Дмитрий Старицкий НАПЕРЕГОНКИ СО СМЕРТЬЮ



Очнулся я от громкого настойчивого стука в стекло, задребезжавшее в щелястой оконной раме. Стучали обстоятельно, но без хулиганства. Причем стучали со двора, так как с улицы все три окна были еще до заката прикрыты деревянными ставнями, и если бы стучали в них, то звук совсем другой по тональности был бы. Я откуда-то это знал, хотя глаз пока не открывал, кутаясь в мягкую перину с головой.

И с кровати не слезал. Думалось лениво и сонно: постучат и уйдут. Или кто другой им откроет.

«Фигвам. Индейская национальная изба». Стучать стали только сильнее. И уже не только в окно, но и чем-то твердым в дверь. Такие не уходят. Придется вставать.

Сна уже ни в одном глазу. А настойчивый стук все продолжался.

Пришлось, покряхтев, слезать с кровати, винтажной такой, с медными шишечками. Привычно (что меня не на шутку удивило) одним движением влезть босыми ногами в подшитые кожей войлочные опорки, накинуть на плечи старый романовский полушубок и, как был в бязевом исподнем, пойти в сени.

По дороге привычно хлопнул ладонью по выключателю, но того на своем месте около двери не оказалось.

Оглянувшись, посмотрел на потолок и не увидел там не только люстры, но даже примитивной «лампочки Ильича».

— Это где ж такая глушь, что даже электричества нет, — пробормотал себе под нос, нашаривая на простой дощатой столешнице коробок спичек и огарок свечи в низком медном подсвечнике с ручкой кольцом.

Вспыхнувший огонек осветил типичную деревенскую рубленую избу средней полосы России, сверкнув по серебряным окладам икон с погасшими лампадами и шарикам спинки медной кровати, по беленому боку большой печки и темным крышкам двух больших сундуков. Не бедную избу, но и не богатую. Так, серединка на половинку по зажиточности, даже гнутые «венские» стулья есть. И сам тут же удивился этим своим мыслям о зажиточности. По меркам начала двадцать первого века вокруг была жуткая убогость.

К тому же обстановка в избе свидетельствовала, что никто, кроме меня, в этом помещении не живет.

«А девочки где? Автобус? — не въехал я в ситуацию. — Где это я ваше?»

Потрогал нос — целый, но я хорошо помнил, что перед тем, как потерял сознание, была сильная боль от удара по носу. И домов там, в валлийских горах, рядом не было никаких.

Значит, мне это все приснилось? Новая Земля. Орденский город Порто-Франко. Путанабус. Чертова дюжина красавиц из эскорта. Бой с бандитами. Проводы полкового козла на пенсию. Однако какой реальной силы был этот сон! Какие цвета! Какие тактильные ощущения! Какая эротика! Тинто Брасс отдыхает и нервно курит в сторонке. Жаль, что это был только сон, пусть даже в конце этого сна меня убили.

Видать, хорошо я тут вчера нажрался с Вовиком на их корпоративной вечеринке, вот он меня и засунул сюда отсыпаться с глаз большого начальства подальше. Но пили явно что-то очень качественное, ибо никакого похмельного синдрома совсем не наблюдается.

Снова застучали в дверь, уже нетерпеливей. Увидали, гады, свет в окошке. Возбудились.

Пришлось шкандыбать в сени.

Там, приникнув ухом к входной двери, прислушался к бормотанию людей за дверью, но ничего не разобрал.

— Кого черти носят тут по ночам! — крикнул через дверь.

— Открывай давай! — требовательно заорали со двора. — Фершал нужон. Срочно.

Взяв в правую руку топор с лавки, левой скинул щеколду с двери и потянул ее на себя, не раскрывая полностью.

В сизом предрассветном мареве на крыльце стоял явно военный. По крайней мере, на его голове красовалась характерная такая фуранька, и шашка висела на боку. За ним, ниже крыльца, во дворе стояло еще трое с длинными винтовками за плечами. Отблески поздней луны посверкивали на тонких штыках.

— Ну я фершал. Чё надоть? — с удивлением услышал я хриплые звуки собственного голоса.

— Собирайся, поехали, — сказал тот, что с шашкой.

— С какого такого бодуна?

— Ранетые у нас, — пояснил он спокойным голосом.

Ага. Шнурки только поглажу и побегу.

— Так везите сюда, раз уж разбудили ни свет ни заря.

— Не доедут они. Сильно ранетые.

— Мил человек, так ведь я ни разу ни дохтур, — выдал ему свои резоны. — Им дохтур нужон, если они так сильно покоцанные, что до меня довезти их не могут. Не та у меня квалификация, чтобы операции делать. Зубы драть, мозоль вот вырезать, грыжу вправить, перевязать… Рану еще почистить, чтоб до дохтура жилец доехать мог, — это ко мне. А все что сложнее, — извини, на копейки учился.

— Да что с ним гутарить, с контрой. Иваныч, поставь его к стенке на хрен, а мы зараз, — крикнул один из тех, что с винтовками, однако, не снимая оружие с плеча.

— Ша! — дернул рукой в запретительном жесте тот, что с шашкой, кого Иванычем назвали. — Фершал вам не контра, а несознательный пока исчо, но трудовой елемент. Сами ноги бьете только потому, что сдуру доктора в расход пустили. Не понравилось вам, что тот из дворян был. А ранетых кто лечить будет? Вы, што ль?

Троица во дворе виновато потупилась на свои облезлые ботинки с обмотками.

«Бред какой-то», — думал я, смотря на весь этот спектакль.

— Вот это видел? — повернулся ко мне военный, доставая из рыжей кобуры австрийский револьвер и тыча его дулом мне под нос.

Память моментально выдала справку: «„Раст и Гассер“, калибр 8 миллиметров, в барабане 8 патронов. Год принятия на вооружение Австро-венгерской армии — 1898». Простой, как молоток, и такой же надежный. У самого точно такой же девайс с фронта привезен и надежно припрятан. Только патронов не густо.

— Не пужай, пуганые ужо. Я всю Великую войну на фронтах. Две Георгиевские медали за храбрость имею, — слышал я как со стороны собственную речь и ошизевал. Слова слетали с губ помимо моей воли. — Ну, шлепнешь ты меня тут, сильно тебе это поможет? В селе больше фершалов нету.

Военный недовольно засопел, но револьвер убрал. И тон сменил:

— Дорогой мой человек, если бы ты знал, какие люди сейчас страдают, то сам бы впереди меня побежал их лечить.

— Для меня все люди одинаковые — больные, — выдал ему следующий резон. — Других я почти не вижу. Где твои раненые?

— В соседнем селе.

— Не-э-э… — ушел в отрицалово. — Я туда не пойду, тем более ночью…

— Какая ночь, отец, окстись. Рассвет уже.

Интересно, почему это я ему «отец»? Парню этому где-то чуть больше двадцати на вид, мне тридцать пять. На отца вроде как не тяну совсем…

— Все равно пешком двенадцать верст не пойду. Давай транспорт.

— Да откуда я тебе его возьму? — удивляется тот совершенно натурально.

— Твои заботы. Село большое, — сказал равнодушно и, повернувшись, ушел в сени, бросив по дороге топор в угол. Из сеней — в комнату, где от оплывшей уже свечи запалил семилинейную керосиновую лампу с надраенным отражателем. Теперь хоть можно глаза не ломать.


Выехали уже со светом. По солнышку.

Пока военные добывали по селу подводу, я успел не только собраться, но даже побриться. Не только подбородок, но и голову. Собрать фельдшерский саквояж и накинуть поверх хорошо уже поношенной одежды рыжий брезентовый плащ. Длиной почти до земли и с капюшоном. На ноги пришлось надеть порыжелые сапоги из юфти, которые уже просили каши, но ничего более приличного в избе не нашлось. Не айс. Нанковая косоворотка и серый пиджачишко с брюками от разных пар. И кепка-восьмиклинка. Что-то подсказывало мне, что одежка получше есть в сундуке, но в то же время это же самое подсказывало, что не стоит при этих вроде как военных выделяться справным платьем.

Подвода, которую пригнали к моему дому, была собственностью знакомого мне мужика-односельчанина Трифона Евдокимова. Как и мерин — длинногривый соловый русский тяжеловоз, которого он привел с собой в село в семнадцатом году, когда дезертировал из артиллерии, где служил ездовым при пятидюймовых гаубицах в учебном полку. Гаубицы, правда, были 48-линейные,[1] но Трифону больше нравились круглые цифры.

Стянув с головы войлочный шляпок, Трифон с поклоном поздоровался со мной, когда я под конвоем солдат с винтовками выходил из избы.

— Доброго утречка вам, Егорий Митрич.

— И тебе, Трифон, не хворать, — ответил ему и уселся рядом с ним на облучок.

Поглядел на солдат, смолящих махорку в самокрутках, и сказал ехидно:

— Что тормозим, служивые, или у вас люди не так шибко раненые, как обсказывали?

Принадлежность этих, с позволения сказать, воинов была неясной. Никаких знаков различия они на своей форме — сильно потрепанной летней форме Русской императорской армии, — не несли. Ни кокард каких, ни лент на головных уборах не было. Как и погон.

— Трифон, — спросил тихонечко, — напомни мне: какое сегодня число?

— Так это… — вылупил на меня он белесые зенки, — сентябрь на дворе пятый день.

— А год?

— Год осьмнадцатый. Второй, как царя скинули. И второй год Республики, уже пять дён как.[2]

— Дела… — только и промолвил.

Пошарил по карманам, но сигарет не обнаружил. Ну да. Сигареты же в камуфле остались, а на мне сейчас не пойми что надето.

— Трифон, у тебя закурить не найдется?

— Так не смолишь ты, Митрич, и нам всегда пенял на то, что вредно это для организьмы.

— Что-то захотелось, — отвернулся я от мужика.

Военные в это время, поплевав на окурки, пригасили их о каблуки и полезли на телегу, в заботливо накиданное Трифоном сено.

— Кудыть ехоть-то? — спросил их Трифон, не оборачиваясь.

— В Лятошиновку, — ответил тот молодой, что с шашкой.

— Ну, хоть недалече, — с облегчением выдохнул Трифон и, набрав полную грудь воздуха, треснул вожжами по крупу своего мерина: — Но! Пошел, проклятый заклейменный!

Мерин невозмутимо и привычно застучал большими копытами по траве между колеями дороги, легко таща за собой телегу с шестью солдатами. Все же этот артиллерийский конь был привычен таскать в упряжке с еще пятью такими же две с половиной тонны походного веса гаубицы. С ездовыми. Что ему полдюжины не сильно откормленных человеческих тушек?

Я осмотрелся. Лес за селом действительно стал покрываться желтым листом. Но еще как-то робко. В низинах стоял жидкий туман. Убранные поля желтели стерней. Действительно осень уже.

Голода я не чувствовал, хотя изо всей еды выпил с утра только кружку колодезной воды из ведра в сенях. И конвоиры меня понукали, чтоб быстрей собирался. Этих дармоедов мне кормить совсем не хотелось. А пришлось бы, засвети я перед ними снедь.

— Господа военные, осветите темным селянам политический момент, — вдруг спросил Трифон, ёрничая.

— Господа все у прошлом году кончились, — спокойно, даже с некоторой ленцой, ответил один из солдат, — а те, кто не кончились, тех мы докончим. Всенепременно.

Последнее слово он сказал с какой-то мечтательной интонацией.

— Ну, так как насчет политического момента? — пропустил Трифон мимо ушей революционную сентенцию. — Продразверстку исчо не отменили?

Хохот был ему ответом.

— Кто ж тебе ее отменит, когда в Москве и Питере почитай что голод, — сказал молодой.

— Ну да, ну да… — скуксился Трифон, — оно понятно…

Но молодой, как оказалось, не все сказал.

— Три дня назад ВЦИК[3] постановил превратить Республику в военный лагерь. Создан Революционный военный совет, который возглавил товарищ Троцкий. Все красные партизанские отряды сводятся в единую регулярную Красную армию. — И уточнил, оттенив голосом: — Рабоче-крестьянскую Красную армию. Вашу армию. А ее тоже кормить надоть. Так что нескоро продразверстка ваша закончится. Скоро придут к тебе из Пензы товарищи рабочие. Жди. Мешки готовь.

И красные партизаны снова заржали.

Чувствовалось, что они как-то ощущают свое превосходство над сельскими жителями. И это превосходство, скорее всего, кроется не в идеологии, которой им промывают мозги, а просто в том потертом оружии, которые они держат в руках. «Винтовка рождает власть», — так, кажется, Мао сказал в сороковых годах. А сейчас восемнадцатый. Эти мужики в потрепанной униформе не могут так четко выразить свою мысль, как образованный китаец по имени Цзэдун, но чувствуют то же самое. И это чувство им нравится.

Анархистская революционная вольница, которую скоро «лев революции» Троцкий станет лечить расстрелами популярных партизанских командиров.

Угораздило же так попасть. Да что там попасть — вляпаться! Хуже, чем на эту Новую Землю, на которой меня убили. Долго я тут не протяну. Не с моим длинным языком жить при красных. «Прошел он коридорчиком и кончил стенкой, кажется».[4] У них сейчас одно наказание за все — расстрел.

Только мне уже все по фиг. Я, наверное, теперь Агасфер. Тот самый «вечный жид», только не в собственной мумии по свету шатаюсь, а так вот переселяюсь незнамо как из тела в тело, из времени во время. И это открытие что-то меня не радует. Хотя всяко лучше банального небытия.

Через час неспешной прогулки на трясучей телеге среди зеленеющих еще дубрав остановились перед двухэтажным домом волостной управы в соседнем селе.

Молодой партизан, придерживая шашку, тут же пташкой взлетел на крыльцо и пропал, хлопнув дверью.

Военные повылезали с телеги, тут же принявшись смолить махорку.

К телеге подошел мужик, одетый, несмотря на тепло, в справный армяк, поздоровался с нами и поинтересовался:

— Как там у вас, Трифон, Лятошинский сад ноне — с урожаем? — И выщербился довольной улыбкой из густой бороды.

— А тебе какое дело? — ответил Трифон, сворачивая цигарку.

— Да вот хотим княгинюшку пощипать на яблоки-груши. Сушки на зиму нарезать. Им все одно столько не сожрать, хошь в три раза кишку удлини. А продать столько нынче негде. Да и вывезти нечем.

— А че мальцов не пошлете? — спросил Трифон, заклеивая цигарку языком.

— Дык, сам знаш, сторож-то у княгинюшки дюже злой. И берданка у него солью заряжена. Жалко мальцов-то.

— А свою дупу тебе, знать, не жалко? — усмехнулся Трифон, чиркая колесиком фронтовой зажигалки — самодельной из латунного патрона — и с наслаждением прикуривая.

Эту занимательную беседу дослушать не удалось, так как молодой партизан выглянул из двери управы и крикнул:

— Фершал, пошли со мной! Товарищ Фактор требуют.


Товарищ Фактор оказался субтильным молодым еще человеком, которому на вид не было и тридцати. На его белобрысой голове, стриженной довольно смешно — вся под «ноль», а на лбу короткий чубчик; так любили стричь мальчишек-дошколят в дни моего детства, — резко выделялись нафабренные чем-то черным огромные «буденновские» усы. Одет он был в шевиотовую гимнастерку защитного цвета без погон, а щегольские синие диагоналевые галифе были заправлены в желтые сапоги со шнуровкой по всей голени. На обычном офицерском поясе висела порыжелая нагановская кобура. Холодного оружия товарищ Фактор не признавал.

— Вы врач? — спросил товарищ Фактор.

При этом он посчитал совершенно ненужным со мной здороваться. Но не преминул высверлить мой мозг белесыми глазами в рыжих ресницах и по-жандармски «прочитать у меня в сердце».[5]

— Нет. Фельдшер, — ответил я, решив не представляться, если со мной не здороваются.

Ибо не фиг.

— На вас выпала благородная задача вернуть к жизни великого революционера, который начинал бороться с проклятым царизмом еще в конце прошлого века в Бунде.[6] Проникнетесь этой ответственностью, ибо права на ошибку у вас нет. Товарищ Нахамкес должен жить и вести угнетенные трудящиеся массы к светлой социалистической будущности.

Товарищ Фактор заложил левую руку за пояс, а правой, сжав ее в кулак, стал неуемно жестикулировать. Чувствовалось, что в таком трансе, в который он себя сейчас загонял, он мог говорить часами.

— Вы только проникнитесь своей миссией и ответственностью — вылечить такого великого человека. Одного из отцов русской революции…

Тут мне вся эта комедия надоела, и я невежливо перебил увлекшегося оратора:

— Может, вы меня сразу расстреляете?

Товарищ Фактор замолчал и застыл, будто наткнувшись на неожиданное препятствие.

— Зачем? — удивился он недоуменно. Даже его мелкие круглые глазки стали еще круглей и похожи на оловянные пуговицы. — А кто вылечит товарища Нахамкеса?

А я нарывался уже не по-детски. Агасферу все расстрелы — до одной дверцы…

— Да тот доктор, которого вы уже поставили к стенке, и вылечит. Я же не Христос, и товарищ Нахамкес — не Лазарь. Воскрешать мертвых не умею. Но подозреваю, что, когда вы закончите читать мне проповедь, товарищ Нахамкес благополучно переселится в Могилевскую губернию, в штаб к Духонину.[7] Если вам так необходимо чудо, то не стоило беспокоить этим простого сельского фельдшера, а надо было выписать из Любавича цадика, чтобы тот это чудо совершил. Ему это не трудно. А мне так непосильно.

— Вы что себе позволяете? — взвизгнул товарищ Фактор. — Это контрреволюция! Вы подлый наймит буржуазии, призванный изничтожать верных сынов революции. Вы просто враг народа! Антисемит!!! Черносотенец!!!

— Нет, это что ВЫ себе позволяете! — Я тоже на горло брать умею. — Будите среди ночи единственного в селе фельдшера. Везете черт-те куда. И вместо того чтобы допустить его к больному, читаете проповеди на отвлеченные темы. Не говоря уже о том, чтобы приглашенного медика хотя бы чаем напоить, если накормить — жадность обуревает.

— Идите, — сказал Фактор, раздувая ноздри. — К раненым вас проводят. Кипяток принесут.

И отвернулся к окну, скрестив руки на плоской заднице. Прямо мисс Майлз какая-то.


Молоденький Михалыч, тот, который красуется драгунской шашкой, вывел меня из здания управы и решил проводить до импровизированного госпиталя.

Я его остановил на крыльце, сказав, что надо взять с телеги свой фельдшерский саквояж.

Неторопливо разрывая сено в кузове, тихонечко сказал Трифону:

— Триш, я сейчас пойду раненых пользовать, а ты потихонечку сматывайся отсюда, пока у тебя товарищи коня не реквизировали. Меня не жди, домой сам доберусь. За избой моей лучше присмотри, а то она так открытая и брошена. Ключ от дверей в сенях висит справа от косяка. Давай двигай, пока не поздно.

Трифон сдвинул шляпок на лоб, чеша активно затылок всей пятерней:

— Ой, еж ты… Егорий Митрич, как жа… А эта…

Но я уже махнул рукой и с саквояжем в руке двинулся вслед за Михалычем, который повел меня на задворки здания управы, где в каретном сарае красные устроили свой госпиталь. Нашли место… Одно слово — товарищи.

Товарищ Нахамкес в одном исподнем бился в горячке под скомканной простыней на принесенной из какой-то зажиточной избы железной кровати, выставив всем на обозрение грязные пятки. Сознанием товарищ был не обременен.

Его протирала водой с уксусом типичная сестра милосердия из благородных, каких много встречалось на Великой войне. Для многих — второй Отечественной. Было ей на вид не больше двадцати пяти лет, но возможно и меньше — война, как любая тяжелая работа, старит. Волосы убраны под сестринский платок до бровей, из-под которых смотрели пронзительные васильковые глаза мудрой женщины. Серо-бежевое платье до щиколоток было укрыто под белым сестринским передником. Когда-то белым. Но чистым, недавно стиранным.

Красивая женщина, хоть и пытается это скрыть.

Я поздоровался, представился.

— Волынский Георгий Дмитриевич, фельдшер четырнадцатого генерал-фельдмаршала Гурко стрелкового полка четвертой «Железной» стрелковой бригады. Кандидат на классный чин.[8]

Женщина улыбнулась. Кивнула. Представилась сама.

— Наталия Васильевна фон Зайтц. Сестра милосердия санитарного поезда общества Красного Креста. Полковница. — И тут же поинтересовалась: — Вы на каком фронте воевали?

— На Юго-Западном.

— А я — на Кавказском, — улыбнулась сестричка, показав очаровательные ямочки на щеках.

— Что ж вас в наши палестины-то занесло недобрым ветром?

— Так получилось. Кисмет,[9] — махнула она рукой.

— А здесь вы?..

Наталия Васильевна не дала мне договорить вопрос:

— Считайте, что пленная. — Она тяжело вздохнула. — Нас с доктором Болховым товарищи с поезда ссадили в Пензе и привезли сюда. Николай Христофорович, осмотрев раненых, заявил, что этот, — она показала на Нахамкеса, — обязательно умрет. Так они его вчера за это расстреляли. Предварительно спирт медицинский из его запасов весь выпили.

— А что с этим? — кивнул я на…

Загрузка...