Валерий Анишкин МОЯ КАРМА

ЧАСТЬ I

Не всё, что мы переживаем, можно объяснить логикой или наукой.

Линда Вестфал

Глава 1

Омский железнодорожный вокзал и привокзальная площадь. Город времён писателя Достоевского и конструктора ракет Королёва. Лидер белого движения Колчак и «золото Колчака». Городок Нефтяников. Иван Карюк и его родители. Мои «особые» способности. Из учителей в рабочие.


Поезд, конвульсивно дергаясь и лязгая колесами, наконец остановился, и нетерпеливые пассажиры, которые еще до прибытия стали выстраиваться в проходе вагона к выходу, теперь с облегчением покидали свой временный дом на колесах, вываливаясь с вещами на дощатую платформу, и она вдруг заполнилась, превратившись в шумную колышущуюся массу. И так же быстро опустела.

Я с рюкзаком и небольшим чемоданом стоял в сторонке, не решаясь двинуться в незнакомый город вслед за толпой. А в уши настойчиво лез перестук колес. В поезде я это перестал замечать, как не замечают тиканье часов на комоде, но стоит прислушаться, и тиканье заслоняет все остальные звуки, а потом долго не отпускает слух. Казалось, стук колес записался на магнитной ленте памяти и теперь воспроизводится непроизвольно. Двое суток тряски в душном вагоне пассажирского поезда утомили и требовали хотя бы небольшого отдыха.

Немного придя в себя, я вскинул рюкзак на плечи, взял чемодан и направился в здание вокзала. В буфете, отстояв недолгую очередь, я взял стакан чая и два бутерброда с сыром, нашел свободное место за высоким столиком с круглой мраморной столешницей и с аппетитом проглотил бутерброды, запивая горячим, но слабым чаем, который буфетчица наливала из огромного медного самовара.

Выйдя на привокзальную площадь, я прошел мимо сквера с памятником Ленина туда, где толпились люди в ожидании транспорта. Спросив у какого-то мужчины, я дождался троллейбуса до Нефтегородка, где жил мой институтский товарищ Ванька Карюк и где я собирался поработать пару месяцев до начала учебного года, чтобы определиться с работой по своей специальности учителя английского и немецкого языков согласно диплому об окончании ЛГПИ им. Герцена.

Из окна троллейбуса город мне показался невзрачным, несмотря на солнечный день, и я невольно вспомнил Достоевского, который писал в письме брату, что «Омск — гадкий городишко. Деревьев почти нет. Летом зной и ветер с песком, зимой буран… Городишко грязный, военный и развратный в высшей степени…»

Это дословно. Память меня не подводила и оставалась тем, что называют феноменальной. Был период, когда я на какое-то время терял свой дар предвидения и видения прошлого, но с памятью не возникало проблем, и она оставалась, надежно служа мне в учебе…

Cо времен Достоевского прошло более ста лет и многое изменилось. По крайней мере, грязи я не заметил, а деревьев и кустарника было достаточно. Что касается летнего зноя и бурана зимой, то я знал, что климат в этой широте континентальный, то есть, лето жаркое, а зима холодная, и был готов к этому.

О городе я знал лишь то, что можно было найти в Большой Советской энциклопедии, то есть, что город возник на слиянии двух рек и стоит на Иртыше, в который впадает Омь, а также, что это бывшее место военных и ссыльных, среди которых были писатель Достоевский, конструктор ракет Королев, этапированный сюда в 40-х годах из Магадана. Здесь отбывал срок в тюрьме композитор, автор романса «Соловей» Алябьев. Недаром Омск в шутку расшифровывали как Отдаленное Место Ссылки Каторжан.

Однако больше меня интересовала история лидера белого движения Александра Колчака. Это благодаря ему Омск получил звание столицы Сибири. И недаром: в 1918-20-е годы более сытного и богатого города за Уралом было не найти. Тем более что здесь красных не любили, и после военных действий расстреляли всех большевиков, которые не успели убежать. Жители Омска вообще не верили, что какие-то голодранцы могут победить офицеров, купцов, промышленников. Тогда Колчака встретили балом. Но Красная Армия выбила Колчака из города, а затем белого адмирала расстреляли в Иркутске.

Но еще больший интерес у меня вызывала история с золотом. Во время бегства на Восток адмирал растерял часть золотого запаса Российской империи; состав золота угнал Чехословацкий корпус, служивший у белых в качестве наемников; часть золота досталась красным, но никто не знает, куда девались все остальные слитки. Говорят, что белогвардейцы спрятали перед бегством огромный клад в Омске. Клад неоднократно пытались найти, но безрезультатно. А может быть, никакого клада и не было?

Но не будем забегать вперед. С этим я еще столкнусь в моем повествовании.

Нефтегородок тоже не произвел на меня впечатления. Это был тип микрорайона, приспособленного под обслуживание нефте- и газоперерабатывающих предприятий, в основном с четырёх и пятиэтажными кирпичными постройками…

Трамвай довез меня до улицы Энтузиастов, и я без труда нашел дом своего институтского товарища. Двери открыл сам Иван. Он сначала остолбенел и от неожиданности потерял дар речи. Потом бросился обнимать меня.

— Не позвонил, не написал. Дал бы телеграмму, что-ли… Как с неба, ей богу! — растерянно запричитал Иван.

Сюсюканий и соплей я не любил и в отличие от Ивана сдержанно принял проявление его телячьего восторга: в таких сиюминутных выражениях мне всегда виделась некая фальшь, и, может быть, именно от того, что они сиюминутны. Я терпеливо дождался, пока он отпустит меня, и с усмешкой сказал:

— Да ты не напрягайся, Вань. Я у тебя на пару дней, пока устроюсь как-то. Это возможно?

— Что ерунду говоришь, — обиделся Иван. — Я мог бы встретить тебя. Город-то незнакомый. Как добирался?

— Нормально. От вокзала троллейбусом, здесь трамваем.

— Есть хочешь?

— Спасибо, я на вокзале чаю выпил.

— Чай — не еда. Давай, тащи вещи в мою комнату и пошли на кухню пельмени есть.

В комнате Ивана с трудом помещались кровать, шифоньер и однотумбовый письменный стол. Я запихнул рюкзак под стол, чемодан поставил рядом так, чтобы не загораживать проход.

— Мне б помыться, — попросил я.

— Прости, не сообразил, — хлопнул себя ладонью по лбу Иван. — Иди в ванную, я сейчас принесу полотенце.

После душа ели пельмени, выпили по рюмке водки из графинчика, который Иван достал из серванта, и болтали, вспоминая студенческие будни.

— А чего ты приехал летом-то? — спросил Иван. — Ты же собирался к сентябрю.

— А поработаю до школы где-нибудь. У тебя же отец начальник отдела кадров? Поможет?

— Да запросто! — согласился Иван.

— Родители-то знают, что я могу завалиться к вам татарином? — спросил я.

— Почему татарином?

— Да ведь говорят, «незванный гость хуже татарина».

— Не бери в голову, — засмеялся Иван. — Достаточно того, что они про тебя знают. Разберемся…

Вечером пришли с работы отец и мать Ивана. Иван представил меня, сказав, что я буду работать в школе учителем.

— Какая школа, — пожал плечами отец Ивана Сергей Николаевич. — Июнь месяц только пошел.

— Да я поработать хочу до осени. Поможете?

— А что я вам предложить могу? Разве что рабочим, а у вас диплом о высшем образовании.

— Так я на другое и не рассчитываю, — заверил я. — Пару месяцев физического труда только на пользу пойдут.

— Похвально, — одобрил Сергей Николаевич. — Рабочих рук у нас всегда не хватает. И когда вы хотите приступить к работе?

— Да хоть завтра, — сказал я.

— Идет! Завтра жду к десяти в отделе кадров. Ванька покажет, где наше управление.

Может и ты, Вань? — повернулся Сергей Николаевич к сыну. — Заодно с приятелем. Чего без толку дома сидеть?

— Ты, что, отец, сдурел, — вступилась мать Тамара Петровна. — Ему школы по горло хватит.

— Не, батя, я погожу, — засмеялся Иван. — Это Володька. Он у нас особенный, с чудинкой. А я лучше на диване поваляюсь, книжки почитаю, да на речке позагораю в свое удовольствие.

— И по девкам побегаешь, — недовольно буркнул отец.

— Серёж! — Тамара Петровна строго посмотрела на мужа.

Ванька только ухмыльнулся, но промолчал.

Пили за знакомство из того же графинчика и снова ели пельмени, правда, прежде съели по тарелке наваристого борща.

Тамара Петровна водки не пила и в разговоре участвовала неохотно. Только спросила в конце ужина:

— Это правда, что вы, Володя, обладаете каким-то особым даром? Ваня говорил, что вы можете лечить руками и предметы двигать взглядом.

— Ну что вы! Иван вам наговорит. Что-то могу, хотя ничего необычного здесь нет. А так больше разговоры.

Я по-прежнему старался быть осторожным. Я помнил письмо физика Френкеля, которое в своё время напугало отца. Тогда отец в осторожной форме написал о моих способностях и, в частности, о способности предвидения в Академию Наук СССР и получил ответ профессора Н. Блохина: «У меня позиция была и остается твердой: с научной точки зрения в этом феномене ничего нет. Чудесами и мистикой мы не занимаемся». Френкель же на письмо ответил мягко, но ответ его прозвучал, как предупреждение и напугал отца: «…обстановка в науке настолько сложна и опасна для открытого обсуждения этих сложных проблем, что приходится скрывать информацию в стенах лаборатории, хотя лаборатория поддерживается профессором А.Д. Александровым… Поэтому ни в коем случае не следует никому нигде рассказывать… Все будет расценено, как распространение лженауки».

Сейчас, конечно, не то время, чтобы бояться репрессий за то, что твоя психика отличается от общепринятой нормы и за то, что природа наделяет кого-то особыми способностями, тем более, неизвестно, дар это или проклятие. Ведь даже в той памяти, которой я обладаю, мне стыдно признаваться, и я, как раньше в школе, в институте на экзаменах по таким предметам как политэкономия, например, старался переставлять слова и предложения, чтобы не казалось, что я вызубрил главу наизусть, хотя текст представал перед моими глазами фотографической картинкой, который я мог читать с закрытыми глазами…

Спать меня устроили на кухне на раскладушке. С дороги и после двух рюмок водки я уснул скоро, но обладая тонким восприятием, чутко уловил скрип кухонной двери и открыл глаза. Из комнаты в коридор и в кухню через щель не закрытой плотно двери проникал свет, а потом я услышал шёпот Тамары Петровны:

— А он что, будет жить у нас?

— С чего ты взяла? — так же шёпотом ответил Сергей Николаевич.

— Так он в школу пойдет только в сентябре, — тот же шёпот Тамары Петровны.

— Успокойся! Завтра я ему выпишу направление в общежитие как рабочему строй-монтажного управления.

— Ну, тогда ладно!

— Тебе что, не понравился молодой человек?

— Нет, почему же? Вполне симпатичный и видно, что самостоятельный. Только эти его какие-то подозрительные способности. Как бы беды не случилось.

— Не говори глупости. Володька тоже дружить с кем попало не станет. И потом, в институте не стали бы кого зря держать. А они дипломированные специалисты, высшее образование. Это мы с тобой до техникума только и дотянули.

— У нас время было другое. Война. Сейчас другие возможности… Зато у тебя шесть медалей и два ордена.

— Ладно, давай спать, — тяжело вздохнул Сергей Николаевич.

Еще некоторое время в комнате слышалась возня, скрип кровати, и всё скоро успокоилось.

Утром я стал собирать раскладушку, освобождая кухню до того, как встали хозяева. Пожелав Сергею Николаевичу и Тамаре Петровне доброго утра, я нырнул в комнату Ивана, чтобы не мешать им собираться на работу.

После завтрака мы с Иваном поехали на работу к его отцу. Кабинет начальника отдела кадров представлял собой небольшое пространство с большим двухтумбовым столом, двумя шкафами с папками и рядом стульев с черными дерматиновыми сидениями и спинками вдоль стены. Такой же стул стоял у стола. Сам Сергей Николаевич сидел в жестком кресле, похожем на стулья, только с деревянными подлокотниками.

— У тебя трудовая книжка есть? — доброжелательно спросил Сергей Николаевич, переходя на «ты», что совершенно меня не обидело: ведь я был товарищем и одногодком его сына.

— Есть, я же в сельской школе два года поработал — сказал я, протягивая трудовую книжку.

— А зачем же ты сюда-то приехал. Чем же дома было плохо? Или нашкодил? — Сергей Николаевич подозрительно сощурился.

— Да что вы Сергей Николаевич! Как вам в голову такое могло прийти! — обиделся я. — Посмотрите, у меня даже благодарность за хорошую работу в книжке записана.

— Да, действительно, — удивился почему-то Сергей Николаевич, найдя запись в конце моей трудовой книжки. — Тогда, чего тебя потянуло к перемене мест-то?

— Я, Сергей Николаевич, нигде еще не был. Вот вы пол-Европы с войной прошагали. Столько повидали, — польстил я. — А я нигде еще не был. А больше всего на Сибирь хотел посмотреть. И Иван много рассказывал, скучал по своему городу.

— Да-а, Сибирь — это, брат ты мой, сила. Мы, сибиряки, и в войне своей земли не посрамили… Твой-то отец воевал? — строго спросил Сергей Николаевич.

— А как же, воевал, — неохотно сказал я. — Только на другом, секретном фронте.

— Это что же, разведчик, что-ли?

— Что-то вроде этого. В Тегеране. Только он почти ничего нам не рассказывал. Говорит, подписку давал.

— А-а, понимаю, понимаю. Вон оно как, значит. Конференция трех держав, товарищ Сталин и все такое.

Он посмотрел на меня с уважением, будто это я служил в Тегеране и обеспечивал конференцию трех держав. Но я не стал говорить, что отца во время этой исторической конференции в Иране уже не было, потому что он, смертельно контуженный, лежал в госпиталях, сначала в Тегеране, потом в Ашхабаде.

— Я тебя оформлю слесарем-трубоукладчиком, — Сергей Николаевич словно извинялся передо мной. — Особой квалификации здесь не требуется. В основном земляные работы. Будешь, что называется, на подхвате.

И, наверно, чтобы ободрить меня, добавил:

— Летом у нас жарко, говорят, триста солнечных дней в году. Как в Сочи. В Сочи был?

— Не был, — сказал я.

— Ну вот, в траншеях, которые роет экскаватор для укладки труб, чистая холодная водичка, не хуже, чем в море. Так что, кроме здоровья никакого вреда, — весело заключил Сергей Николаевич.

— Да все нормально, Сергей Николаевич. Что, мы не работали что-ли. Вань, помнишь, как на ликероводочном заводе вкалывали?

— Что-то мне Ванька про это не говорил, — видно словосочетание «ликероводочный» отца Ивана насторожил, и он как-то подозрительно посмотрел на Ивана.

— А что говорить-то? Мы ж не пить туда ходили. Подрабатывали. Студентов охотно и брали на временную работу, потому что они не пили.

— Ну ладно, всё, — повернулся ко мне Сергей Николаевич. — Иди в отдел кадров, дверь рядом, оформляйся. Я сейчас позвоню. Как оформишься, зайдешь. Я дам тебе направление в общежитие. У нас, сам видел, тесновато. Да и тебе, я думаю, неудобно у нас толкаться.

В отделе кадров меня встретила молодая женщина.

— Это насчет вас звонил Сергей Николаевич? — приветливо спросила женщина. — Идите к моему столу. Она попросила паспорт и Трудовую книжку, удивленно вскинула брови, прочитав последнюю запись, где значилось, что я учитель, но ничего не сказала и сделала новую запись: «Принят на работу в качестве слесаря-трубоукладчика 3-го разряда» и число, скрепив всё печатью.

Сергей Николаевич лично заполнил мне направление в общежитие и, прощаясь, пригласил:

— К нам заходи, милости просим. Ты парень, вижу, толковый, так что Ваньке от тебя только польза.

Глава 2

Общежитие. «Баянист» Корякин. Градообразующий завод. Новый район и его история. Испанец Антон, Степан Захарыч и чуваш Талик Алеханов. Коммуна четырёх. Пьяница Колян.


Общежитие находилось в двух кварталах от Ванькиного дома, но довольно далеко от завода, куда мы с ним добирались трамваем. Это было четырёхэтажное кирпичное здание, в торце которого разместилась бакалея, что казалось мне удобным: не нужно будет тратить время на дальние походы, по крайней мере, за хлебом и молоком.

Я показал направление пожилой вахтёрше, и она, надев очки, стала придирчиво изучать бумагу, читая её про себя, шевеля губами, и даже на всякий случай перевернула листок на другую сторону, а потом строго оглядела меня поверх очков и отправила к коменданту на второй этаж.

— А как зовут коменданта? — спросил я.

— Валентиной Васильевной зовут, — чуть помедлив ответила вахтёрша, бросив на меня подозрительный взгляд, будто решала, открывать мне эту «государственную тайну» или нет.

Комендантша, довольно симпатичная не старая ещё женщина, оказалась более доброжелательной, чем вахтёрша.

— Мне насчёт вас звонил Сергей Николаевич, — с улыбкой сказала комендантша. — Но я не представляю, куда вас поместить. — Лицо её приняло строгое выражение. — У меня свободно только одно место в комнате на шесть человек. Один рабочий уволился и вчера съехал. Возможно, скоро освободится место в комнате поменьше, тогда я вас смогу перевести туда… Я так и объяснила Сергею Николаевичу.

— Ничего страшного, Валентина Васильевна, — успокоил я комендантшу. — Поживу и в этой.

— Ну, тогда ладно! Тем более, что там народ, в общем, можно сказать, культурный, чего не скажешь о некоторых других комнатах. Оставляйте паспорт — я вас оформлю. Вещи потом сдадите в камеру хранения. Возьмите, что нужно, а остальное сдайте.

И она повела меня по длинному коридору в конец общежития.

— А Сергею Николаевичу вы кем доводитесь? — поинтересовалась Валентина Васильевна.

— Я с его сыном в институте учился, — не стал скрывать я. — С осени буду преподавать в школе. А летом хочу поработать.

— Ну, тогда понятно, — кивнула головой Валентина Васильевна, и лёгкая усмешка скользнула по её лицу. Комендантша в моём решении поработать пару месяцев видела просто блаж.

— У нас живут люди разные. Есть завербованные, есть бывшие зеки. Бывает пьянство, мордобой, — пугнула меня комендантша.

— Завербованные не всегда плохие люди, а зеки есть везде, — философски изрёк я.

Валентина Васильевна пожала плечами.

В просторной комнате стояло шесть кроватей, застеленных кое-как коричневыми с синими полосками байковыми одеялами. Возле кроватей в изголовьях стояли тумбочки. В середине комнаты расположился прямоугольный стол с голой, ничем не застеленной фанерной крышкой и четырьмя стульями вокруг. С потолка свисала лампочка на витом электропроводе без плафона. Проводка шла по верху от выключателя и закреплялась на керамических роликах.

На кровати сидел ражий веснушчатый малый с баяном. Перед ним стоял стул с прислонённым к спинке самоучителем игры, и он сосредоточенно разбирал ноты.

— А ты, Корякин, чего не на работе? — спросила комендантша.

— А у меня сегодня отгул, — недовольно отмахнулся Корякин, не отрываясь от своего занятия.

— Где у вас свободная койка?

— Это вместо Васьки «Круглого что ль? — поднял голову Корякин.

— Да, вместо Круг» лова, — поправила комендантша.

— Его кровать у окна была, только её занял Колян, а Коляново место вон, у стенки.

— Я задвинул чемодан с рюкзаком под кровать, на которую указал Корякин и, сняв туфли, завалился на неё поверх одеяла. Я устал после всех сегодняшних походов и тело требовало отдыха…

После оформления на работу в отделе кадров мы с Иваном Карюком шли пешком. Я хотел поближе познакомиться с городом, где предстояло какое-то время жить. Строительно-монтажное управление, куда я устроился на работу, как и множество других предприятий, обслуживало нефтеперерабатывающий завод. Оно находилось недалеко от завода и оттуда хорошо была видна его огромная территория, которая впечатляла своими размерами.

— 1200 гектаров. 1800 футбольных полей, — сказал Иван. — Одних автодорог 150 километров.

— Вижу, что предмет тебе знаком, — улыбнулся я.

— А как же! Все мы в какой-то мере зависим от завода, ведь и наш городок вырос вокруг его строительства, недаром он и называется городок Нефтяников.

Лес труб возвышался над кирпичными заводскими строениями, изрыгая в небо густой дым, который клубился и извивался от лёгкого ветра, а потом расползался и растворялся в вышине, заполняя всё пространство до горизонта. Яркое пламя факела, похожего на гигантскую свечу, превращалось в черную тучу дыма и тоже уходило в небо.

— И всё это идёт в атмосферу? — спросил я, глядя на причудливую игру плотного, будто вылепленного из пластилина, дыма.

— А куда денешься? Все вредные примеси на город. Да ещё и со сточными водами от нефтепереработки в поверхностные воды поступает до хрена всяких сульфатов, фенолов и другой дряни.

— Как же здесь можно жить?

— Живём, как видишь. Да и не вечно же так будет. Придут новые технологии, появятся новые очистные сооружения. Что-нибудь придумают… Зато здесь надёжная работа и хорошие заработки. Завод обеспечивает больше двух тысяч рабочих мест, а если со всеми подрядными организациями, то, считай, раза в три больше.

— Я слышал, нефтезавод строили зеки, — сказал я.

— Почему только зеки? В строительстве участвовало много рабочих, в том числе и зеки. Сюда ехали молодые специалисты со всей страны. Кстати, на стройке работал в числе заключённых Лев Гумилёв, который отбывал срок в Омске…

Мы шли по улицам, название которых часто отражало специфику городка: улица Химиков, Нефтезаводская, улица Энергетиков, улица Энтузиастов.

— Район наш ещё строится, — рассказывал Иван, — хотя, в основном, всё, что нужно, здесь уже есть… А ты знаешь, когда я уезжал в Ленинград учиться, здесь ещё не было ни троллейбусов, ни трамваев, а теперь, смотри, и трамваи, и троллейбусы.

Действительно, мимо нас громыхали трамваи, трезвоня педальными звонками; высекая искры дугами, шли троллейбусы, и вообще дыхание города ощущалось в полной мере: люди, заполняя тротуары, спешили по своим делам, сигналили грузовые и легковые автомобили. Всё двигалось, всё работало. Радовали глаз зелёные газоны и молодые дерева сквериков.

— Представь, что всего какой-то десяток лет назад, здесь была деревня с одной школой, одним магазином, да почтой, а теперь настоящий современный город с детсадами, школами, библиотеками, поликлиниками.

В центре района на проспекте Мира возвышался Дворец культуры нефтяников, отражая стеклянным фасадом площадь перед собой.

— Раньше здание украшали колонны, но когда стали бороться с архитектурными излишествами, колонны снесли. Теперь вместо них — высокое крыльцо… С колоннами было красивее, — посетовал Иван.

С проспекта Мира мы через парк спустились к песчаному пляжу Иртыша, и я, наконец, увидел величественную сибирскую реку. Широкая и спокойная, она тихо несла свои воды от границ Китая в Обь, куда и впадала, пройдя огромный путь более, чем в четыре тысячи километров, что я знал из энциклопедии, вычитывая сведения о сибирской столице, когда окончательно созрело решение ехать сюда.

По реке в обе стороны проплывали белоснежные теплоходы, в сторону Омска шла баржа с лесом.

— На берегах Иртыша жили древние племена, и в курганах долины реки до сих пор при раскопках находят изделия из золота, — сказал Иван. — А ты знаешь, в нашей реке водятся почти все виды рыб, даже осетровые. Хотя из-за загрязнений рыбы становится меньше. Да ещё браконьеры.

— Ну я не рыбак, так что меня можно не опасаться, — пошутил я…

Домой мы вернулись к обеду. Иван накормил меня вчерашним борщом и пельменями, и я, взяв свои вещи, пошел устраиваться в общежитие.

Иван хотел идти со мной, но я решил, что он будет мне только мешать, и отговорил его, сказав, что мне проще уладить волокиту с устройством в общежитие одному…

Корякин мучил инструмент, долго прилаживая пальцы к кнопкам баяна сначала правой клавиатуры, потом левой, и наконец извлекал неуверенный аккорд.

Звуки повторялись с какой-то определенной последовательностью, спонтанно образуя своеобразный ритм. Глаза у меня стали невольно слипаться, и я, сам не замечая того, уснул…

Проснулся я от голосов, которые вдруг заполнили комнату. Это пришли с работы мои соседи: их было трое, не считая Корякина, с которым я уже успел познакомиться, — два молодых и пожилой, мне показалось, старик, мужчина.

— Новенький? — спросил меня в упор невысокого роста парень с монгольскими скулами и обветренным лицом.

Я молча пожал плечами.

Мужики вывалили на стол консервы, ливерную колбасу и хлеб, разошлись по своим кроватям, полезли по тумбочкам, и на столе появилась алюминиевая кастрюля значительных размеров, макароны в кульке, сало.

— Антон, — сказал пожилой, — тебе варить макароны.

— Э-спасибо. Пусть Толик варит, я вчера варил, — возразил Антон.

— Иди-иди, — усмехнулся Толик. — Я два дня подряд картошку жарил.

— Ладно. Раз так, хорошо, пойду. Но завтра не пойду.

Говорил он с лёгким акцентом быстро и эмоционально, и слова почти сливались в предложении. «Р» в начале слова он произносил раскатисто, «ч» у него выходило как «тч», а «в» у Антона похоже было больше на «б». Перед словом «спасибо» он вставил «э».

— Eres espanol? — спросил я.

Он удивлённо посмотрел на меня.

— Si. Habla espanol?

— Un poco. No hay practica cinversacional.

— La practica sera. Encantado de conocerte. Cómo sabes que soy español?

— Por acento.

Я заметил напряжённое внимание Степана и Толика, которые с удивлением слушали наш разговор на чужом языке. Это их смущало, и я добавил по-русски:

— У вас нет звука «сп», поэтому ты произнёс «э-спасибо».

— Я как-то на это не обращал внимания, — сказал довольный Антон и ушел с кастрюлей на кухню варить макароны.

Языки мне давались легко. Когда я ещё учился в своём родном городе, мы с моим другом Юркой ходили на факультатив испанского, который вёл наш преподаватель Зыцарь, а потом, уже в Ленинграде, куда перевёлся после первого курса иняза, я, уже обладая некоторыми знаниями языка и каким-то словарным запасом, на спор с одним из старшекурсников выучил испанский за три месяца. Ну, может быть, «выучил» — громко сказано, не выучил, но мог более-менее прилично объясняться на испанском, имея в виду бытовой уровень, что оказалось не очень и сложным. Правда, в течение трёх месяцев мне пришлось оставаться после лекций, и я ходил в лингвистический кабинет, где слушал пластинки с уроками испанского, которые мне давал наш преподаватель Марк Маркович Сигал, чтобы освоить произношение.

Принимал экзамен он же. Беседовали на испанском десять минут, и Сигал безоговорочно признал, что я пари выиграл…

Когда с дымящейся кастрюлей вернулся Антон, все сели за стол.

— Новенький, — повернулся ко мне пожилой, — садись с нами, знакомиться будем.

Я было стал отнекиваться, мол, неудобно.

— Иди-иди. «Неудобно задом наперёд ходить», — сказал пожилой.

— Давайте я хоть за бутылкой схожу, — предложил я, видя, что на столе появилась бутылка водки.

— Поставишь, когда получку первую получишь, — остановил меня пожилой. — Да и мы особо в будни не пьём — работать потом тяжко.

— Меня зовут Степан, по батюшке Захарыч, но все зовут просто Степан. И ты так зови… — Испанца зовут Антоном, а если по-ихнему, то Антонио.

— А это Анатолий, художник, — показал Степан на парня с азиатскими чертами лица. — Фамилия его Алеханов, чуваш.

— У меня мать русская, а Алехан по-чувашски значит защитник, — пояснить Анатолий. — А Анатолий — это по-русски; по-чувашски: Талик или Таляк.

Говорил он, растягивая слова и ставя ударение в конец предложения.

— Работает этот защитник, куда определят, а больше по земляным работам. Хотя часто зовут писать призывные плакаты… Ты, часом, не из идейных?

— Да вроде нет, — пожал я плечами…

— А чего Корякин не с вами? — спросил я.

Корякин, как только сели за стол, оставил свой баян, бережно упаковал его в футляр чемоданного вида и вышел.

— Он сам по себе. Жлоб, жмудик. С нами в долю не входит. Он и на баяне учится, чтобы на свадьбах играть, да капусту рубить по лёгкому. На зоне таких не любят.

— Сам-то ты как? Хочешь, примыкай. Ты, я вижу, парень не простой, грамотный. Ну, дак и мы тоже не простые, потому что битые.

— Хорошо, — не раздумывая, согласился я. — А что я должен?

— Мы здесь только завтракаем и ужинаем, обедаем в столовой. Свой автобус возит. Кому ехать неохота, обходится батоном, да бутылкой молока… Значит, так, сбрасываемся с получки по четвертному на чай, пельмени, макароны, сахар, ну, там, ещё колбасу берем, сало. Если выпить — это, понятно, отдельно.

Степан, проговорив всё это, посмотрел на меня.

— Ну, как ты ещё не заработал, — внесёшь после.

— Зачем после? Я, Степан Захарыч, отдам сейчас. Немного денег у меня есть с собой.

— Ну и лады, — одобрил Степан.

Я видел, что ему нравится моё почтительное обращение к нему.

— В комнате есть ещё один жилец, Колька. Так ты с ним не водись. Дурак, хоть и техникум кончил, и пьяница. Бухает каждый день.

— Да хорошо бы просто бухал, как нормальные люди, а бухает-то вдумчиво и серьёзно, с надрывом, будто перед светопреставлением, — добавил Толик. — Говорит, осенью в армию идти, так хоть напоследок погуляю.

— Ага. А до осени ещё два месяца, так что допьётся до белой горячки, — серьёзно сказал Степан.

— И не в армию, а в психическую лечебницу попадёт, — вставил своё слово Антон.

— В дурдом, — поправил Толик.

От водки я отказался, но поел плотно. Все сидели ещё за столом, но стали говорить о каких-то своих делах, которые меня не касались, я почувствовал себя лишним, поблагодарил и ушел в свой угол. Меня не задерживали.

Из коридора донёсся шум, недовольный говор, что-то упало, кто-то невнятно матернулся, и в комнату ввалился пьяный малый.

— Колян. Лёгок на помине, — засмеялся Толик.

— Не поминай чёрта, он и не появится, — буркнул Степан.

Колян тупо обвел всех невидящим взглядом. Зрачки его закатывались, так что виделись лишь мутные белки, расстёгнутая рубаха вылезла из штанов. Он заплетающимся языком проговорил «здрассте» и, с трудом удерживая равновесие, направился к своей кровати, причём, забыв, видно, что кровать поменял, хотел пристроиться на свое прежнее место, но наткнулся на меня, удивился, с минуту стоял, держась за спинку кровати, пока Толик взял его за плечи и отвел на его новое место. Толик помог Коляну снять ботинки, и тот, как был в одежде, завалился навзничь на кровать и захрапел.

— Оставь ему чуть на опохмелку, — сказал Степан Толику, когда тот стал разливать оставшуюся водку по стаканам. — А то утром на работу не встанет.

— Когда хоть успел, — недовольно сказал Толик.

— Так они с Ряхой и Валетом из девятой комнаты сразу после смены пошли, а до этого в перерыв поллитру раздавили.

После ужина Толик с Антоном стали собираться в кино, звали меня, но я отказался, соврав, что пойду к приятелю — мне хотелось побыть одному, может быть, посидеть в каком-нибудь скверике и подумать, поразмыслить над обстоятельствами, в которых по своей воле оказался. А Степан достал из тумбочки книгу, прилёг на кровать и углубился в чтение.

Глава 3

Объект «Траншея». Шефство Талика Алеханова. Секреты «мастерства». Страна басков в огне. Дети Испании в России. Быт испанских детей. Учёба и образование. Страшные дни эвакуации. Болезни и голод. «Невозвращенец».


Автобус доставил нас на голый участок с траншеей и вагончиком для рабочих. Старенький автобус трясло на неровной дороге, а на ухабах кренило так, что, казалось, он неминуемо развалится, но в конце концов мы благополучно добрались до места. Большинство рабочих вышли раньше, у проходной завода, и вместе с ними Степан и Антон, а мы, несколько человек, поехали дальше.

Прораб, Александр Борисович, молодой ещё человек, с выгоревшей до соломенного цвета шевелюрой и обветренным, но приятным лицом, записал меня в журнал, выдал резиновые сапоги и робу и провёл короткий инструктаж, который сводился к следующему:

— Возьмешь лом, полезешь в траншею и будешь пробивать отверстия в дренажных трубах, а что дальше, скажу.

— Я покажу, — согласился Толик взять надо мной шефство.

Мы спустились в довольно глубокую траншею, почти по колено заполненную чистой, профильтрованной через глину и песок водой, и Толик показал, как долбить ломом трубы, чтобы пробить в них отверстия.

— Так всё время и будем трубы долбить?

Толик посмотрел на мою постную физиономию и успокоил:

— Укладку и монтаж труб тоже делаем мы. Только ты сначала ломом дырки подолби — тоже сноровка нужна, а за день, если всё время ломом махать, намахаешься так, что рук не поднимешь… Да ты не бойся, мы часто меняемся. В укладке тоже сложного ничего нет, главное, не зевай, а то трубой башку снесёт: когда экскаваторщик опускает трубу или муфту, он на тебя не смотрит.

Вскоре я приловчился и бил ломом также лихо, как и другие рабочие, поднаторевшие в этом деле за долгое время работы.

Толик стоял радом со мной и разрaвнивал лопатой щебёнку, которую насыпал экскаватор; через некоторое время лопату брал я.

— Толь, — спросил я, — а как Антон оказался в Омске?

— Вывезли из Испании вместе с другими детьми, когда там шла гражданская война.

— Это я понял. Как он в Омск попал?

— Представления не имею, — пожал плечами Толик, — Завод большой, платят неплохо… Не знаю. Зачем тебе?

— Да так, интересно… А чего он не вернулся на родину, когда стало возможным? Многие ведь вернулись?

— Не многие. Их же не выпускали.

— Как это не выпускали? — искренне удивился я.

— Там же установился франкистский режим… Куда ж их, к фашистам? А когда они становились совершеннолетними, принимали советское гражданство, а с советским гражданством попробуй уехать… Это уже при Хрущёве, кто хотел, разрешили вернуться. Но, говорят, вернулось меньше половины из всех детей. Многие погибли на фронте, а кто, как Антон, у которого никого там из родных не осталось, осели у нас… а кто умер от болезней и голода.

— От голода? — недоверчиво переспросил я.

— Спроси Антона, он тебе расскажет.

Я понял, что от Толика большего не добьёшься, и оставил свои расспросы. Но то, что я услышал от него, шло вразрез с тем, что я знал. А то, что я знал, было окружено героическим ореолом: республиканцы боролись с военными мятежниками, на помощь республиканцам отправились воевать наши добровольцы, потому что мятежникам помогали Италия и Германия. В Испании шла кровопролитная гражданская война, и испанцы, спасая своих детей, отправили их на время в другие страны, в том числе и в СССР. У нас для испанских детей создали особые детские дома, где хорошо кормили, учили и вывозили на юг в пионерлагеря, и прежде всего — в «Артек». Какой может быть голод!..

Но как-то мы остались с Антоном в комнате одни. Все разошлись по своим делам, и только Колян крепко спал после очередной гулянки по случаю выходного.

Время от времени мы с Антоном говорили по-испански: он с удовольствием переходил на родной язык, а для меня это был хороший повод улучшить знание этого красивого певучего языка без крикливых интонаций, как это свойственно итальянцам. Хотя чаще всё же мы говорили на русском языке, которым Антон владел свободно, правда, с лёгким характерным акцентом.

Обстановка располагала к откровенности, и я завёл разговор о том, что меня так удивило в рассказе Толика.

— Это правда, что многие испанские дети погибли от болезней и голода? — задал я вопрос, гвоздём сидевший в моей голове.

— Было такое, — неохотно подтвердил Антон и как-то сразу сник, замолчал, а я пожалел, что затеял этот разговор. Но он вдруг поднял голову, посмотрел, словно пронзил меня взглядом своих черных глаз, и спросил:

— Ты про Гернику слышал?..

Я кивнул.

— Ну вот, — это мой родной город в Стране Басков, которая была разорена и разрушена, а от фашистских бомб от моего города остались одни руины.

Антон чуть помолчал, и, видно, ему было даже мысленно нелегко возвращаться в своё испанское детство, хотя и прошло четверть века, и, казалось, всё ушло безвозвратно, однако оставило горькую память и незаживающую рану в душе.

— Мы жили бедно, — начал свой рассказ Антон, — мои родители не были настоящими республиканцами, то есть не входили ни в какой «Народный фронт», но сражались за республику, как и все баски, против франкистов и фашистов, которые поддерживали мятеж генерала Франко… Это я знаю хорошо. Ведь мне было уже десять лет, когда я попал в Россию… Война, когда свои бьют своих, — это страшно. Наши родители в этой мясорубке уже не думали о себе, они хотели спасти хотя бы нас, детей. Многих тогда отправили во Францию, Бельгию, Англию, в другие страны, а я попал в Россию…

— В Россию ты сам захотел?

— Почему? Отправкой занимался Красный крест и Совет по эвакуации. Кто откликнулся, туда нас и везли. В России нас, между прочим, было отправлено меньше трёх тысяч, а, как мы знали от наших воспитателей, Франция, например, взяла двадцать тысяч детей. Бельгия и то приняла около пяти тысяч… Но встретили нас здесь хорошо. Когда пароход входил в порт, встречали цветами…

Разместили в специальные интернаты или детдома — называли кто как. Кто-то из нашей партии попал в Москву, кто-то в Ленинград или на Украину. Я попал в подмосковный детдом. Кормили хорошо, а среди учителей и воспитателей было много испанцев… Знаешь, после того, что мы видели на родине, это был рай. Мы не нуждались ни в чем. У нас даже был сад и футбольное поле. Но те, кто оказался в детдомах далеко от Москвы или Ленинграда жили похуже. В Куйбышеве, я знаю, первое время даже голодали из-за того, что местные власти не смогли наладить нормального снабжения. Потом, правда, всё образовалось… Среди нас были и больные туберкулёзом; говорили, что в других пансионатах тоже много туберкулёзников и даже открыли специальный детдом в Крыму для таких больных, но мест там не хватало.

— Да что я тебе рассказываю! — спохватился вдруг Антон. — Что было, то было… Да тебе, наверно, это и не интересно.

— Ну, что ты! — горячо заверил я Антона. — Очень интересно. Мы же многого не знаем. Одно дело газеты или радио, из которых нам известны лишь сухие факты, и совсем другое — живой участник событий.

— Это конечно, — согласился Антон, помолчал и сказал: — Ну, слушай.

Учились мы на родном языке, а русский учили как иностранный. Школа, в которой мы могли учиться в Испании, сильно отличалась от школы в СССР. Нам трудно было усваивать вашу школьную программу, которую переводили на испанский… Некоторые, которым уже исполнилось 14–15 лет, учились только в третьем классе. Большинство составляли дети бедных семей шахтёров, и в нашем интернате была лишь начальная школа, поэтому почти никому не удалось поступить в какое-нибудь техническое училище. Я, например, окончил ФЗУ.

В каких-то пансионатах, правда, были средние школы, и кто-то поступал даже в институты… Но, скажу честно, у себя в Испании я бы не смог получить и такого образования. Не поверишь, но многие из нас не могли ни читать, ни писать. Да что далеко ходить, мой дед окончил всего четыре класса.

А ещё нам трудно оказалось приспособиться к вашим порядкам, и мы бунтовали. Мы, например, не хотели вступать в комсомол… В Мексике детям было легче хотя бы потому, что там большинство говорит на испанском. Да и дети там жили в семьях, а не в детдомах… А семья — это семья, хоть и чужая, а с любым детдомом, даже самым что ни на есть хорошим, не сравнить…

— А ты сам вступил в комсомол? — спросил я Антона.

— Не вступил… Да какая разница? Мог бы и вступить. Просто в нас всех говорил дух протеста. Недовольных было много. Говорили, что в Ленинграде детдомовцы даже создали организацию, которая называлась «Комитет народного фронта Испании». Это называлось «проявлением испанских нравов» и жёстко пресекалось. Преподавателей, которых мы любили, вдруг увольняли и даже арестовывали, как «недостойных»… Один из наших воспитателей сказал кому-то из комиссии, которые постоянно приходили с проверками, что хорошо бы поменьше давать детям марксизма, а побольше математики. На следующий день его уже у нас не было… У нас, действительно, без конца проводились политбеседы и всякие семинары по ознакомлению с основой советского строя…

— А почему же ты не вернулся в Испанию? — задал я вопрос, на который не очень вразумительно пытался ответить Толик.

— Вообще мы все думали, как и наши родители, что скоро вернёмся домой, но получилось так, что многие из нас на родину так и не вернулись… Когда у нас окончилась гражданская война, пошли слухи, что из других стран дети возвращаются домой, а нас не выпускали. Мы были недовольны и опять бунтовали.

— Но ведь в Испании победили путчисты, установился франкистский режим, и вас бы ждали там репрессии и тюрьмы, — неуверенно возразил я.

— Глупости, — усмехнулся Антон. — После того, как война в Испании закончилась, почти все дети, которых приняли другие страны, вернулись домой, и ничего с ними не случилось. Можно подумать, что сталинский режим был лучше. Вы же сами осудили Сталина после его смерти. А тогда, стоило нашим учителям поднять вопрос о возвращении, как их начинали считать опасными, называли троцкистами и арестовывали… Не знаю, что с ними было дальше. То ли отправили в лагеря, то ли посадили, а, может, вообще расстреляли. Ты знаешь, для детей после шестнадцати устанавливался особый режим, и они постоянно находились под негласным надзором… Конечно, мы все были для педагогов не подарками, и они с нами намучились вволю. Мы дрались с астурийцами на вилках, враждовали с «богачами». Сейчас мне кажется это смешным… Да и какие это были богачи? Им в Испании было только чуть лучше, чем нам, которые из совсем бедных семей. Вряд ли это было богатство, скорее — просто достаток. А мы, сами из бедных, быстро зажрались, вообразив, что нам всё можно. Если нас заставляли подмести в спальне или подежурить в столовой, мы это принимали в штыки. Дома нас за такое драли бы нещадно, да поставили бы на горох, а здесь никто не смел трогать. Наши испанские учителя попробовали, так им быстро объяснили, что можно делать, а что нельзя. Может быть, эта безнаказанность привела к тому, что после войны некоторые сели в тюрьму за воровство. Даже, говорили, поймали целую воровскую банду. И на заводах наших, бывало, судили за нежелание нормально работать, за постоянные прогулы и воровство.

— А как ты оказался в Омске?

— Когда началась война, нас эвакуировали, кого в Среднюю Азию, кого в Поволжье, на Кавказ. Я попал в Сибирь… Вспоминать не хочется. Вообще, если до войны мы всё же жили прилично, то с началом войны нам пришлось хлебнуть горя по полной.

До места добирались около месяца. Нас почти не кормили, и мы сидели голодными по несколько дней. От сырой и тухлой воды многие заболели дизентерией. Мы были так истощены, что некоторых выносили из вагонов… Разместили в холодных общежитиях, в небольшой комнате кроме меня поместили ещё пять человек. Труднее всего было привыкнуть к холоду. Русский климат для нас оказался непривычным; к тому же, мы ехали в легкой демисезонной одежде. А местные начальники гоняли нас на сельхозработы, где условия были невыносимые…

В Подмосковье нас вернули только в конце войны.

— Что же, никто не мог позаботиться об одежде и еде?

— Да в это время везде царил такой бардак, что до нас вообще никому не было дела. О нашем положении знал даже нарком НКВД… Слушай, кому мы тогда были нужны, если даже после войны, наша Доллорес Ибаррури палец о палец не ударила, чтобы способствовать нашему возвращению домой… Не знаю, сколько нас выжило. Кто-то погиб на войне, потому что старшие выпускники детдомов, как граждане СССР, отправлялись на фронт, когда достигали призывного возраста… Многие из наших погибли от немецкой пули — а кто-то, может быть, и от испанской. Ведь испанцы воевали на стороне фашистов. Многие умерли от болезней. Были случаи, что кто-то вешался…

Но ты знаешь, у меня нет никакой обиды. Так сложилось. Несмотря ни на что, мне нравится Россия, и вряд ли в Испании мне было бы лучше… Да, тиф, голод, болезни, холод уносили жизни моих испанских братьев, но ведь то же самое испытывали и русские или украинские дети. И почему наша жизнь должна была отличаться от жизни ваших детей?.. Одно слово — война. Гражданская война у нас в Испании, мировая война, которая принесла разруху в Россию…

— А ты сам пытался вернуться на родину?

— Хотел, но мне сказали, что там сразу посадят в тюрьму, потому что мои родители — республиканцы. А потом, когда разрешили свободный выезд, я узнал, что мои родители погибли, — мне так сказали — и возвращаться стало некуда. И я оставил это дело… Да к тому времени я уже и сам считал себя больше русским, чем испанцем. От Испании у меня остался только язык и песни, которые я уже не пою, — грустно улыбнулся Антон, обнажив ровный ряд белых зубов. — Хотя многие вернулись, не только в Испанию, некоторые — в Мексику или в Латинскую Америку, где оказались их родственники, но немало нас осело в России, а кто-то из вернувшихся в Испанию жить там так и не смог, и приехал назад в СССР, который, как и для меня, стал им второй родиной.

— Так как же ты всё-таки оказался в Омске? — повторил я вопрос.

— Приехал строить нефтезавод, да так и здесь и остался. Работаю токарем. Я же ФЗУ закончил. У меня пятый разряд. Зарабатываю прилично, стою на очередь на квартиру. Может, еще и женюсь. А Сибирь мне понравилась.

— Да, тебе досталось, — искренне посочувствовал я Антону.

— А кто сказал, что жизнь лёгкая штука? — просто сказал Антон, и живые и выразительные глаза его, менявшиеся в течение печального рассказа от скорбных и грустных до суровых и даже грозных, мечущих молнии, засветились весёлыми искрами жизнелюбия и излучали оптимизм, как у человека, философски принимающего жизнь такой, какая она есть.

Глава 4

Рабочие будни или «работа без заботы». Почти мистический случай с Гришкой Сычёвым. Уголовник Семён и его жена Люсьен. Семён куролесит. Гипноз в деле. Человек «мутный», непонятный, но не ссученный.


До обеда мы с Толиком успели, не торопясь, но и не в развалочку, продырявить все уложенные в траншею трубы. Работали, сняв рабочие куртки и майки и подставив голые торсы под горячие лучи солнца, оставаясь, однако, в штанах и резиновых сапогах, потому что вода в траншеях оказалась холодной как в ключах, а глина, которую мы невольно месили, соскальзывая с труб, вместе с брызгами воды больше попадали на нижнюю часть тела до пояса.

К обеду мы помылись в чистой прозрачной воде траншеи, вылезли по наклону на поверхность и пошли к вагончику. Я было стал переодеваться, чтобы ехать в столовую в своей одежде, но меня подняли на смех: рабочие переодевались только после смены; сапоги, правда, мыли, но с остальным особенно не церемонились, и роба оставалась заляпанной грязью, землёй и даже мазутом. Так и ехали в столовую, хотя большинство, как и говорил Степан, обходилось батоном и бутылкой молока, которые покупали тут же, в специальном ларьке, где продавалась ещё ливерная или кровяная колбаса и яблочная карамель.

Толик тоже пренебрегал столовой, но поехал со мной за компанию больше в качестве экскурсовода.

Пообедали мы плотно. Борщ оказался наваристым, котлеты хоть и жидковатые, но вполне съедобные. Запили компотом. Всё это обошлось нам в сорок копеек, но времени, затраченного на дорогу и самого обеда, хватило только-только на то, чтобы вернуться назад и снова залезть в траншею.

— Потому почти никто и не ездит, — заметил Толик. — Лучше полежать полчасика на травке, чем это время трястись в автобусе.

После перерыва экскаватор удлинял траншею под следующую укладку труб, а мы в это время с Толей копали лопатами какие-то прямоугольные ямы, похожие на те, которые копают могильщики на кладбищах…

Так мы и работали, если не в траншеях, то на земляных работах; укладывали трубы, которые подавал экскаватор, скрепляли их соединительными муфтами, пробивали в трубах отверстия, засыпали щебнем и песком, а после того как экскаватор сваливал в траншею землю, ровняли эту землю до приемлемого ландшафта. Смотровые колодцы устанавливались в присутствии прораба, как специалиста и как ответственного, который, если не головой, то должностью отвечает за брак.

Вечером автобус отвозил нас в общежитие, которое после шести часов оживало, наполняясь шумами голосов, руганью, а позже пьяными ссорами и часто мордобоем.

Как-то в один из воскресных дней, когда я шел из общежития по каким-то своим делам, меня остановил странный вид вахтёрши тёти Клавы. Лицо её выражало одновременно и крайнюю озабоченность, и недоумение.

— Ты чего, тётя Клав? — не удержался я от вопроса.

— Да не иначе как нечистая сила, — растерянно сказала тётя Клава. — Володь, ты не видел, случаем, Гришка Сычев не выходил на улицу?

— Не видел. А что?

— Его пьяного ребята заперли в комнате, а ключ сдали мне. Сказали, что ему уже хватит, пусть проспится, а то в вытрезвитель загремит. Сами, видать, к девкам пошли в общежитие, где кулинарные живут. А щас, смотрю, свят, свят, свят. — тётя Клава трижды суетливо перекрестила лоб. — Идёт Гришка, и вроде даже и не очень пьяный, берёт ключ и поднимается к себе. У меня аж рот раскрылся, а сказать ничего не могу.

— Да ну, тёть Клав, — успокоил я женщину, — наверно, вы просто не заметили, как он выходил. Задумались или отвлеклись чем-то.

— Да? — тётя Клава посмотрела на меня с сомнением, а я вышел из подъезда общежития, выбросив всю эту чушь из головы.

А вечером в общежитии только и разговоров было, что Гришка Сычев, запертый в комнате, полез с балкона по водосточной трубе вниз, сорвался и полетел с четвёртого этажа. Приземлился на клумбу и остался цел и невредим, только морду поцарапал о куст, хотя тут же протрезвел и перепуганный пошел назад в общежитие. Недаром говорят, что «пьяному море по колено»…

Часто в общежитии по пьяному делу возникали драки. А однажды жилец с третьего этажа Семён переполошил всех, бегая с топором по общежитию с криками «убью». А убить он собирался предполагаемого любовника жены, упитанной до внушительного веса бабы, которой успел до этого поставить хороший фингал под глазом. Жена его, Люся, — он звал её Люсьен — успела убежать от него и спрятаться у Машки-кладовщицы, которая жила одна с сыном-школьником тоже в отдельной комнате. Сам Семён не отличался даже мало-мальски значительной фигурой, росточком доставал может быть только уха своей жены, но её любил, а от того ревновал и частенько бил. По общежитию Семён ходил гоголем и всегда с голым торсом напоказ, потому что и руки, и грудь, и спина его испещрены были наколками, среди которых выделялась церковь с двумя куполами, мадонна с ребёнком и орёл, несущий голую женщину. Пальцы Семёна обрамляли перстни с крестами и другими какими-то символами. А ещё на руках и теле красовались и змеи, обвивающие кинжалы, и тигр с оскаленной пастью, и много всяких мелочей вплоть до надписи: «О Боже! Спаси и сохрани раба твоего Семёна».

Приревновал жену Семён к молодому бульдозеристу Фёдору. Фёдор, высокий и ладный малый, прилюдно отпускал комплименты Люське и даже позволял себе по отношению к ней вольности вроде похлопывания по крутой ягодице или попытки приобнять за плечи, но никто не верил, что Люська могла позволить Фёдору больше этих знаков внимания, которые, конечно, льстили ей, как доведись любой из женщин рабочего сословия, хотя ими городок и не был так богат, как сословием мужским.

Остановить Семёна не решались и сидели от греха подальше в своих комнатах. Комендантша Валентина Васильевна по причине выходного дня отсутствовала, но вахтёрша тётя Клава вызвала милицию.

— Посадят дурака, — сказал угрюмо Степан. — У него же и так две отсидки было, хотя мужик и неплохой. Больше понты, хотя и корявые. Так это просто он куражится, чтобы фигуру свою хилую возвысить, а сам беззлобный. Да и топором никого не убьёт, побегает и успокоится. А мусора могут дело пришить.

Я встал и пошёл к двери.

— Ты куда? — остановил меня Толик.

— Да подожди. Я на минуту, — отмахнулся я. Толик пожал плечами, а Степан с удивлением посмотрел на меня. Я вышел в коридор и пошел на истерический голос Семёна, который доносился откуда-то с третьего этажа. Я поднялся на этаж и увидел Семёна с топором в конце коридора. Он стоял у дверей одной из комнат и орал визгливым тенором, что-то вроде «выходи, тварь, а то хуже будет». Наверно, за дверью и скрывалась его Люсьен.

— Семён! — негромко окликнул я буяна.

Семён повернулся в мою сторону и словно иголку проглотил. Его озадачила моя скромная фигура, маячившая в другом конце коридора, когда все сидели в своих комнатах и никто не хотел связываться с придурком, которого вот-вот заберёт милиция.

— Ты кто? — Семён пошёл в мою сторону, угрожающе подняв топор над головой.

Я спокойно ждал его, и когда он приблизился ко мне на расстояние нескольких шагов, я поднял руку в предостерегающем жесте, и он остановился как вкопанный.

— Дай мне топор, — так же тихо приказал я, глядя ему в глаза.

Семён съёжился, лицо его приобрело безразличное, даже какое-то тупое выражение, глаза потухли, и он протянул мне топор.

— Пойдём спать, — сказал я и пошел в сторону их с Люсей комнаты. Семён послушно шёл за мной. В комнате я уложил его на кровать, пообещал, что спать он будет до утра, а утром проснётся в рабочем состоянии и забудет и о топоре, и о бульдозеристе Федьке.

Применять гипноз к выпившему человеку не так сложно, как иногда считается, но не желательно, так как у него в этот момент психика находится в раскачанном состоянии. Но здесь был особый случай, и мне пришлось отступить от правила.

Тем не менее, этот случай был похож на тот, который произошёл со мной в колхозе на картошке, когда я только поступил в институт в своём городе. Тогда мы пришли к своим сокурсницам в клуб, где их разместили, чтобы защитить от нахальных деревенских парней, досаждавших им вечерами. Один из деревенских, невысокий худощавый с лихо сдвинутой набок кепочкой, из-под которой торчал рыжий чуб, вдруг вынул финку и пошел на нас. Наши напряглись; притихли и деревенские. Когда я поймал взгляд рыжего, меня вдруг словно что-то подтолкнуло ему навстречу. Я не отводил своего взгляда от его глаз, бессознательно мысленно приказывая отдать мне нож. И рыжий, будто споткнулся обо что-то, встал, серые глаза его потухли, а выражение лица изменилось на покорно безразличное, и он протянул мне нож, который я спокойно взял. Похоже, что ни наши, ни деревенские ничего не поняли. Наши молчали, а деревенские с удивлением смотрели на своего товарища.

Мои сокурсники моей «выходки» не поняли.

«Надо быть полным идиотом, чтобы без обоснованной причины бросаться на нож, — сказал мне Струков. — Ложное геройство. Хотел нам свою бесшабашную смелость показать?»

Но они не знали, что мной руководило при этом нечто другое, в чем я должен был утвердиться. Дар телепатии и гипноза, как и предвидения, который я потерял после болезни, случившейся в 14 лет, возвращался ко мне. Это происходило мучительно медленно и долго, но я это чувствовал по тому, как иногда снова начинал воспринимать мир так, как до болезни, то есть ярко и образно, и ощущая себя неотъемлемой частичкой всего, что находилось и жило вокруг меня.

Именно в тот момент мое подсознание подсказало, что я смогу ввести этого деревенского парня с ножом в состояние гипноза, как это делал раньше, и он безоговорочно подчинится мне. Это было бессознательное действие с моей стороны, как будто высший разум не оставляет меня и его волей я совершаю иногда поступки. И это убедило меня в том, о чем говорили Мессинг, Вольштейн и Френкель, что способности могут вернуться. Тогда до этого было еще далеко, но тот случай обнадежил меня, и я твердо уверился, что достаточно ещё какого-то толчка, чтобы мой мозг снова настроился на ту необъяснимую волну, которая позволяет проявляться необыкновенным способностям человека…

Теперь я снова могу мгновенно ввести человека в гипнотическое состояние и продиктовать ему свою волю, которой он безоговорочно подчинится. Однако я стараюсь не распространяться и не показывать свои способности, в которых для меня нет ничего особенного, но любое проявление которых так настораживает и часто пугает людей несведущих.

Ведь что такое тот же гипноз? Это изменённое состояние сознания, в которое гипнотизёр способен ввести человека. И есть люди, которые более подвержены гипнозу. Это люди эмоциональные, со слабым воображением и не умением концентрироваться. И я могу изменить их реальность, мгновенно введя в состояние транса, провоцируя замешательство или даже состояние шока. Что я и сделал с Семёном, сначала окликнув его, а потом остановив предостерегающим движением ладони. И тут же ввёл его в транс. Это всё происходит как-то само собой, и мне не нужно считать, например, до десяти или говорить какие-то слова.

Выскочившие вскоре вслед за мной Толик и Антон видели только, что я держу топор, а Семён идёт за мной следом.

Они стояли перед дверью комнаты, когда я вышел, уложив Семёна спать.

— А это что было? — Толик смотрел на меня изумлёнными глазами, а Антон сказал:

— А нас Степан послал. Идите, говорит, как бы Володьке там этот ненормальный чего не сделал.

— Да ничего не было, — ответил я на вопрос Толика. — Отдал топор и пошел спать.

Толик смотрел на меня с недоверием. Антон молчал и не сводил глаз с топора, который я всё ещё держал в руках.

— А чего ты топор-то держишь? — спросил Антон.

— А куда его? Люське отдадим. Пошли, скажем, что мужик её угомонился и спит.

Перепуганная Люська сидела на стуле в комнате Машки-кладовщицы, нервно всхлипывала и вытирала слёзы, размазывая тушь по щекам, но успокоилась, увидев злосчастный топор, теперь безопасно и мирно висевший вниз лезвием в моей руке. Я убедил Люську, что Семён будет спать крепким сном до утра, строго попросил не будить, пригрозив, что тогда он опять начнёт куролесить, отдал топор, который она спрятала в шифоньер под бельё, и мы с Толиком и Антоном ушли.

Милиционеры нашли Семёна мирно спящим и, поговорив с Люськой, которая горячо заверила, что никаких претензий к мужу не имеет, а фингал под глазом — это так, чего между мужем и женой не бывает, забирать баламута не стали, чуть потоптались и ушли.

Степан, когда ребята рассказали о топоре и о Семёне, который послушно шел за мной, а в комнате вдруг лёг и уснул как ни в чём не бывало, посмотрел на меня пристально и только сказал:

— Да-а, человек ты достаточно мутный, мне, например, не совсем понятный, но, вижу, в тебе всё же правду и чуйкой чую, что ты свой, не ссученный.

Глава 5

Человек другого склада. Моя любовь и боль — Мила Корнеева. Просто товарищ Ванька Карюк. Мои предпочтения — медицина и практическая парапсихология. Неожиданная болезнь Тамары Петровны, матери Ивана. Дар целителя.


С Иваном я виделся не часто. Он обижался и как-то даже спросил прямо:

— Володь, ты что, меня избегаешь?

И в голосе его была обида.

— Да ты что, Вань? Глупости говоришь. Просто я после работы с непривычки устаю, а в свободное время хочется в библиотеке посидеть… Наверно, моё время течёт по-другому, — отшутился я. — Мне иногда кажется, я с тобой только вчера виделся, а оказывается, — неделя прошла.

— Да у тебя всё с вывертом, — махнул рукой Иван. — Отец про тебя спрашивал. Тоже говорит: «Что-то твой друг тебя не жалует». Думает, поссорились.

Иван, когда я долго не давал о себе знать, сам приходил в общежитие и, если меня не заставал, оставлял записку.

Я был человеком другого склада, некомпанейским и для общения неудобным, сходился с людьми трудно, любил уединение, книги и размышления.

Новые люди мне были любопытны, но к ним я не привязывался и быстро охладевал, теряя интерес, как только они раскрывались и в них не оставалось тайны, а только обыденность, которой так много было вокруг и которая угнетала. Иногда я задумывался, уж не «болезнь ли это шаманов». Ведь в изменённом состоянии сознания ты испытываешь единение со всеми людьми, и, теряя своё я, становишься частичкой всего земного разума, который составляет единое поле Земли, живого организма. А испытав это чувство, ты смотришь на мир уже немного другими глазами и понимаешь, что это не тот мир, в котором ты хотел бы жить. Всё становится чужим и непонятным. И тогда невольно начинаешь чувствовать одиночество.

Маша Миронова, девушка Юрки Богданова, а потом жена поэта Алика Есакова, когда я уезжал в Ленинград, сказала: «Ты, Володя, хороший человек, но в тебе слишком много рационального. Отсюда и твой некоторый цинизм».

Тогда я уехал, не простившись с Милой, которая, я знаю, меня любила. Она мне нравилась. Я встречался с ней и меня к ней тянуло непонятное и неподвластное мне чувство, которого я раньше не испытывал. Мне хотелось её видеть и хотелось быть с ней. Эти ощущения томления и ожидания следующих встреч были мне до тех пор неведомы, и невозможно было им противостоять. Я понял, что тону в паутине незнакомых ощущений словно в омуте, и испугался. Оставив все колебания, я уехал учиться в северную столицу, как мне посоветовал мой учитель Зыцерь, убедив, что мне необходимо «повариться в котле большого города».

Я ей позвонил и сказал, что уезжаю. Сказал, что уезжаю срочно, чтобы она не прибежала провожать и мне не пришлось врать про бессмысленность наших отношений.

— А как же я? — растерянно спросила Мила, и я, словно вор, который спешит спрятать «концы в воду», торопливо проговорил банальное:

— Так получилось. Но я буду приезжать, и мы будем видеться.

Позже, в Ленинграде, когда Юрка приехал навестить меня после экспедиций на Памир, я, зная о том, что он недавно был в нашем городе, спросил о Миле, и он сказал:

— Не понимаю, зачем изводить себя. Ведь она тебя любит.

— Не знаю, не всё так просто. Я человек не совсем нормальный, а, следовательно, и для семейной жизни вряд ли приспособленный, — пытаясь оправдаться, я плёл что-то несуразное, во что и сам не особо верил.

— Не наговаривай на себя, — сказал Юрка. — Твои особые способности не мешают тебе оставаться нормальным человеком… И не морочь девке голову. Реши раз и навсегда: или так, или так, потому что она, говорят, собирается замуж… Назло тебе…

С Милой мы встретились, гуляли всю ночь, говорили и не могли наговориться, а перед рассветом уснули на моём расстеленном пиджаке на траве под вековыми липами у стен монастыря. Я провожал её до общежития, где она остановилась для пересдачи какого-то экзамена, и чем ближе мы подходили к её жилью, тем большее смятение от неминуемого расставания испытывал я, а она шла молча, понурив голову, и я чувствовал, как её охватывает нервная дрожь.

— Мы вечером увидимся? — робко спросила Мила.

— Нет. Сегодня я уеду. Так будет правильно, — твёрдо сказал я. Сказал, потому что она уже была замужем…

Теперь я знаю, что это была любовь, и я обрёк себя на вечное, щемящее чувство тоски, а память всё чаще возвращает меня к тем мгновениям мимолётного, несостоявшегося счастья. И только слабая мысль как ощущение, что она меня всё ещё любит, теплом согревает мою душу и даёт надежду.

Вот это моё странное, выходящее за пределы разумного понимания взаимоотношение даже с близкими мне людьми, часто и принимается за цинизм.

Ванька был хорошим человеком, незлобивым, необидчивым и открытым, но способности имел посредственные и к тому же немного заикался. А поэтому учился с трудом, хотя зубрил прилежно, и я его видел всегда корпевшим над учебниками. Языки давались ему с трудом, и мы не понимали, какие фантазии привели его на наш факультет. Преподаватели тоже скептически представляли его филологическое будущее. Ванька понимал это, но с фанатическим упорством продолжал штурмовать непреодолимую Голгофу. С горем пополам он всё же закончил институт. Наверно, преподаватели нашли в нём если не способного лингвиста, то задатки педагога, что для пединститута считалось немаловажным качеством в студенте. Наверно, поэтому его опекала завкафедрой Татьяна Васильевна, старая дева, которая вела у нас педагогику, любила Ивана и всеми силами тащила его к его заветной мечте — диплому.

Но другом мне Иван не был, как не было у меня и других друзей, а те, что были, остались в детстве и разъехались кто куда. И даже к Юрке, который понимал меня, может быть, лучше других, и сам считал меня своим другом, я относился прохладнее, чем он этого заслуживал…

Свободное время я проводил в библиотеке на улице Мальнева, что недалеко от общежития, а чаще в центральной Ленинке, которая только что переехала из бывшей женской гимназии в новое здание на бульваре Победы. Это занимало время, потому что нужно было ехать троллейбусом в центр Омска.

Меня по-прежнему увлекала медицина, но больше практическая парапсихология, то есть то, что относится к изучению сверхъестественных психических способностей человека, в том числе трансперсональная и аномальная психологии.

Я читал Зигмунда Фрейда, который считался основоположником психоанализа и которого не очень чтили у нас в стране, но до конца 30-х годов перевели почти все его книги, хотя всё, что я нашел в Омской библиотеке, — это дореволюционная брошюра «О сновидениях»; но я заказал и получил по МБА его «Психопатология обыденной жизни», «О психоанализе» и «Страх». Таким же образом я прочитал книги Карла Юнга «Психологические типы», которую в русском переводе издали в 1924 году, и его «Связи между Я и бессознательным». А работу «Психоанализ как естественно-научная дисциплина» Вильгельма Райха, где он пытался соединить учения Фрейда и Маркса, я нашел в журнале «Естествознание и марксизм», издания ещё 1929 года.

Меня не интересовала концепция сексуальной энергии, которая часто лежала в основе трудов этих психологов. Мне была интереснее концепция того же Фрейда о преодолении детских травм в зрелом возрасте. Меня занимала психика человека с точки зрения возможности лечения некоторых расстройств энергией рук и введением в особое, то есть, в необычное состояние сознания (когда меняется электромагнитное поле мозга). В этом состоянии человек как бы перевоплощается. Я не знаю, куда он духовно отправляется, но есть теория, которая предполагает существование единого информационного поля Земли, в котором записана вся история планеты и, подключившись к этому полю, человек может получать знания о далёком прошлом и будущем, которые ему в обычном состоянии недоступны. Недаром Юнг писал о коллективном бессознательном, как об одном из уровней этого поля…

Всё это я вспомнил потому, что Иван пожаловался вдруг на то, что у матери, которая страдала от мигрени, приступы головной боли, раньше беспокоившие её время от времени, стали повторяться почти каждый день. Она раздражалась по любому пустяку, или начинала беспричинно плакать.

— А теперь вообще в каком-то ступоре, — жаловался Ванька. — Взяла неделю без содержания. Сидит, молчит, если что-то делает, то через силу… Ночью встаёт, пьёт валерьянку, а потом сидит, говорит, что боится спать ложиться».

— У врача были?

— Были, у невропатолога.

— И что?

— Да ничего. Выписали какие-то антидепрессанты, говорят, для снятия агрессивного состояния и психоза, ещё витамины. Назначали электропроцедуры, но она не идёт… Диазепам, это от чего? — вдруг спросил Иван.

— Диазепам? Транквилизатор, от неврозов и бессонницы, — вспомнил я.

— Врач сказал, чтобы мы обеспечили ей полный покой… Да у нас и так с этим всё нормально. Отец — человек не злой, даже добродушный, да и я, вроде, никого не раздражаю… А от таблеток, я вижу, толку никакого.

Я молчал, раздумывая над словами Ивана, но понимал, что он не просто так рассказал о болезни матери, а ждёт от меня совета или помощи.

Иван, как и многие в институте, знали о моих паранормальных способностях, о том, что я могу легко снять головную или зубную боль и обладаю даром гипноза. Шила в мешке не утаить, и слухи о какой-то незначительной помощи в виде вылеченной головы быстро распространялись по институту. Тем более, об этом знали мои товарищи, с которыми я поддерживал более близкие отношения. А как утаить было, например, моё вынужденное сотрудничество с правоохранительными органами, если отец нашей сокурсницы Лены, занимал должность начальником УГРО? Тогда я помог им раскрыть два преступления, которые считались безнадёжными, на их языке «глухарями или висяками». Одно было связано с фальшивомонетчеством, второе с загадочной пропажей кассира и бухгалтера после того, как они получили значительную сумму денег в банке для выдачи зарплаты рабочим. Я помню, как отец Лены, полковник милиции и начальник УГРО, скептически настроенный ко всякого рода параявлениям, про которые только начинали писать в журналах и говорить, сказал: «Про экстрасенсов я слышал, но не думал, что это серьёзно. Недоумеваю, как возможно увидеть то, чего увидеть нельзя»…

— Вань, — сказал я, — понятно, что здесь одними таблетками делу не поможешь. Депрессанты — средство хорошее, и они в какой-то степени помогают, но это лечение следствия, а не причины. А причина, очевидно, сидит глубоко, так что до неё таблетками не доберёшься.

— И что делать? — безнадёжно произнёс Иван.

— Давай так, — решил я. — Ты подготовь Сергея Николаевича, а особенно Тамару Петровну к тому, чтобы они отнеслись ко мне серьёзно, как к человеку, который действительно может помочь. Это важно, потому что в этом деле мне нужно их абсолютное доверие. В конце концов, расскажи про генеральскую дочку, которую я смог вылечить. Там, кстати, была похожая история.

Иван знал эту историю. Я, будучи ещё подростком, избавил девушку от психологической травмы рождения, введя её в особое состояние сознания. Её мать рассказала, что при рождении пуповина обвила шею ребёнка и вызвала удушье. Не могло быть сомнений, что это и стало причиной её психического расстройства. Разумеется, что никакие традиционные средства не могли помочь девушке, несмотря на почти неограниченные возможности отца.

В изменённом состоянии ей пришлось перенести тяжёлые минуты, связанные с появлением на свет, и она за это время пережила и муки удушья, и страх смерти, и рождение. Но это высвободило все её отрицательные эмоции из подсознания…

В ближайшее воскресенье с утра я пошёл к Карюкам. С проходной общежития позвонил Ивану на их телефон, трубку взял Сергей Николаевич, но как-то нервно передал Ивану, которого я предупредил о своём приходе, и тот ждал меня у подъезда.

— Всё нормально, — весело сказал Иван. — Отец не возражает, хотя и сомневается… Я рассказал про девочку, которую ты вылечил. В общем, он хоть человек и старой закалки, и член партии, но не возражает.

— Ладно, сомневается или нет, неважно, — усмехнулся я, — главное, чтобы не мешал.

— Мать отнеслась ко всему равнодушно, но она намучилась и готова на всё, лишь бы избавиться от мигрени.

— Вань, ты не особенно радуйся. Я ничего не могу обещать. Одно дело — просто головная боль, другое — мигрень со всеми сопутствующими симптомами. Я попробую. По крайней мере, думаю, хуже не будет…

Глава 6

Причина болезни. Метод глубокой медитации или особое состояние сознания. «Манипуляции», которые не приемлет Сергей Николаевич. Процесс лечения. Странные ощущения, которые пережила больная. События и травма многолетней давности. Выздоровление.


Тамара Петровна сидела на диване, находилась в подавленном состоянии, и то, что она больна и измучена болью, говорила разорванная в нескольких местах лишённая яркости аура. Cвечение вокруг её головы сжалось до таких размеров, что было едва заметно. Обычно я вижу это эфирное сияние или то, что называют аурой, размером в несколько сантиметров или больше, но здесь присутствовала явная патология, да и тёмно-красные цвета, плясавшие в серо-голубоватом поле в лобной части, говорили о головной боли, которую сейчас испытывает женщина. Это тонкое эфирное свечение, окружающее человека, экстрасенсы видят по-разному. Для кого-то это просто бледное или серо-голубое свечение, а для кого-то — разноцветный вихрь с провалами и тёмными сгустками. Но всё это зависит от эмоционального состояния и способностей самого экстрасенса. Я, например, всегда видел ауру разноцветной…

Мне не составляло большого труда снять мучившую Тамару Петровну боль. И хотя это могло принести ей облегчение лишь кратковременное, она заметно ожила, глаза приобрели осмысленное выражение.

— Как часто у вас бывают приступы? — мне нужна была хотя бы общая информация о болезни матери Ивана.

— Раньше как-то обходилось. Ну, поболит иногда голова и проходит. А последнюю неделю каждый день… Я же не могу работать. Меня всё раздражает, даже запахи; тошнит и кружится голова.

Говорила она медленно и словно сквозь зубы, наверно, боясь повторения мучительного недуга.

— Это наследственное? Из родителей кто-то страдал от мигрени?

— Я такого не помню… По-моему, нет.

— Ну, это уже хорошо. То есть, ваша болезнь приобретённая, а значит, её причины лежат где-то в прошлом.

Это давало мне шанс справиться с болезнью Тамары Петровны, введя её в глубокую медитацию, найдя причину в подсознании, и перепрограммировать то, что привело к сбою или разрушению какого-то механизма.

— Тамара Петровна, я введу вас в особое состояние сознания, — сказал я, — и мы вместе с вами попробуем заглянуть туда, где мог произойти сбой.

— Это что, гипноз? — спросил Сергей Николаевич.

— Нет. Это немного другое.

Я видел скептическое выражение лица Ванькиного отца и добавил:

— Учёные тоже признают этот метод, хотя они не верят, что это часто единственный способ, который может помочь при лечении нервных расстройств. Но ведь лекарства в этом случае почти не улучшают самочувствие, — попробовал я объяснить смысл попытки моего лечения и попросил:

— Сергей Николаевич, нужно убрать всё, что может мне мешать. Нужно отключить телефон, радио, закрыть окна, чтобы даже небольшой шум не проникал в комнату, закрыть плотно шторы, чтобы не проникал дневной свет. Хорошо бы включить торшер.

— А зачем тогда штору задвигать? — Сергей Николаевич всё ещё воспринимал мои действия как какую-то клоунаду, и ирония явно проскальзывала в его словах.

— Яркий дневной цвет раздражает и мешает сосредоточиться, — отмахнулся я от Ванькиного отца и не стал вдаваться в долгие объяснения, потому что мой мозг начал непроизвольно настраиваться на другую частоту, и моё восприятие пространства и времени приобретало иную форму. В таких случаях мне становиться трудно сконцентрировать внимание на обычных формах.

— Вы можете переодеться в спортивный костюм? — спросил я Тамару Петровну.

Она растерянно посмотрела на мужа.

— Мам, надень мой.

— Да я в нём утону, — Тамара Петровна вяло улыбнулась.

— Да ничего страшного. Главное, что вас ничего не будет стеснять, — успокоил я Тамару Петровну, и она пошла переодеваться в Ванькину комнату. Вышла она смущенная и, видно, чувствовала себя неловко перед чужим человеком в одежде не по фигуре. Невысокого роста и худощавая она в Ванькином костюме выглядела немного нелепо: и брюки и рукава футболки пришлось подвернуть, да и всё это висело на ней как на вешалке.

У Ивана был магнитофон, и я попросил поставить бобину со спокойной музыкой.

— Блюзы подойдут? — спросил Иван, перебирая бобины с записями.

— Вполне, — согласился я.

Сергея Николаевича и Ивана я предупредил, чтобы они соблюдали полную тишину, а ещё лучше, чтобы часок или больше посидели на кухне.

Когда всё было готово: шторы задёрнуты, от торшера в углу исходил неяркий рассеянный свет, а магнитофон настроен на тихую приятную мелодию блюза, Сергей Николаевич с Иваном ушли на кухню, оставив нас с Тамарой Петровной в комнате, теперь полностью располагавшей к сеансу. Я попросил Тамару Петровну лечь на диван, по мере возможности расслабиться и начал сеанс.

— Не настраивайтесь на какое-то из своих переживаний, — предупредил я. — Они возникнут сами. В том сознании, в котором вы сейчас окажетесь, ваш организм выберет то, что нужно… Теперь закройте глаза. Сделайте глубокий вдох и начните считать от десяти до одного, то есть, в обратном порядке. Когда вы погрузитесь в нужное мне состояние, вы не утеряете связь со мной. Я рядом и всё контролирую… Теперь дышите… Глубже… Начинайте считать. Вслух. Медленно… Настраивайтесь на музыку и дышите, регулируя своё дыхание.

Она стала считать. На цифре семь она перестала контролировать своё тело, проваливаясь в глубину нужного мне состояния.

— Сейчас у вас появятся приятные ощущения, — тихо и монотонно говорил я. — Но начинайте уходить дальше, в глубь вашего сознания… Могут появиться различные образы. Они могут показаться необычными, как иногда во сне. Не пугайтесь… Через некоторое время вас может остановить что-то, что явилось причиной головных болей. Это может быть что-то очень неприятное. Не бойтесь ничего, я рядом. Я возьму вас за руку, и страх уйдёт.

Лицо Тамары Петровны постоянно менялось: она хмурилась или улыбалась, но это оставалось в пределах обычных и не ярко выраженных эмоций, и у меня не вызывало беспокойства. Но вдруг она заволновалась. Лицо её исказила гримаса страха, в руках и ногах появились судороги. Я взял Тамару Петровну за руку. Она постепенно успокоилась, но, когда я убрал руку, выражение страха снова появилось на ее лице, и снова судороги пробежали по телу. Я снова взял её руку, рука была совершенно холодной, и я пытался согреть её, изменял ритм дыхания, пассами усмирял вновь возникавшую головную боль, которую я определял по изменению биополя вокруг головы.

Не знаю, сколько времени прошло, но в какой-то момент Тамара Петровна вдруг снова успокоилась, её дыхание стало ровным, а на лице появилась счастливая улыбка. Аура менялась на глазах. Посветлели тёмно-красные сгустки вокруг головы, пульсация ауры приобрела ритмичность, и свечение стало ярче. Разрывы ещё оставались, но это меня уже не беспокоило, потому что я видел, что механизм заживления организма запущен…

Теперь мне хотелось узнать, что чувствовала и переживала Тамара Петровна, открыв своё подсознание. Но если её рассказ интересовал меня как лишнее доказательство действенности пси-метода, способного произвести перенастройку всего организма и перестроить внутренние программы, то для Сергея Николаевича это стало шоком, потому что шло вразрез с его мировоззрением и представлениями о том разумном пределе, которое сложилось в его голове. Иван же принял всё это без особых эмоций и просто радовался за мать. В конце концов, он, как и я, был из другого поколения, поколения шестидесятых годов, а это поколение уже отличалось более гибким сознанием.

Сергей Николаевич отказывался глазам своим верить от разительной перемены в поведении и облике Тамары Петровны. Действительно, она существенно отличалась от той собой, которую я увидел, когда вошел в их квартиру. Она ожила, и даже лёгкий румянец играл на щеках.

— Вы знаете, — с робкой улыбкой сказала Тамара Петровна, — я в первый раз увидела, как светятся предметы. Я ведь не спала, я осознавала себя, хотя не понимала, где я. Вроде где-то в другом мире. Открыла глаза и увидела, что рука Володи светится. И цвет в горшочке на комоде светился, только по-другому. И моя рука тоже светилась.

— С чегой-то вдруг она засветилась? — засмеялся Сергей Николаевич.

— А ваша жена находилась в другом психическом состоянии. Это другая среда. Даже современная наука не может пока объяснить, что это такое.

— Мистика какая-то, — пожал плечами Сергей Николаевич.

— Да ну тебя, пап, — отмахнулся от отца Иван. — Рассказывай, мам.

— Я не заметила, когда то ли уснула, то ли впала в забытьё, но я испытывала покой, мне было хорошо и хотелось, чтобы это не кончалось. Я чувствовала себя частицей чего-то общего, а меня самой вроде как не стало… Но потом, — Тамара Петровна тяжело вздохнула, — я оказалась на утёсе, с которого все прыгали в море, а я боялась, потому что высоко. Но меня кто-то толкнул — я полетела вниз и чуть не зацепила основание скалы у воды, которое было шире, поэтому при прыжке нужно сильно оттолкнуться. Я в ужасе летела в воду, плюхнулась всем телом, ударилась головой обо что-то на дне. Не сильно, но всё же еле выплыла. Хотела очнуться, но снова и снова оказывалась на скале и падала. Хотела распрямиться и опять падала… А падала всё время плашмя, сильно ударяясь о воду и тонула. И каждый раз с трудом выплывала… Так всё повторялось и повторялось, пока я не ощутила тепло от Володиной руки. Я успокоилась, но снова оказалась на скале, только на этот раз прыгнула, сильно оттолкнувшись, выпрямилась в воздухе и как-то плавно вошла в воду. И в этот раз я не достала дна и знала, что оно где-то глубоко подо мной, легко вынырнула и медленно поплыла, радуясь, что мне хорошо, что я живу… Я даже любовалась игрой лучей солнца на морской поверхности…

Тамара Петровна вдруг замолчала, передёрнула плечами как от озноба и, посмотрев на меня, сказала:

— Но второй раз я бы такого не пережила.

Это прозвучало категорически, хотя я, конечно, не собирался повторять с ней этот опыт, похожий на экзекуцию.

— Я же по-настоящему ощущала весь ужас того, что со мной происходило. Это было всё так, как тогда. А я — та девочка, которая падала со скалы… Но зато потом, когда я плыла в море, мне было так легко, — закончила она, и улыбка снова осветила её лицо.

— Вы вернулись к воспоминаниям события, которое стало причиной вашей болезни, и повторив всё много раз, освободились от этого неприятного и разрушающего чувства.

— Ну, ты говорила, что в девушках, когда жила с дедом и бабушкой в деревне в Крыму, упала со скалы? Но это было давно, и я никак не думал, что твоя голова болит от этого, — удивился Сергей Николаевич. — Так что, голова не болит?

Сергей Николаевич повернулся ко мне. Тамара Петровна с Иваном тоже смотрели на меня.

— Не всё так просто, — разочаровал я их. — Может быть, еще и поболит когда, но это будет реже, скорее всего обойдётся без сильной боли, а со временем, я думаю, совсем пройдёт… Вам бы, Тамара Петровна, теперь хорошо походить на общеукрепляющие процедуры. Это ускорит полное выздоровление…

Прошли дни, недели, и перемены, которые произошли с Тамарой Петровной, стали ощутимы. Отступил недуг, с которым безуспешно боролись всеми доступными средствами, а после физиотерапевтических процедур Тамара Петровна отказалась от лекарств и чувствовала себя хорошо.

Врачи приписывали выздоровление лекарствам и курсу физиотерапии, и это так их вдохновило, что главврач поликлиники даже делал доклад по «новому» методу излечения мигрени. Врачей никто не разуверял, а с Тамары Петровны, Сергея Николаевича и Ивана я взял слово никому о моём сеансе введения в состояние, где действуют другие временные потоки, не говорить, потому что, по мнению учёных, все парапсихологические экспериментальные данные являлись обманом. И это естественно, ведь природа практически всех парапсихологических феноменов неизвестна, а традиционная наука имеет дело с вещами материальными.

Глава 7

Хлебосольное угощение у Карюков. Степан Захарович. Конфликт с Корякиным. Откровенный разговор. Хрущёв и рабочие. Бунт на электровагонном заводе. Убитые и раненые. «По просьбе трудящихся». Гибель сына и смерть жены. Тюрьма и ссылка. Подальше от и страшных мест.


Степан мне был интересен. Я видел неординарность этого человека, предполагал нелегкую судьбу его, и мне хотелось узнать тайну, которая пряталась за угрюмостью и немногословностью в общении. Его мало что интересовало в обыденной жизни: он не ходил в кино, а тем более, в театр, и всякому общению предпочитал книгу из районной библиотеки, где считался активным и постоянным читателем. Он не пил в негативном смысле этого слова, то есть не был пьяницей, таким как Колян или некоторые рабочие из общежития, которые устраивали шумную гульбу чуть не каждый день, не позволял себе лишнего, тем более, в дни будние, рабочие, но оживлялся, если выпадал случай посидеть за бутылкой и закуской в дни праздничные или иногда выходные. Известно было, что он сидел, это угадывалось по жаргону, которым он, впрочем, не злоупотреблял, и обычно разговаривал на вполне литературном языке; у него отсутствовали наколки, характерные для сидельцев из преступного мира; по крайней мере, ни орлов, несущих в когтях голых женщин, ни куполов с крестами я на Степане не видел, если не считать скромную наколку «Вера» на пальцах левой руки, да якорь на тыльной стороне ладони…

В один из выходных я гостил у Карюков. Зашел к Ивану на минутку, но родители оказались дома и не отпустили меня без обеда. А стол, как я ни протестовал, собрали как на первомайский праздник, выложив, кажется, всё съестное, что имелось в доме и, может быть, припасалось к какому-нибудь торжеству: копчёный палтус и даже красная кетовая икра, а кроме того селёдка с варёной картошкой, огурцы, помидоры, котлеты и традиционные пельмени, без которых, я уже понял, не обходилась здесь ни одна уважающая себя семья. Сергей Николаевич поставил на стол и графинчик с водкой, перелив её из бутылки, стоявшей в холодильнике, так что стенки его сразу захолодели и покрылись матовым налетом пота. Сидели долго, хотя выпили всего по две рюмки: до водки никто не был охоч, но разомлели и разговорились. Сергей Николаевич стал рассказывать о своей военной жизни, мне пришлось отвечать на вопросы о моих родителях, что я делать не любил и отвечал неохотно. Мне всегда трудно было говорить об отце, которого уже несколько лет как не стало, и почему-то неловко говорить о матери, которая снова вышла замуж хотя и за хорошего человека, но которого я не мог и не хотел принять вместо отца.

В конце концов, Иван вытащил меня на улицу, чтобы пойти в компанию его друзей, но память об отце разбередила мою душу, я вспомнил мать, а потом Милу и нашу последнюю встречу, на которой сам оттолкнул её, дав понять безнадёжность наших отношений, и тоска охватила меня и сжала сердце.

Я отговорился, соврав про разговор с матерью по телефону из общежития, и сославшись на другие дела, которых у меня на самом деле не было, пошел в общежитие…

День клонился к вечеру, и зная, что в это время в комнате я застану одного Степана, потому что обычно все расходятся кто куда, гуляют допоздна и собираются ближе к ночи, купил бутылку водки и кое-какую закуску.

Степан лежал на кровати и читал Брет Гарта, что меня удивило: хотя Степан и читал всё подряд, но чаще детективы. Однако в комнате он был не один: Корякин в майке и трусах подстригал ногти, задрав ногу на стол.

Я не сдержался и раздражённо сказал:

— Мы за этим столом едим.

— Ну и что? — не понял Корякин.

— А то, что ноги класть на стол — свинство!

— Ну-ну, ты полегче! — зло бросил Корякин. — А то можно и схлопотать.

— Я тебе схлопочу! — Степан отложил книгу. — Это я не заметил, а то бы ты у меня сам схлопотал… Ну-ка канай на своё место. Здесь тебе не колхоз и не свиноферма.

Корякин, ни слова не говоря, пошел к своей кровати. Лицо его выражало недовольство, но перечить Степану он не мог и, видно, его боялся. Он достриг ногти в своём углу, надел свои всегда мятые брюки, рубаху в цветочек, тщательно причесал рыжий чуб перед круглым карманным зеркальцем и ушел, оставив нас со Степаном вдвоём.

— Не любите Корякина, Степан Захарыч? — усмехнулся я.

— Деревня. Самый зловредный элемент. Всегда всё под себя гребут, и всегда им мало. Для коллектива люди бесполезные, потому что каждый за себя.

— Так при Сталине они так обнищали, что сапог купить не могли, в лаптях ходили. Он же их гнобил по чем зря. Им, бедным, даже паспорта не выдавали.

— Вот за это и гнобил, — угрюмо буркнул Степан. — Хотя сволочью был тоже порядочной.

Степан попытался вновь уткнуться в книгу, и я видел, что его самого смутило противоречие этой незамысловатой философии. С одной стороны, он, вроде как, солидарен с товарищем Сталиным в оценке крестьянства, но с другой, Сталина не приемлет.

— Степан Захарыч, может, посидим чуть, да по рюмочке, — предложил я, вытаскивая из спортивной сумки, с которой обычно ходил, бутылку белоголовки, колбасу, купленную в коопторге, и хлеб.

Степан отложил книгу, загнув уголок листа, сел на кровати, изучил меня тяжелым взглядом и сказал:

— Ну, что ж, можно.

Мы сели за стол. Я нарезали колбасу и хлеб, налил по чуть в гранёные стаканы, которые служили нам и для чая, и мы, чокнувшись, выпили.

— Я видел, вы Брет Гарта читаете? — поинтересовался я, прожевав кусок хлеба с колбасой. — Нравится?

— Сильный писатель. Схож с Джеком Лондоном. Тот тоже про золотоискателей и бродяг писал… Сам-то ты читал?

— Читал. Мне нравится и тот, и другой, — согласился я. — Считается, что Джек Лондон больше реалист, а Брет Гарт — романтик. Но оба изображали людей вольнолюбивых и бескорыстных.

— А я что говорю? — подхватил Степан. — Нет у них жлобства. Просто жизнь их беспросветная… Ведь это надо. Жили, казалось бы, закоренелые преступники, то есть самые отпетые, и среди них оказалась одна женщина, тоже порочная, тоже в грехах. Родила, не известно от кого, ребёнка, мальчика, и умерла. В книге и написано: «Смерть считалась здесь делом обычным, а вот рождение было в новинку». И весь стан этих людей усыновил ребёнка… И народ начал меняться. Хижину, где жил ребёнок, почистили, побелили, повесили занавески, сами стали чище одеваться, мыться, перестали ругаться матом и даже возле хижины ребёнка старались говорить шёпотом.

— Вот только конец хреновый: ребёнок утонул, — мрачно заключил Степан. — И что теперь с ними со всеми будет, неизвестно.

— Человеку нужна вера, стимул, — рассказ ведь кончается словами про то, что взрослый и сильный человек, пытаясь спасти ребёнка, хватался за его хрупкое тело, как утопающий за соломинку…

— Это Кентукки. Его, всего побитого, нашли с ребёнком далеко от места их жилища… Когда он узнал, что ребёнок мёртв, тоже умер со словами, что теперь ему будет счастье. Ребёнок-то принёс им всем счастье.

— А спасение ребёнка было для него самого спасением от беспросветной жизни, в которой они все существовали… — подтвердил я. — Вот мы говорили про деревню, а вернее, про колхоз, где жизнь тоже была беспросветной. При Хрущеве всё же им полегче стало: снизили налоги, и деньги какие-никакие за трудодни платить стали.

— Да? — зло сощурил глаза Степан. — Не знаю, как там стало у колхозников, зато хорошо знаю, как было у рабочих.

— А как было? — осторожно спросил я Степана, вызывая на откровенность.

— Ты про Новочеркасское дело слышал?

— Слухи ходили. Говорили, рабочее восстание было, а для усмирения понадобились войска. Но в газетах об этом ничего не сообщали. И говорили об этом шёпотом.

— Кто ж про такое в газетах писать будет? — усмехнулся Степан. — А я сам в этой заварухе потерпевший, так что всё на моих глазах происходило… Ты, я заметил, парень не трепливый, с тобой можно говорить. Так вот, я расскажу, а ты слушай и на ус мотай.

Я видел, что ему нужно было излить душу, и он, носивший долгое время в себе эту ношу, хотел выговориться, почувствовав во мне человека, которому можно довериться, а я с не меньшим желанием и с большим любопытством хотел услышать его историю.

Степан налил водки себе и мне, мы выпили, закусили той же колбасой с ржаным хлебом, и зло сказал:

— Хрущ, собака, со своей кукурузой да целиной страну до ручки довёл…

Он смачно выругался, глаза его сузились и желваки заходили по скулам.

— Я работал на электровагонном заводе. Завод большой, двенадцать тыщ рабочих, представляешь?.. До поры, до времени всё шло нормально. Зарплата не то чтобы большая, но прожить было можно. У меня жена, тоже на заводе работала, нормировщицей, и сынишка шестнадцати лет. В десятый класс ходил, хотел после школы в машиностроительный техникум поступать. Учился средне, но парень был золотой.

— Был? — вырвалось у меня.

— Ты слушай, — недовольно сказал Степан. — Был. Всё было.

Он чуть помолчал и продолжал:

— До Хруща цены хоть помалу, но снижались, а тут что ни год, то всё дорожает и дорожает, а в шестьдесят втором мясо, колбаса и масло подорожало сразу на треть. Ну, ладно, может, пояса потуже затянули, да и смирились бы, но наше начальство ко всему этому вдруг снижает норму выработки, и тоже на треть… И попробуй проживи на этих деньги! Так ведь ещё и в магазинах пусто, а как что-то появляется, — очереди на полкилометра. За картошкой с ночи становились. А рабочему человеку без мяса как? А детям без молока, да масла? Ну, ладно, зло брало, проклинали «кукурузника» на чём свет стоит, но что делать, против власти не попрёшь. Как говорится, «с сильным не борись, с властью не судись». С другой стороны, из ста рублей зарплаты, за квартиру отдай двадцать, а то и двадцать пять рваных. И опять же, управленцы живут в сталинках, а рабочие в бараках. И надежды никакой, потому что в городе вообще жилых домов не строили.

— Двадцать пять рублей за комнату в бараке? — удивился я.

— Да нет, там поменьше, это те, кто снимал квартиру в частном секторе… Хотелось же по-человечески, сына растили…

Ну вот, сталелитейный цех пошел к заводоуправлению требовать повышения расценок, а мы, рабочие других цехов, присоединились. Вышел директор. Кто-то спросил, а на что, мол, нам жить, а он и говорит, вроде в шутку, что, мол, будем вместе питаться пирожками с ливером. Это он увидел невдалеке торговку пирожками. Но всем было не до шуток, и люди возмутились… Вскоре на митинг вышел весь завод, потом стали подходить рабочие с других предприятий. Перекрыли железную дорогу и остановили ростовский поезд. Кто-то на паровозе мелом написал: «Хрущева — на мясо». Здесь, правда, воду мутить стали пьяные, из-за них чуть не убили главного инженера завода, но его как-то отбили.

К вечеру милиция и солдаты всех разогнали. А ночью появились войска и танки.

— Ничего себе, — воскликнул я. — До нас доходили слухи, но про танки мы как-то не верили.

— А ты как думал? Все, кто участвовал в подавлении, давали подписку, а нам, кто сидел, и до, и после отсидки грозили, чтобы мы поменьше трепали языками, да чтоб со своими прошлыми товарищами не встречались. Рассказывали, что одной школьнице, которая была случайно ранена, даже не разрешили доучиться в школе, чтобы она не смогла рассказать, откуда у неё взялась рана.

— И много было раненых?

— Если бы только раненые! Насколько я знаю, убитых, считай, человек тридцать, а, может, больше… И среди них мой Сашок.

Степан помрачнел и закрыл лицо руками, провел пальцами по глазам, то ли массируя, то ли вытирая слёзы, а потом сказал:

— А раненых уж точно не меньше сотни.

— А как же Ваш сын погиб? Почему он с вами оказался? — спросил я тихо.

Степан нервно налил немного водки в стакан, залпом выпил, поморщился, вытер губы ладонью, и, не закусив, ответил:

— Когда мы на следующий день от завода пошли к центру города, на площади было полно народу. Там и дети, и взрослые. Всем же было любопытно… Некоторые забастовщики пошли к милиции, чтобы освободить арестованных вечером, а мы собрались у горисполкома и горкома. Нас уговаривали разойтись, а потом вдруг стали стрелять в толпу. Но сначала пальнули в воздух, а на деревьях сидели мальчишки. Кто-то закричал: «Сволочи, детей постреляли». Началась паника… Стреляли-то не из винтовок, а из автоматов. Да мы все думали, что у солдат холостые патроны, и никто не верил, что будут стрелять боевыми… Крови было!.. Я сам видел, как пожилой мужик бежал, а потом словно споткнулся обо что-то, упал, а из головы мозги с кровью по асфальту… Возле продовольственного магазина лежала убитая продавщица. Видно, вышла посмотреть, да на пулю и нарвалась… Многое мужики, с которыми сидел, рассказывали. Говорят, какой-то офицер, увидев вот так девочку в луже крови, застрелился…

Вечером по местному радио выступали Козлов с Микояном, объясняли про повышение цен, обещали, что повысят расценки и завезут продовольствие… Сказали, что зачинщиками были уголовники и хулиганы. Но какие они, на хрен, зачинщики!

— А самое поганое, — Степан зло усмехнулся, — они заявили, будто войска действовали по «просьбе трудящихся». Мол, трудящиеся обратились к властям за помощью, чтобы навели порядок… Это, значит, выходит, стреляли по людям «по просьбе трудящихся»…

А хоронили убитых ночью, тайно и в разных местах, я так понимаю, чтобы скрыть следы. Вот мы и не знаем, где кто лежит. Один лагерник вообще рассказывал, что их заставляли складывать трупы в подвале банка. Так он говорил, что трупы потом увезли и свалили в какую-то шахту.

— А как же вы узнали про сына, Сашу?

— А мы никак не узнали. После стрельбы приехали грузовые и санитарные машины и увезли убитых и раненых… Мы искали по больницам, думали, может, раненый лежит где. Кто-то сказал, что в поселковую больницу увезли мальчишку его возраста. Но оказалось не он. Там привезли действительно раненого парня, тоже шестнадцати лет, который скончался вскоре… Представляешь, в городе его хоронить не разрешили. Видно, боялись новых демонстраций. Похоронили в станице недалеко от города, а мать с отцом предупредили, чтобы во время похорон не плакали и не причитали…

Кто-то из знакомых видел Сашку на площади, но толком мы ничего так и не узнали, и решили, что его убили… И я не знаю, где его закопали, так что даже могилы у него нет.

— А жена?

— Жена умерла. Меня вскоре забрали, и я писал ей, когда мог, отправлял открытки. Но от неё не получал никаких вестей. Узнал, что умерла, только после отсидки. Съездил, нашёл могилу. Похоронили её кое-как. Теперь хочу съездить, поставить хоть оградку, да какой памятник. Деньжат подкоплю и съезжу.

— А кто-нибудь из родственников у вас остался? — наконец спросил я.

— Нет, Володь, никого. Если бы хоть одна живая душа была, я, может быть, и вернулся, а так… — Степан безнадёжно махнул рукой. — Жена моя была детдомовка. Отец и оба брата погибли на фронте, мать умерла рано. Надорвалась на работе, да и три похоронки получить — это, не дай Бог каждому. Так что остался здесь. Да я бы после всего этого всё равно жить там не смог.

— Посадили многих?

— А как ты думаешь? Многих. Семь человек расстреляли «за бандитизм». Многим дали по десять-двенадцать лет «за попытку свержения Советской власти». А какое «свержение»? Мы шли с портретами Ленина и красными знамёнами. Мы же были не против власти, а просто хотели справедливости. Но, как говорит пословица, «Где царь, тут и правда»… Некоторых посадили за злостное хулиганство… Мне повезло, дали два года и столько же испытательного срока. Наверно, я нигде не засветился, потому что в первую очередь брали тех, кто оказался на фотографиях, которые делали оперативники из КГБ… Брали по ночам, как в тридцать седьмом. Многие попали под фотоаппарат случайно, но всё равно загремели под раздачу. Сначала арестовывали тех, кто шел первыми, потом непонятно, за что. К примеру, утром второго числа люди шли на завод, и не все успели пройти, как ворота закрылись. Несколько человек, кто не успел пройти и остался за воротами, попали в неблагонадёжные.

— А как тебя сюда, на завод взяли? Ведь ты вроде как теперь тоже неблагонадёжный, — с горькой усмешкой сказал я.

— Так я ж не начальник какой. Я слесарь, работяга. Да здесь среди рабочих тоже есть бывшие зеки, которые ещё на стройке завода работали.

— Степан Захарыч, а как ты в Омск-то попал?

— После Новочеркасской тюрьмы многих отправили в Коми, в «Устимлаг», на лесоповал, да на прокладку узкоколейки. Я отбывал срок в колонии общего режима. После отсидки съездил на могилу жены, а потом решил уехать куда подальше… Встретил знакомого. Он ещё до этих событий сюда на стройку нефтезавода завербовался, да так и остался, хвалил: заработки хорошие… и тихо. Ну, я и поехал. Знаешь, как говорится, «Не держи двора близ княжа двора»… Здесь всё-таки есть наши, новочеркасские.

— А как дальше? Тяжело, наверно, в общежитии в твоем возрасте?

— Дальше видно будет. Может, ещё что и у меня сложится…

Он замолчал. Молчал и я, испытывая сочувствие и сострадая этому человеку, судьба к которому оказалась так немилостива, и со смятением души представлял тех других, кто также в одночасье потерял детей, родных и близких, и тех, по ком катком прокатилась безжалостная репрессивная машина за то, что они просто хотели иметь право на достойную жизнь, а у тех тысяч, которые вышли на площадь, надолго, если не навсегда, отняли веру в справедливость.

Глава 8

Неприятность в доме Карюков. Пустяковое дело. Элементарный гипноз. Коротко о моральных принципах. Повестка в КГБ. Допрос с участием Зигмунда Фрейда, Карла Юнга и Вильгельма Райха. Спасибо Вольфу Мессингу. Генерал-майор Чепурин. Сомнения Чепурина насчёт экстрасенсов. «Вопрос экономической безопасности».


У Тамары Петровны дома потерялось золотое обручальное кольцо.

— Всё обыскали, как сквозь землю… Мать плачет, говорит, плохая примета, — жалел Иван мать.

Я Ивану посочувствовал, но и только, хотя Иван явно рассчитывал на мою помощь. Он, конечно, помнил, как ещё в студенческие годы я помог девушке найти кулон с цепочкой, когда мы копали огород на даче у одного нашего ленинградского приятеля.

Цепочку искали — не нашли, девушка ревела, а мы с парнями сидели на скамейках возле дома, обсуждали неприятный случай и сочувствовали ей. Валентин, невысокий, тощий малый с вытянутым лицом и оттопыренными ушами беспокойно ёрзал на стуле, будто ему что-то мешало. Я сидел рядом, и в какой-то момент стал испытывать чувство смутной тревоги, которая беспокоила меня и раздражала. Слова, которые говорили мои товарищи, стали расплываться, в ушах появился знакомый звон и передо мной поплыла картинка. Медленно, как в рапидной съемке, вышли из дома и прошли мы, пять парней. Я отметил, что шестого, Валентина, с нами не было. Прошли девушки, следом ещё одна, которая чуть отстала, и стала снимать, очевидно, цепочку, потому что делала какие-то движения руками на шее. Она положила цепочку во внутренний карман курточки. Я не видел, чтобы что-то упало, но следом из дома вышел задержавшийся там Валентин и вдруг остановился, словно наткнулся на препятствие, оглянулся, что-то поднял с земли и сунул в карман пиджака.

С минуту я сидел в оцепенении, приходя в себя. Потом мы с Карюком отвели парня в сторону, и он признался, что действительно поднял цепочку, сразу не отдал, а потом не знал, как выйти из этого щекотливого положения. Он каялся, чуть не плакал, и мы с Карюком не стали позорить парня, а подбросили кулон чуть в сторону от дорожки, вроде кто-то нечаянно зацепил его ногой…

На этот раз я куда-то торопился или чем-то был занят и как-то не прореагировал на Ванькины причитания.

— Ты же можешь, Володь, — не отставал Иван и напрямую попросил: — Помоги поискать своими методами, как ты это делаешь.

— Ладно, — согласился я. — Только не сегодня.

На следующий день вечером я пошёл к Карюкам. Все были дома, и я, не теряя времени на лишние разговоры, без предисловий спросил Тамару Петровну, точно ли кольцо дома, и если снимала, то куда хотя бы приблизительно могла положить?

— Представления не имею, — пожала плечами Тамара Петровна.

— Если свалилось с пальца в ванне, то искать бесполезно: унесло в канализацию…

— Нет, когда я в ванной, кольцо снимаю. И на этот раз точно помню, что сняла. Но я не помню, как надевала потом, и куда могла положить.

— Ну, понятно, — сказал я. — Тогда — все тихо, а лучше уйдите на кухню.

Сергей Николаевич с Ванькой послушно ушли на кухню.

Дело я посчитал не сложным, и не было смысла изводить себя, вводя Тамару Петровну в состояние изменённого сознания, после чего я чувствую себя разбитым, наступает слабость до тошноты, а потом апатия. Это, как правило, скоро проходит, но ощущение дискомфорта остаётся надолго.

Я просто ввёл Ванькину мать в гипноз и попросил вспомнить все действия с момента, когда она в ванной сняла кольцо. Тамара Петровна медленно стала рассказывать всё, что она делала, а я задавал наводящие вопросы.

— Вы сейчас в ванной. Что вы делаете с кольцом?

— Я снимаю его… кладу на полочку зеркала над раковиной.

— Вы приняли ванну, что делаете дальше?

— Мажу кремом лицо.

— Кольцо на месте?

— Его там нет.

— Что дальше?

— Выхожу из ванной комнаты.

— Кольцо у вас на пальце?

— Нет.

Я вывел Тамару Петровну из состояния гипноза, позвал Сергея Николаевича и Ваньку и попросил открутить в ванной сифон под раковиной.

— Скорее всего, кольцо в отстойнике сифона, — сказал я.

Кольцо действительно свалилось с полки и провалилось в сифон, где его и нашли.

— Вообще-то, можно было догадаться, — попенял я Ивану и усмехнулся про себя, подумав, что сам тоже мог бы догадаться, и тогда не потребовалось бы никакого гипноза…

— Так мать была уверена, что, как всегда, кольцо после ванны надела, — оправдывался Иван. — А раз его не оказалось на месте, ну, на полочке, она и забыла о нём…

Не стоит говорить о том, что Ванькина мать готова была расцеловать меня и расцеловала бы, но, наверно, её остановил мой серьёзный и немного ироничный вид, что со мной бывает и что часто отталкивает людей, хотя глаза её выражали полную и искреннюю признательность…

Когда Сергей Николаевич узнал, что я вводил Тамару Петровну в состояния гипноза, он удивлённо сказал:

— Странно. А я думал, что у гипнотизёра должна быть какая-то другая внешность.

— Цыганская? Чёрные глаза, орлиный или пронзительный взгляд? — улыбнулся я.

— Ну, да, что-то вроде этого, — согласился Сергей Николаевич.

— Я Вас, Сергей Николаевич, разочарую. У многих сильных гипнотизеров — совершенно заурядная внешность.

— И что, вы вот так можете загипнотизировать любого? — в голосе Сергея Николаевича слышалось сомнение.

— Вообще-то, да! Просто некоторым требуется больше времени, чтобы войти в это состояние.

— А что будет, если человек так и останется под гипнозом?

— А он под гипнозом не останется, — заверил я. — Даже, если его не разгипнотизировать, он проснётся сам или уснёт обычным сном, а потом проснётся в нормальном состоянии.

И вдруг Сергей Николаевич задал вопрос, который всегда не давал покоя известным органам, с которыми мне волей-неволей приходилось сталкиваться:

— Так это ты можешь так и сберкассу ограбить или ещё чего натворить?

Вопрос прозвучал вроде в шутку, но я счёл за разумное развеять эту нелепую мысль.

— В большей степени это зависит от моральных качеств самого гипнотизёра, — я вспомнил редкую книгу Вильгельма Фельдмана «Нужен ли нам гипноз?» издательства 1932 года, хотя не совсем был согласен в его выводами. — Но, с другой стороны, не каждого под гипнозом можно заставить пойти на преступление. Если у человека преступные наклонности есть, то, может быть, он и подчинится приказу, но скорее всего не выполнит то, что против его убеждений… Нельзя приказать человеку убить кого-то или ограбить, если он уверен, что этого делать нельзя. Это блокирует его сознание. И потом, под гипнозом у человека всё же остаётся какая-то воля… А ещё есть инстинкт самосохранения. По крайней мере, эксперименты не доказывают «преступность» гипноза.

Кажется, это успокоило Сергея Николаевича и удовлетворило его любопытство…

Я вспомнил этот не стоящий большого внимания случай только потому, что он предшествовал следующему, выбившему меня из колеи, событию.

На моё имя пришла повестка из КГБ. Повестку мне передала комендантша. Она её немедленно изъяла из почты. Когда я шел с работы, вахтерша тётя Клава с заговорческим видом и испуганными лицом, шёпотом, посмотрев по сторонам, сказала, чтобы я скорее шел в комнату комендантши Валентины Васильевны.

— А что случилось-то? — не удержался я от вопроса.

— Иди-иди, — махнула рукой тётя Клава.

Я пожал плечами и пошел к комендантше.

— Тебе повестка в КГБ. — с порога выпалила Валентина Васильевна. — Ты чего натворил?

Комендантша была не так напугана, как тётя Клава, но в голосе её ощущалась напряжённость, а ещё больше её одолевало любопытство.

— Представления не имею, — ответил я. И это была правда. Я действительно недоумевал, зачем я вдруг понадобился КГБ.

— Ладно, придёшь, расскажешь, — приказала Валентина Васильевна и отпустила меня с миром.

На следующий день я показал повестку прорабу Александру Борисовичу, и тот, посмотрев на меня, как мне показалось, с сочувствием, тоже не преминул поинтересоваться, по какому поводу повестка, на что я честно повторил, что не знаю.

Подходя к «Серому дому» я нервничал.

Внушительное четырёхэтажное здание, фасад которого украшали колонны, действительно было серого цвета. Не без трепета я вошел в здание и показал повестку дежурному офицеру. Тот повертел повестку в руках, позвонил кому-то, бросил короткое: «Ждите!», и я скромно стоял возле его застеклённой будки и смиренно ждал. Вскоре показался другой офицер, старший лейтенант, спросил: «Кто по повестке?» и повел меня на второй этаж почти в конец коридора. В небольшой комнате, обставленной аскетически, то есть, кроме однотумбового письменного стола и шкафа с бумагами, у стола стоял простой стул, да пара таких же стульев — у стены. Старший лейтенант предложил сесть, проверил паспорт и металлическим голосом спросил:

— Вы читаете запрещенную литературу. С какой целью?

— Какую литературу вы имеете ввиду? — не понял я.

— Вы знаете какую, — в голосе офицера появилась ирония. — Вы читаете Фрейда — он посмотрел в листок бумаги — Карла Юнга и Вильгельма Райха.

— А разве это запрещено? — удивился я.

— Эти, с позволения сказать, писатели, несут буржуазную лженауку. Что может дать советскому человеку, например, — он снова посмотрел в листок — «Психология сексуальности». Это ваш Фрейд… Секс — это у них там. Вот пусть они этим и занимаются.

— Фрейд — не мой, — возразил я. — И при чём тут секс? Юнг — создал аналитическую психологию, Райх — основатель психоанализа… Меня не интересует тема сексуальности, даже если она психология. Меня интересует психика с точки зрения возможности лечения психических или других расстройств энергией рук или с помощью введения в особое состояние сознания.

— А вы что, врач? Вы-то какое имеете отношение к лечению? И какое такое особое состояние?

— У меня есть некоторые эзотерические способности, то есть возможности особого восприятия.

— Это что? — насторожился старший лейтенант.

— Ну, я могу видеть то, что бывает недоступно другим, могу снимать руками какую-то боль, обладаю гипнозом.

— Инте-рес-но. С такими способностями и на свободе, — с иронией проговорил мой дознаватель, не поверив ни одному слову.

Я достал из кармана сложенный вчетверо листок текста «Вступительного слова» Вольфа Григорьевича Мессинга с его, как он сказал тогда, «индульгенцией», «защитой от ретивых и глупых», и подал старшему лейтенанту. Поверх листка было начертано рукой профессора магии: «Моему юному другу Володе Анохину в знак восхищения его необыкновенными способностям, которые, однако, являются полностью научно и материалистически объяснимыми. Вольф Мессинг».

Старший лейтенант долго изучал написанные довольно корявым и не очень разборчивым почерком Мессинга слова, недоверчиво посмотрел на меня и проговорил:

— Вольф Мессинг… Это тот?

— Да, тот, — заверил я.

— И что мне с этим делать?

Старший лейтенант был озадачен, и я решил расставить точки над «и».

— Я несколько лет назад сумел помочь начальнику вашей организации, генерал-майору Л. в своем городе. У меня есть грамоты. Да вам нетрудно созвониться и проверить. Там, я уверен, подтвердят. Это, конечно, если вы будете разговаривать с самим генералом… Но вопрос щепетильный и носит характер личный.

Старший лейтенант мялся, менялся в лице и усиленно думал, что ему предпринять. Наконец он попросил меня подождать немного и быстро вышел, прихватив с собой мою «индульгенцию». Тон его при этом был более мирный, чем в начале разговора.

Ждал я долго, пока, наконец, старший лейтенант появился.

— Вас хочет видеть зам начальника генерал-майор Чепурин, — сказал он. — Извините, пока доложили, пока генерал освободился. Сами понимаете, дела…

Генерал выглядел строго. Был он сухопарый и подтянутый, и мундир сидел на нём ладно. Китель украшали два академических ромбика, а также два ордена и две планки медалей.

Кабинет его почти не отличался от того, где меня принимал начальник управления в моём городе: огромный двухтумбовый стол с приставленными к нему буквой «Т» простыми столами, стулья, шкафы с томами Ленина и другими книгами, небольшой столик типа журнального с двумя креслами в углу, диван и, конечно, портреты Дзержинского и Брежнева, а на тумбочке, обтянутой красным кумачом, бюст Ленина.

Генерал предложил мне сесть.

— Вы нас, Владимир Юрьевич, заинтриговали. Мы связались с начальником управления вашего города. Иван Фёдорович дал Вам хорошую характеристику. Мы с ним старые знакомые. Встречаемся на совещаниях в Москве… Чем вы там ему помогли, не сказал, но посоветовал не упустить возможность использовать ваши какие-то особые способности. Мы также знаем, что вы в своё время оказались полезным ещё и уголовному розыску. Так?

— В чём-то помог, — не стал я скромничать.

— Да нет, они говорят, что без вас не раскрыли бы два серьёзных дела… Так что это за необыкновенные способности, о которых говорит Мессинг?

— Ну, уж необыкновенные! — возразил я. — Сейчас много пишут о парапсихологических способностях человека. Вот что-то вроде этого и я.

— И что конкретно вы можете?

— Ну, могу, например, ввести в состояние гипноза вас, — сказал я нагло.

— Сомневаюсь, — усмехнулся генерал.

Моментально, почти бессознательно мой мозг отреагировал на сигнал включения механизма, который позволил бы мне погрузить сидящего передо мной человека в транс привычно и безошибочно воздействуя на его подсознание. Искушение было велико, но я удержался, справедливо сообразив, что здесь не то место, где можно проводить такие эксперименты. Поэтому я просто промолчал.

— Но если вы владеете способностью введения в гипноз, то можете представлять определённую опасность для общества, — глаза генерала смотрели на меня строго и пытливо.

— Мессинг владел способностью гипноза, но ни разу не воспользовался этим в ущерб кому бы то ни было.

— Мессинг — это другая статья. Он вёл концертную деятельность и был постоянно в поле зрения…

Наверно, он хотел сказать «в поле зрения органов», но «органов» паузой повисло в воздухе.

В какой раз мне приходилось объяснять, что я не способен на поступки, которые направлены на разрушение, и мой мозг так устроен, что в нём стоит какой-то невидимый ограничитель, исключающий творить зло.

— Ну, положим. Хотя это всё из области человеческих фантазий: «мозг», «ограничитель» и прочее… Я знаю, что такое парапсихология и экстрасенсорика. Считаю многие факты сомнительными и остаюсь приверженцем традиционных форм. Так что, если наука даёт объяснение некоторым феноменам, например, тому же гипнозу, то я принимаю это… Ладно, давайте ближе к делу… У нас зависло дело — извините за тавтологию. — Попробуете помочь?

Я пожал плечами.

— Что за дело?

— Сейчас вас проводят в отдел, который занимается экономической безопасностью. Там вам подробно всё объяснят. О вас им уже сообщили. И ещё. Вам, естественно, придётся подписать документ о неразглашении.

Генерал прострелил меня взглядом, словно поставил точку в нашей короткой беседе. Вошла секретарша, строго одетая миловидная женщина лет сорока пяти. И я даже не заметил, каким образом хозяин кабинета вызвал её.

— Пригласите капитана Темникова, — попросил генерал. — Он возьмет этого молодого человека.

Я встал, чтобы последовать за секретаршей, но вдруг генерал спросил:

— Вы — учитель. Почему работаете простым рабочим?

Вопрос был неожиданный. Я замялся, но ответил, что это только до начала учебного года, а потом буду преподавать языки в школе. Я ожидал, что он спросит, почему я оказался в Омске, но он не спросил.

Глава 9

Золото из Магадана. На квартире предполагаемого преступника. Другая реальность. Тайник в велосипедных шинах. Генерал Темников о мистике и марксистской науке. Пространство, которое даёт информацию. Благодарность.


Капитан Темников ознакомил меня с «делом», не утаивая детали операции:

— Мы получили с Севера шифровку о том, что там действует группа похитителей золота с приисков. В Магадан должен был приехать курьер из нашего города. Нам сообщили, что это может быть милиционер. А в городе не менее 20000 сотрудников милиции… Нужно было вычислить среди них преступника, но не мешать ему покинуть Омск. Пришли к выводу: если это сотрудник милиции, то должен получить отпуск с разрешением на выезд… Я пришел к начальнику милиции. Вызвали всех руководителей отделов и подразделений и дали им инструкцию немедленно сообщить, если кто-то из их подчиненных соберется в Магадан… Вскоре поступил сигнал, что заместитель начальника колонии, которые тоже относились к милиции, попросил разрешения уехать на несколько дней в Магадан, объяснив это тем, что у него там при смерти близкий родственник… Один из наших летел в самолете, на котором находился и подозреваемый, и вёл его в Магадане. В Магадане подозреваемый никуда не заходил, ни с кем не встречался, купил холодильник, взял обратные билеты и сразу вернулся в Омск. Вывод напрашивался сам собой: золото — в холодильнике. Провели обыск в квартире. В холодильнике ничего не оказалось. Перерыли всю квартиру — пусто… Обыскали миноискателем весь двор — тоже ничего.

Капитан Темников замолчал и ждал, что скажу я. Я тоже молчал, и он спросил:

— Начальство решило, что вы можете чем-то помочь? Чем?

— Я могу в некоторых случаях увидеть то, что произошло раньше.

— Как это? — изумился Темников.

— Это долгая история, — не стал я вдаваться в объяснения. — Вы можете меня отвезти в ту квартиру, где был обыск?

— Ну, можем, конечно… Начальству видней. Только согласовать надо, — решил подстраховаться капитан.

Согласовывал он недолго. Нам дали «Волгу», Темников взял с собой ещё какого-то молоденького лейтенанта, и мы поехали по адресу, где жил предполагаемый преступник. Предполагаемый, потому что, как говорится, нет тела — нет дела; и, действительно, золото не нашли, а тогда, где преступление?

Нам открыла жена подозреваемого. Мы прошли в квартиру. Сели: я — на стул у круглого стола, застеленного белой кружевной скатертью, оба моих сопровождающих — на диван с круглыми валиками. С минуту я сидел молча, молчали и офицеры и лишь выжидательно смотрели на меня.

— Дайте мне предмет или что-нибудь из одежды вашего мужа, — попросил я хозяйку, которая стояла у притолоки двери в другую комнату, скрестив на груди руки. В глазах её затаилась тревога.

— Давай, давай! — подтолкнул её Темников. — Чего глазами хлопаешь?

— А что давать-то?

— Фуражку или китель… сапоги. В чём он был в Магадане? — уточнил я.

— Вот сумку полевую брал.

Женщина вышла в прихожую и вернулась с потёртой полевой сумкой тёмно-коричневой кожи.

Я взял в руки сумку и вскоре почувствовал характерный звон в ушах, который появился и исчез. Это обычно становилось неким сигналом к готовности мозга к изменённому сознанию.

— Все выйдите в другую комнату, — голос мой звучал резко, офицеры переглянулись, но подчинились моему приказу и вышли вместе с хозяйкой.

Я снова ощутил звон в ушах, озноб прошел по телу, от чего я невольно передёрнул плечами, как собака, которая стряхивает воду после купания в реке. В состоянии изменённого сознания я словно выхожу из своей оболочки и становлюсь кем-то не похожим на себя. В такие минуты я не контролирую себя и знаю, что бываю неприятен для окружающих. Помню, как моя сокурсница, застав меня в один из таких моментов, сказала, что она испугалось, потому что у меня изменилось лицо и превратилось в маску, а глаза стали черными.

Комната заколыхалась, все звуки, которые доносились из окна с улицы, растворились, и я увидел ту же комнату, но теперь в ней находились двое: хозяйка и мужчина, её муж. Холодильник был открыт, у дверцы снята внутренняя крышка, на столе лежали небольшие бесформенные комочки, как я догадался, самородное золото, и длинные, то ли матерчатые, то ли кожаные змееобразные мешочки. Мужчина сидел на стуле за столом и засовывал то, что находилось на столе, в велосипедную шину. Рядом на полу лежали два велосипедных колеса.

Вдруг видение стало уплывать, снова всё заколыхалось и подернулось дымкой. Всё исчезло, как растворилось, мой мозг получил информацию из некоего вечного, где время не имеет деления на прошлое и будущее…

Я сидел некоторое время обессиленный, с трудом возвращаясь в свою реальность. Потом позвал Темникова. Оба офицера и хозяйка мгновенно оказались в комнате.

— У вас есть велосипед? — спросил я хозяйку.

— Есть, — ответил за неё Темников. — У них он в кладовой, на гвоздях висит.

Хозяйка молчала, но, видно, нервничала. Она теребила низ шёлковой блузки и покусывала нижнюю губу.

— Снимите колёса, там под шинами что-то есть. Я думаю, что это ваше золото.

Хозяйка опустилась на пол и заскулила, что-то причитая и непонятно выговаривая.

Темников, как старший по званию, остался сидеть на диване, приказав лейтенанту тащить сюда велосипед. Потом приказал найти двух понятых.

При понятых сняли шины, и оттуда вывалились золотые самородки и те змеевидные колбаски из тонкой кожи, которые я видел, с золотым песком.

По рации о находке сообщили в Управление, и вскоре прибыл наряд из трех человек, которые увезли золото и хозяйку. Квартиру опечатали, потому что хозяин тоже сидел в СИЗО до выяснения всех обстоятельств.

Темников по той же рации доложил обо всём генералу и спросил:

— А что делать с парнем?

И мне:

— Сказал — доставить к нему.

Генерал Чепурин повёл меня к начальнику управления, кабинет которого находился напротив.

Начальник управления, тоже генерал-майор, в отличие от своего зама, выглядел более добродушным, или это вводило в заблуждение его круглое лицо и полноватая фигура. Но такие сравнения часто бывают обманчивы, недаром есть пословица: «Мягко стелет, да жестко спать» «Человек на такой должности вряд ли имеет мягкий нрав», — подумалось мне.

— Михаил Андреевич, — представился начальник, протягивая мне руку. — Лихо это у вас получилось.

Он не улыбался, но явно был доволен и расположен ко мне.

— Ну, рассказывайте.

— Что рассказывать? — уклончиво спросил я.

— Как вы это делаете?

— Не знаю, — честно признался я. — Просто я при определённых условиях могу войти в пространство, которое даёт информацию. Я не знаю, что это, но в моём сознании это существует как пространство. Я вхожу в это пространство и «вижу» те образы, которые мне нужны в данных обстоятельствах.

Это всё, что я мог объяснить этим людям, потому что всё остальное всегда оказывается совершенно непонятным для тех, кто там не побывал. Я знаю, что есть разные пространства. «Моё» — тёмное, всё испещрённое мерцающими точечками, которые ощущаемы, хотя и далёкие. В этом пространстве, или поле, всегда есть и будет информация, но я не знаю, как события в действительности сосуществуют там. Когда в него проникает моё ограниченное и несовершенное сознание, оно считывает информацию. Последовательность событий там не имеет временной последовательности. Там своя, недоступная нашему пониманию логика, но моё сознание как-то переводит всё на язык наших привычных понятий и нашей временной последовательности…

— Но это же ненаучно. Учёные отрицают существование ясновидения. Как можно увидеть то, чего увидеть нельзя?

Генерал повторил тот же вопрос, который когда-то задал начальник Ленинградского УГРО полковник Соловьёв.

— Потому что это лежит за гранью физического восприятия, а традиционная наука имеет дело именно с миром физическим.

— Но нормальные люди не видят ничего подобного, — язвительно напомнил генерал.

— Я что, на ненормального похож? — сделал я попытку улыбнуться.

— На ненормального вы непохожи. Но согласитесь, что всё это странно, — серьёзно сказал генерал.

— Для того, чтобы видеть то, что способны видеть экстрасенсы, необходимо обладать особой чувствительностью и особыми центрами восприятия.

— Ладно, дискуссию разводить на эту тему нет времени. Я попросил вас зайти, чтобы поблагодарить за помощь. Может быть, ещё нам понадобитесь. Вы же не будете возражать, если мы к вам обратимся?

Я молча кивнул.

— А как у вас это получается, не суть важно. Наука когда-нибудь ответит и на этот вопрос. А насчёт того, что есть какая-то грань, которая лежит за пределами физического мира — это заблуждение, которое у вас со временем пройдёт. Наука у нас одна — марксистская. Мир каких-то тонких материй — это мистика, которой торгует Запад, опираясь на Блаватскую и иже с ней.

Выходя из кабинета генерала, я спросил:

— А как же Фрейд?

— При чём тут Фрейд? — начальник посмотрел на своего зама.

— Владимира Юрьевича вызывали по поводу запрещенной литературы, которую он выписывал через библиотеку.

— Ну, Фрейд у нас не запрещен, хотя фрейдизм, как течение, пагубно влияет на нашу молодёжь и увлекаться подобной литературой, тем более советскому учителю, я бы не советовал.

Мне подписали пропуск на выход из «Серого здания», и я с облегчением, только что не перекрестился, вышел на улицу, которая называлась именем нашего пролетарского вождя Владимира Ильича Ленина.

Глава 10

Мой странный мир. Дом культуры строителей. Память детства. Народный театр и его руководитель. Бездарное начало. Самодеятельная труппа. Показ спектакля в Танковом училище. Провал роли. Незаурядный актёр Каширин.


Не скажу, что меня не устраивали мои новые знакомые. И Антон, и Захар, и Талик, или Толик, Алеханов были по-своему интересны, и я свободно общался с ними и не чувствовал особого дискомфорта. В конце концов, каждый из них был личностью, и, как каждый отдельный человек, со своими взглядами на жизнь и со своим особым мировоззрением, хотя они и не рассуждали о мире и своём месте в нём, так же, как и о судьбах всего человечества.

Я много читал, размышлял над прочитанным, иногда встречался с Иваном и его друзьями, но моя сущность требовала какого-то другого круга общения, общения, где формируются и живут идеи, образы, формы, и где я, может быть, найду истину и пойму что-то важное для себя, то, чего я не понимал прежде. Из психологии я знал, что наши эмоции, чувства и представления о чём-то нестойки и изменчивы, и чтобы закрепить их, нужна активная форма мышления. Тем более, мой мир слов и образов был странным, и я, оценивая его отстранённо, не понимал его и по этому поводу рефлексировал.

В пятнадцати минутах ходьбы от общежития на улице Химиков находился Дом культуры строителей. Проходя мимо, я видел объявления, которые предлагали мне записаться в кружок «Помоги себе сам» или в кружок бисероплетения, а также в студию «мягкой игрушки» или в студию «кройки и шитья». У кружков были названия: кружок декоративно-прикладного творчества «Вдохновение», студия ИЗО «Волшебная палитра» и даже на иностранный манер — «Dance». Иногда появлялись новые объявления: администрация призывала записываться в класс игры на барабанах, в фольклорный хор или в кружок «Ветеран». Я ловил себя на том, что, читая объявления, невольно улыбаюсь, хотя, что смешного в том, что люди хотят танцевать, петь и вышивать бисером? Сам я вышивать бисером не хотел так же, как и играть на барабанах. И я шёл дальше по своим делам, пытаясь представить, что скрывается за этим «Помоги себе сам», и почему кружок декоративно-прикладного искусства называется кружком, а «кройка и шитьё» студией. Бывает, в голову забредёт какая-нибудь ерунда, которую потом колом не вышибешь. Это, как стишок или навязчивая мелодия, которые будут вертеться в голове до тех пор, пока сами не уйдут куда-то.

Помню, в детстве на дальнем конце нашей улице жили братья с прозвищем «китайцы» — старший китаец и младший. Старший, которому было лет двенадцать, считался хулиганом отъявленным. А младший, только поступивший в первый класс, тянулся за старшим и перенимал все его повадки. Вся улица знала, что отец их вор и сидит в тюрьме. Не помню, как младший как-то оказался у нас в доме, но помню, что моя мать угостила его куском пирога, и он, благодарный редкому к себе доброму отношению, решил прочитать стихи, которые знал. Он попросил поставить его на табуретку и прочитал стихи, похожие на частушки. Самое невинное четверостишие было: «Пришла курица в аптеку И сказала: «Кукареку! Дайте пудру и духи, Чтоб топтали петухи!..».

Мать выпроводила младшего китайца на улицу и сказала: «Чтоб больше я этого маленького негодяя не видела. Вова, это плохой мальчик. Не водись с ним».

Наша компания с китайцами и не водилась, просто они иногда появлялись на нашей части улицы, и мы относились к ним нейтрально, потому что это всё же была одна улица.

Я спросил мать:

— А зачем кур нужно топтать?

— Не знаю, — ответила раздражённо мать. — Спроси у отца.

— Сынок… это чтобы курочки яички несли, — растерянно и невпопад сказал отец.

Я ничего не понял, и только немного позже, когда на улице меня по-своему просветили по части половых отношений, я пришёл к выводу, что вопрос свой поставил неверно, правильно было спросить не «зачем?», а «как?».

Но идиотские слова частушек словно прилипли ко мне и преследовали долгое время…

Однажды я увидел объявление, которое стояло обиняком, выбиваясь из общего списка танцевальных, хоровых и других творческих групп своей значительностью и даже некоторой таинственностью. Объявление приглашало желающих попробовать себя в качестве артиста Народного театра. Ниже говорилось, что театром руководит Заслуженный артист РСФСР Борис Михайлович Каширин, артист Омского драматического театра.

И мне вдруг показалось заманчивым попробовать себя в качестве артиста в драмкружке с привлекательным названием Народный театр, хотя никаких талантов в лицедействе я за собой никогда не замечал, если не считать первое и последнее выступление со сцены клуба ЛГПИ имени Герцена со своими переводами с английского. Тогда я обидел английских студентов, прочитав стихотворение «Лондон» Уильяма Блейка.

Я брожу по улицам нарядным,

Там, где Темза темная томится.

Каждого прохожего обласкиваю взглядом,

А в ответ суровые, нахмуренные лица.

Перед тем как я прочитал эти мрачные стихи, Стив, старший группы английских студентов, попросил публику принять во внимание, что это стихотворение написано английским поэтом в конце XVIII века и не имеет отношения к сегодняшней Англии. Но я, не обращая внимания на смущение англичан, бросал в зал с ораторским надрывом страшные строчки и клеймил:

В каждом слове страх я замечаю,

Плач ребенка кажется заклятьем,

Всюду скорбь, усталость я встречаю,

С бледных губ срываются проклятья.

Наши гости, студенты из Лондона, разводили руками и перешептывались, а я поставленным голосом добивал капитализм:

Кровь солдат и стоны омывают

Роскошь замков древних и дворцов,

Только люди в нищете здесь умирают,

Смерти глядя с радостью в лицо.

Последние строчки я произнес тихо, что прозвучало еще более трагически, чем у Блейка. Я сказал «поставленным голосом» и не оговорился, потому что в клубе с нами работал приглашённый артист театра и кино, который репетировал с выступающими и учил выразительному чтению стихов с логическими ударениями, паузами и интонациями.

Зал аплодировал. Он принял концепцию. А до меня стала вдруг доходить нелепость происшедшего, и я с ужасом понял, что не только сделал глупость, прочитав это стихотворение, но и спровоцировал ситуацию, при которой неловкость чувствовали и гости, и те нормальные люди, для которых политика оставалась всегда чем-то второстепенным, и жили своей простой человеческой жизнью.

А зал не унимался, и кто-то даже выкрикивал: «Мо-ло-дец, мо-ло-дец!».

Я поспешил уйти, не дочитав переводы из Байрона и Шекспира. Сгорая от стыда, дождался Стива, чтобы извиниться и объяснить… а что я мог объяснить? Стив натянуто улыбался, и смотрел на меня с легким презрением…

Дом культуры приятно радовал глаз салатовым цветом стен и белыми колоннами. Аккуратное двухэтажное здание украшал герб СССР с развёрнутыми знамёнами, оно выглядело уютно, и я с волнением, словно шел на экзамен, открыл с трудом высокую тяжёлую, не иначе как дубовую, дверь, к тому же снабжённую ещё и мощной пружиной. Дверь втолкнула меня в фойе и с грохотом захлопнулась, став на место.

Вахтёрша на входе вязала что-то на спицах. Она споро работала, спицы мелькали в её руках, и клубки шерстяных ниток прыгали и шуршали в небольшой картонной коробке.

Я поздоровался. Вахтёрша равнодушно посмотрела на меня поверх очков.

— Ну и дверь у вас! — сказал я. — Как только с этой дверью девушки справляются!

— Вы к кому? — оставила без ответа мой вопрос вахтёрша.

— Да хочу в драмкружок записаться.

— Это к Борису Михайловичу. Они в зрительном зале, репетируют. Иди прямо, направо зал. Найдёшь. Когда репетируют, даже здесь бывает слышно.

Действительно, чем дальше я шел по коридору, тем отчётливее слышал голоса, по которым без труда нашёл зал, где шла репетиция. Я тихо приоткрыл дверь и просунул голову. Дверь скрипнула и бархатный баритон недовольно сказал:

— Ну кто там ещё?

В зале царил полумрак, и я отчётливо видел только сцену, на которой стояли и сидели на простых конторских стульях артисты. С трудом я разглядел человека, сидевшего где-то в третьем или четвёртом ряду партера с пачкой листов бумаги в руках, очевидно, пьесой, как раз напротив двери, в которую я вошел.

— Вам кого? — спросил мужчина. Теперь голос его звучал нетерпеливо. Репетиция прервалась, и артисты стояли в ожидании команды продолжать.

— Я хочу записаться в драмкружок, — торопливо сказал я и почувствовал, что робею. Мои глаза привыкли к полумраку, и теперь я смог рассмотреть режиссёра или руководителя. Он выглядел импозантно, крупные черты лица на львиной голове, пропорциональной массивному телу, предполагали благородство и великодушие.

С минуту режиссёр разглядывал меня.

— Ну-ка, ну-ка! — сказал он наконец. — Поднимитесь-ка на сцену. — Да снимите плащ.

Я повесил плащ на спинку кресла и поднялся по ступенькам на сцену. Теперь на меня с любопытством смотрело несколько пар глаз, отчего я совершенно смешался.

— Ну, чем не Севастьянов? А? — воскликнул режиссёр.

— А что, Борис Михалыч, похож, — оглядев меня как девку на выданье, согласился смуглый черноволосый красавец из состава артистов.

— Арсен, ну-ка дай молодому человеку текст с ролью Севастьянова, пусть прочтёт что-нибудь. Давай с первого его выхода. Варя, Сергей, дайте ему реплики. Вы «входите… Да, как вас зовут?

— Владимир, — ответил я.

— Так вот, Володя, представьте военный городок. Лето. К вашему товарищу, лётчику Сергею Луконину, приезжает невеста Варя. Вы приходите на квартиру к Луконину и впервые видите его невесту. Она вам нравится, вы стесняетесь и даже находитесь в некотором замешательстве… Всем десять минут отдыха. вы, Володя, знакомитесь с текстом.

Всё это Дмитрий Михайлович проговорил по-режиссёрски властно, не допускающим возражения тоном, будто я уже сто лет принадлежу к труппе его самодеятельных артистов, которые благоговейно внимают ему и готовы выполнить любое указание.

Через десять минут я «входил» в комнату главного героя пьесы.

Я. Можно?

Сергей. Входи, Севастьяныч, знакомься!

Я. Севастьянов.

Варя. Варя.

— Здороваешься с Аркадием и смотришь на Варю, — подсказывает режиссёр.

Варя. Ну, что вы на меня так смотрите?

— А он на тебя, Лен, никак не смотрит, — то ли удивляется, то ли хочет сказать, что не понимает, как так можно, и машет рукой, что, очевидно, означает полную безнадёжность, режиссёр, но я после короткой заминки продолжаю:

Я. Вот вы какая.

Варя. Что, не нравлюсь?

Я. Нет, что вы, я только хотел сказать, что вы мне рисовались совсем в другом облике.

— Вы смущены, вы не знаете, куда девать руки от смущения. (Это режиссёр).

«Какие руки? У меня роль в руках», — мелькает в моей голове.

Варя. В каком же другом облике?

Я. Сергей Ильич мне сказал, что вы актриса, и я вас рисовал себе несколько солидней и почему-то брюнеткой. Приехали играть в наш театр?

— Ну что так постно? Ну, хоть какое-то выражение лица сыграйте, — недовольно выговаривает режиссёр.

Варя. Да, и четырех ребят с собой притащила, скоро приедут.

Я. Какой больше репертуар предполагаете играть, современный или классический?

— Стоп… Совершенно бездарно, — дал, наконец, оценку моему дебюту режиссер. Подумал и решил: — Хотя для первого раза, может, и сойдет… Главное, молодой человек не шепелявит и не заикается.

Все засмеялись, а я растерянно стоял с листками роли, красный как бурак и совершенно убитый.

— А чего вы такой зажатый? — недовольно продолжал режиссёр. — На сцене, конечно, впервые?

Я стоял на сцене с унылым и потерянным видом и молча смотрел в зал на едва различимое в полумраке лицо режиссёра.

Борис Михайлович заметил моё подавленное состояние и уже мягче добавил:

— Ну, ничего-ничего, не боги горшки обжигают. Между прочим, ваш герой Севастьянов как раз очень застенчивый человек. Вы пьесу Симонова «Парень из нашего города» знаете?

— Смотрел фильм с Крючковым.

— Ну вот, а мы ставим пьесу. Вы будете играть Севастьянова. Только вы, голубчик, уж теперь приходите, а то у нас Севастьянова нет. А к сцене привыкнете. Здесь у нас только один профессионал, Арсен, а так — все любители. Так что, не робейте…

Я, конечно, пришёл.

С артистами я скоро не то чтобы подружился, но стал чувствовать в их среде более-менее свободно. Это были творческие люди. Все любили искусство, тянулись к прекрасному, и театр оказался для многих если не профессией, то занятием, ставшим более привлекательной частью жизни и отдыхом от повседневного, часто неустроенного быта.

— Иначе обыденность заест, — сказала как-то Лена, которая играла роль Вари, и пояснила: — Хотела стать настоящей актрисой, но не получилось, так что театр для меня — отдушина.

— А вы, Лена, стали настоящей актрисой, — возразил Дмитрий Михайлович, придавая бодрость своему голосу, — и играете не хуже некоторых профессионалов, которых я знаю.

Тем не менее, Лена работала секретарём-машинисткой в одной из контор, которых в городе насчитывалось много.

И другие артисты работали в разных сферах. Главного героя, Сергея Луконина, играл экскаваторшик Михаил, Нина Семёновна — в пьесе преподаватель французского Сюлли — работала экономистом, а Аркадия Бурмина, брата Вари, играл мой коллега, учитель Николай Тихонович.

И только Арсен учился в Университете на факультете культуры и искусств и готовился стать режиссёром. Для Арсена народный театр был хорошей практикой для его будущей профессии. Но в любом случае, театр, как сказал однажды наш режиссёр, — это чудо, где люди избавляются от проблем и нервных потрясений.

— Влияние искусства на развитие личности невозможно оценить, — убеждал нас Борис Михайлович. — Широкий кругозор, который вы приобретаете здесь никогда не помешает ни в вашей жизни, ни в работе, где бы то ни было. А главное — сцена повышает уверенность в себе.

Уверенность в себе — этого мне как раз и не хватало…

Репетиции шли почти каждый день, потому что директор клуба требовал выпустить спектакль к празднику 7 Ноября. У меня что-то получалось, что-то не получалось, но, в общем, я сам чувствовал, что в артисты не гожусь. У меня не было той раскованности, а, может быть, и некоторой наглости, которой должен обладать артист, и я, например, не умел вовремя рассмеяться, выразить удивление, гнев или испуг. По этому поводу Арсен сказал, что актёрское мастерство невозможно постичь без правильной мимики лица и что для этого существуют специальные упражнения, уроки и тренинги. Он принёс мне учебник, из которого я вынес понятие о том, что обычная улыбка означает дружеский настрой, искривлённая улыбка свидетельствует о нервозности, улыбка без подъёма века является знаком неискренности, а улыбка в отсутствии моргания сопряжена с угрозой и так далее. Из учебника я, к своему удивлению, узнал, что мужская улыбка фальшивее женской и не всегда соответствует истинному психологическому состоянию мужчины.

Но всё это я принял больше с психологической точки зрения, чем с актёрской, решив, что совсем неплохо разбираться в мимике, которая раскрывает истинную суть другого человека и помогает многое о нём узнать. Ведь всегда не лишне понять, что перед тобой лжец, если у него напряжены все лицевые мышцы и каменное лицо…

Все другие театральные премудрости мне были не интересны, и я лишь из любопытства пролистал страницы, не особо вникая в смысл написанного…

— Станиславский говорил, что голос должен петь в разговоре, звучать по скрипичному, а не стучать словами, как горох о доску, — учил Дмитрий Михайлович, и мне казалось, что он смотрит на меня, потому что я был уверен, что только у меня слова как раз и стучат как горох о доску.

— Сценическая речь — это средство выразительности актёра и воплощения драматического произведения, — с тоской добавлял бедный режиссёр…

Наконец настал день генеральной репетиции, которая прошла, по словам Бориса Михайловича, удовлетворительно.

— Всё неплохо. Завтра в семь вечера показываем спектакль в танковом училище, — и ко мне: — А вы, Володя, если не стушуетесь, то будет успех.

И с этого момента у меня начался «мандраж». И здесь уж никакие мои паранормальные способности не могли помочь. Я всё время представлял, как буду стоять столбом или ходить по сцене словно зомби и произносить деревянным голосом свой текст. Единственным утешением было то, что слова роли я забыть не мог. Уже на втором чтении Борис Михайлович с удивлением заметил: «Володя, а вы, я смотрю, свой текст знаете наизусть» и похвалил за усердие, поставив меня в пример Михаилу и Нине Семёновне («вот как нужно относится к своей роли»). Только я не сказал режиссёру, что так же хорошо знаю напамять всю пьесу, хотя смог прочитать её всего один раз…

Из танкового училища за нами прислали автобус, и за час до начала спектакля нас у КПП встречал замполит с младшим офицером. КПП примыкал к двухэтажному зданию, обращенному к аллее славы с мемориалом, танками и бронемашинами, и окрашенному в такой же салатовый цвет, что и Дом культуры строителей, и это показалось мне хорошим знаком. Нас провели в комнату посетителей, где мы оставались недолго. После сверки со списками мы на том же автобусе миновали въездные ворота и, проехав по широкому плацу, остановились у одного из корпусов военного городка. И всюду видели танки: казалось, вся территория утыкана танками.

— Они, наверно, и в магазин на танках ездят, — пошутил Арсен.

Попетляв по коридорам, которыми нас вёл замполит вместе с младшим офицером, мы оказались в довольно просторном зале мест на пятьсот, с большой сценой, как я отметил, не хуже, чем в нашем Доме культуры.

Здесь нам и предстояло выступать.

К началу спектакля зал заполнился до отказа.

— В первом ряду офицеры с жёнами, а дальше сплошь курсанты, — сказал Арсен, посмотрев в дырку занавеса, специально проделанную не иначе как мудрым худруком художественной самодеятельности училища.

— Там дальше ещё женщины сидят, — добавила Лена.

— Небось, обслуживающий персонал, — предположила Нина Семёновна.

Сплошной гул голосов в зрительном зале заставлял меня волноваться и вгонял в ступор, поэтому я в зал не смотрел.

Незамысловатые декорации быстро расставили с помощью двух курсантов. Прозвучал звонок школьного колокольчика, в который звонил сам Дмитрий Михайлович, и спектакль начался.

Я смотрел на сцену, нервно слушал, как говорят свои роли артисты, но смысл до меня не доходил. Я слышал аплодисменты, артисты уходили со сцены и входили, а я ждал своего выхода в третьем акте.

И вот как в тумане до меня доходят слова Гулиашвили Аркадию: «Ну, значит, нам с тобой, дорогой, сегодня ночь не спать, как завтра лучше гостей угостить — думать».

Я слышу со всех сторон: «Севастьянов, Севастьянов», и меня выталкивают на сцену:

Я, убитым голосом: Можно?

Сергей: Входи, Севастьяныч, знакомься!

Я: Севастьянов.

Варя: Варя.

И я молча смотрю на Варю.

Это всё прошло гениально, так как я заикался, бледнел и краснел, и это выходило натурально и так соответствовало характеру моего героя, что зал взорвался аплодисментами, и, наверно, за меня порадовался Борис Михайлович.

Но за третьей начиналась четвёртая картина, где я должен был играть уже оправившегося от смущения Севастьяныча, а я оставался тем же растерянным недотёпой, что было здесь совершенно неуместно.

И в зале начался тихий ропот, а потом раздался чей-то свист. В конце концов, Севастьянов был офицером. Да, стеснительным и скромным, но вместе с тем решительным и смелым, а, может быть, даже героем, если дойдёт до дела.

Короче, Станиславский бы сказал: «Не верю!». И чем дальше, тем больше я становился похожим на брата Вари — Аркадия. Вот кто был недотёпа. Но он же учёный, носил очки, и ему недотёпой быть не возбранялось. Наоборот, его образ подчёркивал мужественность отважных танкистов. А я не играл, а мямлил, так что получилось два Аркадия…

— Дорогой, — пошутил после спектакля Арсен. — Тебя бы при Сталине расстреляли.

— Это за что же? — заступилась за меня Нина Семёновна.

— За то, что сознательно исказил образ советского танкиста, — засмеялся Арсен, похлопал меня по плечу и сказал: — не бери в голову, со всеми бывает.

К моему удивлению, Борис Михайлович меня не ругал.

— Вы, Володя, не расстраивайтесь. И у маститых бывают провалы. А вы, тем более, играли впервые… А в целом, спектакль прошел с успехом. Спасибо всем.

Это уже относилось ко всем артистам.

Сам же Борис Михайлович был незаурядным актёром, в чём я убедился, посмотрев несколько спектаклей с его участием. Отдавая дань таланту этого артиста в газетной публикации по случаю его юбилея говорилось:

«Природа Каширина сопротивлялась плоским характерам, ему важно было уловить в образе какую-то деталь, едва заметный намек — признаки возможной индивидуальности… Этот талантливый актер владел тайной «всесторонности», умел исследовать сущность человека во всей сложности социальных связей, создавать своих персонажей объемными, вызывавшими у зрителей самые разнообразные чувства… Как художнику, ему были свойственны обостренное общественное ощущение себя в искусстве, энергия созидания, истинное творческое горение».

В общем, звания «народных» кому попало не дают.

Глава 11

Я — школьный учитель. Библиотекарь Любовь Ивановна. Учительская. Вечные школьные проблемы. Прозвища учителей и учеников. Иностранный язык в школе. Пятый класс «Б». Коля Стёпочкин и непедагогический приём. Мать Стёпочкина. Неожиданный поворот.


В школу я устроился без особого труда. Учителей иностранных языков не хватало, и ГОРОНО направило меня в одну из школ Нефтегородка, которую я сам выбрал. Мне дали уроки в пятых, шестом и десятом классах. Никаких планов работы у меня не требовали, классного руководства я, слава Богу, не удостоился, и не принуждали сидеть в учительской целыми днями, если у меня не было уроков. Так что я чувствовал себя относительно свободным. Свободное время я использовал для чтения и писания, для чего устраивался где-нибудь в уголке школьной библиотеки, против чего совершенно не возражала библиотекарша, с которой я познакомился в первый же день моего учительства. Библиотекарша, Любовь Ивановна, полная женщина средних лет с двумя подбородками и вздёрнутым носиком, который смешно морщился, когда она смеялась, и при этом на щеках появлялись ямочки, незаметные в обычном состоянии, как-то сразу расположилась ко мне, и я в библиотеке чувствовал себя уютнее, чем в учительской. В библиотеке, к тому же, Любовь Ивановна держала совершенно удивительные книги, которые не предназначались ученикам и которые почему-то обходили вниманием учите» ля. Здесь я нашел несколько журналов «Вестник иностранной литературы» за 1898 год, издававшийся в С.Петербурге, с переводами стихов Гейне, Поля Верлена, публицистикой Джерома К. Джерома и других известных ныне авторов. Или, например, в «закромах» Любови Ивановны находилась книга опального Некрасова «В окопах Сталинграда».

— А что же вы не уничтожили книгу? — спросил я как-то Людмилу Ивановну, после того, как сам с удовольствием прочитал ее. — Она же запрещена.

— Да ну что Вы, Владимир Юрьевич. Как можно уничтожать книги! Это же кощунство… Я сразу представляю костры, когда то там, то здесь горели книги. У меня рука не поднимется.

— Ну вы хоть не всем показывайте книгу. Всякие люди и среди учителей бывают, — искренне предостерёг я.

В ответ Любовь Ивановна только улыбнулась, вздёрнув носик и обозначив ямочки на щеках.

В день выходило проводить не больше трёх уроков, и при моём незначительном учительском стаже я получал восемьдесят рублей, что оказывалось намного меньше, чем при работе на укладке труб. Однако, я не придавал этому большого значения, главное — я был свободен, занимался тем, чему меня учили в институте, и денег мне вполне хватало, тем более, у меня ещё оставалась в заначке большая часть гонорара за книгу.

— Что-то Вы, Владимир Юрьевич, не балуете нас своим обществом, — укорила меня как-то молодая ещё и довольно симпатичная учительница русского и литературы Алла Павловна, которую не портили даже очки.

— Виноват, исправлюсь, — не посмел я возражать и стал бывать в учительской чаще.

В женском коллективе все знали друг друга много лет и обсуждали семейные и свои женские дела, которые вгоняли меня в тоску и скуку, но часто разговоры переходили на дела школьные, и я поддакивал, сочувствуя Алле Павловне, когда она сетовала на то, что Петров ведёт себя крайне вызывающе, а Сидоров написал в сочинении, что Дубровский лежал на диване и смотрел телевизор. По поводу Дубровского математик, сухой и жердеподобный Пётр Никодимович, единственный мужчина среди преподавателей, если не считать военрука, учителя труда и директора школы, которые в учительскую заглядывали разве что изредка, сказал: «А мои Лобачевские лучше? Вчера Хоркин назвал прямую изогнутой, так и сказал: «длинная изогнутая прямая». Представляете, прямая у него почему-то изогнутая…

Я купил в кондитерском отделе гастронома торт и коробку конфет в надежде на то, что это сблизит меня с коллективом. Учителя приняли моё намерение благосклонно, поставили кипятить чайник, и мы между сменами сидели чинно за столом с чаем, тортом и конфетами.

Учителя говорили о своём насущном, но больше о школе: обсуждали переход ко всеобщему среднему образованию, о проблемах классного руководства и, конечно, о своих оболтусах, то есть об учениках.

— Дети совсем распустились. Это не то что наше поколение. Мы были другими, — говорила убеждённо географичка Ирина Васильевна.

— В чём же, позвольте узнать? — прищурил глаза, готовый спорить, математик Пётр Никодимович.

— Ну, мы не были такими дерзкими. И «учителя дети уважали… У меня в седьмом классе галёрка совсем обнаглела. Один Хрякин чего стоит. Сам ни черта не знает и остальным заниматься не даёт… Вы представляете, Милочка Соколова, круглая отличница, скатилась на четвёрки, а вчера вообще не вышла к доске, потому что не знала урока. Двойку я на первый раз ей не поставила — пожалела. А потом спрашиваю: «Что случилось, почему ты перестала учиться?», а она говорит: «А отличницей быть стыдно, потому что над ними все смеются»… Ну и как это вам?

Ирина Васильевна расстроилась, и мне даже показалось, что на глаза её навернулись слёзы.

— Ну, не надо так трагично, — примирительно сказал Пётр Никодимович. — Во-первых, сейчас дети хотят быть взрослыми и хотят, чтобы к ним относились как ко взрослым. Они хотят уважения и хотят, чтобы мы с их мнением считались. А это, согласитесь, не всегда происходит. У меня, кстати, Веня Хрякин очень неплохо соображает в математике.

— А Вы, Пётр Никодимович, потакаете ученикам. Смотрите, чтобы они Вам на голову не сели.

— Не сядут, — засмеялся Пётр Никодимович. — Я к ним подход знаю. Кстати, сегодняшние школьники не терпят даже небольшого насилия над личностью.

— Ну, цацкаться с ними тоже нельзя, — осталась при своём убеждении Ирина Васильевна. — Кстати, вас ученики за глаза зовут Дядя Жирдяй.

— Знаю, — весело сказал математик. Ещё они зовут меня Петей. А знаете, как они вас, Ирина Васильевна, зовут?

— Не знаю, — раздраженно ответила географичка, и Пётр Никодимович не стал озвучивать её прозвище, потому что звали её Полезное ископаемое, а чаще просто Ископаемое. Но я уже знал, что у неё есть и более обидное прозвище — Кочерга, может быть, потому что она сутулилась и голова её стремилась занять перпендикулярное положение по отношению к телу, — Ирину Васильевну мучил остеохондроз.

В школе все имели прозвища. Учительницу немецкого языка, Эльзу Германовну, молодую, но строгую, всегда с серьёзным выражением лица женщину, звали просто по имени — Эльза. Учительницу русского языка и литературы Аллу Павловну звали Алка-Палка; завуч была Кувалдой, преподавательницу истории звали не историчкой, а Истеричкой за её злющий нрав и длинные нотации по любому поводу; а директора из-за усов — Таракан. Меня очень скоро прозвали Соус, потому что я часто повторял «so». Библиотекаршу Людмилу Ивановну беззлобно звали Булочкой.

К этому относились снисходительно, как к данности, имеющей многовековую историю и ставшей явлением школьной субкультуры, потому что на Руси прозвища издавна употребляли вместе с именами. И появлялись прозвища не только у простых людей, но и у князей, и правителей: Ярослав был Мудрым, Святополк — Окаянным, Василий — Тёмным, а царь Иван IV — Грозным.

Школьники тоже имели прозвища, но в присут?ствии взрослых называли друг друга по имени или по фамилии, а поэтому учителя часто их прозвищ не знали. Зато между собой они были Вованы, Серые, Костяны, а также по созвучию с фамилиями они могли быть Купрей, Акулой, Цыпой или Киселём.

— Кстати, Владимир Юрьевич, Эльза Германовна хвалила Вас за хорошее произношение и интересное ведение урока.

Это хотела сделать мне что-то приятное Алла Павловна.

— Детей нужно воспитывать, — с твёрдым убеждением произнесла химичка, маленькая Светлана Петровна, которой дети на первом же уроке дали прозвище Пробирка.

— Лев Николаевич Толстой считал главным только образование, — сказал Пётр Никодимович, — потому что потребность в нём, по его мнению, является врождённым природным качеством человека. А воспитание он считал принудительным воздействием по отношению к другому человеку, которое используют для того, чтобы его образовать. А поэтому, пусть воспитанием занимаются родители.

— Конечно, у Вас, Пётр Никодимович, предмет конкретный. В математике таких зигзагов, как в литературе или истории не бывает…

— Ещё как бывает, — перебил Пётр Никодимович. — Недавно мне одна родительница задала вопрос: «Что делать с ребёнком, если он не хочет учить математику?».

— И что вы ответили? — глаза химички зажглись любопытством.

— А что я мог ответить? Сказал: «Ну не хочет — не надо. Но тогда и на аттестат ему уже рассчитывать не придётся».

— Гениально! — хохотнула Алла Павловна. — И что мамаша?

— А мамаша — ничего. Пошла красными пятнами, и я понял, что она заставит, наконец, сынка взяться за математику… А Вы, Светлана Петровна, говорите у меня нет зигзагов… Спрашиваю Семёнова, почему он не знает, как решаются квадратные уравнения. А он и говорит: «А нам и не надо этого знать, потому что сейчас уже есть такие калькуляторы, на которых можно всё посчитать». Вот так-то, дорогие коллеги… А в десятом классе Дима Сорокин такое отчебучил, что хоть стой, хоть падай. На вопрос, как называется понятие числитель и знаменатель дроби, на голубом глазу выдал: «Числознаменатель». Или вчера, попросил Петю Власенко сформулировать определение вписанного угла, а он отвечает: «Ну — это угол, который хорошо вписался».

Все весело посмеялись, и только географичка недоумённо пожала плечами и спросила: «А как надо?», что вызвало взрыв хохота…

Моё отшельничество простили, и я старался время от времени в учительской появляться, но, помелькав там сколько-то времени для приличия, тихонько ускользал в библиотеку.

К иностранному языку в школе отношение было лишь немногим лучше, чем к уроку военной подготовки или к физкультуре. И даже после постановления «Об улучшении изучения иностранных языков» мало что изменилось. Все знали, что иностранный язык всё равно не пригодится, а поэтому в школах учили не разговорному языку, а его построению, вдалбливая грамматику. В результате, после школы из английского, немецкого или французского выпускники знали десятка по два слов, которые вместе связать не могли. Учебники оставались старыми, а если и появлялись новые, то структура их мало менялась. В библиотеке у Любови Ивановны на полке стоял учебник Новицкой «Основы грамматики и словообразования английского языка» 1957 года, которым мы всё ещё пользовались. Пример же нового учебника «Deutsch fur die IX klass» 1963 года подтверждал сомнения в том, что дело изучения иностранных языков продвинется. Даже толковый учебник английского языка Бонка, по которому мы учили грамматику в институте, и тот был написан ещё при товарище Сталине.

Я в преподавании пытался опираться на разговорную практику, включал топики на темы истории и географии Англии, студенческой жизни в кампусах или спорте в англоязычных и других странах мира, то есть я учил учеников по своим понятиям, считая главным научить их говорить по-английски, за что и поплатился.

В пятом классе «Б» мальчишки были шустрые, да и какими им быть в 11–12 лет! Но шустрые — это не про способности, и одни явно отличались хорошей памятью, что способствовало успешной учёбе, другие имели ум ленивый и учились кое-как не только у меня, но и по другим предметам. Некоторые старались и дома усердно корпели над заданиями, но бывает, что «не дано», и тут уж, как ни старайся, толку выйдет мало. Англичане говорят в таких случаях: «Not to be born with a silver spoon in your mouth». Таким я пытался насколько мог помочь и даже завышал оценки, чтобы не отчаивались и не плюнули на школу совсем. Были в классе и откровенные лентяи, которым хоть кол на голове теши, всё без толку, и сдвинуть их в сторону учёбы или хотя бы заинтересовать как-то моих сил и фантазии не хватало.

Коля Стёпочкин, крупный для своих лет пацан, круглолицый и веснущатый крепыш, сидел за третьей партой. Он смотрел на меня хитрыми «лисьими» глазами, и казалось, что это — сама доброжелательность. Но только казалось, потому что он придумал изводить меня половинкой бритвенного лезвия «Нева», воткнутой в дерево парты. Стёпочкин опирался щекой на кулачок одной руки, а пальцем другой руки пружинил лезвие, и оно издавало противный тонкий и дребезжащий звук. Сначала я не мог понять, откуда этот звук исходит. На Стёпочкина я подумать не мог, потому что его рыжая физиономия выражала такое умильное и преданное науке выражение, что заподозрить его в крамоле мог только самый чёрствый человек. Но это был Стёпочкин.

Я бы мог не обращать внимания на этот дребезжащий звук в совершенной уверенности, что хитрецу, в конце концов, надоест его глупая затея, но он не только мешал вести урок, он невольно включил в свою игру весь класс, который теперь с нескрываемым удовольствием ждал, чем закончится противостояние Стёпочкина и учителя.

— Стёпочкин, кончай свою бузу! — строго сказал я. — Я долго терпел безобразие. Ещё раз услышу, приму меры.

Звуки прекратились, но через какое-то время он снова включил свою дребезжалку, теперь уже назло, посмотреть, что будет. И эта, уже осознанная наглость, вывела меня из себя. Я подошел к Стёпочкину, взял его за шиворот, при полном молчании притихшего класса протащил до дверей и вышвырнул через закрытую створку в коридор. Стёпочкин вышиб дверь и растянулся на полу коридора.

В классе установилась мёртвая тишина. Я сел за стол, с минуту тоже молчал, но, уже осознавая всю неприглядность своего поступка, довёл урок до конца. Весь день я не находил себе места и уже сам было пошёл к директору, чтобы рассказать ему о случившемся и, может быть, даже написать заявление об уходе. Но секретарша сказала, что директора вызвали в РОНО, и я, не заходя в учительскую, отправился к себе в общежитие.

На следующий день, когда я вошел в учительскую, все повернулись ко мне, будто впервые увидели, и я понял, что о моём поступке они уже знают.

— Владимир Юрьевич, вас спрашивал Кирилл Михалыч, — сказала Алла Павловна и в голосе её слышалось сочувствие.

— Да не расстраивайтесь Вы, Владимир Юрьевич. Ничего не будет, — успокоил меня Пётр Никодимович, а химичка Светлана Анатольевна злорадно добавила.

— Знаю я этого Стёпочкина. Стоит ему. Была б моя воля, я б его вообще из школы выгнала.

Директор встретил меня хмурым лицом и выговором.

— Вы что себе позволяете?! — строго сказал директор. — Макаренко покоя не даёт?.. Так прошли те времена. И потом, у нас не коммуна и, тем более, не колония. Ударить ребёнка, даже если он виноват, — недопустимо и учителю не позволительно.

— Виноват, Кирилл Михалыч, — не стал оправдываться я. — Не сдержался.

— То-то, что виноват, — уже мягче, видя моё лицо, на котором было написано искреннее раскаяние. — Вы, голубчик, школу подводите. Ну-ка, если распространится слух о том, что у нас детей колотят… По Стёпочкину давно колония плачет, он же на учёте в детской комнате милиции стоит… И тем не менее, он пока что ученик, а не преступник.

Директор помолчал, посмотрел на меня как-то исподлобья, будто проверяя, всё ли я понял и осознал ли всю серьёзность положения, и продолжал:

— Только что приходила мать Стёпочкина. Плакала, просила не исключать малого из школы. Не знаю, откуда она взяла, что мы собираемся его исключать… Его вчера в коридоре застала завуч Зинаида Степановна, спросила, почему он не в классе и отправила домой, чтобы привел мать… Так что, слава богу, что мать не имеет к вам никаких претензий… Ну, идите, работайте… По правде говоря, этого я от вас не ожидал.

Последние слова он произнёс мне вдогонку, когда я уже повернулся и шел к двери, чтобы выйти из кабинета…

Вечером, совершенно неожиданно ко мне пришла мать Стёпочкина. Она постучалась, как поскреблась, в дверь нашей комнаты и после моего «войдите» сначала просунула голову, а потом как-то по частям втащила в комнату себя. Я сразу отметил, что Стёпочкин — её полная копия. Конопушки плотно усеивали её лицо, а рыжие, неумело уложенные волосы, спадали на плечи, что напоминало прически первых послевоенных лет. В шерстяной синей кофте с окантовкой на бортах, мешковатой юбке и простых, заметно стоптанных туфлях на низком каблуке, она выглядела лет на десять старше, хотя ей могло быть не больше сорока лет. Жила она в нашем общежитии, и я иногда видел её, но как-то не заинтересованно и мельком. Мальчишка иногда мелькал где-то не в поле моего зрения, и я никак не связывал его с тем Стёпочкиным, который учился в моём классе.

В комнате в это время находился только Степан. Он, по обыкновению, лежал на кровати и читал какой-то детектив.

— Здорова, Фроловна, — Степан сел на кровати. — Ты каким боком к нам?

Стёпочкина заметно нервничала и не знала, с чего начать разговор.

— Вы мама Коли? — вывел я Стёпочкину из неловкого положения.

Она кивнула.

— Садись, Фроловна, — предложил Степан. Он уже догадался, что её появление связано со мной.

— Как вас по имени? — спросил я.

— Мария я, — назвалась Стёпочкина, чуть привставая со стула.

— Мария Фроловна, Вы, наверно, насчёт сына?

И вдруг Стёпочкина запричитала скороговоркой, про то, как она с ним намучилась, что сладу с ним никакого нет, что растит Кольку одна, целый день на работе, а он, выходит, что сам себе хозяин. Связался с каким-то большими ребятами, а они лоботрясничают и не поймешь, учатся где, или нет. Уже два раза в милицию попадал.

Остановилась и устало сказала:

— Спасибо, что поучили его маленько. Мужской руки-то нет на него, а меня он не воспринимает.

И вдруг заплакала и сквозь слёзы выговорила:

— Не выгоняйте Кольку. Он вас теперь уважает и обещал вести себя хорошо.

От такого оборота я растерялся и не нашел ничего другого, как в сою очередь повиниться:

— Успокойтесь, Мария Фроловна. Я больше виноват и приношу свои извинения. Не сдержался… А выгонять из школы его никто не собирается. Я сегодня по этому поводу был у директора, и он этой истории хода не дал… Больше попало мне.

Насчёт повода я немного соврал, но в остальном всё было так.

Стёпочкина, не обращая никакого внимания на Степана, вдруг в порыве благодарности плюхнулась на колени и взмолилась:

— Владимир Юрьевич, присмотрите за Колькой. Век буду Бога молить… Вас он послушается… Очень он вас зауважал.

— Да вы что? Ну-ка встаньте! — испугался я, при этом чувствуя неловкость перед Степаном, который гаркнул вдруг:

— Ты что, Манька, сдурела?! Царская власть тебе что-ли?.. Ишь, учудила!

— Мария Фроловна, — сказал я. — Я непременно прослежу за Колей, и позанимаюсь с ним. Завтра в школе я с ним поговорю.

— Вот это дело! — Степан довольно хлопну себя по ляжкам, открыл книгу и снова улёгся на кровать.

— Молодец, Володька! — похвалил меня Степан, когда Стёпочкина вышла. — Бабу жалко. Два года назад мужик бросил. Жили здесь же, в семейной комнате. И работали вместе. Васька Хомяк. Хомяк, потому что жевал что-то всё время, шофёр. А она — кладовщица в цеху. Мужик беспутный, пил, да по бабам бегал… Хорошо хоть комнату за ней оставили. Так и живут с Колькой, еле концы с концами сводят.

— А как же алименты?

— Э-э, милый. Ищи ветра в поле… Раз нашли, вроде, что-то с него там взяли, а потом опять слинял и как провалился. Так и бегает, гад. Страна-то большая…

Я обещание выполнил: с Колькой подружился и стал отдельно заниматься с ним английским. Пацан оказался не только шустрым, но и довольно толковым. Но, тем не менее, Стёпочкина мне при случае тоже припомнили.

Глава 12

Новая комната в общаге. Заводные соседи Серый и Витёк. Мои предпочтения. Неудачная «охота» с удочкой за «хавкой». Серый и Витёк гуляют. Размышления после кино.


В конце октября комендантша перевела меня в комнату поменьше на том же этаже. В комнате стояло три кровати. Две, по обеим сторонам окна, занимали молодые ребята, которые тоже числились в строительно-монтажном управлении: Сергей, что постарше, кряжистый мордастый парень работал слесарем-ремонтником, другой, Виктор, тоже плотный, ростом чуть повыше своего соседа по комнате, — электриком. Из мебели скудный интерьер комнаты разнообразили только стол и два стула. Плотяной шкаф заменяла вешалка, прилаженная к стенке у дверей.

— Все зовут меня «Серый» или просто Серёга, — сказал при знакомстве Сергей. — А это Витёк, ходит без порток, — засмеялся Сергей, кивнув в сторону Виктора. Тот нарочито замахнулся на приятеля.

Ребята оказались «заводными» и иногда «гуляли». Я с ними сразу, может быть, поддаваясь инстинкту самосохранения, не сошёлся, держал разумную дистанцию и по-прежнему общался с «коммуной» Степана, с ними завтракал и ужинал. А, может быть, я делал это сознательно, потому что так проще было оставаться самим собой, не связывая себя какими-то принятыми рамками поведения и обязательствами, а поэтому не обременяясь и обязанностями, которые невольно возникают в общем житие. С людьми я схожусь неохотно. Моё особое восприятие при всяком новом знакомстве приносит мне ощущение дискомфорта. Хотя это не значит, что я в новой среде оказываюсь белой вороной. В обычном своём состоянии я не вызываю никаких отрицательных эмоций, а все сомнения и самоедство глубоко прячутся в моём сознании и волнуют только меня.

В общем, в одной комнате я спал, а в другой завтракал и ужинал, принимая участие в разговорах, только если они задевали меня и были чем-то интересны.

В новую компанию я не вписался, но отношения поддерживал, выставил водку и закуску за знакомство и в качестве прописки, но когда меня стали приглашать к выпивке на следующий день, как можно мягче отказался:

— Не, мужики, это без меня.

Сергей недоумённо пожал плечами, а Виктор спросил:

— Болеешь, что-ли?

— Да нет, просто не очень люблю это дело.

Сергей с Виктором как-то быстро распили пол литра водки, скудно закусывая соленой килькой и хлебом и переговариваясь о каких-то своих делах. Я не прислушивался, лежал на кровати и читал Джерома «Трое в лодке, не считая собаки». Книги я брал в иностранном отделе городской библиотеки, положив себе за правило читать хотя бы пару страниц в день на английском или немецком языках, чтобы не потерять лексический запас, потому что слова, если их не повторять, быстро уходят в пассивный запас, то есть, они остаются в памяти, но употребление их перестаёт быть автоматическим.

С Антоном я при случае говорил на испанском, что доставляло ему даже большее удовольствие, чем мне, а я перенимал от него некоторые тонкости и особенности разговорного языка.

На следующий день вечером я, по обыкновению, лежал на кровати и читал. Я любил это состояние вечернего ничегонеделания перед сном, когда заботы отходят на второй план, можно расслабиться и освободить мозг от умственной работы, давая ему передышку, погружаясь в лёгкую, не требующую напряжения ума, литературу. Как-то, когда я учился ещё на первом курсе в своём городе, наш преподаватель латинского и языкознания Юрий Владимирович Зыцерь, заметив моё удивление, когда я обратил внимание на книжечку Гилберта Честертона про патера Брауна, лежащую на его столе, сказал: «Стыдно читать детективы, если ты больше ничем не занимаешься. А когда у тебя есть серьёзная работа, то лучшей возможности расслабиться я не знаю»…

— Вов, — обратился вдруг ко мне Сергей, — «на охоту» пойдёшь с нами?

— На охоту? — я отложил книгу.

— Ну, на вылазку за хавкой, — заметил моё недоумение Витёк.

— Это как? — не понял я.

— Пойдём подрезать сетки, которые висят у хозяек за окном.

— Как подрезать?

В это время Сергей стоял на коленках перед своей кроватью, а голова его почти лежала на полу. Я с удивлением наблюдал за ним. Наконец, Сергей вытащил из-под кровати бамбуковое удилище.

— Видишь? — сказал Витёк. — На конце бритвенное лезвие. Вот им и надо «срезать ручки сетки.

Я с сомнением смотрел на лезвие, вставленное в расщеплённый тонкий конец удилища; для большей прочности самый кончик ребята обмотали суровыми нитками.

— Ну и как? Получается? — усмехнулся я.

— А мы ещё не пробовали. Это Серый придумал. Как, говорит, хавка кончится, какую-нибудь сеточку подрежем и лафа: до получки дотянем. Вот как раз такой случай.

— Говорил, не надо было девок шампанским поить. Да были б девки приличные. А то шалавы, — Сергей раздражённо сплюнул.

— Не срежете, — сказал я.

— Это почему? — насторожился Витёк.

— Конец удилища слишком тонкий и будет вибрировать. Здесь нужен жесткий конец.

Я чувствовал, что постепенно становлюсь соучастником этой аферы.

— Нет, я лучше книгу почитаю, — решительно отстранился от сомнительной затеи я.

— Некомпанейский ты мужик, — поставил мне диагноз Витёк, и в голосе его было лёгкое презрение.

— А ну его! — определил своё отношение ко мне Сергей.

Они ушли, а я углубился в чтение книги и некоторое время путешествовал вместе с Джорджем, Гаррисом, Джееем и собакой по кличке Монморанси по Темзе.

Сергей с Витьком отсутствовали не больше часа, вернулись с пустыми руками, засунули под Серёгину кровать удочку и некоторое время сидели молча на своих кроватях.

— А где ж сетки с хавкой? — не без ехидства спросил я.

— Высоко, — зевая, сказал Витёк. — Они ниже второго этажа сетки не вешают. Удочка достаёт, но там не срежешь: ты прав — надо твёрдый конец.

— Да это хрен с ним, — вставил Сергей. — Мы чуть на мильтонов не нарвались. Обратно идём, а они стоят, смотрят: два мужика с удочками. А какая рыба, когда уже лёд на речке! Мы спокойно мимо прошли, а потом как дали дёру.

— Ещё пойдёте? — поинтересовался я.

— Да ну её на…! — вынес решение Витёк. — Фуфло всё это.

— Витёк замолчал, помялся и спросил:

— Вов! У тебя деньги есть?

— Есть немного, — ответил я.

— Одолжи червонец до получки, — попросил Витёк.

Получив десять рублей, они оживились и моментально умотали в магазин. Пришли с бутылкой водки, кульком макарон, двумя банками кильки в томатном соусе, двумя колясками ливерной колбасы, шматом солёного сала и буханкой черного хлеба.

Выпив и закусив, Витёк с Сергеем завернули колбасу и сало в газету, поместили в сетку-авоську и повесили её за окно. Макароны и хлеб сунули в тумбочку Витька.

— Лады! — довольно сказал Сергей. — Чай и сахар есть. Теперь до получки доживём.

Иногда мои соседи, выпив дома, шли во дворец Малунцева на танцы, хотя чаще ходили «по девкам», то есть в женское кулинарное общежитие. Летом было проще. В парке, который находился в двух остановках от общежития, располагалась танцплощадка, которую смешно называли «тырло». Казалось, вся молодежь вечерами устремлялась на «тырло», потому что город вдруг как-то пустел. Музыка с танцплощадки долетала до общежития и манила греховным соблазном…

Как-то раз в канун ноябрьского праздника я пришел с репетиции и застал Серёгу и Витька с дамами. В нашей комнате на придвинутых к столу кроватях сидели Витёк и Серёга, а с ними две девушки довольно юного возраста. На столе, застеленном газетами, стояли бутылки с водкой, ситро и закуска из варёной колбасы и консервов. Конфеты «Буревестник» щедро наполняли глубокую суповую тарелку. Вся компания была уже на хорошем веселе.

— Володька, давай с нами, — пьяно позвал Витёк.

Девушки заинтересованно повернулись в мою сторону.

Причёски их спутались: у одной сквозь тёмно-русые волосы явно проглядывал рыжий шиньон, а у другой, наверно, отвалилась шпилька, и чёлка закрывала один глаз, который она пыталась освободить неуверенной рукой и взмахом головы, и у обеих смазалась помада.

Я стал отговариваться, но Серёга вдруг поднялся и с обидой сказал:

— Брезгуешь? В честь великого праздника не хочешь выпить с нами?

Я невольно подчинился, и мне пришлось выпить за очередную годовщину Октябрьской революции, хотя до праздника оставалось ещё два дня, после чего я, сославшись на то, что приглашен в гости, покинул своих гостеприимных соседей и пошел бродить по городу.

У кинотеатра я остановился. Афиши предлагали посмотреть «Женитьбу Бальзаминова», фильм, на который я давно хотел сходить, но вместо «Женитьбы Бальзаминова» почему-то попал на «Гадюку». Я читал рассказ Алексея Толстого когда-то ещё в отрочестве, но теперь моё сознание снова рефлексивно отозвалось сочувствием к несчастной судьбе дочери купца Зотова, подхваченной вихрем революции и брошенной в её жернова, изломанную гражданской войной и добитую мещанским бытом коммуналки.

«Вот и гадай, всегда ли от человека зависит, куда ему идти и только ли сам он виноват во всём, что с ним происходит? — думал я. — Говорят, что «нет судьбы кроме той, которую мы сами себе выбираем». Это верно, человек — творец своей судьбы, да только до поры. А придёт лихолетье, наступит разлад и придут потрясения, например, в виде войн или революций, и закрутит человека-бедолагу водоворот событий, и перемелет так, что останется уповать ему только на Бога, потому что неисповедимы зигзаги и превратности судьбы в нашей жизни».

К полуночи я вернулся в общежитие. В комнате было тихо. При лунном свете я видел, что парни мирно лежат на узких кроватях вместе с девушками, которые, чтобы уместиться, тесно прижались к своим ухажёрам, уткнувшись в их плечи. Слышен был только лёгкий храп и тихое посапывание. Я разделся, улегся на свою тощую кровать и быстро уснул.

Ранним утром я сквозь сон слышал тихий шёпот, стук, какое-то движение, что-то стеклянно звякнуло об пол, но не разбилось. Потом хлопнула дверь.

Проснулся я от звона стаканов и застольных разговоров Витька и Серёги. Они похмелялись после вчерашнего застолья и были в довольном расположении духа. Девушек в комнате не было.

Глава 13

День седьмого ноября. Интеллигентная компания. Девушки Эмма и Вика. Молодые хозяева упакованной квартиры. Разговор о насущных потребностях. Принципиальный спор о дефиците и неравенстве. Вехи эпохи. Синявский и Даниэль, а также Пастернак. Иван ставит меня в неловкое положение. Я читаю стихи Даниэля.


В день седьмого ноября, когда закончилась торжественная часть с демонстрацией, после которой демонстранты освободились от транспарантов, флагов и портретов вождей, запихнув всё это в стоявшие в обозначенных местах грузовики или вернув всё пешим ходом своему предприятию, за мной зашёл Ванька Карюк. Я на демонстрацию не ходил, сидел сычом в общежитии и лениво листал учебник английского для шестого класса. Карюк потащил меня в компанию своих бывших одноклассников. По дороге мы зашли в гастроном и купили бутылку коньяка, бутылку шампанского и коробку конфет.

— Хорошо бы килограммчик колбаски, да копчёненькой, — смачно сказал Иван и даже зажмурился как кот.

— Проблематично, — усмехнулся я, окинув взглядом очередь, хвост которой выходил на улицу, и мы прикупили пару банок крабов, которые в изобилии жестяными пирамидами стояли на полках, создавая видимость наполненности магазина продуктами.

— Куда идём? — поинтересовался я.

— К коллегам. Недавно поженились. Георгий — в школе мы его звали Жориком — преподаёт историю; жена, Наташа — пианистка, закончила музыкальное училище, работает в Доме пионеров.

— Живут отдельно?

— Да ну, у её родителей. Родители куда-то уехали на отдых, так что они сейчас одни в трёхкомнатной квартире.

— Отец, небось, шишка.

— Ну, если считать главного инженера завода шишкой, то шишка; мать работает на том же заводе, экономистом, что ли. У Наташки есть ещё младший брат, тоже уехал с отцом и матерью… Жорик говорит, что её родители обещают помочь с кооперативной квартирой. Так что у них всё в ажуре.

У подъезда пятиэтажного дома, куда привёл меня Иван, нас встретили девушки, с которыми меня он уже раньше знакомил, — Эмма и Вика. С Эммой как-то лениво дружил Иван, но по отношению к ней был в глубоком раздумье — она ему, вроде, и нравилась, а что-то его душа не принимала. Что именно, он понять не мог и, настроенный на серьёзные отношения, изводил себя сомнениями. Эмма это видела и нервничала. Вика, очевидно, предназначалась для пары мне, к чему я отнёсся равнодушно, и даже с некоторым раздражением, потому что в мои планы крутить амурные дела здесь категорически не входили. После Милы мне никто был не нужен. Я по-прежнему любил её и тосковал по ней. Это было наваждение и Божье наказание. Я думал о ней, она снилась мне, и я хотел надеяться, что я тоже ей не безразличен, что судьба нас развела только для того, чтобы мы почувствовали всю боль разлуки и встретились, чтобы больше не разлучаться. В душе жила эта надежда, а подсознание подсказывало, что будет так, и это укрепляло мой дух…

Трёхкомнатная квартира хозяев комфортно вместила компанию из шести человек. Иван представил меня хозяевам.

Жорик оказался невысоким молодым человеком с приятными чертами лица, которое портили пышные моржовые усы, больше подходящие мужчинам крупным. Такие усы, судя по портретам, носили Ницше и Марк Твен, но в отличие от Жорика у тех усы были к месту. Его Наташа — тоже роста небольшого, но на каблуках казалась с мужем одного роста, светленькая, лёгкая и очень симпатичная.

Мы сели за стол, который выглядел празднично и сытно: с салатом оливье, селёдкой под шубой, винегретом, солеными огурцами и помидорами, колбасой и сыром, а позже дополненный котлетами с картофельным пюре.

— А мы всё плачем, что в магазинах ничего нет, — весело заметил Иван.

— А это, чтобы народ не расслаблялся и проявлял инициативу. У нас чёрта достать можно, только побегать не ленись, — ответил Жорик.

— Ну да, волка ноги кормят, — засмеялся Иван.

— Зато посмотри, какие мы все стройные! — сказала Наташа.

— Конечно, всю жизнь по очередям, — мрачно проговорила Эмма. — Откуда жиру быть!

— Ладно, ребята, — Жорик встал с наполненной рюмкой. — Не будем о грустном. Давайте праздновать. Предлагаю первый тост за годовщину Октября.

Все дружно выпили и стали закусывать, пробуя от всего многообразия стола.

Мужчины пили водку, женщины — вино и говорили о том, что всех волновало, то есть о потребностях насущных, о том, что в магазине мяса не достать, а на рынке оно в два раза дороже; за колбасой очередь, можно, конечно купить в коопторге, но цены там немыслимые; с сыром и маслом тоже перебои, а индийский чай и растворимый кофе — дефицит.

— Под лежачий камень вода не течёт, — усмехнулся Жорик.

— Это ты к чему? — недоброжелательно посмотрел на Жорика Иван, прекрасно понимая, что тот имеет ввиду.

— А к тому, что в любых условиях можно жить хорошо, а можно плохо. Всё зависит от тебя. Если сидеть и ныть, как всё плохо, то и будет плохо.

— Ну, речь совершенно не о том, что всё плохо, а о том, что существует дефицит, который на руку только людям ловким или тем, кто имеет к нему доступ в силу своего особого положения.

— Это ты что имеешь ввиду, что Наташкин отец по своей должности может иметь то, чего многие не могут? — с усмешкой спросил Жорик.

— А разве нет? Скажешь, что Светлана Алексеевна в очередях за колбасой стоит?

— Нет, не скажу. Скажу, что это частный случай. Роман Александрович заслужил, чтобы у него были другие условия, при которых он должен быть освобождён от лишних проблем. Когда он был простым мастером в цеху, ему тоже приходилось стоять в очередях.

— Вот я и говорю, что дефицит создаёт условия, при которых неравенство людей становится очевидным, и углубляет пропасть между властью и народом.

Крамольная мысль Ивана прозвучала так неожиданно, что наступило короткое молчание, после которого Жорик жёстко сказал:

— Ты думай, что говоришь. Временные трудности не имеют никакого отношения к расколу между властью и народом. Народ и партия — едины.

— Иван хотел сказать, что есть некоторые люди, которые высказывают недовольство, что подрывает наши советские устои, — поспешил я оправдать Ивана, потому что видел мелкую угодническую натуру Жорика, но Иван не успокоился и продолжал:

— А я и не говорю, что Наташкин отец не заслужил чего-то. Все знают, что он достойный человек и его уважают. Я говорю про тебя. Ты же тоже не стоишь в очередях и пользуешься тем, чем пользоваться права не имеешь. Ты же получаешь всё, как бы, с «барского плеча». Так что если положено Роману Александровичу, не положено тебе.

Жорик надулся и сидел молча, только лицо его покраснело и глаза зло поблескивали. На Ивана он не смотрел.

— Ребята! Вы что, с ума посходили? — сказала обеспокоенная Наташа. — Нашли, о чём говорить. Ерунда какая-то. Колбаса, дефицит. Никто, в конце концов, не голодает. Давайте-ка лучше выпьем.

Наташа первая налила себе в бокал вина, мы поухаживали за девушками, налили себе и дружно выпили.

— Да ты, Жорик, не обижайся, — сказал Иван. — Это я так, для профилактики.

Жорик ничего не сказал, только пожал плечами, растянув полные губы в презрительной усмешке…

Страна переживала космическую эйфорию. Мы по-прежнему опережали американцев. Наш космонавт Алексей Леонов совершил первый в истории человечества выход в открытый космос. Американцы напряглись и через несколько месяцев смогли повторить этот подвиг…

А на земле продолжалась война во Вьетнаме, породившая движение хиппи, которые были против войны, создали новую культуру и способствовали развитию рок-н-рола и джаза…

Народ не хотел войны и протестовал против войны и расизма, а символом протеста стала музыка «Биттлз» с Джоном Ленноном…

Москва всё чаще принимала иностранных гостей из капстран, и мальчишки «стреляли» у них жвачку и мелкие сувениры; а в мавзолей к телу Ленина стояли длинные очереди, хотя в большей части они состояли из своих, русских, и граждан соцстран…

Вместо «хрущёвок», занимавших в городах Советского союза целые кварталы, стали появляться новые высокоэтажные дома, которые быстро окрестили «брежневками»…

Вышла на экраны эпопея «Война и мир» с грандиозными батальными сценами, где массовка включала в себя 120 тысяч человек, хотя лидером проката стала не эпопея Бондарчука, а кинокомедия Гайдая «Операция Ы и другие приключения Шурика» с Александром Демьяненко, Наталией Селезнёвой и ставшей знаменитой троицей: Никулин, Вицин, Моргунов…

Тарковского, снявшего картину «Андрей Рублёв», обвинили в пропаганде жестокости и сильно порезали. По слухам, при съёмках заживо сожгли корову…

Михаил Шолохов — впервые с согласия правительства — получил Нобелевскую премию по литературе «за художественную силу и цельность эпоса о донском казачестве в переломное для России время», а американцы сняли фильм по роману Бориса Пастернака «Доктор Живаго»…

В Москве были арестованы русские писатели А. Синявский и Ю. Даниэль, обвинённые в антисоветской пропаганде.

— Кто такие эти Синявский и Даниэль? — спросила молодая подруга Ивана.

Все переглянулись, Иван посмотрел на меня.

— Слышал, что есть такие писатели, — сказал Жорик. — Правда, не читал.

— Я читала Даниэля. У него хорошие стихи, — сказала, к моему удивлению, Вика и прочла:

Я твой, я твой, до сердцевины, весь,

И я готов года и версты мерить.

Я жду тебя. Ну где же, как не здесь,

Тебя любить и, что любим, поверить?

— Юрий Даниэль — довольно известный поэт и прозаик. У него очень хорошие переводы из Байрона, Готье, — подтвердил я.

— А Синявский? — напомнила Эмма.

— Я читал работы Андрея Синявского о творчестве Горького, Пастернака, Бабеля, Ахматовой. Он печатался в журнале «Новый мир» у Твардовского. Его художественную прозу я, правда, не читал.

— Так Пастернака вроде как заклеймили.

— Я думаю, что это тоже Синявскому припомнят. А насчет «заклеймили», Ахматову тоже клеймили, а только что Оксфордский университет присудил ей почётную степень доктора литературы, и она свободно съездила в Англию, а потом рассказывала, как шествовала в мантии по Оксворду.

— Так ты что, хочешь сказать, что Синявского и Даниэля арестовали неправильно?

Тон Жорика мне показался вызывающим, и я внимательно посмотрел на него. Он напряжённо ждал, что я скажу.

— Отчего же? Я не власть, и я не из близкого их круга, чтобы судить. Там, наверно, виднее…

А за что всё же их арестовали? — спросил я, обращаясь к Жорику.

— А ты не знаешь?

— Не всегда получается газеты читать… Слышал, за антисоветскую пропаганду, но без подробностей, и в чём заключается их пропаганда не знаю, просвети, — уже чувствуя некоторую антипатию к Жорику, соврал я, чтобы не показать свою заинтересованность в этом деле, хотя кое-что знал.

— Эти два горе-писателя долгое время передавали за границу произведения, которые порочили советский строй.

— Ты говоришь «долгое время», а чего ж их не поймали раньше? — удивилась Эмма.

— Так в том-то и дело, что они прятались за псевдонимами: один — Андрей Терц, другой — Николай Аржак.

— А в чём конкретно заключается это «порочили»? — прикинулся я дурачком. — Ты, наверно, читал что-то?

— Да кто ж мне даст? — простодушно сказал Жорик и засмеялся. — Но раз арестовали, значит есть основания.

«Не читал, но знаю», — вспомнил я митинг в ленинградском пединституте, когда клеймили Пастернака. Тогда в разгар собрания взял слово блокадник Дима Ковалёв и спросил у зала: «А кто из вас читал «Доктора Живаго»? Рук никто не поднял. «А как же я могу судить о том, чего не знаю?» — спросил Дима, но парторг быстро поставил наивного студента на место. «Товарищ Шелепин тоже не читал этот пасквиль, так что же нам теперь не верить товарищу Шелепину?» — с иронией сказал, как отрезал парторг, и зал одобрительно зашумел. И «единодушное» мнение закрепили на бумаге.

Но это было при Хрущёве. Сейчас наступило время Брежнева.

— Володя, а откуда ты так хорошо знаешь про писателей? Любишь литературу? — спросила жена Жорика Наташа.

— А Володя тоже писатель, — выпалил Иван.

— Как это? — удивился Жорик, а вся остальная компания с любопытством уставилась на меня, будто только что увидела.

— Его рассказы печатали в журнале «Нева», а в прошлом году в Ленинграде вышла его первая книга.

Это прозвучало как гром с ясного неба. Я не ожидал такого поворота, потому что ещё в первый день приезда мы договорились, что Ванька будет молчать о моём писательстве. «Да не смог я промолчать, глядя на снисходительную рожу Жорика, — оправдывался потом Ванька. — Ведь о тебе он знал только то, что ты работаешь у моего батьки на трубоукладке и живёшь в общежитии, а когда я как-то сказал ему, что мы с тобой закончили один институт, его это просто вывело из себя, и он обозвал тебя пижоном. По его понятиям несовместимо иметь дипломом учителя и пойти в слесаря».

— А где можно прочитать вашу книжку? — Наташа вдруг перешла на «вы».

— Наверно, в библиотеке, может быть, что-то осталось в книжных магазинах, — неохотно проговорил я и убийственным взглядом насквозь пробуравил Ивана, отчего тот виновато заёрзал на стуле.

Жорик почему-то смешался, но, помолчав чуть, ехидно сказал:

— Значит, в люди пошел, как Максим Горький.

— «В люди пошел», потому что кормиться надо и не сидеть всё лето у матери на шее, — довольно грубо ответил я, и при этом соврал, потому что у меня ещё оставались почти нетронутыми деньги от гонорара, и я спокойно мог бы прожить до нового учебного года.

Я чувствовал себя неловко. Меня расспрашивали про писательство, и я неохотно отвечал на банальное: про что пишу и как я стал писателем. Я отвечал, что одна книжечка — это ещё не писатель, а стану ли я писателем, покажет время и так далее. Внимание мне было неприятно, хотелось уйти, но рядом сидел Ванька, он привёл меня сюда, и ставить его в неудобное положение я не хотел, хотя был на него зол.

Постепенно всё вошло в своё русло. Иван предложил тост «за хозяйку и за прекрасных дам», мы выпили и ещё выпили. Всё наладилось, но я уже замкнулся и на веселье реагировал вяло, хотя старался улыбаться, делать вид, что разделяю общее праздничное настроение, и даже потанцевал пару раз с Викой, поймав себя на том, что чувствую к ней расположение после её искреннего отношения к стихам Даниэля, невзирая на политику, и, отделив одно от другого, сделала это просто и естественно…

Домой мы с Иваном провожали девушек вместе, потому что они жили в одном доме.

По дороге я прочел то стихотворение Даниэля, последнее четверостишье которого привела Вика:

Да, про любовь, — наперекор «глазку»,

Что день и ночь таращится из двери,

Да, про любовь, про ревность, про тоску,

Про поиски, свершенья и потери,

Да, про любовь — среди казенных стен

Зеленых, с отраженным желтым светом,

Да, про нее, до исступленья, с тем,

Чтоб никогда не забывать об этом:

О дрожи душ, благоговенье тел,

О причащенье счастью и утрате;

Я про любовь всю жизнь писать хотел

И лишь теперь коснулся благодати.

Да, про нее! Всему наперекор,

Писать про суть, сдирая позолоту;

Им кажется, что взяли на прикол,

А я к тебе — сквозь стены, прямиком,

Мне до тебя одна секунда лету.

Мне всё твердит: «Молчи, забудь, учись

Смирению, любовник обнищалый!»

А я целую клавиши ключиц

И слушаю аккорды обещаний.

Я твой, я твой, до сердцевины, весь,

И я готов года и версты мерить.

Я жду тебя. Ну где же, как не здесь,

Тебя любить и, что любим, поверить?

Так я попрощался с писателями, которые идеологически не сошлись с Властью, и этим подписали себе приговор, на долгие годы обрекший их на неволю.

— Ты что, все его стихи знаешь? — усмехнулась Вика.

— Нет, только те, что читал.

Слава Богу, Ванька не успел рассказать про мою особенную память. А если б он ещё вспомнил и о моих экстрасенсорных способностях, я бы предстал перед девушками монстром, которого давно нужно было поместить в сосуд с раствором формалина и продать как экспонат в Кунсткамеру.

— Вань, — сказал я Ивану. — Ты сегодня нажил себе врага. Жорик из тех, кто обид не прощает. Он самолюбив и по натуре карьерист. Может и подлянку какую-нибудь тебе устроить.

— Да что он мне сделает? — отмахнулся Иван. — Сто лет его знаю. И в классе такой же был — подхалим и подлиза. И женился, паразит, на Наташке, потому что отец при положении. Удивительно, как он уговорил её. А она, дура слепая, неужели не видела, что он из себя представляет?

— Не, ребят, мордашка у него симпатичная, — хохотнула Эмма.

— Да ну, Эм, примитивно это. Не с мордашкой жить. Лично я без любви жизни не представляю, — благоразумно возразила романтичная Вика.

Иван поднялся с Эммой в её квартиру, а я попрощался с Викой и пошел в своё общежитие. Вика состроила недовольную гримасу, недоумённо пожала плечами и скрылась в своём подъезде.

Глава 14

Три источника влечений. Письмо с признанием в любви. Холостая жизнь Ивана Карюка. Девушки с пониженной социальной ответственностью Кармен и Эллен. Новогодняя компания в квартире Карюка. Заблудившиеся гости. Романтическая прогулка с Викой. Чувства, которые оказались сильнее разума.


Женщины меня волновали лишь настолько, насколько это заложено природой и насколько этого требовала физиология, которая определяется всего лишь выбросом в кровь тестостерона.

Древние индусы говорили: «Есть три источника влечений человека: душа, разум и тело. Влечение душ порождает дружбу. Влечение умов — уважение. Влечение тел порождает желание…». Я больше полагался на влечения души и разум. Уловок, которыми пользуются мужчины для соблазнения женщин, я не знал, а поэтому чаще оказывался в ситуации, когда девушка сама проявляла инициативу, и благодаря Богом данным женщине лукавству и кокетству, желание присвоить меня исходило от неё, а я, не искушённый в правилах любовной игры, мог разве что неумело подыгрывать, оставляя за ней право на уверенность, что она объект и жертва моего ухаживания.

Все эти связи не отличались какими-то страстными чувствами и проходили, не задевая сердца и не оставляя глубокого следа в виде душевных ран. Я был однолюбом и маниакально, как Дон Кихот Ламанчский Дульсинее, оставался преданным одной, — той, которая поселилась в небольшом уголке моего сердца, где не осталось места для других.

Однажды я получил письмо из Ленинграда, которое мать вложила в свой конверт, потому что пришло на наш старый домашний адрес. Письмо вызвало у меня чувство боли и ностальгической грусти и оставило неприятный осадок от чувства вины.

На двух листах, написанных аккуратным убористым почерком, содержалось признание в любви. Незнакомка писала, что я не замечал её, хотя старалась быть у меня на виду, а сама так и не решилась признаться в своём чувстве.

Может быть, во мне и сидел, как однажды сказала в упрёк Маша Миронова, «некоторый цинизм», но я искренне жалел девушку, потому что при всей своей кажущейся рациональности сам знал, что такое муки любви.

Как ни пытался, я не мог вспомнить её лица, но остался преисполнен благодарности к чувству той, которую не знал, и которая любила меня на расстоянии и безответно. В конце письма стояла подпись: Марина.

Я так и не вспомнил девушку с именем Марина среди ленинградских друзей. Правду говорят, что люди не замечают, когда их любят. Они замечают, когда их перестают любить.

На письмо я не ответил, рассудив, что переписка всколыхнёт угасающие чувства Марины и даст напрасную надежду, хотя латиняне говорили: «Contra spem spero», что часто происходит с нами, хотя этот путь и ведёт в тупик. Я этого для Марины не хотел…

Иван не раз пытался познакомить меня с подругами своих подруг. Я знакомился, но на этом наше общение и заканчивалось. Пример тому Вика, которая вполне могла обратить внимание на себя не только тем, что знала стихи опального Даниэля, но и вполне привлекательной внешностью. Я обидел её, когда, проводив до дома после вечеринки у Жорика по случаю ноябрьского праздника, Иван остался со своей девушкой, а я сухо попрощался с и ушёл. Я видел, как она недоумённо пожала плечами и поспешила скрыться в подъезде, не поняв, что не так, если между нами уже возникла некая симпатия и ощущение какой-то общности.

Иван вёл холостую и свободную жизнь, не обременяя себя условностями. Иногда он ходил на танцевальные вечера в клуб офицеров, а иногда в парк на «тырло», где у входа на деревянной обрешётке забора висела почти плакатная таблица: «Вход в джинсах на танцплощадку запрещён. Администрация».

Меня туда Иван заманить не мог и после двух или трёх попыток звать перестал, только потом весело и в подробностях рассказывал о своих приключениях. Я до морали не опускался и снисходительно слушал, но меня тоже занимали эти истории, не эротической сутью, а галереей персонажей незнакомого мне быта, с которым я до этого не сталкивался, но которые относились к «культурным обстоятельствам», потому что в газетах с докладом товарища Брежнева на съезде говорилось: «Советский образ жизни — это социальные, экономические, бытовые и культурные обстоятельства, — характерные для основной массы советских граждан».

— Вань, — с улыбкой говорил я, — в двадцатых годах танцы считались мещанским занятием. Даже диспуты проводились на тему: «Может ли комсомолец ходить на танцы?»

— Нашёл, что вспомнить, — смеялся Иван. — Где ещё барушку закадрить, если не на танцах?

Рассказы Ивана не были скабрезны и отличались декамероновским простодушием.

Как-то, когда мы шли с Иваном по улице, его окликнула черноокая красавица. Мы остановились.

— Ты, Вань, куда пропал? Чего на танцы не ходишь? — заговорила красавица, а глаза её перебегали с Ваньки на меня.

— Дела, Кармен. Некогда, — серьёзно ответил Иван.

— А это кто с тобой такой симпатичный? — спросила она игриво. — Познакомь.

— Володя, — представил меня Иван. — Только он не по этой части, у него жена есть.

— Да ладно, — засмеялась Кармен. — Жена — не стена, подвинется.

— Ну и наглая ты дама, Кармен! — со смехом сказал Иван.

— А куда вы идёте, мальчики? Можно я с вами? Вы мне оба так нравитесь.

— Не, Кармен. В следующий раз. Сейчас мы правда заняты, — Иван напустил на себя серьёзность и даже посмотрел на часы.

— Ну, тогда пока! — ничуть не расстроилась Кармен. — Приходите на танцы.

И мы пошли дальше, оставив развязную красавицу Кармен.

— Что за девица? — спросил я Ивана.

— Да баруха с танцплощадки. — Совершенно безотказная баба. Моральных принципов никаких. С ней кажется, весь Нефтегородок переспал.

— Ну, а тебе-то она на кой ляд?

— Да, господи, она сама как-то на танцах ко мне как репей прицепилась, я и пошёл её провожать. Свернули на пляж, и она дотерпела только до первой скамейки… Девка повёрнута на этом деле. Я вообще думаю, что больная.

— А деваха красивая. Всё при ней, — пожалел я Кармен. — А почему Кармен? Имя необычное у нас.

— Да какое имя? Кликуха. Там у них у всех кликухи. У неё подруга есть — Эллен, смазливая, с матовой кожей, дебелая и пышная не в меру. Хотя у мужиков тоже пользуется популярностью.

— И что, ты и с ней был?

— Да ну, я и с Кармен-то с пьяну оскоромился. Да и на танцах, сам знаешь, я не завсегдатай.

— А говорят, у нас проституции нет, — засмеялся я.

— Конечно, нет, — сказал Иван. — Проституция — это когда услуга за деньги, а здесь так, из спортивного интереса. Ну, купят мужики вина; может быть, и подарят что по мелочи. Какая ж это проституция? Наша распущенность — это да, может быть. А, с другой стороны, чего тут лицемерить? В конце концов, все мы живые люди.

— Жениться тебе, Ванька, нужно, — серьёзно советовал я.

— И ты туда же, — добродушно возражал Иван. — Меня мать с отцом задолбали этой темой… А я погожу, молодой ишшо.

И он беспечно смеялся…

Новый год я встречал в компании Ивана. Родители уехали на пару дней куда-то за город к другу и однополчанину Сергея Николаевича, оставив квартиру, как выразился Иван, ему «на разграбление».

Несмотря на свою замкнутость и склонность к уединению, в эту ночь, полную романтических ожиданий и надежд на лучшее в новом году, в праздник, который проводят если не в семье, то в весёлой компании, мне никак не хотелось оказаться одному, тем более, в общежитии в обществе Серёги и Витька, начавших готовиться к Новому году с запаса водки, которой заполнили всю нижнюю полку тумбочки Серёги. Даже мои товарищи Степан, Антонио и Талик Алеханов пристроились встретить праздник где-то не в общежитии.

Компания у Ивана собралась небольшая: Иван с Эммой, я, уже знакомая мне Вика, и Татьяна, невысокая, круглолицая, но очень симпатичная девушка с высокой причёской, которая ей шла и делала чуть выше. Затею Ивана с девушками я расценил по-своему. Помятуя о том, что я не очень сошелся с Викой, на всякий случай он пригласил и Татьяну, а там, мол, как сложится. Ждали еще каких-то друзей Ивана, но в десять часов их не было, и мы, подождав немного, сели за стол.

Шампанское оставили на двенадцать часов, но дружно выпили водки, хотя на столе стояли вина: и сухое, и креплёное, и даже вишнёвый ликёр.

Меня усадили между Викой и Татьяной. Я не возражал и как истинный джентльмен ухаживал за обеими.

Ни в одиннадцать, ни в половине двенадцатого друзья Ивана не появились. Без пяти минут Иван открыл шампанское и мы разлили вино по бокалам. По телевизору вовсю шёл «Голубой огонёк», но в двенадцать пробили куранты, и мы под крики «Ура», свои и те, что доносились с нижних и верхних этажей, выпили шампанское. Через некоторое время выпивку повторили, но уже снова наливали в рюмки водку. Девушки пили тоже водку, и бутылки с вином и ликёром стояли на столе неоткрытыми.

В разгар веселья раздался звонок, Иван пошел к двери и вернулся с двумя приятелями, которых уже совершенно не ждали, да и думать о них забыли. Оба были навеселе.

— Мы забыли адрес, — возбуждённо, перебивая друг друга, стали рассказывать новые гости. — Думали, что не найдём. Пробило двенадцать, весь дом ходуном ходил, как орали «Ура» во всех квартирах. Ну и мы сели во дворе под грибок и бухнули.

— А потом Кольку осенило, узнал и дом, и подъезд, а квартиру я сам помнил, — весело сказал другой, которого Иван назвал Константином.

И ребята достали из портфеля и выставили на стол три бутылки водки.

— Коль, вы что, офонарели? — испугался Иван. — Нам той, что есть, не выпить.

— Ничего, — успокоил Константин. — ночь длинная. И завтра ещё гулять.

— А где ваши дамы? — спросил Иван.

— Какие наши? Моя Верка — с родителями. Там брат с женой приехал, то да сё; а Костя со своей в пух и прах разругался, — сказал Николай и добавил: — без них обойдёмся.

И пошла какая-то бестолковая и неуправляемая пьянка.

— Это что, ваше сибирское гостеприимство? — с усмешкой спросил я Ивана.

— А что? — легкомысленно отозвался хмельной Ванька. — Лучше больше, чем не хватит.

После этого я только подносил рюмку к губам и делал разве что глоток. Вика тоже почти не пила, только поднимала рюмку и ставила на стол, чуть пригубив. Зато Татьяна не пропускала ни одного тоста. Она раскраснелась, не к месту хохотала и говорила что-то бессвязное. Вскоре все перемешались. Николай с Константином оказались рядом с Викой и Татьяной, а я остался в стороне и как бы на задворках. Я замечал, что на меня время от времени поглядывает Вика, но как-то незаметно застолье вдруг опустело. Иван ушел с Эммой в свою комнату, а Вику с Татьяной Николай и Константин увели на кухню.

Мне Вика нравилась больше других девчонок, и я чувствовал ревность и даже злость от того, что она так легко, словно тёлка за хозяином, пошла уединяться с парнем, которого впервые видела. Но если рассуждать здраво, я не имел на неё никакого права, как не имел права и судить её, если сам отталкивал, демонстрируя своё безразличие. Я решил, что мне здесь делать больше нечего, налил в рюмку водки, выпил на посошок и вышел в прихожую. Я уже одевался, когда из кухни вышла Вика.

— Володь, ты куда? — спросила Вика.

— А что? — раздражённо ответил я.

— Подожди, я тоже пойду.

— А тебе-то чего уходить? — с иронией сказал я.

— А что я, как дура одна здесь буду сидеть?

— А как же Константин?

— А что Константин? — усмехнулась Вика.

— Это же он тебя куда-то на кухню увёл?

— Это я его увела и спать уложила. Они же с дружком своим в дрызг пьяные.

— А как же ты подругу оставила?

— А её тоже сморило в темноте. Я её хотела увести, а она бормочет несуразное и спать прикладывается. Ванька как знал, подушки и одеяла на кухне оставил… Так что, спят все как младенцы.

Вика оделась, и мы вышли на улицу.

Было ещё темно. Зима выдалась снежная, в небе стояла ясная луна и освещала город бледным светом. Снежок искрился и скрипел под ногами. Морозный воздух бодрил, но выпитое давало себя знать, и я чувствовал лёгкое опьянение, которое приятно расслабляло, лишало трезвого рассудка и располагало к романтике. Наверно, то же самое чувствовала и Вика.

— Ты сейчас куда? — спросила Вика.

— Не знаю, — искренне ответил я. — Новый год какой-то скомканный получился.

Мне не хотелось оставаться одному, и я сказал:

— Давай погуляем.

— Может быть, пойдём ко мне? — огорошила меня Вика.

— А родители? — я немного растерялся.

— Мы вдвоём с мамой живём. А она Новый год встречает со своим другом. Она за него замуж собирается.

Я так долго был один, что чувства оказались сильнее разума, и я с головой броситься в омут соблазна. Искушение оказалось сильнее меня. Но, как говорится в одной из притч Соломона: голодной душе всё горькое сладко.

— Нужно было взять вина у Ивана. Они там всё равно водку будут пить, когда проснутся, — сказал я.

— У нас всё есть.

И Вика взяла меня под руку, как бы утверждая между нами новые отношения.

А мне оставалось уповать на другую мудрость Соломона: «…да не увлечёт она тебя ресницами своими».

Глава 15

Я становлюсь чужим среди своих. Художник-оформитель Талик Алеханов. Квартира вместо общежития. Хозяйка дома Тарья. Чувашская семья. Застолье с национальным колоритом. Чувашские наряды и культура. Хмельные праздники. Нелёгкая судьба коренных народов Сибири. Ермак и его сподвижники.


В общежитии, после того как я ушёл в школу, мне стало сложно поддерживать прежние отношения не только с моими новыми соседями, но и со Степаном, и с Антоном. Сергей и Витёк теперь относились ко мне как к человеку другой касты: я в их глазах поднялся вдруг до начальника, и они только что не обращались ко мне на Вы, по имени звать перестали и стали называть по отчеству — Юрьич. А для Степана и Антона я хотя и оставался по-прежнему Володькой, в третьем лице иногда говорили: «Спроси у Владимира Юрьича» или «Владимир Юрьич сказал, что хлеб сам купит». В разговоре со мной они старались вести себя как можно интеллигентнее и даже выбирали слова поучёнее и позаковыристее. «Владимир, — говорил, например, Степан, — у нас здесь состоялась дискуссия на тему выхода в открытый космос космонавта Леонова». Или: «Мы тут заключили пари, кто первым будет на Луне — мы или американцы».

Раньше бы Степан сказал просто: «Мы обсуждали» и «Мы поспорили».

Я всё больше ощущал неловкость своего положения, и когда комендантша стала намекать, что общежитие у них вообще-то только для своих рабочих и что мест здесь и так не хватает, я решил уйти на квартиру. Об этом я, как можно мягче, чтобы ненароком не обидеть, сказал Степану, Антону и Толику, объяснив, почему вынужден переехать.

Толик сразу увязался за мной. За время работы на трубоукладке мы проводили времени с ним больше, чем со Степаном и Антоном, с которыми виделись только утром, вечером, да по воскресным дням. Толик привязался ко мне, оказывал почтение, всячески старался услужить и, кажется, ревновал меня к Степану и Антону, полагая, что прав на меня у него больше, чем у них.

Профессия художника-оформителя, как он видел это, давала ему право ощущать себя не рабочим, и он, отделяя меня от когорты рабочего сословия, отделял и себя. Это для него казалось важным.

Он не был художником в полном смысле этого слова, он был оформителем, какие сидят в каждой организации наряду с бухгалтером и кассиром и тому подобной категорией мелких служащих. Они пишут лозунги, плакаты, оформляют витрины магазинов, доски почёта, стенды. В школе их можно встретить среди учителей рисования, а клубные художники-оформители даже относятся к категории руководителей, хотя суть остаётся та же.

Толик в конторе не сидел. Художником строительно-монтажной организации его оформить не могли, потому что не полагалось по штату, но так как работа оформителя была всё же нужна, его зачислили рабочим, и время от времени занимали работой по специальности.

В Толике присутствовал апломб художника, но отсутствовали амбиции, и он безвольно плыл по течению жизни, не ставя перед собой никаких целей. Во мне же он видел родственную душу и ещё что-то, что позволяло ему держать определённый уровень своих представлений о себе, и это укрепляло его значимость в своих глазах. Я всё это хорошо понимал и смотрел, как на пунктик, которыми все мы грешим.

Когда Толя предложил снять квартиру вместе в полной уверенности, что мне это придётся по душе, я пожал плечами: вместе, так вместе. Восторга я от этого не испытывал, но и категорически отказаться посчитал неловким. «Вдвоём меньше платить, а мешать мне он вряд ли будет, так как у нас разные режимы работы», — решил я.

Квартиру взялся искать Толик, и уже через день мы переехали на новое место жительство, что было сделать легко. Как говорит поговорка: «Бедному собраться — только подпоясаться». У меня — чемодан, да рюкзак, у моего компаньона один чемодан, правда, большой, но в нём умещалось всё имущество, которое он нажил к своим тридцати годам. Я тепло попрощался со Степаном и Антоном, пообещав не забывать и иногда заглядывать к ним.

Толик привёз меня куда-то в частный сектор, где в основном стояли халупы с осевшими фундаментами, покосившимися окнами и крышами, крытыми дранкой или толем, реже шифером. От автобуса мы шли недолго и остановились у небольшого, выбеленного извёсткой домика с тремя низкими окнами, выходящими на улицу и украшенными резными ставнями, покрашенными в синий цвет. Домик, крытый щепой, выглядел опрятно; ворота высокого забора украшал резной узор в виде солнца.

Калитку открыла зачуханная приземистая баба средних лет. Тёмная кожа широкого лица, чуть вдавленный короткий нос и азиатский раскосый разрез глаз подсказал мне, что она то ли мордовка, то ли башкирка. Лицо её показалось мне озабоченным или даже замученным.

— Здравствуйте! — как можно приветливее поздоровался я.

— Салам! Меньле эндсем? — поздоровался Толик, и я догадался, что квартиру он снял у своих, то есть у чувашей.

— Тавах! Майбень, — ответила женщина и пошла, не оборачиваясь, ко входу в дом.

Через сени мы попали в комнату, где за столом сидели дети — две девочки лет шести и лет восьми — и ели алюминиевыми ложками из мисок какую-то еду. Увидев новых людей, они повернулись и с любопытством уставились на нас.

— Ешьце! — сказала строго хозяйка по-чувашски и добавила по-русски: — Чо глазеть по сторонам!

Она провела нас в каморку, где умещались две кровати и небольшой самодельный столик между ними у окна.

— Как вас звать? — спросил я.

— Тарья, — назвалась хозяйка. — По-русски — Дарья.

Мы с Толиком чуть посидели на своих кроватях, привыкая к новому жилью, а потом ушли каждый по своим делам в город.

Назад мы шли вместе, так как договорились зайти в магазин, чтобы купить себе что-то из еды на утро и на вечер, а также отметить новоселье и потрафить хозяевам. Когда я хотел взять бутылку водки, Толик категорически сказал:

— Бери две!

— Зачем так много? — удивился я. — Ты, вроде, не алкаш, мне пары рюмок достаточно, а хозяину тоже хватит.

— Хозяину не хватит, он человек хоть и тихий, работящий, но пьющий.

— Муж у неё тоже чуваш? — спросил я Толика, зная, что чуваши — народ смешанный, часто бывают межрасовые браки, и чувашки выходят замуж за русских, за татар, за украинцев, отсюда и преобладание европеоидного типа, когда встречаются русые волосы и светлые глаза, несмотря на черты, отличающие их от русских.

— У неё — чуваш. Только дома они говорят по-русски… В городе все говорят по-русски, боятся, что иначе дети не смогут хорошо выучить русский язык, а тогда не смогут здесь учиться или играть с другими детьми, ходить в поликлинику, ну и всё в этом роде…

— Обидно, — огорчился я. — Так вы скоро вообще потеряете свой язык… Чувашы — не маленький народ. Только у нас в стране больше полутора миллионов.

— Конечно, обидно… Я знаю, что даже в Чувашии уже нет городских школ, где учатся на чувашском… В деревнях и то стали больше говорить по-русски…

Вечером мы сидели у новых хозяев за столом и отмечали новоселье. Почувствовав праздник, Тарья выставила на стол всё, чем они были богаты: начатый пирог с рыбой; что-то типа колбасы, но по форме шире, как круглый хлеб; тыквенные оладьи, ватрушки с картошкой и домашний ржаной хлеб.

— Извините за бедный стол, — сказала Тарья. — Это всё осталось от праздника. У нас шарттан или кагай-шурби делают только по праздникам, а в простые дни мясо едим не часто. Только, если варим, салму или иногда щюрбе. А так картошка, овощи, каши, ну, рыба. Да, в общем, мы сейчас, как и русские, и щи варим, и котлеты, когда мясо есть, делаем… Зато всё из русской печи.

Поставив всё это на стол, Тарья ушла в их с мужем комнату и вскоре явилась во всей красе чувашской женщины. Поверх свободной белой полотняной рубахи типа хитона, расшитой красным затейливым каким-то геометрическим орнаментом вверху и внизу, а также по рукавам, красовался передник, тоже с красной вышивкой и аппликациями.

Голова Тарьи была повязана таким же щедро расшитым и украшенным узорными полосами, орнаментом, кружевом и бисером платком. И я увидел другую Тарью, отличавшуюся от зачуханной бабы, которую мы встретили днём. Эта показалась мне красавицей, какой она, наверно, всегда и была.

Я искренне восхитился действительно красивым нарядом женщины, и та, зардевшись, пояснила:

— Теперь в таких нарядах ходят только в деревнях, да и то, если свадьба или обряд какой, ну, ещё бывает в праздник. А так мы ходим как все, в городской одежде.

А по поводу платка Тарья грустно сказала:

— Видели бы вы наших девушек, когда они надевают тухью или хушпу, украшенные вышивками, бисером и монетами.

И в голосе её слышалась ностальгия по давно ушедшим временам, когда деревенский быт чувашской деревни был совсем другой.

Хозяин, Сандар, или как он сказал: «на русский манер Александр, но все зовут Сашкой», сидел так, как он, очевидно, ходил дома, то есть в длинной до колен белой рубахе без всякой вышивки, но подпоясанной красным шнурком. Был Сандар или Сашка как и другие чуваши, которых я уже видел, невысокого роста, с небольшим монгольским разрезом глаз, широким, как у Толика лицом. Но в отличие от него, с темными жесткими волосами и карими глазами. Толик же при своем монголоидном типе лица отличался европеоидным русым цветом волос и светлыми глазами.

Мы выпили за знакомство, потом за хозяйку и хозяина, причем хозяину налили сразу почти полный гранёный стакан. Я пил тоже из такого же стакана, но налил себе совсем чуть, а Толя от хозяина не отставал и чувствовал себя как дома. Тарья не жеманилась и тоже выпила водки и видно было, что это ей привычно. Как ни странно, Сашка выглядел трезвым и после второго стакана, а Толик заметно повеселел и его потянуло на разговоры. Он вспомнил свою деревню Казанку, откуда приехал в Омск, чтобы поступить в художественное училище, да так здесь и остался. Стал рассказывать про посиделки, которые у чувашей называются «улах».

— Хорошо было, — вздыхал Толик. — Херсем рукодельничают, гармонь, песни, танцы.

— А манкун? — моментально отозвалась Тарья. — Самый лучший праздник. Всё уберешь, помоешь, мужчины вокруг дома все вычистят, выметут. А потом пироги, крашеные яйца, лепёшки, ватрушки…

— У нас на пасху всегда были йава, — добавил Толик.

— А качели, а на санках? — вспомнила Тарья и залилась веселым смехом.

— А пиво из бочек? — напомнил Сашка. — Гуляли так гуляли. — А саварни, когда зиму провожали. Весело было. Особенно, когда чучело сжигали. И пива — море.

— Пиво — это хорошо, — серьёзно сказала Тарья. — Только сейчас больше самогон пьют. Сейчас редко какой мужик в деревне трезвый. Приезжаю в деревню, вроде, все работают от мала до велика, и все не трезвые. А ведь раньше такого не было… Да вон и мой сидит — тихий, работящий, а без водки — никак.

Сашка на незлобивые слова жены не повёл и ухом, только допил водку, оставшуюся в стакане и хрустнул соленым огурцом, смиренно принимая как факт упрёк своей Тарьи.

— А когда я девчонкой жила в Машканке, кроме пива разве что могли выпить медового вина. И пьяных не было… Мы никогда замков не знали, всё на виду. Не дай Бог, кто-то набедокурит — лучше уезжай, потому что житья в деревне не будет… Нигде так старших не уважали, как у нас в чувашской деревне, и все были как одна семья, все друг другу помогали. А теперь как-то быстро всё пошло наперекосяк.

— У Чувашей — как, например, и у якутов, легко появляется алкогольная зависимость, — пояснил я. — Такая зависимость есть у китайцев, японцев и корейцев. Это наследственная причина.

Все чуть помолчали, переваривая новую для себя информацию. Потом Сашка сказал:

— Вишь, Дарья, как оно складывается? Выходит, я, вроде как, и не виноват, что водку пью.

Толик засмеялся, а Тарья безнадёжно махнула рукой, только пояснила:

— Водку-то пить накладно, не напасёшься, так он помаленьку самогон гонит.

И спохватившись, она опасливо посмотрела на меня.

— Володьку не бойтесь, он не выдаст, — сообразил успокоить Тарью Толик…

После выпивки, когда мы ушли в свою коморку, я спросил Толика:

— Я понял, что Тарья почти местная, из чувашской деревни, что под Омском. Встретила Сашку, вышла замуж. Сашка тоже из её деревни?

— Из деревни, только деревня его под Чебоксарами. Будайка называется. Слыхал?.. В этой деревне родился Чапаев. Понял? — и Толик торжествующе посмотрел на меня, наверно, ожидая увидеть на моём лице, если не восторг, то хотя бы удивление. Но я разочаровал его, моё лицо оставалось спокойным, потому что для меня, узнать, где родился Чапаев, было пустым звуком, и мне было совершенно всё равно, что Чапаев, хоть и легендарный комдив, родился именно там, а не где-то ещё.

— А как он тогда в Омске оказался?

— Ты, наверно, знаешь, — продолжал Толик постным голосом, — что ещё до войны из Чувашии людей переселяли на новые земли в Сибирь.

— Ну, в двадцатые годы много кого переселяли или выселяли, перемещали и тасовали, — подтвердил я.

— Ну вот, вся Сашкина семья и попала сюда. Родители потом переехали в город, построились, а Сашка закончил ремеслуху и стал плотником.

— А родители?

— А родители, как и у меня, давно померли. Времени-то с тех пор прошло «слава Богу».

— А ты про него откуда знаешь, твои какие-то родственники? — поинтересовался я.

— А мы здесь все, то есть чуваши, как родственники… Они хорошие люди, хоть и бедные. Мы через одного моего товарища из нашей деревни познакомились. А про себя он как-то за бутылкой рассказал.

— А ты-то что, один? В деревне кто-то остался?

— Сестра в деревне, в возрасте уже. С мужиком живёт-мается. А он непутёвый. Работать работает, а пьёт сильно… Хотя все там пьют, — заключил Толя, зевая…

Я не заметил, как он уснул. А я ещё долго лежал с открытыми глазами и думал о тех коренных народах, которые испокон веков населяли Сибирь России, и о тех, кто населял Поволжье. Я думал о нелёгкой судьбе чувашей, мордовцев и удмуртов и незавидной судьбе коряков, чукчей, дауров, о которых достаточно знал из литературы.

Ведь коренное население Сибири подверглось самому настоящему геноциду. Когда некоторые народы отказывались платить ясак, их убивали. Этим отметился и Василий Поярков в 1645 году, и Ерофей Хабаров в году следующем, когда расстреливали дауров. Многие покидали свои деревни, столкнувшись с жестокостями русских, которые подавляли всякое сопротивление пушками. И был Ермак, казачий отряд которого Карамзин назвал «малочисленной шайкой бродяг». И кто он? Герой-покоритель или герой-завоеватель?

А позже императрица Елизавета решила полностью «стереть» культуру коренных народов Сибири, перебив чукчей и коряков. Только с XVIII по XIX века было истреблено до 90 % камчадалов. В общем, колонизация Сибири сопровождалась истреблением коренного населения, и только немногие народы добровольно входили в состав Русского государства.

Народы Поволжья геноциду не подвергались. Но пример чувашей показывает, как нелегко было утвердиться в правах среди многочисленного и могущественного русского народа. Чуваши вошли в состав России в середине XVI века. По реформе Петра I, территория Чувашии вошла в состав Казанской губернии, что ухудшило положение чувашей из-за резкого увеличения налоговых сборов, новых податей и повинностей, и чувашские крестьяне в XVI–XVII вв. целыми семьями, родами, а то и деревнями переселялись на юг и восток. Покидали свои родные места чуваши и после того как русские помещики стали захватывать земли нерусских народностей и заселять их своими крепостными. К концу XVIII века коренного населения в районах Поволжья осталось меньше 30 %. Поредело население и во время Крестьянской войны Пугачёва, когда чуваши, марийцы, мордва и татары стали массово пополнять его армию. За счёт народов Поволжья осуществлялась колонизация Приуралья и Сибири. Бежали чуваши и от обращения в христианство, в которое народы Поволжья обращали насильственно, а они не хотели креститься и долго в душе оставались язычниками. Служба на непонятном церковнославянском языке была им чужда. Если во время столыпинской реформы чувашей переселяли в Сибирь, то при советской власти в начале 20-х годов их просто высылать в Сибирь. Так они и оказались в сегодняшних Новосибирской, Омской, Тюменской областях. И в довоенные, и в послевоенные годы чувашей переселяли по оргнабору на Восток. Даже во время войны переселение не прекращалось, и из республики переселилось около 14 тысяч чувашей.

Свою культуру чуваши сохранили, но влияние русской культуры оказалось подавляющим, и быт, нравы и язык стали преобладать; постоянное общение с русскими и смешение браков повлияли и на одежду, так что в городах по внешнему виду чувашей уже трудно отличить от русского населения…

Всё это у меня прокрутилось в голове как-то между прочим, и осталось горьким осадком от мысли, что мир несовершенен, и что законы природы неумолимы, а история не имеет сослагательного наклонения, и то что произошло, то произошло. Народы всегда воевали, наверно, потому что в это заложен инстинкт выживания, а неосвоенные земли были притягательны для государств. Такова человеческая природа, которая держится на эгоизме. Как сказал один психолог: «Конфликт заканчивается, когда силы природы уравновешивают эгоизм каждой из сторон хрупким равновесием. До следующего конфликта…», а другой психолог утверждает категорически, что«…Нет другой силы противоположной эгоизму, и в этом наша проблема. Поэтому мы не можем быть… разумными…».

Мне снился Ермак, его сподвижники Кольцо, Черкас, Гроза. Все при доспехах: в кольчугах, панцирях и шлемах, с саблями на поясах. Снился хан сибирский Кучум, снились сибирские дали с непроходимыми лесами по Иртышу и Оби, города и улусы. Снились местные народы ханты и остяки, а за ними татары, которые в знак покорности тянулись к Ермаку с дарами. И слышался мне звон сабель, воинственные крики сражающихся и стоны поверженных кучумовых воинов. И это были то ли видения, то ли ярко и эмоционально окрашенные галлюцинации, что часто случается со мной в силу моего психического склада, когда сны путаются с реальностью и становятся похожими на кинофильмы, которые демонстрирует мой мозг.

Потом я провалился в настоящий крепкий сон словно в бездну.

Глава 16

Неудачный опыт и непригодность в деле лицедейства. Омский драмтеатр. Машинист сцены Рома Давыдович. За кулисами. В гримёрке у артиста Яшунского. Ведущий актёр Алмазов уезжает в Москву. Помощь в упаковке вещей и угощение. Отходная в ресторане. Невесёлый финал.


В народный театр я еще некоторое время ходил на репетиции, что-то репетировал, но уже как дублёр, и наконец решил расстаться с этим моим авантюрным предприятием, признав свою профнепригодность.

— Ну что вы, Володя, не всё так плохо, — пожалел меня добрый Борис Михайлович.

— Володь, зря ты это. Всё у тебя нормально… Сразу ни у кого не получается. Даже Борис Михалыч сказал, что у тебя не так и плохо, — поддержал режиссёра Арсен.

— Спасибо, Арсен, но… Не моё это. Театр люблю, но играть не хочу. Я лучше буду ходить на ваши спектакли и радоваться вашим успехам, — пообещал я.

Я расстался со своим неудачным опытом в театре, но расставаться с театром не хотел, меня манили тайны закулисной жизни театра, которых я не знал, а поэтому решил поговорить с Борисом Михайловичем. Дождался, когда он, закончив репетицию, собрался уходить, и подошел к нему с просьбой.

— Борис Михайлович, — попросил я, — не могли бы вы посодействовать мне устроиться в ваш театр рабочим сцены? Я знаю, что просто так, с улицы, это сложно, но если вы замолвите словечко…

— Володя, охотно сделаю это, — с готовность пообещал Борис Михайлович. — Но вы же работаете в школе? Сможете ли вы совмещать две работы?

— В школе у меня неполная учебная нагрузка и достаточно свободного времени. И потом, я занят только в первой смене.

— Приходите завтра в шесть вечера. Будете работать, — не стал углубляться дальше в вопрос Борис Михайлович, а потом спросил:

— А зачем вам это? Деньги?

— И это тоже… Но больше из любви к искусству, — засмеялся я, поймав себя на том, что отвечаю избитой и не к месту пафосно прозвучавшей фразой.

— До завтра, — пожал мне руку именитый режиссёр.

На следующий день к шести часам я был в театре. Центральный вход ещё не работал, и я пошел к служебному. Вахтёру объяснил, что иду к Борису Михайловичу.

— Его ещё нет, — вахтёр подозрительно покосился, ища во мне какого-нибудь почитателя таланта, желающего пробраться в святая святых этого храма.

— Я знаю, — нашёлся я. — Он просил подождать.

Борис Михайлович появился в шесть, увидев меня, робко топчущегося в коридоре, повёл на сцену, где уже кипела работа: ставили декорацию к спектаклю. Кто-то двигал стол, кто-то расставлял стулья, стучал молоток. Маленький, широкий в плечах человек вполголоса кричал на рабочих, которые сидели на сарае и тянули вверх задник. Задник зацепился за что-то одним концом и не хотел идти дальше.

— Рома, можно тебя на минуточку, — позвал Борис Михайлович. Широкоплечий человек подошел и почтительно поздоровался.

— Вот тебе новенький, — отрекомендовал меня Борис Михайлович. — Парень он интеллигентный, но работы не боится, так что, думаю, сработаетесь. Научи его здесь всему, что надо. Возьмешь его на неполный рабочий день. С директором и бухгалтерией я договорился.

— Не беспокойтесь, Борис Михалыч, сделаем, — просто сказал, как я понял, старший над рабочими сцены.

— Володя, — обратился Борис Михайлович ко мне. — Вы завтра до работы зайдите в бухгалтерию, вас оформят.

— Машинист сцены, Роман Давы'дович, — назвался мой новый начальник. — А если проще, то бригадир. Работаю здесь почти пятнадцать лет, со всеми на «ты», а с Борисом Михалычем не могу. Он меня, понятно, тоже на «вы», уважает… Сам я могу поставить декорацию к любому спектаклю с закрытыми глазами. Но сложного здесь ничего нет. Присматривайся. Пару раз декорацию поставим, сам будешь знать, куда и что ставить.

К Давыдовичу подошёл высокий худощавый мужчина в костюме и галстуке и раздражённо сказал:

— Рома, вчера вы не довезли фурку до места! Это помешало нормально сыграть сцену.

— Ефим Робертович, это случайность! Сбилась марка….

— Что значит «сбилась»? — возмущался Ефим Робертович. — Рома! Чтоб это было в последний раз. Это театр. Театр! Понимаешь?

Он многозначительно поднял палец к небу, досадливо махнул рукой и ушёл, а Рома поморщился как от зубной боли.

— Главреж, — проговорил он, обозначая должность строгого руководителя.

И я стал работать в театре, история которого началась сто лет назад и который тогда назывался «Оперным домом», а ставились там водевили, комедии и оперетки. Театр горел, сносился и наконец был построен капитально с лепниной и скульптурами, стал государственным, объявлен народным достоянием и признан, как один из самых интересных и ярких провинциальных театров.

Драмтеатр напомнил мне Мариинский оперный, в котором мне в бытность студентом посчастливилось поработать артистом миманса. Этот был похож на Мариинку не только салатово-белой окраской, но и эклектикой. И тот и другой построены в стиле классицизма с элементами барокко: мансардные окна, полуколонны, парусная башня, балюстрада, сложный аттик.

Театр был красив…

В подчинении у Давыдовича находились семь рабочих, я стал восьмым. В первый же вечер я попал на сложную декорацию, требующую большого количества реквизита. Попал я, правда, почти к концу, когда монтаж уже заканчивался.

— Ничего, — ободрил меня круглолицый парень с мягкими женственными чертами лица. — Горького ставить хорошо.

— Почему? — удивился я.

— Один раз поставил — и до конца спектакля… А вообще, с русской классикой — морока. Не люблю. Взять «Дворянское гнездо». Семь потов сойдет, пока спектакль закончится. Одной мебели сколько.

И представился:

— Леонард.

Декорации находились в помещении за сценой, так что за ними далеко ходить не приходилось.

— Это декорационный цех. Мы его называем сараем, — объяснил Давыдович. — Здесь декорации всех спектаклей, а отсюда часть их вывозят только если спектакль снимается с репертуара. А рядом со сценой, потому что при длинной перевозке декорации часто ломаются.

На следующий день Давыдович отправил меня под сцену. Давали «Верность» Погодина, декорацию ставили на круг, и мы вместе с Леонардом крутили баграми поворотный круг. Крутить было не трудно. После некоторого усилия деревянный круговой настил начинал легко вращаться, и «больших усилий требовалось, чтобы остановить его на определённой отметке.

Мы хорошо слышали голоса, которые шли со сцены.

В какое-то время послышалось рыдание.

— Это артистка Веронская. У неё потом начнётся истерика, и её будут отпаивать валерьяновкой, — серьёзно сообщил Леонард. — Артистка хорошая, только часто переигрывает, особенно, когда спектакль идёт давно.

Что-то грохнуло и свалилось, а потом пожилой мужчина пробежал мимо нас через подвал и поднялся по лестнице наверх за сценой.

— Это артист Мишулин. Когда по роли он уходит в левую кулису, а должен появиться в правой, то быстро перебегает под сценой и выходит. Расстояние приличное, вот и бежит, чтобы успеть, — заметив недоумение на моём, лицо пояснил мой напарник.

— Он вроде свалился с лестницы, — посочувствовал я.

— Бывает, — спокойно сказал Леонард. — Может, оступился, но пока серьёзно никто не пострадал.

Мы поднялись наверх и стояли за кулисами, когда занавес уже закрылся. Актрису, которую Леонард назвал Веронской, действительно отпаивали валериановкой. Она сидела в кресле за кулисами и всхлипывала.

Как-то, когда на сцене уже шел спектакль, и я, свободный от работы, ходил по коридорам, ища закоулки, в которые ещё не заглядывал, хотя любопытство не давало покоя, и я успел побывать и в гримёрке, и в бутафорной, и в реквизиторской, но знал, что есть ещё и другие цеха, меня окликнул актёр Яшунский, красивый, вальяжный мужчина лет сорока с небольшим, которого я уже успел увидеть в двух спектаклях и знал, что его любит публика. Я проходил мимо его гримёрной, и дверь была почему-то открыта: то ли в комнате воздуха не хватало, и хозяин проветривал помещение, то ли не хотел пропустить кого-то, кто мог пройти мимо, но он окликнул меня:

— Молодой человек, заходите.

— Да заходите, не стесняйтесь, — видя моё замешательство, повторил Яшунский.

В гримёрной напротив Яшунского за шахматной доской сидел Филиппов, о котором Давидович говорил, что он умница, но пьяница и забулдыга. Они играли в шахматы.

— Я, дорогой мой, в молодости котировался по первому разряду, — говорил Яшунский, снимая конем пешку Филиппова.

— А я, золотце, все больше в шашечки… в шашечки, болезный мой, — вторил Филиппов, снимая коня слоном.

Я видел, что Яшунский проигрывает, но, он, очевидно, решив прощупать своего партнёра, сказал:

— Может, вернуть ход?

— Нет уж, благодетель, не надо, — усмехнулся Филиппов.

Яшунский задумался, считая ходы.

— Черт с тобой! Все равно продую, — решил Яшунский и весело сказал, сгребая фигуры в сторону:

— Сдаюсь!

— Зря, — сказал Филиппов, зевая.

— Это правда, что у вас феноменальная память? — повернулся ко мне Яшунский.

— Кто вам сказал?

— Каширин, Борис Михалыч.

— Говорят, — неохотно согласился я, предполагая, что за этим последует просьба показать, как это у меня получается.

— И насколько ваша память феноменальна? — не отставал Яшунский, а Филиппов с любопытством смотрел на меня.

И мне пришлось в который раз демонстрировать свою способность запоминать тексты. На гримёрном столике лежала газета «Советская культура». Я попросил газету, пробежал глазами первую страницу, передал её Яшунскому.

— Могу пересказать страницу слово в слово, но если хотите, начинайте читать любую строчку — я продолжу.

Когда артисты убедились, что я действительно помню всю страницу, они с каким-то недоумением молча смотрели на меня.

— Ну, это выше моего понимания, — сказал, наконец, Филиппов.

— А чего вас принесло в театр-то? — спросил удивлённый Яшунский.

— Интересно, — сказал я первое, что пришло в голову.

— Да вам в цирке выступать нужно, — засмеялся Филиппов.

— Я подумаю, — пообещал я.

Яшунского позвали на сцену, он кивнул мне и заторопился к выходу. В дверях чуть задержался и спросил Филиппова:

— Пашку Алмазова провожать пойдешь?

— Спрашиваешь! — живо повернулся к нему Филиппов.

— Вы в шахматы играете? — спросил Филиппов, когда Яшунский скрылся в коридоре.

— Играю, но не люблю. Нет нужного азарта, — ответил я и тоже вышел из гримёрки.

Рабочие сцены больше всего были заняты в антрактах, а когда шёл спектакль, занимались чем угодно: сидели в комнате монтировщиков, играли в карты, чесали языки, травили анекдоты, а то и выпивали; но по звонку, предупреждающему об окончании акта, бросали всё и бежали на сцену, чтобы заменить или обновить декорацию, когда уже занавес закрыт.

Много интересного можно было услышать в такие часы свободного ничегонеделания. Как-то я спросил Давыдовича, почему мужская и женская гримёрки находятся в разных коридорах?

— Не знаю, почему, но когда-то здесь работала одна знаменитая костюмерша, которая в оба глаза следила, чтобы, не дай Бог, женщина не зашла в мужскую часть. На сцене, говорила, смешивайтесь, а в остальное время «не моги».

— Это Панночка, что ли? — отозвался худой жилистый Вячеслав.

— Она, — подтвердил Давыдович.

— Она, вроде, в своё время была любовницей самого Колчака. Он же, говорят, бывал в нашем театре.

— Это она, скорее всего, сама выдумала. Ну, подумай, на кой хрен адмиралу какая-то театральная бабёнка? — категорически изрёк Давыдович, отметая от верховного главнокомандующего белых армий возможную сплетню. — В театре он, говорят, бывал, но любовниц здесь не заводил… А вот что Панночка могла безошибочно разглядеть настоящий талант, впервые увидев артиста — это точно…

Алмазов, о котором говорил Яшунский, попросил Давыдовича взять человек пять ребят и помочь погрузить вещи в контейнер. Согласились с удовольствием. Я тоже попал в эту компанию, чему был, конечно, рад.

— Эх, такой дуэт распадается. Они же с Карасёвым такие овации вызывали, что другим не снилось. Кстати, Алмазов — это псевдоним, а настоящая его фамилия Панюшкин. Неблагозвучно.

— А куда он? — спросил я.

— Пашка-то? Да в Москву. Его столичный театр приглашает. Колька Карасев обиженный ходит, говорит, что на проводы в ресторан под расстрелом не пойдёт. Карасёв — ладно, а вот другие из стариков почему-то его уход восприняли тоже болезненно: делают вид, что ничего не произошло, а идти на проводы под разными предлогами отказываются.

— Зависть, — заключил Давыдович. — Одна Алочка Волошина сияет, будто это её в Москву пригласили. Все знают, что Москва — её тайное желание… А что? Она успешная. Может быть и получится.

— А Демидова идёт? — почему-то поинтересовался Леонард.

— А как же? Она же сохнет по Яшунскому. Он уже не знает, как от неё отвязаться. Считает себя соперницей Волошиной, хотя ей до неё как кошке до тигра.

Давыдович рассмеялся.

— Ты чего? — тощий жилистый Вячеслав тоже расплылся в невольной улыбке.

— Потеха, — со смехом проговорил Давыдович. — Главреж про неё сказал недавно, что в ней что-то есть, но это «что-то» прячется так глубоко, что надежды, что «оно» выйдет наружу, почти не остаётся. Какая-то, говорит, нескладная она вся. А помреж добавил с кислой физиономией: «Мужики, хоть бы кто выпрямил её, что-ли?» А кто-то возьми и скажи: «Пусть Господь её выпрямляет».

Все, кто оставался в монтировочной, грохнули со смеху.

— Это Филиппов при мне Яшунскому рассказал.

— Да Демидовой кроме атаманши в детской сказке «Лапти-самоплясы» другой роли не дают, — злословил Вячеслав.

Я тоже невольно засмеялся, хотя мне стало жалко Демидову, которую я не знал и не видел в роли, но, видно, такова была театральная среда, где царили соперничество, интриги и сплетни; это распространялось и на рабочих сцены, которые тоже считались театральными людьми.

Часов в десять утра мы были у Алмазова. Контейнер еще не подошел, и Давыдович распорядился пока стаскивать вещи вниз. Этаж оказался подходящим, третьим. Громоздкого почти ничего не было, кроме пианино. С него решили и начать. Суд да дело, Алмазов предложил по рюмочке. Его жена, Наташа, толстушка с матовым лицом и жирной косой, уложенной на затылке башенкой, посмотрела на него уничтожающе. Ребята было оживились, но Давыдович за всех отказался:

— Не суетись, Паша! Давай дело сделаем!

Жена Алмазова глазами поблагодарила его и, было видно, что она довольна.

Алмазов быстренько замял это дело, обратившись к жене, и, как бы, давая понять всем, что готовится нечто грандиозное:

— Ты, Маша, ставь картошку, селедочку пока приготовь.

— Делай свое дело! — отрезала Маша.

Пианино тащили вчетвером на веревках. Предвкушая хорошую выпивку, все были возбуждены, тратили сил больше, чем требовалось, мешали друг другу, но инструмент стащили быстро. Потом без особого труда снесли вниз холодильник, чуть больше провозились с «Хельгой», (хозяйка умоляла не поцарапать и не разбить стекло) и стали таскать уже вразброд мелочь, узлы с кухонной утварью, книги в связках, стулья, кресла.

После перекура стали грузить вещи в прибывший контейнер. Сначала пианино и всё громоздкое, потом узлы, книги сверху. Контейнер оказался вместительным, да и Давыдович знал свое дело туго. Так что, все влезло, все было закреплено и готово к отправке.

Пока Алмазов отправлял машину, его жена дала нам умыться и провела в пустой зал, куда поставила старый кухонный стол, который с собой не брали и оставляли здесь. Оставили еще две старые табуретки и стул. На табуретки положили доску. Сели четверо. Двое разместились пока на подоконнике, но сказали, что за столом постоят. Стул оставили Алмазову.

Закуска была хорошая: жареное мясо, соленые огурцы, яичница, целая картошка. Водки выставили много: Алмазов постарался. Пили и ели весело. Алмазова одергивала жена, напоминая, что ему вечером идти в ресторан.

— Не беспокойся, я знаю, — повторял Алмазов, но хотя пил и меньше всех, раскраснелся и к концу застолья был не то чтобы пьян, но навеселе заметно.

Когда стали расходиться, Давыдович полез к Алмазову целоваться, по щекам его текли пьяные слезы, и смазывалось ощущение искренности.

Маша сунула Давыдовичу еще две бутылки водки с собой. Давыдович одну бутылку поставил себе в карман, а вторую отдал кому-то из ребят. Долго толкались у дверей, жали руку Алмазову, все были растроганы, и всем было всех жалко.

Наконец разошлись.

А вечером, когда поставили декорацию и шел спектакль, Давыдович, которого Алмазов, как своего человека, тоже позвал на проводы в ресторан, рассказывал:

— Я пришел вместе с Пашкой Алмазовым раньше всех, чтобы рапорядиться насчет музыки и всё устроить, а Алочка Волошина уже там. Потом подошли Веронская, Демидова и все остальные. Филиппов пришел уже поддатый, бледный, только глаза как стосвечовые лампочки горят. Демидова была в сапогах на тонком каблуке и в джинсах, подвёрнутых до колен, в обтяг. Представляете, в обтяг с её кормой? Так это ладно. На ней лёгкая кофточка, а под кофточкой, видно, ничего нет.

Все загоготали, реагируя то ли на «корму», то ли на кофточку.

— Это она для Яшунского, — сказал Владислав.

— Слушай дальше, — продолжал Давыдович. — Волошина переглянулась с Пашкой Алмазовым, а я смотрю, Яшунский так это незаинтересованно скользнул по ней взглядом и продолжал травить с мужиками анекдоты.

— Ладно, стали усаживаться за стол. Волошина рядом с Алмазовым, а Демидова уселась напротив Яшунского, потому что место рядом с ним оказалось уже занятым.

Все слушали Давыдовича с большим вниманием и жадным любопытством.

— Филиппов произнёс речь. Только я не понял, то ли он хвалит Пашку, то ли ругает. Ты, говорит, не рассчитывай там на цветы и на овации, хоть ты и актёр хороший, но там, мол, публика тонкая и её наскоком не возьмешь. Талант, говорит, талантом, но как ты сможешь без Кольки Карасёва? Потом, правда, прослезился и сказал, чтоб не забывал старых товарищей. Махнул полбокала водки и сел.

— А что Алмазов?

— Я думал, он обидится, а он растрогался и говорит: «Спасибо, Федя». Потом всё смешалось, уже никто никого не слушал. Алочка намертво приклеилась к Алмазову, и они под музыку изображали танго. Филиппов всё пил и даже из-за стола не встал ни разу.

— А как Демидова?

— Да по пьяни чего не случиться! Демидова, наконец, добралась до Яшунского, сидела рядом и всё пыталась выпить с ним на брудершафт, а он никак не мог от неё отвязаться…

— А Алмазов-то уехал? — спросил кто-то из компании.

— А его пьяного увезла на такси Аллочка Волошина к себе. У него поезд утром, а жена уехала вечером. Где-то ночевать ведь ему нужно.

Все дружно рассмеялись.

— Филиппов держался за наличник ресторанного окна и трезво орал вслед такси: «Пашка, развратник! Ни хрена из тебя путного не выйдет». Шапка с головы у него свалилась, он никак не мог её поднять, потому что не мог оторваться от наличника.

— А как же он?

— Не знаю. Яшунский надел на него шапку, взял под руку и повел. Но, главное, — хохотнул Давыдович, — что Демидова от Яшунского так не отставала, и они так и поплелись куда-то рядом…

Объявили антракт. В дверях показалось хмурое лицо помрежа, и он раздраженно сказал: «Быстро на сцену!». Все поспешно повскакали с мест, а я подумал: «Да, мир за кулисами полон загадок, и не всегда приятных, и в бочке мёда всегда окажется ложка дёгтя, а в кругу артистов живут тайны, интриги и полно пикантных историй. За кулисами они — одни, на сцене другие».

Глава 17

Бутафорский цех. После спектакля. В гостях у коллеги по монтировочному цеху. Леонард и его жена Эля. Актёрское призвание Леонарда. Решение помочь несчастью Леонарда. Банальная причина заикания. Я приоткрываю завесу своих экстрасенсорных способностей.


Декоративно-бутафорский цех — это волшебство и сказка. Здесь почти всё ненастоящее, всё имитация. Да и само слово «бутафор» с английского так и переводится — «имитация». Скульптуры сделаны из пенопласта, лепнина из папье-маше, мешки, которые кажутся неподъёмными для зрителя, на самом деле набиты соломой. И фрукты, и жареный поросёнок на блюде, как и вся другая снедь — лёгкие, из пенопласта, хотя на вид тоже кажутся тяжелыми, создаются руками художников, как цветы, вазы, посуда и светильники. Всё, что появляется на сцене во время спектакля, делается здесь.

В цехе пахло краской. Просторное светлое помещение с высокими полками и галереями позволяло работать разным специалистам, не мешая друг другу. Средних лет женщина строчила что-то на швейной машинке в стороне, заставленной рядом длинных столов; молодая девушка ходила с кистью и баночкой краски по расстеленному на полу огромному панно и что-то поправляла, время от времени опускаясь на корточки. Всюду стеллажи, уставленные банками с красками, которые стояли и на полу, а также картонными коробками, мотками проволоки, листами поролона и другими многими, мне непонятными, но, вероятно, нужными для бутафории, вещами и материалами. Еще кто-то из работников наклеивал полосы бумаги на болванку и уже получалось что-то вроде голого черепа.

— Они тебе сделают из бумаги железо, а из пластмассы дерево, — сказал в похвалу цеховым Леонард, который привёл меня сюда, чтобы показать цех, потому что жена его тоже работала где-то здесь, и сам он был знаком со всеми художниками: декораторами и бутафорами.

— Это запросто, — отозвался молодой человек, что-то вырезающий из пенопласта.

— А где твоя жена? — спросил я Леонарда.

— А она же в пошивке, то есть, в пошивочном цехе.

В дверь просунулась голова Вячеслава. Увидев нас, он шире открыл дверь и, не входя, недовольной скороговоркой проговорил:

— Где вас черти носят? Ромка бесится. Вот-вот антракт, а вас нет.

Мы заторопились в монтировочную.

Объявили антракт, и мы, стараясь не шуметь, двигали мебель, меняли реквизиты, готовя декорацию к следующему действию. Работали быстро и слаженно, но тихо, зная, что акустика позволяла хорошо слышать артиста даже на последнем ярусе, хотя нам помогал закрытый занавес и естественный шум голосов в зрительном зале, и только разве что стук молотка могли услышать зрители.

После спектакля, когда стихли аплодисменты, и артисты после поклонов, наконец, покинули сцену, мы в полчаса разобрали декорацию и стали расходиться по домам.

Леонард вышел со мной. Я видел, что он мнётся, хочет и не решается что-то сказать.

— Володь, — сказал, наконец, Леонард. — Может к нам зайдёшь как? И моя Элька просила. Пригласил бы, говорит, как-нибудь.

— А Элька-то твоя с какого боку меня знает? — усмехнулся я.

— Ну, я же рассказывал ей про тебя.

— Что рассказывал?

— Ну, что ты учитель. Языки знаешь. То, да сё, — смутился Леонард.

— Тоже мне, достоинство, — хмыкнул я.

Меня неприятно кольнуло то, что я стал объектом внимания из-за того, что учитель и знаю языки, и я даже почувствовал лёгкую неприязнь к Леонарду за то, что он так легко теряет чувство достоинства, выделяя меня только за то, чего у него нет и что виделось ему некоей недоступной вершиной, но для него это, по-видимому, имело значение, и я посчитал неудобным отказаться.

— Ладно, — сказал я. — Когда?

— Давай завтра, — обрадовался Леонард. — Понедельник, слава Богу, выходной.

— У меня уроки. Могу только вечером… Часов в пять устроит?

— Лады! — довольный Леонард назвал адрес, повторил, а потом для полной уверенности решил:

— Я в пять буду ждать на троллейбусной остановке…

Толика я посвящал не во все свои дела, он это видел и воспринимал болезненно, так как рассчитывал на полную откровенность между нами, что было совершенно невозможно для меня. Я не стал говорить ему о том, что иду в гости к новому знакомому, чтобы не вызывать лишних вопросов и, может быть, недовольства или даже ревности, тем более, что с работы он приходил не раньше шести.

На следующий день я с цветами, которые купил у бабок на рынке, бутылкой вина и коробкой конфет ехал из Нефтегородка в центр, где жил мой коллега.

Леонард, как и обещал, ждал на остановке. Увидев меня, заулыбался. Похоже, он действительно был рад видеть меня. Дом его находился в двух остановках от театра и представлял собой типовую панельную «хрущёвку» с небольшими балконами и плоской крышей. Мы поднялись на третий этаж пятиэтажки. Дверь открыла жена Леонарда.

— Я вручил хозяйке цветы и конфеты, передал Леонарду бутылку вина.

Она с укоризной посмотрела на мужа, и её взгляд говорил: «вот как надо».

— Эля, — представилась хозяйка. Я назвал себя.

Жену Леонарда я в театре не встречал, может быть, потому, что костюмеры — каста замкнутая и, они корпят за швейными машинками, не поднимая головы, с утра рабочего дня до вечера, но теперь рассмотрел её.

Росточка Эля оказалась небольшого, худенькая, со смуглой кожей и едва уловимыми азиатскими чертами красивого лица, черными глазами и вьющейся копной густых волос, заплетённых в две тугие косички. Я невольно сравнил её с русоволосым и сероглазым Леонардом — полным её антропологическим антиподом. Но, известно, что противоположности притягиваются, да, и опять же, как говорят в народе, «любовь зла». Макияж Эли отличался незатейливостью. Она подкрашивала, а лучше сказать, обозначала губы помадой неброской, легкого морковного цвета, и казалось, что это ее естественный цвет. Брови же и ресницы, от природы чёрные как сама тушь, которой пользуются женщины, красить было излишне. Зато Леонард пользовался гримом и пудрой, наверно, отождествляя себя с актёрами, потому что сам считал себя человеком театральным. Он слегка подкрашивал губы, подправлял брови и припудривал лицо. Это я заметил ещё в театре, и об этом знали рабочие сцены, но никого это не возмущало, потому что большинство из них отличало гордое ощущение принадлежности к искусству, где царили другие законы, более свободные и отличные от общепринятых. Всё это делало лицо Леонарда более женственным, чем оно на самом деле было.

Хозяева готовились к моему приходу и даже накрыли стол. На столе стояла бутылка портвейна, сыр, тонко нарезанная колбаса, яблоки, и почему-то солёные огурцы. Я понял, что Леонард купил вино, помятуя о выпивке после погрузки вещей Алмазова в контейнер, когда я едва притрагивался к рюмке с водкой, хотя он и сам, может быть, глядя на меня, налегал на неё не очень.

Мы выпили вина и говорили о пустяках, перебрасываясь ничего не значащими фразами, чувствуя некоторую неловкость от нечаянного и поверхностного знакомства, но когда разговор зашёл о театре, наше скромное застолье оживилось.

— Эля, а вы почему пошли работать в пошивочный цех? Леонард говорил, вы по образованию художник, — спросил я.

— По образованию я художник по костюмам, — охотно отвечала Эля. — В художественном училище, которое я закончила, есть такое отделение. Но работаю мастером в пошивке, а проще швеёй, хотя официально называюсь художником-модельером… Я же шила с самого детства — сначала платья куклам, потом вместе с мамой костюмы для школьных спектаклей. Так в театр и попала. Подруга, которая работает в бутафорском цехе, тоже из нашего училища, привела.

Эля засмеялась.

— Помню свой первый рабочий день. В бутафорском цехе подруга попросила меня после смены помочь помыть баки из-под клея. Я так мыла, что пришла домой вся в клее. Хозяйка схватилась за голову, думала, что теперь всегда я так и буду в клее ходить. Я успокоила её, объяснив, что буду работать там, где шьют костюмы.

— Ну и что, нравится? — поинтересовался я.

— Конечно. Мы же не просто рубашки с брюками шьём, мы шьём исторические костюмы. Только некоторые вещи для спектакля подбираются из того, что уже есть, а чаще мы шьём новые по эскизам художников. У нас же делают всё вплоть до перчаток. И военные мундиры, и сложные платья, даже шубы.

— Целый день с иглой, такой кропотливый труд, — посочувствовал я. — Наверно тяжело? Работы много, а заработок, я знаю, небольшой.

— Ну да. Если премьера, приходим к восьми, а во сколько уходим, даже сказать затрудняюсь. И деньги платят не такие уж большие, но я получаю удовольствие от своей работы… Пока, по крайней мере, денег хватает, хотя и не шикуем.

Сказала это Эля просто, без всякой рисовки, и я поверил, что ей действительно важен процесс, и результат работы её волнует больше, чем лишняя десятка к зарплате.

— Вот где ещё попробовать сшить костюм какого-нибудь восемнадцатого века со всеми шлейфами, турнюрами, да фижмами? А когда видишь, что костюм понравился и актёру, и художнику, чувствуешь удовлетворение, словно крылья вырастают, — искренне сказала Эля. — А вообще не знаю, меня зовут в бутафорию. Там тоже интересно. Я для них шляпы делала. Одну, сложной формы, сплела из бумажного шпагата. Из зрительного зала шляпа смотрелась, как соломенная. И бутафорам, и режиссеру понравилось… Но в любом случае хочу работать в театре.

Леонард молча резал яблоко ножом и лениво жевал, явно недовольный вниманием только к его жене.

— Леонард, — повернулся я к нему, но меня перебила Эля:

— Да какой он Леонард?.. Леонид, Лёнька. Это он в театре Леонард. Там все на себя туману напускают. Вон, ваш Вячеслав тоже обижается, когда его Славкой зовут. Глупости всё это.

Я посмотрел на Леонарда. Он натянуто улыбался, не зная, как реагировать. Потом сказал:

— Да какая разница, Лёнька так Лёнька.

— Ладно, Лёнь, — сжалился я над ним. — На работе буду звать тебя Леонардом, а по-свойски Леонидом.

— Идёт, — согласился Леонид.

— Хотел спросить, а что тебя-то привело в театр?

— Трудно сказать, может быть во мне осталось ощущение праздника, когда ещё в школе ходили на спектакли всем классом или с родителями. Но после школы пришлось идти работать на стройку. Театр как-то отошёл на второй план, потом появились другие дела… Когда познакомился с Элькой, которая уже работала в театре, и от нeё узнал про набор рабочих сцены, пошел, не раздумывая. В деньгах, может, и потерял, но понял, что это моё. И потом — это не рутинная работа, которой мне приходилось всё время заниматься. Да и график работы более-менее свободный. Ведь главное, чтобы декорации стояли, а кто и сколько человек их ставит, кому до этого дело? Вот мы по очереди и устраиваем себе выходные.

— Лёнь, — сказал я. — А дальше что? Я смотрю, здесь все, включая рабочих, люди театральные и к театру просто привязаны. Это уже болезнь какая-то. Вот и ты…

— А сам? — перебил меня Леонид. — Ты тоже ведь заболел, если в рабочие сцены пошел, хотя по профессии учитель?

— Похоже! — засмеялся я. — Только у меня немного другой случай. Просто я хотел посмотреть на театр изнутри, ощутить закулисье… А в артисты я не гожусь, таланта Бог не дал.

— А я хотел бы артистом стать, и чувствую, что мог бы, но тоже не гожусь, потому что заикаюсь.

— Я это заметил. Но ты ведь заикаешься не всегда? Ты же вот сейчас разговариваешь почти нормально?

— Не всегда. Но когда наступает какой-то ответственный момент, — меня как черти за слова дёргают, я начинаю на них спотыкаться… Я же хотел поступить на актёрское отделение. Из-за заикания и не приняли, хотел на режиссерский, тоже завернули, сказали, как вылечишься — приходи… Знаешь, иногда смотрю на сцену, когда там актёры, и появляется такое желание хоть на минуточку выйти на сцену и быть с ними.

— Несчастные люди, — улыбнулся я.

— Почему несчастные? — удивился Леонид.

— Ну как же! По сто раз играть одно и то же. Даже если и несколько спектаклей. С ума сойти можно. На конвейере и то больше разнообразия.

— Не знаю, — удивился Леонид. — Я готов играть и тысячу раз. Только не думаю, что это будет одно и то же.

— Володя, он ведь способный, только застенчивый и очень мнительный, — нервно вставила Эля.

— И застенчивость, и мнительность, и замкнутость, и повышенная раздражительность, а бывает, что и депрессия — всё это может быть результатом заикания, — сказал я. — Человек с подобным дефектом, сам того не желая, старается избегать активного общения с людьми. Так что явление это не так безобидно, как иногда кажется.

— Лёнь, — уже не обращая внимания на Элю, и чувствуя появляющееся возбуждения от ощущения возможности помочь несчастному Леониду, повернулся я к нему. — Ты в детстве менингитом не болел? Или, может быть, у тебя были сильные ушибы, травмы головы?

— Нет, я стал заикаться после того, как от нас ушёл отец.

— Можно поподробнее, — попросил я.

— Зачем тебе?

— Да я, наверно, смогу тебе помочь.

Леонид недоверчиво усмехнулся, а Эля вся напряглась и внимательно смотрела на меня.

— Только отнеситесь серьёзно к тому, что я скажу.

Я решился приоткрыть то, что по возможности скрывал и по известным причинам старался не выносить на люди, и коротко рассказал о некоторых своих экстрасенсорных способностях и о способности вводить в гипноз, привёл пример с матерью Ивана Карюка и, не касаясь связи с местными органами, рассказал, как в Петербурге помог уголовному розыску в расследованиях ограбления.

Леонид и Эля слушали про мои «подвиги», что называется, затаив дыхание, а когда я замолчал, они тоже словно воды в рот набрали, и я видел их изменившиеся лица, в которых заметна была растерянность.

Я рассмеялся.

— Ничего необычного здесь нет. Уверяю вас, что я нормальный человек, хотя, может быть, и с некоторыми странностями, но у кого их нет? Сейчас о парапсихологии говорят и пишут все, кому ни лень, и никто не отрицает, что в человеке заложены возможности, которые в достаточной мере не исследованы, и есть вещи, которые не может пока объяснить традиционная наука… Уверен, что и вы обладаете некоторыми способностями, которые, если их развить, будут удивлять других. У меня это, к моему сожалению, от природы.

— Почему «к сожалению»? — тихо спросила Эля.

— Да всё не так просто. Ведь не всегда о подобных вещах говорили открыто. Я, например, и сейчас стараюсь помалкивать о том, что что-то умею, а ещё несколько лет назад за это можно было получить большие неприятности.

— Ну, ладно, рассказывай, как у тебя всё случилось? — повторил я Леониду вопрос.

— Что тут рассказывать! Был страшный скандал, отец ударил мать, а когда она упала стал бить ногами, я пытался защитить её, хватал его за сапоги, но он отшвырнул меня, потом опомнился, посверкал бешеными глазами и ушел.

— Лёня, заикание — это не болезнь, а симптом, вызванный страхом. Называется логоневроз. Скажу, что в девяноста процентах случаев ребёнок начинает заикаться от испуга. И здесь важно преодолеть этот страх.

— Он хотел попробовать лечиться, но нам сказали, что на это уйдёт несколько месяцев, а, может быть, больше. И он махнул на это дело рукой.

— Да, может быть. Если заикание происходит от черепно-мозговой травмы, болезни нервной системы или болезни мозга, тогда, действительно, бороться с заиканием сложно, тем более, терапевтическим путём… Самое эффективное, что может помочь в твоём случае — это гипноз. И для этого не нужно так много времени, как вам сказали.

— Володя, а откуда у вас такие познания в медицине?

— Ну, познания-то небольшие. Просто мне волей-неволей пришлось изучать анатомию и копаться в медицинских справочниках, когда обнаружилась способность лечить энергией рук, другими способами. В общем, долгая история.

— Вы действительно можете помочь? — с надеждой в голосе спросила Эля, переходя на «вы».

— Думаю, смогу. Эля, только говори мне «ты». Во-первых, мы коллеги, во-вторых, я ненамного старше вас с Леонидом. К тому же мы уже довольно открыли свои души друг другу, — добавил я. — Только очень вас прошу, чтобы никто не знал о том, что я здесь рассказал и, тем более, о том, что буду у вас здесь заниматься каким-то подозрительным лечением… Кстати, многие известные люди тоже заикались, например, Черчилль или американский писатель Сомерсет Моэм, но это не помешало им достигнуть больших успехов в жизни. Это я говорю уже с целью аутогенной тренировки, чтобы ты не чувствовал какую-то свою ущербность.

— Что я должен делать? — спросил Леонид, и в голосе его чувствовалось нетерпение от вдруг свалившейся на него надежды на то, что он может избавиться от заикания, стоящего преградой к его мечте.

— Лёнь, ничего не надо делать. Сегодня мы выпили, расслабились. Поэтому давай так. Я освобождаюсь после школы во второй половине дня. В театре я на неполном рабочем дне и прихожу только в пять, к вечернему спектаклю. А у тебя время занято утром и вечером, а днём до пяти Давыдович вас отпускает. Так?

Леонид кивнул головой.

— Давай в среду часика в три я буду у тебя. Это не займёт много времени. Я с тобой поработаю и вместе пойдём в театр.

— А я целый день в цехе и уйти не могу, — огорчилась Эля.

— Эль, мы как-нибудь сами справимся, — успокоил я Элю.

— А сколько времени на это всё потребуется? — спросила Эля о том, что для неё, наверно, было главным.

— Думаю, пары сеансов хватит, — сказал я.

Я видел, что мой ответ озадачил её, и она вряд ли поверила, что всё так просто. Недоверие читалось и в глазах Леонида…

Глава 18

Подготовка к сеансу лечения. Безрадостное детство Леонарда. Неизвестные народные восстания. Русское имя Эля казашки Эльвиры. Сеанс гипноза. Закрепление результатов лечения. Положительный результат. Энергия, которая требует восстановления. Перспектива Леонарда стать актёром.

Леонид с нетерпением ждал меня и, по всему видно, волновался, потому что сверх меры суетился, и не знал, куда деть руки, то они лежали у него на столе, что говорило не только о застенчивости, но и готовности принять помощь, то он прятал их в коленях, что выдавало в нём человека неуверенного в себе.

Для начала мне нужно было успокоить парня, чтобы он расслабился, и я заговорил о том, что меня интересовало и, может быть, я, поддаваясь любопытству, затронул то личное, на что не имел права, но мне хотелось узнать что-то даже не о нём и его жизни, а о том, что связало их с Элей — мне казалось, они как-то не подходили друг к другу. Она виделась мне натурой цельной, определившейся и стоящей на ногах более-менее крепко, а Леонид, который придумал себе выспренное имя Леонард, человек, может быть, и способный, но слабый, с шаткой, неустойчивой жизненной позицией, ранимый и зависимый, хотя души доброй. К тому же у него не было никакого образования, дающего возможность надёжно устроить свою личную, а тем более семейную жизнь. Мне казалось, что союз этих людей состоял из обстоятельств вынужденных, к которым примешивалась жалость и потребность опекать, с одной стороны, и одиночества, необходимости соучастия и неосознаваемой тоски от родительской недолюбленности, с другой.

Я сидел напротив Леонида в небольшой однокомнатной квартирке, которая состоит из кухоньки не больше пяти метров и совмещенной с туалетом ванной с маленьким окошком под потолком.

— Леонид, — спросил я. — А чья это квартира? Твоя?

— Моя… Когда отец ушел, мать долго не горевала. У неё всегда были мужчины. А года два назад вышла замуж и уехала к нему под Краснодар… Иногда пишет. Даже пару раз посылки с фруктами присылала. Да Бог с ней! Беспутная была. Она и сюда мужиков водила.

— В одну комнату? — удивился я.

— А я спал на кухне…

— А с Элей, как познакомился?

— Она в нашем доме квартиру снимала, на четвёртом этаже, как раз надо мной. Сама она из Муромцева. Это небольшой райцентр на реке Тара, что в двухстах километрах от нас. Там у неё мать и младший брат… А познакомились как обычно, сначала здоровались, потом останавливались поболтать, потом пригласил в кино. Ну, гуляли. Да у неё здесь и подруг-то не было. В общем, она мне нравилась, и я хотел, чтобы мы расписались. Только я боялся ей об этом сказать, но как-то так получилось, что я понял, что она не против… Ну вот, она перешла жить ко мне, и мы расписались.

— Лень, она у тебя татарка?

— Она по отцу казашка, а по матери украинка. Вообще-то, она Эльмира.

— Тогда понятно, откуда у неё чуть заметный монгольский разрез глаз. Красивая у тебя жена.

Леонид самодовольно усмехнулся.

— Только странно, Эльмира вроде как тюрское или арабское имя.

— Не знаю, спроси у Эльки… Между прочим, у них в Муромцеве в 30-м году произошло восстание.

— Какое может быть восстание в тридцатом году? Советская власть вроде полностью подавила все бунты ещё в двадцатых годах. Но те бунты были понятны, потому что в период продразвёрстки вместе с излишками стали изымать последнее.

— Не знаю, а только в Муромцеве было настоящее восстание, — сказал Леонид.

Я пожал плечами. Всё может быть. В тридцатые годы тоже многие страдали от насильственной коллективизации. В печати о подобных волнениях не сообщают. Было же восстание совсем недавно в Новочеркасске, а большинство об этом ни сном, ни духом.

— Не знаю, как там в двадцатых — это само собой: перегибы и прочее. А вот хахаль, с которым уехала мать, когда был здесь, рассказывал, что у них в Краснодаре несколько лет назад тоже было восстание, — стал рассказывать Леонид. — Началось с того, что мильтоны забрали солдата, продававшего сапоги и шапку. За него вступились люди, пошли выручать, мильтоны начали стрелять и нечаянно убили школьника. Тут народ и восстал. А потом появились листовки, — Леонид перешёл на шёпот. — Против Хрущёва и против, как там говорилось, «советского капитализма». Восстание, конечно. подавили, зачинщиков расстреляли, а других посадили.

Меня рассказ Леонида удивил. И я подумал, что, действительно, мы многого не знаем, но вслух сказал:

— Лёнь, ты об этом лучше никому больше не говори. Люди есть всякие: один промолчит, а другой побежит доносить, а потом тебя органы затаскают за распространения слухов.

— Да я что, я ничего. Просто слышал и всё. Я ж только тебе.

— Ну, и забудь…

Только я собрался начать сеанс гипноза с Леонидом, как прибежала запыхавшаяся Эля.

— Ой, а я вырвалась на часок. Думаю, как вы здесь одни? Может быть помочь что надо, — проговорила Эля, переводя дух.

— Эля, помогать не надо. Зря ты беспокоилась. Но раз пришла, давай договоримся: сиди так, чтобы ни звука не было слышно.

Эля понимающе кивнула, взяла стул и села подальше от нас, к окну, изобразив полную покорность.

— Эль, — спросил я, стараясь разрядить некоторое напряжение, которое она невольно привнесла. — Ведь твоё полное имя Эльмира? Что оно значит?

Эля недовольно посмотрела на мужа.

— Говорят, «честная» или «добросовестная».

— А почему Эльмира? Это же не совсем казахское имя.

— У меня старшую сестру зовут Гульмира. А у нас имена сестёр выбирают по созвучию. Так и получилось, что она Гульмира, а я Эльмира.

Я оставил эту тему, которая почему-то вызвала у Эли смущение, попросил Леонида сесть на диван и устроился, напротив.

Нужды в спешке не было, и я действовал обстоятельно. Мне нужно было полное доверие Леонида, но я уже понимал, что полностью владею ситуацией, а ощущение власти утвердилось в моём сознании, и это даёт возможность бесконтрольно воздействовать на мозг сидящего передо мной человека, что необходимо для достижения ожидаемого результата.

— Смотри на ладонь! — приказал я и поднёс ладонь к лицу Леонида. — Твои веки тяжелеют. Ты засыпаешь. Спать.

Мой голос приобрёл металлический оттенок. Я знал, что я сам, а больше выражение моего лица при этом меняется, приобретая совершенно другое, властное и вместе какое-то потустороннее выражение, что должно было привести Элю, которая сидела мышкой у окна, если не в ступор, то в замешательство от разительной во мне перемены. Но я не мог уже думать о чем-то отвлечённом, я был во власти другой, неведомой мне силы из пространства, от которой идёт поток энергии, открывающей совершенно иной канал восприятия.

Чтобы проверить, что Леонид погрузился в достаточно глубокий сон, я внушил:

— Твои ноги вросли в пол. Ты не можешь сдвинуть их с места. Встань. Теперь попробуй сделать шаг.

— Леонид попытался поднять ногу и наклонился вперёд. Это у него не получилось, и он чуть не упал. Я был к этому готов и удержал его.

— Сядь, — приказал я. — Расслабься. Сейчас тебе хорошо, и ты спокоен.

Голос мой звучал уверенно и жёстко.

— Переместись в то время, когда ты испугался за мать. Это неприятно… Что ты видишь?

Выражение лица Леонида изменилось. Его что-то тревожило, он заволновался, дыхание стало тяжелым, и он заговорил отрывисто:

— Отец запихивает вещи в чемодан… Мать подходит к нему, пытается что-то отнять… Он ее бьёт по лицу… она падает… он бьёт её ногами… я хочу помешать… хватаюсь за сапог… он отталкивает меня ногой, и я отлетаю в угол.

Леонид заплакал, тело хаотично задвигалось, будто он пытается освободиться от неприятного ощущения.

— Всё исчезло. Ты ничего не видишь, потому что ничего нет. Нет отца. Мать прижимает тебя к себе, гладит по голове и улыбается.

Лицо Леонида приобрело спокойное, умиротворённое выражение, губы раздвинулись в улыбке, и он даже произнёс: «мама».

— Я стираю в твоей памяти то, что тебя напугало. Этого больше нет и никогда не было. У тебя нет никакого заикания, потому что не было испуга и не было страха… На счёт три ты проснёшься. Раз. У тебя появляется ощущение лёгкости в теле. Ты чувствуешь прилив сил. Два. Сейчас ты проснёшься бодрым и с хорошим настроением. Три.

Леонид открыл глаза. На лице его плавала улыбка. Смотрел он на меня без робости, которая невольно бросалась в глаза, когда я с ним разговаривал до моего сеанса вчера и сегодня.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил я.

— Хорошо, — бодро ответил Леонид.

— Ты в детстве чего-то пугался?

Я видел, что он меня не понял.

— Ну, был у тебя какой-нибудь страх… такой, чтобы ты сильно испугался? — повторил я.

— Ну, чего-то боялся, но такого, чтоб прямо страх, нет. Вроде, не было.

— Отец ссорился с матерью?

— Да, жили как кошка с собакой. В конце концов, он от нас ушел.

— А от чего ты стал заикаться? — спросил я.

Леонид задумался. Потом пожал плечами и сказал растерянно:

— Не знаю.

Эля, впечатлённая всем происходящим, потеряла дар речи. Она так и сидела на своём стуле у окна, а когда

+поняла, что Леонид не только не помнит свой страх из прошлого, но и непривычно бодр и энергичен, спросила:

— И что, он теперь не будет заикаться?

— Думаю, не будет, — пообещал я. — Мы устранили причину заикания… Но хорошо бы сеанс внушения закрепить. Давайте я приду в понедельник. У вас выходной, а я освобожусь после двух часов. Если вам удобно, в четыре могу быть у вас.

Эльмира стала благодарить меня за то, что я помог, и сделал то, что никто сделать не смог, и за то, что вообще взялся за это, как им казалось, безнадёжное дело, хотя Лёня мне посторонний человек, и я бы мог вообще не тратить на него своё время. Выходило это у неё как-то преувеличенно и подобострастно, и это неприятно действовало на меня и раздражало.

— Давайте подождём результатов, — сказал я сухо. — Ещё всякое может быть. С момента появления заикания у Леонида может измениться психика, а поэтому, чтобы заикание не вернулось, лучше лечение закрепить.

Времени еще не было четырёх, но я поспешил уйти, соврав, что должен на минуточку зайти к своему старому приятелю, посидел в каком-то сквере, побродил по центру города и в театр пришел один…

В понедельник в четыре часа я снова был у Леонида, но шел я теперь к нему и Эле с большой неохотой и про себя решил, что это в последний раз.

На этот раз я вместо гипноза ввел Леонида в то особое состояние, в которое не так давно вводил мать Ивана Карюка. Глубокая медитация позволяет получить ответы с подсознания, она же даёт возможность эффективно перепрограммировать разрушающие системы организма.

Сейчас мне важно было убедиться, насколько прочно заблокирован страх в памяти Леонида, что являлось основным фактором его излечения.

Эльмиру я попросил посидеть на кухне и не выходить, пока не разрешу.

— Это долго? — спросила Эля.

— Ну, часок, возможно, придётся посидеть.

Я заставил Леонида надеть свободную рубаху; спортивного костюма у него не было, и он надел старые шаровары, которые нашлись в их одежде, потом заставил лечь на диван. Эля, уже не выражая удивления к моей просьбе, зашторила окно, поставила, как я просил, будильник, но не удержалась и спросила, зачем всё это, и когда я объяснил, что это нужно для того, чтобы дневной свет не мешал погружению в нужное мне состояние, а будильник, чтобы настроиться на определённый ритм, ушла на кухню.

Все эти действия для непосвященного человека могут показаться надуманными, сходными с теми, которые применяют ворожеи и гадалки, но это они своим острым глазом подсмотрели некоторые манипуляции, необходимые настоящим экстрасенсам в их действительно результативной работе, а гадалкам нужны, чтобы просто наживаться, дурача людей…

В изменённом состоянии человека не нужно направлять и руководить им. Он сам погружается в то значительное, приятное или неприятное, что произошло с ним в жизни.

— Слушай тиканье часов и настраивайся на их ритм, — тихо говорил я. — Дыши как тебе удобно, и скоро твой организм сам настроится на нужное дыхание.

Изменённое состояние сознания начинается с определённой частоты мозга. От этой частоты зависит, в каком состоянии человек находится, бодрствующем или сонном, а, может быть, и в глубоком сне. Для того чтобы погрузить кого-то в глубокое состояние, у меня обычно уходило не больше десяти секунд, потому что я хорошо чувствовал грань нужной мне частоты.

Вскоре дыхание Леонида выровнялось и стало глубоким. Когда появились лёгкие судороги, я понял, что он перестал контролировать своё тело. Он лежал спокойно, иногда частота дыхания нарушалась, но я возвращал ему нужный ритм. Леонид вздрагивал, хмурился, иногда улыбался, но ни разу я не отметил испуга на его лице. Я контролировал состояние Леонида и готов был прийти на помощь, если бы почувствовал ощущения дискомфорта у него, но всё шло нормально, только по изменяющейся мимике лица я понимал, что он переживает разные эпизоды своего детства.

Когда я понял, что достиг ожидаемого результата, я вывел Леонида из нужного мне состояния и позвал Лену. Леонид несколько минут сидел, казалось, привыкая к комнате, будто увидел её другими глазами, что могло быть вероятным, потом сказал:

— А что это было? Иногда всё почему-то светилось: ты, фикус, мои руки. Я же видел свои руки, а вокруг них голубой свет.

— Это правда? — удивилась Эльмира.

И мне снова, как некоторое время назад отцу и матери Ивана, пришлось объяснять простое явление, которое у меня давно не вызывало никаких эмоций.

— Правда, — сказал я. Это аура, которая есть у всего живого. Свечение энергетического поля. Учёные называют это биополем. Обычная физика.

— А что же эту ауру никто не видит?

— А для этого нужен особый психотип человека. Хотя, говорят, есть ряд упражнений, которые помогают увидеть это свечение.

— А как же это свечение увидел Леонид?

— А он находился как раз в особом психическом состоянии.

— А вы видите? — Эля не могла пересилить себя и называть мены на «ты». Я не стал поправлять её.

— Я вижу, — сказал я и вернулся к Леониду. — Лёня, у тебя всё в порядке. Второй сеанс можно было не проводить, но я хотел проверить, насколько надёжной оказалась нужная мне блокировка. Как я понял, ты не испытал никакого страха, когда видел отца?

— Нет, — ответил Леонид. — А почему я должен был испытывать страх? Ну, бросил нас и бросил. Может быть это и к лучшему, потому что жили они с матерью плохо, и я его не любил, так как видел вечно пьяным.

— Ну, это всё, что нам нужно. Кстати, я в театре следил за тобой и видел, что ты даже когда волновался, говорил свободно, не спотыкаясь на словах.

— Сам удивляюсь, — сказал с улыбкой Леонид. — Странное чувство, когда знаешь, что в разговоре не нужно заменять слова и стараться не произносить трудные звуки… Спасибо тебе. Я даже не знаю, чем могу тебе отплатить.

— Так как насчёт стать артистом? — сказал я, пропуская слова благодарности мимо ушей. — Не раздумал?

— Да теперь можно и попробовать, — бодро сказал Леонид.

— Я поговорю с Борисом Михайловичем Кашириным, чтобы он посмотрел тебя. Он меня хорошо знает, и, если я попрошу, думаю, не откажет. Если у тебя есть к актёрскому ремеслу способности, он возьмёт тебя на заметку и даст хороший совет, что делать. Сейчас уже поздно, а на следующий год ты можешь поступить на факультет культуры и искусства, там есть актёрское отделение. Кстати, Борис Михайлович ведёт народный театр в городке Нефтянников и там есть один парень, Арсен, так он учится как раз на этом факультете, только на режиссёрском отделении… Хорошо бы тебе, конечно, пока поиграть в театре Бориса Михайловича. Это хорошая площадка для подготовки в театральные заведения. Ну, это ты сам сообразишь по возможностям.

— Я знаю, что способности есть, — обрадовался Леонид. — Спасибо тебе. По гроб жизни буду помнить, что ты для меня сделал.

Леонид растрогался, даже, мне показалось, слеза навернулась на глаза. Сам же я не видел ничего в моём желании чем-то помочь человеку, если есть такая возможность, и отреагировал на его очередной порыв благодарности спокойно и без особых эмоций, если не считать лёгкую ироническую усмешку, которую я быстро спрятал за безразличием. Ведь я слышал подобное от многих людей, с которыми меня сталкивали обстоятельства и которым я смог помочь, хотя не многие знали, чего это мне стоило. После сеанса, если он требовал серьёзного напряжения сил и энергии, я чувствовал слабость, апатию, мне хотелось спать. Это угнетало. В таких случаях я спешил уединиться, находил какой-нибудь укромный уголок и долго сидел, пока мысли приходили в порядок и силы вновь наполняли мышцы.

До болезни, после которой я потерял свои паранормальные способности, мне снились сны, в которых часто присутствовала молния. Она виделась постоянной, как дуга электросварки, упиралась в землю и уходила в бесконечность. И я ощущал каждой клеткой всё пронизывающую энергию, которая наполняла меня, как пустую оболочку. Меня не пугала эта грандиозная сила, и утром я просыпался свежим и бодрым. Сейчас этого нет, но я часто в преддверии сна, сам того не замечая, погружаюсь в особое состояние. Иногда меня погружают в него какие-то ритмичные звуки, которые вызывают музыку, и эта музыка звучит только в моём сознании. Иногда вокруг меня пляшет белое пламя. Оно холодное и приятное и проникает в меня, когда во мне сидит боль, сжигая всё нездоровое, дурное, что накопилось в душе. Я чувствую, что во мне идёт целительный процесс. Кажется, потоки энергии и огня наполняют и захлёстывают моё тело. И тогда мне хочется плакать, по лицу текут слёзы, а я ощущаю радость.

А утром я чувствую, что снова наполнен силой и энергией…

Борис Михайлович посмотрел Леонида.

Ну что ж, — сказал Борис Михайлович, — актёрские способности у вашего протеже есть. А что? Многие, прежде чем стать артистами, сначала работали на скромной должности монтировщика сцены. Может, и ваш Леонард последует этому примеру… Я постараюсь договориться, чтобы ему дали незначительную роль, может быть пока без слов, а там посмотрим. — и добавил: — Захочет поступать учиться, помогу.

Глава 19

«Золото Колчака». Ещё один вызов в КГБ. Генерал о личности Колчака и его движении. Ажиотаж вокруг золота. Чёрные кладоискатели. Предложение использовать мои экстрасенсорные способности. В архиве КГБ.


Я уже говорил в начале своего повествования, что меня интересовала история лидера белого движения Колчака, хотя это не совсем так, точнее меня интересовала личность Колчака. Но у омичей больший интерес вызывал не Колчак, а «золото Колчака». По этому поводу школьная библиотекарша Любовь Ивановна сказала, что «этот интерес привит у омичей на генетическом уровне».

Тема золота стала преследовать меня уже в поезде, когда я ехал в Омск. В вагоне спорили два мужика. Один доказывал, что золото точно есть и спрятано оно в подвалах дома Батюшкина, откуда идёт подземный ход к реке. «Не знаю, что там в доме Батюшкина, — возражал другой, — но сведущие люди из архива говорили, что оно лежит себе спокойненько в бывшем дворце генерал-губернатора, где размещалось колчаковское правительство.

В библиотеке, куда я время от времени заглядывал, и в читалке, в которой иногда сидел, я замечал, как кто-то из посетителей просит материалы и даже карты движения колчаковской армии.

— Я смотрю, у вас читатели серьёзно интересуются историей колчаковского движения, — сказал я библиотекарше на абонементе, когда сдавал заказанную книгу.

— Говорите, историей? — усмехнулась библиотекарша. — Золотом они интересуются. Это местные краеведы и мифотворцы, которые уверены, что золото Колчака припрятано непременно в Омске и пытаются отыскать клад.

А Иван на вопрос, почему омичи так волнуются по поводу мифического золота, которое то ли есть, то ли нет, отнёсся серьёзно.

— Кто его знает? — ответил Иван. — Говорят, значит, что-то есть. Ведь у Колчака весь золотой запас царской России в руках находился. А время было такое, что только успевай следить, кабы не стибрили чего. Да и возили это золото туда-сюда. А это сотни тонн. Так что могло что-то и остаться в городе.

Поэтому я не очень удивился, когда меня «пригласили» в «серый дом», где уже успел побывать летом, но теперь по вопросу, связанному с «золотом Колчака». Я не удивился и тому, что они меня нашли, хотя я и не прятался, а просто сменил место жительства и работу.

Дежурный офицер позвонил наверх, и меня провели не к заместителю, а сразу к начальнику, генерал-майору Ляпишеву, который встретил меня, как старого знакомого, пожал руку, хотя лицо его не выразило никаких эмоций, а тем более доброжелательности. Он сухо предложил мне сесть, и я вежливо присел на стул за Т-образным длинным столом.

— Владимир Юрьевич, мы помним, как Ваша необъяснимая способность угадывать помогла найти золото, украденное с приисков.

Это «угадывать» вызвало у меня недоумение и внутренний протест: он прекрасно понимал, что дело не в угадывании. Он же сам говорил, что знает, что такое парапсихология и экстрасенсорика, и хотя считал многие факты сомнительными и непоколебимо верил только в традиционную науку, не должен был опускаться до этого «угадывать» после того, как я нашел место тайника, которое они сами, обладая всем их опытом, найти не смогли. Скорее это было упрямое отрицание возможного и тупое неприятие очевидного от намертво вбитого в сознание стереотипа мышления. То есть, всё равно «этого не может быть, потому что не может быть никогда».

Генерал внимательно смотрел на меня и очевидно ждал возражений. Но я промолчал.

— Вы что-нибудь знаете о «золоте Колчака»? — спросил генерал.

— Так, в общих чертах. Я знаю о белом движении Колчака, слышал о золотовалютном запасе России, который попал в его руки, но и только. Больше меня интересовала личность Колчака, чем золото.

— А с чего вдруг вас заинтересовала его личность? Враг, диктатор, бандит и убийца. Осмелившихся не подчиняться ему вешали на деревьях и телеграфных столбах вдоль Сибирской железной дороги, а его палачи заставляли наших красноармейцев копать себе могилы, а потом уничтожали пулемётным огнём. И весь его поход — это грабежи и убийства. Это он на суде оправдывал свои зверства и зверства своих солдат сложившейся ситуацией и говорил, что всё делал ради страны и народа. А народ этот его уже просто ненавидел. Вот что такое ваш Колчак.

— А я и не спорю, — поспешил я заверить генерала. — Если я говорю, что мне интересна его личность, то имею ввиду то, что как раз и хочу понять, как случилось так, что человек мог переродиться до такой степени.

Сказал и понял, что объяснение моё имеет какой-то ещё не совсем совпадающий с точкой зрения генерала смысл, но генерала, казалось, удовлетворили мои слова, потому что он и в мыслях не держал, что у кого-то здесь может быть какое-то инакомыслие.

Он встал и стал ходить по комнате.

— Сейчас вдруг проявился устойчивый интерес омичей ко всему, что связано с тем периодом, когда Омск в течение года был валютной столицей России, — продолжал после небольшой паузы генерал. — Тема «золота Колчака» муссируется населением с поразительной периодичностью. Горожане нашего города все активнее ведут околонаучную полемику в любом доступном для этого месте: в общественном транспорте и на остановках. Масла в огонь подливают устойчивые слухи о том, что поиски сокровищ ведут целенаправленно независимые поисковые группы. Краеведы убеждены, что власть обязана проявить инициативу и упредить «черных» кладоискателей, а то будет поздно… Мы не вмешивались, потому что еще не решили, как реагировать вообще на само предположение о существовании золотого клада.

Генерал снова помолчал.

— Кто-нибудь из жителей города в очередной раз вдруг объявляет через печатные органы о том, что он близок к разгадке тайны спрятанных драгоценностей. И на страницах местной печати, и по радио начинаются дискуссии между сторонниками и противниками выдвинутой теории.

— Ну, а чем здесь я могу помочь? — удивился я.

— А вы с нашими людьми пройдётесь по всем предполагаемым местам возможного наличия клада и попробуете угадать, действительно ли там что-то есть?

— Михаил Андреевич, вы меня извините, но если нужно «угадать», то это не ко мне, — я всё же выразил свою обиду скептическому отношению к экстрасенсорике. — Угадать могут и ваши сотрудники.

— Ладно-ладно, — снисходительно произнёс генерал. — Не знаю, как вы это делаете, наверно, наука со временем разберётся.

— А как я должен, по-вашему, это назвать? — он чуть заметно улыбнулся одними уголками губ и иронично посмотрел на меня.

— По крайней мере, я могу попытаться «увидеть» ваше золото, используя возможность своей экстрасенсорной способности.

— То есть увидеть то, чего увидеть нельзя? — опять с иронией повторил генерал фразу, которую я уже слышал от него в прошлый раз.

— То, что люди, не обладающие даром экстрасенсорного восприятия, увидеть не могут, — уточнил я.

— Хорошо. Что вам для этого нужно?

— Мне необходимо подробно ознакомиться с материалами, касающимися передвижения золота во время правления Колчака.

— А это пожалуйста, — с готовностью согласился генерал.

Он снял трубку коммутатора и сказал, видимо, секретарше:

— Вызовите мне начальника архива.

— А какой смысл в том, что я, допустим, скажу, есть где-то золото или нет? — возразил я. — Ведь не только с вашей точки зрения, но и с точки зрения большинства, экстрасенсорика противоречит марксистской диалектике как науке. И кто поверит моим откровениям?

— Объясняю. Сейчас выступления в защиту парапсихологов становятся популярными, и учёные стали открыто исследовать возможности телепатии, ясновидении и других сомнительных сфер. Но пока наука не может ни опровергнуть, ни доказать возможность таких способностей. В прессе же появляются сообщения о способности раскрытия преступлений с помощью экстрасенсов. Мы с некоторых пор тоже следим за экстрасенсами, хотя все же скептически относимся ко всей этой парапсихологии из-за её что ли «идеалистического уклона». Хотя руководителям наших служб не возбраняется в случае конкретной оперативной необходимости, как в нашем с вами случае, когда мы ловили воров золота с приисков, использовать вашего брата, так сказать, в рабочем порядке. Но, естественно, мы не собираемся афишировать это даже внутри самого КГБ. О чём я вас тоже еще раз строго предупреждаю.

Теперь поделюсь с вами нашей точкой зрения на эту проблему с золотом, будь оно неладно, которая не даёт покоя кладоискателям. Стоит появиться слуху, что в каком-то старинном из домов в центре Омска был подземный ход, сразу возникает вопрос, а не золото ли там спрятано?.. А в голову людям не приходит, что на этом месте копали и котлован, и траншеи, вели канализацию, и никакого подземного хода так и не обнаружили… Или: стало известно, что в двадцатом году какие-то всадники утопили здесь в Иртыше ящики. С чем? Конечно с «золотом Колчака». А подумать, с чего вдруг колчаковцы возили золото из Омского банка прятать в какие-то пещеры или копать для него подземные ходы? Да остатки золота просто были погружены под усиленной охраной и увезены с сопровождением, которое разместилось, между прочим, в двенадцати вагонах.

У нас любят читать всякие выдумки, а не научные статьи, в которых давно рассказано, что произошло с золотом и с участниками, имевшими к нему отношение. А деньги-то были просто переведены по распоряжению министра финансов колчаковского правительства на счета российских финансовых агентов за рубежом. Вот где и нужно искать следы, а не в Омске.

Кстати, историки нашли документы в американском Гуверском архиве в Калифорнии, а также в Нью-Йорке и в британском Русском архиве. И это говорит в пользу версии тех, кто считает, что клада «золота Колчака» просто не существует.

Скажу и ещё: главный архивист Центра уже опроверг эти мифы о золоте… Если и вы опровергните слухи, проведя своё расследование, то это тоже будет плюсом и должно успокоить народ. Ведь экстрасенсорика сейчас на слуху и о ней говорят так же часто, как и в случае с пресловутым «золотом Колчака». А мы представим ваши расследования так, чтобы это выглядело сверхубедительно. Это уж, будьте спокойны. Потому что это политический акт, который в данном случае не только оправдан, но и необходим.

— Зав архивом здесь, Михаил Андреевич, — сообщил голос секретарши по селекторной связи.

— Пусть войдёт, — сказал генерал.

Вошла женщина средних лет, одетая сверхскромно в гражданскую одежду. Тёмный костюм и белая блузка под пиджаком, на ногах простые туфли, подобие мужских, то есть, без каблука. Коротко стриженые волосы её напоминали женскую моду двадцатых годов.

— Валентина Алексеевна, — сказал генерал, — ознакомьте молодого человека с материалами по Колчаку. Дайте всё, что он попросит касательно этой темы.

— Хорошо, Михаил Андреевич!

— Да, сколько времени вам понадобится на ознакомление?

— Смотря по объёму, но, думаю, недолго. Может быть час.

На это генерал лишь усмехнулся. Он знал объём материалов, правда, он не знал возможности моей памяти…

Так я попал в святая святы КГБ — его архив.

Глава 20

Папки с подлинными документами, приказами и перепиской Колчака. Адмирал Колчак — учёный и флотоводец. Патриот тли враг? О золотом запасе России и о «золоте «Колчака». Удивительные приключения золотых слитков. Разные и противоречивые версии об исчезновении части золота. Мои предложения о поиске кладов.


Я удобно устроился за столиком, на котором стояла массивная настольная лампа сталинских времён с металлическим абажуром и с тканью на каркасе, который украшали гербы СССР.

Валентина Павловна принесла и свалила на стол несколько толстых серых папок с завязочками, и я, взяв сначала наугад одну, углубился в чтение. Кроме подробного движения всей денежной массы, которой обладало правительство Колчака, включая золото, папки содержали приказы и переписку, часто личного характера, что давало возможность составить представление о личности Колчака. Я листал содержимое папок и ловил себя на том, что невольно проникаюсь уважением к этому человеку, а ознакомившись со всеми документами, что заняло не более полутора часов, я задумался о том, что не всё бывает так однозначно, как нам иногда представляется или, нам представляют, и что часто требуется провести какой-то свой анализ для формирования определённого взгляда, а это можно сделать только имея перед глазами подлинные документы… И моё мнение о Колчаке по мере углубления в материалы папок постепенно стало расходиться с мнением генерала.

Это был сильный, мужественный и образованный человек. Уже в Морском корпусе у него проявились незаурядные способности, и он стал вторым по успеваемости. Он серьёзно заниматься океанографией и гидрологией, публиковал научные работы, руководил научными полярными экспедициями, изучал Северный морской путь. Адмирал, путешественник, полярный исследователь, учёный, флотоводец. А волею судьбы ещё и мощная историческая и политическая фигура. Он не принял революцию, но у него была своя правда. Он был патриотом другой России. «Я, в конце концов, служил не той или иной форме правительства, а Родине своей, которую ставлю выше всего…» — вот его убеждённое отношение к России.

Он воевал за освобождение России от красных, но в его душе оставалось место для любви, и это была удивительно красивая любовь адмирала и девицы Анны Тимеревой. Он писал ей трогательные письма: «Прошло два месяца, как я уехал от Вас, моя бесконечно дорогая, и так жива передо мной вся картина нашей встречи, так мучительно и больно, как будто это было вчера. Сколько бессонных ночей я провел у себя в каюте, шагая из угла в угол, столько дум, горьких, безотрадных… без Вас моя жизнь не имеет ни того смысла, ни той цели, ни той радости. Все мое лучшее я нёс к Вашим ногам, как к божеству моему, все свои силы я отдал Вам…».

Он, боролся за свою Россию, был расстрелян, а она, пройдя через десятилетия тюрем и ссылок, до последних дней хранила ему верность…

А как же кровавый белый террор, установленный Колчаком на захваченных территориях? — думал я, — Террор ведь был. Об этом свидетельствуют приказы, где каждый пункт заканчивается словом «расстреливать» и «расстреливать беспощадно». Я читал свидетельские показания, в которых, говорилось: «Омск просто замер от ужаса… Целые возы трупов провозили по городу, как возят зимой бараньи и свиные туши».

«Но ведь был и красный террор, — вертелась у меня в голове крамольная мысль. — и наши тоже не церемонились с белыми, которые, по сути, тоже были нашими, то есть русскими, хотя и другой веры».

«А название этому — Гражданская война, война, когда мы теряем всё человеческое и нас опьяняет и сводит с ума запах крови, а своя она или чужая, уже не имеет значения», — думал я.

«Само убийство представляет картину настолько дикую и страшную, что трудно о ней говорить даже людям, видавшим немало ужасов и в прошлом, и в настоящем…», — прочитал я в одном из показаний белогвардейца, пережившего ужас белого и красного террора.

«Так кто же он? — думал я. — Враг народа или патриот, который любил свою Родину и отдал за неё жизнь?»…

В любом случае, он до последнего боролся за свою победу и не сдавался, не сбежал за границу и не прятался там трусливо, понимал, что погибнет, и защищал свою Россию, которая была его родиной.

Я поймал себя на том, что увлёкся жизнью Колчака и обратился к теме Золота, выбирая из обширного и запутанного путешествия золотого запаса царской России по Востоку необходимые цифры, которые позволят мне уяснить если не истинное, то официальное состояние дел. И вот что у меня получилось.

Не вызывало сомнения, что «Золото Колчака» — это значительная часть золотого запаса Российской империи, которая таинственным образом исчезла на заснеженных просторах Сибири зимой 1920 года.

Что ж это за золото и куда оно делось?

Весь золотой запас России составлял 1311 тонн. С началом войны в 1914 году этот запас вывезли от греха подальше в банки Казани и Нижнего Новгорода. В 1918 году полковник Каппель захватывает в Казани более 500 тонн золота в монетах и слитках на 645 млн. 410 тыс. руб. и отправляет эшелоном в Омск Колчаку. После объявления Колчака Верховным правителем России золото и стали называть «золотом Колчака». В 1919 г. по причине недоверия к Колчаку золото отправили по транссибирской магистрали, находящейся под контролем чешских отрядов, дальше на Восток, и оно попало к белочехам, под контролем которых находилась Транссибирская железнодорожная магистраль. Но вскоре и адмирал, которого выдали чехи, и золото оказались в руках большевиков. Колчак был расстрелян. Чехи вернули большевикам золото на общую сумму 409 625 870 золотых рублей в обмен на то, что те разрешат им покинуть пределы государства, а попавшее в руки большевиков золото отправили в Казань.

Если это так, то непонятно, куда подевалась разница в почти 236 млн. золота Колчака? Об этой разнице говорится и в справке Народного комиссариата финансов РСФСР 1921 года, из которой следует, что за период правления адмирала А.В. Колчака золотой запас России сократился на 235,6 миллионов рублей, или на 182 тонны.

А вот на этот счет существуют разные мнения, которые я тоже нашел в архивных папках. По одной версии, большая часть золота сумели вывезли за границу, а потом «колчаковские» деньги шли на помощь русской эмиграции через Совет российских послов в Париже. Наверно, это имел ввиду генерал КГБ, когда говорил, что деньги были переведены по распоряжению министра финансов колчаковского правительства на счета российских финансовых агентов за рубежом. Генерал ведь тоже знакомился с этими архивными материалами. Какую-то сумму захватил атаман Семенов, который контролировал те земли, а 13 ящиков золота попросту украли, что было обнаружено на станции «Тыреть». Вот судьба этой суммы, небольшой относительно всего запаса, и остается неизвестной.

По другой версии, всё исчезнувшее золото Колчака было израсходовано для военных целей и получения займов. И в подтверждение этого в материалах дела тоже приводилась подробная схема движения золота.

Но такое объяснение, видно, устраивало далеко не всех, поэтому и продолжаются попытки отыскать сокровища под названием «золото Колчака», тем более, что сторонники других версий уверены, что золото было спрятано по указу самого же адмирала Колчака, а отсюда выдвигались самые разные предположения, где мог находиться клад. Кто-то предполагает, что клад лежит на дне Иртыша, а ещё популярна версия, что часть золота Колчака затопили в Байкале, чтобы оно не попало в руки большевиков.

В общем, красивые городские легенды о колчаковском золоте.

Всё это было в серых папках с белыми, затёртыми множеством пальцев, завязочками…

Я закончил своё увлекательное путешествие вместе со злосчастным золотом, на долю которого выпала тяжкая судьба мытариться по России и к которому чьи жадные руки только не тянулись. Одно могло утешить, что и вся наша история загадочна и занимательна настолько, что иностранцы, которые не поверхностно, а чуть поглубже вникают в суть российского быта, диву даются и руками разводят. Недаром же немец Шлёцер сказал в своё время: «Раскройте летописи всех времён и земель и покажите мне историю, которая превосходила или только равнялась бы с Русскою!»

Я закрыл последнюю папку и завязал тесёмочки.

Предвидя службу, которую мне придётся исполнять, составил примерный список объектов, больше всего интересующих кладоискателей, для чего воспользовался версиями, которые также нашел в архивных материалах под рубрикой «Городские легенды».

Версий было много. И действительно, мало ли куда могли припрятать какие-то «остатки золота», составлявшие лишь небольшую часть от всего «золотого запаса», располагаемого Верховным правителем. Конечно, если эти остатки вообще существовали. А что-то могло пройти мимо Колчака, потому что любителей поживиться вокруг него хватало…

Генерал подивился тому, что я справился так быстро с более чем обширным материалом.

— Что, не интересно? — спросил он с усмешкой.

— Очень интересно, — искренне воскликнул я.

— А что же вы так поспешили? Там читать и читать. За неделю не управиться.

— Ну, неделю вы мне не дадите в ваших архивах копаться. А только я все прочитал самым внимательным образом.

— Как это? — не поверил генерал и даже брови его вскинулись вверх.

— Есть такая техника чтения по диагонали, и это ускоряет процесс.

Я не стал объяснять, что никакого чтения по диагонали у меня нет, и мне достаточно охватить страницу текста взглядом, чтобы перенести её в мозг, где она останется там надолго, если не навсегда.

— Ну, может быть, — согласился генерал. Он, конечно, слышал, что методика чтения по диагонали существует, и это исключило ненужные вопросы.

— Ну, и как вам Колчак?

— Интересный человек, — осторожно сказал я. — Учёный, полярник… Патриот белого движения…

И заметив на лице генерала раздражение, добавил:

— И враг всего трудового народа…

— Да, враг, продавшийся иноземным державам и посягнувший на нашу свободу, — убеждённо сказал генерал. — Предатель и палач. А истинными патриотами являлись бойцы и командиры Красной Армии, отразившие натиск интервентов.

На лице генерала выступили красные пятна, и я стал опасаться, что сейчас с ним может случиться приступ.

— Я отметил несколько мест, где можно было что-то спрятать, хотя, также как и вы, не верю в то, что в городе где-то осталось «золото Колчака», — поспешил я сменить тему. — Об этом говорят документы.

— И что это за места? — спросил генерал, разом оставив личность Колчака в покое, будто не он только что так страстно клеймил его.

— Видите ли, Михаил Андреевич, фантазировать на этот счёт можно бесконечно. Ведь называют разные места, и у всех находятся какие-то аргументы для того, что именно там спрятано золото.

Одна из версий говорит, что золото было случайно утоплено в Иртыше с парохода, который шел в Тобольск. Другие популярные места у кладоискателей — горы Сихотэ-Алиня, Обь-Енисейский канал и даже дно озера Байкал.

— Это можно во внимание не принимать. Это к нам сейчас не относится, — сухо сказал генерал.

Я нарочно назвал эти версии, не связанные вплотную с Омском, чтобы настроить генерала на более прагматичный взгляд на поиски, которые были мне в ненужную тягость.

— Много говорят о тайнике в подвалах дома Батюшкина, то есть в омской резиденции Колчака, — продолжал я. — Подземный ход из подвалов якобы вел к реке, и таким образом золото можно было потом незаметно вывезти.

— Ну, эта версия как раз является наиболее популярной, — усмехнулся генерал.

— Ещё дом, как вы знаете, построенный до революции владельцами угольными копями, металлургическими заводами, пароходчиками и рыбопромышленниками братьями Печокас…

— Но к Колчаку этот дом не имеет никакого отношения, — перебил меня генерал.

— Совершенно верно, но кладоискатели уверены, что в стенах этого дома спрятан клад с царскими сокровищами и также активно, как и с колчаковским золотом, их там ищут.

— Знаю, — генерал согласно кивнул, но я отметил, что он как-то неохотно встретил моё упоминание о доме Печокасов.

— В материалах называются многие места, связанные с именем Александра Колчака, которые я тоже не принимал бы во внимание, — продолжал я. — Например, было три личных кабинета. Кроме резиденции в доме Батюшкова, Колчак работал в ставке Верховного главнокомандующего, в здании недавно переведённого из Томска института инженеров железнодорожного транспорта, а также иногда в персональном кабинете бывшего дворца генерал-губернатора Западной Сибири, где размещалось его правительство вместе с советом министров… Поразительно, но Колчак оплачивал аренду семье Батюшкиных.

— Буржуйское чистоплюйство, — брезгливо сказал генерал. — Шла война и можно было просто экспроприировать особняк для особых нужд.

Я благоразумно промолчал.

— Так что вы предлагаете? — нетерпеливо спросил генерал.

— По туманному мнению краеведов, золото спрятано где-то в одном из подземелий.

— Где-то? — иронически скривил губы генерал.

— Есть предположение одного профессионального искателя, что это подземный переход под зданием тогдашнего отделения Госбанка.

— Исключено! — жёстко сказал генерал. — Проверено и не подлежит сомнению.

— Ну тогда, из всех возможных вариантов я бы отметил только дом или особняк Батюшкина и дом Печокаса.

— Тем более, документы говорят прямо, что того «золота Колчака», которое ищут, нет ни в Омске, ни где-то ещё; а те клады, которые вполне вероятно лежат на дне или Байкала или Иртыша, — это другое золото, — заметив сомнение на лице генерала, поспешил добавить я.

— В доме Печокасов сокровищ тоже нет, — уверенно заметил генерал.

— Но ищут же. Вот мы и попытаемся проверить.

Я видел, что генерал колеблется. Но мне совершенно не хотелось тратить свою энергию и лазить по всем местам, которые алчущие кладоискатели определили, как вероятные для закладки тайников.

— Михаил Андреевич, — сказал я. — Мы же знаем, что колчаковского золота здесь нет. Ну и чего нам так тщательно его искать, если всё равно не найдём? А для общественного мнения будет достаточно того, что проведено серьёзное обследование на предмет наличия всех возможных тайников, в том числе и царского, как его называют.

Генерал чуть подумал, словно взвешивая все за и против и согласился:

— Ну, хорошо. Давайте так… А что касается дома Печокас, я дам команду капитану Темникову, чтобы он ознакомит вас с некоторыми подробностями нашего расследования в деле о фамильных драгоценностях Романовых, которые авантюристы и охотники за сокровищами до сих пор ищут в доме… И помните, что давали подписку о неразглашении…

Глава 21

Дом Батюшкина на Иртышской набережной. Советский ЗАГС в дворянском особняке. Остатки мебели времён гражданской войны. В поисках тайника. Погружение в другую реальность. Шкатулка с царскими деньгами и серебром. Ещё один тайник.


В сопровождении — и, разумеется, под приглядом — капитана Темникова, с шофером, уже знакомым мне лейтенантом Сашей, мы на той же «Волге», которая возила нас в дом, где в велосипедных шинах похититель прятал золото с приисков, поехали по отмеченным мной адресам.

Сначала к дому Батюшкина. Водитель привёз нас на Иртышскую набережную, где и располагался дом или особняк Батюшкина. Особняк представлял собой одноэтажное здание с лепниной, кирпичным ограждением с кованными решетками и выкрашенной зелёной, но уже облупившейся краской железной крышей. Всё требовало ремонта или даже реставрации, но впечатляло замечательной архитектурой, насколько я понимал, в стиле барокко и рококо. Капитан Темников, заметив, что я, выйдя из машины, остановился перед особняком, пояснил, что в своё время это было почти единственное каменное строение, а Иртышская Набережная тогда называлась Береговой.

— Кстати, прежде чем Колчак организовал здесь личную резиденцию, он успел ещё пожить в чиновничьем доме на улице Блохинской, потом на улице Пушкина, где сейчас здание военкомата, а несколько дней и в бывшем генерал-губернаторском дворце.

— Это всё есть в архивах, — сказал я показавшему знание в краеведении капитану, — только всё это было до того, как золото попало в его руки. Вы лучше скажите, кто занимает особняк сейчас?

— Дом, как вы видите, частью разрушен: пострадал от взрыва во время неудачного покушения на Колчака, а в целой части — пока ЗАГС, а до этого здесь был и детский дом, и комитет госбезопасности, и даже детский тубдиспансер, правда его вскоре перенесли.

— Покушения на Колчака не было, — сказал я. — Был несчастный случай по вине солдата, который проявил неосторожность при работе со взрывчаткой. Это отражено в архивных документах.

Через портал мы вошли в здание, нашли начальницу ЗАГСа. Темников показал ей удостоверение и сказал, что нам нужно осмотреть и проверить помещения здания. Начальница с готовностью и даже подобострастно стала предлагать свою помощь, чтобы показать всё, что капитану нужно, но тот сухо оборвал её:

— Занимайтесь своим делом. Я знаю объект и планировку. А ваши сотрудницы пусть по возможности из своих отделов не выходят.

— Да-да, конечно, — согласно закивала головой начальница. — Я сейчас же всех предупрежу.

Она ретировалась в сторону двери и вышла, оставив нас в своём кабинете.

— Здесь могли остаться какие-либо предметы, которые могли быть при Колчаке? — спросил я, но вопрос прозвучал риторически, так как меня уже охватило ощущение присутствия этих предметов. Это были резные кресла, одно из которых занимала сама начальница ЗАГСА, другое стояло у стола для посетителей.

— Разве что мебель, — ответил Темников. — Может быть, вот эти кресла или письменный стол.

Но я уже не слушал Темникова, молча прошел к письменному столу и сел в кресло.

Капитан, помня мои «странности», тут же отослал лейтенанта в коридор, чтобы он «сторожил дверь» и никого не впускал, включая начальницу.

Я почувствовал лёгкий озноб, а потом волной по коже прошло тепло, и я потерял связь с реальностью. Я слышал голоса, которые путались и перемешивались, уплывали и возвращались эхом, видел неясные картинки с людьми в военной форме, которые появлялись и исчезали в дымке. Я отдавал кому-то приказания, и голос мой был непривычно резок и раздражителен… Вдруг раздался оглушительный взрыв и посыпались стёкла. Я невольно пригнулся.

— Володя, Володя!

Я отрешенно смотрел на испуганное лицо Темникова, который тряс меня за плечо, и медленно приходил в себя.

— Ничего, всё в порядке, — пытаясь улыбаться, сказал я и посмотрел на окна. Стёкла были на месте, и в кабинете стояла тишина. «Это тот случайный взрыв, который приняли за покушение», — отметил я и усмехнулся тому, что, скорее всего, в течение нескольких мгновений стал самим адмиралом Колчаком.

— Давайте пройдёмся по дому, — попросил я. — Жилые помещения можно во внимание не принимать: там золото, если оно есть, прятать никто не станет — слишком много народу ходит. Когда я пройдусь по тайным углам дома, у меня может сложиться ощущение наличия какого-нибудь тайника.

И мы с капитаном, оставив лейтенанта в кабинете начальницы, пошли обследовать довольно большое пространство нежилых площадей. Прежде всего мы спустились по каменной лестнице в подвалы. Подвальные помещения были сильно захламлены, но по всему видно, что там находились камеры, в которых держали заключённых.

— Здесь колчаковцы расстреливали наших красноармейцев, — угрюмо сказал Темников.

— Нет, — категорически возразил я. — Здесь никого не расстреливали.

И поймав недоверчивый взгляд капитана, я объяснил:

— В противном случае я бы это с большой уверенностью понял.

Темников пожал плечами, как бы говоря: «Спорить не буду, вам с вашими заскоками видней». Только добавил: «Здесь у Батюшкова котельная была».

— Почему Батюшкова? Батюшкина.

— Да кто как называет. Кто Батющков, кто Бактюшкин.

Мы прошлись по развалинам обвалившейся при взрыве части здания. Тем не менее, дом, несмотря на все потрясения, неплохо сохранился. На верхнем этаже мы нашли вполне рабочий водонагревательный бак, а в доме — лепнину и даже керамические плитки на полу. Никакого подземного хода, тем более, ведущего к Иртышу, о котором ходили слухи, в доме я не видел. Наконец мы поднялись на чердак, захламлённый досками, каким-то барахлом и сломанной мебелью. Совершенно неожиданно я почувствовал, что мой мозг переключился на восприятие, когда начинаешь получать нужную информацию. Я понял, что на чердаке что-то есть. Это что-то излучало тяжелую холодную энергию, и это что-то не было деревом, которое заполняло чердак: дерево в моём восприятии излучает тепло, а не холод. Я снова стал слышать голоса и воспринимать сначала неясные, а потом более четкие картинки. Опять тенями замаячили передо мной военные шинели, я слышал топот ног, отрывистые голоса, потом всё это исчезло, но на чердаке вдруг всё заколыхалось, я невольно схватился за какую-то стойку, чтобы не упасть, снова пропало ощущение реальности, исчез капитан Темников, куда-то подевался хлам, и я «увидел», как пожилой человек, осторожно ступая и оглядываясь, крадётся по чистому, без всяких завалов, чердаку, поднимает доску перекрытия между чердаком и верхним этажом и кладет что-то под неё, а потом ставит доску на место, забивает её камнем и маскирует, сметая ногой пыль. Ещё раз оглядевшись и потопав ногой по доске, задвигает на это место сундук.

Закончилось всё так же внезапно, как началось. Я снова стоял среди захламлённого чердака, капитан Темников смотрел на меня с тревожным ожиданием. Он снова видел, что со мной происходит что-то непонятное, но не решился окликнуть или поддержать меня, ещё не привыкнув к внезапным странностям в моём поведении, но понимая, что это и есть следствие моей способности «видеть то, что видеть нельзя».

Когда я сказал о моих предположениях капитану, глаза его округлились, и он даже привстал со стула.

— Неужели то золото? — проговорил он шепотом.

— Вряд ли, — разочаровал я Темникова. — Может быть, это какая-то семейная заначка, припрятанная на черный день ещё до Колчака.

— Ну, всё равно, надо доложить генерал-майору.

— Подождите. А если там ничего нет, и я ошибаюсь? Сначала нужно проверить.

— И то верно, — согласился Темников.

Теперь на чердак мы полезли втроем: Капитан Темников, лейтенант и я. Для того чтобы добраться до клада, пришлось разобрать свалку из досок и барахла. Этим занимался лейтенант, а Темников нетерпеливо подгонял его. Сундука в том месте, которое я указал, не оказалось, но вместо него был небольшой завал. Когда место расчистили, сообразили, что настил нечем поднять. Лейтенант побежал искать инструмент, вернулся с топором. Мы подняли две или три доски и увидели небольшую шкатулку. Открыли, и Темников даже присвистнул, а лейтенант выругался и сказал:

— Вот буржуи! Ни себе, ни людям. Полсотни лет лежит без всякой пользы. И на что копили. Тьфу.

Он смачно сплюнул и мне показалось, что в его голосе было больше зависти, чем сожаления.

В шкатулке оказались золотые николаевские империалы, полуимпериалы и золотые червонцы, а также украшения в виде колье, браслетов и перстней. Монеты и драгоценности лежали отдельно, разделённые перегородками.

— Не миллион, конечно, но на сумму заметную; украшения старинные и, видно, недешевые, — сказал Темников, перебирая содержимое.

Он закрыл шкатулку, взял её под мышку и хотел наконец идти к выходу, но я его остановил. Мне не давало покоя бревно конька крыши. Когда мы проходили под ним, у меня появлялся характерный звон в ушах, который всегда возникал не без причины, заставлял прислушаться и попытаться понять его сигнал.

— Товарищ капитан, кажется в этом бревне тоже что-то есть.

— А что может быть в бревне? Бревно, оно и есть бревно.

— Пусть лейтенант простучит его, — сказал я.

Лейтенант недовольно засопел носом, но по приказу капитана придвинул валявшийся в стороне ящик, встал на него и стал стучать по бревну топорищем, переставляя ящик по мере своего продвижения. В одном месте бревно глухо ответило на стук топорища и лейтенант сказал удивлённо:

— Товарищ капитан, здесь пустота. Слышите?

И он еще раз постучал по бревну.

— Ну и что? — сказал Темников. — Может быть, дупло какое.

— Откуда взяться дуплу, если бревно как новенькое. Небось дубовое, — возразил я. — Там тайник.

Капитан нехотя согласился обследовать место, где оказалась пустота. Лейтенант притащил из дальнего угла ещё один ящик и взгромоздился на шаткую пирамиду из двух ящиков, чтобы посмотреть на бревно сверху.

— Товарищ капитан, — воскликнул лейтенант, — здесь действительно тайник, только он плотно прикрыт деревянной вставкой по форме бревна. Кабы не знать — ни в жисть не заметишь.

Лейтенант выковырял лезвием топора деревянную крышку и достал из полого места свёрток из промасленной бумаги. В свёртке оказалось два хорошо сохранившихся маузера.

— Это ещё с гражданской, — предположил лейтенант.

— Да-а, вы можете! — уважительно сказал мне Темников и покачал головой, что значило уважение.

Я устал, у меня появилось вдруг безразличие к тому, что происходило. Я чувствовал, что нуждаюсь в отдыхе, чтобы прийти в себя, и попросил Темникова отвезти меня домой. Темников связался с Управлением и получил добро на то, чтобы меня сегодня больше не беспокоили.

Я вышел из машины подальше от дома, чтобы избежать лишних разговоров, если увидят хозяева или соседи, которые знали, что мы квартируем у Тарьи и Сандара. Толик же в это время ещё находился на работе. Мы с ним вообще виделись не часто: он уходил на работу раньше, чем я в школу, а освобождался я раньше, чем он приходил с работы, но к его приходу я уже шел в театр. В субботу и воскресенье я тоже был занят в театре, так что у нас оставались на общение разве что вечера по понедельникам. «Живём вместе, а почти не видимся», — недовольно ворчал Толик, который до поры до времени даже не подозревал о моей параллельной жизни, связанной с экстрасенсорными способностями, а тем более, по воле рока, с КГБ…

Глава 22

Причудливый дом Печокасов. История фамильных драгоценностей царской семьи. Тайна, которую унесли могилы. Следы кладоискателей и сотрудников НКВД в стенах дома Печокасов. Непреодолимый заслон для экстрасенсорного восприятия. Пустой тайник за шкафом. Сон, похожий на явь. Досье Любови Ивановны и её особое мнение. Официальное сообщение в местных СМИ.


На следующий день я попросил приехать за мной во второй половине дня, так как не хотел, чтобы меня отпрашивали с уроков. Капитан согласовал вопрос с генералом, и тот не возражал, так что к дому Печокасов мы поехали после первой смены занятий в школе.

Причудливый четырёхэтажный дом Печокасов монументом стоял на углу улиц Орджоникидзе и Чапаева и выделялся необычным цветом серого камня. Дом, хотя и требовал серьёзного ремонта, но сохранил свою архитектурную привлекательность. Настоящий замок в стиле модерн с эркером, округлыми выгнутыми формами и какими-то особенными окнами: прямоугольными, круглыми, разделёнными на сегменты и даже в виде замочных скважин.

— Здесь находилась контора акционерного общества и доходный дом. Но здесь же располагались и квартиры самих хозяев, — сказал Темников и добавил: — А улицы до 1919 года назывались не Орджоникидзе и Чапаевская, а Надежденская и Тобольская.

Капитан действительно знал историю своего города.

А горожане знали историю царского сокровища в виде шкатулки с драгоценностями, которые волею судьбы могли оказаться в доме Печокасов. А поэтому здесь искали не только «золото Колчака», но и «царское» золото, то есть украшения семьи Романовых.

— Генерал приказал вас ознакомить с делом дома Печокасов, — сказал в машине Темников. — Что вы о кладе знаете и что вас конкретно интересует?

Я знал эту почти детективную историю не хуже горожан, а просветила меня добрая школьная библиотекарша Любовь Ивановна, которая в пылу всеобщего ажиотажного интереса к кладам, захватившего город, не могла остаться в стороне и со всей свойственной ей тщательностью собрала все доступные публикации по этому делу. Вкратце это выглядело так.

Когда Николай II отрекся от престола и с семьей был выслан в Тобольск, ему разрешили взять с собой фамильные драгоценности. Чувствуя приближение серьезных политических перемен, императрица Александра Федоровна решила, что самые ценные сокровища следует отдать в надежные руки. Некоторые вещи были переданы в местный монастырь, но наиболее ценные доверены бывшему начальнику царской охраны полковнику Кобылинскому, который, в свою очередь, передал их Константину Печокасу, а жена Печокаса дружила с женой Кобылинского, которая являлась сестрой Печокасов.

Считается, что промышленник Александр Печокас, брат Константина, имел тайники в стенах своего дома и по просьбе брата вместе со своими драгоценностями поместил в тайник золото семьи Романовых.

В 1924 году Александр с семьей уехал в Польшу, где через шесть лет скончался в бедности и унес с собой тайну об императорских сокровищах. Его брат, Константин Печокас, прожив в Омске до 1926 года, бежал из города, когда начались аресты в связи с бывшими колчаковцами.

Это всё, что я знал.

— Я понял, — усмехнулся капитан. — Вы знаете то, что знают все, то есть на уровне городских легенд. Всё так. Только это одна сторона дела.

— А что, есть и другая?

— Генерал приказал ознакомить вас с некоторыми нашими наработками. Так вот, слушайте.

Факт, что наше социалистическое государство крайне нуждалось в средствах. Всё, что можно, мы экспроприировали. «Золото Колчака» забрали у белочехов. Непонятный остаток, как вы знаете, в двести с лишним миллионов, который якобы существует, оказался блефом. Вот тогда вспомнили о царском кладе, и органы НКВД начали его поиски. По следственному делу?2094 «Романовские ценности» проходил 21 человек. Все они, по мнению органов НКВД, могли что-то знать об императорских фамильных драгоценностях. Первым арестовали начальника императорской охраны полковника Кобылинского. Под пытками у Кобылинского выбили все, что он знал о кладе. Потом его расстреляли и арестовали жену, которая была воспитательницей царских детей во время ссылки в Тобольске, и та после допроса указала на Печокасов. Однако и Печокасы, и все другие, кто был осведомлён о тайнике, дали клятву, что умрут, но не выдадут места, где спрятан клад. У Константина Печокаса, которого с трудом нашли и арестовали в 1934 году, всё же выбили признание, что он знает, где ценности, а вот место показать наотрез отказался. Он показывал на ложные места в стенах, которые тут же бурили, а в какой-то момент взял, да и выпрыгнул из окна второго этажа. Остался жив, но и в больнице не выдал тайны. Жену тоже пытали, но и она не выдала тайника и покончила с собой, разломав и проглотив в камере алюминиевую ложку. Константина комиссары отпустили, так и не добившись от него признания. Скончался он в Бийске, у дочери, в годы Великой Отечественной войны, а дело о царском кладе сдали в архив НКВД.

— И что, драгоценности так и не нашли?

— А это знать не в моей компетенции. Если и нашли, то, по крайней мере, нам не известно. Об этом, если только в секретных архивах…

Капитан представился комендантше общежития, которое теперь располагалось в наспех и кое-как отремонтированных комнатах части дома, и сказал, что нужно осмотреть здание на предмет возможности его реставрации. Та, не вдаваясь подробности, как говорится, «взяла под козырёк» и было увязалась за нами, но капитан так посмотрел на неё, что она смешалась и сразу поняла, что не нужно лезть, куда не надо.

— И попрошу не мешать! — строго сказал Темников.

Сначала мы прошли в подвальные помещения. Каменный пол заливала вода и мы остановились на нижних ступеньках, чуть постояли и вернулись в дом. Я попросил Темникова пройтись по этажам. Мы поднимались по лестницам с тяжелыми чугунного литья, но ажурными перилами, прошли все этажи, и везде нам встречались выбитые дырки. Они были в стенах, оконных рамах, в половых досках и даже на потолке.

— Это следы кладоискателей, — пояснил Темников. — Наши тоже есть. Сотрудники НКВД ещё в тридцать четвёртом году бурили стены там, где указывал Константин Печокас. На чердаке их ещё больше. Он же, сволочь, за нос наших сотрудников водил.

Я чувствовал, что со мной происходит что-то странное.

Всё время, пока мы ходили по дому, я находился в каком-то пограничном состоянии, но перейти в изменённое сознание не мог, хотя для этого мне всегда было достаточно контакта с предметом или даже просто нахождения в месте, которое представляло объект поиска. Что-то стояло непреодолимым заслоном и не позволяло проникнуть в тайну этого странного дома. Иногда я слышал голоса, приглушённые крики, и от этого появлялось ощущение тревоги, а стены и предметы, которые оставались в доме, были просто заряжены отрицательной энергией, и я кожей ощущал их враждебность. Когда мы проходили мимо сиротливо вжавшегося в угол высокого застеклённого шкафа, от него повеяло холодом, и я ощутил угрозу, за которой стояла непонятная сила.

Мы поднялись на чердак. Всё здесь дышало разрухой. Наспех починенная обрешетка крыши, закреплённый доской столб центральной опоры, почерневшая вата, разбросанная по полу, и толстый слой пыли. Следы от инструментов оставили след не только на кирпичной стенке чердака, но и на деревянных частях крепления крыши.

Неожиданно я ощутил знакомый звон в ушах и озноб, который прошёл дрожью по телу. Я увидел неясные контуры людей, увидел тень метнувшегося к чердачному окну человека, звон разбитого стекла и крик. И всё исчезло, только голова стала ватной, и я услышал голос, далёкий как эхо: «Уходи… уходи».

— Из этого окна выпрыгнул Печокас. Упал на хозпостройку, поэтому и остался жив, хоть и покалечился прилично, — Темников словно угадал мой вопрос.

Я понимал, что на чердаке мне делать нечего, также, как и в этом странном или даже страшном доме, потому что здесь перестало работать моё экстрасенсорное восприятие, которое позволяло увидеть больше, чем обычно воспринимают наши органы чувств, и ощутить аномальное, о чём я и сообщил Темникову. Он разочарованно посмотрел на меня, но ничего не сказал, хотя я видел, что он расстроен.

Дом меня не принимал, только из головы не выходил шкаф на втором этаже. Казалось, с чего бы мне думать о каком-то шкафе, который стоял себе и стоял? Но мысль о нём становилась навязчивой, и я неожиданно для себя вдруг объявил Темникову, что за шкафом есть тайник. Это вырвалось у меня так, будто кто-то за язык дёрнул, но сознание отметило, что это так. Темников ожил, и мы поспешили к машине, чтобы доложить начальству о возможном тайнике. Уже через час прибыла машина с несколькими сотрудниками. Два сотрудника перекрыли проход на лестницу снизу и сверху, два других с трудом отодвинули массивный шкаф, хотя он и стоял пустой. За шкафом в кирпичной стене под сбитой штукатуркой открылось выдолбленное отверстие на уровне человеческого роста.

— Да здесь кто только не долбил, — усмехнулся Темников. Мимо ходили люди, а они долбили. Только, видно, уже нечего было искать.

Меня словно вело что-то, и я без сомнения указал на место почти у плинтуса ближе к несущей внешней стене. Кегэбисты начали буравить стену и вскоре бур провалился в пустоту.

— Есть, — сказал один и посмотрел на Темникова.

— Ломайте! — сказал Темников, и они стали расширять отверстие, молотком и долотом выбивая кирпичи. Кирпичи поддавались легко, и почти вываливались, когда их выбивали долотом, хотя стена по толщине лишь немного уступала несущей и сложена была на совесть. Отверстие достаточно расширили. Темников оттолкнул своих коллег и сам запустил руку в тайник. Он вытащил небольшой резной ящичек, именно ящичек, а не шкатулку, но прежде ему пришлось освободить небольшую выемку от наполнителя в виде плотного картона. Наверно здесь пустота не прослушивалась, потому что её не было, да и толщина кладки исключала такую возможность.

Темников, вынув из кармана нож, больше похожий на финку с механически выдвигающимся лезвием и вскрыл ящичек, закрытый на внутренний замок. Делал он это торопливо и с явным нетерпением…

Ящик оказался пуст, если не считать пачку ассигнаций достоинством в сто рублей с портретом Екатерины II и записки, которая свидетельствовала: «Выемка 10 ноября 1919 года». Подписи под текстом не стояло.

Стало понятно, почему кирпичи кладки так легко поддались молотку и зубилу в то время как вся кладка стены отличалась прочностью, на что указывали другие выдолбленные отверстия, когда крошился кирпич, а скрепляющий раствор оставался почти невредимым. Просто после выемки тайник заделали, не мудрствуя, и заштукатурили.

— Ну, и что докладывать начальству? — Темников был так расстроен, что на него жалко было смотреть.

— Не знаю, — пожал я плечами. — Я сделал всё, что смог…

Капитан беспокоился напрасно. Генерал принял его доклад спокойно, не выразив никакого раздражения, и мне показалось, да нет, я был просто уверен, что он знает то, чего даже Темникову, а тем более мне, знать не положено. Более того, генерал был удовлетворён нашей работой. Он пребывал в абсолютной уверенности, что в доме Печокасов царских драгоценностей нет. Или уже нет?

Но теперь такой уверенности не было у меня. Более того, я как раз был уверен, что если даже органы НКВД и нашли украшения, а искать они умели, то это, тем не менее, составляло лишь часть из спрятанного…

Мне приснился сон, один из тех, какие у меня иногда случались и которые больше походили на явь. Говорят, мы за ночь видим примерно пять или шесть снов. Это нормально. Но я не знаю, насколько нормально воспринимать через сны события, которые происходили в прошлом или могут произойти. Во сне я снова ходил по дому Печокасов, но не один — меня сопровождал сам хозяин дома, человек с большими карими глазами, правильными чертами лица и аккуратными усами, одетый в мышиные цвета рубаху, типа гимнастёрки, галифе и сапоги. Хозяин ничего не говорил, а только показывал на некоторые места в подвале, на стены каких-то комнат, на чердаке. Всё было не точно, как-то в общем, вроде того, что спутник мой хотел сказать что-то, но не мог. Потом мы спустились по лестнице потайного хода, и он тоже показывал на что-то, обводя стены рукой. В какой-то момент в руках хозяина появилась тиара, следом ожерелье, бриллиантовая цепь, золотые кулоны, диадемы, кольца с бриллиантами — всё это таинственным образом прошло через его руки и также таинственно исчезло. Давно ушедший в мир иной человек посмотрел на меня строго и безмолвно пошевелил губами. Я не слышал слов, но мой мозг вспышкой пронзила фраза: «Не приходи сюда больше», и снова я ощутил ту же враждебность, которой меня встретили стены дома, когда мы обследовали дом с капитаном Темниковым…

Я очнулся в холодном поту и с ощущением страха перед непонятными, пугающими проявлениями в моём реальном мире несуществующих образов и давно канувших в Лету событий. И хотя такое со мной время от времени случалось, привыкнуть к этому я не мог…

Про своё видение во сне я никому не рассказал, только на следующий день после уроков зашел в библиотеку и спросил у Любови Ивановны, есть ли у неё портрет кого-нибудь из Печокасов.

— Конечно, — обрадовала меня библиотекарша, повозилась в тумбочке письменного стола и достала тоненькую папочку. Это были те материалы, которые она собирала по дому Печокасов. Она подала мне, Бог весть как попавшую к ней старую фотографию на картоне с надписью вязью «Н. Соколов», очевидно обозначающую салон фотомастера, и я узнал человека из моего сна.

— Это Александр Печокас, брат Константина, — пояснила Любовь Ивановна. А что случилось? Зачем вам?

— Да так, — ушел я от ответа. — Блажь такая. Захотелось вдруг посмотреть на того, кто держал в руках шедевры ювелирного искусства, принадлежащие царице.

— Да, жаль только, что это всё бесследно исчезло. Как испарилось. Там же были тиары и бриллиантовые колье, представляющие художественную ценность.

— А знаете, — Любовь Ивановна вдруг перешла на шепот, — я рада, что эти ценности тогда не нашли. Всё равно всё ушло бы прахом. Для власти ведь это были обычные средства, которые заткнут очередную дыру в разваленном хозяйстве.

Я укоризненно покачал головой и показал на двери.

— Да ладно, — легкомысленно отмахнулась Любовь Ивановна. — Здесь никого нет.

— Любовь Ивановна, в доме потайной ход есть?

— Я думаю, есть, но мало кто об этом знает. Говорят, органы его замуровали и заштукатурили ещё в те годы, после того как закончили обыски…

На этом мои приключения с поисками кладов закончились.

В местных газетах появилось официальное сообщение, в котором говорилось о том, что «экспертами при содействии опытного экстрасенса проведено тщательное исследование мест возможных тайников не только так называемого «золота Колчака», но и предполагаемых тайников с драгоценностями, в том числе в известном доме Печокасов. Как и ожидалось, ни золота, ни драгоценностей обнаружено не было». Дальше шли разъяснения технического характера: куда были потрачены деньги золотого запаса Колчака, и была ли вообще шкатулка с царскими украшениями, а если и была, то её ещё до прихода красной армии переправили за границу, ну, и так далее. Допускалось, что в старых домах бывших купцов и промышленников, сбежавших от народного гнева до прихода Красной армии, могли оставаться клады с какими-то сбережениями на чёрный день, которые они не успели унести с собой, но это могут быть лишь незначительные суммы. Бывает, когда дома сносятся, находят монеты, даже золотые, а чаще царские бумажные деньги, не имеющие никакой ценности.

На эту тему прошли передачи по местному радио. Говорят, что на предприятиях с коллективами тоже были проведены разъяснительные беседы. Так что генерал слово своё сдержал, когда говорил, что представит всё «так, чтобы это выглядело сверхубедительно».

Глава 23

Вынужденный уход из театра. Немка Эльза Германовна и инспекторша РОНО. Государственная позиция РОНО в вопросе преподавания. Мой метод обучения английскому подрывает устои социализма. Угроза увольнения. «По собственному желанию». «Крамольные» разговоры в учительской.


Из театра я ушел.

Эльвира не удержалась и «по секрету» рассказали обо мне, конечно, без умысла, подруге по цеху, а та, как водится, другой подруге и в конце концов весть о том, как я вылечил Леонида, разнеслась по театру.

Сначала я стал замечать повышенное внимание тех, с кем работал бок о бок, потом на меня посмотреть приходили, как бы невзначай, дамы из Элькиного пошивочного, из гримёрного, бутафорского и реквизиторского цехов. Наконец, когда меня опять зазвал в свою гримёрку Яшунский, моему терпению пришел конец.

— Это правда? — спросил в лоб Яшунский.

— Что правда? — прикинулся я дурачком.

— Что вы можете вылечить любую болезнь?

— Любую болезнь может вылечить только господь Бог, — ответил я, чувствуя раздражение.

— Ну, вылечить от заикания — это не всякий доктор сможет, — возразил Яшунский. — А вот Веронской могли бы помочь? А то у неё как спектакль, так истерика: ревёт, как белуха и остановиться не может.

Яшунский засмеялся, и я не понял, серьёзно это он или шутит.

— Это ей к нервопатологу обратиться нужно, — сказал я, исподлобья глядя на Яшунского.

— Ну, а если серьёзно, от головной боли можете помочь?

— Могу, — не стал я запираться.

— Там Филиппов мается. У него последнее время частенько случается. Злой ходит, хоть не подходи.

Филиппову я помог. Но потом ко мне стали обращаться чуть не ежедневно. Причём запросто и бесцеремонно: обращались с головной, реже с зубной болью. Отказать я не мог, но это меня напрягало: в театре я просто становился каким-то штатным лекарем, чего не хотел и против чего вся моя сущность восставала.

Давыдовичу я сказал, что ухожу из-за нагрузки в школе, а с Борисом Михайловичем Кашириным тепло попрощался, поблагодарив за уроки, которые я получил в народном театре, и за участие и тёплое ко мне отношение здесь, в драматическом театре, где мы иногда с ним встречались и не подолгу разговаривали…

А из школы мне пришлось уйти, чтобы меня не уволили за то, что я, «поддавшись тлетворному влиянию Запада, использовал методы обучения, которые несовместимы с нашей советской идеологией». Директор Кирилл Михайлович, будучи человеком адекватным и не злым, позволил мне уйти с формулировкой «По собственному желанию» и даже по секрету назвал виновницу всей этой нелепой истории. Это была немка Эльза Германовна, которая когда-то хвалила меня за произношение и за интересное ведение урока. Эльза Германовна время от времени сидела на моих уроках, но я относился к этому, как к естественной в школе практике: учителя посещают уроки друг друга с целью обмена опытом. Я тоже пару раз присутствовал на уроках Эльзы Германовны, правда, мне и в голову не могло прийти, чтобы обличать её в том, что не соответствовало моим представлениям о её методах преподавания, а вот Эльза Германовна взяла, да и написала на меня донос в РОНО.

Меня не удивило, когда ко мне на урок пару раз зашёл директор школы, но насторожило, когда на уроке появилась инспектор РОНО, худая невысокая женщина со строгим озабоченным лицом и в строгом черном костюме, состоящим из юбки ниже колен и жакета, застёгнутого на все пуговицы. Она села на свободное место за последнюю парту, во время урока что-то беспрерывно писала и ушла, не сказав ни слова. Хотя директор и предупредил меня об инспекторе РОНО, это внимание ко мне было непонятно, и я терялся в догадках, с чего это вдруг моей персоной заинтересовался РОНО.

— Кирилл Михалыч, а чего РОНО ко мне-то? — спросил я.

— Да, белиберда какая-то, — отмахнулся директор и заспешил в свой кабинет.

Разъяснилось всё вскоре. После урока меня вызвали к директору. В кабинете сидела инспектор РОНО. Я вошел и ждал, что меня пригласят присесть, но инспекторша лишь попросила подойти поближе, и я стоял, невольно чувствуя себя провинившимся школьником, изображая картину художника Григорьева, где прорабатывают двоечника на комсомольском собрании.

— Изучая иностранные языки, ученики должны быть изолированы от тлетворного буржуазного влияния, чтобы у них не развивалось низкопоклонства перед Западом, — строго начала инспекторша, обращаясь ко мне. Остановилась, посмотрела на директора. Тот согласно закивал. Инспекторша снова повернулась ко мне, выдержала паузу и спросила в упор:

— Вы с этим согласны?

— Конечно, — ответил я.

— А зачем же вы включаете в свою программу стопики про то, как хорошо живётся студентам в Англии и в Америке, и вообще рассказываете небылицы из истории и культуры этих стран. Это же прямой подрыв нашего социалистического уклада.

Слова про подрыв социалистического уклада меня насторожили.

— Извините, — не выдержал я. — После этих слов меня можно прямо из этого кабинета в ГУЛАГ отправлять.

— Ну, зачем вы так-то уж? — смутилась инспекторша.

— Да вы же меня только что обвинили в антисоветской деятельности.

— Никто вас в антисоветской деятельности не обвиняет, — нервно сказала инспекторша. — Но моя обязанность как представителя РОНО указать на отступление от методики преподавания. Вы слишком свободно ведёте уроки.

— А я не вижу ничего плохого в том, что даю своим ученикам темы, которые, кстати, называются топики, а не стопики, на темы жизни в стране, язык которой они изучают, — я чувствовал, что начинаю хамить, но меня выводил из себя этот её непререкаемый тон и полная уверенность в бесспорности своей истины. — Моя цель как учителя научить ученика разговорному иностранному языку. А как это сделать, если лишить его возможности наблюдать жизнь чужой страны хотя бы через фотографии, через рассказы об этой стране?

— Топики или стопики — не это важно, — не моргнула глазом инспекторша. — Вы должны задать учащемуся верное отношение к чужому миру, научить его через освоение другого языка соблюдать границу между «низкопоклонством» и «пренебрежением». А у вас сквозит какая-то странная любовь к англоязычному.

Я понял, что бесполезно доказывать то, что доказать невозможно, и попробовал зайти с другого конца.

— В статье «К вопросу о задачах Рабкрина, их понимании и их исполнении», — сказал я. — Ленин писал: «Задача Рабоче-крестьянской инспекции — не только и даже не столько «ловить», «изобличить», сколько уметь поправить…»

— Я понимаю, что вы образованный молодой человек, — сказала с сарказмом инспекторша, — но я вас удивлю. Я тоже читала эту выдающуюся работу Владимира Ильича. Если вы помните, там ещё сказано, что в задачу инспекторских проверок входит определение эффективности и оценка деятельности школы, ее руководителей и педагогического коллектива, выявление недостатков и установление путей их устранения.

Инспекторша была подкованной тёткой, из тех, кого голыми руками не возьмёшь. И я смирился, признав её преимущество в идеологической борьбе, потому что за её идеологией стояло вся страна, а за моей — мелкобуржуазный уклон.

— И как же вы будете устранять недостатки, которые видите в моей работе? — спросил я ехидно.

— Мы указали на недопустимость методов, которые вы применяете в процессе обучения, а ваша задача принять к сведению наши замечания и изменить своё отношение к предмету. Так что устранять недостатки вы будете сами. Пока мы ставим вам на вид, ну, а если к нам поступят ещё сигналы, примем более строгие меры.

— Уволите?

— А Вы сомневаетесь? — жёстко возразила инспекторша. — Мы же не можем допустить анархию в преподавании. Существуют реальные школьные программы по изучению иностранного языка, призванные формировать в сознании учеников правильный взгляд на иностранный образ жизни, который не должен стать для советского школьника источником соблазна… Кстати, у вас уже был неприятный инцидент с учеником шестого класса.

Этого я вообще не ожидал. Мне казалось, что случай со Стёпочкиным не вышел за пределы школы и давно забыт. Тем более, что я с парнем дополнительно занимался английским и, сочувствуя сиротскому детству и обещанию его матери присмотреть за сыном, всячески опекал, да и вообще претензий ко мне ни со стороны учителей, ни со стороны матери, которая искренне благодарила меня «за науку», выразившуюся в небольшой трёпке, не было.

В том, что теперь меня в любой момент можно уволить, я не сомневался, как не сомневался и в том, что нет никакой гарантии, что та же немка Эльза Германовна не отправит ещё один донос. А потому решил не дразнить судьбу и уволиться сам, прежде чем это сделает РОНО.

— Владимир Юрьевич, — сказал директор, положив ладонь на моё заявление, — что это за мальчишество? Да мало ли к нам претензий от вышестоящего начальства бывает! Что ж теперь, и мне увольняться? Вы не горячитесь, подумайте ещё, а потом поговорим. Лично у меня к вам претензий нет. И коллектив вас уважает… Ну оставьте вы эти свои топики, как они там у вас называются, да и дело с концом.

— Спасибо, Кирилл Михалыч, — но дело даже не в гороно, хотя и в этом тоже… Мне нужно домой. Знаете, мать стала сниться, дом… Личные дела нужно решить… Да и не могу я поступиться своими принципами. Методику преподавания, которую предлагают мне, я не приемлю… Но скажу больше, я не чувствую в себе таланта педагога. Я это начал понимать, когда учил детей там, у себя, а сейчас окончательно пришел к выводу, что это не моё.

— Голубчик, Владимир Юрьевич, вы просто на себя наговариваете. Я же сидел на ваших уроках. Всё у вас так. И дети вас слушаются…

— Намекаете на Стёпочкина? — усмехнулся я.

— Да что вы, что вы. — замахал руками Кирилл Михайлович, — Упаси Бог. — Непедагогично, конечно, но, как говориться, всё, что делается, — к лучшему. Стёпочкина теперь не узнать. Старается, все двойки поисправил. Так это же тоже ваша заслуга. Так что, мой совет, учительство вам бросать нельзя ни в коем случае…

Директор заявление всё же подписал, хотя просил доработать хотя бы до конца мая, когда у младших классов начнутся каникулы, но это не стало проблемой, потому что на это время меня согласилась заменить та же Эльза Германовна, с чем директор в конце концов и согласился.

— Кирилл Михалыч, а откуда в РОНО знают про Стёпочкина? — не удержался и спросил я всё же у директора.

— Вы что, думаете, это я доложил? — возмутился Кирилл Михайлович. — Да Боже избави. И в голове такой мысли не было.

— Да нет, Кирилл Михалыч, Вы-то, я понимаю, меньше всех заинтересованы сор из избы не выносить, — стал оправдываться я, поняв, что невольно обидел человека.

— Я думаю, кто написал кляузу, тот мог и эту каплю дёгтя добавить… Но не хочу грех на душу брать, — замахал руками Кирилл Михайлович. — Вполне могло дойти до начальства и через слухи. Кто-нибудь из учителей мог рассказать дома, а то и дети рассказали родителям, а там и пошло. Говорят же, что шила в мешке не утаить.

Я решил загладить невольную вину перед добрым человеком и искренне сказал.

— Да ладно, Кирилл Михалыч, какая теперь разница… А вас, Кирилл Михалыч, и коллектив я буду вспоминать добром.

— А я Вам, голубчик, Владимир Юрьевич, дам хорошую характеристику, — растрогался Кирилл Михайлович. — Пригодится.

На том и расстались.

В учительскую я принёс торт. Мы пили чай, говорили о школе, о нелёгкой профессии учителя и о превратностях судьбы, которые нужно просто постараться пережить.

— Главное, не зацикливаться на неприятностях, потому что из каждой ситуации всегда есть выход. И никогда не нужно опускать руки, — изрекла химичка Светлана Петровна, переживая за меня.

— А я скажу, что учитель — это сплошной комок нервов, — возбуждённо заговорила Алла Павловна о наболевшем. — Всегда у всех на виду, всё время под чьим-то недремлющим и бдительным оком. А ты должен сохранять уверенность и достоинство, да ещё хорошо выглядеть каждый день… К нам предъявляют непомерные требования… Я должна налаживать контакты со школьниками, когда в старших классах между учителем и учеником — пропасть… Домой прихожу никакая, а дома муж и дети. Готовка, стирка, да ещё в магазинах в очередях постоять. Вот и разорвись.

Лицо Аллы Павловны пошло красными пятнами, а на глаза навернулись слёзы; она достала платочек из обшлага рукава шерстяной кофточки и поднесла к глазам.

Все шумно согласились с Аллой Павловной.

— Того наши бабы и выглядят в тридцать как в пятьдесят. Мало того, что работа на нервах, дома с детьми — как забубённая: уроки проверь, в кружок отведи, всех накорми, да ещё мужа ублажай, — подтвердила Ирина Васильевна.

— А он лежит на диване и газету читает. Хорошо, если ещё не пьёт, — мрачно сказала Светлана Петровна, и все почему-то посмотрели на Петра Никодимовича. Тот натянуто улыбнулся, пожал плечами и промолчал. Потом, пытаясь замять неловкость, сказал:

— Может быть, Вы, Владимир Юрьевич, напрасно так болезненно реагируете на эти претензии со стороны роно? Ведь нам всем приходится выслушивать нечто подобное и выкручиваться как-то. Мне, например, тоже указали на то, что я на своих уроках недостаточно уделяю внимания политическому просвещению.

— Пётр Никодимович в прошлом году взял и сказал, что, мол, партийность школьной работы должна заключаться только в обществоведении, но математика и другие точные науки — это частные предметы, — усмехнулась Алла Павловна, — так его весь год комиссиями изводили.

Пётр Никодимович сдержанно улыбнулся и согласно кивнул, но тут же произнёс:

— Тем не менее, на учителя возложена важная миссия, потому что, как сказал писатель Фёдор Абрамов, «Учитель — это человек, который держит в своих руках будущее нашей планеты».

С этим все дружно согласились, и только Светлана Николаевна пропустила слова математика мимо ушей и сказала:

— А меня заставили вводить антирелигиозное освещение в предмет. Антирелигиозное освещение я ввела, только это выглядит несуразно, как ярлык, приклеенный к шляпе, потому что, с моей точки зрения, к химии уж точно никакого отношения не имеет.

Когда я в шутку заметил, что мы говорим совершенно крамольные вещи, которые, если бы дошли до РОНО, кому-нибудь точно не поздоровилось, Алла Павловна заметила:

— А здесь, слава Богу, Эльзы Германовны нет…

Любови Ивановне, которая из-за моего ухода расстроилась больше всех, я подарил свою книжечку, что делал редко и только из откровенной симпатии.

Глава 24

Тоска по дому и по любви. В общежитии кирпичного завода. Хохол Микола и татарин Сабан. «Сто грамм — не харам». Первый день работы. Угроза «побачить, почому фунт нашого лиха» в действии. Тяжёлый труд рабочих кирпичного завода. Сердобольная напарница Вера. Саман проявляет чуткость. Талик Алеханов и дружба, которой не было.


Оставаться в школе я не мог, но уехать и появиться дома, когда в школах ещё продолжались уроки, я тоже считал для себя невозможным, потому что пришлось бы объяснять не только матери, но и знакомым, с чего это я приехал прежде, чем закончился учебный год, и не проштрафился ли я в чём-либо…

Но я всё чаще думал о доме, и меня стала одолевать тоска, которая съедала душу и угнетала психику. Я страдал от одиночества и от той тоски по любви, которая живёт в нас всегда, но проявляется вдруг с особенной и непонятной силой. Я решил освободиться от груза неудобных и потому лишних для меня здесь связей, в том числе отрешиться от всякой напрягающей мозг работы, ничего не писать, ничего не читать и нагрузить своё тело, которое с точки зрения христианской морали является низшей частью моего существа, хотя другие святые отцы говорят, что человеческое тело, как и душа, — суть художественное изделие, физической работой, утомить себя, и я всё чаще думал о той, кто мне на расстоянии оказался 'большим, чем я представлял. Я любил Милу и мысли о ней становились навязчивыми и занимали всё моё сознание. И только один вопрос не давал мне покоя: осталось ли в ней хоть что-то от взаимного чувства ко мне… И для сомнений были основания, потому что я не получил ни одного ответа на те, пусть и редкие письма, которые писал ей.

Я оставил записку Толику, в которой врал, что срочно должен уехать, сослался на непредвиденные обстоятельства, которые требуют моего присутствия дома, хотя, если иметь ввиду моё настроение и намерение, наконец определиться в отношениях с той, которую любил, в этом была правда, просто появилась вынужденная необходимость немного задержаться.

На столе вместе с запиской я оставил деньги за проживание вперёд, памятуя о скудном достатке семьи, в доме которой прожил некоторое время…

На кирпичном заводе, куда я устроился, любые рабочие руки в связи с текучкой кадров были в дефиците, и я без труда получил общежитие. Комендантша, строгая женщина лет пятидесяти с короткой стрижкой и гребешком в волосах, с отсутствием даже лёгкого намёка на макияж и в совершенно простой одежде в виде черной длинной юбки и синей шерстяной кофты на пуговицах, указала мне на две свободные кровати в просторной, но пустой комнате на четверых: кроме четырёх кроватей с тумбочками, облезлого шкафа, да стола с двумя стульями, больше ничего не было, как и в общежитии Строительно-монтажного управления.

— А кто здесь ещё живет? — спросил я больше для приличия, чтобы как-то завязать разговор.

— Татарин, да хохол, — сухо ответила комендантша, и видно было, что она не расположена к разговору. — Придут — увидишь. И что б мне никаких пьянок и никаких баб, — строго заключила она и вышла.

После работы один за другим пришли оба жильца.

— Новенький? — сказал высокий, сухой и жилистый малый, конопатый, с неприятными чертами лица и беспокойными мышиными глазками. — Чтой-то ти на рабочего не схожий… Мабуть мамин синочок? — Ничого, завтра ти побачиш, почому фунт нашого лиха.

— Микола, что ты к человеку цепляешься? — осадил Миколу другой жилец, татарин, которого назвала комендантша наряду с хохлом.

— Я — Сабан, — протянул мне руку татарин, белозубо улыбаясь.

— Сабан? — вырвалось у меня при имени, которое показалось мне необычным.

— Так называли у нас того, кто родился во время пахоты.

— Вот ти и пашешь як лошадь и все життя пахать будешь, — желчно откликнулся Микола.

Микола иногда мешал украинские слова с русскими и злобствовал без всякой причины. Злобствовал просто по своей мелкой сущности. Я сразу понял, что это дрянь человек, его нужно опасаться и держаться от него подальше.

— Ну и злой же ты… как собака, — лениво сказал Сабан, и это вызвало взрыв агрессии у Миколы.

— Що, татарин, давно не били? — вспыхнул Микола и уже готов был кинуться на Сабана, но встретился со мной взглядом, обмяк, глаза его потухли, и он остановился, словно споткнулся, и стоял, как вкопанный.

— Иди на место! — приказал я, и Микола покорно развернулся и пошел к своей кровати. Он сел и оставался в этой позе всё время, пока я говорил с Сабаном, который был сбит с толку моим вдруг изменившимся резким тоном, ничего не понял, но отвечал на простые вопросы как-то насторожённо. Я ругнул себя за неосторожность, которая могла мне навредить, но никак не мог допустить мордобоя в первый же день моего нахождения в общежитии, да и не хотел я, чтобы симпатичного татарина ни с того, ни с сего бил жилистый Микола.

— У вас в общежитии, наверно. часто драки бывают? — спросил я Сабана.

— А как пьянка, так и драка, а пьют почти что каждый день. — А бывает, из-за баб. У нас на заводе почти одни бабы работают.

— Ты-то ведь не пьёшь, — сказал я.

— Почему не пью? Пью. Только немного. Не люблю пьяных. Пьяные как свиньи.

— А как же шариат? Шариат запрещает мусульманам пить алкоголь.

— Да, запрещает. Но не многие соблюдают запрет. Разве что только истинные масульмане… Не знаю. У нас все религиозные праздники, не говоря о Курбан-байраме, всегда отмечались с водкой. У нас говорят, «сто грамм — не харам».

И словно оправдывая татар, Сабан добавил:

— Но мы не курим и не едим свинины.

Известно, что одной из российских проблем всегда было пьянство, но я не знал, что эта привычка не обошла стороной и татар. Невольно вспомнился просветитель Каюм Насыри, который, соглашаясь с утверждениями некоторых докторов, сначала тоже считал, что алкоголь в небольших дозах перед едой полезен, а потом стал категорическим противником выпивок независимо от дозы и призывал татар вовсе отказаться от этого. Очевидно, философа тоже обеспокоило распространение пьянства среди его соотечественников…

Всё это время Микола тупо сидел на кровати. Я, наконец, подошел к нему, дотронулся до плеча и вывел из ступора, в котором он находился. По-моему, он тоже ничего не понял, и это позволило мне избежать ненужных вопросов.

Спать здесь ложились рано, потому что рано вставали. Сабит с Миколой быстро уснули, а я всё еще ворочался, привыкая к новому месту.

В эту ночь мне снилась Мила и наша с ней романтическая ночь, когда мы не могли наговориться, и которая закончилась на травяном ложе среди густых зарослей кустов, лип с роскошными кронами и берёз, укрывших нас свисавшими почти до земли своими кудрявыми ветками у стен старого монастыря. И я во сне ощутил ту редкую благодать, которая вызывает слёзы радости и невыразимого счастья. А в ушах звучала фраза: «Я буду ждать тебя. Я буду ждать тебя, сколько бы ни прошло времени, я буду ждать даже, если ты не захочешь вернуться»…

Утром я вышел на работу. И в первый же день Микола стал изо всех сил стараться, чтобы я «побачил», почём фунт лиха.

Процесс изготовления кирпича в общем прост и примитивен, но требует силы и выносливости. Это тяжёлая работа.

Всё начинается с глиняного карьера, который часто находится почти рядом с цехом по производству кирпича. Экскаватор загружает глиняной породой самосвалы или вагонетки-думпкары. Вагонетки с помощью дрезины подаются в цех по производству кирпича и ссыпаются в приёмный бункер. Из бункера глина по транспортёру идёт на конвейер, просеивается, проходит другие подготовительные работы и в итоге попадает в пресс. Выходящая из пресса глиняная прямоугольная «колбаса» нарезается специальным струнным резаком на кирпичи. Кирпич-сырец сначала раскладывается на стеллажах для сушки, а затем обжигается в простой земляной печи.

Всем этим занимались женщины, которых на заводе работало большинство. Вагонетки между цехами толкали тоже женщины.

Моя задача заключалась в том, чтобы принять поддоны с готовой продукцией с вагонетки на свою платформу, отвезти и выгрузить на месте складирования.

Микола не поленился встать на приёмку кирпича вместо женщины, которая обычно работала на этой операции и, привычный к такой работе, стал гонять кирпич из цеха обжига с такой скоростью, что я, еще не выработавший определённой сноровки, не успевал вернуться с пустой вагонеткой, а он уже стоял с новой партией кирпича и матерился, подгоняя меня.

— Швидше, швидше! — орал он. — Це тоби не вдома у мамки, тудыт-растудыт твою…

И он кривил губы в злой усмешке. Женщину, место которой он занял па приёмке, он приставил ко мне, и она помогала принимать кирпич, но гонял вагонетку на выгрузку я один. Я старался не обращать внимания на Миколу и, молча, стиснув зубы, толкал вагонетку с кирпичом до места складирования и пустую обратно. Обратно я старался идти помедленнее, но Микола подгонял меня, не стесняясь в выражениях. На крепкие слова женщина не реагировала, потому что здесь мужики, как я заметил, все как на подбор без мата слова выговорить не умели, но, видя, как мне всё тяжелее даётся работа, не вытерпела и сказала:

— Что ж ты, чёрт, измываешься-то?.. Дай парню передых. Дай обвыкнуть. Он же новенький, не привыкший ещё.

— Жалислива знайшлася! — осклабился в улыбке Микола, но темп чуть сбавил.

До перерыва я дотерпел. Нашел угол подальше от глаз, сел на кирпичи. Руки дрожали, а ноги гудели, и я боялся, что потом не встану. Глаз задержался на плакате, заключённом в рамочку, который висел на кирпичной стене напротив: «Строители! Развернём соревнование за досрочный ввод объектов второго года семилетки». Тепло от ещё горячего кирпича разморило, и я чуть задремал.

— Эй, спишь, что ли? — раздался надо мной голос.

Я открыл глаза и увидел лицо напарницы, которая склонилась надо мной.

— Чего молоко не берёшь? Нам за вредность полагается. Я тебе взяла.

И она протянула мне бутылку молока и половину батона, который разломила. Я взял молоко, и стал отказываться от батона.

— Бери, бери, — строго сказала напарница. — Тебе поесть нужно, а то до конца смены не дотянешь.

— Я с тобой посижу?

И она села на кирпичи напротив, хотя я не успел даже кивнуть в знак согласия.

— Меня зовут Вера, — назвалась она.

— Владимир, — представился я.

— Ты, Вов, на Миколу не обращай внимания. Он всегда орёт, по делу и без дела. В общем, как говориться, «Не дурак, а родом так». Среди людей живёт, а людей не любит.

— Всякий родится, да не всякий в люди годится, — я с трудом изобразил улыбку.

— Во-во, — засмеялась Вера.

На вид она выглядела лет на сорок-сорок пять, но я мог и ошибиться, женщины на таких работах старились быстро, это я заметил и на трубоукладке, хотя работа на кирпичном заводе не шла ни в какое сравнение с той; но, с другой стороны, если представить зимний период, то и на трубоукладке работа не мёд.

— А вы давно здесь работаете? — поинтересовался я.

— Да лет пять работаю… Только ты мне не выкай. Мы к этому непривычны, — с улыбкой сказала она, и лицо её как-то стало моложе.

Одета она была по-рабочему непритязательно: ситцевое платье в цветочек поверх синих спортивных штанов, растянутая вигоневая кофта, грубые кирзовые ботинки; голову покрывала туго повязанная косынка. Весь этот «наряд» завершал клеёнчатый фартук. Примерно также одевались и другие работницы, только вместо ботинок у некоторых на ногах были сапоги или туфли на низком ходу.

— Тяжело женщине кирпичи-то таскать, — посочувствовал я.

— Всем тяжело… Здесь заработок хороший, а у меня двое. Одному шесть, другой десять… да мать.

— А муж?

— Объелся груш… К другой ушёл… Все вы, мужики, ненадёжные. Лучше уж одной.

— Алименты платит?

— Да ну, слёзы. И то через пень колода… Да у него и от той уже двое… С чего платить?.. Да Бог с ним…

Она чуть помолчала, потом спросила.

— Ты-то, видать, не из простых.

— Я учитель. Только, если ты имеешь ввиду происхождения, то из самых что ни на есть простых. Отец несколько лет как умер, а мать снова вышла замуж, — приоткрылся я.

— Учитель, а чего ж на заводе?

— Да я только до лета, подработаю чуть и уйду…

На этом наш разговор и закончился.

До вечера я доработал с трудом и к концу смены ничего не соображал, тупо толкал вагонетки, упираясь в землю ватными ногами. Микола уже не орал, только довольно посмеивался, видя мои жалкие потуги в борьбе с гружёной вагонеткой.

Я добрался до своей кровати и завалился, как был, в одежде. Только сбросил туфли и снял рабочий халат, который мне выдали для работы. Уснул я сразу и с трудом разлепил глаза, когда меня стал трясти за плечо Сабан.

— Иди есть и пить чай. Потом спать пойдёшь, — приказал Сабан.

— Не хочу, завтра поем, — стал отказываться я, но Сабан не отстал, и я притащил своё непослушное тело к столу, вынув из тумбочки ливерную колбасу, хлеб и сахар, купленные после того, как заселился в общежитие.

На столе стоял чайник с кипятком, на газете лежал нарезанный хлеб и колбаса, только это была не ливерная, а самая настоящая варёная колбаса. Однако темно красный, почти бурый цвет её заставил вспомнить Алекпера, который угощал картошкой с мясом, нечастым в меню нашего детства, и организм одного нашего товарища не выдержал необычного для русского продукта, и он, зажав рот, опрометью выскочил на улицу.

— Конская? — спросил я Самана, показывая на колбасу.

— Конская. Это я у своих беру. А что?

— Да нет, нормально. Просто вспомнил детство.

И я рассказал эту историю Саману, на что он пожал плечами и сказал:

— Не знаю, мясо как мясо. Да уж лучше свиньи, которая жрёт что попало.

— А где Микола? — спросил я.

— К своей бабе пошел, — равнодушно ответил Сабан.

Следующий день я проспал до полудня, благо, что по графику попадал в ночную смену. Спал я так, что не слышал, как встал и ушел на работу Сабан, а потом куда-то Микола, который тоже выходил на работу в ночь.

Тело ломило, и все мышцы болели, будто меня весь день трепали как зерно на обмолоте цепами.

Но теперь мне трудно далась разве что первая вагонетка. А дальше пошло живее, и в конце смены я уже не ощущал вчерашнего состояния, когда мне казалось, что это предел всех моих сил и хотелось лечь и умереть.

Микола всё ещё пытался куражиться надо мной, но, я молча принимал кирпич и упрямо толкал вагонетку на разгрузку, и он, видя, что я упрям и не ломаюсь, как-то потерял ко мне интерес, а после перерыва отправил Веру назад на приемку и исчез из поля моего зрения. Мужики, в отличии от женщин, занимались управлением машинами и механизмами, а также их починкой, а другие укладывали рельсовые пути…

Я втянулся и работал так же, как остальные. Я слился со всеми, и меня перестали замечать…

Заканчивался месяц моей работы на заводе, когда у общежития появился Толя. Не знаю, как он меня нашел, может быть случайно увидел в городе. Да и про кирпичный завод мы как-то упоминали, когда разговор зашёл о заработках, мол, там хорошие деньги платят.

Кто-то заглянул в комнату и спросил: «У вас в комнате живет новенький, Володька? Его ищет какой-то пьяный мужик. Толиком назвался».

Это уже была какая-то собачья преданность дружбе, которой не существовало и которую он выдумал. Я, позволив хвостом увязаться за мной, когда решил снять квартиру, сделал глупость, о чём потом пожалел. Он пытался всё время мне услужить и даже раболепствовал, что меня не только угнетало, но и вызывало раздражение и стойкую неприязнь. Толя был из тех, кому нужен кто-то, с кем он хотел бы отождествлять себя, с тем, кто привлекателен для него какими-то качествами, которыми не обладал сам. Это свойственно людям, мало что из себя представляющим, но с апломбом. Они создают кумира, готовы следовать за ним и служить ему, но это бессознательно эгоистическое стремление, потому что они хотят ощущать свою значимость от близкого общения с ним.

У меня не было желания объясняться ни с трезвым, ни с пьяным Толиком, но на улице уже шла какая-то разборка, и в комнату доносились обрывки пьяного разговора. Толя громко и бессвязно пытался что-то доказать своему визави. Мужики, которые обитали в общежитии, отличались нравом буйным и характером драчливым, а потому пьяные драки здесь не являлись редкостью. Я не хотел, чтобы Толику накостыляли из-за меня, и поспешил выйти. Он увидел меня, но это его не обрадовало, напротив, он тут же оставил своего собеседника, чтобы переключиться на меня, перенаправив весь запал своей агрессии. Семён, корявый мужик из соседней с нами комнаты, тоже не совсем трезвый и, уже было начавший хватать Толю за грудки, увидел меня и вопросительно смотрел, пытаясь осмыслить свои дальнейшие действия, но я успокоил его, сказав, что это человек свой, развернул Толю и, взял его под локоть, повёл подальше от общежития.

— Ты обошёлся со мной подло и предал меня как Иуда Христа, — пьяно проговорил Толя.

— Я не Иуда, а ты не Христос. Тем более, что Иуда предал Христа, потому что любил больше деньги, которые по Библии являются корнем всякого зла. И, кстати, я не воровал из ящика пожертвований, — серьёзно сказал я.

— Я не понимаю, о чём ты говоришь, — напрягся сбитый с толку Толя.

— Это из Евангелия от Иоанна, если ты уж вспомнил Иуду. Только деньги здесь не при чём. Я культа из денег не делаю, и в жлобстве ты меня обвинить не можешь.

— Конечно, оставил на столе целый стольник. Откупился ото всех сразу. Вот и есть Иудины деньги, — в его голосе чувствовалась злая ирония.

— Деньги я оставил как благодарность Сандару и Таре за их гостеприимство. Ты же сам видишь, как они живут?.. Толь, чего ты от меня хочешь? — Толик начал меня раздражать.

— Ничего не хочу. Хочу в глаза посмотреть.

— Посмотрел?

Толя вдруг всхлипнул и стал размазывать пьяные слёзы по лицу.

— Так с друзьями не поступают, — выговорил Толя.

Мне стало его жалко, потому что все претензии ко мне были искренни и с его точки зрения справедливы.

— Толя, если я перед тобой в чём-то виноват, прости. Спасибо тебе за твоё тёплое и дружеское отношение ко мне, но мне действительно нужно домой. И если я не уехал раньше, как сообщил в записке, то на это были основания. На днях я действительно уезжаю…

Я замолчал и ждал, что он на это скажет, но он тоже молчал.

— Ну, что, обнимемся, что ли? Может быть больше не увидимся, — сказал я.

Толя посмотрел на меня, мне показалось, совсем трезвыми глазами, чуть постоял в нерешительности, повернулся и ушёл, чуть покачиваясь, но так ни разу и не обернувшись.

Не простил.

Я глядел ему вслед, пока он повернул за угол в сторону остановки автобуса…

На следующий день я взял расчёт и покинул гостеприимный и не очень, но, во всяком случае, неудобный для меня и надоевший город.

Россия страна большая и в своих безграничных пределах разная: кладезь для пытливого ума, раздольная для путешественника и романтика и неисчерпаемый источник для историка. Но для себя я понял, что милее сердцу места нет, чем та небольшая земля, где ты родился, где прошли твое детство и юность, где, может быть, ты встретил свою первую любовь, и куда тебя тянет вернуться неподвластная тебе сила.

И я вернулся.

Загрузка...