— Корабль! Корабль!
Босые пятки простучали по мрамору, с нее потянули одеяло. Тело в шелковой рубашке, разогревшись под мехом, ощутило прохладное дуновение утреннего ветра. Ливия Харт успела поймать угол одеяла и неохотно открыла глаза. Микела, тринадцатилетняя дочка привратника, нетерпеливо приплясывая, тянула одеяло к себе. Ее смуглое личико разгорелось, темно-каштановые локоны, едва подхваченные лентой, болтались над плечами, парчовая юбка стояла колоколом, похоже, она едва успела одеться. Но глаза ее сияли.
— Не понимаю, как ты можешь спать! Корабль!
Если девочка не выдумывает, это действительно событие. В их уединенной бухте, спрятанной среди скал, могла укрыться разве что пинасса контрабандистов да болтались рыбачьи баркасы. Кто же мог приехать сегодня?
— Перестаньте баловаться! — сказала Ливия холодно. — И отвернитесь. Мне нужно одеться.
Шнуровка не хотела покоряться, руки вздрагивали. Ливия с удивлением поняла, что волнуется. Нет, сегодня странный день.
— Все?!
— Все. Не кричите.
Но Микела уже тащила ее к окну.
Острая створка колыхнулась, разбрызгивая солнце синими, желтыми и простыми стеклами. Из окна видны были горы, окружающие замок, стоящий в долине, лужайка под окном с ровно подстриженной травой и розалиями на клумбах; среди гор, заросших пиниями и можжевельником, виднелся глубоко внизу осколок моря. Пустынный, он блестел, как зеркало, и Ливия неловко зажмурившись, хлопнула створкой и опустила драпировку. Микела же тянула ее за руку:
— Пошли в башню, ну пошли!
Дверь негромко стукнула, вошла горничная-таргонка:
— Ваше молоко, госпожа.
Ливия Харт взяла с подноса высокий бокал.
— Как ты можешь это пить! — всплеснула руками Микела. — Оно же с пенками.
Ливия надкусил жареную булочку с джемом.
— Вы еще не завтракали? Молоко для девочки!
Микела затопала ногами:
— Я не буду это пить!
Ливия поморщилась.
— Хорошо. Обуйтесь. В саду сыро.
Башня заброшенного маяка горовала над долиной. С одной стороны с нее был виден сверкающий зеленью на солнце снег трезубца Миссоты, а с другой — чаша моря, темная под скальной стеной, с зелеными отражениями, а дальше сверкающая до рези в глазах. Берег был неровный, изрезанный бухтами с голубой неподвижной водой, на песчаных пляжах сохли бурые водоросли и клочья пены, над скалами реяли чайки. В бухте, среди игрушечных сверху лодок, стоял на якоре неизвестный корабль; тонкие палочки рангоута, такелажная сеть — он сам был как игрушка, брошенная в синюю чашу, как головное украшение сияющей девы Динналь, и невозможно было представить, что вблизи он огромен.
— Поехали вниз! Ну поехали! — Микела заглянула в лицо Ливии страстными глазами.
— У меня дела.
Ливия услышала, как гремит за спиной чугунная лестница.
Сама она спускалась медленно и осторожно, Подбирая подол и крепко держась за остатки перил. И сойдя во двор, увидела, как сумасшедшая девчонка, боком сидя на рыжей лошади, уносится вниз по крутой горной дороге.
Ливия Харт была в библиотеке — огромной и высокой зале с шкафами вдоль трех стен и с бесчисленными готическими окнами на четвертой, через которые врывался солнечный свет. Он столбами падал на фолианты в тисненой коже, золотые обрезы, медь и бронзу застежек, в лучах плясали мириады пылинок. Пол, бесконечный, как поле битвы, выложенный белыми и черными мраморными прямоугольниками, был натерт до блеска, нижние шкафы и канделябры отражались в нем. Ливия только что вытащила и распахнула на консоли тяжелый том Монума, древнего мыслителя Ресорма, когда за спиной послышались шаги. Ливия вздрогнула, будто ее застали на чем-то недозволенном. От дальних дверей походил дон Бертальд аламеда, смотритель замка, в белом упланде до пят, с золотой цепью, тяжко шаркающий разбитыми подагрой ногами. Ливия и дон аламеда приветствовали друг друга. Ливия ждала, слегка расставив руки, что он скажет. Смотритель оглядел задумчиво и доброжелательно ее затянутую в черное, слегка мешковатое платье, фигуру, строго зачесанные назад волосы.
— Ты знаешь, что сегодня был корабль.
Ливия кивнула.
— На нем прибыл один человек. Ты будешь с ним.
Ливия впилась глазами в лицо смотрителя, не доверяя себе: верно ли она услышала?
— Но… я не могу. Мне поручено разобраться в архивах, — сухо отозвалась она, указывая рукой на том на консоли. — И другие занятия…
— Другие занятия сделает другой. Это приказ.
Ливия наклонила голову.
Она шла подле смотрителя, наклоняясь к нему, чтобы не пропустить ни слова.
— Этот человек… был ранен. Ты будешь делать все, что он прикажет. Ты будешь его глазами.
Это был первый приказ, который Ливии не хотелось исполнять.
Был уже вечер, и похожее на малиновый клубок солнце садилось за Миссоту, когда в прогале среди золотистых стволов показался, неся поникшую всадницу, осторожно ступающий рыжий конь. Сзади ехали конно еще четверо: моряк с чужого корабля и Миссотские кнехты; за ними, медленно одолевая подъем и скрипя колесами, катилась карета, а следом гарцевали еще восемь конников, горцы и моряки, вооруженные саблями, кремневыми ружьями и пистолетами. Смотритель с Ливией и слугами дожидались вновь прибывших в замковом дворе. В нем, похожем на колодец, окруженном осклизлыми стенами, было уже темно, «кошачьи лбы», среди которых пробивалась трава, намокли от росы. Ливия, поскользнувшись, оперлась на стену и наклонилась, чтобы поправить пряжку на башмаке. И в это время карета и всадники, миновав низкую арку, въехали во двор. Сразу сделалось тесно и шумно, слуги с факелами перенимали коней. Скрипнули дверцы. Подняв голову, Ливия наткнулась взглядом на белые подушки сидения и на них человека. Он сидел, беспомощно откинувшись и запрокинув голову, рассыпанные волосы казались почти черными, а лицо — с правильными резкими чертами — белее меловой стены. И плотная повязка на глазах. Ливия подавилась вскриком.
Кто-то подал ему руку, помогая выйти, незнакомец поднял голову (Лив почудилось, что он видит ее через повязку — насквозь), и волосы в свете факела замерцали золотом. Человек, чуть покачиваясь, стоял на земле, не решаясь шагнуть, точно вдруг разучился ходить. К нему потянулись руки. Чья-то маленькая ладошка вдруг нащупала и сжала руку Ливии. Это Микела протолкалась к ней. На глазах у девочки блестели слезы.
Ранним утром, превозмогая себя, Ливия Харт переступила порог покоя. Незнакомец, казалось, спал, утопая в перинах, но услышав шаги, вскинулся, произнес что-то на резком незнакомом языке. Лекарь, до того возившийся со склянками у тонконогого позлащенного столика из Нижней Мансорры, сказал по-ренкоррски:
— Ложитесь, Рибейра. Это девушка. Ее, должно быть, прислал Бертальд.
Раненый откинулся на подушки, теребя у ворота рубаху. Ему трудно было дышать. Ливия, руководствуясь сочувствием, хотела подойти к нему, но лекарь не пустил.
— Отворите окно, милая девушка. И ступайте. Ваша помощь пригодится Бертальду дня через два. Пока же я управлюсь сам. И никаких дел! Ему, — он указал на раненого, — нужно отдохнуть с дороги.
Ливия повиновалась, слегка сердясь, что ею распоряжаются так бесцеремонно. Ей не нравился лекарь, его пронзительный взгляд из-под жестких бровей, скошенный подбородок и странный т-образный шрам на щеке. И еще удивляло, что он так запросто называет смотрителя, Старшего. Впрочем, ее бледное, чуть рябоватое лицо не отразило никаких чувств. Однако лекарь, похоже, читал не только по лицу.
— Удивляешься, что Бертальд этим займется? Конечно, откуда красотке знать, что он шесть лет провел в Таконтельском Лицеуме, а потом еще шесть изучал тайную медицину в Таргоне?
И решив, что сказал чересчур много, ворчливо прибавил:
— Да и стоит ли?
Вопреки предсказаниям лекаря, Ливия встретилась с гостем на следующий же день. Он не лежал на этот раз, а сидел в кресле, откинув голову на спинку и положа руки на подлокотники, боком к окну. Но так же вскинулся на шаги. Ливия зачем-то присела в реверансе и заговорила суховато:
— Дон Родриго де Рибейра?
— Пусть так.
— Я — Ливия Харт. Меня прислали, чтобы я выполняла все ваши приказы.
Его губы дрогнули:
— Все?
— Я надеюсь, они не будут задевать моего достоинства.
— Да, разумеется, — слегка помедлив, ответил он.
Он говорил по-ренкоррски правильно, но с заметной чужестью, смещая ударения и смягчая согласные, и оттого привычный язык казался чужим. Ливия слушала с удивлением и незаметно — хотя могла делать это вполне откровенно разглядывала его лицо: он едва ли был старше ее, лет на пять или шесть; черты четкие, слишком крупные для ренкоррца, но не грубые, и сильный загар — именно загар, а не смуглость, присущая жителям южных провинций. Впрочем, сейчас его лицо казалось скорее землисто-серым.
Итак, он не был ренкоррцем. Не был и ольвидарцем, либо вентанцем, Ливия, сама вентанка по матери, хорошо это знала. И имя было скорее вымышленным… Но она его приняла, раз так решил Орден.
С этих пор он обычно встречал ее, сидя в кресле у открытого окна. Оттуда доносился щебет ласточек, свивших себе гнезда над карнизом, тянуло запахом хвои и цветущего миндаля, и тени колышущихся ветвей бродили по его лицу.
Рядом, на низком столике, лежала заботливо приготовленная кем-то бумага, стило, нож, очиненные перья, воск для печатей, стопкой доставленные письма Ливия даже удивлялась, откуда их так много. Она читала Рибейре корреспонденцию, потом он начинал диктовать ответы либо просто какие-то бумаги. Ливия наносила стилом на жесткие листы непонятные сочетания слов, не вдумываясь, так как знала, что это шифр. Рибейра часто останавливался, углубляясь в мысли, Ливии казалось, что он спит. Но когда она пыталась незаметно уйти, он приходил в себя и выматывающая диктовка продолжалась. Ливии сперва трудно было вникать в то, что он говорил — мешало чужое произношение, и она часто переспрашивала. Он терпеливо повторял. а потом она приноровилась. Когда Лив заканчивала, он брал в руки просохшую от чернил бумагу и скользил над ней пальцами, словно перечитывая, а затем прижимал к разогретому воску печать: Ливия рассмотрела конника с обнаженным мечом и щитом на вздыбленном коне. Ей незнаком был этот герб.
Он скоро уставал, и тогда просто сидел, закинув голову и сжав подлокотники, на руках вздувались жилы; а Лив вдруг ловила себя на безотчетной жалости, когда боль кривила его жесткие губы.
Она искала себе какое-нибудь занятие и сидела с вышивкой подле него либо читала ему вслух книги из замковой библиотеки. Широкие, с виньетками, потемневшие страницы переворачивались с тихим треском, повествуя о событиях древности, и те всплывали, как живые. Однажды Рибейра прервал чтение на полуслове, прижав руку к лицу. Лив метнулась к нему, тяжелый том обрушился на пол.
— До-вольно… Голова болит…
— Я принесу лекарство.
— Нет. Останьтесь.
Он поймал ее руку, принудил сесть на низкую мягкую скамеечку у ног.
— Расскажите мне… что-нибудь.
Ливия растерялась.
— Что?
— Что-нибудь… о себе.
Он сидел, закусив губу, и Ливия осторожно, боясь обидеть, погладила его по руке. Рибейра не отстранился.
— Что я могу рассказать… Матери я не помню. Отец был купцом. Умер шесть лет назад. От лихорадки. В Ресорме.
Сделалось больно от воспоминаний об отце. Он служил Ордену и ее приобщил к этому делу, они всю жизнь, до последних дней, были вместе… Ливия не знала, что еще прибавить. Она надеялась, что Рибейра в ответ хоть что-то, хоть несколько слов скажет о себе. а он молчал. Ливия умом понимала, что он прав, но ее почему-то обидело это.
На шестой день они стали выходить в сад, и с этого дня делали это ежедневно. Сад Миссотеля казался неухоженным, к чему старательно приложил руку садовник. Только перед главным фасадом шли регулярные, обсаженные кипарисами аллеи, ровные клумбы розалий с бордюром маттиол и пламенеющих настурций, араукариями и темнолистыми лимонными деревьями. Но далее, в пределах замковых стен и по склонам долины, сад разбегался прихотливо вьющимися дорожками, взбирался на уступы, оплетенные плющом и виноградом, спускался в ложбины, открывался причудливыми гротами и звенящими по камням ручьями; купы цветущего миндаля, персиковых и абрикосовых деревьев, изгороди лиловых и розовых ломоносов, вьющихся роз и повоя, восходя по склонам, сменялись акацией, и похожей на акацию сафорой с гроздьями белых соцветий, буйствовали боярышник и сирень, а дальше сад почти незаметно терялся в рощах пиний и эвкалиптов, еще выше величественно возвышались колонны буков и грабов, дубы, в прогалах березки, плакучая поросль ив, лещина, дышащий сладостью перистолистый рябинник, крушины, можжевельник, туя, таргонский орех — исходящий зноем, смолой и негой, кипящий под солнцем южный лес.
Вначале они не поднимались туда, довольствуясь нижними аллеями. Рибейра ступал неуверенно и осторожно, точно напряженно прислушивался к окружающему, тяжело опирался на руку Лив. Ветер шелестел в ветвях, донося запахи цветения, звенели цикады. Весь голубой безоблачный воздух был напоен этим звоном и жарким трепетом, колыхался, как расплавленное стекло. Изредка долетал запах дыма — пастухи в горах жгли костры. Рибейра останавливался, прижавшись к древесному стволу и страшно закинув голову, словно должен был что-то увидеть над замком и над горами. Ливию пугало тогда непонятное выражение, застывающее на его лице, и эта повязка неискаженной белизны. Тогда она заговаривала с ним, и он возвращался из забытья, отпуская помятый бутон. Ливия жаловалась на усталость, и они садились на обомшелую каменную скамью, слушая щебет птиц, щелканье бича и звон колокольцев возвращающегося в замок стада. Вечером делалось сыро, над шпилями и крутыми гребнями крыш загорались мокрые звезды. Тогда Ливия торопилась увести его домой и зажигала свечи. Он всегда просил, чтобы она зажигала свечи, и сидел, обратив слепое лицо огню и придвинув к нему ладонь…
По замку прокатился звук гонга, сзывающий всех на ранний ужин. Они не спускались — им, в нарушение обычая, разрешено было трапезничать отдельно. Ливия вначале думала, что ей придется кормить его с ложечки, как ребенка, но Рибейра обходился сам, и хоть ел мало и неохотно, не путал медницу с кофейником. Ливия даже слегка удивлялась этому. Трапезы проходили в нетягостном молчании либо легкой светской болтовне, только изредка она сердилась, когда он доставал из сахарницы и грыз кусок сахару — как мальчишка. Упрекала его. а он отвечал с невинным видом, что должен же иметь в жизни хоть немного радости. Ливия всплескивала руками и отодвигала сахарницу, а Рибейра тут же находил ее, и Ливии не оставалось ничего другого, как рассмеяться.
Она на серебряном подносе принесла ужин и стала расставлять на накрахмаленной скатерти вентанский фарфор, любуясь его серо-золотыми замками и игрой перламутра; разлила серебряным половником бульон — фарфор отозвался тонким звоном, — внесла зажженные свечи. Окно было отворено, и зябкий сладкий ветер, сталкиваясь с жаром от горящего камина, создавал непередаваемое ощущение пронизанного теплом холода. Ливия поежилась, поправляя на плечах пуховый шарф, стукнула рамой.
— Вы замерзли? — спросил Рибейра тихо.
Свет жирандоли мягко растекался в хрустале, бросал нежно-розовые блики на его рубашку, золотил светло-бронзовое платье Ливии, а вокруг была вкрадчивая полутьма, и его голос показался чересчур резким, разрушая очарование, она подосадовала и даже слегка обрадовалась, что он не может ее видеть.
— Да, немного.
Она склонилась, наливая в бокалы разбавленное вино, локоны упали на плечи, — и вдруг отшатнулась с ужасом, в твердом ощущении, что он ее видит. Упала задетая рукой сахарница. Лив бросилась подымать осколки.
— Сахарница?
— Сахарница, — уже ничему не удивляясь, вздохнула она. — Вам придется сегодня обойтись без сладкого.
— Почему вы не зажгли свечи?
— Я забыла.
В сумерках его лицо было неразличимо, только смутно белела повязка, и Лив невольно отвела взгляд.
Она поставила свечи на столик, и обернулась к груде неразобранной корреспонденции, но он не торопился начать работу. Тогда Ливия вопросительно взглянула на него. Она давно уже научилась угадывать по его лицу боль, радость, неудовлетворенность, всю гамму мятущихся чувств и желаний. Но сегодня это лицо было непроницаемо.
Она отвлеклась какой-то пустяшной работой, а когда снова повернулась к нему, увидела, что он сидит, прижимая к повязке обе руки.
— Жжет…
— Нет, не трогайте, не надо!
Он отозвался тихо, будто удивляясь ее запальчивости и тревоге:
— Я не сорву, что вы. Позовите Бертальда. Повязка ослабла.
В Лив точно лопнула струна.
Бертальд пришел с сувоем полотна и какой-то мазью в ониксовой чаше. Взялся за старую повязку. Лив следила за его пальцами и вдруг с криком отпрянула, боясь увидеть под сдвинутым полотном черные от запекшейся крови глазницы. Слишком ярок был для нее тот случайно подслушанный разговор, где настойчиво звучало: «таргонское дело», «ожог», и слишком легко было домыслить остальное.
После ее крика руки Рибейры стиснулись на подлокотниках, а Бертальд обернул к ней перекошенное гневом лицо:
— Заберите свечи и выйдите вон. Истеричка.
Он говорил на серрадском диалекте, Рибейра не понял ни слова, но Лив поняла, и слова хлестнули, как пощечина. Она взяла шандал и шатающейся походкой вышла из покоя, оставляя тех двоих в темноте.
Рибейра встретил ее, как будто ничего не случилось, и они принялись за дела. Кажется, все бумаги были разобраны, когда куранты на замковой башне, проскрипев, пробили полночь, и за ними с короткими промежутками стали отзываться часы в покоях: раскатившись стеклянным звоном, напевая менуэты, тяжело и глухо отпуская певучие удары. Закружились фарфоровые танцовщицы, медные поселянки склонились за медными цветами, ударил молотом бронзовый черт.
Ливия устало вздохнула, присыпая песком исписанный лист, придвинула новый.
— Губ мадонны горек сок вишневый, — мерно продиктовал Рибейра.
Ливия тряхнула головой, думая, что, может, она не так поняла, либо заснула невзначай, и эта строчка привиделась ей во сне. Она переспросила.
— Я неверно произнес?
— Нет. Я должна это писать?
— Да, пожалуйста.
Ливия склонилась над листом, пытаясь сдержать непонятную дрожь, перо, разбрызгивая капельки чернил, царапало бумагу.
— Губ мадонны горек сок вишневый,
У тебя намокшие ресницы,
Я держу твое лицо в ладонях
Маленькую трепетную птицу.
На рассвете простучат подковы,
Закричат испуганные чайки.
Но — среди молитв и пустословья
Вам, незрящий, посвящу молчанье…
Ливию трясло. Она желала только одного: чтобы он не догадался об этом. а он растапливал над свечой длинный кусок застывшего воска, его голос был ровен и тих.
…Все стою коленопреклоненный,
Свечи безнадежно оплывают.
Я держу твое лицо в ладонях,
Слезы мне ладони обжигают.
Он замолчал. Треск свечей показался оглушительным. Наконец Ливия осмелилась отозваться:
— Это все?
— Да.
— Я должна это передать?
— Да.
— Но кому? Здесь нет имени!
— Пишите: Ливии Харт. И кончим на этом.
У Рибейры был небольшой жар, и Бертальд запретил ему выходить и работать. Он сидел в своем кресле, томясь ничегонеделанием, и Ливия напрасно старалась его развеселить. Появление Бертальда избавило ее от страданий. Она ушла в оранжерею. Садовник, возящийся на грядке, обрадовано разогнулся, отряхая с рук влажную землю. Он любил Ливию за молчаливость и серьезность, а Ливия любила цветы.
— Молодая госпожа! Давно вы не были у старого Карла!
— Я была занята.
— А как молодая госпожа похорошела!
Ливия покраснела и опустила глаза, избегая теплого взгляда его вылинявших седых глаз. Взялась поправлять кружевную фрезу и шитый серебряными нитями пояс. Не так уж неправ был этот старый садовник. Она словно сделалась стройнее и выше ростом, пеги на лице скрыл румянец, движения стали женственней и мягче, и она почти все время улыбалась.
— Конечно, госпоже нужны красивые цветы?
Садовник согнулся над грядками, выбирая, защелкал садовыми ножницами. Отряхнув росу с венчиков, подал ей букет.
— Не исколите пальчиков, молодая госпожа, — пожелал ласково.
Ливия, сгорая от стыда, выбежала из оранжереи.
Она положила на колени Рибейре влажный благоуханный букет, он ворошил, разбирая и угадывая на ощупь, пушистые левкои, лилии с королевскими венцами, кисло пахнущую лиловую фрезию, терпкие синие ирисы, чайные розы: бледно-желтые, алые, и огромные «глориа деи»… Потом вдруг странное выражение мелькнуло по его лицу, он уронил цветы.
Извинившись перед Ливией за свою неловкость, он попросил открыть окно. Она повиновалась. После укутала ему пледом ноги и поднесла лекарство. Рибейра глотнул и сморщился от горечи. Покачал в руке бокал с мутноватой жидкостью.
— Я должен это пить?
— Должны, — с мягкой настойчивостью отозвалась Лив. — А потом Лусия принесет горячее молоко.
— Ну уж нет! — решительно воскликнул он. — Молока я пить не буду. Терпеть его не могу!
— Я же говорила! — не выдержав, выскочила из угла затаившаяся там Микела. — Говорила, говорила, что это молоко терпеть невозможно!
И тогда Ливия впервые увидела, как Рибейра смеется: по-детски звонко и заразительно, скаля ослепительные зубы.
Она нахмурилась, выдворила Микелу и ближайшие два часа отвечала на все вопросы короткими «да» и «нет».
Море дышало. Волны с ритмичным грохотом обрушивались на берег. Катились одна за другой, слегка облизываясь пенными языками, достигали невидимой границы, вспухали, показав грязное подбрюшье, на мгновение застывали и валились стеной пены, а потом уже, лишенные мощи, плоскими мелкими лентами безладно накатывались на песок и не успевали откатиться, настигаемые новой волной. Там, куда доставали досужие волны, лежали гривы мохнатых водорослей, редкие гальки и осколки раковин и, ничуть не боясь прибоя, бродили грязно-белые, толстые чайки, искали что-то в песке.
Они стояли у кромки прибоя. Рибейра жадно вдыхал соленый ветер, Лив зябко куталась в шарф.
— Какое ваше море?!
В это мгновение с шумом разбилась очередная волна, и пришлось почти кричать.
— Оно синее!
«Синее, как вогнутая кобальтовая чаша, на которой пляшут блестки солнца; возле берега отливает бутылочной зеленью и размывается к горизонту — как в туман, а пена белеет мелайским кружевом. а еще оно — серебристо-серое, и лиловое, и золотое. Но все же самое синее. И в нем теплая и соленая вода.»
Он зашел в воду, и новая волна, разбившись, до колен забрызгала его ноги. Ливия испуганно вскрикнула, а он, смеясь, нагнулся и, зачерпнув пригоршней воды, поднес ее к губам.
— Она соленая!
«…а наше море пресное, и холодное даже летом. Оно похоже на озеро цвета стали, с очень резким и близким окоемом. Оно стальное, как меч, даже когда синее, а в бурю выбрасывает на песчаный берег куски янтаря — осколки янтарного замка Юрате. А на хмуром острове живет в своем замке Гивойтос — ужиный король. И сосны растут у самого берега…»
Ливия вдруг осознала, что не понимает его: забывшись, он говорил на своем языке.
— «…здесь небо блеклое и безоблачное, я знаю. а над моей Нидой плывут облака… Там облака похожи на ладьи древних ярлов. Они белее пены, и солнце золотит их паруса… а в лесах жрецы-сигоноты жгут жертвенные костры… Я заберу тебя туда. Ты хочешь?!»
Он обернулся к Ливии, напряженно ожидая. Она вздрагивала, куталась в шарф, и отвечала, едва не плача:
— Я… не понимаю…
Ливия любовалась всадником. Он гарцевал на лихом иноходце, с прямой осанкой, гордо вскинутой головой, почти не сжимая поводьев, но конь повиновался малейшему его движению. Блестели белые плиты широкой аллеи, блестела сбруя, золотое шитье на камзоле всадника, и повязка на глазах казалась лишь условием какой-то лихой игры. Вот они доскачут наперегонки до конца аллеи, где солнце пронзает ореховые кущи, он рванет бинты, и Ливия сможет увидеть его глаза.
Она смотрела, как ветер треплет его волосы, и они опять казались золотыми. Ливия закусила губу. Она почти не умела ездить верхом, держалась в седле напряженно, и оттого ее пегая кобылка упрямилась, косила в сторону и грызла удила. Лив едва поспевала за Рибейрой.
День был прекрасен, переплетенный душистостью трав, напоенный свежей зеленью, звонкий от птичьих голосов. Ящерки грелись на желтых обломках песчаника, среди спутанного спорыша пунцовели дикие гвоздики, синели маренки, подставляла солнцу недозрелые бока мелкая южная земляника, золотые берла высоко поднимались среди травы. И по этому лугу, забирая все круче в гору, ехала всадница в трещащем платье цвета меди, в сером берете с алыми и белыми перьями, приколотом к высоко взбитым черным с каштановым блеском волосам. Выбившиеся пряди трепал ленивый горячий ветерок.
Ее спутник давно уже скрылся в каменистом овраге за соснами, а она все никак не могла миновать поляну, даже собрав все свое умение и припомнив то, чему учил ее отец. Лошадь пугалась ящериц и тянулась к траве.
Но наконец-то и над всадницей распростерлись смолистые кущи — чистые, точно подметенные, без подлеска и валежника. Потом узкая ложбина — спуск в овраг, и за оврагом тропа и куст крушины с желтоватыми облачками соцветий, и над ними густой шмелиный гул. Тропа вилась по склону, золотые иглы солнца впивались в сосновую кору, жалили Лив в лицо. Она опять потеряла спутника из виду.
Солнце сместилось, пологий подъем закончился гребнем, в локте под ним по другую сторону несколько троп сходились в выбитую дорогу, у дальнего ее поворота стеной стоял колючий кустарник, а перед Лив — на расстоянии вытянутых рук — был новый каменистый и крутой подъем. За шипастыми же ветвями, в прогалах, гора отвесно обрывалась вниз. Рибейра был напротив Лив, спускался к дороге, и спуск был настолько крут, что иноходец с жалобным ржанием почти присел на задние ноги и напрягал передние, упираясь в тропу, камешки с шорохом сыпались из-под копыт. Однако всадник сидел спокойно, положась на коня, легко сохраняя равновесие; а ведь на такую тропу решился бы ступить не всякий зрячий конник! Лив закричала. Ее испуг передался кобылке, и та прянула вперед, едва не сбросив всадницу. Ливия судорожно вцепилась с гриву. Но напрасно рвала поводья, пытаясь ее остановить. Лошадь только сильнее пугалась и неслась во весь опор. Прямой кусок дороги был в три-четыре стаи, а дальше резко сворачивал, устремляясь под гору, и если не здесь, то там Лив свалилась бы непременно. Рибейра догадался, что происходит, и ударом шпор послал иноходца вперед. В немыслимом прыжке свернув от края пропасти, тот расстелился над дорогой.
Ветер на повороте, хлестнув амазонкой, вышиб Лив из седла. Терновник спружинил, и только потому она не разбилась и не покатилась сразу с обрыва, а, раздирая ладонь, впилась в колючую ветку, другой ладонью ища опоры в камнях, на которых она повисла. Ноги, запутавшись в юбке, не могли упереться, из-под колен тонкой струйкой скользил песок. Кричать она не могла. Задохнувшись, чувствовала, как ветка ломается под рукой — и тут сильные руки, едва не вывернув запястья, выдернули Лив наверх. Она наконец сумела крикнуть от нестерпимой боли и увидела перед собой Рибейру. И захохотала. Они сидели друг перед другом на земле — исцарапанные, потные, грязные — и смеялись. Иноходец стоял, вздрагивая. Кобылка, вернувшись, как ни в чем не бывало, заигрывала с ним.
— Господи, на что мы похожи! — выговорила Лив наконец.
Поднялась с колен и опять едва не упала: подвел сломанный каблук. Рибейра подхватил ее на руки.
— Отпустите меня! Вам нельзя!
И утихомирилась, потрясенная его силой, едва переводя дыхание. Он посадил ее перед собой на иноходца. Ливия подумала, что у нее будет синяк под грудью от его объятия: как от железного обруча. И запоздало поняла, что вот так, вслепую бросаясь на помощь, он не мог спасти ее, а обречен был погибнуть сам. Она похолодела: не оттого, что смерть караулила за спиной, а оттого, что поняла: он прошел высшее посвящение. Только они могут вот так — видеть, не видя. Хотя это отнимает слишком много сил…
По лестнице он тоже нес ее на руках — нес, как хрупкую стеклянную вазу. И поставил на пол у дверей ее покоя. Это неприятно поразило Лив. Она не знала, как вести себя сейчас, что говорить. И потому поспешила распрощаться, сославшись на то, что ей нужно привести себя в порядок.
— Вы, конечно, отыщете свой покой?
— Да, конечно.
Сухость ответа показалась оскорбительной. Она смотрела, как он уходит в сияние, ступая по солнечным пятнам он окон, и за ним гонится короткая тень — и горечь подступила к горлу. Ливия окликнула его и услышала убийственное: «Не приходите вечером. Я хочу отдохнуть.»
Она бы пришла вопреки его воле.
Она бы могла.
Если бы не колеблющийся красно-черный свет, беготня служанок, пар над бронзовым кувшином, ледяные мази, свитки полотна, приторный запах трав и растопленного воска, если бы не кинулись за Бертальдом, если бы потом он не выходил из знакомой двери, стирая с пальцев чужую кровь.
— Ему плохо. Он не хочет тебя видеть.
Она не поняла, почему не сползла по стене.
Тревога душила ее. Ливия жалась в угол, рвала непослушными пальцами фрезу у горла. Потом кто-то тыкал ей в губы глиняную кружку, край больно бил по зубам.
— Не-не-не надо…
Она насильно глотнула, вода показалась противной и теплой, Лив, скорчившись, прижала к губам платок. Комкала и грызла его, душа в горле тошноту и отчаяние. Когда отняла — на шелке остались пятна. Очнувшись, поняла, что идет к его двери, а кто-то повис на руке:
— Не ходи! Не ходи! Не ходи!
Она рыдала на груди у Микелы в дальнем покое, выкрикивая грязные и обидные слова, а потом послала девочку разузнать, что происходит. Та вернулась с вестью, что Рибейра устал и спит. Красно-черные тревожные сумерки сменились обычной ночной темнотой. В ней даже видны были звезды.
Ливия встретила Бертальда на следующее утро совсем спокойная, аккуратно причесанная и одетая, с напудренным лицом. Слегка дрожащим голосом осведомилась о здоровье гостя. Бертальд отвечал, что его лучше не беспокоить. Тогда она попросила, раз уж ее услуги не нужны сейчас, отпустить ее на три дня за горы, в Таормину, сделать необходимые покупки. Смотритель покачал головой и неожиданно согласился. У Лив заболело сердце.
Тревога терзала ее, но давала силы. Она гнала коня напрямик, позабыв, что не умеет ездить верхом, оставив позади всех своих спутников. Только бешеная скачка спасла ее от сумасшествия. Потому что она все время думала, что опоздает. Конь хрипел и надрывался и рухнул у замковых ворот. Она высвободилась, вскочила и побежала. Ноги разъезжались на «кошачьих лбах», она несколько раз упала, разбив колени. Задыхаясь, взбежала по лестнице — в библиотеку. Закачались на петлях ясеневые двери. Она ничего не видела перед собой. Рвала завязки черной дорожной накидки. Капюшон слетел, волосы разметались, их чернота пылала красными искрами.
Ливия рухнула на колени — не держали ноги — да и все равно упала бы перед ним. Так и не сорвав накидки, снизу вверх заглядывала в его мертвенное лицо. Ресницы ее были грубы и пушисты, из-под них лучились глаза. Губы вздрагивали, готовясь к плачу или улыбке. Замерла, овеянная облаком волос, приникнув губами к его руке.
Он сидел в кресле, запрокинув голову, и черты, мучительно сведенные, закаменели. Подле на полу застыла Микела с толстой книгой на коленях. Книга была раскрыта на картинке с замком и луной, в заглавной «С» затаились лемпарт и цветок. Ливия не увидела девочки. Она думала, сердце разорвется, а вот сейчас он был рядом, и она лишилась сил.
— Это вы…
— Да! — крикнула она. — Да! Да!
— Вас не было долго.
— Меня услали. В Таормину, за горы. Но я вернулась раньше. Мне было плохо.
— Мне было плохо, — как эхо, повторил он. — Я звал вас.
— Я слышала! Я знала!
— Вас слишком долго не было.
— Я никуда больше не уйду! Не уеду! Я буду с вами! Вы верите мне?!
Слова путались, слезы были горьки и сладостны, она смеялась сквозь них, целуя его руки.
— Вы — пла-че-те?..
Он стоял, держась рукой за оконную решетку, лицом в сад, рядом покачивалась портьера. Ливия не знала, как заговорить с ним, и топталась сзади, стремительно краснея.
— Я же знаю, что это вы! Почему вы молчите?
Она собрала свои силы.
— Я… должна извиниться… за вчерашнее… Я вела себя… недостойно. Эта глупая вспышка. Я наговорила…
— Вы готовы отречься?..
Ливия запнулась.
— От всего, что вчера сказали?..
— Я…
Она увидела, что он улыбается. Она поняла, что сейчас умрет на месте. Сгорит от стыда. Рибейра за руки притянул ее к себе.
— Глупая моя девочка…
И произнес задумчиво какую-то стихотворную строчку, Лив не поняла языка, но слова заколыхали. а он вдруг легко поднял ее в воздух. Ливия знала, что сопротивляться бесполезно.
— Глупая моя девочка. Не думайте об этом. Готовьтесь лучше к балу.
Он, смеясь, поставил ее на паркет, повернул к себе спиной и слегка подтолкнул.
— Помните: вы должны быть самой красивой!
У Ливии кружилась голова. Она не понимала, что происходит. Какой бал? Неужели она посмеет там явиться? Да ее же засмеют… Бал в Миссотеле с его вечной тишиной?! Или Руис сошел с ума? Она спросила у кого-то из пробегавших слуг, какой нынче день.
— Да бог с вами, госпожа! Канун святого Хуана!
Значит, Руис не ошибся. а она, поглощенная тем, что происходит, ничего не замечала вокруг и не помнила, что лето пришло к середине, и что этой ночью праздник Солнцеворота, праздник Летнего Огня! Языческий, буйный, запретный, прикрывшийся теперь грубым плащом святого Хуана. Пропустила все, что делается в замке… а в нем новые люди, знакомые и не очень, и никому нет дела до нее. Суета в гостевых покоях, вытряхают ковры, грохочут по мосту экипажи, поварни дышат горячим паром, садовник с помощниками сбились с ног… Слуги шепчутся, что появился сам граф Арман со свитой… Но увидев свою добрую приятельницу Анжелику Дасси, Ливия поняла, что бал — только повод. Анжелика, двадцатилетняя красавица в шафировом платье, стиснула подружку в объятиях.
— Господи! Наконец-то! Сил моих нет!
Лив залюбовалась ею. а Анжелика тряхнула платиновыми кудрями, длинные серьги качнулись, разбрасывая синие огни.
— Я уже вдова, — сообщила гордо.
Лив сочувственно ахнула.
— Ну-ну… Ты вообразить не можешь, как это выгодно!
Лив не удивилась. Будучи вдовой, особенно вдовой вентанца, женщина получала такое преимущество, как свобода.
Они были дружны много лет. Когда отец Анжелики участвовал по заданию Орден в Заговоре Кордов, был схвачен вместе с другими и предпочел умереть, чем оставить осужденных, отец Лив принял на себя заботу о его дочери. Анжелика тоже какое-то время провела в Миссотеле, но отличалась красотой настолько потрясающей, что капитул счел неоправданным держать ее взаперти.
— А ты все хорошеешь! — объявила Анжелика, подхватывая Лив под локоть. Ну пошли к тебе, пошли, расскажешь…
Анжелика была для нее находкой, Лив никогда бы не справилась в одиночку со шнуровками, юбками и бантами, и глядела в немом восхищении, как та, прогнав служанку, опытной рукой затягивает ее, завивает и причесывает, пудрит и кладет румяна. а глянув в зеркало, не узнала себя. Анжелика удовлетворенно оглядела дело рук своих, прибавила кружевной шарф.
— Нет! — ахнула Ливия. — Я не могу так! Я смою!
— Дурочка, — вздохнула Анжелика. — Ты сама не понимаешь, какая ты красивая.
Они спускались в залу по винтовой лестнице, покрытой вишневым ковром, прижатым медными прутьями. В латернах над перилами горели огни. Дурманно пахли вставленные в прозрачные вазы орхидеи. На балконе за увитой цветами решеткой играл оркестр: тягучий гул труб, дрожащие тоны скрипок, стеклянный перезвон челесты, гитара… Гости толпились у колонн, сновали с вином и фруктами бесшумные слуги. Лив заметила смотрителя в его белом упланде, со знакомой цепью. На алых мозаиках танцевала девочка. В черных шелках, с розой в прическе, высоко поднимая худые руки. И только изредка брызгало из-под блестящей черноты кипение желтого кружева. Молчали скрипки и трубы, только челеста, только гитара… Не сразу Ливия узнала Микелу. И не сразу узнала в том белолицем черноволосом горце рядом с ней графа Армана, хозяина. Гости хлопали, восторженно вскрикивали. Микела задыхалась и наконец готова была упасть, когда граф подхватил ее за хрупкую талию и поднял вверх. Девочка взлетела над толпой и, вырвав из кудрей свою розу, кинула им. Кто-то из мужчин подхватил подарок и почтительно прижал к губам.
Заиграли менуэт. Побежала вниз Анжелика. Пары тронулись, сплетая руки… Шорох муаров, треск свечей, осыпающиеся цветочные лепестки… У Лив часто забилось сердце. Его не может быть здесь! Рибейра взял ее за руку.
— Идемте танцевать.
— Я… не умею…
Но он повлек ее за собой. Ливия куталась в шарф, дрожа от ночного сквозняка и смущения. Казалась себе смешной и неловкой, старомодно одетой. И не понимала, как он будет танцевать — не видя… Они спустились в зал, когда менуэт уже кончился, и музыканты настраивали инструменты. Лив вдруг увидела, что женщины глядят на Руиса с восхищением, а он шел высокий, стройный, с властно поднятой головой, ведя Лив под руку… если бы не повязка… Он улыбнулся жесткими губами и притянул Лив к себе, сжимая ее ладошку в тонкой перчатке уверенной рукой. Музыка отыграла первые такты, и он, дождавшись, вступил в ее ритм. Танцующие раздвигались перед ними, глядя растерянно, но Лив уже не было дела до них, его руки держали и вели, и теперь уже она была незряча и повиновалась ему, а скрипка все тянула теплую нежную ноту… Танец был бесконечен. Ноги подгибались и сладко кружилась голова. Лив даже не поняла, что музыка замолчала, и он, мягко поддерживая, ведет ее к колонне. И не знала, что никто не танцевал, а все глядели на них.
Слуга притянул поднос. Лив проглотила вино залпом и закашлялась, смущенно поднося ко рту платок.
Они танцевали, бродили в саду, прыгали через костры, и не заметили, что ночь поворачивает к рассвету. Потом Родриго позвали. Он вежливо извинился перед Лив и ушел. За ним, поцеловав ей руку, ушел граф Арман.
Ливия побежала к себе. Совсем пьяная от вина и жары, с кружащейся головой. Локоны развились, щеки горели, шарф и подол платья летели за ней. Она едва не сбила кого-то по дороге и на ходу извинившись и смеясь, ворвалась в покой. Остановилась перед зеркалом, пытаясь сглотнуть.
— Ливия Харт, ты пропала!
Они стояли на щите маяка, и за их плечами разливалось праздничное сияние. Восходило солнце. Прозрачным огнем просвечивал снег Миссоты, а море становилось похожим на раскаленный золотой лист. Лучи корабельных мачт упирались в небо. Дотлевал огоньками лампионов сонный парк, осыпались с цветочных гирлянд лепестки. Родриго обнимал Лив за плечи, она прижималась к нему, ежась от предутреннего холодка. Над гребнями замковых крыш с ленивым скрипом вращались флюгера. Замок спал. Лив устало вздохнула, прислоняя ладошкой рот. Ей хотелось потереть обожженную ногу. И совсем закрывались глаза. Она беспомощно хлопала ими, стараясь проснуться.
— Милая моя девочка… — сказал он с тихой нежностью. — Сейчас вы пойдете спать, уткнетесь щекой в подушку, и вам будут сниться славные теплые сны. И я перестану вас тревожить… Надолго.
Лив старалась поднять голову, но напрасно — та беспомощно клонилась к плечу.
— Я не понимаю, — прошептала она. — Я, видимо, очень глупая… и сплю…
Он стоял лицом к морю. Где-то за морем лежало Подлунье…
— Лив, я уезжаю сегодня.
Ее ресницы обиженно дрогнули.
— Это правда, — ответил он на невысказанный вопрос. Колесо долга покатилось, и не одному из них не дано было его остановить. Их время кончилось. Утро, грохот кареты, хлопок ворот, расцветающие на мачтах паруса… Он повернул ее к себе и взял за руку. Что-то укололо ее, она поднесла к лицу его пальцы и, близоруко щурилась на незнакомое кольцо: камень в острых витках серебра, шлющий лиловые и алые отблески. Ее губы отчаянно дрогнули. Она поняла, где-то в сердце почувствовала, что расстаются — навсегда. Что бы ни говорил и как бы ни утешал он ее теперь. Слезы побежали сами собой, вспрыгнув на ресницы и размывая пудру на щеках. Она захлебывалась ими, стараясь, чтобы он не услышал. Но он догадался, как догадывался всегда, он видел ее насквозь.
— Не плачьте, маленький герольд, не надо плакать.
И тогда она сказала, точно бросаясь в омут:
— Ты никогда не видел меня. Ты не узнаешь меня, когда вернешься, — и сама перепугалась того, что наделала. И не успела ничего исправить. Потому что он рванул с лица повязку. И она увидела его глаза. Зеленые, как снег Миссотской вершины.