Фиолетовый луч метался по шкале. Он выписывал сложные спирали, перепрыгивал деления, как будто перечеркивал их.
Хьюлетт Кондайг в полном изнеможении опустился в кресло. Он не в силах был понять свое детище. Он убрал из кабинета и даже из лаборатории все, что могло давать нейтронное излучение, и все же регистратор не угомонился.
Этого нельзя было объяснить. Все, что знал Кондайг, не давало ключа к разгадке. Куда бы приемник ни помещали — в экранированный кабинет, в подземелье, под воду — луч совершал невообразимые скачки.
После опыта, который был записан под четырехзначным номером, Хьюлетт обессилел. Конечно, можно было бы выдвинуть красивую смелую гипотезу, успокоиться на этом и продолжать работу с менее чувствительными приемниками. Но Хьюлетт Кондайг не любил фантазировать и выдвигать гипотезы. Его чопорная пунктуальность и сухость стали притчей в институте. Вместо «думаю» или «надеюсь» он употреблял осторожное «предполагаю». Для него прибор, сконструированный в лаборатории, был важнее любой теории. И вместе с тем Хьюлетт обладал способностью судить о вещах и явлениях не по их подобию чему-то, уже открытому раньше, а по их отличию от него. Поэтому он и зашел в тупик, не имея возможности ни остановиться на гипотезе, ни согласовать необычное явление с обычными, то есть попросту пройти мимо него.
Хьюлетт сидел в кресле и пустыми глазами смотрел куда-то в угол. Там мелькали фиолетовые блики, ломаясь на гранях приборов. Ни о чем не хотелось думать. Его состояние было похоже на полудрему.
Он принудил себя снова взглянуть на шкалу. И сразу же подался всем телом вперед, к прибору. То, что он увидел, было удивительно. Неуемный луч регистратора словно тоже задремал. Он был похож на маятник останавливающихся часов. Вяло, однообразно, в угасающем ритме раскачивался он из стороны в сторону.
«Что случилось за эти минуты? — думал Хьюлетт. Теперь, когда я смертельно устал, не в силах думать, луч впервые за все время ощутимо замедлял движение. Он ведет себя словно… отражение моей мысли!»
Волнение проявилось в легком ознобе. Мысли, будто кони, которых хлестнули по вспотевшим спинам, помчались сломя голову.
И одновременно луч тоже заплясал на шкале, не задерживаясь на делениях.
«Значит ли это, что я нахожусь перед разгадкой передачи мысли? Стоп! — приказал себе Хьюлетт. Сначала перестать волноваться!»
Он как бы натянул поводья своих мыслей, и они вздыбились, противясь приказу. И снова случилось то, чего Хьюлетт раньше не замечал или чему не придавал значения; луч начал плясать уже на по всей шкале, а только в центре ее.
Этот приемник значился под номером 18. Кондайг работал над усовершенствованием аппаратов для регистрация нейтринного излучения, которые изобрел французский физик Мишель Фансон. В специальных камерах потоки нейтрино попадали в молекулы газа, благодаря своей электрической нейтральности легко проникали в ядра, изменяя внутриатомные силы. Возникали изотопы, и луч регистрировал их рождение на шкале.
Хьюлетт строил все более чувствительные приемники, пока не создал этот — № 18 — с одним только входом для лучей.
И сейчас он рассматривал его так, будто увидел впервые. Он думал: «Всюду — в подземелье, в батисфере, в лаборатории — я находился рядом с аппаратом. Волновался, мучился, бесился, не в силах найти источник излучения, Искал его всюду — в космических лучах, в движении волн и их взаимодействии с обшивкой батисферы, в самой обшивке — где угодно, но только не в себе самом. А, может быть, именно я был этим источником, и напряженная работа моего мозга раскачивала луч?»
Он представил себе, как мчатся через вселенную, свободно пронизывая звезды, нейтринные потоки загадочные «волны мысли». Их могут принимать разумные существа в разных мирах и считывать информацию.
Хьюлетт поморщился. Он не любил ничего величественного, даже в воображении. Он подумал: «Можно ли с точки зрения моих заключений объяснить, что происходит при телепатии? Ядро атома не остается безразличным к изменению электронных орбит и внутриатомных сил. В ответ на любое событие оно попускает разночастотные потоки нейтрино. Когда эти потоки, свободно проходя сквозь землю и скалы, море и деревья, попадают в мозг человека, обладающий памятью данной частоте потока, — они, проникая в ядра атомов, вызывают изменение внутриатомных сил и электронных орбит. Это приводит уже к электрическим явлениям в мозгу. А впрочем, — тут же возразил он себе, — это пока лишь мои предположения. Этому явлению, как и всем другим, можно дать десятки разных объяснений. Все они будут казаться правильными и ни одно не будет верным…»
У Хьюлетта сильно закружилась голова. Он откинулся на спинку кресла. Кабинет окрасился в багровый цвет. Хьюлетт видел огонь и кровь на полу, на стенах. Сверкало оружие. Кого-то убивали, кто-то звал на помощь. Из тумана появились две маленькие человеческие фигурки. Хьюлетт видел их удивительные, прекрасные лица. С горы, поросшей оранжевыми кустарниками, скатилось многолапое металлическое чудовище, а люди почему-то застыли на месте и не смогли бежать от него. «Что с ними будет?» — отчаянно подумал Хьюлетт.
Чудовище сверкнуло глазами — это были яростные человеческие глаза — и метнуло молнию…
Затем видение рассеялось, исчезло, как мираж. Учащенно дыша, Хьюлетт рукавом смахнул пот со лба. Его взгляд упал на окошко регистратора. Фиолетовый луч замедлил свою пляску.
«Что это означает?» — думал Хьюлетт. Ему отчего-то стало страшно.
— До вечера, Хью!
— До вечера, Эми! Поцелуй за меня малыша.
Он медленно опустил телефонную трубку на рычаг. Лаборант, увидя выражение его лица, неопределенно хмыкнул и стремглав побежал куда-то, верно, сплетничать о папаше Кондайге. Хьюлетт подмигнул себе. Пусть сплетничают, если это может их позабавить. Тут ничего не поделаешь. Говорят, что когда мужчина впервые становится отцом, он глупеет от радости. А уж если это случается, когда мужчине перевалит за сорок, процесс, как видно, идет слишком бурно.
Хьюлетт поспешил укрыться в своем кабинете и здесь улыбнулся во весь рот. Тут не было непрошеных свидетелей, разве что регистратор запишет на ленту его необычные мысли и настроения.
Он вспомнил своего малыша Кена, розового здоровячка с ямочками на щеках. «Вылитый отец», — говорили соседи. «Даже нос свернут на сторону, как у тебя», подшучивала Эми. Хьюлетт был рад и тому, что малыш столько весит, и что у него прекрасный аппетит, и нос слегка свернут на сторону, как у самого Хьюлетта.
Всякий раз, причесываясь перед зеркалом, Хьюлетт вспоминал деда, на которого был похож. Последним обстоятельством он был очень доволен с самого детства. Это связывалось со многими преимуществами. Он один из всех внуков имел право играть прокуренными трубками деда, проводить пальцем по острию его кортика, Да и вообще разве не восхитительно походить на деда — изящного великана с тросточкой, с косыми, чуть кудрявящимися бачками на смуглом смеющемся лице.
Жаль только, лицо у Хьюлетта было подпорчено — правая половина заметно больше левой…
«Когда человек начинает сравнивать себя со стариками и детьми, — это может означать только одно: он стареет», — сказал себе Хьюлетт, но и это не могло омрачить его радости. Совсем не хотелось приниматься за дело, а до конца рабочего дня оставалось еще два часа, не считая пятнадцатиминутного перерыва на чай, во время которого обсуждаются все новости.
Хьюлетт не спеша вынул из сейфа дневник, прочел последнюю страницу и направился к новому приемнику № 43, в десятки раз более чувствительному, чем № 18, неспособный регистрировать излучения более слабые, чем излучения мозга.
Черная бесконечная лента выползала из регистратора, извивалась, вытягивалась, входя в приемное окошко анализатора, как нитка в ушко иголки. За полтора года работы с этим сверхчувствительным приемником Хьюлетт Кондайг успел кое-что узнать и в соответствии с этим дать ему название «РИ» — регистратор информации. Он установил, что не только человеческий мозг, но все организмы и все предметы, металлы, деревья, волны моря излучают нейтринные потоки определенной мощности и частоты, как бы свои особые волны. Каждое возникшее в них сочетание атомов, движение электронов, изменение атомных ядер раскачивает фиолетовый луч регистратора, оставляя на ленте свой «автограф».
Таким образом, регистратор записывал все происходящее во вселенной, насколько позволяла его чувствительность.
Хьюлетта начало знобить, лихорадить. Кабинет быстро окрашивался в багровый цвет. Хьюлетт знал: сейчас возникнет кошмарное видение. После того, первого раза видения повторялись — и всегда он видел огонь и кровь.
За окнами кабинета вспыхнуло зарево, стекая алыми струйками по стеклу. Кто-то дико закричал. С горы катилось многолапое чудовище, люди стреляли в него. Теряя сознание, Хьюлетт рухнул навзничь. Его тело сотрясалось, голова колотилась о пластмассовый пол…
Осень неслышно вступала в киевские парки. Тронула позолотой листья деревьев, слегка затуманила высокое небо, покрыла его синюю эмаль легкой испариной. И на этом матовом фоне хорошо выделялся стремительный угловатый росчерк птиц.
Человек лет двадцати пяти, сосредоточенный, углубленный в свои мысли, остановился на углу Пушкинской и бульвара Шевченко, поднял взгляд на птиц, и вдруг озорная мальчишеская улыбка изогнула его губы, он протяжно свистнул, пугая птиц, чтобы они взлетели повыше.
И пошел дальше, покачивая плечами и поглядывая по сторонам.
Он взбежал по широким серым ступенькам и поднялся на третий этаж. Навстречу спешил другой молодой человек в белом халате.
— Привет, Женя. Опять проспал?
— Ладно, старик, не ворчи хоть сегодня, в день Большого опыта! Ты в виварий, Борис?
Борис кивнул головой и пошел то длинному белому коридору. Он открыл дверь с буквой «Y».
Здесь находилось отделение вивария. Это было настоящее сборище уродов. Кошки без ушей, крысы с двумя хвостами, слепые морские свинки, собаки на дрожащих лапах, лысые кролики…
Борис грустно наблюдал за ними, стоя у металлической сетки. Пока виварий уродов продолжал пополняться. Он как бы олицетворял ошибки ученых, нелепые случайности, которые все еще нельзя было учесть. Правда, с тех пор, как в лаборатории появился «РИК» — регистратор информации системы Кондайга — поток уродов уменьшился во много раз. И все же опытов на людях, даже безнадежно больных, нельзя было начинать. Впрочем, сегодняшний Большой опыт может изменить это…
Борис наметил несколько кроликов и четырех собак.
Если они превратятся в нормальных животных, тогда, значит…
Он подумал: «Вот мы готовим оружие против болезней, может быть, самое могучее, какое знало человечество. С его помощью мы сможем, когда понадобится, изменять наследственность, восстанавливать норму, создавать новые виды животных, растений. Но мы почему-то редко думаем о величии того, что скрывается за нашей будничной работой. А если бы думали чаще? Помогло бы это нам или помешало?»
Он представил себе измученных больных людей, калек, ждущих Исцеления или потерявших веру в него; горе матери, родившей ребенка-урода; отчаянье человека, заболевшего по вине своего предка…
Сзади послышались грузные шаги препаратора.
— Приготовьте для опыта этих, — сказал Борис, указывая на животных.
Он вернулся в лабораторию. Евгений, перебрасываясь шутками с другими сотрудниками лаборатории, позвякивал пробирками. Сегодня его тяжелая артиллерия — ультразвуковые аппараты, колонки для электрофореза, суперцентрифуги — бездействовала. Фермент, который он выделял из бактерий, был изготовлен в достаточном количестве. Оставалось Исследовать еще дополнительное количество нуклеиновой кислоты, и можно будет начинать Большой опыт.
Борис придвинул к себе одну из колб и стал болтать в ней стеклянной палочкой, наматывая липкие белые нити. Он следил, как на конце палочки образуется словно бы ватный тампон. Предстояло очистить его спиртом, а затем изучать. Это была ежедневная будничная работа. Но иногда Борис давал волю своему воображению. Его охватывало волнение, которое — если бы он не стыдился подобных слов — можно было назвать благоговейным.
«Как тесно связана фантазия с реальностью! — думал он. — Стоит правильно увидеть фантастическое, и легко представляешь его уже сбывшимся. Стоят по-особому взглянуть на реальность, и поражаешься ее фантастичности».
Он смотрел на белые нити, наматывавшиеся на палочку. Это была дезоксирибонуклеиновая кислота, ДНК.
Три буквы, которыми пестрели учебники генетики, означали иногда печаль или надежды, страдания или радость. Потому что в ДНК, в построении ее молекул, заложена программа последовательности соединений и реакций в клетке, начало тех удивительных превращений, которые приводят к образованию индивидуальных черт, особенностей живого организма. С ДНК связаны цвет глаз, профиль, форма ноги и то, что называют предрасположением к той или иной болезни, а иногда и сама болезнь, — уродства, размягчение костей, глухота, слепота, безумие.
И разве не было фантастичным, что это могучее и грозное вещество, незаметные изменения которого приводили к стойким наследственным изменениям, он, Борис, и его товарищи искусственно производили в колбах, наматывали на стеклянные палочки, изменяли в соответствии со своими планами?
Вот и ДНК, которую он сейчас наматывал на палочку, искусственно изменена. Она должна вызвать у лысых кроликов рост шерсти и прекратить дрожание ног у собаки-урода. Она должна вернуть в норму ДНК, содержащуюся в клетках этих животных. Если опыт удастся, можно будет перейти к лечению людей. Правда, получать ДНК с направленными изменениями все еще не так просто. Для этого в колбу помещают фермент, немного готовой ДНК определенного вида, которая послужит затравкой — образцом, по которому должна происходить постройка, и «кирпичики» — составные части нуклеиновой кислоты, ее азотистые основания. Состав «кирпичей» слегка изменен. Фермент не замечает этого небольшого несоответствия и начинает трудиться. Он соединяет «кирпичи» между собой в той же последовательности, в какой они соединены в образце. ДНК выходит по типу затравки и в то же время измененная. Затем ее исследуют.
Раньше это была самая тяжелая и долгая работа, теперь же, когда в лаборатории установлен «РИК», самая простая и быстрая. Если изменения близки к заданным по программе, ДНК вводят подопытным животным.
Но в том-то и беда, что изменения всегда бывают приближенными к заданным. Ведь нельзя высчитать с точностью до одного количество всех измененных «кирпичиков» в реакции и то, насколько они должны быть изменены. Незначительных отклонений бывает достаточно, чтобы испортить всю работу.
Борис очистил полученную ДНК и понес ее к регистратору. Затем включил анализатор. В окошке вспыхнула красная зубчатая линия — заданная по программе.
За ней проходила лента регистратора, и зубцы все время сравнивались. На глаз казалось, что зубцы совпадают.
Но Борис знал, что когда он посмотрит фото, на них будут видны небольшие отклонения.
Он тяжело вздохнул: «Без неточностей не обойтись. Мы всегда приближаемся к истине, к идеалу и никогда не достигаем их. Надо довольствоваться тем, что возможно».
В лаборатории появился высокий седой, с юношеской гибкой фигурой профессор Ростислав Ильич. Он подошел к Борису и задышал над его ухом. Потом оказал, обращаясь ко всем:
— Будем вводить животным основную порцию. А Борис Евгеньевич тем временем проверит и приготовит дополнительное количество.
…Прошло несколько недель. В первое отделение вивария все лаборанты ходили по несколько раз в день. Некоторые уже отмечали в состоянии подопытных животных изменения, и как раз те, которых добивались. В лаборатории установилось особое настроение, смесь торжественности и нетерпения.
И внезапно погибли два кролика. От чего? Установить пока не удалось. В эти дни Ростислав Ильич и Борис ходили с красными от бессонницы глазами. Часто билась лабораторная посуда, но не к добру.
У самого входа в виварий Борис столкнулся с Евгением.
— Слушай, Борька, — заговорщицки зашептал тот. — Давай сегодня смоемся пораньше. В «Комсомольце» идет новая комедия.
Борис ничего не ответил. Но ведь от Евгения не отцепишься.
— Говорят, там такие коллизии…
Борис вскипел:
— Как ты можешь… сейчас?!
Он вошел в виварий, осмотрел подопытных. Еще два кролика выглядели плохо. Зато на остальных заметно стала отрастать шерсть.
Он смотрел на них и в который раз представлял себе истерзанных, отчаявшихся людей, разуверившихся в исцелении… Его размышления прервал голос Евгения:
— Разрешите узнать, какие великие мысли готовится извергнуть ваш мозг?
Борис даже побелел от злости. Или разругаться серьезно или… Он повернулся к Евгению и, сдерживая себя, очень спокойно произнес:
— Понимаешь, я подумал о том, что мы уже на подступах, а тем временем все еще гибнут люди. И в каких мучениях! Ты представляешь, что это такое размягчение костей или врожденный идиотизм… Или еще что-нибудь…
Евгений двинул бровями, видимо, хотел отшутиться и вдруг насупился:
— У соседки девчонка. Восемь лет, не говорит ни слова. А в глазах смышлинки играют, и часто — боль… Без всякого перехода он добавил: — Мы могли бы оставаться на два часа после работы. А что, думаешь, видишь ли…
Теперь невольно улыбнулся Борис: против характера Евгения годы бессильны. Другие стареют, меняются, становятся цельнее или хотя бы скрытнее, а этот такой же, каким был в институте. Мечется во власти настроений, берется то за одно, то за другое.
Он ушел в лабораторию и углубился в работу. Через несколько минут над самым ухом раздался шепот:
— Ну, старик, так смоемся в кино?
— Хэлло, Хью!
Хьюлетт не обернулся. Он и так знал: там, позади, в полуоткрытую дверь протиснулся сухой, как вобла, в потертом пиджачишке сэр Рональд Тайн — один из самых влиятельных ученых, в котором отлично уживались хитрость маклера, точный расчет математика и фантазия поэта.
Тайн обошел вокруг анализатора и заглянул в лицо Хьюлетту.
— Мы с вами давно знаем друг друга, Хью, и можем говорить начистоту, сказал он.
Кондайг понимал, зачем пришел Рональд. Он мог бы пересказать все, что собирался говорить профессор, со всеми «мгм», «так сказать», «ничего не поделаешь» и «выше нос, старик!» Он чувствовал, как трудно говорить это Тайну, и помог ему:
— В мое отсутствие работу можно передать Хаксли. Он дельный парень, оправится.
— Справится. А вы подлечитесь и отдохните…
Последние слова Тайна Хьюлетт пропустил мимо ушей. На его месте он говорил бы то же самое. Вместо возражения деловито перечислил:
— Записи и схемы для Хаксли в ящиках номер один и номер два. В ящике номер три — материалы для вас.
Он тяжело поднялся из кресла, протянул руку. Его тень с втянутой в плечи головой казалась горбатой.
— Вот и все. Прощайте, Рон.
Тайн краем глаза видел безразличное лицо Кондайга. Лишь рот искривился на сторону еще больше, углы его устало опущены.
— Выздоравливайте, Хью, мы будем навещать вас, — поспешно проговорил профессор и вышел из кабинета. «Может быть, он хочет проститься со своим регистратором? — думал Тайн. — С вещами мы иногда расстаемся тяжелее, чем с людьми…»
Хьюлетт постоял минуту, уставясь на регистратор. Возможно, эта работа, изнурительные дни и ночи, переутомление явились толчком к развитию дремавшей болезни. Впрочем, какая разница?..
Тупая боль в затылке усилилась и распространилась к вискам, охватывая обручем голову, врач сказав тогда, в первый раз: «Видения не имеют отношения к работе». А потом, когда начались припадки, док вынес приговор: «У вас феноменальное, очень редкое заболевание, близкое к эпилепсии и к некоторым другим циклическим психозам». Он тщетно пытался изобразить дружеское участие. И спросил: «У вас в семье не было алкоголиков?»
— А наркоманы не подходят? — угрюмо пошутил Хьюлетт.
Перед ним сразу же возникло лицо изящного великана, человека, на которого он был так похож и гордился этим. Тогда, у врача, он еще не знал всего. А позднее, когда припадки стали учащаться, прочел несколько книг по психиатрии и узнал, что его ожидает. Оказывается, и кошмарные видения имели научное название.
Хьюлетт протянул правую руку, на ощупь выдвинул ящичек, развернул пакетик с препаратом, куда входил люминал. Почувствовал горечь на языке и проглотил таблетку, не запивая.
Еще несколько минут — и можно будет идти домой, не боясь, что припадок свалит на улице. Он обвел взглядом лабораторию, задержался на регистраторе — полностью выяснить природу волны уже не успеть. Оставалось слишком мало времени — куцый отрезок, разделенный несколькими припадками и оканчивающийся либо смертью, либо безумием.
Хьюлетту захотелось схватить что-нибудь тяжелое и разбить этот проклятый приемник, из-за которого он истощил свой мозг. Сколько драгоценных минут и часов отдано ему! В это время можно было бы встречаться с приятелями, веселиться, путешествовать. Или изобретать лекарство против болезни, против проклятой наследственности. И не делать глупостей… Он больно прикусил губу. Он боялся вызвать в памяти лицо своего сына, так похожее на его лицо. Другие дают своим малышам крепкую память, могучее здоровье, воспитывают в них неукротимую волю к победе, необходимую в жестоком, беспощадном обществе. «А я дал Кену свое проклятье, которое сделает его беспомощным. Я не имел права на ребенка! Но я не знал…» пытался оправдаться он перед собой. «— Я и не мог знать… И потом, не обязательно, чтобы у моего сына проявилось это… Он может не унаследовать болезни. И даже унаследовав предрасположение, он может не заболеть. Если он будет расти и жить спокойно, без психических травм… А кто из нас живет спокойно, без травм в этом мире, где над тобой и твоими родными постоянно висит угроза истребления?» — зло оборвал он себя и ясно-ясно увидел лицо сына с ямочками на щеках. Правая половина лица была немного больше левой. «Ассиметричное, диспластичное», — вспомнил он слова из учебника психиатрии и оцепенел от ужаса.
Что делать? Как спасти сына? Убить его, пока он еще крохотный и ничего не понимает?! Кажется, это единственный выход. Так поступали в Спарте с болезненными детьми, с калеками.
Он гнал от себя страшную мысль, но она не хотела уходить. Он боялся смотреть на регистратор, боялся, что сейчас набросится на него, разобьет вдребезги проклятый аппарат, записывающий информацию вселенной к бессильный изменить ее. Если бы знать раньше, над чем следует работать, как жить! Если бы знать!
Хьюлетт Кондайг медленно вышел из своего кабинета, сухо попрощался с лаборантами, закрыл за собой дверь.
Он влез в автобус, купил билет у насвистывающего мальчишки-кондуктора и поднялся на второй этаж, где можно было курить. Попыхивая трубкой, Хьюлетт рассматривал попутчиков. Почти все они уткнули носы в газеты. Хьюлетт тоже заглянул в газету, которую держал в руках сосед. В глаза бросились крупные заголовки:
«Новая угроза на Ближнем Востоке», «Новые атомные бомбоубежища фирмы Уоррен».
«И это еще ко всему, — злорадно подумал он. — Может быть, если бы я жил в спокойном разумном мире, дремлющая искра не вспыхнула бы. Но разве на этой сумасшедшей планете можно оставаться нормальным?»
Еще издали, за два квартала, он увидел над Пикадилли огромную светящуюся рекламу — голову младенца с мерцающими глазами. Она словно рассматривала толпу, оценивала — чего можно ожидать от этих людей, что они готовят для нее.
Хьюлетт вышел из автобуса на площади. На минуту задержался у бронзовой статуи Эроса. Бог любви наложил стрелу на тетиву и готовился пустить ее в чье-то ожидающее сердце. Что такое любовь для Хьюлетта, если его сын не должен был появляться на свет?..
«А впрочем, — подумал он, — разве другие, имея детей, знают, для чего они рождаются? Разве мы все не отравляем их своими привычками и нормами, не заботясь о том, что в новом времени, в котором будут жить дети, — эти нормы и привычки послужат обузой. Мы стараемся вырастить их по своему образу и подобию, как будто мы — лучший вариант, платино-иридиевый уникальный образец, по которому должны создаваться все копии…»
Хьюлетт пересек площадь и свернул на длинную извилистую улицу. Постепенно реклам и витрин становилось все меньше. Начинался район Сохо — убежище художников, поэтов, кварталы меблированных квартир. Здесь в сквериках прогуливались бабушки и мамы, держа на поводках малышей. Плакучие ивы мыли свои косы в фонтанах, в парке на ярких бархатных газонах лежали молодые люди.
Хьюлетт всячески оттягивал приход домой. Он боялся навязчивого решения, зревшего в нем, как единственное спасение для сына. Нужно было задавить это решение, пока оно не вспыхнуло и не сожгло его волю. Выиграть время!
Напротив виднелась хорошо знакомая вывеска паба[1] — кружка с черным пивом-гиннесс и грубо намалеванные буквы: «Железная лошадь».
Хьюлетт вошел в паб, заказал кружку пива и бифштекс. Рядом с ним за другим столиком сидело двое подвыпивших моряков. На толстых коричневых шеях виднелись белые полоски.
Этот паб стоит здесь сто пятьдесят лет. Сюда заходил дед…
И внезапно, как Хьюлетт ни крепился, опасные мысли прорвали плотину и заполнили его мозг. Он увидел то, чего боялся, — своего деда, каким видел его в последний раз — с взъерошенной копной грязных нечесанных волос, с пеной в уголках рта. Он извивался в руках дюжих санитаров… И эта участь по слепым жестоким законам природы ожидает Хьюлетта и, может быть, его сына.
Кондайг задыхался от ненависти. Он представил себе, как дед играет с ним, качает на коленях, подбрасывает на вытянутых руках… А вот дед в китайской курильне опиума… Он полулежит на циновке, волшебные видения проносятся в его затуманенном мозгу. А потом возвращается в родную Англию, к невесте. В чемодане, рядом с награбленным золотом, лежат шарики с одурманивающим ядом и две трубки. Конечно же, он совсем не думает, что передаст свою отравленную опиумом кровь и нарушенную структуру нервных клеток сыну, внуку, правнуку. И вот рождается ребенок — с носом отца, ласковыми глазами матери, с подбородком деда и…
А если он попадет в эти условия, в больной, сумасшедший мир, «Железная лошадь» довезет его по той же дороге… А в какой мир может попасть ребенок, как не тот, что приготовили для него предки?
Хьюлетт отодвинул от себя еду, бросил на столик монету и поспешно вышел на улицу. В голове словно работали жернова.
«…Говоря о лучшем Mиpe, мы оставляем потомкам отравленные наркотиками и алкоголем клетки; отравленные предрассудками законы; нормы, сковывающие крепче, чем кандалы каторжников; свои неоконченные дела, в которых больше ошибок, чем истин; свои несбывшиеся надежды, которые могут оказаться гибельными».
Пошатываясь, Хьюлетт поднялся по деревянной лесенке. Остановился у двери. Ему было страшно входить, потому что как только он увидит малыша, он подумает о его опасении. И снова из мрака, колеблющегося в его мозгу, выплывет то самое решение…
Хьюлетт проглотил сразу две таблетки. Позвонил.
Дверь открыла Эми — тоненькая, свежая, источающая аромат духов, как вечерний цветок. Над маленьким смуглым лбом подымались волной крашеные белые волосы.
— Ты задержался, Хью. Что случилось?
— У мужей не спрашивают об этом, чтобы не приучать их ко лжи, ответил он, прошел в комнату и сел у камина.
Эми подошла к нему, щипцами взяла несколько ломтиков хлеба и стала готовить гренки к вечернему кофе.
— Почему ты не идешь взглянуть на Кена? — спросила она.
— Через несколько дней я иду в психиатрическую, ты ведь знаешь, угрюмо ответил он.
Он почувствовал, как участилось ее дыхание. Потом она на миг задержала вдох и сказала со спокойной уверенностью:
— Тебя вылечат. Ты и сам это знаешь.
Он не ответил. Эми умела не верить в то, во что ей не хотелось верить, и сохранять надежду. Она никак не могла понять, что с ним все кончено. Но это ее дело…
Он ощущал ее присутствие. Он ждал, чтобы она ушла. Тишина становилась хрупкой, рассыпчатой, как просыхающий порох…
Очевидно, и Эми почувствовала это. Она жалобно попросила:
— Посмотри на меня, Хью, взгляни только…
Он сделал усилие над собой и повернул к ней лицо с неподвижными смещенным зрачками неправильной формы, похожими на два кусочка угля. Но и теперь в глубине его глаз мерцало отчаянное любопытство, словно он уже думал о себе в третьем лице и жадно наблюдал за этим третьим, ожидая, что еще случится…
Она заметила это и тихо, с восхищенным удивлением сказала:
— А ты настоящий ученый, Хью…
Он улыбнулся — на один только миг — и она, осмелев, подошла к нему совсем близко. Неизвестно почему, он запел полуироническую детскую песенку «ты будешь ученым, Джонни». Эми засмеялась:
— Я пела ее про себя, а ты подхватил.
Он подумал о нейтринном излучении, принесшем ее песенку, и отчего-то захотелось, чтобы эти невидимые лучи можно было нащупать рукой и чтобы они оказались такими же мягкими и шелковистыми, как волосы Эми или кожа Кена.
Это состояние продолжалось несколько минут, но тут же он взял себя в руки. «Не раскисай! — приказал ом себе. — Иначе тебя опутает лживая надежда и ты наделаешь глупостей, на которые не имеешь права».
«Мы все одиноки, как листья на одном дереве, — думал он. — Мы созданы такими с самого начала».
В его больном мозгу замелькали фантастические видения: через пропасти и бездны, словно невидимые нити, протянулись нейтринные потоки, соединяя людей, камни, львов, рыб, океан, звездные системы…
Он думал: «Я связан с людьми только этими потоками и проклятой болезнью, припадками безумия, которым болен весь мир».
Ему представил мир в последнем припадке — клокочущие воды, багровые падающие тучи, взлетающие деревья и куски зданий. Конец всего живого на планете. Останется только регистратор, спрятанный в глубоком подземелье, пляшущий фиолетовый луч и бесконечная лента, на которой записаны варианты сочетаний — всего, что было…
Голова Хьюлетта раскалывалась на части. Он понял, что на него надвигается неумолимое, что припадок не предотвратить. Страшная необузданная ярость овладела им. Что здесь делает эта женщина? Почему кричит ребенок? Почему кричит ребенок, который не должен был родиться?!
Эми увидела его судорожно сжатые кулаки, прыгающий кадык. Ей стало страшно наедине с ним… Она подошла к приемнику и включила его.
Борис повернул регулятор, и центрифуга запела. В окошке он видел кривую осаждения молекул.
Мимоходом взглянул на Евгения. Последние несколько дней тот был непривычно серьезен. Иногда его губы слегка шевелились, как будто он беседовал с самим собой.
Взгляд Бориса встретился с долгим рассеянным взглядом Евгения.
— Мне нужно поговорить с тобой и профессором, — неожиданно оказал Евгений. — Зайдем к нему сейчас же…
Борис пожал плечами, но послушно пошел за товарищем.
«Сопротивляться бесполезно, — думал он. — И так же напрасно гадать, что скажет сейчас этот сумасброд. Может быть, придумал что-нибудь дельное, но равные шансы, что выложит новый анекдот или выскажет свою гипотезу о фотонной ракете».
В присутствии Евгения профессор становился подчеркнуто официальным. и занятым. Но когда Евгения хотели забрать в другую лабораторию, не отпустил. Увидя его, профессор принял начальственный вид и голосом занятого человека произнес:
— Выкладывайте, что там у вас, только поскорее и поточнее.
Впрочем, тон Ростислава Ильича и его невозмутимое лицо никогда не оказывали на Евгения должного впечатления. Он сел поближе к профессору и взмахнул рукой, будто дирижер:
— Что мы делаем в лаборатории? — спросил он и торжественно замолчал, прекрасно зная, что никто не станет вмешиваться в его тирады.
— Мы берем информацию, заложенную в ДНК — затравке или в нашей программе изменений, и воссоздаем ее в материале. Но как мы это делаем? Мы как бы накладываем на бумагу картонные фигурки и стараемся вырезать копии. И при этом не отклоняемся от образца… Напрасные попытки! Дрожание руки, толщина ножниц, неравномерность картона приведут к тому, что мы не только не сумеем сделать точные копии, но испортим сам образец. Даже наше вмешательство в информацию, наше пользование ею не может пройти бесследно. Беря в руки картон, мы уже давим и мнем его пальцами…
Ростислав Ильич взялся за ручку, показывая, что сейчас займется своей работой. Это был единственный способ заставить Евгения перейти к делу.
— Надо сделать так, чтобы как можно меньше вмешиваться в этот процесс. И у нас есть выход.
Евгений взглянул на безразличное лицо профессора и выпалил:
— «РИК»! Мы подберем образцы ДНК и запишем на ленту информацию, в виде нейтринного излучения. Затем через усилитель передадим его на раствор. Я уверен (он всегда говорил «уверен» там, где другой сказал бы «может быть»), что нейтринные потоки сами перестроят раствор в соответствии с заложенной в ник информацией! Информация воссоздает себя в материале. К тому же восхитительно быстро!
— Но… — начал Борис.
— Конечно, это требует проверки и дополнительной работы, — не дал ему говорить Евгений. — Но принцип нейтринного усилителя уже разработан. Есть у нас и подходящие лаборатории. Я берусь обо всем договориться.
Ростислав Ильич смотрел на Бориса, и тот понимал, что это означает.
— Ладно, Евгений Григорьевич, — сказал профессор, — вы попробуете, а Борис Евгеньевич вам поможет. Если получится, переключим на это дело всю лабораторию.
Борис не выразил ни согласия, ни отказа. Он знал наперед что произойдет. Евгений будет выдавать идеи, а он — работать. После нескольких неудач Евгений переключится на другое дело. Работу придется продолжать в одиночку. Когда же появятся первые успехи, если они появятся, Евгений вернется и опять будет сверкать идеями, как молниями. А он, Борис, в душе будет восхищаться им и удивляться, как у этого отчаянного сумасброда появляются такие великолепные идеи.
…В тишине резко щелкнул регулятор приемника, и сразу же на Кондайга надвинулся шумный и безалаберный мир. Хьюлетт кусал губы, пытаясь сдержать ярость. Внезапно кто-то позвал его по имени:
— Хьюлетт Кондайг…
Он прислушался, дико оглядываясь по сторонам.
— …Системы Кондайга, — опять услышал он и наконец понял, что это голос из репродуктора.
— …Таким образом, двенадцать лет назад в Париже физик Мишель Фансон сконструировал аппарат для приема и регистрации потоков нейтрино. Его усовершенствовал английский физик Хьюлетт Кондайг. Кондайгу удалось установить, что нейтринные потоки несут информацию обо всем, происходящем во вселенной. А наследственность, как известно, это тоже информация о строении организма, передаваемая от предков потомкам. И вот теперь с помощью регистратора информация система Кондайга в лаборатории советского профессора Ростислава Ильича Альдина под руководством молодых ученых Евгения Ирмина и Бориса Костовского группа генетиков разработала эффективный метод лечения наследственных заболеваний.
Хьюлетт слушал, не шевелясь. Стремительный огонек разгорался в его мозгу и рассеивал мрак. Неумолимое отодвигалось по мере того, как он все полнее осознавал слова диктора.
Эми крепко прижалась к нему. Ее волосы щекотали его шею.
Хьюлетта словно озарило. Грудь распирало ликование. Хотелось куда-то бежать, кричать: «Вот что я сделал!» Он никогда не был таким счастливым и растерянным, как сейчас. Удивлялся; «Неужели это я? Я, Мишель, и они, эти молодые? Неужели мы создали чудо?»
«РИК»! Его «РИК»! Он представился ему мостом от Мишеля к нему, а от него к тем, кто сумел использовать аппарат для борьбы за жизнь.
— Хью! Хью! — ликуя, твердила Эми.
Он обнял ее, шепнул:
— Я сейчас приду. Это надо отпраздновать.
Ему хотелось побыть одному, прийти в себя. Хьюлетт вышел в сиреневый вечерний туман. Вдали, над крышами домов, пылало холодное зарево реклам.
Там веселилась Пикадилли. Он пошел в направлении зарева. Какой-то старик в плаще попался навстречу. Хьюлетт спросил у него:
— Вы слышали радио?
Старик испуганно замигал;
— Война?
Хьюлетт нетерпеливо двинул бровями:
— Лечение наследственных болезней.
— А-а, — облегченно протянул старик. — Слава богу, лишь бы не война…
И растаял а тумане…
Эта встреча немного отрезвила Хьюлетта. Он свернул к лавке, но она была уже закрыта. В «Железную лошадь» заходить не хотелось, и он направился дальше, к ресторану, который высился недалеко от Пикадилли.
Откуда-то вынырнула компания молодых людей — несколько юношей и девушек. Они пели и целовались, Хьюлетт смотрел на них и улыбался. Он думал о тех, в России…
Ускорил шаг и догнал компанию. Ему хотелось заговорить с ними. Парни и девушки не обратили на него внимания.
Хьюлетт шел рядом с ними, слыша веселые голоса, обрывки разговора. Он думал о них, о себе, о своем отце:
«Мы хотим, чтобы потомки, чтобы наши дети и младшие братья стремились походить на нас. Чтобы они не были другими и не осуждали нас. А пока они не осудят наши ошибки, они не смогут устранить их…»
Огни вечернего города плясали по сторонам. Он думал:
«Наша мысль мечется в поисках лучшего. Нейтринные потоки, отражающие все ее вариации, записываются на ленту регистратора. И так же информация о нашей жизни регистрируется и накапливается в библиотеках и архивах. Потомки изучают ее. Они видят ошибки и учатся не повторять их. Они стирают наши предрассудки, как устаревший текст. Они выбирают лучшие варианты и улучшают их. Они берут наши дела, созданные нами орудия и ценности и употребляют их по-своему. И постепенно они становятся лучше нас, честнее, добрее. И немножко счастливее…»
Парни и девушки запели новую песню. Хьюлетт не знал ее, но тоже начал кое-как насвистывать мелодию. Радость и благодарность переполняли его. Он думал:
«Мы должны больше заботиться о наших наследниках, хотя бы ради себя. Потому что, представляя, как они поступят потом, мы поймем, как жить сейчас. Думая о них, мы сами сможем стать лучше…»
Хьюлетт насвистывал незнакомую мелодию. Перед ним над Пикадилли огненная голова младенца разглядывала толпу…