Дмитрий СтарицкийНАПЕРЕГОНКИ СО СМЕРТЬЮ



Очнулся я от громкого настойчивого стука в стекло, задребезжавшее в щелястой оконной раме. Стучали обстоятельно, но без хулиганства. Причем стучали со двора, так как с улицы все три окна были еще до заката прикрыты деревянными ставнями, и если бы стучали в них, то звук совсем другой по тональности был бы. Я откуда-то это знал, хотя глаз пока не открывал, кутаясь в мягкую перину с головой.

И с кровати не слезал. Думалось лениво и сонно: постучат и уйдут. Или кто другой им откроет.

«Фигвам. Индейская национальная изба». Стучать стали только сильнее. И уже не только в окно, но и чем-то твердым в дверь. Такие не уходят. Придется вставать.

Сна уже ни в одном глазу. А настойчивый стук все продолжался.

Пришлось, покряхтев, слезать с кровати, винтажной такой, с медными шишечками. Привычно (что меня не на шутку удивило) одним движением влезть босыми ногами в подшитые кожей войлочные опорки, накинуть на плечи старый романовский полушубок и, как был в бязевом исподнем, пойти в сени.

По дороге привычно хлопнул ладонью по выключателю, но того на своем месте около двери не оказалось.

Оглянувшись, посмотрел на потолок и не увидел там не только люстры, но даже примитивной «лампочки Ильича».

— Это где ж такая глушь, что даже электричества нет, — пробормотал себе под нос, нашаривая на простой дощатой столешнице коробок спичек и огарок свечи в низком медном подсвечнике с ручкой кольцом.

Вспыхнувший огонек осветил типичную деревенскую рубленую избу средней полосы России, сверкнув по серебряным окладам икон с погасшими лампадами и шарикам спинки медной кровати, по беленому боку большой печки и темным крышкам двух больших сундуков. Не бедную избу, но и не богатую. Так, серединка на половинку по зажиточности, даже гнутые «венские» стулья есть. И сам тут же удивился этим своим мыслям о зажиточности. По меркам начала двадцать первого века вокруг была жуткая убогость.

К тому же обстановка в избе свидетельствовала, что никто, кроме меня, в этом помещении не живет.

«А девочки где? Автобус? — не въехал я в ситуацию. — Где это я ваше?»

Потрогал нос — целый, но я хорошо помнил, что перед тем, как потерял сознание, была сильная боль от удара по носу. И домов там, в валлийских горах, рядом не было никаких.

Значит, мне это все приснилось? Новая Земля. Орденский город Порто-Франко. Путанабус. Чертова дюжина красавиц из эскорта. Бой с бандитами. Проводы полкового козла на пенсию. Однако какой реальной силы был этот сон! Какие цвета! Какие тактильные ощущения! Какая эротика! Тинто Брасс отдыхает и нервно курит в сторонке. Жаль, что это был только сон, пусть даже в конце этого сна меня убили.

Видать, хорошо я тут вчера нажрался с Вовиком на их корпоративной вечеринке, вот он меня и засунул сюда отсыпаться с глаз большого начальства подальше. Но пили явно что-то очень качественное, ибо никакого похмельного синдрома совсем не наблюдается.

Снова застучали в дверь, уже нетерпеливей. Увидали, гады, свет в окошке. Возбудились.

Пришлось шкандыбать в сени.

Там, приникнув ухом к входной двери, прислушался к бормотанию людей за дверью, но ничего не разобрал.

— Кого черти носят тут по ночам! — крикнул через дверь.

— Открывай давай! — требовательно заорали со двора. — Фершал нужон. Срочно.

Взяв в правую руку топор с лавки, левой скинул щеколду с двери и потянул ее на себя, не раскрывая полностью.

В сизом предрассветном мареве на крыльце стоял явно военный. По крайней мере, на его голове красовалась характерная такая фуранька, и шашка висела на боку. За ним, ниже крыльца, во дворе стояло еще трое с длинными винтовками за плечами. Отблески поздней луны посверкивали на тонких штыках.

— Ну я фершал. Чё надоть? — с удивлением услышал я хриплые звуки собственного голоса.

— Собирайся, поехали, — сказал тот, что с шашкой.

— С какого такого бодуна?

— Ранетые у нас, — пояснил он спокойным голосом.

Ага. Шнурки только поглажу и побегу.

— Так везите сюда, раз уж разбудили ни свет ни заря.

— Не доедут они. Сильно ранетые.

— Мил человек, так ведь я ни разу ни дохтур, — выдал ему свои резоны. — Им дохтур нужон, если они так сильно покоцанные, что до меня довезти их не могут. Не та у меня квалификация, чтобы операции делать. Зубы драть, мозоль вот вырезать, грыжу вправить, перевязать… Рану еще почистить, чтоб до дохтура жилец доехать мог, — это ко мне. А все что сложнее, — извини, на копейки учился.

— Да что с ним гутарить, с контрой. Иваныч, поставь его к стенке на хрен, а мы зараз, — крикнул один из тех, что с винтовками, однако, не снимая оружие с плеча.

— Ша! — дернул рукой в запретительном жесте тот, что с шашкой, кого Иванычем назвали. — Фершал вам не контра, а несознательный пока исчо, но трудовой елемент. Сами ноги бьете только потому, что сдуру доктора в расход пустили. Не понравилось вам, что тот из дворян был. А ранетых кто лечить будет? Вы, што ль?

Троица во дворе виновато потупилась на свои облезлые ботинки с обмотками.

«Бред какой-то», — думал я, смотря на весь этот спектакль.

— Вот это видел? — повернулся ко мне военный, доставая из рыжей кобуры австрийский револьвер и тыча его дулом мне под нос.

Память моментально выдала справку: «„Раст и Гассер“, калибр 8 миллиметров, в барабане 8 патронов. Год принятия на вооружение Австро-венгерской армии — 1898». Простой, как молоток, и такой же надежный. У самого точно такой же девайс с фронта привезен и надежно припрятан. Только патронов не густо.

— Не пужай, пуганые ужо. Я всю Великую войну на фронтах. Две Георгиевские медали за храбрость имею, — слышал я как со стороны собственную речь и ошизевал. Слова слетали с губ помимо моей воли. — Ну, шлепнешь ты меня тут, сильно тебе это поможет? В селе больше фершалов нету.

Военный недовольно засопел, но револьвер убрал. И тон сменил:

— Дорогой мой человек, если бы ты знал, какие люди сейчас страдают, то сам бы впереди меня побежал их лечить.

— Для меня все люди одинаковые — больные, — выдал ему следующий резон. — Других я почти не вижу. Где твои раненые?

— В соседнем селе.

— Не-э-э… — ушел в отрицалово. — Я туда не пойду, тем более ночью…

— Какая ночь, отец, окстись. Рассвет уже.

Интересно, почему это я ему «отец»? Парню этому где-то чуть больше двадцати на вид, мне тридцать пять. На отца вроде как не тяну совсем…

— Все равно пешком двенадцать верст не пойду. Давай транспорт.

— Да откуда я тебе его возьму? — удивляется тот совершенно натурально.

— Твои заботы. Село большое, — сказал равнодушно и, повернувшись, ушел в сени, бросив по дороге топор в угол. Из сеней — в комнату, где от оплывшей уже свечи запалил семилинейную керосиновую лампу с надраенным отражателем. Теперь хоть можно глаза не ломать.


Выехали уже со светом. По солнышку.

Пока военные добывали по селу подводу, я успел не только собраться, но даже побриться. Не только подбородок, но и голову. Собрать фельдшерский саквояж и накинуть поверх хорошо уже поношенной одежды рыжий брезентовый плащ. Длиной почти до земли и с капюшоном. На ноги пришлось надеть порыжелые сапоги из юфти, которые уже просили каши, но ничего более приличного в избе не нашлось. Не айс. Нанковая косоворотка и серый пиджачишко с брюками от разных пар. И кепка-восьмиклинка. Что-то подсказывало мне, что одежка получше есть в сундуке, но в то же время это же самое подсказывало, что не стоит при этих вроде как военных выделяться справным платьем.

Подвода, которую пригнали к моему дому, была собственностью знакомого мне мужика-односельчанина Трифона Евдокимова. Как и мерин — длинногривый соловый русский тяжеловоз, которого он привел с собой в село в семнадцатом году, когда дезертировал из артиллерии, где служил ездовым при пятидюймовых гаубицах в учебном полку. Гаубицы, правда, были 48-линейные,[1] но Трифону больше нравились круглые цифры.

Стянув с головы войлочный шляпок, Трифон с поклоном поздоровался со мной, когда я под конвоем солдат с винтовками выходил из избы.

— Доброго утречка вам, Егорий Митрич.

— И тебе, Трифон, не хворать, — ответил ему и уселся рядом с ним на облучок.

Поглядел на солдат, смолящих махорку в самокрутках, и сказал ехидно:

— Что тормозим, служивые, или у вас люди не так шибко раненые, как обсказывали?

Принадлежность этих, с позволения сказать, воинов была неясной. Никаких знаков различия они на своей форме — сильно потрепанной летней форме Русской императорской армии, — не несли. Ни кокард каких, ни лент на головных уборах не было. Как и погон.

— Трифон, — спросил тихонечко, — напомни мне: какое сегодня число?

— Так это… — вылупил на меня он белесые зенки, — сентябрь на дворе пятый день.

— А год?

— Год осьмнадцатый. Второй, как царя скинули. И второй год Республики, уже пять дён как.[2]

— Дела… — только и промолвил.

Пошарил по карманам, но сигарет не обнаружил. Ну да. Сигареты же в камуфле остались, а на мне сейчас не пойми что надето.

— Трифон, у тебя закурить не найдется?

— Так не смолишь ты, Митрич, и нам всегда пенял на то, что вредно это для организьмы.

— Что-то захотелось, — отвернулся я от мужика.

Военные в это время, поплевав на окурки, пригасили их о каблуки и полезли на телегу, в заботливо накиданное Трифоном сено.

— Кудыть ехоть-то? — спросил их Трифон, не оборачиваясь.

— В Лятошиновку, — ответил тот молодой, что с шашкой.

— Ну, хоть недалече, — с облегчением выдохнул Трифон и, набрав полную грудь воздуха, треснул вожжами по крупу своего мерина: — Но! Пошел, проклятый заклейменный!

Мерин невозмутимо и привычно застучал большими копытами по траве между колеями дороги, легко таща за собой телегу с шестью солдатами. Все же этот артиллерийский конь был привычен таскать в упряжке с еще пятью такими же две с половиной тонны походного веса гаубицы. С ездовыми. Что ему полдюжины не сильно откормленных человеческих тушек?

Я осмотрелся. Лес за селом действительно стал покрываться желтым листом. Но еще как-то робко. В низинах стоял жидкий туман. Убранные поля желтели стерней. Действительно осень уже.

Голода я не чувствовал, хотя изо всей еды выпил с утра только кружку колодезной воды из ведра в сенях. И конвоиры меня понукали, чтоб быстрей собирался. Этих дармоедов мне кормить совсем не хотелось. А пришлось бы, засвети я перед ними снедь.

— Господа военные, осветите темным селянам политический момент, — вдруг спросил Трифон, ёрничая.

— Господа все у прошлом году кончились, — спокойно, даже с некоторой ленцой, ответил один из солдат, — а те, кто не кончились, тех мы докончим. Всенепременно.

Последнее слово он сказал с какой-то мечтательной интонацией.

— Ну, так как насчет политического момента? — пропустил Трифон мимо ушей революционную сентенцию. — Продразверстку исчо не отменили?

Хохот был ему ответом.

— Кто ж тебе ее отменит, когда в Москве и Питере почитай что голод, — сказал молодой.

— Ну да, ну да… — скуксился Трифон, — оно понятно…

Но молодой, как оказалось, не все сказал.

— Три дня назад ВЦИК[3] постановил превратить Республику в военный лагерь. Создан Революционный военный совет, который возглавил товарищ Троцкий. Все красные партизанские отряды сводятся в единую регулярную Красную армию. — И уточнил, оттенив голосом: — Рабоче-крестьянскую Красную армию. Вашу армию. А ее тоже кормить надоть. Так что нескоро продразверстка ваша закончится. Скоро придут к тебе из Пензы товарищи рабочие. Жди. Мешки готовь.

И красные партизаны снова заржали.

Чувствовалось, что они как-то ощущают свое превосходство над сельскими жителями. И это превосходство, скорее всего, кроется не в идеологии, которой им промывают мозги, а просто в том потертом оружии, которые они держат в руках. «Винтовка рождает власть», — так, кажется, Мао сказал в сороковых годах. А сейчас восемнадцатый. Эти мужики в потрепанной униформе не могут так четко выразить свою мысль, как образованный китаец по имени Цзэдун, но чувствуют то же самое. И это чувство им нравится.

Анархистская революционная вольница, которую скоро «лев революции» Троцкий станет лечить расстрелами популярных партизанских командиров.

Угораздило же так попасть. Да что там попасть — вляпаться! Хуже, чем на эту Новую Землю, на которой меня убили. Долго я тут не протяну. Не с моим длинным языком жить при красных. «Прошел он коридорчиком и кончил стенкой, кажется».[4] У них сейчас одно наказание за все — расстрел.

Только мне уже все по фиг. Я, наверное, теперь Агасфер. Тот самый «вечный жид», только не в собственной мумии по свету шатаюсь, а так вот переселяюсь незнамо как из тела в тело, из времени во время. И это открытие что-то меня не радует. Хотя всяко лучше банального небытия.

Через час неспешной прогулки на трясучей телеге среди зеленеющих еще дубрав остановились перед двухэтажным домом волостной управы в соседнем селе.

Молодой партизан, придерживая шашку, тут же пташкой взлетел на крыльцо и пропал, хлопнув дверью.

Военные повылезали с телеги, тут же принявшись смолить махорку.

К телеге подошел мужик, одетый, несмотря на тепло, в справный армяк, поздоровался с нами и поинтересовался:

— Как там у вас, Трифон, Лятошинский сад ноне — с урожаем? — И выщербился довольной улыбкой из густой бороды.

— А тебе какое дело? — ответил Трифон, сворачивая цигарку.

— Да вот хотим княгинюшку пощипать на яблоки-груши. Сушки на зиму нарезать. Им все одно столько не сожрать, хошь в три раза кишку удлини. А продать столько нынче негде. Да и вывезти нечем.

— А че мальцов не пошлете? — спросил Трифон, заклеивая цигарку языком.

— Дык, сам знаш, сторож-то у княгинюшки дюже злой. И берданка у него солью заряжена. Жалко мальцов-то.

— А свою дупу тебе, знать, не жалко? — усмехнулся Трифон, чиркая колесиком фронтовой зажигалки — самодельной из латунного патрона — и с наслаждением прикуривая.

Эту занимательную беседу дослушать не удалось, так как молодой партизан выглянул из двери управы и крикнул:

— Фершал, пошли со мной! Товарищ Фактор требуют.


Товарищ Фактор оказался субтильным молодым еще человеком, которому на вид не было и тридцати. На его белобрысой голове, стриженной довольно смешно — вся под «ноль», а на лбу короткий чубчик; так любили стричь мальчишек-дошколят в дни моего детства, — резко выделялись нафабренные чем-то черным огромные «буденновские» усы. Одет он был в шевиотовую гимнастерку защитного цвета без погон, а щегольские синие диагоналевые галифе были заправлены в желтые сапоги со шнуровкой по всей голени. На обычном офицерском поясе висела порыжелая нагановская кобура. Холодного оружия товарищ Фактор не признавал.

— Вы врач? — спросил товарищ Фактор.

При этом он посчитал совершенно ненужным со мной здороваться. Но не преминул высверлить мой мозг белесыми глазами в рыжих ресницах и по-жандармски «прочитать у меня в сердце».[5]

— Нет. Фельдшер, — ответил я, решив не представляться, если со мной не здороваются.

Ибо не фиг.

— На вас выпала благородная задача вернуть к жизни великого революционера, который начинал бороться с проклятым царизмом еще в конце прошлого века в Бунде.[6] Проникнетесь этой ответственностью, ибо права на ошибку у вас нет. Товарищ Нахамкес должен жить и вести угнетенные трудящиеся массы к светлой социалистической будущности.

Товарищ Фактор заложил левую руку за пояс, а правой, сжав ее в кулак, стал неуемно жестикулировать. Чувствовалось, что в таком трансе, в который он себя сейчас загонял, он мог говорить часами.

— Вы только проникнитесь своей миссией и ответственностью — вылечить такого великого человека. Одного из отцов русской революции…

Тут мне вся эта комедия надоела, и я невежливо перебил увлекшегося оратора:

— Может, вы меня сразу расстреляете?

Товарищ Фактор замолчал и застыл, будто наткнувшись на неожиданное препятствие.

— Зачем? — удивился он недоуменно. Даже его мелкие круглые глазки стали еще круглей и похожи на оловянные пуговицы. — А кто вылечит товарища Нахамкеса?

А я нарывался уже не по-детски. Агасферу все расстрелы — до одной дверцы…

— Да тот доктор, которого вы уже поставили к стенке, и вылечит. Я же не Христос, и товарищ Нахамкес — не Лазарь. Воскрешать мертвых не умею. Но подозреваю, что, когда вы закончите читать мне проповедь, товарищ Нахамкес благополучно переселится в Могилевскую губернию, в штаб к Духонину.[7] Если вам так необходимо чудо, то не стоило беспокоить этим простого сельского фельдшера, а надо было выписать из Любавича цадика, чтобы тот это чудо совершил. Ему это не трудно. А мне так непосильно.

— Вы что себе позволяете? — взвизгнул товарищ Фактор. — Это контрреволюция! Вы подлый наймит буржуазии, призванный изничтожать верных сынов революции. Вы просто враг народа! Антисемит!!! Черносотенец!!!

— Нет, это что ВЫ себе позволяете! — Я тоже на горло брать умею. — Будите среди ночи единственного в селе фельдшера. Везете черт-те куда. И вместо того чтобы допустить его к больному, читаете проповеди на отвлеченные темы. Не говоря уже о том, чтобы приглашенного медика хотя бы чаем напоить, если накормить — жадность обуревает.

— Идите, — сказал Фактор, раздувая ноздри. — К раненым вас проводят. Кипяток принесут.

И отвернулся к окну, скрестив руки на плоской заднице. Прямо мисс Майлз какая-то.


Молоденький Михалыч, тот, который красуется драгунской шашкой, вывел меня из здания управы и решил проводить до импровизированного госпиталя.

Я его остановил на крыльце, сказав, что надо взять с телеги свой фельдшерский саквояж.

Неторопливо разрывая сено в кузове, тихонечко сказал Трифону:

— Триш, я сейчас пойду раненых пользовать, а ты потихонечку сматывайся отсюда, пока у тебя товарищи коня не реквизировали. Меня не жди, домой сам доберусь. За избой моей лучше присмотри, а то она так открытая и брошена. Ключ от дверей в сенях висит справа от косяка. Давай двигай, пока не поздно.

Трифон сдвинул шляпок на лоб, чеша активно затылок всей пятерней:

— Ой, еж ты… Егорий Митрич, как жа… А эта…

Но я уже махнул рукой и с саквояжем в руке двинулся вслед за Михалычем, который повел меня на задворки здания управы, где в каретном сарае красные устроили свой госпиталь. Нашли место… Одно слово — товарищи.

Товарищ Нахамкес в одном исподнем бился в горячке под скомканной простыней на принесенной из какой-то зажиточной избы железной кровати, выставив всем на обозрение грязные пятки. Сознанием товарищ был не обременен.

Его протирала водой с уксусом типичная сестра милосердия из благородных, каких много встречалось на Великой войне. Для многих — второй Отечественной. Было ей на вид не больше двадцати пяти лет, но возможно и меньше — война, как любая тяжелая работа, старит. Волосы убраны под сестринский платок до бровей, из-под которых смотрели пронзительные васильковые глаза мудрой женщины. Серо-бежевое платье до щиколоток было укрыто под белым сестринским передником. Когда-то белым. Но чистым, недавно стиранным.

Красивая женщина, хоть и пытается это скрыть.

Я поздоровался, представился.

— Волынский Георгий Дмитриевич, фельдшер четырнадцатого генерал-фельдмаршала Гурко стрелкового полка четвертой «Железной» стрелковой бригады. Кандидат на классный чин.[8]

Женщина улыбнулась. Кивнула. Представилась сама.

— Наталия Васильевна фон Зайтц. Сестра милосердия санитарного поезда общества Красного Креста. Полковница. — И тут же поинтересовалась: — Вы на каком фронте воевали?

— На Юго-Западном.

— А я — на Кавказском, — улыбнулась сестричка, показав очаровательные ямочки на щеках.

— Что ж вас в наши палестины-то занесло недобрым ветром?

— Так получилось. Кисмет,[9] — махнула она рукой.

— А здесь вы?..

Наталия Васильевна не дала мне договорить вопрос:

— Считайте, что пленная. — Она тяжело вздохнула. — Нас с доктором Болховым товарищи с поезда ссадили в Пензе и привезли сюда. Николай Христофорович, осмотрев раненых, заявил, что этот, — она показала на Нахамкеса, — обязательно умрет. Так они его вчера за это расстреляли. Предварительно спирт медицинский из его запасов весь выпили.

— А что с этим? — кивнул я на Нахамкеса.

— Сепсис, — ответила Наталия Васильевна. — Запущенный. Антонов огонь уже. Не жилец. У меня за три года глаз наметанный, кто выживет, а кто нет. Но они с ним носятся, как с куличом на Пасху. Вот сижу тут и жду, пока саму к стенке прислонят. Я же баронесса. Для них — классово чуждый элемент. Все, как в Великую Французскую революцию. Всех дворян — на гильотину!

— Да нет, — возразил я, — у вас, милая Наталия Васильевна, слишком оптимистичный взгляд на мир. Товарищи шире мыслят. Не только дворян, но еще и буржуев они хотят уничтожить. Всех поголовно. Купцов, заводчиков, фабрикантов, лавочников. Интеллигенции тоже достанется неслабо, потому как выглядит она по-господски. Говорит по-русски правильно. И мозолей на руках не имеет. А потом и за крепких крестьян возьмутся. Революция у них перманентная. Так что всегда найдется классовый враг, которого надо уничтожить. Не будет такого врага — придумают. Без врагов они жить не умеют.

Она мне не ответила, и пауза затянулась. Чтобы сбить неловкость, спросил про остальных раненых.

— Упокоились оба сегодня под утро. Без операции и надлежащего ухода. Николая Христофоровича товарищи расстреляли, не дав даже им помощь оказать. Мне же ничего товарищи не дают, ни лекарств, ни бинтов. Только требуют. Как в таких условиях людей лечить — я просто не представляю.

— Ну, это у них в заведении, — подтвердил я ее мысли, — требовать.

— Хотите чаю, Георгий Дмитриевич? — предложила баронесса.

Наверное, чтобы прекратить этот неприятный для себя разговор.

— Всенепременно, Наталия Васильевна. Из ваших нежных ручек я даже цикуту приму с удовольствием, — улыбнулся.

— А вы, Георгий Дмитриевич, — тонкий ловелас, как я посмотрю.

Улыбается хорошо так, приветливо, но совсем не обещающе. Не сексуально. И руки за спиной прячет. Совсем не барские у нее руки после трех лет тяжелой работы в санитарном поезде.

— Что еще остается делать под угрозой расстрела, не на луну же выть? — улыбаюсь в ответ.

Ее глаза тоже улыбнулись. Господи, как она на мою Наташку похожа! Прямо сестры…

— Вы литвинка? — спрашиваю.

— Да, я из Беларуси, с Гродно, — подтвердила она мою догадку. — Моя девичья фамилия — Синевич. А как вы догадались?

— По внешности, конечно. Самые красивые женщины у нас либо с Белоруссии, либо с Волги. Но на Волге абрис лиц другой.

В этом каретном сарае стараниями Наталии Васильевны в целом было не так уж и плохо. Дощатый пол выметен и вымыт. Стекла в маленьких окнах — чистые. Три железные койки тоже содержались в чистоте. И белье постельное под Нахамкесом было свежее. На остальных кроватях матрасы были скатаны в рулоны.

В дальнем углу, за ширмой — на удивление богатой такой китайской ширмы, шелковой, с вышитыми пляшущими аистами — стоял грубый топчан самой сестры милосердия, застеленный тонким солдатским одеялом. Стол. На столе примус, коробок шведских спичек и что-то еще накрытое чистой тряпицей.

Над столом лениво кружила запоздавшая муха и громко жужжала как тяжелый бомбардировщик.

У стола стоял грубо сколоченный трехногий табурет с овальной дыркой-хваталкой посередине сидушки. На нем я и утвердился. Наталия Васильевна пристроилась на свой топчан.

На стене над столом, привлекая к себе взгляд, висели старые потертые хомуты.

Загудел примус. На него поставили медный котелок с водой.

— Чай только морковный, — словно извиняясь, произнесла Наталия Васильевна.

— Это не страшно, — заверил я ее, улыбаясь, — у меня с собой, по случаю, пару щепоток настоящего байхового завалялось в саквояже.

Похоже, не только я сам, но еще и моя Наташка перенеслась сюда же и вселилась в эту героическую женщину. Глядя на милосердную сестру, мне постоянно хотелось улыбаться. Наташка и Наталия Васильевна стали для меня как бы единым целым. Смотрел я на нее как на подарок судьбы и ничего не мог с собой поделать, сознавая, что выгляжу все же немного глуповато. Это если еще мягко сказать.

Наверное, и Наталия Васильевна также себя ощущала не совсем в своей тарелке и потому тоже постоянно мне улыбалась. Несколько смущенно.

— А где ваш муж? — спросил, чтобы внести ясность в наши отношения, по крайней мере с моей стороны. Жена боевого офицера — это святое.

— Муж мой, — вздохнула Наталия Васильевна, — зауряд-полковник Александр фон Зайтц, командир армянской ополченческой дружины, погиб восьмого марта шестнадцатого года в Лазистане при штурме Ризе, предместья Трабзона.

— Простите, — пристыженно промолвил я, снимая закипевший котелок с примуса.

— Не надо извинений, дорогой Георгий Дмитриевич, все слезы по нему я уже выплакала. Больно мне только за то, что смерть его оказалась напрасной. Товарищи все его завоевания Кемалю[10]отдали. — А вы женаты? — в свою очередь поинтересовалась вдовая баронесса.

— Да вот как-то не сподобился, — пожал плечами.

На этом анкетная часть нашего знакомства закончилась. Мы молчали, приглядывая за наконец-то спокойно уснувшим Нахамкесом, иной раз чисто физически отталкиваясь взглядами друг от друга, при этом с наслаждением пили хороший китайский чай. Последний настоящий чай из моих запасов. Больше взять такую роскошь негде. Не те времена. Но я был рад доставить этой героической женщине гастрономическое наслаждение. Сидел и улыбался как дурак, любуясь, как она аккуратно ест и вкусно пьет.

Завтрак наш был вскладчину. Со стороны Наталии Васильевны была выставлена горбушка свежего подового серого хлеба фунта[11] на два, испеченного здесь же, в Лятошиновке. С моей стороны — сало, которое я прихватил из дома тайком от товарищей в фельдшерском саквояже вместе с чаем. Небольшой кусочек в четверть фунта — все, что было дома в пределах доступа без любопытных глаз товарищей.

Наше бытие, несмотря на принудительное пребывание в этом каретном сарае, пришло в умиротворение. Прямо «благорастворение в воздусях». Давно я так хорошо себя не чувствовал.


А операцию Нахамкесу мы все же сделали. Вот так вот: взяли и подвиглись. Даже с анестезией. В вещах, оставшихся от покойного доктора Болхова, хлороформа не оказалось, но, на счастье, случился пузырек с настойкой опия. Так что ранбольной не мешал мне делать с ним все, что мне заблагорассудится.

А заблагорассудилось мне отрезать ему ноги. Это была единственная возможность оставить ему жизнь. Но даже на это оставалось очень и очень мало времени. Гангрена уже раздувала ногу выше голеностопа.

Оба временных санитара, которых по нашей просьбе нам прислали из краснопартизанского отряда, дружно попадали в обморок как гимназистки, когда я стал пилить хирургической ножовкой кости комиссарских ног.

— Не отвлекайтесь на них, Наталия Васильевна, — прикрикнул я на сестру милосердия. — Пусть валяются. Сейчас они мне не нужны.

Баронесса кивнула в знак понимания и промокнула марлевой салфеткой мой покрытый испариной лоб.

Хотя мне часто приходилось на войне присутствовать при ампутациях и даже ассистировать врачам, своими руками я это делал первый раз в жизни. Но решился, так как смерть товарища Нахамкеса неизбежно означала и нашу с Наталией Васильевной смерть. Такова сложилась структура момента. А иначе… Помер бы этот Нахамкес, да и хрен с ним. Одним кровавым революционером меньше. Чем он лучше тех красноармейцев, которые уже умерли, потому что товарищ Фактор оставил их без врачебной помощи?

Меня другое больше занимало — я не понимал уже, где сознание гуманитария Жоры из двадцать первого века, а где сознание фельдшера Георгия из начала двадцатого. Самое интересное, что шизофрении, как двух центров управления одним телом, одним разумом, я за собой не наблюдал. Может, со стороны это было сильнее заметно? Но мне о том не сообщали.

Худо-бедно, но в целом я с задачей справился и даже культи под протезы были сделаны моими руками не совсем корявые. И я был собой весьма доволен. Тем более что Наталия Васильевна смотрела на меня просто влюбленным взглядом.

— Да вы кудесник, Георгий Дмитриевич! Вы случайно не катакомбный профессор хирургии? — сделала она неловкую попытку совместить шутку с комплиментом.

Слышать эту лесть мне было приятно. Особенно из ее уст, как от человека знающего и много повидавшего. Настроение от хорошо сделанной работы стало приподнятым, воспарившим.

А потом начался дурдом. Впрочем, дурдом как дурдом. Даже где-то образцово-показательный коммунистический дурдом имени Клары Цеткин. Одна из большевистских странностей для меня: если роддом, то имени Крупской, у которой детей не было, а если областная психбольница, то имени Цеткин…

К нам в каретный сарай прибежал сам товарищ Фактор. Лично. Очень сердитый. Орал, будто ему мошонку отдавили. Махал на нас наганом. Обзывал нас с Наталией Васильевной по-всякому, в том числе проявив незаурядное для интеллигента знание русского матерного. Кричал, что мы специально отрезали ноги выдающемуся революционеру ранга Ленина и Троцкого, за что должны понести заслуженную революционную кару. Что с нас с живых шкуру спустить мало. Больше всего его бесило, что мы отрезали товарищу Нахамкесу ноги, не спросив у него на это разрешения. Не у «овоща» Нахамкеса, а именно у комиссара Фактора. И даже тыканье ему в нос отрезанной ногой с явными следами газовой гангрены этого твердолобого дурака не убедили. Большевик, одним словом.

Короче, нас взяли под арест.

Сначала содержали в том же каретном сарае, вместе с товарищем Нахамкесом, которого надо было перевязывать, угощать «уткой», поить с ложечки и все такое прочее. Все как обычно, только часовых приставили.

Нас даже покормили обедом. Борщом с красной свеклой. Перловой кашей с тонкими волокнами мяса. И какой-то кисловатой бурдой, отдаленно напоминавшей взвар из дули.[12] Вот же загадка: на воле нас не кормили, а как арестовали, так сразу целый обед. Умом мне товарищей не понять.

А чай мы себе организовали сами. Морковный.

И долго разговаривали друг с другом обо всем на свете, не обращая внимания на кемаривших у входа наших то ли конвоиров, то ли охранников. Скорее конвоиров, так как в дощатый сортир на дворе нас водили по очереди, обязательно под винтовкой с примкнутым штыком.

Вечером товарищ Фактор привел какую-то бабу крестьянского вида, мне незнакомую. Как оказалось, для ухода за товарищем Нахамкесом.

А нас вывели во двор, поставили перед строем красных партизан и зачитали приказ о нашем расстреле за антисемитизм, вредительскую деятельность, саботаж и действия в пользу мировой буржуазии.

Расстрел был назначен на следующее утро. А пока нас заперли вдвоем на сеновале, у которого двери были крепче, чем у каретного сарая, и совсем не было окон.

В абсолютной темноте сарая, пытаясь на ощупь определиться в пространстве, я случайно коснулся рукой Наталии Васильевны и моментально был ею агрессивно зацелован и удушен в объятиях. Словно это легкое касание явилось сигналом к давно ожидаемому действию.


— Что это со мной было, Георгий Дмитриевич? — спросила через полчаса вдовая баронесса громким шепотом, с трудом усмиряя учащенное дыхание.

— Любовь, милая Наталия Васильевна, — ответил так же порывисто и отдышливо. — Может, даже страсть. Взаимная.

— С ума сойти. До сих пор голова кружится. Почему это так? Почему только сегодня? Почему у меня такого наслаждения не было никогда раньше? — вопрошала она даже не меня, а свою судьбу, причем с некоторой обидой за напрасно прожитые годы.

— Потому, милая моя, что сегодня вы отдавались мне без оглядки на что-либо, как последний раз в жизни.

— Но это же не в последний раз было? — спросила она с надеждой.

— До утра еще далеко, — успокоил я ее. — А там, как Бог рассудит.

Как только прошла торопливая отдышка от безумно страстного секса, которого я никак не ожидал от такой вот скромницы, я окончательно уверился, что нынешняя Наталия Васильевна и есть ипостась моей Наташки из видений про Новую Землю. А раз это все — сны, то почему ж не похулиганить? Во сне-то? И нашептал на ухо баронессе, что мы могли бы здорово разнообразить так понравившееся ей занятие, и даже предложил как.

— Георгий Дмитриевич, — возмущенно прошипела мне в ухо баронесса, — что вы такое мне предлагаете? Я порядочная женщина, а не кокотка. Я хоть и медичка, но все-таки не готова к таким половым экспериментам, на которые и не каждая кокотка-то согласится.

Пользуясь тем, что в темноте масленого выражения моего лица не видно, я без зазрения совести продолжил развращать молодую женщину отношением к сексу в третьем тысячелетии.

— Наталия Васильевна, завтра утром нас расстреляют, — привел я неубиваемый резон. — На какой период времени вы желаете отложить свое знакомство с этими, как вы выразились, «половыми экспериментами»?

— Где вы всему этому научились? — прошипела сестра милосердия все так же сердито, но уже заинтересованно.

— Да шатало меня по свету. Одно время у меня даже гарем был из очень развратных женщин. Недолго.

— Простой фельдшер, а какая загадка. — Она потянулась в сладкой истоме. — Тогда, Георгий Дмитриевич, поцелуйте меня… ТАМ. — И тоненько хихикнув, продолжила: — Всю жизнь мечтала о таком наслаждении с мужчиной, а сознаться в этом мужу было очень стыдно, вот и молчала. — И снова прыснула коротким застенчивым смешком.

— Значит, с женщинами такие половые эксперименты вы уже проводили? — не то спросил ее, не то утвердил.

— Экий вы… Все-то вам знать надо, Георгий Дмитриевич. Конечно, проводила. Я же курсистка. А все курсистки делятся на тех, кто вырвался из дома, чтобы пуститься в столице во все тяжкие, и тех, кто, несмотря ни на какие соблазны, сохраняют себя для мужа. Часто эти последние вскладчину снимают большую квартиру комнат на шесть-семь. Так, кстати, дешевле выходило, чем по отдельности комнаты снимать в меблирашках. И жили там общежитийным монастырем, куда мужчин не допускают ни под каким видом. Мебели вечно не хватало, так что приходилось с кем-то делить койку и… — Тут она замолчала, хмыкнув. Еще раз хмыкнула значительно и договорила: — В общем, сапфические игры в этой среде процветали.

— Вы бестужевка?

— Нет, высшие женские курсы Герье. В Москве, на Девичьем поле.

— Медичка?

— Медичка, только недоучившаяся. Замуж выскочила. А муж получил стипендию Академии наук и уехал в Армению ловить своих любимых жуков. Им к тому времени уже несколько таких коллекций было собрано в Зоологическом музее университета. А я… Где ты, Кай, там и я, твоя Кайя. Ловила жуков вместе с ним. Счастливое было время…

В тесноте сеновала повисла пауза.

— Потом началась война, — продолжила баронесса свое повествование. — Муж собрал окрестных маузеристов[13] в ополченческую дружину, ушел с ними на турецкий фронт и не вернулся.

Наталия Васильевна замолчала. Я обнял ее за плечи и пододвинул к своей груди. Она прижалась ко мне и продолжила:

— Чтобы не сидеть без дела, я занималась переселением армянских семей с турецкой стороны на Тамань, под Анапу и в Сочи. Они бежали из Турции толпами, бросая все и спасая только жизнь. И проще, как оказалось, переправлять их туда через Грузию и Абхазию или вообще напрямик морем. В личной жизни остались только письма от Саши. Радовалась, наверное, больше его самого, когда его наградили золотым Георгиевским оружием за освобождение Вана. И вообще полковницей жить гораздо приятнее, чем профессоршей, особенно когда идет война. А когда муж погиб, я сама ушла на фронт, но дальше армейского санитарного поезда меня не пустили. А когда Армения от России отделилась, прорвались санитарным поездом сюда через враждебную Грузию, спасибо абхазам — отбили. Но доехали только до Пензы…

Некоторое время на сеновале установилась такая тишина, что стало слышно, как скрипят сапоги нашего часового за стеной сеновала. Потом Наталия Васильевна возмущенно зашипела вполголоса:

— Вы это специально такой разговор завели, чтобы не выполнять мою просьбу?

После такого наезда мне только и осталось явить свой аспект и поднять атрибут.

А в тихом омуте Наталии Васильевны водилось целое стадо чертей. Их стоило только выпустить на волю.


Утром нас, как ни странно, никто не потревожил.

Даже принесли завтрак: хлеб и воду. Хлеба — фунт на двоих и котелок колодезной воды. Вот и все события, не считая оправки в дощатом сортире во дворе. Под прицелом.

Время на сеновале тянулось медленно и как-то тягуче.

Мы молчали, стараясь не говорить о неизбежном. Только Наталия Васильевна, встречаясь со мной взглядом, неожиданно рдела и отводила глаза.

Когда меня вконец достало это напряжение, я попытался развеселить ее армейскими байками. А когда и они не прошли, то откровенно антисоветскими анекдотами про Ленина, Крупскую и Дзержинского, которые выдумали потомки к столетнему юбилею вождя революции. Получилось. Смеялись над ними не только баронесса, но и конвоир за дверью. Тот просто угорал, хотя и понимал не все.

Часам к десяти — часы у меня не отобрали, даже не обыскивали — за нами наконец-то явились товарищи с винтовками числом в пять штук. И одной лопатой. Командовал ими Михалыч с шашкой.

Прямо во дворе управления волостью нас стрелять не стали — повели за околицу, через все село. Напоказ. Видимо в качестве дополнительного устрашения местных обывателей.

Обыватели ничем свое отношение к нашей скорбной процессии не выражали, разве что мне некоторые — из тех, кого я пользовал по медицинской части, — кланялись, прощаясь. Остальные только крестились вслед.

За околицей, недалеко от дороги, на лугу возле плакучей березки уже образовалось маленькое кладбище. Я насчитал восемь могильных холмиков без каких-либо обозначений.

Михалыч мне выдал лопату и приказал копать в этом рядке девятую яму.

— Одной на двоих хватит, — ухмыльнулся он при этом глумливо. — Вам не привыкать вместях лежать.

Да, сплетни по деревне разносятся быстрее скорости звука. Или это мы так ночью от страсти рычали, что все село переполошили? Наталия Васильевна, когда согласилась на «половые эксперименты», любила меня в полный голос, ничем не ограничиваясь в своих порывах. Вот и сейчас ее щеки стыдливо вспыхнули при словах Михалыча. А в глазах бесенята скачут.

Поплевал на ладони и взялся за отполированный черенок лопаты.

Лопата была тупая, и копать ею было трудно.

Да и не было стимула особо стараться на этой работе.

Пока копал, прокачал обстановку. Рядом с нами находился только Михалыч, как смотрящий за земляными работами. А расстрельная команда, пятеро бойцов, стояла в отдалении. Опытные.

Лопата в умелых руках — тоже оружие, но не всегда. До этих пятерых я отсюда и добежать не успею, как свинцом нашпигуют.

Вот тут и ляжем с тобой, ненаглядная Наталия Васильевна. В этот пензенский песочек. Жили с тобой мы недолго, но очень счастливо и умрем в один и тот же день. Как в сказке.

Только снял дерн с нашей двуспальной могилки и углубился в землю на штык, как за спиной сипло прогудел клаксон автомобиля.

Оглянувшись, увидел открытый «Руссо-Балт» с колесами на деревянных спицах. В нем в полный рост стоял невысокий, чисто выбритый человек в кожаной куртке, весь перечеркнутый ремнями. На голове его из-под маленькой кожаной фуражки во все стороны вырывались жесткие кудрявые волосы. На околыше фуражки ярко рдела новой эмалью звезда.

Убедившись, что все обратили на него внимание, этот человек выкрикнул:

— Я Лев Мехлис, комиссар запасной бригады, в которую входит ваш полк! Я желаю знать, что тут происходит.

— Расстрел контрреволюционеров и врагов народа, товарищ комиссар, — бойко ответил Михалыч, но воинского приветствия начальству не отдал, хотя и вытянулся в струнку.

— Дайте мне постановление трибунала, — приказал комиссар, требовательно протягивая ладонь.

— Нет никакого постановления, товарищ комиссар, — ответил Михалыч, впрочем, осознавая себя в полном праве, — расстрел производится по приказу товарища Фактора.

— Я отменяю расстрел до заседания Ревтрибунала, — отрезал Мехлис и опустился на сиденье. Потом, повернувшись, добавил: — Ведите этих задержанных в штаб, будем разбираться.


В селе Мехлис, не медля, машиной отправил очнувшегося Нахамкеса в Пензу.

Перед отъездом тот потребовал меня явить пред свои светлые очи. Оказывается, он узрел свои так и неубранные отрезанные ноги в медном тазу в каретном сарае и понял, что ему грозило.

Благодарил.

Вменяемый товарищ.

В ответ я ему не преминул наябедничать, что его ноги были бы совсем целые, если бы товарищ Фактор не расстрелял доктора Болхова. Мне же не оставалось ничего другого, как их ампутировать. Иначе — хана.

— Разберемся, — мрачно сказал Мехлис, стоящий у автомобиля рядом со мной.

— Ты уж разберись как следует, по-партийному, Лев Захарыч, — попросил его товарищ Нахамкес, — без сантиментов.

И подозвав меня к себе, вложил в мои руки кобуру с ремнем.

— Владей, — усмехнулся, — чтоб было чем от контры отстреливаться красному фельдшеру.

И откинулся на подушки заднего сиденья, подставив осеннему солнышку свой небритый подбородок.

Автомобиль взрыкнул мотором и, мешая тяжелую пыль с сизым выхлопом, укатил в сторону губернского центра.

Прошли в каретный сарай, в котором Наталия Васильевна проводила уборку, ведь после вчерашней операции это почему-то никому из товарищей не пришло в голову. Несмотря на то что в том же помещении находился сам товарищ Нахамкес, которого они все ужасно уважали.

Мехлис тут же спросил поднявшуюся с корточек баронессу:

— Вас как зовут?

— Наталия Васильевна Зайцева, — тут же за нее ответил я и сделал женщине страшные глаза из-за плеча комиссара.

Умница все поняла и сделала молчаливый книксен.

— Так вот, товарищи Зайцева и Волынский, — сказал комиссар бригады, — теперь вы мобилизованные бойцы Революционной Красной армии, доказавшие ей свою полезность. Но учтите: дезертиров у нас расстреливают.

После чего круто повернулся и ушел в здание волостного правления. Наверное, с Фактором общаться.

Я положил подаренную Нахамкесом кобуру на стол и, освободив руки, стал помогать сестре милосердия с приборкой, потихоньку ей выговаривая:

— Милая Наталия Васильевна, вопрос категорически серьезный…

Она посмотрела на меня внимательно, ничего не говоря, ожидая продолжения.

— Никогда и нигде не упоминайте того, что вы баронесса. Вы простая сестра милосердия из мещан, ваша фамилия теперь — Зайцева. Если кто и услышал ранее, что вы Зайтц, то посчитает, что попутал. Не так много внимания досталось вам от товарищей. Им в большом селе вдовушек и солдаток хватало. Не говорите никому, что были замужем, тем более — за полковником. Надеюсь, что все это ненадолго и скоро с товарищами мы расстанемся.

— Но ведь комиссар предупредил, что за дезертирство нас расстреляют, — напомнила мне баронесса.

— А сегодня с нами что хотели сделать? Не уживусь я с ними. И вас бросить у них не смогу.

Молодая женщина встала, убрала ведро с мусором к входной двери, вымыла ладони у рукомойника и лишь потом сказала:

— Давайте будем чай пить. Там все и обсудим… — И через паузу добавила, улыбнувшись: — Милый.

— С удовольствием, — ответил я, направляясь к рукомойнику.

Пока Наталия Васильевна готовила морковный чай, я рассмотрел гонорар за лечение от товарища Нахамкеса. Длинная кобура формованной рыжей кожи. Ее откидное крыло крепилось шлейкой, которая продевалась через нашитый кожаный штрипчик и закреплялась в прорезь на медную кобурную кнопку. Надежно закрывает, но, когда требуется скорость выхватывания ствола, может быть критично.

В кобуре был австрийский автоматический пистолет системы Манлихера,[14] изящный, как хортая.[15] С длинным стволом и неотъемным магазином на десяток патронов. Изогнутая рукоять в руке сидит удобно, как влитая. Дорогая, статусная машинка. Не у каждого австро-венгерского офицера такая была. Они больше с более дешевыми пистолетами «штайр» или револьверами Гассера бегали. Или с немецкими парабеллумами под гражданский патрон 7,65 миллиметра.

Оттянул затвор и попробовал продавить патрон в магазин — полный, не давится пружина.

На хорошем кожаном ремне с орленой латунной бляхой (орел тоже двуглавый, но несколько другой, чем российский) висело два кожаных длинных и узких подсумка, в которых оказалось по снаряженной обойме к пистолету. Патроны блестели ровненькими бочонками. В каждой обойме было по десять патронов калибра 7,63 миллиметра.

Тридцать патронов — негусто. И брать их тут негде. Может, оттого и подарил товарищ Нахамкес мне эту машинку с барского плеча. Куда ее девать, когда патроны кончатся? Но, как говорится, дареному коню…

Засунул все обратно по подсумкам и в кобуру и опоясался этим ремнем поверх пиджака.

Наталия Васильевна, увидев меня в этом парамилитаристском прикиде, неожиданно прыснула:

— Георгий Дмитриевич, вы сейчас небритый да с этим оружием очень похожи на армянского маузериста.

Я провел ладонью по подбородку. Бриться пора, однако.

— Вы правы, Наталия Васильевна, только с этими арестами да расстрелами и не о таком позабудешь.

И мы дружно засмеялись, радуясь тому, что, несмотря на все, остались живы. И тому, что мы взаимно очень нравимся друг другу.


Потом прикатила комиссарская машина из Пензы, та, что отвозила в госпиталь Нахамкеса. В ней, если не считать постоянного водителя Мехлиса, приехало трио новых персонажей. Все как один — в английских шоферских кожанках и справных хромовых сапогах. Громко протопав по крыльцу, они скрылись в здании волостной управы, хлопнув входной дверью.

Я их заценил, когда ходил мусор выкидывать на помойку. Под конвоем, естественно. Меня под конвоем теперь и гадить водят.

Потом по нашим охранникам пронесся шелест, которым они сразу же поделились с охраняемыми, то есть с нами:

— Ревтрибунал бригады приехал. В полном составе. Что-то будет…

Что будет? Что будет, то и будет. Нечего гадать понапрасну, когда нас снова перевели на отсидку на сеновал, отобрав оружие. Кстати, Наталия Васильевна была этим обстоятельством очень даже довольна.

— Господь нам еще ночку подарил, милый мой Георгий Васильевич, — мечтательно сказала она, укладывая голову на мои колени. — И это просто замечательно, — добавила сестра милосердия, глядя мне прямо в глаза. — Хоть умру удовлетворенной.

А когда я стал через ткань ласкать ее грудь и живот, то просто замурлыкала. На большее мы благоразумно не посягнули — все же в любой момент нас могли вызвать на судилище. Да и светлый день на дворе. Но нам и так было хорошо и радостно. И плевать на всю революцию, что кружила вокруг.


В трибунал нас выдергивали поодиночке.

Ненадолго.

Все действо разворачивалось в зале волостного правления. Судьи, сидя в ряд, как вороны на жердочке, задали по пятку дежурных вопросов и велели отвести обратно на сеновал.

Даже ужин принесли туда же. Пшенную кашу и плохо заваренный морковный чай.

Даже обидно как-то стало. Ожидал судилища. Инквизиции. Казуистики и пропаганды. Накала эмоций. Ужасных обвинений, наконец. Но все было очень и очень буднично и как-то серо. Никакого праздника. Так ведь и расстреляют нас товарищи между делом, походя, без эмоций.

Но несмотря ни на что, жизнь продолжалась. А темным вечером удалось у охраны выцыганить лишних два котелка теплой воды для гигиены мест совместного пользования. А там и ночь подошла.

Ох и оторвались мы «половыми экспериментами» с бешеным восторгом чувств…

Как в последний раз.


Утром, до самого завтрака, нас никто не будил.

Потом охранники принесли нам один на двоих котелок сарацинского пшена, сваренного на парном молоке. И голого кипятку вместо чая.

Не успели эту кашу съесть, как явился старый знакомец Михалыч. В его внешнем облике произошли перемены. На его ногах, сверкая втертым маслом, красовались шнурованные сапоги товарища Фактора.

Вот так вот.

Мы невольно подобрались, ожидая худшего. Но Михалыч пришел один и без лопаты.

— Так, фершал, на выход, к товарищу Мехлису, — лениво произнес красный воин, прислонившись к косяку входной двери.

За его спиной солнце ярко заливало осенним теплом двор волостного правления. Даже сумрак сеновала стал разреженным.

Поцеловав Наталию Васильевну в губы, я поднялся и пошел наружу.

По двору, кружась, летали первые желтые листочки этой осени.


— Товарищ Волынский, вы справитесь с передовым перевязочным пунктом полка?

Мехлис собран и деловит. И смотрит на меня не как солдат на вошь, а как человек на человека. В корне отличное от товарища Фактора отношение к людям. Однако и общее между ними есть. Эта фраза его прозвучала вместо извинений. Новая власть не извиняется. Или извиняется, предлагая должность. Коллежского асессора,[16] между прочим, должность.

— Это должность врача, — возразил я комиссару, — а я только фельдшер без классного чина.

— Нет у нас стольких врачей, — устало сказал Мехлис, усаживаясь за стол. — Фактор в расход вывел, сволочь.

— А с какой формулировкой вы самого Фактора в расход вывели? — задал я наглый вопрос.

Но Мехлис на него охотно ответил:

— За саботаж и вредительство делу Революции. У меня в бригадном госпитале нештат врачей, а он четверых в распыл. Докторов! С военным опытом! Вы понимаете, что это значит? Впрочем, именно вы и понимаете. И вел он себя совсем не по-большевистски. Нашел виновного — расстреляй, но унижать человеческое достоинство не смей! Не для того революцию делали, чтоб новые баре появились — с партбилетом.

Комиссар замолчал. Посопел еще, как породистый конь, и резко спросил:

— Беретесь?

— А товарищ Зайцева? — спросил я о главном.

— С вами, с вами будет ваша разлюбезная товарищ Зайцева, — заверил меня комиссар бригады, широко улыбаясь и задорно подмигивая.

— Тогда берусь, — сказал твердо.

— Вот и хорошо, товарищ Волынский, — констатировал Мехлис. — Вот и хорошо. Как в нашем гимне поется: «Кто был ничем, тот станет всем». Это и про вас тоже, товарищ Волынский. Это про всех нас. — Он открыл ящик стола и вынул оттуда мою рыжую кобуру с «манлихером» и стукнул ею по столешнице. — Это ваше. Забирайте. — Потом пододвинул лист бумаги: — Вот записка к интенданту полка, чтобы вас нормально обмундировали. Все же вы теперь командир полкового уровня. Ну и прочее, что перевязочному пункту потребно, получите. — Потом пододвинул к себе еще один и лист с машинописным текстом и размашисто его подписал. — А это приказ о назначении вас начальником передового перевязочного пункта полка.

Надо же. Все просчитал комиссар и даже мандаты заранее заготовил. Организатор!

— Какие еще пожелания будут? — спросил Мехлис.

— Документы о мобилизации, — выдохнул я.

— У полкового писаря, — махнул комиссар большим пальцем за плечо в стенку.

А я продолжал выбивать из комиссара возможные ништяки, пока такая пруха:

— Домой бы съездить на несколько дней. Все же, когда меня принудительно забирали, даже избу не дали запереть. Да и законный брак оформить надо. Здесь-то церковь закрыли.

— Зачем вам церковь? — удивился Мехлис. — Распишут вас в отделе гражданских состояний волости и справку на руки дадут. Вот вам и законный революционный брак.

— Мне-то все равно, товарищ комиссар, но вот женщине… Сами понимаете. Отсталый элемент. Им аналой подавай и венчание. Чтоб красиво было.

— Да. — Комиссар слегка постучал кулаком по зеленому сукну стола. — Воспитывать и воспитывать нам еще население в коммунистическом духе. И за год-два эту глыбу нам с места не сдвинуть. Хорошо. Трех дней хватит? Пока я здесь, в Лятошиновке, задержусь. Потом отвезу вас в Пензу на автомобиле, там получите лошадей, ездовых, двуколку, телеги, несколько обученных санитаров и сестер милосердия от госпиталя. Из фармакопеи еще там по мелочи.

Мехлис смотрел мне прямо в глаза.

— Хватит трех дней, товарищ комиссар. — Я еле-еле сдержался, чтобы не зареветь от охватившей меня радости.

— Когда мы вне строя, зови меня по имени-отчеству: Лев Захарович. — И Мехлис протянул мне ладонь для пожатия.


Без проблем оформил у полкового писаря мобилизационные листки и на себя, и на Наталию Васильевну Зайцеву, мещанку города Гродно, девицу рождения 1893 года, православного вероисповедания. С Гродно это очень удачно вышло. Там сейчас после Брестского сепаратного мира немцы стоят. Даже если очень захотеть, ничего из наших палестин по архивам не проверить. Руки коротки. И врать нам не придется лишнего. Монах Оккам предупреждал, что не стоит множить сущности сверх меры. Вот и мы не будем. Тот же не к ночи помянутый Геббельс говаривал, что лучшая ложь делается из полуправды. А он в этом признанный мастер был.

Потом я потребовал у писаря мандат на новую должность согласно приказу. Типа приказ себе оставь, а мне удостоверение с полковой печатью выправь, что я начальник передового перевязочного пункта полка. Как оно вообще и полагается.

Но тут писарь повел себя странно. Поначалу категорически не хотел ничего мне выдавать, не объясняя причин. Потом выдвигал какие-то невнятные препоны. Но под моим напором сдался быстро. Все же они, пращуры наши, на предмет взять на горло слабоваты перед потомками будут. Квалификация не та. Не жили они при социализме. В итоге даже несколько униженно писарь попросил товарища начальника пепепупо — меня то бишь, так товарищи мою новую должность бюрократически сократили — «сей момент» обождать, пока он у комиссара справится насчет выдачи мандата.

— А то тут такие вещи творятся, что не знаешь, за что и хвататься, чтобы к стенке не встать. — И добавил тихо, доверительно так: — Ревтрибунал второй день лютует. Самого товарища Фактора расстреляли.

— Вот и метнулся мухой! Пока тебя самого за саботаж не привлекли, — прикрикнул я на него напоследок.

Писарь оторвал свой толстый зад от табуретки и довольно борзо для своей комплекции выскочил в коридор. Даже печать на столе забыл.

А вот это он зря сделал. Я тут же проштемпелевал пару стандартных машинописных листов и положил печать на место. А листочки попросил Наталию Васильевну быстро спрятать у себя. Думал, она просто их на грудь под передник засунет, а у нее там целый карман внутренний оказался. Весьма удачно для нас получилось.

— Георгий Дмитриевич, — тихо прошептала милосердная сестра, торопливо пряча в карман сложенные листки, — зачем они вам?

— Ну, мало ли? Лишними точно не будут. Для нас, — заверил ее в правильности своих действий.

А тут и писарь заглянул. Попросил «обождать еще минутку», пока машинист[17] мандат напечатает и новый командир полка его подпишет.

После получения мандата — мощной бумаги с угловым штампом и круглой печатью — я почувствовал себя намного уверенней и легкой трусцой потащил Наталию Васильевну на другой конец села к интенданту — прибарахляться. А то холода уже на носу, а «у тебя нет теплого платочка, у меня нет зимнего пальта».

Под хозяйство полкового интенданта приспособили на окраине села ригу и какие-то капитальные амбары, забитые разнообразным барахлом под стрехи. Что же у них красноармейцы-то ходят как нищеброды при таком богатстве?

Попытки полкового интенданта, толстого короткого и кривоногого мужичонки с фамилией Шапиро и роскошными гитлеровскими усами (вроде они пока тут английскими называются), втюхать мне, «как большому начальнику», тонкие генеральские сапоги со встроченным в шов китовым усом успехом не увенчались. Я вытребовал себе нормальные юфтевые сапоги нижнего чина, даже не по наряду, а на обмен. Оставил ему свои просящие каши дерьмодавы. Моя наглость, подкрепленная подписью «ужасного» Мехлиса, которого тут все начальство полка за сутки успело забояться до икоты, принесла обильные плоды. Так что жаба моя была довольна.

Кроме сапог я за полчаса стал обладателем хороших диагоналевых галифе по размеру, практически новых с высоким поясом под грудь. Синего цвета с малиновым кантом. И коричневого френча — русского самопала под фирменный бритиш, но приличного сукна и хорошего пошива. А также большой полевой фуражки казачьего образца, распяленной на деревянную пружину. Ее я брать не хотел, но ничего другого на мою большую голову не нашлось, даже папахи. Нашел он мне в своих закромах вместо генеральской шинели с «революционными» отворотами,[18] от которой я категорически отказался (шлепнут еще сторонние товарищи, не разобравшись), некое подобие двубортного шоферского бушлата серого касторового сукна. Чуть широковат бушлат оказался в плечах, но это несмертельно. Особенно по нашим дефицитным временам. Довершила мое преображение командирская планшетка с целлулоидным отделением под карту.

Напоследок Шапиро попытался мне всучить «в знак уважения» еще пехотный кортик с «клюквой».[19] Но это не для меня. Вместо холодного оружия заставил его найти у себя в глубинах амбара хирургический набор (шикарный набор оказался, немецкий, из нержавеющей стали в отдельном ранце-несессере) и разного перевязочного материала, йода и перекиси водорода, которых тут оказалось очень и очень богато. Что ж они его на товарища Нахамкеса-то пожадовали? Мы ж его чуть ли не стираными портянками бинтовали. Вот не пойму их логики, хоть убей!

Поиски подходящей одежды для Наталии Васильевны прошли намного дольше. Все же тут мужской гардероб в основном, и размеры совсем другие, хотя сестра милосердия — девушка высокая и видная. А вот ножка у нее маленькая.

Стремительный Шапиро молнией метался между штабелями, ящиками, сундуками и просто узлами; казалось, знал все, что и где у него лежит, но каждый раз это был кайф предпоследнего варианта решения.

В итоге этих метаний интенданта Наталия Васильевна оказалась обладательницей краповых «революционных» шаровар,[20] снятых с какого-то гусарского унтера. И гусарских же ботиков[21] с короткими серебряными шпорами. Защитного цвета шерстяной гимнастерки-косоворотки, которую милосердная сестра согласилась ушить сама, при обеспечении ее нитками и иголками (и этот дефицит ей тут же был интендантом выдан!). И шикарной темно-лиловой венгерки из французского драп-ратина с черными бранденбурами шелкового шнура. На черном каракуле в комплекте с каракулевым же картузом. Черная юбка тонкого сукна к этому костюму нашлась почему-то в соседнем амбаре. И одно хорошее шерстяное платье с глухим воротом. (Это все не иначе с какой-то барской усадьбы грабленое тряпье.)

— Вы совсем будете, барышня, как кавалерист-девица Дурова, — сделал интендант неловкий комплимент, принеся к охотничьему костюму юбку и кавказский тонкий пояс с серебряным набором.

Выдал он нам также нужных размеров исподнего мужского, нового, по две пары на нос, и льняной бязи на портянки. Мятного зубного порошка фабрики Маевского в жестяных банках. Хозяйственного и земляничного мыла. И медицинского спирта две ведерные бутыли в камышовой оплетке.

С последним интенданта расставаться мучила жаба. Крепко мучила. Но отказать бумаге с подписью Мехлиса он не осмелился.

— Моисей Шлемович, — предложил я ему вполголоса, — куда нам сейчас тащить обе бутыли? Да и на чем?

И внимательно посмотрел ему в глаза.

Интендант почесал за ухом, мотнул головой и согласился со мной, что в двуколку все не влезет.

— Вот и я о том же, — продолжал рассуждать. — Одну бутыль мы пока оставим у вас. Мало ли что случиться может в этом каретном сарае, в котором сейчас перевязочный пункт? Лучше вы нам саквояж подыщите под нашу старую одежку. И прикажите запрягать санитарную двуколку.

— Вы совершенно правы, Георгий Васильевич. — Интендант даже руки потер, как муха перед обедом. Никак в предвкушении удачных гешефтов со спиртом в период сухого закона. Я же ему сразу за две бутыли в складском талмуде расписался. — Сейчас распоряжусь насчет двуколки. Ее сразу к вашему подразделению приписать или с возвратом?

— Лучше сразу. Она же и так нам положена.

— Таки да, — согласился интендант.

Пока мы с Шапиро носились по амбарам, пока запрягали в нашу двуколку красивую рыжую кобылку с тонкими ногами, пока нам выделялся из личных закромов интенданта объемный американский сак, Наталия Васильевна успела пошить две нарукавные повязки белые с красным крестиком посередине. На завязках.

Переоделись в обновы мы там же, в амбаре. И повязки нацепили на левые руки. Наталия Васильевна лишь картуз надевать не стала, обошлась косынкой сестры милосердия. В неушитом вороте гимнастерки ее шейка стала похожа на гусенка, поэтому венгерку она на плечи накинула.

Я же не преминул подпоясать френч австрийским ремнем с «манлихером».

Погрузили все в двуколку и, тепло простившись с испуганно-заботливым интендантом, не торопясь покатили к волостному управлению. К обжитыми уже нами каретному сараю и сеновалу.


Заезжая во двор волостного правления, мы неаккуратно столкнулись с Мехлисом, который ловко перехватил нашу лошадь под уздцы, слегка отскочив в сторону. А то бы мог не отделаться легким испугом при столкновении с гужевым транспортом. Лечи его потом. А отпуск?

— Вижу, обживаете свое подразделение, товарищ начальник пепепупо? Похвальная деловитость. — Комиссар нам задорно подмигнул.

— Лев Захарыч, хоть ты бы не смеялся над моей должностью, — с укоризной ответил ему с высоты двуколки.

— Все, больше не буду, — улыбнулся комиссар, ласково поглаживая лошадиную морду. — Хорошая кобылка, справная. Интересно, за что так полюбил вас Шапиро, что англизированного дончака вам в оглобли отдал?

Я сделал удивленное лицо и развел в стороны руки. Типа знать ничего не знаю и ведать не ведаю.

А Мехлис уже переменил тему:

— Чаем меня угостите в качестве компенсации за наезд?

— С удовольствием, — подмигнули Наталии Васильевне. — Только у нас чай особый, революционный — бээсбэзе.

— Не понял. — Мехлис действительно выглядел озадаченным. — Какое безе?

Тут я откровенно расхохотался:

— Это означает, что чай «без сахара и без заварки».

Вылез из двуколки сам и подал руку милосердной сестре, помогая той выбраться на твердый грунт. Потом, взяв лошадь за уздцы с другой стороны от комиссара, повел ее с повозкой к каретному сараю. Мехлис пошел со мной, так как все еще держался за недоуздок.

— Уел, трубка клистирная. Отомстил за пепепупо, — констатировал комиссар. — Веселый ты человек, Георгий Дмитриевич, как я посмотрю.

И не понять — то ли в похвалу это мне, то ли в упрек.

— А чего унывать, — поглядел я ему в глаза прямо, — уныние есть смертный грех, как попы учили. Что наши, что ваши.

— Наши попы называются раввинами, — возразил Мехлис, помогая мне открывать дверь в конюшню.

— Это мне монопенисуально.

Я сбил фуражку на затылок и стал выпрягать кобылу из двуколки.

— Георгий Дмитриевич, так кипяток ставить? — подала голос Наталия Васильевна из ворот каретного сарая.

— Всенепременно, — обернулся я к ней, — как же мы комиссара без чая оставим? Да еще в присутствии Ревтрибунала в расположении части. Это будет крайне неосмотрительно с нашей стороны. Могут заподозрить в контрреволюции.

Смеялись уже втроем. Здорово, когда начальство шутки понимает. Хуже, когда оно такое, как товарищ Фактор со всей революционной и очень серьезной тупостью.

А еще за это время я подумал, что можно так вот запросто спалиться лексиконом двадцать первого века. Как два пальца об асфальт. Ну, вот… Теперь за губой следить надо. И базар фильтровать. Как штандартенфюреру Штирлицу, который пока где-то в Красной армии на посылках бегает как Максимка Исаев.

Мехлис, обождав, пока сестра милосердия скроется в каретном сарае, задал вопрос:

— Так что за слово вы последним употребили про раввинов?

Ого! Начальство перешло с «ты» на «вы». Плохой признак. Посмотрел в светлые честные глаза комиссара и ответил:

— Я сказал, что мне, как свободному от религии человеку, что поп, что раввин — мо-но-пе-ни-суально, — последнее слова сказал по слогам, для особо одаренных.

— Погоди, сам догадаюсь, — сказал комиссар, закатывая зрачки под брови.

Красиво думает. Видать, наш комиссар головоломки любит: сканворды всякие, ребусы, ментаграммы. Тем временем Мехлис потер ладонью подбородок, пару раз кивнул кудрями и промолвил с некоторой растяжкой слов, как будто не совсем был уверен в сказанном:

— Моно — это по-гречески один. Помню. Или по-древнегречески… Могу и попутать: в классической гимназии не учился, а в коммерческом училище этот язык не преподавали. А пенис по-латыни будет… — Тут он весело расхохотался, не договорив фразы. Открыто так засмеялся, заливисто. — От, медицина… — В восторге комиссар, присев, ударил себя ладонями по ляжкам. — Даже мат у вас латинско-древнегреческий. Но и старого взводного фейерверкера[22] тебе с панталыку не сбить, — погрозил он мне пальцем.

Я в это время закончил выпрягать кобылу и стал заводить ее в конюшню.

— Ладно, Георгий Дмитриевич, обихаживай кобылу не торопясь, я скоро к вам загляну, — крикнул мне вслед комиссар. — Посмотрю, как устроились.


— Как это понимать? — спросила меня Наталия Васильевна, когда я вернулся в каретный сарай.

— Что понимать? — не понял я вопроса.

— Эти заигрывания комиссара с нами.

— Перетерпим, милая. Надо перетерпеть. Ты только помни, о чем ты не должна говорить. Ни при каких условиях.

— Я помню, — заверила она меня. — Я не баронесса. У меня не было мужа полковника. И вообще я мещанка необразованная со смешной фамилией Зайцева.

По ее щекам потекли невольные слезы.

Обняв расстроенную женщину, сказал:

— Любимая, так надо. Так надо для того, чтобы ты выжила в этой мясорубке, в которую превращается Россия. И все это очень и очень серьезно. Вопрос жизни или смерти. Я тоже обеспокоен поведением комиссара, но отказать ему от дома не можем. Здесь он наша единственная защита. ПОКА мы здесь.

— Надеюсь, ты знаешь, что делаешь, — сказала она и спрятала лицо у меня на груди, когда я собрался губами осушить ее слезинки.

Потом мы молчали, стоя обнявшись, даря друг другу свое тепло.

Мехлис пришел в каретный сарай через двадцать минут, когда и кобыла была обхожена, напоена и угощена копной свежего сена, и кипяток был уже готов, и Наташа плакать перестала. Он принес с собой цибик[23] черного байхового чая. Цейлонского. В красивой жестяной коробочке Товарищества чайной торговли и складов «Медведев М. П. и наследники». И горсть мелко колотого сахару в синем бумажном фунтике.

— Это вам мой подарок на свадьбу, — сказал комиссар, вываливая это богатство на стол. — Чем богат…

Наталия Васильевна подняла на меня круглые, ничего не понимающие глаза, с трудом удержала готовую упасть на пол челюсть, но промолчала. Умница моя.

Надо было резко менять тему. Что я и сделал, ни секунды не медля.

— Вот сейчас, Лев Захарыч, мы ваши подарки с нашим удовольствием и опробуем, — постарался придать своему голосу торжественное выражение.

И тут же повернулся к Наталии Васильевне.

— Милая, возьмешь на себя труд по заварке этого божественного напитка?

— Конечно, милый, — ответила она немного странным голосом.

Хорошо хоть улыбается.

Мехлис, слава богу, нашего тихого скандала не заметил. Тем более что я тут же загрузил его другой проблемой:

— Лев Захарыч, что-то все же надо делать с названием моей должности. При нынешней революционной моде все вокруг сокращать до начальных слогов уж очень смешна она на слух.

— Согласен, — ответил комиссар, — но в штате полка именно так твоя должность и прописана. И в старой армии она так же называлась.

— А для чего мы революцию делали? — спросил я его в лоб. — Для чего пели «до основанья, а затем мы наш мы новый мир построим»?

— Вижу, у вас уже есть решение этого вопроса, — констатировал Мехлис.

— Есть, — ответил ему, — переименовать эту должность в начальника медицинской службы полка.

— И таким образом поднять ее в классе с коллежского асессора до надворного советника,[24] — засмеялся комиссар.

— При чем тут старые чины, которые уже почти год как отменили? — сделал я удивленное лицо. — Весь вопрос в том, что мне крайне не нравится, когда меня называют пепепупо.

— Ну вы еще не в худшем положении. Вон у Троцкого в Реввоенсовете появился в помощниках замкомпоморде, и то ничего. Не жалуется, — улыбнулся Мехлис.

— Кто-кто? — вмешалась в наш разговор Наталия Васильевна.

— Заместитель командующего по морскому делу, — ответил ей Мехлис, кивнув своими кудрями. — Сокращенно: замкомпоморде. Это еще что… Как вам, Наталия Васильевна, нравится такая организация, как Чеквалап?

Наташа удивленно открыла рот, потом сказала:

— Даже догадаться не могу, что может за этим скрываться.

— Не буду вас томить, — ответил Мехлис, — это всего лишь Чрезвычайная комиссия по заготовке валенок и лаптей при Совнаркоме.

— А лапти зачем? — пришел и мой черед удивляться.

— По новой военной форме Красной армии рядовым в пехоте положены кожаные лапти, по типу малороссийских чеботов. На сапоги кожи не хватает, на ботинки — квалифицированных сапожников, — удовлетворил комиссар мое любопытство. — Вот таким образом и вышли из положения. Как я сам уже понял: при любых потрясениях обувь — самое узкое место в снабжении.

Наталия Васильевна тем временем разлила по кружкам восхитительно ароматный чай, который и на вкус оказался дореволюционного качества. В двадцать первом веке секрет изготовления такого чая был уже утерян.

Пили по-крестьянски, вприкуску. Зажимаешь между зубами кусочек колотого сахара и протягиваешь сквозь него чай. Без странных звуков не обходилось. Чувствовалось, что все мы трое так чай с детства пить не привыкли. Что если и пили с сахаром, то внакладку. Но в данном случае это было бы слишком транжиристо.

— Только блюдечка нам не хватает для полного счастья, — заявила сестра милосердия, явно пытаясь пошутить.

— С блюдечка будет по-купечески, — возразил я ей. — В наше время такая манера пития чая может быть рассмотрена как контрреволюционная. Тем более в присутствии комиссара бригады и большевика.

Мехлис оторвался от кружки и заметил:

— Ехидный ты мужик, Георгий Дмитриевич. Тяжело тебе будет по жизни. Хорошо ты на меня нарвался — я шесть лет артиллеристами командовал. А многие, те, что из босяков в командиры вышли, относятся к своим должностям ох как серьезно, шуток не понимают, да и обидчивы чрезмерно. Ты это учти на будущее. Кстати, ты так и не сказал, зачем потребовалось перекрестить свою должность? Уже немного зная тебя, я подозреваю, что в этом предложении есть и второе дно.

С сожалением я поставил кружку на стол — там оставалось больше половины душистого напитка — и внес предложение:

— В первую очередь чтобы среди бойцов было уважение к должности. А какое уважение к пепепупо?

— А начмедслуп, по-твоему, уважения вызовет больше? — ехидно улыбнулся Мехлис.

— Нет, — возразил ему. — Сокращать надо просто и ясно: начмед полка, начмед бригады и тому подобное.

— В функциях тогда должны быть изменения, — предположил комиссар.

— Конечно, Лев Захарыч, — заверил его, — как же без изменений. Революция — это всегда изменения. И должны они быть только в лучшую сторону. Я предлагаю кроме руководства перевязочным пунктом взять на себя также санитарное состояние в ротах. Для чего отобрать по одному грамотному бойцу и обучить его на санитарного инструктора роты. А для того чтобы это эффективно продвинуть, то дать ему командирские полномочия наказывать нерадивых. Конечно, полномочия эти ограничены исполнениями обязанностей по санитарному надзору за ротной кухней, отхожими местами и гигиеной личного состава. Иначе мы все быстро завшивеем и скатимся к эпидемии тифа в ротах. А оно нам надо?

— Добро, — согласился комиссар. — После отпуска докладную записку мне на стол. Такое начинание надо распространить на всю армию. А пока держите, — Мехлис вынул из кармана два листка бумаги, — это ваши отпускные свидетельства. На четвертый день жду вас тут в полдень. Работы ты мне прибавил, товарищ начмед. Но справимся. Должны справиться. И полномочия тебе дадим драконовские. Вплоть до привлечения нерадивых командиров к суду Ревтрибунала. А то анархисты какие-то из этих красных партизан, а не большевики.


Когда наша двуколка неторопливо отъехала от Лятошиновки за версту, Наталия Васильевна, которая всю дорогу таинственно молчала, вдруг громко зашипела:

— И что это значит, Георгий Дмитриевич?

— Ты это о чем, милая? — улыбнулся ей.

Какая же она красивая. Особенно когда сердится. Век бы сердил и любовался, как она мурзится.

— О свадебных подарках комиссара. Может, объяснишь, что это значит?

Сделал морду ящиком и спокойно ответил:

— Три дня отпуска, милая Наталия Васильевна, нам даны командованием бригады на совершение обряда венчания, каковой и состоится в селе Зубриловка, в которое мы и едем.

— То-то я смотрю, ты с собой бутыль спирта прихватил. Мужиков на свадьбе поить?

— Не без этого, любимая. Не только мужиков, но и их баб. Традиции в мелочах нарушать не следует тому, кто собирается нарушить их глобально.

А вокруг осень уже властно вступала в свои права. Для средней полосы России начиналась самое живописное время года. Лишь дубы пока сохраняли зеленый лист. Все остальные древа и кусты радовали глаз желто-красной гаммой цвета от лимонного до темно-бордового оттенков увядания. К тому же погоды стояли изумительные. Солнечные и еще теплые. Бабье лето.

— Но как венчаться, если ты мне даже предложения не сделал? — обиженно заявила баронесса.

— Это и будет, любимая, первым нарушением отживших традиций. Свадьба без обручения. Кстати, ты баню топить умеешь?

— Баню? Какую баню? — не поняла меня Наталия Васильевна.

— Самую обыкновенную, деревенскую каменку.

— Зачем? — удивилась она.

— Ну, хоть перед свадьбой-то помыться надо. Не идти же к венцу с запашком каретного сарая. Батюшка не поймет-с, — ухмыльнулся я.

— Вот тебе, противный. — Баронесса стукнула меня по плечу кулачком, совсем как когда-то Наташка из «путанабуса».

Реинкарнация. Не иначе. Вон как ноздри раздулись. Точно как у Наташки перед нападением албанцев в «Ковчеге», когда девчата по жребию запихнули ее в мой номер.

— Так ты еще смеяться надо мной будешь? — взвизгнула милосердная сестра. — Тогда еще получи! — И снова мне кулаком по плечу. И по шее.

— Люблю, когда ты сердишься, — улыбнулся я женщине.

— Тогда обойдешься без сладкого. — Баронесса отодвинулась, надула губки и засунула ладони под мышки. — И никакой койки до свадьбы!

На что я только хмыкнул и подстегнул вожжами кобылку. Молодая еще Наталия. Отлучалка пока не выросла.

Кобыла, рванув повозку, пошла ровной широкой рысью, и скорость двуколки существенно приросла.

Наталия Васильевна, враз раздумав на меня сердиться, привалилась к моему плечу и восхищенно залепетала:

— Прелестная у вас тут природа. Почти как у нас в Черной Руси. «Короче становился день. Лесов таинственная сень с печальным шумом обнажалась». Любите Пушкина?

— А кто его не любит, — ответил ей серьезно. — Пушкин — это наше все.

— Как здорово это вы сказали. Действительно, он наше все. К сожалению, все, что осталось от старого мира…

— Я думаю, что товарищи еще попытаются «сбросить Пушкина с корабля современности». Но этого у них не выйдет. Не справятся товарищи с Пушкиным. Калибр не тот.

— А зачем они будут отказываться от Пушкина? — возразила мне Наталия Васильевна. — Какая глупость!

— Затем, что он аристократ, крепостник, помещик, камер-юнкер и ездил в гости к царю. Разве этого мало, чтобы объявить его врагом народа? И за меньшее сейчас товарищи к стенке ставят.

— А как же русская культура? — удивилась баронесса.

— Русская культура для товарищей — всего лишь орудие великодержавного русского шовинизма в угнетении национальных меньшинств. У них своя культура будет насаждаться — пролетарская. Пролеткульт, не к ночи будь помянут.

Но судьбы культуры милосердную сестру волновали гораздо меньше, чем ее собственная судьба.

— Георгий Дмитриевич, скажите правду: зачем вам нужна эта свадьба? Я же вдова. Свободная женщина. Все, что вы хотите от меня, вы и так имеете. Даже больше…

— Эта свадьба нужна для того, чтобы на вас, разлюбезная моя Наталия Васильевна, не упал топор этой кровавой революции при любом исходе моей судьбы, — пояснил я ей свои резоны. — Так мы уберем баронессу в туман войны. А замуж за разночинца Волынского пойдет мещанка Зайцева. О чем отец Мельхиседек вам выдаст выписку из метрической книги нашего прихода. На основании справки о мобилизации Наталии Зайцевой в Красную армию. Вместе с этой справкой такая метрика — это ваш мандатный базис на будущее, если судьба заставит остаться на территориях, подконтрольных товарищам. Бюрократию большевики разведут такую, что царским чиновникам даже не снилась. Все, что Салтыков-Щедрин писал как юмор, будет реальностью. И жизнь настанет такая, что без бумажки ты букашка, а с бумажкой — человек.

— А вам самому что это дает? — теребила она меня на какие-то особые признания.

Не стал ее разочаровывать и сказал правду:

— Я просто буду мужем красивой женщины. Любимой женщины! Разве этого мало? Так как насчет баньки?

— Все я умею, — пробурчала баронесса, — даже коров доить. Война всему научит…

А сама улыбается до ямочек на щеках, и глаза шалые.

Двенадцать верст дороги резвой рысью пролетели быстро. Хорошую кобылку нам сосватал интендант Шапиро.

Припомнив, что ключи от дома у Трифона, уже в селе сразу свернул на соседнюю улицу к его подворью.

На нашу удачу, хозяин был на своем дворе и с характерным хеканьем долбил колуном по свежим срезам березовых чурбаков. А его младшие сыновья, погодки десяти и одиннадцати лет, на подхвате таскали колотые дрова и укладывали их в большую поленницу. По виду поленницы дров для растопки Трифонову семейству должно хватить на две зимы. Не меньше.

Сам Трифон был одет в расхристанную, без опояски кумачовую косоворотку с закатанными рукавами, штаны заправлены в высокие шерстяные носки, на ногах — опорки от сапог. Из-под войлочного шляпка на его лоб обильно струился пот.

— Бог в помощь, Триш, — крикнул ему через забор. — Я смотрю, ты скоро Стоянова переплюнешь по количеству дров.

Неизвестно какими судьбами заброшенный в наше село болгарин Стоянов был притчей во языцех, как самый справный и запасливый хозяин в округе.

— Его переплюнешь, куркуля. — Трифон с облегчением положил колун на колоду — появился повод законно сачкануть — и пошел открывать нам ворота, по пути распинывая ногами пестрых кур. — У него вокруг двора уже крепость цельная из дров сложена: хошь из пушки его шибай!

Трифон потянул половинку ворот и натугой стал ее открывать. Ворота у справного хозяина не скрипели, петли были вовремя смазаны дегтем.

— Заезжай, — скомандовал он, открывая настежь вторую створку ворот.

Мы не преминули воспользоваться любезным приглашением и послали лошадь во двор. Не на улице же нам отсвечивать полковым богатством.

— Ну, здорова, Митрич, — широко распахнув объятия, залапал меня мужик, стуча по спине, как только я слез с двуколки. — Рад видеть целой тушкой. А то я уж тя похоронил грешным делом. И свечку за упокой в церкви поставил, и отпевание отцу Мельхиседеку заказал. Сказывали лятошиновские бабы, что стрельнули тебя товарищи в другой день.

— Нашел кому верить — лятошиновским бабам! — засмеялся я непроизвольно. — Не дождетесь! Вот, знакомьтесь. Это Трифон Кузьмич Евдокимов — суровый артиллерист, хозяин и надежный глава большого семейства. А это моя невеста — Наталия Васильевна.

Баронесса, сидя в двуколке, вежливо ему поклонилась одной головой.

— Доброго вам здравичка, — поклонился мужик в ответ и, повернувшись к крыльцу, громко гаркнул: — Жена, квас тащи! Гости у нас с дороги.

Младший Тришкин малец тут же подорвался со двора в избу — продублировать тятин приказ.

На крыльцо вышла беременная баба с торчащим уже на нос животом. В руках она держала обливную крынку.

Трифон, взяв у жены из рук крынку, протянул ее в двуколку баронессе:

— Не побрезгуйте, барыня, нашим угощением.

— Я не барыня, — улыбнулась ему Наталия Васильевна, да так, что Тришкина жена моментально потемневшим глазом взревновала своего мужика до смерти.

— Это нам товарищи от щедрот шмотья подкинули, — пояснил я наши обновки. — А так Наталия Васильевна — городская, с Западного края, с города Гродно. Совсем не барыня.

Жена Трифона поджала губы, завистливо глядя на венгерку баронессы.

А сам Трифон, собственнически облапив торчащий живот жены, похвастал мне:

— Смотри, Митрич, это уже послевоенное производство.

Жена Трифона перенесла такой парад стоически.

Баронесса, не слезая с двуколки, протянула мне крынку с остатками кваса.

Квас был хорош. Ядрен. На хрену настоян. И в меру холоден.

То, что надо с дороги.


Баня, в которой мы с баронессой отмыли до хруста свои телеса, и последующая ночь под собственной крышей после баньки с дубовым веничком стали последним спокойным времечком. Оттягом! Несмотря на бурные «половые эксперименты».

Тогда же я и увидел наконец-то всю красоту и богатство Наташиного тела, так сказать, «а натюрель», под мягким светом семилинейной лампы. А то все на ощупь, да в темноте… И то, что я увидел, мне до восхищения понравилось. А больше всего понравилось, что все это только для меня, скрытое от посторонних глаз не столько длинными юбками, сколько поведением самой баронессы. Даже попытки никакой нет у этой женщины кокетничать своим совершенным телом с посторонними мужчинами. Да, это вам не поголовное млятское воспитание девиц двадцать первого века. Это как раз и есть «Россия, которую мы потеряли». А вовсе не «хруст французской булки».

Утром осмотрел свою избу уже посторонним взглядом, словно не дом родной, вынул из сундука медали и тринадцать царских червонцев, сунул в карман и вышел вон. На крыльце вдохнул свежий утренний эфир первых заморозков. Водрузил на свежеобритую голову найденную в сундуке лекарскую фуражку и неторопливо вышел на улицу. И вот с этого момента все понеслось лобком по кочкам, как поезд под откос.

Договориться о венчании в неурочный день оказалось не самым хлопотным из дел. Отец Мельхиседек растрогался и даже за отцом диаконом гонца послал своего.

И праздничный стол собрать удалось с самих свадебных гостей. Те как узнали про выставляемое мною ведро спирта, так сами вызвались помочь красному фершалу с закусью. Да и чего там особого на стол метать — все харчи не покупные, а со своего огорода разносолы да квашения. Со своего же сада фруктаж. Куры и те свои, из-под ног под нож прыгнули. Даже козлы да лавки мне сколачивать не привелось — все сами односельчане за меня сделали, без просьб и понуканий. На всю длину двора. И доски недостающие сами притащили. Безвозмездно. Бесплатно, значит. Праздника людям захотелось. Для себя любимых. А свадьба моя — лишь повод.

Сложнее было в сельсовете оформить продажу моего дома. Развели бюрократию товарищи комбедовцы. А может, все проще: взятку с меня вымогали неумело. Пока еще робко, с непривычки к власти. Пришлось даже «манлихером» перед носом помахать и товарищем Мехлисом пригрозить. Последнее сработало. Про Мехлиса уже прошел боязливый слух по округе. Вот так вот: бей своих, чтобы чужие боялись! Сколько товарищ Фактор народа извел — никакого страха в селян не посеял. А стоило Мехлису Фактора расстрелять — враз в авторитет вышел по всей волости.

Дом я даже не продал, а обменял Трифону, который собрался старшего сына отделять, да все на постройку новой избы средства жадовал. А тут я с предложением, от которого невозможно отказаться. То есть по бумагам прошло как продажа, а на руки мне не деньги, а плетеная ивовая бричка и шестилетний игреневый мерин из-под гусарского трубача. Бричка-то — пароконная, и одной нашей кобылкой не обойтись. Конь сравнительно легко достался — Трифону держать трех лошадей в одном хозяйстве по наступившим временам стало боязно. Себе он артиллерийского тяжеловоза оставил, сыну кобылу выделил, а мне мерина сменял. От сердца оторвал, можно сказать. С кровью. Зато теперь он середняк-однолошадник, и от классовых претензий новых властей взятки гладки.

Овса мешок, сена пук, яиц с коровьим маслом, хлеба подового два каравая, сала шмат, картохи котомку, луку с чесноком. Английский карабин с одним магазином и сотней родных патронов. Чемодан фанерный, пустой, под наше барахло. Вот и вся сделка.

В откат «административному ресурсу» пошла лиловая венгерка на каракуле — Тришкиной бабе трепливый рот заткнуть. Пригрозили строго, что если вякнет что кому, так товарищи сразу же у нее эту венгерку и отберут, потому как казенная вещь. Впрочем, та и сама была рада сбагрить нас подальше от мужа даже и без полюбившейся ей венгерки. Очень уж сильно приревновала она мужа к Наталии Васильевне. На пустом месте. Ну, это у баб водится. Сама себя спросит. Сама за вас ответит. Ответ ей не понравится. И приходите вы домой в самый разгар скандала. Ни сном, ни духом даже — на какую тему.


В первый день отпуска помимо продажи дома пришлось решать параллельно с подготовкой к свадьбе кучу дел хотя и мелких, но обязательных. Отдать долги, забрать долги. Не стоит оставлять за спиной обиженных на тебя людей. Даже если сюда мне уже никогда не вернуться.

И конечно — пациенты. Куда от них деться сельскому медику? Разве что пользовать их пришлось практически на бегу.

Только к ночи и приткнулся, усталый, на свою медную кровать. Никак не ожидал, что будет столько дел, и все срочнее срочного.

Наталия Васильевна весь этот день провела дома за кройкой и шитьем, подгоняя по фигуре обновки от Шапиро и перетряхивая мои сундуки.

И стирку всю взяла на себя.

И ужин для меня приготовила, лапочка.

А вот в постели удивила, произнеся суровым голосом:

— Завтра ты перед Богом и людьми станешь моим мужем, и, как мне ни жаль, но «половые эксперименты» нам придется прекратить.

С меня весь сон слетел разом.

— Это с какого-такого бодуна?

— А ты разве не понимаешь? — Милосердная сестра сделала круглые глаза.

— Нет, — ответил ей искренно.

— Я, как хорошая христианка, обязана покаяться завтра на исповеди о наших «половых экспериментах». Отбыть епитимью, которую на меня наложит батюшка, и больше так не делать, ибо грех, который отпущен на исповеди, при повторе становится большим грехом, так как я уже покаялась в нем перед Богом и обещала больше так не грешить.

Редкие слезы покатились по ее щекам.

— Я же говорила, — продолжила она срывающимся голосом, — что и без свадьбы нам хорошо. Да, наши отношения — блуд. Но в нем покаяться можно будет когда-нибудь потом. А теперь придется уже утром.

Она такая разнесчастная сидела на кровати в одной ночной сорочке, что мне ее стало жалко. Но в то же время намного больше было жальче себя, которого грозились прямо завтра посадить на скудный любовный паек в миссионерской позе. И я отчаянно пытался найти выход из этой, казалось бы, безнадежной ситуации.

— С блудом мне все понятно, — ответил я, цепляясь за убегавшие мысли. — Но разве Христос предписывал заниматься сексом только в определенной позиции?

— Каким сексом? — не поняла Наталия Васильевна.

— Секс релейшнс, — ответил я ей на автомате. — Половые отношения по-английски. А коротко — секс.

— Не знала, — пожала красивыми плечами баронесса.

— Так что там о позициях в половых отношениях народа и церкви? — настаивал я на четкой терминологии.

— Предписана всего одна позиция для супругов: он — сверху, она — снизу, — выдавила из себя милосердная сестра.

— Кем предписано? — настаивал я.

— Церковью. Так меня перед первой свадьбой наставляли.

— Ага… — ухватился я за лучик света в темном царстве полового мракобесия. — То есть предписано это ЛЮДЬМИ, так?

— Выходит, так, — согласилась со мной моя невеста.

— А что по этому поводу сказал Бог Живой? — требовал я от нее ответа.

— Не помню, — ответила она и с отчаянием добавила, повысив голос: — Я действительно этого не помню.

— А мы вот проверим, — вскочил я с кровати, чмокнув невесту в податливую щеку.

— Как? — удивилась она.

— Просто. По Священному писанию.

Встал с кровати, дошел до буфета, вынул оттуда синодальное издание Нового Завета с молитвословом и протянул этот томик баронессе.

— Найди это здесь. В словах боговдохновенных, — подпустил в голос торжественности.

Знал бы, во что это выльется, хрен бы стал провоцировать баронессу на такую разводку. Полночи, вместо того чтобы наслаждаться друг другом в «половых экспериментах», в последнюю, как выяснилось, дозволенную для них ночь, сидели за столом у керосиновой лампы два дурных полуночника в исподнем и торопливо в четыре руки листали Библию в поисках православной Камасутры.

В этом времени никто, кроме нескольких продвинутых товарищей, не знает, что идеология важнее всего. Во всем. Вот и тратил я время на идеологическую обработку женщины начала XX века, а то действительно заставит меня Наталия Васильевна трахаться миссионерским бутербродом. Силы воли ей не занимать при определенном идеологическом настрое.

Перекопали мы весь Новый Завет, включая Апостольские послания, и ничего, кроме осуждения блуда, не нашли. Никаких рекомендаций по позе, в которой Бог велел «плодиться и размножаться».

Из Ветхого Завета пришли на ум только осуждения Онана и гомосексуализма. Больше ничего в наших памятях не отложилось.

Припомнив судьбу Содома и Гоморры, я вдруг ясно осознал, что Господь Бог — гомофоб. Таким образом, вся толерастия двадцать первого века дана нам от Антихриста.

Общий консенсус был найден с третьими петухами. Завтра каяться будем только в блуде, в котором мы прожили последние дни. Без какой-либо конкретизации. Нечего престарелому отцу Мельхиседеку устраивать эротическое радио в две программы.


Венчание в храме прошло как предписано. Не длинно, не коротко, в самый раз. Отец Мельхиседек, как тонкий психолог, чувствовал настроение паствы очень хорошо. А паства уже активно чесала носы в предвкушении дармовой выпивки.

Да и на исповеди не стал он устраивать мне инквизиции, удовлетворившись лишь именным перечислением повседневных грехов, среди которых мы с баронессой запрятали слово «блуд». Отпустил нам грехи и велел идти и больше не грешить. Даже без епитимьи.

Между исповедью и венчанием мы свезли все, что нам пригодится в дороге, на Тришкино подворье, где уже стояли наши лошади и плетеный тарантас.

По ходу пьесы уговорили Тришкину жену постелить нам на сеновале. Чтоб ночью не стеснять никого.

— Да не по-людски это как-то… — удивилась та, — в первую брачную ночь — и на сеновале? Будто у вас дома нет.

На что ей было с апломбом заявлено, что дома у нас уже нет — этот дом уже ее, а на сеновале нам нравится.

Пожав покатыми плечами, крестьянка понесла в руках свой большой живот в избу — подавать нам обед.

Венчался я в парадном мундире полкового фельдшера, с медалями и погонами кандидата на классный чин. Для селян и широкая «сопля»[25] вдоль погона — признак большого начальника. Отставных унтеров на все село — раз-два и обчелся.


Наталия Васильевна стояла перед аналоем в скромном платье с белым передником и косынке сестры милосердия. В том наряде, в котором я ее встретил здесь.

Шафером с моей стороны выступал Трифон. Над баронессой в реянии ладана венец держала попадья.

Не поскупились односельчане и на зерно, которым нас обсыпали при выходе на паперть — для лучшего плодородия чрева женщины, которая несколько минут назад перестала быть баронессой.

А звонарь даже в колокола ударил по такому случаю. В надежде на лишнюю чарку.

За столом праздничным мы чинно просидели до тех пор, пока гости не стали упиваться. Все же два с половиной ведра[26] водки для редко пьющих сельских тружеников — это очень много за один раз. Мужик русский — вынужденный трезвенник, иначе с голоду помрет. Пьет он на редких праздниках, да еще когда на ярмарке расторгуется. Зато сразу в умат. В лохмуты. И для достижения такого состояния много на грудь принимать ему не требуется. Нет той привычки к спиртному, как, к примеру, у городских холодных сапожников или хохлов, привычных к шинку, которых в великорусских деревнях отродясь не было.

Как только разговоры за столом потеряли четкость речи, так мы с женой и слиняли потихонечку на Тришкино подворье.

Золотых десяток в моем кармане осталось ровно восемь.

Ночь прошла уже не в таком безумном исступлении чувств, как раньше. Меньше тупой безудержной страсти, зато больше вкуса и познания оттенков любовной игры, в которой Наталия Васильевна стала обращаться ко мне не иначе, как «муж мой». Думаю, смаковалось ею больше слово «мой», нежели «муж».


Покинула Зубриловку счастливая пара молодоженов перед рассветом на третий день отпуска, чтобы иметь суточную фору от возможного преследования. Надеюсь, никто не видел, как мы покидали село. Вчера народу выборочно «по секрету» было объявлено, что собираемся мы в Нижний Новгород. На самом деле стремились мы на юг.

Заранее изготовил я командировочные предписания, согласно которым начальник пепепупо полка Волынский Г. Д. и сестра милосердия пепепупо полка Зайцева Н. В. командируются командованием в Нижегородскую, Саратовскую, Воронежскую, Харьковскую и Тамбовскую губернии для переговоров о снабжении госпиталя запасной бригады, как и перевязочных пунктов входящих в нее полков, медицинским оборудованием, перевязочными материалами и медикаментами. Как раз двух украденных мною у писаря листов с оттисками полковой печати и хватило нам. А подделать почерк писаря мне, как выпускнику Художественного интерната при Третьяковской галерее, не составило особого труда. Даже подпись Мехлиса невозможно отличить от той, что на моем мандате красовалась. Разве что чернила другие. Вместе с бумагами о мобилизации это было хорошее прикрытие от возможных проверяльщиков.

Перед поворотом к имению князей Голицыных-Прозоровских выехали на хорошую брусчатую дорогу, построенную покойным князем от усадьбы до железнодорожной станции Тамала. Чтоб, значит, не вязнуть в среднерусских направлениях, когда ему приспичит до столиц прокатиться. Наследники его продали имение в казну сразу после первой русской революции. После чего оно только хирело.

Проехали мы мимо княжеского имения и не знали, что в тот же день там высадился голодный десант рабочих Путиловского завода, чтобы основать в нем Третью Петроградскую коммуну рабочих.

До станции Тамала, хоть и по прекрасной дороге, добираться не стали, свернули на брод через Хопер. А там — на юг, проселками.


Путешествие наше шло ни шатко ни валко. И больше всего походило на свадебное. Наверное, романтикой костров, красотой зрелой осени и восхитительным звездным небом. И не подумаешь, что убегаем от кого.

Пару раз какие-то конные красноармейские разъезды проверяли у нас документы. Но моя липа прошла без сучка без задоринки.

Тришкина жена на радостях, что возможная разлучница уматывает ко всем чертям из села, усовестившись, подарила Наталии бараний кожушок-безрукавку. Из-под него в глаза торчала кобура австрийского револьвера, которым я вооружил жену. И мой «манлихер», вывешенный на виду, впечатлял прохожих размерами своей кобуры. А карабин ждал своего часа под сиденьем. С полным десятизарядным магазином.

На второй день вояжа въехали мы в Воронежскую губернию в районе Борисоглебска. Цель моя была — река Дон ниже города Воронежа, где можно было бы выгодно для крестьянина сменять пролетку с лошадьми на лодку и спокойно сплавиться до Новочеркасска, а лучше — совсем до Таганрога. А там нанять какого-либо контрабандиста на перегон в Болгарию. На оплату этого вояжа оставались у меня кое-какие цацки от родителей. Среди братушек, в Болгарии ли, в Сербии или Македонии, лекарь не пропадет. Потом и в Аргентину можно подаваться или Уругвай.

Не видел я себя на этой братоубийственной войне. Ни белые, ни красные не были мне близки настолько, чтобы я рисковал за них жизнью своей жены.

В общем — прощай, оружие!

Нас догнали на третий день дороги, ранним утром, практически при подъезде к Борисоглебску. На пустынном проселке. В очень неудобном месте. Когда сзади показались преследователи на двух фаэтонах, запряженных тройками, до ближайшего леса, в котором мы могли бы от них укрыться, было больше версты через поле и ручей.

Догоняли нас странные на вид люди, одетые в гражданскую одежду, а не в военную форму. Как оказалось, это и были те самые питерские коммунары, занявшие усадьбу Прозоровских в день нашего отъезда из Зубриловки.

Передал вожжи бывшей баронессе, надел ей на спину ранец с хирургическими инструментами — все же какая-никакая, а защита от пули — и сказал:

— Приготовься, милая, к гонке. Со стрельбой.

Поцеловал жену, после чего вынул из-под сиденья тарантаса английский карабин и смачно щелкнул затвором.

— Ты так спокойно об этом говоришь? — удивилась Наталия свет Васильевна.

— А чего трястись? От судьбы не уйдешь. Будет наша судьба, милая, будем живы, не помрем. Но как в русском народе говорят: на Бога надейся, а сам не плошай. Вот и я плошать не буду. — И через паузу признался. На всякий случай. Чтоб она это знала. — Я люблю тебя.

— А я тебя обожаю, — ответила мне жена, сияя синью глаз.

Преследователи, заметив нас, и особенно наше неторопливое передвижение, стали понукать коней, чтобы быстрее сократить разрыв между нами. И это хорошо. Потому как стрелять в невиновных людей мне бы не хотелось.

Коренным в первой тройке преследователей шел, высоко вскидывая передние ноги, красавец орловский рысак. Его было жальче, чем людей, но уж такова ему выпала планида. Кони на войне — самые невинные ее жертвы.

Прицелился и выстрелил я метров за четыреста.

Английский карабин лягнул прикладом в плечо как испуганный мерин копытом.

Однако и результат стал сразу виден. Коренник упал. Пристяжные, запутавшись в сбруе, попадали след за ним. Фаэтон, ломая оглобли, встал, задрав зад перпендикулярно дороге, ссыпая с себя седоков в пыль. Винтовки полетели на землю отдельно от преследователей.

Вторая тройка сбросила скорость, объезжая неудачников по обочине.

Тут я выстрелил второй раз. Коренной второго фаэтона — рослый караковый жеребец неизвестной мне породы, повалился на левую пристяжную. Однако катастрофы, как с первой пролеткой, не случилось. Вторая тройка просто встала. И с нее по нам стали тут же стрелять из винтовок.

— Гони, милая, — крикнул я, передергивая затвор.

Легкая плетеная пролетка быстро стала набирать скорость, влекомая двумя резвыми лошадьми, которых Наташа нахлестывала не жалея вожжей.

Удалось еще пару раз выстрелить, пока преследователей наших не скрыл лесной поворот.

Вынул из винтовки магазин. Добил его количеством расстрелянных патронов. Пусть будет в нем положенный десяток. Под огнем перезаряжаться мне как-то не климатит. Жаль, магазин всего один. Трифон, Триша… Мать твою через коромысло! Думал он, что тут как в трехлинейке, где магазин со стволом составляет единое целое, вот и не озаботился запасными, когда воровал этот карабин у себя в дивизионе. Лучше бы он пулемет «льюис» там украл. Тогда бы нам сам черт был бы не брат. Тачанку-то еще Нестор Иванович[27] не выдумал. Вот и была бы у нас тогда вундервафля.[28] Но, за неимением бумаги гербовой, придется писать на пипифаксе.[29]

Гнали долго, обходя Борисоглебск на восток по дуге, пока кони не покрылись мылом, которое стало хлопьями слетать с их боков.

Наконец, убедившись, что оторвались от погони, стали в лесочке на дневку у небольшого ручья, дать лошадкам роздых. Хотя бы на время.

Обтереть соломой.

Напоить, когда остынут от скачки.

Конь — не человек, устает быстро.

Да и самим поесть не помешает.

— Милый, я с тобой до самой смерти, — вдруг сказала жена. — В богатстве и бедности, болезни и здравии. Куда скажешь, туда и пойду. Ты только поведай мне: куда стопы направил? Не держи меня в неведении.

Вопрос в глазах жены был непраздным. Она хотела определенности. Хотя бы в направлении движения. Справедливое желание.

— В Америку, — ответил ей честно.

— В какую Америку?

Удивил, ничего не скажешь, удивил женщину. Америки она никак не ожидала.

— В Южную, дорогая. В Северной Америке скоро будет страшный кризис и голод. Умрут восемь миллионов человек только в САСШ. А в Мексике — такая же кровавая революция, как и у нас.

— А чем тебя не устраивает Европа?

— Европа лет тридцать еще будет воевать неизвестно за что. Друг с другом и сами с собой.

— А почему бы нам не остаться в России? — в ее голосе слышалась надежда.

— Потому, любимая, что не останется самой России. И это не наша война, в которой слепые — поводыри слепых. Скоро тут все вокруг сойдут с ума. То, что мы видели в Лятошиновке — это даже не первый акт пьесы, а всего лишь увертюра. Скоро красный террор станет официальным. Кровь прольется рекой. Одних священников православных убьют четверть миллиона человек. А еще голод, тиф, испанка.

— Откуда ты все это знаешь? Ты пророк?

— Не спрашивай. Просто знаю. Просто поверь в то, во что верить человеческая душа отказывается.

— Значит, Вандея, — тихо произнесла Наталия.

— На Дону Вандея уже началась. И уральские казаки поднялись. В Прибалтике Юденич. На юге Корнилов собирает Добровольческую армию. Одно название пока армия — три тысячи человек. Меньше бригады.

— За них ты тоже не хочешь воевать?

— Нет. Они ведут к развалу России на благо союзников по Антанте. Никто из них не будет возвращать монархию. А народ пойдет только за царем. Ему и красные и белые чужды.

— Господи, какие ужасы ты вещаешь! — Наталия кинулась ко мне в объятия, желая защиты от такого будущего. — Не хочу такого!

— Вот поэтому мы и поедем в Америку, — сказал я, гладя ее по голове.


Поели спокойно. Даже горячего. И чайком ароматным побаловались комиссарским. Всласть. С сахаром. И больше к мировым проблемам не обращались.

На полянке ощущалась безмятежность бытия наедине с природой. А всхрапывания лошадей только сгущали это чувство. Не хотелось думать ни о чем. Накатил откат после боя. Если можно боем назвать ту стычку на дороге.

Сидел, привалясь к молодому дубку, смотрел на хлопочущую у костра жену и умилялся своей любви к ней. При этом понимал, что главное сейчас — это сохранить ее, уберечь. А для этого надо ее увезти далеко отсюда. Туда, где нет войны и долго не будет. Разве что такая, как была у Британии с Аргентиной за Фолкленды-Мальвины.

— Георгий, — окликнула меня Наташа.

— Что, милая?

— Я вот что подумала. Если нам придется все это бросить, — она обвела рукой коней и повозку, — что мы должны взять с собой крайне необходимого?

— В первую очередь — хирургический набор, — откликнулся я. — Это то, что нас с тобой прокормит везде. И оружие. Затем только то, что будет посильно нести. Остальное — наживное. Остальное можно и бросить с чистой совестью.

— А может, тогда нам эту повозку бросить и уйти верхами? — предложила Наташа.

— Седел нет. А охлюпкой далеко не уйдем. Сами устанем, да коням спины собьем. Лучше тогда уж пешком. Только на лошадей у меня виды есть. Хочу сменять их на лодку и уйти вниз по Дону.

— Как скажешь, — то ли согласилась она со мной, то ли смирилась с моим мнением.

Так прошло два часа. Лошади отдохнули, и пора было их впрягать снова в повозку и трогаться в путь.

Но тут на нашу поляну влетел всадник на гнедом жеребце. И с криком: «А!.. Вот вы где прячетесь!» — стал вынимать из ножен шашку.

Я и очухаться не успел, как Наташа выхватила револьвер и выстрелила в него.

Моментально вскочив, я бросился к повозке вооружиться карабином.

Гнедой бился, пытаясь вырваться из запутавшегося повода, который твердо сжимал упавший с него мертвец.

Оглянувшись, я заметил, что довольно далеко еще — с полверсты будет, гай, в котором мы отдыхали, окружает редкая цепь красноармейцев в поле.

Крикнув Наташе: «Запрягай!» — сам занял позицию у крайних деревьев.

Патронами к винтовке я россыпью набил все карманы бушлата, и теперь они мешали удобно принять положение для стрельбы лежа. Пришлось стрелять с колена.

Первый мой выстрел был в молоко и не произвел впечатления на противника.

Второй пулей мне удалось кого-то достать. Цепь тут же залегла, и началась вялая перестрелка, растянувшаяся на целых четверть часа.

Вот непруха-то, а казалось, хорошо мы тут ото всех заныкались.

Я, изредка постреливая, не давал цепи подняться в атаку, одновременно следя за расходом патронов. И ждал, когда Наташа мне скажет о готовности нашего средства к передвижению. Сигнал к возможности быстрого бегства с этого незадачливого места.

Но дождался только шума за спиной и выстрелов.

Обернувшись, увидел, как из руки любимой жены падает на траву револьвер, а на ее груди, на белом фартуке, расцветает алая роза из артериальной крови.

Три вооруженных винтовками человека — по виду мастеровых, продирались через лес к поляне нашего отдохновения. Четвертый падал, схватившись рукой за тонкую березку и зажимая другой горстью себе грудь.

Я вскинул карабин. Трое поочередно упали как подломленные, приготовившись удобрить родную землю. Затем боек сухо щелкнул. Патроны в магазине кончились, а набить новый времени мне не оставили. Из леса на нас дружно пер вооруженный народ уже массой.

Бросил винтовку, подбежал к жене, услышав от нее последнее:

— Прости, любимый…

Потом на губах Наташи стала пузыриться красная пена, и глаза ее — синь небесная — застыли, подернувшись свинцовой окалиной.

Как в руке оказался «манлихер», я и не заметил.

Бил врагов на выбор, как в тире.

Семеро пали.

Потом патрон заклинило. И над телом убитой жены я сошелся с ними врукопашную, используя австрийский автоматический пистолет как примитивную дубинку, благо ствол у него длинный.

Ну, не Джеки Чан я, и не Чак Норис.

Подсекли ноги.

Навалились массой.

Ударили об землю.

Сели на руки на ноги вчетвером, а пятый с размаху плюхнулся на грудь, выбив из легких весь воздух.

Кто-то крикнул:

— Приказано его живым брать!!!

Но тот, кто сидел на моей груди, глумливо ухмыльнулся щербатым ртом и ответил невидимому командиру:

— Будет он вам живой, но некомплектный.

После чего выхватил с поясных ножен бебут и воткнул его мне в правый глаз.

Потом — в левый.

Дикая боль… Последнее, что я ощутил в этом мире.


Мутный молочный свет вместо ожидаемой черной темноты — это все, что я увидел, когда очнулся. Молочный такой сумрак. Матовый. Попробовал дернуться, но тело мое оказалось плотно упаковано.

«Плен, — первое, что пришло в голову. — Приехали. Максим Грек. Триптих темперой. „Слепой страстотерпец“, мля, как на иконе».

Как же пить-то хочется… Сушняк, как с хорошего такого похмела. Рот как наждачкой обработали. Да, да… Оно самое: вокруг ва-ва, во рту ка-ка, головка бо-бо, денежки тю-тю.

Но больше, чем пить, — хочется как раз наоборот.

А еще больше хочется определенности.

Дернулся еще раз — бесполезно. Скрутили на совесть за все отростки. Как же я теперь отлить-то смогу? Разве что под себя. От нерадостная перспективка…

— Мм… — только и смог произнести.

Язык опух и еле шевелился.

И никто, натурально никто не отозвался на мои потуги к общению.

Потом пронзило мыслью: «Плен!»

Наташа!!!

Суки рваные, всех унасекомлю! Дайте только руки отвязать — всех без яиц оставлю!

Внезапное буйство вскипело в душе, и я забился в ремнях, как эпилептик.

Всех на тряпочки порву, как фуфайку!!!

При этом я по-прежнему ничего не видел, кроме мутной белесой мглы вокруг. Но слух работал хорошо.

Стукнуло справа, похоже, как дверью об косяк.

Возле меня столпились неясные силуэты.

— Мм… — попробовал я ругнуться на них матом.

И тут мое тело вдруг обмякло, перестало биться в конвульсиях, а глаза вскоре снова накрыла черная мгла.

Все. «Пленка кончилась. Кина не будет…»


Кто-то меня робко тормошил за плечо.

Голова была чугунная и соображала плохо. Даже ориентация в пространстве куда-то пропала.

Нижней частью тела я на чем-то сидел, а верхней — лежал, как поручик Ржевский в салате. Меня приподняли и уложили спиной на какое-то мягкое на ощупь, но почти вертикальное ложе. Голову и лицо стали вытирать мокрой салфеткой. И вообще обращались со мной вопреки ожиданиям бережно и даже ласково.

Глаза промыли, и я УВИДЕЛ!!!


Увидел перед собой Торпедо автобуса, баранку рулевого колеса, лобовое стекло и желтый капот, упирающийся в огромный дуб.

Что за бред!

Пока пытался все это осмыслить, меня ворочали, как куклака какого. Осторожно раскрыли рот и сунули туда какую-то таблетку. И тут же поднесли к губам кружку воды.

— Жора, выпей это обязательно. Полегчает, — услышал заботливый голос.

Загрузка...