Чешко ФЕДОР НА БЕРЕГАХ ТУМАНА

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ПЕВЕЦ ЖУРЧАЩИЕ СТРУНЫ

1

Очаг немилосердно дымил. Тяжелые жирные хлопья копоти сонно кружили по хижине, неторопливыми струйками выплывали в раздвинутые на день окна, в двери, в многочисленные щели обветшавших, источенных древогрызами стен — куда угодно, только не в дымоход.

Раха, с трудом выпрямившись, утерла засаленным подолом потные толстые щеки. Глаза невыносимо жгло, веки заплывали слезами от злого кухонного чада. А может быть, и от злой обиды на мужа, который для других днем и ночью даром горбатиться готов, а на нее, Раху, и плюнуть поленится. Ишь, сидит, объедок противный! И ведь с самого утра так вот сидит, строгает что-то (не ради дома, конечно, жди от него!), и головы не поднимет, и слова доброго не скажет. Да что там доброго — никакого не скажет. Хоть бы обругал, все веселее бы стало... Бездонная Мгла, ну почему, ну за что же такое наказание?! У всех мужики как мужики, а у нее — так, горшок треснутый: и толку никакого, и выкинуть рука не поднимается. Строгает, строгает... До лысины ему, что весь пол щепками своими погаными завалил, что дымоход не чищен, что чад, — все ему до лысины. Может, побить его? Нет, не стоит. Пыталась уже однажды, так потом три дня боялась к колодцу выйти, соседкам синяки свои показать... Вот поди ж ты, на вид из мозгляков мозгляк, чихнешь — расплескается, а силища в нем такая... И то сказать, воин же...

Это мамаша, помнится, присоветовала: «Ты, Раха, как мужика себе выбирать станешь, гляди, какой пощуплее. Чтоб при случае и поучить можно было». Спасибо ей, насоветовала, червивая голова... Ох, прости, Мгла, прости, прости, Бездонная! Это ж такое о покойнице помыслить! Да уж лучше голову свою глупую бабью об очаг разбить, чтоб дрянного не думала! Ну, быть теперь беде, быть несчастью: накажет Бездонная за непочтение к родительнице усопшей, ох накажет! А все из-за него, из-за этого древогрыза проклятого!

Раха в сердцах плюнула в очаг, обернулась к мужу — выместить накипевшее на душе, сорвать злость:

— Долго еще я буду мучиться, Хон?! Чад уже все глаза повыел, сил моих больше нет! А ну бросай свою деревяшку, лезь на крышу — дымоход чистить! Ну, кому говорю?!

Муж даже взглядом ее не удостоил, только брезгливо шевельнул губами:

— Доделаю — почищу. Отстань.

— Доделаю... — передразнила Раха. — Да когда ж ты, наконец, доделаешь ее, погибель мою?

— Завтра.

— Ах завтра?! — Раха аж задохнулась от негодования. — Ну тогда и есть будешь завтра!

Она пнула ногой стоящий в очаге горшок, тот раскололся, и облитые варевом угли зачадили пуще прежнего.

Хон, морщась, слушал, как женщина, выскочив во двор, продолжает там бушевать, расшвыривая и пиная все, что попадается под ноги; как вопит — надсадно, пронзительно, явно надеясь на сочувствие соседей:

— И вечером в ложе с собой деревяшку свою бери, а я лучше с настоящим древогрызом спать буду, чем с тобой!..

Раха вдруг замолчала, и Хон в изумлении поднял голову: что-то ненадолго ее сегодня хватило. Странно... Может, захворала? Или просто соседок дома нет?

А притихшая, испуганная Раха стояла у плетня, до матовой белизны в пальцах вцепившись в его трухлявые прутья, и смотрела на неторопливо приближающуюся к ней судьбу. Вот оно, вот... Наказала-таки Бездонная...

По раскисшей от ночного дождя дороге брели двое в серых послушнических накидках — брели не спеша и понуро, с двух сторон поддерживая под локти кого-то, с головой укутанного в черное. Еще издали заметив идущих, Раха сразу поняла: Незнающего ведут. К кому бы это? Так ведь это и глупому ясно — к кому. И у Гуреи, и у Мыцы подрастают дети, у одной Рахи пусто в хижине. Пусть и нет в этом ее вины, а все же так быть не должно. Значит — к ней. Значит, и ее не миновало...

А послушники (незнакомые, не с ближней заимки они, чужие) уже рядом. Остановились, оглядели хижину, двор, Раху, и один из них спросил обличающе:

— Уж не ты ли женщина Хона-столяра?

Раха попыталась ответить, но не смогла разлепить внезапно пересохшие губы и только закивала торопливо.

— Тогда возрадуйся, женщина Раха! — послушник говорил тихо, от его бесцветного голоса хотелось не радоваться, а плакать. — Возрадуйся, ибо Мгла дарит тебе новое дитя взамен сына, которого восемь лет назад погубила болотная хворь. Ну, что же ты не восхваляешь Бездонную?

Раха торопливо забормотала Благодарение, а сама все смотрела на торчащие из-под замызганного покрывала ноги. Голые, худые, грязные ноги подростка. Стройные ноги, слабые. Уж не девка ли? Да нет, не бывают Незнающие девками. Или все-таки девка? Мало ли чего раньше не бывало...

Некоторое время носящие серое придирчиво вслушивались в Рахину скороговорку. Потом, очевидно уверившись, что слова произносятся правильно и с подобающим почтением, один из них сдернул с приведенного покрывало:

— Принимай, Раха, чадо свое! А нам уж пора восвояси: путь далек, нелегок, и оставаться долее недосуг. Разве что чья-нибудь добрая благочестивая женщина предложила бы двум усталым братьям-послушникам пополнить оскудевшие животы...

Он с надеждой заглянул Рахе в лицо, но, уразумев, что ничего путного от обалделой бабы ему не дождаться, сплюнул злобно:

— Пойдем, брат Цулто, здешние люди не испытывают должного трепета перед Бездонной!

И они ушли, а Незнающий так и остался торчать где оставили — как столб на меже. Только глупо хлопал глазами на Раху, на заросшую сивой колючкой крышу хижины, на плотные серые тучи, нависающие над безрадостным миром тяжкой угрозой долгих холодных дождей. Хлопал глазами, будто впервые видел такое, будто это невесть какие диковины — крыша, тучи, баба, сохнущие на плетне горшки...

Раха зыркнула вслед торопливо вышагивавшим по склизкой грязи послушникам, шепнула неласковое (не про Бездонную, упаси помилуй, — про них), потом принялась разглядывать Незнающего. Ну конечно, никакая это не девка. Парнишка-задохлик, худенький такой, невзрачненький, кожа да кости. А жаль. Девка — это бы ненадолго, на годик, не больше. А там, глядишь, и мужика выбирать пора, и с плеч ее долой, обузу нелегкую. Еще и посоветовать можно было бы, чтоб плюгавого выбирала. Для справедливости. Рахе не повезло, так пусть бы и ей...

Да, девка — это было бы хорошо, спору нет. Как бы плоха ни была, а без пары не останется, не засидится на шее. Но только не бывают Незнающие девками, вот беда-то в чем. А парень... Хоть и года его уже к сроку подходят, да кому же он такой нужен? И придется маяться с ним, долго маяться придется, тяжко. Он ведь покушать, поди, не дурак будет, даром что щуплый, даром что не знает ни бельмеса и даже говорить не умеет.

Даром... Вот именно — даром. Толку-то от Незнающего в хозяйстве чуть, всякому ведомо, а хлопоты с ним немалые. И выкормить надо, и выучить его, орясину великовозрастную, всему же выучить надо: говорить, Бездонной бояться, старших уважать — всему-всему, чему детишек от рождения учат и чего этот вот не знает. Не знает, будто только-только на свет народился, хоть лет ему уже... А и правда, сколько ему? Двенадцать? Четырнадцать? Прочие-то Незнающие, что другим доставались, вроде как старше бывали. Или этот просто послабее других?

Да, слабый он, бледный, стоит-качается... И Леф, если бы до его лет дожил, таким же был бы, всякая хворь к нему сызмальства так и липла, пока и вовсе не извела. А ведь он, этот, и впрямь на Лефа похож. Такой же беленький, зеленоглазый, и жилка у него на виске бьется голубенькая — точь-в-точь как у Лефа.

В лице Незнающего вдруг дрогнуло что-то, словно мысль какая-то мелькнула в тусклых бездумных глазах его, и дернулись-шевельнулись синеватые губы:

— Ма... ма...

Раха зашмыгала носом, утерлась ладонью:

— Пойдем уж в хижину, горе мое. Пойдем... Леф.

Она осторожно, будто опасаясь раздавить, взяла мальчонку за тонкое костлявое плечо, ужаснувшись про себя, какое оно слабое и холодное; провела его вдоль плетня, помогла взобраться на перелаз...

И вдруг для самой себя неожиданно крепко притиснула к себе вздрагивающее грязное тельце, зарылась лицом в жидковатые всклокоченные вихры. Всхлипывая, она думала, что Хон, наверное, обрадуется негаданному сынку и будет ему хорошим отцом. А что заморыш такой достался — это не беда. Хон ведь и сам не очень видный собой мужчина, а среди воинов из первых будет, без малого Витязь.


Зима в этом году случилась как-то вдруг и надолго. В горах выпало много снега — такое помнили только самые старые из стариков. А еще старики помнили, что это очень плохо — большие снега в горах, что из-за такого в долины приползают холодные злые туманы; приползают и приносят с собой тяжкие хвори, от которых люди дышат со свистом, а потом кашляют кровью; а запасенные с осени дрова кончаются задолго до середины зимы, и в хижинах заводится промозглая сырость, убивающая детей.

Все вышло так, как помнили старые. Туманы спустились с гор, и дни напролет струйчато и зыбко текли-оплывали, топили в себе дворы, огороды, дорогу, людей — все. А ночами с ужасающей высоты бесстрастно и ровно сияли несметные звезды, и земля обретала твердость камня и звонкость бронзы. С коротким треском лопались затягивающие окна рыбьи кожи, и в хижины вламывался мороз. Казалось: время застыло, ничто уже не изменится. Казалось: зима будет всегда.

Раха часто плакала по ночам. Слабые отсветы тлеющего очага скупо высвечивали ее влажное запрокинутое лицо, жидкими бликами дробились в глазах, а она, вжимаясь упругим боком в костлявую спину лежащего рядом Хона (это чтобы обоим стало хоть немного теплее), бормотала копящемуся под низкой кровлей мраку жалкие и бессвязные причитания. О том, что холодно, что огород мал и родит скудно, что у Рахи на все не хватает сил, что Хон из-за глупого великодушия мало берет за работу и поэтому на зиму запасли совсем немного, а в хижине лишний рот, который из-за глупости Хона не доживет до весны...

Хон не спорил с ней, не сердился на однообразные несправедливые упреки. Что поделаешь с бабой, если она устала, если боится вновь потерять ребенка? Пусть ругает, пусть отводит душу. Поплачет — успокоится, крепче заснет. Он ведь прекрасно знал, что роптания Рахи будут недолгими. Когда она войдет в раж от жалости к себе и досады на мужское равнодушие, когда шепот ее окрепнет и начнет срываться на злобные взвизги, проснется тот, кого они не сговариваясь стали звать Лефом, и его хныканье мгновенно заставит Раху забыть обо всем, кроме одного: успокоить и приласкать.

Так они и жили. Короткие скучные дни сменялись тягучими тоскливыми ночами, и каждый следующий день был похож на предыдущий, а каждая ночь — на предыдущую ночь.

Скука ушла из их жизни, когда зима перевалила за середину. Ушла потому, что к этому времени Леф узнал уже достаточно слов и стал спрашивать.

— Мама, холодно... Почему?

— Что — «почему»?

— Почему холодно?

— Потому что зима.

— А почему зима?

— Ну как это — почему зима? Да потому, что всегда так бывает: после осени зима настает. Значит, уж так назначено.

Некоторое время слышится только сосредоточенное сопение — думает. Потом опять:

— А осень — это как?

— Да почем же я знаю, горе ты мое? Осень — осень и есть. Дожди идут, огород родит хуже, холодно...

— Как зимой?

— Ну нет. Зимой куда как холоднее.

— А осень уже скоро будет?

— Нет. Сперва будет весна, потом лето, а уж потом — потом...

— А почему?

— Да ты хоть на миг замолчишь сегодня или нет?! Вот ведь пристал колючкой к подолу! Бешеного на тебя нет, успокоить некому... Ой, прости, прости, Бездонная, не дай накликать мальчонке...

— А что такое «накликать»? А Бездонная — это кто?

— Мал еще. Не поймешь.

— А почему «не дай»? Пусть даст, может, это вкусно?

— Да отстань ты! Занята я сейчас, не видишь, что ли? Вон лучше иди к отцу приставай. Хон! Хо-о-он! Бросай дурью тешиться с деревяшкой своей, займи ребятенка!


Резец был бронзовый, старинной работы. Он входил в дерево легко и плавно, не обламывая щепу, как нынешние; стружка эта вилась за отточенным лезвием невесомой упругой лентой, радуя сердце добрым смолистым духом. Подумать только, что за такую драгоценность бродячий меняла запросил всего-навсего две брюквы да горшок патоки. Вот ведь бестолочь (прости, Бездонная, за грубое слово), цены товару не знает!

Впрочем, Раха считает бестолочью не менялу, а Хона: «Две брюквищи и целый горшок патоки в конце зимы за пустяковину отдал! Не голова у тебя — подставка для лысины!» Патоки ей жалко... А Хону разве не жалко было бритвы, от отца доставшейся, которую Раха, не спросясь, отдала тому же меняле за семена какой-то редкостной съедобной травы? Теперь столяру приходится выскребать щетину с лица обломком дрянного ножа, но Рахе и дела нет до его мучений. Баба, что с нее взять...

Никогда еще Хону не работалось так хорошо. Крепкое, выдержанное дерево не сопротивлялось чудесному инструменту, и руки будто сами собой совершали привычное им дело, освобождая голову для несуетных мыслей.

Мыслям этим никто не мешал. Раху зазвала к себе соседка Мыца, женщина Торка-охотника, зазвала для какого-то пустяка. Значит, до темноты Раху домой ждать не стоит. И Леф тоже не пристает, и не видно его, и не слышно. Занятие себе нашел: роется в старом столярном хламе, выкинуть который Хон Рахе не позволяет, а перебрать руки не доходят. Ничего, пусть мальчишка забавляется: глядишь, и приохотится к ремеслу.

Леф... Как же так получилось, почему? Ведь не сын, не родной — вовсе неведомый кто-то. Вон сидит на корточках возле кучи не нужного никому барахла — аж трясется от любопытства, губы распустил, на носу капля (где уж тут утереться, не до того ему, занят) и сюсюкает, будто пятилетний...

В чужой хижине увидел бы подобное, так хоть и понятно, что пожалеть надо неладного разумом в его убожестве, а все равно не совладал бы с собой — до вечера бы увиденным маялся, плевался. Глядишь, другой раз и заходить бы побрезговал, чтоб души не мутить. А тут...

Да, тут, в этой хижине — вот ведь оно дело-то в чем. Вот здесь, возле обросших жирной копотью камней очага сидела в то окаянное утро старая ведунья Гуфа, бессмысленно помешивала чудодейственной тростинкой своей не нужное уже никому целебное варево, шептала чуть слышно:

— Плачь, Раха, плачь. Ничьей больше вины тут нет — твоя только. Зачем не уберегла мальчонку, зачем опоздала меня позвать? Этого не уберегла, а другого тебе не родить, нет, не родить. Надорвалась ты на этом-то, говорила ведь я тебе, учила: береги его, слабенький он, не дитя — маночек для хвори всяческой. А ты что же, Раха? А ты и не уберегла. Плачь теперь, глупая Раха, в голос плачь.

Но Раха уже не могла плакать. Она только ныла жалобно и негромко, вжавшись мокрым лицом в Хонову грудь, и Хон гладил ее по голове, стискивая зубы до хруста, до колкой крошки во рту. А в дверях уже переминались послушники Мглы, пришедшие собрать брата-человека Лефа для Вечной Дороги, на которую (кому — раньше, кому — позже) придется выходить всем.

И вот теперь — сын. Ну и что ж, что такой — не как у других? Бездонная справедлива: хворого взяла, хворым и отдарилась. Да и ведь растет мальчишка (не телом, конечно, куда ему телом, и так уже с Раху будет — это то есть Хона выше пятерни на две). Давно ли губы слюнявые сомкнуть не умел — мамкал только да таращился рыбой бессмысленной? А нынче, почитай, до пятилетнего дотянулся умишком. Так пойдет — глядишь, еще до новой зимы дуреха какая-нибудь и позарится, выберет.

А только правильно они с Рахой решили Лефа из хижины дальше огорода не отпускать и в хижину не водить ни соседей, ни путников всяких — никого. Рано ему еще людям себя показывать: до срока на Вечную Дорогу загонят жалостью да любопытством своим неуемным, расспросами глупыми. Гурея вон все домогается позволения выспросить у Лефа: какая она, Бездонная Мгла, ежели изнутри смотреть? А где ему про то помнить? Ту же Гурею спросить: «Какова собой Жуна, родительница твоя, изнутри?» Много ли расскажет? Эх ты, глупость людская, нет ничего тебя хуже. Разве только злоба, да ведь и она — от глупости. Потому детская злоба пуще всякой другой. Дни напролет возле плетня толкутся щенята, и если б только соседские! Случается, аж из Десяти Дворов прибегают. Только одних отгонишь — глядь, другие уже тут, в окна заглядывают, в огород залезть норовят, пакость сопливая... Оно бы, может, Лефу и лучше побегать с ними, побаловаться, да только допусти их к нему, враз задразнят, затюкают. Вон хоть бы та, что у Торка с Мыцей подрастает... Как ее, Ларда, что ли? Ох уж и языком ее Бездонная снарядила — лучину бы колоть таким языком. Да и три толстухи, которых Гурея своему рыболову Рушу нарожала, тоже ловки насмешки строить. Нельзя еще Лефа к ним, нет, нельзя...

Из дыры в стене вывалился древогрыз, прошмыгнул мимо (чуть не по ногам свой голый хвост протащил), сунулся усатый дрожащим носом к очагу — нюхать: может, где какой объедок забыли? Совсем обнаглела нечисть с голодухи! Ну, я тебе сейчас...

Хон осторожно нагнулся, подцепил с пола трухлявенький чурбачок-обрезок и, не выпрямляясь, швырнул его коротким хлестким движением без взмаха, одной лишь кистью привычной руки. Ловко швырнул, метко — не хуже, чем общинный охотник Торк метнул бы своей пращой. Древогрыз с писком завертелся на месте, потом рванулся к стене и с ходу канул в еле приметную щель. Хон самодовольно ухмыльнулся, погладил кое-как выскобленный подбородок. Получил? Вперед острастка будет. Радуйся еще, что живым отпустили. В иную зиму, какая похолоднее, кипеть бы тебе в горшке для вечерней пищи, и вонь бы твоя противная тебя не спасла. Да и в нынешнюю все еще возможно. Поглядим, как оно к весне будет: может, и не миновать тебе горшка, голохвостый. Однако что же это? Только миг недолгий о Лефе думал, а уже сам разумом пятилетним стал. Работать надо, дело стоит, а он древогрызов гоняет!

И снова зашелестели стружки под тусклым, прихотливо изогнутым лезвием. Хорошо работается дедовским резцом, и вещь выходит гладкая, ладная — совсем как Торкова Ларда. Да, хороша собой соседская девчонка, спору нет — хороша. Всем взяла, беда только, что волосы больно светлые у нее, желтые, блестящие, аккурат как вот резец. Это ж, наверное, чаще, чем раз в десяток дней мыть привыкла, а хозяйкой станет да у очага покрутится — в копоти, в чаду, — так придется и того чаще... А мыло нынче не вдруг достанешь, да и накладно это — мыло. Считай, и две теплые шкурки за горсточку не каждый возьмет, а вернее, что и три заломят... Но зато густые у нее волосы и длинные, во всю спину грива выросла, аж до срамного места. Будет за что мужику браться, вразумляючи. И сильна — как воду от колодца несет, мимо проходит, так аж подпрыгивает, и под кожей у нее холмики этакие гуляют, как, к примеру, у вьючного, когда оно вязанку на гору тащит, — глянуть приятно! И щуплая удалась, для накидки не полномерные куски добывать придется, а самые, значит, клочки, за которые меняла уж и придачу готов посулить, только возьми, избавь от лежалого... Ну кругом хороша девка, вот разве придраться, что лицом конопата больно, так кто ж бабе в лицо смотрит? Глупый только и смотрит. Да еще плохо, что очень смела она, не бабьего нрава. Хон слыхал однажды, как Мыца Рахе плакалась, будто Ларду ни к хлеву, ни к огороду, ни к шитью приохотить не может, будто та в горы ходить повадилась, сперва при Торке, а теперь уже сама норовит, и будто нож мечет отца не хуже, и с пращой, и с копьем — тоже его не хуже, и будто бы Торк говорил, что она вскорости больше его приносить станет; так разве бабье это дело — по горам шастать да родительнице собственной поперек говорить? Известно, не бабье. Но ведь Ларда не баба же — девка еще. Подурит-подурит — да и образумится. А хоть и не образумится... У Рахи тоже натура — не патока, а разве плохо живется с ней Хону? Нет, вовсе не плохо живется.

Вот бы Ларде выбрать себе Лефа! Хон аж задохнулся от этой нежданной мысли, даже работу выронил в возбуждении: ведь само придумалось, само! Неужто же сбудется такая удача?! Он торопливо запустил пальцы под заскорузлую изветшавшую кожу домашней накидки, выдрал из седеющих зарослей на груди несколько волосков, сдул их в сторону Ущелья, бормоча: «Услышь, услышь, Бездонная, помысленное нечаянно, снизойди к ничтожеству просителя, недостойного почитателя твоего Хона-столяра из Галечной Долины, что у Лесистого Склона! Услышь, услышь, услышь, снизойди, помоги, соверши!»

Он еще раз сдул волоски в ту сторону, где за Зубчатым Гребнем клубится вечными туманами Ущелье Умерших Солнц — для верности, чтобы заклятие вышло крепче. Волос на груди много, не жалко хоть все выдрать, только бы сбылось! Надо бы теперь к Гуфе-ведунье сходить. Или лучше на заимку, к послушникам? Нет-нет, к Гуфе: и возьмет меньше, и дело вернее сделает. Да и привычнее с ней. А послушники... Э, да ну их! Истину сказал как-то Нынешний Витязь: «Чем ближе к заимке, тем дальше от почитающих Мглу».

Только бы сбылось, только бы вышло! А почему бы и не выйти такому? Девчонка четырнадцатый год доживает, к осени уж пора ей. И Лефу тоже, если (охрани, Бездонная!) все хорошо сложится. Гуреины толстухи выбора не перебьют, молоды еще, нечего их бояться...

Оно, конечно, ежели по прочим Незнающим судить, то Леф так на всю жизнь и останется с недоструганным умишком, и не нужен бы он такой никому, но ведь Ларде выбирать не из кого. Ни у ближних, ни у дальних соседей парней для выбора нет, и даже в Десяти Дворах — тоже нет, сопляки одни, да и тех чуточка. Суф? Так он Ларде совсем ни к чему: глухой он и однорукий, а это хуже, чем глупость Лефова. Разве что Ларда не в Галечной Долине выбирать захочет? Это может случиться. Такая и в Несметные Хижины способна наладиться. Не-ет, непременно надо к Гуфе сходить...

Пронзительный, сильный вскрик (жуткий, неживой какой-то) ударил по слуху, как глиняная пращная гирька бьет в грудь задремавшего на ветке крылатого — внезапно и тяжело. Ссыпавшиеся с колен опилки еще падали на пол, и еще опрокидывалась расхлябанная скамья, а Хон уже стоял посреди хижины, выставив перед собою резец. Неспешные раздумья вымело из головы судорожными обрывками мыслей (Исчадия?! Ведь зима, зимой не бывает... Где же это, где, где?!), и ремесленник исчез — взгляд, мечущийся в поисках источника звука, был взглядом воина, готового к прыжку и удару.

Страшен становился в такие минуты Хон, не однажды признавались друг другу воины, что в схватке исчадия и бешеные не так ужасают их, как этот рубящийся рядом плешивый человечишко, в обыденной своей жизни кажущийся спокойным и тихим. Да, страшен стал Хон — неудивительно, что Леф, обернувшись на грохот опрокидываемой скамьи, выронил только что выисканную среди хлама забаву и зашелся отчаянным плачем. Выпавшее из Лефовых рук ударилось об утоптанный до каменной твердости пол с таким знакомым плачущим звуком, что Хон сразу обмяк, застонал, затряс головой, досадуя на свой нелепый испуг. Чего, чего испугался ты, воин?! Хоть, хвала Бездонной, не видал никто позора этого... Нет, все-таки правильное бормочет иногда Раха, будто бы древогрызы в Хоновой голове не угнездились только из опасения поскользнуться на лысине. Дите несмышленое до виолы добралось, тренькнуло разок, забавляючись, а ему уж исчадия померещились! Ну, то есть вконец уже умишком рассохся!

Леф добрался до виолы. Была она старая и валялась в углу между прочим деревянным сором столько лет, что и Мгла, поди, числа не упомнит, но вот — надо же! — еще поет. Ну пускай не поет, а стонет надрывно... Все равно добротно сработана. Это как, впрочем, все, Хоном деланное.

Давным-давно (может, с десяток лет прошло, а может, уже и поболее) делал ее, виолу эту, Хон для Арза-певца. Морочливая была работа, долгая, никак не хотелось вязаться с ней, но Арз очень много дал вперед, а сулил еще больше, и Раха соблазнилась, уломала-таки. Да, не скупился Арз, оно и понятно: куда певцу без виолы, ежели он, кроме как глоткой сипеть и лучком по струнам елозить, более ничему не обучен? Так что если не уследил, не уберег кормилицу свою, от деда-отца доставшуюся, потерял, то уж поперек себя вытянись, а новую раздобудь.

Долго тогда промучился Хон. Дело ведь было знакомо лишь по наставлениям отца, и помочь некому было: нет в Галечной Долине других столяров. И сына не было, чтоб несложную работу взял на себя, как, бывало, Хон для родителя делал. Вся надежда была на крепость отцовой науки да на долгую память рук.

Один на один дрался Хон со строптивым деревом — и победил. Но в тот самый день, когда первый раз в жизни своей пропела его виола под неумелым лучком хрипловатый протяжный вскрик, узнал Хон, что напрасны были его мучения. С Серых Отрогов спустился бешеный, и хижина Арза оказалась на его пути. Не нужна стала новорожденная виола ни старому выпивохе, ни детям его: не поют песен идущие по Вечной Дороге.

Так и осталось певучее дерево ненужным хламом в хижине столяра. Первое время Хон еще пытался хоть как-то пристроить стоившую ему стольких трудов виолу, уговаривал забредавших к нему менял: «Берите, многого не спрошу, обидно будет, ежели даром пропадет редкая вещь!» Но менялам не хотелось брать рисковый товар. Взять легко, а вот сбудешь ли потом с рук? Вещь редкая, спору нет, не было еще случая, чтобы предлагали на мену виолу, так ведь и не спрашивал о ней никто до сих пор. Да и как тут разберешь, хороша ли она, коли отродясь в руках не держал? Может, она вовсе не годная никуда, виола эта? И еще довезешь ли в целости до Черных Земель? Ну ее. Будешь хватать что ни предложат, так и с голоду околеешь на куче бесполезного хлама — вот как рассуждали менялы.

А теперь до виолы добрался Леф. И до виолы добрался, и до лучка, и уразумел даже, каким боком одно к другому лепится. Смышленый парнишка, быстро растет умом. Это хорошо...


Раха вернулась домой затемно. Новости клокотали в ней, будто варево в раскаленном горшке, и столь бурно рвались наружу, что она немедленно принялась щедро наделять ими Хона. Тот, впрочем, не особо прислушивался к ее болтовне: работа при лучине требовала от подслеповатого уже мастера слишком большого внимания, чтобы отвлекаться на тарахтение бабьего языка. Раха же Хонова равнодушия то ли не замечала, то ли слушатель был ей нужен как ногти на ушах. Она суетилась между очагом и сложенной у стены поленницей, стучала горшками, чистила что-то; ее огромная жутковатая тень металась по стенам и кровле, а руки двигались ловко, быстро, но еще быстрее двигался ее язык:

— ... и брюква у них, Хон, ну совсем крохотная уродилась, ну вот такая, глянь, чтоб мне на Вечную Дорогу прямо теперь, если хоть на столечко больше брюква у них уродилась, и кто-то прямо на грядках ее погрыз — ну всю как есть погрыз, совсем ничего не оставил. Пошла это Мыца с утречка ее копать, это, я говорю, брюкву то есть, глядь — а там огрызки только одни, а больше нет ничего, ну вот совсем ничего нет, прямо беда, ведь правда беда, Хон? А еще знаешь, что Мыца рассказывает? Знаешь? Да нет, Хон, ты не знаешь, ты и выдумать бы такого не смог, даже если бы думать умел. Вот ты помнишь, меняла давеча к нам забредал? Что молчишь, забыл, что ли? А я так, пока жива, помнить буду, как ты патоки огромный горшок и две брюквы этому попрошайке противному ни за что подарил, так бы уши тебе за это и повыдергивала! Ведь какая патока была! Сладкая, густая — объедение, а не патока, Гурее такую патоку ни в жизнь не сварить, и никому не сварить, и Мыце тоже не сварить такую патоку. А брюква? Может Мыца твоя такую брюкву вырастить? Не может она, ей бы только мелочь махонькую выращивать вместо брюквы, и ту прямо на грядках погрызут-перепортят. И вообще, ну тебя, Хон, к бешеному, совсем ты меня запутал брюквой своей, все бы тебе брюква да брюква... Я о другом хочу, я о Ларде хочу сказать!

Сгорбившийся над работой Хон чуть приподнял голову. О Ларде? Это интересно. О Ларде можно и послушать.

Раха отодвинула от огня исходящий соблазнительным паром горшок, отогнала подзатыльником сунувшегося к нему Лефа и заговорила снова:

— Меняла тот блестяшек всяких кучу целую привозил, помнишь? Еще б не помнить тебе тех блестяшек, уморитель ты мой! И был у него на мену нож старинный, каких не бывает больше. Как Торк этот нож увидал, так сразу в голове у него и скисло, вроде вот как у тебя, когда ты на резец свой пялился. Только Мыца — она ведь не то что я, она мужику своему прямо сказала: «Глазеть — глазей, а меняться и думать не моги, не дам пищу транжирить!» Торк уж и просил ее, и уламывал, плакал даже, а она знай себе одно твердит: нет — и все (вот это умеет баба мужика в кулак стиснуть, чтоб аж закапало)! А Ларда, Ларда-то что удумала, ты послушай только! Пока, значит, Торк Мыцу попрошайством своим напрасным вымучивал, эта девка бесстыжая с менялой о чем-то пошепталась да как шастанет со двора! Как была, в домашнем, ноги обмотала только, и аж свистнуло за ней. И меняла вскорости скотину свою запряг и отправился. Сказал: «В корчме хочу ночевать». А как солнце помирать собралось, Торк с Мыцей ругаться утомились и придумали затревожиться: Ларды-то все нет! Торк совсем было искать наладился, как вдруг объявляется пропажа... Мыца говорит, что чуть языком не удавилась, чадо свое единственное увидавши; говорит, будто ужас на что Ларда похожа была. Синяя, мокрая, мерзлая, трясется вся, губа разбита, из носу течет пополам с кровью, а от накидки одни прорехи остались, и все, что только у девки есть сокровенного, сквозь эти самые прорехи видать. Ну, известное дело, естество материнское быстро испуг одолело, и — за патлы ее, за патлы: где была, погибели на тебя нет, где шастала?! А та — молчок, только прячет что-то за спиной да зыркает исподлобья, будто хищная. Глянули, а у нее там нож, тот самый, редкостный. Ну, ты понял, Хон? Выменяла, значит. А на что, на что выменяла, спрашивается? Ну что молчишь? Понял, что ли?

Хон только сплюнул в ответ, швырнул на пол резец в непонятной для Рахи досаде. Выпросил, вымолил у Мглы хорошего для сына, а оно вон каким боком выставилось... А ежели (не приведи, Бездонная!) сбудется? Ой, нет! Уж теперь-то Хон под топором не согласился бы Лефа Ларде отдать. Ведь и глупый уразумеет, на что бы это девка сумела такой нож сменять. Ох, только б не сбылось, только бы не вышло... Он сунулся было под накидку, волоски из груди рвать, — передумал, отдернул руку: нельзя. Не простит Бездонная суетности желаний, осерчает, назло сделает. Надо к Гуфе идти, ой надо! Завтра же надо идти.

Хон глянул искоса на Лефа (тот забился в угол, тихонечко поскуливал, лизал стиснутую в кулаке ложку), обернулся к все еще дожидавшейся ответа Рахе:

— Ты, вместо чтоб языком трепать, за горшками лучше смотри! Мальчишка вон совсем голодный уже... Будешь кормить сегодня или нет?!

Раха отмахнулась, словно это не муж с ней заговорил, а пакость какая-то прожужжала над ухом:

— Сиди себе, не вякай под руку! Не готово у меня, не упрело еще. Лефа пожалел — так я и поверила... Леф-то сидит — помалкивает, ждет, пока позову, — и ты жди. И не сбивай, не путай меня, дорассказать дай. Небось со скамеечки своей хлопнешься, когда узнаешь, как оно дальше-то было!

Торк — он выспрашивать у девки своей ничего не стал, сам для себя все решил. Отобрал у нее нож да и пошел себе из хижины. Мыца ему: «Ты куда это на ночь-то глядя?!» А он и говорит... Пойду, говорит, менялу зарежу. А ты, говорит, Ларду не пускай никуда, вернусь — пороть буду. Ее, говорит, пороть буду, а после — тебя: ты ее такую выучила. С тем и ушел он, Торк то есть. Единым духом до корчмы добежал (это он так Мыце потом рассказывал, а уж Мыца — мне) — там еще и огонь не гасили. Вломился, метнулся по углам — нет менялы. А телега-то его на дворе стоит, тут он, стало быть, прячется где-то. Торк Кутя-корчмаря за бороду сгреб, скрипит зубами, рычит: «Куда подевал менялу?! Говори, падаль червивая, а то и тебя резать буду!» А он рядышком был, меняла-то, в хлеву лежал, где сухая трава свалена. Торк как на него глянул, так сразу и понял что, может, и нет нужды его резать, потеть, утомляться попусту — может случиться, что до нового солнца меняла и сам по себе издохнет, без помощи, значит. Куть уж и за Гуфой послал, потому как, ежели у человека на роже места живого не сыскать и глаза вовсе не смотрят; ежели у него в груди больно и горлом течет красное, так и древогрыз смекнет, что человеку такому, будь он хоть меняла, хоть кто, от хвори в одиночку не отморгаться. Думал это Торк, думал, а потом и говорит меняле: «Ежели ты, гнилобрюхий, мне не сознаешься, какую гадость с девкой моей сотворил, так не допущу я к тебе Гуфу, пускай хоть всю ночь добивается». А меняла не то что словечко единое вымолвить — и дышит уже трудно, с клокотанием. Да ничего, признался, деваться-то ему некуда. А что он рассказать не сумел, то Куть, хохоча, добавил...

Раха примолкла на миг, обмакнула в горшок палец. Подумав, снова подвинула варево к огню. Насторожившийся было в своем углу Леф снова заскулил от разочарования. Хон нетерпеливо пристукнул кулаком по колену:

— Гляди, ой гляди, Раха: треснет мое терпение — враз космы на кулак намотаю! Не обстругивай ты мне душу, досказывай до конца!

— Ну какой ты... — надулась Раха. — И сам-то ничего не умеешь рассказать толком, и мне позволить не хочешь... Слушай уж, недолго теперь. Ларда с менялой так уговорилась, что отдаст он ей нож за хорошую крепкую шкуру и какую-нибудь еду повкуснее, и чтоб той еды было много — столько, сколько она едва-едва осилит дотащить. А где девке такое взять? Своего ведь нет ничего — мала еще свое-то иметь, а Мыце рожей в очаг легче, чем пищу чужому отдать. И (вот поди ж ты!) умудрилась девка то сотворить, что и Торку самому не под силу, и никому не под силу: дикого круглорога выследила да завалила. Плохоньким ножиком завалила, которым Мыца пищу крошит, — говорит, будто искать недосуг было. И выследила (Торк никак этого постигнуть не может, говорит, будто зимой круглороги ни в жисть охотника к себе не допустят), и завалить исхитрилась (а уж как он ее измочалил — по сию пору глядеть муторно), и до корчмы доволокла, и все, ну, за миг коротенький, дотемна, — вот какова девка у Мыцы!

А что меняла удумал — срам, да и только! Принесла это ему Ларда круглорога, а он ей: я, говорит, не на такой обмен соглашался, я, говорит, с тебя шкуру и пищу хотел, а ты мне другое принесла, которое еще и не шкура, и не пища; и сроду я, говорит, неразделанных туш не брал, это ж еще ободрать ее надо, и шкуру, говорит, выделывать мне придется, а это работа немалая, и потом, говорит, я с тебя еще прибавку возьму. Так и сказал — прибавку. А девка-то дура еще совсем: что за прибавка такая, ей и вовсе невдомек по малолетству... Согласилась, глупая, и в хлев с ним пошла, и только там уже, как он, значит, пакостить начал, уразумела. Ну и меняла тогда тоже уразумел, что зря он это выдумал. С круглорогом-то Ларда быстро управилась, а круглорог куда как сильнее любого менялы будет. А тут еще в хлеву у стены лопата случилась...

2

Быстрой ходьбы не вышло. Новое солнце уродилось ярым, оно уже высоко успело вползти на пустое скучное небо, и вымерзшая за ночь дорога раскисла. Вязкая грязь липла к обмотанному вокруг ног меху неуклюжей досадной тяжестью; Хон то и дело оскальзывался, раза два упал, заляпавшись с ног до головы. Поднимаясь, неласково поминал Раху: это из-за нее пришлось идти по теплу. Хотя он и сам виноват, конечно, вот еще ввела Бездонная в искушение язык распустить...

Он собрался выйти затемно, но на беду споткнулся о некстати подвернувшийся под ногу битый горшок. Раха тут же вскинулась с ложа: куда отправился? И Хон сдуру рассказал, куда. Рассказал, хотя мог просто прицыкнуть, и было бы все ладно. А так... Не вышло у него ладно. И быстро — тоже не вышло. Сперва Хон, не сдержавшись, нарычал на Раху за то, что не сумела она вечером все объяснить толком, и он, из-за неловкости бабьего языка, Мгла знает что о Ларде вообразив, перебил загаданное. Потом Раха доморгалась наконец, о чем речь, и ни с того ни с сего придумала беситься. «Я его кормила, ласкового моего, хворостиночку мою хрупкую, я его учила, вот этими самыми пальцами нос ему утирала, а теперь отдавать должна?! А вот ей, — визжала она и щелкала пальцами под носом у оторопевшего Хона. — Вот ей что, плоскозадой!» Хон пытался вразумить, говорил, что не так уж долго она с Лефом возилась, зиму только, и та еще не окончилась; что выбор не скоро будет; что об отдаче Лефа речи нет, ведь не Рахе же придется ребенка терять... Раха будто и не слышала его слов, орала свое: «Ишь выдумал — сыночка единственного червоточине гнилостной за так подарить! Да не видать ей Лефа, как собственного языка, Ларде твоей!» Потерявший терпение Хон сжал кулаки и совсем уж было решился прибегнуть к самому вескому из своих доводов, но тут Рахины вопли разбудили наконец Лефа. Услыхав его хныканье, Раха мгновенно забыла о споре с Хоном (да и о самом Хоне тоже), кинулась гладить, успокаивать и баюкать свою хрупкую хворостиночку, а Хон плюнул в шмыгнувшего вдоль стены древогрыза и вышел вон.

И вот теперь приходится тащиться по грязи. Далеко, чуть ли не на самый верх Лесистого Склона. А вышел бы затемно — был бы уже на месте...

Хон перебрался через галечную россыпь, потом — по длинному бревенчатому мосту без перил — через прихотливую вязь стремительных мутных ручьев, именуемую речкой Рыжей. Собственно, речкой она бывала только осенью да весной, когда дожди, а в летнюю засуху и зимой получалось из нее вот такое: не грязь, не вода, а что-то третье. Мимоходом он примечал, что жердяной настил во многих местах проломлен, а опоры подгнили и шатаются даже от пустячной тяжести одиноко бредущего человека. Значит, ближе к весне непременно надо будет созвать из соседских дворов мужиков порасторопнее и заняться. Перво-наперво корчмарю Кутю надо будет сказать, что ветшает строение. Уж Куть расстарается общинников на починку наладить, ему от моста польза чуть ли не поболее, чем всем прочим, кто в Галечной Долине живет.

И снова под ногами гремучая галька, снова не ходьба — мучение. Ладно, пусть. Недолго уже. Склон почитай что рядом, а там хоть и в гору, но все же легче идти; в лесу — снег, а он не такой скользкий, как грязь. Только по дороге идти не надо, ну ее к бешеному, дорогу эту. Не дорога — месиво. И говорил ведь, сколько раз говорил мужикам: обустроить бы... Кивали, соглашались, а как до дела, так у всех другие занятия есть, недосуг.

И то сказать — сперва еще выдумать надобно, как именно ее, проклятущую, обустраивать... Да и надобно ли? За дровами — так это и летом можно, посуху. А больше на Склон телегами ездить вроде и незачем. Послушникам разве приспичить может, так они ребята здоровые, в крайнем случае и на руках телегу к себе на заимку затащат.

К середине склон сделался круче, а лес — прозрачнее; чаще стали попадаться желтоватые истрескавшиеся валуны, выпирающие из ноздреватого снега, будто стертые старческие зубы из грязных хворых десен. Хон совсем утомился; не то что идти — даже злиться стало невмоготу. Отдыхать надо, а это снова время потерянное. О-хо-хо...

Он выбрал валун пониже, кулаком сшиб с него подтаявшую корку наледи, присел, уперся ладонями в колени. Сидеть на мокром холодном камне было не то чтобы очень удобно, но все же лучше, чём идти; солнце пригревало все сильнее, и существование стало казаться Хону не таким безрадостным, как мнилось с утра. Он огляделся, прикидывая, сколько успел пройти и сколько еще осталось.

Голые ветви и тонкие, будто невыносимой болью скрученные стволы увечных деревьев почти не мешали видеть Галечную Долину — узкую полоску ровной земли, затиснутую между Лесистым Склоном и Серыми Отрогами. Хон сумел разглядеть свою хижину — крохотный бугорочек, приткнувшийся там, далеко внизу. А два таких же бугорочка рядом — это хижины Торка и Руша, а темные пятна — это огороды, свои и соседские. И русло Рыжей было видно отсюда. А еще было видно дорогу, как она вытягивается тонкой ниточкой из причудливо выветренных утесов, сползает в Долину, вьется по ней мимо хижин Хона и ближних его соседей, мимо хижин соседей дальних, и ниточка неуловимо для глаз оборачивается шнурком, потом — лентой, потом внезапно вздыбливается мостом через Рыжую, разветвляется. Одна из веток, постепенно вновь превращаясь в едва различимое, утекает вдоль речного русла направо, к Десяти Дворам, которых отсюда и не видно, и дальше — туда, где за уступами Серых Отрогов скрыта еще одна долина (последнее из мест, где живут обычные люди), а потом — до самого Ущелья Умерших Солнц, до самой Бездонной Мглы. Другая же ветка дороги глубоким шрамом врезается в Лесистый Склон, вьется, путается между деревьями плоскодонным овражком. То ли те, первые, которые торили ее, решили, будто по овражку будет сподручнее, то ли так стара она, что весенние талые ручьи да предзимние ливни успели врыть ее в склон. Вот она, совсем рядом, за тем нелепо приподнявшимся на толстых узловатых корнях деревом, что нависает над Хоном своей единственной веткой. Обрыв, полоса бурой размякшей глины и снова обрыв, а над ним вскинулся черной зубчатой тяжестью плотный частокол кое-как ошкуренных замшелых бревен, которым отгородила себя от небезопасного леса заимка послушников Мглы. Бывал Хон на этой заимке, хорошая она: три хижины высокие да просторные, и священный колодец, и огород большой, и загон для всякой жертвенной твари, и все частоколом обнесено, а в частоколе этом — ни щелочки, будто из одного куска сработан. Ох и маются же послушники с этим частоколом! Иной раз приведется увидеть, как кто-либо из них, сопя и потея, по жердине с зарубками наверх забирается, так прямо жалость берет. Ведь и жилистый воин Хон, когда случалась надобность (к счастью, нечастая) побывать на заимке, подолгу отдувался после проклятого перелаза, выкусывал из ладоней занозы и бормотал нехорошее, а каково этак покарабкаться по несколько раз на дню, а с послушническим-то пузом? А как они тяжести через частоколище свой на ремнях затаскивают — это ж и вовсе страх глядеть! С другой стороны, ограда в два роста человеческих высотой от бешеных, исчадий, лесных хищных и прочего сберегает послушников куда вернее, чем, к примеру, Хона его воинская сноровка. Не помнит Хон, чтобы на какой-либо заимке такое случилось, как в хижине Арза. Спору нет, ради безопасности не жалко и по жердине полазить. И непомерного труда, невесть кем невесть когда положенного на этот частокол, тоже не жалко...

Хон разглядывал древнюю постройку, вздыхал завистливо (вот бы с Торком и Рушем сговориться да свои хижины таким же огородить... да только это ж никакой жизни не хватит...), как вдруг вскинулся со своего валуна, захлопал глазами в полнейшем недоумении — настолько нелепым показалось ему увиденное.

Вдоль частокола медленно и понуро брел голый человек. То есть не вовсе голый, конечно, бедра его были обернуты куском выделанной шкуры (ведь даже вконец отрухлявевшему разумом не придет в голову такое бесстыдство, чтобы при живом солнце оголять срамные места, ежели нету на то единственно простительной и понятной каждому надобности). Но кроме этой самой набедренной шкуры не было на нем ничего — только собственная его шкура, посинелая и пупырчатая от холода. Посинеешь тут... Солнышко-то пригревает, да только это ежели одет как следует, по погоде, а голому под таким солнышком недолго и околеть...

Хон заинтересованно разглядывал несуразную фигуру. Мужик. В летах уже, можно даже и так сказать: пожилой. Горбится, обнимает трясущимися руками дрожащие плечи, еле переступает босыми, по колено облепленными грязью ногами... Да что ж это такое творится на свете?!

Между тем голый остановился, задрал лицо к тесаным остриям высоченных бревен, закричал хрипло, со слезой:

— Старший брат! Старший брат Фасо!.. — Он надолго мучительно закашлялся, передохнул, закричал снова: — Фасо, Фасо! Будь милостив, снизойди к моему ничтожеству, прости!

Он выкрикивал это снова и снова, надсаживался, захлебывался сдавленным кашлем, вытирал ладонями мокрые от слез щеки и снова кричал... Наконец из-за частокола отозвался равнодушный, будто бы сонный голос:

— Ну, почему орешь? Одумался, что ли?

— Пожалей, Фасо! Бездонной клясться готов: не брал, не брал! — Голый истово заколотил себя кулаками в гулкую грудь. — Рассуди сам, мыслимо ли человеку столько съесть?

— Значит, прочее спрятал...

— Не брал я, не брал! — Голый снова застучал по груди. — Спусти мне жердину, позволь вернуться! Не позволишь — тебе же хуже. Лечить придется, снадобья редкостные на меня, недостойного, изводить. Пусти, не брал я!

За частоколом вроде как засомневались, переспросили раздумчиво:

— Так, говоришь, не брал?

— Да, да! Верно говорю, Мгла Бездонная знает: не брал!

— Не одумался, значит. — За частоколом зевнули со сладостным подвыванием. — Ну, броди, пока солнышко стареть не начнет.

Хон выждал немного, удостоверился, что на крики и плач голого никто не отзывается (а значит, ничего интересного больше не будет), и двинулся потихоньку своей дорогой. Ну их к бешеному, послушников этих, вечно все у них с придурью, не как у обычных людей...

Он увидел Гуфину землянку, когда солнце подбиралось уже к середине своего недолгого века. На замшелом столбике у входа висел посерелый от древности череп круглорога — значит, ведунья дома. Что ж, подождем. Захочет, так позовет, а ежели не позовет, значит, попусту пришел, с глупостью никому (и себе самому — тоже) не надобной.

Долго ждать не потребовалось. Глуховатый голос, звучащий не то прямо над ухом, не то откуда-то из-под ног, произнес неодобрительно:

— Ну вот, пришел и стоит, сопит, мнется... Что же ты мнешься, Хон? Ты уж заходи, раз пришел.

Позвали — надо идти. Несколько крутых ступеней вниз, тяжелая балка (не удариться бы головой в полумраке), а дальше — укрепленные лозяным плетением земляные стены, в непривычно большом очаге мечется низкое бездымное пламя, а возле очага — нахохленная, укутанная в истертый пятнистый мех фигура. Неподвижная, будто окаменелая. На вошедшего не смотрит, смотрит в огонь. Однако, прежде чем Хон успел шагнуть на застеленный пушистыми шкурами пол, Гуфа каркнула, не повернув головы:

— Меха с ног размотай да сполосни их. У входа миска с водой стоит — вот в ней... Я говорю, ноги сполосни, не меха, — уточнила она на всякий случай.

Выполнив требуемое с подобающим тщанием, Хон неторопливо приблизился к ведунье, нащупывая припасенное за пазухой подношение:

— Вот, решился трость выточить. Твоя-то ведь — так, палка простая, ни руки, ни глаза не радует, а эта... Глянь, какая! Уж ты прими, не побрезгуй.

Гуфа ехидно сморщилась:

— Ох и глупый же ты! Думаешь, чудодейственные трости руками делают? Думаешь, эта, твоя, годна для путного дела? Нет, Хон, ни для чего она не годится, разве только спину чесать.

Снова уткнулась взглядом в очаг ведунья, примолкла. Потом буркнула:

— Говори. Что за беда у тебя?

Хон рассказал — неторопливо, обстоятельно, со всевозможными подробностями и пояснениями. Гуфа и вздыхала, и кривилась, но не перебивала, слушала. Дослушав до конца, старуха тяжело поднялась на ноги, заходила по землянке, поглядывая на Хона жалостливо, будто на хворого.

— Ну почему же ты глупый такой, Хон? Или ты Незнающих никогда не видал? Так нет же, видал — и Тюска видал, и Лопа из Десяти Дворов. «Уже до пятилетнего умом дотянулся!» — передразнила она. — До пятилетнего — это они все быстро дотягиваются, а вот дальше оно куда как хуже идет. За десятилетнего твой Леф лишь годам к тридцати сойдет, да и того сам по себе не осилит. Хитрое это дело — Незнающих воспитывать, обычные люди того не могут. Ведун каждодневно навещать должен или хоть кто из послушников, на худой конец.

Помрачневший Хон обиженно зыркнул на нее:

— Чего ж это к Лефу не ходил никто, если должен?

— Думаешь, мне, ведунье, дела иного нет, кроме как тебе уменье свое навязывать? — фыркнула Гуфа. — Ты же не звал...

Хон скреб подбородок, пытаясь понять, почему это Гуфа ругает его за то, что он ее не позвал? Ведь никто не объяснил, что так нужно... Однако спорить и ссориться он не решился. Небезопасно это — ссориться с Гуфой.

А ведунья тем временем продолжала ворчать:

— Ты о чем же это возмечтал? Лучшая девка Долины, добытчица, собой хороша... Тебе бы добра ей пожелать. А ты что же, Хон? А ты ей несчастья хочешь. Да еще меня уговариваешь ведовство мое ей во вред обернуть. Думаешь, соглашусь я? Ты зря так думаешь, Хон!

Гуфа говорила, говорила, а сама между тем поставила в очаг небольшой железный котел (драгоценная старинная вещь), плеснула в него неестественно голубой воды (а может, и не вода это вовсе), бросила несколько душистых пучков пыльных высохших трав. Тут Хон сообразил, что она затевает, и на всякий случай отодвинулся подальше. Ведунья покосилась через плечо, ухмыльнулась:

— Оробел, воин? Не бойся. Я судьбу Ларды и Лефа узнавать буду. А ты замри пока, не мешай.

Варево в котле вдруг полыхнуло ледяной синевой, мертвенные блики заплясали по стенам, по низкой кровле, по странно исказившемуся Гуфиному лицу...

Это закончилось быстро — Хон не успел даже напугаться. Котел погас, будто его заткнули куском темноты. Гуфа обмякла, выпрямилась, обернула к Хону растерянное лицо.

— Не могу постигнуть... — губы ее подрагивали, голос был невнятен и тих. — Нет, он и собой, конечно, не вполне таков, как другие бывали, но... Это ж кто бы мог такое подумать, это ж вообразить только...

Она вскочила, заметалась по землянке, потом замерла, уперлась в Хона тяжелым взглядом:

— Будет Ларда парнишке твоему, хоть лучше бы ей и не видать его никогда. А теперь... Упаси тебя Бездонная позабыть то, что скажу! — Показалось Хону, или впрямь качнулись в ее зрачках искры давешнего синего пламени? Страшно... — Незнающему своему, Лефом нареченному, не вздумай указывать, как ему надобно жить. Держи его в строгости, но ежели он чего-то сильно захочет — не перечь тому. Слышишь? Не перечь! А я навещать вас стану, воспитывать, учить его — все буду делать, как определено порядком. Понял ли?

Хон торопливо закивал, поблагодарил за участие, заикнулся было о плате. Гуфа дернула щекой, скривилась:

— Плату я с тебя возьму вот какую: обещай послушников к Лефу не допускать. Да виолу, что для Арза сработана, не отбирай у него, пусть тешится. Понял меня, Хон? А понял, так и ступай себе. Чего ж без дела в чужом доме сидеть?

Когда Хон уже почти что выкарабкался из Гуфиной берлоги, ведунья снова его окликнула:

— Слышишь... Если придется тебе как-нибудь Нурда-Витязя встретить, скажи ему: Гуфа, мол, кланяться велела и в гости зовет. Скажи: для беседы зовет, для важной. Ну, ступай.

3

Пришла весна, и однообразная жизнь окончилась. Принялся хворать Леф. И хвори-то цеплялись к нему знакомые, не страшные вроде, но переносил он их так тяжело, что Раха вконец извелась, отощала даже. (Это ведь ежели кому из соседок пришло бы в голову ляпнуть, будто Хонова Раха отощать способна, так насмерть бы засмеяли такую.) И то сказать: тяжко одной с хворым-то. Уж очень боялась она, что вновь может повториться то, давнее, память о котором по сию пору терзает муторной сердечной болью. А помочь было некому. У соседок своих хлопот выше темечка — и в огороде до летней суши успеть управиться, и опять же дети хворые. Когда у своих под носом блестит — это для матери куда страшнее, чем то, что чужой на Вечную Дорогу ладится. А Хон... Хон — он и есть Хон, мужик, стало быть. Силовать его по хозяйству или за дитем глядеть — все равно что водой наедаться: сколько ни глотай, сытее не станешь. Вечно его нету в хижине, вечно он по соседям ходит, поправляет обветшавшее за зиму. (Хорошо хоть не за одни посулы да благодарствия трудится — прежде и такое случалось.) Да еще им с Торком срок пришел по ночам дозором ходить. Оно, конечно, правильно. Погоды стоят туманные, темные — как тут углядишь, ежели (охрани, Бездонная!) на заимке сигнальные дымы закурятся? Да и послушникам не вполне доверять следует, могут прохлопать угрозу, случалось уже такое. Так что уж лучше без мужика спать, зато при голове неоторванной. И опять же, харчи, что от общины положены за оберегание, Хон не все съедает, кое-что и приносит, а Лефу это кстати.

Совсем бы извелась Раха одна, если б не Гуфа. Ведунья приходила часто, на чем свет стоит костерила издергавшуюся между огородом и хворым женщину за то, что та по глупости да беспамятству путает, когда и какие из оставленных ей снадобий давать мальчонке (Раха только вздыхала, дивясь: как это старуха понимает, что напутано было, ежели своими глазами того не видела?), а потом что-то делала с Лефом, причем Раху из хижины выгоняла и под страхом всяческих ужасов запрещала подглядывать. Запрещала она, конечно, зря, не подумавши. Ужасов Раха опасалась, но если запрещают смотреть, значит, есть на что. А в пологе дырочка такая соблазнительная... Ужасы то ли случатся, то ли пронесет, зато можно будет рассказать соседкам (шепотом, округлив глаза, озираясь ежеминутно — это уж непременно), как Гуфа, бормоча непонятное, бросала на очажные угли какую-то труху, от которой в очаге трещало и по хижине стлался тяжелый розовый дым. Потом ведунья снимала накидку и начинала размахивать ею, гнать этот дым на Лефа, и сморщенные, отвислые груди ее тряслись-мотались, перекатывались по тощему животу — вот-вот оторвутся. Леф вдруг переставал хрипеть, засыпал, а ведунья наклонялась над ним, тонким костяным ножом надрезала ему предплечья и этим же лезвием заталкивала в ранки крохотные комочки чего-то зеленоватого, липкого, и тощая спина ее мокрела от пота, а черные, как земля, соски почти касались Лефовых губ — вот в этом-то, наверное, кроется самое страшное ведовство...

И еще то было хорошо, что с вопросами своими Леф от Рахи отстал, уразумевши, что Гуфа ему все куда как лучше растолковать сможет. Гуфа была терпелива, подолгу сидела с ним, и они говорили, говорили, говорили, а Раха возилась по хозяйству и радовалась: удачно складывается жизнь этой весной. Ох, не сглазить бы только...

Впрочем, было и плохое. Очень тревожило, что ведунья не требует платы. А вдруг Хон по глупости недопонял чего-то, и придет день, когда Гуфа сполна востребует за нынешнюю доброту? Упаси, Бездонная, от такого, это ж век не рассчитаешься!

И зачем она приказывает не держать Лефа в хижине, посылать его и к колодцу, и за дровами даже? В такую даль ребятенка хворого да несмышленого посылать! А если случится что. И от людей не велит прятать... Не к добру это, нет, не к добру. Хотя если бы Гуфа ему погибели хотела, так всего легче было бы просто не приходить — в одиночку-то Рахе Лефа не выходить...

А тут еще Хон все ворчит-ругается из-за виолы этой — не может Гуфе простить, что запретила ее отбирать у мальчишки и тот к пиликанью приохотился. И ведь как приохотился! Чуть только миг свободный для него выдастся (а стараниями ведуньи такое теперь не слишком часто бывало) — сразу хватается за свою забаву, и тренькает, и тренькает... Даже бормотать что-то уже принимался в лад наигрышам своим.

Ну никак не мог понять Хон, как это Леф сам по себе игре обучился. Оно, конечно, лучком струны гладить — это не то, что, к примеру, дерево точить: большого ума да сноровки тут не требуется. И все же... Хон когда-то уже пытался играть — не вышло. Может, чаще надо было пытаться? Нет, неладно что-то с виолой этой. Запретить бы, так Гуфа осерчает, еще неладнее выйдет... Хон не мог выдумать, как ему поступить, на что решиться, и поэтому злился не в меру. Злился на себя, на Гуфу-ведунью (это, впрочем, только в ее отсутствие). И более всего, конечно, злился на Раху, которая, кстати сказать, не видела ничего неприятного в Лефовом увлечении виолой и странным его нежданное умение не считала: ну наделила его сноровкой Бездонная, что ж тут странного? А может, и Гуфа чему научила. Ведунья — она все умеет. И пускай себе Леф с виолой забавляется. Ведь не пристает, не мешает и вроде как при деле — чем плохо такое? Глядишь, подрастет, окрепнет умением и станет их с Хоном кормить от виолы своей, как вот Арз своих кормил, пока сами собой от дряхлости не упокоились. А потом, потом... Может, в самих Черных Землях, может, аж в Несметных Хижинах о Лефе узнают, может, и его, как Мурфа Точеную Глотку, «отцом веселья» прозывать станут?

К сожалению, подобные доводы Хона не успокаивали. Он морщился, будто бы в рот к нему жук забрался, цедил язвительно, что его, Хона, тоже знают в Несметных Хижинах, только не за никчемное сипение глоткой (пусть бы хоть и точеной), а за воинское умение, которое трудами тяжкими нажито и множество жизней людских уберегло. Что не будь в Мире воинов, Мир обезлюдел бы в единое лето, а исчезни из этого самого Мира певцы — такого и не заметит никто, разве только глупые сожалеть станут.

А потом Хон такое сказал, что Раха (слыханное ли дело?) даже слов для ответа подыскать не смогла, завыла только, сжимая пальцами рот, как воют обычно бабы, провожая на Вечную Дорогу кого-нибудь из своих.

— Я понял, как мне поступить надобно, чтобы и поперек задуманного Гуфой не учинить, и Леф чтоб дельным мужиком вырос, — сказал Хон. — Я его с собой возьму, когда сигнальные дымы на заимках призовут драться с проклятыми. Пусть приучается к воинскому ремеслу, пусть мужает.


Утро выдалось солнечным. Прихваченная легким ночным морозцем земля обмякла, курилась невесомым туманом. Белые иглы инея, еще с вечера обильно проросшие на плетне, на сухих прошлогодних стеблях, оплывали теперь прозрачными до невидимости каплями, и капли эти знобкой сыростью впитывались в мех, которым Раха тщательно обернула Лефовы ноги.

Идти было легко и радостно. Пустая тележка весело громыхала по дорожным неровностям; на спусках она догоняла Лефа, наподдавала сзади, будто расшалившийся детеныш вьючного, и это было очень смешно. А один раз толчок оказался настолько силен, что не сумевший сохранить равновесие Леф с маху уселся в деревянный короб, проехал пару десятков шагов, взвизгивая и судорожно цепляясь за шаткие бортики. Он уже хорошо знал, что такое страх, но пугаться вот так, когда внутри все сжимается тревожно и сладко, ему до сих пор не приходилось. Так испугаться почему-то захотелось еще.

На следующий пригорок он взбирался бегом, нетерпеливо дергая трепаный шершавый ремень, привязанный к тележному передку. Взобрался, отдышался немного, потом, собравшись с духом, плюхнулся в короб и что было сил оттолкнулся ногами. Только на этот раз все вышло гораздо хуже, чем когда случилось само собой. Тележка почему-то ехать по дороге не захотела, а свернула в огромную лужу, посреди которой запнулась обо что-то, невидимое под грязной водой, и стала. Леф подобрал ноги как можно выше и заозирался в отчаянии, сидеть было неудобно, в короб просачивались ледяные журчащие струйки. Накидка и обмотанная вокруг бедер шкура быстро пропитались водой, и он совсем уже собирался заплакать, но тележка неожиданно тронулась с места, сама собой выкатилась из лужи и замерла поперек дороги.

Леф торопливо соскочил на землю, попятился, поглядывая опаской на эту деревянную (мало ли чего она еще удумает выкинуть), и вдруг уперся спиной во что-то огромное, мягкое. Он сдавленно пискнул, втянул голову в плечи, оглянулся, обмирая от неожиданного страха. Но ничего опасного сзади не оказалось. Просто человек. Огромный человек с толстым щекастым лицом и веселыми глазками-щелочками. А мягкое, на которое наткнулся Леф, — это живот. Большой такой живот, неохватный. Ох и силен же, наверное, хозяин его, ежели всю жизнь таскает перед собой такое. Силен. И, видно, зажиточен. Серая его накидка длинна, свисает ниже колен; мех, которым ступни замотаны, хорош, не истрепан почти — верно, часто меняет. А когда несильные порывы теплого ветра шевелят полы его одеяния, видно, что выше меха стволоподобные ноги укутаны в тонкую-тонкую, узорами писанную кожу. И отец Лефов, и сосед Торк даже во сне помыслить о такой коже заопасаются, а ведь не ленивы, с утра до темноты спины не разгибают.

Нет-нет, в ту пору Леф еще не настолько набрался ума, чтобы по одежке отгадывать человеческий достаток. Просто он сумел разобрать и запомнить злые слова, которые в сердцах бормотала себе под нос Раха, когда человек этот несколько дней назад появился в их хижине.

Он вошел негаданно и без спросу, как нельзя входить в чужое жилье, и возившаяся у очага Раха с перепугу уронила в варево кусок горючего камня, а Гуфа, которая чем-то едким рисовала на голом Лефовом животе непонятные знаки, уговаривая не плакать, вдруг растеряла всю свою ласковость и ощерилась навстречу вошедшему, будто хищная.

Этот пришедший сразу стал ссориться с ведуньей, и они долго кричали друг на друга. Слушая эти крики, Леф понял, что пришедший глуп и думает, будто у Гуфы в голове живут белые червячки, какие обычно заводятся в недоеденном вареве. А еще он понял, что мать пришедшего любила спать в хлеву рядом с вьючными, и от этого у нее почему-то родилась какая-то жирная туша. И еще он понял, что пришедшего зовут Фасо и что Гуфа гонит его вон. Потом пришедший вдруг прекратил кричать, что-то очень быстро зашептал и уставился на ведунью, а та тоже принялась шептать, глядя ему прямо в глаза. А потом пришедший незваным Фасо неожиданно повернулся и выскочил из хижины. Через незавешенный вход Леф видел, как он бежит по огороду — нелепо дергаясь, вскрикивая, взмахивая руками. Похоже было, что очень не хочется ему бежать, но кто-то невидимый гонит его к перелазу, пиная в отвислый, колышущийся зад. Только перевалившись через плетень, Фасо стал вести себя как нормальный: с бранью затряс кулаками. Но из воплей его Леф ничего не успел разобрать, потому что Гуфа вышла из хижины. Что там еще произошло между ними, видно не было (ведунья задернула за собой полог), но Фасо тут же умолк, будто ему с маху заткнули рот комом унавоженной огородной земли. Возможно, так и случилось.

И вот теперь он стоит перед Лефом, этот человек непомерных размеров, и лицо его лучится добродушной веселостью, а глаза такие ласковые, такие теплые... Смотрел Леф в эти глаза, смотрел и вдруг решил, что не мог их обладатель орать злобно, пакости всякие кликать на голову доброй старухи Гуфы, что просто по нездоровью своему не уразумел он смысла увиденного в тот недавний день. А смысл этот ясен, как вот нынешнее безоблачное утро: выдумали для меня старинные приятели Фасо и Гуфа-ведунья такую игру-забаву веселую: рычать друг на друга, будто лютые враги.

А тем временем Фасо, глазки которого успевали примечать малейшие перемены выражения Лефовой физиономии, наверное, счел, что пришло время заговорить. Он сказал:

— Ты для чего в эту лужу заехал, Леф? Только-только Гуфа выгнала из тебя хворь, а тебе уже вновь хочется?

Голос его так потешно не вязался с внушительной статью (такой голосишко бабе впору, а не здоровенному мужичине), что Леф невольно захихикал, а Фасо легонько щелкнул его в нос и тоже расхохотался. Им обоим почему-то было очень весело вот так стоять вдвоем посреди пустынной дороги. Мало-помалу завязался разговор: Леф объяснил, что в лужу он не забирался, что это тележке захотелось его туда завезти, а Фасо рассказал много историй о том, как иногда ведут себя всякие вещи, которые не живые и вести себя вообще-то никак не должны. А потом Фасо спросил:

— Ты хочешь знать, почему иногда случается необычное? А научиться совершать необычное, недоступное прочим — хочешь?

Леф кивнул. Фасо вздохнул с облегчением, будто бы тяжкую работу окончил, положил мягкую увесистую ладонь ему на плечо:

— Пойдем, Леф. Тебе предстоит многое узнать. Леф, однако, уперся.

— Никуда я с тобой не пойду. Мама дров дожидается. Не дождется — пищи варить не станет, а я без пищи жить не умею. А еще мне у отца позволения спросить надо, чтоб куда-то идти. И у Гуфы надо спросить.

Фасо пожал плечами, отошел, уселся на обочине спиною к Лефу, лицом к Лесистому Склону. Все это молча. Обиделся, стало быть. Приоткрыв рот, склонив голову набок, Леф рассматривал эту спину — сутулую, несчастную какую-то. Да, обиделся Фасо. Жалко. Хороший ведь человек... Леф осторожно подобрался поближе, кончиками пальцев притронулся к серой накидке:

— Ты куда меня вести хотел?

Фасо не ответил. Он вздыхал тяжело и длинно (так ночью в темном хлеву вздыхает вьючная скотина), пересыпал в ладонях горсть придорожных гремучих камешков. Потом сам неожиданно спросил:

— Что тебе рассказывали о Мире?

Леф опешил.

— Все рассказывали, — он пожал плечами. — Я все знаю, что в Мире есть. И про долины знаю, и про Черные Земли, которые еще зовут Жирными. И про дорогу — на одном ее конце Ущелье Умерших Солнц, а на другом Несметные Хижины...

Фасо наконец обернулся, с непонятной жалостью глянул Лефу в глаза:

— И это все, что ты знаешь? Мало. Впрочем, ни Хон, ни Гуфа не могли рассказать тебе большего — они ничего не знают. А мы... Ты должен был уже слышать о нас. Мы живем в уединенных местах, подчинив свое бытие единой цели — узнавать истину. Слушай: давным-давно Мир не имел границ. Множество людей жили в нем, ты и представить себе не можешь сколько. Они были мудры, эти люди, они умели делать красивые крепкие вещи, строить дома из огромных твердых камней... А еще они умели сохранять свою мудрость в диковинных узорах, выдавленных на звонкой красной глине. Такую теперь не умеют замешивать. А потом... Потом в Мир пришло бешенство небывалых ветров, уничтожавших людей и творения их; небесный огонь жег посевы и хижины, солнце умерло, а новое родилось лишь через множество дней, которые не наступили. Это новое Солнце, родившись, увидело, что Мир стал крошечным, что людей в нем уцелела лишь горстка и мудрость их съедена ненаступившими днями, а в Ущелье Умерших Солнц поселилась Бездонная Мгла, которая по сию пору продолжает карать чахнущих потомков людских, насылая на них бешеных да исчадия звероподобные...

Фасо умолк, искоса зыркнул на Лефа. Тот шмыгнул носом, прошептал еле слышно:

— А за что она карает людей?

— Не знаю, — покачал головой Фасо. — Но мы узнаем. Узнаем. — Он встал, навис над Лефом гигантской глыбой. — Мы, Носящие Серое, смиренные послушники Мглы, посвятившие себя бдению над слабеющим огоньком человеческой жизни. Мы исцеляем хворых, заговариваем и отвращаем зло, предупреждаем люд о появлениях злых посланцев Бездонной и умиротворяем ее гнев священными жертвами — это можем лишь мы. Но главное, которое способны совершить лишь немногие, живущие среди нас (простые общинники прозывают их Истовыми), — это обрести понимание сокрытого в таинственных глиняных символах знания древних. Лишь это знание способно вновь раздвинуть пределы Мира, лишь мы призваны свершить такое великое благо. Ты хочешь спасти мать свою, и отца, и Гуфу, и всех людей, сколько есть их в наших долинах и в Жирных Землях? Хочешь спасти поколения от угасания достатка и жизни? Хочешь стать одним из нас? Молчи, не говори ничего! Я вижу и так: ты хочешь этого! Пойдем.

Даже голос Фасо перестал казаться Лефу смешным. Нет-нет, он был благозвучен, этот голос, он был подобен реву могучего ветра. И захотелось броситься на осклизлую, грязную дорогу, прижаться лицом к ногам доброго и могучего так, как почему-то пыталась однажды Раха лечь перед Гуфой, когда Леф, проснувшись после долгого-долгого, как ему показалось, сна, попросил еды.

Он сделал бы это. Дорожная грязь и огромные, отсырелым мехом обмотанные ступни властно тянули его к себе, и казалось, то все-все хорошее, какое было вокруг, исходит от утвердившейся перед ним несоизмеримой ни с чем фигуры; но тут Фасо сделал неосторожное движение, и все кончилось.

Это ведь солнце рождало свет, тепло и небесную синеву — солнце, а не заслонивший его собою Фасо. И не такой уж он большой, оказывается...

Фасо вовремя заметил свою оплошность и поторопился изменить тон.

— Ну, ты решился, малыш? — Снова добродушное лицо, снова смешливые глаза-щелочки. — Пойдем?

Леф не успел ответить. Что-то новое мелькнуло во взгляде Фасо, губы его зашевелились без единого звука — быстро, еще быстрее...

— Я пойду с тобой.

Что?! Неужели это Леф такое сказал? Ведь он собирался ответить совсем иначе... Или нет? Теперь уже не вспомнить, но это неважно. Он сказал то, что следовало.

Фасо протянул руку, и Леф ухватился за мягкую ласковую ладонь. Тележка осталась стоять поперек дороги — неважно; Раха дожидается дров — неважно; важное лишь там, куда ведет его этот добрый-добрый большой человек, вот только...

— Фасо! Послушай, Фасо! Можно, я спрошу позволения идти за тобой, если мы дорогой повстречаем отца?

Фасо резко остановился.

— Мы можем встретить твоего отца? Он не дома теперь?

— Нет, не дома. Спозаранку от Кутя прибежали сказать, будто в лесу неладное делается. Следы будто непонятные какие-то видели поблизости от Десяти Дворов, вроде как странный кто-то со склона на дорогу спускался. На босого человека похоже — это по такому-то холоду. Не хотел отец идти, говорил, что не страшно; что сам он зимой еще видел, как послушники с дури да безделья голыми по лесу шныряют; что Торк с Лардой своей уже третий день как на Склон ушел охотиться, и ежели бы чего, так упредил бы; что дымов-сигналов нигде не видать — долго говорил такое. А потом топор взял да и отправился глядеть на следы.

Леф примолк, удивляясь, что так обстоятельно сумел рассказать обо всем — не хуже взрослого степенного мужика. Он ждал похвалы, но не дождался. Фасо кривился, зачем-то покусывал губы, озирался. Что ли, он испугался? Чего? Вот же странный все-таки человек...

Наконец Фасо проговорил, вперившись в Лефовы глаза тяжким, непонятным каким-то взглядом:

— Пойдешь один. Прямо по дороге пойдешь, вверх, через лес. Встретится кто, спросит: «Куда?» — скажешь, будто за дровами. Как доберешься до забора — он высокий, из бревен торчащих сделан, другого такого в Долине не сыщется... Как, стало быть, доберешься, покричи, что тебя Лефом звать, что Старший Брат прислать соизволил. Скажешь такое — пустят. Уразумел? Ступай тогда, и пусть охранит тебя Бездонная Мгла!

И не успел Леф даже рта приоткрыть от изумления, как Фасо, свернув с дороги, скорым размашистым шагом отправился невесть куда прямо по галечной россыпи. Только раз обернулся, не останавливаясь, да прикрикнул на Лефа, чтоб тележку с собой забрать не забыл.

Леф покорно побрел к тележке. Муторно ему было и плакать хотелось, а еще очень ему хотелось разобраться хоть в чем-нибудь из случившегося. Ну, например, понять, почему же он все-таки пойдет туда, куда наказал идти странный и, наверное, все же не очень хороший человек Фасо.


Небывалый плетень (да нет уж, какой там плетень, вовсе что-то непонятное и страшное) Леф приметил издали. Приметил и встал столбом посреди крутой скользкой дороги. Ну никак не хотелось ему дальше идти. С чего бы это?

Он присел на передок тележки, подпер щеки ладонями и задумался. Фасо велел идти — значит, надо идти. Почему непременно нужно делать так, как сказал Фасо? Неясно. То ясно, что нужно. Однако не получается. Не получается заставить себя идти вперед, а возвращаться нельзя — Фасо велел идти. Что ж, так теперь и жить на этом самом месте? Плохо...

Леф неприязненно покосился на кое-как обтесанные верхушки бревен, вздыбившиеся выше деревьев наподобие огромной неуклюжей пилы. Ишь, выпятились... И примерещилось ему вдруг, будто не ново для него это зрелище. Опять вернулось на миг недавно пережитое: боль, тошнота, бессилие исходящего липким потом непослушного тела, а перед глазами струится розовый жаркий туман, и в тумане этом вдруг всплывают непривычно жесткие глаза Гуфы, и будто льются из них странные, мутные видения — зубчатая стена выше древесных вершин, лоснящиеся самодовольные лица, широкие складки серых одежд, дыра в земле, и тяжелые волосатые руки волокут к этой дыре что-то дергающееся, заплывающее багровыми сгустками, а потом видения растворяются в отвращении, неприязни, страхе — во всем том, что укладывается в короткое слово «нельзя». Вот только было ли это на самом деле? Быть может, при виде диковинного строения память наделила схожестью с ним образы одного из муторных снов, какими терзала Лефа злобная хворь? Он не мог разобраться в происходящем. Стиснув руками виски, причитая и всхлипывая, Леф скорчился, уткнулся подбородком в колени, а взглядом — в землю и вдруг замер, мгновенно позабыв об этих, ссорящихся в нем и из-за него.

Следы. Четкие и ясные. Кто-то пересек дорогу и вошел в кусты, нависшие над левой обочиной. Леф осторожно протянул руку, кончиками пальцев притронулся к ближайшему отпечатку. У этого, который прошел, была совсем небольшая нога. И он был бос. Он ступал здесь, по едва успевшей оттаять грязи, а потом ушел бродить по промозглому лесу, где под деревьями все еще сохранились островки почернелого снега. Следы босых ног. Такие же, как те, что перепугали нынче утром корчмаря Кутя.

Леф раздумчиво подергал себя за уши, встал, шумно вздохнул и решительно полез в колючие мокрые кусты.

Ему не было страшно — он просто еще не знал, что леса нужно бояться. Правда, мать запрещала соваться дальше чахлой, изувеченной собирателями дров рощицы, от которой до опушки не вдруг доберешься, и пугала Лефа всяческими лесными ужасами. Но мать часто опасалась такого, чего разумные не опасаются. Она, к примеру, до крика пугается, когда находит утопившегося в горшке древогрыза. И еще она Бездонной боится, а сама и объяснить-то не может толком, что это за штука такая. Смешно...

Идти было трудно. Ноги то и дело оскальзывались на мокрой гнилой листве, накидка будто нарочно цеплялась за что ни попади, и, слыша треск расползающегося одеяния, Леф соображал, что не миновать ему нынче Рахиных подзатыльников. Потом он вспомнил о забытой на дороге тележке и совсем уже решил вернуться, но не вернулся. Подзатыльники, и брань, и прочее — это все уже бывало и будет не однажды, а вот такое интересное, как нынче, может больше никогда не случиться. И потом, подзатыльник — это и не обидно почти, когда за дело. А поесть вечером все равно дадут.

Занятому подобными мыслями, Лефу не сразу пришло в голову подивиться, почему он по сию пору не потерял следа, который в лесу сделался совсем почти неуловимым для глаз.

Это было странно. Тот, шедший, вовсе не хотел выпячивать свои следы напоказ, и шел он не прямо — сворачивал, часто петлял, а однажды, случайно ступив на снег, вернулся и разровнял нечаянный отпечаток. Но несмотря на всяческие эти его ухищрения, Леф без особого труда примечал на упругой лесной подстилке места, где касались ее ноги неведомого босого. Непонятно это, совсем непонятно...

Только-только успел Леф над этим задуматься, как следы вывели его на крутую каменистую россыпь и сгинули. Вот они чем оборачиваются, раздумья пустые. Тут бы идти да радоваться, что ладно все, так нет же, ему еще уразуметь надобно: отчего да зачем... Вот и спугнул удачу-то. И что же теперь? Одежу изорвал, дров не собрал, тележку покинул, и ради чего это?

Леф размазал по щеке слезы и полез на осыпь — оглядеться. Может, не велика она, может, за ней след снова отыщется? Сопя и потея, он взобрался наверх и вдруг ойкнул тихонько, втиснулся в камни, замер.

За гребнем осыпи обнаружился неглубокий овраг. На плоском галечном дне его скопилась большая (не менее двух ростов людских в поперечнике) лужа прозрачной снеговой воды, а в луже этой, широко разбросав тонкие руки, лежал лицом вниз совершенно голый человек. Он лежал спокойно, ни единым движением не морща водную гладь, и спина его — тощая, с выпирающими лопатками и позвонками — была совершенно синей и мелко-мелко дрожала.

Ошалевший от увиденного, Леф вообразил было, что человек этот упал в овраг, расшибся и теперь, не имея сил шевельнуться, тонет. Но в тот самый миг, когда он вскинулся помогать и спасать, неподвижная фигура с шумным всплеском перевернулась, подставив любопытному солнцу лицо и неожиданно высокую грудь.

Едва не выдавший себя рвущимся с губ вскриком, Леф торопливо зажал ладонями рот.

Нельзя сказать, что впервые пришлось ему увидеть такое.

Видел он уже и Гуфу, давно переставшую стесняться своего старческого тела; случалось в тесноте хижины помимо желания запнуться взглядом и о Рахину наготу (и подзатыльник получить за нечаянное подглядывание — тоже случалось). Так что в ту пору знал он уже, что бабы и мужики телом друг от друга отличны и что скрываемое бабами не стоит того, чтобы на него смотреть.

Но разве мог он представить себе, каким красивым способно оказаться это запретное?!

А она и не знала, что кто-то за ней следит, эта непостижимая девчонка, отважившаяся голой бродить по холодному весеннему лесу и плескаться в ледяной воде. Она медленно выбралась на берег, вздрагивая, стуча зубами, подхватила с земли какой-то клок не слишком чистого меха, принялась растираться им, и тугие округлые груди упруго покачивались при каждом движении рук.

Странно... Ведь она совсем не казалась слабой. Тело ее было сухощавым и сильным, смуглую кожу пятнали светлые полоски зарубцевавшихся царапин, маленькие ступни уверенно и цепко утвердились на осклизлых влажных камнях. Так откуда же взялось похожее на жалость чувство, от которого Лефу опять захотелось плакать? Или это была жалость к себе, неспособному на то, что совершила девчонка? Или... Может, это было только похоже на жалость?

Убежденный в неповторимости происходящего, он непременно должен был рассмотреть и сохранить для себя все — немыслимый выгиб напряженной спины, теплые блики на чистых покатых плечах... А тонкие пальцы комкают мокрый слипшийся мех, и мех касается розовых крепких сосков, скользит по животу, ниже, туда, где на завитках темных волос вздрагивают холодные прозрачные капли...

Леф смотрел и смотрел, забывая дышать, не чувствуя, что до крови искусал губы и пальцы. А потом... Наверное, он все-таки шевельнулся. Или, может, это оглушительные удары в груди выдали его? Мех полетел в воду, и вместо него в кулаке девушки будто само собой возникло ослепительное длинное лезвие, а взгляд ее зашарил вокруг, уперся в скрывающие Лефа камни, и ничего хорошего взгляд этот не обещал.

Леф понял, что все случившееся может закончиться нехорошо. А еще он понял, что видел уже эту, с ножом: Ларда она, дочка соседа Торка. Мог бы и сразу узнать, если бы смотрел в лицо, а не на другое.

Ларда между тем сгребла раскиданную по берегу одежду и шустро запрыгала с камня на камень вниз по овражку, пытаясь на ходу обмотать вокруг мокрых бедер подол, то и дело оглядываясь в сторону Лефового убежища.

Но дело было не в Лефе — его она так и не заметила. Причину ее тревоги он увидел, когда собрался спускаться с осыпи. В той стороне, где стояло скрываемое теперь деревьями странное обиталище серых людей, в небо поднимались огромные, неторопливые клубы черного дыма.

4

Изо всех шестерых только Леф не понимал языка дымов, но приставать с вопросами он опасался. До боли в пальцах уцепившись за прыгающие тележные борта, он жадно прислушивался к гомону прочих, пытаясь уразуметь, что происходит, а главное — зачем его взяли с собой. Но пока удалось лишь узнать, что пришли бешеные и что бешеных этих трое.

Отец и Торк как-то вдруг и страшно переменились; незнакомые мужики, забравшиеся в телегу возле корчмы, наверное, тоже теперь не такие, как в обыденной жизни своей. А Ларда? Мгла ее разберет, Ларду. Все мрачны и хмуры, а эта будто до забавы веселой дорвалась.

Вон она, стоит в рост на передке, ухватившись за вожжи, пронзительными взвизгами подгоняет вьючное, несущееся неуклюжим тяжелым скоком. А встречный неласковый ветер одинаково треплет гриву вьючного и Лардину гриву, накидка рвется с девчоночьих плеч, оголяя узкую гибкую спину, и хочется на эту спину смотреть, скулить от восторга, а больше не хочется ничего.


Хон тоже стоял, опираясь на плечи сидящих рядом, вертел головой, старался уследить за извивами и переменами цвета обоих видимых дымов. Тот, что клубился над оставшейся позади заимкой Фасо, был все еще лучше различим и читался легче. Но далекая истрепанная ветром струйка, вскинувшаяся впереди, над утесами, первой сообщала новое, потому что была ближе к Ущелью Умерших Солнц, откуда шла смерть. Трое смертей, стремительных, безжалостных и безмозглых.

Даже Леф понял, что дымы рассказали плохое, когда отец неловко опустился на расхлябанное тележное днище и мрачно уставился на свои увесистые кулаки.

Потом Хон сказал:

— Мы не успели. Бешеные уже в Сырой Луговине.

— Может, тамошние сумеют отбиться? — тихонько спросил Торк, но ясно было, что ему и самому в такое не верится.

— Кому там суметь? — Хон с трудом выдавливал из себя слова. — Хику с братьями троих не одолеть, а прочие у них не бойцы...

Он примолк, замотал головой и вдруг так рявкнул на Ларду, что та от неожиданности чуть не вывалилась из телеги:

— Да брось же ты скотину вымучивать, гнать по-дурному! В кровь уже задние ноги о передок избила бедная тварь, вон, гляди — красное на дороге! Думаешь, башка твоя с червоточиной, ежели вусмерть вьючное изувечишь, то мы скорее доберемся?!

Ларда нехорошо зыркнула на него, однако погонять перестала. И снова Торк загадал несмело:

— Может, Нурд успеет?

— На Витязя не надейся, — подал голос один из десяти дворских мужиков. — Вчера мальчишка мой слыхал, как он у Кутя возок подряжал — в Несметные Хижины ехать. И будто бы говорил, что с утречка отправиться хочет, затемно.

— Что же за надобность такая его допекла? — заинтересовался примостившийся рядом с Лефом чернобородый верзила.

Хон кольнул его мрачным коротким взглядом:

— Надо оно тебе?

А вьючное не сбавило прыти, хоть уже и не понукали его, и телега неслась-моталась по колдобинам мягкой отсырелой дороги — под грохот и визг вихляющих колес, под топот стертых, истрескавшихся копыт... Все ближе придвигались к дороге серые ломаные обрывы, небо над головой стало сперва извилистой полосой, потом — полоской. Леф заерзал, засопел встревожено. Ведь кончится когда-нибудь эта скачка, по всему видать: недолго уже осталось. А потом будет что-то совсем неизвестное, страшное что-то будет. Что? Он уже было решился подергать отца за накидку и просить объяснений, но тут Торк привстал, вскрикнул тревожно:

— Вроде как еще один дым впереди! Слышите, мужики? В Сырой Луговине горит!

— Может, тамошние кого в хижину заманили да подожгли? — понадеялся бородач.

— Тешь себя несбыточным, тешь, — Хон крепко потер ладонями лицо. — Готовьтесь, мужики. Теперь уже скоро...

Леф снова забыл обо всем — даже о страхе перед неизвестностью надвигавшегося, даже о Лардиной голой спине. Потому что мужики принялись извлекать на свет громоздкие увесистые предметы, до сей поры бережно укутанные в недешевую мягкую кожу. Странное это было зрелище. Заскорузлые до каменной твердости мужские ладони обрели вдруг неуклюжую ласковость, с какой, верно, не касались и бабьих тел. Как-то не вязалось подобное с тяжеловесной грубостью очертаний доставаемого.

Неприкрытое любопытство сына согрело Хонову душу. Притянув Лефа к себе, он стал пояснять вполголоса, что вот это, вроде крышки от горшка, только большое, называют щитом, им отбивают удары; такое же, но поменьше, с ремнями, оберегает грудь, а жесткий островерхий колпак защищает голову и называется шлемом.

Леф помалкивал, понимая, что для расспросов нынче не время. Но спросить хотелось о многом. Например, что это за грубая серая чешуя покрывает с одной стороны каждую из показанных Хоном вещей? Будто бы рыбья она, чешуя эта, только разве бывают рыбы такой непомерной величины? А если бывают, то сколько же люда надобно собрать, чтобы одолеть одну подобную тварь! Занятый этими мыслями, он и опомниться не успел, как придвинувшиеся мужики оттерли его от Хона и притиснули к немилосердно толкающемуся тележному борту. И Торк, и чернобородый, и рассказывавший про Витязя рыжий крепыш полезли смотреть, как Хон бережно достает из длинного лубяного короба величайшую ценность — железный меч.

Да, ценность. Железных вещей в Долине всего три: меч вот этот, Лардин нож, за который меняла из нее целого круглорога вымогнул да еще невинность девкину в придачу хотел, и котел, что у Гуфы хранится, — память глупости пращуров, расточавших редкостный оружейный металл на безделки. Но возможно, что в расточительстве этом вовсе не пращуры повинны. Ведь Древние железо сами варить не умели, привозили им его из дальних краев, каких теперь уже нет. Потому и мало его так в Мире, железа-то. И нынешние умельцы из Несметных Хижин в той беде не подмога. Где им железо, они даже бронзу толком сотворить не способны. Против дедовской теперешняя куда как плоше выходит — больно мягка.

Прерывисто и тяжко дыша, следили воины, как Хон пробует ногтем иззубренные в бесчисленных схватках, но все еще острые кромки светлого широкого лезвия (даже Ларда перестала смотреть на дорогу, косилась через плечо на Хоновы руки). Вот это — оружие, не слишком уступающее даже проклятым клинкам бешеных. Когда рядом такое, то на копья с остриями из молочного камня, увесистую шипастую палицу Торка, неуклюжие бронзовые топоры остальных и смотреть-то не хочется.

— А похоже, последнее лето доживает меч. Ишь, иззубрился как — того и гляди, переломится при ударе.

От чистого ли сердца сказал Торк такие слова, от безысходной ли зависти, слезами звеневшей в его голосе, — этого никто не успел понять. Телега резко вильнула в сторону, с треском грохнулась бортом о камень, и сидящих в ней швырнуло на тот же камень и друг на друга. А Ларда, изо всех сил, но слишком поздно натянувшая вожжи, вылетела из телеги и брякнулась чуть ли не под копыта бьющемуся в спутавшейся упряжи вьючному.

Придавленный тяжелыми мужскими телами, Леф собрался было захныкать, но не успел. Хонова рука больно вцепилась ему в плечо, рванула, поставила на ноги, быстро ощупала локти и ребра: «Цел, что ли?» Леф закивал торопливо, однако отца уже не было рядом, он побежал помогать ставить на колеса другую телегу, опрокинувшуюся посреди дороги. Вот, значит, что получилось: заглядевшаяся на меч Ларда не уследила, как из-за поворота навстречу вывернулся запряженный двумя вьючными возок.

Пока ловили и вновь впрягали вырвавшуюся из сбруи перепуганную скотину, пока две вывалившиеся из встречной телеги бабы, охая и причитая, забирались обратно, Хон поймал за загривок дрожащего, то и дело оглядывающегося парнишку, судорожно тискающего в кулаке рукоять трепаного ременного кнута. Поймал, встряхнул пару раз, словно надеясь вытрясти из него связные слова:

— Говори, что в Луговине?! С Хиком что?!

Тот мутно глянул белыми от страха глазами, забормотал:

— Посекли Хика. И братьев его посекли, и Соту, и Кролу... И Тиса в хижине сгорела, так кричала она, так кричала страшно... Прочие в скалы убежали, попрятались, а мы на телеге... Бездонная надоумила за дровами с утра поехать, только-только вернуться успел, и сразу — дым... Пока дрова скидывал, пока баб собирал — эти нагрянули, и хижина загорелась, и Тиса кричала, кричала... А нас Бездонная спасла-сохранила, почитай, что в самый последний миг из-под ножа вывернуться позволила... Хвала ей и слава...

Хон снова встряхнул его:

— Ты сам, что ли, видел, как Хик погибал? Ну, говори, бестолочь! На Пальце есть кто-нибудь?!

Подошел Торк, буркнул:

— Да брось, все одно — толку с него теперь никакого. Пусть катится.

Хон сплюнул в сердцах, разжал пальцы. Парень шмыгнул на тележный передок, подхватил вожжи, заорал, завыл дурным голосом, и ополоумевшие вьючные с места рванули вскачь.

Некоторое время мужики мрачно глядели вслед уносящейся к Галечной Долине колымаге. Потом Торк опомнился, заторопил:

— Ну что в затылках скребете, ровно девки на выборе? Ехать надо, поспешать. Ларда, рот закрой — скрипун впрыгнет! Трогай!

И снова — топот, грохот колес и выматывающая душу тряска.

Хон тер подбородок, хмурился. Неладно складывается в этот раз, ох как неладно! Снова проморгали послушники, чтоб им на Вечную Дорогу, да не вдруг, а намаявшись... Кончилась Сырая Луговина, уйдут уцелевшие, побоятся на погорелье вернуться — а ну как вновь повторится страшное? Потянутся теперь в Черноземелье, где спокойно, да только ведь тесно там, нету лишней земли. Небось свой огород никто с пришлыми не разделит. Так и будут век прозябать, на других за кусок брюквы горбатясь. Зато в безопасности... За нашими спинами.

— Это уж третий раз на Хоновой памяти отшатнутся пределы обжитого людьми Мира от Ущелья Умерших Солнц. Теперь Галечная Долина окажется крайней. Плохо... Впрочем, случалось и из худшего выкарабкиваться. А сегодня удастся ли выкарабкаться? Вряд ли. Ведь как плохое к плохому лепится! И бешеных нынче трое, и Нурд в отлучке... А дальние соседи из-за послушнического ротозейства запоздали подняться, не успели к сборному месту, и очень может такое статься, что будут проклятые рубить малые воинские ватаги поврозь, одну за другой.

Хон глянул на вцепившегося в тележный борт, грызущего губы Лефа и заскрипел зубами. Зря мальца с собой потащил, ни к чему это. Понадеялся на оброненные как-то Гуфой слова о том, что до настоящего летнего тепла с мальчишкой уж точно ничего плохого не станется. Оно конечно, Гуфа ошибаться вовсе не умеет, да только верно ли он ее понял? Но сомневаться поздно. Остается лишь на милость Бездонной уповать. Не возвращаться же... Да и что подскажет, где Лефу безопаснее нынче — дома или с ним, Хоном? Этого никто знать не может.

Мужики тем временем переговаривались тихонько, поглядывая на уже застившую полнеба чадную гарь впереди.

— Ишь полыхает, — вздыхал чернобородый. — Скирды горят, что ли?

Рыжий сосед покосился на него, дернул плечом:

— Сдурел? Какие весной могут быть скирды?

Торк ударил кулаком по колену, рявкнул:

— Вы, чем пустое болтать, лучше думайте. Что делать будем?

— А чего тут думать? — изумился чернобородый. — Засядем на Пальце, и как сунутся — камнями их. Глядишь, может, и повезет кого зашибить. А там и дальние подоспеют...

Хон встряхнулся, сказал досадливо:

— Экий ты умный, однако... А вот ежели не пойдут бешеные по дороге, ежели они в скалы подадутся да еще разбредутся врозь — тогда как? В Серых Отрогах за ними гоняться — все одно что гальку обстругивать: трудов много, а толку чуть. И поди знай, где они потом объявятся нежданными...

— Выдумать бы такое, чтоб приманить их к Пальцу, — вздохнул Торк.

Телегу тряхнуло. Прикусивший язык бородач невнятно помянул подвернувшийся под колесо камень и Лардино умение править. Потом, кривясь и отплевываясь красным, заговорил громче:

— Слышь, Хон... Помнишь, Нурд рассказывал, будто проклятые — они не как люди, а вроде скотины? Будто ума человечьего у них вовсе нету, только желания. Ну, убивать — это самое, конечно, сильное, но и прочие все имеются — как вот, к примеру, у вьючного. Есть, пить, спать... Помнишь?

— Ну, помню, — Хон дернул щекой. — А к чему ты это?..

— А вот к чему. Ежели все так, может, их девкой поманить можно? Вот ею, — он кивнул на Ларду. — Пущай им тело свое сверху покажет. Бездонная ей простит ради благого дела, а уж мы зажмуримся, не станем смотреть. А как бешеные к Пальцу сбегутся, уж тогда-то...

Ларда оглянулась, и Леф с изумлением понял, что она перепугана не на шутку. Оказывается, шальная Торкова дочь все-таки умеет бояться?

— Чтоб я перед этими разделась?! — Лардин голос сорвался на жалкий взвизг. — Да лучше я с Пальца вниз головой кинусь, чем такое!

Она резко отвернулась, пряча набрякшие слезами глаза. Торк молча сунул кулак под нос чернобородому: я, мол, покажу тебе, как дочку бесчестить!

— А теперь меня слушайте. — Хон говорил тихо, вроде бы даже нехотя, но все разом повернулись к нему. — На Палец засадим Ларду и Лефа. Цыть ты! — рявкнул он на вскинувшуюся спорить девчонку. — Будешь сидеть наверху и Лефа стеречь, поняла?! А как проклятые сунутся... Там все есть, чтобы тебе их встретить как должно. А уж подманывать бешеных станем мы. Пособит Бездонная, так, может, и сдюжим.

— Я что же, не пригодна ни на что, кроме как щенкам никчемным сопливые носы утирать?! — злобно зашипела Ларда.

— Цыть, я сказал! Ежели неспособна уразуметь, что нынче для пререканий не время, так и впрямь ты ни на что путное не годишься. А что до Лефа... Напрасно ты его никчемным сочла. Может и такое случиться, что нынче он нам пособит, и пособит крепко.

Тут Хон несказанно изумил приемного своего сынка. Вновь приоткрыв лубяной короб (тот самый, в котором хранил свой заветный меч), он бережно вынул оттуда... это ж подумать только! — виолу. Виолу, которую вчера еще почитал вещью бесполезной и глупой, нынче уложил вместе с величайшей своей драгоценностью! Да что ж такое случилось с ним?!

Хон пристроил певучее дерево на коленях остолбенелого Лефа, сказал:

— Заберешься наверх — играй. Громко играй, чтоб далеко слыхать было. Авось подманишь... — Он глянул на обращенные к нему оторопелые лица, хмыкнул. — Не я придумал — Гуфа. Может, и не так я понял, что там она под нос себе пробурчала, а только пытаться — не опилки жевать. Хуже ведь не будет... И все, мужики, облачайтесь к схватке. Пора. Вон уже и Палец видать.


Палец (высоченная скала, утолщающаяся к вершине) вздыбился в самом устье дороги-ущелья, там, где почти отвесные каменные стены отшатывались одна от другой, изламывались пологими уступами, охватывая Сырую Луговину. Впрочем, некоторые называли ее не сырой, а серой из-за постоянно стелящейся по ней зыбкой туманной дымки. А иные Шестью Горбами именовали (была она плоской, будто нарочно и с тщанием неведомые силы ровняли болотистую упругую землю, а посреди кучно вспучились кровли шести хижин, густо заросшие травами и потому издали не распознаваемые как признаки людского жилья).

Но теперь не прозрачная туманная пелена повисла над этой долиной, а тяжелые космы черного угрюмого дыма, которыми исходили дотлевающие стенки хижин. И было тут пусто, а когда Ларда натянула вожжи и телега остановилась, с низкого неба сорвалась каменная тишина, способная согнуть, раздавить, расплющить поддавшегося ей человека. Возможно, так и случилось с тем воином, что лежал невдалеке, уткнувшись лицом в малоезженную дорогу.

Мужики уже повыскакивали на землю, и Ларда тоже спрыгнула с передка: они стояли кучкой, настороженно озираясь, готовые ко всему. Но ничего не происходило. Вокруг слышались только тихий напев унылого ветра в скалах да еле слышное потрескиванием там, где дымились обугленные остовы хижин, да еще тишина, которую лишь подчеркивало все это. Потом Хон подошел к лежащему, тронул запекшиеся бугром липкие волосы, вернулся, вытирая пальцы о накидку. Вьючное захрапело, попятилось. Столяр покосился на него, понурился, буркнул:

— Младший из братьев. Легкой ему Дороги...

Мешкать не стали. Торк, ухватив вьючное под уздцы, поворотил его мордой к ущелью, хлестнул вожжами. Убедившись, что скотина затрусила домой, подзатыльниками погнал снова заартачившуюся Ларду к Пальцу. Чернобородый встал у подножия, уперся ладонями в отвесный камень, рыжий забрался ему на плечи, а Хон вскарабкался на плечи рыжему и заерзал там, готовясь ловчей подсадить девчонку. Только так, с высоты трех ростов человеческих, можно было дотянуться до ведущих к вершине глубоких зарубок-ступеней и до облегчающего подъем ременного каната.

Ларде подъем хлопот не доставил, Лефу же, несмотря на привязанную к спине увесистую виолу, дался и того легче. Всего-то и потребовалось от него, что уцепиться покрепче за канат да поспевать перебирать ногами — девчонка втащила его наверх так проворно, будто и впрямь он был пятилетним недоростком.

Торк, задрав голову, прокричал, чтоб они не вздумали слазить, а если почему-либо слазить все же придется, то надобно прыгать с последней зарубки туда, где земля посветлее и не слишком похожа на землю. В этом месте была глубокая, засыпанная перепревшим за зиму сеном яма, придуманная, чтобы прыгающие с высоты не ломали ноги.

Хон крикнул Лефу, чтобы тот принимался играть; а потом сказал мужикам, что нужно разделиться и с двух сторон обойти Луговину.

— Надобно постараться помешать проклятым уйти в скалы, — сказал он.

И никто не спросил, что же делать, если бешеные это уже сделали. Слишком страшно было думать об этом.

Леф и Ларда видели, как топтались у подножия Пальца четыре фигурки, такими неуклюжими кажущиеся сверху в своих громоздких нагрудниках и смешных, непривычных для глаза шлемах; как Хон и Торк двинулись вдоль утесов налево. Вскоре те и другие потерялись из глаз, потому что переменившийся ветер сбросил дым с неба.

Тогда Леф спохватился, торопливо перебросил виолу со спины на живот и стиснул в ладони лучок.

Струны отозвались на неуверенные прикосновения подрагивающей тетивы медленными всхлипами, монотонным усталым плачем. Это получилось как-то само собой и кстати — другое было бы непростительно в похороненной дымом долине.

Ларда, которая напряженно вглядывалась в дымную муть (ей мерещилось какое-то неясное шевеление у подножия Пальца), при первых звуках виолы вздрогнула, обернулась. Во взгляде ее привиделась Лефу растерянность, чуть ли не испуг даже. Она что, никогда прежде не слыхала струнной игры?

Нет, дело было не в этом. Потому что девчонка вдруг смешно и жалко зашмыгала носом, и Леф с ужасом увидел на ее щеках блестящие полоски слез. Он оборвал игру, замямлил было бессвязные утешения, но Ларда, будто взбесившись, изо всех сил пнула ногой, норовя попасть по виоле (чуть-чуть не достала, только больно чиркнула мозолистой пяткой по Лефовому колену), и отвернулась, всхлипывая. Леф обалдело смотрел ей в спину — ссутулившуюся, вздрагивающую, — а она вдруг сказала хрипло и зло:

— Не смей. Никогда больше не смей, слышишь?! Я тебе не забавка глиняная, я человек живой. И плакать стану, когда сама захочу, а не по твоей вздорной прихоти, колдун ты нечистый! Ведь из мозгляков мозгляк, соплей задавить можно, а возомнил о себе... Объедок...

Леф вздохнул, потупился. Ну почему так получается, почему? Единственное, что могло бы помочь стать если и не дружбы достойным, так хоть занятным для Торковой девчонки, и вот — нельзя. Да еще и умудрился ее обидеть — это ее-то, перед которой готов на брюхе ползать, доброго слова выпрашивая, как ползает перед ней, выпрашивая подачку, кудлатая псина Цо-цо.

Видно, размышления эти столь явственно отразилась на Лефовой физиономии, что обернувшаяся Ларда сразу все поняла, а поняв, сплюнула ему под ноги сквозь передние зубы с таким непередаваемым презрением, что Лефу как-то даже и полегчало сразу. Древогрызу на Предутреннюю звезду смотреть — только даром слюной давиться. Вот так. А значит, нечего мытарить душу несбыточным.


Между тем Ларда опомнилась и вовсе перестала замечать Лефа. Она деловито и быстро обследовала их прибежище — не слишком-то просторную и не сказать чтобы очень ровную площадку, обнесенную низкой стеной из кое-как скрепленных глиной валунов. В трех местах под стеной навалены были груды укатанных галечных голышей — как раз таких, чтобы сподручно было охватить пальцами и с силой швырнуть вниз: Еще стоял у стены показавшийся сперва просто грудой полусгнившего корья ветхий объемистый ларь, полный, как выяснилось, обожженных глиняных гирек. А посреди площадки была выдолблена яма для сбора дождевой воды, и в ней, обильно поросшей жестким мхом, скопилась изрядная лужа.

Ларда, встав на колени, зачерпнула пригоршню-другую, утерлась подолом и, поразмыслив немного, снова подошла к ларю. Раздраженно зыркнув на Лефа, она повернулась к нему спиной, приподняла накидку, развязала обернутый вокруг пояса крепкий сыромятный ремень — пращу. Примерила к оружию гирьку из ларя; потом в болтающемся на шее кошеле нашарила одну из своих, сравнила. Своя показалась хуже. Придирчиво рассматривая, взвешивая на ладони, выбрала из ларя с полдесятка гирек. Свои высыпала в ларь, отобранные сложила в кошель. Аккуратно намотала пращу на кисть правой руки — так, чтобы можно было стряхнуть, прихватив ладонью оба конца. Проверила, легко ли нож выдергивается из вшитого в полу накидки кожаного чехла. Потом присела на корточки, опершись подбородком о каменную оградку, нахохлилась. Все. Больше занять себя нечем. Теперь — маяться бездействием, ожиданием и страхом за хороших людей. И только Бездонная ведает, как долго этой маете длиться. А тут еще Незнающий сзади сопит — наверное, пялится в спину рыбьими своими, бездумными глазами... Худосочный, белобрысый, бледный... Червяк. Пакость.


Но Леф на нее не пялился. Леф сидел в противоположном углу, теребил выткнувшийся из трещины скрюченный хворый стебелек и маялся, пожалуй, похлеще Ларды, хоть и из-за другого. Бешеные его не слишком пугали, потому что представлял себе он их смутно; за Хона особой тревоги не было — твердо верилось, что сильнее его в Мире быть никого не может. Да и с прочими ничего плохого не случится: отец же с ними, он защитит, ежели что.

А вот Ларда... Очень хотелось сделать так, чтобы стала она добрее, чтобы не смотрела презрительно и зло. Но Леф понимал: что он ни выдумай, хоть поперек себя извернись, а получится только хуже. И потому так радовавшая сперва необходимость быть с ней вдвоем теперь ужасала. А еще угнетало то, что отец велел играть, но играть нельзя — от этого плачет Ларда.

Тянулось время, вязкое, будто смола, и на душе у обоих становилось все хуже. Первой не выдержала Ларда. Она совершенно не могла сидеть вот так, бездельно, но делать было ну совсем нечего, даже смотреть было не на что — долину по-прежнему застил дым — и оставалось только одно: говорить. Пусть хоть с этим, никчемным. Пусть. Больше-то не с кем...

Не меняя позы, не оборачиваясь к Лефу, будто бы и не с ним, а сама с собой, заговорила она о том, что четверо воинов (даже будь они все таковы, как Торк или Хон) с троими проклятыми не управятся — воинов надо бы не менее десятка, иначе за жизни бешеных заплатить придется недешево; что разыскивать бешеных в таком дыму или (упаси, Бездонная!) в скалах — дело безнадежное и смертельное, и что ведь просила она отца решиться взять с собою Цо-цо, а тот не захотел, сказал: «Убьют его бешеные, а другого пса, обученного охоте, раздобыть нелегко, и обойдется он слишком дорого». Но только все-таки дешевле и лучше собаку потерять, чем родителя. Потом Ларда рассказала, что верхушка пальца огорожена камнями, чтоб снизу не видать было засевших на ней, а еще — так, на всякий случай. Потому что хоть обычно бешеные и не имеют другого оружия, кроме голубых клинков, но говорят, будто когда-то у одного из них случилось неведомое, с грохотом метавшее гирьку втрое дальше пращи.

Потом жадно вслушивавшийся в ее бормотание Леф осмелился спросить, не могут ли бешеные вскарабкаться сюда, на Палец, а Ларда очень обидно засмеялась и сказала, что не могут: в одиночку до ступеней не дотянуться, а сообща бешеные делать ничего не умеют, потому как не знают речи и неспособны сговориться между собой. Воины рассказывают, будто проклятые друг друга как бы не замечают и нападает каждый сам по себе. Но своих они никогда не рубят, а когда их двое, то ежели один тяжко поранен и кричит, другой прибегает его защищать и не покидает, а бродит поблизости, покуда пораненный не умрет. Эта едва ли не единственная слабость бешеных часто спасала живущих в опасной близости от Ущелья Умерших Солнц.

Пронзительный свист вспорол задымленную тишину где-то недалеко, справа, и слева подступившие к долине утесы ответили таким же свистом — протяжным, тревожным. Ларда смолкла, вскочила. Леф тоже вскочил, подбежал к ней, пытаясь заглянуть в лицо, понять, что случилось. И снова свист, короткий и резкий, словно предсмертный визг, — не разобрать, откуда. И агония эха в изломанных скалах. И опять тишина.

— Они нашли бешеных, — Ларда судорожно сглотнула, будто в горле у нее застряло колючее и сухое. — Наши двоих нашли, а десятидворцы одного. Рубятся. Ох, не пустовать сегодня Вечной Дороге...

Леф не слыхал сказанного Торковой дочерью, потому что стояли они рядом, его плечо касалось вздрагивающего Лардиного плеча, и она не отодвигалась — конечно же, потому, что просто не замечала этого, но пусть хоть так, подольше бы...

Подольше не вышло. Где-то в задымленном недалеке родился новый звук — протяжный и гулкий, дробящийся эхом рев, торжествующий, нечеловеческий, хищный, от которого Ларда вскрикнула и побелела, а Лефовы волосы встали дыбом.

— Бешеный... — Лардин шепот был невнятен, потому что губы ее тряслись; она сдавила виски судорожно стиснутыми кулаками, пытаясь унять дрожь, только ничего не получалось. — Так кричит бешеный, когда убивает... Но ведь это же он слева кричал, ты же слышал, Леф? Ведь правда же, это было слева?

Леф торопливо закивал, надеясь успокоить ее, хотя разобрать, откуда прикатились отголоски сулящего беду крика, было невозможно. А потом, сообразив, что направо ушел и его отец, почувствовал неприятную сухость во рту и слабость в коленях.

Ларда вдруг больно вцепилась в него, встряхнула и тут же отпустила, принялась оглаживать Лефовы плечи с какой-то несуразной ласковостью.

— Леф, хороший... Ты же хороший, ты храбрый-храбрый, ты совсем уже мужик взрослый, воин, ну как есть — воин. — Она подтащила парнишку к куче метательных камней, заставила взять один, потом почти перегнулась через оградку. — Видишь валун большой, там, внизу? Брось в него, брось, попади! Да ну же ты, бестолочь, мозгляк худосочный, бросай!

Леф бросил. Не потому, что хотел попасть, а потому, что Лардина истерика перепугала его хуже только что слышанного нелюдского рева. Когда увесистый камень разлетелся мелкими осколками, грохнувшись о ноздреватый, лишайниками заросший валун, Леф поразился неожиданной своей ловкости, а Ларда завизжала от восторга:

— Так его, так! Убил! И бешеного, когда сунется, — камнем его, вот так! Если не побоишься, опять получится. Ты же не побоишься, правда? Не побоишься один?

Только когда Ларда взялась за канат и перебросила ногу через ограждение, Леф понял, что она задумала. Он бросился следом, обхватил, повис на ней с криком:

— Не надо, не уходи! Я не смогу один! Я не умею! Зачем ты, они же тебя убьют!

Ларда, рыча от ярости, ударила его кулаком в лицо, и еще раз, и снова, в полную силу, но вырваться ей не удалось. А потом внизу, совсем близко, раздался надрывный, сорванный крик, и они, разом забыв о своей бессмысленной драке, бросились на противоположный край площадки смотреть, что за новая беда приключилась у подножия Пальца.

Опять переменившийся ветер сдернул с Долины дымовой полог и позволил увидеть все.

Кричал чернобородый. Он бежал к Пальцу, бежал изо всех сил, вот только сил у него оставалось немного. Нагрудник его был залит красным, на губах лопались кровавые пузыри, он шатался на бегу, и ближние утесы множили его хриплое дыхание издевательским эхом. А следом за ним тяжелыми длинными прыжками неслось, громыхая, чудовище — двуногое и двурукое, но с голым огромным гребнистым черепом, отблескивающим подобно редкостному железу; с плоским безносым и безгубым лицом, на котором вместо глаз зияла чернотой слепая узкая щель. А плечи, грудь, живот ужасной твари прятала под собой лязгающая тусклая чешуя, а во вскинутой правой руке голубоватыми бликами вспыхивало широкое и длинное лезвие, оканчивающееся хищным вытянутым жалом. Голубой клинок. Бешеный. Смерть. Леф видел, как бешеный догнал чернобородого, как от удара рукоятью проклятого клинка слетел, покатился по траве островерхий нелепый шлем, и сам чернобородый тоже покатился по траве и замер, широко раскинув бессильные руки.

А потом над ухом у Лефа что-то завыло — тонко, страшно, — и когда он оглянулся, втягивая голову в плечи, то оказалось, что это Ларда раскручивает пращу.

Вскрикнул воздух, раздираемый рвущейся на волю гирькой; под звонкий веселый лязг над головой бешеного взметнулось облачко глиняной пыли, и он медленно, словно нехотя, осел на колени, уткнулся лицом в траву, нелепо вывернув локти.

С какой-то пониманию недоступной тревогой смотрел Леф на его мучительно дергающуюся спину, гадая, сможет ли оправиться от удара казавшееся неуязвимым чудовище. Похоже, что нет, похоже, что уже ладится оно на Вечную Дорогу. Хотя проклятых Бездонная, верно, не удостаивает после смерти Вечной Дороги...

Мигом позже мысли о бешеном будто выдуло из Лефовой головы, потому что он увидел Ларду. Увидел там, внизу. Она вывернулась из-за подножия Пальца, кинулась к скорчившемуся в траве чудищу, и в кулаке ее был нож. Зачем, ну зачем?! Ведь можно было, не испытывая долготерпенья Мглы, добить бешеного гирьками. Или она диковинный свой нож захотела опробовать по-настоящему, или, уже вбив себе в голову, что нужно ей слазить, о другом и думать забыла? Глупая...

В предчувствии скорой беды Леф, не ощущая боли, изо всех сил вцепился зубами в разбитую, кровоточащую губу. Он видел, как Ларда с разгону перескочила через зашевелившегося, пытающегося ползти к Пальцу чернобородого, как она подбежала к проклятому...

Потом приключилось страшное. Околевающее чудовище, не приподнявшись, даже не изменив позы, выбросило ногу, и от ужасного удара в живот девчонка перышком взлетела в воздух, а потом плашмя — всей спиной и затылком — грохнулась о землю.

Бешеный встал. Медленно, с заметным усилием разогнулся, Утвердился на неестественно прямых ногах... Да нет, не утвердился, стоит-качается. Видать, не минулся ему удар по черепу... Вот он неторопливо повел головой, обернув глаза-щель к Ларде (лежит где упала, не двигается, только грудь ее вздымается в натужном дыхании да ветер несмело шевелит волосы и одежду), потом — к вершине Пальца (тихонько скулящий Леф скорчился за оградкой, лишь голову над камнем выставил, чтобы видеть). Потом, все так же неспешно, проклятый оборотился к чернобородому. Дернул рукой, перехватывая меч клинком вниз; шагая неуверенно, будто во сне, догнал ползущего, наступил на него и коротким ударом всадил в беззащитную спину голубоватое лезвие.

Леф отчетливо слышал и тупой хрусткий удар, и пронзительный смертельный крик... А чудище, не дрогнув лицом, взревело гулко и страшно, выдернуло меч из мертвого тела, вскинуло его к тучам. Потом оно повернуло голову и уперлось взглядом во все еще неподвижную Ларду.

Прикусив трясущийся, липкий от пота кулак, Леф заплакал в голос, заметался по макушке Пальца. Что же делать, что, как помочь?! Камнем его? Далеко, не попасть, да и в Ларду ненароком угодить можно. А этот уже двинулся к ней. Убьет же, убьет!

Он не заметил, как это получилось. Просто вдруг ощутил пустоту под ногами, почувствовал сжатый между коленями канат, и уже будто сами собой разжимались пальцы, зацепившиеся за камни ограды. От осознания собственной нежданной решимости мучительно и жалко затрепыхалось в груди, но бояться было некогда, потому что тугое кожаное плетение ожгло заскользившие по нему непривычные к такому ладони, и вылизанный ветрами камень стронулся, потек вверх, замелькал мимо бесчисленными трещинами — быстрей, все быстрей...

Канат кончился внезапно. Огромный узел рванул колени и пальцы последней горячей болью, а потом — краткий миг падения, и пахнущее затхлой гнилью перепревшее сено пружинисто ударило по ногам, отшвырнуло на жесткую, колкую землю.

Что дальше? Леф не задумывался об этом. Обогнув подножие Пальца, он увидел, что Ларда слабо барахтается, безуспешно пытаясь встать, а замазанный темным клинок бешеного покачивается уже чуть ли не над ее головой, — увидел и со всех ног бросился защищать и спасать. Он был почти рядом, когда Ларда с пронзительным криком вскинула руку, будто отмахнуться надеялась от надвигающейся погибели, и из ладони ее серым холодным сполохом вырвался нож. Она метила бешеному в лицо (вероятно, надеялась попасть в черную полоску), только не суждено было сбыться этой надежде. Проклятый чуть наклонил голову, и железное лезвие, звякнув о его лоб, отскочило в траву. Чудище шагнуло вперед, тень его упала на Ларду, жало голубого клинка нацелилось в трепещущее девчоночье горло, но тут Леф в отчаянном прыжке всем телом ударился о спину проклятой твари. Хонов приемыш весил не слишком-то много, но все же удар получился сильным. Проклятый пошатнулся и, споткнувшись о Ларду, грузно повалился на землю. Леф тоже не смог удержаться на ногах. Но он (оглушенный и обалдевший, будто бы с разгону ударился о скалу, а не о живое) каким-то чудом сумел припомнить, куда упал отлетевший от черепа бешеного Лардин нож, дотянуться до него и вскочить — все это за те считанные мгновения, которые понадобились чудовищу, чтобы приподняться, упираясь кулаками в землю. А еще Леф успел заметить, что между гладким затылком проклятого и чешуей, покрывающей его плечи, открылся узкий зазор. Заметить и, метнувшись вперед, воткнуть в него нож.

С хриплым коротким вскриком бешеный снова сунулся лицом в траву, и Леф, отчаянно завизжав, шарахнулся от него, потому что мягким, податливым оказалось скрытое под железной чешуей. И крик этот... Не рев чудовища, а именно крик — пронзительный, жалобный, человечий. Совсем так же кричал, умирая, чернобородый. Значит, бешеный — просто человек, запрятавшийся под небывалую груду железа и невесть зачем явившийся убивать?

Если бы в тот миг кто-либо стал приставать к Лефу с расспросами, отчего мертвый человек страшит его сильнее непонятного живого чудища, Хонов приемыш не смог бы ответить.

Но приставать могла одна только Ларда, а ей было не до расспросов — она пыталась выбраться из-под бешеного. Леф шмыгнул носом, утерся ладонью. Потом, спохватившись, бросился к Ларде — помогать.

Он не сумел заставить себя притронуться к мертвой железной груде — просто подхватил постанывающую девчонку под мышки и стал тащить изо всех сил.

Вытащил. Помог подняться на ноги. Держал за локоть, пока она стояла согнувшись, прижав руки к животу. Наконец Ларда осторожно выпрямилась, вздохнула прерывисто. Глянула на проклятого, на рукоять своего ножа, торчащую из его затылка, обернулась к Лефу, тронула кончиками пальцев его распухшие, кровоточащие губы. Крепко же била она по этим губам там, наверху. Крепко и зло...

Подступающие слезы обжигали ей глаза, и Ларда для самой себя неожиданно обхватила Лефа, прижалась к нему всем телом.

Лефу стало не по себе. Затрепыхавшись, он выдрался из подозрительно нежных объятий, на всякий случай отбежал подальше. Ларда тоже отпрянула, всхлипнула, будто он ударил ее или обидел, и вдруг, запнувшись обо что-то, с маху села в траву. Леф попытался помочь ей встать, но девчонка проворно отшатнулась, закричала со злыми слезами в голосе:

— Не смей меня трогать! Видеть тебя не могу, дурак ты, скотина безмозглая!

Леф растерянно заскреб в затылке. Что с ней? Может, она на колючку села? Или от падения снова живот разболелся?

А Ларда внезапно вскочила и напряженно уставилась... Куда? На Палец, что ли? Нет. Со стороны ущелья доносился крепнущий, близящийся с каждым мгновением грохот, словно несется сюда, к ним, что-то громыхающее, стремительное.

Ну да, так и есть. Из-за утесов вылетел маленький аккуратный возок, и на передке его, неистово нахлестывая беснующуюся взмыленную скотину, стоял... еще один бешеный?!

Леф тихонько ойкнул, оседая на ослабевших, словно чужими ставших ногах. Ларда, кольнув его коротким, презрительным взглядом, запрыгала, размахивая руками, завопила радостно:

— Нурд! Нурд! Сюда!


Погибших уложили в ряд, бережно подоткнув под голову каждому свернутую тючком накидку — это чтоб мертвые глаза могли следить, как спускается с неба готовое кануть в Бездонную Мглу одряхлевшее солнце. Только Хика не удалось устроить согласно обычаю: так и не нашлась его голова. И Тису не сумели разыскать под обгорелыми бревнами. Придется теперь им брести по Вечной Дороге в потемках, если послушникам не удастся умолить Бездонную, чтобы наделила она убитых ею за людские провинности Хика и Тису толикой света, сохраненного глазами прочих идущих. Послушники могут такое, но надо им успеть добраться до Сырой Луговины прежде, чем рождение нового солнца выпустит души, изнывающие в мертвых телах (а добираться-то, между прочим, серым надобно от Лесистого Склона: на здешней заимке нет священного колодца).

Они успеют. Покуда Торк, Хон и Леф сносили убитых к разоренному жилищу, Нурд с Лардой выискали среди утесов подходящее место, и клубы белого-белого дыма возвестили всем, что бешеные сейчас мертвы. Если послушники промедлят и затемно, до нового солнца не завершат требуемого обычаем, то Бездонная снова позволит проклятым жить — это сами носящие серое так говорят. Оно конечно, подобного не случалось еще ни разу, но ведь и послушникам ни разу еще не случалось запаздывать. Хоть Гуфа и твердит, что вранье все это, хоть и доверяют ей люди, но до сих пор никто еще не набрался смелости проверять. У бешеного и одну-то жизнь отобрать тяжко, а тут что же, поутру все сызнова? Нет уж, лучше не сомневаться.

Ближе к ночи стали возвращаться сбежавшие в скалы обитатели Сырой Луговины. Одноглазый старик с трясущейся головой, две голенастые малолетние девки, баба с подвешенным к спине сосунком... Прячущий виноватые глаза дюжий крепкорукий парень... Ах да, ведь еще были те трое, на телеге, — они не вернулись. Шесть (это если и сосунка считать) да трое — вместе выходит девять. Мало их, выживших. Тех, которые провожают стылыми взглядами свое последнее солнце, заметно больше. Плохо...

Леф так умаялся, так испереживался за день, что был не способен уже ни думать, ни понимать, а только брел на негнущихся деревянных ногах куда говорили, делал что говорили, и мечталось ему не о сне даже, не о постеленном матерью мягком ложе, а о возможности сесть и больше не шевелиться. Никогда. Как те, лежащие в ряд. А еще ему очень хотелось захныкать, и чтобы кто-нибудь погладил и пожалел, только после всего произошедшего такое было ну никак невозможно, и от понимания этого плакать хотелось еще сильнее. Да, он убил бешеного; в единый миг недотепа с четырнадцатилетним телом и пятилетним умишком обернулся воином; Хон и Торк теперь смотрят на него с уважением, а прятавшийся в скалах парень лебезит и заискивает, но все это не радует. Потому что мгновенно и навсегда потеряно слишком многое. И Ларда даже глянуть не хочет, отворачивается...

Труднее всего было тащить в одно место бешеных. Одетые в железо тяжелые туши лежали далеко одна от другой, да еще требовалось следить, чтобы не растерять принадлежащее им: если хоть самая никчемная из проклятых вещей минует священный колодец, то с новым солнцем бешеный снова вернется в Мир.

Небо уже почти что погасло, когда с помощью возвратившихся последнего из проклятых приволокли и кинули вниз лицом на запорошенную горьким пеплом траву, а потом придавили дымящимся бревном — так-то оно надежнее будет.

А девки-подростки тем временем выгребли из развалин большую кучу раскаленных углей и зарыли в нее угоревшего в тесном хлеву Хикова круглорога. Жареное оказалось кстати, когда воины и пособлявшие им вдруг поняли, что все нужное уже сделано, что теперь можно дать поблажку вконец обессилевшему телу. Сперва они просто повалились на землю вокруг теплого места, думая, будто не сыщется в Мире такая мощь, чтобы сумела заставить кого-либо из них пошевелиться, оживи в этот миг бешеный — никто бы и не привстал даже, разве только Нурд. Но лившийся из-под углей дух щекотал ноздри, дразнил, тревожил и все-таки совершил то, чего, казалось, и самой Бездонной уже не осилить. Вскоре прикорнувшая было на остатках людских жилищ тишина шарахнулась, напуганная треском раздираемого мяса, хрустом костей, чавканьем и довольным сопением. Даже Хон мрачно вгрызся в пахнущий паленой шерстью обгорелый кусок, жевал, не чувствуя вкуса.

Тяжко было Хону, так тяжко, что даже весть о великом подвиге сына не смогла выгнать из сердца муторную грызущую боль.

А ведь сперва все складывалось на редкость удачно. Они с Торком первыми заметили чудищ, и Хон умудрился с десяти шагов пробить копьем проклятый панцирь, а это не любому под силу. Копье при ударе сломалось, но каменный наконечник глубоко засел в боку бешеного. Тот скрючился, будто затесавшееся в очаг лыко, да так и не смог разогнуться до самой своей погибели.

Второй бешеный от Торкового копья увернулся, и это даже не слишком огорчило. Было бы настолько легко бить проклятых издали, так и не пугали бы они никого. Уж чего, кажется, проще — угодить ему в ногу (благо нет на ногах у них чешуи, только одежа странная — не кожа, а непонятное что-то, словно из стебельков неимоверной длины сплетенное). А потом выждать поблизости, покуда силы его с кровью вытекут, да и прирезать. Просто? Как бы не так. Бешеные проворны, увертливы и глазасты, будто во все стороны разом смотреть умеют. В них и гирьками попадать — дело сложное, если не из засады. Разве только издали, но ведь издали большого вреда панцирному чудищу не причинишь...

Да, вначале схватка складывалась для Хона с Торком удачно, очень удачно. Но вот потом...

Решив, что пораненный им бешеный двигаться не способен и потому не опасен, Хорн затеял с другим рискованную игру в бой на мечах. Он всегда ставил превыше прочих воинских качеств умение сберечь спокойствие чувств и ясность рассудка в любой, даже самой неистовой с виду рубке; умение не позволить себе, прельстившись большим, потерять и малое. Поэтому Хон определил себе целью лишь увлечь бешеного схваткой, заставить его видеть только стремительные взблески вражеского клинка, почувствовать, что это сама погибель смотрит из-под массивного налобника уродливого серого шлема — всего на несколько мгновений, не более чем потребуется Торку, чтобы приготовить к броску пращу. А после... Уж Торк сумел бы попасть в голову ослепленному боем проклятому, и даже бабе стало бы по силам зарубить ошеломленное чудище. Это была малая цель, но, отбивая и нанося удары, раз за разом уворачиваясь от стремительных выпадов голубого клинка, столяр не оставлял попыток вынудить бешеного сделать хоть одно неверное движение. Если бы это удалось, то Хонова рука и отточенное железо сами совершили бы поболее замысленного разумом, как часто случалось в бесчисленных прежних боях.

Только все вышло не так.

Раненый, которого Хон с Торком сочли безопасным, изловчился подцепить с земли довольно увесистый камень и бросить его в увлекшегося смертельным игрищем столяра. Попавший в нагрудник камень особого вреда не причинил, но сбил Хона с ног. И меч его, драгоценный железный меч ударился о замшелый, по маковку вросший в землю валун и переломился. А бешеный, которому бы наброситься на упавшего, внезапно метнулся к слишком близко подкравшемуся Торку, и тот с перепугу запустил гирьку слишком высоко — чуть ли не в небо.

Ладить пращу для нового броска было поздно, хвататься за дубину — бесполезно. Торк кинулся убегать. Он не рискнул приближаться к Пальцу, понимая, что на открытом месте бешеный догонит его и убьет, а принялся петлять между утесами, уворачиваясь и прячась. Он выгадывал время. Может быть, Хон придумает что-нибудь умное?

Но Хону было не до выдумываний. Поднявшись на ноги, он бессмысленно глянул на оставшуюся у него в руках рукоять с крохотным обломком лезвия, а потом, внезапно осознав всю тяжесть своей потери, озверел хуже бешеного. Обломок рукояти полетел в скорченное чудовище, которое все еще силилось выцарапать из раны наконечник копья, и, когда оно завертело головой, пытаясь уразуметь, что случилось, Хон, яростно завопив, швырнул ему в лицо камень — тот самый, что мгновение назад сбил с ног его самого.

Удар был страшен. Камень вмял тусклое железо в то, что было под ним; на панцирную грудь брызнули алые струйки. Проклятый с лязгом обвалился на землю, дернулся раз-другой и затих.

Хон в три прыжка очутился рядом с ним, не помня себя выхватил из мертвой руки голубой клинок и, продолжая выкрикивать неразборчиво-злобное, погнался за бешеным, который преследовал Торка. Услышав за спиной его вопли, проклятый обернулся, замер на миг, будто бы глазам своим не поверил, а потом неторопливо двинулся навстречу.

Только скорбный рассудком либо вконец одуревший от злости, как вот Хон, мог бы придумать такое — кидаться на бешеного, имея вместо оружия голубой клинок. Ведь все же знают, что проклятых вещей даже касаться нельзя, не проговорив сперва в сторону Бездонной Мглы специальное Извинение — длинное и малопонятное, а потому запоминаемое трудно. А еще послушники учат, что голубые клинки приносят скорые и ужасные бедствия тем из людей, которые дерзают ими пользоваться (это кроме Нурда, которому носящие серое испросили у Бездонной специальное позволение). Наверное, поэтому и не было Хону удачи в этой схватке. Спокойно отбив размашистый удар налетевшего столяра, бешеный вскинул невооруженную левую руку, и, оглушенный его бронированным кулаком, Хон свалился без чувств. Торк, бросившись выручать соседа, сумел достать палицей плечо нависшего над Хоном чудовища, но получил в ответ локтем по лицу. Выронив оружие, он стиснул ладонями разбитый рот, согнулся, подставляя затылок проклятому клинку.

Их спасло то, что бешеный замешкался на миг — верно, не мог решить, которого из беспомощных противников убивать первым. А может, и палица Торка не просто так скользнула по железной чешуе. Как бы то ни было, потерянное мгновение дорого обошлось бешеному, потому что пришлось ему беспокоиться уже не о том, кого убивать, а как бы самому уберечься: подоспел Нурд.

Начавший понемногу приходить в себя Хон видел, как сшиблись почти неотличимые один от другого панцирные гиганты (если бы не крашенный в желтое хвост вьючного, который Нурд носит на шлеме, так был бы он вылитым бешеным). Схватка была стремительна и ужасна. Громоздкие безликие чудища с непостижимым проворством метались, кружили, рыча и взвизгивая, будто сцепившиеся псы, — под грохот бронной чешуи, под лязг сталкивающихся клинков, все быстрей и быстрей...

А потом Хону показалось, что один из стремительных сполохов промелькнул прямо сквозь широкую спину проклятого. Тот замер, немыслимо надломившись в плечах, качнулся и обрушился на застонавшую под его тяжестью землю.

Нурд — это Нурд. Одним ударом он разрубил и железный наплечник, и дальше. Никто другой не сумел бы так, даже голубым клинком — никто. Подобному умению можно только завидовать без всякой надежды сравняться. Но отрубленное пришлось тащить к хижинам отдельно от прочего, а это не слишком-то приятно, да и вообще излишняя обуза. Так что лучше было бы Витязю прикончить проклятого как-нибудь попроще, без куража. Ведь надобно все же и о людях думать, а не только о собственной славе.

Хон яростно зарычал и отшвырнул недоеденное. О Мгла, до чего же стыдные и несправедливые мысли приходят в голову! Ему бы Нурда век благодарить за спасение, так нет же, злобствует. Не на Витязя, на себя злобствовать надо, на глупость свою! Бешеному подранку под удар подставился, забыл, что ежели проклятый дышать способен, значит, способен и убивать... Допустил сердце захлебнуться яростью — это он-то, как никто умевший сверх меры озлить противника; заставить его совершить глупое и тем воспользоваться! Где же было сегодня твое хваленое воинское умение, Хон? Сам еле спасся, Торка едва не погубил...

Хон вздохнул, исподтишка оглядел сидящих вокруг: страшно было, что станут теперь смотреть на него с презрением или (не приведи, Бездонная!) вздумают жалеть. Но опасения столяра были напрасны. Никто не собирался ни жалеть его, ни презирать.

С голодом к этому времени все уже подуправились (и круглорогом тоже — осталась от него малая чуточка). Тут бы и заснуть, сытым-то, но сон не шел. Слишком велико было возбуждение от пережитого... Пережитого ли? Ничто ведь еще не кончилось. А ну как не поспеют носящие серое, что тогда. Вот и сидели, маялись, до хруста в ушах прислушиваясь к невнятным ночным шорохам, — ждали. А известно: когда голова ничем не занята, то лезут в нее всякие-разные мысль, причем не всегда такие, которые бы следовало в эту самую голову допускать.

Потому, наверное, и были так хмуры лица, едва различимые в кровавых отсветах догорающих углей. У каждого имелись причины для печали.

Обитатели Сырой Луговины... Ну, эти понятно о чем вздыхали, утирая влажные глаза. Сгинуло привычное размеренное житье, перебиты родичи и соседи, дымом пошло достояние, а что впереди — то одна лишь Бездонная ведает. Заплачешь тут...

Ларда? И у нее были причины для угрюмой тоски. Отец ранен... Пусть и не сильно (губы у него разбиты да передние зубы выломаны), но — родитель же! И посмотреть даже не дает толком, что там у него во рту, и полечить не дает. Ларда смогла бы, она умеет — Гуфа снизошла научить кое-чему. Хоть принудил себя, охая и кривясь, пожевать немного, и то ладно. А она... Как, как могла она забыть о том, что бой, что отцова жизнь под угрозой, и вешаться на шею этому... Лефу. Он небось уж и возомнил о себе, невесть чем посчитав простую благодарность за спасенную жизнь. Ведь это же только из благодарности пыталась его обнять, ведь он противный, белый весь, худосочный... Червяк... И — на тебе, оттолкнул...

Ларде почему-то припомнилось, как лет этак восемь назад ее старшая сестра Пата согласно порядку выбора прилюдно обняла какого-то парня, а тот оторвал от себя Патины руки и крикнул: «Лучше век вовсе без бабы прожить, чем с тобой!» Ларда (она была в ту пору еще совсем недомерком) удивлялась отчаянию сестры. Ну отказался от нее дурак-простофиля, так ему теперь обычаем назначено никогда жены не иметь, а Пате зато еще целый год до нового выбора в родительской хижине обретаться можно. Спрашивается, кому хуже? Но парень-отказник почему-то жил себе и жил, а Пата, проплакав до глубокой осени, однажды увязала в накидку тяжелый камень и бросилась в Рыжую.

Вот странно... Мнится это, или и вправду тот парень, из-за которого сестра убила себя, был похож на Лефа?

Э, да что там — похож, непохож... Уж Ларда-то себя убивать не станет. И плакать, не станет. Больно он ей нужен, объедок... Ишь, ведь и глянуть не хочет, отворачивает рыбью свою образину. Презирает небось, брезгует. И правильно. Не только оттолкнуть — еще бы и в глаза ей плюнуть, дурехе. Зачем, ну зачем же спрыгнула она с Пальца? Сверху добивать надо было бешеного, гирьками надо было его добивать. И чернобородый десятидворец Зат остался бы жить.

Леф не рассказал о том, как все получилось, но Ларда в его снисхождении не нуждается, а после того, что было, — тем более. Сама рассказала, не побоялась. И никто не упрекнул. Ни отец, ни Витязь, ни Хон — никто. Ни единого слова осуждающего не выговорили. Только стало ли ей от этого легче? Нет.


Леф тоже грустил. Трудно было ему привыкать к новому своему качеству; измученное тело ломила выматывающая скучная боль; очень хотелось спать, но заснуть почему-то не получалось, и это было очень обидно. А Хон, Торк и остальные не захотели подсадить его на Палец, где осталась виола, сказали: «Завтра». Но если ночью будет роса, то до будущего солнца виола испортится, а новую взять негде, отец занят всегда, не станет делать. Да и ну ее к бешеному, новую, Леф к этой уже привык, и она к нему привыкла, перестала бояться, как вначале. А Ларду он очень обидел, и это плохо. Главное, не понять никак, на что же такое она обиделась. И на все его попытки как-то исправить, показать, что не хотел он, что не будет больше, она обижается еще сильнее... Можно бы отойти за Развалины и поплакать, но не хочется, потому что там темно и никого нету — одни только мертвые лежат. Страшно там.

А вот Нурд не грустил, а злился. Он катал по скулам тяжелые желваки, жестко щурился на изо всех сил старающегося не стонать Торка. Наконец не выдержал, встал, шагнул к раненому:

— Ну, охотник, хватит. Ляг на спину да закрой глаза — лечить буду.

Торк отчаянно замотал головой, прижимая к изуродованному рту перепачканные кровью ладони, но Витязь спокойно отвел его руки, увещевая неразумного:

— Эх ты, воин... Не боялся, когда ранили, убить хотели, а собрались лечить, так перепугался. Мука тебя не страшит, а избавление пугает. Разве умно это? Да, больно тебе, тяжко. Так это же не рана, глупость твоя тебя донимает.

То, что говорил Нурд, а главное, то, как он говорил все это, напоминало Лефу бормотание старой ведуньи. И вообще, Витязь почему-то очень был на Гуфу похож. Вот ведь странно! Казалось бы, какая тут может быть схожесть? Здоровый, не пожилой еще мужик, ладный, могучий, быстрый, — и ссохшаяся сутулая старушонка. А вот поди ж ты... Может, в глазах все дело? Нет, они тоже, конечно, разные у них. Гуфины — тусклые, полуприкрытые всегда, а у Витязя — как небо в солнечный день. Но от взгляда и тех, и других тепло, спокойно становится; в них хочется смотреть, как на Ларду, — не отрываясь; не то что в смеющиеся глазенки Фасо, которые так добры, так добры, что в доброту эту вовсе не хочется верить.

Между тем Торк соизволил наконец внять уговорам Нурда: перестал хвататься за лицо, прилег и зажмурился. Он бы еще долго отнекивался да упрямился, полагая, будто мужественному воину и охотнику не только лечиться — даже замечать такую ерунду, как раны, дело стыдное и недостойное. Однако Витязь знал, как его допечь. Опасение быть заподозренным прочими (а главное — собственной дочкой) в том, что он, взрослый мужик, боится лечения, мигом сделало Торка покладистым и покорным.

Нурд, склонясь над лежащим, потрогал кончиками пальцев его вздутые, заплывшие черным губы, обернул сосредоточенное лицо к ерзающей от волнения Ларде:

— Найди-ка в развалинах горшок, зачерпни воды да поставь на угли... Нет, стой, — сорвавшаяся с места девчонка замерла. — Не надо горшка, долго искать станешь. Сними шлем с кого из бешеных. Злу служил, так пускай теперь добру посодействует. Ну чего испугалась?! Мигом давай, сполосни только сперва! Да слышишь, кожу изнутри выдери! Нам вода нужна, а не похлебка.

Ларду будто сдуло в темноту. Витязь мутно глянул ей вслед, тихо процедил непонятное прочим:

— Испугалась ведь, а? Ох и ущемлю я кому-то лживые языки, ох же и наплачется кто-то за свое лукавство... Хитрецы... Гнус, мерзость вкрадчивая...

Ларда вернулась быстро. До половины налитый водой шлем она несла чуть ли не самыми кончиками пальцев, стараясь держать как можно дальше от себя. Ткнув его в угли, проворно отскочила, но Витязь прикрикнул:

— Куда?! Рядом стой — помогать будешь. Да брось ты Извинение бормотать, все равно ведь неправильное бормочешь!

Он снова наклонился над Торком, спросил, не глядя на замершую девчонку:

— Ты кому веришь-то больше, мне или Фасо? Мне? А тогда запомни: все беды людские проистекают единственно от людской же глупости. Запомнила? От глупости, а не от всякого там... Хон вот сегодня без всякого Извинения голубым клинком завладел, и ничего страшного с ним не сталось. С бешеным рубился, поранил его, а сам живой да целый. Пощупать можешь, ежели по загривку схлопотать не боишься.

Хон ошарашено воззрился на Витязя:

— Это когда же я проклятого голубым клинком зацепил? Ты что, Нурд, забыл, как оно все получилось? Постыдился бы девку дурить...

— Зацепил, зацепил, — Витязь, сопя, что-то делал с Торковым лицом. — По ноге ты его зацепил, ладно так — до кости почти что. Сомневаешься? Сходи да глянь. Ларда, не стой шестом. Воду давай сюда, не слышишь — булькает?!

Хон сходил и глянул. Вернулся он заметно повеселевшим, еще издали сообщил:

— И впрямь поранил. Надо же, а я и не углядел...

— Не углядел... — хмыкнул, не отрываясь от своего дела, Нурд. — Да кабы не ты, я б с ним и до нового солнышка не управился. На редкость дюжая скотина попалась... Ларда, уши твои кучерявые, ну куда ты льешь?! Что с тобой нынче? Думает все, думает о чем-то, аж скрипит. Небось прикидывает, кого выбирать станет. А чего тут раздумьями изводиться? Все одно ведь никого не сыщешь видней меня.

Леф при этих словах чуть не свалился с камня, на котором сидел. Хоть и в мыслях у него не было на что-то такое рассчитывать (да вздумай Ларда выбрать его, он бы не обрадовался — перепугался бы до смерти), и все-таки Нурдова шутка будто ножом его полоснула. Ларда же только вздохнула, помотала головой.

— Нет, — сказала она серьезно. — Ты, Нурд, конечно, всех в наших краях лучше, и жены у тебя совсем никакой нету, да только тебя я не выберу — обычай не велит Витязей выбирать. Да и больно ты старый.

Витязь захохотал так, что аж эхо пробудилось в неблизких скалах.

— Вот это девка! И верно, ну на кой я тебе, дряхлый да немощный? Ты лучше... — он понизил голос, подмигнул, — ты лучше вон Лефа выбери.

Ларда в ответ вздернула губу, показав ровный ряд некрупных, но весьма острых зубов. Нурд притворно вздохнул:

— Вот она как проявляется нынче, скромность девичья... Будет тебе, не рычи: пошутил я. Слишком мне Леф по сердцу, чтобы я такого подарочка ему пожелал.

Несколько мгновений тихо было у тлеющего костра. Нурд, посерьезнев, осторожно двигал пальцами в запекшемся месиве Торковых губ. Тот даже не стонал, дышал глубоко и ровно, будто во сне, — наверное, так и было. Прочие притихли, боясь помешать. Наконец Витязь выпрямился, отошел, присел рядом с Хоном.

— Ну будет с него. — Он зажмурился, потер пальцами веки. — До света поспит, а там поглядим, вспомнит ли о ране своей.

Ларда, от волнения изгрызшая ногти, несмело спросила:

— И зубы опять вырастут?

— Нет, — Нурд с сожалением помотал головой. — Зубы — это уж вовсе безнадежное дело. Вот ежели бы те, выбитые, обратно ему приладить да полить хорошенько, глядишь, и укоренились бы. Но ты же их небось искать поленишься? Куда?! — заорал он испуганно вслед метнувшейся было от костра девчонке. — Вот шальная, уж и слова веселого ей не скажи — всему верит.

Ларда надулась и села спиной к костру. Нурд поглядел на нее, пошевелил в раздумье губами, потом вытащил из-под накидки клок, пушистого меха.

— Постели под ноги. Рано босой ходить. Роса по ночам еще злая — застудишься.

Ларда презрительно дернула плечом, но мех взяла. Видать, все же озябла, хоть и приучала себя к холоду. Только-только начавший приходить в себя после недавних Нурдовых шуточек Леф зашмыгал носом, горько досадуя на собственную недогадливость: ну почему же он сам не смог до такого додуматься? Правда, лишнего меха у него нету, но для Ларды не то что с ног размотать — накидку сбросить не жалко, только поздно уже. Да и не приняла бы она от него, наверное... Хон, понявший шмыгание сына превратно, забеспокоился: тоже, что ли, замерз? Он попытался притянуть Лефа к себе, прикрыть полой, будто маленького, но тот вывернулся: не надо.

Снова примолкли люди, снова пригорюнились и Ларда, и Леф, и Хон, вспомнивший о невосполнимой своей утрате. Железные осколки — это, конечно, не то, что выбитые Торковы зубы: все отыскивались, до последнего. А толку с того? Обратно уже не слепишь...

А жителей Сырой Луговины сморил сон. Из них только молодица не спала еще, качала-баюкала детеныша. Ничего, вскорости и она, наверное, заснет. Милостью Бездонной человечья натура умеет оборонить себя от любых мук — телесных и душевных — беспамятством либо сном.

Нурд бросил на угли толстую недлинную жердь. Она задымилась и вдруг брызнула трескучими огоньками. Витязь, оперев тяжелый подбородок на кулаки, следил, как крепнет суетливое веселое пламя, и яркие искры дрожали-прыгали в его неподвижных глазах. Потом он подтолкнул локтем сумрачного столяра:

— Брось, Хон. Не вернешь потерянного; даже если тоской изведешь себя до Вечной Дороги — все равно не вернешь. Будет еще немало доброго оружия у тебя, и получше этого меча. Будет. Хочешь, из того обломка, что поболее других, нож попрошу сработать? Знаешь Фунза из Несметных Хижин, который для самого Предстоятеля трудится? Фунз мне друг давнишний, попрошу — сделает тебе нож, каких даже в прежние времена не бывало. А ты его Лефу отдай. Заслужил сегодня мальчонка. Оба вы сегодня великие дела совершили — и ты, и сын твой. Ты одного проклятого погубил, другого ранил крепко, почти обезножил. И сын твой, воспитание твое, такое совершил, какого я и не упомню. Да, верно, и старики не упомнят такого, чтоб парнишка-невыбранный в одиночку бешеного жизни лишил...

Леф впервые за долгую эту ночь сумел разлепить будто чужими ставшие губы:

— Не в одиночку... Ларда это, гирькой она его... Иначе бы я не осилил...

Ларда вскинулась, сверкнула глазами, словно хищное из темного логова:

— Мне чужого не надобно! Я пыталась, да не смогла, а ты сам-один проклятого осилил и меня, никчемную, уберег от Вечной Дороги — вот как было. И не смей жалеть меня, свое навязывать, ты... Червяк...

Она выкрикивала что-то еще, что-то одновременно яростное и покаянное, только никто, кроме Лефа, ее не слушал. Потому что Нурда с Хоном и тихую молодицу встревожило незаметно подкравшееся откуда-то из бездонного нутра темноты сиплое медленное дыхание, всхрапывание, какое-то ворчание — сумрачное, почти что членораздельное... А еще оттуда, из темноты, придвигались к костру два огонька, и были они красноватыми, тусклыми, злыми.

Хон и Витязь принялись бросать в костер всевозможный горючий мусор, торопясь осветить приближающееся. Мгновением позже к ним присоединился и Леф, напуганный их суетой сильнее, чем непонятными звуками. А потом Ларда, кряхтя, опрокинула в смелеющее пламя остатки порушенного плетня, и они вспыхнули трескуче и ярко, далеко отшвырнув тьму.

ЭТО было совсем уже рядом. Словно огромный потрескавшийся валун отрастил четыре неуклюжие лапы и отправился бродить по долине. Увиденное показалось Лефу настолько невероятным, что сперва даже интереса не возбудило. Мало ли что примерещится слипающимся глазам! Обманчивые мечущиеся отсветы, верно, могут выдать неживой камень еще и не за такое. Но оно все ворчало, все копошилось в полутьме, оно придвигалось ближе и ближе. Уже различались выпирающиеся из приоткрытой пасти клыки длиной поболее человеческого пальца, и стало понятно, что огромное горбатое тело топорщится чешуей цвета пыльной дороги. Похожа она была на что-то, чешуя эта, очень похожа... Ах да: нагрудники, щиты, шлемы — вот они, значит, из чего сделаны...

А кривые лапы (каждая с хорошее бревно) беззвучно топтали упругую росную траву, и мерещилось, что не касаются они земли, что тяжкая ожившая глыба невесомо плывет, гонимая едва ощутимым ветром, — дергаясь, раздраженно порыкивая...

И Леф вдруг с безнадежной ясностью понял, что все это уже было когда-то. Ночь, костер, подкрадывающаяся огнеглазая тварь... Она была вроде бы меньше, чем эта, и вместо чешуи ту, давнюю, покрывал клочковатый нечистый мех, но повадки нынешней были знакомы до боли. А еще знакома была перемена в настроении сидящих рядом: сперва — тревога перед неизвестностью, потом же, когда свет дал возможность оценить угрозу, — досадное удивление, будто при виде выводка древогрызов, схоронившегося в припасенных на зиму сушеных грибах.

Да, так уже случалось с ним, это ясно. Но когда, где? Может, это было в нашептанных Гуфой непонятных видениях, как были в них остроконечные бревна вокруг заимки Фасо? Или... При одной только мысли о возможности какого-то «или» Леф почувствовал знобкую пустоту в груди.

Наваждение отпустило так же внезапно, как и нахлынуло. Он даже какое-то нелепое облегчение почувствовал, когда дошло до него, насколько страшна и неуязвима для людского оружия подобравшаяся почти что к самым развалинам тварь — когда застучали зубы и лицо покрылось гадким ледяным потом. Да, облегчение. Ведь это был простой и понятный страх, а не мутный ужас перед непостижимым. И уж совсем спокойно стало ему, когда отец, сплюнув, процедил:

— А я было исчадий заопасался. Ишь, стервятник... Не упомню такого, чтоб они в эту пору из берлог выползали. Спать бы ему еще, а, Нурд?

— Падаль учуял, — Нурд пожал плечами. — Стервятник — он стервятник и есть.

Витязь посвистел сквозь зубы, глядя в костер, потом спросил нехотя:

— Ты при амулете, Хон? Я, похоже, свой утерял где-то...

Столяр нашарил на груди заскорузлую ладанку, закряхтел, собираясь встать, но не успел — Ларда опередила его. Хон и не думал ее удерживать. А Нурд лишь буркнул вслед: «Осторожнее там!» Буркнул и снова уперся взглядом в огонь.

Леф, обмирая, видел, как гибкая фигурка скользнула навстречу клыкастой глыбе, как сунула руку чуть ли не прямо в ощерившуюся пасть. Да что же это творится?! Ларда захворала рассудком?

Он попытался вскочить, крикнуть, но тело не послушалось, а мгновенно пересохшее горло только пискнуло тонко и жалобно. Почему Нурд и отец спокойны и безучастны?! Ведь Ларда умрет сейчас, это страшилище одним движением размажет ее по земле! У нее даже оружия нет никакого... Отец, Нурд, да что же вы?! Бездонная, помоги!!!

Однако вмешательства Бездонной не потребовалось. Огромная свирепая тварь, нависшая было над Лардой воплощением неминуемой гибели, внезапно шарахнулась от протянутой девчоночьей руки, скрипуче взвизгнула, а потом... Потом она метнулась обратно, в породившую ее тьму. Метнулась и сгинула.

Ларда вернулась к костру. По лицу ее было видно, что легче ей стало после произошедшего; кажется, даже улыбнулась она, глянув на бледную взмокшую Лефову физиономию, приметив бессловесное восхищение в его округлившихся глазах — каждый с горшечное днище. И села не как раньше, а почти рядом, и не отвернулась. Да еще подмигнула этак снисходительно: что, мол, оробел? Зубы, поди, попрыгучую отплясывают? Привыкай, Незнающий, — и не такое увидишь, если Бездонная жить позволит.

Леф разглядел, что пальцы ее привычно и скоро обкручивают ремешком крохотный сыромятный мешочек, учуял исходящий от них пронзительный запах и догадался, что все-таки особо страшного ничего не случилось. Вот он, значит, каков из себя, каменный стервятник, разоритель кладбищ, которым бабы запугивают не в меру ретивых неслухов. Самый могучий из хищных, неуязвимый, способный мгновенно растерзать всякую сущую в Мире тварь. Он может жрать теплое кровавое мясо и даже горькие корни болотных трав, но больше всего любит тухлятину и сухие мертвые кости. Рассказывала о нем Раха, часто рассказывала: «Не ходи, не бегай, не приставай, не хватай из-под рук, не залазь в лужи, а то...» Живет в горах, высоко. Роет себе глубокие норы либо в пещеры забирается и спит там всю зиму, облизывая во сне когтистые лапы. Людей не любит, встреченных в скалах пастухов и охотников норовит извести, рушит на жилье каменные обвалы, ночами подкрадывается к загонам и давит скотину — не столько пищи ради, сколько из подлого озорства.

Кто ж поверит, что все это и на самом деле возможно? Кто поверит, что подобное чудище опасается спускаться в долины, где растут желтые слизистые грибы пакостного вида и такого же запаха, и что амулет-ладанка с подобным грибом повергает каменного стервятника в бегство?

Леф не верил, хоть и не снимал никогда вонючий мешочек, который Раха когда-то надела ему на шею. Но теперь поверить пришлось: ведь и стервятника видел сам, и как прогнал его тяжелый грибной запах — тоже видел...

«Мудра Бездонная и милостива, — часто говаривала Раха. — Населила горы чудовищами, однако назначила им бояться ничтожнейшего растения, чтобы людям было чем оборониться от твари...»

Так что же, теперь надо и в Вечного Старца поверить — это который вовсе без головы, живет при Истовых и никогда не помрет? И в Свистоуха теперь тоже надо поверить? Какая беда у матери ни случись — брюква ли на корню усохла, варево ли прокисло ни с того ни с сего — во всем Свистоух виноват. Крохотный такой, розовый, голый, противный, в травяной кровле живет. По ночам по хижине бегает, топочет, свистит, в хлеву скотину пугает; стружки, которые после отца остаются, ссыпает в ложе, чтобы спать было колко. И якобы в каждой хижине такие Свистоухи заводятся и безобразничают.

Нипочем Хону не удается убедить Раху, что глупости это — от его уговоров мать только ехидничать принимается. А отчего же тогда в Десяти Дворах девка-недоросток (ей два года еще терпеть до выбора) безо всякого мужика обрюхатела? Вот поглядишь: ребеночек получится розовый, кривоногий и со свистом в ушах. А круглорога, что у Руша со двора убрёл за заплутал где-то, кто Кутю-корчмарю в стойло подсунул? Когда Руш клеймо свое признал, Куть только глазами захлопал да в затылке заскреб: ну просто ума, говорит, не приложу, как твоя скотина в моем хлеву очутилась! Свистоух подстроил — некому больше.

Может, и впрямь водится такое в хижинах? Леф, правда, и засады ночами пытался устраивать, и разные западни ладил, но без толку: одни древогрызы попадаются, да однажды мать, некстати поднявшаяся затемно, вступила в хитроумную ловушку-щемилку (ох же и взбучка потом была!) — вот и вся добыча. Значит, нет никаких Свистоухов? Или они просто умные очень да осторожные, Свистоухи эти?

Размышления настолько увлекли Лефа, что он забыл обо всем. Так и сидел, сгорбившись, теребя то уши, то нос. Нурд глянул на него раз, глянул другой и, не выдержав, спросил осторожно:

— Ты не захворал ли? Чего нахохлился, ровно пичуга под дождем?

Хон, повадки сына знавший, естественно, куда как лучше, дернул Витязя за полу: «Не трожь его, пусть». Но было уже поздно. Нурд и сам уразумел, что совершил глупость, когда воспрянувший Леф засыпал его градом вопросов. И если бы только о Свистоухах, это бы еще полбеды...

А как из стервятников делают шлемы и прочее, если убить их совсем невозможно? А почему вьючное называют вьючным, а не тележным? А можно сделать такое, как лучок от виолы, только побольше, и метать из него гирьки и копья? А бешеных пробовали пугать грибами? А для чего?.. А куда?.. А если?..

Раха пыталась когда-то пристыдить Лефа количеством вопросов, которые он умудряется высказать за день, но вскоре плюнула, поскольку не умела считать далее трех десятков. Гуфа же всячески поощряла подобные его приставания и ругала приемных родителей, если те отказывались отвечать. Она говорила, будто Незнающие потому и остаются навсегда недоумками, что Мгла лишила их любопытства. Лефа же, к счастью (это, впрочем, с чьего перелаза глядеть), Бездонная любопытством не обделила. Похоже, даже лишку дала. И теперь он торопливо наверстывал упущенное за день, в который приключилось всякого поболее, чем за все предыдущие, взятые вместе.

Хон попробовал прицыкнуть на свое чадо, но Витязь вступился. Все равно ведь сон ни идет, так почему бы не потолковать с парнишкой? Ему — польза, а им с Хоном хоть какое-то занятие будет.

Вопреки ожиданиям столяра, занятие это оказалось не таким уж долгим и сложным. Леф слушал на удивление хорошо, почти не перебивал. Верно, из-за того, что Нурд умел рассказывать не хуже Гуфы — ясно и просто, не впадая ни в многословие, ни в малопонятную краткость.

Как убивают стервятников? А никак. Незачем их убивать. Всякой твари свой срок назначен: поживет-поживет, да сама собой и подохнет. А уж дохлых охотники выискивают. Вот, к примеру, Торк большой умелец по этой части. Когда проснется, сам и расскажет. А что до вьючных, так название это старинное, еще со времен Бескрайнего Мира. Пращуры их в телеги не запрягали, да и сами телеги были тогда другие — небольшие совсем, с высокими, бронзой выложенными бортами. На таких телегах прадеды сражались. Как? О том тебе лучше бы Гуфу расспросить. Про древние времена ей много больше моего ведомо. Телеги для прежних людей возили другие звери. Против вьючных они, как Ларда против родительницы своей: выше, стройнее и приятнее глазу. И проворнее. Но все они околели в те дни, которые не наступили. И теперь приходится запрягать в телеги вьючных — больше ведь некого! А еще пришлось придумать такие телеги, в которых можно возить людей и всякие вещи. Почему? Телегу с дровами везет одно вьючное, а чтобы те же дрова перевезти вьюками, надобно либо одну скотину гонять много раз, либо один раз много скотины. А ведь Мир стал тесен, пастбищ мало, и они не могут кормить большие стада. Что? Да, в ненаступившие дни передохло множество разной живности. Почему? Этого не знает никто.

О чем еще ты хотел узнать? Ах да — оружие как лучок... Было такое, было. Но нынче его делать не из чего. Многие пытались, и отец твой тоже пытался — не выходит. Зверей, из рогов которых это делали прежде, больше нет, а дерево тут не годится: то, что сумел сделать Хон, мечет ближе и слабее пращи. А если Хону не удалось смастерить, значит, никому не удастся...

Столяр ухмыльнулся, прикрывая ладонью рот. Сильнее устных слов Витязя радовало его, что вроде понравился Леф Нурду. Хорошо это, ежели у сына такие друзья-покровители будут: Витязь и Гуфа-ведунья. Вот только не удумал бы Нурд себе на выучку его сманивать... Упаси, Бездонная, от подобной напасти, охрани, помилуй! В страхе от внезапного своего подозрения Хон совсем уже собрался нащипать из груди волосков да молиться Мгле, но застеснялся чужих любопытных глаз. Ладно, моление, — это и завтра не поздно будет. А может, напрасен его испуг? С чего бы это Нурду желать Лефу зла? Вроде как не с чего. Но все же при случае надобно будет перемолвиться с Гуфой.

Когда ночь перевалила за середину, объявились наконец долгожданные послушники — Фасо и с ним еще двое. Снова началась суета, снова пришлось встать, помогать втаскивать на телегу мертвые туши бешеных, при свете вонючих факелов рыть яму, достаточно глубокую и обширную, чтобы могла она уместить в себе погибших. Послушники торопились сами и понукали прочих: обряд похорон не короток, и путь до заимки тоже требует изрядного времени, а рассвет ждать не станет. Хон растолкал спящих (всех, даже Торка), но тут же оказалось, что сделал это он зря, поскольку носящим серое хватило ума привезти только две лопаты — даже Фасо оказалось нечем копать. Он, впрочем, и не собирался, только метался между телегой и ямой да взывал к прочим, чтоб не слонялись бездельно. Пришлось учинять могилу в обширном Хиковом погребе — иначе бы не успеть.

Все это время Леф старался держаться подальше от старшего из послушников. Нет-нет, он не боялся, поскольку твердо верилось, что при Хоне и Нурде тот не решится причинить зло. Просто очень уж не хотелось снова встретиться взглядом с маленькими шустрыми глазками Фасо. Плохие у него глаза, нечестные.

Обустроили могилу, вдоволь напелись и набормотались над ней носящие серое, тупо отстучали земляные комья по неживым телам. Все. Не будут больше Сырую Луговину звать Шестью Горбами. Быть отныне посреди нее одному гробу, могиле братьев-людей, которых Бездонная покарала за провинности остальных. Уже тронулась с места скрипучая телега послушников, как вдруг ковырявшийся в наваленных на нее проклятых вещах Фасо выпрямился и властно бросил вознице:

— Стой.

И — так же властно — потянувшимся было к костру людям:

— Подойдите.

Подошли. Стояли, глядя, как Фасо неспешно слазит на землю, как выпрямляется, поднимает над головой чадное пламя факела. Потом он сказал:

— Бешеных — трое. Голубых клинков — два. Почему?

Помолчал, дожидаясь ответа. Пояснил сам:

— Кто-то спрятал третий клинок. Проклятый клинок. Кто?

Люди молчали. Отупевшие от усталости, ошеломленные, они не хотели и не могли поверить в услышанное, а Фасо, казалось, вонзался железным взглядом каждому в душу. Потом он медленно поднял руку и ткнул толстым пальцем в мрачно насупившегося Хона:

— Ты.

— Я? — ощерился ему в лицо Хон. — Нет у меня больше меча, совсем поломался. Чем теперь станем убивать бешеных, когда они снова придут? Может, твоим бормотанием?! Бездонная не обидится, не обеднеет. У нее голубых клинков много, а мне только один надобен!

Фасо грустно покивал, словно соглашаясь со столяром, улыбнулся ласково:

— Ты, Хон, не мне это рассказывай. Ты это лучше бешеному поведай, когда он к тебе завтра за клинком своим явится. Глядишь, и разжалобится проклятый-то, уступит.

— А ты о бешеных не печалься! — Хон тоже говорил почти что спокойно, но тихий вздрагивающий голос его был страшен. — Не твоя это печаль — бешеные. Оживет он, так сам же я его и убью, тебе утруждаться да потеть не придется!

Длинно вздохнул Фасо, проговорил кратко:

— Глуп ты, Хон, и злобен от глупости. Ну да уж так мне милостью Бездонной назначено — уберегать братьев-людей их же злобе наперекор от несчастий, которые сами они на свою голову кличут.

Он вдруг подался вперед, выкрикнул напрочь лишенное смысла слово, и Хон обмяк, потупился, сделался ко всему безучастным.

— Где спрятал?! — голос старшего брата лязгнул торжеством победителя.

Хон глухо выговорил:

— Возле костра колода долбленая... Под ней...

Фасо открыл было рот (видно, собирался приказать столяру, чтоб принес взятое неправедно), однако не решился, пошел отыскивать сам. Хон стоял раскачиваясь, будто дерево на ветру, казалось, что силится он порвать незримые путы, только ничего не получается. А потом Витязь с треском хлопнул его по спине, и Хон снова стал прежним.

— Зря ты... — Стоявшему не слишком далеко Лефу было слышно каждое слово Hypда. — Зря. Вовсе напрасное ты затеял.

— Напрасное?! — Хон задохнулся от возмущения. — Зря?! Что ж, помалкивать да терпеть? И околевать смиренно из-за ротозейства послушнического, из-за глупых запретов биться хорошим оружием — так?!

— Нет. Без ума делаешь — вот что зря. Меня не предупредил — зря. В глаза глядел этой падали, когда ругался, — тоже зря.

Они помолчали, вслушиваясь, как сопит и кряхтит Фасо, шаря под водопойной колодой. Потом Витязь сказал:

— А ведь слаб еще послушничек. Гуфино заклятие небось подзатыльником не скинешь. Не будь ты изможден рубкой да бессонницей, ни за что бы ему тебя не осилить.

— Известное дело, что слаб, — Хон сплюнул. — Только пугать горазд, падаль бродячая.

— Ой, не скажи, — помотал головой Нурд. — И не вздумай больше цапаться с ним. Тига помнишь? Тоже ведь с Фасо лаялся, бил его даже. Думаешь, он тогда сам собой с обрыва свалился? А Пун куда пропал? Уж не в священный ли колодец след его тянется?

— Сморкался я на Фасо и на его колодцы. А ежели что, так и к Предстоятелю постучаться не оробею. Он-то, небось, управу на них живо сыщет.

Нурд вздохнул, жалостно глянул на скрежещущего зубами столяра:

— А ведь правду сказал Фасо: вовсе ты, Хон, глупый. Что им Предстоятель? Предстоятеля только те и слушают, кто уважает. А носящие серое... Не захотят они волю его принять — как заставит?

Хон на это только глаза выпучил:

— Ты лбом нынче не ударялся, Нурд? Это ж такое придумал — Предстоятеля ослушаться...

— Вот в том-то и беда, Хон, что ты подобное и в голову допустить не способен. А вот посуди: у Предстоятеля что? Десятка два стражи, что ему от общин посланы? Дармоеды ленивые, не способные к хозяйству, каких не жалко отдать...

А послушники... Они уже многое умеют, а со временем и большему научатся. И воспитаны они так, что любое слово Истовых, живущих у самого края Мглы, исполняют споро и бездумно. Чуешь, к чему клоню? Кто вступится за Предстоятеля? Гуфа, ты да я, Торк вон с Лардой... Леф... И еще такие найдутся, только не слишком много. А прочие будут недоумевать, как осмелились серые пойти против установленного обычаем, возмущаться будут и ждать от Бездонной кары на мятежные головы. И ведь дождутся, только иного...

Нурд примолк на миг, потом заговорил иначе — сухо и жестко.

— Ладно, об этом мы позже беседовать станем. Пока что ты Фасо не зли, я его сам... Леф! Встань позади родителя и, ежели он только вздумает рот распахнуть, кусай его что есть мочи, куда дотянешься. И вы... — он глянул на Торка, потом на Ларду. — Тоже помалкивайте, не суйтесь.

Фасо уже возвращался, держа под мышкой перепачканный грязью клинок. Нурд шагнул навстречу, властно протянул руку:

— Дай.

Тот отпрянул в злобном испуге, крепче прижал к себе ношу:

— Я сказал: дай! — повысил голос Витязь. — Или ты не понял?

Но Фасо только ухмыльнулся, процедил:

— Может, вымолить для Хона соизволения владеть проклятым оружием? И он станет новым Витязем. Ты хочешь такого?

— А ведь похоже, что ты грозишь мне. — Нурд оскалился, вздернул подбородок. — Похоже, что пора бы тебя маленько окоротить...

Фасо отступил еще на шаг, взвизгнул:

— Среди людей Витязь может быть только один, такова воля Бездонной!

— Ты смеешь бормотать о воле Мглы? — удивление Нурда, казалось, не имело границ. — Бездонная повелела послушникам оповещать о пришествии в Мир своих порождений. Кто же прозевал появление бешеных, из-за кого нынче погибли почти что два десятка братьев-людей? Ты ответь мне, Фасо, ты не молчи. А что это за странная одежда у тебя на ногах? Уж больно похожа она на одеяния проклятых... Или я плохо вижу во тьме?

Фасо молчал. Витязь ухмыльнулся, сплюнул.

— Помни, старший брат, помни мои слова: вас много, но ушедший во Мглу Амд, Прошлый Витязь, передал мне свое умение и свою силу не только затем, чтобы я убивал исчадий и проклятых. Он велел мне стеречь покой Мира ото всех посягателей. Ты понял? Ото всех! Я знаю, чему вы пытаетесь научиться, укрываясь от людских глаз на своих заимках, но я знаю и другое: постигнуть воинское искусство нельзя, если нет над тобой живого учителя. Даже если Древняя Глина сохранила для вас какие-то знания мертвых, это вам не поможет. Я всегда — ты слышишь?! — всегда буду достаточно силен, чтобы управиться со всеми носящими серое. А теперь дай сюда клинок. Считай, что я беру его для себя, и утешайся этим.

Но Фасо снова отпрыгнул, зашипел, тряся щеками от ярости:

— Думаешь, Истовые не знают известного даже тебе?! Думаешь, Амд вправду покорился обычаю и ушел в Бездонную? Вот тебе!.. — Фасо прищелкнул пальцами, захохотал. — Амду предложили выбор, и у него хватило ума выбрать правильное! А ты... — он вдруг швырнул голубой клинок под ноги Нурду. — Забери! Я не боюсь твоей силы!

Вопли Фасо стали совсем уж невнятными, он впился глазами в хмурое лицо Витязя, шагнул ближе, вздрагивая от злобы и напряжения. Нурд не отвел взгляда. Он только неторопливо вытащил из складок накидки короткое широкое лезвие и вдруг стремительно завертел им перед носом старшего брата, превратив полированный металл в слепленный из факельных бликов призрачный круг. А когда Фасо обмяк, осознав бессилие своих глаз перед этой сверкающей защитой, искристое лезвие замерло, упершись острием ему в горло.

— Вот чего стоит твое ведовство, Фасо, — голос Витязя был усталым и тихим. — И прочее ваше умение, поверь, стоит не больше.

Фасо не ответил. Он молча отстранил Нурдову руку, сжимающую клинок, молча вскарабкался на телегу, и она, вихляя колесами, покатилась во тьму.

Нурд закусил губу.

— Плохо, — сказал он. — Это очень плохо, если Амд решился их обучать.

Витязь замолк, пошел было к костру, но приостановился вдруг, обернулся:

— А всего хуже, что Фасо не побоялся этакую тайну раскрыть, единственно только чтоб меня напугать. Либо он ума напрочь лишился от злости, либо... Либо уже совсем готовы они.

6

Если в горшок с колодезной водой не спеша лить кипяток, то вода потеплеет сперва чуть-чуть, потом сильнее, а потом либо кипяток закончится, либо не останется места в горшке. Так же бывает и когда Бездонная принимается вливать лето в зимние холода.

Леф не мог заметить начало весны, и это не только потому, что вновь тяжко захворал в то время. Ведь даже потом, когда разрешили ему выходить из хижины и объяснили, что зима кончилась, он, хоть и пытался, не сумел заметить какие-либо перемены в Мире.

Да, снег на Лесистом Склоне потемнел, его почти не стало, и Рыжая наполнилась стремительной мутной водой. Да, вроде бы потеплели дни. Ну и что с того? Такое уже бывало зимой, но всегда ненадолго. И теперь холода, наверное, только и ждут случая воротиться. Потому что ночами твердеющая земля по-прежнему обрастает инеем, словно искристым мехом, а частые суетливые дождики со смертью солнца оборачиваются мельтешением сырых неуклюжих хлопьев.

Лишь через несколько дней Леф вдруг осознал, что земля и небо вкрадчиво, почти незаметно для глаз меняли свои цвета. То есть нет, цвета в общем-то оставались теми же. Низкие тяжелые тучи, как и раньше, были серы, но видневшаяся сквозь них голубизна становилась пронзительнее, ярче и проглядывала все чаще.

А земля... Прежде в бурых космах прошлогодней мертвой травы лишь кое-где упрямые стебли продолжали еще цепляться за свою полную мучений жизнь. Но с каждым теплым днем зелени становилось больше; даже на казавшихся безнадежно мертвыми плешинах вытоптанной глины пробивалась чистая зеленая шерстка.

И это было только началом. Вскоре после пришествия бешеных, настоящая весна обрушилась на Мир. В считанные дни все стало другим, и, чтобы не заметить этого, следовало бы уродиться слепым, глухим, лишенным дара осязания недоумком.

А потом... Потом, наверное, у Бездонной вышел весь ее кипяток. Перемены закончились. Наступило лето.

Зато стало меняться другое. Исчез Фасо — эту новость принесла Гуфа. Она появилась в хижине Хона дней через десять после победы над проклятыми, выгнала Раху в огород и рассказала, что на послушнической заимке побывали гости: два старца в сером (не иначе как из числа Истовых), а при них сутулый человечишко с лицом, обезображенным так, словно когда-то кожу с него клочьями драли. Когда же старцев увезли, урода с ними не было — похоже, он остался жить на заимке. Все время гостевания Истовых небо над жилищем носящих серое по ночам рдело от факелов, из-за частокола слышалось неустанное пение, и все послушники чего-то очень боялись.

Откуда Гуфе про все это ведомо, ни Хон, ни даже Леф спрашивать не стали — все равно ведь не скажет, а если и скажет, то непонятное что-нибудь. Они помалкивали и жадно слушали, а Гуфа бормотала, глядя в очаг, что кажется ей, будто Истовым донесли на старшего брата, который давеча выболтал Нурду сокровенное, и те явились, чтобы покарать Фасо. Теперь старшим на здешней заимке стал Устра, бывший прежде одним из пестователей жертвенной твари (должно быть, он же и донес, свел какие-то старые счеты). Самого же Фасо Гуфино ведовство не сумело выискать среди живых. Значит, его покарали гибелью.

А еще рассказала Гуфа, что в ночь отъезда Истовых с заимки весьма далеко оттуда — среди обширных замшелых развалин древнего Гнезда Отважных, где, по обычаю, следует обитать каждому из Витязей, — приключилось неладное. Из каменного свода невесть почему вывалилась тяжкая глыба, и если бы Нурд за миг до этого не подхватился с ложа, быть бы горю.

В ту же пору взбесился вдруг Торков пес Цо-цо, вечером казавшийся вполне здоровым. Сверкая глазами, давясь отвратительной желтой пеной, он выскочил из устроенной для него во дворе берложки, бросился грудью на окно и, прорвав шкуру, с ревом навалился на ложе, где спали Мыца и Торк. Однако особого вреда бешеная псина учинить не смогла, потому как сразу же околела.

Поведав об этом, старуха примолкла на миг, пристально разглядывая подсохшую царапину на шее Хона. Потом вздохнула:

— Хочешь, скажу, откуда это у тебя? Ты, Хон, давеча дотемна заработался, и под тобою совсем еще крепкая скамья треснула. Падая, ты едва себе в горло резец не воткнул. Было такое? Было. В ту же самую пору, когда на Витязя глыба падала и когда взбесился Цо-цо. Так понял ли, к чему я клоню, Хон?

Хон вроде бы понял, но Гуфа на всякий случай продолжила свои разъяснения:

— Послушнические козни — вот что всему причина. Прав Нурд, слабы они еще. Цо-цо до смерти надорвали неумелым своим ведовством, твою руку не смогли чарами пересилить, резец только чиркнул по коже... С Витязем бы, может, и вышло у них, но задумано было глупо: так пришлось тужиться, разрушая свод, что я успела почувствовать да помешать... Но, может, ты думаешь, будто они на этом угомонятся? Ты зря так думаешь, Хон. Не будет им угомона, покуда всех вас, бывших свидетелями посрамления старшего брата, не изведут. А извести замыслили хитро. Так задумали извести, чтобы люди сказали: Бездонная покарала глумившихся над послушником. Ты понял? Да, вот теперь ты все понял, Хон.

Она снова умолкла. И Хон молчал. М тогда подал голос забившийся в угол Леф:

— Что же нам делать?

Гуфа улыбнулась устало и ласково:

— Что делать, спрашиваешь? Пойди-ка полог откинь. А то родительнице твоей в огороде заниматься совсем не хочется — хочется ей знать, о чем тут у нас разговор идет. Так ты уж убереги ее от соблазна. При открытом пологе не больно-то подкрадешься.

Леф торопливо исполнил сказанное. Гуфа между тем вытащила из складок пятнистого своего одеяния тронутое зеленью бронзовое колечко, протянула его грызущему губы Хону.

— Надень на палец. На любой, лишь бы держалось крепко. Вот, хорошо. И не снимай никогда. Да что же ты хмуришься, ты, воин? Нечего тебе хмуриться, все хорошо будет. Ларде и Торку я тоже такое дала. И Витязю. Ежели почуешь, будто кольцо горячим стало, так скажи раздельно и громко: «Все зло — на голову учиняющему!» Запомнил? Вот и ладно. Теперь тебе ничье ведовство не страшно. Ничье. Даже мое.

Она вдруг захихикала, затрясла головой. Не переставая смеяться, встала, шагнула к выходу.

— Я, знаешь, из-за чего веселюсь, Хон? Я думаю: долго ли они сами себя изводить будут, прежде чем сообразят, что к чему?

Поняв, что она всерьез собралась уходить, Хон оторвал наконец взгляд от странных тусклых узоров, вьющихся по надетому на палец кольцу, поспешно окликнул ведунью:

— Гуфа, постой! А Лефу... Лефу почему не даешь кольца?

Гуфа даже не обернулась, только буркнула себе под нос:

— Лефу не надо. Послушники не хотят его губить.


Свободная от огородной возни полуденная пора утекала бесполезно и безвозвратно. Мысли в голову лезли какие-то совершенно ненужные, и это злило: другой возможности уединиться для сочинительства не выдастся до самого вечера, но вечером будет хотеться только спать и ничего кроме. А утром, еще до рождения солнца, придется снова выбираться в огород — драть из земли упрямые колючие травы, таскать воду, вскапывать, разрыхлять... И так до тех пор, пока мать не решит, что пора кормить утомившееся чадо, да и самой подкрепиться нелишне будет. После кормежки она отпустит Лефа на волю — отдохнуть и переждать зной, как вот теперь.

Однако воля эта длится недолго. Стоит лишь солнцу запнуться краешком о вершины утесов, как Раха принимается зазывать Мгла знает куда подевавшегося неслуха к праведному труду (эти ее вопли, наверное, бывают слышимы и в Десяти Дворах, и по далее).

Вот такая она, летняя жизнь, — изо дня в день все одно и то же. И никаких поблажек. Мать справедливо считает, что усталость летом куда как приятнее пустого брюха зимой, а потому гоняет Лефа до совершенного изнеможения. Себя, впрочем, тоже.

После огородной работы немилосердно ломит поясницу и плечи, пальцы перестают гнуться и чувствовать. Мыслимо ли такими пальцами принудить капризное певучее дерево звучать как должно, как хочется не ему, а тебе? Где уж тут... Лучок бы не выронить — и то ладно... И ведь не раз уже зарекался бросить к бешеному эту возню с виолой, от которой одни только огорчения и вовсе нет никакого прока. Зарекаться-то зарекался, но без толку: страсть к струнной игре оказалась неотвязнее болотной хвори. Вот и мучайся теперь...

А тут еще новая напасть — какое-то вялое отупение. От усталости, что ли, приключается такое? Даже пальцем пошевелить кажется немыслимым. О-хо-хо...

Леф сидел на берегу последнего не усохшего еще озерца (вот и все, что осталось теперь от Рыжей), гладил виолу и размышлял: купаться или не стоит? Выкупаться бы хорошо, да времени жалко. А с другой стороны, все равно в голову не приходит ничего путного — ни слов, ни мелодии, а только копошатся какие-то вялые мыслишки (если это вообще имеет отношение к мыслям). О том, например, что бабам летом приходится гораздо хуже, чем мужикам, — слишком много приходится им скрывать от чужих глаз. Мужик лоскут кожи вокруг бедер обернул — и одет, а бабе даже в самую лютую жару приходится парить тело под накидкой. На днях Леф много нового узнал о бабьей одежде. К Хону приехал мужик-десятидворец. Приехал по делу — заказать хотел что-то громоздкое, большое, а потому привез три бревна и своего сына — выбранного парня лет двадцати, — чтоб пособил сгрузить их с телеги да отнести куда укажут. Бревна, впрочем, оказались тяжеловатыми даже для троих, и Хон кликнул возившегося на огороде Лефа. Вчетвером они управились быстро. Потом отцы ушли в хижину, уговаривались там о плате да о сроке, призывали Бездонную быть свидетелем сговора, а после как-то странно притихли — похоже, что обрадованный отсутствием жены и наличием долгожданного повода столяр вытащил из сокровенного тайника горшочек браги.

Сыновья тем временем отдыхали от трудов, сидя на только что сложенных под стеной бревнах. Вот тут-то и поведал Лефу десятидворский парень о тяжком бремени бабьей доли. А еще он рассказал, будто бабы нарочно делают себе летние накидки подлиннее меховых зимних, чтобы можно было не надевать под них ничего — ни подол, ни повязку на бедра. Говоря об этом, он сопел, облизывался, причмокивал, а Леф про себя горячо умолял Мглу, чтобы этот пакостный тип поскорее убрался туда, откуда приехал. Но моление не помогало. Десятидворец все болтал, и болтал — всхрапывая от смеха, покровительственно похлопывая по Лефовой спине.

«Вчера за дровами ходил на Лесистый Склон, а там девка хворост собирала, ну та, голенастая, что возле тебя живет, — Лартой ее звать, или как? А денек-то ветреный выдался, смекаешь? Как она, значит, нагнется, так все у нее видать чуть ли не до подмышек».

Когда же десятидворец принялся со всевозможными подробностями, оценками и сравнениями излагать, что именно удалось ему увидеть, Леф не выдержал. Кровь бросилась ему в лицо, он совсем уже было решился оборвать краснорожего похабника, изругать его как можно обиднее, но вышло почему-то другое. Через миг Леф оторопело разглядывал ссадины на костяшках пальцев правой руки, а десятидворский верзила корчился на земле, со стонами хватаясь за вздувшуюся, стремительно лиловеющую скулу. Похоже было, что Лефовому кулаку надоело дожидаться, пока рохля-хозяин в конце концов решится поступить по-мужски, и он — кулак то есть — все сделал сообразно собственному разумению.

Случившееся осело в душе неприятным воспоминанием совершённого не своей волей. Снова, наверное, ведовство чье-то недоброе... А хоть бы и доброе, хоть бы и Гуфино даже — все равно плохо, когда кто-то твоими руками делает то, чего хочется не тебе. Как это Ларда сказала тогда, на Пальце? «Я не забавка глиняная, я человек живой!» Правильно сказала... Человек живой... Собой, тобой... Нет, вот так: живой — не тобой. Или не мной? Желаемое не мной... А «глиняная» — трудное слово, очень трудное. Спиленная... Да, да!


Вы, смутные и могучие,

Не смейте меня примучивать

К желаемому не мной.

Ведь я вам не ветка спиленная,

Я вам не забавка глиняная,

Я человек живой!


Хорошо получилось? Хорошо. Но не очень. Неуклюже как-то, да еще эта «ветка спиленная»... Забавка — это понятно, а ветка-то здесь при чем? И то, что спиленная она, — ну неправильно это. Кто же станет возиться с громоздкой бронзовой пилой ради какой-то ветки, которую попросту топором смахнуть следует? Можно, конечно, и каменной зубаткой надрезать по кругу да обломить, но ведь это же все равно не «спиленная» будет, а «сломанная». Если же ветка слишком толста и для топора, и для зубатки, так не ветка она, а ветвь... Думать тут надо, нехорошо получилось про ветку.

И вообще, это ведь самый конец, надо же для него и начало сложить. А пока оно выдумается, начало-то, конец и забыться может, не раз уже бывало такое. Отец говорит, будто Гуфа умеет надолго сохранять сказанные слова, вроде вот как они в Древней Глине хранятся. Пристать бы к ней, чтоб научила, да огород проклятый все дни без остатка съедает. Какое уж тут учение... Ладно, кончай себя несбыточным тешить. Думай лучше, чем «ветку спиленную» заменить.

Но больше Лефу в тот день сочинительствовать не пришлось. Из состояния полной отрешенности его грубо вышвырнуло многоголосое хихиканье, внезапно раздавшееся чуть ли не над самым ухом. От неожиданности Леф едва не свалился с пригорка, на котором сидел, и ошарашенно завертел головой, пытаясь сообразить, что происходит.

Да нет, ничего особенного не произошло. Просто он слишком увлекся своими мыслями и не расслышал, как подобралась к берегу Ларда со всем выводком Гуреиных дочек. А хоть бы и не увлекся... Попробуй услышь крадущихся босиком по мягкой траве!

Растерявшийся Леф действительно был очень смешон, и девицы от души потешались над его обалделой физиономией. А он не мог оторвать глаз от Ларды. Стоит подбоченясь, улыбается — презрительно так, холодно, только все равно век бы глядел на улыбку эту. А накидка ее, хоть и впрямь она длиннее зимней, позволяет видеть аж до колен ладные ноги, красоту которых не в состоянии скрыть даже бесчисленные синяки и царапины. Эх, знала бы она, что Леф остолбенел и сидит сейчас дурак дураком вовсе не из-за негаданного появления киснущих от смеха толстух...

Ну а если бы знала? Думаешь, потеплела бы ее улыбка от этого знания? Как же, жди от нее...

Наконец Ларда (которой Гурея вверила чад, как вверяла общинному пастуху своих круглорогов) решила заговорить:

— Кончай таращиться, глаза вывихнешь, — голос ее был под стать улыбке. — Вставай да иди отсюда. Тебе-то все равно, где сидеть, а мы купаться хотим.

Лефу стало обидно. Ну зачем она так, что он ей сделал плохого? И вообще... Он первый сюда пришел и будет тут сидеть сколько захочет, вот. Пусть лучше Ларда на дворе у себя командует, а здесь место общее. Ему, может, и самому купаться захочется.

Вслух Леф, конечно, всего этого не сказал. Он совсем ничего не сказал, только отвернулся от Ларды и уставился прямо перед собой. Ларда неторопливо обошла его кругом, присела, заглянула в лицо.

— Не снисходит заметить, — сообщила она веселящимся толстухам. — Конечно, ведь воин великий, сочинитель, певец — а тут какая-то тварь ничтожная у ног копошится...

Леф громко засопел, но смолчал. Ларда выпрямилась, снова уперла кулаки в бока.

— Ну ты, Незнающий! Сам уковыляешь, или помочь тебе?

Леф только глянул на нее исподлобья, но с места не двинулся, и девчонка аж зубами заскрипела от злости. Младшая из Гуреиных дочерей прохныкала:

— Ну тебе что, уйти жалко? Что ж нам, в одеже в воду-то лезть?

— Ничего, сейчас он у меня не то что уйдет — убежит вприпрыжку! — Лардин голос срывался, на скулах ее выступили красные пятна. — А не убежит, так и ну его к бешеному! Обычай велит прятать тело от мужских глаз, а это и не мужчина, и не парень вовсе — так себе, червячишко, слизень пакостный!

Успей Леф понять, что собирается делать эта ополоумевшая от ярости девка, так впрямь бы бросился наутек, только Ларда и краткого мига не дала ему для размышлений. Глухо рыча, она так рванула с себя накидку, что изношенная ветхая кожа не выдержала, треснула, разлетелась мелкими клочьями.

У Лефа потемнело в глазах. Да, конечно, ему уже выпало однажды увидеть Лардину наготу, но ведь одно дело — негаданное подглядывание, и совсем, совсем другое — вот так, когда лицом к лицу, во весь рост, когда она рядом — шагнет и наступит... Это как обухом по голове. Изо всех сил. С размаху.

И снова, снова впилось в горло ледяными когтями беспощадное понимание схожести происходящего с ярким осколком какого-то невозможного бреда, мелькнувшим в сумраке памяти.

...Совсем другие скалы нависали над головой серыми тушами; совсем другая — стремительная — вода дробила на суетливые блики высокое полуденное солнце; девушка дрожала и ежилась, она очень стеснялась беззащитности своего тела, а не била ею наотмашь, как Ларда...

Все было иначе, но — было, было уже подобное невесть где и невесть когда.

Маленьким, жалким почувствовал себя Леф, будто и впрямь не человек он — ничтожная щепочка, которую несет-швыряет невесть куда могучий мутный поток. А то, что у щепочки душа есть, что больно и страшно ей, что не выдержать может, сломаться — этого непонятные силы и знать не хотят.

Леф заплакал. Горько, навзрыд, даже не пытаясь сдержать слезы, как-то скрыть их от любопытствующих глаз Гуреиных девок. Пусть смеются, пальцами тычут — пусть. А вот он сейчас бросится вниз лицом в эту грязную лужу, нарочно захлебнется водой и умрет. Чтоб знали эти, всемогущие, неведомые, что не для их забавы он существует в Мире, что он и сам способен решать собственную судьбу — им назло, вот! И Ларда... Может, хоть мертвого его пожалеет, может, стыдно ей станет, что злобствовала? Да, как же... Размечтался... Нужен ты ей...

Ларда опешила, увидев, к чему привела ее выходка. Она-то ожидала от Лефа совсем другого — стыда, страха, бегства, а тут... Растерянно, жалостно смотрела она на плачущего парнишку, зрачки ее ширились, побелевшие губы искривились... А потом...

Потом эта взбалмошная девка, первый и последний раз плакавшая над свежей могилой убившей себя сестры, вдруг заревела в голос, бросилась на колени и обеими руками притиснула к груди мокрое Лефово лицо. Тот дернулся раз, другой, а когда понял, что высвободиться не получится, забормотал, всхлипывая:

— За что ты меня так, ну за что?.. Ведь дышать при тебе боялся, защищать мечтал... Похабнику этому десятидворскому скулу за тебя своротил — рука по сию пору болит, а ты... А ты...

Они долго сидели, прижавшись друг к другу, и Ларда, шмыгая носом, уговаривала простить и не обижаться, а Леф осторожно трогал ее спутанные светлые волосы и боялся поверить в то, что начавшееся так плохо закончилось так хорошо. Потом он вспомнил о троице видевших все толстух-недоростков, завертел головой испуганно, но тех давно уже след простыл. Леф горько вздохнул:

— Ну вот, теперь эти щенявки языки на весь Мир развесят, ославят тебя.

— Пусть. Стерплю, — Ларда неловко провела ладонью по его щеке, улыбнулась. — Осень не за горами уже, а там... Ты ведь на выборе из объятий моих не вырвешься?

Леф только и замотал головой, и можно было бы думать, что это предопределенность Лардиного выбора его страшит, но Торкова дочь все поняла правильно.

В тот день Раха так и не сумела зазвать сына к вечерней работе. Встревожившись, она отправилась на поиски, но у перелаза наткнулась на распираемую новостями Гурею.

Хон, еще засветло возвращаясь из Десяти Дворов, где починял просевшую кровлю, тоже повстречался с говорливой соседкой, а потому не удивился, застав жену плачущей. И словам ее горьким тоже не удивился:

— Ну что, рад небось, пень ты старый? Выпросил у Бездонной милости, чтоб сыночка моего, хворостиночку, отобрала, девке бесстыжей отдала? С глаз пропади, объедок, сморчок плешивый!

Естественно, что уже на следующий день о случившемся знала вся Галечная Долина. Однако в Лефа с Лардой никто и не думал тыкать пальцами: ничего возмутительного (да и вообще достойного особого внимания) в их поведении усмотрено не было.

В общине всего одна девка готова осенью покинуть родительский очаг и всего один парень дорос до выбора, причем родители их происходят из разных родов. Так чего ж удивляться, если эти двое заранее уразумели, что самой Бездонной назначено им вместе быть? И опасаться худого тоже не приходится: не такие отцы Хон и Торк, чтобы дети их на бесстыдство решились. Так что все к лучшему вышло — ясно теперь, что празднество выбора пройдет гладко и весело, без тех досадных недоразумений, которые иногда надолго омрачают жизнь всему обществу.

Даже Раха мало-помалу перестала всхлипывать и вроде как повеселела. Это потому, что у Хона хватило терпения растолковать вконец одуревшей жене очевидное каждому: никто и не думает забирать у нее Лефа. Обычай единственный раз в жизни дает бабе волю — самой себе мужика выбрать. А уж где ей с ним жить потом, то мужниным родителям решать, так испокон веков повелось. Захотят — при своем очаге обитать позволят, не захотят — отдельную хижину должны сыну поставить, да отрезать пол-огорода на пропитание. И даже самые старые старики помнят только один случай, чтобы девка привела выбранного на жительство под свой родительский кров. И то потому лишь случилось такое, что хижину мужнину, а с нею и всех его родичей, за день до выбора завалил камнепад.

Стало быть, ничего худого Рахе Лардин выбор не принесет, наоборот даже. И сын останется у нее, и дочка негаданная появится, помощница. А там, глядишь, может, к будущему лету Бездонная внуком облагодетельствует... Ой, нет, нет, и думать об этом нельзя — отпугнется, сглазится...

Так Хон жену свою утешал да вразумлял (хоть бабе подобные вещи куда лучше мужика знать следует), сам же хмурился, кусал губы. Отчего? Это стало понятно Лефу еще через день, когда перед самой смертью одряхлевшего солнца зашел к ним в хижину Витязь.

Гостя усадили на самую удобную скамью, Раха заметалась, собирая ужин получше (ведь сам Нурд, запросто, по-дружески, — да у Гуреи от зависти язык почернеет!).

Витязь, впрочем, от пищи отказался и упросил намотавшуюся за день женщину не хлопотать, а сходить лучше к Торковой Мыце.

— Напасть у нее на огороде случилась какая-то непонятная, — пояснил он. — Может, присоветуешь чего? Хоть такого, верно, и тебе видеть не приходилось. Мыца говорит...

— Много она разумеет в огородных напастях, Мыца твоя! — Раха фыркнула негодующе, направилась к выходу. — Ты не уходи только, Нурд, я вернусь скоро да накормлю тебя, у меня вкусное есть. А пока бражки отведай — вон она, в горшке, бражка-то. Только ты, Нурд, сам ее пей, а Хону не позволяй. Не для него она припасена — для гостей.

Хон был в восхищении. Ведь от очага до полога четыре шага всего, и шла Раха быстро, а столько всего успела сказать! Однако «скоро вернусь» — это вряд ли. Раньше полночной поры ждать ее не стоит.

Он собрался поделиться своими размышлениями с Нурдом, но только лишь глянул ему в лицо, как сразу потерял всякое желание балагурить.

Витязь невесело улыбнулся:

— Уж прости меня — нарочно я Раху твою спровадил. Разговор у меня к тебе серьезный, не для женского уха.

— Мне тоже уйти? — сидевший на ложе Леф отложил виолу и привстал.

— Тебе виднее, — пожал плечами Нурд. — Я, правда, сказал, что разговор будет не для женских ушей, а ты вроде как на парня похож... Или мы с Лардой ошибаемся?

Леф покраснел и присел обратно. Помолчали. Потом Хон не выдержал, заторопил:

— Ну говори же! Чего тянуть?

— Еще Торк подойти должен, — Витязь оперся спиной о стену, прикрыл глаза. — Потерпи.

Терпеть пришлось недолго — Торк появился через несколько мгновений. Выглядел он очень усталым и смущенным, будто не знал, как теперь держаться ему с давним другом и добрым соседом. Хон, кстати, тоже этого не знал. Почему-то вспомнилось, как Торк, заподозрив бродячего менялу в злоумышлении на дочкину невинность, взял нож и отправился его резать. И ведь зарезал бы — без суеты, хладнокровно и споро, как делал все, за что брался. Зарезал бы, если б Куть не рассказал, что не успел меняла сотворить задуманную им пакость. А нынче ведь не найдется такого Кутя. Нынче воротившемуся с многодневной охоты Торку могли такого понарассказывать — подумать жутко...

Хон посмотрел соседу в лицо, и тот ответил таким же стесненным взглядом, и оба вдруг улыбнулись с видимым облегчением, перевели дух.

Леф, при появлении Торка словно окаменевший, тоже обмяк, задышал. Очень он опасался, что родитель как-нибудь не по-доброму истолкует произошедшее. Хвала Бездонной, опасения оказались напрасными.

Все еще улыбаясь, охотник присел возле очага. Нурд тут же сунул ему в руки запотевший горшок, из которого они с Хоном успели уже отхлебнуть по разу. Торк насмешливо покосился на Лефа, заговорил:

— Хотел я было Хона просить, чтоб выдрал тебя за торопливость излишнюю (Ларду-то я сам, а на тебя, к сожалению, прав родительских не имею), да, наверно, не стану. Потому как нет в Мире хуже того наказания, что ты сам для себя измыслил. Это ж подумать только — весь век с Лардой жить! Слушай, а за что ты родителей своих невзлюбил, если этакое бедствие под их кровлю тащить собрался?..

— Ты пей, — Витязь снова прикрыл глаза, будто сонливость его одолевала. — Пей да помалкивай. Оно, конечно, все хорошо выходит, и Ларда и Лефом в ладную пару лепятся, каких в Мире мало... А только я давно выучился опасаться того, что сперва мнится удачей. Чем счастливее складывается поначалу, тем горше под конец обернется... — Он обвел медленным взглядом слушавших, понурился. — Вы трое — воины, вы должны понять, что такое меня тревожит.

Нет, не все они поняли его опасения. Торк отмахнулся беспечно: дескать, как Бездонная определит, так и случится, а человеку на судьбу восставать — дело вовсе пустое. Отмахнулся и занялся содержимым горшка.

Леф же из всего сказанного уяснил только, что Нурд считает его воином, равным отцу и Торку, а потому на некоторое время напрочь потерял способность понимать что-либо еще — сидел обалделый, красный от удовольствия и только глазами хлопал. А вот Хон понял все. Да нет, «понял» — не то слово. Просто он думал точно так же, как Нурд. Так же, как и Витязя, судьба давно приучила его не доверять своим милостям. И кроме того, было предупреждение, которое столяр в свое время по глупости пропустил мимо ушей. Теперь же, когда все вроде бы сладилось к лучшему, припомнилось оно, предупреждение это. А припомнившись, напугало.

Хоть и стыдно было ему перед Торком, что не спросясь посмел вмешиваться в судьбу его дочки, но не такие нынче пошли дела, чтобы отмалчиваться. Пришлось рассказать обо всем — и как к Гуфе ходил за сына просить, и как сказала ведунья: «Будет Ларда парнишке твоему, хоть лучше бы ей и не видать его никогда». Да-да, вот эти самые слова она тогда и сказала.

Торк отставил горшок и заскреб в затылке, обдумывая услышанное.

— Может, потому и вышло у них все так вдруг и не слишком-то по-людски, что не без ведовства в этом деле? — проговорил он наконец. — Хотя... Ты, Хон, успокойся. Я так думаю, что им бы и без Гуфиного вмешательства не жить иначе как вместе. А что до слов старухиных... Я, когда ее слушаю, часто понять не могу, о чем она говорит и с кем — со мной, с собой или же с Мглой Бездонной.

Витязь открыл было рот, но сказать ничего не успел — его перебил Леф, до которого хоть и с трудом, но дошло все-таки, что могли означать слова старой ведуньи.

— Если Ларде из-за меня плохо будет, так лучше не надо мне ничего, лучше уж я тогда со скалы головою вниз... — Голос его сорвался, и сам он тоже сорвался с места, словно прямо сейчас хотел исполнить задуманное.

Витязь дернул щекой, хмыкнул:

— Ты сядь, не спеши. Гуфа не только Ларде плохое сулила — тебе тоже. Видел я ее вчера, в Десяти Дворах, так она среди прочего мне и сказала: «Подла судьба, подла. Не может позволить Миру избавиться от напасти иначе как в обмен на мучения двух славных детишек». Это она о тебе да о Ларде так — «славные детишки». А вот, кстати, ты, славный... Знаешь, чего ведунья в Десять Дворов ходит? Ах не знаешь? Так я скажу тебе: она там мужику одному лечит свороченную скулу. А своротил ту скулу один славный парнишка. И ведь здорово своротил — Гуфа бедная пятый день бьется, залечивает.

— Интересные новости узнаю! — Хон заломил брови. — А меня да отца своего этот орясина уверял, будто упал да о камень ударился... За что же Леф его так?

— А он о Ларде что-то пакостное сказал, — пояснил Нурд.

Леф смотрел в пол и мрачно сопел. Витязь улыбнулся ему, и теплая эта улыбка странно изменила резкие черты Нурдового лица.

— Права Гуфа, как всегда, права — славных детей Бездонная вам послала, мужики. — Все с той же мягкой, чуть грустной улыбкой Нурд обернулся к Торку: — Слышишь, охотник... Когда Гурея жене твоей рассказала о том, что дочки ее видели, да еще от себя всякого напридумывала, та уж вовсе бешеный знает что вообразила, и как Ларда домой заявилась, то напала на нее Мыца, ровно хищная. Пока речь только о Лардином поведении шла, девчонка молчала, но когда мать до Лефа добралась, то дочка почтительная на нее аж зубами защелкала. Леф, говорит, самый хороший, а если ты, говорит, думаешь, будто он пакость сотворить способен, то я себя буду голодом и жаждой морить, покуда ты у него сама прощения просить не станешь. А ежели, говорит, заупрямишься, то до Вечной Дороги себя уморю. И что же ты думаешь? Следующее солнце еще состариться не успело, как Мыца побежала к парню — о прощении умолять, потому как чадо единственное и впрямь не пило, не ело и матери словечка единого сказать не желало. Вот такие они, дети ваши.

Торк мотнул головой: «Ишь, бабы... А ведь не рассказали...» Он снова хлебнул браги, передал горшок Нурду. Тот долго что-то шептал прежде чем пригубить терпкое злое питье, потом сунул заметно полегчавшую посудину Хону. Леф почему-то решил, что после отца горшок перейдет к нему. Пить брагу ему еще никогда не приходилось (невыбранным обычай не позволяет), и теперь он испугался захмелеть. Леф успел даже слова такие выдумать, чтобы не обидеть отказом отца и прочих, только выдумка эта оказалась напрасной. Хону и в голову не пришло поделиться, он все допил сам. Жаль.

Витязь тем временем утер губы, прихлопнул ладонями по коленям:

— Ну ладно. Говорим, говорим, да все не по делу, а около. Про детей я так думаю: пусть будет так, как оно само собой получается. Гуфа сказала, что она в их судьбу не стала вмешиваться, только прочла ее. Еще сказала, что изменить судьбу — дело возможное, однако предугадать, будет ли это изменение к лучшему, даже ей не всякий раз удается. А еще сказала ведунья, что нельзя ничего у Лефа с Лардой менять. И сама, говорит, не стану, и другим никому не дам.

Так что пусть уж свершится то, чему назначено свершиться. Каждый из сущих в Мире по краю беды ходит, так какой толк рубиться с непроглядным туманом? Когда дело повернет к худому, тогда и станем оборонять своих — по-зрячему, зная, от чего или от кого. Так?

Хон и Торк закивали: «Так».

Витязь встал, прошелся по хижине, замер у выхода спиною к прочим. Не оборачиваясь, заговорил дальше:

— Еще вот о чем предостеречь вас хотел: берегитесь носящих серое. Они ведь одной неудачной попыткой не наедятся, снова станут пробовать. Колдовство-то их не страшно теперь (при Гуфиных кольцах оно послушникам обернется хуже, чем нам), но человека на Вечную Дорогу спровадить не одним только ведовством можно. По ночам не шастайте понапрасну. В лесу да в скалах с оглядкой ходите — так спокойнее будет. И за детьми следите, слышите? За Лардой особенно, да за Лефом тоже, хоть Гуфа и твердит, что вреда от послушников ему пока быть не должно. Старуха, конечно, всегда права оказывается, только осторожность — как третья рука за едой: может, и излишество, да жаль, что нету.

Он обернулся наконец к слушающим, глянул поверх голов, сказал неожиданно:

— Дня четыре назад был у меня гонец от Предстоятеля. Передал, что старик зовет к себе, беседовать хочет. Я отказался: летом Витязю надлежит безотлучно быть поблизости от Бездонной. Так этим утром он снова прислал сказать, что через два солнца сам будет в Галечной Долине — праздник какой-то надумал у нас учинить. Непременно хочет он меня повидать, и вас обоих — тоже. Смекаете? Сдается мне, что забеспокоился старик, беду близкую почуял. А?


Солнце умерло, и вместо него на небо вышли звезды. Ларда плотнее придвинулась к Лефу, ссутулилась, кусая губы. Она очень старалась не смотреть вверх, только ничего из этого не получалось — россыпи мерцающих холодных огней и притягивали ее, и пугали. Да, она боялась звездного неба. Это ведь очень страшно — бесконечная глубина, которая над головой. Очень страшно не понимать, что за сила такая удерживает тебя от падения туда, вверх, страшно не знать, способна ли она иссякнуть, эта сила. А еще страшнее, что кто-нибудь может догадаться об этих ее страхах. Нет, уж лучше по собственному горлу ножом...

Она вздохнула и сказала тихонько:

— Цо-цо жалко очень...

— Угу... — Леф пусто глянул через плечо и снова склонился над виолой — низко-низко, будто скрипунов на струнах ловил.

— Отец огорчается, говорит, что такого пса уже никогда не будет у нас.

— Угу...

— А ты как думаешь, Гуфа может наведовать псу, чтоб он сразу обучился охоте?

— Ага...

— Ну что — ага? — Она дернула Лефа за волосы. — Мне отвечай, а не виоле своей!

Леф вскинулся, заморгал:

— Ты сказала что-то?

— Да ничего, — Ларда насмешливо усмехнулась. — Мучай дальше свою деревяшку. Ты — ее, она — тебя... Только знай: после выбора я из нее лучины настрогаю. Мне муж надобен, а не довесок к чурбаку со струнами.

— Ну, какая ты... — обиженно скривил губы Леф.

— А вот такая, — сощурилась Ларда. — Так что ты думай, прикидывай. Осень-то не скоро еще, времени для размышлений тебе предостаточно.

От угадывающейся невдалеке бесформенной черной громады — хижины — отделилась неясная тень, вздохнула, сказала Рахиным голосом:

— Спать пойдешь сегодня, несносный? Стемнело совсем... И Ларду, верно, ждут давно — поди, еще и не ела...

Леф промолчал, только к струне притронулся, и она загудела протяжно, капризно как-то. Раха вздохнула, ушла. Слышно было, как прошуршал опускающийся за ней полог; потом в хижине сердито забубнили в два голоса и смолкли.

А чуть раньше вот так же хотела разогнать их по хижинам Мыца — с тем же успехом.

Леф попытался заглянуть Ларде в лицо — безуспешно: хоть и рядом, но слишком темно, чтобы рассмотреть. Он вздохнул (совсем как только что Раха), сказал, продолжая прерванное появлением матери:

— Ты сегодня весь полдень просидела, в миску с водой глядя. Я мешал?

— То другое... — Ларда поерзала, умащиваясь, спросила вдруг: — Скажи, я красивая?

— Да, — ни на миг коротенький не промедлил с ответом Леф.

— А вот и врешь. Мать говорит, что девка для парня тем краше, чем сильней от него отлична. А ты, говорит, — это я то есть — ну парень и парень. Жилистая вся, в синяках вечно, плечи у тебя, говорит, ровно у отца или Нурда — ушибиться можно... И лицо у меня конопатое, и шрам на лбу, и нос не нос — бугорок, кочка какая-то... А ты говоришь — да...

— Волосы у тебя красивые. — Леф осторожно запустил пальцы в спутанную Лардину гриву, кажущуюся в темноте не медной, а почти черной. — И вообще... Если так поврозь на все глядеть, то, может, и права родительница твоя, а ежели вместе — вовсе иначе выходит. Ты красивая, очень красивая — совсем как Рюни...

— Как кто?! — изумилась Ларда.

— Как рю... лю... А что тебе послышалось?

— Ты сказал: «как рюни».

Несколько мгновений Леф сосредоточенно сопел, потом спросил осторожно:

— Это я сам так сказал?

— Сам, конечно. Я тебя за язык не дергала, — Ларда растерялась было, но потом решила обидеться. — Ляпнул, наверное, нехорошее что-нибудь, а теперь выкручиваешься. Ну, сознавайся. Кто они, рюни эти?

Леф помалкивал, только дышал тяжело, прерывисто, будто пытался приподнять непосильное. Ларда встревожилась, тряхнула его за плечо:

— Что с тобой?!

— Ничего... — Он с трудом сумел выдавить это слово, и чувствовалось, что вранье это, что нехорошее с ним творится.

Однако не успела Ларда перепугаться всерьез, как Леф засмеялся (впрочем, не слишком-то весело), выговорил торопливо:

— Ну чего ты? Хорошо все, не дрожи. А рюли эти... Или рюни? Уж ты прости, только я и сам в толк не возьму, кто они. Хорошее что-то, доброе, ласковое, а больше не знаю ничего. И откуда знаю про них — тоже не знаю. Забавно, правда?

Он снова засмеялся, но лучше бы ему этого не делать. Ларда кусала губы, думала. Потом сказала:

— Хорошо, я отстану. Но завтра — или пусть позже, когда совсем успокоишься, — ты мне все-все расскажешь. Понял?

Леф кивнул: понял. Он снова прикоснулся к струнам, и тихое гудение певучего дерева надолго прервало разговор. Когда виола умолкла, Ларда спросила:

— А почему ты не хочешь спеть для меня?

Леф замялся. Говорить правду не хотелось. Не мог он сказать, что после того, как довел Ларду до крика и слез тогда, на Пальце, страшно было играть при ней настоящее, не забавы ради придуманное. Слишком муторно чувствовать, как не свои желания смутными червями копошатся в душе, чтобы решиться причинить подобное Ларде. Нет, никак не мог Леф отважиться рассказать ей об этом. А хоть бы и отважился — что с того проку? Все равно таких слов не выдумать, чтобы понятно было... А Ларда уже соскучилась ждать, дергает за ухо — ответа требует.

— Нечего мне еще петь, — словно в холодную воду, бросился он в это вранье. — Не успел я ничего до конца выдумать.

— Так уж и ничего? — хмыкнула с сомнением Ларда.

— Есть, что ли, у меня время для сочинительства? Знаешь ведь, как это нынче: огород, дрова, вода, огород — у самой, поди, так же все. А завтра, говорят, сам отец веселья Мурф Точеная Глотка в Галечную Долину пожалует. Вот бы кому спеть!

— Как же ты ему споешь, если нечего?

Леф про себя порадовался, что в сумраке Ларда не может разглядеть выражение его лица.

— Может, исхитрюсь что закончить. Начато ведь у меня много всякого, а с утра чрезмерной работы не будет — праздник же...

Ларда вздохнула раз, другой и вдруг встала, ухватилась за поручень перелаза:

— Пойду я, а то уже вовсе ночь глубокая.

Леф помедлил немного, обдумывая: обиделась она или впрямь спать захотела? Так ничего и не решив, он тоже поднялся, поймал за полу накидки перебравшуюся уже через плетень девчонку:

— Погоди, я тебя провожу.

— Зачем это? — искренне изумилась Ларда. — Сколько тут до хижины — четыре шага?

— Без разницы мне, сколько их, шагов этих, а только спокойнее будет, если мы вместе пойдем.

— Так, может, лучше мне тебя проводить? — Ларда при случае умела говорить ехиднее, чем даже Гурея.

Леф, впрочем, предложение это пропустил мимо ушей. Он заботливо пристроил виолу возле плетня (не с собой же тащить!), перелез к Ларде, попытался взять ее за руку — не вышло. Девчонка возмущенно выдернула ладонь из его пальцев, прошипела:

— Еще по головке погладь да погукай, чтобы не плакала, темноты не боялась. Ишь, дитятко выискал себе! Пошли уж, ты, охранитель могучий...

Они побрели через огород, то и дело оступаясь с тропы, которую Мыца и Раха протоптали, бегая друг к другу в гости. От плетня до хижины было, конечно, отнюдь не четыре шага, а гораздо дальше. Ларда спотыкалась о грядки, поминала бешеных, ворчала, что если уж Лефу захотелось быть заботливым, то лучше бы сбегал в свое жилище (ведь до него было и вправду рукой подать) да вынес лучину.

Леф к бормотанию этому особо не прислушивался. Не нравилось ему тут, на Торковом огороде, будто что-то недоброе притаилось рядом и ждет только повода напасть. Он уже было собрался попросить Ларду замолчать, как та вдруг смолкла сама, замерла, выдохнула еле слышно:

— Хижину видишь?

— Ну?

— А левей нее, к нам ближе — что это?

Леф хотел сказать, что нету там ничего, но осекся. Потому что левее и ближе хижины действительно различалось какое-то пятно, бывшее лишь чуть-чуть темнее сумерек.

— Может, там у вас дрова сложены? — Лефов голос почему-то сделался хриплым.

— Не помню я, — протянула Ларда с сомнением. — Может, и дрова. А тогда зачем они шевелятся?

Леф укусил себя за палец. Да, дрова шевелиться не умеют. А это, которое впереди, — может, оно и не шевелится вовсе? Может, кажется только, будто оно вздрагивает, растет, приближается? Медленно, беззвучно... Страшно...

Леф ухватил Ларду за плечо, притянул к себе, шепнул:

— Давай попробуем его обойти. Направо, вдоль грядки, а?

— Давай, — Ларда тоже шептала чуть слышно. — Вот жалко, что Цо-цо околел, вот жалко-то! Но ты, Леф, не бойся, это не страшное, это, наверное, круглорог из стойла выбрел.

— Однако же матерые круглороги у вас! — буркнул Леф.

Он понял, что не обойти им этого, неведомого, и бежать тоже глупо — догонит. Круглорог, как же... Не умеют круглороги красться, словно переваливаясь по неровной земле, ни шорохом, ни треском не выдавая своих движений. Хищное это, и даже самый большой круглорог ему холкой и до плеча не дотянется. Ларда, похоже, и сама до всего этого додумалась, потому что спросила спокойно и деловито:

— Ты при ноже?

Леф кивнул, нашарил рукоять, торчащую из-за обернутой вокруг бедер кожи. Ларда тем временем стряхнула с плеча его руку, чуть отодвинулась, пригнулась.

— Когда бросится, отпрянем в стороны, а потом ударим вдогонку, — сказала она отрывисто, и в ее ладони тускло блеснуло железо.

Хорошо задумала девчонка, вот только не удалось им уловить тот миг, когда бросилось на них притаившееся во тьме. Тряхнув землю мягким тяжелым прыжком, неведомое внезапно оказалось рядом, дохнуло в лица душным зловонием распахнувшейся зубастой бездны.

Времени и соображения хватило Лефу только на то, чтобы изо всех сил оттолкнуть Ларду — подальше от себя и от влажно отблескивающих жадных клыков. И тут же навалившаяся на грудь невыносимая тяжесть сшибла его на землю, оглушительная боль рванула вскинувшуюся защитить горло левую руку, по ушам полоснул хриплый свирепый вопль...

Этим все и закончилось. Притиснувшее Лефа к земле невесть чье тело вдруг перестало быть упругим и сильным, оно словно еще больше отяжелело. Леф сгоряча дернулся — выдраться, выбраться, встать! — но желание его захлебнулось новой вспышкой боли — руку будто в раскаленные угли зарыли.

Потом дышать стало почти совсем легко, и знакомый голос (Торк, что ли?) прохрипел надсадно:

— Ларда, тащи его, только левую руку не задень. Да шевелись, не удержу я долго!

Леф ощутил, как крепкие маленькие ладони подхватили его под мышки, рванули... А потом чувства погасли, и все поглотила тьма.


Под спиной был упругий колючий мех, а над запрокинутым лицом навис косой скат кровли, сложенный из вязанок сухой травы, и на нем вздрагивали, колыхались надломленные, уродливо вытянутые тени стоящих вокруг. Хижина. Но не своя: кровля пониже, и мех на ложе непривычный какой-то, жесткий слишком.

А рука все болит. Тупая мутная боль, она сводит внутренности, к горлу подкатывает тошнота — ну хватит же, не надо больше, я не хочу!..

Леф всхлипнул, забарахтался, пробуя сесть, — кто-то поспешно обхватил за плечи, приподнял, подсунул под спину свернутую тугим тючком пушистую шкуру.

Вокруг по-прежнему сумрак, но он тоже другой, не такой, как тот, что был снаружи. Желтые дрожащие огни в очаге и у стен, которые тут, рядом. Знакомые, хорошие лица — мать, отец, Торк. И вдруг снова рухнул на Лефа пережитый недавно ужас: где Ларда?! Почему ее нет, что с ней?!

— Успокойся, здесь я, никуда не денусь.

Ее шепот — рядом, над самым ухом. Так это она помогала сесть?

А Торк разговаривает с отцом. О чем? Очень хочется слышать, вот только что-то бьется, грохочет в ушах, мешает...

— Ничего, к утру бегать вприпрыжку будет. Кость цела, только мясо порвала тварь проклятая, да и то не сильно. Крови вытекло много, вот и ослаб парнишка.

— Все же Гуфу надо бы позвать. Загноится рана — беды не оберешься тогда. — Хон поскреб обросший сивой щетиной подбородок. — От сухой горячки такое бывает, что и матерые мужики на Вечную Дорогу уходят...

Торк решительно замотал головой:

— Не пущу я тебя ночью на Склон, и не мечтай даже. До солнышка ждать недолго, худое не успеет случиться. А поутру вместе к Гуфе пойдем, ежели она сама не заявится Предстоятеля да прочих пришлых глядеть.

Бледная заплаканная Раха сунулась было встрять в разговор, но Хон так сверкнул глазами из-под кудлатых бровей, что она отшатнулась, смолчала. Торк деликатно потупился, пережидая, пока супруги разберутся между собой, потом заговорил снова:

— И с чего бы это сухой горячке случиться? Рана вымыта, укутана как надлежит...

— Помоги тебе Мгла Бездонная не ошибиться, — вздохнул Хон.

Он склонился над сыном, поправил кожу, обмотанную вокруг раненой руки. Леф дернулся, но стерпел. Столяр погладил его по щеке, опять обернулся к Торку:

— А ты, однако, силен, сосед! Черное исчадие ножом завалить — это бы и Витязь лучшего совершить не сумел!

— Силен, да не я, — ухмыльнулся Торк. — Ларда завалила.

Хон присвистнул, в изумлении воззрился на скорчившуюся за спиной у Лефа девчонку. Та пожала плечами, улыбнулась — жалко, растерянно, будто извинения просила за сделанное:

— Да чего там... Когда это кинулось, Леф меня выпихнул из-под него, уберег — я целехонькая осталась, не ушиблась даже. А исчадие насело на него да само под удар и подставилось. Тут бы и сосунок годовалый додумался, как поступить. Ножом за ухо — вот так...

Столяр только головой помотал. Лицо его как-то странно сморщилось, словно старый воин собрался плакать. Но он, конечно же, не заплакал. Он грохнул кулаком по стене, процедил:

— Ну, послушнички... Давеча бешеных проморгали, теперь исчадие к самым хижинам допустили незамеченным... Грязь серая, пакость навозная!.. — И тут он еще такое добавил, какого при бабах и детях говорить бы не следовало.

Торк закряхтел, испуганно глянул на забившихся в угол Раху с Мыцей: вот, небось, взовьются сейчас! Но нет, обошлось. Хвала Бездонной, задремали они, обессилев от перенесенных волнений. И Ларда вроде тоже не слыхала оплошности Хона — занята она, вытирает ладонями обильный пот с белого Лефова лба, шепчет ему на ухо что-то. Ну и ладно. Неладно другое...

Зря Хон винит носящих серое в ротозействе, вовсе в другом повинны они. Надо рассказать, пока бабы спят.

— Слышь, Хон... Ларда, будет тебе, мозоли на ушах парнишке натрешь. Слушайте лучше. А ты, Хон, скажи: видел ли ты раньше, чтобы исчадие таиться да подкрадываться умело? Молчишь? Правильно молчишь, не мог ты такого видеть. Так с чего бы этой нынешней твари засаду учинять, ежели до сих пор никогда не бывало такого? Снова молчишь? Тогда я скажу: его научил кто-то, как обучают охотничьих псов. Изловили его, наверное, давно уже, и не без ведовства либо колдовства (иначе Черное исчадие не изловить), да и держали в укромном месте до поры. Вот нынче и пригодилось оно. С обучением небось долго пришлось маяться, зато теперь все быстро сладилось. Ежели бы я, к примеру, захотел Цо-цо (не дай ему, Мгла, посмертных мучений) натравить на кого-нибудь, я бы как сделал? Я бы ему вещицу, недругу принадлежащую, понюхать дал, на след поставил бы да сказал словечко единое — и все. Дальше уж он сам знал, как да что. И это, Черное, видать, таким же образом было ими воспитано.

— Кем это — ими? — тихонько спросила Ларда. Торк еще раз удостоверился, что Раха с Мыцей спят, и только тогда пояснил:

— Послушниками.

— Глупость какая-то, — подал голос Хон. — Зачем бы им столь сложное затевать? Быстрее можно было и проще...

Охотник пожал плечами:

— Зато если бы удалось, то никто бы не усомнился, что сама Бездонная покарала.

— А как же... — Ларда испуганно взглядывала то на отца, то на Хона. — Гуфа же говорила, что не хотят послушники Лефу зла!

Торк мрачно скривился:

— Так ведь исчадие не на Лефа кинулось — на тебя. Леф чуть ли не сам в пасть ему запихался. И вы с ним так долго сидели рядом, что теперь даже исчадию нелегко разобраться, кто из вас кем пахнет.

— Ох, до чего же мне все это не нравится! — простонал Хон.

— Да уж кому может понравиться такое, — Торк пожал плечами. — Ну ничего. Завтра Предстоятель пожалует. Небось не решатся послушники пакостить при этаком многолюдстве.

Леф вдруг застонал, да так громко, с таким надрывом, что все с испугом обернулись к нему: уж не горячка ли начинается у парнишки?

Но причина Лефовых стенаний крылась не в ране: будто ножом под грудь ударили его слова Торка. Завтра ведь не один только Предстоятель приедет, завтра приедет и Отец Веселья, старый верзила Мурф. Как надеялся Леф спеть при нем лучшее из того, что успел уже навыдумывать! Уж кто-кто, а прославленный певец сразу бы по достоинству оценил Лефово искусство, может, даже учить бы взялся.

И вот теперь прощаться надо с надеждами да мечтами. Ведь невозможно же играть на виоле с этакой раной, а Мурф, конечно, не станет дожидаться в Галечной Долине, пока Леф выздоровеет, — день-два поживет, да и уберется обратно в Несметные Хижины. А еще раз такой случай, может, никогда и не выдастся...

7

Два солнца успели родиться и умереть, прежде чем Лефу позволили выйти из хижины. Рука все еще болела под целебной повязкой, и до выздоровления оставалось Мгла знает сколько дней и ночей, но, по крайней мере, вернулась способность твердо держаться на ногах.

Может быть, в другое время он бы и сам не захотел еще выбираться со двора, но уж очень велик был соблазн поглядеть праздник.

Что за праздник такой выдумал Предстоятель, не знали ни жители Галечной Долины, ни пришлые из Черных Земель. Да никто особо и не стремился разбираться в этом. Не так-то много случается в жизни праздников, чтобы от нового, негаданного, нос воротить, допытываться, зачем да почему.

До того дня Леф не видывал столько людей сразу. Пришлые количеством своим не уступали обитателям Долины, и были они в основном рослые, дородные, одетые ярко и чрезмерно. Ну вот зачем, к примеру, мужикам в этакую жарищу накидки на себя напяливать, да еще по две, да еще нижняя настолько длинна, что едва по земле не волочится, а верхняя и до пояса не достает, зато меховая! Это ж подумать только — меха! Летом! Изо всех, кого Леф успел узнать до сих пор, лишь Гуфа зимой и летом носит один и тот же пятнистый мех, но Гуфа — это Гуфа, и уразуметь ее поведение обычному человеку не дано.

Может, которые в двух накидках, все до одного ведуны? Да нет, не похожи они были на ведунов. Толкались эти невиданные мужики и бабы с нарисованными лицами вокруг своих шатров — красные, потные, утирающиеся краями раскрашенных одежд. Хохотали, горланили, десятками набивались в корчму (то-то Кутю раздолье настало!), а больше, пожалуй, ничего они и не делали.

Были среди них, правда, почти нормальные с виду. А еще были какие-то странные — тощие, угрюмые, каждый из которых помимо одежды носил на груди красный лоскут грубо выделанной кожи. Ни Ларда, ни Раха не могли вразумительно объяснить, кто это, хоть обеим случалось бывать в Несметных Хижинах и видеть таких. Хон же рассказал неохотно, что люди эти взяли что-то и не хотят отдавать, а потому должны некоторое время работать на чужом огороде и жить не у себя дома.

Леф счел подобный обычай глупым. Позволять кому-то портачить свой огород (ведь не станут же они вкладывать душу не в свое), да еще терпеть у себя в хижине такого, который взял и не отдает... Спрашивается, кого наказали?

Которого из пришлых называют Предстоятелем, Леф догадался даже раньше Хоновой подсказки. Догадался потому, что с этим стариком разговаривал Нурд. Да и сам по себе старик был примечателен. Двух накидок он не носил, а носил только широкий лоскут тончайшей кожи, обмотанный вокруг бедер на манер бабьего подола, а еще — блестящую бронзовую цепочку, хитроумно вплетенную в окладистую снежную бороду. Всего же примечательнее было его лицо: горбоносое, морщинистое, оно вызывало ощущение умной и доброй силы. Рядом со стариком позевывали двое кряжистых мужиков при щитах и оружии. На полированные бронзовые наконечники их копий было больно смотреть.

Хон велел сыну сесть на случившийся рядом пригорок и отдыхать, а сам вместе с Торком стал проталкиваться поближе к Нурду и Предстоятелю. Раха, удостоверившись, что ее хворое дитятко отдышалось и вроде даже порозовело, вскинула на плечо мешок со всякой съедобной всячиной и затерлась в толпище, которая давилась вокруг возов приезжих менял. С Лефом осталась одна Ларда. Ей, конечно, тоже хотелось к менялам, которые привезли много интересного — всевозможное оружие, блестящие безделки для украшения скотьей сбруи да бабьей одежды, комья разноцветного мыла... Не выменять, так хоть поглазеть лишний раз на такое — и то радость. Но Лефу с пораненной рукой в толкотню лезть нельзя, а оставить его маяться в одиночестве не позволила совесть (хоть и твердит Мыца, что совести у ее дочки чуть меньше, чем у бешеных ласковости).

Ларда умостилась на корточках рядом с Лефом, аккуратно уложив виолу на вытоптанную траву. Эту самую виолу Леф почему-то непременно желал взять с собой. Почему? Ведь всякому было ясно, что играть ему еще никак невозможно, даже нести тяжелое певучее дерево — и то нельзя. Чтобы закончить споры, Ларда вызвалась таскать эту забавку, весьма многословно высказав свое мнение о мужиках, капризных, словно бабы беременные.

Они сидели так довольно долго, и девчонка в меру своего небогатого знания жизни Черных Земель пыталась объяснить всякие диковины, недоступные пониманию Лефа.

Тем временем Хон, Торк и Предстоятель скрылись из глаз — кажется, забрались в самый яркий и большой шатер, а Витязь остался втолковывать что-то примостившимся у входа копейщикам. Очень интересно было Лефу и Ларде, какие там идут разговоры, но много ли узнаешь, глядя издали на цветное покрытие шатра и брезгливое Нурдово лицо?

А потом как-то неожиданно оказалось, что вокруг их пригорка расселась целая куча людей, причем все они смотрели в одну сторону и явно чего-то дожидались.

Внезапно возникшее скопище удивляло уже хотя бы тем, что было оно непривычно тихим. То есть это, конечно, только в сравнении с обычным поведением пришлых. Галдежа хватало и здесь — не зря же Хон давеча уверял, будто рты жителей Черных Земель не способны закрываться по причине непомерных мозолей, натертых ими на языках (участь эту он, кстати, предрекал и Рахе). Теперь вот тоже между сидящими то и дело вспыхивали перебранки — особенно там, где шныряли среди них ребята корчмаря Кутя, разносящие бражку да комья крутой медвяной затирухи. Шныряли они не в одиночку. За каждым, толкаясь и шипя друг на друга, плелось по нескольку недоростков с намалеванными на лицах цветными, расплывшимися от пота узорами.

Ларда, гордясь своей осведомленностью, пояснила, что щенки эти — надзиратели от каждой общины, поставленные считать да запоминать, кто сколько выпьет и съест, чтобы потом можно было определить, какая причитается корчмарю за прокормление доля общинных запасов и с кого из общинников какое следует в эти самые запасы возмещение. А еще сказала она, что никогда столько споров да ругани не бывает, как при расчетах старост с корчмарем да при назначении людям общинного долга, потому что недоростки плохо обучены счету и путают чужих со своими. Торк рассказывал, да и самой привелось как-то общинный сход по долгам видеть — до плевков да проклятий дошло, кое-кто уже было полез дреколье из плетней выламывать.

Мудрые говорят, что давным-давно, когда Мир еще не имел пределов, меняться и покупать было гораздо легче, нежели нынче. За еду и другое в те времена сразу отдавали маленькие блестящие камешки, которые имелись в каждой общине. Но камешки эти привозили из краев, которых более нет. И мало-помалу ценность и смысл иноземных блестяшек забылись (они пошли на украшение упряжи да на бабьи побрякушки), а люди вспомнили обычаи мены, бытовавшие за множество поколений до дней, которые не наступили. В те времена, когда сход старост горных общин не внял еще похожим на сдержанные угрозы уговорам пришельцев в невиданных пышных одеждах. В те времена, когда не был еще избран старостами первый Предстоятель — здешние глаза и десница далекого могущественного повелителя, который слишком занят множеством важных дел, чтобы самому судить своих вновь обретенных подданных и собирать с них плату — подать за охраняющее горы могучее войско и на содержание в порядке невесть где пролегших дорог. Давно уже съедены ненаступившими днями земли не виданного никогда повелителя — только редкостное железо напоминает о нем, сохранившиеся кое-где странные красивые вещи да скрываемая послушниками Древняя Глина. А еще — малопонятное прозвание самого мудрого и уважаемого из старост: Предстоятель.

Кое-что из рассказанного Торковой дочерью Леф уже знал от Хона, кое-что еще раньше успела растолковать ему ведунья, но все равно слушать Ларду было интересно. А может, даже и не слушать — просто глядеть в оживленное, раскрасневшееся девчоночье лицо.

Вот только те, рассевшиеся вокруг, помешали забыться. Ни с того ни с сего они завопили, взревели, будто перебесились вдруг и все сразу, а потом принялись с треском колотить себя ладонями по коленям — все быстрей и быстрей, выкрикивая в такт неразборчивое. Леф испуганно завертел головой, пытаясь уразуметь, что же за напасть приключилась с нелепыми этими людьми. Как ни странно, он сразу догадался, что творится, и прочее тут же потеряло для него смысл и привлекательность.

К ополоумевшему сборищу степенно и медленно шел очень тяжелый, кряжистый человек. Широкие плечи, руки-лопаты чуть ли не до колен, устало-снисходительная гримаса на белом, не тронутом загаром лице... А черная, с обильной проседью борода сияет-переливается бесчисленным множеством цепочек и бляшек, накидка немыслимо изукрашена, пышная грива стянута на макушке ярким ремешком, будто травяной снопик. Певец. И не кто-нибудь, а сам Точеная Глотка, равных которому в Мире нет.

Мурф долго стоял, самодовольно щурясь поверх голов беснующегося люда. А потом в уши впилась внезапная тишина, когда Отец Веселья обернулся к стоящим позади невзрачным мужикам (только теперь Леф заметил, что великий пришел не один) и ему торопливо подали огромную, источенную затейливой резьбой виолу. Потерявшийся в непомерных пальцах лучок зашнырял по струнам, и те отозвались чистыми стремительными руладами.


Мир наш тесен и дик, жизнь неласкова к нам -

Нет ни мига покоя усталым рукам.

Все равно нам негоже стонать и тужить:

Слава Мгле, что хоть так разрешила пожить.

Слава Мгле, мы умеем терпеть и страдать,

И трудиться, и петь, и врагов убивать.

Слава Мгле, что, решив наших предков карать,

Не измыслила кары побольше.

А тоска — это хворь от излишка ума,

И она, чуть помучив, проходит сама.

Ну а коль заупрямится, то — Слава Мгле! -

Эту хворь без хлопот исцеляют в корчме.

И Мир тотчас же станет велик и широк,

Лишь корчмарь откупорит заветный горшок,

Лишь согреет нутро твое первый глоток,

И второй, и четвертый, и больше.

Наливай же, красотка, и пей, и добрей,

И на злобу судьбы обижаться не смей:

Брага, теплое ложе да ночь без огней

Нам сулят и веселье, и больше.


Голос Мурфа был под стать его могучему телу, и все же слушавшие не то что говорить — даже шевельнуться боялись, чтобы шуршанием одежды не осквернить пение. А Отец Веселья, едва закончив первую песню, заиграл новую, потом еще одну, и еще... Когда же он отдал виолу в бережные руки своих провожатых и, утерев ладонями обильный пот с раскрасневшегося лица, принял от Кутя огромную миску хмельного, Леф напрочь оглох от воплей, воя и визга.

Хвала Бездонной, хоть Ларда не скакала, как прочие, — только попискивала тихонько да хлопала себя по коленям, и похоже было, что останутся ей на память о Мурфовом пении немалые синяки. Лучше бы на огороде так усердствовала...

Леф не сразу понял, почему злит его радость Ларды, почему так неприятна восторженность прочих. А дело было в том, что чувствовал он себя обиженным и обманутым. Лучший из певцов, несравненный, великий... Ну и что же такого особенного довелось услыхать? Песен было много, и все вроде бы ладные, веселые, только... Бессмысленные они какие-то, песни эти. Веселить веселят, а душу не трогают.

Но, может, Леф еще слишком глуп, чтобы уразуметь смысл услышанного? Или помешало, заморочило голову неуемное ликование толпы? Он же по сию пору ничего подобного, мало сказать, не видел — даже вообразить не мог, что люди умеют так...

Между тем Точеная Глотка Мурф разделался с хмельным угощением и скользнул слегка осоловелым взором по мгновенно затихшему людскому месиву.

— Давненько уже не случалось мне побывать в Галечной Долине. — Певец выглядел задумчивым и немного усталым, но голос его будил гремучее эхо в неблизких утесах. — Скучно стало мне ездить сюда с тех самых пор, как вышел на Вечную Дорогу выпивоха Арз. Не стало в этой долине певца, не с кем мериться теперь струнным умением. Плохо. Скучно. Но может быть, за последние годы появился в здешней общине неведомый мне мастер певучего дерева? Если так — пусть отзовется, пусть покажет себя. Уж на что был строптив и сварлив Арз, но все же мне удалось много полезного затолкать в его седую упрямую голову. Так, может, и нынче найдется здесь человек, которого я мог бы чему-либо обучить? Вот был бы подарок от Бездонной!

Он смолк, прикрыл глаза, дожидаясь ответа. Стало так тихо, что осмелевшие скрипуны завели свое стрекотание, шныряя по ногам окаменевших людей. Сидящие неподалеку от Лефа с интересом поглядывали на него, на валяющуюся рядом виолу; Ларда пихнула локтем в бок: «Ну, отзывайся!»

Леф молчал. Глупо все, незачем это. Что за игра с раненой-то рукой! И вообще... Единственного взгляда на самодовольную, лоснящуюся рожу Мурфа хватило, чтобы напрочь потерять желание петь для него. Может, наедине Леф и решился бы, а вот так, при всех — нет уж, обойдется старый спесивец без веселой забавы.

Ларда, грызя ногти, досадливо всматривалась в мрачное Лефово лицо. Ну и чего же он молчит, глаза прячет? Ведь такое только однажды в жизни случается, чтобы сам Родитель Веселья напрашивался учить! А этот глядит, как круглорог на вертел, и помалкивает. Оробел он, что ли? Вот промолчит, а потом с досады пятки себе изгрызет...

Стараясь не обратить на себя внимание Лефа (чтобы не вздумал заупрямиться, помешать), Ларда дотянулась ногой до певучего дерева и легонько пнула его. Виола вскрикнула. Звук получился не слишком приятным для слуха, но достаточно громким, чтобы смог расслышать Великий Мурф. Глаза старого певца сверкнули:

— Голос струн! Правда, сперва мне подумалось, что это треснул дырявый горшок... Но нет, нет, конечно же, я услыхал голос струн. Покажись, неведомый мне певец! Покажись!

Ох, до чего же не понравился Лефу голос Точеной Глотки! Но деваться было некуда. Множество обернувшихся к нему лиц странно роднило одинаковое выражение напряженного, не слишком-то доброго интереса: ждал не один только Мурф, ждали все. Леф нехорошо помянул глупую Лардину неловкость и поднялся. Во рту у него пересохло, колени дрожали, и вообще очень хотелось в единый миг оказаться где-нибудь подальше отсюда. Но Ларда уже подает виолу, а старый спесивец манит пальцем, улыбается с этакой родительской ласковостью. Ну, будь что будет...

— Но ведь у тебя на руке повязка, молодой певец! — участливо вскрикнул Мурф, с любопытством разглядывая приблизившегося Лефа. — Плохо. Это очень плохо, ведь ты не сможешь править струнами. Но ничего: просвисти мне свой напев, и я сыграю тебе.

Леф помотал головой: сам буду играть. Он присел на корточки, неловко приладил у себя на коленях виолу, вздохнул так тяжело и длинно, будто с жизнью прощался.

А потом... Нет, конечно же, это была не игра. Одной рукой, без лучка — разве допустимо такое? Ни тебе лада, ни красивой протяжности звука... Струны словно журчали под торопливыми пальцами Лефа, но вот странно: в журчании этом, которое непривычному слуху показалось сперва почти безобразным, было все то, что превращает дребезжание привязанных к пустой деревяшке скотьих жил в музыку.


В тесном Мире рожденный тихий брат-человек...

Хлопоты да заботы, скучный недолгий век...

Вечная горечь пота на бескровных губах...

Глиняная забавка в натруженных руках.

Добра ли тебе желая, от злобы ли нелюдской

Душу твою взнуздали желаемым не тобой,

Чтоб жил ты чужим рассудком, боясь мечтать и хотеть,

Себя убивая работой, чтобы не умереть,

А вечерами пугливо (Мгла, защити-прости!)

Лепил бы себе подобных из огородной грязи...

А после пора настанет, и сердобольная Мгла

Тебя помилует взмахом проклятого клинка,

А может быть — смертной хворью, а может — смертной тоской,

И смутным силам наскучит баловаться тобой.

Стремительный ли, неспешный — нам всем приходит конец.

Глиняную забавку уложат в темный ларец,

Хламом ее завалят и забудут о ней

Глиняные забавки, похожие на людей.


И — тишина. Ни воя, ни визга, которые были после Мурфовых песен, только еле слышное многоголосое перешептывание да торопливые хлопки по коленям, но это Ларда, она не в счет.

Плохо. Напрасно согласился играть, зря пел о том, о чем уже совсем иначе спел Отец Веселья. Все зря. Точеную Глотку осуждал за бессмысленность сочинений, а в твоем-то пении много ли смысла было? Ведь не поняли...

А Мурф молчит. И эти, которые с ним, тоже помалкивают. И еще кто-то подошел почти вплотную, он тоже молчит, но совсем иначе, чем прочие. Так бывает?

Леф поднял глаза на этого подошедшего, увидел плотно сжатые губы и сведенные у переносицы брови Витязя. Тот потрепал его по голове, отвернулся, так и не вымолвив ни единого слова, но Лефу вдруг стало казаться, что все-таки не слишком плохим было спетое — глаза Нурда были красноречивее языка.

А потом заговорил Мурф. Отец Веселья. Певец Точеная Глотка. Леф снизу вверх глядел на его огромную, нависающую фигуру, на украшения, нестерпимо взблескивающие в черноте бороды при каждом движении губ... А слова, срывающиеся оттуда, из этого сияния, били мальчишку, словно неукатанные тяжелые камни.

— У приятеля моего есть круглорог, умеющий ходить на задних ногах. Как человек. И если сейчас мой язык повернется назвать тебя певцом, то круглорога этого придется назвать человеком.

Мурф оглянулся, и те, пришедшие с ним, торопливо захихикали, радуясь его шутке, и многие, очень многие в толпе засмеялись тоже. Точеная Глотка заговорил опять:

— Ты надеешься поразить слушающих непонятностью песни, увлечь их неприглядностью, как бесстыжая баба увлекает мужчину оголенным срамом. Еще бы! Ведь красивое создать трудно, а вот такое можно плодить, не изнуряя себя.

Он наконец-то снизошел взглянуть на Лефа и добавил:

— Я достаточно сказал тебе. Достаточно. Думай. Когда новое солнце выберется из-за скальных вершин, я буду в корчме. Приходи и спой мне еще. Если увижу, что ты хоть что-нибудь понял, то стану тебя учить.

Мурф замолчал. Он, наверное, ждал ответа, может быть, даже благодарности, но не дождался. Леф не мог выдавить из себя ни единого слова. Только не речи Точеной Глотки были тому причиной, а внезапное видение: земля, одетая в непостижимо гладкий камень, и он пытается подняться с этого камня, оттолкнуть его от себя, и веки закипают слезами злобной обиды на себя и на все вокруг... А вокруг — крепнущий издевательский хохот, а над головой нависает кто-то огромный, поигрывающий не виольным лучком — шипастой дубинкой, и взблескивающие на солнце капли прозрачного пота стекают по его подбородку, срываются на вздувающуюся каменными мышцами грудь, на землю, одетую в камень... Встать, нужно суметь встать!.. И Лефовы пальцы крепче впиваются в рукоять голубого клинка. Проклятого клинка. Оружия бешеных.

Давно ушел к своему шатру Мурф, разбрелась толпа слушавших, а Леф все сидел, не отнимая ладони от лица. Раха, едва ли не последней оторвавшаяся от возов приезжих менял, зазывала его вместе с нею идти домой — даже не пошевелился, словно и не к нему обращались. С немалым трудом удалось отиравшейся поблизости Ларде уговорить встревожившуюся бабу отстать от парнишки да отправляться в хижину одной (дескать, Хон и Нурд обещали вскорости подойти, и тогда они втроем приведут к ней Лефа).

День пошел на убыль. Солнце переполовинило себя зубчатым скальным гребнем, долину испятнали густые тени. Только тогда Ларда отважилась подойти, присесть рядом. Она не могла уразуметь, отчего Леф так огорчается. Ведь все получилось хорошо, и его мечта попасть к Мурфу в ученики, похоже, сбудется... А что посмеялись над ним — разве это повод для горя? Он обычно и сам не прочь посмеяться...

Но Ларда не успела ни потормошить Лефа, ни выспросить, ни постараться утешить его, потому как и впрямь подошли Витязь, и Хон, и Торк, да еще и Гуфа с ними.

Несколько мгновений они стояли молча, рассматривая Лефа, потом Нурд, переглянувшись с прочими, шагнул вперед. Нет, он не стал выспрашивать и утешать, он просто взял парнишку за плечо и осторожно, не потревожив рану, поднял на ноги. Тот затрепыхался, попытался вырваться — не получилось. А Нурд выговорил, кривясь:

— Кончай выть, ты, воин. Тебе не скулить бы теперь — радоваться надо.

Леф обмяк в пальцах Витязя, захлопал глазами:

— Почему?!

— Вовсе ты глупый еще, — сказал Нурд с сожалением. — Ну да ничего. Поумнеешь со временем. Так? — обернулся он к Хону.

Тот кивнул. И Торк тоже закивал: «Поживет — поумнеет». А Гуфа улыбнулась, глядя на ошарашенного парнишку:

— Думаешь, Мурф тебя за то изругал, что песня твоя плохая? Ты, Леф, зря так думаешь. Соперника он в тебе увидал, испугался — вот и набросился, уверенности лишить хотел. И учить тебя выдумал, чтоб умение твое изувечить. Обкорнать, чтоб был ты во всем ему подобен, только хуже. Вот оно дело-то в чем, глупый маленький Леф...

— И петь к нему завтра не ходи, — добавил Торк. — Пусть сам приходит, ежели имеет к тебе интерес.

Нурд отчаянно замотал головой:

— Нет, так нельзя. Ежели желает воином быть, так пускай приучается не бегать от врага. Пойти должен, и должен такое спеть, чтоб Мурф бороду свою сожрал с блестяшками вместе. Ведь так, Хон?

Хон снова кивнул.

— Только пусть сперва нам споет, — сказал он, поразмыслив. — А уж мы присоветуем, чем получше допечь Точеную Глотку.

По мере того как парнишка осознавал услышанное, лицо его светлело, даже подобие слабой улыбки обозначилось на губах. И когда Ларда заявила, что устал он слишком, что повязка у него опять промокла, и она, Ларда то есть, никакой игры не позволит, Леф с таким испугом вцепился в свою виолу, что Торкова дочь сразу умолкла, только сплюнула от досады. Не драться же ей с пораненным...

Леф сел, задумался, глаза его сделались какими-то тусклыми, на побелевшем лбу выступил пот, словно от невесть каких усилий. Видать, рана все же очень его беспокоит... Хон шагнул к сыну — запретить, отобрать виолу, но странно напрягшаяся Гуфа поймала его за накидку, прошипела: «Не смей».

И снова зажурчали струны певучего дерева:


Меня тревожит с давних лет

Тоскливый сон, неясный бред.

Там даль без края, ночь без звезд,

Там гром копыт и скрип колес,

И пыль в лицо, и дым в глаза,

Сухие веки жжет слеза,

Но цели ясны и просты,

И за спиной горят мосты.

Там, позади, вязка как клей,

Тоска тягучих серых дней,

Там поучения невежд,

И над могилами надежд

Гниют корявые кресты,

Но за спиной горят мосты.

А впереди не сумрак, нет,

Пусть юный, робкий, но — рассвет,

И дали светлы и чисты,

И за спиной горят мосты.


Леф замолчал, приподнял голову, и ведунья торопливо спросила:

— Ты это прямо сейчас выдумал или давно уже?

Не дождавшись ответа, Гуфа обернулась к Нурду, забормотала:

— Его память жива, только спит. Больше всего помнят руки — почти все, что прежде умели, даже напевы, которые когда-то приходилось играть. Ты, небось, думаешь, будто виолы только у нас есть? Зря, зря ты так думаешь! Виола поможет рукам разбудить голову, а я помогу виоле. Хвала Бездонной, наконец-то в Мир вышел певец...

Она еще долго что-то шептала (не для Hypда и тем более не для других — для себя). К шепоту ее никто не прислушивался. Не потому, что неинтересно, а потому, что Гуфа всегда так. Ей сперва надо свою догадку себе самой растолковать, а потом она и другим расскажет. Или не расскажет — это уж как сочтет нужным. Но все знают: то, что Гуфа Гуфе говорит никто, кроме Гуфы, уразуметь не способен.

Ларда, к примеру, и не пыталась; она приставала к Лефу:

— А почему мосты горят? И почему за спиной? Тебе снилось, будто ты от пожара убегаешь?

— Да нет же! — Леф кривился, мотал головой. — Не снилось мне ничего такого. Это выдумка, вроде притчи. А мосты горят — значит, назад вернуться уже никак нельзя. Может, тот, который во сне, сам поджег — вроде как запретил себе возвращаться.

— Значит, плохой он, — Ларда неодобрительно поджала губы. — Самому мост не нужен, так взял и сжег. А люди пускай вплавь перебираются, ежели на тот берег охота, — так, что ли? И зачем же много мостов жечь? Дорога-то все равно одна, и речек только три в Мире... Ежели он своими желаниями править не может, так и сжег бы самый последний, а прочие бы не трогал.

Леф застонал в отчаянии, но Ларда не унималась:

— А почему «с давних лет»? Не может такого быть, ты же только этой зимой появился.

— Ну я же сказал: выдумка это!

— А что такое «клей»?

— Это вязкое такое, густое, липкое. Отец из смолы, рыбьей шкуры да старых костей варит, чтоб деревяшки скреплять.

— А что такое «кресты»? И почему они гниют?

— Кресты... Ну, крестовины... — Леф сорвал две травинки, сложил. — Вот это — крест. А гниют, потому что старые, не следит за ними никто.

— Не бывает такого над могилами. — Ларда возмущенно пожала плечами. — Нельзя над телами тех, кто на Вечной Дороге, всякую пакость ставить, да еще за могилой не следить. Мгла такого не прощает.

— Ну что ты пристала, будто волосина к языку? — Леф уже чуть не плакал. — Не знаю я ничего, отстань!

— А вот я, кажется, знаю, что это за кресты такие. — Нурд помрачнел. — Ты, наверное, песню эту завтра не пой, а то еще кто-нибудь догадаться может. Как бы не приключилось плохое...

Но очнувшаяся Гуфа оборвала его нетерпеливо, почти что зло:

— Молчи, не будет плохого. Все молчите. А ты, Леф, не устал еще? Ты пой, если не устал.


— Он пел до солнечной смерти, до глубокой ночи он пел. Видно было, что рана его очень болит (даже Гуфа не смогла снять боль до конца), а он все равно пел. А люди стали приходить и слушать. Местные пришли, и жители Черных Земель тоже. Даже сам Предстоятель пришел. Даже Куть, здешний корчмарь. Они просили его петь еще и еще, хотя песни его были странные, злые — от них многие плакали, но просили еще. Люди расплескали свой разум от его непонятных песен. Даже прозвище придумали ему: Певец Журчащие Струны. Может быть, он ведун? Неспроста же снисходят знаться с этим щенком Гуфа и Витязь, который тоже наделен неявными силами...

Говоривший, похоже, сам испугался своей внезапной догадки. Он смолк, будто подавился словами, утер ладонями взмокшую от волнения плешь.

Точеная Глотка молчал. С самого утра он был хмур и неразговорчив, а выпитая брага сделала его еще мрачнее и молчаливее. И отряженный вчера подглядывать за выскочкой-недомерком Мурфов прихлебатель никак не мог уразуметь, продолжать ли ему свой рассказ. Уж больно зол сегодня кормилец, как бы собственное усердие самому себе поперек не вышло. Точеная Глотка не слишком разборчив, когда ищет, на ком бы сорвать досаду, а кулаки у него твердые и тяжелые...

Мурф медленно поднялся со скамьи. Сидевшие поблизости шарахнулись, но испуг их был напрасен: Отец Веселья не стал никого трогать. Он просто подошел к выходу, отбросил полог, и в грязную задымленную корчму ворвались ветер и свет.

Точеная Глотка буркнул, не оборачиваясь:

— Вчера я подумал, что он просто глуп еще, пащенок этот. Ошибся. Хитер он, не по летам хитер... Умеет привлечь к себе толпу, только не мастерством, которым Мгла его не сподобила, а замысловатым кривлянием. Я ему помогать собирался, Лефу этому. Зря. Не помогать надо — давить безжалостно. Не дать опоганить имя певца. Охранить великое песенное мастерство — вот что надо теперь.

Он замолчал, потому вдруг злобно прошипел:

— Идет. Да не один — снова собрал толпище.

Однако в корчму Леф вошел без спутников. Даже виолу он нес сам, плотно стискивая побелевшие от боли губы — все что угодно, лишь бы не выглядеть жалким. Вошел и замер у порога, настороженно глядя в неприязненные лица собравшихся. Мурф, который успел занять подобающую его званию позу, спросил вкрадчиво:

— Петь будешь?

Леф кивнул.

— Ну так садись где хочешь и пой.

Все скамьи в корчме были заняты, и никто не собирался освободить место. Лефа это не слишком смутило. Он сел там, где стоял, на утоптанный земляной пол.

Лицо Мурфа скривилось от омерзения, едва только парнишка прикоснулся к струнам. Сперва гримаса эта была скорее показной, чем искренней, но вот потом... Леф не внял непонятному совету Нурда и пел теперь именно ту песню, которую еще с вечера выбрал для этого случая. И напев, и смысл происходящего, и высокие помыслы о спасении струнного мастерства — все вылетело из головы Мурфа, едва лишь услыхал он два вроде бы ничем не примечательных слова, сорвавшихся с Лефовых губ. Задохнувшийся от ярости великий певец даже не счел нужным дожидаться, пока щенок закончит мучить виолу.

— Поучения невежд?! — борода Мурфа тряслась, лицо стало сизым. — Ты действительно протявкал это, или меня обманул слух?!


Отец Веселья не пришел на сход и никого не выставил вместо себя — одного этого уже было достаточно, чтобы понять, кто виновен в случившемся осквернении праздничной радости и межобщинного мира. Мудрые учат: «Только боящийся правды не хочет ее искать». Возможно, конечно, что великий певец счел недостойным собственной славы прилюдно препираться с сопливым недоростком, но ведь это не оправдание, а новая провинность: перед судным сходом все одинаковы. Особенно если творить суд собрался сам Предстоятель, что редко случается даже в Несметных Хижинах.

Как и положено по обычаю, Леф стоял так, чтобы каждый из пришедших мог видеть его лицо. И говорил он как положено — громко, внятно, подробно:

— ...и тогда Мурф сказал, что я глупый, нахальный и грозный. А еще он сказал, что и родители у меня такие же, и родители их родителей — тоже. Я пытался ему объяснить, что это он Бездонную Мглу ругает, — я же Незнающий, меня не люди рожали. А он все равно ругался.

Леф умолк, засопел мрачно.

Предстоятель мягко улыбнулся:

— Ну а потом что было? Говори, не бойся.

— Я не боюсь. — Леф глядел исподлобья, облизывал разбитые губы. — Потом мне стало очень обидно слушать, как он говорил плохое про отца и про мать. И про Бездонную. И про меня тоже. Мне надоело, и я сказал, что, ежели вьючную скотину ткнуть колючкой под хвост, получится одна из Мурфовых песен. А он бросил в меня горшком из-под браги. И попал в лицо.

— А что сделал ты? — все так же ласково спросил старик.

Стоявший поблизости от него Нурд вдруг изо всех сил стиснул ладонями рот и как-то странно затрясся. Леф угрюмо сказал:

— Я ему ухо откусил.

Предстоятель неторопливо поднялся с земли, окинул взглядом старейшин, всех остальных. Суд. Сход. Старейшины сидят, прочие молча сгрудились за их спинами. И все отчаянно стараются вести себя так, как надлежит себя вести на утоптанной ногами множества поколений площадке возле Общинного Очага. Стараются-то все, но мало у кого получается. Пора завершать, все уже ясно.

Он огладил бороду, выговорил неторопливо и внушительно:

— Полагаю, ухо Отца Веселья можно счесть достаточным возмещением здешней общине за нарушенное спокойствие. Прав ли я, мудрые? — обратился он к старикам.

Те поспешили глубокомысленно покивать и на этом завершить суд, величественная церемония которого, похоже, была под серьезной угрозой. Слишком уж больших усилий стоило Нурду сдерживать распирающий его хохот. Того и гляди, не выдержит Витязь этой борьбы...

8

Праздник — это все-таки плохо. Не только потому, что нужно терпеть нашествие бездельных, горластых, одетых пестро и глупо чужаков, которые гадят и пакостят везде, куда только могут забраться. И даже не потому, что приходится иногда кусать грязные волосатые уши.

Праздник — он не навсегда, вот что в нем самое скверное. Всего-навсего четыре дня интереса и новизны, после которых остались только бесчисленные кострища у подножия Лесистого Склона, пустые закрома Кутя да мусор и грязь там, где стояли шатры приезжих. А к обитателям Галечной Долины подкралась обыденность — все то, что давным-давно уже успело надоесть, но никогда не кажется таким безнадежно одинаковым, постылым и серым, как в первые послепраздничные дни.

Лефу было легче, нежели прочим: неспособность к работе давала ему возможность заняться сочинительством так серьезно, как до сих пор еще не удавалось. Если позволительно считать везением трясущиеся колени и жалкое трепыхание в груди после неосторожно резких движений, припадки исступленной злобы на собственную безыскусность, бесконечные ночи наедине с изнурительной болью — если все это можно считать везением, то Лефу необыкновенно везло в те дни.

Снова пришлось Рахе рваться на части между огородом и хворым дитятком. А тут еще подошла пора квасить на зиму всякую созревшую всячину, да пищу варить надо не менее раза в день, и в хижине убираться, и в хлеву успевать...

Хвала Бездонной, хоть Ларда взялась подсобить. Похоже было, что дозревшая до выбора девка впрямь остепенилась, стала меньше шастать по скалам да баловаться с оружием и приохотилась наконец к приличествующим бабе хлопотам. Это, впрочем, тоже получалось у нее не как у нормальных. К примеру, собственной родительнице помогать шалой девчонке в голову не приходило. Дни напролет крутилась она вокруг Рахи, перехватывая работу потяжелее, и выгнать ее домой удавалось только после солнечной смерти. Кажется, она уже всерьез наладилась считать Хонову хижину своей. Раху, естественно, подобное положение дел вполне устраивало; она опасалась только, что после выбора Лардино усердие поиссякнет.

Леф поправлялся медленно. И Раха, и Хон считали, что надо бы все же хоть на несколько дней отобрать у него виолу, но Гуфа даже думать об этом запретила.

— Вы небось вообразили, что я вас обоих не знаю? — сказала она. — Я вас очень хорошо знаю. Как только рана затянется, вы ему столько занятий навыдумываете, что певучее дерево он только во сне видеть будет, да и то не каждую ночь. Нет уж, пускай хоть сейчас песни играет. Это даже не ему, это всем сущим в Мире надобно.

Вот как сказала Гуфа. А когда зашедший проведать Лефову рану Витязь заопасался, что рука у парнишки может навсегда остаться слабой и хворенькой, ведунья оборвала его уж вовсе нелепыми словами:

— Оно бы и к лучшему: пусть приучается одной обходиться.

А еще Гуфа взяла за правило часто и надолго уводить Лефа из хижины. Названые родители полагали, что отлучки эти нужны старухе для исполнения какого-то целебного таинства, но они ошибались.

Ведунья учила Лефа песенному мастерству. Вернее, не учила даже, а... Леф не мог бы выдумать точное наименование Гуфиным беседам, однако польза от них была ощутимой (что, кстати сказать, поначалу весьма его удивляло).

— Ты ведь и сам заметил уже, что одна твоя песня не такая, как прочие. Ведь заметил? Они все у тебя хорошие, только сделаны не до конца. Ты ломаешь напев, а слова, которые должны быть похожими, не всегда бывают похожи одно на другое. Все твои песни недоструганные, кроме той, что пел ты для Мурфа в корчме. А знаешь, почему так получилось? Нет, ты не знаешь... Эту песню выдумал не тот ты, который сейчас. Я помогла тебе вспомнить, и ты вспомнил. Не понял? Ну и не понимай, беда не большая. Ты другое пойми: выдумать такое, настоящее, не может человек, едва лишь начавший осознавать себя человеком. Для этого надо успеть узнать и почувствовать много-много разного. А ты что же, Леф? А ты злишься на себя, пытаешься допрыгнуть до этой единственной своей настоящей песни. Зря. Ты пока еще просто не можешь. Ты сможешь потом. Понял? А раз не понял, так просто запомни, да и успокойся. Что проку судьбу свою погонять, будто ленивое вьючное? Вовсе незачем это. Судьба же не скотина — сколько ни понукай, торопиться не станет.

Однако Гуфа не только предавалась туманным рассуждениям. Она рассказывала о том, как следует править словами, чтобы суметь выстроить из них задуманное, и Леф изумлялся, когда после старухиных объяснений будто само собой получалось у него то, над чем он безуспешно мучился по нескольку дней. А потом безо всяких просьб и приставаний ведунья стала учить его позабытому умению древних: навсегда сохранять мысли и речь, рисуя их на глине, на дереве, на песке — везде, где только можно рисовать.


Бешеные, как это ни странно, бывают разные. Казалось бы, чем может отличаться одно лишенное души тело от другого? Разве что силой или сноровкой.

Другое дело смутные — души умерших, которые за совершенные при жизни злодейства не допущены Мглой на Вечную Дорогу. Среди них нет одинаковых, как нет одинаковых среди людей. Правда, утверждать такое наверняка мало кто осмелится: смутные невидимы и неощутимы, угадывать их суть могут одни только послушники. Даже Гуфа неспособна чувствовать смутных, а потому говорит, что они — просто глупая выдумка, нужная носящим серое, чтобы пугать неразумных баб да щенков. Оно и понятно, ведь Гуфина сила не от Бездонной получена, а досталась от забытых духов, правивших в Мире до дней, которые не наступили. Потому и не способна старуха проникать в тайны бесплотных порождений Мглы.

А вот бешеных может увидеть каждый, и поэтому все знают, что они разные, хоть это и странно. Некоторые из них, войдя в Мир, мечутся, петляют без смысла и цели.

Однажды случился бешеный, убивший себя, другой тут же ушел во Мглу и не возвратился. А иногда проклятые ведут себя так, будто имеют в Мире какую-то цель. Подобные от самой Мглы идут только по дороге, не сворачивая и не возвращаясь вспять. В схватке они стремительны и могучи, однако не слишком хороши, когда приходится драться сразу со многими (а люди нечасто балуют проклятых единоборством).

Именно таким был бешеный, дошедший до Галечной Долины через десяток дней после отъезда Предстоятеля и прочих, гостивших на празднике. Послушники вновь опозорились. Проклятых, подобных тому, объявившемуся, заметить легко — они не умеют прятаться. Тем не менее первым тревогу учинил общинный пастух. Это на его сигнал откликнулась дымом заимка Устры. А заимка, прилепившаяся к скалам у дальнего устья Сырой Луговины, молчала, хоть бешеный никак не мог ее миновать. Спешно собирающий оружие Хон цедил сквозь зубы, что носящие серое, верно, просто передохли от обжорства в своих берлогах, что Истовых следует побросать в Священный Колодец и нести стражу самим.

Леф слушал ругань отца, слезливые причитания перепуганной Рахи, грыз губы и обиженно супился. Тяжко было ему и обидно: Хон наотрез отказался брать его с собой, даже выдрать пригрозил, если вздумает он ослушаться родительского запрета и сунется следом за воинами.

Ларде тоже велели оставаться. Не потому, что проку от нее было бы мало, а потому, что доверие к послушникам у воинов иссякло совсем. Да и самими воинами оскудела уже Галечная Долина. Хон, Торк, Ларда. Леф — пораненный и покамест ни к чему не пригодный. В Десяти Дворах от силы трое. Кто еще? Руш, который в дождливую погоду кашляет кровью? Неповоротливый толстяк Куть? Или, может быть, увечный и глухой Суф? Смешно... Вроде и есть в Долине мужики, но совсем мало среди них пригодных к боевым схваткам.

Конечно, пастух уверяет, что видел только одного проклятого. Но ведь мог же он не заметить еще одного? Мог. Он и двух мог не заметить, и больше — бешеные ведь не клялись вместе бродить... Поэтому на того, замеченного, Нурд решился взять только Хона. Прочим он наказал быть готовыми ко всему, а Руша и еще двух не способных сражаться, но знающих повадки бешеных, разослал по высоким скалам — следить.

Ларда понимала, что Витязь прав, только легче от этого понимания не становилось. Она никак не могла найти себе место и дело — слонялась вокруг своей хижины и хижины столяра, выбредала на дорогу и сразу же возвращалась, подсаживалась на завалинку, где пристроился Леф, принималась Мгла знает в который раз перебирать свое оружие, подвязывать половчее пращу, кошель с гирьками, нож... В конце концов она залезла на кровлю родительской хижины: невелика высота, а все же хоть что-то видать. Вскорости и Леф к ней вскарабкался, хватаясь за травяные снопы здоровой рукой и зубами.

Так они и сидели рядышком, завидуя матерям: повздыхав да поохав, те сумели отвлечься от тревог привычной работой.

Леф очень жалел Ларду, хоть в общем-то ему было гораздо хуже: ее-то отец — вот он, поблизости, а Хон сейчас с бешеным рубится. Но можно ли думать о себе, когда у Ларды такое несчастное, растерянное лицо? Отвлечь бы ее хоть ненадолго, но чем? Уж если она Лефово оружие не замечает... Ну и что? Не замечает сама, так возьми да покажи!

Увесистый нож, сработанный приятелем Нурда из обломка железного меча, Ларда уже и видела не раз, и со своим сравнивала, а вот окованная бронзой дубинка девчонке еще незнакома.

Дубинку эту Хон выменял в Несметных Хижинах давно — позапрошлым летом. Прельстила она столяра не как оружие (легковата показалась), а материалом своим — подобное дерево он видел впервые. Рахи тогда не было рядом, а меняла просил за дубинку какую-то ерунду... Возвратившись домой, Хон запрятал приобретение среди прочего столярного хлама, собираясь при случае переточить на что-нибудь эдакое, да так и забыл о нем. А вчера, случайно наткнувшись, решил подарить Лефу.

Дубинка была хороша. Всю ее — от резной рукоятки до массивного медного шара на конце — неведомые древние мастера увили замысловатым бронзовым плетением. Таким оружием можно и бить, и отбивать удары клинков. А еще в рукоять вделан плетеный шнурок — чтоб к запястью подвешивать. На один этот шнурок хочется смотреть без конца. Ладная, не теперешняя работа...

Торкова дочь долго рассматривала дубинку, вертела и так и этак, гладила, примеривала к руке. Леф, улыбаясь, посоветовал еще и обнюхать или полизать, но девчонка даже не обиделась, только глянула укоризненно и тоскливо. Зависть ее была такой явственной и безнадежной, что Леф тоже расстроился. Хотел помочь, а на деле получилось одно только глупое хвастовство. Раздразнил человека, а дальше что? Отдать ей дубинку навсегда? Но отец, наверное, обидится, ведь это подарок... Уломать Нурда, чтобы его черноземельский друг-оружейник сделал похожую для Ларды? Нет, неудобно просить человека трудиться без платы. А платить нечем. Разве что Ларда опять сумеет добыть дикого круглорога, как в тот раз — когда ей захотелось старинный нож. Самому-то Лефу охотиться — что вьючной скотине кости глодать: оно бы, может, и неплохо, да привычки нет...

Долетевший откуда-то издалека, из-за Десяти Дворов, сигнальный свист оторвал обоих от мыслей о дубинке.

— Схватились с бешеным. Рубятся, — Ларда решила перевести услышанное с языка свиста на обычный людской, хоть Леф и не нуждался уже ни в чьих пояснениях; и Хон, и Нурд успели позаботиться, чтобы он знал все, необходимое воину.

Ковырявшийся возле хлева Торк (шлем на голове, нагрудник подвязан, палица и щит рядом — только руку протяни) бросил лопату и выпрямился. Раха и Мыца тоже оставили свою огородную возню. Замерев, они ждали новых вестей, но ничего не могли расслышать, кроме печальных криков пернатых да сухого шуршания выгоревших трав.

А потом Торк вдруг закричал, тыча пальцем куда-то в вершины Серых Отрогов, и Леф сначала не понял, что он мог увидеть в скалах, ведь люди рубятся с проклятым вовсе не там. Лишь когда тихонько ойкнула Ларда, когда заголосили, запричитали бабы внизу, Леф догадался, что можно просто обернуться и посмотреть.

Да, там было на что смотреть. Будто прямо из каменной серости выползал, неторопливо впиваясь в знойное безмятежное небо, плотный столб дыма.

Витязь не ошибся, когда усомнился в зоркости пастуха и послал в скалы стражей-сигнальщиков. Бешеные снова пришли втроем.


Второй бешеный невесть откуда объявился вблизи Лесистого Склона и теперь движется к Десяти Дворам. Третий выбрался из Серых Отрогов. Сигнальщики пытались бросать в него камнями, но не попали ни разу, только отогнали проклятого от скал. Сейчас он бесцельно кружит по долине.

Все это рассказал дым, разведенный кем-то из Нурдовых посланцев, и это же почти сразу повторил дым с заимки Устры. Похоже было, что проснулась наконец и заимка вблизи Сырой Луговины, но ее сигнал был слишком далек и читался плохо. Да и что нового могли теперь сообщить тамошние?

Торк, подумав, загнал баб в свою хижину, где уже сидели перепуганные Гуреины чада. В свою, потому что они с Витязем загодя так сговорились: она дальше прочих от места, где заметили первого бешеного. Зато самая ближняя к Серым Отрогам, откуда теперь, пожалуй, главная опасность грозит. Но кто ж мог знать, что дело так обернется? Ладно, пусть. Не гнать же их всех теперь через три огорода и два плетня! Без суеты да криков наверняка такое не обойдется, еще, не ровен час, услышит чудище панцирное, применится... Лишь бы все в куче были, вместе (так уследить легче), а здесь ли, в Гуреиной ли хате... Ежели вдуматься, то разница невелика, — рассудил Торк.

Ларде он велел изготовить пращу и не отпускать от себя Лефа. Девчонка в ответ закивала столь энергично, что едва не свалилась с кровли, Леф же только ухмыльнулся: как же, понадейся, удержит меня дочка твоя...

Торк, к счастью, ухмылки этой не заметил, ему было не до Лефовых выходок. Плохо складывался день, очень плохо.

Смогут ли трое десятидворских одолеть бешеного? Вряд ли. Надо бы спешить туда, надо помочь, но немыслимым кажется оставить дочку, баб, щенявок Гуреиных. Тому проклятому, что петляет у подножия Серых Отрогов, в любой момент может вздуматься нагрянуть к людскому жилью. А ближайшее людское жилье — вот оно, тут. Воинский долг требует бежать туда, где больше нуждающихся в обороне, но уходить нельзя, никак нельзя. Хоть надвое рвись...

А Хон с Витязем сгинули без следа, ни один из дымов не рассказывает о них... Может, они оба уже неживые? Прости, прости, Бездонная, не дай накликать на хороших людей... Да неужели же есть в Галечной Долине такое место, что его ни Рушу с прочими со скал не видать, ни Устровым послушникам?! Может, в лесу они? Все может быть, но почему больше не дают о себе знать свистом? Неладно, ох как неладно всё...

Те же тревожные мысли изводили Ларду и Лефа. Время шло, новых вестей не было. Бездействие становилось невыносимым.

Для Лефа, впрочем, нашлась в происходящем и хорошая сторона. Как уже часто случалось, он остро ощущал схожесть событий и собственных нынешних чувств с минувшими событиями и чувствами, но это были не смутные, запугивающие своей непонятностью сны наяву, а обычная живая память. Да, очень похоже маялись они с Лардой на Пальце — совсем недавно, весной. Только тогда был он для Торковой дочери червяком противным, а теперь...

— Вот он! — От Лардиного вскрика Леф вздрогнул, завертел головой: «Кто он? Где?»

И вдруг замер, потому что увидел сам.

Блестящая, заметно увеличивающаяся в размерах фигурка. То проваливается в неглубокие, мало заметные сверху овражки, то четко обозначает себя на вершинах плоских горбов. Мелькает, вспыхивает чистыми железными бликами на унылом фоне побежденных жарой трав — ближе, ближе...

Бешеный. Тот, кто выбрался в долину из мертвых скал. Значит, не пронесла-таки Бездонная свой гнев стороной...

Торк, задрав голову, неотрывно смотрел на дочь, дожидаясь объяснений — ему-то снизу еще ничего не было видно. Ларда принялась было рассказывать об увиденном, но отец ее оборвал: он хотел знать только направление и расстояние. Прочее суесловие неуместно, когда каждый попусту растраченный миг может стоить жизни не только самому болтуну. Уяснив нужное, Торк выговорил отрывисто:

— Не высовываетесь, себя не показывайте. Ларда, чуть только выдастся случай — гирькой его. Только наверняка, слышишь? За Лефом следи, чтоб глупостей не наделал.

Он смолк, метнулся к плетню, скорчился под ним в том месте, к которому должен был выйти приближающийся бешеный. В просветы между прутьями уже хорошо различалась шагающая железная глыба. Быстро идет проклятый, недолго осталось ждать. А здоровенный-то какой! Впрочем, другими они и не бывают...

Торк вдруг вспомнил, что не все нужное сделано, и, злобно помянув собственную нерасторопность, гаркнул во весь голос — так, чтобы услыхали в хижине:

— Бабы! Замрите, дышать не смейте! Нету вас здесь, поняли? Гурея, чтоб ни одна из твоих не пискнула!

Охотник ясно видел, как приостановился бешеный, как он завертел головой, пытаясь понять, где кричали. Но длилась эта заминка всего несколько мгновений, а потом проклятый стремительно сорвался с места. Двигался он теперь почти бегом, и не туда, куда шел прежде, а правее, прямо на Торкову хижину: значит, слышал не сам крик — эхо, отраженное от стены. Что ж, так даже к лучшему: на кровле Ларда, а у Ларды праща.

Пригибаясь к самой земле, чтобы (упаси, Бездонная!) не выставить над плетнем верхушку высокого шлема, Торк двинулся наперерез чудовищу. Он понимал, что единственная ошибка — его или Ларды — означает Вечную Дорогу для всех. От хижины до плетня только пять десятков шагов, но плетень прикрывает бешеного по грудь. Это плохо: почти невозможно будет причинить чудовищу серьезный вред гирькой прежде, чем оно заберется во двор. А уж через двор бешеный, конечно же, не станет переть во весь рост, там достаточно всяких укрытий — копешки засушенных трав, дрова, длинная стена хлева... Вернее всего будет ему, Торку то есть, напасть на проклятого, когда тот полезет через плетень. Если не удастся ранить его первым нежданным ударом, можно попробовать в пылу схватки заманить чудовище к хижине, вынудить подставиться под Лардин бросок — так, чтобы девчонка могла бить без суеты и насмерть. Только бы не вздумал бешеный остановиться возле плетня, только бы не пришло ему в безмозглую голову осмотреться, прежде чем лезть во двор...

Нет, бешеному не пришло в голову осматриваться, и останавливаться он тоже не стал, но все равно получилось не то, на что рассчитывал Торк. Чудище перемахнуло через плетень столь стремительно, что охотник даже не успел осмыслить происходящее. А мигом позже проклятый обернулся, и стоящий на четвереньках Торк увидел, как вздернулся чуть ли не к самому солнцу искристый клинок в руке закованного в железную чешую великана.

С отчаянным воплем вскочила на ноги Ларда. Вопль этот продлил Торкову жизнь — бешеный оглянулся, и охотник успел вскочить, прикрыться щитом, вывернуться из-под слепо рухнувшего клинка. Но засада на кровле перестала быть засадой, и хуже этого ничего не могло случиться.

Дальнейшее и следа не оставило от замыслов Торка. Не он, заманивая, подставлял бешеного под гирьки, а бешеный гнал его к хижине, ловко прикрываясь телом охотника, держась так близко, словно прилипнуть хотел. И раскрутившая уже пращу Ларда опустила руку, завыла от ярости и досады, поняв, что гирька ее скорее всего не в проклятого угодит — в отца.

Ошалевший под неистовым натиском чудовища Торк не имел возможности влиять на ход схватки. Только и успевал он отшатываться, уклоняться, отпрыгивать от стремительных высверков голубого лезвия, принимать на щит короткие злые удары, ожидая, что вот сейчас спина упрется в неподатливую твердость стены и следующий шаг придется делать уже по Вечной Дороге.

Почти так и случилось. В тот самый миг, когда охотник окунулся в скудную тень хижины, когда он и страшный его противник скрылись из Лардиных глаз под нависающей кровлей, бешеный впервые ударил по-настоящему — понял, видать, что более не надобна ему защита. Чудом удалось Торку избежать метившего под нагрудник острия, и оно ударило в стену. Голубое лезвие насквозь пробило обмазанное глиной жердяное плетение; проклятый, потеряв равновесие, сунулся вперед, и его бронированная голова с маху ударилась о голову Торка.

С мертвым стуком покатился по земле нелепый рогатый шлем. Медленно-медленно, словно напуганная сама собой, выползла из уголка обмякшего Торкового рта алая струйка.

Бешеный уже не смотрел на оседающего к его ногам противника. У чудовища была забота поважнее: клинок. Переступив через Торка, проклятый обеими руками взялся за рукоять прочно засевшего в стене голубого лезвия, рванул... Он не успел обернуться на внезапный шум позади (будто что-то мягкое и тяжелое с немалой высоты повалилось на землю). Не успел, потому что страшный удар пониже колена перешиб ему голень, защищенную лишь одеждой. С хриплым протяжным ревом чудище попыталось удержаться от падения, цепляясь за стену, за торчащую из нее рукоять своего оружия, но сухая глина крошилась и осыпалась под его пальцами, а голубой клинок выгнулся, не давая опоры.

Бешеный падал дольше, чем жил. Леф отшвырнул дубинку; нож он держал в зубах, поэтому лишь краткий миг потребовался ему, чтобы освободившейся рукой перехватить тяжелое лезвие и точно, почти без взмаха, вонзить его под назатыльник железного шлема — всадить и тут же выдернуть залитое дымящейся краснотой железо, изготовиться к новому удару. Только второй удар уже не понадобился. Все случилось так быстро, что для Ларды, спрыгнувшей с кровли вслед за Лефом, уже не нашлось дела.

Выставив нож, девчонка придвинулась к бесформенной куче железной чешуи, которой стал околевший бешеный, осторожно тронула ногой, потом пнула. От удара шлем проклятого сдвинулся и стал виден его подбородок — неожиданно маленький, с крохотной ямочкой посредине. А еще на этом подбородке несколько подсохших царапин, словно бешеный недавно скоблил его чем-то излишне острым или же второпях. Странно... Ведь это чудовище родилось из Мглы только нынешним утром, когда же оно могло бриться? И как вообще может бешеный додуматься до бритья, ежели у него нет ни души, ни разума? Выскабливающий морду круглорог был бы менее удивителен...

Ларда не успела поразмыслить над этим, потому что заметила наконец прикрытые глаза Торка, неживую бледность его лица, кровь.

Только теперь дошло до нее, что отец не просто так присел отдохнуть под стеной, что мало кем превзойденное воинское искусство вовсе не делает его менее смертным, чем прочие люди. Наоборот, он гораздо смертнее многих из сущих в Мире, поскольку своей волей обязался общину охранять и оборонять. А вот большинство из черноземельцев живого бешеного и не видывали никогда... Крепче, чем в Бездонную, верила Ларда в отцову непобедимость, с раннего детства приучали ее к этому боевые и охотничьи удачи родителя, — тем страшнее было девчонке поверить увиденному, поверить в то, что, оказывается, могло случиться в любой из несметного множества прожитых Торном дней.

С невнятным криком Ларда стряхнула оцепенение, метнулась к отцу, затормошила его, затрясла... Потом она заплакала. Леф отвернулся, прикусил губу. Нож выскользнул из его ставших непослушными пальцев, упал. На пораненную руку как-то вдруг навалилась боль, колени ослабли и задрожали — пришлось сесть на землю.

Плача и причитая, выскочила из хижины Мыца, невесть как почуявшая безопасность и приключившееся с мужем несчастье; из-за приоткрытого полога показались перепуганные лица прочих; заныли, заскулили на разные голоса Гуреины малявки...

Мгла знает, сколько продолжалось бы все это, если бы Торку не вздумалось вдруг захрипеть и облизать кривящиеся губы. Кажется, он даже пытался рукой шевельнуть — не удалось. Зато удалось широко раскрыть налившиеся кровью глаза.

Ларда остолбенела на миг, а потом так завопила от восторга, что родитель ее чуть снова не лишился сознания.

— Ополоумела? — еле слышно просипел он. — То хнычешь, то визжишь, словно под мышки тебя шпыняют... Лучше встать помоги.

— Сам ополоумел, — отозвалось почтительное дитя. — Встать ему... Языком пару раз шевельнул — и то едва не надорвался, мокрый весь, а туда же... Лежи спокойно, или придавлю чем-нибудь, чтоб не рыпался.

Торк пропустил эту угрозу мимо ушей. Он прицыкнул на снова вздумавшую скулить Мыцу, заворочался, приподнялся, шипя и ругаясь. Глянул на бешеного, на Лефа (тот был бледен и похоже, еле сдерживал тошноту), потом снова обернулся к дочери:

— Читай дымы. Вслух читай, а то мне отсюда не разглядеть.

Ларда вскочила, отбежала от хижины, чтоб видеть и послушнический дым тоже.

— Руш о нашем бешеном рассказал, ну что убит он. Послушники повторили. Первого не видать, и Нурда с Хоном тоже не видать. С заимки говорят, будто в лесу схватка слышна, но сигналов оттуда нету. Второй бешеный... — Ларда запнулась, растерянно глянула на отца. — Второй бешеный Десятидворье стороной обошел. Тамошние пытались напасть — отбился, но гнаться не стал. Так бывает?

Торк пожал плечами. На его памяти такое случилось впервые, и это плохо. Плохо, когда враг ведет себя непонятно, трудно с таким.

Не дождавшись вразумительного ответа, Ларда опять завертела головой, присматриваясь к изменчивым струям дымов.

— Сейчас бешеный бродит по руслу Рыжей; десятидворцы засели за ближним к нему плетнем. Гирьками они его не достают, а на открытое выйти боятся. Ждут.

Девчонка снова примолкла, заскребла затылок в недоумении.

— Не могу прочесть, — жалобно протянула она наконец. — Устрова заимка непонятное что-то говорит, а та, что над Сырой Луговиной, повторяет... Совсем, что ли, сдурели послушники?

Слабый протяжный крик, долетевший откуда-то со Склона, заставил Лефа вскочить. Бабы мгновенно смолкли, даже щенявки перестали шептаться и хныкать. Миг напряженной тишины, а потом — опять все тот же крик смертельно раненного порождения Мглы. И еще раз — глуше, слабее, еле слышно.

А потом дым Руша сказал, что бешеный выкарабкался из речного русла и поспешно уходит к лесу.

Леф неторопливо опустился на колени, подобрал свой нож. Несколько раз воткнул его в землю, счищая проклятую кровь. Дотянулся до валяющейся неподалеку дубинки. Встал (тяжело, неловко), выговорил мрачно, не глядя ни на кого:

— Бешеный своему помогать пошел. Я тоже пойду.

Он досадливо отмахнулся от кинувшейся было хватать и не пускать Рахи, закричал:

— Не мешай, все равно пойду! Хоть узнаю, что там у них живы ли... Не могу я так, без дела и без известий, лучше боль, лучше что угодно!

— Я с тобой! Погоди, сейчас вьючное запрягу, — Ларда вскочила, но Торк успел изловить ее за волосы, остановить.

Несколько тягучих мгновений отец и дочь глядели друг другу в глаза. Потом Торк вдруг спросил:

— Бывало так, чтобы я пообещал и не сделал?

Ларда мотнула головой. Получилось неважно (помотаешь тут, ежели за волосы держат), но отец понял ее.

— Тогда слушай: позволишь себя убить, так и я жить не стану, — Торк прикрыл глаза, медленно разжал пальцы, запутавшиеся в Лардиной гриве. — Иди.


Они миновали уже и мост, и корчму, когда сквозь грохот и скрип колес удалось наконец расслышать сигнальный свист с Лесистого Склона. Долгожданные новости не радовали. Хон ранен. Жизнь его вроде бы вне опасности, но двигаться он не может. Стало быть, Нурд теперь один на один с бешеным. А тот проклятый, которому Хон и Витязь утром заступили дорогу, мертв. Это хорошо, но непонятно. Нельзя же умереть три раза подряд! Чтобы умереть вновь, надо сперва ожить, а ожить бешеный мог бы не раньше будущего утра... Значит, умер он только один раз, но кричал трижды. Зачем? Когда бешеных ранят просто так, они всегда кричат по-другому, чем если насмерть. Возможно, этот просто забыл, какой крик что означает?

Ларда тоже ничего не понимала, но выдумывать объяснения услышанному было некогда. Склон уже нависал над ними, застил полнеба огромной буро-зеленой тушей. Там, в сумрачной сырости, — судьба. Притаилась и ждет. А какая она — это лишь Мгла Бездонная знает да, может, Гуфа еще.

Обочь дороги потянулись плетни, замелькали кровли приземистых хижин. Людей не видать, попрятались все. Только почти что на самой околице Десятидворья какой-то мужик метнулся к дороге, закричал что-то, но крик его утонул в громыхании ветхой телеги.

За околицей пришлось свернуть с отшатнувшейся от леса дороги и гнать напрямик, по гальке. Вьючное то и дело оскальзывалось, спотыкалось, из-под копыт его брызгала галечная мелочь, и Ларде, стоявшей на передке, крепко досталось.

Лефу досталось не меньше. Как ни цеплялся он здоровой рукой за борта, как ни упирался ногами — ничего не помогало.

Скрипучее истрескавшееся дерево вырывалось из онемевших пальцев и с маху било по плечам, по спине, а то и по укутанной в подмокшую кожу ране; тележное днище внезапно пропадало куда-то и тут же возвращалось, поддавало снизу, да так, что в глазах меркло от боли, а лязгающие зубы, казалось, крошевом сыпались изо рта. Не будь рядом Ларды, такая езда довела бы Лефа до надрывного плача. Но Ларда была рядом. Она все чаще оглядывалась, и эти короткие взгляды через плечо были невыносимы: в них ясно читалась жалость. А потом как-то неожиданно телега ворвалась во влажный прохладный сумрак, по бортам захлестали ветви чахленького подлеска, и скачка закончилась.

Вьючное они бросили на опушке. Ларда не озаботилась даже привязать загнанную скотину к дереву, хотя время на это было: с трудом выбравшийся из телеги Леф не сразу сумел найти в себе силы для первого шага.

След бешеного отыскивать не пришлось. Чудище ломилось через подлесок, помогая себе клинком, — оно спешило. При виде оставшейся после него просеки Леф сделался быстр и решителен, куда только подевалась недавняя немощь! Но Ларда видела, что плохое оно, это внезапное возбуждение. Такое бывает и при болотной хвори: совсем уже собравшийся на Вечную Дорогу человек становится разговорчивым и оживленным, вскакивает с ложа, жадно хватается за любую работу... И радующаяся неожиданному выздоровлению родня принимает за румянец пятнающую его скулы воспаленную красноту, горячечный блеск глаз — за веселье... Вскоре движения хворого становятся судорожны и нелепы, торопливая речь теряет внятность, а потом... Нет, об этом не надо!

С трудом поспевая за сорвавшимся с места парнишкой, Ларда про себя молила Бездонную, чтобы не позволила она сбыться глупым догадкам. А Леф уже почти бежал. Спотыкаясь и падая. Понукая и торопя. Он очень хотел надеяться, что сумеет успеть и хоть чем-то помочь. Или что не успеет, но все закончится хорошо (ведь Нурду уже случалось одолевать бешеных в одиночку). А отец, может быть, ранен не сильно и скоро поправится... Если бы так!.. Мгла-породительница, ничего для тебя не пожалею, только помоги! Не мне — отцу помоги, Хону, который из Галечной Долины... Столяр он... Воин... Ларда, ну не мешкай же ты, быстрее!

Отыскать след чудовища и по нему выйти к своим они сговорились в самом начале скачки (Леф тогда еще был способен думать не только о том, как бы удержаться в телеге). Услышанный свист не изменил этого их решения, пойди пойми на этаком расстоянии, откуда свистели! Аукаться, что ли, с Витязем на весь лес? То-то бешеный благодарен будет... А идя за проклятым (который наверняка смог уразуметь, откуда слышались и крики, и свист), обязательно окажешься поблизости от своих. Да и ему, проклятому, нельзя позволить затеряться.

Это для бешеных самое любимое дело — нападать невесть откуда взявшись. Да только он небось не в корчме, где пришлых спрашивают: «Чего изволите?»

Трудно взбегать по густо заросшему цепким кустарником каменистому склону, даже если для тебя уже проторили тропу. Ларде и то трудно, хоть и здорова она (ну, посекло кое-где кожу камешками — беда это, что ли?). А Лефу-то каково?!

Лефу было плохо. Хвала Бездонной, рука онемела и почти не беспокоила, зато голову взламывала неровная хищная боль, в горле мерзостным комком ворочалась тошнота, по лицу стекал ледяной пот — густой и липкий, как кровь... А душу разъедало отчаяние. Ну добежишь, успеешь. Может такое статься, хотя и вряд ли. А дальше? Куда тебе в схватку? На ногах удержаться, не упасть — и то труд немалый. Да еще и Ларду за собой на погибель тащишь... Остановиться? Чуть-чуть постоять, отдышаться... А пока ты будешь ублажать себя отдыхом, проклятый добьет раненого отца. Как тот, весенний, добивал чернобородого десятидворца. Не торопясь. С удовольствием. Не хочу, не хочу!..

Терзаясь подобными мыслями, Леф забыл, что надо смотреть не только под ноги, но и по сторонам, а потому не заметил, как след бешеного вывел его из кустарника. И когда Ларда внезапно вцепилась ему в плечо, он сперва стряхнул ее руку, а уж потом догадался оглядеться и попытаться понять, что случилось.

Огляделся. Понял. И сразу канули куда-то остатки сил, подкосились ноги... Нет-нет, ничего страшного увидеть не пришлось. Просто теперь можно было позволить себе недолгую передышку. Они успели.

Впереди была небольшая проплешина голой ровной земли, наискось обрезанная глубоким оврагом. Место это было знакомо и Лефу, и Ларде. Овраг, похожий скорее на щель с нависающими стенами, спускался отсюда почти к самой заимке Устры. Однако же быстро они бежали, если за такой короткий срок успели подняться выше жилища послушников...

Бешеный, наверное, тоже бежал быстро, но утомленным он вовсе не казался. В движениях его чувствовалась упругая сила, будто бы это другой кто-то недавно мчался на крутизну, смахивая клинком попадающиеся на пути кусты и деревца помоложе. Да не просто так мчался, а имея на себе изрядную тяжесть железных доспехов — это как если бы Лефу Ларду на плечи усадить да погнать его в гору...

Бешеный бился с Нурдом. Похоже было, что схватились они довольно давно, и оба уже успели оценить силу противника, а потому особо не торопились. Убаюкать врага плавным спокойствием движений, а потом стремительный нежданный удар — и гладкой ему Дороги, невнимательному.

Но по мере того, как возвращалась к Лефу способность замечать и соображать, схватка эта нравилась ему все меньше и меньше.

Нурд вел себя странно. Два человека, сопя, фыркая и отплевываясь, выдрались из трескучих кустов, а он даже внимания не обратил. Проклятый небось сразу озаботился переместиться так, чтобы можно было поглядывать на пришлых... У бешеного, конечно, больше причин опасаться, что враг получит подмогу, но все же такая беспечность не к лицу Витязю. Мало ли как случается... И почему он позволяет порождению Мглы творить все, что тому пожелается, а сам лишь уклоняется и отбивает удары? Бешеный, конечно, искусный боец, но ведь Нурд превосходит его ростом, длиною рук...

И еще. Сперва Лефу примерещилось, будто Витязь, сражаясь, умудряется беседовать с Хоном. Не особо вслушиваясь в Нурдовы речи, парнишка даже порадовался сгоряча: раз с отцом можно говорить, значит, жив и поранен не слишком опасно. Но почему же Хона нигде не видно? И голоса его не слыхать... Неужели Нурд настолько поиссяк рассудком, что болтает сам для себя? Или... Ну да, так и есть.

Невероятно это, непостижимо, но Витязь, лучше любого из людей знающий повадки и суть порождений Мглы, пытается разговаривать с бешеным...

— ...Глупо, глупо! — Нурд задыхался, говорил отрывисто и нервно, будто отплевывался словами (оно и понятно: беседа и схватка совмещаются плохо). — Кому этот бой чести прибавит? Тебе? Мне? Никому. А польза от него будет, непременно будет, кто ни победи... Но опять же спрашиваю: кому будет польза? Надо ли объяснять? Не надо. Тогда еще спрошу: а люди как же? «...Не для себя, не для некоторых — лишь для всех тех, чьей смерти заступаешь дорогу...» Молчишь? Молчи. Ты же бешеный, ты говорить не можешь. И думать не можешь — вот почему ты бешеный.

А проклятый знай себе вертит клинком. Удар, звонкий лязг, искрами брызжет подставленный Нурдов меч... Короткий взмах и снова удар — с надсадным выдохом, стремительный, тяжкий. Проклятому ведь что речь человечья, что скотий храп, что рыбья молчанка — все едино. Он только одно умеет и знает: убивать.

Леф никак не мог понять Нурда. Для чего он говорит, о чем? Никак невозможно это уразуметь, хоть слова Нурдовы различались достаточно четко — не так уж далеко было до сражающихся (четыре хороших прыжка — и рядом). Настолько неправдоподобно было то, что происходило теперь у него на глазах, что парню даже в голову не пришло заопасаться бешеного. А ведь тот в любое мгновение мог оставить Витязя и наброситься на них с Лардой — невозможно же предугадать, на что способно решиться безмозглое порождение Мглы! Как-то помочь Нурду тоже не пришло в Лефову голову, но по другой причине. Витязь не хочет убивать проклятого, а ведь он (Витязь то есть) всегда знает, что делает. Сунешься помогать, а помощь твоя помехой окажется... Поэтому, когда спохватившаяся Ларда принялась торопливо разматывать пращный ремень, Леф дернул ее за локоть, почти повалил на землю рядом с собой: «Нишкни и жди».

Девчонка собралась было требовать объяснений, но не успела — Нурд, увернувшись от очередного удара, заговорил опять:

— Они хорошо выдумали... Когда катаешь орехи, выигрывает или черный, или белый — один. А они придумали такую забаву, когда выигрыш все время их, что ни выкатись. Выкатится белый орех: ты убил Нурда. Нет Витязя в Мире, нет досадной помехи — они выиграли. А если черный орех, если это Нурд тебя убил? Ты сильный, ты меня знаешь получше, чем я сам, — сумеешь ранить, вымотать прежде, чем я с тобой совладаю. А они сразу нападут на слабого, одолеют числом, убьют... И опять нет Витязя, опять выиграли. Вот как они придумали. Скажешь: умные? А я скажу — глупцы, червивые головы! Да, ты знаешь меня, только не теперешнего — того меня, который был девять лет назад. А все эти годы я сражался с порожденными Мглой, и они, стараясь убить, учили меня мастерству воина. Теперь я не такой, какого ты знаешь. И ты уже не такой. Девять лет назад мне было под тридцать, тебе — за пятьдесят. Сколько же тебе нынче, ты, бешеный? Старик... Я слышу твое хриплое дыхание; удары твои теряют силу и точность. Скоро ты выронишь клинок, и тогда... Нет, я тебя не убью, я слишком многое помню. Ты останешься жить, но как? С честью? С позором? Решай. Сам решай, в этом тебе помощников нет.

Молчит бешеный. Он речи не знает, он только одному обучен: убивать. И ежели Витязь впрямь вообразил, что противник его стар да немощен, то дело уж вовсе дрянь. Не может быть дряхлым тот, кто лишь полдня как из Мглы сотворился, хитрость это. А Нурд поверил. Зачем?

Леф тихонько застонал, укусил собственный палец. Зря помешал Ларде крутить пращу, зря. А теперь уже поздно: бешеный надежно укрывается за Нурдовой широкой спиной. Послать, что ли, Торкову дочь сбоку зайти, а самому с другой стороны показаться? Проклятый-то не знает, что Лефу метать нечем, глядишь, и подставится под Лардину гирьку...

Страшно. А ну как чудище на Ларду накинется? Бешеные всегда бросаются на того, от кого опасность поболее... Они-то с Нурдом потом сумеют его убить, но ведь это уже потом будет...

А Витязь снова болтать затеял. Сам уже еле дышит, хрипит — так нет же, неймется ему. Сыплет словами, а проку от того, как от плевков в речку: ни тебе следа на воде, ни прибыли в берегах... Хоть бы намекнул, чего добивается, хоть бы про отца что-нибудь сказал... Да нет, не намекнет и не скажет — он же не знает, что поблизости люди прячутся. И крикнуть нельзя: в такой схватке только на миг коротенький отвлечешься, а там уж и Вечную Дорогу видать... Что же делать?

— А знаешь ли, в чем самая хребтина их выдумки? — Витязь действительно уже вконец подорвал себе дыхание разговорами и, похоже, заопасался, что не успеет сказать все до конца. — Ежели сумеешь ты меня одолеть, они тебя жить не оставят. Ты на заимку побежишь прятаться, а послушники тебя из-за угла — да на Вечную Дорогу. И что получится? Витязь погиб, не успевши нового обучить, бешеного (это тебя) только сами носящие серое успокоить сумели... Кто теперь люд от проклятых да исчадий оберегать станет, кому Мгла соизволение даст на владение голубыми клинками? Послушникам, ведь больше-то некому! Самих людей спроси: какая защита лучше? Один необученный Витязь или же десятки, да еще такие, что с самой Мглой знаются? Что люди ответят? Молчишь? А кто помешает послушникам творить что вздумают, ежели сбудется их затея? Снова молчишь?

Нет, на этот раз бешеный не смолчал. Леф аж взвизгнул от изумления, когда панцирное страшилище замерло на миг и вдруг рявкнуло сиплым железным басом:

— Врешь! Истовые сказали: «Не станет Нурда — позволим любого обучить, кого выберешь, хоть самого Лефа». Силой одолеть не способен, так обманом решился взять?!

Он бросился на Витязя, но тот (будто бы ждал этого яростного наскока) неуловимым движением вышиб оружие из проклятой руки. Голубой клинок, радостно и ярко сверкнув на солнце, канул в овраг, а Нурд, удерживая на расстоянии кидающееся с кулаками озверевшее чудище, выговорил неожиданно спокойно:

— Не припомню я, чтобы когда-нибудь случалось тебя обманывать. Ладно, дело давнее, за девять лет могло и забыться такое. А, к примеру, Гуфе ты можешь поверить?

— Поверю, но только если из ее собственных уст услышу. — Лицо бешеного было скрыто мертвым железом, но Леф не оробел бы поклясться именем Бездонной, что тот ухмыльнулся и что ухмылка его не из тех, на какие приятно смотреть.

А Витязь вздохнул с облегчением и повернулся к проклятому спиной.

— Сейчас будут тебе ее уста и все остальное в придачу, — буркнул он. — Ларда, Леф! Хватит вам животы в травяной сырости квасить. Вставайте, идите сюда.

Вот те на! Стало быть, Нурд знал, что они тут, просто виду не подавал? Правда, если вдуматься, то ничего странного в этом нет. Витязь на то и Витязь. А вот бешеный действительно попался какой-то странный. Или он просто не бешеный? Щуплый, ростом удался ненамного выше Хона, а ведь проклятые щуплыми не бывают... Говорить может... И слова его такие же странные, как и он сам: «...кого угодно, хоть самого Лефа...». Что это значит?

Нурд воткнул меч в землю, облокотился на рукоять, как на посох. К проклятому (настороженному, напряженному) он демонстративно держался спиной, чтоб тот не вообразил, будто здесь затевается какая-то хитрость. Поэтому же подошедшему Лефу Витязь шепнул тихонько:

— Дубину брось и отойди от нее. А ты, — (это уже Ларде), — кошель сними. И ноги не вздумайте трогать.

Нурд посвистел сквозь зубы, потом, спохватившись, сказал:

— Хон цел, не ранен. В овраге он, бешеного стережет. Не этого бешеного — настоящего.

Отец невредим — хорошая новость. А что бешеного надо стеречь — это уж совсем интересно. Выходит, тот, трижды кричавший, так и не умер ни разу? Может, не он кричал?

Леф позабыл усталость и боль, настолько хотелось ему понять, что же такое творится. И спросить нельзя: Ларда вон рот раскрыть не успела, как Витязь прицыкнул досадливо, будто на докучливого сосунка. Уж лучше помалкивать, ждать. Может, все как-нибудь само собой объяснится?

Однако вместо объяснений из оврага выкарабкалась новая загадка. Леф изо всех сил сцепил зубы и затряс головой, стараясь сдержаться; тихонько фыркнула стиснувшая пальцами рот Ларда... Даже из-за наличника Нурдова шлема послышалось что-то весьма похожее на приглушенное хихиканье. А бешеный (или кто он там, под железом?) вскинулся, будто его по хребту огрели, — видать, вконец обалдел. И было от чего. Гуфа в островерхом роговом шлеме, в нагруднике поверх неизменной пятнистой накидки, со щитом. Да при виде такого хоть уши узлами вяжи — все равно расхохочешься. Вот бы ей еще топор в руку вместо чудодейственной хворостинки...

Саму же ведунью очевидная нелепость собственного облачения не смущала нисколько. С трудом ковыляя на подгибающихся ногах (как же им, немощным, не подгибаться, ежели хозяйка удумала этакое на себя взгромоздить!), старуха подошла к бешеному, уперлась в него острым взглядом. Общая веселость как-то сама собой поугасла.

Несколько мгновений прошло в неуютном молчании. Потом старуха вздохнула:

— Как же ты решился не уходить в Бездонную, Амд? Обычай, что ли, тебе неведом? Или Витязем стать тебя силой принудили? Так нет, и обычай ты знал, и судьбу свою выбрал без понуждения... Может, тебе вдруг вздумалось испугаться погибели?

— Бывает, что жизнь страшит поболее смерти, — прикидывавшийся бешеным брат-человек Амд рассмеялся, но смех его был горше плача. — Хочешь знать почему? Смотри!

Он рванул с головы шлем, и только Гуфа сумела не отвести глаз от того, что скрывал железный наличник.

— Я потерял счет дням, — Амд говорил глухо и безразлично. — А они приходили с рождением каждого солнца и делали это. Они говорили: «Так будет всегда. Ни люди, ни погибель, ни сама Мгла не избавят тебя — только смиренная воля». Они не лгали.

— Они — это Истовые? — тихо спросил Нурд. Амд не кивнул — безвольно уронил голову на грудь, словно ему подрубили шею. Не поднимая взгляда, сказал:

— Они пытались наложить на меня заклятие, но подчинить душу не сумели — их ведовство могло лишь сковывать тело. А потом, когда научились, не сочли нужным — все уже было сделано...

Он вдруг стиснул кулаки, завопил — пронзительно, жалко:

— Истовые ни разу не осквернили себя враньем! Ни разу! Злое ли, доброе обещали — все исполнили. Верю им, верю!

— Видать, все же не без заклятия тут, — процедил Нурд. Он тоже снял шлем, и ничто не мешало видеть его бледные брезгливые губы.

А Гуфа медленно покачала головой.

— Это не заклятие, — сказала она. — Это хуже. Заклятие Истовых снять — труд не великий, а вот раздавленная душа — это неисцелимо. Ты, Амд, и впрямь, теперь страшнее бешеного: лучше уж вовсе без души, чем с такой, увечной. И твоя вина тоже есть в этом. Почему же ты не сумел сам себя погубить? Другому бы простилось такое, тебе — нет. Ты Витязем был. Видать, Истовые в благодатную почву сеяли...

Амд скрипнул зубами:

— Ты мне о погибели не говори, старая. Тебе-то небось только однажды умирать придется, а я уж и запамятовал, сколько раз гнал себя на Вечную Дорогу. Только без толку. Они же сказали: «...смерть не избавит...». Истовые не лгут, Гуфа.

— Прости... — шепнула ведунья, кусая губы.

А Леф не отрываясь смотрел на крохотную каплю прозрачной влаги, ползущую по морщинистой темной щеке. Гуфа умеет плакать?

Помолчали. Потом брат-человек Амд внезапно сказал:

— Они обещали, будто позже, когда докажу, что достоин, позволят читать Древнюю Глину. Привели, показали: много глиняных досок. Много-много, не сосчитать. Объяснили: «Нынешний Витязь Нурд хочет большого зла. Сумеешь убить — станешь читать Глину древних».

— Где хранятся доски? — Нурд впервые глянул Амду прямо в глаза, и тот не потупился.

— В обители Истовых, у края Мглы.

Тем временем Гуфа, кажется, сумела взнуздать свои чувства. Во всяком случае, взгляд ее просветлел и снова сделался не то насмешливым, не то участливым — одним словом, привычным.

— Значит, говоришь, Истовые врать не умеют? Ты, Амд, зря так говоришь... — Ведунья вздохнула; вздох этот — унылый, старческий — мало вязался с откровенным ехидством Гуфиных слов. — Ежели бы ты сегодня Нурда осилил, то и самому не долго пришлось бы любоваться на Мир — разве что Мгла тебе после гибели не Вечную Дорогу назначила, а смутным маяться... Не веришь? — прищурилась она, хоть скомкавшая Амдово лицо гримаса могла означать вовсе не сомнение, а ярость, восторг — что угодно. — Зря не веришь мне, Прошлый Витязь. Истовые столь рьяно выпрашивали у Бездонной успеха, что я поневоле услыхала да заподозрила неладное. А уж заподозрив, не угомонилась, покуда не вызнала все, без остатка. Так что не видать Истовым успеха, как моей девичьей красоты, вот! — и Гуфа самодовольно оскалила черные щербатые зубы.

Амд упрямо мотнул подбородком:

— Ты, наверное, веришь в свои слова, но все равно это неправда. Послушники не посмеют напасть: они слишком хорошо знают, что в бою им меня не одолеть.

— Разве ты их не учил владеть проклятым оружием? — прищурился Нурд.

— Учил... — Прошлый Витязь снисходительно хмыкнул. — Потому и сказал такое, что знаю: плохо пристает к ним моя наука. Истовые да старшие братья мечтают иметь на заимках много умелых воинов, но сами обучаться либо не могут по старости, либо опасаются достоинство уронить. А младшим братьям воинская сноровка нужна, как глаза на пятках. Они стараются из страха перед старшими, но... Это им только кажется, что они стараются. Это кажется только им.

Ведунья внезапно сделалась немыслимо вкрадчива:

— Ты, Амд, говоришь одно, я — другое... Вот мы беседуем, солнце стареет, скоро уж дню конец, но согласия все нет, да и быть не может. Так давай проверим, кто из нас лучше видит будущее. Хочешь? Нет-нет, Нурда убивать тебе не понадобится, и самому послушникам подставляться тоже не надо. Вон в овраге бешеный лежит-похрапывает, словно удачливый меняла у Кутя под лавкой. Давай-ка сейчас на него шлем твой напялим, разбудим да пустим на волю. Будто он — это ты. А сами поглядим, что получится.

Амд растерянно заморгал голыми веками:

— Как это — похрапывает? Почему похрапывает? Он что, по сию пору живой?! А крики как же?

— Это не он кричал, — осклабился Нурд. — Это я кричал. Трижды — чтоб подумали, будто долго убиваю его, и, значит, сам неблагополучен. А сражались с ним не мы — Гуфа с ним сражалась. Хон и я только в лес заманили чудище да под заклятье подвели.

— И нечего зубы свои немытые скалить, глядя на мое облачение, — засопела в притворной обиде старуха. — Ты, небось, при умении своем и силе немалой и то на бешеных хаживал в панцире (да не в таком, как вот я, — в железном). А мне каково было? Ведовство возможно лишь когда рядом, глаза в глаза, и тростинкой непременно коснуться надо... — Она прищелкнула пальцами, явно гордясь собой. — Ну ладно, хватит языками размахивать. Говори, Амд, будем испытывать послушническую честность?

Прошлый Витязь беззвучно шевелил похожими на запекшиеся шрамы губами, думал. Долго думал. Потом сказал:

— Не выйдет ваша затея. Проклятый намного крупней меня, больно уж заметной будет подмена.

— Пустое, — нетерпеливо отмахнулась Гуфа. — Выше, ниже — это без разницы. Сравнивать-то им не с чем, да и слишком боятся они, спешить будут очень, чтоб еще думать, кто это по оврагу мелькает. Опять же шлем твой... Небось затемно облачался, не разглядывал наличник-то? Меченый он у тебя — тоже, небось, не красоты ради.

Амд повертел в руках шлем, исчерченный странными знаками, глянул на старуху, на прочих...

— Давайте, — безнадежно выдохнул он.

Бешеный и впрямь храпел, развалившись на дне оврага. Хон, здоровый и невредимый, бродил с топором вокруг спящего чудища — это на случай, ежели сила заклятия иссякнет.

Столяр был мрачен. Он злился. Во-первых, из-за того, что Нурд так и не отдал ему выспоренный у Фасо голубой клинок, сказал: «Еще не время», — и поэтому биться сегодня пришлось дрянным топоришкой. Во-вторых, бешеного можно было связать, и тогда не пришлось бы его караулить. Но самого столяра о Гуфиных замыслах никто не предупреждал, а знавший все Витязь не озаботился прихватить с собой ремни. Похоже было, что Нурд заранее выдумал предлог не допускать Хона к схватке с Прошлым Витязем. Может, он счел, будто, увидав двоих противников, Амд заподозрит подвох и выкинет что-нибудь непредсказуемое? А может, сомневаясь в сноровке Хона, заопасался, что тот станет излишне усердствовать и загубит дело?

Шлем на спящем сменили быстро. Потом Гуфа велела всем выбираться наверх, сама же забормотала что-то над проклятым, хлестнула его по груди тростинкой, после чего весьма проворно кинулась на крутой овражный откос. Хон протянул ей топорище, Нурд ухватил за руку — вытащили.

В тот же миг Амд, прикрыв ладонями синеющее от натуги лицо, взревел длинно и страшно — ну точь-в-точь как убивающее порождение Мглы (случившаяся рядом Ларда шарахнулась, ухватилась за нож).

— Так Истовые велели, — мрачно пояснил Прошлый Витязь. — Знак, что все свершилось, как ими назначено.

Тем временем бешеный зашевелился, встал. Ни на миг не запнувшись, не оглядываясь, он тяжело и уверенно двинулся вниз по оврагу, к заимке послушников, и вскоре скрылся из глаз.

— Что теперь? Красться следом? — спросил вздрагивающий от нетерпения Нурд. Гуфа мотнула головой:

— Нет. Надо ждать.

Ожидание не успело наскучить. Всего через несколько мгновений по лесу раскатилось сердитое гремучее эхо, будто небо к вечеру решилось вызреть грозой. Еще мгновение тишины, и там, куда увели бешеного ведовские чары, послышались выкрики — многоголосые, восторженные. И тогда Амд, жутко ощерившись, скатился в овраг.

Послушников было трое. Конечно же, они не стали бросаться с клинками на того, кто казался им Прошлым Витязем, — носящим серое слишком нравилось жить. Да и к чему напрасный и глупый риск? Ведь Истовые велели сохранять не только проклятые клинки и броню. Давно, несколько лет назад, один из бешеных пытался убивать на расстоянии, выпуская крохотную гирьку из грохочущей железной трубы. После его смерти старшие братья смогли уразуметь все, даже то, зачем проклятый таскал в мешочке на поясе черную жирную пыль. А еще сумели они заставить одного из младших обучиться обращению с невиданным доселе оружием. Из диковинной трубы оказалось гораздо легче попадать в цель, чем из пращи, и на обучение ушло не слишком много непонятной пыли — изрядное ее количество удалось сохранить для дела.

А дело это, ожидаемое давно и не без опаски, показалось послушникам до смешного простым. Гром, клуб сизого дыма, удар в плечо, и тот, кто казался Прошлым Витязем, мертв. Не страшно и быстро.

Только был у притороченной к фигурной доске трубы один досадный недостаток: уж больно долго приходилось изготовлять ее к бою. Поэтому, когда невесть откуда взявшийся еще один Амд обрушился на спустившихся к трупу послушников, встретить его оказалось нечем, кроме трех неумелых клинков. Но ведь о клинках надо было хотя бы успеть вспомнить...

Лишь на одно короткое мгновение отстали от Амда Витязь и Хон, тем не менее ничтожная эта заминка стоила им возможности поквитаться с носящими серое: Прошлый Витязь пожадничал и все совершил сам — без чрезмерной жестокости, стремительно, наверняка. Именно этому он учил, но за девять лет так и не смог выучить нерадивых послушников.

Последними к месту погибели бешеного и его убийц добрались изнемогающая под доспешной тяжестью старуха и вконец обессилевший Леф. Добрались и встали, тяжело дыша, опираясь друг на друга. Прочие поначалу даже не заметили их. Амд сидел, привалясь спиной к стенке оврага, гладил дрожащими пальцами пристроенный на коленях запятнанный красным клинок. Ларда, Витязь и Хон склонились над бешеным. Девчонка зачем-то стаскивала с мертвого порождения Мглы шлем, мужики с интересом ждали результатов.

— Ну вот! — Ларда выпрямилась, с неуместным торжеством поглядела на стоящих рядом. — И у этого подбородок скобленый.

Нурд присел на корточки, коснулся проклятого лица.

— А щетина уже успела подрасти. Вот если бы ты, Хон, вчера на ночь побрился, у тебя сейчас была бы такая же.

— Что это за нелепая выдумка — с вечернего устатку бритье затевать? — возмутился Хон. — Какая мне во сне разница, при щетине я или чистый? Такое скажешь, что и в уши не лезет.

Витязь отмахнулся от него, глянул на Гуфу:

— Слушай, старая, а ты прежде такого не замечала?

Ведунья помотала готовой. Ей, похоже, было не до Нурдовых вопросов, она супилась, бормотала что-то неслышное — видать, снова затеяла сама с собой разговаривать.

— Да чего вы так всполошились? — Хон шарил недоуменным взглядом по лицам у Ларды и Витязя. — Уж если Бездонная сразу взрослых мужиков рожает, так почему бы их прямо бритыми не сотворять? При бороде-то под наличником не слишком удобно, особенно в жару...

— Бездонная... — Нурд злобно сплюнул и встал. — Ты при мне Бездонную больше не смей поминать. Лучше я древних неведомых духов о помощи молить стану, лучше никого не стану молить, чем Мглу, именем которой творятся гнусности, подобные нынешним!

Такого Витязя Леф еще не видал. И никто не видал, даже бешеные. Расслышав яростную дрожь в Нурдовом голосе, Гуфа встряхнулась, глаза ее потемнели от испуга. И не зря.

Хон выпятил грудь, снизу вверх прищурился в гневное лицо Витязя:

— А ты с чего это вообразил, будто можешь на меня рявкать? Досаду вздумал на мне сорвать? Гляди, я ведь и ответить могу. И не только словами!

Нурд громко сопел, раздувая ноздри, верхняя губа его вздернулась, словно у готового к драке пса, стиснутые кулаки подрагивали от напряжения. А Хоновы пальцы уже крались к рукояти ножа.

Завизжала побелевшая Ларда, метнулся к ссорящимся Леф — не добежал, споткнулся о труп, покатился по каменистой земле, взвыв от набросившейся на увечную руку боли. И в этот миг, когда, казалось, ничто уже не могло предотвратить назревающий ужас, старая Гуфа выкрикнула нечеловечески пронзительно и свирепо:

— Откуда выплеснуто, туда же и влейся! Злобу ножами в сердца истинно злобным! Пусть сбудется, пусть!!!

И все кончилось. Обмяк Нурд, Хон растерянно заморгал соловеющими глазами. Даже Леф перестал стонать, привстал на колени, и Ларда бросилась ему помогать.

А Гуфа пробурчала, отдуваясь и утирая потные щеки:

— Для чего же я вам кольца давала, мужики? Для щегольства, что ли? Следить же надо за ними, беречься надо! А вы что же? Дурни вы оба, хуже щенков неразумных!

Витязь и Хон молчали. Они просто не могли ни слова выдавить из пересохших глоток, как не могли заставить себя встретиться взглядами — каждый слишком боялся увидеть в глазах другого упрек и обиду. Первым не выдержал столяр. Тяжко вздохнув, он бесцельно огладил кончиками пальцев остывающее ведовское кольцо и, собравшись с духом, неловко придвинулся к Нурду. Тот усмехнулся и трескуче прихлопнул по подставленной Хоном ладони. Кончено. Забыто. Не было.

Придирчиво следившая за ними ведунья вроде бы успокоилась, принялась теребить завязки нагрудника — решилась наконец избавиться от панцирной обузы. Занимаясь этим непривычным, а потому сложным для себя делом, старуха сказала раздумчиво:

— Все-таки судьба нет-нет да и слепит из плохого хорошее. Хотели послушники вас рассорить до кровавой драки, а теперь кому-то из них со своими грызться придется. Неумелое заклятие обернуть против самого заклинающего — самое нехитрое ведовство...

Она покачала головой, потом добавила, настороженно оглянувшись:

— А ведь, значит, следят за нами... Ну пусть. Многого им не выследить.

— Ты, старая, сегодня через всех перепрыгнула, — мягко улыбнулся Нурд. — Бешеного одним щелчком хворостинки своей одолела, нас с Хоном от этакой жути уберегла, носящим серое досадила крепко... Кабы не ты, не видать бы нам завтрашнего света.

А Ларда спросила, с надеждой глядя на Гуфу:

— Теперь ты всегда станешь проклятых заклятиями побеждать?

— Нет уж, — ведунья решительно затрясла головой. — Нурд сам вызвался Витязем быть да под голубые клинки подставляться, и Хона, к примеру, тоже не дрекольем в схватку гонят — своей охотой идет. Это их дело, мужское, воинское. А с меня и одного раза до Вечной Дороги хватит. Вот не успел бы Нурд чудище это под локоть пихнуть, так была бы теперь не одна Гуфа, а два раза по половинке. Убьют меня, старую, — кто вас, к примеру, лечить будет? Послушники? Они вылечат...

— А ты сама и не ходи больше, — великодушно разрешила девчонка. — Ты меня заклятиям выучи.

Гуфа в замешательстве принялась скрести подбородок:

— Выучи... Не слыхала я, чтоб ведовству можно было кого попало учить. Саму-то меня силой ведовской родительница наделила, а как — обучением или же как-то иначе — этого я не знаю. И откуда я у родительницы взялась — тоже не знаю. Она вроде одна всю жизнь прожила. У меня вот небось никаких дочек не заводится, сколько ни живу...

Пользуясь тем, что Ларда увлеклась разговором, Нурд незаметно поманил к себе Лефа и снова склонился над мертвым бешеным. На глазах у недоумевающего парнишки он подцепил пальцем обернутую вокруг шеи проклятого железную цепочку. На ней, скрытый нагрудником бешеного, висел...

— Вот это и есть крест, — тихо сказал Нурд. — Помнишь, в песне твоей? Многие из них носят такое на шеях. А у некоторых он на груди нарисован, прямо на коже. Понимаешь теперь, почему я боялся, что и другие догадаться могут?

Испуганный крик Хона помешал Лефу ответить.

Как-то так получилось, что все они напрочь забыли про Амда. А тот, посидев неподвижно, будто в полусне, медленно поднялся, стащил с себя панцирь. Потом воткнул свой клинок рукоятью в землю, чуть отступил, примерился... В этот-то миг и вздумалось Хону оглянуться. Вскрикнув, он рванулся к Амду, хотя ясно было, что поздно, что уже не успеть. Так и вышло.

Прошлый Витязь преступной волей Истовых прожил девять неположенных лет. Больше он не хотел.

9

Жизнь человека тяжела и не слишком-то богата радостями. Так было всегда, даже в те, кажущиеся теперь непостижимо счастливыми, времена, когда Мир не имел пределов. Тем более страшно вообразить, каким невыносимым стало бы существование, не управляй им привычная мудрость обычая. Ведь проще отобрать у соседа, чем сделать самому; проще поддаться гневу, чем обуздать его; гораздо безопаснее струсить, чем быть храбрецом. Но обычай говорит соблазняющимся подобной легкостью: «Плохо. Нельзя». А неотвратимость возмездия общинного суда не позволяет пренебречь запретом, и это вносит в жизнь порядок и лад. Стараниями Мглы в Мире достаточно всевозможных опасностей; хорошо, хоть друг друга людям не надо бояться.

Потому ни Гуфа, ни Витязь не поспешили уличить послушническую ложь о том, будто пытавшиеся избавиться от Амда — это бешеные, которых Мгле нынче отчего-то вздумалось сотворить больше обычного. То же самое носящие серое, несомненно, выдумали бы и о самом Амде (благо, стараниями Истовых опознать его обезображенное лицо казалось делом невозможным), однако Нурд избавил их от необходимости продолжать вранье. Он зачем-то собрал оружие Прошлого Витязя, взвалил на плечи его тело и унес — почти сразу после того, как Амд решился наказать себя смертью.

Унес один, не прося Хона о помощи, хоть таскаться по Лесистому Склону с таким тяжким и неудобным грузом — дело нешуточное и посильно далеко не для каждого.

А Гуфа утащила к себе в землянку проклятую трубу (это ей стоило куда как больших усилий, нежели Витязю его скорбная ноша). Черную пыль и странные гирьки она тоже унесла. Уходя, старуха запретила Хону, Лефу и Ларде рассказывать, как все было на самом деле. Сказала: «Ждите. Сейчас еще не пора». Хон спросил, когда же будет пора, а она, чуть подумав, ответила: «Через три дня. Или позже». Потом старуха велела всем побыстрее убираться домой и заковыляла вверх по оврагу, волоча проклятую трубу по земле.

Даже в тот миг, когда пришлось оказаться лицом к лицу с бронированным полоумным убийцей, Гуфе не было так страшно, как теперь, когда все уже вроде закончилось. Нет, ее пугали не послушники и не то, что люди при попытке рассказать им правду откажутся верить в безмерную подлость носящих серое — кто-кто, а уж Гуфа умеет убеждать в своей правоте. Но именно своей правоты она и боялась.

Ведь уразумевшим суть происходящего легко будет додуматься и до того, что соблюдающие обычай всегда слабее людей, которые отваживаются его презирать. А общинный суд... Ну вот взял да и отказался человек выполнять требуемое всеми. Что с таким поделаешь? Да ничего. Потому что он может разрешить себе все, а община — лишь дозволенное обычаем. И значит, обычай держится в Мире только древней привычкой да непониманием его слабости. Хрупкие, ненадежные опоры...

Самое ужасное то, что Истовые не добились желаемого единственно из-за опасливого стремления соблюсти видимую благопристойность — просто перехитрили сами себя. Слишком уж соблазнительной оказалась надежда, что Прошлый Витязь сумеет управиться с нынешним и можно будет изобразить из себя спасителей.

Решись же они открыто преступить обычай, проклятая гирька поразила бы не Амда, а Нурда, без которого прочим воинам не одолеть пусть неумелое, но отлично вооруженное множество.

Старшие из носящих серое скоро поймут эту свою оплошность. Ведь поняли же они, что смело могут лгать, не боясь разоблачения! Плохо. Надо спешить, но единственно возможное теперь действие требует времени. Плохо.


Вскоре после рождения нового солнца Устра и с ним еще кто-то из послушников ходили к Гнезду Отважных. Даже в Долине было слышно, как орали они возле заросшего травами нагромождения тесаных непомерных камней, уговаривая Витязя показаться для доверительной беседы. Возвратились к заимке носящие серое вскоре и с подозрительной поспешностью, причем старший брат на ходу постанывал и держался за щеку — это многие видели.

Ближе к полудню Нурд появился на дворе у Торка — ему понадобились вьючное и возок. Ничего странного в этом не было. Витязь живет один, и у него нет возможности содержать собственную скотину. Обычай гласит, что всякий из живущих в Мире должен помогать Витязю, доверяя ему любое свое достояние. А ведь Торк для Нурда не кто-нибудь — близкий приятель. Надо ли удивляться, что после краткого разговора Витязь выехал с Торкова двора на телеге?

Когда же солнце перевалило за середину жизни, вернувшаяся с хворостом от Лесистого Склона Ларда рассказала Лефу, будто снова видела Нурда, на этот раз на дороге. Он проехал в сторону Черных Земель, причем заметно спешил. А на дне возка глазастая девчонка подметила нечто, очертаниями напоминавшее укрытого шкурой человека. И человек этот то ли спал, невзирая на тряскую скачку, то ли был мертв.


Следующий день выдался хмурым, ветреным. Бескрайняя серая туча, родившаяся где-то над Жирными Землями, медленно, будто нехотя заглотила небо над Галечной Долиной. А потом брюхо ее, отвисшее из-за чрезмерного обжорства, пропороло себя изломанными скальными гребнями, и она, изнемогая от ран, обессиленная собственным однообразием, притиснула к самой земле крохотный огрызок небесной выси. Казалось, стоит лишь забраться на пригорок повыше да подпрыгнуть как следует, и коснешься пальцами холодной, склизкой, упруго-непроницаемой серости.

Это была коварная серость. Она не только съела небо и солнце — она заползала в души, поселялась там тягостным чувством неотвязной унылой хвори, выпивала желания, истачивала силы. Но может быть, дело было и не в ней. Раха, к примеру, на убыль в силах не жаловалась. Какие уж тут жалобы, ежели огород сохнет? А вот Хон с самого утра был грустен и вял. Настолько, что почти сразу поддался визгливым Рахиным причитаниям и, даже не сплюнув для сохранения собственного достоинства, поплелся дергать нахально повысовывавшиеся из грядок ростки сорной травы. Такая его покладистость жену-победительницу не обрадовала, а изумила и напугала. Впрямь захворал, что ли? Или же позавчерашние воинские труды еще дают себя знать? Однако долго предаваться праздным раздумьям Раха не стала: не было у нее для этого ни привычки, ни времени. Растолкав и наскоро покормив заспавшегося Лефа, она выпроводила его из хижины (Гуфа велела раненому почаще бывать на вольном воздухе), а потом замерла на миг, заколебалась. Надо бы удобнее обустроить сына, шкур ему настелить, чтоб не удумал на голой земле сидеть, но, с другой стороны, Хона без присмотра на огороде оставлять опасно. Дергал-то он исправно и рьяно, да только Рахе не терпелось собственными глазами глянуть, что именно выдергивает столяр. А то ведь, например, брюкву Хон только в горшке узнает, вареную.

Тут, на счастье, через плетень перебралась Ларда — тоже смурная, взъерошенная и на себя не похожая. Раха с легким сердцем свалила на девчонку заботы о Лефе и побежала следить за Хоном. Мигом позже окрестности огласились негодующими воплями.

Ларда тем временем выволокла из хижины несколько снопиков сушеной травы и какой-то облезлый мех, при ближайшем рассмотрении оказавшийся Рахиной зимней накидкой. Соорудив из всего этого нечто среднее между человеческим ложем и песьей берлогой, девчонка впихнула туда вяло отбрыкивающегося Лефа, а сама пристроилась рядом, прямо на земле, и пригорюнилась.

Несколько мгновений Леф с тревогой разглядывал ее осунувшееся безразличное лицо, потом спросил:

— Ты чего? Червяка надкусила?

Ларда обхватила колени руками, поерзала, устраиваясь.

— Не знаю, — сказала она после довольно продолжительного раздумья. — Устала, наверное. Скучно, тоскливо очень и вообще как-то... И ничего путного делать не хочется. Хворь такая, наверное, прилепилась.

Леф собрался было сказать, что хворь, от которой не хочется делать ничего путного, прилепилась к Ларде еще при рождении, но заопасался и промолчал. Торкова дочь и впрямь выглядела усталой и хворой. Даже когда обнаружила, что уселась чуть ли не прямо в разложенный для просушки навоз — и то не нашла в себе сил, чтобы встать, лишь отодвинулась немного с тягостным вздохом.

Теперь Лефу была видна только ее спина — сутулая, жалкая, плотно обтянутая заношенной ветхой накидкой. Накидка эта могла служить убедительным доказательством хозяйственности Лардиной матери Мыцы. Обнову, перешитую из пришедшего в негодность полога, Ларда порвала, пытаясь досадить Лефу за неуступчивость, и в наказание носила ту, из которой явно успела вырасти еще прошлым летом, — не нужно быть мудрецом, чтобы догадаться, почему к подолу пришита полоса поновее (то есть чуть-чуть почище). Однако Мыцыны хлопоты не ограничились дотачанным подолом. Скрепя сердце она расщедрилась еще на две заплатки там, где угрожали прорваться из тесноты на волю и свет выпятившиеся, отвердевшие за зиму девчоночьи груди. То, что в результате этой предосторожности расселся шов на спине, заботливую родительницу не волновало. Летняя накидка выдумана не для согревания (летом и так тепло), а единственно для сокрытия срама. Спины же у всех людей сотворены Мглой одинаковыми, и ничего стыдного на них не растет. А что одеяние вышло тесным и от неловкого движения может развалиться, так это к лучшему даже. По крайней мере не станет девка плечи свои неуклюжие мужичьи растопыривать почем зря, больше будет на бабу похожа.

Так что теперь через многочисленные прорехи Леф мог сколько угодно разглядывать коричневую от загара Лардину кожу и выпирающие из-под нее острые позвонки. А когда случайный порыв ветра распушил и подбросил тяжелые пряди медных волос, стал виден до прозрачности выгоревший пушок между девчоночьими лопатками. Интересно...

Вот только плохо, что Торкова дочь нынче хмурая, вялая какая-то. Лефу очень хотелось ее расшевелить, и поэтому он, присмотрев на Лардиной накидке дыру позанятнее прочих, стал осторожно просовывать туда длинный сухой стебелек. Девчонка вздрагивала, ежилась, а потом, потеряв терпение, выгнулась и с силой хлопнула себя по спине. Леф захохотал. Ларда глянула на него через плечо и отвернулась.

— Умный ты, — сказала она неодобрительно.

Леф охотно согласился, но девчонка опять увяла; на новые попытки растормошить ее она не обращала ни малейшего внимания. Парень вконец извелся тревожными догадками, и тут Ларда вдруг заговорила, вскинув лицо к низкому тяжелому небу, отвратительно напоминающему цветом своим линялую послушническую накидку. Леф долго не мог уразуметь, почему, зачем ей вспомнилось именно это, давнее, вроде бы никаким боком не лепящееся к теперешним событиям и нынешнему хмурому дню.

Сперва Ларда стала рассказывать о своей одежде. Родительница, оказывается, нарочно норовила обряжать ее во что-нибудь ветхое, надеясь, что дочь станет реже ходить с Торком в горы. И впрямь, какая уж тут охота, ежели на малейшее усилие накидка тут же отзывается предательским треском — того и гляди, домой возвращаться придется голой.

Но хитрые Мыцыны расчеты не оправдывались. Она упустила из виду, что в скалах посторонних глаз почти не бывает, а потому ее бережливое дитя, миновав людные места, накидку сбрасывает и таскает ее тючком на спине. Обычай прятать тело от солнца Ларда считала глупым (почему, к примеру, купаться неодетой дозволено, а охотиться — нет?) и потому соблюдала его лишь наполовину, обвязывала бедра кожаным лоскутом. Торка же, по ее мнению, стесняться вовсе не стоило — родитель же! Не видал он ее, что ли?

Сам Торк до начала нынешнего лета также не усматривал в дочкином поведении ничего плохого: пускай себе, мол, здоровее будет. Но встреченная однажды за гребнем Серых Отрогов Гуфа изругала обоих до медного звона в ушах — Ларду за бесстыдство, отца за потакание. Кстати сказать, старуха сама не больно стеснялась своей наготы при совершении некоторых ведовских обрядов, тем более странной показалась девчонке ее запальчивость. Пронзительнее, чем получалось даже у Рахи, Гуфа вопила о дикарях, которые не хотят быть людьми и вскорости докатятся до того, что станут ходить на четвереньках, жить в берлогах, подвывая друг другу вместо человеческого разговора. Она почему-то не угомонилась даже после того, как Ларда, шипя и фыркая, натянула злополучную одежку и демонстративно повернулась к ведунье спиной. Про себя девчонка решила, будто старуха бранится единственно из желания поскорее спровадить невольных соглядатаев — верно, испугалась, что заметят черные пакостные наросты, которые она сковыривала с валунов.

Но Торк думал иначе. Весь тот день он казался очень расстроенным и виноватым, а к вечеру сказал, что, наверное, Гуфа права. Человека отличают от прочих тварей три умения: делать руками всякие вещи, говорить и чувствовать стыд (причем не каждое по отдельности, а только все вместе). Стоит только лишиться одного из этих умений, чтоб со временем непременно потерялись и остальные, — так объяснил Торк. Еще он рассказал, будто охотники и пастухи изредка замечают среди скал звероподобные создания, в которых только с большим трудом угадывается нечто людское. Это отродье тех, кого ненаступившие дни застали в малочисленности и вдали от жилья. Сколько их, одичавших, никто не знает (ведь Мир, хоть уже не беспределен, все-таки довольно велик, а большая его часть — труднопроходимые скалы). Вот Гуфа и боится, что все мы, еще оставшиеся людьми, когда-нибудь уподобимся диким. И она правильно боится такого. Многое забывается, приходит в упадок; прежде всего — умение рук. Нынешняя бронза проще и мягче древней; на строения нынешние горько смотреть тому, кто повидал Башню Истовых, обиталище Предстоятеля в Несметных Хижинах или хоть то, что осталось от Гнезда Отважных. Даже послушнические заимки мнятся теперь чуть ли не творениями ведовских сил...

Торк еще много всякого наговорил в тот вечер, но Лардину душу услышанное почти не затронуло. Она поняла только, что коль скоро нет надежды выпросить у Мыцы одежку покрепче, то придется отныне в горы ходить отдельно от отца и с большой оглядкой. Нынче же почти забывшиеся подробности этого происшествия внезапно напомнили о себе. Почему? А бешеный его знает. Просто захотелось, вот и рассказала.

Ларда снова уткнулась подбородком в согнутые колени, вздохнула тихонько. На душе было тоскливо и муторно. Нет, не из-за какой-нибудь там хвори — это она просто так Лефу сказала, чтоб с расспросами не приставал. Причина крылась в неосознанном еще до конца понимании непоправимости случившегося позавчера. После такого Мир не может остаться прежним, в нем будто сдвинулось что-то, как иногда от неосторожного крика страгиваются с места каменные осыпи. Страгиваются и оползают вниз — сперва медленно, почти незаметно, потом быстрее, еще быстрее... Чем подобное кончается, всякий знает.

Страшно. И Хону тоже должно быть страшно. И Леф напрасно пытается заслонить свой страх щенячьей веселостью. Гуфа с Витязем хоть делают что-то, они хоть думают, будто что-то еще можно поправить, спасти, — им легче. А вот Раха даже не знает, что Мир стал проснувшимся камнепадом, поэтому случайно выдернутая из грядки недозрелая брюква кажется ей поводом для стонов и слез. Счастливая...

Наверное, Лефовы мысли бродили по тем же тропам, потому что он вдруг спросил:

— А откуда взялись послушники?

Ларда непонимающе уставилась на него:

— Как это — «откуда»? С заимки, конечно.

— Да не о том я, — замотал головой парнишка. — Ну вообще послушники — откуда они?

И тут неожиданно сбылось Лефово желание расшевелить приунывшую девчонку. Ведь за последние дни ей довольно редко выпадал случай хоть в какой-либо малости показать этому Незнающему свое превосходство. Конечно же, он хороший, и ничьей вины нету в том, что его родила Бездонная, а не Раха, но все-таки очень приятно знать то, чего он не знает. А то даже как-то не по себе. Бешеных убивает получше иных выбранных мужиков, самого Мурфа давеча посрамил... Прозвище заслужил почетное: Певец Журчащие Струны... Того и гляди, вздумает нос задирать.

Ларда изобразила на лице выражение мудрой задумчивости (то есть это ей так казалось, поскольку не могла она видеть со стороны своих жмурящихся от удовольствия глаз) и принялась растолковывать Лефу общеизвестное тем же тоном, каким привыкла поучать Гуреино потомство:

— Послушники были всегда, только до появления Бездонной они слушались кого-то другого. А потом приключились ненаступившие дни — ну, всякие ужасы. В ущелье, которое возле обиталища Истовых, поселилась Мгла и съела какого-то древнего каменного духа. Тогда те, прежние Истовые, решили: раз съела, значит, сильнее. Древний дух не умел трясти землю, сдувать хижины и мешать солнцам рождаться. А Бездонная все это смогла, а еще смогла съесть того, каменного, и бесконечность Мира в придачу. Прежние Истовые сказали послушникам: «Теперь надо слушаться Мглу». И всем им велели носить серые накидки, потому что Бездонная... Ну, в общем, она тоже серая.

Ларда утерла пальцами взмокшее лицо. Очень трудно оказалось объяснять известное с чужих слов. Кажется, что знаешь много всякого, а когда начинаешь рассказывать, то все умещается в несколько куцых фраз. Обидно...

Леф морщил лоб, обдумывая услышанное.

— Но ведь давние послушники, наверное, уже все поумирали, — протянул он растерянно. — Кто же теперь на заимках живет?

— Новые, — пожала плечами Ларда. — Они все время к себе новых зовут. Всяких таких мужиков, которых не выбрали, или же ленивых, не способных самим прокормиться... — Девчонка усмехнулась и сплюнула. — Уж они знают, кого чем приманить. Амда вон Древней Глиной соблазнили, других — другим... На заимках ведь работы бывает мало, а жить безопасно и сытно: общинам заступничество перед Бездонной недешево обходится. А еще у носящих серое свои огороды да стада имеются. Они, правда, жертвенные, для Мглы то есть, но вряд ли ей все то достается, что в священный колодец назначено, — так Гуфа думает. А что? Общинным старейшинам тоже немало перепадает из собранного на послушническое прокормление. Вот они и чтут Истовых, старейшины-то...

— А другие, которые чтут, — им тоже, значит, перепадает?

— Кто — другие?

— Ну просто люди. Общинники. Такие почему уважают послушников?

— Носящие серое говорят, будто могут упросить Мглу сделать вместо плохого хорошее. Еще они за Ущельем Умерших Солнц следят, предупреждают, когда приходят опасные. Людей лечат. Говорят, что смутных умеют прогонять. А еще они говорят, будто учатся читать Говорящую Глину. Как только научатся, то сразу сумеют сделать Мир и жизнь в нем не хуже, чем было до ненаступивших дней, — Ларда поскребла ногтем в зачесавшемся ухе, хмыкнула. — А вот Гуфа как-то сказала (она Нурду сказала, я совсем случайно услышала), будто люди вовсе и не послушников чтут — они почитают обычай. Просто привыкли, что издавна есть такие, которых уважать и кормить надобно. Вот и уважают. И кормят.

Леф вдруг вспомнил, как рассказывал ему о приносимой послушниками пользе Фасо, когда пытался заманить незнающего мальца на заимку. Вспомнил и решил, что Гуфа права. Все, что послушники делают, получается у них хуже, чем у кого-то (это, конечно, кроме всяческих пакостей — тут носящим серое равных нет). Бешеных и исчадий они часто не замечают, Хону с Торком приходится дозором ходить... Ведовство у послушников слабее Гуфиного, и Мгла, похоже, не желает слушать их просьбы. Иначе почему же за столько лет носящие серое не сумели упросить ее перестать засылать в Мир всяких злобных тварей? Что же до Глины Древних, то послушники только учатся ее читать, а Гуфа уже умеет, но ей не дают. У нее только крохотный осколок Говорящей Доски хранится, никчемный и глупый. «...И повелел кусить всю...» Это Леф сам прочитал, потому что его учит ведунья. А как учатся послушники? Разве можно самим себя обучать тому, чего не умеешь? И побеждать всяческие хвори обитающим на заимках удается куда реже, чем Гуфе. Правда, Гуфа одна, и со всеми хворыми ей не управиться... А вот, кстати, почему в Мире только одна ведунья? Может, Ларда знает?

Нет, этого Ларда не знала. Она только слыхала от Нурда, будто и в прежние времена ведунов было немного. А теперь по-настоящему ведовать умеют лишь Гуфа и сам Витязь, причем ведовство Витязя совсем не такое, как у старухи. В чем тут разница, Ларда не смогла уразуметь, хоть Нурд и пробовал объяснять. Девчонка поняла только, что он умеет лечить раны и ушибы, прочие же хвори ему неподвластны. И еще Нурд не способен творить заклятия. И будущее читать не способен.

В другой раз он обмолвился, будто его ведовству можно обучить многих, а Гуфиному — почти никого: чтоб сравняться со старухой, надобно суметь родиться каким-то особенным. Обычный же человек, даже познавший всякие тайны, истинного умения не достигнет, как не достигли его Истовые и старшие братья.

Девчонка умолкла было, но Леф не дал ей даже дух перевести:

— А почему Витязь может быть только один?

Ларда про себя горячо взмолилась, чтобы этот несносный наконец-то наелся услышанным и отстал. Ей уже надоели бесконечные Лефовы вопросы, однако промолчать казалось немыслимым. Еще вообразит, будто она не знает...

— Ну обычай такой. Когда-то Витязей бывало помногу, и однажды они заспорили, кто из них лучше. Долго спорили, потому что их тогда пятеро было. Потом договорились: пусть люди решат. Про кого больше людей скажет, тот и есть самый сильный и храбрый. Ну, один из Витязей очень хотел, чтобы лучшим назвали его (даже сильнее хотел, чем и вправду быть таким), и поэтому придумал ходить по дворам и убивать тех, кто хвалил прочих. Остальные Витязи его потом победили, но он все равно успел поубивать очень много народу. Вот с тех пор и повелось: Витязь только один может быть, чтоб то, давнее, не повторялось. А когда ученика воспитает, сразу должен в Бездонную Мглу бросаться.

Так обычай говорит. А Гуфа бормочет о пустоголовых старейшинах, которые пуще бешеных боятся, что большая сила их съест. Она часто говорит эти слова, но объяснить ничего не хочет...

— Плохой этот обычай, по-моему. Потому что опасный очень, — Леф прикусил губу, задышал глубоко и часто. — Вот если придется Витязю погибнуть прежде, чем он успеет ученика воспитать, — что тогда? Тогда очень нехорошо получится...

Девчонка нетерпеливо дернула плечом:

— Не было еще такого ни разу. Витязь — он на то и Витязь, чтобы злых убивать, а самому не гибнуть. Это ты, Леф, какую-то глупость выдумал...

— А в ученики к Витязю любой напроситься может? И почему Нурд еще никого не взял? Его же убить могут, и в Мире ни одного Витязя не останется... Или он Мглы боится?

— Вот пристал! — почти прохныкала Ларда. — Въелся, будто сажа под ногти... Ничего Нурд не боится. Когда к Амду на выучку шел, знал небось, что Бездонной не миновать. А только никак не может он ученика себе выбрать. Которые хотят, те либо хиленькие, либо умишком не вызрели. А иные, может, и пригодны, так желания не имеют. Невелик ведь соблазн прожить невыбранным, под голубые клинки подставляться, да потом еще и по собственной воле до срока на Вечную Дорогу! Черноземельцам проклятые и вовсе как прыщ на затылке: и не видать его, и не болит — так только, чешется иногда. Привыкли от Бездонной нашей кровью отбрызгиваться. Вот и выходит, что стоящих парней стало меньше даже, чем в матушкином вареве мяса бывает. А Нурда Амд в свое время из троих выбирал!

— Так, может...

— Нет уж, хватит с тебя! — Ларда шмыгнула носом и отвернулась. — Я устала и пить хочу, и вообще надоело.

Леф немедленно стал выбираться из своего ложа, но девчонка с пренебрежительным фырканьем повалила его обратно.

— Да лежи ты, огорчение родительское! Сама я, что ли, воды в вашей хижине не найду? Будто бы это кто-то другой ее матери твоей из колодца таскает...

Она уже тянулась к занавешивающему вход пологу, когда Леф тихонько спросил:

— А к примеру, меня Нурд в ученики взять согласится?

Ларда не ответила, не обернулась даже. Она только запнулась на миг, и спина ее как-то напряглась, съежилась, словно девчонка вдруг испугалась удара по лопаткам наотмашь. Потом, так и не оглянувшись, Ларда аккуратно отодвинула полог и скрылась в хижине. Она довольно долго была внутри (гораздо дольше, чем требуется, чтобы подойти к корчаге с водой и убить жажду), а когда наконец выбралась во двор, лицо ее было мокрым.

— Умылась, — коротко пояснила Ларда, примащиваясь рядом с настороженно заглядывающим ей в глаза Лефом. Несколько мгновений она молча утирала ладонями щеки, отплевывалась от стекающих на губы крупных прозрачных капель. А потом, когда Леф не без облегчения вообразил, что вопроса его девчонка то ли не расслышала, то ли не поняла, Ларда неторопливо обернулась к нему и проговорила сипловато, но очень внятно:

— Если ты вздумаешь набиваться к Витязю, я в тот же день с Серых Отрогов спрыгну. Головой вниз. На камни. Понял?

Леф судорожно сглотнул невесть откуда взявшуюся во рту вязкую горечь. Он попытался притронуться к Лардиному колену, но та отшатнулась, будто бы парнишка не кончиками пальцев ее коснулся, а углем прижег.

— Может, ты врал, когда говорил, что хочешь быть моим выбором? Скажи — врал?

Леф отчаянно замотал головой.

— Тогда почему?.. — Голос Торковой дочери задрожал и сорвался.

— Потому что если в Мире не останется Витязя, то всем будет плохо.

Ларда с присвистом втянула воздух сквозь накрепко сжатые зубы. Леф было решил, что девчонка не может выдумать убедительных слов и собралась кусаться, но, осторожно заглянув в ее напряженное лицо, оторопел. Такими огромными стали эти потемневшие до головокружительной черноты глаза, столько мучительной взрослости успело поселиться в них за краткие мгновения их разговора... Так кто же должен теперь убеждать, успокаивать, оправдываться? Она?! Как бы не так...

Но вот Ларда заговорила, и голос ее был на удивление спокоен. Нет-нет, она и не думала спорить — она просто объясняла:

— О том, что будет со всеми, пускай себе думают все. А я — нехорошая, злая — хочу думать только о том, что будет с тобой и со мной. И если ты пойдешь к Витязю, я непременно сделаю то, что обещала. Чтоб тебе ничто не мешало думать обо всех, чтобы всем было хорошо и чтобы мне не было плохо. Так ты пойдешь?

— Нет, — в Лефовом горле словно застряло что-то — звук не сумел родиться, лишь немо шевельнулись искусанные, потрескавшиеся губы. Но Ларде хватило и этого.

— Тогда клянись, — потребовала она.

— Чем?

— Моей жизнью. Так и говори: «Если обману, то пусть Торкова дочь Ларда околеет в то же мгновение».

— И еще добавь, что у Ларды этой в голове скрипуны возятся, — раздался вдруг над самым ухом вздрогнувшего Лефа знакомый дребезжащий голос. — Обязательно добавь такое, чтоб от твоего вранья по недоразумению какая-нибудь другая Ларда не померла — умная. Дети, дети, да разве ж такими страшными словами можно играть?

Гуфа подобралась так неслышно, будто не ногами пришла, как это у людей заведено, а прямо вот тут, рядом, вылепила себя из ветра и пустоты. Но, конечно же, старуха объявилась на Хоновом дворе самым обычным путем — через перелаз, просто Ларда и Леф были слишком заняты собой и друг другом. Так случайный прохожий иногда успевает схватить в каждую руку по иглоносу, когда они, встопорщив огненные шейные перья, с отчаянным писком выясняют среди камней свои весенние иглоносьи отношения. Причем пойманные крылатые самозабвенно рвутся из человечьих пальцев вовсе не ради сбережения жизни, а в надежде закончить прерванный спор. Совсем как Ларда, которая, даже не успев толком осознать, что рядом с ней очутилась именно Гуфа, заторопилась жаловаться на вконец изветшавшего умишком незнающего щенка, который удумал Мгла знает ради кого поперек себя выворачиваться, а на тех, кому он по-настоящему дорог, хочет плевать слюной.

Ведунья слушала не перебивая, покачивала головой, хмуро взглядывала на Лефа. Когда же девчонка наконец умолкла, старуха совершенно не ко времени буркнула:

— Меняла приехал.

Ларда опешила. Она-то, видя Гуфину реакцию на рассказанное, ожидала, что та сейчас же примется ругать глупого (может быть, даже побьет) и прикажет немедленно выкинуть из головы вздорную затею! А старухе, видите ли, меняла важнее парнишкиной судьбы. Хворая, что ли?

Ведунья с мрачной насмешливостью изучала вытянувшееся Лардино лицо.

— Ну что молчишь? Скрипуном подавилась? Я говорю: меняла приехал. Тот самый. Не понимаешь или прикидываться решила?

Ларда молчала. Гуфа вздохнула, обернулась к хлопающему глазами Лефу:

— Видать, все-таки не понимает выборщица твоя будущая, что за напасть приключилась. И ты не понимаешь. Но тебе-то простительно, а вот ей... Ладно уж, хватит тебе таращиться — глаза вывихнешь. Сейчас объяснять буду.

Ведунья, кряхтя, приладилась сесть где стояла (Леф успел подсунуть под нее снопик поувесистее), с тихим шелестом потерла ладонь о ладонь.

— Это ведь я о том меняле говорю, что в конце нынешней зимы с Ларды твоей за нож круглорога взял, да еще и прибавку выторговал себе — лопатой по брюху. — Гуфа обращалась исключительно к Лефу, словно Торкова дочь не рядом сидела, а, скажем, на Лесистом Склоне хворост выискивала. — Чуть не околел он тогда от прибавки этой... Ну да ничего, Бездонная к пакостникам милостива — отморгался меняла от погибели своей, кровью отхаркался. Ожил. И добыча девкина не пропала. Мясо Куть забрал в оплату за содержание хворого да уход, а шкуру меняле оставил, не пожадничал. И то сказать, зачем Кутю шкура? Он же не скорняк... Путного скорняка, которому такую хорошую шкуру доверить можно, в Долине и нету, а дальнему отдавать даже для Кутя накладно. Опять же корчмарю с менялой ссориться не следует... Вот и осталась она у менялы, шкура-то... Мне бы, кочерыжке трухлявой, ее за лечение взять, так нет же, на патоку польстилась... Уже и жевать нечем, и глотать не во что, а ей, вишь, сладенького — язык заплесневелый тешить... Но кто мог знать, каким боком оно все вывернется?! Что же, по каждой пустяковине прикажете ведовство затевать? Этак на серьезное дело вовсе никаких сил не останется...

Старуха нахохлилась, забормотала что-то почти не слышное. Заинтересованно вслушивающийся Леф разбирал только бессвязные обрывки: «...не родился еще для судьбы обманщик...», «...этак ли, иначе — все к тому же концу придет, так есть ли прок в суете?..», «...незнание лучше...», «...малость затронешь — главное потом в сто раз больней ударит...».

Это продолжалось не слишком долго. Уже через несколько мгновений Гуфина речь опять стала разборчивой и связной.

— Вот он и приехал теперь. И накидку привез, в которую и та самая шкура вделана. Редкая, хорошая шкура, и скорняка подыскал меняла хорошего. Богатая накидка получилась, узорная, теплая да просторная. Только — вот ведь беда! — на подобную роскошь в наших убогих местах мало кто расщедриться может. Как бы даже не один-единственный человек в Долине оказался способен решиться такое себе позволить... — ведунья неожиданно уткнулась тяжким, будто копье, взглядом в девчоночье лицо. — Не знаешь, Ларда, кто он, человек этот? Не знаешь... Ты много чего не знаешь, глупая Ларда. Например, что послушники на каждую тварь из жертвенного стада знак особенный ставят. Ну, просто выжигают каленой медью клеймо — так вроде и не видать, а с изнанки даже слепой приметит... А мы-то, а мы-то: «Ай да девка! Круглорога дикого завалила!» Как же, дикого... Ты, может, думаешь, Устра тебе простит, что Фасо его целый зимний день голого вокруг заимки гонял? Ты, Ларда, зря так думаешь...

Гуфа в сердцах махнула рукой, замолчала, потупилась. Леф, ничего толком не уразумевший, растерянно поглядывал то на нее, то на Ларду. А Ларда, похоже, уразумела все.

— И что же теперь будет? — спросила она хрипло.

— Хорошего теперь ничего не будет, — ведунья так внимательно рассматривала свои изломанные черные ногти, словно впервые их увидала. — Устра суда потребует — вот что будет.

Ларда презрительно фыркнула:

— Да отдаст ему родитель этого вонючего круглорога! Ну, еще выпорет, конечно... Так что мне, впервые, что ли?

— Больно ты, девка, храбра! — медленно закачала головой Гуфа. — Дело ведь не в круглороге, дело в оскорблении Бездонной — вот как они скажут. И уж тут тебе одной поркой родительской не отстрадаться, нет. Могут права выбора лишить, чтоб не плодились нарушители обычая, могут не одну скотину, а все Торково достояние для возмещения содеянного на заимку взять. А еще могут потребовать, чтобы какой-либо парень за тебя в послушники пошел — провинность твою замаливать. Ты же девка, тебе на заимке жить не положено... Вот и скажут: «Тот, кого Бездонная выбором удостоит...» А кого она удостоит? Объяснять?

Девчонка посерела.

— Что же мне делать? — Лардин шепот был еле слышен. — Может, в горы уйти?

Старуха снова потупилась.

— Пока не надо. — В голосе ее Лефу почудилось нечто совсем уже странное. Извиняется она, что ли? — В горы, возможно, и придется (и не только тебе), но с этим спешить не следует. Пока пусть все своим чередом идет. Вдруг да управимся? — Гуфа повздыхала, а потом застонала внезапно, словно болело у неё. — Вот ведь некстати, ну до чего некстати все это! Нурд-то к Предстоятелю поехал, Амдово тело повез показывать... Ведь может так выйти, что Амду из-за отсрочки с захоронением Вечная Дорога не откроется, и ради чего же все? Теперь послушников на испуг не возьмешь, у них теперь белый орех под полой запрятан... Ну зачем тебе нож этот на глаза подвернулся, Ларда?

Торкова дочь пусто глянула на ведунью:

— Может, мне надо себя убить?

Вот тут-то старуха разъярилась по-настоящему:

— У тебя что, в голове древогрызы завелись? Одной провинности мало, новую совершить захотела? Нет, скажи, ты и впрямь хочешь еще хуже сделать, да? Если так — давай, режь себя! Прыгай на камни! Только вниз лбом не прыгай — камни сломаешь... Ну почему же ты глупая такая, Ларда? Хуже Вечного Старца — у того, говорят, в голове пусто, а у тебя там дурость на дурости! Уж лучше бы ты язык свой откусила да съела, чем беду подманивать... Убьет она! Ты уже одного человека успела убить, хоть и век твой плевка короче. Думаешь, погубили бы Истовые Фасо, если бы Устра не постарался сквитаться с ним за неправедную обиду? Ты зря такое вообразила, маленькая глупая Ларда! Зря! Из-за тебя Фасо умер, считай — ты убила. А ведь он не бешеный был — человек, хоть и плохой. Одно дело — убить в схватке, обороняя себя (а лучше — других), но когда вот так, по глупости, Мгла знает кого... Э, да что толку мне с тобой говорить, с несмышленышем!

Гуфа вскочила и, клокоча, словно забытый в очаге горшок, направилась было к перелазу, однако на полдороге, с маху хлопнула себя по лбу, вернулась.

— Держи! — ведунья сунула к Лефову носу не слишком-то чистую сухонькую ладошку, на которой отблескивала медью затейливая вещица. — Как пользоваться, пускай Хон объясняет. Думала я, что тебе не понадобится такое, да только нынче от послушников всякого ждать приходится.


Катятся-громыхают колеса, раскачивается на ухабах возок... Который же день исполнился неспешной, выматывающей душу езде? Третий? Четвертый?

Да ну его к бешеному, этот нелепый счет. Зачем перебирать в памяти дни, похожие один на другой, как гремящие под колесами камни?

Все уже успело надоесть. Все. Даже хищная боль, которая постоянно подстерегает рану, впивается в нее при каждом тележном толчке — даже она приелась и поскучнела. А радость узнавания новых земель и вовсе не приходила. Наверное, потому, что эти самые новые земли совсем не казались новыми. Дорога — то мутные лужи и липнущая к колесам жидкая грязь, то пыль, то выдавленные в щебне неглубокие колеи. А по сторонам — истрескавшиеся выветренные скалы; иногда они нависают над головой, невесть куда выдавливая бледное небо, а иногда раздаются, обваливаются вниз пологими выжженными уступами... Ну и что? Чем это отличается от знакомых до тоски подножий Серых Отрогов? Чем отличаются одна от другой долины, нечасто вывиливающие навстречу из-за ленивых поворотов дороги? Узкие, стиснутые равнодушно-безжалостным камнем, они могут быть сухими и мертвыми, а могут тонуть в сочной луговой зелени (тогда копытный топот сменяется чавканьем, а перед глазами мелькает застрявшая в трещинах колесных ободьев мокрая трава)... Долины эти могут разниться шириной, длиной, количеством впущенных в себя ветшающих хижин, и все же видевшему хоть одну из них скучно глядеть на прочие.

Но, быть может, убогая одинаковость — всего лишь собственная мрачная выдумка? Может быть, новизна открывающегося Мира съедена пониманием того, что каждый оборот колес укорачивает путь, ведущий явно не к радостям?

Все может быть.

Вечера были еще хуже, чем дни. Готовое к гибели солнце обещало скорый ночлег, и Леф задолго до того, как передняя телега сворачивала к подвернувшемуся жилью, мрачнел в ожидании хмурых взглядов чужих непривычных людей. Сперва он вообразил, будто обитающие вне Галечной Долины просто-напросто не умеют быть приветливыми и дружелюбными у себя дома. Но Гуфа, которую везде встречали почтительно, пояснила, что все дело в обычае. Каждый человек обязан беспрекословно впускать под свою кровлю тех, кто едет на Высший Суд, а также кормить подобных путников, обиходить принадлежащую им скотину, уступать ложе и место у очага. Все это — не требуя и не принимая никакой платы. Так как же не досадовать людям, подвергшимся разорительному нашествию? Ведь одних только послушников четверо, и меняла при них, да еще Ларда, Торк, Гуфа, Леф... Дряхлый староста Фын с двумя сыновьями-няньками... А кроме людей — три вьючные твари. Уж тут, пожалуй, самый что ни на есть радушный мужик станет зыркать на непрошенных объедал, ровно столяр на древогрызов, прикидывая, скольким из них вздумается облюбовать его хижину.

Так-то оно так, но ведь от понимания озлобленности тех, кто тебя приютил, сносить эту самую озлобленность не становится легче. Тем более что не своей же волей приходится быть им в тягость.

А следом за вечерами наступали ночи, вылепленные из душной темноты, ломящейся от навязчивого многоголосого храпа, и муторная бессонница отдавала Лефа на растерзание тягостным, выпивающим душу мыслям.

...После того как бесстыжий охотник до незрелых девок предложил Устре накидку с жертвенным знаком, заимка стала разговаривать дымом. Дым этот видели все живущие в долине, но прочесть его не удалось никому. Заимка над Сырой Луговиной повторяла эту бессмыслицу (наверное, для Истовых), а потом над нею неторопливо всплыло дымное облачко, и было оно незамысловатым, одноцветным, скучным, словно обычная гарь. Но это, конечно же, была не обычная гарь, потому что заимка Устры тут же умолкла, и еще до солнечной смерти сам старший брат заявился к Фыну домогаться общинного суда над девкой, дерзнувшей нанести ущерб стаду Мглы. А когда община собралась, то Гуфа и заранее подговоренный ею Торк стали требовать Суда Высших. Устра пробовал спорить, однако Фын и старики Гуфиного гнева боялись куда сильнее, чем гнева Бездонной. Мгла-то порождения свои насылает не слишком часто и только летом, Гуфа же круглый год поблизости и пакостить умеет не хуже, чем изгонять всякую хворь.

По той же причине Фын скрепя сердце назвал себя, когда Ларде потребовался поручитель. Чтоб ему еще три раза по столько лет до Вечной Дороги за это поручительство. Если бы не он, так повезли бы девчонку в Жирные Земли связанной. Потому что, по обычаю, поручителем может быть выбранный и вовсе для подсудимого посторонний мужик, стало быть, Торк, Леф и Гуфа не подходили. Вызвался было Хон, но его наотрез отказались выпускать из Долины (Нурда невесть где носит, Торк уедет — родитель же, — еще и ты наладился. А если бешеные нагрянут или исчадия — кто оборонит?). Прочие же только переминались да прятали лица. Никому не хотелось рисковать своим достоянием. Девка-то шалая; что ей в голову может взбрести, даже Мгла, поди, наперед не ведает. Опять же, ехать невесть куда, отрываться от хозяйства в самую огородную пору...

С тех пор как выяснилось, что все будет решаться Высшим Судом, Устра сделался поразительно покладист и тих. Он даже говорить почти перестал, только кивал да угукал, когда чуть было не передравшиеся старики объясняли ему и друг другу, главы каких общин считаются Высшими, а также сколько Истовых должно быть на Суде («Двое!» — «Врешь ты все, макушка червивая! Всегда один бывал, с чего бы это нынче двое понадобились?!» — «Это когда же всегда?» — «А в ту осень, когда у хромого Дуда круглороги издохли — не помнишь, что ли?» — «Я-то все помню, а ты, видать, память свою с брюквой сгрыз!»).

Потом ругань стихла, но ненадолго, потому что старые принялись вспоминать цвет и форму дыма, извещающего Высших о необходимости их суда, а Фын никак не мог уразуметь, зачем они пытаются объяснять старшему брату вещи, которые тот по своему чину знает гораздо лучше.

А потом, когда все вдоволь натешились перебранкой и собрались расходиться, Устра внезапно обрел голос. Успевшие позабыть изначальную причину споров и ссор, общинники замерли, растерянно смолкли. В неожиданной тишине было отчетливо слышно Гуфино обещание, что зубы старшего брата в ближайшие дни напрочь повысыпаются из его поганой вонючей пасти, и Раха тут же принялась умолять Бездонную, чтоб та не противилась справедливому замыслу старухи (это Раха-то, всегда опасавшаяся послушников).

Устра вот какие слова сказал: «Названный сыном Хона-столяра Незнающий Леф также должен отправляться на Высший Суд. Я, старший среди здешних послушников Мглы, намерен требовать для него у Высших серого облачения. Оскорбительница Бездонной по недозрелости не имеет еще мужика-защитника, но в общине болтают, будто выбор ее уже всем известен. Вот и пускай он, выбор этот, умаливает Мглу, чтоб простила девке осквернение жертвенной твари, а еще — непозволительную поспешность досрочного выбора. Уж в этом-то поступке доля его собственной вины едва ли не половина: говорят, что однажды в русле Рыжей он вел себя не так, как подобает скромному благовоспитанному отроку при виде бесстыдствующей девки!»

Договорив, Устра самодовольно ощерился. Даже после угрозы старой ведуньи эта его мерзостная ухмылка стала только мерзостнее, хоть и заметно было, что он все же осторожно толкает зубы языком — а вдруг уже зашатались?..

...И вот теперь — дорога, скрипучие жалобы неуклюжих колес, чужие хижины, ночные тоскливые страхи, а потом снова дорога — бесконечная, нелепо извилистая, будто корчится она от прикосновений жадных лучей рождающегося на скальных вершинах солнца.

Сперва Леф обрадовался внезапной необходимости ехать вместе с Лардой — очень уж страшно было, что придется оставаться дома и невесть сколько дней изводить себя предчувствием нехорошего. Однако все получилось вовсе не так, как он воображал.

В ту телегу, где следовало ехать Ларде, его не пустили. Ларда должна была безотлучно находиться рядом с поручителем и отцом, а пять человек (это считая с Фыновыми сыновьями) — и то уж слишком тяжелый груз для многодневной езды при одном вьючном в упряжи. Лефу пришлось ехать вместе с Гуфой, которая вызвалась следить в дороге за не оправившимся еще от раны парнишкой.

Так что с Лардой они могли только переглядываться, да и то лишь на поворотах, когда не застила им друг друга колымага послушников.

А поговорить не удавалось даже во время многочисленных остановок — рядом постоянно толклись чужие.

Ночевать устраивались в разных хижинах, теми же группками, которыми разобрались по телегам, — это чтоб не отягощать хозяев многолюдством. Потому с наступлением сумерек (а иногда и раньше, если путь между соседними долинами оказывался короче дня) Леф терял не только надежду оказаться рядом с Торковой дочерью, но даже возможность видеть ее виноватое растерянное лицо и пытаться утешить взглядом. Он очень старался выдумать какую-нибудь уловку, чтобы хоть краткий миг пробыть наедине с девушкой, только выдумывались одни лишь глупости. Может быть, Гуфа? Нет, Гуфа не хотела пособить ведовством. В первую ночь Леф просил ее усыпить покрепче Фына и прочих, а Ларду вызвать наружу. Ведунья отказалась наотрез. Она велела о подобном даже не думать и держаться от Ларды как можно дальше. Леф требовал объяснений, но старуха лишь мотала головой, и в глазах ее парнишке мерещилась та же робкая виноватость, что сквозила в обращенных к нему несчастных Лардиных взглядах.

До Лефа даже не доходило, чем происходящее может обернуться для него самого. За себя он по-настоящему испугался лишь однажды, перед самым отъездом, когда Хон отдирал от его накидки пальцы воющей безутешной Рахи. А потом страх исчез. Остались только тоска и досада на собственное бессилие, на отказавшуюся помогать Гуфу, на подлых послушников, на Фына — на всех. Даже прихваченное в путь певучее дерево, без которого недавно и жизни не мыслилось, теперь вызывало досаду и неприязнь. Прямо наваждение какое-то...

А может, и впрямь наваждение? Ущелья, по которым петляет-стелется опостылевшая дорога, не дают укрытия от полуденного зноя. Ведь очень непросто понять, из-за чего в такую пору горячеет подаренное старухой ведовское кольцо — горячеет чуть-чуть, еле заметно, вкрадчиво...


В Черных Землях, иначе именуемых Жирными, почему-то не оказалось ни черноты, ни жира. Земля как земля: местами серо-желтая, местами — желто-серая, обычная. Разве что всяческих сорных трав росло на ней побольше, чем в прочих местах...

Наслушавшийся Рахиных россказней Леф ожидал совсем не такого. По Рахиному получалось, будто бы здешнюю землю можно чуть ли не есть, а потому люди на ней обитают ленивые и в огородах никто не трудится вовсе. Однако, сколько ни присматривался парнишка к придорожной пыли, желания тащить такое в рот у него почему-то не возникало.

Тем не менее Леф сразу сумел уловить тот миг, когда телеги выехали, из обычных краев в эти, с глупым обманом вместо названия.

Каменные обрывы внезапно шарахнулись, увильнули в стороны от дороги поросшими колючкой и кустарником пологими склонами. И сама дорога тоже разветвилась, обернулась множеством дорог, ведущих в множество мест. А впереди... Нет, это была не долина. Долины не бывают такими просторными, они не умеют вбирать в себя обрывистые холмы, заросли грибообразных скал, чахлые недовырубленные рощицы, озера... Дорога (та из них, которая невесть какими приметами соблазнила правившего первой телегой Торка) круто пошла вниз, и Лефу хорошо было видно этот новый Мир до самого его очень неблизкого конца... Правда, Гуфа, изо всех сил натягивающая вожжи, чтоб вьючное не кинулось со всей прыти вниз (тогда, пожалуй, и костей не соберешь), пояснила, что это еще не конец Жирноземелья. Это называется «горизонт» — странная штука, которая любит забавляться с доверчивыми путниками, никогда не подпуская к себе. А настоящий край Мира гораздо дальше — вон тот черный хребет, вершины-которого парнишка сперва счел облаками.

Придерживаясь за старухино плечо, Леф с опасливым любопытством вглядывался в то, что ждало его впереди. Все время замечалось что-нибудь новое. Например, поднимающиеся с вершин некоторых холмов сигнальные дымы и строения на этих вершинах, высотой и тяжестью стен неприятно схожие с послушническими заимками... Невнятное шевеление, взблески... А вон запряженный парой вьючных возок ползет! Смешной такой, маленький — далеко... И — хижины, хижины, хижины... Чем дальше от скал, тем больше их, тем теснее лепятся они друг к другу. Очень много жилья; очень, очень много людей! А темные пятна — это что? Их тоже очень много там, внизу, впереди... Ну конечно же — огороды! Вот ведь Раха какая все-таки: мало ей настоящих чудес, так она еще и съедобную землю выдумала!

Между тем Торкова телега благополучно одолела спуск. Послушникам повезло меньше. То ли вьючное у них было пугливее, то ли возница подкачал, а только пришлось носящим серое да мерзостному меняле выпрыгивать из возка и, повиснув на бортах, пахать пятками каменистую осыпь. Но сладить с взбесившейся скотиной им не удалось. Норовя вывернуться из-под наваливающейся сзади телеги, она все прибавляла прыти, пока наконец разогнавшаяся колымага не опрокинулась, валя и вьючное, и пытавшихся его удержать. Леф с удовольствием любовался этим происшествием, но потом до него дошло, что такая участь может постичь их со старухой тоже, а потому следовало бы помочь Гуфе править.

Прежде чем опасное место осталось позади, Леф взмок, будто бы это он волок телегу, а не вьючная тварь. И вот ведь странно: хоть за краткие мгновения схватки с вожжами нестерпимо разболелась рука, хоть, похоже, Гуфе от него было больше помех, чем помощи, а все же парнишке стало легче, спокойнее как-то. Когда же он приметил глубокую ссадину на мрачном лице менялы и разбитые губы Устры, то невольно ухмыльнулся — широко, до боли в щеках. Да еще тот запряженный парой возок, который сверху таким смешным показался, подъехал совсем близко, и выяснилось, что это Нурд в нем сидит рядом с каким-то хмурым стариком...

Но первые же слова Витязя развеяли Лефову веселость, как некстати сорвавшийся ветер вылизывает с неба извилины сигнальных дымов. Витязь сказал:

— Высшие ждут со вчерашнего полудня. Они велели: суд начнется, как только вы доберетесь. Трогайте следом за нами — мы посланы показать вам путь к судному месту.

Нурд мельком глянул в настороженные Гуфины глаза, и старуха вздрогнула, будто на нее кипятком плеснули. Потому что никакие слова не смогли бы передать отчаянную тревогу, уместившуюся в этом Нурдовом взгляде.

10

Им не дали передохнуть с дороги, не позволили даже распрячь и напоить вьючных. Какие-то суетливые озабоченные людишки подхватили прибывших прямо с телег и чуть ли не силой поволокли через расступившуюся, странно молчаливую толпу к высоченной стене, под которой устроились на мягких подстилках Предстоятель и десяток старцев — вероятно, Высшие. Обалдевший от подобного напора, Леф успел только заметить, что в людском скопище почти не видать иных цветов, кроме серого. Муторное предчувствие пакостным липким комком увязло в парнишкином горле. Плохо, когда вокруг столько послушников. И место для суда выбрано плохое (хоть стена, у подножия которой расселись Высшие, не бревенчатая, а вылеплена из укрепленной жердями глины, все равно ясно — это ограда заимки).

А потом Леф разглядел, что чуть не половина Высших тоже одета в серое, и совсем испугался.

Мудрые старики Галечной Долины так и не сумели вспомнить, присутствия скольких Истовых достаточно для учинения Высшего Суда. Доведя спор почти до драки, мудрые все же сошлись на том, что среди Высших никогда не бывало более двух из числа обитателей Первой Заимки. Если так, то нынешний суд иной, чем прежние. Потому что под старинную, осыпающуюся нечистой пылью стену явились все Истовые, сколько их есть в Мире. Все шестеро этих бритоголовых с пугающе схожими бесцветными лицами и запрятанными в путанице трещиноподобных морщин иглами зрачков. Мало кому случалось видеть их вместе.

А суд почему-то никак не начинался. Странно. Зачем же тогда надо было так торопиться? В толпе возник и упрочился настороженный гуд, Высшие поерзывали, взглядывали на супящегося Предстоятеля — казалось, что случившаяся заминка непонятна и им.

Нурд о чем-то шептался с Гуфой. Кто-то из суетливых людишек-распорядителей попробовал было цыкнуть на них, но шарахнулся прочь, стоило лишь Витязю покоситься в его сторону. Внимательно слушавшая Витязя старуха, похоже, забыла о Лефе, и тот не замедлил этим воспользоваться. Медленно-медленно, забывая дышать, он отодвинулся от ведуньи на крохотный, короче скрипуньего скока шажок, замер, снова шагнул и снова замер — так до тех пор, пока не оказался совсем близко от Ларды, поставленной распорядителями впереди всех прибывших на суд.

Леф уже примеривался, как бы это незаметно для прочих обратить на себя Лардино внимание, но Предстоятель вдруг поднялся, заговорил:

— Солнце стареет, а поиски истины не бывают краткими. Пора начинать, — он покосился на упершегося в него мрачным взглядом Hypда, пожал плечами. — Ну что я могу поделать? Придется сегодня рассудить старшего из братьев-послушников Галечной Долины и обвиненную им дочку Торка-охотника... — Предстоятель развел руками, словно в чем-то оправдывался перед Витязем, но в голосе его четко обозначила себя досада. — Да помню, помню я, что ты потребовал Высшего Суда прежде, чем этот... Устра... Но как же я стану предлагать Высшим слушать тебя, если главный свидетель твой невесть куда подевался? Так что давай сегодня с послушнической жалобой решим, а с твоей как-нибудь после...

Нурд злобно сплюнул и придвинулся к Предстоятелю почти вплотную. Что он там говорил старику, Леф разбирал плохо (слова Витязя сожрал негодующий рев серой толпы), а вот выкрики Предстоятеля слышались довольно отчетливо: «Ну явились все, вшестером... Ну и что? Это же не против обычая! Не гнать же теперь...», «Сколько ждать? День? Десять? Ты, что ли, пришлых из собственных запасов станешь кормить? Вот как озлится здешняя община на нас, разорителей, так для твоего же дела хуже получится!», «Чем сердиться да сквернословить, лучше б за другом своим следил! Не устерег ведь? Не устерег. А теперь все виноватыми получились, кроме тебя...».

Два перепуганных распорядителя ловили Нурда за локти, уговаривали:

— Нельзя к Высшим до суда подходить незваным!.. Нельзя ругаться, кричать!.. Не по обычаю это!..

В конце концов Витязь отшвырнул их, вернулся к Гуфе и сел у ее ног. Старуха что-то сказала ему — он отмахнулся, оскалился.

Истовые глядели на него странно, и Лефу подумалось: хорошо, что Нурд уткнулся лицом в колени; хорошо, что не видит он ласковой укоризны скобленых старческих лиц. Нет-нет, это не для Витязя хорошо — для Истовых.

А Предстоятель уже снова умащивался под стеной с таким видом, словно дожевал наконец нечто горькое, но очень полезное. Кто-то из блюстителей сунулся к нему, тыча пальцем в сторону Витязя (дескать, сидит же, нельзя, против обычая!), но старик только плечом дернул: пускай себе, мол, лишь бы худшего не удумал.

Опять стало тихо. Серая толпа втянула в себя свое негодование, как втягивает иглы избегнувший опасности скрипун. Гуфа и Витязь тоже молчали. Леф вслушался в это молчание и, краткий миг поколебавшись, тихонько отодвинулся от Ларды, встал там, где стоял прежде. Он не понял, что именно произошло между Нурдом и Предстоятелем. Он понял одно: теперь не время для своеволия. Теперь нужно быть поближе к старшим, к ведунье и Витязю, нужно делать только то, что велят они. А иначе всем будет плохо, и в первую голову — Торковой дочери.

Леф видел, как неторопливо вскинулась рука Предстоятеля, как узловатый старческий палец поманил стоящего неподалеку Устру.

Старший из братьев-послушников Галечной Долины выдвинулся из толпища. В движениях его сквозила подходящая к случаю почтительность, и заговорил он, как подобает, уважительно, даже робко. Вот только смотрел Устра, кажется, лишь на Истовых, будто бы прочих Высших перед ним не было вовсе.

Устра говорил долго. Ничего такого, что показалось бы Лефу новым, он не сказал — все это уже пришлось услыхать несколько дней назад на общинном сходе. И как ни верти, каких сравнений ни напридумывай Лардиному поступку, а ведь взяла-то она чужое, взяла без спросу, не для кого-нибудь — для себя. Вот в чем самое ядрышко того, что натворила девчонка, и ни в какую словесную скорлупу упрятать это самое ядрышко не удастся. Так на что же надеяться?

Выслушав жалобщика, старцы долго молчали. Потом один из них прохрипел:

— Кто может спорить?

— "Оспорить"... — негромко поправил Предстоятель. Исказить освященный обычаем ритуал столь важного дела, как суд, нельзя даже в ничтожнейшей малости. Стоит только позволить дождевой воде по капле сочиться сквозь кровлю, и опомниться не успеешь, как на голову хлынет холодный шумный поток.

— Кто может оспорить? — повторил тот же хриплый бесстрастный голос.

Леф потупился, стиснул зубы так, что заломило виски и рот наполнился противной вязкой соленостью. Оспорить? Никто не станет оспаривать очевидное. Вон меняла стоит, чтоб у него в носу скрипуны завелись; вон накидка с жертвенным знаком... Что же теперь? Без Ларды, без Хона, без Рахиной воркотни... И до самой Вечной Дороги — вот эти же рожи вокруг, жирные, нагло-снисходительные, отвратные. Бежать? Драться? Просить?

Все-таки трусливую скудость притаившихся в толпе звуков не стоило считать тишиной. Иначе как же назвать то, что обвалилось на судное место, когда Витязь встал и обернулся к Высшим:

— Я. Я могу оспорить лживую жалобу.

Растерявшееся на миг серое многолюдство сорвалось остервенелым воем, забесновалось, вздыбливая над собой спутанную щетину несметных грозящих рук. А потом кто-то из Истовых сказал, словно медью лязгнул: «Пусть говорит». И опять стало тихо, но не совсем. Где-то в недрах утратившего незыблемость толпища увязло сдержанное ворчание — закваска готовой вспучиться и выплеснуться на волю злобы.

Пусть. Для того чтобы смутить Hypда, требовалось нечто несоизмеримо большее, чем недовольство обряженных в одноцветные накидки толстомордых бездельников.

— Если Устра и вправду желает возмездия оскорбителям обычая и Бездонной Мглы, то он ошибся. Прежде чем жаловаться на Ларду, он должен был жаловаться на Истовых и себя, — вот что сказал Нурд.

Сказал. Выждал, пока Истовые усмирят опять взбесившуюся после таких его слов толпу. Потом продолжил. В речи его также не было ничего, не известного Лефу. Витязь рассказывал о том, как Истовые обошлись с Прошлым Витязем Амдом, и о том, зачем они так обошлись с ним. А еще он рассказал, что приключилось в Галечной Долине меньше десяти солнц назад. Страшным получился рассказ; и завершивший его Нурдов вопрос, какой же участи достойны затеявшие все это, пожалуй, был лишним.

Пока Нурд говорил, Предстоятель морщился, грыз губы, иногда, забывшись, принимался стонать. Высшие из общинных старост казались ошарашенными и очень напуганными. А в устремленных на Витязя глазах Истовых вызревала спокойная жалость. Почему?!

Когда, смолкнув, Нурд зашарил дерзким взглядом по лицам восседающих под стеной, один из обитателей Первой Заимки спросил:

— Кто же подтвердит, что рассказанные тобою ужасы случились на самом деле?

— Обычай гласит: обвинение справедливо, если оно поддерживается хотя бы тремя свидетелями, не состоящими с обвинителем в близком родстве, — вздернул подбородок Витязь. — Мои свидетели Гуфа и Торк, которые здесь, а еще — столяр Хон, которого не пустила сюда община. Кроме того, я озаботился привезти в Несметные Хижины тело Прошлого Витязя Амда, которое девять лет назад должно было исчезнуть во Мгле, но осталось в Мире. Мы похоронили Амда вчера, а до тех пор его видели многие. Предстоятель видел. И ты тоже видел. Станешь отрицать?

— Зачем же мне отрицать то, что было на самом деле? — изумился Истовый. — Конечно, я видел тело. Только чье оно? Я хорошо помню старого храбреца Амда, но опознать его черты в изуродованном лице привезенного тобой мертвеца невозможно. Ведь так? — Он обернулся к Предстоятелю, и тот кивнул, соглашаясь.

Нурд тоже закивал:

— Так, так. Невозможно. Ты прав. Я знаю: вы любите, когда одна затея приносит не одну пользу. Вы мучили Прошлого Витязя не только чтобы заставить его нарушить обычай, но и чтоб обезобразить до неузнаваемости. Только забыли, что опознать человека можно не только по лицу. А еще забыли (или вовсе не знали), что Амду очень нравился его панцирь. Настолько нравился, что однажды, когда бешеный ему бок прорубил, он нового не захотел, он упросил Фунза-кузнеца тот, старый, чинить. И Фунз — бывает же так! — по сей день помнит, в каком месте был Амдов панцирь посечен, а значит, где у Прошлого Витязя должен остаться шрам. Вот так-то, Истовый. Смекаешь?

Нет, Истовый, кажется, не понял смысла Нурдовых слов. Во всяком случае, лицо его осталось по-прежнему добрым и безмятежным.

— Ты интересное рассказал, — выговорил он задумчиво. — Пускай теперь выйдет сюда Фунз и расскажет подробнее.

При этих словах Витязь аж зарычал от злости.

— Тебе-то лучше всех ведомо, что появиться здесь Фунз не может! Он пропал нынешним утром — клянусь, это ваших рук дело, серые твари! Говори, куда вы его упрятали?! В священный колодец?!

— Фунз жив и недалеко, — Гуфа наконец разлепила запекшиеся черные губы. — Я чувствую. Его еще не погубили.

Истовый повернулся к ведунье:

— А ты, мудрая Гуфа, тоже помнишь, где и какой был у Амда шрам? Ведь наверное, лечила его рану ты...

Старуха мотнула подбородком:

— Прошлый Витязь всегда лечил себя сам. Но Нурд говорит правду, и ты сам это знаешь.

Истовый вздохнул, тяжело поднялся.

— Неладно получается у тебя, Витязь. Один твой свидетель — отец оскорбившей Мглу, и, значит, готов подтвердить что угодно, лишь бы выручить чадо. Другой свидетель — хоть и уважаемая людьми, но все-таки баба, а двое прочих обретаются невесть где и предстать на суде не могут. Плохо, — он ласково оглядел Нурда, Гуфу, улыбнулся, встретившись глазами с бледным от волнения Лефом. — Я понимаю вас, вами движут добрые помыслы. Вы радеете о благе своей общины. Ведь Торк не сможет сражаться так же, как сражался он до сих пор, если силы и отвагу его подточит горе. И дочь его обещает стать воительницей поумелее многих мужчин. Мгла велит заботиться о безопасности и благе братьев-людей, но все же следует помнить, что не любые средства для этого хороши. Да и зачем понадобились вам изощренные выдумки? Разве мы, носящие серое, способны пожелать кому-либо зла? — Добрый, такой добрый, беззащитный старик, он, кажется, даже всхлипнул при мысли, что кто-то мог заподозрить его в злодействе. — Разве покушаемся мы на счастье девочки, по младенческой глупости своей сделавшей плохое? Мы даже не требуем лишить ее права выбора (и кстати сказать, тем самым нарушаем обычай). Единственная наша просьба: чтоб бедный незнающий мальчик Леф жил среди нас, на заимке Галечной Долины, и посвятил себя вымаливанию прощения для собиравшейся выбрать его неразумной девочки. Вы, мудрые, скажите: что же в этом плохого? — обернулся он к прочим Высшим. — Вам же ведомо, как бывает сурова жизнь Незнающих, какой тяжкой обузой становится Незнающий для тех, кого Бездонная Мгла определила быть ему вместо родителей! А мы избавим столяра Хона и его благочестивую женщину Раху от излишних забот. Мы сделаем жизнь Незнающего Лефа беззаботной, легкой и сытой. Лишь моления будут его трудом, да еще — если он сам пожелает — песенная игра, к которой мальчик имеет склонность. Ведь никто не сумеет умилостивить Бездонную Мглу лучше собственного ее порождения... Так я спрашиваю вас, мудрые: что плохого в нашем прошении?

Он наконец умолк, и вглядывавшийся в лица Высших Леф с ужасом понял, что серого облачения ему не миновать. Про Истовых и говорить нечего; главы общин слишком напуганы рассказом Нурда, чтобы решиться в него поверить. А Предстоятель... Мгла его разберет, Предстоятеля, не осталось у Лефа к нему ни капли доверия. Вот он встает — величественный, спокойный. Встает и говорит:

— Нынче мы услыхали слишком много, чтобы решать сразу. Солнце готовится к гибели, настает время для сна, а не для споров. Разойдемся, а завтра к этому времени объявим людям решение Высшего Суда.

Старцы зашевелились, в толпе загомонили было, как вдруг внезапная вспышка нечеловеческого злобного смеха вынудила всех обернуться к Гуфе. Всех. Даже Торка, который до сих пор все внимание, все силы свои тратил на то, чтобы заставить Ларду молчать и стоять спокойно.

Гуфа хохотала, глядя на Устру, а тот с ужасом рассматривал только что выплюнутый на ладонь собственный зуб.

— Разве я не предупреждала тебя, Устра? — Гуфа утерла слезившиеся глаза, перевела дух. — Не тревожься, долго мучиться тебе не придется. Они очень быстро повыпадают, зубы твои.


— Даже если кто из старост сомневается, до будущего вечера Истовые сумеют убедить всех. — Витязь скрипнул зубами и смолк.

Леф старался устроиться так, чтобы не зацепиться взглядом о его лицо, но в хижине было слишком тесно. Ноющая шея — вот и весь прок, которого удалось добиться. И никуда не деться от тоскливой безысходности, проглотившей привычную веселую синеву Нурдовых глаз. Страшная безысходность, заразная, как обитающая в болотной гнили трясучая хворь, она рвется наружу, топит в себе ум, волю, надежды; и окружающее подергивается затхлой пропыленной серостью, той самой, которой уже обещана во владение вся оставшаяся Лефова жизнь. Или это лишь кажется в лживом свете немощного костерка, разведенного прямо на поросшем травой полу? Может, и кажется...

Их всех загнали на ночь в пропахшую плесенью развалюху, догнивавшую поблизости от судного места. Всех. Правда, Гуфу, Торка и Витязя хотел зазвать к себе Предстоятель, но, выслушав вежливый отказ, не стал уговаривать строптивцев. Хотят спать без удобств и почета? Пусть. Каждый волен сам лишать себя радостей жизни — другим останется больше.

Наконец-то Ларда и Леф оказались рядом. В хижине было слишком темно, чтобы присутствие прочих могло как-то стеснять, а потому появилась наконец возможность поговорить. Но оказалось, что говорить не хочется — хочется касаться друг друга плечами и молчать.

А за шаткими дырявыми стенами бродили копейщики Предстоятеля, мужичонки-распорядители, дюжие верзилы-послушники... Обычай охранять тех, кто приехал держать ответ перед судом Высших, от возможного покушения обвинителей-жалобщиков соблюдался ревностно.

Занятый Лардой и своими невеселыми мыслями, Леф не сразу обратил внимание, что чавканье, бормотанье, вздохи окружающих сменились разноголосым храпом. Спят? Да, вповалку, чуть ли не один на другом. Старый Фын уснул, обмакнув бороду в недовыхлебанное варево, и сыновья его уснули, и даже Торк обмяк, уткнулся лицом в колени. А Гуфа не спит, она неслышно шепчется с Нурдом. И Ларда не спит.

Ведунья поднялась, смутной тенью выскользнула наружу. Витязь двинулся следом, однако из хижины выбираться не стал. Он привалился к стене возле незавешенной черной прорвы выхода, и ладонь его неторопливо оглаживала рукоять привешенного к поясу голубого клинка.

Леф, в душе которого затрепыхалась какая-то смутная, ему самому непонятная надежда, впился глазами в Нурда, но ничего, способного оправдать подобное внимание, не происходило. Ну, надоело Витязю дышать смрадом переполненной людьми хижины, захотелось выполоскать грудь ночной свежестью... Ну и что? А Гуфа... Да мало ли зачем понадобилось ей выйти? Очень даже простое и понятное дело...

Старуха вернулась довольно скоро. Как только она переступила невысокий зашарканный порожек, Нурд шагнул в темноту, будто в воду кинулся. Показалось Лефу, или снаружи лязгнуло, взблеснуло, словно бы Витязь, выбравшись из-под кровли, сразу же оголил клинок?

Гуфа так и не посмотрела в их с Лардой сторону, даже не подошла.

— Уходите, — сказала она, и голос ее дрогнул. — Постарайтесь скорее добраться до Лесистого Склона. Ты ведь знаешь, какой дорогой надо идти, маленькая глупая Ларда... Вы домой не суйтесь. Дожидайтесь меня возле моей землянки. — Старуха тяжело опустилась на пол, сжала щеки ладонями. — Ну, чего же вы ждете? Кто-нибудь успеет проснуться, и Нурду придется замарать клинок в человечьей крови — вы этого ждете?! Уходите же!

Когда Леф, торопливо пробираясь к выходу, поравнялся со скорчившейся старухой, та отобрала у него виолу и, ворча, сильно толкнула в спину — торопись, мол, а о певучем дереве и без тебя позаботятся.

Переступая через порог, парнишка оглянулся. Костер почти что погас, только крохотные багровые пятнышки суетились в куче обгорелого хвороста. Гуфино лицо растворил сумрак, оно казалось плоским обрывком черноты, и Лефу почему-то стало очень жалко ведунью. Почему? Куда уместнее было бы пожалеть себя или Ларду.

— Спасибо, добрая Гуфа, — тихонько проговорил он.

В ответ послышался короткий сдавленный всхлип.

11

Лефу очень хотелось выспросить, куда же это ведет его Торкова дочь, но стоило лишь заглянуть в насупленное девчоночье лицо, увидеть окаменевшие скулы, темные пятнышки на искусанных губах, и всякое желание приставать исчезало. Захочет, так сама объяснит. А может, и без ее подсказки удастся понять? Но понять не удавалось.

Сперва Леф вообразил, что они просто запрягут вьючное и поедут назад тем же путем, которым добирались в Жирные Земли. Но Ларда даже посмотреть не захотела туда, где черными глыбами угадывалась во тьме спящая умаявшаяся скотина. Незнакомым, бесшумным и плавным шагом (будто бы не шла она вовсе, а невесомой тенью скользила над верхушками трав) девчонка двинулась в ночь, шепотом приказав не отставать и внимательнее смотреть под ноги. Дважды им пришлось пробираться между спящими мужиками, и Леф бы обязательно наступил на кого-нибудь, но Ларда успевала вцепиться в непривычного к ночной ходьбе паренька и проводила через опасные места, чуть ли не собственными руками переставляя его неуклюжие ноги.

Потом прямо перед ними невесть откуда возникла огромная фигура. Это было так неожиданно, что оба они даже не почувствовали ничего, просто оцепенели на миг, а когда сумели наконец испугаться, то оказалось, что это Нурд. Он молча сунул в Лардины руки увесистый кожаный тючок, едва ощутимо похлопал Лефа по спине и сгинул в сумрак так же непостижимо, как возник из него.

Больше в эту ночь им никто не встречался.

А потом было пасмурное утро, и обалдевший от усталости и переживаний Леф вдруг обнаружил, что идут они теперь по извилистой узкой расселине в скалах и что расселина эта все ощутимее задирается вверх. Через несколько мгновений Ларда велела ему отдыхать, а сама торопливо отправилась дальше и вскоре скрылась за обломком скалы.

Отдыхать — это хорошо. Леф попробовал сесть на случившийся рядом невысокий валун, но то ли измученное тело окончательно отказало в повиновении, то ли валун загадочным образом сам вывернулся куда-то... В груди мучительно трепыхнулось, на мгновение возвратилась ночная темень, и парнишка вдруг осознал себя лежащим на занесенных бурой пылью камнях. Вяло шевельнулась мысль, что нехорошо так, стыдно, что надо бы подняться, покуда не возвратилась Ларда, — шевельнулась эта самая мысль и тут же куда-то сгинула.

Ларда не появлялась довольно долго. Во всяком случае, Леф успел обсохнуть, а руки и ноги его прекратили трястись. Кажется, они вновь обрели способность сдвинуть своего хозяина с места. Парнишке опять стало казаться, что надо как можно скорее сменить позу на более приличествующую отважному и сильному воину, но тут щебень захрустел под торопливыми шагами Торковой дочери. Она не спотыкалась, не запиналась — ступала упруго и твердо, словно бы вся усталость, сколько полагалось ее на двоих, почему-то решила прилепиться к одному только Лефу. Тот всхлипнул тихонько, переживая свое ничтожество (которое, по его мнению, даже рана не могла оправдать), и заерзал, умащиваясь поудобнее. Раз уж все равно опозорился, так какой смысл вставать?

Ларда, впрочем, и виду не подала, что заметила Лефову беспомощность. Она присела на корточки, завозилась у подаренного Витязем тючка, потом, осторожно перевернув парнишку на спину, сунула ему в руку кусок как-то странно приготовленного мяса.

Вот это оказалось кстати. Отдирая зубами жесткие потрескивающие волокна, Леф чувствовал, что тело его стремительно обретает силы, утерянные, казалось, если и не навсегда, то очень надолго. Торкова дочь тем временем, почти не жуя, проглотила такой же кусок и снова вернулась к тючку.

Обсосав пальцы, Леф забарахтался, приподнялся на четвереньки, с надеждой заглянул через Лардино плечо: может, еще дадут? Но нет, больше мяса в тючке не было. Там были связки вяленых белесых кореньев и крохотные горшочки с неприятно пахнущими снадобьями, которые, скорее всего, к еде отношения не имели.

Леф разочарованно вздохнул, сел, обхватив руками колени, недоуменно вслушиваясь в невнятные девчонкины восклицания. Ишь, рада, будто кусок железа нашла... Чему она так радуется?

Были у Ларды причины для радости, были. В бегстве, имея на попечении непривычного к дальним переходам да еще к тому же раненого, не больно-то поохотишься — тут ведь каждый миг ценен. И снеди с собой много не возьмешь: лишняя тяжесть страшней погони. А Нурдовы подарки позволят не менее двух дней обманывать голод и сберегать силы. Вот только... Откуда у Витязя оказалось такое? Не всегда же он таскает с собой подобные редкости! А тут будто заранее знал, какая случится надобность... Или это не он, а Гуфа? Непонятно...

Однако времени на размышления и догадки не было. Ведь, конечно же, Высшие не пожелают оставить безнаказанной такую дерзость, как побег от их суда, — непременно пошлют ловить, причем ловцы будут сильными, опытными и при собаках. Да нет, почему же это «будут» и «пошлют»? Наверняка уже открылась пропажа обвиняемой послушниками девки, и отряженные за нею поимщики небось уже успели выискать нужный след.

Все это Торкова дочь торопливо растолковала Лефу, чтобы тот не вздумал рассчитывать на продолжение отдыха. Но тратить время попусту пришлось все равно: парнишка уперся, словно круглорог перед бродом, и ни в какую не желал идти дальше, пока не расскажут ему, зачем надо забираться в незнакомые скалы. Ларда попробовала прикрикнуть на заартачившегося Незнающего — тот надулся, однако сговорчивее не стал. Убедившись, что увещевания бесполезны, Ларда принялась объяснять, то и дело поминая Бездонную, бешеных и трухлоголовых глупцов.

Раньше Мир был круглый. Если сверху смотреть — круглый, и если сбоку — тоже круглый. Как вот гирька пращная. Это Гуфа говорит — значит, так и было. Потом Бездонная съела все, только маленький кусочек оставила. Если на этот кусочек сбоку посмотреть, он вроде холмика, а если сверху — опять круглый. Вот такой...

Ларда кончиком ножа выцарапала на камне круг, вернее — что-то смутно его напоминающее. Спешка ведь, да еще руки трясутся... Да ну его к проклятому, и так ладно! Сосредоточенно сопя, девчонка принялась чиркать по изображенному то ногтем, то железным лезвием:

— Вот тут — на самом краешке Мира — Ущелье Умерших Солнц, Мгла Бездонная. Здесь — Лесистый Склон. Это — Черные Земли. А вот так (на плане появилась загогулина, похожая на рыболовный крючок), так мы сюда добирались. Понял? (Да зачем же спрашивать?! Может, и понял, а если не понял, то все равно не сознается. Скорее, скорее надо, солнце вон уже куда забралось!) Мгла, когда решила сделать Мир маленьким, она вот как устроила: если человек идет все прямо и прямо к границе Мира, то на этой самой границе он будто бы в туман входит, а выбирается из него на границе противоположной. Не знаю я, почему так получается, никто этого не знает! — выкрикнула она, заметив, что Леф собирается спрашивать. — Молчи. Смотри лучше: мы теперь вот где. Гуфа велела нам добраться до ее землянки, которая на Лесистом Склоне. Если пойдем той же дорогой, что сюда ехали, дней шесть идти будем. И там заимки везде. Дымы скажут послушникам: идут двое, ловите. Поймают. Если же мы вот так пойдем (новая царапина на камне), то меньше чем за два дня до края Мира доберемся. Через скалы, мимо Жирных Земель... А противоположный край видишь где? (Кончик ножа продлил царапину в обратную сторону и уткнулся в обозначенное раньше Ущелье Умерших Солнц.) До Лесистого Склона отсюда день, ну, может, полтора дня ходьбы. Понял теперь? И все, пошли, слышишь?!

Леф снова уперся:

— Слушай, а Фын как же теперь? Он ведь поручителем твоим вызвался... Его накажут, да?

— Ишь, спохватился! — в Лардином взгляде насмешливость мешалась с досадой. — Ничего ему не будет, Фыну твоему. От начала суда за всех отвечает сам Предстоятель. Да пошли же!

Она зря так сказала — «пошли». Потому что не идти им пришлось, а пробираться, карабкаться все глубже в скалы, все ближе к недоступному небу. До этих пор Леф даже представить себе не мог, насколько непроходимым может быть Мир.

Камень, камень, камень... Он дыбился, громоздился вокруг — источенный, затертый промозглыми злыми ветрами; расползался под ногами зыбкими россыпями трескучего щебня; набивался в глаза и ноздри острой секущей пылью. Скалы будто застыли в невыносимом напряжении, стремясь вырваться из собственной неподвижности, как из неживого яйца вырывается на волю живое, горячее. А в расселинах корячилась сухая колючка, которая неколебимой жестокостью убогих стеблей тщилась сродниться с каменной мертвечиной.

Только однажды это тягостное однообразие нарушила попавшаяся им на пути обширная котловина, густо заросшая мхом и белесой болотной травой. Невиданной прозрачности ключ (если бы не хрупкое журчание спешащей воды, если б не шныряющие по ее поверхности солнечные искры, то Леф прошел бы мимо и не заметил) толчками выплескивался из почти отвесного склона и после недолгой жизни среди гальки и валунов тонул в замшелой блеклой трясине.

Ларда наладилась было передохнуть у воды, но тут примерещился ей далекий собачий брех, и об отдыхе пришлось позабыть.

Хлесткий ветер драл в клочья мохнатую седину тумана, и клочья эти уносились прочь, цепляясь за ветви прозрачных хворых кустов. А совсем недавно, когда Торкова дочь втащила Лефа в густую промозглую темень, никакого ветра не было и в помине. И еще там, по другую сторону тумана, тусклое закатное солнце светило им в спины, теперь же оно висело чуть ли не прямо перед глазами.

Они стояли на гребне обширного склона, под ноги стелилась росная зелень, за спиной тяжко нависла туманная пелена, а впереди... Впереди и внизу стелилась полоса укатанного течением множества лет каменного крошева — галечная рука, придавленная с противоположной стороны точно таким же склоном и далеко справа упирающаяся в озеро с тяжелой серой водой... Нет, с чем-то иным, лишь похожим на воду. Непроницаемая мгла, струйчатая, текучая, она будто дышала, плескалась на озерные берега, почти дотягиваясь до подножия изъеденного непомерной древностью утесоподобного каменного строения, и нехотя втягивалась обратно. А стена непроглядного тумана, из которого только что выбрались Ларда и Леф, наискось резала щетинящийся редкими кустами склон и, минуя дальний берег мглистого озера, скрывалась за дальними безжизненными вершинами вместе со съеденной ею границей Мира. И поэтому открывшееся взгляду ущелье казалось нелепым, выдуманным каким-то. Ведь вроде бы настоящее, привычное, крепкое — и вдруг размазывается зыбкой пугающей серостью, замаранной красным там, где окунулось в нее набухающее предсмертной кровью дряхлое солнце. Вот она, значит, какова из себя — обитель Бездонной Мглы...

Они не сразу сумели толком осознать, оценить увиденное. Лефу было худо. Живот ледяными пальцами тискала тошнота, в ушах грохотало, глаза то недоступным пониманию образом умудрялись различить каждую травинку даже на противоположном склоне, то захлебывались тягостной чернотой. Ларда чувствовала себя не лучше, но внезапная хворость не пугала ее. Торковой дочери уже приходилось почувствовать на себе, что вытворяет с человеком Туман Последней Межи, она знала: нужно терпеть и ждать, и вскорости все пройдет. Так и случилось.

Приходящий в себя Леф долго бы еще хлопал глазами, оглядываясь и привыкая к увиденному, но Ларда вдруг больно вцепилась в его плечо, метнулась к кустам, волоча за собой упирающегося от неожиданности парнишку. Уже распластавшись за не слишком-то надежным прикрытием скудной листвы, втиснув Лефа в траву, она пояснила жарким, щекочущим ухо шепотом:

— Нехорошо вышли, ох как нехорошо... Прямо на заимку вышли, вот ведь беда-то! Нет бы, чтоб левее чуть, вон за тем валуном, там бы не углядеть им... А теперь что? И на открытое не высунешься — враз приметят, и тут до крепкой темноты не вылежать — тоже успеют приметить. Ну попали! Как древогрызы в кипящий горшок...

— Какая заимка? — пытаясь высвободиться, Леф неловко двинул раненой рукой и зашипел от боли. — Та каменная хижина высокая, что возле Мглы, — это заимка? Она же так далеко, из нее нельзя увидеть. Ты, наверное, очень устала, да?

Ларда тоже зашипела, но, конечно, не от боли — от раздражения:

— Сам ты устал! Прямо перед нами, у гребня — не видишь, что ли?!

Наверное, Туман Последней Межи еще не перестал баловаться Лефовым зрением. Иначе трудно понять, как парнишка умудрился до сих пор не заметить вытянувшийся из противоположного склона частокол заимочной ограды. И не так уж далеко была она, заимка эта. Даже острые концы бревен хорошо различались на фоне стремительно багровеющего неба. А над зубчатой верхушкой стены виднелись люди. Сперва их было двое, потом добавилось еще и еще... Суетятся, орут — слов, конечно, не разобрать, но галдеж там у них стоит отчаянный. Кажется, или действительно один из тех на стене машет рукой, указывая на что-то? Вот и еще один... А во что они тычут, отсюда не разобрать... Только надо ли разбирать? И так ведь понятно...

— Ну что теперь? — Леф облизал мгновенно пересохшие губы, судорожно сглотнул.

Ларда наконец выпустила его плечо, села, обхватив руками колени (если уже все равно заметили, то нечего вжиматься брюхом в колючки).

— Да мало ли что, — спокойно сказала она. — Мы сейчас разное можем сделать, и все может оказаться плохо. Проще всего податься туда, откуда пришли, только не получится ли это прямо к погоне в руки? Или плюнуть да идти прямо к Лесистому Склону на виду у этих? А они пойдут за нами, да еще дымом предупредят прочих, и в Сырой Луговине нас перехватят тамошние заимщики... Вот и выбирай, только недолго — мешкать в бездействии нам теперь тоже нельзя. Того и гляди, отряженные Высшими поимщики сюда нагрянут или носящие серое кончат галдеть да кинутся нападать...

Девчонка смолкла, впилась, зубами в собственный кулак. Несколько мгновений она молча разглядывала волнующихся послушников, издали очень схожих с пакостной мошкарой, роящейся на каком-то объедке. Потом сказала раздумчиво:

— Можно еще вот что попробовать: сейчас на виду у них отправиться прямо к Бездонной Мгле, а потом повернуть назад. Видишь, тот склон обрывом заканчивается, и кусты там погуще, и трава... Если над самым обрывом прокрасться, то не заметят, решат, что мы и впрямь к Мгле ушли.

Леф растерянно дернул себя за волосы:

— Так послушники же вмиг догадаются, что мы им глаза конопатим! Нечего нам возле Бездонной делать — это и круглорогу ясно... И не станут же они только сверху глядеть, они наверняка ловить нас попробуют. Слезут и все увидят... Ты, Ларда, по-моему, глупое выдумала.

Ларда даже не обиделась почему-то; лицо ее вдруг просветлело, чуть ли не радостным стало. Смысла этой перемены Леф не уразумел. Он понял только, что спорить с ней, такой, дело вовсе пустое. А девчонка снова вцепилась ему в плечо, забормотала торопливо и неразборчиво:

— Ничего это не глупость, все хорошо получится. В каменной хижине сейчас нет никого: это Первая Заимка, там только Истовые жить могут, но они еще из Черных Земель не вернулись. А вон те, которые на гребне, — они все для Истовых делают... Ну, пищу там, ухаживают по-всякому... Они в отсутствие старших на Первую Заимку сунуться ни за что не посмеют. И они-то знают, что есть у нас интерес возле Бездонной Мглы! Важный интерес — Древняя Глина. Древняя Глина... Слушай, мы сейчас в Первую Заимку заберемся, понял? Ведь не будет больше такого случая добраться до Говорящих Досок!

— Но я еще не умею понимать все знаки древних! — у Лефа от волнения взмокли ладони. — Я пока даже тот осколок, что у Гуфы хранится, толком прочесть не могу!

Он понимал, что из Лардиной затеи ничего путного не получится, но остановить эту шалую девчонку... Ведунья сумела бы, Торк, а Лефу такое вряд ли под силу.

— Пошли! — Ларда вскочила. — Мы не станем пробовать читать сами. Мы просто наберем побольше и отнесем Гуфе.

С трудом поднимаясь на ноги, Леф подумал, что вряд ли Гуфа будет рада подобной помощи.

Однако Ларда уже спускалась в ущелье.

— Ты не бойся, — она очень старалась казаться решительной и отважной, вот только голос ее подрагивал. — Нам, главное, доски поскорее найти, чтоб успеть до нового солнца, чтоб в темноте. Уж в темноте-то мы сумеем как-нибудь вышмыгнуть из ущелья. Даже если послушники вздумают учинить засаду — все равно... Глупые они, послушники, а я — охотница, а ты — воин. Носящие серое все глупые, а эти из них самые горшкоголовые, потому как всю жизнь Истовым пятки вылизывают...

Леф эту болтовню не больно-то слушал. Ларде ведь собеседник нужен, как на языке ноздря, она страх свой старается заговорить. Ну пусть... А что ему со своим страхом делать?

Торкова дочь шла нарочито неспешно, и не прямо вниз, а наискось по склону — это чтоб со стороны понятно было, куда она ладится (да и проще так: склон-то довольно крут). Леф, спотыкаясь, брел следом и все время озирался на воткнувшуюся в темнеющее небо заимочную ограду. Понимал, что не нужно, клял себя самыми жуткими из ведомых ему бранных словечек, пробовал даже рукой сдерживать упрямо выворачивающийся подбородок — не помогало. Толпятся. Смотрят. Кричат, а что кричат — не разобрать, далеко. Мерзнет левое плечо. Правое не мерзнет, и живот, и лицо мокреет от пота, а левое плечо будто снегом облипло... Оно и понятно: если из заимки станут гирьки метать, то, наверное, именно в левое плечо попадут. Вот оно и мерзнет, ждет, стало быть. Дождется? Пусть. Только бы не в Ларду. Только бы не по ране. Остальное — пусть... Да нет же, глупости это! Не станут послушники метать: далеко. Или станут? Они же не клялись безвылазно в заимке своей сидеть, могут выйти, подобраться поближе... А ежели у них еще одна громыхающая труба имеется? Тогда и со стены достанут... Плохо, страшно... И зачем же они все время вопят? Похоже, будто одно и то же слово выкрикивают, а что это за слово такое, никак не удается расслышать...

Добравшись до дна ущелья, Леф снова зыркнул в сторону обители носящих серое, и вдруг вскрикнул, да так, что ушедшая вперед Ларда замерла, глянула испуганно сперва на него, потом на заимку.

А над заимкой вспучивалась невесомо-зыбкая громада сигнального дыма. Знакомый сигнал, простой. И сразу стало понятно, что за слово такое орали перепуганные послушники — им, им они это слово кричали, предостеречь пытались двух недоростков-глупцов. Ну Леф-то понятно — рана, да и привычки нет... Но Ларда, Ларда-то как могла не заметить?! Видать, на заимку поглядывала внимательней, чем вперед да под ноги...

Конечно же, обитатели Второй Заимки переполошились вовсе не из-за того, что увидали Ларду и Лефа. Ведь неподалеку Бездонная, а она горазда на куда более серьезные поводы для переполоха, чем появление двух детей, пусть даже и оскорбивших обычай. И заметили их послушники только тогда, когда Торкова дочь потащила Лефа к Обители Истовых — в полный рост по голому склону.

А подлинная причина страха носящих серое, тихонько рыча, кружит по хрусткой гальке, словно тщится куцый хвост оттоптать. И прятаться негде, и бесполезно бежать, потому что слишком близко оно — Черное исчадие, так некстати именно теперь исторгнутое в Мир из Бездонной Мглы.

Ветер, раздраженно трепавший наверху Туманы Последней Межи, здесь, в ущелье, совсем обессилел. Он вяло тянул со стороны Обители Истовых, и в чистую сырость его вплетался терпкий звериный смрад. Может, потому и не приметило еще исчадие людскую близость, что ветер от него дует? И шагов оно не слышало — ему, верно, теперь только грохот гальки под собственными лапами слыхать... Может, нездешняя тварь долго еще будет увлечена своим безмозглым кружением? Может, все-таки удастся спастись? Вот только спасаться, пожалуй, некуда. Нет вблизи никаких укрытий, кроме Второй Заимки, а там вряд ли окажется безопаснее, чем у исчадия в пасти. Да и не добежать туда. Наверное, стоит лишь сдвинуться с места, как порождение Бездонной углядит шевеление и кинется догонять. И ведь догонит!

Не успел Леф подумать об этом, как исчадие вдруг замерло, вздернув тупую ощеренную морду, и в его крохотных глазках отразилось кровавое вечернее небо. Похоже было, что внимание чудища привлек гомон послушников. Вспухли, окаменели тяжкие мышцы, залитые тусклым мраком короткой щетинистой шерсти; сморщились отвислые губы, выпятились из их складок слюнявые желтые клыки... В то самое мгновение, когда Леф вообразил, будто исчадие собралось направиться к бревенчатым стенам заимки, порождение Мглы внезапно обернулось и с кратким сорванным ревом швырнуло черную молнию своего тела навстречу ему и Ларде.

Он не успел схватиться за нож, не сумел заметить, куда подевалась стоявшая ближе к чудищу Торкова дочь. Страшный удар в грудь сшиб его с ног, и почему-то оказавшаяся невыносимо жесткой земля оборвала краткий миг падения таким же ударом. В следующий миг твердокаменная тьма с отвратительным хрустом сомкнулась на самовольно вскинувшейся левой руке Лефа, и солнце умерло, а вместе с ним и весь Мир.


Ночь. Глухая, непроглядная ночь. Ни звезд, ни огней...

Странно... Почему так легко дышится? И тело тоже легкое-легкое, оно будто не лежит, а висит над землей, плывет, не чувствуя ничего под собой и вокруг. Так и должен ощущать себя человек, который погиб, однако еще не отпущен погребальным обрядом на Вечную Дорогу. Погиб? Но почему же тогда так болит вновь пострадавшая левая рука? Ладонь словно придавлена чем-то твердым и тяжким, утратившие чувствительность пальцы наливаются неторопливым огнем в такт вялым толчкам в груди... Способна ли доставшаяся при жизни рана сохраниться и за смертным пределом? Может ли живой человек собственную боль ощущать, как валяющуюся рядом неинтересную безделушку? Обидно... До стонов, до горечи, до надрывного плача обидно оказаться неспособным понять простейшую вещь: жив ты или не жив?

«Это потому, что ты сейчас и не там, и не здесь, а между. Терпи. Скоро все закончится, ты вернешься».

Пустая черная ночь умеет жалеть? У нее есть голос? Знакомый голос, слышанный бессчетное число раз, вот только никак не получается вспомнить, чей он, потому что больно. Кисть левой руки медленно прожевывают огромные безразличные челюсти, боль перестала быть чем-то ненужным и скучным — настолько, что Леф даже попытался поднять руку к глазам и посмотреть на нее. Поднять получилось, причем с небывалой легкостью, словно многострадальная его рука напрочь утратила вес. А вот посмотреть не удалось — ведь темно...

Ночь. Глухая, беззвучная. Даже послушники угомонились там, на заимке своей. И непонятный голос смолк, утопил себя в черноте... Но что-то все же есть поблизости, что-то движущееся, дышащее, потрескивающее вкрадчиво, но ощутимо... Что это? Увидеть бы, но ведь ночь, непроглядная тьма вокруг... А может быть, надо просто открыть глаза?

Веки поднять оказалось куда труднее, чем руку. Наверное, потому, что веки у Лефа были, а от левой руки остался лишь туго стянутый заскорузлой повязкой огрызок, да еще боль в несуществующих пальцах. Парнишка не успел даже осознать, что обрел способность видеть, что явно жив. Зрелище собственного увечья было как внезапный удар по глазам. Леф страшно вскрикнул, но тут же захлебнулся, закашлялся, глотая хлынувшую в рот вязкую горечь. И Гуфа (ну конечно же, Гуфа, а не какая-то там говорящая тьма) ворчала, с силой прижимая к его губам край медной чаши:

— Ну зачем же ты кричишь, глупый маленький Леф? Ты зря кричишь, поздно уже кричать. Пей лучше. Больше выпьешь — скорее поправишься...

Леф пытался отпихнуть от себя горячую медь, мотал головой, отплевывался, но где уж ему, полуживому, было вывернуться из цепких старухиных рук... Пришлось подчиниться, глотать, захлебываясь и кашляя, чтобы получить возможность дышать и спрашивать. Однако спрашивать не позволили. Едва лишь последние капли мерзостного питья влились в судорожно распахнутый рот парня, как ведунья крепко стиснула его губы костлявыми пальцами. Леф было затрепыхался, но старуха прикрикнула так сурово, что он замер, вжался в странно мягкое, почти неощутимое ложе; только всхлипывал тихонько и жалобно.

— Не стони, — Гуфа присела рядом, уткнулась подбородком в согнутые колени. — Или ты вообразил, что если руки лишился, так больше уже не мужик, не воин? Ты, Леф, зря такое вообразил.

Голос старой ведуньи был ворчлив и вместе с тем исполнен какой-то неуловимой ласковости; глаза ее словно застыли под странно надломившимися бровями, упершись почти осязаемым взглядом в белое, мокреющее от пота парнишкино лицо, и Леф вдруг сообразил, что властное, несуетное спокойствие вливается в него именно из этих глаз. Страх, отчаяние, боль сгинули и не возвратились даже после того, как Гуфа отвернулась с тягучим вздохом.

— Вот теперь можешь говорить, — устало прохрипела словно еще больше одряхлевшая ведунья. — Только ты все равно лучше помалкивай. Я говорить стану, а ты слушай пока.

Она дотянулась до стоящего поблизости глиняного горшочка, вытряхнула из него себе на ладонь комок слабо светящейся слизи. Просидев несколько мгновений в глубоком раздумье, старуха принялась тщательно натирать диковинным снадобьем свои провалившиеся морщинистые щеки, лоб, переносицу...

— Ларда успела увернуться от чудища, — заговорила вдруг Гуфа неожиданно звучно и гулко. — А когда исчадие руку твою стало глодать, девка его сзади ножом пырнула в самое болючее место — это чтобы тварь тебя покинула да за ней погналась. Она и погналась, тварь-то... Погналась и загнала Торкову девку во Мглу. И сама следом канула. Ты ведь прежде всего о Ларде узнать хотел? Вот, знай. Сама я того не видела, это Нурд с Торком по следам догадались. Они и тебя отыскали.

Старуха умолкла. Леф тоже молчал, грыз губы, дышал надрывно. Потом еле слышно спросил:

— Может, они чего недосмотрели? Может, Ларда живой осталась?

Гуфа пожала плечами:

— Витязь и Торк-охотник в следах путаться не умеют. А девка... Ты что же думаешь, будто ежели она в Бездонную сгинула, так и неживая уже? Ты, Леф, зря так думаешь. — Она глянула в несчастное Лефово лицо, снова вздохнула безрадостно. — Ну чего ты плачешь? Зачем до срока выборщицу свою хоронишь? Ты-то сам ведь прошел однажды сквозь Мглу и не умер от этого. Не плачь. Если и возможно как-нибудь Ларде помочь, так уж наверняка не слезами.

Да нет, Леф не плакал. Но лучше бы снова проснулась убитая Гуфиным зельем боль, что угодно лучше, чем знать о приключившемся. Муторно было на душе у парня, так муторно, как никогда прежде. Иначе непременно уловил бы он сказанную ведуньей невозможную, дикую нелепость, а заметив, принялся бы домогаться немедленных объяснений. Но теперь он лишь простонал с отчаянием:

— Ведь из-за них же все, из-за них! Ну почему эти, серые, прицепились ко мне, Гуфа, зачем я им?!

— Зачем? — старуха поднялась, бесшумно забродила взад-вперед перед Лефовым ложем. Только теперь тот обратил внимание на то, что вокруг укрепленные жердями стены, что шустрые огоньки резвятся в обширном очаге, что ведунья ступает не по земле, а по мягкому меху... Гуфина землянка, что ли?

А старуха ходила из угла в угол, трогала стоящую у стен утварь, подбирала с полу всяческий мусор и в сердцах швыряла его в очаг... Наконец она остановилась, заговорила:

— Зачем? Пожалуй, сейчас я тебе растолкую, зачем... Кто решил, что Бездонная — это что-то большее, чем обычный туман? Кто? Почему так решили? Молчишь? Ты не молчи, отвечай!

Леф настолько опешил от подобных ее вопросов, что даже забыл на миг о своих бедах.

— То есть как это: «почему»? Ведь понятно же...

— Ну и что тебе понятно, ты, маленький глупый Леф? Ничего тебе не понятно! Да, она проглотила изваяние Пожирателя Солнц. Великое дело! Осенний Туман способен глотать гораздо больше камня, он пожирает Серые Отроги от подножий до самых вершин. Так почему же мы бормочем свои моления Мгле, а не Туману?

— Потому, что Туман не сотворяет для нас исчадий и проклятых, — буркнул Леф.

— А уверен ли ты, что Мгла сотворяет их? Если всякие твари выбираются в Мир из Бездонной, это еще не значит, что она имеет над ними власть. Взбесившаяся вода тоже иногда выбрасывает из себя рыб, но ведь рождает рыб не она, а такие же глупые мутноглазые рыбы, которые не способны даже додуматься до крика, когда их ловят за хвост!

— Но послушники...

— Да неужели же ты не уразумел еще, что носящим серое доверия нет и быть не может? Ты зря этого не уразумел. Они врут всем и всегда! Они выдумывают всякие ужасы о Мгле, карающей нас за прегрешения пращуров, только затем, чтобы самим жить в сытом безделии — у древних такая жизнь называлась «власть». А сами они, знаешь, как думают? Они вот как думают: ненаступившие дни отгородили наши горы от прочего Мира будто забором, но в заборе этом есть дырка, одна-единственая — Бездонная Мгла!

Старухин голос сорвался, она зашлась в свирепом трескучем кашле. Леф ждал. Когда к Гуфе вернулась способность говорить, спросил отрывисто:

— А я при чем?

— А при том, — ведунья судорожно утирала мокрые от слез щеки. — Боятся они тебя.

Углядев, как широко распахнулись при этих ее словах глаза парнишки, она рассмеялась, только в смехе этом не было ни капли веселья.

— Боятся, боятся! Исчадия, бешеные, Незнающие — все они рождены не Мглой, они проходят сквозь нее из Большого Мира — так думают послушники, так же думаю я. А еще послушники знают, и я тоже знаю: всякая тварь, проходя через Бездонную, теряет память. Не всю — память рук остается (поэтому бешеные сохраняют умение убивать). Витязь думает, что человек, пробравшийся сквозь Мглу, помнит лишь то, что ему долго-долго вдалбливали в голову, что он годами повторял изо дня в день, что стало его слепой верой. Например, будто вокруг — злые враги, а на своих нападать нельзя. И поэтому бешеные здесь ведут себя как хищные безмозглые твари, и большего им не дано. А Незнающие лишены даже этого. В их памяти вовсе нет ничего такого, что могло бы устоять против Мглы. Я говорила со всеми, сколько их появлялось у нас, — руки некоторых смутно помнят ремесла, но такое бывает редко... Не знаю, зачем все они — проклятые, Незнающие — приходят сюда. Одно мне ведомо: нет среди них таких, чья память смогла бы ожить. А твоя — может! Все почему послушники боятся тебя: ты способен вспомнить, какова на самом деле Бездонная Мгла! Ты способен вспомнить, что Мир все еще не имеет границ! Понимаешь? Нет, вряд ли ты понял мои слова, бедный маленький напуганный Леф. Пусть. Ты поймешь позже...

Она запнулась на миг, заговорила снова — иначе, вроде бы нехотя:

— Еще вот о чем надо тебе узнать... Родительница моя (а она таким ведовским могуществом обладала, что мне и в прыжке не дотянуться) предрекла перед гибелью: «Мир будет избавлен от проклятия Незнающим, который негаданно обнаружит в себе умение воина и певца». Я мыслю, что это она о тебе сказала. И послушники так же мыслят. А потому хотят тебя либо к себе заманить, либо вовсе извести как-нибудь. Разные Истовые по-разному хотят — среди них согласия нету. Одни говорят, будто судьбу переиначить не дано никому, и уж если суждено свершиться назначенному, то пускай хотя бы от них исходит. А другие... Ну да ты небось и сам уже догадался, как полагают другие. И вот ведь как оно повернулось: больше, чем даже мы с Нурдом, замыслам послушническим Ларда мешала. Крепче всего удерживала она тебя в общине, среди людей, никак не мог ты от нее душой оторваться. Ни для заимки, ни чтобы со скалы головою вниз — ни для чего. Потому и старались они отпихнуть ее с пути своего, помеху досадную. По-всякому пытались. Вот, к примеру, с чего бы девка при всяком случае себя убить предлагала? Не знаешь? А тут и знать-то нечего. Не ее эти мысли, из чужой головы. Насланные то есть, вот как.

Старуха замолчала, уселась возле очага, мутно всматриваясь в умирание изголодавшегося огня. Леф откинулся на ложе, устало закрыл глаза — он думал. Куда более странной, чем даже малопонятные речи ведуньи, казалась ему собственная способность размышлять Мгла знает над чем после всех ужасных несчастий. Сперва он обозлился на себя, но потом сообразил, что это, должно быть, Гуфины снадобья да ведовские ее глаза виноваты. Видать, старуха способна не одну лишь боль прогонять из хворого тела. Спасибо ей, конечно, только зря, нехорошо так, нечестно — Ларда либо мертва уже, либо и того хуже, а он... Словно не человек — бревно безразличное. А тут еще с рукой этакая беда случилась. Как же теперь жить?

Леф заворочался, пытаясь приподняться, рассмотреть наконец толком свое увечье, но Гуфа буркнула, не оборачиваясь:

— Не вертись, смирно лежи. Руку тебе исчадие почти оставило, оно только кисть отъело, да еще малую чуточку... — Ведунья тряхнула пальцами, и огонь почему-то сразу окреп, затрещал жадно и весело, словно бы ему подбросили корма. — Ты Суфа-десятидворца видел небось? Он, малолеткой будучи, под камнепад угодил, изувечился — страх. Пришлось мне тогда по самое плечо руку его отнять. Так что ему куда хуже, чем тебе, опять же еще и оглох... А ведь ничего, живет никому не в тягость, сам себя кормит — Тасу помогает, гончару. Недостача пальцев беда не великая, ежели только себя жалеть постыдишься. И Ларде нынче не вздохи да тоска твоя надобны, надобно ей, чтоб ты окреп поскорее. Понял, что ли?

Леф кивнул: понял.

— Вот и ладно, — вздохнула старуха, будто спиной кивок его разглядела. — А сюда тебя Витязь с Торком приволокли. Как исчадие вслед за Лардой во Мглу сгинуло, послушники тебя к себе на заимку хотели — лечить, значит, — Гуфа злобно хихикнула. — Лекари выискались... Ежели они тебе лекари, то хищное круглорогам — охранитель и друг душевный... Спасибо, Нурд поспел, отобрать исхитрился — это не без труда, между прочим.

— А погоня? — Леф снова попробовал приподняться. — Ведь гнались за нами, близко были совсем, Ларде песий брех слышался. Они Торку с Витязем мешать не пытались?

— Нет, не пытались. Нурд и родитель Лардин еще умом не прокисли, чтобы сами себе мешать. — Ведунья оскалилась. — Ну чего смотришь? Это же они за вами гнались. Предстоятель, как о бегстве вашем дознался, сразу велел оскорбителей обычая догнать да вернуть к суду. Пускай, говорит, Нурд-Витязь возьмет с собою одного копейщика из положенных мне от общин, одного послушника, какого Истовые назовут, и еще кого сам захочет; собак пусть возьмет, да и отправляется вдогонку за беглыми. А все знают: Нурд — ревностный почитатель обычая. Разве мог он ослушаться? Не успели поимщики добраться до скал, как послушник — вот несчастье! — ногу зашиб (конечно же, сам по себе, безо всякой помощи), и Витязь отрядил копейщика, чтобы беднягу увечного обратно к жилью отвел. Думается мне, будто Предстоятель наперед догадывался, что так выйдет. Он ведь все видит, все понимает и тоже борется, как вот, к примеру, Нурд, Торк, родитель твой... Только они борются ради всех, а Предстоятель — ради себя да выгод своих. Его, старика, пожалеть бы надо: уж больно тяжких трудов стоит сразу на двух скамьях сидеть. И ведь даже не «на», а «между».

Леф зажмурился, чтобы не видеть злобных огоньков, вспыхнувших в смутной тени под насупленными Гуфиными бровями. Ишь какой, оказывается, умеет быть ласковая старуха... Никогда прежде не замечал у нее Леф такого лица. Даже когда она с Фасо бранилась, даже когда Устре на суде грозила — не то, вовсе не то.

Ну не вытерпел добрый человек, озлился на гнусных пакостников, но для прочих братьев-людей он же все равно остается добрым. А тут... Что уж о доброте, ежели само человеческое подобие съедено почти без остатка жуткой спокойной яростью! Будто в насмешку Гуфа взялась выворачивать негаданными сторонами знакомое, вроде бы уже понятное, а теперь и до самой себя добралась. Что же дальше-то будет? Может, и до отцова достоинства доберется злоязыкая старуха? Может, и Ларда ей нехороша окажется? Ларда, Ларда... Заплакать бы теперь, как давно, как прежде, когда еще не случалось проливать нелюдскую кровь, а потому можно было без оглядки жалеть себя и других... Но слез нет, их украло недоступное пониманию ведовство, и прежней поры не вернуть, и Ларду не вернуть тоже. Даже возможность молить о Лардином спасении Бездонную Мглу отняла ведунья. Какой прок от молений, ежели она (Мгла то есть) — всего-навсего дыра в каком-то невероятном плетне... Дыра в остальной Мир... Но ведь тогда панцирные люди-чудовища должны были бы забредать в здешние горы и прежде, чем случились ненаступившие дни. Исчадия, голубые клинки, знак креста — разве древним приходилось видеть все это? Может, Гуфа зря ругает Бездонную дыркой?

Все еще сидевшая возле очага ведунья так была похоже на спящую, что Леф довольно долго не решался тревожить ее расспросами. Однако, когда стремление знать пересилило наконец жалость к умаявшейся старухе, та ответила охотно и сразу, словно заранее знала, о чем будет спрошено.

— Никто сейчас уже не знает наверное, ведомо ли было древним о бешеных да исчадиях. Живых людей не сохранилось с тех пор, а Говорящую Глину читать Истовые не дают. Но даже если и не водилось подобное в старые времена, что с того? Ненаступившие дни многое изменили в нашем осколке Мира. Некоторые из прежних тварей околели все до одной, и теперь их не бывает... Так почему бы в прочих местах не объявиться новым людям и новым зверям? Разве не могли из каких-нибудь очень далеких мест прикочевать незнакомые странные племена? Могли. А может, ты думаешь, что эти пришлые не сумели бы выдумать глупость, будто за Мглой какие-нибудь хитрые враги-колдуны живут? Ты, Леф, зря так думаешь. Мы ведь сумели насочинять о Бездонной страшные небылицы... Люди — они пуще всего любят сами себя пугать. А ежели здешние твари забредают в Бездонную, то там, за ней, они все равно как здесь — исчадия. Небось каменного стервятника и голубым клинком не осилить... И наши уходящие Витязи, с первых зубов приученные в бешеных лишь погибель бродячую видеть, тоже, поди, долгую память оставляют о себе в тамошнем Мире, хоть и нечасто там объявляются. Возможно, что поселившиеся по ту сторону Мглы шлют сюда лучших воинов — истреблять зло, переполняющее местные земли. Другие же, наверное, из-за щенячьей глупости сюда забредают, или гонит их злой неизвестный обычай — вот тебе и Незнающие...

Гуфа тяжело поднялась, обошла зачем-то вокруг очага, потом склонилась над лежащим парнишкой.

— А такого, как ты, до сих пор еще ни одного не случалось, — выговорила она раздельно и тихо. — Руки твои воинское мастерство помнят, но бешеного из тебя не вышло: по малолетству ум твой гибок, не успели неведомые наставники обстругать да выдолбить его по общей для проклятых мерке. И обычного Незнающего из тебя не вышло. Ведь прежде все они старше бывали — того несчастного возраста, когда разум уже утерял ребяческое любопытство, а руки еще не обзавелись никаким особым умением. Самое же главное твое отличие в том, что ты — певец. Вспоминающие мастерство струнной игры руки заставляют голову вспоминать напевы, выученные по ту сторону Мглы, переживания, их породившие... Ведь Бездонная не навсегда убивает память, она лишь ограждает ее от проникновений. Витязь знает, и я тоже знаю: чем необузданнее чувства бешеного (страх, ненависть — любые), тем искуснее он рубится; тем, стало быть, тоньше становится ограда его памяти. А ты — песнетворец, и чувства твои куда необузданней, нежели у других... Впрочем, для чего я говорю это? Вовсе напрасны мои слова: уж о собственных чувствах тебе все лучше меня ведомо.

Старуха выпрямилась, обеими ладонями отерла взмокшие от возбуждения щеки. Потом проговорила, отводя виноватый взгляд:

— Думаешь, я не знаю, что из слов моих тебе нынче и чуточки не понять? Зря так думаешь. Только настала пора, когда ты должен узнать все. Узнать, услышать. Понять не поздно будет и после. А теперь спать надо. Вот сейчас настоится отваришко, выпьешь — и спать...

Лефу и самому казалось уже, что хватит с него хитроумных измышлений. Больно много их пришлось на одну ночь (или там, снаружи, уже утро?); почти непосильно много для измученного переживаниями и раной ума. Возможно, Гуфа права. Ведь взять хотя бы песенное умение — оно же без всякой науки появилось, вдруг, ниоткуда... Значит, в тот день, когда случилось Лефу натолкнуться на виолу среди Хонова столярного хлама, вовсе не впервые в жизни рука его коснулась певучего дерева? Значит, известные ему прежде виолы совсем такие же, как здешние? Ну пусть так. А голубые клинки? В здешних землях этих диковин не сохранилось... Или просто богатые железом соседи древних избегали выставлять на мену подобные редкости? Да, редкости. Было бы у тех, которые нынче становятся бешеными, такое в избытке, то не стали бы они панцири делать из обычного железа, которое мягче и тяжелее боевой стали... Боевой стали?! Внезапные странные слова... Откуда, зачем?! Плохо. Все плохо, потому что объяснять можно и этак, и так, а правда — будто насмешки строит! — прячется среди неясных догадок и никак не позволяет себя изловить. Можно же и так сказать, как недавно Хон говорил: уж если Бездонная способна сотворять людские подобия, то почему бы ей не творить их бритыми, бронными и даже обученными песнетворству? Если старая женщина Гуфа может совершать недоступное прочим, то почему бы Бездонной Мгле не уметь большего? Хватит, не надо, не хочу!

Леф задергался, заколотил пятками, будто капризный щенок-недоросток. Пусть сон, пусть что угодно, лишь бы избавиться, убежать от непосильных раздумий, более мучительных, чем тяжкая рана. Возившаяся в дальнем углу ведунья метнулась к парнишке, с силой притиснула его к ложу:

— Потерпи... Чуточку малую потерпи, вареву совсем недолго вызревать осталось...

— Плохо мне, Гуфа! — Леф не говорил — плакал, выл, будто мутные глаза его уже на Вечную Дорогу глядели. — Не хочу, не могу так... Без Ларды, без руки — огрызком никчемным... Ты жалостливая, добрая — помоги же, не лечи меня! Пусть засну навсегда, а? Хорошее-хорошее пусть приснится, а потом — навсегда... Помоги, помоги, пожалей!

Он осекся, увидав под выцветшими ресницами ведуньи отражение собственных слез. А старуха тихонько сказала:

— Не плачь, глупый, тебе жить надо. Для себя, для других... А ты что же? А ты решил, будто впереди ни добра, ни радостей... Зря. Все будет. Все. Даже самое лучшее.

— Правда?

— Правда. Ты верь мне, уж я-то знаю...

— И Ларда будет?

Гуфа, наверное, не расслышала, она очень старательно укрывала Лефовы ноги.

Леф выждал немного, потом спросил:

— А ты действительно знаешь, что еще будет хорошее?

— Да, — Гуфа оставила его и снова ушла возиться с закутанным в мех пахучим горшочком.

— А почему ты знаешь?

— Есть такое ведовство — узнавать людскую судьбу, — старуха говорила как-то слишком спокойно. — Я ведовала о тебе.

— Когда?

— Давно, еще зимой.

Леф сел, будто его за волосы вздернули.

— Так, значит, ты обо всем заранее знала?! Зачем же?..

— Зачем я не пыталась мешать случиться плохому? — все так же спокойно договорила Гуфа за подавившегося возмущенным выкриком парня. — Потому что пытаться можно, помешать — нет. Я же узнала, что все сложится не иначе, а так значит, что бы я ни делала, все сложится не иначе, а так, как узналось.

Леф зажмурился, обвалился на ложе. Если Гуфа сказала «нельзя», стало быть — нельзя. Вот, оказывается, почему мерещилась иногда виноватость в ее глазах...

— Расскажи, что случится дальше, — попросил он жалобно.

— Поверь, не надобно тебе это знать. — Ведунья, сопя, мешала в горшке чудодейственной тростинкой. — Не бывает добра, когда жизнь наперед ведома. Одно скажу: послушники тебя более донимать не станут. Они, трухлоголовые, вообразили, будто увечный ты ни к чему не годен. Только зря, ой как зря они это вообразили!..

— А суд-то чем закончился? — спохватился Леф.

— А ничем. Это дело вовсе пустое было. Никак бы мы с Нурдом не смогли доказать пакостное коварство Истовых. Уж чего, кажется, яснее — Амд ведь ростом не вышел, бешеные такими не бывают... И то Истовые вывернулись: никто-де знать не способен, что Бездонная решит сотворить. Захочет — бешеного маленьким сделает, захочет — самого Амда обратно в Мир из себя выпустит...

Леф снова едва не заплакал.

— Ну почему же так? Почему всегда можно выдумать ложь, которая кажется правдивее правды?!

Гуфа не ответила. Она тщательно отерла о подол чудодейственную тростинку, встала, осторожно держа в обеих ладонях совсем остывший горшок. Понимая, что пришла пора глотать усыпляющее варево, парень заторопился с вопросом:

— А такого вот, безрукого, станет меня Нурд витязному искусству учить?

В ответ ведунья улыбнулась устало и скорбно:

— Зачем же ты от меня домогался что с тобой будет, Леф? Ты ведь сам обо всем уже догадался... Не бойся, примет тебя Нурд на учение, только сперва на ноги подняться сумей. Пей вот да спи, хватит уже язык о зубы мочалить.


Вместо нового солнца удумала родиться скучная туманная морось, и трава поседела от множества холодных капель. А тучи с трудом волокли себя над самой землей, и поэтому зримая даль съежилась до десятка шагов — прочее было украдено неспешным падением мутной туманной серости.

Леф, невесть сколько дней безвылазно проведший в очажном угаре Гуфиной землянки, лишь с немалым трудом сумел устоять на ногах, когда опустился за его спиной отсырелый увесистый полог и пришлось вдохнуть подменившую собой воздух пронзительную чистую свежесть. И не сладить бы парню с закружившимся, норовящим встать дыбом Миром, если бы не хваткие Гуфины пальцы. И если бы не Гуфа, вряд ли удалось бы ему разыскать украденную туманом тропу к Гнезду Отважных. Тем более что прежде он и не видел ее никогда, тропу эту.

Старуха бережно вела Лефа за собой, как иногда пастухи уводят на весенние пастбища ослепших от зимней бескормицы круглорогов. Леф и впрямь походил на слепого. Полагаясь на Гуфу, он не глядел ни под ноги, ни вокруг — брел, то и дело оступаясь на склизких камнях, словно бы спал на ходу. В ничем не занятую голову лезли воспоминания о недавнем: слезливые причитания почти каждодневно появлявшейся в землянке Рахи; ее перебранка с Гуфой, не желавшей терпеть в своем и без того тесном жилище горы снеди, приволакиваемые ополоумевшей от горя женщиной... Сумрачное молчание Хона и Торка, их неловкие прикосновения, в которых смысла было куда больше, чем в иных пространных речах... Виноватые глаза вздыхающей Гуфы, мерзкий вкус снадобий, собственное привыкание к бестолковой легкости левой руки...

Путь был недолгим. Ведунья остановилась, и Леф, встряхнувшись, увидел перед собой нечто, принятое им сперва за крутой склон истрескавшейся замшелой скалы. Но это, конечно же, была осыпавшаяся стена древней обители Витязей. Гуфа как-то по-особому крикнула, приблизив к губам растопыренные пальцы. Не успели скатиться с дальних вершин глуховатые отголоски этого ее выкрика, как Нынешний Витязь Нурд объявился на гребне стены.

— Вот, привела тебе... — старухе трудно было орать, задрав голову. Не договорив, она схватилась за горло, раскашлялась. Леф глубоко вздохнул, будто готовился лезть в снеговую воду, и решился разлепить губы:

— Она ученика тебе привела, Нурд! Это меня то есть.

Витязь неторопливо перебрался через замшелые валуны, осторожно спустился по грозящему осыпаться склону. Ласково похлопав по спине все еще не способную говорить старуху, он подошел к Лефу вплотную, улыбнулся неожиданно и лукаво:

— Значит, ученик... Так ты думаешь, что мне пора покидать Мир?

— Ты не понял, Нурд... — Леф судорожно сглотнул — ему показалось вдруг, будто в горле провернулось что-то колючее. — Ты не понял. В Бездонную уйду я.

12

Над грустнеющим Миром белоснежными вершинами скальных хребтов нависла близость зимы. Морозная белизна с каждым днем сползала все ниже, подбираясь к прячущемуся в долинах людскому жилью, и неспешность ее приближения выдавала спокойную уверенность в беззащитности жертв.

В Галечную Долину зачастили бродячие менялы из Жирных Земель — еще одна примета близких холодов. Ведь Черноземелье богаче прочих мест не только обильно родящими огородами, но и прожорливыми едоками, а потому тамошние всегда стремились запасти к зиме как можно больше съестного, выменивая его где только возможно. Их не пугала даже дорога, из-за бесконечных дождей ставшая почти непроходимой.

Среди прочих заявился к подножию Лесистого Склона и тот бесстыжий меняла, что послужил причиной несчастья с Торковой дочерью. Никуда не сворачивая с езженной колеи, не трудясь даже предлагать что-либо редким по вечерней поре прохожим, он погнал измученное долгим и трудным путем вьючное прямиком к корчме — словно приехал одной только браги ради.

В тот вечер многие решились заглянуть к Кутю, чтобы обогреться изнутри и снаружи. На сломе осени, когда с огородов убрано все, кроме способной произрастать в морозы малости, настает время всяческих расчетов и возвращения всевозможных долгов. А где же сыщется лучшее место для подобных занятий, чем корчма? Да нигде. Долгие вдумчивые подсчеты, для которых зачастую не хватает пальцев и памяти; многогласный спокойный гомон; чадная духота, которая в собственной хижине злит, а здесь вроде бы хороша и кстати; Умощенный в удобной близости початый уже горшочек с истинной благодатью... И лица, лица вокруг — привычные, свои, человечьи, от созерцания которых заволакиваются слезами истинного умиления глаза возвратившихся из горного безлюдия пастухов — хранителей общинного стада... Хорошо! Вот такой-то прекрасный вечер перепакостил собравшемуся у Кутя обществу внезапно объявившийся в корчме меняла. Глупый был он, меняла этот. Ему бы после всего держаться от Галечной Долины как можно дальше, а он... Да еще удумал поставить себя чуть ли не победителем: вот, мол, что приключается с теми, кто меня обидеть решится! Я, мол, хоть кого под Высший Суд подведу! Нашел, чем и, главное, где куражиться, дурень трухлоголовый... Живущие в постоянной опасности привыкли стоять за своих общинников. Обычай, конечно, и поблизости от Бездонной уважаем и нерушим; решения Высших принимаются здесь беспрекословно; однако же разве означает это, что следует терпеливо любоваться наглой ухмылкой скотоподобного обидчика невызревших девок?! Так что все равно пришлось бы меняле последний раз покидать Галечную Долину во весь дух и с крепко побитой рожей, даже если бы не коротал тот вечер в корчме столяр Хон.

Хон пришел к Кутю не для дела и тем более не для драки (это ежели у кого повернется язык наименовать дракой стремительное избиение). Хону хотелось прополоскать бражным хмелем хворающую тоской душу. В иное время за этим можно было бы не ходить так далеко, а нынче... Вот именно: нынче. Прошлогоднюю брагу Раха сменяла у соседей на огородную всячину, новой же не заквасила вовсе: побоялась, что не хватит на зиму скудных запасов. Очень уж много снеди перетаскала она Гуфе, а позже и Нурду на прокормление Лефа (старуха с Витязем пытались убеждать, спорить, ругаться — не помогало). И по хозяйству Раха теперь управлялась куда хуже, чем прежде, все у нее не спорилось, все валилось из рук. Поэтому о браге, патоке и прочих излишествах пришлось на время забыть. Но хоть бы и водилось в доме хмельное, что с того проку? Пить одному, наедине с тягостными мыслями — это ведь только еще хуже станет. Зазвать же кого-нибудь возможности не было. Сосед Руш хворает, снова кашляет кровью, не до бражничания ему. А Торку предлагать такое не шевельнется язык. Страшным он стал, Торк, поседел, не глядит — зыркает мутно. И молчит. С тех пор как дочка его в Бездонную канула, кажется, трех слов подряд не сказал. Вечно в горах пропадает, но добычи почти что не приносит. В одну из подобных его отлучек выбравшегося на Лесистый Склон беззубого Устру насмерть пришибло как-то очень уж кстати обвалившееся трухлявое дерево.

Да, Тору худо сейчас. И Хону не легче. Торкова дочь сгинула, потерялась в Бездонной Мгле, и Хонову сыну скоро подойдет срок туда же кидаться. Вот так: скоро. Столяр-то надеялся, что Лефу долго обучаться придется — прочих Витязей по нескольку лет учили, а ведь одноруких среди них вроде до сих пор не бывало... Но Нурд говорит, будто Леф уже теперь его самого не хуже — это Гуфа, случайно зашедшая переждать дождь, рассказала такое. И еще рассказала, что скоро уже мальчонке срок подойдет.

Бешеный его разберет, почему оно этак получается. То ли и впрямь парень вовсе не таков, как прочие, то ли Нурд решил, что раз Лефа за себя оставлять не придется, то и стараться нечего... Только Нурд вряд ли на подобное скотство способен. Да и неважно это — не было еще случая, чтобы витязное искусство кому-нибудь помогло из Мглы воротиться.

Ну почему, почему даже не попытался Нурд отговорить, запретить парнишке выдуманную им глупость? Ведь глупость же! И Ларду не выручит, и сам сгинет не за древогрызью отрыжку... А может, не поздно еще? Может, умолить Нурда, чтоб сам уходил, а Лефа ремнями прикрутить к хижине, не пускать? Напрасная мысль. Жизнь к телу ремнем не привяжешь.

Потому-то Хон и не отважился Лефову затею ломать, что понял: все равно парень либо тоской себя изведет, либо вовсе... Как сестрица Лардина, легкой ей Дороги... Пусть уж лучше в Бездонную — вдруг да помилует, отпустит обратно? Верно, и Раха похоже думала, иначе бы мужниных запретов перечить парнишке боялась, как прошлогодних плевков. Раха... Хорошо, хоть она к колодцу отлучилась, не слыхала страшных Гуфиных слов...

Принесенная старой ведуньей новость и погнала Хона от враз опостылевшей работы в корчму. Да еще страх перед тем, что не сумеет он скрыть эту самую новость от Рахи, которая вот-вот вернется домой. Да еще внезапная муторная неприязнь к собственной хижине. Просторная хижина, крепкая, долговечная — сам ведь перестраивал... Умение, душу клал...

Зачем? Для кого? На их-то с Рахой век и худой берложки хватило бы. Забрезжило нынешним летом, что вот, может, Леф с Лардой... Что на вот этот сучок так и просится люльку подвесить... А теперь, похоже, несколько дней не пройдет, как Истовые объявят, будто Мгла милостиво дозволила парню владеть проклятым снаряжением (уж они-то медлить не станут, они-то знают, кому из Витязей нынче убираться из Мира). И все. Как в той песне Лефовой: «...и над могилами надежд...».


В узкий проем незавешенного оконца впархивали снежинки — впархивали и гибли, сожранные чадным пламенем трескучего факела. Леф следил за их медленным невесомым полетом с таким вниманием, словно важнее всего была теперь судьба этой мерзлой влаги, рожденной среди черноты ночного ненастного неба лишь затем, чтобы, провалившись сквозь похожую на лезвие обоюдоосторого ножа щель ветхой стены, умереть от тепла и скудного света. Но, может, и впрямь не было сейчас ничего важнее?

Где-то за спиной возится Нурд, полязгивает железом, вздыхает, двигает что-то увесистое. Тихо-тихо. Или напоминать о своем существовании не хочет, или просто он далеко — очень уж велика эта неуютная пещера, которую Прошлый Витязь называет чудным словом «зал». Смешно: Нурд — Прошлый Витязь. А Нынешним Витязем со вчерашнего дня стал Леф. Только это ненадолго.

Днем Истовые присылали сюда, к Гнезду Отважных, вестуна, и тот проорал под стеной, что свершилось, что Мгла дозволила брату-человеку Лефу наложить руку на сотворенное ею и сказать: «Отныне — мое». А еще возвестил посланник, будто до рождения нового солнца заявятся двое послушников на телеге, дабы везти одного из Витязей к Бездонной. Затемно повезут, укутанного в черное, — все, как велит обычай.

Обычай мудр. Кому из Витязей уходить — прошлому, нынешнему ли — это им самим решать надлежит. Те, кто обычай выдумывали, они все-таки предусмотреть догадались. Даже такую нелепость, что прошлый может остаться, а нынешний уйти. Сам. Собственной доброй волей. Воля, конечно, добрая и своя, но почему-то никак не получается заснуть. Наверное, просто жалко растранжирить на сон последнюю возможность сидеть, глядя на снежинки, на ночное окно, ощущать плечом промозглую сырость камня, пальцами — струганую прохладу лежащей на коленях виолы... Ощущать себя. Выдастся ли завтра такая возможность, ведомо одной только Мгле. Вот именно — Мгле.

И Нурд тоже не спит, мается. Нурд хороший. В тот день, когда Гуфа привела к нему увечного парня, Витязь (тогда еще просто Витязь, не Прошлый) сказал, глядя сверху вниз в Лефовы умоляющие глаза: «Не бойся. Ежели только ты сам себе помехой не станешь, то до стойкого холода я тебе все отдам, что умею». И он отдал все. Отдал и сумел заставить принять отданное, хотя Леф поначалу действительно крепко мешал и ему, и себе.

За недолгую Лефову жизнь в этом Мире многие учили его разным разностям, но никто еще не пытался учить так, как Нурд. Витязь не втолковывал, не показывал, он говорил: делай. И часто уходил, словно ему безразлично было, выполняет ли парень то, что велено.

Прыгать на одной ноге взад-вперед по заваленной битым камнем площадке, пока от изнеможения не потемнеет в глазах. Когда потемнеет — прыгать на другой.

С маху валиться на щебень — спиной, животом, боком — как угодно, только чтобы с маху и не ушибаясь.

Тяжеленной дубиной попадать по не то перьям, не то пушинкам каким-то, летящим из подвешенного на ветру дырявого мешка, пока этот самый мешок не опустеет. Если чаще промахивался, чем попадал (если ты сам считаешь, что чаще промахивался, чем попадал), — наполнить мешок вновь.

Той же дубиной отбивать крохотные камушки, которые внезапно швыряет в тебя нелепый твой учитель — швыряет и вскрикивает: «Середина! Конец! Рукоять!» Прежде чем он угомонится, ты либо с голоду околеешь, либо поперек себя извернешься, чтобы отбивать каждый из этих ненавистных камней именно той частью дубины, какой приказано.

Напялить на культю почти доверху забитый песком узкогорлый горшок и выделывать им те же глупости с пухом и камешками.

А после всего этого драться с Нурдом, с умелым здоровым мужиком Нурдом, у которого две стремительные руки и в каждой зажата палка.

От тягостного непонимания Лефу хотелось бесноваться и выть. Временами мнилось ему, что Нурд решил показать, насколько несбыточно желание однорукого дурня сделаться Витязем. Или по внезапно открывшейся черствости души он просто измывается над увечным? Или (что вернее всего) вознамерился невыносимыми сложностями отвратить приятелева сынка от смертельной затеи?

Чем дольше мытарил себя Леф подобными домыслами, тем сильнее озлялся, тем чаще срывалось с его кривящихся губ угрюмое «не могу» в ответ на Нурдовы изощренные выдумки. Слыша такое, Витязь не бранился, не пытался принуждать, уговаривать. Он просто вовсе переставал замечать парня, пока тот, хрипя от ярости, не принимался выполнять назначенное. Лишь однажды, когда вконец изнемогший от безуспешных попыток разогнуть скрученную узлом бронзовую полоску Леф повалился на землю с громким надрывным плачем, Нурд хмуро сказал:

— При встрече с бешеным покажи ему свою культю и заплачь. Думаешь, пожалеет? Вставай и делай, пока не сделаешь.

Леф обернул к нему мокрое лицо:

— Ведь это же нельзя, никак нельзя сделать такое одной рукой! Ну зачем же ты?..

— Я обещал учить тебя витязному искусству, а не считать твои руки, — Нурд устало вздохнул. — Вставай. Земля нынче холодная, захвораешь.

Но Леф не вставал. Он только задергался, съежился, словно впрямь знобило его, и вдруг почти спокойно сказал:

— Ты плохо учишь, неправильно. Иначе надо. Витязь удивленно и чуть насмешливо заломил бровь:

— А иначе — это как?

Парнишка молчал, супился, глядел в сторону. Нурд выждал несколько мгновений, потом подхватил его под мышки и осторожно поставил на ноги.

— У меня надобность объявилась в Несметные Хижины съездить. Дней на пять, но, может, и скорей обернусь. Пока меня не будет, станешь сам себя учить. Понял?

Леф уже досадовал, что вздумал говорить Нурду обидное, но ведь сказанное не запихнешь обратно в несдержанный рот! Хороший же подарок Витязю достался: ревет, будто щенок-недоросток, да еще после такого позора поучать осмеливается... А Нурд вроде и не обиделся. Разговаривает, смотрит по-доброму — это вместо того, чтоб объедку противному на пакостном его языке узлов навязать или вовсе прогнать за нахальство. Плохо...

От понимания собственной вины и никчемности Леф надулся еще сильнее. Оно даже не ответил Нурду, лишь кивнул угрюмо: понял, мол. Витязь согнутым пальцем отер с парнишкиных щек грязь и подсыхающие слезы, потянул за плечо:

— Ну-ка, пошли.

Идти пришлось недалеко — в зал, в тот его угол, где хранились проклятые клинки и доспехи. Считанные оконца скудно цедили белый ленивый свет, от очага тянуло уютным дымком... Лефу, успевшему с недавнего утра так вымотаться, что и на целый день бы хватило, сразу же захотелось спать. Он с тоской глянул туда, где под недальней стеной валялась облезлая шкура — его здешнее ложе, — но тут Нурд принялся разворачивать кожаные тюки, под пальцами его заиграли тусклые холодные блики, и парнишка мгновенно забыл обо всем, кроме вымазанного круглорожьим жиром железа. А Витязь коротко взглядывал через плечо, щурился добродушно:

— Смотришь? Смотри. Отберешь себе что захочешь и, пока я не вернусь, будешь учиться. Когда вернусь, драться станем. Одолеешь меня — я к тебе в ученики попрошусь и всему Миру в этом признаюсь. Ну а уж если я тебя одолею, то будешь постигать мастерство по-моему. Уразумел, что ли? Вот и ладно. Да ты не стой, как жердь на меже, ты подходи, потрогай, к руке примерь. Только сперва... — Нурд, пряча улыбку, принялся вытирать о накидку залоснившиеся ладони. — Сперва вернись-ка наружу да узел бронзовый развяжи. А то хуже нет, чем недоделанную работу забросить, — это Хон, отец твой, всегда говорит такое, когда приходится пораненных бешеных добивать.

Быстрее чем за пять дней Витязю обернуться не удалось. Восемь солнц родились и умерли, прежде чем он возвратился. Восемь. Леф за это время вконец извелся. Уже на второй день Нурдова отсутствия ему стало мерещиться, будто всю воинскую мудрость он превзошел и нечего больше дожидаться здесь, в изувеченных собственной древней тяжестью стенах Гнезда Отважных. Каждый растранжиренный им на пустое безделье миг подл, потому что в безжалостной мгле, в лишенном пределов нездешнем мире, который сочится злом, — там Ларда. И если она жива, то каждый миг может оказаться мигом ее мучений и гибели.

Пережитые уже не раз и не десять, мысли эти почти сумел вымести из Лефовой головы Нурд, но теперь они возвратились — мутные, прилипчивые, прогрызающие сердце тупой бесконечной болью. Снова стало казаться, что напрасной была, затея обучаться витязному мастерству, что надо было сразу, едва оправившись, торопиться следом за Лардой. Да, торопиться! Слабому, хворому, непривычному к однорукости своей — да, да, да! Какой прок от запоздалой сноровки, для чего нужна сила, которой некого защищать?!

Теперь трудно сказать, почему Леф все-таки не решился на самовольный уход. Может, где-то в глубине его измаявшейся души тлела еще надежда на невозможное? Никто не сможет ответить наверняка, и сам Леф — тем более. Тянулись дни; одно за другим умирали уже по-зимнему слабосильные солнца, а он так и не смог выдумать ничего умнее, чем следовать давнему отцовскому наставлению: «Когда не знаешь, как поступить, поступай как велено старшими».

Нурд возвратился лишь к рождению девятого солнца. Леф, всю ночь провертевшийся на жестком ложе, отчаянно тер слезящиеся глаза, пытаясь уразуметь, сон это или на самом деле, а Витязь, в предутреннем сумраке кажущийся еще огромнее, неторопливо пристраивал под стеной принесенный увесистый сверток, раздувал огонь, грел над очагом зябко подрагивающие пальцы... В каждом его, движении чувствовалась такая усталость, что Леф тихонько застонал от неловкости. Ну почему он вообразил, что Нурд попусту тянет время? Разве он знает, куда и зачем ездил Витязь? Разве не может случиться у него более важного дела, чем возня с неблагодарным щенком? Ведь даже ночью отдыха себе не позволил, и, верно, не только нынешней ночью. Вьючное, поди, загнал, себя загнал... Этак со здешней дороги легче легкого прямиком на Вечную угодить.

Нурд Лефовы стоны понял превратно.

— Что, сладко спится под утро? — улыбнулся он. — Ничего, просыпайся да грей съестное. А там поглядим, на что ты теперь годишься.

Леф теперь годился на многое. Из Нурдовых обильных запасов он выбрал для себя легкий, не закрывающий лица бронзовый шлем (не проклятая вещь, прадедовская), чешуйчатый бронзовый же нагрудник и голубое лезвие — узкое, с капризно вздернутым жалом, оно привлекло внимание Лефа завораживающей хищностью своей красоты. Его хотелось без конца трогать, оглаживать, в нем чувствовалось потаенное присутствие непостижимой жизни, послушно вливающейся в ладонь плавным извивом рукояти. И бил этот казавшийся легким клинок стремительно, страшно, внезапно, будто прежде сжимающей его руки мог угадывать хозяйскую волю.

Леф рассудил, что увечному глупо тягаться с бешеными силой, а потому его белый орех в смертной игре — ловкость и быстрота. Впрочем, ущербным он себя не ощущал. Ноги проворно носили полегчавшее тело, сила потерянной руки словно перелилась в другую... Парнишке как-то не приходило в голову, что все это — следствие Нурдовых издевательств; он просто радовался и гордился собой.

Леф то вымучивал себя исступленным повторением одних и тех же движений (хуже, чем Витязь вымучивал его своими затеями), то носился по лесу, распугивая случайных собирателей хвороста блеском железа и залихватскими вскриками. Хоть казалось ему, что не нужно уже это, что большего, чем есть, он все равно достигнуть не сможет, но если позволить себе бездельное ожидание, то муторные мысли вконец затерзают душу.

Очень трудно оценивать собственную воинскую сноровку, не имея возможности примерить ее к чьему-либо признанному умению. Такая догадка впервые закопошилась в Лефовой голове, когда он из-под низко надвинутого бронзового налобника разглядывал изготовившегося к схватке Нурда.

Тусклая железная глыба. Шлем с глухим наличником (лишь за узкой щелью поблескивают внимательные глаза); плотная чешуя панциря, оставившая открытыми только ноги ниже колен; тяжкое лезвие на крепко схваченной обеими ладонями рукояти описывает медленные круги... Поди подступись к такому... А ведь придется!

Конечно же, схватка предстоит не с бешеным, и бояться, в общем-то, нечего. Самое страшное, что может грозить, это потеря прикрепленной к шлему гибкой лозины. Если Витязь срубит ее, поединок будет проигран и вновь потянутся дни изнурительного обучения — так было уговорено. Если же Лефу удастся не только уберечься, но и достать клинком крашенный в желтое хвост вьючного, украшающий гребень Нурдова шлема, то Витязь, признав однорукого паренька равным себе, без промедления отпустит его во Мглу. Значит, биться предстоит все-таки за жизнь. Ну не за свою, за Лардину, так разве от этого легче?!

Да, Леф теперь годился на многое. Хотя бы потому, что осознание смертельной важности исхода нынешнего поединка не довело его до мерзкой дрожи в коленях, как обязательно случилось бы раньше, а внушило поразившее самого парнишку расчетливое спокойствие. Сказали бы ему, что и это тоже следствие Нурдовых издевательств, он изумился бы еще сильней. Но сказать такое мог только Витязь, который скорее откусил бы себе язык. Да и не до разговоров пришлось ему поначалу.

Ловкость и быстрота. Леф вихрем метался вокруг казавшегося таким тяжеловесным Витязя, его клинок уже несколько раз успел лязгнуть о железный шлем, не дотягиваясь, правда, до заветного пучка желтой шерсти. Нурд только отбивался (с трудом, едва успевая отмахиваться от стремительных ударов наседающего паренька); он пятился, отступал, все глубже забираясь в прозрачную серость облетевшего леса, уводя за собой противника своего, как матерый круглорог уводит ошалевшего в охотничьем пылу пса. Казалось: еще миг, и случится невероятное — Леф одолеет.

Но случилось лишь то, чему надлежало случиться. Под ногами хмелеющего от собственного удальства Лефа вдруг зачавкала липкая грязь, и парень почувствовал, что упадет на скользкой крутизне, если попытается сдвинуться с места. В следующий миг, тренькнув, отлетел куда-то его тонкий клинок, оказавшийся неспособным отбить чуть ли не первый за весь поединок полновесный удар двуручного Нурдова страшилища, и тут же кувыркнулся на землю перерубленный лозяной прут.

Несколько мгновений Витязь, опершись на меч, словно на посох, дожидался, пока парнишка уяснит произошедшее; потом заговорил наставительно:

— Запомни первое: драться надо не одним только клинком. Драться надо всем — землей, которая под ногами, солнцем, которое в глаза, дымом, тенью, холодом, дождем... Запомни второе: стремительность хороша при тяжелом клинке и крепкой руке. Иногда, конечно, сподручнее оказывается нож, только если научишься ловко вертеть тяжестью, так и с ножом сумеешь управиться, а вот наоборот не выходит. Запомни третье: половина бредущих по Вечной Дороге воинов сочли последнего своего противника неумехой. Запомни четвертое: ущербным тебя делает не однорукость твоя, а поблажки, которые ты для себя выискиваешь.

Нурд подобрал в кустах Лефов клинок, отдал его хмурому, грызущему ногти парню:

— Этот все равно не мог бы стать твоим: я сохраняю его для Хона. Помнишь первый приход бешеных этой весной? Ну-ну, будет скулить-то! — он похлопал Лефа по шлему. — У тебя почти что все уже есть. Осталось только правильно выбрать оружие и привыкнуть к нему — малость осталась, чуточка.

В тот же день Леф получил новый клинок — широкий, увесистый, с очень длинной витой рукоятью, на конце которой топорщился толстыми шипами медный шар с два мужских кулака размером. Когда Леф, неуверенно приняв из Нурдовых рук оружие, едва не упустил его и, чтобы удержать, упер острием в каменный пол, шипастый шар почти достал до его груди. А потом выяснилось, для чего Нурд ездил в Несметные Хижины.

Нурд ездил к Фунзу, ловкому в обращении с бронзой и драгоценным железом. Истовые отпустили выкраденного ими мастера вскоре после того, как известно стало про несчастье с Лардой и Лефом. Память о днях вынужденного гостевания у носящих серое Фунз не сохранил, только бормотал что-то о тяжкой хвори да послушнической доброй заботе, однако редкостное его умение ущерба не претерпело. Что же касается их прежней дружбы с Нурдом, то ей, похоже, пришел конец. Слушая бывшего своего приятеля, мастер хмурился, недовольно кривил сизое от въевшейся сажи лицо. Дослушав, процедил:

— Просьбу твою исполню, так обычай велит: ты — Витязь. Другом же моим больше не смей называться. Кто Истовых позорить хочет, тот мне не друг.

Ну что ж, пусть. Это уже Гуфина забота — растолковать замороченному лукавым колдовством мастеру, кто ему друг и кто ему Истовые. Нурд же безропотно согласился терпеть неприязнь бывшего друга, лишь бы тот сделал нужную вещь.

Фунз сделал. Не слишком быстро, зато старательно. И Леф, застегивая пряжки охвативших культю ремней, поражался, насколько впору пришлась ему Фунзова работа. Словно бы так и родился парень с увесистым железным бивнем вместо левого запястья. Бивень этот, напоминавший непомерной величины коготь каменного стервятника, одинаково годился и принимать вражьи клинки, и наносить удары, причем не слабые. Всем он был хорош. Одевался удобно и плотно; с хитрыми застежками ремней легко было управляться одной рукой...

Поначалу при виде назначенного ему нового оружия Леф растерялся — только свежая память о последних наставлениях Нурда удержала его от категорического «Не могу!». И хорошо, что удержала. Потому что изувеченная рука очень быстро научилась орудовать пристегнутым бивнем споро и ловко, а клинок... Да, конечно, он был куда тяжелее того, который парнишка выбирал сам, но вдруг оказалось, что эта самая тяжесть не очень-то и страшна. Оказалось, что рукоять неспроста по длине почти равна лезвию, что если ухватиться за нее именно здесь, а не где попало, то представлявшийся нелепым шипастый шар чудесным образом помогает удару. А еще оказалось, что выдуманные Нурдом изнурительные глупости с горшком и дубиной вовсе не были глупостями.

Витязь только посмеивался, глядя на ошарашенного собственной сноровистой силой Лефа, да сокрушался, что не может подобрать ему железный панцирь получше куцего и не слишком надежного нагрудника: в чешуе проклятых парнишка барахтался, словно древогрыз в круглорожьей шкуре.

Хорошо, хоть шлем удалось ему выискать взамен дедовской горшкоподобной забавки. Ладный шлем, крепкий, проклятый, затылок и лицо закрывает. И впору почти — видать, у бешеных величина головы от роста и ширины плеч не зависит.

Через десять солнц после первой пробы Нурд вновь сошелся с Лефом в поединке. Начав ранним утром, они почти до полудня метались, кружили по Лесистому Склону, гремя клинками, но одержать верх так никому и не удалось. А еще через два дня вошедший в раж парень, забыв, с кем и ради чего сражается, умудрился изо всех сил грохнуть палицеподобной рукоятью меча по наличнику Нурдова шлема. С трудом поднимавшийся на ноги Витязь смеялся, хвалил удар, но Лефа вовсе не радовали шутки учителя: холодея от ужаса, он глядел на срывающиеся из-под мятого наличника тяжкие багровые капли.

Нурд не учил парня лекарским действам (слишком долгой получилась бы такая наука); самому же ему очень трудно было лечить собственный проломленный нос. Пришлось Лефу бежать за Гуфой.

Явившись в Гнездо Отважных, старуха долго оглаживала раны Витязя кончиками пальцев, трогала их чудотворной тростинкой, бормотала напевно и неразборчиво. Потом смочила кусок меха принесенным с собою снадобьем и, приказав Нурду лечь на спину, мехом этим прикрыла его лицо.

Раненый задышал глубоко и бесшумно, он казался спящим — тем более неожиданными были его слова:

— Все, старая. Все. Нету здесь больше учителя и ученика.


Пока старуха занималась целительством, Леф бестолково бродил по залу и маялся всевозможными страхами. А вдруг Нурд так и не сумеет оправиться? Вдруг он все-таки обозлился и не простит — сказал же, что учителя и ученика нету здесь больше... А если Гуфа сейчас обернется да и выскажет неблагодарному, посмевшему поднять руку на своего наставника, все то, что уже сам о себе успел передумать? Но всего страшнее казались пакостные мыслишки, копошащиеся где-то на задворках души. Не мыслишки даже, а так, восторженные взвизги: «Это я, я! Смог!.. Самого Нурда!.. Вот вам и я!..» Витязь в крови, стонет, а он... За что же ты послушников так ненавидишь, ты, увечный Незнающий Леф, Певец Журчащие Струны, мерзость ходячая? Ты же сам ничем их не лучше! Самой дрянной дряни ты не лучше — вот оно как выходит...

Гуфа тем временем окончила свою возню с раненым, встала, искоса глянула на замершего у стены парня. Тот даже дышать перестал: «Все. Началось».

Началось. Но вовсе не то, чего ожидал Леф. Старуха подманила его к очагу, чтобы резвое бездымное пламя оказалось между нею и торопливо плюхнувшимся на зашарканный пол Лефом. Присела на корточки, ссутулилась, потерла шуршащие ладони — словно умыла их теплыми отсветами. А мгновением позже, когда уже стало казаться, что засыпает она или цепенеет в раздумье, ведунья внезапно вскинула лицо, ударила по Лефовым глазам каменным немигающим взглядом. Зрачки ее стремительно ширились, в их глубине бились прочно схваченные властной чернотой блики очажного пламени... А потом трепетные алые огоньки замерли, похолодели и вдруг выплеснулись из-под Гуфиных век вспышкой неожиданной синевы — слепящей, оглушительной, необъятной.

Это не было ни светом, ни звуком. Это ломилось от солнечного неистовства, полнилось человеческим многоголосьем, льющимися с неба протяжными криками стремительных крылатых теней; это швыряло в лицо порывы влажного соленого ветра, гремело у ног веселым бешенством дробящейся о гальку воды, которая не вода, а отражение неба... Это не имело ни края, ни конца, ни предела, оно манило, звало, растворяло в себе, в невозможном, в знакомом до слез, до сладкой боли в груди...

Все оборвалось мгновенно и неуловимо — так же как и нахлынуло. Леф почему-то ощутил себя лежащим на шершавых каменных плитах; сумеречный свет протискивающегося сквозь окна заката казался пустым и тоскливым. А рядом было лицо склонившейся над ним ведуньи — осунувшееся, нетерпеливое, ждущее.

— Видел? — судорожный выдох подавшейся вперед старухи шевельнул Лефовы волосы.

— Видел.

— Ты... может, попробуешь рассказать? Может, получится у тебя? — Оказывается, и вот такой умеет быть Гуфа — робкой, просящей...

Попробовать? Надо, надо попробовать, нельзя обижать старую. Только как рассказывать, если сам для себя уразуметь не способен, во что же впустило тебя Гуфино ведовство? И слов ты стольких не знаешь, а хоть бы и знал — такое ни в какие слова не втиснется...


Леф приподнялся, с трудом превозмогая ленивую расслабленность будто бы не вполне своим ставшего тела, зашарил нетерпеливым взглядом вокруг себя. С самой ночи бегства от Суда Высших он не касался струн. Виола, которую пришлось оставить в Черноземелье, не пропала. Она вернулась вместе со старостой Фыном, и Хон сразу же отнес ее в Гнездо Отважных. Но Леф даже взглянуть на нее не захотел — не до песен было ему. Витязное учение пожирало дни, ночи съедала усталость; да еще одолела внезапная неприязнь к певучему дереву, словно это из-за него приключилась беда с Лардой — глупая мысль, но в душе засела прочнее, чем брюква в мерзлой земле. Так и валялась виола под стеной (спасибо, хоть Нурд озаботился из-под ног отодвинуть, круглорожьей шкурой прикрыть). Валялась, срока своего ждала и, похоже, дождалась наконец.

Гуфа объяснений не требовала. Она просто помогла очистить певучее дерево от Мгла знает откуда взявшейся дряни, а потом тихонько уселась в сторонке и стала дожидаться, когда Лефовы пальцы перестанут рассеянно оглаживать вскрикивающие струны и примутся за настоящее дело. Дожидаться пришлось недолго. Струнные вскрики окрепли, участились, Леф тряхнул головой и запел, застонал, зацедил сквозь непослушные губы:


На мечте вымпел: «Смерть врагу!»

И барышни на берегу

Нам машут вслед жеманно и картинно.

Они пришли глазеть, как флот

Уходит в боевой поход

К туманным берегам Лангенмарино.

Им балом кажется война.

Что ж, их восторг — не их вина.

Не им следить в бессилии угрюмом,

Как злое пламя жрет борта,

Как рвется жадная вода

В людьми нафаршированные трюмы.

По головы в воде бредет

Густая цепь десантных рот,

Но им судьба отмерила недлинно:

Они не в бой, а в рай идут

Под шквальный залповый салют

Береговых фортов Лангенмарино.

Вой ядер — как безумный плач

Над смертью рушащихся мачт,

И паруса изодраны и смяты,

А страх пропал, ведь все равно,

Вобьет ли в палубу ядро

Или утопят собственные латы...

И даже тем не повезет,

Кого погибель обойдет -

Ведь смерть быстра, а жизнь невыносима,

Коль в тяжких снах все длится бой

С врагом, прибоем и судьбой -

Кровавый ад у скал Лангенмарино.


Потом они долго молчали. Еле слышно посапывал заснувший таки Нурд; прожорливый очажный огонь с хрустом вгрызался в добычу, да еще виола ни с того ни с сего вскрикивала тихонько, хоть уже и не трогал ее никто... Леф старательно думал об этих вскриках — что плохо это, что рассыхается певучее дерево, не уберег, и надо просить отца поскорее выдумать какую-нибудь столярную уловку, пока еще не поздно спасать редкую вещь...

А потом Гуфа сказала:

— Я ни единого слова не поняла.

— Я тоже.

Лефу было страшно, очень страшно. Опять вернулось вроде бы уже начавшее забываться ощущение неновизны происходящего. Нет-нет, это касалось не Гуфиного ведовства и не собственного пения. Но вот недавние поединки с Витязем... Первый, проигранный, а тем более — последний, с так глупо пролитой учительской кровью... Было это уже, было, было, похоже, страшнее, хуже. Что-то ожило после ведовского взгляда мудрой старухи, что-то смутило безликое, не свое. Чувствуешь: есть оно, а попытаешься заглянуть, понять, всмотреться — выскользает, таится. Плохо...

— Почему я не понял ничего, Гуфа?! — Леф оглянулся на застонавшего Нурда и снизил голос до шепота. — Ведь я же сам это придумал... Разве можно такое выдумать, чтоб самому себе непонятно было? Или это не мое?

Гуфа рассеянно вертела в пальцах чудодейственную тростинку, щурилась куда-то повыше Лефовой макушки.

— Ты, похоже, Нурда разбудить опасаешься? Ты этого зря опасаешься: ему теперь хоть скрипуна в нос запусти — нипочем не проснется. А песня... Может, и твоя она, только никак нельзя было такое придумать за то мгновение, что я на тебя глядела. Глупость это. Если ты ее выдумал, то не здесь, здесь ты ее лишь вспомнил. — Старуха поскребла подбородок, улыбнулась. — Человек — он ведь не одними словами думает. Он как бы внутри себя мысль свою видит, а уж потом словами ее называет. Это, конечно, быстро очень случается и по-разному у разных людей. Ты — певец. Ты умеешь очень ярко увидеть свою мысль. Прежде тебе уже случалось облекать в здешние слова нездешние песни, думая при этом, будто сочиняешь новое. А нынче, когда я на краткий миг сумела оживить твою память, там оказалось такое, для чего в нашем Мире слов нет. Вот и пришлось тебе вспомнить, как все это называлось там, по ту сторону Мглы.

Леф мало что уразумел из старухиных объяснений. Видеть мысли, называть мысли... Гуфу только Гуфа понимать может, остальным и пытаться нечего. Но... Если ведунья права (а обычно так и бывает), если слова, которые говорят по ту сторону Бездонной, не похожи на здешние, то, значит, за Мглой прячется совсем другой Мир, чужой, никогда не бывший продолжением этого? Почему-то сомнения эти показались настолько значительными, что он даже осмелился потревожить вопросом примолкшую, задумавшуюся старуху. Гуфа в ответ только отмахнулась:

— В мире до Мглы было много разных племен, и почти все не понимали друг друга.

Она опять потупилась, принялась чертить что-то на полу концом тростинки. Потом вдруг спросила:

— Хочешь Ларду спасать, в Бездонную лезть собрался... А подумал ты, что там, на той стороне, все забудешь?

Не дождавшись ответа, старуха вздохнула, усмехнулась печально:

— Не подумал ты об этом, глупый маленький Леф, совсем не подумал. Зря.

Леф взмок, посерел, словно вдруг дышать ему нечем стало. Ведь и правда... Сюда через Мглу пробирался — все позабыл, послушники Незнающим обозвали... А если обратно — тоже, наверное, так будет... Что же делать? И можно ли что-то сделать? Вымучивал себя учением, Нурда изувечил, обидел — зачем, зачем, чего ради сразу не сказала, не объяснила старуха?!

Он даже не заметил, что бормочет все это вслух, а потому испуганно вскинулся, когда Гуфа вдруг откликнулась с немалым ехидством:

— Глупая она, старуха то есть, потому и не объяснила. А может, не она глупая? Может, кто-то другой еще глупей оказался? Ну что, что еще надо было растолковывать? Ведь все ты уже знал, все тебе рассказала! А ты в одно ухо впустил, из другого, вытряс. Ну могу ли я за тебя твоей головой думать?! Не могу! Не могу, а приходится...

Ведунья еще долго ворчала, фыркала, возмущенно дергала плечами, а пальцы ее тем временем неторопливо нашаривали, высвобождали что-то надежно и тщательно укрытое в подвешенном к поясу тючке.

Это была крохотная бронзовая пластина. Гладкая, тщательно отполированная, она ярко и солнечно взблескивала, принимая на себя отсветы очага, однако чем дольше всматривался в нее Леф, тем явственнее проступали в ее радостной желтизне тонкие, неуместно голубоватые черточки — проступали и переплетались, выстраивая ряд странных значков. Похожими значками разговаривала Древняя Глина, но ее Леф понимал (Гуфа научила), а эта пластина... Либо она молчит — просто изукрашена бессмысленным нелепым узором, либо ее знакам старуха забыла научить парня. Леф все смотрел и смотрел на занятную блестяшку. Приятно было на нее смотреть, хотелось очень — вот и смотрел. Мельком подумалось: откуда это Гуфа достает такие штучки? Кольца бронзовые, всякие амулеты, теперь вот пластина эта... Ведь не сама же старуха делает их? На ничтожнейший миг он оторвался от созерцания сияющей бронзы, глянул на ведунью и, ушибившись о вернувшуюся в ее зрачки звонкую синеву, разом лишился возможности видеть, слышать и ощущать.


Когда он очнулся, за окнами уже серел ленивый рассвет. Ныли онемевшие от неуютной позы плечи и поясница, в ушах стоял докучливый гул. Леф приподнялся, озираясь. Нурд лежал, как и раньше, а Гуфа, оказывается, довольно удобно устроилась спать на парнишкином ложе. Морщинистое ее лицо казалось спокойным, благостным, она причмокивала и покряхтывала во сне, норовя подтянуть колени к самому подбородку. Просыпаться старая ведунья собиралась явно не скоро.

Давешнюю бронзовую пластину Леф обнаружил висящей у себя на шее рядом с охраняющим от каменного стервятника вонючим грибом. Вернее, даже не обнаружил — он почему-то знал, где находится эта штука, чувствовал ее. Странно... О существовании увесистого гриба Леф вспоминал лишь случайно, а эта почти невесомая штучка никак не позволяла забыть о себе. И окружающее ощущалось теперь как-то по-новому, оно будто бы четче стало, словно более настоящим, чем прежде. Ведовство? Конечно, ведовство. Чего же еще ждать от Гуфы?

Старуха и Нурд проснулись, лишь когда возмужавшее солнце приостановилось на вершине своей жизни, собираясь с духом для спуска к дряхлости и гибели. Едва успев протереть глаза, оба в один голос потребовали еды — погорячей, побольше да побыстрее. Леф засуетился у огня. Быстро у него не получилось: одной торопливой руке куда лучше удается бить горшки, чем двигать их в очаге. Нурд, приподнявшись на локте, с видимым удовольствием высмеивал каждую Лефову неловкость, но не зло, а вполне дружески; и в душе парня затеплилась надежда, что больше не сердится Витязь, простил, будет учить до конца. Ишь, ухмыляется. Слаб он еще, конечно, однако порозовел, глаза веселые, а на лице вроде ни следа не осталось от вчерашнего дурного удара — разве что нос теперь у него набок перекосился. Так ведь для мужика кривой нос не огорчение. Нюхать может, сопению не мешает — значит, хорош. Когда же Нурд заявил, будто Леф нарочно решил погубить его голодом, потому как боится идти во Мглу (ведь никому не дано права оставить Мир без витязной обороны), до парнишки наконец-то дошло очевидное. Ведь Нурдовы слова о том, что больше нет здесь ученика и учителя, могли означать не только обиду...


И вот теперь — ночь. Глухая, морозная. Последняя ночь в одном Мире с Хоном, Витязем, Рахой, старой ведуньей... Последняя возможность для струнной игры — ведь не тащить же с собой увесистое певучее дерево! Впрочем, виолы должны водиться и по ту сторону Мглы... Нет, не хочется трогать струны, думать о них. Ни о чем не хочется думать, и шевелиться тоже не хочется. Хочется просто быть...

Леф вздрогнул, потому что плечо его внезапно стиснули крепкие пальцы, и неслышно подобравшийся Нурд сипло задышал чуть ли не в самое ухо:

— Вставай, собирайся. Разве не слышишь — вьючное храпит под стеной? Приехали уже, бешеному бы их на забаву...

Окаменевшая от мороза грязь поросла обильными снежными иглами. Иней казался таким беззащитно чистым, что Лефу никак не удавалось заставить себя спрыгнуть с телеги — ему казалось, будто под ногами непременно раздастся мучительный звон, похожий на предсмертные вскрики. Но спрыгнуть все же пришлось, потому что за спиной послышалось сдавленное шипение послушников-провожатых: «Боится... Трусливого щенка Витязем выставили...»

Конечно же, никакого звона не было — лишь скрипнуло тихонько, и все. Леф заметил вдруг, что от его ног ползет, удлиняясь, густая тень, а иней наливается алыми бликами: где-то позади в кровавых муках рождался рассвет. Далеко-далеко. За скальными хребтами, за скудными обиталищами горных общин, за так и оставшимся непознанным Черноземельем... Далеко. На другом конце Мира. А впереди — вот она, Бездонная Мгла, волнующееся озеро тяжкого серого тумана, и твоя тень достает до берега, ты, Незнающий, Певец Журчащие Струны, Теперешний Витязь Леф. Кем же ты станешь через несколько шагов по искрящемуся рассветной алостью скрипучему инею?

Скрипит, скрипит под ногами; придвигается, нависает над головой огромное утесоподобное строение, Обитель Истовых... Там, наверху, еле виднеются на фоне еще темного неба несколько человечьих голов. Следят. Радуются. Не надо, не надо смотреть вверх и ни в коем случае нельзя оглядываться на то, чему суждено навсегда потеряться, оставшись по эту сторону... Навсегда ли? Может, не так уж все безнадежно?

Может. Но щиколотки уже тонут в тумане.

Когда Мгла дошла Лефу до груди, он приостановился, выпутался из предписываемого обычаем душного черного покрывала, скомкал его и, не глядя, швырнул за спину. Потом ощупал оружие (клинок, нож, дареная Хоном дубинка — все вроде под рукой... и железный бивень подвязан надежно, плотно...). Показалось, будто наличник сполз на сторону — поправил, туже стянул подбородочный ремень. Все. И нечего мешкать. Не дрекольем же тебя гнали сюда...

Изнутри Мгла оказалась вовсе не тем, чем представлялась снаружи. Внутри себя она не притворялась мглой. Мягкое розоватое мерцание — может, это крепнущий рассвет пробивается сквозь туман? И все видно — каждый камешек, каждый из жухлых стеблей, стелющихся по земле редкими космами. Идти было легко. Лефу казалось, что он спускается по узкому пологому оврагу, боковые склоны которого состоят из непроглядной тьмы. Во тьму эту, наверное, можно было бы войти безо всякой помехи, как в тень, только приближаться к ней совсем не хотелось. Ну ее, посередине оно спокойнее будет. Правда, с середины довольно скоро пришлось сойти, чтобы обогнуть огромный, странным образом искривленный валун... Да нет, не просто валун. Вымученный ожиданием чего-нибудь нехорошего, Леф едва не закричал с перепугу, когда среди избороздивших ноздреватый камень трещин примерещилось ему подобие злорадной многозубой ухмылки.

Испуг был напрасным. Наверное, уже не одну сотню лет щерил грубо вырубленную пасть этот съеденный Мглою забытый бог. Неприятный бог, неласковый. Остроконечная голова утонула во вздыбленных плечах; уродливые трехпалые руки пытаются сдержать что-то рвущееся из вспученного живота; лицо — клыки да бугры выпученных глаз, а на большее, видать, фантазии не хватило ваятелю. Камень. Изгрызенный временем, мертвый. Но людские черепа, ожерельем повисшие на замшелой груди, кажется, настоящие. Хорошего же покровителя выискали себе Древние! Как это называла его Гуфа — Пожиратель Солнц? Плохое название. Похоже, не одними только солнцами он обжирался...

А память покуда жива — вот даже мельком слышанное имя утонувшего во Мгле бога не забылось. Так, может, обойдется? Может, Бездонная милует тех, кто уже проходил сквозь нее. Или это Гуфин амулет охраняет?

Опасливо миновав каменную тушу, Леф неожиданно очутился в лесу. Увечные деревья, напрочь лишенные листвы и коры, корячили голые ветви, словно давным-давно, в предгибельных судорогах, пытались дотянуться друг до друга, переплестись, встретить смерть в близости. Пытались, но не успели. Дыбящаяся по сторонам Лефовой дороги чернота рубила собой иссохшие древесные руки, а навстречу обрубкам из черных отвесов выпирали такие же изломанные сучья, скрюченные стволы, застывшие в нелепых извивах корни... Нависшая тишина ужасала — даже отзвуки осторожных шагов сглатывала упругая труха, толстым слоем устилавшая землю. Оглохшему от полного беззвучия Лефу стало казаться, будто кто-то крадется за ним, догоняет неслышным скользящим шагом, таит дыхание, хищно скалится, глядя на беззащитную спину...

Чтобы избавиться от этого наваждения, достаточно было бы одного-единственного взгляда назад, но именно возможность подобного взгляда пугала всего сильнее. А вдруг окажется, что и вправду?..

Только бояться следовало вовсе не того, что осталось сзади. Леф понял это, когда между древесными трупами мелькнули вдруг тусклые взблески чищеного железа, — понял и замер, нашаривая рукоять меча, некстати удумавшего поиграть в прятки со взмокшими суетливыми пальцами. И вывернувшийся из-за деревьев бешеный тоже замер (Леф готов был клясться, что тот обалдело хлопает глазами, упрятанными в черноте смотровой щели). Вот ведь угораздило нездешнюю мерзость забраться во Мглу именно теперь! Впрочем, нездешняя ли она, мерзость эта? Больно уж хлипкая тварь запряталась под проклятую броню... И клинок у нее — таким не врага рубить, а в зубах ковыряться. И медлит, словно робеет. Робеющий бешеный — вот так диковина! Уж не Истовые ли опять какую-нибудь гнусность выдумали?

Не пришлось Лефу долго раздумывать обо всех этих странностях. Узкий клинок бешеного выглядел никчемной забавкой, но был он, в отличие от Лефового, обнажен и готов к удару; сам же бешеный вряд ли умел вымучивать свою голову хитроумными размышлениями. Глупым он казался, безмозглым, как и все бешеные, а потому едва не спровадил парня на Вечную Дорогу первым же взмахом. Несколько мгновений Лефу только чудом каким-то удавалось отбиваться от стремительных наскоков проклятого. По боку уже ползла медленная горячая струйка — сказалось-таки убожество куцего панциря. Не исхитрись парень в последний миг вывернуться, кончик гнутого лезвия не по ребрам бы полоснул, а из-под лопатки выткнулся. И тут же снова достал, укусил вражий клинок, и еще раз — в ногу... Тяжесть брони не мешала прыжкам бешеного, оружием своим он вертел ловко и споро. Ну вот, снова достал. Этак и до беды недолго.

От боли, стыда (ведь таким хлипким казался противник, чихнешь — переломится) Леф вконец озверел. Нет-нет, это была не самоубийственная ярость, мутящая кровавым туманом разум и взгляд, а ледяное расчетливое неистовство, половина победы. Больше, чем половина. Тяжкое острое лезвие закружилось вокруг хозяина с какой-то ленивой грацией и вроде бы не по-боевому медленно, только, куда бы ни норовил ударить бешеный, Лефов меч непостижимым образом оказывался на пути его клинка. А потом... Проклятый, скорее всего, даже не заметил случившейся перемены, ведь он, как и раньше, метался вокруг своего врага, отпрыгивал, наседал, ловко перекидывая оружие из руки в руку... Но теперь ему чаще приходилось отбивать удары, чем бить самому, и бросаться на противника все время приходилось вверх по склону, потому что тот больше не позволял обойти себя.

Леф уверенно теснил бешеного, загонял его все глубже и глубже во Мглу. Он не спешил. Пусть проклятая тварь выматывает себя собственной суетой, пусть. Вот уже и прыти у нее поубавилось, и дыхание все слышней — надсадное, сиплое. А тот, обучавший... Как его — Мурд? Пурд? Он, помнится, все твердил: «Быстрота, быстрота...» Он хороший, очень хороший, только где уж ему рассуждать о воинском мастерстве, он ведь, кажется, столяр? Быстрота — это вроде ножа с двумя остриями: при нерасчетливости против себя самого обернуться может.

Умерло время, окружающее стерли холодные железные сполохи, вскрикивает воздух, кромсаемый умелыми взмахами, злобно лязгают, сталкиваясь, голубые клинки... Почему голубые, откуда такая глупость? Всякий знает, что боевая сталь серая! Почему проклятый — проклятый? Неправильно это — проклятый он. Умелый боец, отважный и ловкий, да только не ему тягаться с Пенным Прибоем...

А спуск как-то незаметно оборотился подъемом — назад, что ли, повернули ослепленные схваткой бойцы? Леф понемножку теснит своего врага, но тот теперь забирается все выше, отбиваться ему сподручнее, чем Лефу нападать. Неважно. Бешеный устал, резвость его вытекает вместе с брызжущими из-под наличника мутными струйками. Скоро, видать, конец придет смертной работе...

В следующий миг Лефу показалось, будто в глаза ему плеснули горячим и ярким, земля встала вкось, жутко завыло в ушах. Перепутанный непостижимостью произошедшего, решив, что пропустил-таки нежданный могучий удар, что все кончено, он прыгнул на теряющегося во внезапном сиянии противника, ткнул мечом почти наугад.

Наверное, бешеного тоже ослепил невесть откуда взявшийся свет безоблачного яркого дня, иначе бы он обязательно сумел увернуться от размашистого выпада. Но он не сумел. Острие тяжкого Лефового клинка грохнуло его по наличнику, высоко-высоко, чуть ли не к самому солнцу взлетел проклятый шлем, словно крыльями трепыхая обрывками подбородочного ремня...

Еле удержавшийся на ногах парень видел, как покатился по земле враг, как голова его с отчетливым стуком ударилась о валун и разметавшиеся стриженые волосы цвета темной бронзы прилепило к камню алое... А прятавшееся под железной маской лицо оказалось неожиданно хрупким, бледным до синевы, знакомым-знакомым... Смилуйтесь, Всемогущие, да что же это за гнусную шутку сыграла со своей добычей Серая Прорва?

Внезапное понимание ужаса, непоправимости произошедшего вырвалось из груди звериным сдавленным воплем, швырнуло на колени — тормошить, плакать, звать... И когда, дрогнув, приподнялись розовеющие веки, он, едва не обезумев от счастья, сорвал с головы шлем, попытался зарыться губами во влажные от пота и крови рыжие волосы. А она, ожившая, дернулась было, напрасно пытаясь вырваться, но вдруг всхлипнула, прижалась лицом к его бронированной груди: узнала.

— Вернулся... Это ты вернулся... — Голос ее был невнятен и еле слышен. — А злой где? Тот, что мне в Прорве встретился, где он? Страшный такой, с зубом вместо руки... Ты прогнал его, да? Прогнал?

— Прогнал. Нету здесь больше злого. Не бойся, Рюни...

Парень смолк, тяжело дыша. Нелепым, невозможным казалось ему случившееся. Почему, едва приняв, Прорва выплюнула его назад? Почему Рюни снаряжена как воин, кто доверил ей боевую сталь? Как мог за считанные дни разлуки появиться на нежной, с детства знакомой щеке глубокий, крепко подживший рубец? Много, много было этих «как» да «почему», недоступных пониманию возвратившегося из Прорвы кабацкого певца и школяра-недоучки по имени Нор.

Загрузка...