МОЙ ДРУГ, ПОКОЙНИК Новеллы Роман

СКАЗКИ, НАВЕЯННЫЕ ВИСКИ

Перевод А. Григорьева

Ирландское виски

— Кружку эля? Значит, сэр пришел повидать старика Томаса — Уэйда? И бродил по грязным улицам, выслушивал ругань всей шпаны Бетнал Грин, не обращал внимания на красные фонари Уайтчепеля, чтобы встретиться с чокнутым Томасом Уэйдом в его вонючей конторе на Бау?

Ваш номер не пройдет, как сказал бы месье Прево, наш французский корреспондент!

Вечер, отвратительный лондонский вечер, пропитанный смогом. Готов поспорить на полкроны, что он сейчас ползет по реке, желтый, жирный, медленный и величественный, как джонка на китайской реке. Может, уже добрался до Дептфорда?

Добрался, бьюсь об заклад…

Мне бродяги не причиняют ни малейшего зла. Видите эту стену, которая тянется вдоль коксовых заводов и теряется в ночи, запятнанной портовыми огнями? Уверен, в ее провалах прячется пара-тройка этих господ. Вы оставите там кошелек и часы, если не шкуру. Вам нужны сведения?.. Я действительно могу их дать. Фирма «Халетт энд Гилхрист» занимается всеми экспедиторскими делами, касающимися портов Египта и Индии. Именно так… Мистер Гилхрист?.. Ничего не могу сообщить о нем. Я продолжаю вести дела по распоряжению господ Памса и Пилли, адвокатов из Стренда. Прощайте… Продолжать?.. Мистер Халетт скончался семь лет назад, но его имя оставили на оловянной табличке. Клиенты часто называли мистера Гилхриста по имени его покойного компаньона, но это не меняло сути. Он все равно отвечал им.

Как вы говорите? Как Марли и Скрудж из «Новогодних сказок» Диккенса. Именно так, именно так! Вы знаете Диккенса, сэр? Прекрасно!.. Я каждый вечер прочитываю одну-две страницы Диккенса. Мой молитвенник… Три призрачных ночи Скруджа; приключения Томаса Векка на колокольне; песня сверчка и старика Калеба перед стаканом, в котором пляшет голубое пламя пунша; тень сумасшедшего в таверне и рассказы семи бедных путешественников в печальную Новогоднюю ночь…

Вы любите Диккенса, сэр? Тогда вы мне брат! Я почти полюбил вас… А если проявите истинную милость и замените пинту кислого эля стаканом приличного виски, думаю, не откажусь от вашего приглашения. Но пообещайте не расспрашивать меня ни о чем, связанном с Гилхристом… К тому же, я ничего не знаю… Я обычный бедный клерк, который обожает Диккенса и любит выпить глоток виски, но виски приличного, как то, что вы столь любезно предложили мне в баре Волшебное местечко.

* * *

— Пошли быстрее. Я чувствую, что смог наступает на пятки, я слышу его… Да, да, я слышу туман!.. Он начинается с далекой жалобы, со стона боли, неразличимого для миллионов ушей, а потом наступает на вас с приглушенным ревом прибоя, и вы долгие часы слышите тонкие голоски, которые сыплют проклятиями из-за закрытых дверей, хрипы, доносящиеся из темных провалов, а по стеклам ваших контор стекают вонючие ручьи…

Нет, не останавливайтесь, не поднимайте глаз на тайну этого окна, белизна которого рвет мрак стены и ночи. Вы обещали мне не говорить об «истории»… А вот и бар! Закроем дверь. Иначе смог тысячами злых иголок протиснется в зал по нашим пятам. Как же здесь хорошо!.. Посмотрите сами: каждая бутылка цепляет свет своим пузатым гладким брюхом, похожим на брюхо мелкого парижского рантье…

Поглядите на эту темную розу, которая выглядывает из-за штофа персикового бренди! Настоящий женский ротик? А эта врожденная кривая, которая изумрудом вьется вокруг графина с шартрезом… Ой! Тень от шидамской кружки выглядит на стене монахом… А вот и лицемер!.. Спорю, что он напоил до пьяна пару-тройку новозеландских матросов, которые перебьют друг друга на улочках, прилегающих к Хай Стрит. А этот золотой ручей, эта замечательная, солнечная молитва, беззвучно разбрасывающая самородки по тончайшему песку плит, и есть виски.

Да, сэр, я — старое трепло, которому виски доставляет огромную радость, но не надо говорить со мной об истории с этим поганым крокодилом Гилхристом!..

* * *

— Вы действительно закажете вторую бутылку этого скотча, более почитаемого, чем член Палаты Лордов?

Прекрасный человек! И вы еще заказываете фляжку ирландского виски!

Значит, вы поняли? У меня не рыжие волосы и меня не зовут Патриком… Я не раскольник, но время от времени обращаю нежный взгляд к моей бедной родине и служу ей, я, старый бедняга Том Уэйд, предпочитая резкость ее виски бархату шотландского напитка. Да, я родился в Лимерике… Там, рядом с портом, в котором плещется плотная грязная вода, есть маленький перегонный заводик. Ах, какие запахи доносились с него! А в дни, когда поднимался туман, он был пропитан королевскими ароматами, и мы, бедные люди, слизывали с губ и ладоней виски, смешанное с водой! Ха!

Ха! Ха! А Пабни, владелец заводика и скупердяй, требовал от каждого, кто стоял вокруг его чертова заводика, по полпенни! Вы помните эту историю из учебника, когда хозяин таверны перед судом потребовал от одного бедняги, чтобы тот ему заплатил за запах жаркого. Мы не стали дожидаться, чтобы Пабни вызвал нас к судьям — эти ирландские судьи проявляют к беднякам меньше снисходительности, чем средневековые, — а просто бросили его в гнилые воды порта. Он так и не выплыл.

Его наследник продолжал гнать виски, но не трогал нас в дни, когда поднимался туман. Иногда он даже угощал нас этим волшебным напитком. Значит, доброе дело никогда не пропадает. Ха! Ха! Ха! Вы тоже смеетесь? Милая история, не так ли?

* * *

— Что вы просили подать? Устрицы, куски голландского сыра, толстые и с привкусом семги, филе селедки и пикули? Превосходный человек, вы обходитесь со мной, как с королем!..

И, быть может, я посвящу вас в историю Гилхриста…

Вы отказываетесь? Говорите, что приехали не ради нее? Гром и молния, а если мне хочется ее рассказать?.. Если это мне нравится? С каких пор жалкий щелкопер, получающий по су за строчку, будет затыкать глотку мне, старому Тому Уэйду? Да, Том Уэйд — старый зверь! Но если ему хочется рассказать историю поганца Гилхриста, он ее расскажет, даже журналисту, который кривит рот!..

* * *

— На чем мы остановились? Ах, да. Я услышал, как Мюррей отодвинул стул.

— Гилхрист, — сказал он тихим, но отчетливым голосом, — хватит преступлений! «Ваверли» не уйдет.

— Капитан Мюррей, — ответил Гилхрист, — быть может, вы вернете мне четыре тысячи двести фунтов, которые являются вашей долей в деле «Ваверли» и которые я имел слабость вам одолжить?

— Я не могу сделать этого сейчас, — тихо ответил Мюррей, — но…

— Послушайте, Мюррей, вы не сможете этого сделать ни сейчас, ни потом. Храму Гура нужны эти жалкие деньги!

— Что!..

Мюррей с ужасом выдохнул это «что!».

Я подслушивал у двери кабинета Гилхриста спор между хозяином и Мюрреем, капитаном «Ваверли», одного из грузовых судов, которые ходили между Лондоном и Калькуттой.

Мюррей был высоким худощавым человеком с вечно хмурым настроением. Его темная кожа выдавала индусскую кровь. Он был умным, трезвым моряком, которого все уважали.

— Значит, — продолжил Мюррей, — вы знаете, что…

— Знаю, знаю, мой мальчик, знаю, что вам нужны огромные деньги для поддержки кучки будущих мятежников, прячущихся в монастыре Гура в горах…

— Да, — прорычал моряк.

— Успокойтесь, это меня не касается. Я люблю веревку Нью-Гейта не больше, чем вы питаете пристрастие к расстрельной команде во дворе казармы Симлы. А потому сделаете то же, что сделали с «Делаваром».

По моей спине пробежала холодная дрожь.

«Делавар», жалкое суденышко под командованием Мюррей, которое утонуло в Атлантике десять месяцев назад. В живых после кораблекрушения осталось три или четыре человека, в том числе и Мюррей.

— А если на этот раз мне не повезет? — спросил Мюррей.

— Вам повезет, малыш, — в голосе Гилхриста появился металл, — и вы получите, как и в тот раз, более четырех тысяч…

— Хватит, — оборвал его моряк.

— Мюррей, вы даже не представляете, каких трудов мне стоило удвоить страховку. Они мне не доверяли! Но мы получим сполна, когда «Ваверли» запляшет на рифах Уэссана, не так ли, Мюррей?

— Замолчите! — огрызнулся Мюррей. — Я делаю это ради моего народа и моего Бога. Когда придет время платить за свои преступления, я заплачу, и, быть может, Бог сжалится над своим недостойным слугой. А вы, Гилхрист, что скажете вы в Судный День?

— Сначала скажу, что у нас разные Боги. Вашего зовут Вишну, Брахма или Будда. Мне все равно, и я склоняюсь перед ним из уважения к вам. Но мой Бог, Мюррей, прячется за хромированной сталью и замками сейфа. Снимите шляпу! Его имя — Фунт Стерлинга, Банковский счет; его имя — Деньги. И этот бог прощает все, если только вы на его стороне…

— Гилхрист, — вскричал капитан, — вы — гнусное существо!

— Мюррей, — ответил Гилхрист, — вы — заблудшая душа и наглец.

— Бойтесь…

— Я ничего не боюсь.

И тут произошло нечто странное.

Последние слова сопровождались восклицанием крайнего ужаса.

Я приложил глаз к замочной скважине — светлое пятнышко на темной двери — и увидел, как Гилхрист с отвращением отбивается от чего-то. Тут же послышался ироничный и презрительный голос Мюррея:

— Вы ничего не боитесь, Гилхрист, а при виде этого бледнеете и дрожите, как ребенок!

— Убейте его, Мюррей, умоляю вас! Когда я их вижу, то схожу с ума от ужаса.

И тут я увидел на светлой стене огромного черного паука. В воздухе просвистела линейка и раздавила его. Я едва успел отскочить в темный угол, когда распахнулась дверь, и в проеме появился капитан.

Его суровое и замкнутое лицо освещала странная улыбка.



* * *

— Хочу еще немного виски… Спасибо…

Теперь не оставляйте мой стакан пустым. Мне нужно набраться храбрости, чтобы рассказать, что случилось потом…

* * *

— Через неделю в бурную безлунную ночь «Ваверли» исчез в Уэссане.

Как и остальные члены экипажа, Мюррей расстался в кораблекрушении с жизнью. Его истерзанный труп нашли в прибрежной бухточке. Он сжимал в объятиях труп юного мальчика…

И этим мальчиком, сэр, был мой сын Герберт!..

Да, Герберт, мой малыш!

Я воспитывал его так, как воспитала бы мать, но она умерла молодой. Я покрывал поцелуями его крохотные розовые ступни, когда они болели после первых шажков. Я рассказывал ему чудесные истории. Я плакал, когда плакал он. И смеялся, когда его сердце наполнялось радостью…

Сэр, я не собирался делать из него моряка, но соседство с доками, приключенческие романы, грустные песни отплытий, когда тройная сирена яростно разрывает морской воздух, сделали все за меня. Он убежал из дома, обратился к этому псу Гилхристу… И Гилхрист определил его на обреченное судно!

Простите слезы бедному старому отцу, которого растрогала великая безмятежность виски!

— Почему я не убил Гилхриста?

Секрет тумана. Приказ Бога.

Ибо у меня в кармане лежал нож, чтобы перерезать глотку мерзавцу. Но Бог не захотел принять мою месть, и наслал на Гилхриста Ужас, чтобы покарать его.

Я шел, сжимая в кармане обоюдоострый нож, когда улицу вдруг залил смог.

Я еще ни разу не видел таких плотных вихрей. Смог буквально заполнил улицы, словно мокрая и вонючая ветошь.

И тут же из тумана донесся голос, он звучал у моего уха:

— Ты не убьешь Гилхриста!

Я оглядывался по сторонам, но видел лишь подвижные стены смога.

— Слушай, Томас Уэйд! По приказу Бога я накажу Гилхриста и отомщу за Герберта!

Мне показалось, что я различаю в тумане высокий и худой силуэт с двумя огненными точками на месте глаз.

— Мюррей! — воскликнул я.

Голос жалобно попросил:

— Прости меня, Уэйд, как твой сын простил меня перед смертью.

— Мюррей, где ты?

Голос удалился, дробясь.

— Там, где месть. Не убивай… Гил… христа… Ему назначено… ужасное… нака… зание…

И высокая тень растаяла среди тысяч дымных чудищ, из которых состоит смог.

* * *

— Все началось вечером.

Я работал в маленьком кабинете, сидя напротив Гилхриста.

Служащие, весь день сидевшие на антресолях, помпезно именующихся «Бюро Приема», ушли с работы, весело хлопнув дверью.

Вдруг на винтовой лестнице послышались шаги. Я заметил удивление на морщинистом лице Гилхриста. Шаги поднимались, и выражение удивления сменилось недоумением, а потом настоящим ужасом.

Солнце залило мне сердце, и я возблагодарил Бога. Мы с Гилхристом узнали шаги Мюррея.

* * *

В дверь постучали.

— Войдите! — прохрипел Гилхрист.

Дверь медленно отворилась… В проеме никого не было, только мрак, в котором едва светилась лампочка.

Я сказал никого…

В комнату ворвалось ледяное дыхание, повеяло морем и травой, гниющей на берегу.

— Ветер, — заявил успокоившийся Гилхрист. — Он всегда приносит вонь из порта.

Но его оптимизм тут же растаял, ибо шаги пересекли комнату, а единственное кресло заскрипело под весом невидимки.

— Послушайте… Уэйд, — икнул Гилхрист, — похоже, кто-то сел в кресло.

Я пожал плечами с наигранной жалостью.

— Мистеру Гилхристу привиделось!

Мое презрение подбодрило его. Он снова склонился над бухгалтерской книгой. Но я видел, как он бросал беспокойные взгляды в угол, где стояло кресло.

В конце концов, он не выдержал и подошел к нему.

Это было обычное кресло, лоснившееся от задниц, часто ерзавших по нему. Его добропорядочные старинные формы не вызывали никакого ужаса.

Наверное, так думал и Гилхрист, ибо он без страха протянул руку и…

Хотя и предупрежденный таинственным привидением, я в ужасе вскрикнул.

Руку Гилхриста яростно схватила невидимая кисть и принялась ее сжимать, выворачивать, ломать кости. Потом Гилхриста отбросило, и он перелетел через всю комнату.

Газовый рожок вдруг побледнел, зашипел и потух.

Гилхрист кричал еще добрую минуту, будучи жертвой невидимого и безжалостного палача.

Мне удалось зажечь огарок свечи, которым мы плавили сургучные палочки. Хозяин лежал на пюпитре безжизненной массой; из его носа сочилась кровь, а рот был странно искажен.

Я довел его до двери дома; он не переставал говорить о пауках.

Почему?

Гилхрист провалялся в постели целую неделю.

А когда вернулся, то прятал левую руку под огромной перчаткой из черной шерсти, а рот его прикрывала повязка. Он говорил с превеликим трудом, издавая странные шипящие согласные. В глазах было застывшее, жестокое, нечеловеческое выражение. Мысль о скором возмездии придавала мне достаточно мужества, чтобы выносить этот странный взгляд, жаждущий крови.

Дни шли своей чередой, похожие один на другой, когда «нечто» вернулось.

Первым его услышал Гилхрист.

Он издал пронзительный крик и попытался встать…

И тут я был несказанно поражен. Он не мог подняться, ибо буквально приклеился к стулу.

Необычный шум шел из подвала и нарастал, приближаясь к кабинету.

То были шаги многочисленной орды. Шаги, сказал я? Скорее шарканье, несильные удары по дереву ступенек, и шелковое шуршанье по стенам.

Дверь не открылась, а распахнулась.

И как в тот раз, за ней был только мрак.

— Па… па… па…

Гилхрист пытался что-то выговорить.

С его лба на бухгалтерские книги стекали крупные капли пота.

Что-то чиркнуло по полу, потом несчастного сорвало со стула, он некоторое время плыл по воздуху и приклеился к потолку.

Да, приклеился к потолку!..

Все его тело сотрясали необычные судороги. Кости хрустели, дряблые щеки стягивались. Сквозь прорвавшуюся ткань костюма показалась желтая кожа с потеками крови.

Словно адские булочники месили отвратительное тесто человечьей плоти.

Несмотря на жажду отмщенья, я убежал, ощущая страх и отвращение.

* * *

— Нет, он не умер!

Через шесть недель он занял место перед своим столом напротив меня.

Но это существо, закутанное в платки и одеяла, с бархатной шапочкой, натянутой до самых бровей, с носовым платком, поднятым до глаз, как паранджа у арабской женщины, с толстыми перчатками, скрывавшими руки, было ли оно Гилхристом?

Он перестал говорить; он изредка издавал свист, который я не в силах воспроизвести. И потом он уменьшился, сильно уменьшился. Его ноги, если они у него есть, закутаны пеленками, как у младенца.

Преданная ему старая служанка Пег привозит его в контору на маленькой коляске и забирает вечером. Она отказывается говорить, но ее злое лицо словно перекошено от невероятного страха.

Движения у Гилхриста стали странными, он делает все рывками. Я заметил, что он подпрыгивает с легкостью, несовместимой с его возрастом, и совсем не по-человечески!

Но он бдительно следит за бухгалтерскими книгами и сейфом; красные всплески его взгляда ревниво и с отчаянной яростью отгоняют от них всех и вся.

Непонятная и невероятная деталь: его тень совсем не похожа на тень человека. Вечером, когда он склоняется к лампе, она отражается на стене, чудовищная и бесформенная. Да, сэр, он стал тестом, над которым без колебаний работает таинственный скульптор, вытягивая, царапая, меся, округляя и сплющивая, пытаясь придать окончательную форму своему творению!

* * *

— Однажды я увидел, как его глаза уставились в одну точку на стене, и в них появилось выражение звериной ярости.

Я проследил за взглядом и увидел… жирную муху, которая спокойно чистила крылышки. Что заставило меня вдруг покинуть кабинет и прижать глаз к замочной скважине?

Гилхрист посмотрел на дверь, дабы удостовериться, что я ушел, а потом одним прыжком схватил насекомое.

Шапочка и платок упали.

Ах, сэр…

Вместо рта я увидел отвратительный хоботок, обросший крючковатыми волосками, а на невероятно деформированной голове сверкали налитые огнем и кровью многочисленные глазки.

Он с наслаждением сожрал муху… Какая гадость!

* * *

— Свершилось.

Возмездие исполнилось.

«Нечто» вернулось.

Ни я, ни Гилхрист не слышали, как оно появилось, но вдруг заметили, что оно недвижно восседает на высоком стуле.

И вдруг вознесся ясный голос:

— Гилхрист!

Обезумевшие глаза хозяина округлились.

— Гилхрист, пора платить!

Все произошло быстро.

Шапочка, платок, шали и одеяла клочьями разлетелись по кабинету, а по слизистому комочку плоти было нанесено несколько несильных ударов.

Я увидел… Словно вспыхнула молния, но я увидел.

Гигантский паук своими когтистыми лапами довершал преображение Гилхриста, а когда ужасающее явление истаяло, осталось небольшое красноватое чудовище, которое, неловко подпрыгивая, унеслось в самый темный угол кабинета.

* * *

— Гилхрист исчез.

Так говорили все, и так скажете вы.

Но это неправда.

Он по-прежнему там, в углу кабинета, только превратился в обычного паука, толстого и на редкость отвратительного.

Как только я открываю сейф, он выбегает из своего логова и смотрит, следит за мной.

Теперь настало время моей мести.

Я нарочно совершаю ошибки в бухгалтерских книгах, а потом каминными щипцами хватаю паука и сажаю на испорченные страницы. Паук видит ошибки, испуганно бегает по белой бумаге и в ужасе заламывает волосистые лапки. Ибо Бог сохранил ум человека в крохотной и отвратительной оболочке.

Тогда я открываю сейф и беру его ненаглядные деньги.

Сэр, не думайте, что я их ворую! Как я могу брать банкноты, на которых еще не просохла горячая кровь моего сына?

Я медленно глажу его раздутое брюшко шелком драгоценной бумаги, а потом сжигаю фунты стерлингов в пламени свечи.

Надо видеть животину! Паук прыгает, бегает по чернильницам, пытается меня укусить. Однажды ему это почти удалось, но я ампутировал ему лапку ударом линейки! Видели бы вы, как он корчился от злобы!

Но этим не ограничиваются мои преследования. Я каждое утро уничтожаю паутину, которую он неумело ткет в своем углу.

Я очистил кабинет от насекомых. Целых двадцать клейких мухоловок свешиваются с потолка. Паук страдает от голода. Время от времени я подкармливаю его несколькими тощими комарами. Я не хочу его смерти.

А когда он пытается взбунтоваться, видя мои ошибки, я кричу ему: «Гилхрист, сегодня я тебя лишу мух», и он в отчаянии сворачивается в клубок.

Вчера я объявил ему, что ампутирую ему еще одну лапку.

Я накрыл его стаканом, а когда приблизился с ножницами, чтобы исполнить приговор, увидел под застывшим пауком сверкающую жидкость.

Гилхрист плакал!..

* * *

— Вот, сэр, налейте мне еще виски, которое бармен охладил на улице, залитой туманом, и холодной, как полярная ночь. Ирландское виски, виски Ирландии со вкусом крови и слез, которое освежает мой наполненный горечью и обметанный лихорадкой рот, грея мне сердце, мое исстрадавшееся сердце…

В полночь

Как только пробило полночь, в мою комнату вошел призрак.

Я сидел спиной к двери, лампа затухала, и только бутылка виски сияла богатым, чистым и радостным светом в этом тараканьем логове.

Сердце мое ощутило гостя из мрака.

— Тень Питеркина Додда, матроса, которого я прикончил на Эйронделл-стрит в тот вечер, когда он обозвал меня дамским пуделем, — возгласил я вслух, — но я не боюсь ни Питеркина Додда, ни его отвратительную тень. Разве можно обзывать джентльмена дамским пуделем?

Я не осмеливался повернуть голову, но ничто не шелохнулось.

— Может, ты явился за восемью шиллингами, что завалялись в твоих карманах. А что бы ты сделал с этими деньгами после своей смерти? Если настаиваешь, я отдам их часть отцу Балкингорну, чтобы он помолился за тебя. Но так ли это нужно?

Гаснущая лампа множила за моей спиной тени.

Я не услышал хриплого голоса Додда и не ощутил тяжелого запаха прилива.

А тень позади меня давила на мою дрожащую плоть, как отчаяние на сердце.

* * *

Тогда я заговорил тише, и виски в глубине стакана с ужасом приняло в свою подвижную золотую плоть горький урожай моих слез.

— Ты ли это, — вымолвил я, — мой отец, чьи надежды я не оправдал; ты, для кого я так и являюсь маленьким розовым младенцем, который ломал игрушки и требовал другие, более красивые?

Ты, кому я без всяких угрызений совести причинял каждый день боль?

Иногда во сне, когда подстерегают суровые опасности, я был уверен, что встречу тебя. Еще вчера ты за руку вел меня через странное логово, где по канавам текла кровь, где человеческая плоть с воплями ужаса корчилась в страшных муках.

— Это ты?

Я не поворачивал головы.

Но никакой поцелуй не коснулся моих волос.

И я понял, что это не был мой отец.

* * *

— О! Она умерла…

Она?.. Кто?.. Я даже не знал ее имени — виски стерло его. Но я знал, что она любила меня со всей страстью своих двадцати лет.

Однажды она плакала надо мной, как плачет старая мать.

Я воздвиг между нами всё равнодушие своего сердца, всё забытье путешествий, все виски, выпитое в портах, куда заносили меня фантазия и манера поведения. И вот она умерла и явилась ко мне. Боже! Каким ледяным был мрак за моей спиной.

Лампа едва светила, и пламя смотрело в потолок.

Но ни одна ласковая рука не протянулась из мрака и ни один крик радости не донесся до меня.

Это была не она.



* * *

Огонек взлетел к небу, как крохотная душа ребенка-хориста.

И в ужасной ночи, окружавшей меня, появилась рука, которая схватила меня за горло.

Она дрожала, эта рука; она пахла луком и трубочным табаком.

И я понял с горечью и гневом, что это был гнусный Бобби Моос, явившийся похитить мое виски.

Имя судна

Это было в то время, когда Хильдесхайм, Бобби Моос, Петрус Снеппе и я шли вниз по Длинному Пантей-Каналу на угнанной барже.

Поскольку это дьявольское судно принадлежало Аарону Сташельбину, ростовщику, наши души и совесть были спокойны.

Думаю, что в момент, когда Петрус Снеппе обрубил причальный трос, мы заметили отвратительную башку Аарона Сташельбина, вынырнувшую из плавучей кучи гнилых лимонов, водорослей, дохлых собак и пустых коробок. Но этого хватило, чтобы Бобби Моос плюнул ему в харю…

Впрочем, это не имеет никакого значения.

Мы пристали к берегу, чтобы отнести в бар Волшебный Город часы и воскресный костюм Аарона Сташельбина. В обмен на них хозяин бара Кавендиш дал нам шесть бутылок вполне приличного виски. Потом буксир забросил нам стальной трос и обеспечил нам увеселительную прогулку мимо доков.

Мы любовались грузовыми судами, шхунами, ржавыми торпедоносцами, наглыми катерами Кастомс-Хауза, и для каждого у нас было слово справедливой оценки.

Поэтому через полчаса все палубы, мостики и реи были усыпаны вопящей и жестикулирующей толпой, которую Бобби Моос, обладавший врожденным художественным вкусом, оценил в пять тысяч шестьсот кулаков, угрожавших нам.

Это доказывает, что люди не могут смириться с критикой даже тогда, когда она может им помочь в будущем.

Я помню яростный гнев капитана-коротышки шхуны, которому Хильдесхайм сообщил, что сомневается в верности его супруги и добропорядочности его матери и дочерей. Чтобы окончательно подтвердить его супружеское несчастье, Петрус Снеппе бросил в него пустую бутылку, осколки которой срезали ему нос.

— На этот раз, — радостно завопил Хильдесхайм, — я уверен, что соврал по поводу поведения его жены. Никакая жена не останется верной тому мужу, у которого нет носа.

Вечером буксир бросил нас, потому что Бобби Моос обозвал его капитана гнилой тварью, и баржа застыла рядом с высоким береговым откосом из черного песка, из-за которого выглядывала луна.

Мы все вчетвером стали поносить его, но он сделал вид, что не слышит нас.

Опустошив последнюю бутылку, мы спокойно улеглись спать. Далекие песни сирен с больших лайнеров навевали нам чудесные сны о виски.

* * *

Вдруг Хильдесхайм проснулся.

— Беда! — заорал он. — Нас ждут тысячи несчастий!

Разом проснувшись, каждый из нас схватил какое-то оружие — крюк, дубинку, железную палку — и мы принялись наносить удары во все стороны, разгоняя злых ночных духов.

Петрус Снеппе с ужасающим ругательством свалился через борт в воду — ему проломили череп.

Надеюсь, в аду к нему не отнесутся с излишней строгостью. Это был хороший компаньон и, несомненно, очень честный человек. Он остался должен два фунта Кавендишу.

— Беда! — повторил Хильдесхайм. — Наше судно называется Возвращенный Сион!

— Еврейское имя!

И над нами сгустилась ужасающая тишина.

— Надо баржу переименовать, — пробормотал Бобби Моос.

— Я хочу, — сказал я, — чтобы она называлась Долли Натчинсон.

— Потому что?.. — агрессивно спросил Бобби Моос.

— Она была, — ответил я, — прекрасной девушкой с фиолетовыми глазами, которая божественно пела в Ковент-Гарден. Я часто, сидя в уголке, за который не заплатил ни гроша, слушал ее, и вся ненависть моей измученной плоти и вся ревность бедного человека неслась к ней.

Когда я представлял, что богачи вызывают радость в ее фиолетовых глазках, а их толстые пальцы с тяжелыми перстнями гладят ее волосы, то надеялся, что ее задавит автобус или приберет к рукам какая-нибудь страшная болезнь, привезенная судном из Суринама, или изувечит ее лицо.

— По моему мнению, — объяснил Бобби Моос, — баржу надо назвать Сэмми Крук. Видите ли, это был превосходный человек…

Однажды он поспорил, что прогрызет дубовый бочонок, чтобы из него полилось виски.

Он сломал пять зубов, но виски потекло. Тогда он принялся лакать прямо из бочонка, но еще до того, как выпил последнюю каплю, сдох от белой горячки.

— Это, — сказал я, — достойная смерть для джентльмена. Я, хоть его и не знал лично, считаю, что Сэмми Крук был джентльменом.

— Заткнитесь! — сказал Хильдесхайм. — Это судно будет называться Лута.

— Лута, — спросил я, — это что еще такое?

— Это, — ответил он, — имя маленькой девочки.

— Ага!.. Какой?

— Маленькой темноволосой девочки, которая просит папочку рассказывать ей сказки и давать ей грошики; маленькая девочка, которая превращает вас в мужчину, хотя вы на самом деле просто мидия; маленькая девочка, ради которой можно подохнуть с голода, испытывая удовольствие; маленькая девочка, ради которой можно воровать звезды, луну, солнце… Маленькая девочка… Проклятие Божье!..

— Хильдесхайм, старый товарищ, — тихо спросил Бобби Моос, — кто такая Лута?

— Ее нет, — выдохнул Хильдесхайм, — ее никогда не было. Я так бы назвал свою маленькую дочку, будь у меня каморка с печкой, со столом, с кроватью и с женой, которую я бы любил.

— Мы… бродяги… — чуть ли не по слогам произнес Бобби Моос, — псы бездомные…

— Лута, — мечтательным голосом сказал Хильдесхайм.

И тройное рыдание разорвало тишину ночи, взлетев к вечности, где сверкали равнодушные звезды…



Волшебная уайтчепельская сказка

Порядочные дамы, которые сталкивались на улице с Присциллой Мальвертон, отворачивали глаза и обменивались полными ненависти словами.

— Боже, дорогая, какая стыдоба, а мужчины!..

— Фу!

Уверен, что эти дамы врали по поводу своей верности, когда ночью вдыхали резкий запах пота мужей — мелких служащих Сити или лавочников из Баттерси.

Я уважаю Присциллу Мальвертон, ибо она предпочитает переходить из мощных лап матроса с лайнера «Кунард-лейн» в привыкшие к утонченным ласкам руки какого-нибудь загорелого эфеба из солнечных стран, чтобы потом наслаждаться прекрасными серыми глазами студентов из Саус Кенсингтон Колледжа.

Но эти мысли рождены хорошим виски; они не найдут отклика в высоко моральных душах иных людей. Но если ваше сердце хоть немного открыто жалости к морским бродягам, вы согласитесь, что Присцилла Мальвертон и ее сестры заслужили право на определенное социальное положение.

Как были бы печальны порты мира, не будь в них прелестных девушек, торгующих любовью.

В объятьях жриц любви, моряки выбрасывают из памяти палубы, омытые океанским рассолом, на час забывают о пустых горизонтах и назойливом вое ветра в снастях, смеются над туманными призраками, которые в полночь взбираются на нос судна, скользят за спину рулевого, а потом исчезают во влажной тьме за кормой… Где, как не в их объятьях изгоняют изо рта противный вкус прогорклого сала, заплесневелых галет, рисовой трухи, похлебки из рыжих тараканов… Мир волшебно преображается, когда руки девушек белыми крылами опускаются на матроски, хотя диваны для любовных утех пахнут дешевыми духами и английским табаком. Усталые гости тонут в облаке милой любовной лжи, которую девушки шепчут на ухо, когда граммофон исполняет Домик в Теннесси.

Не будь их, почтенным матронам из портовых городов пришлось бы признаваться мужьям в шокирующих грехах. Правда, я не уверен, что почтенные матроны решились бы на признание, что не без похотливого удовольствия падали бы по вечерам в крапиву на пустыре, уступая напору истосковавшегося по любви крепыша, и потом…

Но эти мысли пронизаны слишком человечной философией, а вы требуете от меня красивую сказку…

Присцилла Мальвертон кашляла целую неделю.

Ледяной дождь, принесенный ветрами с моря, давно превратил ее черную драную юбку в блестящий футляр.

Мужчины смотрели на бедную грязную одежонку и не замечали милую мордашку с матовой кожей в ореоле светло-рыжих волос.

Несмотря на презрение во взглядах, ее хриплый голосок, полный нежных обещаний, шептал неизменное «Пошли со мной, мой милый».

Один мерзавец сказал ей, что отправься он с ней, ему бы казалось, что он проводит ночь с морским угрем.

Быть может, негодяй был и прав, быть может, он не заметил мольбы в ее глазах — синих, как апрельское утро в Йоркшире, — но это был негодяй…

Присцилла, несмотря на свои нежные двадцать лет, давно познакомилась с холодом, туманом, дождем и неуемным уйатчепельским голодом.

Угрюмо раздвинув тяжелые шторы из синего бархата, Чарли Синклер вгляделся в пустынную, блестящую от дождя улицу.

— Ну вот, — произнес его друг Фледжмилл, утонувший в широком, как кровать, кресле, — скука опять овладевает тобой.

— Стоило захотеть превратиться в Раффла, как обрушилась гнуснейшая погода.

— Раффл не боится ни дождя, ни холода…

— Фледжмилл, я готов встать под пули, но не хочу быть грязным, как стамбульский пес.

— Вор-джентльмен перестал быть героем дня. Настало время Шерлок Холмса или Юлия Цезаря.

— Найди что-нибудь получше, дорогой. Признаюсь, было бы приятно пощекотать себе нервы, прогуливаясь по галерее лорда Вейланда.

— Будь я миллионером Чарли Синклером, а не Фледжмилл ом, бедным приятелем, который курит не оплаченные им самим сигары «Клей», то придумывал бы более приятные и менее рискованные авантюры.

— К примеру, превратился в Гарун аль-Рашида…

— Почему бы не стать Ноем и не построить ковчег?

— Приключения, как и моды, повторяются в каждой эпохе. Ежедневно кто-нибудь заново переживает похождения Одиссея на дизельной яхте, куда радио доносит концерты и джазовые выступления из отеля Савой. Уэллс и Морис Ренар нарядили Цирцею в новые одежды; Икар взлетает в небо на Голиафе и зовется Бусутро, что не так благозвучно; милорд Арсуй обезьянничает, перенимая нравы патрициев. Лишь сказки Тысячи и одной ночи избежали подделки в новые времена… В них сохранилась тайна джинов и волшебных островов.

— Синклер, помнишь историю пьяницы времен Гарун аль-Рашида, багдадского нищего, который один день прожил могущественнейшим из людей.

— Еще бы, — флегматично ответил Синклер. — А вот и мечтатель, вышедший из-за угла.

— Ошибаешься, — возразил Фледжмилл. — Это — мечтательница, ибо речь идет о женщине.

— Тогда, — весело воскликнул миллионер, — это не копия, а вариант. Послушайте, Фледж, мне она не кажется пьяной…

— У нас есть платок и немного хлороформа, — ответил друг. — Это внесет новизну в фарс старика Гаруна.

— Отлично, — кивнул Синклер с серьезностью настоящего англичанина.

Они разбили темную ампулу над батистовым платком.

— Фледжмилл, похоже, она вот-вот проснется.

Присцилла Мальвертон лежала на японском диване.

Королевское платье из темного бархата, забытое мисс Грейс, последней пассией Чарли, подчеркивало невероятную бледность лица девушки.

— Мы, кажется, совершили нечто неприличное.

— Хм!

— Переодеть багдадского пьяницу… Но раздевать и одевать молодую женщину не очень прилично. Мне это приключение уже не нравится.

— Девушка не будет шокирована, — усмехнулся Фледжмилл, — ибо такое происходит с ней не раз на дню и с не столь приличными людьми, как мы.

— И все же, — упрямо повторил Синклер, — это — женщина.

— Она не просыпается.

Стол сверкал от хрусталя, серебряной посуды и тончайшего фарфора; люстры низвергали водопады розового и белого света. Жадные орхидеи впитывали ароматы из дымящихся кастрюлек.

Но Присцилла не просыпалась.

Когда обильно смоченный хлороформом платок лег на ее замерзшее личико, она слабо вскрикнула, и тут же ее тельце, истощенное голодом и болезнью, опустилось на руки Синклера.

— Ах! — воскликнул он, увидев ее облаченной в бархат. — Как она удивится по пробуждении?

Теперь он переживал, ибо Присцилла не двигалась, а бледность придавала странное величие ее личику потаскушки.

— Чарли, — пробормотал Фледжмилл, — я больше не ощущаю биения сердца…

— Фледжмилл, — ответил Синклер, — если эта девчонка не проснется, я покончу с собой, а если…

Он снял телефонную трубку, чтобы вызвать врача.

— А если… — продолжил Фледжмилл, когда Синклер положил трубку на рычаг.

— Если она вернется к жизни, то клянусь перед богом, что женюсь на ней.

Только сейчас он заметил, что Присцилла была удивительно хороша собой.

В Горних сферах, в громадном голубом дворце, где ангелы поют вечную хвалу богу, среди небесных хоров вознесся мелодичный голосок.

Та, кто оплакивает всех падших женщин, та, кто искупила грехи мира своими слезами, как искупил их своей кровью Бог-сын, обратилась к Господу с мольбой.

— Нежная Мария, будь по-твоему… — голос был исполнен великой доброты.

И на грешную землю слетел архангел на золотых крыльях.

Ни Синклер, ни Фледжмилл не узнали об этом, но он приснился Присцилле Мальвертон.


Я не буду рассказывать о пробуждении Присциллы. Прочтите добрые сказки Галланда — это, должно быть, похоже, — и не ждите лучшего от бедного любителя виски.

Но Присцилла проснулась, и Синклер сдержал слово.

Великая нежность, рожденная великой жалостью, может лучом света стереть грязное прошлое…

Чарли любит Присциллу, а Присцилла любит Чарли… Разве не так должны кончаться все волшебные сказки, даже если их героиней становится в наше близкое, очень близкое время, несчастная девица из Уайтчепеля?

Фортуна Герберта

Проснувшись, Герберт услышал треск рвущейся простыни.

Он раздраженно дернул головой, вспомнив о драконовском регламенте, который миссис Байсон вывесила в каждой комнате своего пансиона. Двенадцатый параграф недвусмысленно гласил:

«Дырка на простыне — 8 пенсов.

Дыра — 1 шиллинг.

Прореха — 1 шиллинг 6 пенсов».

Прореха образовалась громадной — Герберт чувствовал липкую шерсть одеяла голыми икрами ног, а капитал молодого человека едва превышал роковую сумму в 1 шиллинг 6 пенсов.

— Нет, — вполголоса пробормотал он, — так продолжаться не может. Вчера мой ужин состоял из куска черного хлеба с копченой селедкой. Сегодня придется обойтись только куском хлеба, а завтра вместо супа я буду глотать туман Сити.

Он медленно встал с постели и оделся, двигаясь словно автомат.

По стеклам барабанил тысячелапый дождь, и Герберта передернуло от одной мысли, что ему целый день предстоит бродить в этой адской сырости, тумане, смешанном с дождем.

Ему снова представилась вечно молчаливая, угрюмая толпа, мрачно ныряющая в станции подземки, где холодным лунным светом мерцали большие электрические жемчужины.

Перед его взором вновь возникли презрительные бледные официанты, застывшие в полумраке раззолоченных вестибюлей громадных ресторанов.

Он опять увидел себя, замершим у витрины «Таймса» и жадно читающим объявления о работе вместе с тысячами других бедолаг.

Кроме того, он уже явственно слышал злой голос миссис Бейсон, которая требовала денег.

Он вспомнил, что накануне рядом с ним остановился чудесный автомобиль марки роллс-ройс. Две электрических лампочки уютно освещали обитый бежевым бархатом салон и тяжелую серебряную вазу, в которой умирали роскошные орхидеи, похожие на морды губастых догов. В тот миг ему хотелось кричать от зависти, от жгучей ревности.

— Сегодня в пять часов, — бесстрастно произнес он, — я стану богатым или покончу с собой.

* * *

В полдень он съел кусок хлеба, запив его чашкой теплого чая.

В два часа пополудни, дрожащий и вымокший до костей Герберт нашел прибежище в каком-то бесконечном коридоре, где симпатяга-пьяница поделился с ним виски. Они по-братски пили прямо из горлышка, а пьянчужка бессвязно бормотал, описывая Кейптаун и трансваальский вельд.

С трех до четырех часов он безуспешно ждал богатства, бродя вдоль доков, забитых судами.

В четыре часа он вернулся к себе в комнату и с философской невозмутимостью валялся в постели, ожидая, что на него свалится богатство.

Он надеялся на него… Страстно, с безумной, ничем не оправданной надеждой, не веря, что жизнь все-таки предъявит ему свой ультиматум.

До него доносились нежные стонущие звуки, смягченные туманом — вестминстерский перезвон возвестил о наступлении пяти часов.

Он поднялся, подошел к окну и открыл его.

Плотный туман скрадывал высоту и приглушал страх. Казалось, в тумане можно утонуть, как в пушистом плюшевом ковре..

Герберт прыгнул вниз.

* * *

Запах эфира холодил ноздри, слегка ломило в висках, но Герберт не ощущал никакой боли.

Он различил голоса полицейских и, приоткрыв глаза, увидел холодное и грязное помещение полицейского участка.

— С этим ничего не случилось, — раздался голос позади него, — а тот господин мертв.

Герберт повернул голову и увидел метрах в двух от себя неподвижное тело, накрытое простыней, из-под которой торчали две ноги в ботинках из лакированной кожи.

Герберт инстинктивно понял, что необходимо лгать.

— Я упал, — едва слышно пробормотал он.

— Каким образом? — спросил голос позади него.

— Я услышал шум на улице, туман мешал разглядеть происходившее, я перегнулся через подоконник и…

— Похоже на правду, — произнес другой, очень мягкий голос. — Этого беднягу нельзя винить в том, что мой дорогой дядюшка именно в это мгновение проходил мимо дома. Мне безумно жаль дядюшку, но как я могу сердиться на этого человека и требовать, чтобы он отвечал за смерть дядюшки. Господин коронер, позвольте мне отвезти этого беднягу домой. У меня есть автомобиль.

— Такой поступок говорит о благородстве вашей души, милорд, — ответил первый голос.

Герберт почувствовал, как его поднимают, и закрыл глаза. Когда он их открыл, то чуть не вскрикнул от удивления — он находился в салоне того самого роскошного автомобиля. Он узнал бежевый бархат и орхидеи в вазе. Рядом сидел элегантный и улыбающийся молодой человек.

— Мое имя Грэхем Вестлок, и я не отношусь к породе неблагодарных людей.

— Но, сэр…

— Вам сейчас станет всё ясно, когда узнаете, что вы свалились на лорда Хэйли Вестлока.

— Богатейшего лорда Вестлока?!

— Несколько сот миллионов, вы правы. Древнее семейство, исключительная скупость, ибо даже в эту ужасную погоду он ходил пешком, дабы не тратиться… Вестлок был моим дядюшкой и направлялся к своему поверенному в делах, собираясь раз и навсегда лишить меня наследства.

— О!

— Теперь понятно? Дорогой друг — позвольте мне именовать вас только так! — разрешите вручить вам чек на десять тысяч фунтов. Пока это всё, чем я располагаю, но на будущей неделе не откажу себе в удовольствии вручить еще один чек на такую же сумму. Кроме того, я — человек признательный, и вы можете обращаться ко мне со своими проблемами.

Несколько минут они ехали в полном молчании.

— Ах! — воскликнул Герберт, — Какой чудесный автомобиль!

— Он вам нравится? Он ваш, мой дорогой друг!.. Нет, нет, не отказывайтесь, вы ни в коей мере не ущемляете моих интересов. Я люблю только французские марки автомобилей.

Остаток вечера Герберт провел в шикарнейшем ресторане. Ночью он очутился в подпольном дансинге, где им заинтересовалась одна итальянка редкой красоты.

Проснувшись утром в лучшей гостинице, он предался мечтам об удовольствиях, дозволенным богатеям Сити.

Но вспомнив о своих шотландских корнях, он решил приобрести уютный коттедж под Лейсом, пару пойнтеров и отличное охотничье ружье.

Кроме того, он продал автомобиль.

В болотах Фенн

Вдруг земля под его левой ногой провалилась, и голубоватая жижа брызнула, как из гнойного нарыва.

— Я вам говорил, господин Стамбл, — что не стоит охотиться на берегах большого болота. Кого вы здесь подстрелите? Лысуху, может, двух или трех? Смешная добыча, недостойная истинного охотника…

— Я подстрелю, — возразил господин Стамбл, — одну, двух или трех лысух. Эту птицу подстрелить труднее чем кажется. Она скрытна, едва мелькает в зарослях кустарника. У нее быстрый полет, хотя так не считают всякие мелкие заметки об охоте, которые изредка снисходят к этой худосочной дичи. А потом я щедро оплачу ваши ботинки, пострадавшие от колючек и въедливой грязи.

— Господин Стамбл, — сказал я, — вы меня оскорбляете. Я никогда не приму от вас ни гроша, ни подарка.

— В таком случае, — ответил господин Стамбл, — предпочитаю отправиться в одиночку на берега болота. А вас попрошу подержать мою охотничью сумку и фляжку. А пятнадцать патронов положу в карман.

— Вы не потратите и двух, — ухмыльнулся я.

— Можете распоряжаться содержимым фляжки…

— Хм… я не…

Но больше ничего не добавил. Разве откажешься от глотка выдержанного виски в туманный день, нависший над болотом, как вымокшее пальто. А виски господина Стамбла было превосходным, настоящим даром Бога.

* * *

— Хотите, чтобы я рассказал еще что-нибудь, господин коронер?

Я отправился на охоту с господином Стамблом в болота Фенн, а поскольку этот глупец не вернулся, а у меня оказалась его охотничья сумка и фляжка, считается, что я знаю больше, чем другие…

Я, видите ли, начал с глотка виски, ведь над высокотравьем поднялся розовый туман.

На небе сияло безжалостное, зловещее солнце, словно лежавшее на чернильном мраке моря. Громадная чайка долго кружила на красном фоне неба, кричали выпи… а я, честное слово, не знаю почему ощутил вокруг какой-то непорядок… И снова выпил.

А потом, не буду от вас скрывать!.. Сходите на болото вечером, когда вонючие пузыри размером со стол лопаются на поверхности воды, когда длинные вереницы птиц, летящие с моря, проносятся в потемневшем небе, издавая короткие вопли, словно приказы капитана шхуны, когда невидимая живность грязи и недвижной воды издевается над вами.

Кулики, чей свист похож на вой ветра в замочной скважине, коростели и водные петушки скрипят, как железо, лысухи, которые словно барабанят. Сходите и…

И вы допиваете фляжку до конца, потому что вам страшно.

Да, я испугался и потому осушил фляжку. Поэтому мои первые слова могли показаться странными и несвязными.

Я не могу особо много рассказать о Стамбле, но, может, вы лучше поймете, если я вам расскажу историю моего пса Циклона?

Охотник никогда не рискнет идти по берегу болота Фенн. Почему?.. Там творятся дурные дела… А если господин коронер возьмет на себя труд провести расследование, он увидит, что в окрестностях уже случались исчезновения.

Я в тот день рискнул зайти дальше, чем обычно. Было так красиво, так тихо, а вода болота сверкала, как озеро ртути. Меня заворожил полет уток-мандаринок… Мой пес Циклон опережал меня шагов на тридцать. Отличный пойнтер, известный в округе своим чутьем, но, к разочарованию знатоков, обладавший неукротимой яростью, не свойственной этой породе.

Вдруг он застыл на месте.

Нет, это не была стойка — все его ловкое тело сотрясалось одновременно от ярости и ужаса.

Я хотел подойти к нему, но он бросился передо мной, словно хотел предохранить от близкой опасности.

Однако, господин коронер, впереди виднелась лишь жалкая болотная растительность и чудесное зеркальце спокойной воды, а на берегу росло нечто вроде высокого кустарника, чьи ветки были похожи на вываренную кожу. Именно на этот кустарник рычал Циклон.

Я машинально бросил горсть глинистой земли в переплетение веток, думая, что оттуда вылетит какая-то спрятавшаяся птица.

Ничто не шелохнулось. Я бросил еще несколько комков, с каждым разом поднимая все более крупный комок. Я хотел уже бросить это занятие, когда вдруг заметил среди переплетенных веток что-то блестящее… Это, господин коронер, был чудовищный глаз, как зеленый огонь маяка, который уставился на меня с невероятной яростью.

И вдруг мне нанесли чудовищную оплеуху, как будто это был легион демонов, потом меня с яростью бросили на землю и намертво прижали к ней. К счастью, я не выронил ружье. Я призвал на помощь святое имя Господа и одновременно нажал оба спусковых крючка.



Я освободился, но яростный рев и невероятные богохульства прокатились над болотом и затерялись в фонтанах разъяренной воды. Кажется, я целый час бежал по грязи и лужам, сквозь заросли камышей, а потом оказался лежащим на песке маленького пляжа, вода ласково холодила мне ноги.

Из впадины дюны ко мне прыгнула ловкая тень, и я узнал — Господу ведомо с какой радостью и признательностью! — моего верного, доброго Циклона. Он держал в пасти длинный коричневый лоскут, который положил передо мной и дружески заскулил.

Думаю, господин коронер, я плакал от ужаса и благодарил Бога с каким-то безумным рвением.

На конце лоскута ремня, тонкого, как резиновая трубка, держалось громадное коричневое запястье с ужасающими когтями…

Всё это было желатинообразным, неплотным и растаяло через несколько часов, превратившись в розовую липкую жидкость с отвратительным запахом…

* * *

— А что теперь?

— Когда солнце садилось в море, а громадные тени с востока порхали над болотом, я услышал выстрел на берегу болота, потом ужасный вопль, о котором уже упоминал. Несмотря на страх, я побежал на выстрел… Никаких следов господина Стамбла не было, только еще кипели воды… я опять приложился к фляжке с виски.

Ночь в Камбервелле

Я услышал, как на этаже осторожно приоткрылась дверь. Раздались тревожные голоса… Я достал из кобуры револьвер.

В тот вечер я выпил огромное количество виски, поскольку ужасная влажность отравляла воздух, а меня охватила тоска по солнечным дням и августовским пляжам.

В баре Зачарованного города высилась громадная голландская саламандра со слюдяными глазами, в которых горело адское пламя; на полу из плитки был рассыпан песок, белый, как сахар, и виски, способное совратить святого Антуана, если он вдруг решится зайти на островок из грязи, который окружал кабаре.

Снаружи хулиганистый ветер играл с дождевыми зарядами и гнилыми листьями. Поэтому понятно, что я сидел и пил, пока Кавендиш, хозяин, не выставил меня вон с положенной вежливостью и твердостью. Пришлось выйти за дверь земного рая, пропитанного самыми чудесными запахами Англии и Шотландии.

Мой крохотный домик в Камбервелле полон холода и влажности. Я живу в нем один. В углах прорастают грибки, похожие на фантастические бледные опухоли; еженощные походы слизняков оставляют серебристые следы на стенах; Но у себя дома я всё же властитель и вовсе не собираюсь пасовать перед грабителями, покушающимися на мое почерневшее серебро и три или четыре ценных картины.

Вернулась тишина. Ее даже не нарушал дружеский тик-так фламандских ходиков в прихожей. Следуя логике, я заключил, что их только что украли, и меня тут же охватил гнев.

Поймите, когда я возвращаюсь домой, в нем нет ни женщины, которая недовольно ворчит, но через минуту уже целует, ни шумного приветствия пса, ни двойного зеленого ночника кошачьих глаз. В этот жуткий час одиночества, удивительные мечты, навеянные виски, покидают меня в конце улицы, как неверные сотоварищи, и я радуюсь обретению своего друга — часов-ходиков, — который в одиночестве болтает в плотном мраке коридора.

— Ты здесь! Я-весь-ма-до-во-лен.

— Ты здесь! Я-весь-ма-до-во-лен.

Я пытался сказать ходикам еще что-то, но не смог. Мой мозг и слабое воображение в холодные ночные часы отказались подобрать иные слова к их ритму.

И вот мой друг был украден…

Первая ступенька скрипнула под моей осторожной ногой; тут же снова зашептал какой-то голос, потом опрокинутый предмет, упав, звякнул и со звоном разбился.

У меня в комнате стоят богемские и венецианские бокалы. Я обожаю их неслышное пламя.

Бесславный конец одного из моих хрустальных бокалов опечалил мое сердце, но у меня не осталось времени на размышление, поскольку на втором этаже сухо щелкнул пистолет.

Я тщетно вглядывался в темноту, удивленный, что ни лучика света не просачивалось в круглое окошко, которое обычно бросает на лестничную площадку отсвет цепочки далеких фонарей.

Что-то прошуршало, касаясь о стенку у меня над головой. Я едва успел нагнуться, уклоняясь от красной железяки выстрела.

Прогремел раскат, похожий на взрыв, меня ударила волна обжигающего газа, и моя шляпа слетела от мощного удара.

— Канальи! — закричал я. — Сдавайтесь!

Новая вспышка запятнала ночной мрак.

Вскинув револьвер, я выстрелил в сторону вспышки — без единого стона тяжело рухнуло чье-то тело.

Я тщетно искал на ощупь выключатель, с горечью вспоминая, что истратил последнюю спичку, пытаясь разжечь влажную смесь табака в трубке.

Я добрался до лестничной площадки… Моя нога заскользила, наступив на жирную и проминающуюся массу, и я понял, что передо мной лежит что-то чудовищное, нечто непонятное, и с тоскливым отвращением осторожно наклонился…

Ах!..

Две руки схватили меня за горло.

Две громадные, холодные, словно стальные, руки.

В безграничной тишине, без крика и ненависти, а методично и точно, как машина, они сжимали мою шею.

Мои позвонки хрустнули. Расплавленный свинец наполнил грудь; в глазах запрыгали искры. Я понял, что вот-вот умру. Мой револьвер выстрелил сам собой.

Воздух снова наполнил легкие. Руки отпустили меня. На темной лестничной площадке постепенно затих негромкий хрип.

Негромкий… Совсем негромкий… Потом тишина вернулась и воцарилась в доме.

Тишина, ночь, невидимые трупы, непонятная драма, которую я пережил вслепую…

На мои плечи обрушился Страх, и висел на мне, пока я с воплем бежал к двери.

Когда я вырвался на улицу, меня встретил смог.

За пару минут туман заволок всю улицу. Он закрыл тупики, выкрасил все фасады единой краской, заглушил мой голос, когда я кричал «Убивают!» В мое открытое от боли горло проник ледяной воздух. В тоске я бросился бежать за неясными человеческими силуэтами, таявшими в тумане, когда я приближался к ним. Я звонил в двери, но они оставались намертво закрытыми.

Я никого не увидел. Никто меня не услышал. Меня преследовала ужасная тишина кровавого дома, взяв в подлые союзники туман.

После двух часов бессмысленного бегства сквозь грязную зарю, замызганную сажей многочисленных труб, я вновь оказался на пороге своего опасного дома.

Когда я открывал дверь, вся моя плоть трепетала от предчувствия спектакля, который мрак скрывал от меня, но я услышал тиканье моих ходиков.

Они висели на своем месте, с серьезным видом раскачивая маятником.

— Вы здесь! Я-весь-ма-до-во-лен!

Ни на лестнице, ни на площадке не было никакого трупа.

А мои хрустали в полном комплекте подмигнули мне отблесками зари, меда и морских глубин.

Ничто не сдвинулось с места в моем маленьком доме. Не было даже следа ботинка, испачканного кровью и мозгами.

Ох! Ох! Ох!

Но моя шляпа пробита пулей.

В револьвере не хватает двух патронов.

А на моей шее остались следы пальцев — хрупких, длинных, чудовищно длинных, пальцев!

Боже!

Теперь я испрашиваю совета у виски, и оно возвращает мне толику прозрения.

Я ошибся улицей, дверью, ключ может открыть тысячу и один замок… а сколько улиц походят одна на другую.

В каком-то неизвестном мне квартале Лондона, на какой-то неведомой мне улице, в безвестном доме я убил людей, которых никогда не видел и о которых никогда ничего не узнаю.

— Официант, виски!

Маленькая любимая женщина в облаке аромата вербены

Конечно, можно было бы посочувствовать в их несчастье…

И было у Хильдесхайма и Бобби Мооса намерение совершить преступление. Но тройное солнце ламп, разъяренный взгляд Кавендиша, хозяина бара, злая ночь, следящая через окна за горячим золотом виски, превратили их в трусов.

И будучи трусами, они скалились в улыбке, наблюдая за сворой гуляк в смокингах и белоснежных манишках.

Жалкие, бледные мужчины с опухшими лицами, которые пахли французскими духами и страдали от кариеса. Но сопровождавшие их женщины были прекрасны — белая роскошь их обнаженных плечи и рук сладострастно выглядывала из вызывающе богатых мехов.

В каждой складке их плоти сверкали драгоценности, а их тошнотворные приятели вытаскивали из карманов туго набитые бумажники, похожие на толстые книжки, переплетенные в венецианскую кожу или кожу серых ящериц.

…Между тем, Кавендиш поил в кредит уже целую неделю двоих негодяев, и они уже были сильно пьяны.

Хильдесхайм подрался в районе Доусона с двумя одичавшими лабрадорами, он колотил их по голове железяками.

Бобби Моос хвастался, что в одиночку справился с двумя неграми где-то в Чаде, а Бобби Моос — клянусь всеми виски Англии, Шотландии и Ирландии! — не склонен к вранью.

Они засмеялись, как пай-мальчики, когда один из господ бросил им в волосы горящую спичку.

Жирные лохмы Хильдесхайма испустили струю густого вонючего дыма к потолку, и вся компания расхохоталась, когда на подбородке Бобби вздулся жемчужный пузырь.

Но Хильдесхайм и Бобби Моос до слез смеялись вместе с ними!

Они действительно радовались до глубины души, но те, кто был знаком с их взглядом, знали, что мысленно они уже вдалеке от бара, где-то в населенной призраками ночи порта, что их смех в настоящую минуту вырвался из бара и летел к какому-то еще неведомому измерению, в будущее.

И это будущее, наполненное истинно королевской радостью для Хильдесхайма и Бобби Мооса, придет через несколько часов, когда закроются деревянные веки, скрыв розовые глаза бара Зачарованный город, когда красная и усталая луна покатится в черном небе, цепляясь за реи и тросы такелажа в начавшейся охоте за призраками и кошмарами.

* * *

Бум! Бам! Дзинь! Трах! Трах!

Джаз-банд гремел убийственной музыкой. Виски безостановочно лилось в глотки, потому что гуляки платили, и виски имело привкус меди и крови.

Стрелки настенных часов издевательски прыгали, их движение напоминало полет косы. Близился час закрытия бара.

Бобби Моос ногтем проверил остроту лезвия своего ножа, а Хильдесхайм пел.

Хильдесхайм пел!

Это был вопль, с трудом вырывавшийся из глотки, нечто вроде дикого рыка, неповторимый рев далекого урагана. Это было эхо бури в его сердце.

— Дамы и господа, — сказал Кавендиш, — сожалею, но пришел час закрытия заведения.

Джаз-банд затих.

Перезвон настенных часов напомнил звон вестминстерских колоколов.

Воцарилась ужасная тишина.

— Ах! — вздохнул Хильдесхайм.

— Ах! — вздохнул Бобби Моос.

Компания гуляк почуяла смерть.

* * *

Из группы перепуганных, мгновенно протрезвевших гуляк выступила женщина. Ее гибкое тело скрывалось под просторным манто из кротовых шкурок, бросавших отблески золота и старой слоновой кости. У нее был удивительный фиолетовый цвет глаз с лунными блестками.

Она взяла толстую руку Кавендиша.

— Сэр, — умоляюще произнесла она, — еще минутку…

— Время, — ответил Кавендиш, — полиция очень строга.

— Меня зовут Долли Натчинсон, — сказала она, — из Ковент-Гардена. Я хочу спеть для этих господ.

— Долли, — вмешался один из отвратительных манекенов, — я запрещаю вам…

— Вы не можете ничего запрещать мне, мистер Стапплби, — тем более называть меня Долли.

Ах, как она была прекрасна, эта женщина богачей.

Она запела.

Арию, в которой Баттерфляй выплакивает всю свою тоску брошенной женщины.

Маленькая любимая женщина в облаке аромата вербены…

И из громадных фиолетовых глаз потекли слезы.

* * *

Когда дверь закрылась за гуляками, Бобби Моос встал.

— Останься, — сказал Хильдесхайм.

— Хорошо, — не удивившись, согласился Бобби Моос.

Кавендиш закрыл ставни и запер дверь, но не велел им уходить. Напротив, он снова наполнил их стаканы превосходным виски, светлым, полным огня и мечты.

* * *

Группа гуляк была спасена.

Почему?

Вы скажете — магия музыки, этого голоса и фиолетовых глаза?

Я, рассказавший вам эту историю, я скажу вам — нет. Мы не из тех людей, которых волнуют красивые сентиментальности…

Если бы певица спела арию Вертера, Лоэнгрина или любую другую вещь, судьба глупцов была бы решена — какая наглость устраивать гулянки в кабаке для моряков.

Но она спела арию Баттерфляй, и сам Бог внушил и приказал ей именно ее.

Я объясняю внезапную благосклонность двух нищих проходимцев, униженных роскошью и весельем этих господ.

Стало ли в это мгновение, слишком близкое к преступлению, спасительное напоминание о гейше в слезах, ставшей вдруг маленькой-маленькой, маленькой на ржавом причале, пока судно поспешно убегало от зачарованного рейда?

Или пришли на память несчастные портовые подружки? Испанка из Лас Пальмас, которая просила помолиться за своего любовника, рыбака с Мадейры, поскольку Атлантика ревела, словно волчица; добрая марсельская подружка, которая, после горячих мгновений любви, хотела вернуть нам любовную ярость отличным огненно-перченным буйабесом; девица из Саутгемптона, которая верила, что мы привезли с Востока волшебные снадобья, могущие излечить зло, накопленное пятью поколениями бедняков, хотя мы заплатили бедняжке грубыми шутками и сушеными водорослями; голландка с тяжелыми грудями, которая отомстила ударами тяжелых сабо за нашу скупость бродячих доходяг; блондинка из Бергена, чей ангельский взгляд заставлял забыть о нескладности ее тела; гамбургская еврейка, которая бормотала длинные молитвы на дурацком еврейском языке, покоряясь нашим жалким желаниям; странная красавица Онфлера, которая требовала за свои поцелуи целой ночи утех; каирская гетера, которая умащивала свое тело росным ладаном; креолка из Рио, которая в минуты забвения пела странные ритмические песни пампасов; бедняжка из Икико, которая не сердилась на нас за то, что мы пропитали ее ложе резкими запахами нитратов и гуано; очаровательная островитянка из Папаэто, которая не хотела брать серебро, а требовала новых песен из Франции и Англии.

Все они, поверьте, все они явились к нам по таинственной дороге памяти, чтобы напомнить о вечном несчастье покинутых женщин.

Столь же твердо, как в Бога, я верю в их призрачный и необычный поступок влюбленных, который защитил прекрасную молодую женщину с фиолетовыми глазами, ибо однажды ночью в баре Зачарованный город она с чувством сострадания спела о бесконечной жалости к портовым девушкам.



Семга Поппельрейтера

Никого глупее семги в живом мире не было бы, не будь моего друга Жеробоама Нюссепена.

Эта история не имеет ничего общего с Жеробоамом Нюссепеном, напротив, в ней много говорится о семге.

Однако я время от времени люблю формулировать простейшие истины, которые не требуют никаких дискуссий. Такую реальную и четкую истину я в этот вечер записал в своей маленькой карманной Библии для собственного назидания и для великой пользы тем, кто после меня прочтут и перечитают эти священные страницы.

Итак, перейдем к фактам. Я передаю слово Гансу Поппельрейтеру из Альтоны, что близ Гамбурга, который жил в Сохо и владел пятнадцатью профессиями, ни одна из которых меня не интересует.

— Каждый вечер я ходил выкурить трубку на берегу речушки, которую вы называете Гринстоун Ривер… (Это речь Поппельрейтера, поскольку я не считал количество звезд, отражающихся в прозрачной речке Гринстоун.) Обычно по вечерам я сидел за столиком в баре Зачарованный город, где подают вполне приличное виски и где Кавендиш, хозяин, повысил мне кредит до фунта четырех шиллингов. Прошлой весной, я как-то засиделся в баре. Время от времени, луна, выглянувшая из-за очередной тучки, бросала серебряные блики на воды, и вдруг я увидел, как длинный огненный всполох с белыми продольными полосами пронесся от берега к берегу.

Вскоре шумный плеск воды разорвал безмолвие поэтической ночи, и великолепная семга, совершив головокружительный пируэт, упала на берег.

В час, когда властвуют луна и звезды, меня к стыду моему посетила меркантильная мысль; я мгновенно подсчитал, что такая рыбина должна весить не менее семидесяти фунтов и стоить хороших денег.

Я с невероятной осторожностью проскользнул позади изгороди из карликовых ив, растущих на берегу и похожих на гнусный полк противных гномов, и оказался на карачках перед…

— Вы говорите, семга?

— Боже милостивый! Это была не рыба. Я оказался перед мистером Пил гримом, который кулаком поправлял на голове мягкую шляпу.

Он не выглядел особо довольным, увидев меня, поскольку презрительно глянул на меня и бросил короткое и злое «Добрый вечер».

Мистер Пилгрим занимался в Сохо ростовщичеством, а я вроде был должен ему тридцать пять шиллингов.

Я тут же решил извлечь выгоду из открывшейся необычайной тайны.

— Мистер Пилгрим, — с превеликой вежливостью сказал я ему, — если вы соблаговолите забыть небольшой долг, ведь я имел честь некогда занять у вас некую толику денег, а также добавите минимально щедрое вознаграждение, сумму которого оставляю на ваше усмотрение — замечу, оно никак не может быть ниже десяти фунтов — я никогда никому не скажу, что узнал про вас.

— А что вы узнали про меня? — осведомился он.

— То, что вы — семга.

Но вместо того, чтобы пасть на колени и передать мне свой бумажник, покупая мое молчание, он огорчил меня неприятными новостями.

— Завтра пришлю к вам судебного пристава, — сообщил он. — И тогда мы посмотрим, какая я семга!

Мне совсем не хотелось его злить, и я добавил немного лести:

— Признаю тот факт, что вы очень хорошая семга, прекрасная рыба — право, не менее семидесяти фунтов — ведь так?

Но он убежал, буквально мяукая от гнева, как кот, которому привязали к хвосту консервную банку из-под тушенки. Верх наглости, — этот поганец сдержал слово и наутро прислал ко мне судебного пристава. Так мой выходной костюм и набор трубок перестали быть моей собственностью.

Я решил отомстить, занял у Питера Блесса, рыбака, крепкую сеть, которую вечером поставил поперек Гринстоун Ривер, и в каком-то тоскливом ожидании сидел и курил на берегу.

На четвертую ночь, ближе к полуночи, поплавки внезапно нырнули, и вода реки отчаянно забурлила.

После четверти часа бесполезных усилий над водой появилась плоская голова семги. Запутавшаяся в ячейках сети рыбина злобно смотрела на меня — я без труда узнал глаза ростовщика Пилгрима.

Я не злой человек. Если мистер Пилгрим испытывает счастье, превращаясь в семгу — это его дело, и он творил бы меньше зла беднякам, не давая им в долг гроши под невероятные проценты.

— Мистер Пилгрим, — сказал я, — верните мне то, что забрали у меня, и оставлю вас в покое.

Но он продолжал биться в сетях, как чертова семга, которой он и был.

— Проявите мудрость, — продолжил я, — или я вас прикончу ножом.

Пустая затея!



— Пилгрим, — крикнул я, — пообещайте мне десять фунтов, или я вас прикончу!

Черта с два… Он так ударил хвостом по воде, что забрызгал всего меня. Признайте, это нечестный поступок по отношению к человеку, у которого нет в запасе лишней одежды. Я был так оскорблен, ведь это он украл у меня прекрасный воскресный костюм. Я покорился своей справедливой злости, вытащил его на берег и воткнул нож прямо в голову.

Он тут же испустил дух.

Так перед судьями говорил Ганс Поппельрейтер из Альтоны, что под Гамбургом.

Ибо, когда они с Питером Блессом пришли забрать семгу, то нашли тело мистера Пилгрима, запутавшегося в сетях и продырявленного многочисленными ударами ножа.

Поппельрейтера обвинили том, что он набросил сеть на мистера Пилгрима, чтобы обездвижить его и с легкостью убить.

Но судьи остались в некотором сомнении, выслушав рассказ Поппельрейтера, поскольку отправили его не в Ньюгейт, а в Бедлам.

Он всё еще пребывает там, в зеленом павильоне, выкрикивая днем и ночью тоскливые призывы.

Надо сказать, что санитары, дразня его, по очереди превращаются то в осетра, то зеркального карпа, то в маленькую золотую рыбку.

А это, как известно, не очень хорошо.

Между двух стаканов

Это было у Северного Минча, когда Куриная Голова оставалась по левому борту.

Чтобы мне в жизни больше не выпить ни капли виски, если Гебриды не являются самыми отвратительным островами в мире!

— А что вы там делали на этом бочонке из-под масла, который называется Дженни Столл?

— Всё та же история с котиками. Но убили мы только одного, да и тот был заражен паршой. Парша съедала шкуру и после его смерти.

На борту все пребывали в расстроенных чувствах, потому что на нас висел долг в сорок фунтов за фрахт Дженни, и деньги нашей четверки были под вопросом.

Мы уже опаздывали на восемь суток, но Данни Снафф не хотел уходить.

— Я хочу вернуться, набрав шкур на триста фунтов, — кричал он, — или готов умереть. Мы подстрелили этого котика с паршой, а у Сола Панса нещадно разболелась левая рука.

— А Панс-то выздоровел?

— Нет. Рука у него сначала опухла, и Салливан, который чуть-чуть смыслил в медицине, поскольку его свояченица работает у аптекаря Копперминта, сказал, что надо сделать надрез, чтобы удалить дурную кровь.

— Получилось?

— Черта с два! Рука была совсем плоха и почернела, как гудрон!

Тогда Сол Панс начал беспрестанно вопить и нести несусветную чушь. Он орал, что Данни Снафф был котиком третьего сорта, что с него надо содрать шкуру и засолить. Данни пришел в бешенство из-за намека на свою кожу.

Сначала Сол Пане принялся распевать псалмы, потом уселся у рубки, с презрением плюнул в сторону Данни и заявил, что он прекрасный котик, живущий в шотландских водах. Потом скорчил ужасающую гримасу и помер. Мы даже хотели пристать к Куриной Голове и потерять целый день, чтобы с честью похоронить его на этой земле, состоящей из одних черных скал.

— Вы этого не сделали?

— Нет… Салливан вспомнил, что Сол Панс был евреем, а потому нас ждут несчастья, если мы похороним по христианскому обычаю человека этой проклятой Христом расы. Мы выбросили его останки в море. Они уже воняли. Поскольку мы положили в мешок мало груза, он тут же всплыл на поверхность. Потом нам это очень помогло, потому что труп привлек множество морских птиц. Мы их ловили, чем немного улучшили скудный рацион.

— И тогда вы наткнулись на пещеру?

— Позже… У нас не осталось еды. Сохранилось немного виски и раскрошившиеся галеты. Морские течения унесли труп Сола Панса, и все птицы разом потянулись на север, а к нам не приближались. На Куриной Голове ничего не было, кроме водорослей, которые были крепче камня, и гнилых ракушек, от которых очень хотелось пить.

Тогда Данни совсем сошел с ума и заявил, что пойдет дальше на север. Он указывал на длинные черные линии на горизонте и говорил, что это были тысячные стаи котиков.

Пришлось ему подчиниться, потому что у Данни было ружье, и он был разъярен.

— А пещера?

— Это случилось вечером… Ветер стих. Небо закрывали три громадные тучи, но они внезапно ушли, открыв мигающие звезды.

Тлампан Хид ухмылялся всеми своими острыми скалами на фоне темно-синего неба.

Дженны Столл словно по собственной воле вошла в небольшую бухту, и мы увидели маленький пляж из тончайшего красного песка.

Салливан поймал пять больших крабов. Они были очень вкусные и не вызывали жажды.

Тогда-то я и увидел женщину у входа в пещеру.

— Ого!

— Я вначале различил только ее яростно горящие глаза. Я позвал Данни. Он развеселился и сказал, что это, наверное, отличный котик.

Он схватил ружье, когда Салливан, вскарабкавшийся на высокую базальтовую скалу, крикнул ему, что это женщина. Тогда Данни Снафф разозлился и завопил, что ему всё равно, женщина это или котик, но он добудет ее шкуру. Потом он вошел в пещеру.

Послушайте, может, закажете еще виски?

— Закажу, но продолжайте свою историю.

— И тут мы услышали смех… Такой смех, который можно слышать в майские вечера за высокими цветущими оградами. Сначала мы были шокированы, потому что Данни Снафф женат, а Марта Снафф — отличная девчонка. Потом было долгое молчание, раздавались только крики чаек, сидящих на скалах.

Возможности рассмотреть что-то в пещере не было. Салливан соорудил факел из пакли, дерева и гудрона.

Там была только черная щель, и никаких следов Данни и женщины.

Салливан здорово разозлился, хотя я так и не понял почему, и стал кидать в щель камни.

Вдруг я увидел, как он побледнел и сказал, что на нас из-под воды смотрят два зеленых глаза.

Мы всю ночь провели на пляже.

На следующий день вернулись тучи и сильные порывы ветра. Дженни Столл билась о скалистый берег бухты, но Салливан заявил, что уйдет только вместе с Данни и что рассчитается с этой проклятой сиреной. Я впервые услышал от него это странное слово. Но видел его после этих слов недолго. В полдень он вошел в пещеру, и я услышал пронзительный вопль.

Я тоже вошел. Там было очень темно. Я нигде не увидел Салливана, а вода в пещере ревела, как котел с кипящей водой. Еще там я разглядел большую семгу, которая яростно билась в воде.

Я недолго оставался в пещере, потому что не хотел потерять Дженни. Мне удалось поставить парус, а ближе к вечеру я встретил патруль, который взял меня на буксир.

Меня беспокоит то, что мне отказали в моей доле премии за спасение Дженни Столл, ведь на борту я оставался один, и я ее спас. Какие-то люди лезут в мои дела. «Отправляйтесь в пещеру сами, — говорю я им, — может, в этой дыре найдется место и для вас».

Но повторю, мне не отдают мою часть премии. Господи, это несправедливо!

Джошуа Галлик, ростовщик

Из тоненькой трубочки, сотканной из липкой паутины, торчат две хрупкие лапки. За ними угадывается чудище с множеством глаз, в которых поблескивают розовые огоньки. В золотистом вечернем воздухе пляшет мушка, зловещая паутина колышется. Лапки вытягиваются — они похожи на таинственные антенны, ощущающие атмосферу убийства.

Лавочка Джошуа Галлика была длинной и узкой, как кишка. Газовой бабочке не удавалось послать свой свет в самую ее глубину, где царили плесень и мрак.

Но, несмотря на божественную суть, — разве не соткано оно из света и тепла? — чудесное огненное насекомое, хотя и не было бабочкой, корчилось от безумной тоски, ощущая себя пленником медной трубочки во владениях паука, чудовищного паука Джошуа Галлика, наделенного могучими когтями и сказочным аппетитом. Но огненная бабочка могла не волноваться — старый Джошуа не питался огненными насекомыми. Он пожирал сердца, слезы, кровь.

По вечерам из заднего помещения его лавочки выходили бледные мужчины — они только что подписали векселя, которые придется оплатить девятью граммами свинца и мельхиора, пущенными в висок, и вечной нищетой своих жен и детей.

А днем к нему тянулись женщины, клали на прилавок пальто и плащи и бормотали:

— Посмотрите, господин Галлик, оно почти новое. Вы дадите за него фунт?

Но Джошуа Галлик неизменно отвечал:

— Два шиллинга…

Бедные женщины рыдали и рассказывали трогательные истории о безработных мужьях и маленьких больных детях. Но Джошуа Галлик неизменно повторял:

— Два шиллинга или забирайте свое проеденное молью барахло.

А ведь, чаще всего, муж действительно мерил шагами причалы Грейвсенда, пытаясь заработать несколько пенсов на хлеб и чай, а бедный малыш кашлял и хрипел в подвале Баттерси или Уайтчепеля.

Женщины брали два шиллинга и уходили с одними и теми же словами на устах:

— Да накажет вас Бог!

Или:

— Бог проклянет вас!

— Бог видит всё, негодяй…

Но Джошуа Галлик прикалывал к одеждам этикетку и плевал на Бога.


Когда виски открывает передо мной сказочную дверь Города Мечты, я вижу себя в комнате, наполненной чудесными музейными произведениями, вещами из больших магазинов и великолепными книгами. В огромном камине пылает дружеский огонь, я тону в мягком кресле-качалке, божественный напиток играет в резном хрустале, а на мраморной доске камина золотом высечена надпись:

«Бог накажет ростовщиков!»

Увы, все мое богатство заключено в этом Городе Миражей. Моя печка красна от ржавчины, а не от огня, а презрение мое не золотом сияет на полированном мраморе камина, а высечено в моем кровоточащем от боли сердце, и каждый вечер к Богу несется мольба, крик моей истерзанной и ненавидящей души: «Боже, накажи ростовщиков!»


Мужчина, который в тот вечер стоял перед Джошуа Галликом, вытер тяжелую слезу, вдруг скатившуюся к уголку его рта.

— Она умрет сегодня вечером, и мне хотелось бы повесить ей на шею эту цепочку с золотым крестиком — так умерла наша мать и наша бабушка. Это было бы для нее утешением… — И, вздрогнув, добавил: — А когда все будет кончено, я принесу ее обратно…

Джошуа Галлик вежливо ответил:

— Прекрасно, мистер… Уважение семейных традиций делает вам честь. Ваша сестра заложила эту цепочку за четыре шиллинга: вместе с процентами это составит, хм! посмотрим… два фунта и четыре шиллинга.

— Но у меня нет денег, — пробормотал молодой человек, — по крайней мере, сейчас…

— Поверьте, — любезно возразил ростовщик, — мне очень жаль, ведь я хорошо знаю вашу милую сестру, преподавателя музыки. Очень достойная девушка… Но в делах, видите ли…

— Послушайте, господин Галлик, я вернулся из Мексики. Это — дьявольская страна. Фортуна улыбалась мне, когда внезапная смена правительства и приход к власти враждебного мне диктатора в один час разорили меня. Я вернулся домой больным, без гроша в кармане, был репатриирован, как последний бродяга — и что же? Моя сестра, маленькая нежная Эдит, умирает. Я из тех, кто вернет себе состояние…

Джошуа Галлик воздел руки к небу — это небо было зеленым потолком, с которого висельниками свисали плащи, камзолы, пальто и костюмы.

— Я слишком стар, месье, и не желаю ставить на будущее…

— Вы проживете достаточно долго, чтобы получить от меня и цепочку, и проценты.

Но ростовщик энергично потряс головой.

— Я вам назвал сумму, месье. Два фунта четыре шиллинга — мое время дорого стоит.

Человек медленно снял с себя потрепанный плащ, но Джошуа Галлик жестом остановил его.

— За это я дам вам от силы четыре шиллинга. И остается…

Он не закончил фразы — взгляд его упал на руку просителя, где сверкнул драгоценный камень. Алчная улыбка осветила его лицо.

— Я все же человек не злой и хотел бы оказать вам услугу. У вас на правой руке кольцо. Я вижу, что это подделка, ужасная подделка, и она не имеет никакой ценности, но либо у вас есть сердце, либо его нет… Я хочу быть добрым… Давайте совершим обмен… Дайте мне кольцо, а я верну вам цепочку с золотым крестиком…

Ночь уже наступила. Газовая бабочка напрасно корчилась и свистела — ей не удалось осветить внезапно исказившееся лицо визитера. Впрочем, Джошуа Галлик и не смотрел на него, ибо не сводил глаз с кольца — тонкая змейка из коричневого металла обвивалась вокруг камня со странными красноватыми отблесками.

— Галлик, — медленно произнес мужчина, — вы сказали, что это кольцо не имеет никакой ценности?

— Беру Господа в свидетели, — воскликнул ростовщик.

— Вы-при-зы-ва-е-те-в-сви-де-те-ли-Бо-га! — тихим голосом процедил мужчина, и любой другой, кроме пса-ростовщика, различил бы в нем ужас и угрозу.

— Конечно! — весело ответил Галлик.

Меня учили, что Бог, в своей бесконечной доброте, дал в компаньоны нашей темной душе светоносного брата, которого называют ангелом-хранителем.

И как ни отвратителен был Джошуа Галлик, божественный друг был рядом; он в невероятном страдании заламывал лучистые руки, его сладкий голос умолял и просил.

— О! Джошуа! Нет! Только не это!

Слезы, сверкающие ярче лучших самоцветов, полились по его небесному лицу.

— О! Джошуа! Нет! Нет!

Пальто, одежды, вырванные из рук несчастных владельцев, вздрогнули, всколыхнулись, забыли о своей ненависти, и прошелестели:

— О! Джошуа! Не это! Нет! Нет!

Огненная бабочка крикнула пауку:

— О! Джошуа! Не это! Нет! Нет!

Неужели Бог наделил голосом ночь, чтобы в последний раз воззвать к совести ростовщика?

Но Джошуа Галлик ничего не слышит, ничего не видит, кроме кольца на руке просителя.

И ангел-хранитель, зная, что его миссия завершена, медленно взмывает к небу с холодными звездами, чтобы умолять бога простить безжалостного человека.

— Конечно, — повторил Галлик.

— Возьми, — сказал человек.

Галлик не понял, как все произошло, но кольцо словно само соскользнуло с пальца визитера и вдруг оказалось на правом безымянном пальце ростовщика. Но ему было все равно, сердце его радовалось удачной сделке.

Человек медленно направился к двери, машинально подбрасывая на ладони обретенный крестик, но у порога обернулся.

— Галлик, — сказал он, — сожалею…

— Сделка заключена, — поспешил ответить тот.

— Нет! — настаивал мужчина. — Я хотел сказать не об этом. Должен вас предупредить…

И только теперь ростовщик обратил внимание на обеспокоенное лицо клиента, на его глаза, в которых горел дикий пламень, и скосился на ящик, где лежал огромный шестизарядный кольт.

— Это — ацтекская драгоценность, — продолжил визитер. — Под лупой можно рассмотреть странные знаки, выгравированные на теле змеи. Они указывают, что каждый, кто бесчестным путем завладеет этим кольцом…

— Сэр, — перебил его ростовщик, — я не люблю инсинуаций.

— Это было в горах. Девственный лес на горизонте спал в лунном свете, когда я увидел странника. Это был индеец. Его трясло от злокачественной лихорадки. У меня было немного хинина, увы, слишком мало, ибо…

— Мистер, — нетерпеливо воскликнул Галлик, желавший остаться наедине со своим приобретением, — приключенческие рассказы никогда не интересовали и не развлекали меня. Спокойной ночи.

— Тогда выслушайте предупреждение…

— Спокойной ночи.

— Послушайте…

— Спокойной ночи.

— Да свершится божья воля, — сказал визитер.

И затерялся в ночной тьме.

Джошуа Галлик закрыл ставни.

— Странно, — пробормотал он, — я не могу снять его с пальца.

Он долго рассматривал камень, не в силах его классифицировать, хотя хорошо разбирался в драгоценностях. А странное заключение сделал, когда хотел снять кольцо и спрятать в сейф.

— Палец немного распух…

Он занялся повседневными делами, а именно уложил в специальный бумажник векселя, срок которых истекал на следующий день.

«К первому декабря обязуюсь уплатить по требованию г. Джошуа Галлика сумму в сорок фунтов…»

— Да я схожу с ума! — вдруг выкрикнул Галлик, увидев, как пламя слизнуло вексель, который он бросил в камин.

Да-да, он сам его туда бросил!

— Безумие! — завопил он. — Безумие!.. Я бросил его в огонь…

Он заквохтал от огорчения. И уверенным жестом швырнул весь бумажник в пламя.

И тут же бросился за ним.

Ужас!

В тот момент, когда он почти схватил горящие документы, его рука отдернулась, нырнула в сейф, и новая пачка векселей полетела в огонь.

— Безумец! Я схожу с ума! — с его уст сорвался жуткий вопль. — Я не хотел этого делать!

Но рука лихорадочно обшаривала ящики и бросала бумаги в огонь. Галлик сообразил:

— Кольцо!

Но кольцо сидело крепко! Оно врезалось в плоть, спряталось меж бугорков посиневшей кожи.

— Нет! — закричал он. — Не хочу…

Он ползал на коленях и умолял свою кисть, которая по собственной воле выделывала невероятное — открывала счетные книги, вырывала страницы, поворачивала ключи в замках, хватала пачки квитанций и отправляла их в огонь.

Его охватила ярость. Он заметил в углу топор для рубки дров.

— Лучше я отрублю тебя!.. Отрублю!

Левая рука схватила топор, но правая увернулась, выхватила оружие и отбросила его вдаль.

Ужасная ночь!

Пробило полночь. Джошуа Галлик, привалившись к пустому сейфу, безумным взглядом смотрел на умирающий огонь, облизывающий черный пепел; вдруг кисть его ожила, дернула за предплечье, заставив вскочить на ноги, затем нащупала ручку с пером.

«Я, нижеподписавшийся, Джошуа Галлик, освобождаю всех своих должников от долгов. Я возвращаю владельцам заложенные вещи, а оставшееся добро завещаю лондонским беднякам. В моей смерти никого не винить…»

Что, неужели это написал он?

Да, это был его почерк, его подпись…

В голове у него немного просветлело.

Он почувствовал, что не в силах совладать с врагом; надо было исхитриться и обмануть правую кисть…

Бах!

Оставшаяся верной левая рука послала глупое завещание в огонь!

Правая с минуту поколебалась, словно в недоумении, потом схватила ручку и быстро написала новое завещание.

Тот же прием! Ха! Ха!.. Мы еще посмотрим. Левая рука исправляла преступления правой.

— Ой!

Ужасный удар когтями! С дьявольской яростью околдованная рука схватила свою сестру.

Началась немыслимая гротескная битва.

Как ни прятал Галлик левую руку за спиной, в карманах, под мебелью, вторая неизменно доставала ее, царапала, выворачивала, причиняя неимоверные страдания в плече несчастного.

Вдруг он ощутил жуткую боль; хруст отозвался во всем теле. Жалкая левая рука повисла вдоль тела, сломанная и недвижимая.

А правая вновь принялась писать завещание Джошуа Галлика. Потом медленно открыла ящик и взяла кольт.

Джошуа Галлик больше не сопротивлялся. Его остекленевшие безумные глаза мертво отражали свет газового рожка.

Дуло кольта поднялось к виску.

Месть

Вот уже сорок лет Рукс вкалывал, не покладая рук. Он жил вместе с отцом. Тот за всю жизнь накопил немного денег, но буквально трясся от жадности над деньгами, заработанными сыном.

Сорок лет! А старик и не собирался умирать.

Однажды вечером Рукс встретил красивую рыжую девушку, которая была готова отдохнуть с ним за три шиллинга.

Рукс задушил отца и стал любовником красивой девушки.

Через месяц у него осталось всего восемь пенни.

Тогда он познал холодные ночи Уйатчепеля и влажные объятия фога.

Под полом спальни отеческого дома был спрятан труп старика. Рукс, не будучи особенно образованным, был во власти суеверий и боялся входить туда.

* * *

Однажды вечером, когда холод пробирал до костей, а фог был, как никогда, влажным, он вошел в спальню.

Маленький дом дышал спокойствием и теплом. Рукс повеселел, забыл о страхах и, как всегда, продолжал работать, не покладая рук.

Он больше не боялся, поскольку пил виски. Спиртное придавало ему храбрости.

* * *

Однажды ночью его разбудил странный шум, словно чей-то палец постукивал по дереву.

И стучали не в дверь дома. И не в дверь спальни.

Он прислушался: шум доносился из-под пола.

Рукс не сомневался, что под паркетом в отчаянии стучит покойник.

В бутылке оставалось виски. Рукс выпил его, и стук прекратился. Во всяком случае, он больше не слышал его.

* * *

На следующую ночь палец опять принялся стучать.

Рукс приложился к новой бутылке и приказал мертвецу успокоиться.

* * *

На следующий день Рукс пребывал в отличном настроении: он закупил солидный запас виски.

Когда тишину нарушил загробный стук, он пригласил покойника выпить вместе с ним.

Тот отказался, что совсем не удивительно для человека, с которым так дурно обошлись.

Потом Рукс вовсе перестал думать об убитом отце: его мысли крутились только вокруг виски и стакана.

* * *

Однажды в черную-пречерную ночь его разбудила ужасная гроза.

Старый дом дрожал, как нищий в подворотне, а с улицы доносился сухой треск падающих и разбивающихся черепиц.

Рукс почувствовал, как налилось тяжестью его тело. Он хотел пошевелиться, но не смог. Виски парализовало его.

Маленькая лампа светилась кроваво-красным огнем, и жалкая мебель в комнате, казалось, налилась мраком. Всё вокруг казалось странным-престранным!

Каждый предмет выглядел необычным существом, которое ждет неизвестно чего. Неизвестно чего ждал и Рукс.

И вдруг палец застучал по паркету.

В эту ночь он стучал особенно сильно.

Рукс ощутил огненную боль в глотке. Он хотел выпить, но не мог сделать ни движения. И тогда случилось нежданное. Глаза Рукса раскрылись от ужаса.

Паркетины пола зашевелились. Вначале медленно и почти бесшумно, потом одна паркетина резко хрустнула, и Рукс заметил движение во тьме под полом.

Его взгляд не отрывался от пола.

В щели между паркетинами появилась крыса. Громадная крыса вылезла наружу и медленно шла по полу.

Крыса! Стоило ли бояться этого жалкого животного?

Он попытался, но не смог пошевелиться. Его лицо застыло, как каменная маска.

* * *

И снова ужас прокрался в глаза человека.

Медленно, одна за другой из щели выходили крысы, черные и жирные, и их глаза в свете лампы горели кровавым огнем.

Потом появились другие животные: мокрицы, тараканы, сколопендры, жуки невиданных форм, о существовании которых Рукс не подозревал.

Они заполнили спальню, пол которой стал походить на бурную грязную воду. Едва слышался шорох их лапок, клешней, челюстей и надкрыльев.

В глубине спальни держали совет крысы. Он с ужасом увидел, что их по-человечески печальные глаза остановились на нем.

* * *

И тогда он понял.

Он понял, почему крысы такие толстые и откуда столько насекомых.

Он понял, что еда под полом кончилась, и там остался только отполированный челюстями скелет.

Он понял, что животные искали новый источник пищи.

Он не мог сделать ни одного движения. Виски превратило его тело в недвижимую глыбу. Только в его глазах сохранились остатки жизни.

* * *

Крысы приблизились. Они приблизились к кровати, тяжело поднялись по свисающим простыням. За ними, почтительно соблюдая дистанцию, тянулись насекомые, уверенные, что грызуны сделают свое дело.

Руксу стало ясно: покойник мстил своему убийце.

Животные накрыли его, и он задохнулся от отвратительного запаха мертвой плоти.

Задолго до этой ночи крохотные чудовища сожрали мертвеца, съели его сердце и выпили его кровь. И впитали из каждой частицы трупа ненависть, ненависть к убийце, ненависть за то, что сын прикарманил его денежки.

Этой ночью каждое животное, наделенное крохотной частичкой невероятного гнева убитого, терзало живое тело отцеубийцы…

Как вода, скрытая в болотистой почве, его кровь через множество крохотных ран излилась из прокушенной плоти.

Мой друг, покойник

Собеседник придвинулся так близко, что из осторожности я отодвинул от него стакан с виски.

— Вы знаете человека у двери?

— В зеленом фуляре?

— Да! У него есть причина носить его!

— Мне он незнаком, — ответил я, — и не знаю, почему он носит зеленый фуляр.

— Альберно Крю, человек, которого повесили сегодня утром.

Я скорчил недовольную мину, не поверив соседу.

— Становится жарко, очень жарко… Он снимает фуляр… Поглядите на его шею и лицо.

Я разом проглотил виски, поскольку в душу закрался ужас.

Шею мужчины обтягивало бледное колье, выкатившиеся глаза отражали свет, нос заострился, а вокруг губ прятались синие тени.

— Боже, этот человек…

— …повешен и умер.

— Странно, — сказал я.

Мне хотелось сказать «невозможно», но не знаю, почему не произнес это слово.

— Мертвецы, — разъяснил мой сосед, — часто возвращаются в мир живых. Они обычно бывают добрыми собеседниками и приятны в общении. Прилично зашибают, но почти все мухлюют в карты.

— Странно, — повторил я.

— Нет. Им просто нужны карманные деньги. Прислушайтесь к ночи.

За стенами бара бушевал ад; с неба доносились стоны, неведомые твари пытались когтями открыть дверь, странные призраки, дети ледяного тумана, с отчаянной злобой колотили бессильными кулачками по стеклу; из трубы доносились пронзительные вопли, похожие на брань.

— Они под покровительством ночи? — спросил я.

— Наверное, хотя не верю, что мертвецы выбираются из могил в столь неспокойные ночи, особенно, когда некоторые дотошные писатели узнали про это. Мертвецы проявляют осторожность и подозрительность.

Дверь бара распахнулась; в помещение ворвалось злобное дыхание бури; стакан на прилавке разбился с мелодичным звоном, и вслед за ураганом вошли три мертвеца. Двое мужчин и одна женщина.

— Хм, — ухмыльнулся сосед, — женщине в такой стадии разложения не стоит появляться на людях.

Я нервно схватил бутылку виски и, похоже, отпил прямо из горлышка.

— Простите, эта компания столь… неожиданна… и нова для вас, но не для меня… Однажды в Рио, в вечер, когда нежно сияли звезды и играли банджо, рядом со мной уселся джентльмен и предложил выпить. Я сразу узнал Джека Блумблемюджа, знаменитого пирата, двести лет назад повешенного в Каракасе.

Для хорошо сохранившегося мертвеца это был хорошо сохранившийся мертвец.

У нас разгорелся небольшой спор по поводу одной дамы.

— Дамы?

— Почему бы и нет? Есть галантные мертвецы; и частенько их труды приносят плоды.

— О Боже!

— Мертворожденные. Но пока их воспитанием никто не занимался.

— Простите, — удивился я, — я не очень понимаю вас.

— Выпейте, приятель. Думаю, только виски может открыть тяжелую дверь вашего понимания. Не буду вас оскорблять, но в трезвом виде вы, должно быть, безмерно глупы.

— Как вам удалось это подметить? — с неудовольствием спросил я.

— О Боже, друг мой, я с вами разговариваю добрый час, а вы до сих пор не заметили, что я мертвец.

— Неужели?! — искренне удивился я. — Никогда бы не подумал.

— А все благодаря особому методу консервации… Готов продать тайну за три шиллинга. Может пригодиться.

— Слишком поздно. Я хочу уйти…

— Я провожу вас…

— Зачем… Не хочется вас утруждать.

— Пустяки… Я украл ключ у сторожа кладбища Бромли. Прошу прощения, что не представился… Урия Дроссельбаум… первая могила справа, шестая аллея… вечная концессия… Заходите ко мне… У меня на могиле растет прекрасная герань; я подарю вам веточку.

Дверь бара Колдовское местечко захлопнулась за мной.

Мой вдруг замолчавший компаньон всмотрелся в мрачные силуэты кораблей у соседнего причала.

— Поглядите на этот парусник, — сказал он, указывая на клипер с высоким и странным такелажем. Невероятные по размеру реи, паруса чернее абсолютной черноты ночи. — Это он, проклятый «Тессель», Летучий Голландец.

Сильнейший порыв ветра пронесся в воздухе; тишину разорвал оглушительный шум.

— На борту есть девочки, — усмехнулся мой спутник. — Занимательные твари. Пока к их скелету липнет хоть один лоскуток кожи, они продолжают плясать, петь и пить!

— Я хочу домой, — сказал я.

— Вы мне симпатичны… Жалко, что вы не мертвец!

— Вы думаете… — вежливо начал я.

— Не сожалейте ни о чем. Хочется сделать вам подарок. Когда умрете, мы каждый вечер будем пить виски, а иногда, быть может, удастся раздобыть билет на борт проклятого судна.

— Хм! Но…

— Помолчите, — сказал он. — Сущие пустяки. Может, оказать услугу? Я нанесу удар ножом между вторым и третьим ребром.

Урия Дроссельбаум извлек из кармана тонкий стилет.

— Прекрасная сталь… Забыл сказать, что кое-где принимают только нас. Увидите сами. Буду иметь удовольствие отвести вас туда и представить остальным.

Могу попросить расстегнуть жилет? Это облегчит мне работу.

Я врезал Урии Дроссельбауму кулаком с такой силой, что тот рухнул в глубокие воды залива.

Шума было не больше, чем от лягушки, упавшей в болото; жирная вода сомкнулась над ним, как козлиная шкура.

— Ты и так уже мертв! — крикнул я.

Он не выплыл.

А я вернулся в бар Колдовское местечко.

Я встретил Альбернона Крю, которого никто не вешал. Он объяснил, что жив-живехонек и держит бакалейную лавку.

Остальные были актерами маленького театра неподалеку от Друри-Лейн; женщине наложили очень плохой грим.

Я извинился за то, что принял их за мертвецов.

Они приняли извинения и угостили отличным виски.

Что касается Урии Дроссельбаума, мы решили: если я его прикончил, на земле стало проходимцем меньше.

Мы пожали друг другу руки и снова выпили виски.

Должен признаться, еще ни разу я не проводил столь приятного вечера в честной компании, заглядывая в сердца и души собутыльников.

Крокодил

Джек Бимиш распахнул дверь бара и, не взглянув на завсегдатаев, заказал виски на всех, чем тут же завоевал всеобщую и безграничную симпатию.

— Умер Билл Таккл, — сообщил он.

По бару пронесся тяжелый вздох. Нет, мы не сожалели о рыжем мерзавце Билле Таккле. Мы поняли, нам придется выслушать его историю. Нельзя же отказать в желании излить душу тому, кто угощает чудесным виски, жгучем, словно перец, золотистым и бархатным, словно кожа влюбленной таитянки!

— Да, — повторил Бимиш, — он окончил свои дни в одном из болот Египта.

— Как же умер сей достойный бедолага? — осведомился один вежливый пропойца.

— Крокодил… — вымолвил Джек.

Мы в ужасе вскрикнули. Хотя Билл Таккл был первостатейным негодяем, но всё же верил в бога, как и мы все.

— Но, — продолжил рассказчик, — я не сказал бы, что крокодил сожрал его.

— Бимиш, — заявил с достоинством тот же пропойца, — не вкручивайте нам мозги. Конечно, виски, которое вы поставили, сделало вас нашим другом на вечные времена, но не стоит нарываться… Если джентльмен умирает по вине крокодила, значит, крокодил сожрал, а не застрелил в упор из револьвера. Вы же не хотите уверить нас в этом? Вы издеваетесь над нами, Джек Бимиш. Ибо я никогда не читал, что эти хищники вооружены кольтом и вебли. Джек Бимиш, вы насмехаетесь над почтенными джентльменами и сейчас получите по зубам — мой кулак научит вас вежливости.

Тогда Бимиш извинился, сказал, что вовсе не собирался убеждать нас в возможности столь невероятного происшествия, что он даже и не помышлял об этом и что вся вина заключается лишь в испытании нашего долготерпения. И, чтобы мы забыли о его просчете, заказал еще виски.

Мы сочли, что вторая порция вернула нам утраченное достоинство. Мы выпили виски, сурово глядя на Бимиша.

А я добавил, что рассказчик должен быть признателен своим слушателям и что его долг сделать краткий отчет и не мучать несчастных скучными преамбулами.

Бимиш стушевался и действительно был краток.

* * *

Почти вся водная поверхность болота была чистой — траву и громадные листья водных растений съели ламантины.

Билли Таккл, несмотря на запреты начальства, с наслаждением нырнул в воду.

— В этом болоте купаться не стоит, — предупреждал сержант Бердси, — в нем водятся крокодилы.

Но Билл Таккл не желал подчиняться сержанту Бердси, — он блаженно барахтался в теплой воде, отдающей мускусом.

— Пахнет, как в ванной какой-то леди, — шептал Таккл, но в душе побаивался тех существ, которые насыщали серебристую воду своим запахом.

И вдруг он увидел выступающую из воды чешуйчатую спину, медленно приближающуюся к нему. Путь к берегу был отрезан.

В двадцати ярдах от Таккла высился крохотный островок: несколько квадратных метров суши… Вопя от отчаяния, Таккл ринулся к спасительному убежищу. Он доплыл до островка, вскарабкался на берег и лишился чувств.

Когда он очнулся, крокодил стерег его, не пытаясь подплыть к островку.

В лазурном небе поднималось безжалостное солнце; жгучие лучи обжигали тело несчастного. Кожа его покрылась громадными волдырями.

Гигантские комары с писком носились над ним, потом к ним присоединились ужасные зеленые мухи, и кровь Таккла капельками выступила наружу от укусов мириадов жал и челюстей.

А крокодил не двигался с места.

Человек завопил, обращаясь к пламенеющим далям, к пальмам, к гудящему лесу, где жили и умирали бесчисленные существа.

Ночь наступила быстро. Розовые вонючие туманы наплыли на Таккла; лихорадка сдавила ему грудь, последние проблески сознания покидали его, но он видел — крокодил по-прежнему сторожит его.

Крокодил ждал ночи, чтобы бесшумно взобраться на островок и сожрать спящего человека. Таккл был уверен в этом. Он из последних сил боролся со сном и, вспомнив, что крокодил боится шума, стал хлопать в ладоши, выкрикивая бесконечные ругательства.

Когда занялась золотисто-розовая заря, кожа ладоней висела лохмотьями, левый глаз заплыл от ядовитого укуса, вся кожа Таккла горела, сочась кровью и гноем.

И в торжествующем свете восходящего светила он увидел, что крокодил всё еще сторожит его…

Его внутренности горели от лихорадки.

Нашли Таккла уже после полудня.

Он хрипел. Едва подняв руку, он указал на длинную серую полоску ярдах в двенадцати от него:

— Там крокодил…

Уронил голову и умер.

Сержант Бердси вскинул ружье. «Крокодил» разлетелся на большие темные куски.

Это был полузатонувший ствол дерева.

Рука

В полночь со мной случаются странные вещи.

Вам знакома история воздушного змея, которого в одну бурную ночь я запустил над Уайт Киддалл?

Я читал, что на некоторых береговых станциях в море погружают микрофоны, чтобы слушать подводные шумы. Я не удивлюсь, если такие же запустят для прослушивания бурного неба.

Снукс занимался прослушкой и едва не сошел с ума, буквально скатившись с холма, вопя от страха и выкрикивая несусветные вещи… В день, когда я встретился со Снуксом, я решил что три или четыре порции виски помогут разговорить его…

Ибо я ничего или почти ничего не знаю. Когда я надел наушник, я услышал крик, жалобный стон, что-то не от мира сего; потом в небе вспыхнуло сильное пламя, и веревка, которая держала моего воздушного змея, рухнула, свернувшись, словно мертвая змея…

Но это я расскажу в другой раз, как говорят милые старушки, удивляясь каждый божий вечер, что еще не настал конец их бедной жизни.

В этот вечер, как и во многие другие вечера, подобные вечеру злокозненного привидения, я пил виски в своей пустой комнате.

Моим большим другом было только пламя очага. Чтобы доставить мне удовольствие, оно рисовало на стене тысячи разных безумных и иногда непотребных вещей. Изредка я смеялся, увидев Кэвенлиша со слоновьим хоботом; а вид Моисея Скапюлера, ростовщика из Сохо, рогатого, когтистого и заросшего волосом, как сам Старина Ник, был мне приятен.

И вдруг что-то начало царапать стекло.

Ночью был сильный ветер, но я знаю, как шуршит гибкая лиана дождя, дотрагиваясь до окна, как бьет кулак урагана, как касается стекла испуганное крыло ночной птицы. Я узнал в окне руку мужчины. Мое сердце замерло, а очаг почти угас.

Ибо, из всех враждебных вещей — ледяного дождя, погромщика-урагана и ночных зверей, наводящих порчу, — человек есть самое зловредное существо.

Окно распахнулось, и появилась рука.

Рука держала нож: небольшой, но заостренный, как клык; огонь привлек его внимание, и лезвие ярко вспыхнуло.

Я не смотрел на оружие, я смотрел на руку. Она была ладно скроена, несмотря на дождь, грязь и воду из водосточных труб, о которые она опиралась. Мне доводилось видеть бег таких рук по белым листам, чтобы записать на них что-то милое или серьезное.

— Эта рука, — провозгласило мое сердце, — печальная рука. Гляньте на бледные вены. — Что-то заиграло в моем сердце. — Плохая кровь, плохое питание; в ней течет кровь публичных супов и жалких подачек. Гляньте на ногти, как они блестели, когда были накрашены; весь спектр отчаяния отражен в потускневшей коже; в них ощущается гибель розовых жемчужин далеких островов. Когда-то они блистали, ложась на королевские плечи, а теперь мертвы, мертвы, мертвы, как зубки больного ребенка. И эта рука дрожит от холода, голода, боли.

— Твоя правда, — подтвердило пламя, покинув нож и осветив дрожащую руку.

Что-то взыграло в моем сердце. Послышались звуки. Они доносились издалека, из дали моего позабытого прошлого, и их принесло каким-то таинственным и божественным путем.

Я поставил полный стакан виски перед этой бедной рукой; она замешкалась, потом схватила его.

На минуту воцарилась тишина, потом что-то звонкое упало на улице, но я не знал, стакан это или нож.

Рука вновь появилась, но уже без ножа и, казалось, она что-то ищет…

Багровый огонь осветил мою руку, неподвижно лежавшую на столе.

Я понял.

Я схватил бедную руку, пришедшую из ночи, и крепко пожал ее.

Когда она исчезла, несмотря на ветер и дождь, я услышал на улице чей-то плач.

Последний глоток

— Хильдесхайм!

— Бобби Моос?..

— Якорные тросы порваны. Какая же у нас скорость!.. Всюду так черно, как в душе ростовщика… Какая погода, бой! Никогда не видел ничего подобного. Эй, там! Там!

Банг! Бинг! Трах! Трах-бинг!

— Черт подери, что это?

— Вода, ветер… Наше корыто набирает воду!

— Смотри, белая линия прямо по курсу посреди неба.

— Это — море, Бобби…

— Море! Но тогда…

— Нам п… Скурвились, как сказали бы приличные люди. — Я прыгну за борт… Буду плыть…

— Умрешь через полчаса.

— Хильдесхайм, значит, мы?..

— Умрем? Конечно, бой… У тебя есть бутылка виски в кармане? Давай… Не разбей. Виски стоит молитвы перед последним прыжком.

— Возьми… Я не вижу твоей руки. Так темно, черным-черно. А, поймал… Держи… Оставь мне…

— Отлично… Прекрасно… То, о чем буду сожалеть, так это о виски.

— Ты думаешь, всё так серьезно…

Бум! Трах! Трах-трах!

— Это волна, Бобби, маленькая… Еще сомневаешься?..

— Я весь вымок… Какой ужас! Чуть-чуть виски, чтобы набраться храбрости…

— Экономь. Судно выдержит еще с полчаса…

— Полчаса! Слушай, Хильдесхайм, дружище, не смейся… я хотел бы… помолиться.

— Хорошо!

Бум! Бум! Бум!

— Какой ураган, Матерь Божия!.. Скажи, ты знаешь какую-либо молитву?

— Нет.

— Ну, хоть самую маленькую… Кусочек…

— Послушай… Повторяй: Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.

— Во имя Отца, и Сына и Святого Духа. Этого мало. Подумай, Хильдесхайм. Мне туда не хочется…

— Туда…

— Если Бог есть, то пусть скажет: «Бобби Моос, вот уже тридцать лет ты стараешься не знать меня. Я тебя не приму, наступила твоя очередь…»

— Возможно, Бобби, я не знаю больше ни одной молитвы. Таким бедолагам, как мы, молитвы не нужны. Наша нищета искупает все наши прегрешения.

— Ты так думаешь, Хильдесхайм?

— Я думаю, что будет достаточно вежливо сказать доброму боженьке: «Ваше Святейшество, это я — Бобби Моос. Я всегда был бедняком. И даже не помню своих родителей, братьев, сестер, а если они были, то били меня и презирали… Женщины не хотели меня, потому что я уродлив…»

Не гордись этим. Добрый боженька увидит, что ты косоглаз, что у тебя гнилые зубы, а нос перекошен.

Тогда ты скажешь: «Я никогда не ел досыта, а жестокий закон людей каждый раз наказывал меня, когда я хотел поесть досыта. Я люблю виски. Я никогда не мог выпить его столько, сколько хотел».

— Это правда. Об этом стоит сказать.

— Ты скажешь: «Когда завтра или на следующей неделе меня найдут на пляже Саутхенда или Ширнесса в куче водорослей рядом с дохлыми крабами, измазанным желтой грязью, то бросят в общую могилу на самом краю кладбища. Никогда ни один плачущий малыш не положит на мою могилу ни цветов, ни веточки, никто обо мне не вспомнит, не прольет слезы и не пожалеет. Это жестоко, Ваше Святейшество».

— Хильдесхайм, мы будем жалкими мертвецами. Никто о нас не вспомнит.

— Это мы и скажем Богу.

— Но тогда…

— Ты думаешь, я знаю больше? Я думаю, поскольку он очень справедлив, то скажет: «Ладно. Никакая мамаша не нянчила Бобби Мооса, он не избалован нежностью…» И Мать Бога сама улыбнется тебе и скажет, что у нее безбрежное сердце, и в нем на всех хватит милосердия и любви.

— Невозможно, я уродлив.

— Ты перестанешь быть уродом. И Бог скажет: «Бобби Моос, ты всегда голодал… Здесь ты будешь сыт всегда!» И тебе тут же устроят богатый пир. И там будет невидимый оркестр, как в Савое.

— Правда?

— Я так думаю. А потом, я где-то читал об этом…

— А меня волнует мысль о виски. Там его не будет.

— Откуда ты знаешь? Если всё по справедливости там оно будет. Да, ты его получишь.

— Хильдесхайм, старина, ты подбодрил меня. На, возьми бутылку и осуши ее.

— Нет, а ты?

— Спасибо… Я выпью там…

— Бобби, ты будешь спасен, я верю в это!

Бум! Бум! Трах!

— Хильдесхайм!

— Бобби?..

— Волны… ветер… Снесло мачту… рубка… Мы…

— Бобби, я…

Бум.

— Во имя Отца, и Сына, и…

Обезьяна

Когда коллекционер Жорж Тессье распаковал свое приобретение, то поразился, что не испытывает удовольствия, которое ощущал, когда вырвал вещицу у антиквара буквально на вес золота.

Он обнаружил статуэтку тонкой резьбы из старой слоновой кости, изображавшую Ханумана, индийского бога-обезьяну, среди бесчисленных предметов, заполнявших заднюю комнату лавочки, которую держал небогатый торговец старой мебелью и редкостями.

Джордж вспомнил грязную чипсайдскую улочку, пыльную лавчонку, забитую вшивым старьем — драными матрасами, горбатыми кроватями, безрукими и безногими садовыми статуями, добела отмытыми дождями.

Вспомнил сумрак лондонского дня, едва просачивающегося сквозь пыльные стекла, вновь услышал голос торговца, который жаловался на дороговизну газа, убирая крохотный рыжий огонек до размеров язычка свечи. И вдруг Тессье заметил между зеленым будильником и разбитой кружкой крохотное экзотическое чудо.

— Покупаю, — коротко сказал он.

В задней комнате было темно, но лицо маленького антиквара светилось в полумраке ярко-бледным пятном.

— Это… это стоит дорого, очень дорого… — заикаясь, пролепетал торговец.

— Ну и что!.. Сколько?

— Вообще-то говоря… это не продается.

— Как так!.. За десять фунтов?

— Нет!

— Двадцать, тридцать, пятьдесят фунтов!.. Ну, как…

— Пятьдесят фунтов!

Человечек задыхался от переживаний.

— Сто фунтов… Согласны?

Торговец не ответил. Джордж видел, что лоб антиквара покрылся бисеринками пота.

И вдруг у Тессье возникла идея. У него при себе была большая сумма золотом; он извлек из кармана столбик монет.

— Заплачу вам золотом. Золотом, вам ясно?

Соверены хищно блестели во мраке.

Джордж нащупал чувствительную струну; старик схватил золото с такой поспешностью, что оцарапал руку покупателя.

— Ради бога, теперь берите! — задыхаясь, выпалил он.

Обрадованный Тессье завернул ценное приобретение и вышел; но едва переступил порог магазинчика, ему на плечо легла рука маленького антиквара — у него были безумные глаза, а зубы щелкали, как кастаньеты.

— Отдайте! — выкрикнул он. — Я не продаю…

— Хорошо… Верните золото, — ответил Джордж.

Старик застонал.

— Вы правы… Нет, я ничего не говорил. Владейте ею…

Тессье двинулся прочь.

— Отлично… Прощайте!

Но странный торговец вновь догнал его.

— Должен вас предупредить… Она может принести несчастье… — Джордж вспомнил, какой ужас исказил морщинистое личико. — И обещайте мне…

Тессье пошел быстрее.

— Обещайте мне… никогда не обращаться с ней дурно!..

Воздух вокруг них вдруг стал плотным; огни фонарей расплылись и пожелтели; на Лондон с удивительной быстротой наполз смог.

Джордж решил, что в тумане легче избавиться от назойливого торговца. Пять или шесть секунд бега отделили его от антиквара.

Еще несколько минут до него доносился умоляющий голос, пробивавшийся сквозь влажную вату тумана, потом он затерялся в шуме громадного людского улья.


И теперь, в спокойной величественной обстановке Астории, Джордж показался себе смешным.

Сто фунтов за столь жалкую безделушку!

Глупая трата на дешевую подделку, скорее всего изготовленную в Германии!

Он воспылал презрением к крохотному предмету искусства, отыскав в нем дефекты и бесчисленные недостатки.

В конце концов, горько усмехнувшись, решил, что предмет не имел никакой ценности, а антиквар отлично сыграл свою роль, оставив покупателя в дураках.

Его вдруг охватил гнев, он резким ударом отшвырнул статуэтку.

Она упала к его ногам, ей не дал разбиться толстый шерстяной ковер. Лицо бога-обезьяны по-прежнему хранило извечно ироничную улыбку.

— Он издевается надо мной! — усмехнулся Джордж и плюнул на фигурку.

Он не узнавал себя. Откуда вдруг такой гнев? Трата в сто фунтов? Пустяки! Разве он не был сказочно богат? Его обманули? Что за дело! Такое случалось не впервой! Разве не оставил он в руках мошенника пятьдесят тысяч франков, когда покупал подлинного Рембрандта? Злился ли он тогда так, как сейчас?

Он рассуждал, вооружившись здоровой логикой, глядя через окно, как над Сити плывут желто-серые клочья тумана.

Но, обернувшись и увидев послушно лежащую на ковре статуэтку, заскрипел зубами.

— Вот тебе! — вскричал он, с яростью запустив предметом в стену.

Фигурка не выдержала и рассыпалась на тысячу кусков со странным стонущим звуком.

Тессье показалось, что кто-то рядом с ним засмеялся.

Он обернулся, но никого в номере не увидел. Все было спокойно, и лампы в хрустальных богемских тюльпанах бесконечно отражались в глубине зеркал.

Спал ли он?

Конечно… Но почему он выпрыгнул из уютного кресла, в котором уснул?

Он поднес руку к щеке; она болезненно горела, а в ушах еще стоял звон пощечины.

Ну конечно — его с силой ударили по лицу. Это его и разбудило.

В ярости и беспокойстве он обшарил номер.

Ничего подозрительного; в запертой двери торчал ключ, а окна были закрыты на шпингалет.

Что такое?..

Что-то отвратительное и липкое ударило его в лоб… Никаких сомнений — ему плюнули в лицо!

Он испугался, увидев себя в зеркале — ужас, подмеченный на лице торговца редкостями, исказил его собственные черты. Глаза навыкате, губы искривлены.

Он хотел крикнуть, но из сухой глотки вырвались только хрипы.

Разум его пошатнулся; мышцы одеревенели.

Он снова проснулся, — но какой странной кажется ему комната.

Боже! Он видит все сверху, ибо сидит на шкафу.

Одним прыжком соскакивает вниз — его гибкости и ловкости позавидовал бы любой спортсмен.

Но что это за кисть… покрытая шерстью кисть, вцепившаяся в спинку стула?

Боже! Эту кисть продолжает предплечье, предплечье, покрытое длинным рыжеватым ворсом.

Он хочет крикнуть… Что за рев вырывается из его глотки вместо прекрасного тенора, которым он так гордился и которому обязан многими победами у женщин?

Он начинает понимать. Пытается спрятать лицо в ладонях и чувствует, что оно уродливо и покрыто шершавой кожей.

Он не желает видеть, но зеркала повсюду — в них отражается гигантская обезьяна с горящими глазами.

Он бросается на дверь… Он не знал, что так силен — створки разлетаются в щепки…

Он выпрыгивает в коридор — от него убегают перепуганные горничные и грумы.

Что за сила бросает его на одну из них?

Несчастная падает, глаза ее закатились, в уголках губ кровь…

Боже! Как легко душить эти слабые человеческие существа!

Вдруг невероятная боль пронзает его плоть, раздаются выстрелы.

Он понимает — стреляют в него.

И снова кричит, пытаясь объяснить:

— Не причиняйте мне боли. Я — Джордж Тессье. Это — ошибка, колдовство, дьявольщина; я человек, как и вы!

Увы, коридоры наполняет лишь его ужасающий рев.

Выстрелы звучат все чаще; из каждой ниши вылетают стрелы огня.

Он чувствует во всем теле безжалостные укусы пуль, и с отчаянным ревом, рыданием бессилия, падает… чтобы умереть.

Окно с уродцами

Вы, наверняка, хотите услышать рассказ о моем соседе Хаансе? Мерзкий колдун. Десятки, сотни раз я обращался к городским властям, но никто не выслушал меня… Лет десять тому назад в нашем переулке нашли труп одного толстяка… У него случился сердечный приступ… Что вы сказали?.. Разрыв аневризмы? Правильно! Все так и говорили, но я-то ведь знаю подлинную причину — его смертельно напугал Хаанс.

А почему жена Крама, местного кузнеца, родила настоящего монстра — младенца с громадной головой и черными толстыми губами, как у ульмского дога? Да потому, что она смотрела на окошко Хаанса! На то самое окошко, в котором он торчал целыми днями и совершал свои дьявольские превращения.

Добрых пятнадцать лет я прожил в тупике Пи Гриеш, и он всегда выглядел унылым, словно в нем беспрестанно молотил дождь. Целыми днями по тупику слонялись пугливые псы и коты в поисках подруг и гнилых костей. А напротив окон моей комнаты стоял давно запустелый дом.

Но однажды двери этого старого особняка распахнулись, скрипя своими петлями, с окон стерли пыль, а грузчики внесли в дом мебель и посуду.

Так со мной по соседству поселился Хаанс.

Первое время он не показывался, а плотные шторы на окнах не позволяли рассмотреть, что творилось внутри дома. Ах! И почему только эти шторы не остались задернутыми навечно!?

Однажды утром я увидел, как одна штора в окне медленно поднялась. Я подошел, чтобы пожелать соседу доброго утра и закричал от ужаса.

У моего соседа не было головы!

А руки продолжали спокойно тянуть шнур!

Минуту спустя в нескольких дюймах от его шеи я заметил бесформенный кусок плоти, вскоре превратившийся в голову. И эта висящая в воздухе голова поздоровалась со мной… Глаза ее в упор смотрели на меня…

После этого я заболел. А Хаанс, проклятое чудовище, осмелился навестить меня! Он был очень мил и принес мандарины. Он сказал, что так поступают добрые соседи. Он побыл у моей постели целых полчаса, и мне постоянно казалось, что его голова вот-вот отскочит от тела. Но ничего не произошло. Тогда я собрал всё свое мужество и спросил, почему он занимается столь мерзким колдовством. Он как-то странно глянул на меня и ушел, не сказав ни слова. Но я расслышал, как она сказал экономке слова «жар» и «бредит».

Некоторое время спустя он пришел снова, но я отказался принять его, сославшись на обострение болезни. Он приходил еще три раза, и три раза под разными предлогами отказывался принимать его. Больше он не заходил, а позднее относился ко мне с заметным холодком.

Однажды, подняв глаза к его окну, я увидел отвратительно, гримасничающее лицо, лицо Хаанса, но со страшно искаженными чертами — на голове торчали шишки, а громадные выпученные глаза наезжали на щеки!

Долгое время я не осмеливался глядеть на страшное окно. А когда решился на это, сквозь стекло за мной наблюдало уже другое чудовищное лицо.

Однажды его руки отделились от тела и стали хватать пустоту. В другой раз его тело разделилось надвое, а как-то он даже превратился в шар с длинными змеящимися руками.

Однажды в переулке раздался крик. Старуха, которая вела хозяйство Хаанса, стучалась в дверь с воплем:

— Он умер, он умер!

Сколько мужества мне понадобилось, чтобы переступить порог колдовского дома. Я ожидал увидеть на лице покойного ужасные гримасы смерти.

Ничего подобного. Хаанс лежал на своей постели, лицо его было безмятежным, как мрамор. Я оглядел его комнату с нескрываемым любопытством. Удивительно дело, но она совсем не походила на логово мерзкого колдуна: никаких черепов, никаких чучел ночных птиц, нигде не было перегонного куба, отсутствовали охапки целебных трав. И вдруг я вскрикнул от ужаса — я бросил взгляд на фасад своего дома. Он был перекошен, словно от боли! Окна, карнизы и кирпичи искривились и переплелись между собой.

А потом, мсье… потом… Ах! Как я смеялся! Я хохотал и не мог остановиться… Мне смешно до сих пор.

Я понял…

Вам, конечно, знакомы странные оптические искажения, вызываемые дефектами оконного стекла? Это был тот самый случай, но многократно умноженный!

С тех пор всё сделанное из стекла вызывает во мне необоримый ужас. Поэтому меня и поместили сюда. Вы думаете, это сумасшедший дом? Ну что вы! Это дом без стекол. У вас есть очки? Никогда не носите их! Иначе ваши глаза наполнят мою душу ужасом. Скажите… Может, вы хотите прочесть мой труд о необходимости уничтожения стекла? Это — шедевр…



Двадцать минут первого ночи

— Который час, Мириам?

— Сейчас пробьет полночь, хозяин.

— Ах! Всё мое тело колотит от холода. Только жарко глазам, сон разжигает в них красный огонь, но я не пойду в постель.

— Хозяин, отправляйтесь в кровать. Пламя в очаге погасло шесть часов назад, а свеча в железном подсвечнике почти догорела.

— Она еще протянет двадцать минут, только двадцать минут, а если погаснет раньше, будем ждать в темноте. Что это?

— Ветер, хозяин… и ледяной дождь… и снежные вихри, несущиеся по улице.

— Мириам, у меня старые глаза, я едва различаю твои руки, лежащие на столе. Твои руки в свете свечи похожи на желтых пауков, а ведь это прекрасные руки еврейки. Они никогда не отпускают того, что в них попадает!.. Что это за шум?

— На башне пробило полночь, хозяин, но снег заглушает голос колокола.

— Хорошо, хорошо… Еще двадцать минут, и мы отправимся спать… Дай мне векселя, чей срок истекает завтра, Мириам. Я согреюсь, глядя на цифры и подписи.

Мириам, завтра у нас 15 ноября, 15… вот уже год прошел, как этот безумец Гильмахер покончил с собой…

— И вот уже год, хозяин, как мы не ложимся спать, пока не настанут эти проклятые двадцать минут первого…

— Что ты хочешь, моя старушка Мириам, я не могу уснуть, пока не услышу смех этих ходиков. Я пытался, но это сильнее меня. Мне приходится вставать, что-то поднимает меня с постели, и сам не знаю как, я оказываюсь перед ходиками и жду ту минуту, когда они начинают смеяться.

— Хозяин, я боюсь этой адской машины.

— И всё же остаешься рядом со мной, Мириам, потому что ты предана своему старому хозяину… А меня, напротив, этот смех развлекает. Я думаю, что с трудом мог бы обходиться без шедевра этого чокнутого часовщика, безумца-изобретателя Гильмахера!

— А ведь американец предлагал вам за них десять тысяч долларов!

— Десять тысяч долларов! Мириам, сердце мое кровоточит… Десять тысяч долларов! Он бы заплатил вдвое больше, если бы я захотел… но я не могу. Если я больше не услышу этого смеха. Нет, я не смогу обойтись без этого смеха.

— В этой железке проклятая душа Гильмахера.

— Не буду отрицать, что он положил всю свою жизнь на создание этого чуда.

Он был очень беден, и я дал ему денег. Он мне всегда возвращал долги со всеми процентами. Надо отдать ему должное… Он мечтал наделить жизнью бронзу и железо… И ему это удалось… Я видел, как медленно рождались эти фантастические часы… В час мать с малышом на руках выходила из ниши, и младенец плакал… В два часа ребенок играл в свои игрушки… В три часа он склонялся над своими учебниками… Так час за часом он проживал всю свою жизнь до полуночи… Тогда с ужасающим громом открывалась большая ниша на фронтоне, и из нее наполовину высовывался скелет и протягивал свою чудовищную руку, чтобы удавить ребенка, который с каждым часом взрослел и превращался в старика… Мириам, что это мелькает на стене напротив меня?

— Хозяин, это колышется догорающее пламя свечи.

— Хорошо, хорошо, всё это только тени. Мириам, тени надо любить. Они ничего не делают и ничего не стоят. Темноту надо любить, Мириам, ибо она не ест, не кричит, не светится…

О чем я говорил? Ах, да!.. История этих часов. Я просто влюбился в этот странный шедевр, Мириам. Я просил Гильмахера продать мне часы по дружеской цене. Да что об этом говорить? О, Авраам! Я никогда не видел столь свирепого лица, чем у этого безумца, в ответ на мое робкое предложение.

И тогда мне в голову пришла мысль, одна из лучших мыслей, что посылает нам Господь: я одолжил ему денег, много денег, и он не смог их мне отдать.

— И тогда вы добились конфискации этой механики, хозяин.

— Именно так, Мириам! Это был честный и справедливый суд, и это чудо стало моим.

— Ваше право, хозяин.

— Клянусь Ветхим Заветом, именно так, Мириам, но Гильмахер не был честным, поскольку его механика была несовершенной.

— Это пустяк, хозяин.

— Конечно, часы показывали приливы и отливы, времена года, святые праздники, исполняли красивые псалмы. Лунные затмения они отмечали странными огнями, которые зажигались и гасли неведомо каким чудом. Но никогда полночь и смертельный жест скелета не приходились на точный час.

— Это так, мой хозяин. Полночь они отбивают с опозданием на двадцать минут.

— Гильмахер странно скривился, когда я сказал ему, что его долг — отрегулировать часы. Он мне наговорил кучу неприятных слов.

— Двадцать минут первого ночи! — воскликнул он. — Двадцать минут первого ночи! Невозможно что-либо изменить! Этот час единственный в своем роде! Двадцать минут первого ночи!

— Хозяин, так говорят несчастные, которые продали душу Князю Тьмы! Быть может, Гильмахер подписал договор с ним в двадцать минут первого ночи?

— Глупости, Мириам, ерунда и трепотня.

Правда, одна вещь очень странная. Гильмахер умер год назад точно в двадцать минут первого ночи! Было ли это самоубийством?

— Нет, хозяин. Он сидел среди своих родных, потом вдруг встал с криком: «Час настал!», расхохотался и рухнул мертвым. Было двадцать минут первого ночи!

— Странная вещь, Мириам. С этого дня часы идут верно, но ни одно из механических чудес не случается. Только в двадцать минут первого ночи они начинают смеяться!

— Последняя шутка Гильмахера.

— По мне, мрачный фарс, который он мне устроил. Он отрегулировал свою таинственную машину, чтобы привычная механическая игра прекратилась, заменив ее отвратительным смехом в тот точный час, когда он покончил с собой.

— Хозяин, свеча вот-вот погаснет.

— Забудь, Мириам… Уже почти двадцать минут первого ночи. Скоро отправимся спать… Часы уже высотой с человека, а в ширину словно шкаф и занимают всю стену… О, что это такое?..

— Свеча погасла, хозяин.

— Действительно. Какая темная ночь, Мириам! И этот шум, эта буря?

— Да, снежная метель…

— Нет, это не…

— Я хорошо слышу, хозяин: сквозь рев бури слышится вой собаки.

— Да, всех собак надо поубивать.

— Хозяин, собаки видят души мертвых, которых уносит буря.

— Глупости! Болтовня! Мириам, слышишь…

— Час настал, хозяин. Сейчас двадцать минут первого… Часы начнут смеяться… Как темно… темно…

— Мириам, это не тот шум… Господи, удары о железную нишу… Фронтон открывается…

— Хозяин, это скелет… Я вспоминаю эти удары… Мне страшно!

— Страшно? Ну, нет! Механика больше не смеется. Нам возвращена игра живых кукол! Старик Гильмахер приготовил мне сюрприз. Мое сердце радуется, Мириам!

— Какой ужасный стук, хозяин…

— Это шестеренки… Железо, сталь… Как темно, но я хочу руками пощупать возвратившееся чудо!

— Хозяин, не подходите!..

— Дура! Я чувствую… Ниша открылась, оттуда показывается рука… На помощь!.. Мириам!.. Она меня душит, эта железная рука!.. Обе руки!.. Она меня душит, эта железная рука!.. Две руки!.. Скелет!.. Демон… Я умираю!.. На помощь!.. На по…

Белый зверь

Наверное, пришел черед поведать сокровенное. Тамарин, стоящий десять или двенадцать миллионов, молча слушал рассказы о тысяче и одном приключении, истинном или вымышленном, которыми делятся в час отдыха за сигарой и выпивкой.

Он вдруг заговорил хрипловатым голосом, и речь его перебивалась глубоким грудным кашлем, словно ему было трудно рассказывать нам свою историю.

— Вы думаете, что я заработал свое состояние на приисках Клондайка?

Конечно, я жил в этом белом аду среди снегов Крайнего Севера. В Доусоне я в драке получил удар ножом. Я видел смерть своих компаньонов во время яростного снежного урагана на перевале Чилкут. Я едва не погиб во время ледохода на Юконе. Я ощутил великое белое безмолвие, я видел в тумане призрачных карибу.

Я даже нашел там золото, которое оставил в руках танцовщиц, держателей баров и игроков.

Но свое состояние я сделал здесь, по соседству, где-то в районе Арденн…

* * *

Из своих путешествий я вынес стойкое отвращение к городам. И когда на четвертой странице одной провинциальной газетенки прочел объявление, что посреди лесных угодий продается маленькое поместье, я не стал откладывать дело в долгий ящик и тут же приехал на место.

У меня было немного денег — очень мало! — но с помощью дьявольской операции по страхованию жизни и сдачи в залог подписных акций, я стал владельцем отвратительной маленькой фермы с домом из серого камня, который стоял посреди леса, и двух гектаров заросшей кустарником земли, прилегавшей к огромной скале, покрытой лишайником. У ее подножия бил чистый источник ледяной воды.

Хотя цена была до смешного низкой, нотариус, человек честный, предупредил меня, что сделку удачной не назовешь, поскольку поместье не принесет ни гроша дохода.

Я всё же приобрел ферму, и, когда я поставил подпись в самом низу документа, сутяга пожал плечами, произнеся лапидарные слова Понтия Пилата.

Но я не был несчастлив. Мощный голос ветра в ветвях деревьев, невидимый бег мелких животных в кустарнике, капель клепсидры моего источника — всё это создавало вокруг меня напряженную жизнь в одиночестве, которая наделяет смелых мужеством, а они, в свою очередь, расплачиваются собственным существованием.

Я питался превосходным голубиным рагу с темными боровиками. В дни пира варил по таинственным древним индейским рецептам великолепных форелей, которых ловил в бурных горных потоках в тени громадных скал.

Если приходилось голодать, я пробовал тощее и горькое мясо соек и пил питательный бульон из ворон.

Летом я работал проводником для туристов. У меня всегда был тайный уголок, нечто «невиданное» — панорама темного ущелья — для показа самым щедрым. Этим я оплачивал патроны, табак и стаканчик рома.

Однажды, беспросветным зимним вечером, при сильном порывистом ветре с верхних ветвей соседних деревьев донесся стон.

— Филин дубовой рощи указывает мне на голубя, — пробормотал я.

А утром действительно обнаружил рядом с домом окровавленные перья голубя.

Расстроенный вторжением в свои скудные запасы еды, я решил при первой же возможности убить хищника, который обосновался на вершине большой скалы.

На следующую ночь в кустарнике послышался ужасный вой, завершившийся протяжным стоном.

Мой пес Сноу, огромный лабрадор, сопровождавший меня во всех моих бродяжничествах по Крайнему Северу, с которым мне никак не хотелось расставаться, яростно залаял, но не желал выходить наружу, что меня весьма удивило.

Ранним утром я нашел труп филина — его разодранные останки валялись в кустарнике.

— Сноу, — спросил я, — что за проклятый зверь любит пожирать вонючее мясо горного филина?

Но Сноу очень странно повел себя. Его поведение заинтриговало меня: он подбежал к скале, обнюхал ее, жалобно взвыл и вернулся ко мне, поджав хвост и уши.

Сноу, который на моих глазах загрыз волка на Аляске, Сноу, который в горах дразнил гризли, Сноу испытывал страх!

Порывистый ветер не покидал леса несколько дней, но в один из вечеров мое сердце наполнилось радостью. Ветви деревьев ломались, как сухой хворост, березы потрескивали от ветра. Вдали ревел перепуганный олень.

Я точил топор, сидя у огня очага, когда Сноу издал ужасающий вой и спрятался у меня в ногах, не опасаясь порезаться об острое лезвие.

Я поднял глаза и, думаю, также закричал от ужаса.

В темной рамке окна появилась исчадие ада.

Почти человечья голова, уродливая и абсолютно белая морда трехсотлетнего старика, огромные глаза никталопа светились зеленым огнем, мерцавшим в отсветах очага.

Рот с устрашающими черными клыками был открыт в беззвучном хохоте.

Видение исчезло в треске ломающихся веток, но я успел узнать чудище.

— Сноу, — воскликнул я, — это — Зверь. Белый Зверь!

* * *

Белый Зверь! Таинственное чудище неизведанных далей края белого безмолвия.

Индейцы ситки говорят о нем шепотом, прячась в своих юртах из оленьих шкур.

Эскимосы, живущие на самом Крайнем Севере, при упоминании его имени приобретают землистый цвет обычно бесстрастного лица, прячась в иглу с толстыми стенами из снега и льда.

Мужественные шахтеры в поисках кварца или самородков золота, которые спустились в мрачные бездны с бушующими на дне бурными потоками, никогда не возвращались из своих походов.

Иногда другие исследователи натыкались на их тела с разодранными глотками. Это Зверь, Белый Зверь убил их, — неведомое чудовище, которое Провидение в непонятных целях, быть может, поставило на охрану подземных сокровищ.

Один немецкий профессор, смешной человечек в рединготе и очках, который не искал желтый металл, удовлетворяясь жалкими булыжниками, не имевшими никакой ценности, да бесполезными растениями, рассказал нам однажды о странных бледных существах с кошачьими глазами или совершенно слепых, живущих в глубинах земли, куда не доходит ни солнечный свет, ни тепло. Как-то у входа в пещеру нашли кирку и бинокль профессора, но самого его нигде не обнаружили.

Но что это дьявольское отродье делает здесь, в тысячах километрах от ледяных пустынь Аляски?

* * *

Я начал свои поиски среди скал и вскоре обнаружил узкую трещину в рост человека, которую ранее никогда не видел.

Из трещины шел холодный пещерный воздух, и я решил обследовать ее.

Я заполнил маслом фонарь и проскользнул в отверстие.

Трещина была глубокой, и я долго шел по узкому коридору, который постепенно расширялся и превратился в довольно обширную пещеру с тусклыми черными стенами.

Уже некоторое время до меня доносился неясный шум. Мне казалось, что я различаю бурлящий рев потока.

Почва — тонкий песок — шла под резким уклоном. Вдруг передо мной открылась бездна. Я наклонился, выставив перед собой фонарь, но жалкая желтая звездочка светила не дальше двадцати шагов в непроглядной тьме провала.

Ледяная сырость порывами поднималась наверх: быстрый поток, подземная река, укрытая вечной ночью, ревела на невероятной глубине.

Я скатил в пропасть большой камень и стал ждать. Прошли долгие секунды, пока я услышал далекое, едва различимое бульканье.

Грубый подсчет скорости падения камня и скорости звука определил глубину более чем в тысячу футов.

Я отступил от края бездны, ощутив головокружение, и вдруг мои глаза различили какое-то сияние.

Я, наверное, зашатался и закричал.

Это было золото!

Самородок миндалевидной формы, но такой громадный!

В шероховатой скале зажглись и другие желтые огоньки. Я бросился вперед… Мои пальцы кровоточили, а я выцарапывал самородки, едва утопавшие в коричневатом панцире стены.

Когда я выбрался на солнечный свет, то был обладателем двадцати двух самородков общим весом в два фунта.

* * *

Я приступил к лихорадочным поискам. Кирка вскрывала карман за карманом, и каждый был более или менее богат самородками.

В некоторые дни я добывал до пятидесяти фунтов желтого металла!

Это случилось, похоже, на двадцать восьмой день после моего открытия. Меня поразил отвратительный запах в коридоре. Он был так тошнотворен, что меня едва не вырвало. И внезапно я очутился перед Зверем.

Он отвратительно скалился, его морда была в паре футов от моего лица.

Я не мог сделать ни малейшего движения — он бросился на меня.

Прикосновение было чудовищным, неописуемым.

Представьте себе скользкий, мягкий труп непонятной консистенции, более холодный, чем бездна, который обхватил вас, словно боа-констриктор.

Почему я вспомнил в этот смертельный час о жалком трупе, найденном в долине по соседству и перевалом Чилкут?

Да! Стоило о нем вспомнить: вонь, ужасающая вонь разложившихся тканей! Эту вонь распространял вокруг себя Зверь. Вонь проникала в мои легкие, душила меня, убивала меня.

Чудовище двигалось неловко, и я понял, что свет моего фонаря, закрепленного на скале, слепил его.

Я нанес ему несколько ударов киркой, острие которого едва пробивало резиноподобную плоть.

Я вдруг отчаянно вскрикнул: свет фонаря удалялся, словно чья-то адская рука быстро уносила его прочь.

Я ощутил, что быстро качусь по склону в объятиях чудовища, которое с каждой секундой брало верх в этом мраке.

Из глубины ночи до меня донесся рев потока.

А я катился и катился вниз!

Сколько метров отделяли меня от фатального падения? Двадцать, десять, один?

Я собрался с последними силами, молясь Богу.

Мне казалось, что мои мышцы рвутся, но я вырвался из ужасающей хватки.

Вокруг меня царила полная ночь. Зверь меня видел, а я его нет.

Боже правый! Нет, я увидел его, ибо передо мной зажглись два ужасающих огня — глаза демона бездны!

К счастью, я не выронил кирку. Я собрался с силами и нанес сильнейший удар между двумя зелеными огнями.

Разнесся невероятный крик боли, почти человеческий стон, голос тоски, который умолял, умолял на неизвестном языке, жалоба раненой женщины, которая достигла моего сердца, которая разжалобила меня.

Рыдания, почти музыкальный голос, непонятный язык, в плаче слышалось что-то нежное, быть может, обещания…

Было ли это новым, последним оружием этого адского чудовища?

Огненные глаза еще сияли, но глуше, в них проскальзывали чудесные фиолетовые и золотые огоньки… Я стиснул зубы и нанес новый удар.

Глаза погасли, жалкий стон удалился, наступила тишина, затем в темной дали раздалось бульканье.

Я был в паре метров от бездны.

* * *

Когда я очнулся, Сноу лизал мои щеки.

Как я выбрался из пещеры? Не знаю.

Бледный луч зимнего солнца щекотал мои глаза.

О, как была прекрасна жизнь, меня переполняла радость!

Я собрал богатую жатву золота и решил больше не возвращаться в «шахту» — не стоит искушать существ подземной ночи.

Несколько зарядов динамита навечно закрыли загадочную трещину в скале, отрезав раз и навсегда доступ к погребенным богатствам, но одновременно — закрывая выход в мир солнца чудовищам мрака.

Кладбищенский сторож

Причина, по которой я стал кладбищенским сторожем Сент-Гиттона, господин следователь? Боже, она проста — голод и холод.

Представьте себе человека, одетого в летний костюм, который отшагал шестьдесят километров, разделяющих два города. В одном ему отказали в работе и помощи, а другой — стал его последней надеждой. Представьте себе существо, питающееся пахнущими гнилью морковками и кислыми твердыми яблоками, забытыми на траве пустынного сада; представьте себе человека, мокнущего под октябрьским дождем, гнущегося под яростными порывами северного ветра, и вы поймете, кем я был в момент, когда вошел в пригород вашего мрачного городка.

Я постучался в первый же дом. Он оказался постоялым двором «Две Ивы», где участливый хозяин напоил меня горячим кофе, дал хлеба и селедки, и где он же, выслушав рассказ о моих бедах, сообщил, что недавно покинул свое место сторож кладбища Сент-Гиттон и что там ищут нового сторожа.

Почему я должен бояться мертвых? Страдать меня заставили живые. Могут ли мертвые быть более жестокими?

Стоит ли скрывать от вас, что испытал радость, когда меня тут же взяли на работу два оставшихся сторожа, которые полностью распоряжались кладбищем и всеми делами, связанными с ним?

Конечно, я был счастлив — меня сразу же тепло одели и накормили. Ах, какой был обед! Толстые ломти кровавого мяса, плавающий в жиру паштет, жареная в сале золотистая картошка.

Теперь несколько слов о кладбище Сент-Гиттон — просторное место последнего успокоения, где не хоронят уже двадцать лет. Могильные плиты на нем выщерблены, а надписи съедены лишайником и дождями. Некоторые памятники просто-напросто развалились. Другие ушли под землю из-за осыпей — торчит лишь несколько сантиметров серого камня. Дорожки заполонили кустарники, а лужайки превратились в джунгли.

Муниципалитет, отчаянно нуждающийся в деньгах и хоронящий теперь своих покойников на огромном Западном кладбище, собирался преобразовать старый некрополь в промышленную зону.

Но владельцы фабрик не захотели размещать там свои производства, поскольку были не менее суеверными, чем жители пригорода, которые по вечерам, собравшись у своих печурок и слушая стоны ветра в ивах кладбища Сент-Гиттон, рассказывают ужасные истории про оживших мертвецов.

Восемь лет назад все изменилось.

Незадолго до смерти богатейшая герцогиня Ополченская — то ли болгарская, то ли русская знатная дама — предложила городу выкупить старое кладбище за фантастическую сумму при условии, что ее там похоронят и что она будет последней покойницей на нем.

Она добавила, что кладбище будет денно и нощно охраняться тремя сторожами, материальное содержание которых оговорено завещанием. Двух сторожей она назначила сама, а третьего следовало нанять. Повторяю, город был беден — он с радостью согласился на предложение.

Тут же бригада рабочих принялась возводить в отдаленном уголке кладбища огромный мавзолей, похожий на дворец, а стены стали выше в три раза и по их верху укрепили железные острия.

Сразу по окончании строительства мавзолей принял останки герцогини. Жители увидели в этом проявление оригинальности — миллионерша велела похоронить себя вместе с драгоценностями и заранее решила обезопасить свое последнее пристанище от грабителей могил.

Со мной же приключилось следующее.

Два сторожа оказали мне радушный прием.

Два громилы с бульдожьими мордами. Однако людьми они оказались славными, поскольку я видел их радость и удовлетворение, когда они наблюдали, с каким аппетитом я ем, ибо только добрые сердца могут радоваться аппетиту отверженных.

Поступив на службу, я дал клятву, что буду строго соблюдать следующие правила:

— Не покидать пределов кладбища в течение всего срока службы — один год.

— Не поддерживать никаких связей с внешним миром и не искать их. Кроме того, мне было категорически запрещено приближаться к мавзолею герцогини.

Величо, который следит за порядком именно в этом уголке кладбища, сказал, что ему предписано стрелять по любому, кто подойдет к могиле.

Говоря это, он небрежно вскинул карабин в сторону стоящего вдалеке тополя, где на ветке прыгала крохотная тень. Грянул выстрел, и красногрудый снегирь рухнул на землю.

Величо стрелял отменно.

Он доказывал это ежедневно, поскольку кладбище кишело кроликами, дикими голубями и даже фазанами, быстро мелькающими в кустах.

Второй сторож, Осип, был единственным, кто имел право покидать кладбище, чтобы закупать съестное. Он же готовил из дичи чудесные блюда. Я вспоминаю о восхитительном студне из птицы, застывшей в золотистом желе. Студень таял во рту, оставляя неповторимый вкус нежнейшего мяса, трюфелей, фисташек, пряностей и жира.

Весь день я проводил за столом и в прогулках по печальному парку, в который уже давно превратилось кладбище.

Я выпросил у Величо карабин, но, будучи посредственным стрелком, поднимал только эхо, которое со стоном прокатывалось меж забытых могил.

Вечером, в небольшой сторожке, мы усаживались у печки, чей слюдяной глаз посверкивал красным светом.

Снаружи выл ветер. Осип и Величо говорили мало.

Их лица были всегда на три четверти повернуты к высокому окну, затянутому ночной тьмой. Они, казалось, все время к чему-то прислушивались, и их толстые собачьи морды выражали тоску.

Почему?

Я посмеивался над суеверием, поселившимся в их простых душах, ощущая себя выше их. Почему они испытывали ужас? Снаружи стояла зимняя ночь, и доносились пронзительные стоны ветра.

Иногда высоко в небе ухали ночные хищники, а когда луна крохотным сверкающим блюдечком замирала в углу верхнего стекла, трещали камни, лопаясь от мороза.

К полуночи Осип готовил нам горячий напиток, который называл «чур» или «скур».

Это было питье почти черного цвета. Оно источало приятные запахи неведомых мне трав. Я пил его с наслаждением; с последним глотком меня охватывала истома; я испытывал неведомое чувство благополучия, мне хотелось смеяться и говорить ради того, чтобы попросить еще одну чашку. Но я уже был не в силах произнести и слова, многоцветное колесо начинало крутиться перед моими глазами, и я едва успевал рухнуть на свою походную кровать, чтобы провалиться в сон.

Нет, я не боюсь проводить ночи на кладбище. Я больше всего опасаюсь скуки, а потому веду дневник, вернее — заношу в тетрадь свои мысли, не ставя даты.

Именно из этой тетради я почерпнул все, что относится к моему удивительному приключению, господин следователь. Мне не хотелось бы заставлять вас выслушивать поэтические описания могильных плит в снежных шапках, соображения о Григе и Вагнере, рассуждения о литературных пристрастиях и философские отступления о страхе и одиночестве.

* * *

Осип и Величо балуют меня! Какие удивительные меню!

Вчера, когда у меня не было аппетита, они, до смешного, разволновались.

Величо осыпал своего компаньона упреками и руганью за то, что тот с небрежностью отнесся к приготовлению пищи.

С тех пор Осип постоянно расспрашивает меня о вкусах и любимых блюдах. Какие славные люди!

При таком режиме питания я должен был бы растолстеть как боров. Но нет. Скажу даже, что иногда себя чувствую совершенно разбитым.

* * *

Вчера я впервые испытал страх. Однако следует признать, что происшествие было всего-навсего неприятным.

В сумерках, когда я выходил из боковой аллеи, тишину разорвал ужасный вопль. Мне показалось, что тут же из дома выскочил и скрылся в густых зарослях Величо.

Когда я вернулся в сторожку, Осип пристально вглядывался в кустарник. Я спросил, что за зов раздался. Он ответил, что кричал кулик. Наутро Величо сообщил, что убил его.

Странная птичка с длинным клювом, похожим на кинжал, и противный голос, несмотря на грациозность!

Я рассмеялся, щупая шелковистый хохолок, но смех мой звучал фальшиво, а чувство тоски полностью не рассеялось, как мне хотелось бы.

* * *

Решительно, здоровье у меня ухудшилось. Хотя я поглощаю пищу, как голодный волк, а Осип буквально превосходит себя в кулинарных чудесах. Но утром непонятное томление держит меня в постели, хотя на плитах пола играет солнце, и доносятся выстрелы карабина Величо и звон кастрюль Осипа.

Глухая боль терзает кожу за левым ухом. Я рассмотрел это место в зеркало — там красноватая припухлость. Маленькая, пустяковая ранка, но как она болит…

Сегодня, когда я бродил в зарослях, преследуя дикого голубя или бекаса, что-то шевельнулось в ветках по соседству; я увидел красавца-фазана с гордо покачивающейся головой на тонкой шее. Оказия была редкой. Я выстрелил. Раненая птица бросилась прочь, волоча перебитое крыло.

Я припустил за ней — отчаянное преследование началось. И вдруг я застыл, забыв о добыче. Я услышал голос. Хриплый и жалобный. Слова произносились на незнакомом языке, звучали они почти умоляюще.

Я оглянулся — позади плотной изгороди кедров и елей темнело здание. Это был мавзолей герцогини.

Я попал на запретную территорию.

Вспомнив о предупреждении Величо, я пошел назад, заметив в последний момент, как он, бледный как смерть, появился из-за кустов. Шапки на нем не было.

Вечером я заметил у него на правой щеке бледную царапину. Мне показалось, что он пытается спрятать ее от меня.

* * *

Скоро полночь, мои компаньоны играют в кости; вдруг сердце мое замирает от ужаса. Рядом с домом закричал кулик.

Боже! Какой ужасный крик!

Словно от ужаса вопит все кладбище Сент-Гиттон.

Величо с кожаным стаканчиком в руке застыл как статуя; Осип глухо вскрикнул и бросился к печке, где разогревался «чур». Он буквально впихнул чашку мне в руки — пальцы его дрожали…

* * *

О! Какая боль! Розовая припухлость увеличилась. В центре кровоточит глубокая ранка.

Боже! Какая боль! Какая боль! Какая боль!

* * *

Вчера я прогуливался вдоль восточной кладбищенской стены. Мрачное место, куда я никогда не забредал.

Мое внимание привлекла высокая изгородь из хмеля — она тянулась от восточной до северной стены, закрывая от постороннего взгляда небольшой участок земли.

Какое странное опасение заставило меня взглянуть на отгороженное место? Изгородь была очень плотной, каждый лист буквально хватал меня за одежду и царапал кожу. Внутри ничего не было, кроме восьми крестов — каждый из них был чуть старше предыдущего; если первый уже сгнил под дождями, восьмой выглядел почти новым…

Там находились довольно свежие могилы…

В эту ночь меня одолевали кошмары, мне казалось, что на грудь давит невероятная тяжесть, а рана ужасно болела.

* * *

Мне страшно!..

Что-то происходит. Почему я не заметил этого раньше?

Осип с Величо не пьют «чура»; утром они забыли на столе три чашки — только в моей был темный осадок, их чашки были чистыми!

Я должен спать!

* * *

Сегодня вечером я не должен спать, я должен видеть; я выпил «чур», лег на походную кровать; я не хочу спать, не хочу, собираю всю силу воли. Ох, как трудно бороться с тяжелым сном!

Осип и Величо глядят на меня. Им кажется, что я сплю. Я смогу сопротивляться еще минуту, еще секунду…

О, ужас! За окном кричит кулик.

Произошло что-то ужасное и отвратительное!.. К стеклу приклеилось адское лицо… Ужасные остекленевшие глаза, глаза трупа, белоснежные волосы, торчащие как пики, и гигантский рот с черными зубами, огненно-красные губы, словно по ним стекает кровь. Затем в моей голове начинает крутиться огненное колесо — на меня обрушиваются сон и кошмары.

* * *

Я пью «чур», и пью его каждый вечер. Они охраняют меня словно тигры. Я чувствую, что каждую ночь происходит нечто ужасное.

Что? Не знаю, я уже не могу думать, я могу только страдать…

Какая таинственная сила погнала меня снова к восьми крестам?

Когда я собирался удалиться, глаза мои остановились на обломке дерева, торчащего из-под земли рядом с восьмым крестом. Я машинально извлек его. Это была досточка с несколькими коряво написанными словами.

Надпись весьма пострадала, но я смог ее прочесть.

Друг, если не сможешь удрать, здесь будет место твоей могилы. Они уже убили семерых. Я буду восьмым, ибо у меня уже не осталось сил. Я не знаю, что здесь происходит. Это — ужасная тайна. Беги!

Пьер Брюнен.


Пьер Брюнен! Я вспоминаю — так звали моего предшественника. Восемь крестов отмечают могилы помощников сторожей, которые сменили друг друга за восемь лет…

* * *

Я попытался убежать. Я влез на северную стену в месте, где обнаружил несколько неровностей.

Я уже был рядом с железными пиками, когда в нескольких сантиметрах от моей руки разлетелся сначала один, второй, третий камень. Стоя внизу у стены, Величо холодно целился в меня из карабина. Глаза его метали молнии, словно сопровождая металлический гром колоколов, сзывающих на заупокойную мессу.

Я вернулся к крестам. Рядом с могилой Брюнена чернеет свежевырытая яма. Это — моя будущая могила.

Бежать! Лучше страдать от голода и холода на враждебных дорогах, чем умереть в этой тайне и этом ужасе.

Но они охраняют меня, и взгляды их приковывают меня крепче цепей.

* * *

Я сделал открытие. Быть может, в нем мое спасение. Осип прибавляет в «чур» содержимое темного флакона.

Что в нем может быть?..

Я отыскал пузырек!

И влил бесцветное содержимое со сладковатым запахом в их чай…

Я буду действовать сегодня вечером…

Заметят ли они? Сердце мое, бедное мое сердце, как оно бьется!

Они пьют! Они пьют! Солнце вспыхивает у меня в душе.

Осип заснул первым. Величо с невероятным удивлением посмотрел на меня, в его зрачках вспыхнул яростный огонь, его рука потянулась к револьверу, но он не окончил жеста. Сраженный сном, он упал головой на стол.

Я взял ключи Осипа, но, когда открывал тяжелую решетку ворот, сообразил, что дело мое не окончено, что за спиной остается загадка и восемь смертей, за которые надо отомстить. Кроме того, я боялся преследования, ведь сторожа оставались живыми.

Я вернулся, взял револьвер Величо и выстрелил каждому из них за ухо, в ту же точку, где у меня болит маленькая ранка…

Они даже не шелохнулись.

Но Осип перед смертью вздрогнул.

Я остался рядом с трупами и жду разрешения полуночной загадки.

На столе я расставил три чашки, как каждый вечер.

Я прикрыл фуражками их окровавленные затылки. Со стороны окна они выглядят спящими.

Ожидание началось. О, как медленно ползут стрелки к полуночной отметке — страшный час «чура».

Кровь мертвецов по капле стекает на пол с тихим шелестом, словно под весенним ветерком шуршит листва.

Кулик прокричал…

Я улегся на кровать и притворился спящим.

Кулик прокричал еще ближе.

Что-то коснулось стекол.

Тишина…

Дверь тихо распахнулась.

Ужасный трупный запах!

Кто-то скользит к моему ложу.

И вдруг на меня обрушивается невероятная тяжесть.

Острые зубы впиваются в болезненную ранку, и отвратительные губы жадно сосут мою кровь.

Я с воплем сажусь.

Мне отвечает столь же ужасный вопль.

Леденящее душу зрелище. Как у меня хватило сил не лишиться памяти!

Перед моими глазами кошмарное лицо, когда-то появившееся в окне. Два пылающих глаза уставились на меня, а по губам стекает струйка крови. Моей крови.

Я все понял. Герцогиня Ополченская, уроженка таинственных стран, где не подвергают сомнению существование лемуров и вампиров, продолжала свою сучью жизнь, наслаждаясь молодой кровью восьми несчастных сторожей!

Ее удивление длилось ровно секунду. Она бросилась на меня. Ее когтистые руки вцепились мне в шею.

Револьвер выплюнул последние пули, и вампир рухнул на пол, обрызгав стены черной кровью.

* * *

Вот почему, господин следователь, рядом с трупами Величо и Осипа вы найдете останки герцогини Ополченской, умершей восемь лет назад и похороненной на кладбище Сент-Гиттон.

Доброе дело

Норвуд поджал губы. Медленно и методично разорвал газету, которую только что прочел: дождь белых обрывков ливнем обрушился в корзину для мусора.

Журналисты марали бумагу, восхваляя благотворительность Морганов, Рокфеллеров, Карнеги, чтобы наглядней подчеркнуть, что он, Норвуд, король сельскохозяйственных машин, был бессердечным скупцом.

Он ощущал справедливость упреков, ибо не мог припомнить и минуты, когда бы проявил доброту и щедрость, которые только и могут оправдать вызывающее богатство.

Малышом он бил своих ровесников; молодым человеком — крал жалкие сбережения матери; позже вел беспощадную войну за место на головокружительных высотах финансового мира. А теперь его цепкий взгляд предводителя людей и распорядителя золота видел за каждой улыбкой и каждым поклоном ненависть и зависть.

В этот день, неизвестно почему, — быть может, из-за апреля, который белым цветом лег на далекие деревья, или из-за юного солнца, которое бросало отблески на его рабочий стол? — ненависть других причиняла ему особую боль.

— Ну, ладно, — сказал он сам себе, — пора исправляться. Я хочу совершить доброе дело.

Он вспомнил, что накануне старый священнослужитель просил у него денег для обездоленных и печально сказал, услышав его отказ:

— Побойтесь Бога, мистер, однажды он отвернется от вас…

Он нервно позвонил.

— Сколько просителей вы отослали сегодня утром, Карленд?

— Восемьдесят два.

— Пришлите мне восемьдесят третьего.

* * *

— К вам просится старик, называющий себя изобретателем. Хочет предложить новые машины.

— Просите…

Секретарь ввел в кабинет хилого старика в потрепанном рединготе, который прижимал к груди старый портфель из зеленой кожи.

Норвуд немедленно оценил человека, как заранее обреченного на провал неудачника, мечтателя с протянутой рукой, который после каждого поражения спешит укрыться в темном уголке и стереть слезы с изрезанного морщинами лица.

Ему, Норвуду, пришлось кулаками расчищать себе путь в цивилизованных джунглях. Его окружали злые и ненавидящие лица, но он бил беспощадно, превращая ухмылки в кровавые гримасы боли…

А старичок, сидя в огромном мягком кресле, смешно гримасничал — кланялся, кашлял, вздыхал, потирал руки и дрожал, как осиновый лист осенью.

Миллиардер ощутил в груди прилив жаркой крови, предвестник неведомой ему радости.

Наконец, доброе дело было у него в руках.

Он внимательно изучил бумаги, которые старичок извлек из портфеля.

То были сложные и абсурдные чертежи, жалкие мечты школьника, переложенные на язык простейшей механики.

Строгий ум Норвуда кипел от возмущения, видя их несостоятельность.

Пробудился его здравый смысл, призывая гнев на того, кто посмел отнять у него время; его кулак обрушился на стол и длинная ваза из богемского хрусталя, где томилась черная орхидея, с серебряным стоном распалась на куски.

Его подхватил хриплый испуганный вскрик.

Старик дрожал и плакал, забившись в глубокое кресло.

Норвуд вспомнил о своих намерениях.

— Хорошо!.. — проревел он. — Хорошая работа!.. Заказываю!.. Вам хватит ста тысяч долларов?

* * *

Когда вошел служащий, у Норвуда в глазах все еще стоял маленький старикашка, которому никак не удавалось выбраться из кабинета — он поворачивал выключатель вместо ручки двери, ронял зеленый портфель, одновременно плакал и смеялся.

Служащий держал в руке чек, только что подписанный Норвудом.

— Господин Норвуд, этот чек…

В глазах хозяина вспыхнул гневный огонь.

— Что такое? Чек подписан! Почему он еще не оплачен?

— Простите, господин, предъявил его в кассу и…

Служащий в смущении колебался.

— И что! Вы думаете, у меня есть свободное время?

— Простите, простите… Он протянул чек кассиру. Он сильно дрожал и дважды пробормотал: «Такая радость… Такая радость». А потом упал…

— И?

— Умер…

Картина

Помните Грайда, ростовщика?

Пять тысяч человек должны ему деньги; на его совести сто двенадцать самоубийств, девять сенсационных преступлений, многочисленные разорения, крахи и финансовые потрясения.

Пять тысяч проклятий обрушились на его голову, вызвав у него только презрительную усмешку; сто тысяч первое проклятие убило его, убило самым странным и самым ужасным способом, который может присниться только в кошмаре.

Я задолжал ему двести фунтов; он ежемесячно драл с меня убийственные проценты; более того, сделал меня наперсником своих тайн… Он заставил меня возненавидеть самого себя, ибо приходилось сносить его злобные шутки, хихикать над насмешками, которыми он отвечал на слезы, мольбы и смерть обескровленных жертв.

Он заносил страдания и кровь в журнал и в бухгалтерскую книгу, где отмечал, как растет его состояние.

Сегодня я ни о чем не жалею, ибо мне дозволили увидеть его агонию. И я желаю такой же всем его алчным собратьям.


Однажды утром я вошел в его кабинет — перед ним стоял молодой невероятно бледный красавец.

Молодой человек говорил:

— Мистер Грайд, я не могу вам заплатить, но умоляю, не лишайте меня жизни. Возьмите эту картину. Это — мое единственное произведение. Вы понимаете, единственное? Сотни раз я начинал его… В нем вся моя жизнь. Оно еще не закончено — в нем кое-чего не хватает. Я пока не понимаю, как его завершить. Но я найду недостающую деталь и выкуплю картину. Возьмите ее в счет долга, который убивает меня и мою мать.

Грайд усмехнулся. Увидев меня, знаком велел посмотреть на картину средних размеров, прислоненную к библиотечным полкам. Я вздрогнул от удивления и восхищения. Я никогда не видел полотна прекраснее — из неясного туманно-грозового далека, из ночи и пламени, навстречу зрителю шел обнаженный мужчина божественной красоты.

— Я пока не знаю, как назову эту картину, — жалобно произнес художник. — Этот образ преследует меня с раннего детства; он явился из сна, как музыка снизошла с небес на Моцарта и Гайдна.

— Вы мне должны триста фунтов, мистер Уортон, — ответил Грайд.

Юноша сцепил руки.

— А моя картина, мистер Грайд? Она стоит вдвое, втрое, вдесятеро дороже!

— Через сто лет, — равнодушно сказал Грайд. — Мне так долго не прожить.

Но мне показалось, что в его глазах мелькнул огонек, замутивший неизменный серо-стальной взгляд.

Восхищение или надежда на огромный доход в будущем?

Грайд заговорил:

— Мне жаль вас. Но в душе я питаю слабость к художникам. Я возьму картину за сто фунтов.

Художник хотел заговорить, но ростовщик остановил его.

— Вы уже должны триста фунтов, теперь ежемесячно будете выплачивать десять фунтов и подпишете вексель на ближайшие десять месяцев… Постарайтесь быть точным по истечении одиннадцати месяцев, мистер Уортон!

Художник закрыл лицо своими прекрасными руками.

— Десять месяцев! Десять месяцев отдыха и спокойствия для больной мамочки. Она живет на одних нервах, мистер Грайд. Теперь я смогу спокойно работать ближайшие десять месяцев…

Грайд взял вексель и добавил:

— Но, по вашим собственным словам, в картине кое-чего не хватает. За десять месяцев вы должны закончить ее и дать название.

Художник дал обещание, и картина заняла свое место на стене, над столом Грайда.

Одиннадцать месяцев истекли. Уортон не смог выплатить свой долг.

Он просил, умолял, но напрасно; Грайд приказал распродать имущество несчастного. Судебные исполнители нашли мать и сына, спящими вечным сном — в комнате пахло угарным газом.

На столе лежало письмо для Грайда.

«Я обещал придумать название для картины. Назовите ее „Отмщение“. Я сдержу свое слово и закончу ее».

Грайд выразил недовольство.

— Прежде всего, название не подходит, к тому же, как он ее теперь закончит?

Он бросил вызов аду.

Однажды утром я заметил, что Грайд невероятно возбужден.

— Посмотрите на картину, — закричал он, увидев меня. — Вы ничего не замечаете?

Я не заметил никаких изменений.

Мое заявление обрадовало его.

— Представьте себе… — начал он. Провел рукой по лбу, стер пот и тут же продолжил: — Это случилось вчера после полуночи. Я уже лег, как вдруг вспомнил, что оставил на столе важные документы. Встал, чтобы убрать их. Я легко ориентируюсь в темноте — в доме мне известен каждый уголок — и вошел в кабинет, не зажигая света. Луна хорошо освещала комнату. Когда я склонился над бумагами, что-то шелохнулось между окном и мною… Посмотрите на картину! Посмотрите на картину! Это галлюцинация. А я не подвержен… Мне кажется, он шевельнулся… Так вот! Этой ночью мне показалось — нет, я видел руку, которая высунулась из картины, чтобы схватить меня.

— Вы сошли с ума, — засмеялся я.

— Хотелось бы, — воскликнул Грайд, — ибо, если это правда…

— Разрежьте картину на куски, если верите в эту историю!

Лицо Грайда расцвело.

— Я не подумал об этом. Это было бы слишком просто…

Он извлек из ящика длинный кинжал с изящно отделанной рукояткой. Но, собравшись разрезать картину, вдруг опомнился.

— Нет, — сказал ростовщик. — Зачем терять сто фунтов из-за дурного сновидения? С ума сошли вы, мой юный друг.

И в ярости швырнул оружие на стол.

На следующий день я увидел перед собой не Грайда, а старца с сумасшедшим взором, трясущегося от жуткого страха.

— Нет, — завопил он. — Я не сумасшедший, идиот вы эдакий, я видел! Я встал сегодня ночью. И вот! И вот!.. Он вышел из картины (он кричал, заламывая руки). Посмотрите туда, трижды идиот… он украл у меня кинжал!

Я схватился руками за голову, мне казалось, что я схожу с ума, как и Грайд. Случившееся противоречило логике — человек на картине держал в руке кинжал, которого не было вчера. Я узнал тонкую резьбу — именно этот кинжал Грайд бросил вчера на стол!

Я заклинал Грайда уничтожить картину. Но скаредность снова оказалась сильнее страха.

Я не мог поверить, что Уортон сдержит слово!

…Грайд умер.

Его нашли в кресле без единой капельки крови в теле — горло зияло разверстой раной. Смертоносная сталь надрезала даже кожу кресла.

Я бросил испуганный взгляд на картину — лезвие кинжала по рукоятку было красным от крови.

Заброшенная обсерватория

— Я честный человек, — пробормотал проводник, — и хочу вас предупредить. Полтора года назад я проводил туда господина Грондара, а полгода спустя, весной, когда дорога вновь стала проходимой, мы спустили его труп. Три года назад я был проводником господина Майера, и мне пришлось быть среди тех, кто нес вниз останки несчастного. Ума не приложу, зачем вам надо рисковать жизнью в этой проклятой богом обсерватории?

Старый горец окинул своего спутника-здоровяка завистливым взглядом. Это был красивый малый с широченными плечами и мощной грудью, обтянутой тонким свитером. Удлиненные глаза смотрели добродушно, а улыбка располагала к себе.

— Я — англичанин, — произнес он с резким иностранным акцентом, — и от страха не умру.

— Вы думаете, господин Грондар боялся? — возразил проводник. — Он не только умел мечтать и наблюдать за звездами. Энергии у него хватало, да и смелости во взгляде было не меньше, чем у вас.

— Всё может быть, — уступил англичанин, явно не желая продолжать спор. — Э, да мы кажется уже прибыли… Право, это похоже на лунный пейзаж где-нибудь в окрестностях цирка Тихо.

Вряд ли можно найти более дикое и фантастическое зрелище, чем этот пиренейский пейзаж — цирк из гранита и базальта с отвесными склонами и острыми скалами.

Иностранец указал на странный холм с конусовидной вершиной, устремленной к небу. На крутом склоне торчало необычное сооружение.

— Это и есть та самая обсерватория, где четверо ваших предшественников погибли загадочной смертью, — сказал проводник. — Мсье, довелись вам увидеть их искаженные ужасом лица, вы не решились бы остаться на долгие недели и месяцы в этой каменной пустыне, где нет ни одной живой души. Стоит ли питаться консервами ради того, чтобы глазеть на звезды, которые и так отовсюду видны?

Подъем на громадный холм был труден, астроном два раза поскользнулся и упал, разбившись до крови, что вызвало новые причитания проводника.

— Дурное предзнаменование. Не пройдет и недели, как за вами в это проклятое место явится Конь Смерти.

— Конь Смерти?

— Он уносит души людей в ужасные глубины ада…

— Эстебан, друг мой, лучше помогите мне разгрузить мулов. А это вам на чай. Дни еще не так коротки, и вы успеете спуститься к подножию горы до темноты. Доброго пути и спокойной ночи!

Англичанин растаял в сырой мгле лачуги, где тускло поблескивала медь оптических инструментов.

Ученое общество, пославшее молодого англичанина наблюдать за звездами в это затерянное в Пиренеях местечко, явно ошиблось в выборе. Это был лентяй из лентяев — именно так подумали бы о нем почтенные члены общества, увидев его за работой. В первый день он долго возился с телескопом, дергая за разные ручки, завинчивая и развинчивая всякие колесики. В конце концов, что-то в телескопе разладилось, и медная труба нацелила свое око не в необъятный звездный океан, а в долину. После этого астроном набил табаком свою маленькую трубку из верескового корня и погрузился в чтение Диккенса, полное собрание сочинений которого он взял с собой. На шестой день он дочитывал «Записки Пиквикского клуба».

Правда, иногда ему случалось заниматься другим — он заваривал чай, открывал банки с джемом, тушеной говядиной и беконом.

* * *

В ту ночь цирк в горах был мелово-белым — вовсю светила луна.

Издалека доносился рев горного потока. Мягко шелестя крыльями, мимо пролетели два или три ночных хищника, и безлюдная местность стала еще печальнее и таинственнее.

— Хм, — произнес астроном, — я, кажется, немного взволнован? Какая странная ночь! Почему? Не знаю. Ведь я не боюсь ни своей трубки, ни банки с тушенкой, ни романа Диккенса. Даже это место меня не страшит. И все же мне не по себе! Еще немного, и я, похоже, начну боксировать с этой банкой сливового джема. Что-то должно случиться.

Он потихоньку выскользнул из хижины. Выбирая путь, спустился с холма. Ему казалось, что в ночном сумраке скрывались враждебные незримые существа, следящие за ним.

— Ох!..

Он вскрикнул, не сумев сдержаться.

Шагах в ста от него, в густой тени что-то шевельнулось, потом тишину разорвал странный звук. Словно в стаканчике гремели игральные кости.

Молодой человек вжался в землю. Движущееся существо обретало четкость — оно было до смешного хрупким, нереальным, словно сотканным из прямых и кривых линий, ярко блестевших в темноте ночи.

— Конь! Конь Смерти!

Англичанин заорал, и эхо насмешливо подхватило:

— Смерти!

Не разбирая дороги, молодой человек кинулся в обсерваторию. Скелет размеренно спускался в долину, жутко усмехаясь в лунном свете.

* * *

Несчастный ученый с глухим стоном приподнялся на кушетке. Во время своего безумного бегства, он оставил дверь открытой.

— Мне страшно! Мне очень страшно! — громко сказал он.

Потемнело, луна скрылась за высокими горами. Дрожащей рукой астроном зажег фитильную лампу.

Она разгоралась медленно, и свет ее играл на меди инструментов и в стеклах линз. Вдруг горящая спичка выпала из его ослабевших пальцев, руки судорожно вцепились в грудь, он с хрипом попытался вдохнуть воздух и со слабым стоном ничком повалился на землю.

Рядом с телескопом сидело чудовище.

* * *

Оно было воплощением ужаса.

Громадное мелово-белое лицо, пылающие глаза размером с блюдце, клыки вепря, козлиные рога и длинные черные когти. Лампа освещала немыслимое чудовище и неподвижное тело астронома.

Чудовище засмеялось.

* * *

— Ха, ха, ха! И этому конец. Разрыв аневризмы, эмболия, что угодно. Неделя пребывания на большой высоте, сердце утомляется, потом добрая порция страха и дело сделано!

— Как бы не так!

Чудовище вздрогнуло. Астроном вскочил на ноги. Он улыбался. На его лице не было и следов страха. В каждой руке он держал по крупнокалиберному браунингу.

— Разрешаю снять маску, Эстебан. Нет-нет, более ничего… Клянусь, я еще ни разу не промахнулся. Я понимаю, как контрабандистам, одним из главарей которых вы были, мешали астрономы. Майера и Грондара вы сбросили в пропасть. Но убивать всех одним и тем же способом было неосторожно. Поэтому вы сделали своим сообщником страх.

— Что вы болтаете, подлый звездочет?

— Простите, забыл представиться. Ломарье, детектив. Мне неизвестно расстояние между Землей и Солнцем. Я вовсе не англичанин, а француз из Лилля. Вы, Эстебан, хороший психолог. Даже ужас вы приспособили для своих целей. Кроме того, вы начитаны и достаточно сведущи, чтобы знать, что все астрономы Франции — убеленные сединами бородатые старцы. Пришлось стать англичанином, — он усмехнулся. — Не будет ли вам угодно взять мои чемоданы? Спасибо… Через пару часов мы будем около первого жандармского поста, где вас ожидают с вполне понятным нетерпением. Однако позвольте мне, мой милый Эстебан, выразить вам истинную признательность. Благодаря вам я узнал Диккенса. Это — превосходный писатель.

Странные исследования доктора Паукеншлагера

Это была V… Римская цифра V.

Два параллельных ряда красных ясеней по краям дороги соединялись на горизонте и рисовали в сумеречном небе эту гигантскую цифру.

Над острым углом горело несколько бледных звезд. Именно в это мгновение я ощутил необычное недомогание, ничем не оправданный страх, и машинально прибавил скорость автомобиля.

V вырастало до гигантских размеров.

Я ехал по безлюдной местности, по пустой бесконечной дороге, окруженной пустошами, болотами, камышами и вересковыми зарослями, и эта громадная цифра горела у меня перед глазами. Почему?

— Именно так, — прокричал визгливый голос рядом со мной.

Я затормозил так резко, что автомобиль едва не перевернулся.

На темной обочине дороги стояло странное существо. Вначале я различил длинный редингот, цилиндр неизвестного мне образца и очки с затемненными стеклами.

— Именно эту ассоциацию я искал. Вы думаете, что?..

Я увидел желтое морщинистое лицо, на котором выделялись умные глаза.

— Простите меня, — продолжил человек. — Я — профессор Паукеншлагер… Значит, вы придерживаетесь того же мнения, что и я. Это…

Вдруг профессор отступил на два шага, и его крохотное личико, похожее на зимнее сморщенное яблоко, приняло комическое выражение гнева и недоумения.

— Либо вы ничего не знаете о моих работах, — прокричал он, — либо вы шпионите за мной и являетесь отъявленной канальей!

— Добрый вечер, господин профессор, — сказал я. — Вы сошли с ума. Еще раз, добрый вечер…

Я протянул руку к стартеру.

— Нет, вы никуда не уедете!

Голос был резкий и властный. И с легко понятным ужасом я увидел, что в мою грудь направлен автоматический пистолет.

— Я очень хорошо стреляю, — проворчал странный персонаж. — При первом же движении, которое мне не понравится, я вас убью, жалкий посланник доктора Тоттони.

— Доктор Тоттони? — вскричал я, искренне удивившись. — Не знаю такого.

— Та… та… та. А что вы делаете на этой дороге, по которой уже давно никто не ездит, и выкрикиваете пустые слова?

Я попытался объяснить ему, что заблудился.

— Возможно, — сказал профессор, — но у меня нет ни времени, ни желания проверять истинность ваших слов. По моему разумению, вы есть эмиссар ненавистного Тоттони, хотя я не против, чтобы один из его учеников присутствовал на моем триумфе.

— Господин профессор… — нерешительно начал я.

— Замолчите! Ваш автомобиль позволит сэкономить потерянное время. Вперед!.. Сверните на дорожку слева. По ней можно проехать. При малейшем подозрительном жесте я выстрелю!..

Мы остановились на окраине рощи высоких и темных сосен.

— Это здесь, — заявил профессор. — Вы поможете мне собрать мой маленький аппарат. Потом отдыхайте, если хотите… Но, прежде всего, дайте слово, что не убежите.

— Слово канальи! — усмехнулся я.

Его глаза полыхнули зеленым огнем.

— Я изучил ваше лицо во время поездки, — медленно процедил профессор, — и убедился, что вы не посланы Тоттони, а если я отпущу вас раньше, вы многое потеряете и не испытаете того, что могли бы испытать.

Дьявольское существо читало мои мысли.

— Боюсь, — продолжил он, — что научная сторона приключения, которое вам предстоит пережить, не пустой звук для вас, поскольку вы переживете его, как журналист, и станете свидетелем.

— Откуда вы знаете, что я журналист?

— Глупости!.. Вы мне рассказали, пытаясь объяснить свое появление на этой пустынной дороге, что собираетесь присутствовать на открытии памятника на побережье.

— Действительно.

— И вы прибываете за сутки до начала этого бездарного события! Кто, как не журналист, способен совершить подобную глупость?

Эти слова меня не убедили.

Я подозревал, что этот ученый с горящими зелеными глазами очень легко читает мысли, словно мой мозг был открытой книгой.

— Однако, — продолжил он, — несколько лет, проведенных в тропиках, обострили ваш вкус к приключениям и опасности.

— Но…

— Никаких но… Мушиные пятнышки от шприца хорошо видны на ваших запястьях! А теперь, соберем мой маленький аппарат и дождемся события. Я должен вам это из-за первой своей ошибки в отношении вас.

— Можно ли узнать?..

— Куда я вас доставил?

— Вы меня доставили?

— Конечно: в мир четвертого измерения!

* * *

— Мой дорогой профессор, — сказал я, — поскольку мы стоим рядом с аппаратом, состоящим из тонкой антенны из блестящего металла и двадцати маленьких роликов, похожих на индукционные катушки, я хотел бы сделать записи.

— Это ваша профессия. Даже если я чокнутый, как вы считаете, то у вас будет статья похлеще статьи об открытии памятника.

На этот раз всё было очевидно. Он прочел мою мысль. Не знаю, что за непонятное чувство бессилия и отчаяния меня охватило…

* * *

Стояла темная ночь. Свет давали только фары автомобиля. Профессор заговорил, но запретил мне стенографировать его слова.

Поэтому я записывал в блокнот слова и части фраз:

— Четвертое измерение… Эйнштейн… точка схождения… встроенный мир… уравнение восемнадцатой степени… бесконечное могущество цифры… волны вибрации неограниченной частоты… превосходная формула…

Вкратце резюмирую: существует соседний мир, невидимый и недоступный для нас, потому что он расположен в иной плоскости. Этот мир, по мысли Паукеншлагера, криминально соединен с нашим миром. И на земле есть точки соприкосновения с этим миром.

Маленький земляной холмик, на котором мы находились, похоже был одним из таких привилегированных мест.

Аппарат профессора предназначен для излучения специальных волн, которые взломают, если можно так сказать, врата таинственного соседнего мира.

Как? Он ничего не объяснил. Он говорил об электронах и интегралах.

Наступила ночь. Резкий ветер трепал кроны деревьев. Профессор иногда поглядывал на звезду, которая горела в небе над вершиной громадной сосны.

Полночь… первый час… второй час… Я ощущаю усталость. Паукеншлагер протягивает мне плоскую фляжку, наполненную отличным средством, прогоняющим сон и даже вызывающим некоторую эйфорию.

Три часа. Ветер стих, стоит абсолютная тишина. Я отхлебнул еще виски и нахожусь в прекрасном расположении духа. Профессор записывает в свой блокнот сложные расчеты.

Дальняя пустошь сереет. Паукеншлагер лихорадочно продолжает писать. Внезапно он передвигает свой аппарат и шепчет:

— Почти на метр…

Две ночные птицы, едва не задевая нас, бесшумно проносятся над нашими головами. Из болота доносится крик выпи. Слышится стон зверька, пойманного ночным хищником.

Профессор перестал делать расчеты, прислушивается к ночным шумам и странным образом поглядывает на меня.

Вдруг, нарушая тишину, возникает далекий шум, нежный, певучий. Мне кажется, он исходит от антенны.

Паукеншлагер закрывает блокнот и смотрит на звезду над вершиной сосны. Она опустилась к горизонту. Я различаю сквозь листву бледные огоньки.

— Молодой человек, — кричит он мне, внезапно бледнея от непередаваемого ужаса, — молодой человек, бегите. Пока еще есть время… Бегите к дороге… Я не имею права…

Антенна издала протяжный вой.

— Слишком поздно! — воскликнул он.

В этот момент появился бродяга.

* * *

Он неожиданно вышел из сосновой рощи: худой, грязный, жалкий. Он подозрительно уставился на нас.

— Бегите прочь! — крикнул ему ученый.

В покрасневших глазах бродяги вспыхнул гнев.

— Сами бегите, — проворчал он. — Я здесь у себя дома и…

Остаток фразы утонул в неожиданном и сильнейшем ударе гонга.

На верхушке антенны взвилось высокое пламя, словно загорелась римская свеча.

— Скорее сюда! — завопил профессор, протянув руку в сторону бродяги.

Он был всего в пятнадцати шагах от нас, но произошло ужасное! У человека исчезло лицо!

Мгновением раньше мы видели его глаза, щеки, рот, а теперь виднелся ровный срез, красный, изливающийся кровью, словно невидимое лезвие опустилось на лоб несчастного.

— Он не был в зоне защиты моего аппарата, — простонал профессор. — Я так и думал… Это — чудовища…

* * *

То, что вы только что прочли, только точная копия записной книжки репортера Гранд Трибюн, несколько месяцев назад исчезнувшего при таинственных обстоятельствах. Автомобиль журналиста был найден недалеко от дороги на окраине сосновой рощи.

В нескольких шагах от автомобиля, на нескольких квадратных метрах, обнаружили следы яростной борьбы. Там же валялся растоптанный блокнот.

Через несколько дней после этой мрачной находки один крестьянин, направлявшийся на свое поле, подобрал скатанные в шарик два листка бумаги из того же блокнота, исписанные неровным почерком и, странная деталь, пропитанные кровью.

С трудом расшифрованные строчки не помогли раскрыть тайну.

«Мы, — писал Денвер, — по-прежнему находимся на песчаном холмике, но едва видимый странный и прозрачный мир окружил нас. Я вижу сосновую рощу сквозь конус, наполненный каким-то клубящимся дымком. С десяток крупных сфер — странных пузырей — прыгают по болоту. Они наполнены тем же дымком. Я понимаю, что этот дымок позволяет различить конус и сферы».

Здесь почерк становится торопливым и непонятным.

«Это не дымки, а глаза, руки, когти, ужасающие конечности… Тело бродяги подхвачено конусом… Паукеншлагер просит у меня прощения…

Аппарат горит…

Гром… Белое пламя. Профессор исчез, похищен… На меня обрушивается кровавый дождь.

С неба на меня смотрят ужасающие глаза… Рука… Боже!..»

Денвер больше не появился.

Следствие установило, что некий профессор немецкого происхождения по имени Паукеншлагер проживал в Лейдене.

Он пропал из дома за несколько дней до странного происшествия.

Обыск на дому ничего не дал, кроме того, что перед исчезновением профессор тщательно и методично уничтожил все свои бумаги и аппараты.

Бродяга по имени Рикки Камперс, хорошо известный в крае, тоже пропал без вести.

Журнал Психик Ревью Нью-Йорка привел странный факт: в день этого исчезновения и в тот же час известный американский медиум Марлоу вошел в необычный транс. Он бросился к черной доске и с невероятной скоростью нарисовал кошмарные лица, перемешанные со сферическими и коническими фигурами, которые в ярости преследовали человеческое существо.

Лицо этого человека было лицом Денвера.

Через два дня тот же медиум вновь вошел в транс и нарисовал лицо Денвера, искаженное тоской и нечеловеческой болью. Под рисунком он написал:

«Я не умер… Хуже… Ужас… Они за вами следят!..

Берегитесь… На помощь!..»

На следующий день Марлоу сделал приписку: «На помощь!..». На этом всё закончилось.

По мнению лучших графологов, это был почерк Денвера.

Спириты утверждают, что журналист не умер, а попал в другую плоскость существования, недоступную для нас.

Может, Денвер когда-либо вернется, чтобы подтвердить истинность этих утверждений и рассказать продолжение своего ужасающего приключения?

Долг Гумпельмейера

Когда витрины гаснут одна за другой, Кальверстраат сразу становится темной.

Гумпельмейер, ювелир, глядел на затянутое тучами небо, на жирную мостовую, на мертвые лоснящиеся фасады. Он осторожно высунул руку в проем двери и тут же отдернул обратно от укуса ледяного дождя, жгучего как кислота.

И решил, что нет никакого смысла держать магазин открытым и ярко освещенным, когда на улице стоит такая непогода; он потерял надежду увидеть принаряженную барышню в сопровождении мужчины в добротном шерстяном костюме, который расплатится свернутыми в трубочку банкнотами, пахнущими табаком и рассолом. Он уже не рассчитывал, что у дверей замрет такси, откуда разряженная потаскуха извлечет клиента, отупевшего от спиртного и ласк; не надеялся и на приход очкарика, который извлечет из тайного кармана своего изъеденного молью пиджака королевские драгоценности и продаст их очень и очень дешево!

Повернув несколько выключателей, ювелир превратил сверкающую феерию магазина в темную пещеру с мерцающим зеленым треугольником переносного фонаря и прозрачными витринами, где поблескивали камни и золото.

Гумпельмейер, стоя на пороге магазина, вдохнул несколько глотков ночного воздуха, пропитанного гнилью, как корка хлеба в ручье, сделал шаг назад и схватился за рычаг, чтобы опустить стальные ставни, предохранявшие его сокровища от невероятной нищеты улицы.

И в этот момент перед ним невесть откуда возникла человеческая фигура.

Гумпельмейер различил только тень, но ясно увидел протянутую к нему руку.

Был ли это жест угрозы или мольбы?

Торговец не мог этого сказать; он не любил ни того, ни другого.

Он ненавидел нищих, боялся воров, и прохрипел в ярости и страхе:

— Убирайтесь!.. Оставьте меня в покое…

Но рука продолжала тянуться к нему, и Гумпельмейер видел только ее…

— Я просил вас уйти!..

И в то же мгновение гневно дернулся — его движение вызвало катастрофу. Он всем весом упал на рычаг.

Раздался ужасающий грохот падающего железа и жалобный стон за закрытыми ставнями, эхом прокатившийся по гулкому дому.

Гумпельмейер увидел на коврике ужасную вещь — обрубленную кисть, из которой вытекло немного крови.

Он не знал, сколько времени созерцал этот жуткий кусочек плоти.

Ему казалось, что он видит сон, пронизанный криками, стонами, проклятиями, катящимися по улице, рождающимися в горячих багровых разрезах ужасных ран.

Он понимал, что все рождено его воображением, поскольку по ту сторону ставен царила глухая ночная тишина.

Далекие куранты пробили поздний час. Вначале вразнобой, потом в унисон донеслись голоса времени из уголка, где стояли разнообразные часы — старинные каминные, с боем, из Фландрии, величественные напольные, кукушки, точеные ходики. Им вдруг надоело отмеривать золотые и серебряные шажки времени в полной тишине, и они разом застонали, кусая ночное безмолвие тонкими металлическими зубками.

Сквозь щель в ставнях Гумпельмейер видел с порога пустынную улицу, где свирепствовал дождь; оттуда не доносилось ничего, кроме стона ветра с моря.

— Какой-нибудь воришка, — пробормотал он. — Иначе он стучал бы в дверь, лежал без сознания или требовал десять тысяч флоринов за увечье.

Его зачаточная совесть удовлетворилась этим объяснением.

— Воришка, если не убийца, — добавил он.

И вдруг увидел себя лежащим на пороге магазина с перерезанной глоткой. Пустые витрины вокруг…

Он с яростью пнул кисть ногой, и та выкатилась на середину комнаты.

— В помойку!

Он решил столкнуть ее в сточную канаву во внутреннем дворике дома.

Он пересчитал удары курантов.

— Один, два, три, четыре…

Почему ему вдруг вспомнилось, как он ребенком играл с приятелями на улочках Жордаана?

Он вспомнил, как хитростями, экономией, умелой торговлей скопил денег на великолепный красно-золотистый мяч.

Это был король мячей — он прыгал, словно наделенный фантастической жизнью, сотканный из гордых прыжков, самодовольных подпрыгиваний, бега через грязные лужи, которые почти не пачкали его великолепия.

Как он смог утерять столь чудесное воспоминание?

Он прячется в углу. Удар ногой, и мяч прыгает по ступенькам. Где же он? Он не остановился, а катится по узкому коридору. Его можно догнать… Бам! Он подпрыгивает до потолка… Ах, грязнуля. Он запачкал светлое дерево… Грязное пятно…

Нет, это не пятно грязи, а красноватая клякса. Кровь…

Гумпельмейер уже не жордаанский мальчишка в лохмотьях, а богатый ювелир с Кальверстраат. Он гонит перед собой не мяч, а отрезанную окровавленную кисть, сжавшуюся в кулак, словно от ненависти и гнева.

В глубине коридора кусок окровавленной плоти зажил странной жизнью — он скатился по лестнице в подвал, куда Гумпельмейер и не думал его загонять.

Целый час понадобился ювелиру, чтобы отыскать кисть и вынести вон, зажав двумя поленьями, как щипцами.

На линолеуме маленькой гостиной обрубок снова принялся за игры.

От каждого удара закатывался под мебель, вылетая оттуда, чтобы снова спрятаться. В конце концов, взлетел на шесть футов и упал на клавиатуру пианино.

Раскрывшиеся от удара пальцы ударили по клавишам — раздался визгливый аккорд.

Рухнув в кресло, Гумпельмейер безумным взглядом смотрел на отвратительный кусок плоти — он изучал в свете люстры каждую деталь, сам не понимая, откуда возникло болезненное любопытство.

Кисть была необычной, маленькой, но удлиненной, отчего казалась деформированной. Ее покрывала многодневная грязь, но между пальцами просвечивала бело-розовая кожица. Он пригляделся к ранкам и заметил, что кисть искалечило какое-то таинственное заболевание — кончики пальцев были обглоданы, большой палец покрылся струпьями, а ногти искривились.

Он в яростном и безумном ослеплении распахнул окно, выходящее в лабиринт двориков, переулков и низких крыш, схватил кисть и с проклятьем выбросил в гнилую ночь.

Однажды утром, обслуживая клиента, он выронил кольцо от невероятного зуда в правой руке; он подозвал помощника, передал ему удивленного клиента и бросился в комнату, чтобы осмотреть кисть.

Кожа на ней шелушилась, вздымаясь крохотными розовыми кратерами.

Часом позже он был у доктора Натаниеля Мууса, прописавшего ему мази и помады и отославшего домой с выражением отвращения на лице. Доктор попросил положить десять флоринов на мраморную подставку в коридоре.

Когда Гумпельмейер пришел к двадцатому врачу, то уже носил на руке черную перчатку, никогда ее не снимая. Плечи его опустились, взгляд бегал, как у алкоголика, животик растаял. Он ежедневно просиживал в тупом оцепенении, глядя на пыльный уголок у двери магазина. Дела ухудшались с невероятной быстротой.

В тот вечер ливень хлестал Амстердам тысячами мокрых плетей.

Лукавый Амстердам-вонючка, Амстердам-гнилушка прятал грязь своих улиц, скрывал оргии за электрическим сиянием дворцов, заглушал звоном ксилофонов икание пьяниц и хрипы умирающих на портовых улочках.

Город одевался в синие шелковистые шторы, чтобы притушить свет на желтых лицах курильщиков опиума и зеленых губах любителей эфира. Его почтенные дома богачей с мирными сонными фасадами, как детские личики, скрывали разврат и проституцию.

По пустынной Кальверстраат медленно брел человек, вернее, его хилая и несчастная тень.

Он позвонил в сотню дверей; сотню раз протянул руку за подаянием.

У мюзик-холла он столкнулся с жизнерадостным толстяком.

— Давид Кроон, подайте что-нибудь… Я — Гумпельмейер…

Услышав его, Давид Кроон закричал и бросился внутрь здания.

Гумпельмейер исчез под дождем — его последняя надежда растаяла, он решил умереть. И тогда ему захотелось в последний раз глянуть на свой магазин.

Лишь одна витрина сверкала среди темных фасадов. Когда-то она принадлежала ему.

Он долго всматривался в нее, и вдруг свет упал ему на руку.

Болезнь странно деформировала ее, удлинив, искорежив ногти, объев пальцы. Под многодневной грязью розовели язвочки.

И Гумпельмейер вспомнил кисть, которую выбросил в дождливую ночь.

Он опустил голову и попросил прощения у бога.

Что это было?

Витрины погасли, и служащий направился к двери.

Гумпельмейер увидел, как его рука легла на рычаг; послышался щелчок… грохот металла. Бывший ювелир рванулся вперед… Застыл, оглушенный пламенем боли, сдерживая стоны, зажимая одеждой покалеченную руку, на которой отсутствовала кисть.


Когда через два месяца он вышел из больницы, его окликнули. Гумпельмейер узнал Давида Кроона.

— Прости, что бросил тебя в несчастье. Открывай новый магазин. Я дам денег… Думаю, у тебя получится…

Гумпельмейер почувствовал, что у него «получится». Он ощутил прилив прежних сил и понял, его разум делового человека вернулся, став еще тоньше и эффективней. Он увидел будущее в розовом свете, словно зарю нового дня. Ибо знал, что искупил свой грех перед богом и людьми.

Герр Хубич в ночи

Неправильной формы площадь, выложенная чудесными желтыми плитками, похожими на только что испеченные хлебцы, ряд из таких же желтых четырех домов. Дом Вефельца, булочника, дом герра Шинке, дом жестянщика Кефера и дом дам Апфельстильхен. Затененный вход в переулок, где изредка вдали возникает розовое платье — вот, что видит герр Хубич каждый раз, когда его доброе одутловатое лицо появляется в окне.

В глубине извилистого коридора его двухсотлетнего дома настенные часы отбивают девять часов; конек крыши в виде шлема с перьями ловит на кончик звезду; двери окончательно хлопают в вечернем безлюдье Клейнштадта.

— Пойду в «Приют Кабана», выпью пивка и, быть может, разопью и бутылочку «Хохеймера». Увижу там приятелей: Финстера, Сторха и Фраубаха. Какие-то чужаки сыграют на пианино, станцуют новые и приличные танцы и споют маленькие смешные песенки, которые, оставшись один, я разучу на окарине.

Герр Хубич повторяет эти слова каждый вечер, и все вечера дамы Апфельстильхен уже в ханжески-приличном дезабилье приподнимают краешек шторы и восклицают:

— А вот и ночной гуляка герр Хубич выходит из дома!

Так каждый вечер над маленьким городком нависает тишина, а луна, бродящая по крышам, кажется наглой и шумной.

Единственный шуцман, неподвижный, как далекий фонтан, смотрит на нее осуждающим взглядом, повторяя про себя текст, начинающийся с Запрещено…

* * *

В этот вечер в «Кабане» соседний столик рядом со столиком герра Хубича был занят парочкой, находившейся в явно дурном настроении.

Он, бритый парень английского типа с серым одновременно нежным и решительным взглядом.

О ней герр Хубич мог сказать только одно — красавица.

И ее душил гнев.

Когда герр Хубич видел женщин в гневе, то были всегда беззубые обезьяны, которые бранятся, угрожают, брызжут слюной. Но эта была очень красива, даже если ее фиолетовые глаза горели яростным огнем, щеки наливались краской, а пальцы гневно стучали по столу.

— Милая, ты не будешь петь, — настаивал бритый парень.

— Дорогой, я буду петь, — решила женщина.

— Ну, послушай, перед этими…

Герр Хубич не понял короткого и резкого слова, но подсознание предупредило его, что это было бранное слово. Он слегка покраснел.

— Это ничего не меняет, — возразила красавица.

— Да!

Презрительное выражение на мгновение исказило красивый рот бритого парня. Его дама вибрировала, как арфа.

Герр Хубич никогда не видел никого прекраснее.

Зеркала напротив отразили его блестящее от пота лицо, редкие, но искусно расчесанные волосы, новый галстук, надетый сегодня вечером, короткий пиджак, шедевр известного дома моды.

Он послал своему отражению приветствие, ибо оно тоже хорошо выглядело. Он надеялся, его усилия привлекут внимание дамы.

Он кашлянул, громким голосом заказал пиво, обозвал профессора Фраубаха «грязной свиньей», чем вызвал неприкрытое неудовольствие педагога, а затем громко рассказал сальный анекдот, вызвавший возмущение Пфарера Рибеке и его уход.

Но дама не смотрела и не слушала. На ее ресницах, подкрашенных синей тушью, сверкали две жемчужинки.

Герр Хубич больше не мог терпеть и повернулся к даме:

— Могу ли я, мадам, осмелиться и попросить вас спеть?

* * *

Дама запела.

Безумный призыв любовного восторга Луизы, жалоба Баттерфляй, ненависть Кармен взлетели к небу, с которого внимательно глядели звезды.

Бритый парень, явно недовольный, удалился.

У герра Хубича возникло детское желание заплакать: так он был взволнован и влюблен.

Но он не знал, как выразить чувства в словах, а потому яростно запыхтел раскрашенной трубкой из фарфора, отчего дама закашлялась.

Но ему хотелось сказать что-то звонкое, несколько слов, которые останутся в памяти прекрасной певицы, словно яркая драгоценность, пропитанная восхищением и нежностью.

Он набрался храбрости.

— Я слышал, — сказал он, — в театре Трева, одну актрису, которая вам не ровня… Да-да, одну актрису…

— Я из Комической Оперы Парижа, — ответила дама.

Герр Хубич положил дымящуюся трубку. Наконец, у него была тема: Театр…

Однажды он побывал в Бейрете. Он знал Фауста, Лакме, Кармен, Белую Даму. Он видел Маленькое кафе Тристана Бернара в исполнении французских актеров во время турне.

Он говорил и говорил, а дама слушала. Вот он среди испанских контрабандистов, на обезумевших от солнца аренах, где царит радость и охапки роз подносятся многим Кармен с чарующим сопрано.

— Я думаю, — прервала его актриса Комической Оперы, — что если смешать на палец виски с вашей водкой, добавить кусочек цедры, немного ванили и сахарную пудру, получится достойный коктейль.

Герр Хубич буквально прикусил язык посреди увлекательного рассказа, уперся животом в край стола и заказал эту смесь. Две молоденьких официантки посчитали его безумцем.

* * *

Безумец…

Таковым он и был.

Фиолетовые глаза, алмазы слез на ресницах и этот голос… Этот голос!..

Воздух насыщен запахом табака и спиртного. Призрачный свет, мигая, едва пробивается через завесу сизого дыма.

Женщина снова кашляет.

Герр Хубич робко предлагает пойти выпить на террасу на берегу реки.

— Стакан розового вина, сладкого, как апрельский день, — добавляет он, чтобы убедить богиню.

Она без церемоний соглашается… И герр Хубич вдруг понимает, какое место она занимает в его сердце и мыслях. Он чувствует, что должен стать достойным ее восхищения, что перед ним открывается новая жизнь, которую надо гордо прожить…

Река, это — просто ручей в лунном свете, который течет по широкому ложу из округлой гальки, похожей на черепа; вверх по склону ползут голубые и черные деревья.

— Там, — объявляет герр Хубич, который отродясь не держал в руках ружья, — в самой глубине чащобы я убил двух кабанов.

— Ну, ну, — с вежливым равнодушием ответила актриса.

— Ужасные звери… Неслись на меня и пыхтели, как локомотив…

— Я охотилась на востоке Африки на носорогов, — сказала она.

Герр Хубич пошатнулся, словно получил удар в живот.

Проглотил, даже не оценив вкуса, розовое вино с привкусом просвирника.

— Вам знакома, — начал он, — Анни Дарлин, звезда «Осеан Филм»?

— Да, — ответила дама, внезапно проявив заинтересованность.

Герр Хубич выпятил грудь. Кашлянул, почесал крохотные усики, подмигнул.

— Поделюсь с вами некой тайной, весьма интимного характера, касающейся ее. Я… хм!..

— Она подруга Пьера Роже, писателя. Она до безумия влюблена в него, — сказала певица.

Удар в живот герра Хубича был сильнее прежнего.

— Это, — пробормотал он, чуть повысив голос, — я и хотел сказать.

— Вовсе не новость, — возразила дама. — Она говорила об этом в Зеленом Щегле…

Ах, почему в ближайших кустах не послышался галоп разъяренного кабана? Почему ужасные бандиты в масках не окружили вдруг их столик, угрожая ножами и револьверами?

Тогда дама увидела бы, как герр Хубич защитил ее, как он даже сможет отдать свою жизнь за нее.

* * *

Да! Умереть за нее!..

О, герр Хубич. Красивые актрисы театров и даже Комической Оперы вовсе не требуют такой жертвы.

Смотрите — голубой свет луны пробирается сквозь листву, слышна печальная, невероятно далекая песнь где-то в высоких зарослях, сосны шепчутся между собой, бесшумно касаются и ласкают друг друга мириадами иголок, серебристая форель выпрыгивает из воды. Слушайте реку. Разве она вам ничего не рассказывает? Бархатный полет двух ночных хищников, агония золотистых мотыльков, слишком близко подлетевших к лампе с розовым абажуром…

Нет… Герр Хубич описывает южно-американский пейзаж, которые никогда не видел, а дама, которая знает Рио, как Итальянский бульвар, вежливо зевает, прикрыв рот платком, расписанным самыми жаркими цветами Востока.

* * *

— Мадам, — произносит герр Хубич, расставаясь с ней на пороге «Гостиницы Кабана», — мадам, я знаю кое-кого, кто готов умереть ради вас только ради того, чтобы занять крохотный уголок в ваших светлых воспоминаниях.

Он оттачивал эту фразу во время всего обратного пути, который они безмолвно прошли под ироническим взглядом звезд.

Красавица-певица рассмеялась.

«Верно, — подумал герр Хубич, — она считает меня лжецом. Посмотрим…»

* * *

Дома, стоя перед открытым окном, он сказал себе, что отныне его жизнь не что иное, как любовные волнения. Он видит четыре желтых дома напротив, наполненных зловонным сонным дыханием дам Апфельстильхен и их соседей. Он думает о постоянных вечерах в «Приюте Кабана». Он думает, что так будет всегда, до тех пор, пока он не уснет на кладбище на берегу реки в семейном склепе рядом со склепом герра Пфаффеля, колбасника и мясника.

На ночной тумбочке лежит маленький револьвер довольно старой модели, похожий на бульдога.

— Да, — бормочет герр Хубич, — мысль, которую она сохранит навечно… Навечно… Мужчину, умирающего от любви к вам, забыть невозможно.

И с презрительным выражением лица к площади, к четырем желтым домам, к увенчанной луной колокольне, составлявшими всю его жизнь до настоящего дня, он закрывает окно.

* * *

Залаяло несколько собак. Бьене, полицейский, внезапно очнулся ото сна.

— Черт подери, война, — бормочет он, снова проваливаясь в сон.

Сон Клейнштадта нерушим.

* * *

Сверкающий автомобиль увозит певицу.

За рулем бритый парень. Они забыли о прежней ссоре и улыбаются. Они улыбаются желтому утреннему солнцу и смелым пируэтам ласточек. Восемь часов утра. Автомобиль несется с головокружительной скоростью…

Тело герра Хубича нашли в десять часов утра.


Загрузка...