Ботанический сад в Сочи изнывал от жары, духоты и наплыва туристов, но не сдавался. Экзотические дерева стойко вздымали к небу широколиственные ладони, словно умоляя о дожде. И тем более душно, как в предбаннике парной, было в оранжерее, где круглый год царит тропическое лето.
— А сейчас мы углубимся в настоящие джунгли, — как–то по–заговорщицки сообщила туристам девушка–экскурсовод, проветривая мокрый от пота животик подолом короткой маечки, как веером.
От нее не укрылось, что старый турист притомился в этой влажной духоте искусственного уголка тропического леса. Майка с надписью «Проснись к русской жизни!» у него на спине так пропиталась потом, словно он попал под тропический ливень. Дедок зашатался, держась за толстый черешок бананового листа, и рухнул на влажный мох. Широкий лист банана зловеще прикрыл ему лицо.
— Эй, мистер! — вырвала экскурсоводша скользкий от влаги лист из руки неподвижного туриста. — Что с вами?
Старик лежал на спине с открытыми глазами, не мигая, словно пристально всматривался в картины из далекого прошлого.
— Доктора! — закричали туристы.
— Что случилось? — пробился сквозь толпу служитель оранжереи.
— Дед сомлел.
— Турист из Южной Африки Рамон Лопес, — перевела данные из паспорта девушка–экскурсовод.
— Что, он там у себя не привык в своей Африке к джунглям?
— У них климат субтропический, а не джунгли. Несите его на воздух и в тенек на травку положите. Может очухается, пока медсестричка прибежит.
Джунгли всегда напоминают человеку, что он лишь временный зритель в нарочито запутанный мыльной опере жизни, и ровным счетом ничего в ней не может изменить без ведома таинственного продюсера.
В джунглях трудно подметить начало и конец существования, они вечно молоды. На одном и том же дереве цветы соседствуют с перезрелыми плодами. А подгнившие стволы падают на землю, чтобы через полгода превратиться в труху, которую смоют в реку ручьи после десятого за день тропического ливня.
Джунгли безжалостно правдивы. В них отмершее не откладывается в почву на пользу новому поколению, которое взрастет на ней. У джунглей нет памяти веков, нет там многочисленных напластований слоев почвы, а только желтая или красная глина да песок. Все смывают беспощадные ливневые потоки. У джунглей короткая память, поэтому в них не устраивают кладбища.
Тогда, в 1974, их забросили в демократическое Конго. Неделю просидели взаперти в вонючем ангаре из гофрированного алюминия — рота солдат в кедах, спортивных трусах и белых футболках, которые не просыхали на теле целый день. Гнилостный запашок тропического леса никто не замечал из–за вони из параши — железного ящика с крышкой. Выходить по нужде запрещено — демаскирует. Давились сухим пайком, который запивали минералкой из литровых пластиковых бутылей, каких дома еще тогда не видели.
Повеселей стало, когда командир, и сам в одной панамке и пляжных трусах, разрешил им по очереди выходить на свежий воздух сначала вечером, потом и средь бела дня, но гулять только под маскировочной сеткой, остерегаясь на всякий случай аэрофотосъемки с самолетов вероятного противника.
Конголезцы в те времена жили весело, с песнями и танцами. Революция подарила им четырехчасовой рабочий день и сытную пайку. Свободное время уходило на митинги под красными транспарантами с обязательной пляской под зажигательный барабан и на художественную самодеятельность, опять же с негрскими плясками.
Куда как веселей стало русским солдатам–интернационалистам, когда их, уже чумазых от загара, грязи и пота, направили убирать за местных коммунаров нещадно гибнущие помидоры. Приятней пусть хоть целый божий день наполнять и перетаскивать ящики, чем сутки напролет просиживать взаперти.
Местные бананы были кормовые, невкусные, зато сами помидоры так и сочились сахаристым соком на изломе. Потом к бойцам подвезли двух толстенных поварих с котлами. Мясного или жареного они не готовили, да и кому в такую жару жирное в глотку полезет? Солдату на порцию давали комок вареного теста, больше похожего на лакомство, чем на серьезную еду. Миску соевых бобов с томатным соусом и крутую кашу из риса пополам с пшеном. Хлеба не было, заедали галетами из сухого пайка.
В конце своей коротенькой рабочей смены «демократические» конголезцы, веселые и не уставшие, приходили к ящикам с помидорами, подготовленным к отгрузке, и отбирали себе в торбы килограммов по десять.
— Так пойди себе на поле сам собери, дружбан!
Помидоры пропадали на плантациях, их никто не охранял — приходи да бери, лишь бы добро не сгнило. Нет, ты ему дай именно из ящика.
Официально с неграми на плантации их бригадиры расплачивались пакетами с мукой и крупами да какой–то рафией — бражкой из сока сахарной пальмы. Ее набирали из бака целыми канистрами.
— Эту гадость даже на язык не пробовать! — строго–настрого приказал лейтенант.
Дружелюбные конголезцы, несмотря на строжайшие запреты, упорно носили рафию ребятам, чтобы обменять бражку на зубную пасту, мыло, трусы, полотенце и даже на спички. Понятное дело, рафия в их лагере лилась рекой.
Где у солдата выпивка, там и бабы. Быстро завязались знакомства с гологрудыми девчонками, которые на работе в поле чуть ли не доводили солдат до головокружения, когда низко склонялись над помидорами.
— Самоволка — прямой путь в лапы агентов западных спецслужб! — твердили бойцам на политзанятиях, которые проводились строго по графику даже и тут в ходе исполнения интернационального долга перед ныне свободными от колониального гнета трудящимися Черной Африки.
Как ни лютовал капитан в цветастой рубашонке нараспашку и сандалетах на босу ногу, бойцы после отбоя при любой удаче убегали из душного ангара после жаркого дня в чуть более прохладную тропическую ночь к еле видимым во тьме черным зазнобам, которые демаскировали себя на черном фоне только белозубыми улыбками и белками глаз. Рафия дурила голову, особенно если выпить литра два… Вот и очнулся сержант Роман Лопсяк из деревни Живицы на Гомельщине посреди широкой реки Конго в весельной лодке со связанными руками и ногами.
Запаса французских и португальских слов, наскоро за полгода вбитых в память в учебке перед вылетом из Львова в Африку, не хватило бы даже, чтобы выдать военную тайну белокожему офицеру в хаки, сидевшему в лодке среди черных полуголых солдат или бандитов. Кто их разберет, басурманов? Да и не знает солдат никаких военных секретов. Но у иностранного офицера, которого его чернокожие подчиненные уважительно называли «месье капитэн Кромасс», насчет Лопсяка были совсем иные планы.
— Этот русский — мой товар, — сказал Кромасс босоногому сержанту с оторванным ухом. — Я вернусь за ним через месяц. Если останется живой, заберу с собой. Не забывайте его кормить и давайте по чашке вот этого лекарства перед сном. Самим — ни капли в рот!
Кромасс оставил конвоирам для Лопсяка двухлитровую аптечную бутыль спирта с хинином. По части спирта негры неукоснительно исполнили приказание не потому, что боялись командира. Как потом подметил Лопсяк, по всей Африке аптечный спирт считается смертельно ядовитым снадобьем. Зато по части еды охранники не оплошали — за три дня опустошили весь запас консервов, которые предназначались Лопсяку, схрумкали все овсяное печенье, а потом пичкали пленника пресным варевом из кукурузной муки и сушеной тапиоки. Без масла, соли или перца.
На прощание Кромасс чиркнул ножом Лопсяка по щеке. «Птичка» — такова была его личная метка для пленных, предназначенных на продажу. И вместе с тем метка на лице была испытанием на живучесть товара — глубокий порез не у каждого белого зарастет в антисанитарии влажных джунглей. Иного сведет в могилу от заражения крови или трофической язвы.
— Я не задержусь, солдат…
Кромасс, однако, задержался, вернулся через три месяца в сухой сезон. На Лопсяке не держались брюки, спирт с хинином давно был выпит, и малярии с ним не приключилось. Глубокая рана на лице зарубцевалась в белый шрам галочкой. Черные конвоиры поддерживали его с двух сторон, иначе бы он упал от слабости.
— Тавро на месте — мой товар, — похлопал Лопсяка по шее, похожей на цыплячью, Кромасс. — Жеребчик еще поскачет, если подкормить и выгулять.
По приказу капитана специально для Лопсяка в деревне, куда его отнесли на жердях, закололи козу. Сначала Кромасс отпаивал его еще теплой кровью животного, затем откармливал сырой печенкой и мясом, сначала свежим, потом вареным. Лопсяка рвало и поносило, от резей в животе он катался по земле, но через три дня твердо встал на ноги. По–французски он уже говорил бойко. Кромасс вел с ним долгие беседы с глазу на глаз.
— Что такое ваш колхоз?
— Это большая родня вместе с деревенскими соседями, которые работают совместно на своей земле.
— А богатым быстро можно стать на земле?
— Мой капитан, у нас полгода холода. Три месяца прохлады. Три месяца теплого лета. Урожай раз в году, это тут хоть по три за год снимай. У нас не до жиру, быть бы живу, но нам хватает. И еще черным от нас помощь перепадает.
— Как же с таким климатом вы у себя в СССР смогли выйти на вершину могущества в мире?
— Девиз мушкетеров у вашего Дюма: один за всех, все — за одного. Вот так и вышли.
— Это писательская выдумка, мечта.
— Для вас это мечта, а для нас обыденная жизнь.
— Ты мне понравился, солдат. Постараюсь найти на тебя покупателя побогаче.
Через месяц Кромасс наведался в деревню, но всего на полдня.
— Я не смог тебя продать, солдат. Нет спроса на белых рабов. Твоих русских в Конго уже нет — вернуть тебя к твоим не смогу, — сказал он ему на прощание. — И тебя за собой таскать мне как–то несподручно. Посиди пока тут, только без глупостей. Даже не пытайся связаться со своими. Здесь в Заире тебе от Кабинды до Киншасы пешком не пройти. Больше трех дней в болоте не протянешь. Так что бежать тебе некуда, поэтому охрану я забираю с собой. Можешь оставаться в деревне хоть на всю жизнь. Сюда за всю историю не ступала нога не только бельгийца, но и чернокожего чиновника. Этой деревни на карте даже нет.
Лопсяк за три месяца и сам убедился, что в одиночку по джунглям ему не убежать. Осталось только согласиться на все условия этого хитроглазого бельгийца с пиратской бородкой, лишь бы вырваться из непролазной чащобы, а в первом же большом городе разыскать любое советское представительство и сдаться. Свои обязательно покарают, но на чужбине в беде не оставят.
— Ты грамотный? — спросил его Кромасс перед отплытием. — Учился где–нибудь?
— В Советском Союзе неграмотных нет, — ответил Лопсяк, и для того времени это было правдой. Потом он объяснил, как мог доступно, что в армии закончил учебку, Киевскую школу младших командиров для диверсионной работы в тылу вероятного противника, а в Конго он исполнял интернациональный долг.
Кромасс был в восторге, он понял так, что перед ним необстрелянный, но хорошо подготовленный советский унтер–офицер, который для Африки сгодится и в ротные командиры.
— Можешь оставаться здесь и плодить мулатов, а можешь делать деньги на войне. Поплывешь со мной? За каждого убитого с оружием плачу тебе по тысяче бельгийских франков. Для Африки это очень большие деньги.
— Что от меня нужно?
— Держать под контролем дорогу на севере Анголы. Машины уничтожать, оружие собирать для сдачи мне лично. Деньги убитых и остальное барахло — все твое.
— Я не барахольщик. Возле какого это города?
— Городов в том регионе нет, как и здесь. Зато есть дикари с наточенными зубами и в накидке из крокодильей кожи. Они обожают жарить мясо белых на вертеле, поэтому охотиться будут именно за тобой. Даю тебе десять босоногих и три автомата. Ладно, добавлю еще пять. За трофейное оружие плачу по отдельному тарифу. Кормить отряд будешь сам по деревням. Не забудь по субботам устраивать бойцам порку по пяткам. Да смотри, чтоб каждому досталось, а то у них очень развито чувство справедливости.
— У наших тоже. Всем поровну, чтоб не обидно было.
— Грехов они себе за неделю наберут, будь спокоен. Так что экзекуции не пропускай, иначе дисциплины не будет. Через полгода — расчет в Киншасе наличными и месячный отдых с белыми девочками, ну, почти белыми.
Деревень в указанном квадрате на границе джунглей с саванной почти не было. Босоногий «взвод» Лопсяка ловил саранчу и собирал термитов. На мясо добывали ящериц и змей, а изредка макак. В деревнях брали местную желтую муку и крупы.
По дороге, которую нужно было контролировать, всего лишь раз в неделю проходил крытый грузовик и очень редко — гражданский автобус. Два раза навещали партизаны на джипах. Одни с китайскими «калашниковыми», другие со старыми ППШ. Лопсяк не стал их трогать, они его тоже. И те, и другие вели себя дружелюбно, даже угощали сигаретами. Пару машин с черными мародерами Лопсяк все–таки подорвал для отчета. Больше досаждали маленькие группки африканцев с щитами и копьями. Но они большей частью шумели, издалека швырялись не копьями, а только опавшими сучьями, и близко не подходили.
Через полгода Лопсяк за сданное трофейное оружие вместо денег и обещанного отпуска получил от Кромасса только новое обмундирование и паек — всего–то.
— Я же исполнил ваше приказание! Мне обещали деньги.
— А уши где?
— Какие уши? — не сразу догадался Лопсяк.
— Черные уши! Как мне рассчитаться с тобой, если ты не вел счет пленным? Деньги дают за уши убитых, а не за твои красивые глазки.
Кромасс направил Лопсяка в долгосрочную командировку вглубь Анголы с бойцами из племени кимбунду. Прежние, из племени киконго, были хоть заносчивы и вспыльчивы, но умели держать порядок и дисциплину.
Новые из кимбунду французского не знали, пришлось Лопсяку ускоренно учиться у них португальскому. Кимбунду были очень любезны в обращении, угодливы, но в первой же операции половина из них сбежала. Всего–то было забот — охранять от партизан–марксистов из МПЛА португальскую лесоразработку с единственным трактором и трелевочной машиной. В такую глушь полиция или португальские парашютисты никогда не забирались, потому что не каждому из этих мест удается выбраться живым. Хозяева из Лиссабона обходились услугами иностранных наемников.
С месяц неуловимые тени только изредка постреливали из леса, но метили в технику, а не в людей. Ущерба от таких обстрелов было мало — пробили бак с водой да перебили трос на лебедке. Когда же партизаны все–таки попали из гранатомета в трактор, последние бойцы отряда Лопсяка в страхе разбежались. Рабочие–португальцы обложили своего незадачливого ангела–хранителя довольно легковесным матерком, плюнули на все и отправились на лесовозе в Луанду.
Поехал с ними и Лопсяк. Проверки на дорогах он не боялся — тут почти все ходили в хаки или камуфляже. У него было надежное удостоверение личности от колониальной администрации, Кромасс сам вписал в бланках: Рамон Лопес, лесотехник из Луанды. Опасался лишь одного, как бы случайно не наткнуться на самого Кромасса, который грозил расстрелом за малейшую попытку дезертирства.
В пути их несколько раз обстреливали из джунглей и под конец подожгли грузовик. Еще неделю плелись пешком по жаре. Километров за десять от Луанды португальцы услышали артиллерийскую пальбу. Лопсяк первый раз видел, чтобы взрослых здоровых мужиков так колотила дрожь. Над скрытым еще за джунглями городом поднимался дым пожаров.
Несмотря на усталость шли к столице без отдыха почти до утра. Португальцы насупились, молчали, только сердито шевелили черными кустистыми бровями и колючими усами. Канонада их не интересовала, они прислушивались только к пароходным гудкам. С рассветом пальба стихла окончательно. Все центральные улицы города были усеяны какими–то канцелярскими бумагами и брошенными в спешке домашними вещами. Некоторые дома горели, а весь город словно вымер.
В порту стоял последний португальский пароход, к его трапу вилась очередь, как в Москве к мавзолею.
— Пошли с нами, Рамон, — потянули его за куртку быстро ставшие приятелями португальцы. — Нужно успеть на пароход, а то к вечеру нас тут черные всех перережут.
Это был первый день задолго до этого запланированной независимости Анголы. Последние португальские войска еще ночью покинули Луанду. Партизаны Душ Сантуша были еще далеко, бандиты Савимби — того дальше, а зарубежные радиоголоса сообщали, что к южным пригородам Луанды вплотную подступали легкие броневики южноафриканцев.
Лопсяк потом всю жизнь жалел, что не согласился сесть с португальцами на тот самый последний пароход. Он попрощался, отправился искать советское посольство. Полдня он бродил по пустынным улицам и улочкам. Редкие встречные негры бросались от него бежать без оглядки, стоило ему только поинтересоваться, где живут советские дипломаты?
В разгромленных магазинах еще можно было отыскать кое–что из съестного. Он что–то пожевал, запил еду жутко хлорированной водой из колонки, которая вдруг перестала течь и… стремглав выскочил на улицу из лавки. Шум приближавшихся машин слышался все громче.
На дороге появилась колонна грузовиков с неграми в хаки. Один джип вплотную подъехал к Лопсяку, который выбежал к нему наперерез.
— Слушай, приятель, — обратился Лопсяк по–португальски к седому негру за рулем. — Как мне найти советское представительство. Ты сам–то из Луанды?
— Нет, — ответил негр по–испански. — Я из Гаваны.
Кубинцы передали задержанного Лопсяка новоиспеченным ангольским властям, как только отряды МПЛА вошли в Луанду.
— Сержант Лопсяк! Прохожу срочную службу в заграничной спецкомандировке.
Измотанный неразберихой первых дней независимости Анголы советский военный советник только отмахнулся от него. Времени разбираться не было — заваривалась слишком крутая каша. Лопсяку дали отряд пугливых лесных жителей, которые поначалу держали автоматы перед собой на вытянутых руках, как ядовитую змею, словно боялись смертоносной штуки белых. И зажмуривались, когда давали очередь на стрельбище.
С ними Лопсяк дотопал почти до самой Намибии. Тактика была простая — впереди шли кубинцы с бронетехникой, за ними отряды бывших партизан и Лопсяк со своими деревенскими вояками. За все полгода, что он гонялся за отрядами Савимби в джунглях, или тут в буше за южноафриканцами, его ни разу не потревожило ни кубинское, ни ангольское командование. Но однажды под бомбежку попал легкий броневичок с белыми людьми в штатском. Все смачно матерились по–русски после легкой кантузии. Лопсяка вместо радости сковал непонятный ступор.
Лейтенант–кубинец подтолкнул его:
— Рамон, ты что окаменел? Это ж твои, русские. Ты своих давно искал.
Пыльный, с полевым макияжем на лице, он не знал, как отрапортовать толстому сеньору — ведь он был в чесучовом пиджаке.
— Товарищ, понимаете, дело какое… Я отстал от группы, — начал он по–русски.
— Что за …? — побагровел толстяк и тут же спохватился: — Не говорю по–русски. Обращайтесь по–португальски или по–испански.
Лопсяку стало легче, когда на него обрушился сначала отборный русский мат, потом родимый начальственный гон.
— Си, сеньор, пердона мэ, пэро…
— Что за самодеятельность? Кто отправил тебя на огневой рубеж? Как зовут по легенде?
— Команданте Рамон Лопес, — протянул Лопсяк ангольские документы.
— Давно в зарубежной командировке?
— С прошлого года.
— Посылают вот таких деревенских лопухов. Свободен. Я с тобой еще разберусь. — Высокий начальник положил его документ в нагрудный карман и захлопнул дверцу перед самым носом Лопсяка.
Разбирались почти месяц. Однажды среди ночи в блиндаже Лопсяка разбудил его ординарец Констраде, ростом с карабин, шестнадцатилетний паренек.
— Команданте, вставайте. Пойдемте в буш для разговора.
— Говори здесь.
— Нет, только в буше.
Констраде завел его в самую гущу кустов. Он до революции был уличным воришкой, этот мальчик из Луанды. Лопсяк однажды спас его от расправы, когда кто–то узнал в Констраде давнишнего похитителя своего кошелька.
— Команданте, вас завтра… — он выразительно нарисовал петлю вокруг своей шеи. — Мне рассказал двоюродный брат из охраны штаба, что за вами завтра приедут. Незнакомые русские приехали, много–много расспрашивали про вас и меня.
— Почему ты думаешь, что меня хотят арестовать?
— На фронте все быстро, фук — и нет человека! Это серьезно. Когда всех заключенных в Луанде выпустили из тюрьмы, нам дали очень строгого команданте–кубинца, чтобы он нас перевоспитывал в солдат. Он громко кричал и даже бил в зубы, но был глупый. Мы написали бумагу в госбезопасность, что ночью видели у него людей от Жонаса Савимби. И строгого команданте кубинцы тем же днем повесили на площади. Наши очень даже радовались.
Лопсяк недоверчиво вгляделся в плутливые глазенки мальчишки:
— А зачем ты меня предупредил, Констраде?
— Нужно уходить от черных к белым.
— Тебе–то это на кой ляд?
— Я в Луанде работал в большом отеле для белых, таскал богатым чемоданы на этажи. Меня поэтому дома называли Бау–чемодан. У меня было много долларов. В Южной Африке тоже много отелей, а в Анголе уже не будет белых. И не будет долларов.
И об этой своей слабине гораздо позже тоже не раз горько пожалел Лопсяк. Дома он получил бы всего лет десять строгача. И давно уже был бы на свободе. А в Намибии, куда его вместе с Бау привезли юные солдатики из армии ЮАР в рубашечках с коротким рукавом и отутюженных шортиках, его еще издалека высмотрел… месье Кромасс.
— Джо! — издали он замахал конвоиру. — Я с тобой так нечестно не играю, как ты со мной. Ты уводишь у меня из табуна лучшего жеребчика. Видишь у него на щеке мое тавро?.. Не бойся, этот русский не понимает по–английски.
— Плохо, но понимаю, — по–английски же подтвердил Лопсяк. — И кое–что могу сказать. В школе учил английский.
— Он был с тобой в Иностранном легионе? — спросил южноафриканский офицер Джо хитрого бельгийца.
— Он был у меня лучшим лейтенантом в Заире. Кстати, Джо, я ему должен шестьсот долларов за жалование. Отдай ему наличными из моего будущего гонорара.
— Могу только в рандах.
— Это ему даже больше подойдет в Мозамбике. Пошли, дезертир Рамон Лопес. Это уже твой третий побег. Шкуру спас, а имя свое потерял навсегда. Не горюй, настоящему наемнику имя ни к чему. Русские не любят изменников. Ты для них предатель, человек без имени. — Он с раздражением почесался под рубашкой. — Терпеть не могу этой пустыни! Напоминает мне Алжир. Со всех сторон простреливается, ты в ней, как таракан посреди кухни. Скажи, Рамон, когда твои черномазые миновали Лубангу, у них на открытом месте охота воевать пропала?
— Почему же? Кубинцы шли напролом, а ваши буры драпали, как кенгуровые мыши.
— Я про африканцев тебя спрашиваю. Тем бы только из кустов палить, верно?
— Были у меня и такие.
— А знаешь, я и сам не прочь забраться в джунгли. Какой–то рефлекс защитный выработался. За деревьями надежней даже, чем в Европе за законами. И никакой тебе прокуратуры, налоговой полиции и алиментов. А какой там воздух романтических приключений, в джунглях!
— Нанюхался уже, — буркнул Лопсяк.
— Ставки прежние плюс премиальные. Полетишь со мной?
Лопсяк не ответил. Он согласился улететь с Кромассом в Мозамбик не затем, чтобы прожить или, скорей, провоевать там целых пятнадцать или двадцать лет. В джунглях сподручней расквитаться с Кромассом за все, чем посреди бессовестно открытой со всех сторон намибийской пустыни за Виндхуком. Кромасс слишком много знал о нем.
А вот Лопсяк так и не полюбил джунгли… Даже сейчас в этой стерильной, как операционная, оранжерее ботанического сада в Сочи ему чудилось, что повсюду копошатся насекомые, способные за месяц превратить здоровую кожу в жеваную шкуру. Или легкий порез — в широкий шрам, который придется носить всю свою жизнь. Но вместе с тем в этом буйстве сочной зелени рождались у Лопсяка воспоминания, которые он в последние годы упорно прогонял от себя.
Первый год в душном Мозамбике он чувствовал себя, как вареный рак, потом освоился и привык. Вся работа на Кромасса заключалась в охране контрабандного груза, не более того. Сопровождали редкие караваны машин со слоновой костью, шкурами, алкоголем, сигаретами или оружием. Наемники либо контролировали какую–нибудь транспортную магистраль, либо перекрывали на какое–то время движение по ней — как заказчику вздумается. Никакой политики, никакой войны, обычная уголовщина. Пьянка днем и ночью, иногда замызганный бордель.
Кромасс так запугал его, что поначалу у Лопсяка долго жил в душе непреходящий страх перед любым человеком, говорящим по–русски. Тогда СССР находился на пике могущества, у спецслужб были длинные руки, но пропажа сержанта срочной службы из спецконтингента в Конго, очевидно, мало кого беспокоила — на крокодилов списали. И если бы Кромасс не нагнетал страха своими россказнями о беспощадных русских агентах в Африке, Лопсяк смело бы вышел к первому же советскому пароходу.
О родителях он не хотел вспоминать, стыдился самого себя. Он для них давно утопленник, скормленный крокодилам на дне реки Конго. Лучше быть для родителей мертвым, чем предателем Родины. Пусть даже и дезертиром поневоле.
Тоски по родине поначалу тоже не было, казалось, вот еще полгода, и он вернется домой, пусть даже в наручниках. Для этого всего–навсего нужно было убрать Кромасса и совершить какой–нибудь подвиг во имя родной страны и тем самым вымолить прощение. Тогда бы он себя считал чистым перед Отечеством и совестью. Но Кромасса нужно было знать лично, чтобы убедиться, на что способно его нечеловеческое коварство. Такого голыми руками не взять, а он действительно слишком много знал.
Участились бандитские вылазки наемников в ЮАР. Раз за разом за них все больше платили заказчики. Южноафриканские силы самообороны белых всю самую опасную и грязную работу по усмирению чернокожих в дальней глубинке все чаще стали перекладывать на наемников без роду и племени.
Негры в ответ становились все наглей, и чем чаще стреляли, тем чаще попадали, а белая пьянь из команды Кромасса все чаще накуривалась до одури марихуаны. Тогда их хоть голыми руками бери. С наемниками — «вьетнамцами» из Америки в лагере появились выставленные на шестах у палаток связки высушенных черных ушей. Убитый черномазый уже стоил шестьсот долларов. Шест у палатки Лопсяка был голый. Он никогда не охотился с американцами на людей, убивал только вооруженных и только в бою. Ушей у убитых не отрезал. Кромасс поэтому платил ему сущие крохи.
Оплату увеличивали от месяца к месяцу, и вот однажды в Ботсване эти псы «вьетнамцы», как с цепи сорвались, в погоне за добычей. Вывешивали уши уже длинными связками, как у нас бабки выставляют на рынки сухие грибы.
Констраде как–то ночью подошел к палатке, где уже почти засыпал Лопсяк:
— Команданте Лопес, ты был вчера с американосами на руднике?
Лопсяк сонно помотал головой.
— Ничего не знаешь? Это нам вот… — Констраде снова, как когда–то, нарисовал петлю вокруг своей шеи. — Нужно уходить.
— Куда?
— В Родезию. Я английский тоже знаю, с шести лет в отеле работал. В Родезии много белых для тебя. Много работы для Бау. Много долларов. А теперь пошли!
— Куда?
— Покажу — узнаешь.
Луна предательски высветила их, едва они вышли на поляну. Было слишком тихо для джунглей в эту пору. Все живое словно вымерло, ни звука, только тягучие запахи и густая глянцевитая зелень, незаметно переходящая в непроглядную тьму. Сладковатая вонь попорченной тушенки потом преследовала Лопсяка долгие годы, почти год после увиденной картины не ел мясных консервов.
— Смотри, команданте.
В центре поляны громоздилась мусорная куча, приваленная листвой. Констраде включил фонарь: гора черных курчавых голов с обрезанными ушами, перекошенные от ужаса лица, выпученные в страхе глаза с невероятно яркими белками, такие же ослепительно белые оскаленные зубы. Зашуршала с омерзительным шипением листва, и из груды черепов подняли острые головки тонкие змейки.
Если бы не Кромасс, Лопсяк перебил бы всех пьяных «вьетнамцев» в лагере до последнего, но похоронили после его буйства только троих. Кромасс связал Лопсяка брезентовыми ремешками и бросил протрезвиться в бассейн с водой, посчитав за пьяного или обкуренного. Кровавые разборки между подгулявшими наемниками были не так уж редки.
Констраде поставили охранять проштрафившегося Лопсяка на импровизированной гауптвахте — в снятом с грузовика фургончике. Мальчишка приоткрыл дверь и протянул Лопсяку на ладони блестящий зацепной карабинчик:
— Смотри, команданте Лопес. Какой красивый, как серебряный.
— А зачем тебе было нужно его срезать с вытяжного троса парашюта?
— Посмотри получше, какой он блестящий. Звенит и щелкает, как стальной, но он из кадмия, гнется, если сильно придавить. Тебе старые парашютисты не рассказывали, зачем такие штучки из аккумулятора делают?
— Нет.
— Если этим карабинчиком зацепить парашютный трос и спрыгнуть, то он разогнется и фук! — парашют не раскроется. Верная смерть при прыжках с малой высоты, а у нас только так прыгают.
— Спасибо, Констраде. — Лопсяк сунул карабинчик в карман и протянул мальчишке все свои доллары:
— Тебе на обзаведение. Беги отсюда хоть в Родезию, хоть к черту на рога, чтобы тебя свои же не шлепнули и уши не отрезали.
— А деньги зачем?
— Когда ты еще там в своем отеле первую зарплату получишь…
Из–за этих денег, судя по всему, Констраде и шлепнули в Ливингстоне, как сообщил ему Кромасс со слов представителей местной полиции. А карабинчик тот парашютный Лопсяк хранил в нагрудном кармане. Поэтому он еще пуще блестел, как отшлифованный.
— Все, мой капитан, — сказал Лопсяк, ожидая выстрела в спину. — Больше с твоими головорезами на операцию ходить не буду, хоть мне самому уши обрежь.
— И прекрасно, Рамон. Мне сейчас больше не нужны полевые командиры. Хочешь, летай со Смитом на его «саранче». Его одного отпускать в полет уже опасно. Летай с ним, только не забывай, что где–то сидит невидимый бухгалтер и корпит над ведомостями по выплатам за боевые операции. Там все отмечено, кто, за что и сколько получил. Если что, то русские тоже считать умеют. И дебит с кредитом твоей жизни сведут.
4
Австралиец Смит оказался молодым парнем, но руки у него тряслись, а все лицо было подернуто красноватыми прожилками от беспробудного пьянства. Он мотался по югу Африки на одномоторном «Фэрчайлде», подобранном не иначе как на свалке. В боевых вылазках наемников он не участвовал, оружия никогда при себе не имел да и стрелять не собирался.
Он не придумывал для себя оправдания, а был совершенно согласен, что занимается нечестным бизнесом. Он же австралиец, потомок отсидевших свое предков–каторжников, поэтому–то ему и не зазорно было заниматься противозаконным делом. Наследственность, что поделаешь. Ел Смит все подряд, словно был убежден, что весь мир — тюрьма, а тюремная баланда и есть тюремная баланда, другой не дадут, а брюхо все–таки набить надо. Более неприхотливого и покладистого наемника Лопсяку встречать не приходилось.
Необузданный нрав Смит проявлял только к спиртному. Это было его второе кредо: Австралия это все равно что Англия, а Англия это еще и Шотландия, а где шотландец, там и виски. Поэтому ему нередко хватало трезвого рассудка лишь на то, чтобы поднять в воздух свой крохотный самолетик. Под конец полета за штурвалом раздавался могучий храп, и сажать машину на грунтовку приходилось самому Лопсяку. Жить захочешь — научишься и самолетом управлять.
Третий пункт его убеждений состоял в том, что женщина — сугубо предмет потребления, и больше ничто. Куда бы они ни прилетали, он начинал деловито торговаться с сутенерами, мужьями или братьями местных чернокожих красоток. Неизвестно, остановил бы ли его СПИД, но тогда про эту чуму 20‑го века еще не слышали.
А вот и четвертый пункт его мировоззрения — никогда не скупиться, скупой платит дважды.
В какой–то деревне Смит щедро расплатился со сморщенным стариком с раскосыми глазами и велел ему подобрать ему на свой вкус самую красивую девушку в деревне, только чтобы обязательно была с раскосыми глазами.
— В Мозамбике обитают негритянские монголы или монгольские негры, а узкоглазые красавицы мне нравятся больше всех, особенно филиппинки.
Старик в ответ закричал, потрясая над головой деньгами, а Смит не зная португальского, то и дело накидывал старику по пятерке.
— Переведи ему, что это хорошая цена за чернокожую, — сказал Смит.
— Смит, не будь дураком, — усмехнулся Лопсяк. — Он говорит, ты слишком много даешь за ласки местной красавицы.
Смит добавил старику еще десятку. Старик только пуще взбеленился.
— Да говорят тебе, дурная башка, это слишком много, — попытался Лопсяк растолковать сильно поддатому напарнику. — Дед говорит, что за такие деньги он готов продать тебе настоящую белую девушку. Ее покойный отец был богом для этой деревни.
— Каким еще богом? — оторопел Смит.
— Любой врач для аборигенов всегда в ранге бога. Холера, знаешь, и богов не щадит — доктор умер тут же вместе с женой, а грудную девочку в деревне вырастили.
— У меня перед глазами все плывет, — замотал головой Смит. — Да, в жару перебирать виски никак нельзя. Я ж тебе говорил, нужно брать в полет только пальмовое пиво. Что–то мне расхотелось развлекаться с девками. Полетели назад.
Старик схватил Смита за руку и потащил в темную хижину. Смит вырвался, тогда старик затащил в хижину из соломы Лопсяка, который так и остолбенел — на циновке сидела голая по пояс белокурая девочка лет пятнадцати с чистыми голубыми глазами, словно вчера приехала в Африку из какой–нибудь белорусской деревни.
— Смотри, солдат, она — белая, — старик принялся задирать ей подол юбки из сухих листьев.
Лопсяк зажмурился и выскочил со смехом.
— Смит, иди сам разбирайся!
— Чего ему опять неймется?
— Хочет доказать по срамному волосу, что девушка — белая по рождению, а не мулатка.
— Да пошел он со своими доказательствами, меня сейчас вытошнит от этих срамных волос. Полетели отсюда!
Чихнул стартер. Закрутился пропеллер, но путь самолету загородил старик, державший за руку упирающуюся девушку.
— Чего ему еще надо?
— Упрямый, как ты. Говорит, за такие деньги ты ее купил, теперь она твоя, и поэтому должен забрать с собой.
— Переведи ему, я их сейчас обоих пропеллером порублю.
— Зачем так сразу? Заведешь себе белую любовницу. Забери ее в Сидаду, найми там бунгало и развлекайся с ней от случая к случаю.
— Я в жизни ни разу даже собаки не заводил, чтобы меня никто ничем не связывал.
— Тогда вот держи сто долларов, я у тебя ее перекупаю.
— Сто — слишком много. Я заплатил семьдесят пять.
— Бери сто!
— Не возьму лишнего, это мой принцип!
— У меня тоже принципы есть!
Лопсяк выругался по–русски и оттащил старика с девчонкой от самолета:
— Я покупаю ее. Через недельку прилечу к ней на месяц в отпуск. Вот тебе еще деньги, построй ей отдельную хижину. Я буду с ней там жить. Все понял?
Старик из благодарности долго тряс руку Лопсяка обеими ладонями.
Девчушку старик представил Лопсяку как Малавила, но имя Малаша больше бы ей подошло, как ему показалось.
Капитан Кромасс к его затее отнесся равнодушно, но на месяц отпуска согласился. Лопсяк не первый, кто обзавелся походной женой, экая невидаль. К сообщению о ее происхождении от белых родителей Кромасс отнесся скептически — просто необычно светлая мулатка с редким цветом волос и глаз. Мало их таких, светленьких от его наемников негритянки по деревням нагуляли?
Лопсяк приехал к Малаше на фургоне, груженном всякой домашней рухлядью, какую ему удалось достать у белых фермеров в этой глухомани. Две недели он обустраивал свое «семейное» гнездышко, построенное далеко в стороне от других домов, на третью его походная жена сбежала в родную хижину.
Староста–старик избил ее на площади бамбуковой палкой, чтобы другие видели, чтó женщине полагается за непослушание, и, связанную, снова затащил в бунгало Лопсяка.
В деревне только староста довольно сносно говорил по–португальски. Малаша с трудом подбирала слова:
— Не хочу дом! Боюсь белый человек!
— Ты сама белая, Малаша, глянь–ка в зеркало, — увещевал ее «новобрачный».
Малаша с явным сожалением трогала свои светло–русые дреды и только вздыхала — ей с самого детства приходилось терпеть насмешки за цвет и форму волос и кожи.
— Не хочу учиться писать… не хочу читать…Не могу носить белье, мне жарко…Больно ногам ходить в туфлях… Женщины из деревни смеяться будут…
— Ты должна одеваться, как белая женщина.
— Я буду рожать тебе детей. Буду кушать варить. Буду любить. Ты — мой хозяин. Но ходить хочу, в чем хочу. Жить хочу, как хочу
Малаша выбросила коврики и посуду, натащила в домик соломенных циновок, кувшинов из тыквы и каких–то линялых тряпок. Принесла даже деревянную ступу, в которой африканские женщины толкут зерно.
Целыми днями она просиживала на корточках с кумушками во дворе, причем они не прятались в тени, а всегда торчали на солнцепеке. Лопсяк устроил настоящий европейский надворный туалет с настоящим унитазом. Но Малаше это строение казалось ловушкой для зверей. По большому или малому делу тут и женщины, и дети, и мужчины усаживались рядом чуть ли не посреди дороги, а вместо туалетной бумаги использовали придорожную пыль.
Несмотря на полудетский возраст, Малашу уже невозможно было переучить, тем более она сама учиться чему–то чужому отказывалась наотрез. Лопсяк со временем махнул рукой на это все. Как бы там ни было, но паренек из Гомельской области пусть даже в Африке, но все–таки обзавелся женой и домом. Хотя сбылось совсем не так, как он это себе воображал в прошлом, но на безрыбье и рак рыба.
После отпуска Лопсяк не упускал возможности при первом удобном случае наведаться «домой». После этих побывок пошли рождаться дети. Малаша с годами и родами набирала дородства и раздавалась вширь. Лопсяку все–таки удалось добиться, чтобы она не трясла голыми сиськами, как остальные, а заматывалась в пестрые французские ткани, которые в Лионе ткут специально для африканок. Со временем ей это понравилось, и она даже научилась шить на ручной машинке.
Гордо шествовала по утрам царственными пятками по дорожной пыли на базарчик с корзиной на голове и оравой босоногих ребятишек позади нее, правда, уже одетых в европейские маечки, шорты или юбки, а не голопузых.
У нее, на удивление для всей деревни, ни один ребенок не умер в младенчестве от кровавых поносов. Про Малашу начали шептаться, что она — колдунья, знает заговорные слова и говорит с духами. Весь «секрет» колдовства был в том, что Лопсяк заставил–таки ее мыть руки с мылом и пользоваться туалетом. Со временем он стал отцом троих мальчишек и пяти девочек. И все росли здоровыми и крепкими. Почти никто из них не говорил по–португальски, и в свои редкие приезды Лопсяк общался с детьми все больше при помощи жестов. Местный язык малави ему некогда было учить.
Малашу с каждым годом все больше уважали в деревне за невиданное богатство, а то и побаивались за ее колдовство. Богатство заключалось в наборе посуды из нержавейки, а колдовство — в отсутствии глистов и вшей у ее детей. Провинциальные чиновники никогда не проезжали мимо ее дома, чтобы не выпить у нее чашечку кофе, а перед самым побегом Лопсяка из Мадагаскара Малаша заняла место умершего вождя–старосты, потому что была первая богачка на деревне и все–таки научилась у Лопсяка сносно читать и кое–как писать по–португальски. Главное, что новое положение в деревенском обществе заставило ее послать старших ребят в школу–интернат за двадцать километров от деревни, чему Лопсяк не мог нарадоваться.
Но это все случилится через несколько лет, а пока в семейной жизни Лопсяка наметились отрадные перемены.
Национально–освободительное кипение африканских народов и племен уже прошло, но политическое неустройство поднялось до критической отметки. Работы у наемников Кромасса только все прибавлялось. Работы кровавой и грязной. Теперь капитан нуждался в мясниках, надобность в толковых командирах отпала. Лопсяка все реже использовали в тайных операциях наемников, все чаще отпускали на побывку к Малаше, а потом и вообще вызывали только на редкие спецоперации по заказу отдельных политических лидеров из местных. Обычно это были заказные убийства и теракты местного значения.
Лопсяку уже накатывало под сорокатник, он всерьез подумывал, не жениться ли ему официально на Малаше и не осесть ли фермером в деревне. Купить кофейную плантацию, деньги у него в то время уже были немалые, по местным понятиям. Подрастали дети — готовые помошники.
К тому же Малаша оказалась, на удивление, не только прижимистой и умелой хозяйкой, но и весьма подходящей женой. Ему нравилось в африканских женщинах, что они не играли во влюбленность, которую белая красавица лелеет в своих сокровенных фантазиях даже до той закатной поры, когда ни один дантист не сможет приукрасить беззубый рот и ни один косметолог не возьмется выводить глубокие, как ущелья, морщины. Интимная жизнь африканки проста и естественна. Ей не нужно читать стихи, целовать руку и дарить букеты. А белокожая блондинка Малаша была настоящей чернокожей африканкой по воспитанию и духу.
Рухнула социалистическая империя в Восточной Европе, вслед за ней был разгромлен Советский Союз. Армия, которой присягал Лопсяк, больше не существовала. Теперь до него дома никому нет дела. Да и где его дом на лоскутном одеяле СНГ, наскоро сшитом из единого Союза? Редкие газеты, которые доходили до него в джунглях, наперебой писали о грандиозных победах России, Белоруссии и Украины на пути перехода к долгожданному капитализму. Радиоголоса почти перестали вещать на коротких волнах. Хотелось бы своими глазами взглянуть, что стряслось с Родиной. Неужели полный и окончательный разгром русских?
Лопсяк зашил в холщовый пояс десять тысяч долларов, остальные деньги оставил Малаше на хозяйство. Запасся сухарями, консервами, сгущенкой и ждал подходящего случая.
Малаше он сказал, что может в любой момент исчезнуть, пусть она не пугается и не беспокоится о нем. Просто он хочет наведаться домой и попрощаться с родиной, а потом вернутся сюда навсегда. Жена восприняла все с непробиваемым спокойствием, будто он сказал, что хочет съездить поохотиться на антилоп.
— Как скажешь. Ты — мой хозяин!
Все складывалось как нельзя лучше. Лопсяка опять заманил на службу Кромасс. Власти приграничных стран все чаще беспокоили лагеря наемников карательными вылазками и бомбардировками. Контингент Кромасса поредел — вояки из армий разных стран, полууголовный сброд (настоящий уголовник с дисциплиной не уживется) дезертировали при любом удобном случае. Их не останавливали даже показательные расстрелы пойманных беглецов перед строем. Среди наемников носились шепотки, что сейчас в Европе можно куда больше заработать, чем в этой гиблой Африке.
На операции был вынужден вылетать и прыгать с парашютом сам капитан Кромасс. Тут однажды и сработал блестящий карабинчик, который когда–то подарил ему покойный Констраде — Бау.
Оставшиеся еще в команде белые наемники, из тех, кто поумней, давно запаслись подложными документами. Так сделал и Лопсяк, но ему не повезло. Кубинский дезертир, бывший у них писарем и фальшивомонетчиком, выправил ему аргентинский паспорт, который приберегал для себя. Лопсяк покачал головой. С тяжелым португальским акцентом да еще и белобрысый, он вряд ли бы сошел за прирожденного аргентинца.
— Да ты что! — взвился темпераментный кубинец. — У нашего Че была вторая кличка — Палидо, «бледнолицый». А он же аргентинец!
* * *
Лопсяк сначала очень жалел, что не довелось проститься с Малашей. Хотя, если рассудить, и какая это жена? Он же ее купил за сто долларов. И никакой свадьбы не было. А раз так, она без него неплохо проживет на оставленные деньги.
В ночь перед побегом рой саранчи хороводил вокруг фонарей, как снежинки в России. Лежа на голой циновке под брезентовым навесом на летном поле, Лопсяк представил себе Малашу, хлопочущую у русской печи. Может быть, там в его родной деревне Живицы ей было бы по нраву. Русская грязь на деревенских улочках ничем не отличается от африканской. Но никогда Малаше не хлопотать с ухватом у русской печи.
В день его побега из Мозамбика разразилась небывалая бомбардировка, лагерь горел, оставшиеся наемники бежали к реке за лодками.
— Тененте, на полосе еще стоит последний неповрежденный самолет с горючим, — заорал в истерике авиационный техник. — Поднимай его и лети в горы.
— Пусть Кромасс сам летит.
— Капитан погиб — не раскрылся парашют. Наши в горах останутся без горючего, если нам сожгут последний самолет.
Это был грузопассажирский «Дуглас» еще времен второй мировой войны, который теперь редко поднимался выше крон деревьев.
— На нем все приборы слепые и радио нет. Это же авиахлам.
— Зато моторы до сих пор — класс! Сам сегодня проверял. Лети по ручному компасу, а лучше по реке. Мы к новому месту дислокации на катере выйдем. А тебе как раз ветер встречный и видимость полная.
Это был как раз тот случай, который нельзя было упускать. Лопсяк подхватил свой давно приготовленный НЗ с консервами да и автомат на всякий случай. Заставил негров–авиатехников затащить в салон еще три бочки с питьевой водой, которую доставляли сюда для белых офицеров из специального источника.
С трудом вырулил на старой развалине против ветра и попробовал подняться. Это было не так просто, салон был под завязку набит бочками с горючкой. Едва не зацепившись за верхушки деревьев, он медленно и тяжело, как пеликан над водой, поплыл над лесом.
В машине не было ни одного живого прибора. Он положил перед собой полевой офицерский компас и направил самолет строго на север.
Лопсяк летел вслед за грозовым фронтом, самолет бросало из стороны в сторону, как джип на ухабах. За двенадцать часов прямого полета он едва добрался до верховьев Нила. Там он и посадил самолет на поле с какими–то жидкими кустиками. Что это были за сельскохозяйственные культуры, Лопсяк не разглядел при луне. Остаток ночи он заправлял старой канистрой топливные баки и заливал воду в систему охлаждения, потом заснул в кабине.
Проснулся от того, что кто–то громко топал ногами по обшивке крыла. Лопсяк продрал глаза — замотанный с ног до головы в лохмотья суданец с винтовкой за спиной опасливо крался по крылу к кабине. Лопсяк перещелкнул тумблеры старта.
Двигатели, чихнув пару раз, раскрутили–таки пропеллеры. Бедуин кубарем скатился с плоскостей. Вслед самолету наездники на верблюдах открыли стрельбу, но «Дуглас» автоматной пули не боится…
Лопсяк летел над пустыней так низко, что, когда солнце стояло за спиной, впереди по земле бежала тень от машины. Четыре часа он шел вдоль Нила, потом его в первый раз обстреляли зенитки. Лопсяк взял круто на запад в пустыню. Лететь на восток над Египтом, Израилем, Сирией и Турцией было бы безумством. Не американские, так бывшие советские ракеты превратят старый «Дуглас» в кучу дюраля. Он пошел на северо–запад.
Для второй посадки он выбрал безжизненное плато где–то между Ливией и Египтом. Если бы кто только знал, как спал в этот раз Лопсяк! Бревно было бы легче тронуть с места.
А проснулся оттого, что кто–то жарко дышал ему в ухо. Еще не раскрывая глаз, Лопсяк нащупал руками что–то мягкое, пушистое. Ушастая лисичка–фенек даже не пыталась укусить, только жалобно тявкала и скулила, совсем как грудной ребенок.
Она взяла из рук кусок колбасы и потом, как кошка, доверчиво потерлась о его штанину. Всю ночь лисенок проспал у его ног, свернувшись клубком, как котенок. Ночи на плоскогорье холодные, и под утро Лопсяк сунул лисичку за пазуху. Там она проспала до самого отлета.
Перед запуском бренчащих двигателей Лопсяк заглянул ей в глаза — острая мордочка в обрамлении светло–рыжих шерстинок доверчиво смотрела на него. Лопсяку стало не по себе. Лисенок показался неуловимо похожим на его Малашу.
У Малаши был устроен на дворе алтарь в честь деревенских духов, на который она раз в неделю приносила кроликов и кур. Возжигала какие–то травы и ароматные свечки. Неужели эта ведьма устроила в Сахаре прощание с ним? Он раскрыл последнюю банку сгущенного молока и поставил перед фенеком. Лисичка сначала недоверчиво попробовала, потом жадно вылизала белую сладость и снова пытливо глянула на Лопсяка.
— Нет, Малаша, — сказал Лопсяк, — не поможет тебе твое негритянское колдовство. Не вернусь я к тебе. Оставайся сама в своей разлюбезной Африке!
Он хлопнул в ладоши. Лисенок припустил по убитому ветром плотному песку так быстро, что через миг пропал из виду, только на прощание махнул хвостом на восток.
— Куда мне на восток показывешь? Под ракеты? Пусть туда вороны летят.
Последнюю треть пути Лопсяк вел машину на высоте в пятьдесят метров. Пилоты–авиалюбители знают, что это за удовольствие, когда самолет реагирует на любую складку местности и трясется, как телега по булыжной мостовой.
Над Грецией вслед за ним поднялись два истребителя. Его долго увещевали по радио, которого у Лопсяка на борту и в помине не было.
Потом один из пилотов вывел свою машину на параллельный курс, чтобы подать Лопсяку сигнал посадки — большой палец книзу. Под самолетом Лопсяка расстилалась морская гладь, о посадке на воду с его летной квалификацией мог помышлять только умалишенный. Лопсяк чуть надавил на штурвал, и плоскости крыльев начали срывать пену с барашков высоких волн. Преследовавший его «Фантом» явно не подрассчитал и сходу зарылся кокпитом в пенные буруны.
Потерянный самолет из состава миротворческих сил по поддержанию гражданского порядка в бывшей Югославии Гаагский трибунал со временем занесет в актив Лопсяку, хотя он на тот момент лишь приблизительно разбирался в событиях на Балканах и решительно ничего не имел против американского парня, которому так хотелось навести новый порядок в мире.
После того, как американец исчез под волнами за облаком пара, в эфире поднялась целая радиобуря, благо, что Лопсяк не мог слышать даже самых ее отдаленных отголосков из–за отсутствия радиосвязи.
За ним вдогонку и наперерез неслись уже несколько самолетов. С чьих–то кораблей Лопсяка обстреляли ракетами, но обе сбились с курса по слишком низко летящей цели и самоликвидировались. Опасней всего были зенитные пулеметы, которые с одной очереди могли превратить старый «Дуглас», под самую завязку набитый бочками с горючим, в пылающий факел. Но при высоком волнении на море зенитки его ни разу не зацепили.
На закате тень от самолета неслась по бурной воде далеко впереди, словно показывала путь к спасению из этой бешеной круговерти в воздухе. Руки Лопсяка онемели на штурвале. Машину уводило прямо на высокие белые скалы. Лопсяк принял штурвал на себя, отжал левую педаль и подал вперед ручку газа.
Самолет чуть не завалило воздушными потоками у самых скал в левый штопор, ему только чудом удалось выровнять неуклюжую махину. От резкого броска лопнули джутовые крепления, связывавшие поставленные на дно салона бочки, и теперь они катались, как кегли по кегельбану.
Под крылом промелькнули ровнехонькие желто–зеленые поля, тянувшиеся почти до горизонта. Лопсяк решил больше не искушать судьбу — в темноте не отыскать извилистой линии Дуная, чтобы по блестевшему внизу форватеру реки выйти к прозрачным границам Молдавии или Украины. Он грузно опустил машину на кукурузное поле, погубив на нем половину урожая.
После долгих лет, проведенных на чужбине, Лопсяк не сразу понял, в форму какой страны одеты захватившие его военные. Его спрашивали, он отвечал, затем спрашивал он, ему тоже отвечали. Сербскохорватский язык понять можно, если тебе говорят медленно, да еще и по несколько раз повторяют. Снова угроза расстрела, снова проверка в бою, снова кровь… Так Лопсяк надел знаки отличия вооруженных формирований боснийских сербов.
Женщина–обвинитель с высоким пафосом в голосе призывала принародно и показательно казнить через повешение кровавого палача боснийского народа, руки у которого по локоть в крови, чтобы привить будущим поколениям демократически настроенной молодежи настоящую любовь к свободам и правам человека, а также отвращение к военному насилию, которое легитимно только для сил быстрого реагирования из демократических стран. В перерывах журналисты, гламурные мальчики и девочки, наперебой уедали Лопсяка каверзными вопросами, как лайки–пиявки, которых охотники притравливают на посаженного на цепь медведя.
— Вы не поняли или не хотите понять, — гневался молодой босняк с колким ежиком на голове, окрашенным под американский флаг, — что Америка стремится отстоять свободу каждого народа бывшей Югославии, а русские по–прежнему мечтают возродить империю зла и вернуться господами на Балканы, как того хотел ваш последний царь?
— Я — советский интернационалист. За имперские амбиции царя не отвечаю. Николашка получил свое.
— Почему, — на хорошем русском спросила либертарианка в радужном парике, — вы боретесь за кровожадную идею православного единства, которое может оттеснить избранный народ в православных странах на периферию политической жизни?
— Я атеист, о православном единстве ничего не слышал. По мне так уж пусть будет интернациональное братство трудящихся всего мира. А еврейского вопроса у нас в Союзе не было. Как там сейчас — не знаю.
— Вас не страшат ужасные слова «русский фашизм», который махровым цветом распускается у вас на родине? — спросила чуть ли не в унисон парочка молодых людей неопределенного пола, каждый с золотой сережкой в ухе и с бусиками на широком декольте.
— Мы когда–то разбили фашистов. Мы же не враги себе, чтобы превращаться в них и бить уже самих себя.
Вопросы сыпались как шрапнель, через переводчика и без, но заклевать матерого наемника не удавалось. А Лопсяку эти наглые журналюги казались похожими на пленных африканцев–новобранцев из глухой деревни, затерянной в джунглях. Спросишь такого:
— Зачем ты пошел воевать за независимость?
А он смотрит наивными круглыми глазенками и плечами пожимает:
— Мы жили хорошо под колонизаторами, потом пришли коммунисты и сказали, что мы жили плохо. Тогда мы сделали революцию и живем теперь тоже хорошо.
Перед самым бегством из Мозамбика чернокожие наемники сказали Лопсяку:
— Нам сказали, что на самом деле мы с русскими жили плохо. Американцы — это дружба и богатство, русские — это война и бедность. Американцы победят русских.
Тогда уже в Мозамбике начинали забывать про русскую помощь партизанам. Стоило их спросить, почему же русские несут народам войну и бедность, все, как по команде отвечали:
— По телевизору так говорят, а телевизор неправды не скажет.
Примерно в том же ключе чирикали с Лопсяком за решеткой желторотые журналисты. На следующем заседании прокурорша высказала убежденность, что таких наемных псов войны, как Лопсяк, нужно не казнить прилюдно, а расстреливать, как бешеных собак, на месте, без суда и следствия, иначе глобального мира не построить.
Роман, то есть Рамон, получил по приговору суда всего–то каких–то три года. Судебный процесс по делу Лопеса под конец зашел в тупик. Никаких кровожадных деяний в Боснии «левым» свидетелям приписать ему не удалось. Они безбожно путались в сочиненных для них показаниях. Из независимой Беларуси пришло сообщение, что в деревне Живицы в зоне отселения после аварии на Чернобыльской АЭС не осталось ни одного жителя, кто бы мог подтвердить личность предполагаемого Романа Лопсяка. И вообще такой деревни давно уже нет на карте. Следовательно, он никогда не был гражданином этой страны, и Беларусь никакой ответственности за него не несет. Россия на запрос Гааги сообщила, что в архиве министерства обороны бывшего СССР записей о сержанте Лопсяке тоже нет. Зато власти Аргентины, не заглядывая в святцы, то есть в текст и на фото, бухнули в колокола, что присланная им фотография, а также факты биографии Рамона Лопеса, уроженца деревни Лоба — Бланка, полностью соответствуют идентифицируемой личности.
— Чертовщина какая то. — Лопсяк только чесал затылок, а объяснить ничего не мог. Ему казалось, что все это происходит с ним во сне. — Кто же я тогда такой на самом деле?
— Эй, латиносы! — крикнул раздатчик. — Подставляйте миски.
Сокамерник Хуан Ночерро из Боливии ел мамалыгу молча и давно уж отказывался разговаривать с Лопсяком, будто дал обет молчания. И все потому, что с первой минуты знакомства Лопсяк буквально оторопел, увидев у боливийца русскую библию:
— Православнутым хочешь заделаться? Хуан, тебя ж боснийские муслимы за это еще до конца срока за решеткой загнобят.
— Называй меня Ваня. И вообще говори со мной не по–испански, а только по–русски.
— Хэх, думаешь нам за русский усиленную пайку выпишут?
Ваня — Хуан родился в общине сектантов–старорусов у себя в Боливии. Там для притока свежей крови в потомство сектантов крестили в православие и индейских детей, чтобы немногочисленная община старорусов не выродилась из–за межродственных браков.
По–русски Ваня говорил бойко, даже слишком бойко, чтобы можно было понять с первого раза услышанное. Как и все латиноамериканцы, он проглатывал почти все согласные и, получается, не говорил, выпевал свою речь на одних гласных.
— Ваня, у тебя в бороде волос меньше, чем у меня на заднице. Сбрей и не позорься.
— Я старорус, нам без бороды нельзя, брра.
«Брра» у Вани означало брат. Другого обращения он не признавал. Приехал в Сербию постигать православную правду. У него на глазах хорваты и боснийцы взрывали храмы. Вот тогда–то этот «непротивленец злу насилием» взял в руки автомат. Получил двадцать лет. Наверное, слишком ревностно злу противился. Над кроватью у него висел небольшой иконостас из подобранных на церковных развалинах иконок, теплилась лампадка.
Ваня истово молился по многу раз на дню и ни одного дела не начинал без молитвы во благословение.
— Достал ты меня уже этим православием! — взрывался по пустякам Лопсяк. — Муслимы за это нас с говном сожрут.
Перевестись в другую камеру, чтобы избавиться от чокнутого сокамерника, было невозможно. Строгости в боснийской тюрьме для них были просто немыслимые. И Лопсяк со все возрастающим негодованием получал за компанию с Ваней новую порцию ненависти, которые местные босняки–мусульмане питали к православию.
Причем даже к редким тут русским заключенным они относились с осторожной опаской и не задирали их по пустякам. Зато двоим латиносам, говорящим по–русски, проходу не давали.
— Да русский я! — распалялся Лопсяк перед уголовниками.
В ответ общий рогот:
— Русские скоро всех латиносов через свои военные школы прогонят. Вы все там — коммуняки! И на своего Фиделя молитесь. Что ты, что твой чокнутый сосед по камере.
Обозленный Лопсяк первым перестал разговаривать с сокамерником. Ваня в отместку отказался его замечать, а только целыми днями молился и читал русскую библию. Тюремная братия окрестила эту странную парочку «латиносами–сантехниками», потому что все самые грязные и вонючие работы по тюремному хозяйству доставались Ване с Лопсяком. Он поражался выносливости и трудолюбию этого могучего индейца. Даже злило, когда Ваня брал на себя самый тяжкий труд, а потом еще и без единого слова помогал напарнику. Но все равно не удостаивал Лопсяка разговором. Обиделся за веру, значит.
На редких для «сантехников» прогулках Ваня истово крестился на деревянный столб с поперечной перекладиной, на концах которой висели громкоговорители. Лопсяк ограждал его от грязных приставаний уголовников, когда Ваня молился на этот «крест». Они так и не разговаривали, но повсюду держались вместе.
— Э, латинос, красная задница! — окликнул Лопсяка один из уголовников. — Вот где твой Фидель у меня, полюбуйся!
Уголовник — «шестерка» сделал вид, что подтирает портретом Кастро задницу, потом порвал открытку на мелкие кусочки и швырнул их в лицо Лопсяку.
— Да я тебя, сучонок! — кинулся на шестерку Лопсяк и, как было задумано, угодил в западню. Вертлявый обидчик вывернулся из его рук, а сам Лопсяк оказался в тесном кругу боснийских бандюганов.
— Ты что сказал, краснозадый кубинский наемник?
— Я не с Кубы.
— Он сказал, — снова вынырнул перед Лопсяком шестерчатый зэчок, — он… он сказал, что Магомет — пидарас.
У боснийских ваххабитов глаза налились кровью — оскорбление пророка карается смертью! Над поверженным на землю Лопсяком взметнулся железный прут, вырванный из сварного барьера.
— Это я сказал! — растолкал бородатых бандюг боливиец Ваня с жиденькой бородкой настоящего индейца.
Он был здоров, что тот добрый медведь. Скрутить его удалось только тем, у которых не случилось переломов после Ваниной хватки.
— А ну–ка вздернем этого православнутого латиноса на столб. Пусть повисит в позе своего Христа.
Его привязали за локти к перекладине крестовины. На голову надели мусорную корзину. В распятого полетели плевки, консервные банки и мелкий мусор. Вот тогда Ваня в первый раз заговорил с Лопсяком после долгого молчания:
— Тебе скоро на свободу, Рамон. Покрестись в церкви, брра! Уезжай к семье и строй там школу русской жизни для детей. Храни их в православии и русской святости.
— Я, кроме солдатской науки, других не знаю, — попробовал приподняться с земли избитый Лопсяк.
— Не выучился наукам, зато жизнь познал. Если земля Русская не хочет больше оставаться русской, то пусть будет жив хоть русский островок на чужбине. А русские — они и в Африке русские.
— Эй, ты, заткнись! — прикрикнули на Ваню ваххабиты, но Ваня неторопливо и отчетливо (насколько это для него было возможно) продолжал с креста:
— В эпоху Великого Льда только предки русских, кроманьонцы, выжили из всех людей на земле, потому что жили в тесном содружестве и спасали один одного. Европейские неандертальцы жрали своих, пока друг друга не сожрали до последнего. Их потомки опять сожрут все живое вокруг. Русские всех спасут, когда соберутся в один кулак на Урале.
— А может, уже ни Руси, ни русских нет? — с трудом сказал Лопсяк, выплевывая выбитые зубы. Он никак не смог подняться из–за сломанной ноги.
— Русские будут всегда, Рамон. Мы, старорусы, передадим гены детям, а потомки перебросят их на Русь Великую, когда по Европе будут бродить олени, а по Америке — низкорослые лоси. Русские — тот самый народ, рослый и сильный, который спасется и других спасет. Так говорил столетний апостол Иван по слову богову.
Пока охранники добежали до центра прогулочной площадки, кто–то из уголовников успел пригвоздить распятого Ваню к столбу железным прутом.
Тело его сожгли в крематории и высыпали прах в канализацию безо всякого обряда.
* * *
Лопсяк забрал с собой на свободу Ванину библиотечку, спасенные иконки, лампадку и расшитые крестиком полотенца.
— Тю, рехнулся на поповских книжках? — бросил ему на прощание новый сокамерник, бывший наемник с Украины. — Денег на билет до Аргентины не достанешь ведь, а еще и с бесполезным грузом тягаться.
— А я пешком к неграм в Африку, — сказал Лопсяк.
— Чего ты там оставил?
— Не чего, а кого. Восемь душ.
— И все черные?
Лопсяк не попрощался ни с кем. По дороге в Черногории крестился в деревенской церквушке и нанялся матросом на танкер контрабандистов, который шел в Египет.
Вернуться в Африку оказалось легче, чем удрать из нее. Автомобилей стало столько, что когда–то трудно было и представить. Добитые развалюхи из Европы добросовестно служили железными верблюдами в пустыне при минимальном техуходе и даже вовсе без него.
Вооруженных людей на дорогах стало больше, но потрепанных белых бродяг никто не трогал. «Белый мусор» в Африке всегда в стороне от политики при любой смене власти. Лопсяк с рюкзаком за плечами протопал и проехал по самым «горячим точкам» в полной безопасности. Подрабатывал в пути переборкой стрелкового оружия, мелким ремонтом автотехники, а однажды даже принял роды. Пожилого, исхудавшего до изнеможения чужака в штатском просто не замечали, будто его и не было.
Мозамбикской глубинки цивилизация за все прошедшие годы так и не коснулась. Разве что больше развелось придорожной торговли в пыли и тучах мух, которых меньше не стало. Пару раз он наткнулся на нововведение — общественный туалет с раковиной для мытья рук.
В деревне босоногая малышня приняла его с рюкзаком за почтальона и веселым гомоном проводила до главной площади. Там в самом центре на сухой жаре под палящим солнцем восседала его дородная Малаша в леопардовой шапочке набекрень, такой же юбке и гамашах, перехваченных ремешком на босых ногах.
Она гаркнула привычный приказ охранникам с палками, те разогнали безжалостными ударами любопытную толпу и подвели к ней Лопсяка. Он с опаской заглянул ей в глаза. Малаша демонстративно отвернулась и выпятила губы, чтобы больше походить на настоящую негритянку, наверное. Подбоченилась и глянула на него свысока и искоса.
«Прямо–таки как деревенская русская баба», — ухмыльнулся про себя Лопсяк, а вслух спросил по–португальски:
— Не прогонишь, Малаша?
Она еще важней надула губы и даже щеки, но долго важничать не смогла и улыбнулась во всю ширину дородной морды:
— Ты мой хозяин.
— И на том спасибо, родная.
— Но в деревне хозяйка я!
— Как дети? — все еще неуверенно спросил Лопсяк, так и не снимая рюкзака, который своими лямками нещадно давил мокрые от пота плечи.
— Ты уже многажды дед — всех переженила.
— Даже Зинку? — всполошился Лопсяк.
— Н’Зинге уже тринадцать, — строго напомнила Малаша.
— А где они все?
— В городе. Тут грамотным делать нечего.
— Не думала меня живым увидеть?
— Знала, что ты живой, — уверенно ответила Малаша. — Знала, что ты приедешь.
— От кого?
— Наворожила.
— Старая колдунья?
— Нет, я сама теперь главная колдунья. Старую духи к себе забрали.
Она снова улыбнулась и с простодушностью дикарки притянула его к себе за уши, чмокнула и усадила рядом на трон (бревно, покрытое леопадовой шкурой), который тут же облепили чернокожие ребятишки.
— Внучата, — с нежностью прищурилась Малаша на стриженые головенки.
— Я сниму рюкзак, Малаша? — неожиданно для самого себя спросил разрешения Лопсяк.
— Снимай и все остальное — сегодня просто пекло.
— А где мне помыться?
— Потом освежишься. Сейчас в деревне праздник будет.
Она щелкнула пальцами — застучали барабаны, и согнутые в три погибели танцоры с копьями пошли выбивать пыль из деревенской площади.
— В честь чего праздник?
— В честь прихода белого хозяина.
В первый же день Лопсяк написал письмо в боливийскую общину, поведал родным о гибели Хуана — Вани. Он совсем не ожидал ответа, но тот пришел всего через месяц. И не только. Старорусы из Боливии, Аргентины, Канады и Австралии быстро списались с ним. Письма были витиеватые, хитроватые, но в конце сходились к одному и тому же вопросу: есть ли в общине у учителя веры Романа неженатая молодежь?
И что тут ответишь? У него и общины–то нет, руссковерующей молодежи и подавно. Вот когда из Бразилии к ним в деревню переселился учитель старорусской веры дедок Пофнутий, Малаша разрешила эту проблему с чисто африканской веротерпимостью — как главная колдунья, «разженила» своих белых сыновей с африканками, определив их служанками в новые семьи мужей. А сыновей женила на прибывших русоверках. Так что никаких конфликтов с родственниками у бывших невесток не случилось. Многоженство в ее деревне — дело обычное. Родственникам бывших жен важнее всего, чтобы дочери остались жить в доме хозяина и не забывали делать родне подарки. Точно так же она поступила и со своими дочерьми, только бывших черных мужей при них не оставила, а заново женила их на подросших черных девочках, подарив каждой невесте богатое приданое.
Вероучитель Пафнутий после долгих нравоучительных бесед на солнцепеке (Малаша никогда не пряталась в тень) окрестил ее, всех детей и внуков. Теперь в деревне всем заправляла не колдунья Малавила, а мать Матрена.
А через пяток лет в глухой мозамбикской деревне среди португальско–малавийской мешанины стала слышна и русская речь — начали вовсю щебетать подросшие внуки Матрены от старорусских невесток и зятьев. И Лопсяк звоном колокольчика открыл для детей «Школу русской жизни» под развесистым деревом.
Старого интуриста Рамона Лопеса не довезли на сочинской «скорой» до больницы.
— Умер с улыбкой на губах, как попы говорят — умиротворенный. И сам из попов, наверное. У него крест на груди.
— Не расслышала, что он вам пропел перед смертью, доктор? — спросила медсестра. — Псалом из церковного репертуара?
— Нет, что–то из старинного, советского, типа: «Вернулся я на Родину… шумят березки встречные… я много лет без отпуска служил в чужом краю».
Конец