Он умер трижды — и родился четырежды. У него было пить имен, две матери и два отца. Он был агрономом, офицером, шахтером, рабом, политическим деятелем и заключенным. Будучи коммунистом, он стал “правой рукой гестапо”, в лагере Бомон ему удалось быть одновременно начальником — “капо” и партизаном, защищать Францию на Донце, а Россию — на Луаре, командовать немцами, русскими, украинцами, поляками, чехами, сербами и французами. Его знают тысячи людей от Урала до Пиренеев, его памятники стоят под Киевом и Парижем; о нем, как о живом, говорят через двадцать лет после его убийства, но легендарным он стал при жизни. Малой толики его дел хватило бы, чтобы наполнить иную столетнюю жизнь, однако ему самому в день смерти было только двадцать четыре года.
22 июля 1944 года, когда в камни крепости Арраса ударил тот самый, последний залп, мир был совсем не таким, каким мы уже привыкли его видеть. Не было Франции, Польши, Австрии, Югославии, Венгрии, Дании, Голландии, Бельгии, не было столь привычных на карте границ нынешних государств. Еще жил Третий рейх, и сумасшедшая воля фюрера двигала миллионами немецких солдат между Карпатами и Пиренеями. Фронтовой материк, Европа, лежал в развалинах и разоре; вал Советской Армии не перехлестнул еще германских границ, и в подвалах имперской канцелярии будущие подсудимые Нюрнбергского процесса верили в чудо, которое остановит русских.
Впереди лежало и Арденнское наступление немцев, и слезная черчиллевская телеграмма о помощи, и штурм Берлина, и Потсдамская конференция…
Нас отделяют от тех сумрачных дней целые геологические пласты событий, наш быт, наши планы, наша жизнь, давно отодвинувшая, казалось бы, назад убийство у цитадели Арраса.
И в то же время как недавно, как совсем-совсем недавно стоял еще живым Василий Васильевич Порик, Василь, Базиль, Борик, Громовой, “русский из Дрокура”, стоял живым перед дулами спецкоманды у стен страшной тюрьмы Арраса, стоял живым, глядя яростными глазами в лицо мальчишки — роттенфюрера войск СС, дирижировавшего расстрелом. Двадцать лет назад, всего лишь двадцать лет назад он жил, двадцать лет назад он убит.
Считанные годы между нами и траншеей расстрелянных, куда одним из последних упал Василий Порик.
Сейчас ему было бы только сорок четыре года — мужской расцвет сил, зенит здоровья, энергии и ясности ума. Быть бы ему в крупных офицерских чинах, как получили их те, кто начинали с ним лейтенантами. А то стал бы он, агроном по образованию, дельным сельскохозяйственным администратором, — ведь стал же председателем колхоза “Украина” его ровесник, однокашник и Друг детства Иван Антонович Свидерский. Живы люди, учившиеся в школе с Васькой, в техникуме с Василием, в военном училище с Василием Васильевичем, воевавшие в одной дивизии, даже в одной роте с лейтенантом Пориком. Пашет землю в Соломирке тракторист Гнатюк, партизанивший с Базилем в Па-де-Кале; подрезает яблони в своем саду, в Николаеве, капитан в отставке Григорий Генин, что был в роте Порика политруком в боях у Святогорского монастыря. Пишет воспоминания о Громовом его друг-соратник Андре Пьерар, не могут забыть и не забудут Василия ни слесарь из Одессы Таскин, ни харьковский токарь Фомичев. Живы девушки, любившие его, живы друзья, шедшие за ним, живы враги, до сих пор его ненавидящие, — ведь прошло всего только двадцать лет! Буквально на днях вышла замуж младшая Васина сестра, Надя, на свадьбе ее гуляли и Василий Карпович, и Екатерина Селиверстовна, отец и мать Василия, и сестра его, Аня, заведующая Соломирской библиотекой, и дружки его по России и Франции, даже старая его учительница, Нина Ивановна Соколова, которая Ваську учила писать, считать и сажать березы, что до сих пор растут в школьном дворе.
Все они живы — а его нет. Старые и малые, удиравшие с ним с уроков или бежавшие из концлагерей, нянчившие его или бинтовавшие ему простреленные руки, они живы, а он убит. Они живы, живы мы с вами, читатель, именно потому, что двадцать лет назад Василий Васильевич Порик и бойцы всех возрастов, биографий и званий ложились костьми за матерей и отцов, близких и дальних сограждан, за Россию, Францию, Европу — за все человечество, жизнью и смертью своей оплачивая завоеванную в тяжелых боях победу во второй мировой войне.
Мы знаем о героях все — и ничего. Их, героев, выбирает и призывает эпоха, только ее неизвестными нам мерками определяются пути и взлеты героев. Жила где-то в Москве никому еще не знакомая девочка Зоя, жила, как все: училась, дружила, влюблялась. Мы можем восстановить каждый ее день, проследить каждый ее шаг, перелистать читанные ею книжки и писанные ею письма, поговорить со всеми, с кем говорила она, — и так и не понять, как это вдруг девочка Зоя стала героиней Космодемьянской. Мы будем знать по имени всех учителей Василия Порика, его родных и друзей, его возлюбленных и соратников, проштудируем программы, по которым он обучался в школе, техникуме и училище, шаг в шаг пройдем по интернациональным его путям, чуть ли не измерим расстояние от порога его соломирской хаты до тюрьмы Сен-Никез — и только тогда, может быть, сможем понять, почему юноша из глубинного украинского села стал героем двух великих держав.
Жизнь человеческая не сводится только к поступкам, факты- это еще не все. Поступки есть форма проявления главной человеческой биографии: биографии нравственной. Она не столь явна, как факты поведения. Нравственная сила личности может и не бросаться в глаза, ну, например, в том случае, если на нее никто и ничто не покушается. Могут идти годы спокойного, честного, размеренного существования, может работать человек агрономом ли, токарем ли, пастухом ли, и плохого о нем не скажут — и хорошего мало вспомнят: “Ну, неплохой человек, ну, честный, порядочный, — мало ли таких не свете!” И вдруг — это обычно бывает вдруг — раскалывается небо, мир пронизан гулом и грохотом, смертельный риск становится бытом, наступает пора отчаянных смертей и великих побед, — и вдруг оказывается, что этот агроном ли, токарь ли, пастух ли — не такой, как все, что таких, как он, — мало, что его нравственные силы куда как превосходят обычные: он способен на невероятное, он — герой, руководитель решительных людей и решающих поступков. Пришла его минута, он должен или сдаться, изменить своим убеждениям, или идти до конца, каким бы этот конец ни был. И он идет до конца, тысячи идут за ним и, вопреки гулу и грохоту, наперекор победоносному торжествующему злу, утверждают свои идеалы, свою мораль — даже в последнюю минуту, перед дулами спецкоманды у траншеи в Аррасе.
А потом текут годы, остывает накал схваток, отпадают мелочи бытовых разногласий или субъективных оценок — и оставшиеся в живых все зорче и вдумчивей вглядываются в судьбу героя, ибо он дрался за них, он погиб за них, он спас их, и у него учатся жить так, чтобы никакие опасности и ни сама смерть не могли бы повалить нравственные споры души человеческой.
Итак, мы знаем о Василии Порике много — и мало. Грандиозный катаклизм мировой войны стал его биографией, как и миллион таких, как он, оказались в “розе ветров” истории: вступили в непримиримый конфликт с могущественными и беспощадными силами мирового фашизма. Они воевали с этими силами в тайных и явных боях; последние известны нам хорошо, первые — плохо. В подполье не пишут мемуары, в лагерях не ведут откровенные дневники. Но тут дело не в фактах: недостающее отыщут и опишут историки. Нас с вами интересует не только что, но и почему и зачем. Мы надеемся понять и принять на вооружение нравственную суть действий Василия Порика, ибо ее ценность подтверждена и жизнью его, и смертью его, и результатами жизни и смерти.
Мы пойдем от факта к факту, от вехи к вехе, от маленького села Соломирки к департаменту Па-де-Кале, с вниманием и уважением оценивая и приемля его героическое прошлое.
Лежит Соломирка вдоль Южного Буга, а вдоль Соломирки — поля. Белые хаты жмутся к воде: места тут знойные, степные.
Начинались двадцатые годы, шел нэп. После семи лет войны свадьбами гремели села. Женились вошедшие в возраст парни, женились вернувшиеся ветераны. Густо всходил послевоенный человеческий посев: недаром перед Великой Отечественной войной чуть ли не половина населения страны была моложе двадцати пяти лет.
Вася был у Пориков первенец. А за ним почти ежегодно появлялись братья и сестры — семь детских ртов на отцовские рабочие руки! На двух десятинах не больно-то развернешься; приходилось и Екатерине Селиверстовне батрачить у местных богатеев за котелок картошки или меру зерна. Возвращалась под вечер с чужого поля — ноги гудят, спина не гнется, — ставила в печь картошку. Васька, старшой, сгонял за стол голопузую ораву, делили горячие рассыпчатые клубни поровну, лишь мать тайком от Васи подкладывала кому-нибудь от себя лишний кусок: Вася этого не любил, заметив, отдавал матери часть своей порции.
Семья была бедняцкая — опора Советов. Это о таких семьях пеклась новая власть, им она снижала налоги и выделяла ссуду, к ним апеллировала и их звала в сложную минуту очередных социальных конфликтов. Василий родился уже при своей рабоче-крестьянской власти, в своей рабоче-крестьянской стране, он знал об этом с детства, — это было его первое социальное знание.
Глаза и уши его жадно вбирали сведения о большом и заманчивом мире, пришедшем в маленькую Соломирку. Мальчишки двадцатых — тридцатых годов понимали мир как радостную стройку, как большущий добрый дом, где им работать, разделять величие и гордость своей России, наперекор всему враждебному миру провозглашавшей право на счастье.
Они не знали тогда, как трудны дороги к нему, — да и кто мог знать об этом в те годы. Величайший всплеск народной энергии — главное достижение революции — крушил все преграды. На голом месте стремительно подымался гигант мировой экономики: социалистическая промышленность СССР.
В перешитых отцовских портках, в латаной рубахе бегал по Соломирке не просто рыжий, веснушчатый мальчишка, а гражданин первого, единственного в мире, самого лучшего, самого могучего государства, оплота мировой революции, очень любящего Ваську Порика, заботящегося о нем и зовущего Ваську скорее расти, лучше учиться и побыстрее браться за огромные и прекрасные дела.
Эти мальчишки становились коммунистами и интернационалистами даже раньше, чем вступали в отроческий возраст.
Незаметно и прочно, через разговоры с отцом, чтение книг и газет, легенды о героях гражданской войны, через всю атмосферу тех кипящих лет укладывалась в голове система нравственных навыков социализма: любовь к СССР, сочувствие всем угнетенным и униженным за его пределами, неприязнь к любым формам эксплуатации, готовность к борьбе, вера в победу добра над злом.
А потом пришла школа, Журавновская семилетка в соседней деревне, неказистая еще, бедная, но школа, целая вселенная знаний, навыков, фактов, эдакое окно в мир, энергичная, деловая школа российских тридцатых годов.
Нина Ивановна Соколова помнит Ваську. Был он умен, хотя и горяч, и не без баловства. Ученье давалось нелегко: Вася рано впрягся в хозяйство, уроки учил между множеством дел полевых, по саду, по дому. “Семья-то большая, да два человека всего мужиков-то: отец мой да я”. К тому же и старенькая церковь соломирская с колоколенкой его, заядлого голубятника, весьма интересовала…
Но учился основательно, не то чтобы с большой любовью, а, скорее, с чувством долга и с любопытством ко всему неизвестному. Любил мальчишескую компанию, верховодил в ней обычно, уважал физический труд, и в “зеленые дни” старательно высаживал вокруг школы березы, покрикивая на нерадивых.
Так и шли его детские годы: и в школе, и в поле, в беспредельных степях украинских, где, однако, не затерялась Соло-мирка, где жила она полной, неотделимой от страны жизнью в тяжелые и славные тридцатые годы — в годы коллективизации. И сын колхозника посреди мирка своего — уменьшенной копии всего российского мира — рано повзрослел, как рано взрослели все его сверстники, которых звала к делу страна.
Начинались пятилетки: их дерзкая романтика захватывала сердца. За границей свирепствует глубочайший в истории кризис 1929–1933 годов, за границей выплавка стали падает до уровня 1800 года, за границей — 50 миллионов безработных, отчаяние и ожесточение, а мы рвемся вперед! У нас не хватает рук, у нас не залеживаются капиталы, работай, работай, работай!
Мог ли догадаться паренек из Соломирки, что скоро — как скоро! — он лицом к лицу столкнется с Европой, и детали ее политической жизни приобретут для него самое жизненное значение?
Маршируют чернорубашечники в Италии, горит рейхстаг в Германии, пятая колонна проникает во французский Генеральный штаб, Уолл-стрит и Сити ведут тройную и десятерную игру, подталкивая и подталкивая Гитлера на Восток, а Вася Порик кончает школу, Вася Порик поступает в техникум, еще не догадываясь, что все это — против него, против России и лично Васи Порика, что СССР и каждый его житель в отдельности вскоре примут на себя судьбы мира, и в этом принятии доля Василия Порика окажется не из легчайших.
Сын потомственного крестьянина, выросший в деревне, пахарь с детства, воочию убедившийся, как нужно селу новое, грамотное земледелие, как туго колхозам без образованных кадров, Василий после семилетки поступает в Бобринецкий сельскохозяйственный техникум на агрономическое отделение.
…Они почти все — из бедных украинских семей. Несколько десятков отроков “от сохи”, как говорилось тогда, от старых хат и первых колхозных полей, сменивших недавнее чересполосье, призванные советской властью к науке, — первые группы советского, появившегося на свет после революции студенчества. У них широкие грубые ладони, чистые загорелые лица, ясные, практичные головы. И благоговение перед наукой. И еще — истинно юношеский идеализм и патриотизм послереволюционного поколения.
Он и здесь учится старательно, Вася Порик. Он помнит, что послан колхозом, что нужен колхозу. Он честно грызет гранит науки, хотя возиться на грядках ему явно больше нравится, чем читать учебники. Он еще мальчик, не знающий о своем призвании.
Но эпоха властно напоминает о себе. “Открыл я с тихим шорохом глаза страниц, и потянуло порохом со всех границ”.
Он тоже глядел в эти глаза, он тоже чувствовал этот запах, как и миллионы его сограждан. Япония вторглась в Китай. Италия напала на Абиссинию.
Фашистский путч в Испании. Безоружные республиканцы против немецких танков. “Но пасаран!” — “Не пройдут!” звучит на десятках языков интернациональных бригад. Пароходы с испанскими сиротами в Одессе…
И Вася Порик — в военкомате. Невысокий крепыш взволнованно мнет фуражку: ему очень нужно в Испанию! Пошлите его в армию. Он хочет воевать с фашизмом!
Военком неумолим. У военкома много работы: в Испанию просятся не только шестнадцатилетние… Подрасти, Порик, мал еще. Агрономы тоже нужны, учись. Люди и без тебя найдутся. Иди, Порик, иди, не мешай!
Но он не хочет уходить. Призвание, призвание солдата на перевале отрочества и юности уже посетило его.
Два года он учится — и ждет. Грядки опытного поля кажутся ему окопами, учебные винтовки без магазинов восхищают его. Уроки военного дела — любимые уроки. Он сдает зачеты, пишет курсовые работы, и от учебника по почвоведению кидается к свежей газете.
Сданы зачеты. Диплом агронома на руках. Порику — восемнадцать лет. И он опять в военкомате.
Райвоенком придирчиво рассматривает упрямого юношу. Опять пришел? Романтика тебя заела? Форма, поди, нравится? Армия, друг мой, это не парад — это работа. Ты же только что диплом получил, иди трудись, место тебе предлагают приличное. Международное положение тебя тревожит, говоришь? Пожилой сдержанный офицер внимательно слушает. Нужды в людях нет: тысячи таких вот, “тревожащихся”, идут и идут в военкоматы. Но этот, кажется, парень серьезный… Есть в нем что-то такое… непреклонное. Говорит коротко, толково, с требовательными интонациями. Под рыжими вихрами глаза смотрят смело, с суровинкой… Ишь ты, как мы их воспитали — тревожатся…
А Василий объясняет: Хасан, Мюнхен, Испания… Не такое сейчас время, когда он, Василий Порик, может быть агрономом, он чувствует, понимаете — чувствует, что его место в армии, он хочет быть в первых рядах, понимаете — в первых, там его место…
— Пиши. — говорит военком и кладет на стол лист бумаги. — Пиши, Вася.
“Заявка. Прошу послать меня в Одесское военное училище. Василий Порик”.
Это было четвертого апреля 1939 года, за пять месяцев до начала второй мировой войны.
Он не ошибся, районный военком кануна второй мировой войны. Он взял стоящего новобранца. Он не выдал Порику путевку в жизнь, — он послал его на смерть и бессмертие.
…3 сентября 1939 года танковые клинья немцев врезаются в тело Польши — последнего союзника Франции. Это — война, общеевропейская, мировая, самая большая за пять тысяч лет война. Мобилизация. Войска тянутся на линии Мажино. Англичане высаживаются в Нормандии.
12 мая 1940 года англо-французский фронт прорван. Полтора месяца паники, унижения и позора. Самая большая европейская армия без боя сдает Париж, без боя отступает, откатывается, бежит. Нет штабов, нет приказов, правительство перебралось на юг. Правительство добровольно отдает власть Петену. 22 июня 1940 года в том же Компьенском лесу, в том же вагоне, где двадцать два года назад подписали капитуляцию немцы, теперь подписывает французскую капитуляцию представитель маршала Петена — генерал Хюттингер.
Гитлер — хозяин Западной Европы.
Но он рано радуется.
В Одессе, Москве, Тбилиси, Омске — на одной шестой части нашей планеты миллионы советских людей готовятся встретить Гитлера. Мы не ведаем, какова она будет, Победа, скольких из нас она потребует за себя. Мы о многом не догадываемся, но это решительно ничего не значит: коса все равно найдет на камень.
…В Одессе Василия поразило море. И странные, ни на что не похожие одесские улицы и набережные: какие-то бесшабашные и немного грустные одновременно. Он так и не успел к ним привыкнуть — увольнения были редкостью: училище перешло на ускоренную программу. Лекции, строевые занятия, обед, сон, самоподготовка… И опять лекции, и опять — “Выше голову!”, “Шага не слышу!”, “Второе отделение, по мишеням залпом… огонь!” Бег, метание гранат, многокилометровые марш-броски, когда к концу кажется, что сейчас вот упадешь — и пусть как хотят, но ноги идут, сами идут, легко вышагивают длинные маршевые расстояния. А. потом занятия: “Щиток пулемета предназначен… для введения патрона в канал ствола”.
И уставы: строевой службы, гарнизонной, полевой, маленькие емкие книжечки уставов, где расписан чуть ли не каждый шаг красноармейца и командира, придирчивые, сто раз продуманные уставы, — каждое слово стоит не зря, каждая запятая со смыслом. И их надо зубрить, как таблицу умножения, и уметь объяснить другим — как теоремы геометрии. Строгость сержантов-сверхсрочников: “Курсант Порик, за плохую заправку койки — один наряд вне очереди!” — “Есть один наряд!” — и на кухню, хорошо, если только на кухню. Да, военком был прав: армия — не парад…
Но был и парад — первый парад в жизни Василия. Как будут вспоминаться его торжественные минуты — там, в Сен-Никезе, когда сквозь беспамятство звон кандалов вдруг напомнит чистую медь полкового оркестра. “К торжественному маршу! На одного линейного дистанция! Первый взвод прямо, остальные — на-пра-во!” И как один человек с тысячей рук и ног единое сотнеголовое тело строя, ладно покачиваясь, печатает шаг по одесским улицам. Бегут мальчишки, девушки улыбаются с тротуаров… Солнце в глаза, огромное, тяжелое, доброе… Точный звук барабана… И пустынное поле впереди, Куликово поле, где принимали всегда присягу новобранцы в Одессе. Знамя, командир читает текст, тысяча молодых голосов повторяет: “Я, гражданин Советского Союза… перед лицом своих товарищей торжественно клянусь…”
И — могилы героев восстания во французском флоте в 1919 году. Старый коммунист, очевидец, медленно вспоминает каждую деталь, каждую драгоценную подробность славного матросского бунта. “Жанна Лябурб”, повторяет рассказчик, “Жанна Лябурб” — огненная коммунистка, сумевшая вместе с другими поднять многотысячный флот. “Жанна”, — запомнит Василий. “Жанна”, — вспомнит он далеко от Одессы.
Он многое запомнит из этих недолгих одесских месяцев. И физрука — каким он казался придирой, и как ему будет благодарен Василий в жуткую ночь своего главного подвига… И значок ГТО, врученный тем же физруком, — и значок всплывет в памяти, и тоже сыграет свою неожиданную роль в часы предсмертья.
Он был недолго в училище, но он получил от него все, что можно. Порик, прирожденный солдат, усваивал военное дело легко. Строевые занятия — бич новобранцев — казались ему интереснейшим отдыхом. С неторопливой тщательностью и крестьянским интересом к машине он изучал оружие: винтовку, пулемет, миномет, гранату… И после всех трудов праведных оставался веселым, общительным, разговорчивым парнем с ярко выраженной жилкой руководителя, организатора: люди тянулись к нему безотчетно.
Как само собой разумеющееся, в Харькове, куда перебросили курсантов из Одессы, Василия избрали комсоргом роты, портрет его не сходил с Доски почета. Приняли кандидатом в члены партии. Назначили командиром отделения и помощником командира взвода. Было у него в распоряжении двенадцать человек. “Учитесь, курсант, — объяснял ему начальник училища, — отделение есть основа армии. Сумеете хорошо справиться с отделением — справитесь легко и со взводом и с ротой”.
Он оказался прав, начальник, но как бы он удивился, если бы знал, где, когда и на опыте каких отделений, взводов, рот оправдаются его слова.
Их осталось мало, курсантов, учившихся когда-то с Пориком, но все они помнят о нем. О его простоте, юморе, деловитости — и о суровой принципиальности, которая проступала сквозь юношеское добродушие, как только что-то грозило помешать главному: военной учебе. “Ленивых и нерадивых Вася мог едкой шуткой поразить как пулеметной очередью”, — вспоминает один. “В деле службы не давал потачки ни себе, ни другим”, — вспоминает второй. А Григорий Белоус, что был не только ровесником и товарищем Василия, но и секретарем парторганизации в харьковском училище, а ныне живет в селе Сычевке под Одессой, пишет: “Редко я встречал людей, так преданных военной службе, влюбленных в нее, причем не во внешнюю, парадную, что ли, ее сторону, а в самую суть. Он отлично знал уставы, всегда ходил четким строевым шагом… Он даже виды спорта признавал только военные. Хорошо метал гранату, знал штыковой бой, умело ползал по-пластунски”.
Учеба кончилась. 10 июня 1941 года выпускникам зачитывали приказ наркома обороны. Им вручали звания, судьбы людей. “Поздравляю с присвоением воинского звания!” — “Служим Советскому Союзу”.
И вот последний вечер в училище, они на равных — на офицерских правах чокаются с преподавателями и начальниками, тот же полковой оркестр, что задавал ритм строевому шагу, играет вальс, смеются девчата, кто-то вдруг бросается отбивать чечетку, и отцы — их тоже пригласили на выпускной вечер, кто смог приехать, — растроганно наблюдают за вчерашними Ваньками, Васьками и Петьками, ставшими лейтенантами. Василий Карпович украдкой лезет за платком: его при всех благодарил начальник училища за воспитание хорошего сына.
Через день лейтенант Порик выезжает в Киевский военный округ. А еще через десять дней — направление на фронт.
…Мы отступаем, мы роем линии укрепления, обороняемся, стоим насмерть и на смерть обрекаем врага. Но немцы опять обходят с флангов, опять в тылу их танки, опять приказ об отходе, и мы отступаем, теряя людей и оружие.
Но теряет людей и оружие и противник! “Блицкриг” сорван, Третий рейх втянулся в войну на истощение, перед ним — от Балтийского моря до Черного — все выше подымается вал Отечественной, всенародной войны. И где-то в ее горниле выковывается офицерское, организаторское, воинское умение лейтенанта Порика.
В 1941 году в сложнейшей обстановке отступления со всеми его неожиданностями и опасностями, в яростных оборонительных боях с сильнейшим врагом проверялись характеры и способности командиров. Для тех, кто желал и умел учиться, 1941 год был воистину Университетом Войны.
И Порик учится. Все, о чем он узнавал теоретически в Одессе и Харькове, стало каждодневной практикой: встречный бой, отражение танковой атаки, прорыв из окружения… Здесь каждая ошибка могла стать последней — и для него, и для подчиненных. Молниеносная ориентировка, быстрый и верный расчет, ясное решение, четкая команда, личный пример отваги — он быстро овладевал этими обязательными атрибутами характера офицера-фронтовика. В те трудные дни мало было самому беспредельно верить в победу — надо было увлекать своей верой других, подбадривать устающих, сплачивать растерянных.
Боевой опыт 1941 года — как он пригодится франтирёру Базилю на далеком атлантическом берегу! В пекле величайших боев сформируется борец, о котором в 1944 году так напишет французская газета “Либерте”: “Драться против нацизма — его единственная забота. В нем чувствовалась непреклонная сила воли, скрытая за внешним спокойствием лица”.
Война не заглядывала в метрики, война не считалась с возрастом: ну и пусть всего-то двадцать один год Василию Порику, ну и что с того, что стаж офицерский у него невелик? Сумел командовать отделением — командуй взводом! Получилось со взводом — подымайся выше, в помощники командира роты! Хорошо воюет? В ротные его! Принимай роту, Порик, веди роту в бой, воюй, лейтенант, бей гадов!
972-й полк 275-й стрелковой дивизии держался под Святогорским монастырем, между Изюмом и Барвенковом. Напирали немцы, катились лавы немецких танков, дивизия под их напором медленно пятилась к берегу, обрывистому берегу Северного Донца. Ударила оттепель, надо льдом поднялась вода выше колена. Переправы взорваны с воздуха. Кончаются боеприпасы- через реку их не доставить. Лучшим ротам приказ: контратаковать. Это почти обязательная гибель, но кто-то должен прикрыть переправу дивизии. Рота Василия Порика атакует. Прямо в лицо шрапнель, пикируют “мессершмитты”, наползают танки, звенит в ушах, качается и вибрирует земля под ногами. Рота чрезвычайным усилием прорывается до рукопашной, в траншеях немцев рота выполнила приказ!
— Генин, — слышит в трубку политрук голос командира полка, — хорошо, Генин! Передай Порику: представляю к награде! Пусть отходит, примет второй батальон, там убит командир!
— Вася! — кричит Генин. — Командир полка приказывает…
…Снаряд угодил как раз между ними.
Куда их везут? Дрожит и вибрирует пол вагона, будто земля под Святогорским монастырем. Сквозь щели левой стены проползает на мгновение луч луны… Куда их везут?
Человек, голова которого лежит на ногах у Василия, опять что-то бормочет. Быстрые, быстрые захлебывающиеся слова: “Катенька, Катенька… огурцы солили… банка… стреляет”. Василий осторожно подымается, на ощупь подсовывает под дрожащую, елозящую по ногам человеческую голову рукав укрывающего его армяка. “Катенька… голову больно…” — Голос стихает, стихает. Видно, из военнопленных, грузили их вместе с “рабочими”. Этому — конец. Василий вспомнил его лицо: худое, черное, с блестящими, перенапряженными глазами. Волосы в кровавых култуках, так, видно, и не перевязан толком ни разу. Спокойно, Василий, спокойно, Василий, нервы в кулак! Сейчас главное — куда их везут?
На стоянках вначале слышалась вроде бы немецкая речь. Вот уже второй день говорят не по-немецки. Двенадцатый день пути в мрачную неизвестность. Только один раз за это время дали две буханки хлеба на всех, ведро воды… Спокойно, Вася, спокойно, не то зря сдохнешь, Вася!
Он закрывает глаза. Тяжелая, больная дремота наползает, как оглушает. И снова воспаленный мозг прогоняет назад кадр за кадром, будто киноленту, дни окружения и прорывов, лесных троп и лесных засад, и погони, погони, погони на своей земле, сразу ставшей бесприютной, на вчерашней советской земле, — погони, погони, погони за окруженными, за беглецами из плена, за израненными, полуголыми солдатами, пробирающимися к своим, к армиям неокруженным и армиям воюющим — в СССР, где все свое, все, без чего нет жизни-Погони, погони, лают собаки, раздвигаются кусты, автомат в грудь: “Хальт!”. Стреляют, стреляют, собаки прыгают на грудь…
Он вновь проснулся от стона. Прислушался. Тихо. Спазма в горле разжалась. Это стонал он сам — лейтенант, коммунист, ныне — невольник Порик.
Начинало светать. Земля поворачивалась к солнцу, чтобы осветить кусочек своей поверхности, по которому из далекой России несся товарный состав, осветить этот обмотанный проволокой вагон, эту движущуюся конуру, полную зловония, грязи и предсмертного пота. Теплое, но бесстрастное солнце подымалось над изуродованной планетой, где высшее порождение жизни яростно уничтожало себя самое.
Куда бы их ни везли — это гестапо. СС и гестапо — они занимаются лагерями. Это гестапо, Вася, самая большая в мире полиция, самая совершенная организация по убиениям инакомыслящих. Ты, Порик, будешь иметь дело с гестапо и СС. Поэтому нервы в кулак и спокойней. И думать, думать, обязательно думать!..
Они надеются, что ты сдался. Что за тридевять земель от России, под дулом надсмотрщика, тебе не на что рассчитывать. Ты все потерял: родину, семью, надежду, даже самую маленькую надежду хоть на что-то хорошее.
Поезд остановился. Непривычный шум у вагона. Дребезжа, отъезжают двери. Свежий летний ветер врывается в легкие. Цепляясь друг за друга, дюжина грязных, заросших существ подымается с вонючего пола. “Шнель! Шнель!” — кричат конвоиры. А вокруг — небо, вокруг — солнце, блестит на солнце черепица крыш, и на ближайшем от перрона домике крутится над крыльцом веселенький петушок-флюгер.
И какие-то люди вдруг появляются на перроне, их отталкивают, их прогоняют, их бьют дубинками высокие коричневые полицейские, но они кричат что-то, и Василий слышит тонкие женские голоса: “Рюсс! — доносится до него. — Франсэ! Рюсс! Франсэ!” Крики все тише, толпа на перроне тает, и вот издалека доносится в последний раз: “Франсэ!”
Голодная муть отступает от глаз. Василий медленно выпрямляется. Так, значит, вот куда их привезли! Значит — Франция!
Давнее-давнее время… Орден крестоносцев уничтожал страну. Таяли литовские племена в боях с панцирной конницей немцев. Вслед за пруссами полное уничтожение надвигалось на Литву. И тогда поклялся Конрад Валленрод, что он отдаст жизнь, но уничтожит Орден.
Литвин ушел к немцам. Конрад стал рыцарем, величайшим бойцом Ордена. Он был самым набожным, самым жестоким, самым преданным среди набожных, жестоких и преданных Ордену крестоносцев. Они признали его вождем, он возглавил Орден. И, собрав всю армию Ордена в последний — крестоносцы были уверены в этом — крестовый поход на Литву, он уничтожил немецкую армию, поставив ее под неожиданный удар им же руководимых литовцев. Орден пал, Литва была спасена, клятва исполнена, — об этом рассказано в поэме польского поэта Мицкевича “Конрад Валленрод”.
Так появилась на свет “тактика Конрада Валленрода” — лукавый соблазн для многих слабых душ и страшное оружие душ сильных.
Когда Рихард Зорге тринадцать лет подряд вел фашистскую пропаганду в фашистской печати из Японии и Китая, — он осуществлял тактику Конрада Валленрода. Когда Рихард Зорге стал другом японской императорской семьи и правой рукой гитлеровского посольства в Токио — он шел по пути Конрада Валленрода. И когда Рихард Зорге в критическую минуту убедил перебросить под Москву дальневосточную армию, — он одержал победу Конрада Валленрода.
Тактика Конрада Валленрода стала тактикой Василия Порика.
…Бараки одноэтажные, деревянные. Внутри барака двухъярусные нары. На них спят ночью 100–120 человек, спят без подушек, одеял или простыней, на гнилой прошлогодней соломе, жидко прикрывающей грязные, неструганые доски: в каждой трещине — клопы и вши, кажется, что солома шевелится от них.
В темноте — подъем. “Ленивых” подымают собаки: овчарки вспрыгивают и на второй ярус. Завтрак: кружка желудевого кофе, 50 граммов хлеба. Развод на работы по восьми шахтам, закрепленным за Бомонским лагерем. Через 12 часов — обед: миска баланды из брюквы и 100 граммов хлеба. Обыск бараков. Проверка. Наказание “провинившихся” за день. Отбой. Ужина не положено.
Каждое утро кто-то не просыпается. Трупы грузят на автомашины, живых гоняют пешком. Живые бредут 6–10 километров до шахты, мертвых везут подальше: к линии Мажино, что так и не защитила Францию от вторжения. Ее глубокие траншеи и блиндажи, ее обширные доты и дзоты строили лучшие инженеры мира. Линия Мажино для живых не оказалась полезной, — она в войну принимала лишь мертвых. Немцы сгружали в нее трупы советских военнопленных: к 1945 году траншеи, блиндажи, доты были загружены доверху.
…12-часовая “смена”: рука еле держит отбойный молоток, но конвоир рядом. Летит черная пыль, приклад опускается на плечи: “Рус, работай хорошо!” Летит черная пыль, кружится голова, сердце будто заполняет всю грудь, плывет в глазах забой, чудится — сжимается, опускается на плечи, валит на землю. Но конвоир рядом, винтовку он держит крепко, он ест не отвар из брюквы и не эрзац-хлеб по 150 граммов в день, он не спит шесть часов в сутки на вшах и клопах, его не порют за невыполнение нормы. И потому — летит и летит проклятая черная пыль, а впереди только барак и шахта, барак и миска баланды, отбойный молоток, пока ты способен его поднять, — и траншеи линии Мажино, когда ты окончательно обессилеешь.
В каждом бараке — доносчики и шпионы. Не все попали в Бомон невольно, есть и добровольцы, поверившие вербовщикам, что за границей их ожидает рай. Их подкармливают, их оберегают. Неосторожное слово — и линия Мажино примет тебя вне очереди.
Все обдумано, все рассчитано для полного, абсолютного высасывания человеческих сил и уничтожения потом опустошенной плоти людской. Сеть рабства сработана прочно и основательно, ее не разорвать.
Говорят, смертник способен на чрезвычайное. Чрезвычайная, дерзкая до предела идея осенила Порика, ночью, посреди храпа и духоты от грязных человеческих тел в бараке рабов. Он не бросился с голыми руками на конвоира: это не принесет пользы России. Он не будет выкрикивать в лицо эсэсовцам, что он о них думает, — кто его услышит, кроме эсэсовцев? Нет, никакой истерики, не впадать в отчаяние. Изощренность на изощренность! Он станет своим человеком в гестапо, он обратит эту уничтожательную машину против нее самой!
А что подумают товарищи? Он не слеп, он уже различает в безликой вначале толпе рабов полные решимости глаза. Есть люди, с которыми можно делать дело, есть! Полячка на кухне — Аня, кажется? — бойкая деваха. Полячка-то она какая-то странная: акцент не тот… И дядя Яким там же, на кухне, ох, лукавый старик, бородач дельный! И этот… Марк… высокий, худой, бывший колхозник, — знаем мы таких бывших, выправку военную не спрячешь, я тоже “бывший колхозник”, и мне тоже трудно скрыть военную выправку. Да и остальные: кто испуган, кто растерян, но — появись вожаки, дай реальную цель, сколько из семисот человек лагерников Бомона откажется от дела?
Так что же скажут товарищи? Рискованное дело затеваешь, Вася, рискованное! Значит, надо действовать так, чтобы умный человек из своих тебе верил бы…
Глухо дышит спящий барак, тусклая лампочка еле видна сквозь испарения десятков немытых тел. Ночь над Бомоном, ночь над департаментом Па-де-Кале, ночь над Францией, и где-то в ночи, на гнилой соломе усталый, но бодрствующий человек разрабатывает один из своих самых дерзких планов.
В этих краях был центр тяжелой промышленности довоенной Франции, отсюда получала она две трети своего угля. Департаменты Нор и Па-де-Кале и еще десять департаментов Северной Франции — это самый густонаселенный район страны, это уголь, сталь, чугун, котлы, турбины, паровозы и электровозы, это самые высокие во Франции урожаи пшеницы, 90 % сбора французской сахарной свеклы, треть французского скота. Здесь, на стыке многих границ, рядом с Бельгией и Германией, вдоль крупнейшей французской реки Луары живет народ работящий и независимый. Тон задают шахтеры — со времен Наполеона и до сих пор полицейские называют их “черными глотками”. Густо понатыканы шахты в этом треугольнике французской земли. Именно здешние места особенно привлекали Гитлера: их промышленная мощь должна была отныне работать на Германию, как и вся Западная Европа.
Однако промышленность — это в первую очередь промышленные рабочие. А их становилось все меньше и меньше — и в Германии, и на оккупированных территориях. Русский фронт уносил немцев миллион за миллионом — самую рабочую часть нации: молодых мужчин. Тотальные мобилизации опустошали немецкие цеха и шахты; голод и террор не менее быстро рассасывали рабочих Франции, Чехословакии, Бельгии по деревням, концлагерям и братским могилам. Только в боях у Сталинграда Третий рейх потерял 1 200 000 мужчин убитыми, ранеными и пленными — 113 дивизий! С декабря 1941 по апрель 1942 года из Франции в Россию переброшено 16 дивизий, до апреля 1943 года — еще 20 дивизий! Семидесяти миллионов немцев явно не хватало для обслуживания хозяйства Германии, оккупации Западной Европы и удержания Восточного фронта. Изыскивались резервы, — изыскивались по-фашистски.
1 300 000 французов, захваченные в плен, не были отпущены домой: их поставили к станкам и в шахты. Пленные почти всех стран Европы обращались в рабов, селились в спецлагерях и использовались как чернорабочие.
Капитан Штеннбрик, уполномоченный рейха по шахтам Западной Европы, потребовал доставить из России людей для работы в шахтах Северной Франции. “Набирали” людей для Штейнбрика под Винницей: район ставки фюрера так или иначе все равно требовалось очистить от “нежелательных элементов”. “Нежелательные элементы”, то бишь молодежь рабочего возраста, захватывались в массовых облавах и набивались по товарным вагонам вперемежку с военнопленными.
И вот с 4 июля 1942 года три тысячи украинцев наполнили лагерь рабов в секторе Арраса.
Но план переброски рабов с Востока на Запад таил в себе почти неразрешимое экономическое противоречие.
Методы содержания вывезенных “рабочих” снижали ценность их труда до минимума. Люди или вообще вымирали от голода, или по той же причине не могли работать, физически не способны были работать. Побои, издевательства доводили их до остервенения, а потому производительность труда оказывалась мизерной, не окупая даже расходы на облавы и перевозку.
Законы экономики и психологии внесли свои коррективы в законы бесчеловечности. Производство требовало рабочих рук; волей-неволей пришлось эти руки хоть как-то оберегать. Законы экономики и психологии помогли Василию Порику.
С конца 1942 года многие лагеря для “иностранных рабочих”, бывшие еще вчера уменьшенными копиями Освенцима и Майданека, стали по условиям жизни приближаться, скажем, к лагерям рабов, строивших пять тысяч лет назад пирамиду Хеопса. Бить били, но старались не до смерти; кормили плохо, но зато дифференцированно: не выполнил норму — одна миска брюквы и 100 граммов хлеба, выполнил норму — полторы миски и 150 граммов, перевыполнил — две миски. Немцы пошли и дальше по пути “материальной заинтересованности”: начали давать увольнительные из лагеря “за честный труд”, разрешили “честным трудящимся” организовывать спортивные кружки и вечера самодеятельности и даже вывесили у входа в лагерь лозунг: “Кто не работает — тот не ест!” и Доску почета. Доску пришлось снять вскоре: подобного “почета” никто в Бомоне не пожелал.
Та же нужда в людях для всепоглощающего Восточного фронта вынудила Гитлера экономить и на охране. Северные департаменты были отнесены в подчинении к Брюссельской военной администрации, а потому у ворот Бомона стали бельгийские фашисты. Их усилили кем могли: петеновцами, даже польскими фашистами…
Было крайне соблазнительно ввести в лагерях полицию из самих же лагерников, назначить старост из самих же лагерников, делать гестаповскую работу руками гестаповских жертв — сколько бы немецких рук это освободило! Этакий ловкий, толковый пройдоха из русских же, знающий их, понимающий их — какая находка для Третьего рейха.
И вот он, пройдоха, вот он, не прячущийся предатель, вот он, открытый, активный, умелый немецкий агент: Вася Порик! Он удивительно отзывчив на всякое вражеское предложение: когда другие, сумрачно переглядываясь, неловко мнутся перед объявлением о создании волейбольной команды, — Порик уже весело торопит писаря: “Пиши первым, давай, сыгранем”. Когда начальник лагеря произносит речь об “уважении к труду и необходимости отрабатывать свой хлеб, а не лодырничать”, Порик выходит из рядов и горячо поддерживает начальника: “Правильно, ребята, нечего даром хлеб есть, работать надо!” Когда в первый “вечер отдыха” пожилой угрюмый немец на русско-франко-украинско-немецком воляпюке призывал петь “Украинско писня”, очень убедительно помахивая в такт воляпюку стеком, — это Порик бодрым тенорком первым затягивает далекую винницкую частушку, не сбился, не смолк, хотя все молчали.
И ни одного косого взгляда, ни одного отказа от работы, Ни единой ссоры с конвоиром, — напевая что-то, быстренько, ловко, словно с детства к сему готовый, делает этот ладный исполнительный парень всякую подневольную работу, не жалуясь, никаких, видимо, иллюзий не строя, здраво оценивая обстановку и искренне намереваясь подладиться к арийским хозяевам. Удивительно удачная кандидатура! Среди толпы неразговорчивых, безынициативных, угрюмых бомонских узников Порик — настоящая находка!
А он старается, Вася, он очень и очень старается быть на виду — да, я находка для вас, найдите меня, подберите, скорее, дело не терпит! И его замечают, конечно, его выдвигают, ему начинают доверять. Он староста барака, он — помощник старосты лагеря, он уже староста, предатель, изменник, холуй Вася Порик!
Это он был коммунистом, комсоргом роты? Это он принимал присягу на Куликовом поле в Одессе? Он водил красноармейцев в атаку на берегах Северного Донца? И он же инструктирует полицию Бомона, он объявляет гестаповские распоряжения, зовет людей работать на Гитлера и лишает “нерадивых” последнего куска эрзац-хлеба? Лучший курсант пехотного училища в Харькове — и лучший помощник фашистов во Франции?
“На миру и смерть красна”, — поговорку в разных вариациях знают все народы Земли. А он мог умереть не на миру — в одиночку, как подлец и предатель, от руки своих же или от руки случайно поссорившихся с ним хозяев. Ненавидимый товарищами по несчастью, едва терпимый, как это обычно бывает, гестаповцами, он мог потерять все и не выиграть ничегошеньки в опаснейшем своем предприятии. Это была игра на свой страх и риск — свой последний страх, свой смертельный риск.
Как бы то ни было, пока он подбирал людей. Странный старшина Бомона еще ни о чем не говорил в открытую, ко за жестом, интонацией, неожиданным умолчанием или неожиданной помощью, за самим “почерком” его работы чудилось нечто недосказанное, намекающее на что-то, будоражащее умы и сердца. Вот он подбирает старост бараков — сплошь приличные люди… Вот больному распоряжается отпустить добавочный паек… Вот выдает пропуска на выход из лагеря — выборочно выдает, и совсем не тем, у кого выполнена норма…
А он выдает и шумному, непокорному Константину Орлову, и неугомонному Колесникову, и Петру Григоренко, почти не выходящему из карцера… Идите, ребята, идите, ищите связь, не может не быть связи, знакомьтесь с француженками — может, у них братья коммунисты? Говорите с завсегдатаями баров — там все знают…
Вася Порик лихорадочно ищет связь с подпольем. Подполье есть, Порик ни минуты в этом не сомневается. Он вспоминает все, что слышал о Франции: Жанна Лябурб, Народный фронт, Торез, Дюкло, Жорес… Газетным петитом набранные имена придвинулись вплотную. Компартия Франции? В подполье где-то едут ее связные, где-то условным стуком стучат в двери ее конспиративных квартир! Может быть, я уже смотрел в ее глаза? Не ее ли неслышный приказ вызывает стремительно возникающие забастовки? Не из ее ли подпольных запасов наших ребят в шахтах подкармливают французские шахтеры? Не ее ли демонстрация встречала наш эшелон во Франции?
В шахте он работает вместе с французом Шарлем и поляком Юзефом. Шарль молчалив и нетороплив, Юзеф, наоборот, разговорчив. Каждое утро Шарль вынимает из бездонных карманов шахтерских штанов тонкий пакетик для Порика. В пакете два ломтика хлеба с маргарином и сигарета. Так повелось с третьего дня их совместной работы. Вася ни о чем не просил, Шарль ни о чем не спрашивал. Только один раз в ответ на Васину благодарность Юзеф перевел слова Шарля: “Ешь, силы тебе еще понадобятся”.
Когда отходит штейгер, первым бросает работу Шарль. Все трое усаживаются на глыбы породы, и с помощью Юзефа начинается тягучая беседа о жизни, детях, хлебе, женщинах, осторожная вначале, все более откровенная со временем. Слух у Шарля превосходный, он раньше всех слышит шаги штейгера, делает знак, и они берутся за молотки. Но однажды француз что-то пробурчал, Юзеф, молча кивнув, быстро вышел из штрека, и вскоре урчание воздуха в отбойных молотках оборвалось. “Перерезал шланг”, — понял Порик, подмигнул вернувшемуся Юзефу, тот, бледный, подмигнул в ответ, и они просидели до конца смены без дела, пока техники искали место обрыва шланга и устраняли его.
Шарль себе на уме — это понятно. Он приглядывается к Порику. И Юзеф приглядывается. Ну, приглядывайтесь, приглядывайтесь, не тяните, вот он — весь я, свой, ваш, в полной готовности. У меня — пропуска, пайки, полиция, у меня связи с гестапо, в СС, в жандармерии, — дайте мне знак, не тяните, у меня все на мази, я готов к делу. Где ты, компартия?
Он физически чувствует, как концентрируется на нем внимательный, осторожный, недреманный глаз невидимого, но всеведущего подполья.
Однажды утром, привычно сунув руку в карман куртки, он нащупал там какую-то бумажку. Вынул, развернул. Екнуло сердце. У него на ладони лежала листовка. Внизу была подпись: “Группа советских патриотов лагеря Бомон”.
Когда уже бежали и армия, и правительства Франции, когда над Дюнкером последние английские дивизии были придвинуты к морю, когда все власть имущие Запада уже расписались в полном бессилии, — тогда, перед самым падением Парижа, ЦК ФКП в последний раз обратился к правительству. ЦК требовал защищать Париж, “изменить самый характер войны, превратить ее в национальную войну за свободу и независимость Франции”.
Но уже некому было внять. Исчезла власть, рухнул государственный механизм, будто “построенный на песке”. Развалился аппарат военной организации, съедавший солидную толику национального дохода. Государство Франция исчезло.
В уставе национал-социалистской партии Германии говорилось: “Основа партийной организации — это принцип фюрерства. Народ не может управлять собой прямо или косвенно”.
Вторая мировая война — кроме всего прочего — была еще и войной самоуправляющихся народов против принципа фюрерства. Стала она такой и во Франции после французского поражения.
Исчезло государство Франция, но французский народ не исчез.
Единственная неразгромленная, единственная умеющая драться в подполье, единственно неистребимая в силу глубины ее рабочих корней, компартия создала Сопротивление, объединив вокруг себя всех и вся.
Возник фронт национального освобождения, возник Главный штаб ФТП — франтирёров и партизан, возникла всефранцузская организация Сопротивления, — куда более стойкая, действенная и выносливая, чем государственная организация довоенной Франции.
Ее многосоттысячная структура опиралась на простейшую людскую молекулу: тройку. Во главе тройки стоял четвертый — командир. Члены тройки знали только своего командира, еще связного, вернее, пароль связного: связные часто менялись. Командир взвода знал через связных командиров своих троек, но командира роты уже не знал, как тот — командира батальона. В одной комнате могли собраться закадычные друзья и не подозревать, что они состоят в одной роте или даже в одном взводе. Они узнавали об этом крайне редко: когда руководство собирало силы для крупной операции. После такого сбора состав троек и командиров опять перемешивался. Так до минимума свели возможность массовых провалов.
И вместе с французами по неписаным, но безусловным канонам международной рабочей взаимопомощи в Сопротивление с самого его истока влились иностранные рабочие.
Их было три миллиона еще до начала войны: Франции издавна не хватало рабочих рук. Их стало гораздо больше после 1941 года: товарные составы с Востока подвозили и подвозили… До войны иностранных рабочих возглавлял особый отдел компартии: МОИ. Он тоже ушел в подполье. В нем создали русский сектор: поначалу туда вошли русские, давно жившие во Франции, — дети белоэмигрантов, порвавшие с семьей и перешедшие к коммунистам, эмигранты русские, украинские и белорусские, ветераны испанских интернациональных бригад. Работой среди советских людей, попавших во Францию, в МОИ по поручению ЦК руководил старый член ФКП Гастон Ларош.
Чуть-чуть отвлекитесь от привычной терминологии. “Работой…” — “среди советских людей” — “руководил” — вдумайтесь, что это была за работа, среди каких людей, где и каким образом руководимых? “Работа” — это подполье второй мировой войны, кровь и слезы, риск и смерть. “Советские люди” — это лагерники гражданские или военные, во вшивых бараках, за колючей проволокой или в шахтах и секретных подземельях, вымирающие от голода и битья. “Руководить” — это сквозь лабиринты гестаповских тайников и засад вползать в концлагеря, выискивая несдавшихся, спасая погибающих, поддерживая отчаявшихся.
Он недавно умер, Гастон Ларош, один из очень малого числа коммунистов, перенесших кромешный ад подпольной войны с разведкой Германской империи. До последнего дня он рассказывал миру, он предупреждал мир, пытался уберечь от того, чтобы вновь когда-нибудь был допущен на планете Земля хоть какой-то, хоть самый приближенный вариант фашизма. Светлая память Гастону Ларошу и его бестрепетным товарищам по подполью, память и благодарность от всех нас, соотечественников тех пятидесяти тысяч несчастных, которым помогли, которых спасали французские интернационалисты начала сороковых годов XX века.
Ибо именно от них протянулась и в лагерь Бомон тонкая прочная ниточка конспиративных отрядов. Сложная хитроумная машина тайной связи работала — и вот уже вынимает Василий Порик из кармана листовку подпольщиков.
Прежде чем в куртке старшины лагеря Бомон дерзко появилась листовка, должно было произойти множество событий. Надо было, чтобы бывший политрук Марк Яковлевич Слободинский угодил бы в тот же Бомон, что и Порик. Надо было, чтобы в Бомоне он, как и Порик, мечтал связаться с компартией. И, конечно, самым важным “надо” была встреча Марка с Артуром.
Встретились Марк и Артур, как тогда встречались все бомонцы с французами: в шахте, в штреке, в забое. Угольная компания Дурж, владелица аррасской шахты 6-бис, не подозревала, конечно, что на дне ее угольной ямы человек № 336, он же советский коммунист Марк, и французский коммунист Артур сразу же найдут общий язык.
Марк медленно поднимался по ступеням иерархии французского подполья. Марка проверяли и перепроверяли, выслушивали и опять проверяли. Артур свел его с Батистом, низовым активистом компартии. Батист — с Даниэлом, или как звали его в подполье — Жермэном Лоэзом, майором Сопротивления, ответственным за Аррас.
Грохочут по радио немецкие военные марши, Паулюс прорывается к Сталинграду, Роммель — на пороге Египта, вовсю работают печи Освенцима, “новый порядок” безумного государства победоносно марширует по дорогам Европы и Африки, японские подлодки уже подымают свои перископы у мадагаскарского побережья, мир задыхается под тяжестью 1942 года, самого тяжелого года второй мировой войны, — а в аккуратном домике на окраине Арраса, уже не боясь друг друга, уже веря, Жермэн Лоэз и Марк Слободинский вершат свое партийное дело, намечая задания для партийной группы Бомона
Их было немного вначале: Александр Черкасов, Алексей Крылов, Борис Шапин, Василий Адоньев, Михаил Бойко, еще два — три человека… Сплошь молодежь: 17–20 лет. Никакого опыта подпольной работы, тем более в условиях концлагеря.
Тут им не мог помочь никто. Конечно, их дело — подымать дух людей. Конечно, организовывать саботаж. Конечно, выявлять предателей. Немало — и мало, да и немалость или малость сию осуществлять трудно. Молодым ребятам хотелось Дела с большой буквы. Но о Деле оставалось только мечтать, если самые простые, самые первые шаги подпольщиков- информация о положении на фронте, агитация за саботаж, помощь слабым и больным — требовали максимума энергии и осторожности.
И потому-то внимательно наблюдала “группа” за странным старшиной лагеря, стараясь угадать — друг он или враг? И потому-то так жадно следила за Порикоти, уже прочитавшим листовку; донесет или нет? Прошла неделя — все было тихо. Решили: идти к старшине в открытую и говорить напрямик.
Старшина лагеря Бомон не вызывал у гестапо никаких подозрений. Начальники лагеря менялись: Франция считалась зоной отдыха, сюда посылали “уставших” на Восточном фронте. На месте в лагере всегда был старшина, — и им оставались довольны все “отпускники”.
Во-первых, он никогда не отказывался ни от какой работы. Он с радостью бросался выполнять за очередного гауптштурмфюрера или штурмбанфюрера любую скучную для “отпускника” обязанность: считать, скажем, лопаты или проверять выгребные ямы. Он вставал вместе с охраной за полчаса до подъема и ревностно помогал выгонять из бараков на работу этих “ленивых русских”. Он не ложился спать, пока не обходил с полицейскими все бараки и не добивался тишины и порядка. На него можно было положиться: парень явно старался. По собственной инициативе старшина заставлял целые бараки вставать до подъема и заниматься физзарядкой — ха, ха, так их, Порик, погоняй их по дорожкам, пусть попрыгают и побегают на холодке! Старшина, казалось, не мирволил к тем, кто не выполнял нормы: они у него из голодного пайка третьей категории не вылезали. А работящих — поощрял, заносил их на “Доску почета”. “Работать, — повторял старшина, — работать надо, сволочи, лежебоки, дармоеды!”
И еще одно — инструкция. Чертова инструкция Берлина, по которой начальству лагерей вменялось в обязанность “стимулировать лагерников”: создавать спортивные кружки и проводить вечера художественной самодеятельности. Какие кружки — после 12-часового рабочего дня эти скоты еле ноги ворочают! И петь и плясать их не заставишь ни карцером, ни поркой, ни, наоборот, тройной пайкой хлеба. Что они там мудрят, в Берлине!
Исполнение берлинской инструкции в лагерях превращали в добавочный резерв издевательств: в лагерях плясали, пели; плясали — под палкой, пели — сквозь слезы. А спортом занимались по новейшей методике: “Или на спортплощадку — или в карцер”.
Но — не в Бомоне. У Порика — на самом деле плясали и даже иногда на самом деле пели. В редкие выходные дни или в официальные фашистские праздники в Бомоне не валялись на нарах и не слонялись без дела, как в других лагерях, — нет, старательный Вася Порик выгонял всех, как положено по инструкции, бегать, прыгать, петь и плясать. Хоть снимай тут фильм, фильм о вольготной и веселой жизни восточных рабочих в Германской империи: вон как они гоняют по ровному подметенному плац-аппелю в мяч, как старательно вытанцовывают гопак! Вот их прибранные, чистые бараки, известочкой присыпанные отхожие места… Порик, поистине, — сущий клад!
В его преданности можно не сомневаться. Он связал себя с гестапо самой надежной цепью: кровью своих единомышленников. Порик — выдает. Выдает своих. Выдает на расправу немцам. Он зорко следит за толпой рабов и выуживает из нее скрытых коммунистов и саботажников. Чуть ли не ежемесячно по его доносам отправляют очередного обнаруженного врага на допрос в управление гестапо Арраса. Ни один из них не вернулся в Бомон.
Порик — правая рука гестапо. Ему верят, с ним советуются — и не только лагерное начальство, но и власти департамента. Порик — свой человек в комендатуре Арраса: образцовый, показательный старшина, толковый советчик по “русским делам”.
Что ж, оберштурмфюреры и штурмбанфюреры в своей признательности к Порику не одиноки. Гестаповское и эсэсовское начальство — как бы вы были поражены, если б узнали, что ячейка коммунистической партии в лагере Бомон тоже считает, что Порик действует правильно!
В парторганизации Бомона уже девять человек. Это по ее поручению Порик наводит в лагере чистоту: количество заболеваний сразу снизилось… Это от имени бомонских большевиков Порик проводит спортзанятия, спевки и вечера: замечательная форма оргработы, собраний, совещаний, подбора кадров! Это ячейка подсказывает старшине Бомона, как выделять и морально изолировать от массы немецких холуев — “передовиков труда”. Дотошно и скрупулезно подсчитывает парторганизация запасы еды в Бомоне и намечает способы тайного и справедливого ее распределения. Девять лагерных коммунистов и десятки французских вне лагеря разрабатывают виртуозные способы конспирации для Василия Порика. Кто должен, а кто не должен из актива выполнять норму, тоже решается по-разному: старосты бараков или полицейские внутрилагерной охраны, подобранные старшиной, обязаны для конспирации выполнять норму почаще, — до тех пор, пока Порик не вступит в контакт с нормировщиками…
Приводился в исполнение хитроумнейший план: обратить распорядок лагеря и нравы гестаповцев против них самих же. Каждая деталь бомонского бытия как бы выворачивалась на антифашистскую изнанку — в пользу подпольщикам и во вред немцам. С этой стороны враг никак не мог ожидать подвоха. Не мог же ведать начальствующий “отпускник”, что и за полчаса до подъема, и за час после отбоя, на осмотрах, физзарядках, в столовой, в самой конторе, наконец, Порик делает одно и то же: спасает людей, лечит людей, подбирает, сплачивает и организует.
Об истинном лице Василия знают очень немногие. Для сотен бомонцев Порик продолжает оставаться немецким лакеем, опасным и страшным предателем. Если таинственные руки подбрасывают больному на нары пайку хлеба, если листовки и сводки Совинформбюро оказываются в карманах робы, если ни с того ни с сего ослабевшего вконец человека вдруг освобождают на день — два от труда, — то все это, конечно, делается вопреки старшине. А старшина, как всегда, орет на подъемах, лебезит перед немцами да разглагольствует о преданности Германии и добросовестном труде. И иногда по его указке приходят гестаповцы и увозят человека в Аррас.
Вот эти “выдачи” были для Порика самой тяжелой работой. Тут приходилось играть с огнем, рисковать напропалую. Если речь шла о доносчике, докладывающем самому старшине, это упрощало дело. Время от времени кто-то из подлецов — обычно из числа завербованных — лез к старшине лагеря с доносом на товарищей, обращаясь, так сказать, в первую инстанцию предателей. О доносчике Порик сообщал в парторганизацию, а ликвидация проводилась немецкими руками. Порик докладывал по начальству о раскрытии очередного “смутьяна”, начальство делало обыск в бараке, находило у подозреваемого под соломой на нарах или в карманах куртки листовку, нож, а то и патроны (подбрасывать их подпольщики научились мастерски) и увозило “смутьяна” в Аррас.
Тяжелее было ликвидировать гестаповскую агентуру. Обнаружить такого агента удавалось изредка, да и то лишь потому, что был Порик у гестапо в доверии. А когда агент устанавливался точно, приходилось разыгрывать целый спектакль, дабы уверить немцев, что агент их — двурушник, и работает одновременно то ли на англичан, то ли на де Голля, то ли на коммунистов.
Так сурово и умно оберегал Василий Порик бомонское подполье. Пусть лишь горстка людей знала пока настоящих вожаков Бомона, но во все поры лагерной жизни уже проникало их влияние. Охраняемые Пориком от провала, подпольщики обучали бомонцев тем навыкам саботажа, которым их самих научили французы. “По неизвестным причинам” слетали с рельсов вагонетки с углем, загромождая надолго узкие подземные пути, то и дело “рвались” шланги для сжатого воздуха и затихали отбойные молотки; пыль таинственным образом попадала внутрь электромоторов и сложных шахтных механизмов. Все восемь шахт, что были в сфере Бомона, лихорадило. Добыча угля уменьшалась и уменьшалась. Несмотря на всю энергию старшины лагеря, несмотря на его угрозы, наказания и речи, выработка круто упала.
Порик успевал всюду. Посреди нескончаемых обязанностей, сокращая до предела время сна и отдыха своей двойной жизни, буквально на глазах у немцев Василий стремительно вел к концу подготовку главного Дела: дела военного.
Из самых лучших, самых нетрусливых ребят формировался первый отряд. Это была почти сплошь необстрелянная сельская молодежь. Их следовало учить с азов: с военных азов. Перед подъемом и после отбоя, шепотом, полупоказом им объяснили устройство пистолетов, винтовок и автоматов, учили, как вставлять запал в гранату, как выбирать цель, как разбирать замок… Редчайшие вначале, драгоценнейшие экземпляры оружия, полученные от французов, Порик хранил пуще глаза.
По двое, по трое, отпущенные на три — четыре часа из лагеря по разрешению старшины, безусые украинские парни где-нибудь на окраине городка торопливо собирали и разбирали винтовку, ревниво поправляя друг друга. Они пока все знали в теории: что такое перебежка, что значит “ближний бой” и как минировать железнодорожное полотно. Они в сжатом виде слушали тот курс наук, который преподносили Порику командиры, а потом окопы сорок первого года.
Ни один из них не знал, к чему их готовят. Дело делалось тайное, лишних вопросов не задавали: надо — скажут. Про себя думали ребята, что, может, вскоре выведет их Порик из лагеря в маки — понаслышались они о маки от французов; а то, может, настанет день, они подымут восстание, захватят лагерь, пойдут на Аррас, возьмут Аррас, ворвутся там в гестапо и… — мало ли что бродило в юных головах ненавидящих и угнетенных людей.
Но никто, даже французские руководители, не догадывался о замыслах Порика, потому что сама мысль, вынашиваемая им, показалась бы фантастической любому политическому деятелю, а тем более деятелю подпольному, как бы ни был он опытен, решителен и дерзок.
Лесные партизаны Белоруссии… Степные партизаны Украины… Горные — на Кавказе, в Крыму, на Карпатах, Балканах, Аппенинах. Морские партизаны Норвегии и Греции… Подземники крымских каменоломен… Городские отряды Краснодона и Варшавы, Киева и Праги, Парижа и Милана, что днем лояльно стояли у станка, а ночью — у пулемета… “Железнодорожная война”, или “битва на рельсах”… “Автомобильная война”, или “война шоферов”…
Но и среди великолепного калейдоскопа народной изобретательности, подпольного отчаянного остроумия, на фоне всей второй мировой войны все-таки выделяются, все-таки стоят особняком, партизанские группы, руководимые Василием Пориком.
Потому что у Василия Порика партизанской базой стал… лагерь рабов.
Порик не вывел сразу своих хлопцев в маки, нет; он не поднял восстания в Бомоне. В лагере все оставалось по-прежнему: подъем, кусок эрзац-хлеба, серые людские ленты медленно расползаются по шахтам, через двенадцать часов — миска брюквы, полицаи выгоняют очередную группу петь и плясать, перед сном, в дальнем углу Порик, покрикивая, гоняет бегом “физкультурников”, проверка, отбой, темнота. И только тогда, часа через два после отбоя, начинается вторая жизнь Бомона.
Быстрые легкие тени скользят из бараков к проволочному ограждению. Тени стекаются в группы по три-четыре человека. Кто-то шепотом коротко отдает команду. У каждой группы свой лаз через проволоку. Группы молча проползают под проволокой. Группы молча, шаг в шаг за старшим, сходятся к рощице в километре от лагеря. Молча получают оружие. Сдвигаются плотнее. На секунду вспыхивает электрический фонарик: партизаны должны видеть своего командира в лицо. Он гасит фонарь, командир, он коротко и ясно указывает, что третья группа недопустимо задержалась у проволоки и что она должна отрепетировать сбор с точностью до минуты. Потом командир замолкает, снимает зачем-то с плеча автомат и, глубоко вздохнув, начинает объяснять сегодняшнюю задачу. Он волнуется, командир, они все волнуются, чапаевцы, тридцать пять партизан отряда имени Чапаева, — ибо сегодня их первый большой бой.
Французы просили встретить эсэсовцев: полубатальон выведен на отдых с Восточного фронта. Полубатальон движется на автомашинах, в час ночи он должен прибыть в Аррас. Тридцать пять украинских партизан встречают полубатальон немцев на французской дороге. Они впервые все вместе: до этого действовали по отделениям. Они в темноте толкают под бока друг друга: “О, Петька, и ты, значит…” “Разговорчики!” — одергивает Порик. Он слушает французских связных: в первой машине едет начальство, в последней — тоже. Связные тяжело дышат: они на себе принесли пулемет…
Они молча лежат на обочине, тридцать пять “восточных рабочих”, схваченных далеко-далеко отсюда в облавах, привезенных за тридевять земель, таких одиноких тогда, таких потерянных, — а теперь лежат с автоматами, ждут полубатальон эсэсовцев, найденные, собранные, обученные войне прямо в немецком концлагере, — им найденные, им, Василием Пориком, приведенные сюда, на французскую дорогу, встречать двести кадровых солдат на автомашинах. Эти солдаты возвращаются из России, может быть, как раз из-под Винницы, — ведь не в окопах же держали эсэсовцев, держали против партизан — может, держали в самой Соломирке, прямо в самой Соломирке. Это война, это мировая война, и отдыхать от украинских партизан двести кадровых убийц едут по французской дороге, которую уже перекрыли украинские партизаны, к которой уже примеряется из пулемета Василий Порик.
И они въезжают в зону обстрела — длинная колонна темных грузовиков, их борта прошивает из пулемета Василий Порик, по ним бьют тридцать пять стрелков кинжальным огнем, прицельным огнем: с кратчайшей дистанции очень удобно прицеливаться из темноты в освещаемую фарами колонну. Они кричат, немцы, от боли, от неожиданности и от страха, — да, да, и от страха, потому что это страшно, когда в глубоком тылу, на давно покоренных французских дорогах темнота сечет пулеметом, неведомым, тайным пулеметом по двумстам дремлющим людям. Они кричат, они бестолково мечутся между машинами, а по ним бьют, грохочут гранаты, трупы валятся под колеса и свисают с бортов. Бьют особенно старательно по передней и задней машинам, по офицерам, чтобы некому было остудить панику и прекратить суету на освещенной дороге. И офицеров нет, офицеры убиты первыми, но это — немцы, это опытные солдаты, кто-то уже подает спасительную команду, кто-то уже рассыпает их цепью вдоль колонны, кто-то расстанавливает пулеметы. Они очень быстро опомнились, и сейчас, сию минуту, ударят в ответ из полутораста автоматов и трех пулеметов, ударят по вспышкам в темноте, по тридцати пяти украинцам, двум французам и командиру. Тут решают мгновения. Опыт профессионала находит секунду, чтобы сразу всем замолчать, отодвинуться и исчезнуть в темноте, — и пусть эти, на дороге, бьют впустую по сторонам, не решаясь подняться, давая время уйти.
А потом — пускай встают, пускай бросаются в погоню, подымают на ноги все войска департамента, всю полицию, всех шпионов и осведомителей, пускай оцепляют города и деревни и проверяют подряд тысячи человек — ничего не найдете, следа не найдете, потому что вам и в голову не придет, где нас надо искать, потому что мы уже подползли обратно под проволоку, мы уже лежим на нарах в бараках, — в ваших бараках, в вашем концлагере, под охраной ваших солдат.
Утром нас пинком подымут с нар, как всегда, сунут по куску вашего эрзац-хлеба, старшина Бомона опять наорет на нас, как всегда орет по утрам, — невысокий круглоголовый парень, ваша правая рука, — наорет, нагрозит, и нас погонят по вашим шахтам, молчаливых, покорных “восточных рабочих”, погонят по шахтам, где французы шепотом расскажут нам о каких-то смельчаках, напавших ночью на эсэсовцев и перебивших сорок человек. Через двенадцать часов нам дадут вашей брюквы, и вскоре тенями мы вновь соберемся у проволоки, и вскоре вновь перекроем дорогу, взорвем мост, пустим под откос поезд, подожжем склад, — и даже не пробуйте нас отыскать, во веки вечные не догадаетесь, как нас искать: мы оказались умнее вашей системы, мы переиграли вас в кровавой и беспощадной игре!
Да, подобного не могло предположить даже гестапо. Чтобы партизанский отряд базировался в лагере, чтобы партизаны жили под фашистской охраной, на немецком пайке, чтобы возглавлял их сам старшина лагеря — такого ни раньше, ни позже не случалось.
Изнутри, незаметно для враждебного глаза перерождалась жизнь Бомона. Внутренняя организация лагеря перешла в руки подпольщиков, на всех мало-мальски значимых местах сидели свои: кухня, полиция, старостат, нормировщики…
От ФКП к чапаевцам был прикреплен товарищ Фреде. Каждому отделению отряда придали одного — двух французских связных, они же — переводчики и проводники.
Отряд Порика стремительно “осваивал” департамент, один из важнейших департаментов Франции, подпирающий и как бы лихорадочно сооружаемый Атлантический вал, и бельгийскую линию обороны, и подступы к самой Германии. Добрая треть эшелонов Империи на север и запад и обратно катилась по рельсам Па-де-Кале, а по его шоссе шли чуть ли не все передвижения войск. И на рельсах и на шоссе стал отряд Порика. Мины и засады перерезали дороги, мины и взорванные мосты обрубали колеи. Порик впервые вывел своих ребят в “дело” осенью 1943 года, а к концу его на счету у чапаевцев числилось 13 пущенных под откос поездов, 170 разбитых вагонов, из которых 48 — с танками и орудиями, 5 сожженных военных складов, 20 перехваченных в пути военных грузовиков, срезанный телеграфный кабель исчислялся уже километрами, а количество убитых и раненых немцев приближалось к тысяче. Это был блестящий счет для полусотни партизан, если еще вспомнить об условиях, в которых они находились. Это было тем более здорово, что за полгода отряд не потерял ни одного человека: так неожиданны были его засады, так ловки были его отходы и исчезновения.
Неуловимый отряд окружался легендами, ибо тайна окутывала его. “Партизанский отряд, носящий имя легендарного полководца Чапаева, действует в одном из районов севера Франции. Этот отряд считается одним из лучших партизанских отрядов”, — писала подпольная парижская газета. И гестапо знало об этом не меньше, чем парижские подпольщики: уж кто-то, а сами-то немцы прекрасно разбирались, какой отряд лучше, какой хуже. В секретных, после войны обнаруженных гестаповских сводках тщательно отмечался каждый боевой шаг чапаевцев. “Почерк” Порика опытные немецкие разведчики научились отличать быстро, и день за днем констатировали: тот же отряд взорвал мост, тот же отряд напал на обоз, тот же отряд, тот же отряд, тот же отряд… Но где он, отряд? Как такое боевое и сильное подразделение могло возникнуть, как и где оно пряталось днем, кто его снабжал, кормил, кто, наконец, им умело, квалифицированно командовал? Гестаповцы впадали в бешенство от своего бессилия хоть что-то узнать и понять! Действительно, немцам почти невозможно было узнать правду о чапаевцах, а узнав — поверить в нее.
А Порик торопится, Порик понимает, что долго так продолжаться не может, что рано или поздно, через полгода, а то и завтра кого-то из партизан, убьют в бою, труп опознают немцы — и кончик ниточки будет у них в руках. Дерзкая мистификация долго не продержится, любая случайность раскроет ее. Уже сейчас трудно лечить раненых, выдумывать им болезни и прятать от немецких врачей, — а ведь раненых станет с каждым днем больше. Люди истомлены, днем — в шахтах, ночью в засадах, на сон времени почти нет. Кто-то проговорится, кто-то невзначай обмолвится — а ведь не всех гестаповских шпиков разоблачили. Конечно, сам Порик пока еще вне подозрений, но некий шумок уже идет по лагерю: шила в мешке не утаишь…
Но что будет — то будет, пока же надо быть ко всему готовым. Порик начинает выводить подпольщиков из лагеря: добавочная тема о “побегах неблагодарных скотов” для его дежурных речей. Он выводит их по одному — вывести сразу многих нельзя: им где-то надо жить, им чем-то надо питаться. ФТП распределяет их по французским семьям, однако тут нужна большая подготовка и архиосторожность: шахтерские поселки под строжайшим надзором гестапо.
Парни из Бомона поначалу остаются в шахтах: не подымаются на поверхность, и все. В шахтах, в старых заброшенных штольнях прятать людей легче. Еду приносят французы, и это тоже не больно-то легко, ибо Франция сидит на голодном пайке, и отрывать средства от скудных семейных бюджетов, чтобы кормить лишние рты, — проблема. Посему бомонцы категорически возражают против бесплатности: по ночам беглецы рубят для французских опекунов уголь, чтоб помочь им заработать, а французы за это часть зарплаты отдают нашим. “Подпольными” деньгами чапаевцы расплачиваются с “кормильцами”. Это довольно сложная система расчетов, но упростить ее не позволяет рабочая гордость украинцев: им хочется содержать себя самим, не быть нахлебниками. Французы уважают подобные чувства; глубоко под землей, занятые, казалось бы, смертельно опасным делом, исключающим внимание к пустякам, пролетарии двух стран пишут при мерцающем фонаре маленькие точные расписки, дошедшие до нас: “Получено от Шарля 35 франков за уголек”, “Получено от Сергея два франка за хлеб и три франка за маргарин”… Да, они пишут друг другу расписки, будто нет у них занятия поважней, пишут, потому что охранять чистоту и достоинство души — тоже очень важное занятие.
Иногда партизаны захватывают деньги в бою. Тогда их раздает сам Порик и лично получает расписки, тоже хранимые потом по многу лет во Франции: “Получено от Громового 200 франков на еду”, “Получено от Громового 70 франков для оплаты хлеба”. Он строго ведет партизанскую кассу, тут вопрос принципиальный, никакой распущенности, мы не бандиты, как пишут немцы, мы — солдаты и находимся на военном довольствии.
Отряд раздвоился: часть в лагере, часть — вне его. Отряд стал боеспособней: теперь операции проводились и днем. К слову говоря, днем действовали не только “внешние” партизаны, но и лагерники: Порик выдавал им пропуска. Немногим приходилось воевать с немцами с немецким пропуском на войну — бомонцы и тут оставались оригиналами.
А круг сужался. Вслепую, на ощупь, но гестапо набредало на кончик ниточки. Странная сила парализовывала поиски гестаповцев: исчезали бесследно лучшие осведомители, в последнюю минуту скрывались от ареста заподозренные. Так скрылись из Бомона Алексей Крылов, Михаил Бойко, Марк Слободинский, — буквально за час до ареста. Гестапо еще не знало, что сила, соперничающая с ним, именуется Василием Пориком.
Марк с людьми прячутся сначала в заброшенных шахтах, потом в землянках леса Люше. Вскоре ЦК компартии вызвало Марка в Париж: опыт Бомона следовало распространить. Создан Центральный Комитет советских пленных; представитель геройских бомонцев возглавил его. Связь Бомона с Парижем пошла теперь по двум каналам: через ФТП и ЦК советских пленных.
А Порик торопится и торопится. Круг сужается, он чувствует это кожей. Большая часть отряда уже выведена из лагеря, намечены все явки и пароли, созданы склады оружия.
Да, гестаповская машина разведки приближалась к цели. Намечен арест Адоньева: Адоньев бежит. Один за другим намечены аресты активистов Бомона — и все они успевают бежать. Самый плохой разведчик способен заподозрить измену, когда слишком много случайностей приходит на помощь противнику. Случайно за час до ареста бежит один, случайно за час до ареста бежит второй, третий…
Шел февраль 1944 года. 23 февраля, в годовщину Красной Армии, Порик решил показать немцам, что и в Па-де-Кале эту дату помнят. Отряд имени Чапаева в полном составе среди бела дня атаковал немецкий противовоздушный пост: несколько зенитных батарей и сотни солдат. Бой был крут и короток, одиннадцать немцев убито. Как всегда, отряд немедленно “исчез”: партизаны по шахтам и квартирам, лагерники — в городе, скромно прикрепив на грудь пропуска с разрешением. Порик вернулся в лагерь,
У барака его ждала Галя Томченко. Рассказ ее был тревожен: она подавала обед начальнику лагеря и слышала, как он пересказывал бельгийцу, командующему охраной, доклад агента о связи Порика с подпольем. Начальник докладу не верил, но особое наблюдение за старшиной приказал установить.
К вечеру пришел дядя Яким. Он слышал уже, как бельгиец посвящал в эту историю своего помощника. Бельгиец тоже не верил агенту, но тоже считал, что последить за Пориком нужно.
Круг сужался. Следовало бежать немедленно, но он не мог себе этого позволить. Требовалось вывести из лагеря всех подпольщиков, иначе их схватят, когда он исчезнет, вынести оружие, прокламации, запасы еды, документы, максимально используя напоследок свои старшинские права.
И он день за днем с холодеющим сердцем заметал следы. Его могли схватить уже в любую минуту, но нельзя же бросить на расправу других. Как обычно, он рисковал до конца, до последней черты предмогильной. И только выведя из лагеря всех, кого нужно, и вынеся все, что нужно, ранним мартовским утром 1944 года, по-обычному выпустив лагерников на работу, по-обычному сдав начальству ведомость по раскладке еды на день, он постоял немного у барака, вытер почему-то начисто руки платком и прошел в ворота мимо бельгийца, буркнув по-обычному: “В шахту. Проверка”.
Он отодвигался от Бомона шаг за шагом, не оглядываясь, чувствуя внимательный взгляд охранника, упершийся ему в спину.
Исчезновение Порика из Бомона произвело фурор. Всемогущему гестапо влепилась звонкая пощечина! Над этим-то учреждением смеялись! Целым, живым, с полной победой вышел из недр гестаповских ловкий солдат Порик, вышел сам и вывел людей!
Он ушел чисто — эсэсовцы быстро установили это. В Бомоне не осталось никого, кто бы мог что-нибудь конкретное рассказать о бывшем старшине. Какие-то подпольные кадры сохранились в Бомоне — немцы не могли этого не понимать, — но они на сей раз состояли сплошь из самых незаметных, самых тихих, да и те в лучшем случае назвали бы только имя и приметы связного — большего им знать не полагалось.
А Порик ушел — шагнул из Бомона и растаял где-то во Франции, где-то среди сорока миллионов французов, сам и его партизаны. Исчез Порик — и пока в застенках Па-де Кале идет работа по его розыску, пока приметы его изучают специалисты, он “со товарищи”, в тайнике, спокойно и методично, разрабатывает свои планы.
“Со товарищи”… Они почти все украинцы, и почти все из-под Винницы.
Вот они — сотоварищи.
Мишу Бойко привлек к работе еще Слободинский. Был Миша на вид совсем мальчишкой, но огромного роста, почему и звали его французы “Гранд Мишель”. Но вел себя мальчишка отчаянно: в одиночку, ни с кем не советуясь и не считаясь, саботажничал как мог, а поскольку мог, конечно, неумело, то был неоднократно бит, пытан, насиделся без пищи и в карцере. Воля ячейки повернула бесшабашного Бойко к умной борьбе. Стал Миша бойцом в первом отделении Порика, одним из первых чапаевцев. Тут впору пришлась и стихийная его храбрость, и безудержная ненависть к фашистам, и лукавая украинская сметка, помноженная на воинское умение, полученное от Порика. Быстро стал он из рядового бойца командиром лучшего отделения отряда, как и Ваня Федорук.
Федорук не походил на Бойко, был посолидней — и возрастом и повадками. Храбрость его была иного сорта: обдуманней, логичней, настойчивей. Немного медлительный, не больно разговорчивый, он подкупал методичностью мышления, целеустремленностью действий. И народ у. него в отделении подобрался похожий: немногословные, упорные, прочные ребята — на них Порик мог полагаться, как на себя. Бойко и Федорук очень удачно дополняли друг друга, их группы были ударной силой Порика, на самые опасные, рискованные операции он шел с ними.
На особом положении находилась группа Александра Ткаченко. Воспитанник Киевского университета, Ткаченко знал французский и немецкий, а перемолвиться с пятое на десятое мог еще на двух — трех европейских языках. Потому к нему направляли иностранцев, он, так сказать, командовал чапаевской интербригадой: французами, поляками, греками, югославами, даже тремя немецкими офицерами, посаженными в концлагерь за отказ служить Гитлеру и сбежавшими оттуда.
Правда, неукраинцы в отряде имени Чапаева были и в других отделениях, а чем дольше воевал отряд, тем больше их становилось. Вскоре Порик начал привлекать их сознательно, а потом рассылал эмиссарами от чапаевцев по другим лагерям.
Юзефа Калиииченко он направил в район Камбре-Валансьенн к Антеку Кросту. Там было три лагеря; довольно быстро Юзеф и Антек создали в лагерях подпольные комитеты. Но тут Кроет случайно познакомился с солдатами из роты, охранявшей склад оружия. Кроет был лесником, и склад разместился в его участке леса. Эмиссары Порика обнаружили, что в роте есть люди, настроенные антифашистски и мечтающие связаться с партизанами. Это был более чем золотой клад: склад оружия!
Его обчищали постепенно: чтоб не обнаружить себя. Он оказался богатеем: пулеметы, гранаты, боеприпасы! Шел строгий учет и строгая дележка: столько-то — чапаевцам, столько-то на нужды всего подполья. Порик ходил гордым: вот мы французам и вернули часть долга! А когда немцы спохватились и начали перебрасывать роту в другое место, вывели в партизаны и часть солдат роты: большинство — подальше от Па-де-Кале, где их знали, но кое-кого, проверив, по возможности глубоко, взяли в отряд. Так у Юзефа Калиниченко появилась своя группа: восемнадцать человек.
Долгим был путь к Порику Алексея Крылова. Еще когда прятался в Вильи-Монтиньи Марк Слободинский, свел он Крылова с маки. Крылов понравился французам, французы — ему. Был он в числе тех трех налетчиков, что днем напали на вокзал города Ланса, обезоружили охрану, захватили 135000 продовольственных карточек, сумели их вывезти, целый автомобиль, и остаться в живых при этом. О “ланском рейде” писали в газетах, а тысячи французских хозяек, кормивших тысячи скрывающихся подпольщиков, хоть ненадолго перевели дух, набрав продукты по карточкам.
Через несколько дней после Ланса крыловская группа маки напоролась на немцев. Был ранен и захвачен в плен командир — Жорж. Ночью восемь партизан ворвались в немецкий военный госпиталь, Крылов ручным пулеметом сдерживал охрану, а семеро других искали по палатам Жоржа. Но Жорж ослабел от ран так, что и нести его было нельзя, тем более — под огнем. Семеро французов поцеловали в последний раз своего командира, потом кто-то из них сменил Алексея у пулемета, а Алексей по-русски, трижды приложился губами к холодным, жестким губам умирающего: “Идите, ребята, спасибо”, — прошептал Жорж, закрывая глаза.
А потом — провал. Молодежь группы без разрешения руководства сделала налет на станцию Лэвет, — там тоже хранились продовольственные карточки. Партизан окружили, взяли в плен, пытали. Один не выдержал — заговорил. По явкам и конспиративным квартирам арестовали почти весь отряд. Осталось на свободе трое, Крылов среди них. Трое — это не так мало, но один пистолет на троих — маловато. Все-таки решили напасть на мэрию Дрокура и в мэрии разжиться и оружием, и деньгами, и документами. Перед самым нападением зашли в кафе рядом с мэрией, заказали двойной кофе для крепости духа. Хозяйка чуть внимательней обычного посмотрела на одного из французов, уходя за портьеру наливать кофе. Телефон, как оказалось, тоже стоял за портьерой. Когда трое прихлебывали кофе уже со дна, немцы вбежали в помещение. В первую же минуту убили обоих французов, Крылов выпрыгнул в окно и ушел, израненный, от погони — был он очень вынослив, но гибель все-таки ждала его, неминучая, без жилья, еды и бинтов. Ему повезло и тут: люди Порика подобрали его. Вскоре он командовал отделением.
Вот такие люди и многие другие, подобные им, составляли ядро отряда имени Чапаева.
Все они относились к Порику с искренним уважением, мало того — с любовью. Он был самым опытным, самым умным и самым бесстрашным среди опытных, умных и бесстрашных. Он их собрал, он дал им цель и надежду и научил драться за цель и отстаивать надежду. В этом двадцатитрехлетнем мужчине уживались и черты эдакого “батьки”, типа Чапаева и Пархоменко, и воля политработника, и хватка кадрового командира. “Сумеете командовать отделением…” — вспоминал он начальника харьковского училища. И повторял это всем командирам отделений. И учил их, учил беспрерывно, — учил военной самостоятельности.
И потому отделения разрастались. По существу, это были уже не отделения, а целые отряды. Вскоре у Федорука, скажем, считалось больше тридцати, у Ткаченко больше пятидесяти… Они, в свою очередь, дробили отряд на отделения, а отделения вновь отпочковывались в отряды. Рамки чапаевцев раздвигались, вместо отряда рождалась система отрядов. Так или иначе, к нему тяготели отряды и подпольные комитеты всего Севера Франции.
Французы называли Порика Базилем, Василием Бориком, наши — лейтенантом Громовым. В подвале писчебумажного магазина сестер Рене и Сомоны Виолэ в Париже, где заседал ЦК советских пленных, имя Порика упоминалось частенько. Чем шире раздвигался отряд имени Чапаева, тем пристальней вглядывались в него враги и друзья. Руководителем советских партизан всего Севера Франции Василий был назначен давно, поскольку он и был им фактически. А весной 1944 года по предложению Гастона Ляроша лейтенанта Порика кооптировали в члены ЦК. Шел тогда Василию двадцать четвертый год.
Вся громада маки и партизан, все эти тысячи сильных мужчин могли делать свою смертную необходимую работу потому, что их связывали между собой, стягивали воедино мальчики и молоденькие девушки, именуемые связными. Детям и девушкам было легче передвигаться по Франции. Только они, не вызывая подозрений, имели возможность часто “ходить в гости”, им не надо было бояться облав или тревожиться о документах. Если можно вообще говорить о личной безопасности во время мировой войны, то хоть краем она, безопасность, прикрывала именно детей и девушек.
Так кто же они, неприметные и полузабытые маленькие герои и худенькие героини?
У Порика было двое постоянных личных связных, не считая, конечно, многих временных. Первый — пятнадцатилетний француз Жильбер — долговязый веселый подросток, влюбленный в Порика и боготворящий его. Расторопный, толковый отрок, Жильбер на лету схватывал суть Васиных франко-украинских приказаний.
Вторым связным была Галя Томченко. Она немного знала польский язык и в Бомоне, работая при кухне, выдавала себя за полячку Анну. “Полячка”, однако, хорошо “спивала” по-украински, на этом-то они и познакомились. Галя вначале побаивалась грозного лагерного старшину и пугалась, получая от него странные приказы по раздаче еды. Потом начала кое-что понимать и вскоре узнала о своем первом воинском задании: принести в лагерь патроны от французов. Вместе они ушли из лагеря, вместе воевали в Па-де-Кале. Их связывало большее, чем военная судьба, после войны хотели они пожениться.
А вот типичная биография еще одной связной, Антонины Хаблюк. Семья была украинская, горняцкая, строгая, давно проживавшая во Франции. В 1935 году вступила Антонина во французский комсомол, а чуть только заневестилась — война. В 1943 году семья приняла по предложению Сопротивления бежавшего из лагеря Алексея Грященко. Прожил Грященко у Хаблюков мало: восемь дней, но юноша он был привязчивый и до последнего дня потом посылал весточки Антонине. Последний день его, однако, был недалек. В группе из двадцати человек пошел он к бельгийской границе: там леса росли погуще. Группа дошла до места, но тут же столкнулась с немцами, была разгромлена, взятых в плен долго били, пытали и опять разбросали по лагерям. Грященко сбежал вновь, ночью пробрался к Хаблюкам, попрощался, сказал, что немцев ненавидит, и ушел туда же, к бельгийской границе, в новую группу. Дошел, был принят и погиб через неделю в бою.
А к Хаблюкам прислали Алексея Крылова. От них он и ушел в маки и после всех своих приключений снова был направлен к Хаблюкам, — теперь уже от Порика. Долго была Антонина связной у Крылова, хотя и перебрасывали ее из отряда в отряд. Вот, скажем, отрывок из ее отчета: “По заданию командира отделения, Михаила Бойко, я направилась в Дурж за пулеметом. Меня сопровождал командир отделения Иван Федорук, направлявшийся туда же за гранатами. С запиской от Адоньева я получила от Василия Порика разобранный пулемет”.
Как видите, в коротком отрывке — и Федорук, и Бойко, и Адоньев, и сам Порик. Так и ходила девчушечка из города в город, от дома к дому, рискуя собой ежечасно, потому что лишь за два месяца, если подсчитать, перенесла она на себе 12 пулеметов, 3 пистолета, 4 гранаты и без счета листовок, приказов и прокламаций.
Немцы, разъяренные и озлобленные, бросили немалые силы на розыски Порика и его отряда. Теперь, когда уже стало известно, что же это за таинственные партизаны орудовали целый год в Па-де-Кале, задача казалась гестаповцам сравнительно нетрудной. Кого ловить — ясно, где ловить — ясно. Понятно, сбежавшие украинцы постараются спрятаться поглубже, но аппарат рейха умеет вытягивать врага из самых глубоких нор. Чем-нибудь себя обнаружите, вы, не знающие языка и территории, вы, оказавшиеся в безлесной стране, где прятаться можно только по городам и селам, а там каждый дом на учете. Линия фронта от вас далека, не пытайтесь создать видимость, что вы сбежали из Па-де-Кале, что вас нет здесь: вам некуда бежать, вокруг вас со всех сторон Европа Третьего рейха.
А Порик и не бежит. Они совсем не для того ушли из Бомона, чтобы прятаться. “Мы здесь, вы нас слышите? — спрашивают чапаевцы. — Мы здесь, мы взорвали депо станции Били-Монтиньи, и двадцать четыре шахты не работали, пока издалека не пригнали сюда новые паровозы. Мы напали на жандармское управление в Монтиньи-ан-Гоэле. Мы подняли на воздух военные заводы предателя во Фревене, работавшие на немцев. Горит ваша автобаза в секторе Фревен — Шапель, горят баржи с углем на каналах всего департамента, взорваны электролинии высокого напряжения — и опять простаивают шахты, оставшиеся без энергии! Мы здесь, мы не думаем уходить, вы знаете нас — и все-таки мы неуловимы, мы почти не несем потерь! Попробуйте нас взять — вот мы!”
Уйдя из лагеря, Порик поселяется в Энен-Льетаре в семье Оффров. У них он прижился прочно. Гастон Оффр и его жена Эмилия, люди пожилые, относились к Василию прямо-таки по-родительски: следили, чтобы вовремя ел, ругали, когда поздно приходил, пришивали пуговицы. Полушутя-полусерьезно Вася называл своих хозяев мамой и папой, как мог помогал по дому, с удовольствием погружаясь в милые детали семейного быта.
Правда, бывал он дома мало. Во всех операциях отряда он, естественно, не мог участвовать, по и те, в которые он не ходил, тоже так или иначе разрабатывались и планировались им же. Отряд рос, сложнее и сложнее становилось руководить его раскинувшимися крыльями. Приходилось держать в голове сотни имен, десятки адресов, тысячи разнообразнейших сведений, от которых зависела и его жизнь, и жизнь его людей, и жизнь немцев. Кроме того, нельзя было забывать и о Бомоне.
Еще месяца за два до ареста Адоньев писал в ЦК советских военнопленных: “В лагере Бомон произошло много изменений; много народу ушло из лагеря, хотя еще многие там остаются, но они уже стали другими, советского духа”.
В ночь с 23 на 24 апреля бывший старшина Бомона вел на Бомон свой отряд — бывших бомонцев. Это был предметный урок гестапо: мы не ушли, мы опять приходим в Бомон, приходим как хозяева, карать и наказывать. Федорук нацелился на караулку, Бойко — на канцелярию, третья группа быстро-быстро обрубала линии связи, чтоб никто не пришел на помощь охране. Работали споро, местность как-никак изучили прекрасно.
Федоруковцы не вломились, наоборот — прилично и достойно вошли в караулку, трое стали вокруг пирамиды оружия, остальные без лишних слов прикладами подымали с постелей сонных рексистов1. Люди все были знакомые, помнили друг друга в лицо. Поэтому особых мер принимать не пришлось: охрана лагеря довольно организованно поплелась в карцер в нижнем белье, где и была до времени и во избежание шума заперта.
Но в канцелярии Бойко наткнулся на сопротивление; дежурный по лагерю успел выстрелить. Из окон дома администрации забили автоматы. Тишину сохранить не удалось. Пришлось открыть огонь, полетели гранаты. Братва из бараков, предупрежденная, не высовывалась; лагерникам предложили не вмешиваться, во-первых, чтобы не мешать и собой зря не рисковать, а во-вторых, чтоб не дать повода к позднейшим репрессиям. Сопротивление было подавлено за полчаса, но теперь уже торопились: пальбу, без сомнения, услышали в городе, с минуты на минуту могли нагрянуть жандармы или эсэсовцы. Запылала в костре вся лагерная документация, денежный ящик вскрыли, забрали марки, франки, продовольственные карточки. Когда сложили вместе трофеи: боеприпасы, оружие, сигареты, одежду, пишущую машинку, еду, одеяло, обнаружилось, что груз собрался изрядный. Федорук доложил, что с четырьмя доносчиками покончено: фамилии их были известны заранее, прямо в бараках их пристрелили.
Порик приказал прикрывать отход отделению Бойко, остальные нагрузились трофеями. Шли быстро, спеша, как всегда, раствориться в темноте ночи раньше, чем враг спохватится. Не успели. Уже у самого города навстречу вынырнул немецкий патруль.
Степан Кондратюк успел выстрелить раньше всех: трое немцев упали. Патруль отхлынул было и вновь надвинулся. “Кто с грузом — уходить, бегом, остальным — прикрыть!” — крикнул Порик. И сразу же рядом в темноте кто-то застонал громко. “Кто ранен?” — “Вася, это я, Кондратюк, попало в обе ноги”. — “Выносить Степана! Отступать! Перебежками!”
Били будто прямо в уши немецкие автоматы, цепочка трассирующих пуль пронеслась, словно шепча, над плечом; но — темнота, темнота, они погружены в темноту, они отходят, огрызаясь редкими очередями. И немцы их не преследуют, немцы боятся преследовать в темноте, они, наоборот, замолкают и тоже погружаются в темноту — за подмогой ушли, наверное.
…— Кто со мной?
— Колесников…
— Гашецкий…
— Павлушка…
— Куда понесли Степана? Никто не видел? Эх, черт, а может, еще кого зацепило? Надо проверить. А ну — за мной!
Четверо осторожно возвращаются к месту боя. Небо светлеет, проступает склон холма — с него и спустился немецкий патруль. Гильзы… теплые еще… Авторучка немецкая… кто-то из них уронил. Трупов нет. Раненых нет. Все ушли, всех унесли.
Проходит еще полчаса. Четверо собираются у подножия холма. Ну, кажется, все в порядке, пора уходить. Порик с сожалением оглядывается на алеющий восток.
— По адресу не успеть, светает. Ладно, идем в Дрокур, это ближе всего, есть там один адресок, человек верный. Рассветет — оглядимся.
Четверо шагают к Дрокуру, и ни одному из них не дано знать, что его ждет в Дрокуре.
Павлушку наставлял сам Василий. Подробно объяснил — как идти, что узнать, как и когда вернуться. Выпустил, запер за ним дверь.
Хозяина дома не было — работал в утренней смене. Хозяйка тихо сидела в углу, шила что-то, не подымая головы. Страшно ей… Ничего, хозяюшка, скоро уйдем.
Было тихо. Ганецкий спал, облокотившись на стол, Колесников, насвистывая, разбирал и чистил пистолет. Прошло полчаса, час… Стало совсем светло.
Попросили у хозяйки иголки, нитки. Растолкали Ганецкого, сели штопать одежду. Хозяйка, потоптавшись за ширмой, вышла в пальто, робко сказала, что идет в булочную. Колесников и Ганецкий тревожно посмотрели на Порика. Ничего, ничего, ребята, не волнуйтесь, тут люди наши. Доброго пути. Хозяюшка, по кусочку-то дашь хлебца гостям?
“Чего там Павлушка возится?” — проворчал Колесников, скусывая нитку. “Да уж…” — буркнул Ганецкий. Порик промолчал. Павлушке в самом деле пора было возвращаться.
Его так и звали в отряде — Павлушка, семнадцатилетнего круглолицего паренька звали ласково, немного снисходительно, потому что был он мал, суетлив слегка, добр, услужлив- эдакий ладный теленочек. Ночью он принял бой впервые, до этого на операции его не брали. Немцев он на заданном маршруте вряд ли встретит, а встретит, обыщут, дадут по шее, отпустят. Придет, куда ему деться, задержался…
Ганецкого Порик знал плохо: вывели его из Били-монтиньского лагеря совсем недавно. А Колесникова Порик любил. Они дружили: два Василия, одногодки, оба из-под Винницы. В отряд вступил Колесников в числе первых, своего отделения не имел потому, что числился заместителем Порика, да и на самом деле не раз его замещал. Дружба у них была не назойливая, но так как-то получалось, что в бою Вася Колесников оказывался где-нибудь неподалеку от Васи Порика.
Порик вдруг улыбается. Ганецкий вопросительно вскидывает голову. Порик объясняет: а ведь они трое дорого стоят. За выдачу рядового партизана немцы предлагают 5000 марок, а за Порика — 20 тысяч. Всего, значит, 30 000 — даже без Павлушки. А если считать весь отряд, то и миллион наберется. В копеечку обходятся они Третьему рейху, в копеечку!
Трое, посмеиваясь, вспоминают приказы военных комендатур. Стоимость их голов росла из месяца в месяц. Летел под откос состав с танками — немцы накидывали по тысяче за голову. Рушился мост — новый приказ опять набавлял цену. Заочная распродажа партизанских голов не выходила, правда, за рамки приказов: французы наших не выдавали.
Прошел еще час. Они уже не смеялись, они кончили шитье и сидели молча, напряженно вслушиваясь. Павлуши не было; где-то за стенами домика копилась беда: теперь они уже чувствовали ее.
Стукнула дверь, голос хозяйки окликнул их, и Порик опустил автомат. Женщина волновалась: в очереди она слышала, что ночью был налет на бомонский лагерь, и весь район набит войсками: ищут партизан. Она и сама видела: кругом патрули, ходят по домам, останавливают на улицах…
Так… Павлушка нарвался на патруль… Ну и что же? Его не должны были задержать! Может, просто боится вернуться? Боится “привести хвост”? Тогда Павлушку не дождаться…
— Выпейте горяченького! — Хозяйка ставит на стол три чашечки эрзац-кофе и кладет три тоненьких ломтика хлеба, намазанных маргарином.
Они благодарно улыбаются ей: очень хочется есть. Уже почему-то торопясь, они жадно пьют кофе, быстро и взглядывая друг на друга. Беда приближается, беда бродит вокруг…
И тут Порик догадывается: пистолет! Кому он отдал пистолет? Трое понимающе замирают. Порик зло кусает губы. Сам виноват! Почему не проверил? Мальчишка из молодечества не оставил, уходя, пистолет, взял с собой. Ох, дурень, дурень! Конечно: его обыскали, нашли пистолет…
— Собираться!
Они лихорадочно натягивают куртки. Обкусанные ломтики хлеба валяются на столе. Хозяйка, прижав руки к груди, большущими глазами наблюдает за ними. И вдруг она вскрикивает, закрывая ладонью рот. И сейчас же они тоже услышали: гудят моторы.
…С чердака было видно, как быстрая цепь немцев обтекает квартал. Из переулка выскакивали грузовик за грузовиком, из кузовов высыпали солдаты и бежали в цепь, стиснувшую квартал. По переулку к дому шло человек двадцать немцев, двое волокли под руки Павлушку. Лицо у Павлушки было окровавленное, опухшее, ноги заплетались.
— Вот, ребята, — сказал Порик. Три побледневших лица сблизились перед окном чердака. Потом все трое отпрянули. И, не теряя ни мгновения, Порик скомандовал: — К бою!
Хозяйку он сам вывел за дверь; ноги ее не ходили. “Беги, — повторил Василий, — беги, успеешь”. Подтолкнул в спину, она закивала-закивала простоволосой головой и засеменила, побежала, помчалась к задней калитке.
Один автомат — два диска; один пистолет — 15 патронов — это все. Ганецкому Порик велел лечь на пол: “Сменишь, если что”. “Если — что?” — спросил Ганецкий и сразу же понял, кивнул. Колесников с пистолетом стал у кухонного окна, Порик с автоматом — у комнатного.
Через двадцать лет, весной 1964 года, старый дрокурский шахтер Август вспоминал: “Никто в нашей округе не забыл этот день и никогда его не забудет”. Ревели моторы автомашин. Порик — здесь, он окружен, его приказано взять живым, в крайнем случае — мертвым, но обязательно взять, грозного, трижды опасного Порика, взять или убить во что бы то ни стало и сколько бы партизан с ним ни было. Этот мальчишка говорит, что там только трое, — врет, конечно, не могут три человека столько времени защищаться против роты солдат, да, против роты.
А их не трое, их фактически двое, потому что Ганецкий уже дважды ранен и не может заменить, “если что”. Их двое, двое Василиев, они перебегают от окна к окну, мечутся по маленькому шахтерскому дому, стреляя из всех четырех окон. Оба хорошие стрелки, а дворик так мал, палисадник так низок, и немцы лезут так плотно, что оба почти каждым выстрелом попадают в цель.
Здесь — Порик, берите его живым или мертвым, но не за марки, его голова неоценима во франках не в 20 000 и не в 200 000, его голова стоит столько фашистов, сколько он сможет убить шестьюдесятью четырьмя автоматными пулями, а он хороший стрелок, а дворик узок, а фашисты бегут кучно: не надо и прицеливаться… Вас четыреста, а он скоро останется один, с минуты на минуту останется один; Вася Колесников уже держит пистолет левой рукой, правая перебита, Вася Колесников стреляет, нелепо закинувшись туловищем в сторону, ибо ему трудно сохранить равновесие, пол уплывает из-под ног, Вася Колесников ранен в плечо, в голову, в грудь, и все-таки еще стреляет в кухонное окно, надежный солдат и надежный друг Васи Порика. Потом Колесников кричит: “Вася!” — Порик оглядывается, видит лежащего без сознания Ганецкого, видит прислонившегося к стене Колесникова, и Колесников машет ему левой рукой с пистолетом, и кричит: “Прощай, Вася!” — и стреляет себе в висок последней из пятнадцати пуль. И Порик тоже кричит что-то такое неразборчивое, кричит — и стреляет, кричит — и стреляет, ему и повернуться некогда еще раз, некогда, опять немцы лезут через палисадник, надо стрелять, благо что руки крепки, хотя и сидит уже пуля в плече, жжет в плече, и кровь натекает на приклад автомата.
И вдруг — тишина. То есть тишины нет, стреляют со всех сторон, но под ухом у него тишина, не стучит автомат, не дрожит у плеча приклад: второй диск кончился. И пока он, оторопев, сколько-то секунд старается собраться с мыслями, как по сигналу, подымаются торсы врагов над палисадником, как по сигналу, спрыгивают солдаты на землю, и бегут — справа, слева, спереди, сзади, — бегут к дому.
Он высоко подымает над головой автомат, разбивает его о подоконник, швыряет обломки в подбегающих солдат и выскакивает из домика. У самой двери он сталкивается с двумя солдатами, он просто расшвыривает их, дико выкрикивая нечто с перекошенным лицом, сбивает их с ног. “Ура!” — кричит он, ревет, громко ревет “Ура!”, задвигает за собой дверь на щеколду и стоит в полутьме, оглядываясь. Он не рассуждает, он полон ярости и гнева, он не хочет сдаваться, он готов рвать зубами, ногтями, грызть, кусаться, но не сдаваться.
А в дверь ломятся. Василий, скользя, взбирается узкой лестницей на чердак, выглядывает в окно. Его видят снизу, и тоже яростно кричат снизу, тоже полные ненависти к живучему, неуничтожимому врагу, кричат с земли немцы. И сапоги их грохочут по лестнице. Вася нагибается, на полу чердака кстати стоит ящик с пустыми бутылками. Вася сильно кидает бутылку, вторую, третью вниз по лестнице, кто-то падает на лестнице, а Порик выдавливает раму и вылезает на крышу.
В полный рост стоит Порик на крыше, и недолго они смотрят друг на друга: Порик, крича и кидая вниз черепицу из-под ног, и десятка два солдат во дворе, вскидывающих автоматы. Порик прыгает на скат, рядом — соседняя крыша, он перепрыгивает на нее, за ней — другая крыша… Если бы уйти по крышам! Но — поздно: длинно-длинно снизу строчит пулемет, Порик пошатывается, пулемет прошивает ноги, подгибаются ноги Порика, и он падает с крыши на мостовую.
Он приподымается на локтях, все еще живой, он смотрит, как много ног в сапогах, много пыльных сапог приближаются к нему, он хрипит какие-то слова им навстречу — и падает на землю.
Грузовик с грохотом ворвался во двор тюремного госпиталя Сент-Катерин. Из сопровождавших машин высыпали эсэсовцы. Автоматы к животу, короткая команда. Несколько десятков здоровых, вооруженных мужчин напряженно следят, как из кузова грузовика переваливают через борт многократно раненное тело Порика. Он настораживает их и таком — этот живучий, удивительно живучий человек, два года водивший их за нос и едва схваченный четырьмястами солдатами.
А он еще жив, он пытается опять что-то кричать, пытается оторвать чужие руки, несущие его через двор, но сил уже нет, откидывается назад голова.
Так, в беспамятстве, его вносят в госпиталь. Водворяют на рентгеностол. Гаснет свет, врач склоняется над экраном рентгепоскопа, а четверо эсэсовцев кладут в темноте руки на молчаливое тело — тут ли он?
Врач оттирает ваткой тонкие зябкие пальцы. Да, четыре пули: левая нога, левая рука, оба плеча. Будет ли жить? Врач пожимает плечами. Очень крепкий организм, сердце и легкие не задеты, но — четыре пули…
А он опять на миг приходит в себя. Он, рыча, сдирает с левой руки повязку, рывком спрыгивает со стола на пол, касается раненой ногой пола и вновь падает без памяти.
Побледневший врач снова пожимает плечами… Вы же видите — весьма сильное тело. Может, и выживет.
Под него подтаскивают носилки. Санитары и гурьба эсэсовцев медленно тянутся по коридору. Начальник гестапо Арраса, высокий энергичный фашист с властным холеным лицом, указывает дорогу. Нет, не на первый этаж, выше, на самый верх, к крыше, чтоб никаких путей к побегу!
И в камере-палате гестаповец лично наблюдает, как укладывают Василия на специальную койку, как к ней приковывают руки, бессильные, окровавленные руки, приковывают толстой звонкой цепочкой с черным блестящим замком.
Раненый в беспамятстве, он сипло, громко дышит, по избитому, забрызганному кровью лицу быстро-быстро скатываются к подбородку капли пота.
“Молчит, — гестаповец засовывает пистолет в кобуру. — Ничего, он у нас заговорит!”
Гремят двери, гурьба эсэсовцев шумно удаляется по коридору. Они идут в буфет, они проголодались, они спешат подкрепиться — их ждет новая работа.
От грохота двери Порик приходит в себя. Воспаленными глазами обводит потолок, стены, взгляд опускается на спинку кровати, на цепочку, тянущуюся от спинки, прослеживает ее — и упирается в руки, лежащие под черным блестящим замком. Откуда-то издалека наплывает какая-то странная мысль, мучительная, навязчивая, непонятная мысль. И вдруг он ощущает ее: это его руки, они лежат у него на животе, это он прикован к кровати. И мгновенно — Дрокур, пронзительно кричит Колесников, бег по двору, крыша, пулеметная очередь, и мостовая, стремительно приближающаяся к нему, падающему с крыши.
Он — у гестаповцев. Сейчас будет допрос.
Василий закрывает глаза. Болит все тело, остро, жгуче, беспрерывными рвущими вспышками. Конвульсивно дергается голова, — он тянет на себя цепь, и от боли в левой руке падает опять в обморок.
Но его приводят в себя. Они вернулись из буфета, они подкрепились перед работой, и высокий немец (“начальник гестапо Арраса”, — проносился в голове) о чем-то спрашивает громким требовательным голосом. “Ты — коммунист, специально присланный для коммунистической работы?” — наконец слышит Василий.
Очень не вовремя, но он слегка улыбается. Вот как — меня прислали специально? Они уверены, что имеют дело с профессиональным разведчиком, они не допускают мысли, что их переиграл он, Вася Порик, парень из Соломирки. Что ж, пусть боятся нашей разведки.
— Да, я коммунист, специально присланный для коммунистической работы, — громко, как ему кажется, отвечает Вася.
Гестаповцы переглядываются. Так и есть, этот неуловимый Порик — разведчик. Он заслан из Москвы, из спецшколы МГБ, понятно.
— Террорист, — не то спрашивает, не то утверждает высокий немец.
— Нет, террором не занимаюсь. Я — советский патриот!
Высокий делает движение рукой. Два солдата отделяются от стены. “Пятьдесят”, — говорит высокий.
И его бьют, пятьдесят раз бьют шомполами, бьют по ранам, прямо по ранам, бьют по всему телу, с оттяжкой, размеренно, аккуратно считая вслух.
А он кричит. Он ругается на русском, немецком и французском, он проклинает их и смолкает внезапно.
Но его опять приводят в себя. “Поговорим, патриот”, — улыбается высокий. Василий медленно двигает головой. “Нет, — говорит он, — нет, не поговорим, нет, не поговорим, нет, не поговорим”, — натягивает цепь, упирается ногами в спинку кровати и полувскакивает, сейчас же сдернутый назад цепью.
Высокий делает движение рукой. “Еще десять”.
А потом — еще десять, и еще, и еще, и уж счет потерян, и тело не чувствует ударов, они уже не могут прорваться через всеобщую огромную, всепоглощающую боль. Он уже не открывает глаза, он только дергает головой и шепчет распухшими, потрескавшимися губами: “Нет, не поговорим…”
Офицеры в черных мундирах вдумчиво рассматривают голое исполосованное тело. Они знают пределы человеческой выносливости не хуже, чем знал Лайола. Тело-ключ к мозгу. Рвать тело, жечь его, вгонять в него иглы, резать его мышцы, чтобы болевые центры мозга отключили бы все остальные, чтобы ни мысли, ни принципов не осталось ни в единой клетке мозга, чтобы вопль болевых центров наполнил бы их все, наполнил бы незадавимым телесным “Бо-оо-льно!!!”
И в этом вопле растворяются принципы и убеждения, мировоззрение и мораль, растворяется воля, — и ни о чем, кроме как об избавлении от боли, не думая, тело спасает себя предательством.
Но вот это тело били железными палками по открытым ранам, по живому больному мясу, а оно сопротивляется. Воля не отступает, воля жива, принципы и убеждения продолжают властвовать над плотью, не подчиняясь ей. Как выносливы эти русские! Какой стойкий враг!
О, они еще не знают, эти специалисты-изуверы, с кем они имеют дело. Воля Василия Порика еще не раз поразит их. Они и подумать не могут, что ночью у него хватит сил сломать замок у цепи. Да, ранеными руками он будет гнуть и мять стальной замок, зубами помогая, полночи в абсолютной тьме растягивать, ломать сталь, и, наконец, раздавит замок о железные ножки кровати. Он снимет цепь, встанет в темноте с койки, он сумеет дойти до окна, дотянуться до него, вцепиться в решетку и трясти, трясти, всем телом наваливаясь, рвать железные прутья из кирпичных пазов, пока не подогнутся ноги и он не упадет у стены на пол.
Так его и найдут утром гестаповцы: раскованного, у почти выломанной решетки, без памяти. И они станут пороть его шомполами опять, долго, несколько человек зараз. И только к вечеру высокий аррасский гауптштурмфюрер пнет ногой неподвижное тело Василия Порика и прикажет: “Он еще жив. Тут его не оставлять. В крепость Сен-Никез, в камеру № 1”.
Два метра длины, полтора ширины. Под потолком — узкое отверстие, затянутое частой решеткой. Параша в углу. В противоположном — топчан, на топчане — солома.
Он лежит на соломе седьмые сутки. Первые три дня давали миску вареной моркови, но вот уже четвертый день ничего не дают. В камере почти темно, только стена с окном чуть посветлее других.
Он лежит в крепости Сен-Никез. Отсюда не убегают: два ряда стен высотой в шесть метров, вдоль них — патрули с собаками. Второй этаж…
Он лежит — сидеть он уже не может. Его не перевязывали, его не лечили никак и ничем. Дважды его пытались допрашивать, но он почти сейчас же теряет сознание.
Бред его радостен. Он бредит Соломиркой, он сажает березы, поит лошадей, ныряет в пруд с берега… Он жив в бреду, наяву он уже почти мертв. Одесский парад, море внезапным синим горизонтом, море и солнце… Спортзал училища, и он, сильный, ловкий Вася-Вася-Василек, взлетает на турнике под самую крышу… Худой юркий физрук впервые улыбается: “У вас наладится, Порик, у вас хорошие данные”. И надевает значок ГТО прямо на левое плечо, большущий, тяжеленнейший значок ГТО. Как он давит грудь, этот значок! Прожигает гимнастерку, жжет кожу, все прожигает, давит, душит… скорее сорвать, а он, как прирос, не снимается…
…Полумрак. Вася слышит свое дыхание. Что-то теплое течет по груди. Это не значок, откуда взяться значку, это болит рана, он сам в обмороке разбередил ее.
За стеной опять крик — каждую ночь за стеной кричат. Там камера пыток?
На второй день, когда он еще мог передвигаться, Порик выглянул как-то в окно. Через двор брела кучка заключенных, их подгоняли автоматчики. Вскоре из-за стен докатились автоматные очереди.
Вот лежишь ты, Василий Порик, в темном, набитом измученными людьми здании, вокруг тебя бьют, пытают и расстреливают людей, работает, работает машина смерти, вши ползают по твоим ранам — раздолье здесь вшам! — и не вырваться тебе, Вася, не вырваться!
Неужели конец? Неужели они возьмут верх? А что можно сделать?
Опять наползает забытье, и он вдруг поет Интернационал, он громко говорит с матерью, он кричит: “Смерть немецким оккупантам!” И часовой у двери с суеверным ужасом оглядывается на этот хриплый клокочущий голос и покачивает головой: “Ох, русские, ох, русские!”
Скрип двери. Долговязый гауптштурмфюрер склоняется над топчаном. “Плох”, — по-французски отвечает на немецкий вопрос чей-то голос. И ломаная французская фраза немца: “Через двое суток, если не придет в себя, расстрелять”.
Расстрелять…
Двое суток, сорок восемь часов осталось тебе, Вася! Двое суток. Ребята, франтирёры мои, через 48 часов вашего командира убьют!
Так вот и убьют? Поставят к стене и — убьют? И он побредет через двор, как те, недавние? Или его понесут? И он покорно двинется к смерти? Как овечка? Как агнец божий? Как сломленный раб?
Но что делать? Хоть бы оружие, хоть какое-нибудь оружие, пусть палку, камень, он бы ударил, пусть бы только ударил, но не овечкой плестись на расстрел!..
А за стенами Сен-Никеза через агентурную службу Сопротивления уже знают: через двое суток — расстрел Громового. За стенами Сен-Никеза от поселка к поселку, от городка к городку на велосипедах несутся связные. Там многоопытные подпольщики, сжав виски, лихорадочно перебирают все варианты. Нападение на Сен-Никез? Невозможно, невозможно! Охрана утроена, немцы начеку, пулеметы сухо осматривают с вышек окрестности. Не подойти, не подползти: пикеты, обходы, разъезды… И даже если проникнуть в камеру, Порик прикован и цепью и слабостью, он не уйдет, его придется нести на глазах у пулеметчиков…
Так, значит, погиб Базиль?
Пусть спорят психологи о пределах способностей человеческих. Пусть спорят философы о возможности или невозможности возникновения безвыходных ситуаций. Василий Порик, приговоренный через 48 часов к расстрелу, доказал, что воля человеческая неисчерпаема, что главное — не сдаваться, ни в коем случае не сдаваться, вопреки логике, здравому смыслу, вопреки себе самому, не сдаваться, и тогда стихия событий уступит, раздвинется перед напором воли, воля переорганизует, переиначит ее — и щелочка выхода распахнется!
Порик увидел гвоздь. Вернее, видна была только шляпка. Судя по ней, гвоздь должен был быть длинным и толстым. Зачем его вбили в стену, в старинную стену крепости? Когда его вбили, кто? Но его вбили, вот торчит его ржавая шляпка, это не бред, это в самом деле шляпка гвоздя, настоящего железного гвоздя! Смотрите, Василий закрывает глаза, открывает — шляпка на месте, опять зажмуривается — шляпка на месте, здесь на самом деле, взаправду есть гвоздь!
Порик откидывается на топчан. Голова свежа и чиста, удивительно чиста и свежа. Ясные, точные мысли, как в лучшие дни учебы. В камере есть гвоздь. Гвоздь есть оружие. Оружие есть надежда. Гвоздь — против тюрьмы Сен-Никез, пулеметов, ста автоматчиков, двух этажей, двух стен? Да, да, да! Теперь — не торопиться. Беречь силы.
Он долго лежит на спине, ровно и ритмично дыша. Он готовится встать, он собирает уцелевшие атомы своих сил. Встать — это первое.
Только без резкостей… Физрук хвалил его брюшной пресс, ну-ка, брюшной пресс, ну-ка, ты нынче главный работник, подыми мой торс, брюшной пресс, усади меня, я не могу помочь, у меня руки закованы.
Так… Теперь поворот на месте и опустить ноги на пол. Опираться надо на правую, но и левой не избежать… Раз! Он стоит, качаясь, ничего не видя от боли, но стоит — и делает первый шаг. К счастью, их нужно немного.
Да, тут шляпка большого, великолепного, могучего гвоздя. Он гладит ее пальцами, звякают наручники. Он обшаривает камень вокруг гвоздя и внимательно смотрит на ногти. У него только ногти — единственный инструмент.
Шаги часового останавливаются у двери. Шаг, шаг, шаг! Приговоренный к расстрелу франтирёр лежит без движения. Не поет, не кричит. Кончается. Не доживет до расстрела. Дверь затворяется.
И опять — шаг, шаг, шаг. Порик снова встает. Вот он, гвоздь, он уже чуть-чуть приоткрылся, шляпка уже не прижата к камню, шляпка сидит на крепкой железной шее, ее можно пощупать, можно лизнуть — железное тельце оружия.
День угасает. Откуда берутся силы?
Где-то около одиннадцати ночи он последний раз потянул гвоздь зубами — и тело, как гибкий умный рычаг, спружинило, напряглось, — и пошел, пошел гвоздь, с тихим шорохом вылез из каменного гнезда, длинный, холодный, прямой.
В нем было сантиметров девять, старый, солидный гвоздь, слегка проржавленный, — на такие вешают тяжелые полки, колуны, большие картины. Гвоздь — домашняя вещь, уютная, удобная. Сегодня он заменит трехлинейку, карабин, парабеллум, гранату, сегодня гвоздь станет шпагой, мечом, кинжалом, орудием спасения.
Порик отдыхал около часа. Покричал часового. Попросил пить. Тот включил из коридора свет, принес жестянку с водой. Порик, держа жестянку обеими скованными руками, короткими глотками тянул воду. Рассматривал. Высок, значит, надо, чтобы нагнулся. Автомат через грудь — скинуть сразу нельзя. Кинжал у пояса — это удачно. Пистолета нет, часовым не положено.
Пора. План ясен. В соседней камере весь день тихо, она пуста. Надо, чтобы этот здоровенный нагнулся. Надо! Что ж, нагнется. Больно, конечно, хотя и не очень: болевые центры погашены волей. Василий, кривясь, сдирает тряпку с развороченного пулей плеча. Нагнется, — как не посмотреть на такую рану.
Пора. Помогая зубами, Порик отжимает гвоздем защелки наручников. Сгибает и разгибает правую руку. Он спокоен, он совершенно спокоен.
Часовой мнется у двери. Русский смертник зовет опять, неугомонный дьявол. Воды, воды, — скоро тебе не надо будет воды. Конец смены далек, сколько еще раз он станет кричать, русский бандит!
Вот он — часовой. Вот его недовольное лицо. Ну, в чем дело? Какая рана? Я не доктор! Плечо? Немец чуть отшатывается: ему не часто приходилось видеть подобное. Он нагибается совсем немного, слегка лишь склоняет голову, — и правая рука Порика бьет гвоздем в белый, беззащитный, открытый висок часового.
Удар верный!..
Часовой падает прямо вперед — и рука Василия зажимает его мычащий рот. Другая рука выдергивает кинжал из чехла. Тело — на топчан… Прикрыть одеялом… Ключи от камер… В коридоре пусто. Будто делая что-то привычное, интуицией понимая, какой ключ — к чему, Порик запирает свою камеру. Замирает на мгновение перед соседней дверью, она почему-то даже не заперта. И вдруг слышит снизу маршевую немецкую песню. Какое счастье — у них, кажется, пьянка! Он проскальзывает в камеру, запирает ее изнутри и сейчас же спохватывается. Автомат! Он не снял с часового автомат! Поздно. Кинжал с ним. У него гвоздь, кинжал и не меньше получаса времени. Может быть, час. Гвоздь, кинжал, час.
То, что он уже совершил, — выше нормальных человеческих сил. Четырежды раненный, много раз пытанный, измученный, голодный, безоружный… А он — на ногах, он ступает сильно и мягко, его мозг логичен и скор, мускулы ощущают беспрерывный приток энергии. Но то, что ему еще предстоит совершить, выходит за всякие пределы нормы.
Есть нечто в действиях героических необъяснимое обычным путем именно потому, что героические действия необычны. Это нечто — уникальное состояние духа героя, взлет слитых воедино и друг друга подстегивающих умственных, нравственных и физических сил к их самому высшему небу; если хотите — в их космос, а космос, как известно, бесконечен. На этом взлете арифметический отсчет человеческих способностей, выражаемых обычно в килограммометрах физического или умственного напряжения, исчезает, тут входит в силу иной счет, высшая математика душевных и телесных прозрений. И мы останавливаемся изумленные, мы с искренним недоумением разводим руками — как же может Василий Порик совершать действия, непосильные даже для очень здорового, очень сильного человека!
…Решетку он вынул быстро. Там, где остались пазы от нее, камень крошился легче. Дальше пошел “основняк”, спрессованная за долгие годы глыба. Он вгрызался в нее кинжалом, он бил концом сверху, потом подпиливая выщерблины с боков, сдувал, сгребал пыль, мелкие камешки, и они падали под ноги, больно прокатываясь под стопой. Василию казалось, что камень просто упрямится, камень дурит — ну что ему, жалко, что ли, ну какое ему дело! Он разговаривал шепотом со стеной, как с животным, то ласково, то зло: “Ну, скорей, не задерживай, не дури, ломайся же, сволочь, ломайся!” А камень равнодушно молчал, медленно, лениво обсыпаясь на ноги под неумелым нажимом кинжала, приспособленного для резания людей, но не крепостей.
Дважды какие-то пьяные охранники протопывали к его недавней камере, хохоча, кричали через дверь непристойности, описывали, к какому рву они скоро поставят русского бандита и как его там будут жрать черви. Василий замирал, — без испуга, страха не было, нисколечко не было страха, а просто следовало не шуметь. “Где это Вилли запропастился?” — спросил кто-то. “Надрался, наверное, с ребятами и пишет письмо своей девке в Бреслау, что ты, его не знаешь!” — ответили ему.
“Какое счастье, что у них пьянка! Ко рву вы меня не поставите, ко рву не поставите, несите ко рву вашего Вилли, — он больше ничего не напишет своей девке в Бреслау. Еще сантиметра два, хотя бы еще два сантиметра… Кинжал затупился, эрзац-сталь, немецкая дрянь, режь, собака, я не встану у рва, режь, еще бы немножко шире!”
Расползалась, расползалась дыра, разъезжались углы и простенки, неровный четырехугольник, вырезанный ножом в камне, в ширину уже почти равнялся плечам.
Решетка была ржавая, прут выдернулся и согнулся легко. А выдержит он? Э, да что там, другого нет. На топчане одеяло, в дело одеяло. Брюки, куртка, рубашка, кальсоны… Ну, кинжал, напоследок!
В темноте он резал на длинные полосы все матерчатое, что нашлось. Резал и связывал, связывал и сплетал. Одеяло — старье, гниль, кальсоны тонки, черт! В два раза все равно не хватит. Хоть бы кусок веревки!
Была середина ночи, густая предрассветная темь. Он закрепил свой ржавый крюк из решетчатого прута в ямку, выдолбленную в подоконнике, намотал на правую руку “канат”. Коротко вздохнул. И втиснул плечи в отверстие.
Когда в обыденный мир врывается необычность, в мире начинаются странные ошибки, неожиданные срывы. Предосторожности, выработанные в расчете на средний уровень, оказываются никчемными, препятствия — бессильными, охрана — парализованной. Поэтому отчаянным предприятиям часто сопутствует поразительная удача, — просто потому, что те или иные “предохранители” не рассчитаны на “отчаянный режим” и просто-таки не успевают сработать. Вот он болтается в воздухе на фоне тюремной стены, Вася Порик, скрипя зубами от боли, перебирает руками по “канату” — где же ты, охрана? Где прожектора, где собаки, где постовые? Сто охранников, вы не видите? Он спустился на землю, вот он стоит, полуголый, открытый, хватайте его, ему некуда скрыться! Он даже не слишком торопится, он дергает за “веревку”, он хочет сорвать свой крюк с подоконника и никак не сорвет! Несколько долгих-долгих бесконечно страшных секунд он теребит “канат”, крюк отцепляется, крюк падает и ударяется о землю, громко ударяется о землю, — неужели вы ничего не слышите? Он перебегает ваш двор, так вот, в открытую берет и перебегает ваш укрепленный и неусыпный двор, он подбегает к стене, останавливается, широко размахнувшись, кидает на вершину стены свой крюк, а крюк падает обратно, второй раз падает обратно, в третий раз ни за что так и не зацепляется наверху… Учтите, идут ваши последние минуты, это очень упорный человек, Василий Васильевич Порик, он опять бросит свой крюк, он все-таки зацепит свой крюк за верх, он лезет по “канату” на стену, — ну, где же вы, великие специалисты Гиммлера, чему вас учили в подберлинских школах, он же уйдет, Порик, уйдет с четырьмя ранами в теле, взберется ранеными руками и ногами на стену, — где же вы, гестаповцы, где ваши ищейки?
Вот они. Вася пластом лежит на гребне стены и смотрит вниз на свою приближающуюся смерть. По внутреннему проходу между стенами идет патруль — два эсэсовца и собака. Они подходят, они весело болтают о пустяках, они прямо под Пориком, он заглядывает сверху в чуть блеснувшие от фонаря черные промоинки дул, и они проходят, неспешным шагом проходят под ним, даже не взглянув вверх, не увидев, не услышав, не почувствовав Васю над своей головой! Они заворачивают, у них за спиной Вася сползает по “канату”, опять сдергивает крюк и опять кидает его наверх — на вторую стену. Он ползет теперь долго, он по сантиметру продвигается выше, пальцы его не слушаются, они отказываются сжиматься, они работали сегодня за двадцать, за пятьдесят, за сто пальцев! И Порик, упираясь ногами в стену, немножко отдыхает и карабкается вверх в обхват, обнимая “веревку”.
И на последнем спуске, уже с той, с нетюремной стороны, в последнюю минуту побега не выдерживает окончательно гнилое одеяло в “канате”, пальцы ли, — и Василий летит вниз, в черноту, падает и теряет сознание.
Сколько он пролежал там? Уже светает. Нечто холодное между пальцами. Порик поворачивает голову. Его рука конвульсивно сжимает черные окровавленные волосы трупа. Он упал в ров для расстрелянных. Тела убитых приняли на себя живого, — и спасли его, спружинили, иначе он бы разбился, падая со стены. И привели его в себя — известью, негашеной известью присыпанные сверху; она, обжигая голую кожу, вывела Васю из обморока. Последним посмертным вкладом товарищи по оружию послужили ему.
К этому рву его и хотели поставить. И он здесь, он во рву, он лежит среди мертвых, но — живой, все-таки живой, он ушел, он победил, спасся. Нет, еще не спасся, светает, он еще у самой стены, в двух метрах от Сен-Никеза, в восемнадцати километрах от Энен-Льетара, ему идти восемнадцать километров, почти нагишом, восемнадцать населенных, застроенных, охраняемых километров! И — погоня, вот-вот начнется погоня!
Порик встает. Поскользнувшись на чьей-то ноге, выходит из ямы. Что-то шепча, судорожно полукивает-полукланяется рву с расстрелянными.
Уже почти светло. Еще минут сорок — и потечет по дорогам волна велосипедистов-рабочих, трудовое людское скопище. Порика увидят.
Он торопится. Напрямик — через лесочек, через поле, через овраг, по ручью, чтоб сбить со следа собак. В овраге он было застрял, но, извалявшись в глине, выбрался. Возня в овраге слегка согрела его.
Он шел, как хорошо налаженный робот с заданной программой широкого поиска пристанища. Немцы остались в Сен-Никезе, вокруг жила Франция. Ненавидящая бошей Франция. Воюющая тайно с бошами. Помогающая врагам бошей. Он столько раз полагался на французов, — случайно знакомых, почти незнакомых, на первых встречных даже, что знал: вероятность провала невелика. Девять из десяти французов его не выдадут. Трое из пяти ему помогут. Восточный славянин был па территории союзного племени, чтящего кодекс военного гостеприимства.
Где-то здесь должна была быть деревушка, удобно упрятавшаяся в сторону от шоссе и железных дорог, и Вася шел напрямик к ней, хотя и не знал пути. Он ни с кем не был знаком в деревне, а ведь там могли быть и предатели, и доносчики, и трусы, и полицейские. Порик не вспоминал об этом, будто некая справедливость судьбы не допускала, чтоб он “погорел” сейчас, когда самое трудное уже позади.
Но в первом деревенском домике, к которому он вышел, его ждала неудача. Старая крестьянка, распахнув калитку, увидела полуголого, чудовищной наружности человека, захлопнула ворота и побежала к дому, кого-то зовя.
Василий круто повернулся и быстро зашагал через поле наискосок к желто-красной крыше, выглядывающей из-за садика.
Здесь ворота были незаперты. Он толкнул их и вошел. На ступенях дома, только еще закрывая за собою дверь, стоял высокий пожилой крестьянин в рабочих штанах, без шапки, с ведром в руке. “Вышел доить скотину”, — понял крестьянин Порик. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Хозяин сошел с крыльца. Василий шагнул вперед. В карих глазах француза на миг мелькнула растерянность. И сейчас же исчезла. Он оглядел Порика с ног до головы, твердо заглянул ему в глаза, медленно повел головой в сторону серой громады Сен-Никеза, еще видной на горизонте.
— Оттуда? — спросил он.
И Порик, не раздумывая, сказал:
— Да.
— Проходи.
Стукнула дверь, метнулось впереди пугливое женское лицо, и тепло обжитого, с вечера топленного жилья окутало сразу ослабевшее тело. Сквозь неожиданную дремоту он смутно слышал, как за стеной быстро говорила что-то женщина, и мужчина в ответ произнес какие-то повелительные слова. Потом его толкнули в плечо, и он, вскинув голову, увидел перед собой стакан молока и кусок белого хлеба. Он залпом выпил молоко, сунул в рот корку и так и заснул, не прожевав.
Но хозяин, крепко держа Васю за локоть, повел его в небольшую комнатку. На полу стоял таз с горячей водой. “Нагнись!” — велел француз и стал лить воду на слипшиеся Васины волосы. Вдвоем они обмыли черное тело, и француз принялся бинтовать раны Порика, все время расталкивая его, засыпающего. Когда он кончил, как довел Васю до сеновала, Порик уже не помнил.
Он проснулся под вечер, на сене, укрытый ватным одеялом. Рядом сидел хозяин. Он молча протянул Васе глубокую корчагу с супом — густым вкусным варевом с мясом, луком, бобами. Порик жадно, стараясь не давиться, выхлебал суп. Стало жарко, защипало в глазах. Вася взял руку француза и, как ребенок, вдруг потерся об нее щекой и лбом. Это была короткая ласка, как в детстве с отцом, что успокоил, покормил и согрел. “Спасибо, товарищ”, — сказал Порик по-русски, и француз похлопал его по ладони.
Они попрощались вечером у пролома в заборе. Вася был уже в старых, заплатанных хозяйских штанах, фланелевой рубахе, крепких, хотя и не новых ботинках. “Рюсс?” — на прощание спросил француз. “Рюсс”, — подтвердил украинец. Они пожали руки — двое мужчин, двое солдат, двое антифашистов. “Ты меня не видел, я тебя не знаю”, — в спину Васе сказал крестьянин.
…Первые пять километров Порик прошел легко. Переждал в кустах у железнодорожного переезда, пока пройдет патруль. Перебежал через шпалы. Пошел лесом.
Наплывал сон. Порик тряс головой, теребил уши, щипал нос — сон не уходил. Вася засыпал на ходу, наталкивался на деревья. Два раза упал, споткнувшись. Взошла луна, сон исчез, начала болеть голова. Заныли раны — сильнее, сильнее. Чем ближе к Энен-Льетару, тем труднее было идти. Каркас воли крошился, освобождая тело от беспрекословного и безгласного служения. Изо всех пор исстрадавшегося, превысившего всякую меру испытаний тела, уже не подавляемые волей, неслись в мозг кричащие сигналы о боли. Рябило в глазах, иногда казалось, что зрение пропадает вовсе.
Уже розовело небо, когда он вошел в Энен-Льетар. По пустой главной улице городка шел, сильно шатаясь, видимо, совершенно пьяный человек. Пьяный дошел до домика Оффров, на ощупь нашел окошко и застучал в него прямо кистью руки. Держась за забор, пошел к воротам, толкнулся в них и упал на руки вовремя подскочившего Гастона Оффра.
Он лежал в кровати, в кровати Оффров, лежал дома, на территории Сопротивления. “Папа” Гастон поил его с ложечки кофе, настоящим кофе, пачку которого хранила семья к Дню Победы. “Папа” Гастон старался не плакать: и неприлично плакать шахтеру, и незачем Василию видеть слезы. Гастон иногда только притрагивался к черному, жаром пылающему лбу, легко, одним пальцем притрагивался и пришептывал: “Все в порядке, Базиль, все в порядке”.
А Вася то узнавал его, то опять терял сознание. Глядя на этого еле дышащего, еле открывающего рот для ложки кофе человека, никак нельзя было поверить, что вчерашней ночью он бежал — черт знает что! Как? — из Сен-Никеза и добрел невредимым до Энен-Льетара. Но он таки сбежал, и пришел, и сейчас лежит вот в кровати, черный, горячий — 40°, наверное? — и все-таки пьет кофе. И Гастон, задерживая дыхание, чтобы не всхлипнуть, шептал, шептал ласковые, успокоительные слова.
А Эмилия была уже у Даниэля. Тот вначале просто остолбенел от новости, потом обнял Эмилию, расцеловал ее, смущенную, закружил по комнате, приплясывая. Остановился, накинул плащ на женщину, натянул плащ на себя, выскочил на лестницу, вернулся, надел шапку и почти побежал к доктору Рузэ.
К счастью, больных на приеме было мало. Он дождался очереди, вошел в кабинет, произнес положенную порцию условных фраз и сказал: “Доктор, это самая большая услуга, которую вы могли бы нам оказать”.
Доктор Рузэ оказывал подполью много услуг: медикаменты, бинты, консультации… Сейчас от него требовали жертвы, которая может стать последней: легко представить, как ищут боши этого франтирёра. Доктор Рузэ мог бы сказать Даниэлю, что его, докторская семья, жива только им одним, что его кабинеты и практику — одну из лучших в департаменте — не следовало бы подвергать риску разгрома и конфискации, что… но доктор Рузэ посмотрел на часы и мизинцем указал на циферблате цифру 11.
Полдвенадцатого он последний раз выслушал еле заметный пульс, аккуратно прикрыл больного одеялом. Сложил инструменты в портфель, захлопнул застежки и только тогда посмотрел Гастону в глаза.
— Есть надежда? — спросил Гастон.
— Не меньше, чем на побег из Сен-Никеза. — Легкая хрипотца пробилась в голосе Рузэ. — Не меньше. Не больше. Нужна немедленная операция.
Аппарат гестапо и аппарат Сопротивления, оба работали на полную мощность. После второй пориковской пощечины уничтожение Порика стало делом чести гестапо. Было понятно, что главное — перекрыть больницы, установить слежку за частнопрактикующими врачами, за всеми медицинскими каналами: состояние здоровья Порика секретом для гестапо не являлось.
Но и для Сопротивления спасение жизни Порика было делом чести. “Русский из Дрокура” — теперь его называли так — совершил сам то, что не по силам было для всего подполья Франции: преодолел два этажа, две стены и сто автоматчиков Сен-Никеза. Неужели теперь его не спасут? Напряглись все пружины подполья, сработали все рычаги.
Утром пятого мая, на следующий день после визита Рузэ, Сильва Бодар, решительная и рисковая подпольщица, на такси со знакомым таксистом, сын которого был обязан ей жизнью, подъехала к дому Оффров. На заднее сиденье усадили Васю. “Нельзя стонать, потерпи, сынок”, — сказала Эмилия. Порик в ответ дважды открыл и закрыл глаза.
Было совсем рано, часов шесть утра. Рабочий день в больнице города Фукьер-ле-Лен еще не начался. Санитарки, медсестры, врачи сидели по домам. Дежурил сам главный хирург больницы, Андре Люже.
Жил Люже тихо: к 10 утра в больницу, в 5 — домой. Почти ни с кем не дружил. Редко принимал гостей. Всегда чурался политики. Раз — два в году в малотиражных архиспециальных медицинских журналах появлялись короткие статьи Андре Люже.
Учтя подобные качества врача, немцы поручили Люже работу, что поручали немногим: осмотр прибывающих советских военнопленных. Большей ошибки они совершить не могли: истинный врач не способен поддерживать систему, в массовом масштабе уродующую и калечащую людские тела. Однажды Люже на час задержался в больнице, вызвал в кабинет старшую сестру, сын которой был угнан в Германию, и долго наедине проверял с ней штатное расписание младшего медперсонала. А еще через неделю больница Фукьер-ле-Лен начала принимать раненых из маки.
К шести утра операционный стол в Фукьер-ле-Лене был готов. Доктор Люже, старший фельдшер Рене Мюзен, рентгенолог Луи Вернэ и две патриотки — хирургические сестры-монахини- присели перед операцией. Они знали, на что идут: они могли не спасти ни Порика, ни себя. Пятеро патриотов, спасая чужую жизнь, рисковали своей.
Порик не выдержал бы наркоза, его оперировали с местным обезболиванием. Немолодая женщина в большом рогатом белом чепце время от времени склонялась к нему, стирая салфеткой пот с Васиного лба. В тишине он, сквозь забытье, слышал только короткие фразы Люже с непонятными французскими словами. Потом резкая боль пронзила плечо, он дернулся, сжал зубы, замычал мучительно. Женщина в чепце нагнулась опять: “Потерпи, дружок, это только начало”. Это было последнее, что Вася запомнил.
К восьми утра, когда во двор больницы вкатила юркая гестаповская легковушка, Люже уже совершал обход больных. Он выслушал извинения вежливого немецкого офицера: “Мы вас знаем, мы вам верим, но приказ…” — и безбоязненно распахнул двери палаты. Неслышно ступая, пожилая монахиня несла за ними список больных. В это время “Русского из Дрокура”, еще не пришедшего в себя, уже укладывали на кровать Оффров, далеко от Фукьер-ле-Лена. Сильва крепко, по-мужски, тряхнула руку Гастона, и шофер, облегченно вздохнув, с места дал полный газ.
…Кормили его, как он говорил, “на убой”: подполье установило для Порика специальный паек.
Приходили друзья, часто бывала Галя. Он стал героем, его поздравляли, им восхищались, его расспрашивали и ужасались. Оффрам он подробно рассказал все, с другими был скуп: бередить воспоминания не хотелось. Странная вещь произошла с ним: на третий день после операции он проснулся ночью, и в тишине ему показалось, что он в Сен-Никезе. Вася громко позвал: “Гастон!” — заспанный Гастон сел к нему на кровать и битый час придерживал его руки, плечи, голову: Порика била крупная дрожь. Порик испугался. Да, пройдя псе и вся, он наконец испугался — тут, в теплой постели, рядом с Гастоном он с ужасом, глубоким, почти припадочным ужасом, вспоминал ночь Сен-Никеза. Он отыскивал под одеялом гвоздь, высокий охранник нагибался к нему — и он боялся, теперь он боялся, что охранник увидит гвоздь или он не попадет охраннику в висок, — и тогда вбегут немцы… Он просовывался в свою дыру на втором этаже — и боялся, панически, судорожно боялся, что “канат” оборвется, что его увидят, что снизу ударит автомат! Страшно было ползти на стену, видеть приближающийся патруль, страшно было очнуться в яме с расстрелянными и сжимать окровавленные черные чьи-то волосы — сейчас страшно, задним числом, задним умом, простым, смертным человеческим естеством страшно! Потом дрожь спала, Порик уснул, держа Гастона за руку. Старый француз долго сидел на кровати, смотрел в темное окно, лицо было грустное и усталое…
Но однажды Вася разговорился. Пришел Даниэль, пришли все департаментские вожаки, французы шумно смеялись, чокались с Пориком легким кисловатым вином, смешно рассказывали, как добывали это вино у трактирщика, как трактирщик долго уверял, что нет у него такого вина. Порик развеселился, шутил, хохотал со всеми, рассказывал русские анекдоты, переводя их на французский. Как-то незаметно французы навели его на воспоминания детства, и Вася, с трудом подбирая слова, стал рассказывать о матери, отце, брате — “он в армии, воюет, наверное, лучше меня”. Гости примолкли и жадно слушали о техникуме, о военкоме, о военном училище, о параде в Одессе, о физруке, обо всем дальнем, им, коммунистам, не слишком понятном, но дорогом советском мире, что создал этих вот Пориков, восхищающих Францию. А Порик принялся говорить о Сен-Никезе, и все придвинулись ближе, хотя и сами уже знали дело в подробностях, придвинулись, переживая вместе с рассказчиком трагические и величественные перипетии побега, радостно ощущая свою причастность к герою, причастность, которая обычно возвышает людей. Шел мужской дружеский вечер, вечер соратников, в глубоком тылу рейха, защищенных от него волей своей, силой своей, своим подпольем. Проговорили бы до утра, если бы Эмилия не заявила решительно, что хватит, накурили, поздно уже и вообще “мальчику пора спать”.
Со следующего дня Порик круто пошел на поправку. Доктор Рузэ приезжал два раза в неделю, делал перевязки, осматривал, хмыкал, покачивая головой: такие жизнелюбцы и ему попадались редко. Эмилия жестко соблюдала режим, они ссорились иногда из-за этого. Порик то смеялся, то сердился. Он понимал, какими непростыми путями добывали и переправляли ему деликатесы: сливки, масло, самые тонкие сорта сыра, нежный, беловато-коричневый паштет из дичи. Он-то хорошо представлял сложности, стоящие и за визитами Рузэ, и за безопасностью дома Оффров, куда ни разу не заглянули посторонние. Товарищи оберегали его, товарищи любили его — и он здоровел день ото дня, поражая доктора.
Ему разрешили работать, и Порик прежде всего спросил: как отряд? Отряд жил, сказали ему, отряд, крепко сколоченный, и в отсутствие командира оружия не сдавал. Крылов подорвал эшелон на станции Буале, а потом налетел на крупный военный завод, перебил охрану, вывез оружие. Стамбулов “взял на щит” немецкий продовольственный склад в Нувьон-ском лесу: семьсот килограммов сливочного масла, четыре машины консервов и две машины мяса роздали населению. (“Так вот откуда масло и мясо у Эмилии!”) Федорук, не дождавшись, пока эшелон с солдатами выйдет из Бомона, напал на него вместе с французами прямо на станции, перебили там три десятка немцев. А из Парижа прибыл вызов: приехать и доложить о делах на Севере.
Жизнь звала Порика, суровая и опасная, тяжкая и безжалостная, но настоящая, ни с чем не сравнимая по страсти и значимости.
Он был жив и здоров, следовательно, солдат в строю — кусайте локти, коричневорубашечники! Он превратил ваш концлагерь в партизанский отряд, он ушел из Бомона, он ушел из Сен-Никеза, он выжил, и он — в строю. Здесь же, в много раз обловленном и прочищенном Па-де-Кале, он появляется вновь, и где же — в Дрокуре!
В мае чапаевцы нападали на Дрокур два раза. Днем ходили в атаку на город, расстреляли охранение, подожгли присутственные места. “Русский из Дрокура” превратил Дрокур прямо-таки в вольный город: немцы старались туда зря не показываться.
Порик пишет в Париж: он не может приехать, слишком много работы. После его ареста, а потом побега немцы усилили слежку: схвачен Бойко, провалились явочные квартиры белоруса Юркевича, французов Луи и Марии-Луизы Петт, Декорте, Люсьена, Динуара… В Лилле расстреляно несколько партизан, нарушена связь с некоторыми отрядами. Ему нельзя уезжать: надо все наладить.
А ему надо было уехать. Его фотографии стараниями немецких комендатур широко известны в Па-де-Кале. Его ищут сотни шпиков, специально собранных в департамент, на него ориентирована вся фашистская агентурная сеть. Что бы там ни было, напоследок гестапо хочет, наконец, свести счеты с Пориком.
Поступили сведения: наблюдение установлено и за домом Оффров. Как-то под вечер Вася прощается с Гастоном и Эмилией. Он вынимает из нагрудного карманчика свои четыре пули — подарок хирурга, гвоздь, которым он убил немца в Сен-Никезе и дарит их “маме с папой”. Пройдет много лет, но семья сохранит подарки. Эмилия обнимает Порика, обнимает его Гастон, они провожают его до калитки и смотрят вслед, пока его не поглотит темнота, будто чувствуют, что это — в последний раз.
Василий поселяется в Гренейе, в семье Комюсов. Но он почти не бывает здесь. Порик разъезжает по департаменту, инспектируя свои отряды, ободряя людей, бросая их в бои. Засада у Бомона — только в плен взято тридцать немцев… Налет на шахту “Лева” — захвачено полмиллиона франков, шесть тысяч продовольственных карточек, шахта выведена из строя… Взорван склад взрывчатки… Взорван завод запчастей для самолетов…
И, наконец, Бомон, тот же Бомон, гнусный лагерь: никуда им с Пориком друг от друга не деться.
Вот они в третий, и в последний, раз в Бомоне — бывшие бомонды. Опять горит канцелярия, около нее кратко звучит залп: охране — конец. Толпа лагерников разбита на группы, их инструктируют отдельно: кто пойдет по квартирам, кто — по заброшенным шахтам, кто — в пограничные леса. Подготовка — первоклассная, недаром операцию подготовил Аданьев, а проводил Федорук: она заняла два часа. Лагеря больше нет, лагерников больше нет — дымятся головешки от бараков…
И вот — 14 июля.
14 июля — национальный праздник Франции: день взятия Бастилии. В 1942–1943 годах он не праздновался: немцы… В июне 1944 года компартия дала лозунг: “Все на празднование 14 июля!”
14 июля в Сен-ан-Гоэлле, как и во всех городах Франции, у памятника Неизвестному солдату собрался митинг. И, когда у памятника вдруг возник Порик, люди замерли. Это казалось сном: Па-де-Кале набит войсками, всюду ищут русского из Дрокура, на всех перекрестках висят приказы о его выдаче и фотографии, а он — пожалуйста, стоит в открытую на трибуне, да еще в полной форме советского офицера! (Жанна Комюс очень гордилась своим шитьем.) Толпа молчала ошарашенно, и Порик поднял руку: “Товарищи!” — качал он.
Первая и последняя митинговая речь Василия Порика во Франции была, конечно, верхом дерзости. Немецкие военные автомашины легко разогнали бы постовых, расставленных По-риком вдоль шоссе, и тогда не скрыться бы. Но очень хотелось опять дерзнуть, показать и немцам и французам, что, мол, в самом немецком тылу настолько сильны партизаны, что могут позволить себе и такое. Он говорил не слишком связно, это была не его специальность, однако горячо, задорно, сказал все правильные слова, произнес советско-французскую здравицу, и от того, кто, где и как произносил речь, она казалась великолепной, ему отвечали гулом, выкриками, махали трехцветными французскими флагами, лезли, чтобы пожать Порику руку, обнять! У трибуны и у памятника застыли в почетном карауле десять чапаевцев, отборные богатыри. А только кончил Василий свою речь, как раздался мерный строевой шаг и на площадь, строго равняясь, вступил отряд Александра Ткаченко, символизируя военный парад.
Праздник удался на редкость. Слава Порика поднялась еще выше. Ненависть к нему гестапо — тоже.
Его схватили 22 июля 1944 года.
Точнее говоря, его просто сбили с велосипеда, повалили и надели наручники. Он поднялся с земли, остолбенело вглядываясь в рослых парней, одетых по-шахтерски. Ехал Порик из Гренэйя в Льевен на встречу с Пьераром и парней этих увидел метров за двести. Еще смутно подумалось: чего это шахтеры в рабочее время бродят вдоль дороги? Но было не до того, мысли занимала предстоящая встреча, открылись уже терриконы, и трубы, и первые улицы Льевена, когда один из парней рыскочил на дорогу и встал перед велосипедом. В следующую секунду грубые руки — много рук! — сгребли Порика с седла, и вот стоит Василий, не веря, инстинктивно выкручивая из наручников кисти, и смотрит, как из-под робы достают “шахтеры” свои автоматы, и слышит опять: “Шнель! Шнель!” Они идут гурьбой вокруг него, человек двадцать переодетых гестаповцев и эсэсовцев, толкают его автоматами, бьют прикладами по плечам, по рукам, по голове — и хохочут, довольные, удачливые, хохочут: вот и взяли Порика!
До мэрии — сотня метров, у мэрии наготове подрагивает грузовик, грузовик летит по шоссе мимо домика, где цветы, как договаривались, поставлены в левом углу окна, сообщая о безопасности, где на крыльцо вышла Туанета, хозяйка конспиративной квартиры, к которой он и ехал, стоит, видит в кузове Порика и, не смея всплеснуть руками, мгновение смотрит ему в глаза. Она видела Порика последней, в ее глаза он заглянул под конец. На предельной скорости летел грузовик, спешил, торопился к Аррасу, к крепости Сен-Никез, прямо ко рву с расстрелянными. И в ту же ночь Василия подгоняют к краю рва, того самого рва, что спас его семьдесят девять дней назад во время побега, подгоняют, ставят и вскидывают автоматы. Он ничего не успевает понять, — он ждет допросов, битья, чего угодно, но только не этого, не немедленного расстрела без единого слова. Но они вскидывают автоматы, они не собираются ни допрашивать, ни бить, ни бросать в камеру, — хватит, подопрашивали, побросали! Ни дня отсрочки Порику, чтобы он ничего не успел предпринять! Они вскидывают автоматы, и — залп, и падает Порик двести восемнадцатым в траншею расстрелянных.
Это мировая война, не на жизнь, а на смерть, это мировая война, и украинец Порик падает в братскую французскую могилу от немецкого залпа. Он командовал ротами и отрядами, он придумывал и осуществлял самые фантастические проекты, он чудом не раз уходил от смерти, и будь на свете богиня судьбы, она бы, по справедливости, после побега из Сен-Никеза не ставила бы его у траншеи расстрелянных. Он в короткие годы свои утрамбовал столько обширных и важных деяний, он столько бы еще успел сделать на неустроенной нашей планете, но вот — один миг, один залп, и Порика не ждет уже ничего. Утром он выехал с проселочной тропки к окраинам Льевена, всего только день назад был Василий деятелем, борцом, и мы с вами следили за ним, ждали его очередного решения, действия, приказа, но это — война, за один час способная перевернуть жизнь народов, и уж вовсе не оборачивающаяся на жизнь и смерть человека. Война оборвала нашу повесть сразу, вдруг, залпом — так поступают войны.
Да, союзники уже подошли к Па-де-Кале, да, вот-вот они возьмут и Аррас, и Бомон, и Энен-Льетар, и спасут Адоньева, спасут Бойко, спасут Оффров, но Порика уже не спасут. Гестапо свело свои счеты: Порик убит.
Кто его выдал? Провокатор? Или частые поездки Порика днем из Гренэйя в Льевен привлекли внимание полицейских? Или просто кто-то из переодетых гестаповцев, устроивших засаду по другому поводу, узнал его в лицо? Неизвестно.
А отряд имени Чапаева — в бою. Крылов занимает поселок за поселком и разбрасывает по дорогам группы партизан на грузовиках, вызывая панику у отступающих немцев. Калиниченко прочесывает леса, разрубает проволоку последних лагерей, освобождает пленных. Федорук оседлал два моста и не пропускает отступающие вражеские колонны. Ткаченко, получив задание не пустить немцев к восставшему Парижу, перекрыл дороги от Артуа, приказал бить по скатам проносящихся грузовиков, устроил на шоссе пробки и принял на себя всех высаженных из машин немцев. Он продержался со своей интербригадой три часа, все-таки хоть немножко сумев помочь парижанам.
Порик умер, но дело его жило.
Он умер, он не дождался Победы. Не дождался падения Берлина, не видел московского салюта, не узнал, кто из его семьи жив, кто. погиб. Герой Советского Союза Василий Васильевич Порик пал смертью храбрых, как и миллионы его сограждан. Это о таких, как он, говорили в войну: “Смертию смерть поправ”. Это такие, как он, — сотни тысяч простых советских людей в грозную огненную годину нашли в своем сердце достаточно мужества и веры в победу, чтобы пересилить фашистскую силу. Там, куда занес их ветер войны, — на Курской дуге или в департаменте Па-де-Кале, в рядах Красной Армии или в партизанском отряде, в звании ли солдата или в чине генерала — они исполняли свой долг до конца. Жизнь и смерть этих людей, братьев, отцов или дедов наших, для нас и наших детей останется образцом силы воли, душевного благородства и идейной несокрушимости.
Но герои оставляют на земле и нечто гораздо большее, чем светлую и поучительную память о них. Ведь от Порика и таких, как Порик, сохранились мы с вами, двести тридцать миллионов человек, и еще почти три миллиарда человек за пределами СССР, существование которых тоже оказалось бы под угрозой, если бы фашизм победил. В музеях лежат пули, извлеченные из тела Порика, стоят стенды, посвященные его жизни; на цоколях подымаются памятники ему, пишут о нем поэмы и песни, — а главное, живет человечество, заслоненное и спасенное от фашистского смертоносного шквала всеми Пориками всех народов земли двадцать лет назад, среди которых Василий из Соломирки был не последним.
И пройдет, наверное, еще много лет, а в предместье Арраса, как и сегодня, у самого края старинного крепостного рва, на потемневшем от времени камне по-прежнему будет выделяться одна надпись: “Василий Порик. Январь 1920–июль 1944. Лейтенант Красной Армии. Из крестьян”.
Мы дети, но мы стремимся вперед, полные сил и отваги.
РАССКАЗ
Мы познакомились на конференции по бионике. После моего выступления в зале изрядно шумели. В суматохе Дерзкий Мальчишка подсел ко мне и тихо спросил:
— Скажите, пожалуйста, хотели бы вы получить динозавра?
Я посмотрел на него и понял, что он имеет в виду живого динозавра. Я мгновенно представил, насколько укрепится палеобионическая гипотеза, если в моем распоряжении окажется хотя бы один живой динозавр.
— Давай, — сказал я. — Давай твоего динозавра.
Я с первого взгляда определил, что передо мной — Дерзкий Мальчишка и что он знает, где раздобыть живого динозавра. Но, по правде сказать, я не ожидал, что идея окажется такой потрясающей. В конце концов, он мог просто знать, где водятся динозавры. Надо принять во внимание, что в зале был шум. Отдельные слишком темпераментные оппоненты выкрикивали разные доводы против моей гипотезы. Из-за этого отвлекающего фактора я, собственно, остановился на столь банальной догадке. Динозавров обычно где-то находили. Таков литературный штамп, это и ввело меня в заблуждение. Благородная и великая идея Дерзкого Мальчишки не имела ничего общего с этим убогим штампом.
Я понял суть идеи на третьей фразе и несколько даже ошалел от размаха. То, что придумал Дерзкий Мальчишка, далеко выходило за пределы палеобионики. Это одна из фундаментальных идей, которых в науке — за всю ее историю — насчитывается лишь несколько десятков, не больше.
Подумайте сами, пока я еще ничего не рассказал, как раздобыть живого бронтозавра. Ну, не бронтозавра, так хотя бы игуанодона или, на худой конец, самого завалящего махайрода. Готов спорить: не придумаете!
Между тем в этой задаче нет ничего принципиально нерешимого. Вот, например, идея, приближающаяся к решению. Пьер де Латиль пишет в своей книге “От “Наутилуса” до батискафа”: “Если на океанском дне не происходят процессы гниения, то трупы живых существ, которые могли упасть на дно, сохраняются там в целости в продолжении тысячелетий. А это означает, что на дне океанов можно было бы найти в абсолютно неповрежденном состоянии останки многих давно вымерших на земле животных. Вот гипотеза, способная взбудоражить самый холодный и не склонный к романтике ум! Приходится лишь удивляться, что ни одному автору научно-фантастических романов до сих пор не приходила в голову мысль использовать эту тему”.
Согласитесь: гипотеза и в самом деле остроумная. Что говорить, конечно, тут существует некое “но”. Даже в самых глубоких океанских впадинах есть жизнь, микроорганизмы и, следовательно, гниение. Однако сама по себе мысль, как видите, лишь чуть-чуть не дотягивает до требуемого решения.
Попытайтесь все-таки подумать относительно живого динозавра.
А я пока продолжу рассказ.
Итак, Дерзкий Мальчишка выложил свою идею.
— Пойдет? — спросил он.
Клянусь, он был готов к защите! Настоящий Дерзкий Мальчишка, я эту породу знаю.
Когда-то я сам был Дерзким Мальчишкой. Но мне уже скоро сорок, и я давно подал в отставку. У меня семья, я состою членом жилищного кооператива и выписываю полезный журнал “Здоровье”. По поведению мне смело можно ставить пятерку. Если в отдельных (совершенно нетипичных) случаях во мне и вспыхивает что-то такое, я сразу включаю внутренние тормоза.
Я даже не знаю, почему на конференции поднялся шум. Мое выступление было выдержано в спокойном, академически скучноватом стиле.
Видимо, придется рассказать об этом выступлении: тогда вы поймете, почему мне понадобился динозавр. Вообще, я должен буду объяснить уйму разных вещей. Ничего не поделаешь, одно цепляется за другое. Рассказ будет довольно сумбурным, предупреждаю заранее.
Поскольку мы уж заговорили об этом, надо сказать прямо, что я не писатель. Все, о чем здесь написано, не содержит ни капли вымысла. От нас сбежал… гм… сбежало некое живое существо. Спрашивается: прикажете дать объявление в газете? Дескать, так и так, утерян, предположим, стиракозавр средних размеров, особых примет не имеет, о находке просят сообщить по адресу…
Подумав, я и решил написать рассказ. Согласитесь, это неплохой выход. Тот, кто усомнится в истинности происшедшего, может считать это фантастическим рассказом. Однако если вам встретится сбежавшее существо (а я на это рассчитываю), вы будете знать, в чем дело.
Начнем с конференции. Как я уже говорил, она была посвящена проблемам бионики. Надеюсь, нет необходимости объяснять, что такое бионика, тем более это не так просто объяснить. Выступая на конференции, я перечислил одиннадцать определений бионики, принадлежащих разным авторам. Собственно, с этого и начался шум. Но оставим терминологию; в конце концов, это формальная сторона. Будем считать, что бионика изучает “конструкции” животных и растений с целью использования “патентов природы” в технике. Ну, допустим, выясняют, как медуза слышит приближение шторма, а потом создают метеорологический прибор “ухо медузы”. Все очень мило, если не задаться вопросом: а разве изобретатели раньше, до появления слова “бионика”, не копировали природу?
В своем выступлении я привел интересный пример, почему-то вызвавший в зале излишнее оживление. Древние греки применяли тараны — массивные бревна, которыми взламывали ворота осажденной крепости. Торцовая часть тарана от ударов быстро расплющивалась. И вот неведомые миру древнегреческие бионики нашли отличное решение: они придали торцу тарана форму бараньего лба. Такой таран разбивал самые крепкие ворота.
Подобных примеров множество. Спрашивается: изменилось ли положение оттого, что мы — во второй половине XX века — заменили слова “копирование природных прообразов” словом “бионика”?
Когда я задал этот вопрос, один из наиболее нетерпеливых оппонентов высказался с места в том смысле, что раньше “патенты природы” использовались случайно и редко. “Возникновение же бионики, — внушительно сказал он, — знаменует переход к широкому и планомерному внедрению в технику решений, заимствованных у природы”. Затем оппонент сел, вкушая заслуженные аплодисменты. Да, да, вполне заслуженные, потому что он был абсолютно прав! Бионика имеет смысл лишь в том случае, если количество заимствованных у природы идей увеличивается в сотни, в тысячи раз. Между прочим, я это и сам знал. Научный диспут в какой-то мере подобен шахматной игре. Я сознательно отдал пешку, чтобы выиграть ладью.
Итак, бионика должна давать много новых идей. Хорошо. Даже великолепно. Спрашивается: где они, эти идеи? Где могучий поток новых открытий и изобретений?
Я напомнил, что в вестибюле устроен симпатичный стенд с книгами, брошюрами и статьями о бионике. Затем я спросил: заметил ли кто-нибудь, что все авторы приводят один и тот же, весьма скромный набор примеров? Заметил ли кто-нибудь, что в большинстве случаев сначала делается изобретение, а потом находится прообраз в природе?
В зале наступила относительная тишина, и я смог изложить принцип палеобионики. (Прошу следить за ходом мысли, мы, приближаемся к вопросу о динозавре).
Древнегреческие бионики, создавшие таран с бараньим лбом, выбрали самый лучший из известных им природных прообразов. Тем же нехитрым методом действуют и сейчас: ищут возможно более совершенный “оригинал”. Однако такой “оригинал” — в этом-то и загвоздка! — почти всегда оказывается слишком сложным. Разобраться в его устройстве очень трудно. А построить “копию” порой просто немыслимо. Так, например, обстоит дело с попытками скопировать кожу дельфина. Постепенно выясняется, что дельфин обладает тончайшей системой кожного регулирования. Практически невозможно и невыгодно копировать столь сложный прообраз.
Тупик? Нет! Прообразами должны служить более простые вымершие животные, изучаемые палеонтологией. В этом и состоит основная идея палеобионики.
Вот тут тишина сразу прекратилась! Но я все-таки докричал свое выступление.
Вымершие животные уступают современным в развитии головного мозга и нервной системы. В остальном они достаточно совершенны. По некоторым “показателям” древние животные вообще превосходят своих выродившихся потомков. Исчезли такие животные не потому, что были плохо “устроены”. Они вымерли из-за изменений климата и рельефа, а в некоторых случаях были истреблены человеком.
Аплодисментов не было, но я на них и не очень рассчитывал. Не следует думать, что научные конференции проводятся по методу “встретились, поговорили, разошлись”. Представьте себе: десятки лабораторий, сотни и тысячи людей ведут исследования в каком-то направлении. И вот на конференции впервые называется другое направление. Думаете, так просто “переключиться”? “Горят” чьи-то готовые к защите диссертации. Нужно ломать чье-то не без труда собранное оборудование. Кому-то придется начинать работу заново, с нуля. Всякое “переключение” связано с потерей времени. Поневоле задумаешься.
Бионика требует контакта между биологами и инженерами. Очень сложная штука, этот контакт! А тут возникает вопрос о привлечении еще и палеонтологов…
Полагаю, теперь вам понятно, почему я не рассчитывал на аплодисменты. Нужно определенное время, чтобы новая идея была воспринята как необходимость. По шуму в зале я чувствовал, что процесс этот идет нормально. Я шепнул мальчишке: “Давай выбираться!” — и мы незаметно потихоньку двинулись к выходу.
Впрочем, не совсем незаметно, потому что в вестибюле нас настиг взъерошенный гражданин средних лет.
— Один вопрос! — быстро сказал он и намертво вцепился в пуговицу моего пиджака. — Так, так! Вот вы говорите, что надо копировать вымерших животных…
— Говорю, — покорно признался я, пытаясь высвободить пуговицу.
Он возбужденно заглотнул воздух и продолжал:
— Понимаете, я изучаю механику работы птичьего крыла. С позиции самолетостроителя. Крыло — изумительно по совершенству! И вот вы предлагаете, — он рванул злополучную пуговицу, — вы предлагаете использовать палеобионический принцип. Та-ак, та-ак! Значит, вместо прекрасного — да, да, прекрасного! — крыла птицы самолетостроители должны ориентироваться, простите, на паршивое крыло какого-нибудь птеродактиля? Так?
Он машинально поднес к глазам оторванную пуговицу, пожал плечами и сунул ее себе в карман. Мне захотелось посмотреть, на что способен мальчишка. Я показал ему на взъерошенного гражданина.
— Паршивость — понятие относительное, — философски сказал мальчишка, охотно выдвигаясь вперед.
Взъерошенный гражданин уставился на Дерзкого Мальчишку. Мне понравилось, что гражданина не шокировал возраст нового противника.
— Вы хотите сказать… — вкрадчиво начал взъерошенный гражданин.
— Вот именно, — перебил Дерзкий Мальчишка и взял его за пуговицу. — То, что плохо для живого существа, может оказаться хорошим в технике.
С пуговицей это было, пожалуй, лишнее. Но говорил он бойко. Взъерошенный гражданин едва успевал вставлять свои “та-ак, та-ак”.
Крыло птерозавра действительно хуже птичьего крыла. Почему? Малейшее повреждение кожаной перепонки — и птеродактилю конец. Однако у современной техники иные возможности и иной арсенал материалов. С этими материалами выгоднее копировать гладкие крылья таких отличных летунов, как вымерший рамфоринх или живущая и ныне, но обладающая древней родословной стрекоза.
Это было прекрасно сказано: я бы не сказал лучше. Взъерошенный гражданин произнес протяжное двухметровое “та-а-а-к” и погрузился в раздумье.
Мы сразу дали ходу.
— Пуговицу ты мог бы и не трогать, — сказал я мальчишке.
— Надо же вам пришить пуговицу, — ответил он. — Вот, смотрите, точно такая, как ваша.
Ему нельзя отказать в наблюдательности — непременном качестве настоящего исследователя.
На улице он купил два пирожка с рисом. Пирожки я отобрал и бросил первой встречной собаке (это был увешанный медалями бульдог; он презрительно оттопырил тяжелую губу и мутно посмотрел на меня). А мы пошли в кафе “Прага”, потому что вопрос о динозаврах следовало обсудить безотлагательно.
Здесь самое время кое-что рассказать о Дерзком Мальчишке.
Не буду называть его имени и фамилии. Вам они ровным счетом ничего не скажут. Пусть он пока так и останется Дерзким Мальчишкой. В конце концов, это звучит не хуже, чем Главный Конструктор.
Не буду также излагать биографию Дерзкого Мальчишки, когда-нибудь она появится в серии “Жизнь замечательных людей”. Если вы в этом сомневаетесь, давайте ваше решение задачи о динозаврах! Боюсь, что у вас до сих пор нет решения… Крепенький орешек, а?
Да что тут говорить, возьмите, например, фантастическую литературу. Вымершими животными напичканы сотни рассказов, повестей, романов. Но в основе одна идея — герои обнаруживают некий затерянный мир, где чудом сохранились динозавры или мамонты. Есть и подварианты: встреча с древними животными происходит на чужой планете или при поездке в прошлое на машине времени. Со времен Рони-старшего и Конан-Дойля фантастика не пошла дальше. Представьте себе, что “космическая” фантастика остановилась бы на жюль-верновской колумбиаде, и сейчас писали бы о полетах к звездам в пушечных снарядах… С “динозавровой” фантастикой именно такое положение. И уж если фантасты не придумали ничего путного, то проблема, поверьте, не из простых.
Когда-нибудь Дерзкому Мальчишке поставят памятник. Скульпторы, испокон веков создававши, конные статуи, на этот раз изобразят всадника на уламозавре. Или на трицератопсе2. Между нами говоря, место я уже присмотрел. Напротив палеонтологического музея. Конечно, пока памятник ставить нельзя: у мальчишки слишком легкомысленный вид. Скажем, Эйнштейн или Павлов — могли бы их узнать на фотографиях, сделанных, когда этим великим людям было по пятнадцать лет? А впрочем… Мы говорим об Эйнштейне, Боре, Тимирязеве и видим величественных старцев. Но ведь они были почти мальчишками, когда делали свои открытия!
Ладно, о памятнике и биографии в серии “Жизнь замечательных людей” еще будет время подумать. Пока важен другой вопрос: как получилось, что обыкновенный мальчишка стал Дерзким Мальчишкой?
Тут не все ясно. Однако в общих чертах вырисовывается такая история. Мальчишка привык считать на пальцах. Через эту могучую мыслительную стадию проходим все мы. И всем нам не дают долго на ней задержаться. “Ах, ах, так нельзя! Ах, стыдно, ах, не положено…” Так вот, мальчишке кто-то сказал: “Что ж, попробуй. Сложение и вычитание на пальцах — это просто. А вот как дальше — не знаю”. Он не помнит, кто ему это сказал. Жаль. Ибо именно в этот момент и приоткрылась дверь в науку.
В самом деле, кто может доказать, что, например, бином Ньютона проще решать на бумаге, а не на пальцах? Ведь никто не пробовал!
Мальчишка долго совмещал “положенную” арифметику с “неположенной”. Сначала потому, что так было легче. Потом по привычке. Наконец, из интереса. И вот однажды он решил на пальцах кубическое уравнение. Над ним смеялись. Но он уже был исследователем, самым натуральным исследователем!
Я видел, как он вычисляет на пальцах. Уравнения высших степеней он щелкает, как семечки. Ну, еще кое-что в дифференциальном и интегральном исчислениях. Векторная алгебра. Дифференцированию, например, соответствует поворот рук ладонями вниз. Введены вспомогательные обозначения: “одна нога”, “правое ухо”, “левое ухо”, “прищуренный глаз” (для операций с мнимыми числами) и так далее. В среднем вычисление на пальцах раза в три быстрее, чем на бумаге. Конечно, нужна солидная тренировка.
Все это очень интересно, и я мог бы рассказать подробнее (квадратные уравнения я уже сам могу решать на пальцах). Но тогда получится математический трактат. А я пишу рассказ. Художественная литература — дело серьезное. Тут, знаете ли, свои законы, приходится считаться. Так что давайте вернемся к художественной литературе.
Я не люблю, когда люди берутся за какое-нибудь дело, не удосужившись хотя бы полистать соответствующие книги. Решив изложить происшедшие события в форме рассказа, я прежде всего от корки до корки проштудировал “Основы теории литературы” Л.И.Тимофеева. Не буду преувеличивать: кое-чего я не понял. Например, как раскрыть характер героя произведения? У Тимофеева на странице 141-й сказано: “Характер раскрывается путем показа его взаимоотношений с другими характерами. Так, если в первой главе произведения изображается А., а во второй — Б., испытывающий страдания благодаря действиям А. в первой главе, то эти переживания Б. являются одной из форм раскрытия А., хотя А. во второй главе нет, и нет, следовательно, и относящихся непосредственно к нему словесных единиц”. Очень мило! Но Дерзкий Мальчишка взаимоотносится главным образом не с другими характерами, а с другими научными теориями. Как быть в этом случае?
Если бы я не читал Л.И.Тимофеева, то начал бы со штанов. Мальчишка носит серый клетчатый пиджак, белую рубашку, белый галстук и флотского образца штаны. Я спросил:
— Штаны — из соображений романтики?
— Нет, — ответил он. — Из соображения прочности.
Но “Основы теории литературы”, насколько я понял, предписывают не увлекаться такими частностями, как штаны, а сосредоточиться на описании наиболее характерного.
Дерзкому Мальчишке пятнадцать лет. Не берусь, однако, утверждать, что это очень характерно. Можно быть Дерзким Мальчишкой в десять лет и в семьдесят. Девчонки тоже могут быть Дерзкими Мальчишками. Тут все дело в стиле жизни. Мальчишка, о котором я рассказываю, приехал из Тамбова в Москву, поступил в восьмой класс и устроился работать. Он стал сторожем в научно-исследовательском институте. Это было блестяще придумано: он получил возможность, литературно говоря, вступить во взаимоотношение с оборудованием целого института! Идей у мальчишки был целый ворох. Эти идеи плюс институтское оборудование… вы, надеюсь, представляете?
Если меня когда-нибудь выгонят из моего КБ, я поступлю ночным сторожем в научно-исследовательский институт. При моей, смею думать, солидности я вполне могу рассчитывать на должность старшего сторожа. Мальчишку же приняли младшим сторожем. Дежурил он днем, а по вечерам приходил в институт готовить уроки. Часов в девять его пожилой коллега уютно засыпал, и тогда Дерзкий Мальчишка шел в лабораторию. В институте было разное оборудование, вплоть до гигантских разрядных установок. Но для проверки гениальных идей почти всегда достаточны самые простые средства.
Прошу обратить внимание: так продолжалось год — и мальчишка ни разу не попался. Полагаю, такое взаимоотношение с оборудованием в высшей степени характерно. Идеи могут быть сколь угодно сумасшедшими, но их осуществление требует спокойствия и вдумчивости. Стремление всюду совать нос, крутить все, что подвернется под руку, и прочая “любознательность”, почему-то вызывающая умиление, не имеют ничего общего с исследовательским талантом.
Дерзкий Мальчишка работал по плану. Сначала пять, потом шесть и семь часов в день — сверх школьной программы. Я видел тетрадь, в которую он ежедневно записывает отработанные часы. Три года в среднем по шесть часов в день — это шесть с половиной тысяч часов. Университетский курс математики, плюс физика, плюс полсотни книг по биологии, плюс палеонтология… Всего не перечислишь.
Откровенно говоря, листая эту тетрадь, я испытывал двойственное чувство. Работа титаническая, ничего не скажешь. Но шесть с половиной тысяч часов отняты у детства.
За вход в науку приходится дорого платить. Видимо, поэтому так соблазнительно проскочить без платы. Норберт Винер пишет в своей автобиографии: “…честолюбивые люди, относящиеся к обществу недостаточно лояльно, или, выражаясь более изящно, не склонные терзаться из-за того, что тратятся чужие деньги, когда-то боялись научной карьеры как чумы. А со времен войны такого рода авантюристы, становившиеся раньше биржевыми маклерами или светочами страхового бизнеса, буквально наводнили науку”. Винер имеет в виду капиталистическое общество. Но было бы наивным лицемерием утверждать, что у нас мало людей, которые идут в науку, только чтобы устроиться. Такие люди есть.
Винер, шутя, говорит, что неплохо было бы раз в году сжигать по жребию одного ученого. Тут, конечно, есть риск сжечь толкового человека. Зато резко уменьшится приток в науку карьеристов. Мальчишка, когда я рассказал об этой идее, просто повизгивал от восторга. Он до сих пор упорно не хочет считать ее шуткой.
Будем говорить серьезно. Проскользнуть в науку можно — это дело ловкости. Однако никакая ловкость не поможет бесплатно сделать что-то в науке. Чтобы получить калорию тепла, нужно затратить 427 килограммометров работы. Чтобы зажечь свой огонь в науке, нужна определенная работа — тут не изловчишься, не проскользнешь. И это еще только начало — зажечь огонь. Нужно всю жизнь поддерживать его, бороться с непогодой, ветрами, бурями.
Но и Винер по-своему прав: в науке иногда выдвигаются и без зажигания вышеупомянутого огня. Однажды я проделал любопытный мысленный эксперимент. Я рассуждал так.
Сам процесс научного творчества доставляет настоящему ученому огромное удовольствие. Научное исследование — вещь куда более вкусная, чем пирожное. Разумеется, каждый труд может приносить удовлетворение. Но научное творчество — не просто удовлетворение, а самое высшее из доступных человеку духовных наслаждений. Так вот, почему бы не считать это наслаждение главной частью зарплаты? Во всяком случае, это не нарушило бы социалистический принцип оплаты по труду. “Вот вам, глубокоуважаемый товарищ профессор, ставка лаборанта плюс золотая валюта духовных ценностей…”
Это было в субботу, в переполненной электричке. Со всех сторон на меня напирали туристы, навьюченные своей колючей амуницией. В таком положении мысленные эксперименты — самое утешительное занятие.
У меня много знакомых, так или иначе связанных с наукой. Я попытался представить, что произойдет, если им объявить: “Братцы, платить вам будем, как в многотрудные времена славного Галилея”.
В ответ я услышал голос одного из своих друзей. Услышал мысленно, но весьма натурально (когда в ребра вдавливаются котелки и палки, невольно настраиваешься на полумистическое общение с голосами героев и мученикой науки). “Чихать, — мрачно сказал голос. — Прокрутимся”.
Но я изрядно отвлекся, а Это, как сказано в “Основах теории литературы”, вредит художественности.
Вернемся к динозаврам.
Дерзкий Мальчишка отнюдь не предлагал искать динозавров. Его идея была значительно шире. Он нашел способ получать вымерших животных. Любых животных, не только динозавров.
Есть биогенетический закон: развитие зародыша животных более или менее полно повторяет развитие тех форм, из которых исторически сложился данный вид. За очень короткое время (дни, недели, месяцы) зародыш как бы конспективно повторяет путь, пройденный его предками в течение сотен миллионов лет эволюции. У куриного зародыша, например, на третьи сутки появляются жаберные борозды — признак, сохранившийся с тех пор, когда у рыб, далеких предков птиц, развивались жабры. У зародыша коровы жаберные дуги, возникают в возрасте двадцати шести суток и вскоре исчезают. У человеческого зародыша хвост и жабры появляются к полутора месяцам.
Кстати, о хвосте.
Мальчишка утверждает, что все началось именно с хвоста, точнее, с рисунка хвостатого человека в школьном учебнике анатомии и физиологии. Случай иногда нажимает не те кнопки на пульте Природы. Появляется частица прошлого. Атавизм. Но почему атавизмами нельзя управлять и вызывать их по своему желанию?
Небольшой хвост мог бы даже украсить человека. В конце концов, возимся же мы со своими прическами, хотя волосы — такой же атавизм, как и хвост.
Идея создания хвостатых людей была изложена тут же на уроке (точнее, вместо ответа по заданному уроку), и парень схватил двойку. Двойку он исправил, а идею забыл. У него было много разных идей.
Но через месяц, перечитывая “Человека-амфибию” Беляева, он вспомнил об этой идее. Ихтиандр создан хирургическим путем: ребенку пересадили жабры молодой акулы. Этим путем предполагает идти и Жак Ив Кусто. По его мысли, хирурги должны снабдить человека миниатюрными искусственными жабрами. Мальчишка, выросший у берегов несерьезной реки Цна, никогда не видел океана. Он даже не знал, что такое настоящее море. Но однажды он подумал: если на определенной стадии развития у человека — на какое-то время — появляются жабры, значит, можно сделать, чтобы они не исчезали.
Здорово, а?
Так вот, я вам скажу: это чепуха. Сущая чепуха. Потому что к организму современного человека нельзя “прилепить” древние жабры. Организм — единая конструкция. Изменение части повлечет изменение целого. Восстановление жабер — идея столь же дохленькая, как, скажем, проект оснащения атомохода веслами.
Вся сила в том, что мальчишка не остановился на этой идее, а пошел дальше.
У Жюля Верна в романе “Вокруг света в восемьдесят дней” поезд идет над пропастью по мосту, который едва-едва держится. Поезд успевает проскочить. И сразу же после этого обрушивается мост. Такова хитрая механика открытий. Многие подходят к пропасти, смотрят на мост и думают: “Эта штука явно не держит. Здесь дороги нет”. Но открыватель смело допускает невозможное. Он вступает на мост, который не держит. Остановиться нельзя. Надо успеть проскочить — и тогда пусть он рушится, этот мост. Он сыграл свою роль.
Идея восстановления жабер “не держит”. Но додумаем ее до конца. Раз нельзя восстанавливать по частям, нужно восстанавливать целиком.
Копаясь в литературе по эмбриологии, мальчишка встретил описание опытов Петруччи. Это была какая-то брошюрка, рассказывающая о том, как в “биологической колыбели” вырастили теленка. Вот здесь парень и увидел, что его метод применим не только к человеку.
Оставался лишь один шаг к самому широкому обобщению: управляя развитием зародыша животных, можно “воскресить” его отдаленных, давно вымерших предков.
Эта идея и открытие путей ее осуществления принадлежат только Дерзкому Мальчишке. Я помогал в конкретном эксперименте, не больше.
Быть может, самое удивительное — простота средств, потребовавшихся для эксперимента. Я не вправе сейчас рассказывать об этих средствах. Нетрудно представить, что произойдет, если каждый желающий начнет выращивать цератозавров, мегатериев или каких-нибудь титанофонеусов. Это все-таки не канарейки.
Принцип я объяснил, а по поводу остального скажу коротко. Дерзкий Мальчишка нашел некий фактор, позволяющий закреплять черты, присущие тем или иным отдаленным предкам. К моменту нашего знакомства был почти собран прибор, которому мы, сидя в кафе “Прага”, придумали скромное название — палеофиксатор.
Здесь же, в кафе, мы выработали план действий.
Дерзкий Мальчишка хотел сразу получить диплодока или брахиозавра. На мой взгляд, не следовало начинать с крупных животных. Я, конечно, не отрицаю: убедительность эксперимента пропорциональна размерам полученного ящера. Но тут есть и свои неудобства. Взрослый диплодок весил полсотни тонн и имел в длину около тридцати метров. Попробуйте выкормить такое создание!..
Для начала удобнее животное небольшое, но экзотическое. Мы обсудили разные варианты и остановились на птеродактиле. По палеонтологическим данным, птеродактиль не больше индюка, то есть имеет вполне транспортабельные размеры.
Как вы, надо полагать, догадываетесь, для получения птеродактиля необходимо: а) иметь яйцо и б) подвергнуть это яйцо действию палеофиксатора.
Вообще говоря, годится далеко не всякое яйцо. У Дерзкого Мальчишки составлена таблица: каких животных из каких яиц получать.
Сложнее определить, когда и на сколько времени включать палеофиксатор. Скажем, голубиные яйца. В течение пятнадцати — семнадцати дней зародыш проходит путь, на который эволюция потратила миллиард лет. Каждый час “яичного времени” соответствует двум с половиной миллионам “эволюционных лет”. Тут, знаете ли, нужна особая точность!
По разработанному нами плану на окончательный монтаж палеофиксатора отводилось четыре дня. Заниматься этим должен был мальчишка. Мне надлежало добиться отпуска, отослать семью и организовать дачу под Москвой.
С отпуском было не так просто, но, в общем, все уладилось. Еще труднее было достать туристические путевки для жены и сына на пароход, который собирался полмесяца ползти до Астрахани и полмесяца обратно. Зато вопрос о даче был утрясен пятиминутным разговором.
Тут надо рассказать о хозяине дачи, третьем участнике эксперимента.
Итак, Вениамин Николаевич Упшинский. Фамилия, хорошо знакомая многим изобретателям. Теперь Вениамин Николаевич на пенсии, но еще не так давно в коридорах Комитета по делам изобретений и открытий можно было услышать: “Упшинский отказал… Упшинский уперся… Упшинский не согласен… Упшинский…”
Технику Вениамин Николаевич знал блестяще. Экспертом он был высокого класса. Наизусть помнил тысячи патентных формул. Но отказывать любил. Очень любил.
Я впервые столкнулся с ним лет двадцать назад. В ту пору я был крупным нахалом. Мне казалось, что я осчастливил человечество, придумав спички, которые горят красным пламенем. Тот, кто занимался фотографией, сразу поймет, зачем нужны такие спички. Фонарь — вещь малоподвижная. Упадет что-нибудь на пол, и ищешь в темноте. Обычную же спичку зажечь нельзя: засветится пленка или бумага.
Кабинет Упшинского находился в самом конце темного коридорчика. Да и сам кабинет был тесноватым и какой-то притемненный. Высокие книжные шкафы стояли не только у стен, но и посредине кабинета. Стол у Вениамина Николаевича был большой, массивный. На таком столе приятно играть в пинг-понг. Именно об этом я подумал, впервые переступив порог кабинета. И еще я заметил на окнах свернутые в рулоны светомаскировочные шторы. После войны их вполне можно было бы снять.
— Как же, как же, знаю, — добродушно сказал Вениамин Николаевич, усаживая меня на скрипучий стул. — Между прочим, вы не изобрели ничего такого… э… против курения? Жаль, жаль… Что ж, читал вашу заявку. Вы уж не гневайтесь, но я вам откажу…
Он не только любил отказывать, но и умел делать это со вкусом. Экспертиза для него была чем-то вроде игры в шахматы. Важен не только выигрыш, удовольствие приносит и сам процесс игры.
Он курил, благосклонно посматривая на меня сквозь толстые стекла очков. Глаз его я не видел, потому что в синеватых стеклах отражались книжные шкафы. Я до сих пор подозреваю, что Вениамин Николаевич специально использовал этот оптический эффект.
Кстати, внешне Упшинский с тех пор не очень изменился. Он и сейчас такой же массивный, румяный, добродушный.
Говорил Вениамин Николаевич негромко, как бы приглушенно. Смысл его речей клонился к тому, что практически затруднительно пропитать деревянную основу спички составом, окрашивающим пламя в красный цвет. Спичка будет давать то слишком тусклое, то слишком яркое пламя.
Я не перебивал его. У меня в кармане лежала коробка “красных” спичек, и я хотел проучить эксперта.
Он говорил долго и убедительно. А потом я положил на стол коробку “красных” спичек. И случилось чудо. Вениамин Николаевич мгновенно изменился. Исчезли книжные шкафы на стеклах очков. Я увидел обыкновенные живые глаза. Передо мной сидел человек, чрезвычайно заинтересованный происходящим. Этот человек говорил нормальным голосом и суетился — так ему хотелось поскорее испытать спички.
Я несколько опешил от такого превращения и уже без всякого ехидства выгрузил из карманов пачку фотобумаги и флаконы с проявителем и закрепителем.
— Чрезвычайно любопытно! — сказал Упшинский, схватив эти флаконы. — Чрезвычайно! Мы сейчас же и попробуем…
Он развил такую бурную деятельность, что мне оставалось только смотреть. Налил проявитель и закрепитель в крышки, снятые с массивных чернильниц. Подбежал к окну, рванул веревку. С грохотом опустилась штора, выбросив в воздух густое облако пыли. Упшинский пронырнул через это облако к другому окну. Хлопнула вторая штора, на мгновение наступила темнота, и тут же зажегся красный огонек. Вениамин Николаевич торжествующе воскликнул:
— Горит! Посмотрите — горит!..
Впрочем, он тут же забыл обо мне и занялся фотобумагой. Он возился минут сорок. Проверил бумагу. Потом стал жечь спички. Сразу по пять штук. Подносил их к самой бумаге. Не знаю, как она не загорелась. Он даже закурил от “красной” спички.
Прекратил он эту возню, когда в коробке остались три спички. Ему очень хотелось поиграть и с ними, но он был воспитанным человеком. Он со вздохом вернул мне коробку и поднял шторы. Потом мы навели порядок на столе. Упшинский тщательно почистил свой костюм.
— Значит, так, — неторопливо и важно сказал Вениамин Николаевич. — Отказик я вам все-таки напишу. Да вы не смотрите на меня так…
Я смотрел потому, что в стеклах его очков снова очень ясно отражались книжные шкафы.
— Наверное, вы уйму времени ухлопали, чтобы приготовить одну коробку таких спичек, — продолжал он. — А на спичечных фабриках возиться не будут. Там массовое производство. Они даже свою технологию не выдерживают. Извольте полюбоваться.
Он достал обычные спички, чиркнул спичкой о коробок. Спичка вяло зашипела. Вениамин Николаевич методично пробовал спички. Пятая спичка зажглась, разбрасывая зеленые искры.
— Такое качество, — наставительно произнес Вениамин Николаевич. — Ваши спички будут выполнены примерно на таком уровне. Четыре не зажгутся, а пятая засветит фотоматериал. До свидания.
Сейчас я перечитал эти страницы и вижу, что не совсем верно изобразил Упшинского. Вероятно, он бы рассказал обо мне тоже в несколько ироническом плане. Упшинский, конечно, требовал слишком многого, изобретение не обязано сразу быть безупречным и неуязвимым, это так. Изобретателю оставалось либо бросить идею, либо довести ее до полнейшего совершенства. И вот тут Упшинский в какой-то мере был прав. Но я понял это позже. А тогда я решил взять реванш.
Я появился у Вениамина Николаевича через два месяца и, твердо глядя в отражавшиеся на стеклах очков книжные шкафы, объявил, что придумал “порошки невесомости”. Упшинский фыркнул, но я выложил на стол спичечную коробку с шестью серыми таблетками (это было самое элементарное средство от головной боли).
Все строилось на психологическом расчете. В этой коробке Вениамин Николаевич видел “красные” спички — и они работали. Коробка прямо-таки заставляла поверить, что “порошки невесомости” тоже будут работать.
— Можем испытать хоть сейчас, — нагло сказал я.
— Сейчас? — неуверенно переспросил Вениамин Николаевич.
И снова произошло чудо. Как в прошлый раз. Вениамин Николаевич ожил, стал обычным человеком, засуетился, подготавливая эксперимент. Клянусь, он поверил в мои “порошки невесомости”!
Мы зажгли электрический свет и опустили шторы (чтобы с улицы не было видно летающего по комнате человека). Потом я отправил Упшинского за каким-нибудь романом (порошки действуют два часа, скучно висеть под потолком, ничего не делая). Потом Вениамин Николаевич принес бутылку лимонада (порошки горьковатые).
— Ну, — сказал Упшинский, вытирая вспотевший лоб, — кажется, всё…
Я внимательно оглядел потолок и потребовал веничек, чтобы можно было смахнуть пыль. Веничка не оказалось, и Вениамин Николаевич принес чистое полотенце.
— Ну? — простонал он.
По-моему, он просто сгорал от нетерпения. Я налил лимонад в стакан, открыл спичечную коробку, достал таблетку и поднес ко рту.
— С богом, — прошептал Вениамин Николаевич, заглядывая мне в рот. — Начинайте же…
Я посмотрел на него (я старался смотреть задумчиво и как бы с сомнением) и сказал:
— Нет. Пожалуй, не будем начинать…
— Почему?
Он был явно огорчен.
— А потому, — объяснил я, — что вы все равно не поверите. Я буду два часа торчать под потолком, там душно и скучно. Истрачу таблетку. А вы опять откажете. Таблетки, дескать, требуют особой тщательности в изготовлении. Легко, мол, напутать… Нет. Не будет испытаний. Переключусь на изобретение какого-нибудь антиникотина. До свидания.
Я выпил лимонад и ушел.
Так началась моя дружба с Вениамином Николаевичем Упшинским. С той поры каждое свое изобретение я сначала отдавал на растерзание Вениамину Николаевичу. Он был придирчив и несправедлив, но зато изобретения приобретали десятикратный запас прочности. А вот как объяснить привязанность ко мне Упшинского — этого я не знаю.
Дача Вениамина Николаевича — в Ильинском, под Москвой. Заброшенный участок примыкает к лесу. Отличное место для выращивания птеродактилей. Безлюдно. Тихо. А для Вениамина Николаевича такие эксперименты — самое большое удовольствие.
Великое переселение состоялось в воскресенье. Мы привезли палеофиксатор, две раскладушки и кое-какое барахло.
— Изобретатель? — спросил Вениамин Николаевич, разглядывая новенькие джинсы Дерзкого Мальчишки.
— Гений, — ответил я. — Пока непризнанный.
Упшинский одобрительно кивнул.
— Это хорошо. Кстати, нет ли у него какого-нибудь нового средства… э… против курения? Жаль, жаль… А что же есть?
— Математика на пальцах. Любые задачи.
— Як вам всегда хорошо относился, — грустно сказал Вениамин Николаевич. — А вы всегда шутите.
Пришлось тут же продемонстрировать решение квадратных уравнений. Упшинский мгновенно ожил.
— Потрясающе, — прошептал он, потирая руки. — Но ничего не выйдет. Вот увидите, ничего не выйдет…
Он потащил мальчишку к лестнице, они уселись на ступеньках н начали выяснять — выйдет или не выйдет. Когда я через час позвал их ужинать, Упшинский сердито отмахнулся:
— Не мешайте работать…
Я занялся расчисткой дачи.
Изобретатели годами тащили сюда всякий хлам. Плоды творческой деятельности, как говорил Вениамин Николаевич. Плодов было много. Они торчали в комнатах, на лестнице, на веранде, в сарае и, простите, даже в туалете. Если бы они работали, дача затмила бы любой павильон ВДНХ. Но работал только лесоветровой аккумулятор. Эта штука, установленная на крыше, была похожа на самовар. От самовара тянулись к ветвям деревьев десятка два ржавых тросиков. В ветреный день деревья раскачивались, тросики дергались и нудно скрипели. К вечеру над крыльцом зажигалась лампочка от карманного фонаря.
Была еще лодка, совсем новая. Лодку зачем-то подарил Вениамину Николаевичу сын, капитан дальнего плавания. Какой-то изобретатель пристроил к лодке вечный двигатель.
Я перетащил в глубь сада массу барахла. На веранде освободилось место для голубей.
Еще накануне мы присмотрели голубятник с четырьмя десятками отличных вяхирей и клинтухов. Хозяин голубятника, видимо, имел какое-то отношение к истории, потому что все голуби носили царственные имена: Рамзес, Цезарь, Антоний, Клеопатра, Екатерины — Первая, Вторая и даже Третья… Надо было снабдить это монархическое хозяйство современной автоматикой.
Как я уже объяснял, важно правильно выбрать момент включения палеофиксатора. Отчет времени нужно вести с появления яйца; но не могли же мы днем и ночью сидеть перед голубятником. Я придумал довольно надежную систему сигнализации. В общих чертах вырисовывалась и вторая система, оповещающая, что птеродактиль вылупился из яйца. Следовало предусмотреть также защиту от котов: дачные коты изобретательны и прожорливы.
Часам к одиннадцати схема была готова. Я вышел в сад и увидел, что Вениамин Николаевич перебирает пальцами в воздухе с такой скоростью, будто играет на невидимом рояле. Мальчишка терпеливо разъяснял: “Теперь надо повернуть левую ладонь вниз… Ниже, ниже!.. Это же вторая производная, а вы держите руку на уровне груди, что соответствует первой производной…”
Пришлось вмешаться. Через полчаса мальчишка спал на своей раскладушке, а Упшинский сидел на веранде, и в очках его отражалась янтарная луна.
— Я всегда к вам хорошо относился, — сказал он наконец. — А вы от меня что-то скрываете. Математика на пальцах — это недурно, совсем недурно. Но вы задумали другое. Я же вижу.
Я встал и торжественно объявил:
— Вениамин Николаевич, мы будем получать птеродактилей и динозавров.
— Садитесь, — спокойно сказал Упшинский. — Значит, птеродактилей?
— И динозавров, — подтвердил я. — А также ихтиозавров, мегатериев и саблезубых тигров.
Упшинский долго молчал. Потом спросил:
— Это он придумал?
— Он, — ответил я,
— Ну что ж, вероятно, дельная мысль. Рассказывайте.
За двадцать лет это был первый случай, когда Вениамин Николаевич заранее одобрил чью-то идею. И какую идею! Я, конечно, провел психологическую подготовку, начав с математики на пальцах, но такого результата, признаться, не ожидал. Вениамин Николаевич безоговорочно поверил в мальчишку.
Так начался наш эксперимент.
Впрочем, по-настоящему он начался только на четвертые сутки после переезда на дачу, а до этого я вертелся как белка в колесе. Привез голубятник. Наладил автоматику. Заготовил сушеную рыбу и рыбные консервы (не будет же птеродактиль есть зерно).
Кроме того, время от времени мне приходилось выдворять изобретателей, осаждающих Вениамина Николаевича. Какой-то мудрец в институте патентной экспертизы постоянно спихивал Упшинскому — на общественных началах — наиболее въедливых и шалых субъектов. Одна такая личность появилась в первое же утро.
Было еще совсем рано. Вениамин Николаевич и мальчишка спали, а я стоял на траве вверх ногами. Тут придется отвлечься и объяснить, зачем надо по утрам стоять вверх ногами. В “Основах теории литературы” указано, что небольшие отступления, например философского характера, нисколько не вредят художественному строю рассказа.
Однажды меня осенила следующая мысль. Природа изобрела систему кровообращения в те далекие времена, когда в обществе было принято передвигаться на четырех лапах. Сердце, играющее роль насоса, располагалось на одном уровне с головой и, как бы это сказать, всем остальным. Но человек перешел от горизонтального образа жизни к вертикальному. И сердце (которое насос!) вынуждено теперь работать в более тяжелых условиях.
Между прочим, обезьяны прекрасно это понимают. Поэтому любимое их занятие — висеть на дереве вниз головой, зацепившись хвостом за сук. От периодического прилива крови к голове сосуды то расширяются, то сжимаются. Отличная тренировка.
К сожалению, человек лишился хвоста (в значительной мере — и деревьев). Пришлось постоянно ходить вверх головой. А тут еще мозги усложнились (так, во всяком случае, утверждают). Сердце должно было преодолевать сопротивление множества узких и высоко расположенных сосудов. Отсюда все беды: от головной боли до кровоизлияния в мозг.
Йогам потребовалось всего семь тысяч лет, чтобы прийти к системе физкультуры (хатха-йога), стихийно основанной на стремлении вернуть человека к позам, типичным для животных. Об этом свидетельствуют даже названия упражнений — “поза верблюда”, “поза змеи”, “поза крокодила”…
Так называемое “полное дыхание” йогов — это именно тот способ, которым дышат животные, хотя они, вероятно, не знают о системе йогов. Во всяком случае, кот, на котором я ставил контрольные опыты, наверняка не знает о хатха-йоге. Это ленивый и невежественный кот. Просто удивительно, что дышит он только по системе йогов!
Теперь, надеюсь, вам понятно, почему я каждое утро четверть часа стою вниз головой.
В то утро я только-только пристроился вверх ногами и сосредоточился на полном дыхании, как появился изобретатель. Он проник через щель в заборе.
— Доброе утречко, — бодро сказал он. — Занимаетесь?
Он ходил вокруг меня, хрустел пластмассовым плащом и непрерывно верещал. Я закипал молча, потому что полное дыхание никак нельзя совместить с разговорами.
— Ради бога, не спешите, — говорил он. — Я подожду. Очень интересно, очень интересно…
Я не спешил. Я отстоял свои пятнадцать минут и только тогда вскочил, чтобы выложить ему ряд мыслей и пожеланий. И вдруг я увидел его глаза. Они были совсем черные, то есть белки глаз, радужная оболочка — все было черным!
— Вот вы, наверное, думаете, что это черные контактные линзы! — Он радостно хихикнул. — Нет! Не-ет! Это я покрасил глаза. Краска вместо солнцезащитных очков. Две капли на день. По вечерам можно смывать. Удобно, дешево… хотите тоже покрасить?
Я с энтузиазмом пожал ему руку и сказал, что сейчас придет дежурный врач и можно будет договориться, чтобы его поместили в мою палату.
— Что? — пролепетал он. — Что вы сказали?
Я повторил, добавив несколько впечатляющих деталей. Он побледнел. Это было шикарное зрелище: выкрашенные в черное глаза на физиономии мучного цвета.
— Так, значит, здесь… того… А мне говорили совсем наоборот…
Он тихо двинулся от меня задним ходом.
— Не пожалеете, — доверительно сообщил я. — У нас тут волейбол, телевизор. Лодка с вечным двигателем…
Он пискнул, отскочил бочком к забору и юркнул в щель.
Так вот, эксперимент начался по-настоящему только на четвертые сутки. В пять утра отчаянно заголосили три звонка контрольной системы (в ответственных случаях я предпочитаю иметь солидный запас надежности). Мальчишка дежурил у себя в институте. Мы с Вениамином Николаевичем бросились на веранду, к голубятнику.
Автоматика не подвела! В пенальчике Антония и Клеопатры (голубятник был разделен на аккуратные фанерные пенальчики) лежали два свеженьких яичка. Мы выбрали одно, показавшееся нам более крупным, отметили его и вернули взволнованной царице.
— Превосходно! — объявил Вениамин Николаевич. — Теперь остается вовремя включить палеофиксатор и…
Спать мне уже не хотелось, поэтому я спросил Вениамина Николаевича:
— А зачем, собственно, людям нужны птеродактили, ихтиозавры и прочие мегатерии?
Упшинский возмущенно фыркнул. В стеклах его очков отражался голубятник.
— У вас никогда не было настоящего воображения! Да, да, не спорьте… Вы что — не знаете, зачем они нужны? Ну, хотя бы для вашей же палеобионики. Вообще — для науки. Наконец, для людей.
— В смысле животноводства? — спросил я. Все-таки было любопытно, почему Вениамин Николаевич так уверовал в великое будущее палеофиксатора.
— И в смысле животноводства тоже. Можете не улыбаться. Вы когда-нибудь пробовали черепаховый суп? То-то! Так почему вы думаете, что суп из какого-нибудь допотопного архелона будет хуже? Наконец, как вы смотрите на другие планеты?
Я заверил Вениамина Николаевича, что в данный момент никак не смотрю на другие планеты.
— Вы эти шутки бросьте, — сказал он. — Ведь черт знает, какие там условия! У вас есть гарантия, что коровы приживутся где-нибудь на Венере лучше, чем те же архелоны?
Клянусь, эту идею ему подкинул Дерзкий Мальчишка! Но, в обшем, было приятно сидеть на веранде, смотреть, как сверху, с деревьев, спускается розоватый свет утреннего солнца, и слушать рассуждения Вениамина Николаевича о перспективах разведения динозавров на Венере.
— Наконец, — продолжал Вениамин Николаевич, — взгляните на это дело с философской точки зрения.
Я признался, что давно испытываю желание взглянуть на динозавров с философской точки зрения. Однако Упшинский уже не обращал внимания на мои реплики. Засунув руки в карманы пижамы, он размашисто вышагивал по веранде (доски жалобно скрипели) и выкладывал свои философские соображения.
Между прочим, соображения довольно любопытные. Как только появится свободная неделька, я упрошу Вениамина Николаевича изложить их на бумаге. Получится брошюра, которую можно будет назвать “Некоторые философские аспекты динозавроводства”. Главная мысль в том, что решена проблема, которая считалась абсолютно неразрешимой. Настолько неразрешимой, что над ней даже не думали. Следовательно, надо браться и за другие проблемы такого типа, их тоже можно решить. “Мы нашли реальный (хотя и частичный) путь к созданию своего рода машины времени…” В таком вот духе. Отличная будет брошюра!
Но если говорить откровенно, в создании динозавров действительно есть что-то волнующее. Я лично начал волноваться после того, как яйцо подверглось обработке на палеофиксаторе. Процедура, кстати, непродолжительная. Восемь минут, включая некоторые подготовительные операции. Машиной управлял Дерзкий Мальчишка. Вениамин Николаевич нежно прижимал к груди рассерженную Клеопатру. Я сфотографировал всю компанию, снимки получились удачные.
Я жалел только, что мы запланировали птеродактиля, а не зауролофа. Имея зауролофа, можно сразу продемонстрировать возможности палеобионики. Тут намечался прямой выход к работе, которую я вел в конструкторском бюро.
Зауролофы — весьма экзотические двуногие ящеры. Махина высотой с трехэтажный дом. Жили они в прибрежной зоне, ели загрязненную песком и илом растительную пищу. Зубы у зауролофов непрерывно росли, сменяя друг друга. Это чертовски интересно, скажем, для буровой техники. Современные животные значительно меньше по размерам и обходятся одним комплектом зубов. Только слоны имеют сменные зубы, когда-то придуманные природой для зауролофов…
Конечно, для первого эксперимента птеродактиль имеет определенные преимущества. Но, спрашивается, что нам мешало “палеофиксировать” и второе яйцо? Надо признаться, мы допустили промашку. Даже из соображений надежности следовало бы обработать “палеофиксатором” оба яйца.
Впрочем, у меня просто не было времени особенно огорчаться. Вениамин Николаевич писал мемуары и уклонялся от хозяйственных дел. Нельзя, видите ли, нарушать возвышенный образ мыслей, необходимый мемуаристу! А мальчишка вдруг переключился с палеонтологии на акустику. У него появилась новая идея. Между прочим, идея чрезвычайно оригинальная, но я не решаюсь ее изложить. “Основы теории литературы” не одобряют излишнего техницизма.
Что делать, меня постоянно распирает от всевозможных идей. И мальчишку распирает. (Я заметил: он ходит, подпрыгивая. Может быть, от идей, а?) Вениамина Николаевича тоже осеняют разные мысли. Очень соблазнительно рассказать обо всем этом, махнув рукой на предписания теории литературы3…
Ладно, вернемся к делу.
Однажды у Антония и Клеопатры появился первый, самый обыкновенный, птенчик. Царственные особы устроили в своем пенальчике большую возню, и Вениамин Николаевич заявил, что надо срочно строить инкубатор. Но все обошлось. Яйцо, обработанное “палеофиксатором”, уцелело. Клеопатра высиживала его еще трое суток.
Вениамин Николаевич волновался, много курил и жаловался на сердце. По ночам он часто просыпался и, накинув пальто, шел к голубятнику. Он не очень доверял автоматике и опасался котов. Коты ему мерещились всюду. Он кидал камни в кусты смородины и шипел страшным голосом: “Вот я вас, коварные…” Днем, когда приезжал мальчишка, они устраивали облавы на котов. Я не очень удивился, увидев как-то у Вениамина Николаевича рогатку. Я только намекнул, что сведущие люди предпочитают в таких случаях бумеранг.
— Бросьте ваши неандертальские шуточки! — сердито сказал Вениамин Николаевич. — У вас совершенно не научный склад ума. Надо было поставить голубятник на втором этаже.
Ожидаемое существо появилось ночью, в половине второго. Мальчишка, как обычно, дежурил в институте. Меня разбудил истошный крик звонков. Я вскочил, надел тапочки, схватил фотоаппарат и лампу-вспышку. В открытую дверь я увидел Вениамина Николаевича. Он махал руками и мычал что-то нечленораздельное. Накануне я уезжал в город, и на дачу проник какой-то изобретатель, упросивший Вениамина Николаевича испытать “Антискрежетин-4”. Изобретатель утверждал, что днем зубы бывают сжаты только восемь минут, а ночью — два часа. Ночью, клялся изобретатель, зубы скребутся друг о друга и от этого портятся. “Антискрежетин-4” должен был осчастливить человечество. Сейчас Вениамин Николаевич никак не мог извлечь изо рта эту пластмассовую дрянь.
Мы так и выскочили на веранду. Не было времени возиться с “Антискрежетином”. Я подбежал к голубятнику, включил свет, и мы увидели…
Нет, это был не птеродактиль.
Включая “палеофиксатор”, мы кое в чем ошиблись (я потом объясню, в чем именно). Антоний и Клеопатра удивленно рассматривали маленького, похожего на ящерицу археоптерикса.
Очень осторожно я вытащил археоптерикса из пенальчика и положил на ладонь. Кажется, я слышал стук своего сердца. Все-таки опыт удался! У меня на ладони лежало существо, которое должно было жить более ста миллионов лет назад…
Вениамин Николаевич мычал что-то восторженное. Он все еще не мог выплюнуть “Антискрежетин”.
Археоптерикс был великолепен. Конечно, я смотрел на него почти родительскими глазами, но он и в самом деле был красив: изящная, как игрушка, крылатая ящерица.
Птенцы обычно уродливы и имеют жалкий вид. Нужно время, чтобы они стали красивыми птицами. Новорожденный же археоптерикс — уменьшенная копия взрослого археоптерикса. Подобно маленьким змейкам, археоптерикс с первых минут появления на свет способен к самостоятельному существованию. В нем нет ничего, как бы это сказать, детского. Только перья похожи на чешуйки. Впрочем, на голове перья и в самом деле переходят в чешую. Голова сплющенная, вытянутая, без клюва. Во рту множество мелких зубов. Глаза желтые, со сросшимися, как у змеи, прозрачными веками. Туловище вытянутое, с длинным и широким хвостом. Очень красивые перья — синеватые, с металлическим отливом. Самое удивительное — пальцы на передней кромке крыльев. Большие, когтистые, вытянутые вперед.
Судя по всему, маленький археоптерикс не испытывал страха. Он вертел плоской ящерообразной головой, смотрел на нас и даже пытался ущипнуть мой палец.
— Снимайте, скорее снимайте! — прошептал Вениамин Николаевич. Он наконец освободился от “Антискрежетина”.
Я передал ему археоптерикса. Мне хотелось, чтобы в кадре уместились, кроме археоптерикса, и мы с Упшинским. Я отодвинул штатив подальше, навел аппарат, включил автоспуск и побежал к Вениамину Николаевичу.
И вот в этот момент ему стало плохо. Он побледнел, схватился за сердце и, протянув мне археоптерикса, тихо сказал:
— Возьмите…
Я подхватил Вениамина Николаевича, взял у него археоптерикса (он тут же ущипнул меня) и сунул его Клеопатре,
А потом были сумасшедшие полтора часа, когда я поил Упшинского лекарствами (не знаю какими) и бегал по соседним дачам, отыскивая телефон. Вернулся я на машине “неотложки” и увидел Упшинского на веранде.
Вениамин Николаевич в расстегнутой пижаме, босиком стоял у голубятника и выкрикивал в пространство изречения скорее фольклорного, чем дипломатического характера.
— Полегчало, — констатировал пожилой санитар и запихнул носилки в машину.
Вениамину Николаевичу и в самом деле полегчало, но археоптерикс бесследно исчез.
Сейчас трудно сказать, как это произошло. Может быть, у археоптериксов нет почтения к родителям. Может быть, Антоний и Клеопатра сами затеяли драку со своим странным отпрыском. Но бой в голубятнике был крепкий, это факт. Голуби до утра сидели на крыше и сердито переговаривались. По веранде летали перья.
Куда делся археоптерикс — до сих пор неизвестно. Я тогда сразу обшарил голубятник. Осмотрел веранду и комнаты. Залез даже на чердак. Безрезультатно.
Рано утром из города примчался мальчишка, и мы вдвоем тщательно осмотрели сад.
Вениамин Николаевич никак не мог улежать в постели. Он торжественно поцеловал Дерзкого Мальчишку и тут же расплакался. Всхлипывая, он объявил, что успел полюбить археоп-териксёночка и поэтому надо искать и искать.
Даже взрослые археоптериксы не летают, они могут только планировать. Зато взбираться по деревьям археоптериксы, наверное, умеют с первого дня. Вряд ли наш археоптерикс сразу ушел далеко. Но попробуй отыщи эту маленькую полуптицу, полуящерицу…
Сегодня девятый день после исчезновения археоптерикса. Теперь он может быть и в нескольких километрах от дачи. Пищи кругом достаточно: ягоды, червяки, насекомые.
Обидно, что не осталось даже фотоснимка. На единственном снимке, сделанном в ту ночь, запечатлен Вениамин Николаевич. В очках у него отражается моя перекошенная физиономия. Археоптерикс в кадр не попал.
Два дня мы занимались поисками. Потом Упшинский пошептался с мальчишкой и объявил:
— Хватит! Проще получить дюжину новых археоптериксов, чем найти этого наглеца. В конце концов, есть еще порох в палеофиксаторе! В следующий раз будем умнее.
Да, в следующий раз мы обязательно будем умнее!
Весь второй этаж дачи заставлен инкубаторами и термостатами. Мы потратили на это неделю. Полсотни яиц будут подвергнуты действию палеофиксатора. Мы получим целый допотопный зверинец.
Вениамин Николаевич ходит в Палеонтологический музей: рассматривает скелеты вымерших животных. Он уверяет, что уже привык, освоился и теперь не станет волноваться даже при встрече со взрослым тираннозавром.
Время еще есть, я думаю приладить автоматическую кинокамеру. На окнах — прочные сетки, на дверях — замки. Отсюда и бронтозавр не выберется!
Кстати, о бронтозаврах. Тогда, в первый раз, не случайно вместо птеродактиля получился археоптерикс. Дело в том, что птеродактили — не предки птиц. Точно так же, как ихтиозавры не предки рыб, а бронтозавры не предки современных млекопитающих. Поясню это примером. Мы иногда говорим, что человек произошел от обезьяны. Тут известное упрощение. Человек и обезьяна имеют общих предков. Это как бы две ветви, растущие из одной точки ствола.
У динозавров и млекопитающих тоже есть общие предки — древнейшие пресмыкающиеся и земноводные. Применяя палеофиксатор, нельзя (без некоторых дополнительных операций) получить бронтозавра или зауролофа. Нельзя получить и птеродактиля: родословная современных птиц восходит (через археоптериксов) к тем же древнейшим пресмыкающимся.
Мы это учитывали. Тут, к сожалению, все дело в кустарном исполнении палеофиксатора. Трудно с достаточной точностью провести дополнительные операции, которые должны направить развитие зародыша “по боковой линии”.
Правда, мы уже наметили пути усовершенствования палеофиксатора. Думаю, скоро удастся получать любых животных. Но пока (в опыте, который мы сегодня начали) придется рассчитывать, так сказать, на прямых предков4.
Древнейшие пресмыкающиеся не имеют среди широкой публики такой популярности, как бронтозавры и птеродактили. Однако среди “прямых предков” тоже немало экзотических созданий. Мы намерены, в частности, получить полдюжины диметродонов. Это трехметровые ящеры с высоким, как парус, гребнем во всю спину. Запрограммированы также четыре мастодонзавра (представьте себе жабу величиной с танк) и десяток мосхопсов (ящеры, похожие на гигантских кривоногих такс).
На этой экзотике настоял Вениамин Николаевич. Неделю назад мы всей компанией ходили в одно околонаучное заведение. Упшинский сказал, что умные люди поймут и поддержат нас. Умные люди, конечно, поняли бы и поддержали. Но нам попался жизнерадостный болван. Он оглушительно хохотал. Он хохотал так, что звенели стекла книжного шкафа и в открытую дверь кабинета заглядывали чьи-то испуганные лица. Мы ушли, преследуемые пушечной силы хохотом.
Но мы еще придем в этот кабинет. Будьте уверены! Проще показать, чем доказать. Так что не удивляйтесь, если в один прекрасный день вы встретите на Рязанском шоссе небольшое стадо диметродонов, мастодонзавров и мосхопсов…
Над планетой проходила ночь. Небо было темно-синим, почти черным, как на Земле в безлунное время. Ветер гулял по огромному каменному амфитеатру. Темные глыбы со сглаженными краями покрылись изморозью и слабо блестели при свете звезд.
Потом край неба начал бледнеть. Над уступами гор образовалась синеватая светлеющая область. Быстро расширяясь, она захватила половину огромного небесного купола. Звезды тускнели в этой синеве, а внизу, на противоположном склоне амфитеатра, камень осветился голубоватым серебряным неверным светом.
Утро наступило непреодолимо. И наконец показалось здешнее солнце — великолепная красная звезда. Сразу брызнуло длинными лучами. Красные оттенки побежали по гранитам, уже перебиваясь желтыми, дневными. Небо из голубого делалось синим.
Когда жаркие лучи огромной звезды ударили в прозрачный шлем лежавшего на камнях человека, он вздрогнул, открыл глаза, вздохнул и начал приходить в себя.
Он потянулся, хрустя суставами, и сразу почувствовал, как сильно у него болит затылок.
Эта боль окончательно доказала ему, что он жив. Он от“ крыл глаза, сел и огляделся.
Закусил губу и помотал головой.
У него было впечатление, будто произошла какая-то катастрофа. Но он не мог еще сообразить, в чем она заключалась.
Где он находится?
Как он сюда попал?
Вопросы обступали его. Не в силах ответить, он опять покачал головой и болезненно сморщился, чувствуя, как в затылке перекатывается боль.
— Наверное, я ранен, — сказал он себе. — Ранен. Но почему? Что, собственно, случилось?
Некоторое время он просидел на камнях, тупо глядя перед собой. Потом посмотрел вверх. Огромная красная звезда постепенно делалась желтой. Смотреть на нее было больно.
Упираясь руками в землю, он осторожно встал на ноги, потом выпрямился. Всё пошло кругами перед ним, но усилием воли он заставил это всё остановиться.
— Где я?
Он не мог даже сообразить, кто он сам такой.
Он сказал упрямо:
— Нет. Врешь, Лешка! Не пищать.
И тотчас рядом появился человек в комбинезоне. (Но это было только видение — он знал это.)
Тем не менее тот, в комбинезоне, повторил:
— Не пищать, Лешка. Не падать духом.
Человек сказал себе:
— Тише… Спокойнее. Всё ясно. Я Алексей. Я Алексей Петров — это уж, во всяком случае, твердо.
Того, другого, в комбинезоне, уже не было. Он оказался лишь воспоминанием, но само воспоминание было уже какой-то ниточкой… Лешка… Его звали Лешкой, и это было там, на Земле, в школе космонавтов. Да, конечно, он космонавт. Но как его принесло сюда? На один миг новое видение возникло перед ним. Он, рядом с ним Борис Новоселов и штурман Кирилл Дубинин стоят у раздернутого иллюминатора и смотрят на неизвестную планету, которая в дымке курящейся атмосферы бешено несется им навстречу. Она всё увеличивается, становится больше ока иллюминатора. Несуразно — снизу направо вверх — встает горизонт. А они то ли падают на планету, то ли стремительно к ней поднимаются.
…Да, значит, им пришлось сделать посадку. Потому что они уже знали, что не смогут вернуться на свою родную Землю…
Он попытался додумать эту мысль до конца, но почувствовал, что от напряжения у него уже совсем нестерпимо начинает болеть затылок.
Человек махнул рукой — надо же как-то действовать! — и, шатаясь, побрел вверх из покатой чаши амфитеатра. Прошагав около полукилометра, он приблизился к самому краю и с трудом взобрался на невысокий каменный вал.
Перед ним лежала ровная серо-белая поверхность. Пустыня. Как стол. Как бесконечный пол. Пейзаж был почти геометричен. Поверхность, не оживленная ни деревцем, ни холмиком, густо-синее небо, и всё.
Он стал спускаться и после часа ходьбы добрался до низа каменного кольца. Там, где кончалась скала, почва была твердая и гладкая. Даже блестящая.
Чужая звезда калила неимоверно.
Алексей ощупал свой комбинезон с левого бока и вдруг весь похолодел. Что такое? Комбинезон был разорван. Длинный разрыв шел от бедра почти до подмышки.
— Как же я дышу?
Он растерянно ощупал дыру, потом нашарил кислородный баллон сзади на спине. Баллон был смят, головка свернулась на сторону.
— Черт возьми! Я же дышу местной атмосферой!..
Он стал свинчивать шлем обеими руками, свинтил и снял.
Вдохнул и выдохнул. Все было в порядке. Он вяло подумал, что должен бы безмерно удивиться. Но у него не хватало сил для этого.
Алексей расстегнул тяжелый комбинезон и выбрался из него, оставшись в мягких вельветовых брюках и шерстяном свитере. Стало не так жарко.
Человек растерянно поднял смятый кислородный баллон, и сразу ему вспомнилась катастрофа.
Да, так оно и было! Они неслись в пустоте космоса пять, а может, и десять лет по своему внутреннему времени и тысячи по земному. Он не знал точно сколько, потому что был нездоров после той, первой катастрофы. Работали отлаженные устройства восстановления кислорода и круговорота пищевых веществ. Борис Новоселов всё возобновлял и возобновлял попытки связаться с Землей. Через какое-то время эти усилия были прекращены, поскольку бортовой передатчик был слишком слаб, чтобы преодолеть миллиарды миллиардов километров- десятки световых лет, — отделявшие их от Солнечной системы. Они мчались по направлению к центру Галактики, и уже не было силы, которая могла бы вернуть их обратно. “Мы будем на Земле”, — говорил Новоселов. Но Алексей-то знал, что они с Дубининым просто хотят облегчить его участь раненого. Так тянулись многие годы. Он часто впадал в забытье на целые месяцы и, приходя в себя, неизменно видел склонившиеся над ним лица друзей. Впрочем, на пятый или шестой год Борис Новоселов стал сдавать. Он начал злиться на Алексея, и это было заметно. Новоселов нетерпеливо обрывал Алексея, когда тот пытался хоть грубо, но вычислить, на какое же расстояние они удалились от Земли. Иногда Алексей замечал неприязненный взгляд Новоселова и тогда догадывался, что товарищу уже надоело возиться с ним. “Оставь! Перестань!” — такое он слышал в ответ на свои вопросы. Но Алексей и сам еще раньше, в школе космонавтов, относился к Новоселову не так сердечно, как к другим своим однокурсникам. И всё из-за той ироничности, которая вообще была свойственна Борису… Так или иначе, они оказались запертыми на звездном корабле вместе на долгие годы. Только Кирилл Дубинин, простота парень, непосредственный и чистый, смягчал обстановку. Эх, Кирилл, Кирилл, где ты?..
Человек сжал кулаки.
Да, правильно. Они решили снижаться на чужую планету и снизились. Он помнил, как пламя окутало звездолет, когда они врезались в атмосферу. Потом он опять потерял сознание, перестал воспринимать происходившее. Но раз они уже сели, ведь не может же быть, чтобы только он один остался жив. И должны быть какие-то обломки ракеты, наконец…
Срываясь и скользя, Алексей снова полез наверх, туда, где только что был. Бесконечно тянулись минуты. Чаша амфитеатра снова вдавилась перед ним в недра неведомой планеты. Ее можно было всю сразу охватить взглядом, и в ней не было ничего. Подобно человеку, который в пустой комнате ищет какую-нибудь большую вещь, разумом понимая, что если он тотчас не увидел ее, то ее и вообще нет, Алексей прошел амфитеатр от края до края. Только звук его собственных шагов оживлял окружающее.
Звезда поднималась все выше. Тень ушла под ноги. Алексей чувствовал, что его подстерегает тепловой удар. На поясе висел нож. Он вынул из кармана платок — странно было видеть здесь такую домашнюю, бытовую вещь, — ножом надрезал уголки и приладил платок на голову.
Ну, куда же теперь?.. Исчезновение ракеты было необъяснимо. На миг он решил, что ракета снизилась, товарищи высадили его и полетели дальше. Но сразу одернул себя. Невозможно! Он готов был жизнью ручаться, что это не так. Не такие люди. Ироничность, конечно, ироничностью, но чтобы…
— Ладно, — сказал он вслух. — Тише! Спокойнее. — Слова странно прозвучали в окружавшей его тишине. — Тише! Если я дышу, — значит, в здешней атмосфере есть кислород. А раз есть молекулярный кислород, должны быть где-то и растения, и вообще какая-то жизнь. Надо искать.
Он подумал, что совсем рефлекторно заговорил вслух сам с собой. Пожалуй, ему придется выучиться таким односторонним диалогам. (Если он не погибнет от жары и голода раньше, чем выучится.)
Он встал и пошел своим прежним путем.
Снова поднялся на край амфитеатра и спустился с внешней стороны.
При ближайшем рассмотрении равнина, лежащая перед ним, была не такой уж плоской. На ней были взгорья, а впереди Алексей увидел гряду невысоких холмов.
Он брел около часа, постепенно спускаясь, и вскоре в низинках стали появляться растения.
Возле первого маленького кустика он остановился. Маленькое — в три — четыре сантиметра — растеньице держало несколько голубовато-серых наростов на гладеньком, как отполированном, стволике.
Потом голубые кустики пошли чаще. В некоторых местах между холмами они покрывали почву сплошным ковром.
Горизонт сузился. За ближайшей линией холмов показалась вторая, а за пей на фоне неба вырисовывалась невысокая красноватая гряда.
Растительность менялась. Появились новые кусты, тоже без листьев, усыпанные странными красными, желтыми и оранжевыми пушистыми шариками. Еще дальше начался удивительный светлый, безлистный лес: мясистые, почти белые деревья с ветвями, причудливо изогнутыми, как в болезненных конвульсиях.
В одном месте Алексей чуть не по колено провалился в какую-то сухую белую рассыпчатую крупу. Длинные полосы такой крупы пересекали местность в разных направлениях. Он стал опасливо обходить их.
Один раз за его спиной что-то прошумело в голом, безлистном лесу. Алексей обернулся. То, что шумело, исчезло. Но все-таки выходило, что здесь есть жизнь.
И она действительно была.
Над холмами показалась в небе черная точка. Она увеличивалась, приближаясь.
С холодеющим сердцем Алексей остановился.
Вот он, хозяин здешних пустынь!
Существо, похожее на ископаемого земного птеродактиля, но, скорее, все же птица, а не зверь, летело медленно и невысоко. Большая голова на тонкой голой розоватой шее поворачивалась, осматривая окрестность. Крылья — каждое метра в два длиной — взмахивали плавно и неторопливо.
Увидев человека, чудовище раскрыло клюв. Маленькие глазки сердито заблестели.
Птица сделала над Алексеем один круг, второй, постепенно снижаясь. (Алексей стоял как завороженный.) Крылья сложились, раздался свист, шуршанье, и чудовище бросилось на человека.
Алексей не успел опомниться, как она схватила его за руку пониже локтя. Но, к счастью, клюв птицы соскользнул, схватив только плотный свитер. Несколько секунд чудовище тянуло к себе, хлопая крыльями и поднимая ветер. Упираясь, взрывая ботинками песок, Алексей устоял и выдернул руку из зубов чудовища.
Она взлетела и снова ринулась на человека. Пасть с длинным языком, круглые злые глаза, огромные крылья, мускулистая голая пупырчатая шея — все было так неправдоподобно близко! Алексей, забыв про нож, отчаянно ударил птицу кулаком по голове. Раз, еще раз…
Они боролись. Чудовище неуклюже вертелось в воздухе, а космонавт размахивал руками.
Первой устала птица. С обиженным криком она отлетела в сторону и уселась на камень шагах в двадцати от человека. Крылья сложились, длинная голова вздрагивала, как бы отряхивая что-то, и пасть раскрывалась и захлопывалась, щелкая.
Но это был не конец. Только передышка. Чудовище собиралось с силами.
Алексей отчаянно огляделся, увидел камень, поднял его и бросил в птицу. Камень звучно шлепнул в крыло. Птица пошатнулась, но усидела.
Человек схватил новый камень… Как это он раньше не догадался? Еще бросок. Мимо.
Но уже теперь он наступал сам.
С третьим камнем Алексей пошел вперед. На этот раз ему удалось задеть шею чудовища. Птица взмахнула крыльями и нехотя отлетела на несколько шагов дальше. Однако и сейчас она еще не собиралась отказываться от добычи, злобно глядя на космонавта и щелкая пастью.
— Вот гад, вот гад! — повторял Алексей.
Он подобрал камень, снова кинул и попал в крыло. Теперь наконец чудовище поняло, что бой проигран. С разочарованным скрипящим воплем оно поднялось в воздух и, медленно махая крыльями, перевалило за ближайший холм.
У Алексея дрожали руки и ноги, стук сердца отдавался по всему телу. Он опустился на песок возле куста с шариками-листьями.
— Мерзость!.. Какая мерзость!..
Отдыхая, он просидел с минуту. Потом ему пришло в голову, что этот напавший на него зверь мог быть детенышем, например, или просто мелким экземпляром. А что, если появится втрое или вдесятеро больший? Просто проглотит!
И здесь даже негде спрятаться!
Он со страхом оглядел небо. Но пока никого не было. Опасливо оглядываясь через каждые несколько шагов, Алексей пошел дальше. Он решил держаться одного направления — на восход огромной звезды, на восход здешнего солнца.
Очень хотелось пить.
Он поднялся на невысокую грядку холмов, спустился в низину. Все гуще и выше разрастался голубоватый кустарник. От жары и жажды начинала кружиться голова.
Остановившись перевести дыхание, он вдруг услышал невдалеке щелкающие, воркующие звуки. Алексей сделал несколько осторожных шагов. Сердце снова забилось, инстинктивно он опустился на корточки. Не дыша раскрыл широко глаза.
Перед ним было трое людей. Впрочем, в мыслях Алексей сразу назвал их для себя не людьми, а жителями. Они были маленькие — по плечо, даже только по пояс ему. Но как люди. Почти как земные люди. Все трое были обнажены, только вокруг бедер висели сплетенные из какой-то травы повязки. Цвет кожи у них был темный, синеватый.
Двое склонились над ямкой в песке, а третий, стоя боком к Алексею, тревожно вглядывался в небо.
Бог ты мой! Неужели это каменный век? Дракон и вот эти почти голые жители.
Двое рыли песок прямо руками; потом один взял палку или трубку с чем-то пушистым на нижнем конце, сунул трубку в ямку и принялся туда дуть. Он дул с минуту, затем второй сменил его…
Что-то хрустнуло под ногой у Алексея. Три пары испуганных глаз мгновенно уставились на него.
Алексей, откашливаясь, встал, огромный, вдвое больше их, и шагнул вперед, протянув пустые руки, показывая, что не вооружен.
Ни секунды не задумываясь, все трое повернулись, бросились бежать и тотчас исчезли в кустарнике.
— Эй! Эй, куда вы?
Полная тишина была ему ответом.
Все произошло так быстро, что Алексею даже показалось на миг, что полянка перед ним и прежде была пуста.
Но возле ямки остался обтесанный камень, по форме напоминающий нож, сумочка, сплетенная из травы, и длинная трубка — полый стебель какого-то растения.
Он пошарил рукой в яме. Песок в ней был влажный. Жажда сразу с удесятеренной силон схватила Алексея за горло. Он принялся копать дальше. Но воды не было. Алексей углубился в яму по плечи — то же самое.
Он опустился на колени, взял трубку и принялся рассматривать ее. На конце был привязан клок травы.
Может быть, они не дули туда, а, наоборот, всасывали?
Алексей посмотрел в ту сторону, куда убежали жители. Кусты молчали.
Конечно, всасывали. Зачем же дуть?
Он сунул трубку в яму, прикопал ее песком и попробовал всасывать. Ну так и есть — блаженное ощущение! Вода, поднимаясь по трубке, смочила наконец его пересохший рот. А пучок травы на конце не давал песку забить отверстие.
Напившись, он прилег тут рядом.
Такие вот дела… Гигантские птицы-хищники и орудия, вытесанные из кремня. Каменный век.
Он помотал головой. Где же я нахожусь?.. “Мы летели около десяти лет с каким-то постоянным ускорением. (Он помнил, что в разговорах Новоселова с Дубининым в последнее время часто стала повторяться цифра “десять”.) В таком случае эта планета является спутником одного из ближайших соседей Солнца. Может быть, спутником Альтаира, может быть — Проциона… Мы летели десять лет, а на Земле, по земному счету, прошло уже, пожалуй, лет сто. Дико!..”
Алексей с тоской оглядел окрестность. Поросшая странными растениями равнина, невысокие красные горы, небо, низко приникнувшее к ним. На Земле так было, наверное, в меловой период, когда летали и ползали ящеры и ни одно дыхание разумного существа не оживляло бесконечные пустыни.
Но здесь есть еще и жители. Однако их, видимо, мало. Немногочисленными группами они пробираются в зарослях, прячась от гигантских птиц, всегда как будто испуганные, всегда настороже.
Удастся ли ему найти общий язык с этими существами? И что вообще делать, если они будут постоянно убегать от него при встречах? Он будет бродить по этим холмам несколько дней, а потом умрет от голода. (Если прежде не появится большой дракон или какой-нибудь другой зверь.)
И все-таки надо было что-то делать. Идти. Может быть, он набредет на постоянное стойбище жителей и сумеет вступить с ними в контакт. А может быть, и найдутся Борис с Кириллом. Но в это Алексей почти и не верил. Похоже было на то, что ракета погибла. Спастись сумел только он один.
Алексей встал. Надо идти. Главное, не терять взятого направления, не кружить, а исследовать возможно больший участок местности.
К счастью, горы были надежным ориентиром.
Трубку он взял с собой.
…Красные горы оказались, в конце концов, тоже холмами и были гораздо ближе, чем ему показалось сначала. Здесь растительности опять стало меньше.
Что-то метнулось возле его ног и мгновенно закопалось в песок. Так быстро — он даже не успел толком разглядеть что.
Он стал взбираться наверх. Холмы только издали выглядели красными. Вблизи они были многоцветными, сложенными из бурых и коричневых пластов.
Алексей попал в какую-то долинку, прошел по руслу пересохшего ручья, где все было завалено галькой, и ахнул.
Что такое?
Перед ним на огромных опорах тянулась бесконечная, уходившая вправо и влево между холмов эстакада.
Это было похоже на гигантский акведук, какие он видел там, дома, на Земле, на фотографиях, изображающих остатки древнеримского водопровода.
Искусственное сооружение!..
Странная дорога шагала через холмы, выходила в пустыню и исчезала вдали.
Он так и сел.
Ближайшая к нему опора, сделанная из какого-то серого вещества, возвышалась метров на восемь-девять, напоминая гигантские ворота. На ней наверху лежало дорожное полотно, и новая опора — еще через метров двадцать — двадцать пять — поддерживала эту дорогу.
С ума впору было сойти.
Выходило, что здесь две цивилизации. И более высокая враждебна первой. Иначе маленькие жители не остались бы в таком жалком состоянии.
Какой-то странный звук возник вдалеке. Он приближался, превращаясь в свирепый нарастающий вой.
Алексей невольно сжался. Что это?
Вопль усиливался. Что-то неслось по эстакаде. Рев и грохот!.. Огромная машина промчалась по дороге на опорах и укатила. Грохот стих.
Алексей встал, несмело подошел к опоре и положил ладонь на ровную шероховатую поверхность. Да, дела!.. Люди каменного века, летающий дракон и эта машина. Попробуй разберись…
Здешнее солнце стояло уже высоко — почти прямо над головой.
Ему предстояло решить, с кем же пробовать вступить в контакт. С жителями или с теми существами, которые построили дорогу на опорах. Судя по этому сооружению, цивилизация была достаточно развитой. Может быть, очень высоко развитой, — одной из тех, от которых земные ученые уже долгие годы ждали сигналов, прислушиваясь к другим галактикам. (Он вспомнил о странном ритмическом излучении из космоса, которое было уловлено радиотелескопом на Земле, в Армении, в начале 1965 года).
У него опять начал ныть затылок. Превозмогая боль, он сказал себе:
— Ладно, Лешка. Будем разыскивать цивилизацию. В путь.
Дорога на опорах гигантской дугой уходила в пустыню, исчезая за горизонтом.
Алексей шел два или три часа, потом, вконец замученный, сел в тени опоры. Было жарко. Разморенный, он заснул и проснулся через некоторое время от того, что услышал во сне те же воркующие, щелкающие звуки чужого разговора.
Он открыл глаза и огляделся. Звуки доносились с другой стороны опоры.
Стараясь не шуметь, он поднялся на ноги и подошел к опоре.
Перед ним была группа жителей, расположившихся лагерем. Эти были ростом еще меньше первых — не выше, чем по пояс ему. Трое мужчин, пожилая женщина и еще одна женщина помоложе. Двое мужчин на маленьком костре поджаривали тушку животного. Третий, бородатый, стоял, скрестив руки на груди, вглядываясь в горизонт. Одна женщина держала ребенка.
Минуту Алексей наблюдал за ними, затем шагнул из-за опоры.
Жители увидели его. На всех лицах отразился ужас, и через миг все пятеро упали ниц, простершись перед ним.
В маленьком костерке шипело брошенное мясо. Алексей растерянно стоял среди простертых фигур. Он попробовал поднять ближайшего к нему жителя. Тот прятал лицо, дрожа всем телом.
— Ну ладно, — сказал Алексей. — Как хотите. Только я от вас не уйду. — Он сел тут же на песок. — Что вам меня бояться? Я же ничего вам не сделаю.
Он считал, что звуки его голоса должны их успокоить.
Прошло несколько минут. Мясо горело на костре, Алексей вынул его из огня.
Жители лежали неподвижно. Потом Алексей увидел, что женщина, та, что была без ребенка, приподняла голову и смотрит на него.
Он одобрительно улыбнулся:
— Ну конечно! Я же не враг.
Еще через некоторое время бородатый мужчина осмелился поднять голову. Потом остальные.
— Ну вот, — говорил Алексей, — и ничего страшного. Было бы из-за чего нервничать!..
Он поднял руку, чтобы поправить сбившиеся волосы. При этом жесте все опять дружно спрятали лица в песок.
— Тьфу, черт!
Он сложил руки на груди.
Наконец бородатый мужчина поднялся. За ним встали и другие. Не сводя глаз с Алексея, они сошлись в кружок. Начался оживленный воркующий и щелкающий разговор. Бородатый что-то доказывал, поминутно показывая на Алексея. Двое других мужчин не соглашались с ним. Затем — Алексей не вполне был в этом уверен — к бородатому карлику присоединилась маленькая женщина.
Наконец жители что-то решили. Бородатый подошел к Алексею. Он показал пальцем на себя.
— Тнаврес.
Было похоже, что это его имя.
Алексей повторил:
— Тнаврес — Потом ткнул пальцем в свою грудь. — Алексей. Меня зовут Алексей.
У бородатого был какой-то несосредоточенный взгляд. Как будто его глаза смотрели по-разному: один в одну точку, а другой в другую.
Он осторожно взял Алексея за плечо. Потянул.
— Идти?.. Куда?..
Тнаврес сказал что-то своим. Те уже собрались. Костер был забросан песком, недожаренная тушка исчезла в плетеной сумке.
Жители двинулись в путь. Тнаврес поманил Алексея.
Маленькие люди пошли неожиданно быстро. На каждый шаг Алексея они делали по два своих, но вскоре он почувствовал, что должен напрячь все силы, чтобы не отстать от группы.
Они шли вдоль опор гигантской дороги.
Молоденькая женщина шагала рядом с Алексеем. Вблизи она оказалась не такой уж маленькой. Ее темные густые волосы почти доставали Алексею до плеча. Вообще он заметил странную вещь. Будучи совсем рядом с ним, жители были больше ростом. Но стоило им отойти на два шага — они сразу делались совсем маленькими. Как если бы здесь, на этой планете, действовали другие законы перспективы.
На одном из привалов Тнаврес раздал разорванную на кусочки тушку из плетеной сумки. Алексей долго жевал свою порцию, так и не справился с ней и в конце концов потихоньку выплюнул. Но странным образом чувство щемящей пустоты в желудке исчезло.
Молодая женщина, подойдя к нему, положила руку себе на обнаженную грудь.
— Толфорза.
Потом они опять быстро пошли вдоль дороги, и Алексей подумал о том, насколько все же проницательны были те ученые Земли, которые отстаивали мысль о неизбежности более или менее сходных повсюду во Вселенной путей развития жизни. Вот он идет, и рядом с ним женщина — существо, почти во всем, за исключением роста, напоминающее земную женщину. А происходит это на расстоянии пятнадцати световых лет от Солнечной системы…
Он не успел додумать этой мысли до конца.
Вся их группа была в нескольких шагах от дороги, лежащей на опорах, когда вдали раздался шум приближающегося механизма. Звук, подобный тому, какой уже слышал Алексей.
Жители тревожно переглянулись и бросились под огромную арку опоры. Только Алексей остался на месте.
Грохот нарастал. Тнаврес крикнул, зовя Алексея.
Маленькая Толфорза вдруг выскочила из-под укрытия, подбежала к Алексею и, схватив его за руку, повлекла за собой.
Вой неведомого механизма приблизился.
Раздалось шипение, что-то вспыхнуло над головой Алексея. Механизм, похожий то ли на бронедрезину, то ли на какое-то бронированное доисторическое чудище на Земле, уже стремительно удалялся.
Алексей обернулся. На том месте, где он только что стоял, дымился песок. Он подошел ближе. Песок был оплавлен в круге диаметром метров в двадцать.
Машина на ходу пыталась сжечь и его и жителей. Сжечь, как если бы они были какими-то вредными насекомыми.
Он похолодел на миг. Вот она, та, другая цивилизация.
Тнаврес поманил Алексея, и они все быстро пошли дальше.
Здешнее солнце перешло зенит и стало опускаться, увеличиваясь при этом в размерах.
Снова они шагали вдоль дороги. Еще два раза проносились наверху машины, но теперь Алексей прятался под опорами вместе с другими жителями.
Уже начинался вечер, когда космонавт увидел вдали какую-то узкую темную полосу. Она все удлинялась, захватывая постепенно весь горизонт, и оказалась в конце концов высокой глухой стеноп.
Дорога на опорах уходила за эту стену.
Небо начало темнеть. Огромный — чуть ли не вполнеба — диск звезды закатывался за стену. Оттуда доносились мощные вздохи, время от времени раздавался отдаленный металлический вой, вспыхивали какие-то отблески. Почва вздрагивала, передавая работу могучих механизмов.
Стена казалась непреодолимой. Алексей чувствовал, что у него нет никакой охоты ее преодолевать. Уж слишком жуткими казались существа, построившие все это.
Но маленький Тнаврес подошел к месту, которое было ему, очевидно, знакомо, и отвалил большой камень.
В полумраке открылся черный ход внутрь. В землю.
Жители на четвереньках полезли туда.
Пропустив своих, бородатый оглянулся на Алексея. Тот дрогнул. Это было все равно, что лезть в пасть к зверю. Но он знал, что у него нет никакого выбора. Не оставаться же здесь одному у стены!
Уже совсем стемнело. Только вспышки за стеной освещали и пустыню, и бородатого жителя, и самого Алексея.
Он пожал плечами, присел на корточки и с трудом втиснулся в узкий лаз.
Нора вела все вниз и вниз, постепенно сужаясь. Кровь начала приливать к голове Алексея. Стало трудно дышать. Они ползли с полчаса, и, по подсчетам Алексея, ход опустился метров на тридцать под землю. Он чувствовал, что бородатый Тнаврес двигается вплотную за ним.
Потом ход выпрямился, сделался горизонтальным, немного расширился. В кромешной тьме появилось фосфоресцирующее сияние — как будто светились сами стены бесконечной узкой пещеры.
Те жители, что были впереди, уползли далеко. Алексей торопился за ними что было сил. Ход еще расширился, стало возможным стать на ноги. Тнаврес нагнал Алексея, пошел рядом, взяв его за руку. Ход завершился тупиком, но в полу был колодец. Тут их поджидала Толфорза. В полумраке Алексею показалось, что она улыбается ему.
Неподалеку, где-то за тонкой земляной стеной, работал мощный механизм, вздыхая и вздрагивая.
Снова они начали спускаться. Алексей насчитал пятьдесят пять перекладин, вделанных в стену колодца. Подземное путешествие казалось бесконечным. То двигаясь ползком, то шагая согнувшись, они опускались, поднимались и снова опускались в какие-то колодцы и ходы.
Наконец в сравнительно большом помещении Тнаврес остановился. Он ткнул пальцем в землю, приказывая Алексею сесть. Показал затем на Толфорзу и на себя и сделал движение рукой, объясняя, что они вдвоем уйдут и очень скоро вернутся.
Узкие ходы-пещеры отходили в нескольких направлениях. Алексей знал, что один он уже не выберется на поверхность. На миг стало жутко: правильно ли он поступил, спустившись в лабиринт?
Пахло резким кислотным запахом и — Алексей с удивлением отметил это слово в своих мыслях — электричеством.
Он прождал пять минут, потом еще десять. (Часы, московские часы с бесконечно далекой Земли, так и оставались у него на руке). Ни бородатый, ни маленькая женщина не возвращались.
В стене он разглядел очертания какого-то небольшого прямоугольника, чуть повыше колена. Он подошел к этому месту и опустился на корточки. Что-то похожее на дверцу с примитивным запором-щеколдой.
Космонавт осторожно взялся за щеколду, поднял ее…
Потом, позже, когда он лежал обожженный и Толфорза ухаживала за ним, Алексею часто виделась эта картина.
Маленькая дверца вела в огромное помещение. Подземное, высотой в несколько этажей, ярко, до боли в глазах, освещенное какими-то светильниками. То был зал или, вернее, выработка, где на разных уровнях стояли десятки и сотни жителей и одинаковыми движениями руками выбирали породу, которая образовывала здесь и пол, и стены с уступами, и теряющийся в высоте потолок. Могучий механизм рычал, содрогаясь, в дальнем углу зала, распустив повсюду бесконечно длинные кожистые руки-змеи.
И там и здесь — всего числом не больше десятка — стояли и ходили еще какие-то существа, отдаленно похожие на жителей, но гигантские, в металлических рубахах и с металлическими головами. Напоминающие средневековых рыцарей в латах и одновременно роботов. У каждого был аппарат с направленным в сторону длинным отростком.
Зачарованный, Алексей наполовину высунулся из дверцы.
Позади и в стороне вдруг раздался гневный вопль-вой.
Алексей оглянулся.
Шагах в пяти от него закованный в металл гигант злобно и удивленно кричал, глядя на космонавта сквозь узкую щель забрала. Поднялся аппарат, прицеливаясь отростком в Алексея.
Сверкнуло яркое пламя. Алексей ощутил дикую боль в обожженном лице, дернулся назад и захлопнул дверцу.
Он услышал испуганный шепот маленькой Толфорзы и, теряя сознание, почувствовал, как его берут на руки и несут куда-то переходами подземного царства.
Алексей проснулся и лежал с закрытыми глазами. Не хотелось открывать их, потому что это означало бы признать, что день начался. Вернее, не день — здесь под землей сутки не делились на день и ночь, — а просто период бодрствования. Но он не желал бодрствовать, потому что нужно было терпеть боль. Состав, которым его обрызгало закованное в металл чудовище, был не только обжигающим, но еще и особо ядовитым, рассчитанным на длительное страдание жертвы. Как только Алексей просыпался, боль тысячами крючков вцеплялась в сознание и уже не отпускала. Легче ему становилось, лишь когда появлялась Толфорза с какими-то живительными мазями, которыми она покрывала ему лоб, щеки, шею. Однако и те действовали недолго. Потом опять приходилось мучиться…
Но так или иначе, уже пора было открыть глаза. В соседнем помещении начиналось утро. (Он не мог отвыкнуть считать утром тот момент, когда маленькие жители исчезали на десять — двенадцать часов, оставляя его в относительном одиночестве в системе этих подземных помещений.)
Было слышно, как за тонкой стеной завозились; там на маленьком костре начали разогревать пищу. Значит, до сирены оставалось полчаса. Сирена вызывала жителей на работы, — длительный вой, который пронизывал дважды в сутки все подземное царство, как бы разом выметая всех в тот огромный зал, куда Алексей заглянул, на свое несчастье. Или в другие такие же залы. Здесь не знали опозданий. Вместе с Алексеем оставались только совсем глубокие старики и старухи и маленькие дети. Чуть подросшие ребятишки тоже шли на работы.
Звякнул металл, прошелестели шаги, раздались восклицания и смешок… Ему уже были знакомы все эти звуки, он успел изучить их за тот месяц, пока отлеживался здесь. (Что он лежал именно месяц, Алексей определял по тому, как отросли у него борода и волосы.) Жизнь в подземелье была простой. Жители уходили, когда раздавалась сирена, и возвращались после ее повторного воя. Пищу они получали где-то там, а здесь только разогревали ее. У них не было ни имущества, ни развлечений, ни общественной жизни. Ничего. Уходили, приходили и ложились спать. Оставалось лишь спрашивать себя, как они не разучились смеяться при таких обстоятельствах. Но они иногда смеялись и часто пели — Алексей не раз слушал эти песни…
Шаги босых ног прошлепали совсем рядом. Скрипнула деревянная дверь. Вошел Тнаврес с металлической тарелкой в руке. Он сел на землю возле Алексея.
— Здравствуй.
— Здравствуй.
Тнаврес вглядывался в ожоги на лице Алексея. Протянул руку и потрогал корку на щеке. Сначала Алексея всего передергивало от таких прикосновений. Потом он убедился, что скрюченные пальцы пожилого жителя обладали удивительной пластичностью. Их прикосновение на миг даже снимало боль.
— Тебе не стало лучше?.. Ешь.
Пока Алексей ел, Тнаврес продолжал внимательно осматривать его лицо. Двигались только зрачки старика, а весь он был как отлитый из камня. То была вообще способность жителей надолго застывать в полной неподвижности. В такие минуты можно было только любоваться пропорциональностью их как бы изваянных из мрамора тел. Вообще, Алексей с каждым днем находил все больше красивого в маленьких обитателях планеты. Особенно это относилось к Толфорзе. У нее любая поза была как бы окончательной, такой, которую не имело смысла менять.
Тнаврес вышел из неподвижности и покачал головой.
— Плохо. — Он задумался. — Толфорза принесет другое лекарство. Но все равно плохо.
И в этот миг появилась Толфорза. Она тоже присела на корточки, опершись рукой о пол. На секунду сделалась статуей, украшением подземной комнаты. Застыла, как ящерицы на далекой Земле застывали в горах под солнечными лучами: глубокая неподвижность, исполненная, однако, готовности тотчас двинуться.
Затем Толфорза стала втирать мазь в лицо Алексея.
Уф-ф… Это было другое дело. Боль оставила его. Даже в полутемном помещении сделалось светлее. Так еще можно жить…
Тнаврес и Толфорза заговорили. Но слишком быстро, чтоб он мог понимать их. Слышалось его имя.
Потом бородатый Тнаврес вышел, унося пустую тарелку.
— Больно? — спросила маленькая женщина.
— Больно.
— Нет. На самом деле это только обидно… — Потом она тоже поднялась. — Прощай.
Застыла на миг, сделавшись вещью, предметом. Потом ожила, улыбнулась и тоже вышла, оставив его озадаченным.
Обидно?.. Неужели ему только обидно? Ему было по-настоящему больно — вот в чем вся штука.
Почти сразу, пронизывая все, завыла сирена. Зашелестел, усилился и стал стихать топот множества босых ног. Гигантский механизм включился где-то далеко, стали вздрагивать пол и стены. “Верхние” требовали жителей на работу.
День начался. Можно было приступать к утреннему обходу ближайших окрестностей подземелья.
Алексей поднялся, пошатываясь пересек комнату и вышел в широкий коридор. Он был очень длинен, но ходить Алексею разрешалось лишь до того места, где он соединялся с еще более широким коридором. Впрочем, Алексей знал, что вряд ли он и дальше увидит что-нибудь новое. Продолбленные в породе ниши-комнаты были повсюду одинаковы. Жители рождались здесь, жили и здесь же умирали. Сначала Алексей думал, что они часто бывают в пустыне, но позже узнал, что на такие экспедиции отваживались лишь самые смелые. Слишком велика была угроза попасться на глаза “верхним”.
Он шел по коридору, привычно заглядывая в комнаты-пещеры. В одной десять маленьких ребятишек, сидя на полу спиной друг к другу двумя шеренгами, били себя ладонями в грудь, издавая при этом ритмичные возгласы. Другая игра — Алексей часто видел ее — заключалась в том, что дети садились в рядок, а двое мальчиков быстро и безостановочно передавали друг другу маленькую палочку, напевая при этом монотонную песню. На определенном слове наблюдающие должны были угадать, у кого из мальчиков находится палочка.
Палочки и камешки были здесь единственными игрушками.
В другой комнате две старухи разговаривали, сидя на полу. Седой старик, вырезая что-то на куске дерева, напевал:
Я ослабел от голода и жажды.
Великий дух, даруй мне жизнь!
Пусть я споткнусь о сладкий плод,
Пусть найду гнездо птицы.
Великий дух, покрой синее небо водой,
Покажи, что мне можно съесть.
За три недели Алексей научился понимать два основных наречия, бытовавших в Углублении.
Первое было языком жителей, простым, но не примитивным. Однажды старик, которого Алексей спросил, сколько лет его жене, ответил: “Она не старше своих рухнувших надежд, но и не моложе несбывшихся желаний”. И это при том-то, что жители находились на уровне каменного века, если сравнивать с Землей!..
Для обозначения цвета у маленьких людей было только два слова: “черный” и “красный”. Остальное выражалось сравнениями: “как песок”, “как камень”. Странным образом — в языке не было настоящего времени. Было прошедшее и даже что-то похожее на предпрошедшее. Но самым развитым и употребительным оказалось будущее. В ответ на вопрос, например, любит ли он ту или другую пищу, житель отвечал: “Мои дети будут любить ее”. Ответ также мог быть: “Я буду любить ее”. В обоих случаях это означало, что пища нравится. День не делился на часы и минуты, а лишь на понятия “до” и “после” работы. При этом слово “после” имело еще и второй, более общий, но пока непонятный Алексею смысл. “После”, — произносил кто-нибудь, и разговаривающие умолкали. Алексей уже выяснил, что при общении с “верхними” употребление слова “после” было запрещено и в некоторых случаях каралось даже смертной казнью.
Очень трудной была еще одна особенность языка, заключавшаяся в том, что определенные предметы и явления назывались по-разному в зависимости от времени суток и от других обстоятельств. Например, нож имел четыре названия: дневное, ночное, затем название, предполагающее, что житель с ножом находится под землей, и еще одно, обозначавшее, что нож вынесен на поверхность.
Но, кроме всего прочего, был еще и второй язык — тот, на котором говорили “верхние” и которым в Углублении пользовались тоже довольно часто.
Все эти сложности были образованы странным, искаженным укладом жизни здесь. Планету населяли два вида разумных существ, создавших две цивилизации: одну — техническую цивилизацию “верхних”, иначе их называли айтсами, и вторую — примитивную цивилизацию жителей, по внешнему облику весьма напоминавших людей Земли.
Сначала Алексей думал, что планета поделена между двумя видами так, что поверхность ее принадлежит айтсам, а подземелья — жителям. Но постепенно он убедился, что ошибается. Все было сложно. Жизнь развертывалась тут в четырех основных сферах. Условно космонавт определил их для себя, как Углубление, Город, Подгород и Пространство.
В Углубление входили огромные залы и коридоры, где жили маленькие люди. В силу причин, пока еще неясных Алексею, айтсы упорно стремились под землю. Тысячи жителей, согнанных сюда, и гигантские механизмы врубались в глубь планеты, а специальные конвейеры, работа которых была слышна повсюду, каждый день выносили наверх несметные центнеры породы. У космонавта сложилось впечатление, что в будущем “верхние” вообще намерены спрятаться под землю. Но от кого спрятаться, он не знал.
Город был местом, где пока что обитали айтсы. От остальных территорий он был огражден высокой стеной.
Подгород населяли жители. То была область наиболее широкого общения между двумя видами разумных существ. Подгороду была свойственна тенденция каким-то способом постоянно увеличиваться. Жителей там становилось слишком много, и айтсы лишали их права на жизнь, сокращая Подгород. Самый механизм этой операции был Алексею непонятен. Речь шла о каких-то знаках, которые должен был иметь на груди каждый маленький житель, оказавшийся на поверхности земли.
Словом “Пространство” обозначалась пустыня. Выход туда жителям строжайше запрещался. Здесь и крылась причина испуга, овладевшего маленькими жителями, когда их встретил в первый раз Алексей. (Он смутно догадывался, что большим ростом отдаленно напоминает “верхних”.)
Пустыня покрывала всю сушу планеты — единственный материк, омываемый океаном. Разумная жизнь и была сосредоточена только в Городе, Подгороде и Углублении, соединенных дорогой на опорах. Узнав об этом, Алексей понял, что ему еще очень повезло.
Алексей слушал песню старика. Судя по таким песням и легендам, можно было предположить, что предки жителей еще в неотдаленные времена постоянно жили в Пространстве, добывая пищу охотой и собирательством. Но эпоху, в которую свершилось их окончательное порабощение айтсами, Алексей определить не мог. “Давно” — вот и все, что он получал в ответ на свои вопросы…
Рядом со стариком на полу сидел коренастый широкогрудый житель, по имени Нуагаун, и пересчитывал металлические жетоны. С ними Алексею тоже было не все ясно. Металлические бляхи в некоторых случаях выдавались жителям за работу в подземных залах и на конвейере. Определенная комбинация жетонов равнялась одному из знаков на груди и тоже обеспечивала их владельцу так называемое “право на жизнь”. Но здесь-то, в Углублении, это право не требовалось.
Тем не менее Нуагаун часами перебирал свои жетоны, едва слышно шепча при этом и производя в уме вычисления. Последние дни его сильно мучала какая-то болезнь. Сейчас он время от времени переставал шептать, закусывал губу и прислушивался к чему-то внутри себя. Потом боль оставляла его, он опять брался за металлические бляхи.
Однажды Алексей предложил ему свою помощь в расчетах. Но житель не смог объяснить ему, что, собственно, требовалось и к какому результату он должен был прийти.
Космонавт прислушался к разговору старух.
Речь шла о том, что один из жителей перешел к айтсам. Тут тоже была загадка. Что значит — перешел? И вообще, что за существа айтсы? Они были тоже двуногими, гигантского роста, — Алексей помнил того, который направил на него обжигающую струю в зале. Их цивилизация была весьма развитой. Во всяком случае, в техническом отношении. Грохот титанического механизма в глубине подземелья постоянно напоминал об этом. Но чтоб создать такие машины, “верхние” должны были быть культурными. Обладать широкими научными знаниями, иметь кадры ученых, техников, просто квалифицированных рабочих. Ведь техника не может родиться сама по себе. Она возникает на базе общей высокой культуры и на базе развитой общественной жизни. Чтобы сделать электромотор, необходимо знать об электричестве. А чтобы знать о нем, нужно сначала изучать окружающий мир, природу, интересоваться устройством и законами сущего. Но такой интерес невозможен без вполне определенной конечной цели — без интереса к человеку, без гуманизма. А гуманизм, в свою очередь, получает свое высшее выражение в поэзии, музыке, живописи, которые одновременно им порождаются и его же движут вперед.
Впервые Алексей понял, как тесно это все было связано на Земле — техника, наука и искусство. В самом конечном счете — хотя эта связь далеко не всем представлялась очевидной — Современный самолет и атомный реактор были бы невозможны, если б не было прежде Шекспира.
А здесь? Неужели возможны?.. Неужели эти существа сумели обойтись без своих Шекспиров и Рембрандтов?
В коридоре дети затеяли танец. Они стали в кружок, скрестив руки на груди, монотонно напевая и притопывая. Фокус состоял в том, чтобы при этих притопываниях тело оставалось совершенно неподвижным. Даже не вздрагивало. Время от времени один из танцующих падал на колени, указывая пальцем на кого-нибудь другого в кругу. Тогда все что-то кричали, ставший на колени поднимался, и пение продолжалось.
Дети могли танцевать таким образом по три — четыре часа подряд, поражая Алексея своей выносливостью. Он, впрочем, понимал, что эти танцы были для жителей единственной возможностью вырастить п душных пещерах-комнатах здоровое деятельное поколение.
Внезапно пение оборвалось. Раздался шум бегущих по коридору босых ног. В дверь просунулось испуганное лицо малыша. Он что-то сказал.
Старик и обе старухи вскочили.
Тревога зародилась где-то в дальних переходах подземелья, она приближалась.
Старик поспешно сунул нож в дыру в стене.
— Надо прятаться!
Это был обыск. Один из тех, что регулярно устраивали айтсы.
Алексей уже знал, где ему укрываться в таких случаях. Старик схватил его за руку, они побежали по коридору. Поднялись наперх, спустились узким темным лазом, быстро прошли другим коридором. В большой комнате, где на циновках лежало несколько жителей, Алексей бросился было к уже известной ему норе, закрытой потайной замаскированной дверкой.
Но его остановили.
Завязался неуловимо быстрый разговор.
Сюда, в этот коридор, тоже дошла тревога. Перебегали из комнаты в комнату дети, слышались испуганные голоса.
Один из маленьких жителей подвел Алексея к стене. Нашарил потайную дверцу, открыл.
Алексей привычно полез вперед ногами, затем дернулся и с трудом подавил крик. В норе шевелилось что-то живое. Он стал было вылезать, но житель снаружи прижал его дверцей.
Почти сразу раздались тяжелые шаги. В комнате повисла настороженная, зловещая тишина.
Вошел айтс.
Металлический лающий голос что-то спросил. Никто не ответил.
Сквозь щель, оставленную неплотно прикрытой дверцей, Алексею видны были ноги гиганта.
Потом он на всю жизнь запомнил этот жуткий миг. Он сам, скорчившийся в норе, ощущающий что-то живое у себя за спиной, глядящий снизу на бронированное чудовище, которому довольно было опустить глаза, чтоб обнаружить его убежище…
Вошел еще один “верхний”. Переговаривались резкие, лающие голоса. Жители в комнате постепенно перебрались к стене, загораживая Алексея от гигантов.
Потом айтсы ушли.
Алексей выбрался из норы, а вслед за ним оттуда же появился житель. Оказалось, что он тоже прятался от гигантов.
Алексей не успел как следует рассмотреть его, поскольку тот сразу ушел. Удивил космонавта рост незнакомца. Очень большой для жителей, почти такой же, как рост самого Алексея.
Вечером он рассказал о событиях дня Тнавресу и Толфорзе.
Бородатый житель задумался, потом повернулся к маленькой женщине:
— Что, если он пойдет на реку? Суезуп может взять его с собой. Там он вылечится и переждет.
Толфорза согласилась. Тнаврес вновь повел Алексея подземными переходами. Уставший, голодный, терзаемый болью, он плохо понимал, что происходит. Его оставили в какой-то норе, где он сидел около часа. Потом появились Тнаврес и Толфорза. С ними был Суезуп — тот самый большого роста житель.
Все вместе они проделали путь на поверхность земли, в той дыре, через которую Алексей впервые пролез в подземелье.
Была уже ночь. Сырая, туманная, беззвездная.
Стоял непривычный в пустыне холод. Стена возвышалась за их спинами. Там, над городом айтсов, прожекторы расталкивали темноту, бесновались шумы и грохоты непонятной жизни.
Суезуп повернулся к Алексею. Сверкнули белые зубы.
— Пошли.
Выступила вперед, улыбаясь, и застыла на миг Толфорза.
Тнаврес помахал рукой.
Они двинулись в путь — Суезуп впереди — и прошагали, не останавливаясь, около двадцати километров. Алексей не поверил бы раньше, что он, в его состоянии, способен на такой подвиг. Потом был короткий привал, на котором Суезуп поделил с космонавтом кусок сушеного мяса, и еще один двадцатикилометровый бросок.
Утро застало их посреди бесплодной пустыни. Стена и город “верхних” с подземельем остались далеко за горизонтом. Почти до заката местного солнца они лежали в ложбине, укрываясь в куцей тени большого камня, потом опять пошли.
Ночью над пустыней собралась гроза. Гремел гром, метались молнии. Пролился стремительный дождь. Они напились, собирая воду в рубашку Алексея и выжимая ее. На очередном привале вблизи возникла движущаяся тень, засверкали голодные круглые глаза, раздалось рычание. Суезуп напрягся, сжимая нож. Но зверь не напал, походил рядом и исчез во мраке.
Опять они шли и удалились от города, по расчету Алексея, километров на восемьдесят.
Под утро, когда уже стало светло, Суезуп показал Алексею трещину в почве шириной в один шаг. Странным образом она уходила вправо и влево до горизонта, как бы разделяя пустыню на две части.
Они полезли в эту трещину. Постепенно она расширялась, превращаясь в косо идущее ущелье. Снизу доносился шум. Спуск был труден, Суезуп помогал Алексею.
Когда они были метрах в семидесяти ниже поверхности пустыни, Алексей увидел в полумраке реку. Но он уже перестал удивляться. Тут все было не как на Земле. И реки текли как-то странно.
Вконец измотанный, он лег на берегу. Солнечные лучи не доходили сюда. Было туманно, сыро и прохладно.
Суезуп вошел в воду, хлопнул ладонью по поверхности. Большая пучеглазая рыба выплыла рядом, как будто только и ждала. Разинув пасть, попыталась укусить Суезупа. Он выкинул ее на прибрежную гальку.
Разделав рыбу ножом, они съели ее еще теплую, потом, не сходя с места, улеглись спать и проспали около суток.
На следующее утро Суезуп полез в воду купаться и позвал Алексея.
Они прожили у подземной реки восемь дней. Вода здесь оказалась целебной. После нескольких купаний гнойная корка на лице Алексея стала отваливаться, шрамы рубцевались и зарастали. Только головная боль не оставляла его.
Река не на всем протяжении была подземной. На третий день они пошли вдоль берега по течению. Постепенно в ущелье делалось светлее. Шум, который привлек внимание Алексея еще при первом их спуске, усиливался. Они прошли еще с километр, скалы над их головой раздвинулись, и путники оказались на пороге огромного каньона. Здесь малая подземная речка вливалась в могучую большую реку. Вода клокотала. На обрывистых берегах тут и там вздымались остроконечные холмы, похожие на башни.
Солнце стояло высоко. Скалы были раскалены так, что жар чувствовался даже сквозь порядком истершиеся подошвы ботинок космонавта. Но у самой воды было терпимо.
В каменистой почве во многих местах были рассеяны узкие ямы-колодцы в половину и даже в человеческий рост глубиной. Иногда в таких ямах попадались неподвижно сидевшие там в воде рыбы. Суезуп объяснил, что эти отверстия проделаны в скале камнями, которые вода бесконечно вертит, просверливая ими породу.
Вообще же новый товарищ Алексея был молчалив. Никогда сам не заводил ни о чем речи, только отвечал на вопросы. Впрочем, эту черту нелюбопытства и нелюбознательности космонавт заметил и в других жителях, с которыми он встречался. Никто так и не спросил его, кто он сам, собственно, такой и откуда взялся в пустыне. Не вызывали интереса ни внешний облик Алексея, ни его одежда, ни язык. И более того: его едва слушали, когда он пытался хотя бы в общих чертах рассказать о звездном корабле, о космосе, о Земле. Поразмыслив, Алексей решил, что это объяснимо. Любознательность возникает там, где есть хотя бы слабая надежда применить и использовать полученное новое знание. Маленькие рабы беспощадных “верхних” ничем не интересовались, потому, вероятно, что почти ни на что не надеялись.
Но при всем том Алексей и Суезуп все же иногда разговаривали. Рослый житель был — космонавт с некоторой оглядкой применил мысленно это слово — “образованнее” других обитателей подземелья. Он больше общался с айтсами, чем Тнаврес и Толфорза, ему был известен счет, он был знаком с начатками техники “верхних”. Он даже вошел с угнетателями в какой-то конфликт, был наказан и прятался теперь от них. О жестокости наказания свидетельствовали рубцы на спине Суезупа, которую он лечил, купаясь в целебной воде.
Алексей узнал много нового.
Во-первых, оказалось, что айтсы не всегда жили в этой местности. Они пришли из другого района планеты, где по неизвестной причине возможности существовать исчерпались. Алексей подозревал, что это была геологическая катастрофа наподобие гибели Атлантиды. Гиганты явились вместе со своей техникой и уже готовой, совершенно сложившейся внутренней структурой.
Основой бытия расы “верхних” был некий свод законов, называвшийся “остранение”. Остранеппе предполагало полную неподвижность, застылость общества на одном уже достигнутом уровне.
Удивительным образом общество айтсов не знало науки. Суезуп указал на это вполне определенно.
У гигантов не было ни институтов, ни лабораторий. Наоборот, научные исследования даже противоречили остранению. А техника была. Могучая, разнообразная, способная решать самые трудные инженерные задачи. Постоянно обновляющаяся, двигающаяся с одного уровня на другой, более высокий.
Это представлялось Алексею непостижимым — царство самодовлеющей техники, развивающейся из самой себя…
Уточнились для космонавта и отношения между двумя видами разумных существ па планете. Впрочем, уточняясь, они одновременно и как-то запутались. Все оказалось слишком сложным.
Маленькие люди не были уж так окончательно бесправны. Это можно было понять, сравнивая две сферы жизни на планете: Город и Подгород. Днем Город был Городом, то есть обиталищем айтсов, куда житель мог попасть, только пройдя ряд специальных процедур и имея на теле определенное количество знаков и печатей. Но по ночам сфера Подгорода расширялась и охватывала даже часть Города. Ночью жители проникали иногда к “верхним”, но для тех вход в разросшийся Подгород полностью исключался. Гиганта, застигнутого ночью в Подгороде, жители могли даже убить — Алексей не точно понял, было это их правом или только возможностью.
Печати и знаки, наносимые антсами на тело жителей, имели для последних огромное значение. Они давали право на жизнь. В относительной безопасности мог чувствовать себя лишь тот маленький человек, у которого был полный набор нужных знаков, — Суезуп показал Алексею некоторые из них на собственной груди. Однако коварство гигантов состояло в том, что знаки наносились составом, сохранявшимся на коже недолго. Житель, захваченный айтсами на территории Города или Подгорода без нужного знака, подвергался смертной казни. В то же время система знаков не распространялась на Углубление. В подземелье можно было обходиться совсем без них. Поэтому, как понял Алексей, многие жители предпочитали совсем не показываться на поверхности земли.
И, наконец, самым сложным из всего этого было явление “перехода”. Выяснилось, что в понятия “верхний” и “житель” входило не только определение вида или как бы расы обитателей планеты, но еще и обозначение некоего правового статута. Поэтому были возможны переходы из одного состояния в другое. Например, житель мог перейти к айтсам — об одном таком случае Алексей как раз слышал. Решившийся на это подвергался целой серии операций и уже переставал быть жителем. С другой стороны, были и обратные переходы: из статута “верхних” в жители. Так получалось, когда один из гигантов намеренно нарушал остранение. Все эти переходы были только добровольными. Причем гигант, расставшийся со своими, целиком превращался в жителя. А житель, который переходил к айтсам, получал только статут какого-то промежуточного существа.
От всего этого голова шла кругом…
К исходу недели космонавт совсем выздоровел. Лицо очистилось, он пополнел и налился бодростью на вольной пище из непуганых рыб. Иногда он отваживался на небольшие самостоятельные путешествия. Одно из них, правда, едва не окончилось катастрофой.
У Алексея вошло в привычку подниматься по вечерам на край каньона и сидеть там, наблюдая закат местного солнца.
Вокруг расстилалась ровная, как доска, пустыня. Каньон, глубокий, с несущейся по дну бурной рекой, казался выдавленным в земле следом горного хребта, который гигантская рука подняла, перевернула и втиснула остриями в песок. Скалы, розовые при дневном свете, к вечеру делались фиолетовыми. Шум беснующейся воды доносился снизу ослабленным, но отчетливым в тишине пустыни и одухотворенным. Порой начинало казаться, будто он не на чужой планете, а на Земле, где-нибудь на Кавказе или в горах Памира над ущельем, что за спиной — кровля над кровлей — гнездится аул, откуда сейчас потянет горьковатым кизячным дымком.
Завороженный этими мыслями, Алексей оглядывался. Пустой, бесплодный песок уходил к горизонту, и сразу являлось воспоминание о дьявольском городе айтсов, о бесконечных бессветных просторах космоса, которые пересекла за десять лет влекомая сюда ракета.
Однажды он выбрался из каньона днем. Солнце-звезда стояло над головой. Жара полыхала над пространством, сухой горячий воздух обжигал легкие. Коричневые полоски местной травы никли к песку и камню.
Алексей услышал за спиной шорох, обернулся и успел заметить какое-то маленькое животное, исчезнувшее в редкой заросли.
Он погнался за ним, но животное было проворным и быстро убегало, отмечая свой путь только легким покачиванием трав. Алексей кружил минут десять, потом остановился, огляделся и с холодеющим сердцем понял, что не знает, где остался каньон.
Пустыня во все стороны была одинаковой. Гигантская щель с бушующей рекой на дне, не отмеченная на поверхности земли ни повышением, ни понижением, исчезла. Собственных следов Алексея тоже не осталось на выжженной жесткой почве.
Испуганный и потрясенный до глубины души, он закусил губы. Если он пойдет прямо, избранное направление может с таким же успехом уводить его от каньона, как и вести к нему. Вместо того чтобы приближаться к населенному центру планеты, он может направиться в обратную сторону, в глубину пустых пространств. А жара была невыносимой.
Он вдруг понял, на каком тонком волоске висела его жизнь. Один-единственный лишний шаг, сорок сантиметров дальше, чем можно, и он одинок и беззащитен на всей гигантской окружности этого почти ненаселенного мира.
Его уже мутило от жары; блестящие пятна мелькали перед глазами.
Он нагнулся, царапая руки, нарвал несколько пучков травы, сложил их в кучку и пошел кругами, постепенно увеличивая расстояние от своего ориентира. Минуло страшных полтора часа, пока он, двигаясь по дуге, не услышал шум реки и не увидел внезапно открывшийся под ногами провал.
…А затем каникулы у целебной реки внезапно кончились.
Алексей сидел утром у воды, наблюдая за рыбами, и вдруг почувствовал, что кто-то смотрит на него сзади.
Он обернулся.
Метрах в десяти от него темная фигурка поднялась из-за камня. Это был житель. Очень маленький. Много меньше обычного роста.
Очень сложным было выражение его плоского лица: и испуг, и ожидание, и какая-то злобная радость. Желтоватые глаза смотрели жадно.
Миг оба молчали. Предыдущим вечером Алексей и Суезуп как раз говорили о тех жителях, которые переходили на сторону “верхних”. Сейчас космонавт ощутил неожиданную, но твердую уверенность, что незнакомец и есть один из таких. В нем было что-то настораживающее. Опасность.
Алексей шагнул к жителю.
Тот, не отрывая взгляда от космонавта, сделал шаг назад.
— Здравствуй.
Маленький не отвечал. Алексей шагнул еще раз.
Тогда маленький житель повернулся и бросился наискосок вверх по склону. Молча и быстро, как убегают животные.
Узнав о неожиданной встрече, Суезуп сразу вскочил.
— Идем.
Прямо днем, набрав воды в кожаный мешочек, они двинулись через палящую пустыню. Через каждую сотню — другую шагов Суезуп останавливался, тревожно оглядывая горизонт. На третий час пути, во время одной из таких остановок, оба сразу увидели черную точку в небе.
К счастью, они уже добрались до гряды холмов, поросших невысоким густым леском безлистных деревьев. Они спрятались в чаще.
Летательный аппарат, похожий на огромного толстого жука, стрекотал над ними, и Алексею была видна голова айтса, торчавшая из кабины. Аппарат пролетел мимо, и оба вздохнули свободнее. Но радость была преждевременной, поскольку тут же выяснилось, что они замечены.
Стрекотание усилилось, летательная машина развернулась в воздухе и возвращалась. Через миг она уже была над ними. Суезуп схватил Алексея за руку, они рванулись в сторону. Столб огня ударил в том месте, где они только что были. Аппарат, не обладавший большой маневренностью, удалился, затем опять появился над ними. Несколько раз они оказывались на краю гибели. “Как за крысами”, — в отчаянии думал Алексей, когда они, задыхаясь, в восьмой или девятый раз увертывались от гонявшейся за ними машины.
Потом у водителя, как понял Алексей, кончилось горючее, и аппарат скрылся. Не давая космонавту ни минуты отдыха, Суезуп повел его дальше холмистой местностью.
К закату солнца они упали на песок в какой-то ложбинке, полежали с час и, не дожидаясь рассвета, пошли дальше. То была первая ясная ночь, которую Алексей проводил на поверхности планеты бодрствуя. Но он даже не имел возможности взглянуть на звездное небо центра Галактики. Суезуп мчался впереди, Алексею приходилось напрягать все силы, чтоб не отстать. Тут-то и пригодились тренировки в школе космонавтов на далекой Земле. По расчету Алексея, они сделали за ночь не меньше шестидесяти километров.
Начался рассвет. На горизонте уже показалась стена, но Алексею с товарищем пришлось еще день отлеживаться в песчаной яме. Механизм, похожий на танк-вездеход, двигался взад и вперед, охраняя подступы к городу.
Двенадцать часов на нестерпимой жаре едва не доконали космонавта. Вода в кожаной фляжке кончилась, он физически ощущал, как под жгучими лучами высыхает тело. Иногда механизм приближался, Алексей и Суезуп затаивались, зарывшись в песок, как ящерицы. Потом аппарат уходил, у обоих отлегало от сердца. В середине дня со стороны Пространства пришло еще два вездехода. Три машины сошлись, и Алексей видел, как переговаривались одетые в металл гиганты.
Вечером он спросил у Суезупа:
— Почему они нас преследуют?
Тот пожал плечами.
— Они не могут позволить жить каждому. Тогда нас стало бы очень много… — Он показал на свой почти совсем стершийся знак-надпись на груди. — Видишь, уже смерть. Я не имею права жить. Тебе это трудно понять. Каждому дается срок жизни. Одним больше, другим меньше. А некоторым совсем не дается. Иногда бывает так, что разрешения на жизнь не получают маленькие дети.
— И что же делают те, кто не получает права на жизнь?
— Прячутся. Как я. Но, конечно, не каждому удается спрятаться.
— И так будет всегда?
Суезуп посмотрел на Алексея и отвернулся.
— После.
Оно прозвучало очень многозначительно — это “после”. Как возможность изменений в будущем.
Космонавт посмотрел на Суезупа. Ростом житель был не меньше его самого, крепкий, развитый, выносливый. Его молчаливость и скромность вдруг предстали в другом свете. Может быть, это не столько робость забитого существа, сколько свидетельство внутренней силы и уверенности?..
Ночь упала на пустыню разом, как она падала в тропиках на Земле. Суезуп долго разыскивал дыру под стеной. Рыча, ходили поблизости вездеходы, иногда мертвый синеватый луч света прорезывал темноту.
Когда они стали наконец спускаться в подземелье, Алексей испытал чувство путника, возвращающегося из долгого и опасного странствия в безопасный, уютный дом
Тнаврес и Толфорза действительно встретили его, как домочадцы уставшего путешественника. Умывшийся, накормленный, он рассказал о приключениях у подземной реки. Под утро в комнату-пещеру сошлись еще несколько желто-коричневых жителей. Собралось нечто вроде совета или консилиума. Маленькие люди осмотрели лицо и шею космонавта. Шрамы исчезли, он был здоров.
— Он может, — резюмировал общее мнение Тнаврес.
— Что могу?
Бородатый покачал головой:
— После.
С этим Тнаврес и ушел вместе с другими, поскольку тут же завыла сирена.
И снова потянулись пустые дни. Алексей вставал поутру, провожая Толфорзу и других жителей в подземные залы, а сам принимался слоняться из комнаты в комнату, наблюдая за играющими детьми, слушая разговоры стариков.
Суезуп куда-то исчез в первый же день по возвращении.
Головная боль стала меньше мучить космонавта, бездеятельность особенно угнетала. Иногда от нечего делать он часами лежал на постели, то забываясь в дрёме, то мечтая или вспоминая Землю. Она рисовалась в какой-то неясной дымке, прекрасная, невообразимо далекая и в пространстве и во времени. Было ли это все: детство в небольшом городке над Окой, мать? Было ли?.. Школа и первая самостоятельная авиамодель. Техникум, служба в армии, подмосковное училище космонавтов и сама Москва, оглушившая, ошеломившая в первый день быстрыми толпами на улицах, водопадами эскалаторов метро, широтой проспектов, опьянившая множеством впечатлений.
А больше как-то ничего и не вспоминалось. (Он и жениться не успел, только познакомился с черноволосой Галей-продавщицей книг в магазине на улице Горького. И встретился с ней только два раза).
Дни текли. Он лежал в пещере, долгими часами ожидая возвращения маленькой Толфорзы. Постепенно это делалось очень важным — услышать ее быстрые шаги в коридоре.
Порой ему казалось, что он годы живет в подземелье. Оно само с жутким городом айтсов над головой и вся планета стали бытом, привычкой.
Да, его жизнь тут и кончится, в этом коридоре. Ну и что?
Но тотчас он начинал возмущаться. Неужели он, здоровый и сильный, знающий, человек с Земли, так и будет валяться в пещере? Начинали одолевать различные планы и проекты. Разыскать Суезупа, найти еще десяток таких же, обучить их грамоте, наукам, создать первую инициативную группу, вооружиться и выйти из-под земли. Представлялось, как они частью истребляют, частью покоряют, а далее и цивилизуют злобных айтсов. Позже начинается борьба с пустыней, вода подземных рек поднимается наверх и орошает сухие пески: цветущие сады, поля, заводы, города. А там и первые попытки связаться с Землей…
Однако не с чего было начинать. Ни Тнаврес, ни Толфорза то ли не знали, то ли не хотели говорить, где Суезуп. И вообще маленькие жители вели себя странно уклончиво. Разговаривая, Алексей ощущал, что в какой-то момент наталкивается на стену. Ему отвечали, а потом следовало обескураживающее “после”.
Между тем обстановка в подземелье постепенно менялась. Становилось все более людно. В тех комнатах-пещерах, где прежде жило по две — три семьи, теперь селилось по пять — шесть. Наверху айтсы затеяли очередное сокращение разросшейся территории Подгорода. Мужчины, плачущие женщины, дети, которым не хотели возобновлять старых или вовсе не ставили новых знаков, заполнили коридоры. Передавались леденящие кровь подробности о машинах-повозках на улицах Подгорода. Машины выискивали тех, кто не имел права на жизнь.
Однажды Толфорза привела окаменевшую от горя женщину, у которой машина-повозка забрала двух детей. Потом таких несчастных стало приходить в подземелье все больше. Машины особенно охотились за детьми, уже подросшими, приближающимися к совершеннолетию.
Глухой ропот стоял в Углублении, но поутру жители все так же торопились в подземные залы. Участились обыски, чуть ли не через день Алексею приходилось прятаться в тайниках.
Что делать? Временами, когда голова болела особенно сильно, его охватывало какое-то оцепенение, он садился на пол, тупо уставившись в стену перед собой. Затем вдруг его осеняло: он ведь на чужой планете. В его лице человечество впервые встретилось с внеземным разумом. Чужая планета! За это одно стоит отдать жизнь — узнать, увидеть! Разве может быть большее счастье?
Но в коридоре плакали женщины. Старик рядом монотонно рассказывал о казнях наверху. Это отрезвляло. Можно ли думать о пафосе знания, когда необходимо сострадать и действовать?
Однажды он взял Толфорзу за руку.
— Как же мы будем жить дальше? Все так и пойдет, как сейчас?
Она не отняла руки. Ладонь у нее была маленькая, жесткая, а у запястья кожа делалась нежной, шелковистой, и жилка просвечивала у сгиба локтя.
— После.
Позже, когда все заснули, Алексей тихонько поднялся.
Хватит! Довольно с него этих “после”. Он просто сам выйдет наверх и узнает в конце концов, что же такое айтсы, “верхние”. И что с ними можно сделать.
Он пошел коридорами, перешагивая через лежащих вповалку жителей. Там и здесь слышались всхрапывания и стоны во сне. Коридоры переходили один в другой, постепенно повышаясь. На ровной площадке дверь вела в узкую кабину. Подъемное устройство.
Он вошел, наобум нажал какую-то кнопку. Кабина рывком скользнула наверх и остановилась. Сердце от непривычки чуть ёкнуло. Алексей открыл дверцу. Он был теперь в огромном темном помещении, напоминающем ангар. Зияли открытые ворота.
Алексей подошел к воротам. Ночь стояла над планетой. Перед ним был крытый неровным камнем просторный двор, слабо освещенный редкими фонарями.
Какая-то тень появилась слева, застыла, исчезла в темноте и снова возникла поодаль.
Алексей вышел из ворот, напряженный, с каждым новым шагом чувствуя себя все более беззащитным. Впереди темнели здания без окон, похожие на склады. Забор и еще ворота.
Из темноты у ворот послышался обрывок разговора. Это был язык “верхних”.
Двое говорили о каком-то празднике. Праздник был в Городе именно сейчас.
Будь что будет! Он сделал еще несколько шагов к воротам.
Огромная фигура айтса поднялась из темноты. Это существо, как и жители, тоже было удивительно похоже на человека. Руки, ноги, торс, голова. Но глаза — космонавт хорошо видел глаза — сразу выдавали. В них была какая-то нечеловеческая пустота.
“Верхний” шагнул к Алексею.
— Право?
Даже жутко ему сделалось — он понял это слово. Язык был другим, не тот, на котором говорили в подземелье, но все равно он его понимал, и не было никакого объяснения этому.
Ага, они имеют в виду право на жизнь. Как глупо! Ведь это же надо было предвидеть!
Он растерянно стал расстегивать изодранный комбинезон. Просто чтоб оттянуть время. Никаких знаков на груди у него, естественно, не было.
Айтс поднял ручной фонарик, осветил обнаженную грудь Алексея, потом лицо.
Он отступил на шаг и повернулся к своему товарищу.
Космонавт услышал странный звук, как бы исходивший из живота “верхнего”. Тот выдыхал воздух быстрыми толчками. Получалось что-то вроде смеха.
Второй оглядел изодранный летный комбинезон Алексея, рубашку, лицо и отросшие, соломенного цвета волосы.
И тоже засмеялся. Это был явный смех. Как если б в облике космонавта было что-то юмористическое.
Опять они заговорили о празднике. Первый айтс погасил фонарик и ушел в темноту. Второй последовал за ним.
Путь был свободен. Ему разрешали идти.
Алексей шагнул за ворота. Впереди была темная улица, образованная домами-складами. Над ее дальним концом небо сияло, отражая пляшущие огни города “верхних”.
Он шел один по улице, но издали, то стихая на миг, то опять возникая, приближались шум, голоса.
Алексей пересек другую улицу, тоже темную, и вдруг из-за угла на следующем перекрестке высыпала причудливая поющая толпа айтсов. Многие в масках, некоторые в каких-то накидках и плащах. Они с криками окружили космонавта, смеясь, хватая его за рубашку, дергая за волосы. И снова он отметил про себя удивительную вещь. Как только гиганты приближались к нему вплотную, они становились меньше ростом, почти такими же, как сам Алексей. Но отдаляясь, сразу увеличивались чуть ли не вдвое. Было то же самое, что с жителями, только наоборот, так как те, приближаясь, вырастали.
Впрочем, об этом некогда было думать.
В толпе были и самцы и самки, или мужчины и женщины. Он даже не понимал, как их считать, потому что, похожие на человека, они все же не были людьми. Странная, нечеловеческая пустота зияла у всех в глазах. И страх. Внешне они как будто бы веселились, а в глазах был ужас.
Его закружили, задергали. Айтс в маске совал ему в лицо продолговатый прозрачный предмет с чем-то красным внутри.
Он оттолкнул его. Не кровь ли?..
Двое — в масках, а второй с нелепой покосившейся короной на голове — подхватили Алексея за руки и повлекли к кричащей толпе.
Черт его знает, что такое! Фестиваль у них или этот, как его… карнавал?
Он бежал вместе с толпой. Пустынная улица сменилась оживленным, ярко освещенным проспектом. Огни перебегали по высоким зданиям: красные, синие, желтые… Прорезая черное небо, плясали и перекрещивались лучи прожекторов. А некоторые аппараты были установлены так, чтоб светить прямо вдоль улицы. (Алексей вспомнил, как смотрел на эти прожекторы из-за стены в пустыне).
Вообще, света было так много, что нигде не оставалось теней и все казалось вылизанным беспощадными лучами, вычищенным и мертвым. Порой, завывая, быстро проезжали какие-то автомобили-монстры без окон, только со щелями. Проехал один, особенно большой, напоминающий бронтозавра, на шести или даже на десяти колесах, — Алексей не успел рассмотреть. Толпы “верхних” бежали с разных сторон, сшибались, перемешивались.
Шум, изобилие света ошеломляли. Уж очень это контрастировало с тишиной Углубления, где спали сейчас, прижавшись один к другому, маленькие жители.
Самка-айтс вдруг бросилась к Алексею, заглянула в глаза, требовательно крикнула:
— Право?
Ее затолкали, оттеснили. Но, и удаляясь, она продолжала кричать:
— Право! Право!
Значит, что-то было с его глазами. Нечто такое, что могло выдать. Алексей сказал себе, что не надо встречаться взглядом с айтсами.
Странно, что на улицах не было никаких надписей. Светящиеся, перебегающие красные и синие полоски и дуги складывались только в различные геометрические фигуры и какие-то абстрактные комбинации.
Иногда здесь попадались и жители. В одном месте Алексей увидел их, совсем маленьких по сравнению с гигантами айтсами, робко жмущихся к стене. Двое из толпы, захватившей космонавта, подскочили к ним, запрыгали вокруг, издевательски гогоча.
Еще одна группа жителей — мужчина, ребенок и женщина — стояла, озираясь, у перекрестка, и Алексей невольно сделался свидетелем мгновенно свершившейся трагедии. Завывая, подкатила повозка — видимо, одна из тех, о которых говорили в подземелье, — скрыла от космонавта маленьких людей и через секунду уехала, оставив на мостовой одного только мужчину, в ужасе схватившегося за голову.
Все это мелькнуло подобно короткому кадру фильма.
Толпа, влекущая Алексея, повернула с проспекта, с криками протопала недлинной улочкой и вдруг рассыпалась, оставив космонавта вдвоем с молодым айтсом, на голове которого была корона. В уме Алексей почему-то назвал его для себя Студентом.
Вокруг сразу стало тихо. Впереди возвышалась ограда. Верхушки каких-то растений слабо чернели за ней на фоне неба.
Студент, тяжело дыша, кивнул в сторону ограды и приятельски обнял космонавта за плечи.
У этого айтса было почти человеческое лицо. Почти, но не человеческое. Безобразила безнадежная, бесконечная пустота в глазах.
Про себя Алексей уже давно считал жителей — Тнавреса, Толфорзу, Суезупа и других — просто людьми. Такими же, как и люди Земли. Но этого он не мог бы причислить к роду человеческому. Хотя, в общем-то, в гиганте было даже что-то симпатичное… Например, та нерассуждающая беспечность, с которой он взял и повел космонавта.
Они приблизились к ограде. Айтс протянул руку, дотронулся до маленькой дырочки в стене. Открылась дверца.
Темный зверь ростом с крупную собаку бросился было на Алексея, но Студент криком отогнал его.
— Идем.
Это был не то парк, не то сад. Сильно освещенный, но как-то понизу. Травы и кустов не было. Одни деревья.
Там и здесь ходили и сидели на земле айтсы.
Студент с космонавтом направились к дому. Навстречу медленно брел особенно крупный пожилой айтс, почему-то показавшийся Алексею чем-то похожим на генерала, виденного им на Земле, в Москве, на трибуне для иностранных военных миссий во время парада 7 Ноября. Но, конечно, и этот айтс был гигантом.
Студент остановился.
— Вот.
Крупный айтс осмотрел Алексея. Тело его затряслось, послышались прерывистые звуки.
Снова смех! Ну что же, лучше так. чем подозрения. У Алексея было такое чувство, будто его покрывает некая пелена, не позволяющая “верхним” попять, кто он такой на самом деле.
Вошли в дом. В большом зале айтсы стояли и сидели на полу. Один лежал на ковре, не то мертвый, не то уснувший. Кое-где была расставлена пища. Бродили маленькие четырехногие животные.
Женщина, тоже с нелепой короной на волосах, взглянула на Алексея, вяло удивилась и вяло улыбнулась. Потом сказала, показывая кивком на лежавшего айтса:
— Он может спать только среди нас. И когда нас много.
И уплыла величаво, как хозяйка дома, принявшая гостя и выполнившая свой долг.
Студент тоже ушел.
Алексей осмотрелся. Зал был низким. Наиболее рослые айтсы едва не упирались макушкой в потолок. Не было никаких украшений.
Он вспомнил, как Толфорза говорила, что “верхние” не имеют искусства.
Рядом с ним спорили. Он прислушался. И опять он понимал язык айтсов.
Айтс с широким жабьим ртом, разделяющим лицо едва ли не от уха до уха, говорил:
— Нет, остранение, и ничего больше! — Он огляделся со злобой. — Как только мы перестанем понимать разницу между айтсом и жителем, мы погибнем. Каждого, кто попытается помешать…
Его раздраженно прервал другой “верхний”, с длинной, почти остроконечной кверху и книзу физиономией:
— Если я ударяю жителя по голове, я лишь повреждаю себе руку. А если ударят меня, я буду убит.
Это прозвучало, как возражение.
Айтс-Генерал, вернувшийся из сада, сказал:
— Конечно. У нас же слабые черепа. Во всяком случае, слабее, чем у них.
Ах, вот что! Алексей закусил губу. У них слабые черепа. Может быть, поэтому они и ходят закованные в металл? Может быть, поэтому они и боятся и угнетают жителей?.. На миг Алексею представилось отвратительное зрелище: какое-то рыхлое, студнеобразное существо, которое разливает самое себя в им же изготовленные твердые формы. Но все это было ерундой. Здесь в зале ни на ком не было металла. Да и вообще айтсы были отлично сложены и достаточно крепки. Об этом свидетельствовали весьма увесистые затрещины, которыми они, веселясь, обменивались в толпе на улице. И те, что прохлаждались вокруг него, одетые в легкие бумажные одежды, никак не производили впечатления рыхлых и слабых. Наоборот, по земным критериям он назвал бы их атлетами. Одна девушка, например, прямая как стрела, мелькавшая то в одном, то в другом конце зала, энергией своих движений могла бы, возможно, поспорить с олимпийской чемпионкой на Земле.
Да и, кроме всего прочего, техника, которой владели “верхние”, с лихвой возмещала их относительную слабость, если такая и была.
Между тем спор возле него разгорался.
Кипели страсти.
Опять взял слово айтс-Жаба:
— А я говорю, ни шагу от остранения. Довольно играть, — это вопрос жизни и смерти!
Его перебили сразу несколько айтсов. Каждый спешил высказаться, никто не слушал других:
— Убивать!..
— Сократить Подгород!..
Слабенько прозвонил звоночек, чуть скрипнула широкая внутренняя дверь, и в чал с большим блюдом в руках вошел житель.
Все айтсы умолкли.
В настороженной тишине житель поставил блюдо на подставку. Лицо у него было маленькое, жалкое, а фигура мешковатая и странно, противоестественно гнущаяся при каждом шаге. Как если б у него не было позвоночника.
Алексей вспомнил об операциях, которым подвергались жители, переходящие на сторону “верхних”. Вот так, значит, и выглядят оперированные.
Житель подошел к женщине-айтс с короной, молча расстегнул свой пиджак на груди. Женщина пошарила в карманчиках надетой на ней серой хламиды, извлекла на свет что-то вроде вечной ручки и сделала пометку на обнаженной груди жителя.
Это было продление права на жизнь.
Житель вышел.
Тотчас возобновился крикливый спор.
Генерал бубнил:
— Никакого сожаленья. Если предоставить жителей самим себе, они выродятся через два-три поколения.
Айтс-Жаба с лицом, искаженным ненавистью, крикнул:
— Отнять право на жизнь!
И вдруг Алексей понял, что это был вовсе не спор. Все говорили об одном и том же, доказывали одно и то же. Подавление жителей, новые ограничения, истребление… Но каждым “верхний” вел себя так, будто ему возражают. Однако никто не возражал, и потому странной и нелогичной выглядела эта запальчивость.
Зачем кипятиться, если все согласны?
Алексей подошел к другой группе. Здесь были женщины-айтсы, и разговор шел о том же — о жителях. Говорили, что они глупы, что этот вид разумных существ на планете не имеет будущего, что жителей нельзя ничему научить.
Толстая айтс-самка вынула из кармана металлическую ампулу размером в спичечный коробок и стала показывать ее другим. Вызывая восхищенные возгласы, ампула переходила из ладони в ладонь.
Одна из женщин протянула руку с ампулой вперед, нажала на ней какую-то кнопочку. Сноп огня вдруг брызнул в метре от космонавта.
Он невольно дернулся в сторону. Слишком свежо еще было воспоминание об ожоге, с которого и началось его знакомство с “верхними”. Значит, против него применили тогда такую же штуку.
Женщины рассмеялись, ампула была убрана. Перебивая друг друга, опять заговорили о том, что жителям не должно быть пощады.
Нет ли в этом мире еще какой-то третьей силы?..
Или все дело просто в этом тупике. Он знал из истории: страх всегда является реакцией на невозможность движения. Когда некуда идти, когда экономика, политика и философия оказываются в тупике, всегда возникают подозрительность, репрессии, казни. Начинают даже попросту выдумывать себе врагов.
— Эй!
Он обернулся.
Прямая, как стрела, девушка-айтс смотрела на него в упор, прищурив близорукие глаза. Потом она отошла на шаг, осмотрела Алексея с ног до головы и одобрительно кивнула.
— Ловко… Где ты все это достал?
Что достал? Комбинезон космонавта и разбитые вдребезги ботинки?
Неожиданно его озарило: у “верхних” какой-то праздник, карнавал, и его принимают за ряженого. Поэтому он так просто вышел из Углубления, и поэтому его вид вызывает одобрительный смех. Что же, тогда так и надо держаться.
Он не мог сообразить, что ответить девушке, но та, не дожидаясь ответа, взяла его за руку и повела в сад.
Они прошли мимо рослого плотного айтса, в одиночество стоявшего, отвернувшись от всех, у окна. Единственный в большом зале, он не принимал участия в общем разговоре. Его крепкая фигура какой-то специфической подбористостью заставила Алексея вспомнить одного своего земного приятеля — летчика.
Айтс чуть повернул голову, они с космонавтом встретились взглядами. В глазах этого “верхнего” не было ни страха, ни пустоты.
Девушка нетерпеливо дернула Алексея за рукав. Они спустились по ступенькам в сад, пошли куда-то влево, в глубину.
Заведя космонавта за дерево, девушка-айтс повернулась к нему и вдруг, обхватив его обеими руками, прижала к себе так, что у Алексея, неподготовленного, затрещали кости. Ничего себе слабость!.. На миг перед ним мелькнул образ скромной Толфорзы, спящей в этот час, может быть, тут же под садом, в Углублении. Он схватил девушку за плечи, напрягся, оторвал от себя и оттолкнул.
Она запнулась обо что-то и, не удержавшись на ногах, села на подвернувшуюся тут же рядом скамью. На лице ее появилось удивление, по в следующий миг она как будто обо всем забыла, поднялась и спросила:
— А ты из Пространства, да?
— Да, — ответил Алексей на всякий случай.
Вглядываясь в его черты, она сказала:
— У тебя очень странные глаза. Ты кто?
Но, видимо, она была неспособна сосредоточиться на чем-нибудь одном даже на самый короткий срок. Она протянула руку, щелчком сбросила с плеча Алексея какое-то насекомое.
— Мой брат сейчас тоже в Пространстве. На охоте.
В этот момент из полутьмы вынырнул Студент. Он подмигнул девушке.
— Покажем ему это. А?
Та, довольная, захихикала, взяла Студента под руку, прильнула к нему, и они втроем пошли еще дальше в глубь сада.
Кто-то малорослый мелькнул сбоку. На секунду это вызвало у Алексея неприятное ощущение преследования и слежки, потому что показавшаяся и сразу исчезнувшая фигурка повадкой странно напомнила ту тень, которую он увидел сразу по выходе из Углубления. Нечто испуганное, но вместе с тем настойчивое.
Сад в глубине делался глуше, пустее.
Они подошли к новой ограде. Два айтса — на этот раз в металлических кожухах и шлемах — стояли у решетчатых ворот, но по молчаливому кивку Студента расступились.
Вниз, в широкую чашу, спускались ступени.
Что-то вроде стадиона. Но захламленного, загроможденного гигантскими конструкциями, сквозными, слабо темнеющими в полумраке. Какие-то длинные тонкие предметы, устремленные вверх, стояли рядами. Уж не ракеты ли?..
Они спустились еще ниже. То был котлован, частично накрытый сверху просвечивающей крышей.
Антс-Студент, рассмеявшись, вдруг толкнул Алексея вбок.
— Смотри.
В центре котлована возвышалось огромное серебристое сооружение тревожно знакомой формы.
Алексей шагнул еще вперед.
Ракета!.. Их ракетный корабль стоял здесь, спрятанный под ажурной крышей, в яме, охраняемой молчаливыми гигантами в латах.
Все было на месте. И шаровидная наверху, на двадцатиметровой высоте, кабина с радарной антенной и солнечным зеркалом, и топливные баки, и торчащие снизу горловины батареи двигателей, и амортизирующие подставки, которые Алексей сам на Земле тренировался убирать и выдвигать.
И даже кем-то предупредительно сооруженная система лесенок на тонких трубчатых стойках вела наверх, обрываясь у открытой дверцы в кабину.
На секунду мелькнула дикая мысль: броситься сейчас наверх, захлопнуть, завернуть дверь в кабину, потом руки на стартеры, и айда!
Но куда — “айда”?
Он закусил губу, чувствуя, как кровь стучит в висках. Но есть ли горючее в баках, в исправности ли механизмы включения? И не разлажена ли система снабжения кислородом и пищей?
Но главное — куда? Опять на десяток лет в одиночество, в космос, без всякой надежды достигнуть Земли? И потом: оправдано ли такое бегство — ведь у пего есть масса дел и в этом мире.
А затем тотчас поразила другая мысль. Если ракета здесь, значит, где-то тут же на планете, в Городе, скрываются или скрыты “верхними” Кирилл Дубинин с Борисом Новоселовым. Найти их — вот в чем будет теперь состоять его первая задача…
Боясь заговорить — он чувствовал, как хрипло прозвучал бы в эту минуту его голос, — Алексей оглянулся на Студента. Что он знает? Привел ли он сюда его только потому, что считает ряженым, одевшимся “под космонавта”, или здесь другое?
Однако беспечного айтса уже не было рядом. Тихие смешки, доносившиеся из-за какой-то темной конструкции, показывали, что девушка-айтс нашла себе наконец сговорчивого друга.
Но другая фигура возникла в двух шагах позади. Тоже айтс. Тот, которого он в доме мысленно назвал Летчиком.
Айтс-Летчик шагнул к Алексею и кивнул в сторону ракетного корабля.
— Скоро обратно? — Это было сказано шепотом.
Алексей ощутил, что у него волосы на голове шевельнулись.
— Как?.. Как обратно? — Он сказал это на языке айтсов.
Летчик оглянулся.
— Тихо… — Он прислушался, потом вдруг схватил космонавта за плечо.
И в этот миг что-то щелкнуло поблизости, свет залил котлован. Маленький человечек выскочил из-за стойки ракеты, крича:
— Вот он!..
И это был тот самый житель, чьи жадные желтоватые глаза Алексей запомнил после встречи у реки.
Уже бежали отовсюду вооруженные гиганты.
Алексей сбросил с плеча руку айтса-Летчика, кинулся к лестнице из котлована, ударом головы в живот сбил с ног айтса в металлической каске, могучим, его самого поразившим прыжком перемахнул решетчатую ограду и очутился в саду.
Здесь тоже зажегся дополнительный свет.
Откуда-то сбоку метнулся, шипя, столб огня. Но мимо.
Визжала женщина-айтс.
Деревья, освещенные снизу, как в театре, мелькали справа и слева. Четырехногое животное бросилось космонавту под ноги, он перескочил его.
Снова стена… Он подпрыгнул, схватился наверху за что-то острое, режущее, подтянулся, перехватил дальше окровавленными липкими пальцами, перебросил тело через стену и упал в черную неосвещенную улицу.
Запоздало грянул выстрел, другой…
(Выходит, что здесь тоже стреляют!)
Вблизи заскрипела отворяемая калитка, целая толпа айтсов вывалилась в темноту. Но Алексей уже мчался прочь огромными шагами.
Опять загрохотали выстрелы, простегивая вдоль всю улицу.
Сзади топот нарастал.
Слева потянулся невысокий забор. Улица резко повернула. Впереди была освещенная площадь, откуда доносились крики пляшущих айтсов.
Алексей оглянулся, зайцем метнулся к забору, перескочил его, почувствовал, что проваливается между какими-то ящиками, и затих.
Преследующие пробежали мимо.
Он встал, натыкаясь на пустые легкие ящики, и, падая в темноте, пересек широкий двор. Впереди опять была неосвещенная улица, он пошел было и остановился. Куда?.. Теперь хорошо было бы вернуться в Углубление. Но как найти знакомые ворота?
Он закусил губу, задумавшись, и вдруг услышал, что кто-то пробирается между теми же ящиками.
Алексей сжался, готовясь к борьбе.
Крупная крепкая фигура возникла рядом. Это был айтс-Летчик.
— Вы здесь?
Алексей молчал.
— А как вы вышли из подземелья?
Космонавт вдруг почувствовал, что этому можно довериться.
— Вышел… Просто вышел в каком-то дворе. Недалеко отсюда.
Айтс дышал легко, как тренированный спортсмен, которому достаточно нескольких секунд, чтобы прийти в себя даже после самого отчаянного рывка на дистанции. А у Алексея, отвыкшего бегать в тесных коридорах подземелья, все еще молотом стучало сердце.
— Вы знаете дорогу назад?
— Нет. — Алексей помотал головой. — Помню, что там были большие ворота.
— Ну, пойдемте, я вас доведу.
Айтс-Летчик пошел вперед. Это было долгое путешествие. Они шли по неосвещенным улицам, иногда перелезали через ограды из колючей проволоки. В одном месте гигант остановился и некоторое время соображал, после чего они вернулись и двинулись другим путем.
Все вокруг казалось вымершим, веселящийся Город остался справа. Нигде они не видели живой души, но на одной из темных улиц их вдруг догнала почти бесшумно движущаяся повозка из тех, что охотились за жителями. Сноп света осветил их, резкий голос что-то крикнул из мрака. Алексей затаил дыхание.
Но айтс-Летчик усмехнулся, помахал рукой, приветствуя водителя жуткой машины, обнял космонавта и прижал его к себе.
Повозка укатила, они пошли дальше, и возле высокого забора гигант остановился.
— Здесь?
Алексей заглянул в щель. Это был тот самый двор, только они подошли к нему с другой стороны.
— Ждите вот тут, — сказал Летчик, — а я пойду к воротам. Когда услышите свист, перелезайте через забор и спускайтесь в Углубление.
Он зашагал было к воротам, где виднелась фигура айтса-стража. Алексей остановил его:
— Подождите.
— Да.
— Вы сказали “скоро обратно”. Куда обратно?
Айтс-Летчик миг смотрел на Алексея. В глазах у него не было жадности и страха. Космонавт вдруг понял, что перед ним один из тех, кто из статута айтсов перешел в положение жителя. Или собирается перейти.
— Так куда же обратно?
Гигант покачал головой:
— После.
Он пошел вдоль забора, перешагивая через груды мусора, выбрался на освещенное место и там неуверенной походкой больного или пьяного подошел к айтсу у ворот и обнял его.
Алексей услышал спор, крики. Появился еще один айтс-стражник. Потом воздух прорезал негромкий свист.
Алексей перелез через забор, торопливо перебежал освещенное пространство и нырнул в тень знакомого ангара. Все тут было так, как он оставил несколько часов назад. Одиноко горел запыленный огонек в подъемном устройстве.
Алексей вошел в кабину. Пока он падал в глубину, в уме у него все время стучало, что их теперь оказалось тут трое: Борис, Кирилл и он сам. Да еще к ним наверняка присоединятся айтс-Летчик и такие жители, как Суезуп, например.
Затем ему пришло в голову, что он, в сущности, еще очень плохо знает “верхних”. Только увидел, какие они из себя и как вообще выглядит Город. Но ему неизвестно даже, представляют ли они собой единое общество или разделены на враждующие классы. По-настоящему обнадеживали только та запальчивость и злоба, с которой они говорили о жителях. Запальчивость показывала, что они, в конечном счете, все-таки слабы.
Он пошел спускающимся коридором и на первом же повороте остановился, замерев.
Темная фигура отделилась от стены навстречу ему.
Толфорза!
У него отлегло от сердца. Он заметил, что маленькая женщина вся дрожит.
— Что с тобой?
Она зябко поежилась.
— Ничего… Я ждала. Этой ночью будут большие обыски. Нужно уйти, потому что тебя ищут.
Опять идти! А он уже предвкушал, как растянется на своем привычном жестком ложе.
— Ты пойдешь с отрядом наших. Мы уже обошли все Углубление. Ждут только тебя.
Алексею захотелось поделиться с ней своим удивительным открытием.
— Знаешь, я видел ракету. Корабль, на котором мы прилетели. Помнишь, я тебе говорил?.. Значит, мои товарищи тоже здесь.
Она кивнула.
— Пойдем.
В отдаленной галерее около десятка жителей поднялись с полу при его появлении. Таких он еще и не видел. Крепкие, рослые — некоторые с него, а двое даже выше. Его похлопали по плечу, осветили белозубыми улыбками. С Тнавресом и Толфорзой они разговаривали на незнакомом Алексею языке.
Тнаврес объяснил, что они пойдут к океану.
Опять они выбрались через лаз под стеной. Дул ветер и нес облака пыли.
Наверху, на стене, гиганты вертели прожектором. Длинная светящаяся полоса выхватывала из мрака ложбинки и холмики пустыни, поросшие редкой травой.
Толфорза шагнула к Алексею, несмело протянула руку и погладила его светлые волосы.
— Пусть тебе будет хорошо в дороге.
И сразу змейкой скользнула назад.
Алексею вручили тяжелый мешок. Он подумал, забрасывая его за спину, что здесь, наверное, запас пищи.
Один из молодых жителей что-то крикнул под завывание ветра. Отряд двинулся.
Космонавт оглянулся. Луч света упал на неподвижно стоявшую Толфорзу. Она не шевельнулась. Ее маленькая точеная фигурка показалась Алексею такой удивительно прекрасной, что ему даже на миг сделалось больно. Черт, неужели и ее ждет повозка, забирающая тех, кто лишен права на жизнь?
Но думать об этом уже было некогда. Отряд пошел цепочкой, — Алексей в середине. Жители шагали уверенно и быстро, как идут к большой цели.
Ну что ж, к океану так к океану! Алексей почувствовал прилив сил. С такими парнями можно горы свернуть. Не означает ли этот поход начало конца для злобных “верхних”?
Лишь на пятый день пути, когда отряд оставил между собой и Городом около трехсот километров, Алексей начал втягиваться в бешеный темп движения. Особенно трудным для него оказалось приноровиться к походке своих товарищей. Если он шел, то отставал, если пускался бегом — на время перегонял всех. А жители и не шли, и не бежали. Это было нечто среднее — аллюр, который по земным понятиям Алексей назвал бы тропотой. Полушаг-полубег.
Поначалу спасала только гордость: неужели он, представитель Земли, не выдержит?!
На привалах он валился замертво и, лишь отдышавшись, усилием воли заставлял себя съесть кусок сушеного мяса или горсть маленьких сухих шариков, которые распределял между членами отряда их руководитель, по имени Икирф. Алексей подозревал, что это яички каких-то насекомых вроде муравьев. Сытными-то они, во всяком случае, были.
В первые дни несколько раз он доходил до отчаяния. Что, если как-нибудь объяснить им, чтобы его просто оставили здесь, в пустыне? Отряд-то, в конце концов, ничего не потеряет. Алексей даже начал искать себе извинения: может быть, тут и воздух не совсем такой, как на Земле. Возможно, и сила тяжести побольше.
Сколько мог, он все же старался не показывать свою усталость.
Затем однажды под утро он проснулся и с удивлением ощутил в себе интерес к окружающему.
Все тело ныло, особенно мышцы спины и ног, но это было как после побежденной уже болезни.
Хотелось двигаться. Алексей приподнялся на локтях, чувствуя, что свежий ветерок обмахивает плечи.
“Черт, совсем уж они меня задавили, эти айтсы. В конце концов, здесь новый огромный мир и жизнь, которая даже лишь в силу того, что она жизнь, не может не быть волнующей и в большинстве своих проявлений прекрасной. Что же я, собственно, так приуныл?”
Его товарищи спали тут же, на маленьком островке шершавой травы, — на таком расстоянии от Города на ночь уже не выставляли часового.
В этой небольшой группе жителей были, казалось, представлены разные племена и даже расы. Люди различались цветом кожи, строением лица.
И даже разговаривали они, как понял космонавт, на двух или трех разных наречиях.
Алексею пришло в голову, что, возможно, жизнь на планете вовсе и не ограничена Городом и Углублением. Просто айтсам было выгодно вселить такое убеждение в сознание маленьких жителей.
На самом-то деле было весьма вероятным, что где-то за бесплодными песками лежат цветущие страны, что в океане есть большие населенные острова и, может быть, даже целые материки…
Он поднял голову, посмотрел вверх и вскочил.
Небо! Первый раз он видит здесь ночное небо!
Звездный купол, мерцая бесчисленными соцветиями далеких светил, раскинулся над ним. Вдруг задрожав от радости и волнения, Алексей угадывал знакомые. Вот, прямо над головой, Скульптор и вытянутая Южная Рыба; вот к северу над горизонтом Пегас. Бархатный, одновременно темный и блещущий, полог неба был едва ли не таким же, каким виделся бы с Земли: только чуть больше в стороны раздвинулись голова и хвост Рыбы. Но так и должно было получиться, поскольку слишком ничтожными для безмерности Вселенной были те пять — шесть парсек, те двенадцать — пятнадцать световых лет, что отделяли сейчас Алексея от Солнечной системы.
Сердце забилось у него при мысли о том, что где-то среди этих мириад сверкающих точек звездочкой третьей или четвертой величины плывет Солнце. Но что-то подсказывало ему, что скорее в весеннем, а не в летнем небе планеты ему надо будет искать потом родное светило.
И все-таки это было счастьем — увидеть знакомые звезды, постоять у того же самого небесного океана, хотя и на другом берегу. Он подумал о том, как много глаз с Земли, с этой же планеты, с других бессчетных и, наверное, по-своему прекрасных миров могли в этот же миг вглядываться в темную, гипнотизирующую, чарующую бездну…
А пологие барханы перед ним, освещенные встающей на небе звездой — солнцем, были еще не тронуты, не испещрены ничьим следом, по-утреннему первозданны.
В тот день отряд с песчаной пустыни вступил на каменную.
Черная, как выжаренная солнцем, поверхность простиралась до горизонта, теряясь в знойном мареве. Почва была сложена из камней, по большей части маленьких, плоских, отшлифованных тысячелетиями ветром и дождями. Отряд вошел в эту бесконечность и потерялся на ней, как цепочка муравьев потерялась бы на Земле на Дворцовой площади в Ленинграде. Черные камни дышали жарой. На первый взгляд тут совсем не было жизни, но однажды Икирф показал Алексею нарост на большом голыше — нечто мягко подавшееся под пальцами, легкой упругостью подтверждающее принадлежность к тому, что питается и дышит. Правда, даже и эти растения располагались в десятках метров один от другого.
Переход через каменную пустыню был труден, но именно здесь Алексей еще раз как-то по-особенному ощутил величие живого. Они шли как бы по грани между планетой и космосом. Черная поверхность непосредственно примыкала к небу, ко Вселенной. Временами космонавту казалось, что отряд движется по самому дну Галактики, по космодрому, по стартовой площадке, откуда начинаются пути к бесконечности солнц, туманностей, комет и Земле, затерявшейся там в вышине.
Они миновали каменную пустыню и вошли в низкий белый беззвучный лес. Можно было только удивляться разнообразию ландшафтов в этом мире. Как исступленно изломанные руки, из песка торчали белесые ветвящиеся стволы без листьев. Кипела жизнь, но неслышимая, безголосая, беззвучная. Маленькие рогатые существа пробегали под ногами, оставляя быстро осыпающиеся следы. Не жужжа, молча летали и роились насекомые. Один из жителей, проворно нагнувшись, поднял не успевшую ускользнуть змейку и показал космонавту — ноздри у нее были направлены не вперед, как у земных животных, а вбок.
На выходе из леса их застигла несильная песчаная буря. Ветер был слабый, но до такой степени насыщенный электричеством, что все сухо потрескивало кругом, а с протянутой руки стекали отчетливо видные голубые искорки.
Кончились запасы воды. Полдня рыли песок в месте, указанном Икирфом, потом Алексей неосторожным движением пустил всю работу насмарку. Жители докопались уже до твердого сыроватого слоя и стали что-то объяснять космонавту. Он, думая, что дальше в глубине влаги будет еще больше, пальцем проткнул отвердевшую корку, и песок сразу высох, поскольку вода ушла через дыру.
По счастью, на следующее утро один из членов отряда нашел водоносное растение. Из песка торчал бледный сухой росточек. Жители принялись рыть, и через несколько минут из земли был извлечен клубень — трехлитровый пузырь, наполненный хрустально прозрачной холодной водой. На обед в этот день у них было животное величиной со среднюю собаку. Насколько Алексей сумел понять из объяснений, оно отличалось тем, что активно жило лишь одну десятую часть года, девять десятых отсыпаясь в песчаной поре.
Они шли и шли. Алексей окреп, загорел, похудел. Вечерами тело приятно ныло, а по утрам после отдыха он ощущал каждый свой мускул сильным, готовым к напряжению и труду. Хотелось двигаться. С молчаливого согласия других он добавил груза в свой мешок.
Еще раз переменился ландшафт. Пустыня постепенно повышалась. Там и здесь из песка торчали остатки выветренных древних скал. Дневная температура чуть упала, сделалось не так мучительно жарко. Иногда принимался дуть легкий освежающий ветер.
И наконец на десятые сутки величественным зрелищем предстала цель их пути.
Жители погнались за каким-то животным и ушли далеко вперед. Алексей брел, оставляя глубокие следы в песке, согнувшись под тяжестью поклажи, которую всю оставили ему.
Он посмотрел на небо. Над горизонтом в вышине катились волны океана.
Мираж!
Могучие, подернутые рябью, окаймленные белым валы шли в свое постоянное, как и на Земле, наступление. Бездонные воды на небе дышали, мерно вздымаясь, искрились, сверкали, и Алексею даже почудилось, будто он слышит вечный, непрекращающийся диалог ветра и волн.
Зачарованный, он остановился и стоял, пока видение не растворилось в жаркой голубизне.
Но до океана дошли они только к концу следующего дня. И здесь, на встрече двух стихий, тоже все было странно и неправдоподобно для Алексея. Как будто бы даже это был океан не воды, а чего-то другого.
Берег обрывался крутыми уступами. Еще издали начало пахнуть серой, и запах все время усиливался. В напряженный тугой гул волн начали вплетаться отчетливые посторонние громовые удары. Один раз вся местность вокруг сильно дрогнула, и этот удар, соединенный с сернистым дымком в воздухе, заставил космонавта испуганно оглянуться на спутников: не землетрясение ли?
Однако его товарищи были спокойны.
Еще ближе они подошли к обрыву, и вздыбленная равнина, освещенная заходящей звездой-солнцем, раскинулась перед ними, круто, выгнуто простираясь к горизонту.
Странный океан кипел и нес на скалы полосы сернистых газов. Он был не синего, а красного цвета. Непрерывные глухие удары раздавались в глубине.
Вода ли это?..
В одном месте, недалеко от берега, пучина начала кипеть особенно сильно; извергся огромный клуб зеленоватого дыма, быстро рассеиваясь. Что-то гигантское тяжело повернулось в глубине, грохот донесся наверх, и на поверхность внезапно всплыл черно-зеленый остров, как бы составленный из отдельных глыб. Опять ощутимо дрогнул берег.
Алексей усомнился, у океана ли он стоит. Не может ли быть, что перед ним фантастически огромное жерло вулкана?.. Не может ли это быть бесконечно большим полем раскаленной лавы?..
Но эта “лава” не была горячей. Даже наоборот, от океана несло холодком.
У самой кромки воды, далеко внизу, под скалами, лежало что-то огромное, узкое, длинное — около двухсот метров, — серебристо-серое и… живое. Во всяком случае, Алексей видел сверху, как оно колышется и дрожит.
В ответ на его вопрос один из жителей коротко сказал:
— Рыба.
Космонавт ахнул.
Рыба! Ничего себе — рыба! Таких чудовищ на Земле не было и во времена динозавров. Он подумал, что мореплавание здесь, пожалуй, не организуешь. Прощай мечта открыть населенные острова!..
Солнце садилось.
На ночевку отряд отошел от берега. Выкопали в песке яму, — Алексей лишь позже понял зачем.
Последние закатные лучи погасли. С океана вдруг надвинулась стена отчаянно холодного тумана. Температура воздуха за несколько минут упала градусов на десять — пятнадцать.
Жители улеглись в яму, тесно прижавшись друг к другу. Но и это не спасало. К середине ночи все так замерзли, что поднялись и принялись бороться и бегать в тумане. Почва, днем сухая, стала теперь влажной, предательски скользкой.
Вообще другой такой мучительной ночи Алексей даже не мог и вспомнить. Набегавшись, навозившись, люди легли, но через час снова поднялись, щелкая зубами, совсем окоченевшие. Так оно и тянулось до утра.
Однако с первыми лучами солнца туман рассеялся, песок высох, всем сделалось тепло и весело. Узкой тропинкой отряд спустился с обрыва к самому океану.
То длинное, двухсотметровое, что лежало внизу, оказалось действительно рыбой. Но не одним гигантским экземпляром, как почудилось Алексею сверху, а просто целой полосой рыбы, выкинутой на берег подводными взрывами.
Маленький костер жарко запылал между камней; стали готовить еду.
Этот день прошел в отдыхе. Несколько часов Алексей с Икирфом просидели рядом, молча глядя на волны. Взрывы в глубине постепенно делались реже, океан успокаивался, но все равно нечто странно завлекательное, гипнотизирующее было в этой борьбе слепых, жестоких изначальных сил природы. Безмерно могучее, титаническое свершалось и свершалось там, в толще вод, не зная цели, начала и предела. Что это было?.. Зачем?.. В безудержном пьяном расточительстве, как бы радуясь переизбытку собственной мощи, материя и движение и здесь, в этой точке Вселенной, показывали свою удаль.
Алексей посмотрел на Икирфа. Было похоже, что и житель думает о том же самом.
Космонавт встал и прошелся по берегу.
Скалы… Костер… Тучи, строящиеся на горизонте… Запах серы и гниющей рыбы…
Какая-то новая мысль просилась ему в сознание, какая-то принципиально другая оценка всего окружающего. На мгновение ему показалось, что еще секунда — и он совсем иначе и правильнее поймет все то, что видел и пережил в этом странном чужом мире. Чудовищный Город “верхних”, Углубление, Тнаврес, Толфорза, гибельные пески Пространства, — не может ли быть, что это…
Алексей закусил губу, нахмурил брови и остановился.
Ну еще чуть-чуть!.. Ну еще же!
Но нет! Он почувствовал, что мысль ушла, и разочарованно вздохнул. Ладно.
Уже звали к костру, к поджаренной на камнях рыбе. Отдохнувшие жители оживленно разговаривали. Не зная языка, космонавт все же понял, что отряд должен будет встретить кого-то тут на берегу. Но кого?
Вторая ночь на скалах была не лучше первой. Снова накатил холодный туман, снова бегали и боролись, чтоб не замерзнуть. Выяснилось, что Алексей был сильнее других: с ним еле-еле справлялись даже двое жителей.
И только на третью ночь свершилось то, ради чего группа пришла к океану.
С вечера Икирф оставил людей у самой кромки воды. Развели большой костер. Жители выстроились длинной шеренгой, вглядываясь в подернутую туманом ветреную темноту. Алексей тоже долго стоял и смотрел, ничего не видя; потом с другого конца шеренги что-то крикнули. Все побежали туда.
Нечто черное недалеко от берега поднималось и опускалось на волнах. У космонавта схватило сердце: лодка! Здесь лодка!.. Впрочем, это была даже не лодка, а целое судно, низкое, глубоко сидящее. Вышло, что он был прав, предполагая существование населенных островов в океане.
Жители вошли в воду, образовав цепь. По рукам быстро побежали тяжелые ящики. Прибой захлестывал людей. Тех, кто стоял дальше от берега, покрывало с головой. Один особенно сильный вал разом выкинул всех на камни, но цепь тотчас восстановилась, и выгрузка продолжалась.
Алексея поставили на берегу. У него была хотя и наименее опасная, но самая тяжелая часть работы — относить тяжелые восьмидесятикилограммовые ящики далеко к скалам в заранее намеченное место. Приходилось бегать.
Появилось несколько новых жителей — с судна. Все развертывалось будто в какой-то бешеной пляске. Тускло светил костер, длинные тени людей сшибались и перекрещивались на камнях. Пробегая мимо костра, Алексей едва не сбил с ног рослого жителя, прижавшего к груди ящик. Он поддержал его, глянул в лицо и отступил.
— Суезуп!
Конечно, это он и был.
Они вдвоем донесли ящик и обнялись.
Суезуп, тяжело дыша, сказал:
— Скоро обратно.
— Куда обратно?
— Ну, скоро отправим тебя. Потерпи еще. Хотели раньше, но не вышло… Только никому ни слова.
— Но куда же обратно?
Его даже дрожь прошибла, несмотря на то что он был весь мокрый, вспотевший. Неужели тут тоже будут возможности межзвездных перелетов? Или Суезуп имеет в виду… обратно в Углубление?
Его товарищ огляделся, открыл было рот. Но с судна раздался свист. Ящики побежали по рукам еще быстрее.
Еще несколько новых жителей прибавилось на берегу. Один был настоящим гигантом, ростом почти что с айтса. Мельком космонавт увидел его лицо — решительное, с сурово сведенными бровями, с жестким, прямо-таки прожигающим взглядом. Он о чем-то спорил с Икирфом, упрямо качая головой.
Судно начало уходить, как бы проваливаясь в воду и растворяясь во мраке. Жители закричали и замахали руками.
Остаток ночи тоже напряженно работали. Часть ящиков подняли на пятидесятиметровый обрыв и закопали в песке. С первыми признаками восхода солнца Суезуп, гигант и почти вся группа Икирфа ушли в пустыню, а космонавт еще с одним жителем остались на берегу у тех ящиков, которые не были спрятаны.
Через двадцать — тридцать минут, после того как скрылся отряд, над берегом со стороны восхода в небе показалась темная точка. Алексей, уже наученный горьким опытом, схватил товарища за руку:
— Прятать ящики!
Однако выяснилось, что часть груза и была оставлена как раз на этот случай.
Летательный аппарат типа вертолета медленно проплыл над ними. Житель, подпрыгивая, закричал. Машина снизилась, рыча двигателем, тяжелые колеса утвердились на камнях. Раскрылась дверца, двое айтсов в черных противосолнечных очках выпрыгнули наружу и тотчас принялись молча грузить ящики. Алексей и житель помогали.
Потом один из “верхних” — космонавту он казался странно похожим на того Летчика-айтса, который выручил его во время выхода в Город, — помахал космонавту рукой.
Алексей с товарищем влезли в машину; она тотчас с натужным ревом поднялась.
В воздухе, не теряя ни минуты, житель стал складывать стенку из ящиков. Аппарат проваливался на воздушных ямах, качался, и это было так приятно и знакомо Алексею, что он даже забыл на мгновение, где находится. Затем Алексей с жителем улеглись за стенкой, а один из айтсов прикрыл их сверху ящиками.
Все это, видимо, было заранее рассчитано едва ли не по секундам. Почти сразу машина снизилась где-то па аэродроме. Вошли новые айтсы. Слышен был их отрывистый разговор- на этот раз на языке, которого космонавт не понимал.
Снова аппарат поднялся в воздух — теперь уже на целых восемь часов. В большой кабине сидели и разговаривали айтсы-пассажиры, а космонавт с товарищем лежали скорчившись, не шевелясь в своем убежище.
Опять снизились. Айтсы-пассажиры вышли, машина полетела дальше. Один из летчиков — не тот, который казался Алексею знакомым, — разобрал стенку.
Тут же машина стала спускаться и мягко стала на песок.
Космонавт с товарищем вышли.
Они были под самой стеной, окружающей Город. Стоял поздний вечер. Солнце садилось.
За какие-нибудь десять часов они проделали путь, потребовавший у них около двух недель. Океан, грохочущий сернистыми взрывами, черная каменная пустыня — всё было теперь за сотни километров.
Быстро темнело. В мгновение ока ящики были извлечены из летательного аппарата, который тут же взвился в воздух.
В Городе “верхние” уже зажигали свои прожекторы.
Маленькая фигурка вынырнула из мрака, за ней другая.
Тнаврес! Толфорза!..
Через минуту целая толпа окружила космонавта. Цепкие руки брались за ящики. По двое, по трое жители тащили их в подземный ход.
Алексей из последних сил тоже поволок один ящик.
Космонавт едва мог вспомнить потом, как они очутились в отдаленной галерее и как сложили груз.
Он шатался от усталости, Толфорза поддерживала его.
Вошли в знакомый коридор. Было людно — гораздо люднее, чем когда Алексей уходил с отрядом. Видимо, репрессии наверху продолжались, и все большее количество жителей стремилось укрыться в Углублении, где не спрашивали права на жизнь.
Перешагивали через чьи-то ноги…
Потом в какой-то миг всю усталость разом сдернуло с космонавта.
Лицо одного спящего показалось ему знакомым. Он остановился, вгляделся. Почувствовал, как вдруг неожиданно сильно забилось сердце. Еще не поняв как следует, зачем он так делает, Алексей схватил жителя.
И сразу ему стало ясно: перед ним был тот самый желтоглазый, которого он встретил у подземной реки и который узнал его возле ракетного корабля. Предатель.
Космонавт обернулся к недоумевающей Толфорзе.
— Он!.. Помнишь, я тебе говорил — он!
Но маленький человечек сумел оценить обстановку в течение какой-нибудь десятой доли секунды — как будто и не спал совсем. С неожиданной силой он вырвался из рук Алексея, ударил его головой в живот, сбил с ног и, пробежав по нему, кинулся в ответвление коридора.
Подземелье зажужжало как улей. Желтоглазый бежал, перескакивая через жителей, задевая и будя их, и между ним и Алексеем с Толфорзой поднимался встревоженный вал недоумевающих людей. Расталкивая их, космонавт гнался за предателем. Тот упал, споткнувшись, Алексей бросился на него.
Подоспели Толфорза и Тнаврес.
Сбиваясь и путаясь, крепко держа корчащегося желтоглазого, Алексей объяснил им, в чем дело.
Сопровождаемые уже целой толпой, они повели маленького человечка сначала в одну комнату, потом в другую — космонавт не понял зачем. Входили одни жители и выходили другие. Начался допрос. Желтоглазый говорил на языке, незнакомом Алексею, и его спрашивали на том же.
Космонавт стоял, потом сел на пол. Он не спал уже третьи сутки, и происходящее начало ускользать от него. То появлялись, то исчезали бушующий океан, лицо Суезупа, протянутые руки-ветви белых деревьев, Тнаврес, подавшийся вперед с нахмуренным, сосредоточенным взглядом. Алексей не разбирал, где действительность, где сон…
Затем он очнулся на короткое время.
В комнате было совсем-совсем тихо. Маленький человечек сидел спиной к стене в центре полукруга, образованного другими жителями. Бородатый Тнаврес стоял посреди комнаты, подняв над головой тонкую палочку. Потом он медленно пошел к подсудимому, желтые глаза которого, следя за палочкой, все более наполнялись ужасом.
Тнаврес сделал последний шаг и начал медленно сгибать палочку.
Маленький человечек выгнулся, пытаясь встать. Он закричал:
— Не надо! Нет, не надо!..
Тнаврес приблизил палочку к его голове и нажал. Палочка хрустнула и сломалась.
В тот же миг тело желтоглазого напряглось в последнем усилии, он вскочил и тут же рухнул на каменный пол. Уже мертвый. Это не вызывало сомнений. Он упал мертвый, как если бы вся его жизнь сосредоточилась в палочке и, сломав ее, Тнаврес одновременно мгновенно оборвал и его существование.
Но эта сцена была последним, что видел Алексей. Усталость требовательно овладела им, опуская голову и закрывая глаза; он вяло пошарил вокруг руками. Уже сквозь сон ему послышалось, что Толфорза произносит его фамилию: Петров… Но он знал, что этого не может быть. Ведь никому — ни одной живой душе в этом мире — он не называл своей фамилии.
Алексей договорился с Толфорзой, что вечером они пойдут вдвоем в Город. Сейчас он ждал, когда девушка вернется.
Широкоплечий Нуагаун, которому нужно было идти на ночные работы в подземный зал, сидел в углу помещения на полу, пересчитывая, как обычно, свои жетоны. За прошедшие недели болезнь еще сильнее скрутила его. Он похудел, крепкие руки с развитой мускулатурой как бы высохли, лицо посерело. Все чаще он, закусив губы, прислушивался к тому, что совершалось в его грудной клетке.
Заметив взгляд космонавта, он рассеянно улыбнулся ему, продолжая свои вычисления.
Теперь Алексей уже знал, какова была его цель. Наверху у Нуагауна осталась семья. Житель знал, что сам он скоро умрет, и хотел имеющимися у него талонами обеспечить своим родным право на жизнь. Но ему действительно трудно было сделать расчет. Прибавляя жизнь своим младшим сыновьям, он отнимал ее у двух старших и дочери.
Нуагаун уложил свои металлические бляхи в несколько столбиков, со вздохом смешал их и принялся раскладывать по-другому.
Алексей с нетерпением ждал сирены. У него было неопределенное подозрение, что айтсы прячут Бориса и Кирилла в районе того сада, где он сам побывал, и он хотел начать розыски своих друзей.
Кроме того, его истомило безделье. Опять шли дни, а Суезуп и Икирф как будто бы забыли о нем. Никто даже не сказал Алексею, что было в тех ящиках. Конечно, он и сам кое о чем догадывался, но было обидно, что ему доверяют не до конца. И вообще он постепенно начал понимать, что в подземелье к нему относятся как к существу не вполне нормальному. Некоторая ненормальность и была, естественно, даже просто в том, как и откуда он попал в этот мир. Однако Алексей ощущал и другое. Жители не только берегли его, но и оберегали от некоторых тем и некоторых проблем. Как оберегают больного. С ним никогда не поддерживали, например, разговора о Земле: если он пытался завести его, с ним не хотели говорить о глубинах космоса, которые пересекла их ракета, прежде чем опуститься в пустыне у Города.
Впрочем, он и сам ощущал в себе нечто странное. Что-то происходило с его зрением, вернее, с его способностью определять размеры того, что он видел. Раньше все жители казались ему очень маленькими, а “верхние” — огромными. Но потом началась передвижка. Жители непостижимым образом увеличились в размерах, а “верхние” уменьшились. Что-то менялось в окружающем его мире и требовало другой оценки и другого понимания. Но особенно-то задумываться об этом не было возможности.
На трое суток остановился титанический механизм, самый грохот которого был как бы непременным условием существования в подземелье. Пронесся слух, что убит один из айтсов-надсмотршиков. Ждали побоища, но ничего не случилось. Прибыла вторая партия ящиков с океана, — как и прошлый раз Алексей помогал носить и укрывать их. Однажды он мельком видел Суезупа и один раз — того гиганта, чей рост поразил его памятной ночью на берегу. В тот же вечер в подземелье появилось около десятка новых жителей, все крупные, с решительными, энергичными лицами. Совещание прошло в одной из галерей, и после этого наутро опять завыла сирена, застучал конвейер, и толпы обитателей Углубления потянулись на работу. Рассказывали, что наверху, в Подгороде, отряд жителей вступил в открытый бой с айтсами и был разгромлен. Потом выяснилось, это был лишь слух. Но все равно что-то готовилось. С каждым днем в коридорах становилось меньше детей. Космонавт подозревал, что в пустыне для них приготовлены специальные убежища.
И кроме всего прочего, для Алексея была еще одна ошеломляющая, почти неправдоподобная новость.
Оказалось, что где-то в космических окрестностях планеты существует еще один обитаемый мир. Вторая планета называлась Юэсой и была населена разумными и весьма могущественными существами. Обитатели Юэсы неодобрительно относились к Городу, и, боясь их, айтсы готовились уйти под землю. Они намеревались разрушить все, что было построено на поверхности, и навсегда скрыть свою цивилизацию в подземных залах. Именно для этого было создано Углубление и для этого в нем велись непрерывные работы.
Удивительная новость объясняла многое. Сделались понятными и страх, которым был объят Город “верхних”, и их на первый взгляд беспредметная озлобленность, и то, зачем целый лес ракет был воздвигнут в котловане возле сада.
Нечто воодушевляющее и гордое было в том, что Алексей попал на планету в самый, может быть, важный час ее миллионолетней истории. Выученные в школе стихотворные строчки вертелись в голове:
“Тебя как равного святые на пышный пригласили пир”. Хотелось бороться и действовать. Но недоверие к нему жителей лишало его возможности что-нибудь делать. С ним не откровенничали. О Юэсе сказали только, что она есть, что айтсы боятся ее, и всё.
Тогда он решил, что должен попытаться разыскать своих товарищей. Если бы это удалось, втроем с Кириллом и Борисом они вернее разобрались бы в создавшейся обстановке.
Задача облегчалась тем, что в лагере айтсов ощущалась какая-то нерешительность. Ходили слухи о расколе, дисциплина наверху пала, охрана выходов из Углубления была ослаблена.
Толфорза пришла сразу после сирены. Она внимательно осмотрела космонавта. С отросшими волосами и бородой, одетый в комбинезон, который давно уж потерял свой первоначальный синий цвет и был весь испещрен заплатами, Алексей являл собой зрелище далеко не привлекательное.
Но девушка осталась довольна.
— Ладно.
Он понимал, что означало это “ладно”. Странным образом, он больше похож на айтса, чем на жителя. А в Городе среди “верхних” теперь как раз распространилась мода ходить в лохмотьях и даже грязными.
Следуя за Толфорзой по коридору, Алексей думал о том, как переменились его отношения с девушкой за последние две — три недели. Сначала была взаимная симпатия — она началась с первой встречи, с той минуты, когда космонавт столкнулся с группой маленьких людей в пустыне и Толфорза выступила за то, чтоб жители взяли его с собой. Потом, во время его болезни, эта симпатия переросла в дружбу. Он и жил-то, собственно, от одного прихода девушки до другого. Потом она встретила его в Углублении, вернувшегося из Города, — ждала у стены в коридоре. И тогда началось новое. Как будто стенка выросла между ними. Еще до этого случая он взял ее однажды за руку, и до сих пор у него сердце щемило, когда он вспоминал шелковистую нежность ее кожи у запястья. Позже ему часто хотелось повторить это, но как-то не получалось. Девушка стала сдержаннее. Они разговаривали уже без прежней свободы, обдумывали каждую фразу.
Вообще тут было о чем подумать. Насколько Алексей мог понять, отношения мужчин и женщин не отличались в Углублении сложностью. Да иначе и не могло быть при том примитивном существовании, на которое “верхние” обрекли жителей. Если двое нравились друг другу, окружающие просто старались оставлять их наедине хотя бы на некоторое время. Причем это вовсе не означало, что двое соединились навсегда. Но так было не со всеми: Толфорза, например, жила в специальном помещении для девушек, куда никто из мужчин не входил. И поражал постоянный контраст между грязной затхлостью подземелья и тем, какими свежими и сияющими девушки умудрялись появляться из своего жилища.
Алексей знал, что Толфорза была, пожалуй, единственным по-настоящему близким ему существом в подземелье. Суезуп, Тнаврес да и остальные, кого он знал, относились к нему, конечно, хорошо. Но, занятые своим делом, они не считали нужным скрывать, что это было именно их дело. Обижаться на них не имело смысла, поскольку Алексей был чужаком на планете. Всего лишь гостем, который, правда, будет гостить до конца своих дней.
У него была возможность обдумать все это, потому что путь наверх оказался прямо-таки бесконечным. Впервые он увидел подземелье в разрезе. Узкими ходами и лазами они поднимались с одного уровня на другой. В некоторых коридорах даже лица жителей были не такими, к которым привык Алексей. Когда он почувствовал уже ломоту в мускулах, девушка повела его пустынной галереей, потом полезла в узкий, круто поднимающийся туннель. Он постепенно расширялся, впереди мелькнул отблеск дневного света.
Толфорза первой выбралась на маленькую площадку, прилепившуюся к стене. Алексей поднялся вслед за ней и в первый момент даже как-то позабыл, зачем он здесь. При дневном освещении он видел девушку всего во второй раз. Но тот давний, в пустыне, был таким далеким, и так много воды утекло с тех пор, что его можно было и не считать. Смуглая золотистая кожа девушки светилась. Толфорза была как бы вся пронизана солнечными лучами.
Ну что, если вот сейчас прямо и сказать ей, что все свои мысли о будущем он связывает с ней?
Но Толфорза подвела его к краю площадки, и он невольно отшатнулся.
Там была пропасть.
Колодец диаметром чуть ли не в полкилометра бездонно уходил вниз. Заходящее солнце било в глаза, противоположный дальний край огромного кратера заволокло тенью. Тысячи людей и механизмов передвигались по едва заметным тропкам на косо опускающихся стенах, и все это движение стремилось к сложной системе транспортеров, которые несли и несли наверх бесконечные тонны породы.
Алексею вспомнился фантастический роман Беляева “Продавец воздуха”. Там тоже описывалась дыра в глубь земли. Но эта, в натуре, была куда более впечатляющей. Действительно, айтсы серьезно взялись за строительство подземного убежища. В одной такой яме можно было скрыть целый город.
Вокруг колодца отвалы голубой глины во все стороны закрывали горизонт. Там и здесь, образуя сложные переплетения, тянулись высокие изгороди из колючей проволоки. Комплекс плоских зданий нависал над пропастью недалеко от того места, где стояли Алексей и Толфорза.
— Когда я была маленькой, мы приходили сюда дышать воздухом, — сказала девушка.
Небо над стройкой было желтым, вечереющим. Алексеи знал теперь, что там, за непрозрачной толщей атмосферы, в черной глубине космоса висит наверху гигантский шар загадочной вооруженной планеты Юэса. От этого делалось как-то не по себе.
Им удалось выбраться с территории Углубления неожиданно легко. Возле плоских зданий они наткнулись на группу айтсов. Некоторые лежали на земле, другие сидели. Один, рослый и грузный, поднялся, окликнул Алексея:
— Куда?
Но, не выслушав ответа, вдруг махнул рукой и отвернулся. Краем глаза космонавт успел увидеть за его спиной открытую дверь в зал. Пол там был залит чем-то темным. Сотрясая воздух, работали механизмы. Длинный конвейер струил целую реку голубой глины, и сотни жителей стояли по обе стороны этого устройства, что-то выхватывая из непрерывно движущихся перед ними груд породы. Жарко пахло нагретым металлом, машинным маслом и электричеством. Все было так похоже на цех крупного завода на Земле, что у Алексея на миг от тоски перехватило дыхание.
Глиняная река выходила с другой стороны здания и там, подхваченная и поднятая транспортерами, падала в отвал.
Потянулись изгороди из ржавой проволоки. Толфорза уверенно вела космонавта. Еще дважды им попадались по дороге вооруженные “верхние”, но, казалось, хозяевами планеты овладела какая-то апатия. Никто даже не спросил Алексея, кто он и почему оказался здесь.
Еще через полчаса пути перед ними открылась площадь, ограниченная высокой стеной с воротами в дальнем краю. Толфорза боязливо отступила за Алексея. Но и здесь обошлось. Как раз подошла повозка с отрядом айтсов. Вооруженные гиганты быстро и деловито занимали посты у ворот, у башенок по углам площади, у входов в лабиринты из колючей проволоки. Раздавались четкие команды, печатались тяжелые шаги, клацало оружие. Но возле ворот в стене был большой пролом, и никто из айтсов не хотел замечать его.
Алексей и Толфорза вышли через пролом. Спустя несколько минут космонавт понял, что на этот раз он попадает не в Город, а сначала в Подгород.
Улицу образовывало ущелье между двумя рядами холмов. Там и здесь — порой как бы в несколько этажей — зияли входы в пещеры. Поток нечистот медленно струился по широкой канаве.
Возле одной из пещер горел, потрескивая, костер. Полунагая женщина каменным, первобытным ножом тщетно старалась разрезать кусок жилистого гниющего фиолетового мяса. Тут же лежал и грубо вытесанный каменный топор. Маленький ребенок, голый, с огромным выпуклым животом, искал что-то в канаве.
Мужчина-житель, тоже полуобнаженный, но в очень плотной и толстой шапке, стоял, сосредоточенно и безучастно глядя перед собой. Ребенок вдруг быстро подполз к нему, что-то спросил. Мужчина, не поворачиваясь, равнодушно отшвырнул его ногой.
И тут же рядом, удивительно соседствуя с этим первобытным застывшим миром, шагали мачты электропередачи, а какой-то музыкальный механизм издавал хриплые, далеко разносившиеся ритмически организованные звуки.
Проехала повозка-автомобиль айтсов, развернулась, попала колесом в канаву, обрызгала женщину. Та не подняла головы.
Подгород!..
Было пустынно. Но, по мере того как Толфорза с Алексеем все дальше уходили от Углубления, характер улицы менялся. Среди пещер стали попадаться строения, сложенные из больших глыб, появились щиты с какими-то сверкающими надписями. Потом пещеры кончились, улица сделалась настоящей улицей. Но все так же зловонная канава разделяла ее вдоль. Пахло копотью, прогорклым жиром, и Алексею казалось, что все-все тут — и стены жилищ, и столбы с музыкальными ящиками, и даже самих прохожих — обволакивает сальная, липкая пленка.
Народу становилось больше. Жители группами стояли там и здесь, негромко переговариваясь. Девушка с брезгливо циничным выражением лица сошла с тротуара на мостовую, так странно кренясь и вихляясь при каждом шаге и с таким трудом волоча ноги, что Алексей пожалел ее, приняв за калеку.
Но то был танец. Несколько парней присоединились к девушке, так же вихляясь и таща ноги.
Толфорза и Алексей прошли мимо пожилого жителя, который, сидя прямо на земле, старательно укладывал в свою шапку большой клок чего-то серого, похожего на вату. При такой жаре это представлялось необъяснимым.
Толфорза сказала:
— Он хочет, чтоб его не убили, если его ударят палкой по голове.
— А кто его может ударить? “Верхние”?
Девушка усмехнулась:
— “Верхних” после захода солнца здесь не бывает.
Действительно, космонавт не видел на улице ни одного айтса. Он вспомнил, как Суезуп еще давно, у реки, рассказывал, что “верхние” по ночам не решаются входить в Подгород. Получалось, что жители боятся других жителей. Но он сразу сообразил, что удивляться тут нечему. Угнетение не воспитывает и не облагораживает.
Кучка молодых плечистых жителей стояла на углу на тротуаре. Один пристально посмотрел на космонавта, и того передернуло — таким порочным и злобным был этот взгляд.
Уже подходила ночь.
Толфорза вдруг взяла Алексея под руку. Он понял значение этого жеста. Девушка как бы предупреждала окружающих: не спутайте моего дружка с “верхними” — он совсем другое.
У него потеплело на сердце, и он почувствовал внезапный прилив энергии. Вот так они и пойдут вперед вдвоем: маленький, но крепкий союз, две слившиеся капельки в море, над которым уже собирались штормы.
И действительно нечто собиралось.
Они шли дальше. Людей все прибавлялось, и общее настроение толпы Алексей определил бы как некую злобную радость. Глаза глядели с вызовом и ожиданием — он совсем не привык к такому в душных подземных коридорах. Проехало, направляясь к Углублению, несколько повозок, набитых вооруженными айтсами. В последнюю вдруг полетело несколько камней, но “верхние” не ответили.
Но, правда, все это могло объясняться лишь тем, что уже опускалась над всем этим миром ночь.
Подгород кончился. Толфорза и Алексей вышли на небольшой пустырь. Впереди в темном небе мелькали — подымались и падали — длинные лезвия прожекторных лучей.
Девушка остановилась.
— Теперь нам нельзя вместе. Я пойду впереди, а ты за мной.
Улицы Города заливал безжалостный, ослепляющий свет. Его было так много, что он даже мешал видеть. Опять, как в прошлый раз, в лихорадочном возбуждении бежали и сталкивались толпы айтсов: то ли праздник у них был, то ли пожар. Из-за обилия света все тонуло в каком-то мертвом синеватом мареве.
На миг все окружающее показалось космонавту наваждением. Существует ли он на самом деле, этот Город?
Ему было трудно следить за девушкой. Толфорза шла у самой стенки домов, ее тонкая фигурка то и дело пропадала в игре света и синих теней.
Плотный, маленький и очень энергичный айтс, продираясь сквозь толпу, сильно толкнул Алексея. Тот про себя выругался, бросил на “верхнего” косой взгляд, затем посмотрел туда, где в последний раз видел среди мерцающих теней силуэт Толфорзы, и опешил.
Девушки не было!
Он бегом кинулся вперед, расталкивая айтсов, пробежал с сотню метров.
Нет!
Куда теперь?.. Он знал, что один даже не сумеет выбраться из Города. Растерянно огляделся. Колени ослабели, во рту сразу пересохло.
Прямо на него в группе “верхних” шел Борис Новоселов. Одетый так же, как айтсы, выбритый, чистенький, уверенный в себе и со всегдашним чуть ироническим выражением лица.
Он подошел к Алексею вплотную, повернул к мостовой, едва не задев Алексея плечом, и сел в стоявшую тут же открытую повозку-автомобиль. Три айтса стали усаживаться рядом с ним.
Алексей смотрел на Новоселова, и у него было такое чувство, будто все это происходит во сне. Даже звуки и шум улицы выключились, и сделалось тихо.
В этой тишине, напоминающей немое кино, Борис встал в автомобиле, соскочил на мостовую, обошел кузов, еще раз равнодушно и даже с какой-то холодной брезгливостью посмотрел на Алексея и сел в автомобиль-повозку с другой стороны.
Она тотчас тронулась и уехала.
Алексей сглотнул и откашлялся. Ничего себе — встретился со своими друзьями-космонавтами! Вернее, с одним из них.
Лицо его покрылось испариной, холодная капелька скатилась по лбу на бровь. Он вытер ее ладонью. Улица вокруг возвращалась в нормальное состояние: заговорили и загалдели айтсы, застрекотали прожекторы, зашаркали подошвы.
Алексей глубоко вздохнул. Вот, значит, куда ирония завела, в конце концов, Бориса!.. Перешел на сторону “верхних”, на сторону угнетателей… Все плохое, что он помнил о своем товарище, разом пришло ему на ум: и нетерпимость Новоселова к ошибкам и слабостям своих друзей, и его всегдашняя уверенность в своей правоте, и то, как раздражительно он разговаривал с Алексеем во время последнего рокового полета.
На секунду он даже ощутил облегчение при мысли о том, что Толфорза не видела этой сцены. Но он не успел додумать своей мысли до конца. Резкий удар по плечу заставил его вздрогнуть.
— Эй!
Алексей обернулся.
— Это он! — раздался голос.
Перед космонавтом стоял айтс-Студент. Тот, который в прошлый раз привел его в большой дом, где он видел ракеты и их собственный звездный корабль.
И девушка-айтс, тоненькая и стройная как стрелка, была тут же.
Она подтвердила:
— Да, конечно, это он.
Еще несколько “верхних” — все молодые, рослые — смотрели на Алексея. Один, держа в руке знакомый огнеметный баллончик, зашел ему за спину.
Попался!.. И в Углублении никто не будет знать, как его схватили и где спрятали.
Он шагнул было в сторону. Тотчас два айтса преградили ему путь.
Студент властно и крепко взял его под руку.
— Идем.
Он зашагал в толпе айтсов. Девушка-стрелка хихикала, то прижимаясь к нему, то толкая его на других. Айтсы-мужчины переговаривались на каком-то — уже третьем или четвертом по счету — незнакомом ему языке.
Куда они его ведут?
Шумная улица сменилась другой, потише. Они свернули и с этой в пустынный, безлюдный, но так же ярко освещенный переулок. Остановились перед невысоким зданием. Один из верхних повозился с ключом у двери, отпер, вошел, и тотчас все темные окна в доме осветились.
Студент подтолкнул Алексея.
Какие-то странные ветвистые выросты торчали из пола в прихожей — не то вешалки для одежды, не то местная модернистская скульптура.
Алексея ввели в комнату с одним окном, забранным редкой металлической решеткой. Стол, заваленный всякой непонятной мелочью, стоял у стены. По полу были разбросаны серые кубы — может быть, для того, чтобы сидеть.
Девушка-стрелка толкнула один из кубов ногой. Он открылся. Девушка достала оттуда плоский продолговатый сосуд и вышла из комнаты. Несколько айтсов с гоготанием последовали за ней.
С космонавтом остался только Студент.
Он прошелся по комнате.
— Ну? И что теперь?
Это Алексей и сам хотел бы узнать. На тюрьму комната, во всяком случае, не походила — даже с решеткой в окне. Сквозь приоткрытую дверь доносились крики и смех.
Студент подошел к столу.
— Хотите все забыть? Есть состав, который помогает.
Он взял плоский сосуд — такой же, что унесла девушка. Вынул из ящика стола два белых стаканчика.
— Хотите?
Алексей покачал головой, неуверенно осматриваясь. Несложно было бы убежать. Броситься, например, на этого айтса, скрутить его, выскользнуть в прихожую, а оттуда на улицу. Он оценивающе взглянул на Студента: удастся ли с ним без шума справиться?
Тот, как бы угадав его мысли, погрозил пальцем.
— Но-но, только без таких взглядов! Вот имейте в виду. — Он выдвинул другой ящик, взял огнеметный баллончик и положил возле себя на край стола. — Итак, состав для забвенья. Одна порция — и вы забываете настоящее. Вторая — вы забываете прошлое. Еще одна — и для вас перестает существовать будущее. А это-то и есть самое приятное, не правда ли? По-настоящему мы больше всего боимся будущего и как раз о нем не хотели бы думать.
Он наполнил оба белых стаканчика.
— Попробуете?.. Нет? Как хотите.
Поднял стаканчик, потом задумчиво поставил его на место.
— Не думайте, что я беспечный. Я изнервничавшийся. Мы все такие. (В соседнем помещении включили какой-то музыкальный аппарат. Визгливо смеялась девушка-айтс.) Наша экономика на грани катастрофы. То есть она уже развалилась. Продукция Углубления даже нам самим не нужна. Работы продолжаются в силу привычки, а также затем, чтоб была возможность уйти под землю. Близится конец нашей цивилизации. Она была жестокой, что и говорить. Но никто не виноват в этом. Я, например, не чувствую себя виноватым. Преступление совершилось очень давно, когда я еще не существовал, и айтсы пришли в эту пустыню. Но даже и в те отдаленные времена оно не было преступлением — оно лишь постепенно делалось им… Способны вы это понять? (Он, прищурив глаза, вгляделся в Алексея.) Может ли Юэса это понять и каковы вообще намерения этого нависающего над нами мира? Скажите.
Алексей откашлялся.
— Вы хотите, чтоб я вам это сказал?
— Да.
— Но почему я?
— А вы-то откуда?
— Я…
Алексей замялся. Что ответить?.. Во всяком случае, сделалось ясно, что и на Юэсе обитают существа, похожие на людей. От этого сразу стало легче.
Он осторожно начал:
— Ну, видите ли, все будет зависеть от…
Студент махнул рукой.
— Знаю. Это мы уже слышали: “Все будет зависеть от многих обстоятельств”. Никто во Вселенной не хочет понять нашего положения. И никто даже не может. Для этого нужно родиться в нашем мире, а не свалиться сюда из космоса, как вы, например. Для нас остранение уже стало частью натуры, чем-то бессознательным, чем-то вроде инстинкта. Заметьте, что, когда я говорю об этом, мне даже приходится отвлекаться от собственной личности и становиться как бы в стороне от самого себя. (Алексей уже перестал что-нибудь понимать. И в то же время это был удивительно “человеческий” разговор… В соседней комнате запели какую-то песню.) Когда я говорю о возможностях другого отношения к проблеме, я вынужден обращаться не к своему чувству, а к разуму, к чисто логическим категориям… — Он взял со стола стаканчик. — Ладно. Итак, первая порция… — Запрокинув голову, влил содержимое белого стаканчика в рот. На лице у него появилось новое выражение- успокоенности. — Уже начинает действовать. — Это было сказано шепотом и для себя.
Он глубоко вздохнул, поднял голову, посмотрел на космонавта удивленным взглядом, потом нахмурил брови, как бы пытаясь сообразить, кто перед ним.
— Ах, да! Это вы. Мы говорили о прошлом. Во времена моего детства никто не считал его таким уж суровым. Например, у меня была жительница-мамка. — Его глаза потеплели, выражение лица сделалось нежным. — И вообще, в доме было много жителей-слуг. Конечно, все они проходили через очистительные обряды и операции. (Алексей узнал песню, которую пели в соседней комнате. Это была песня жителей. И мелодия, которая лилась из музыкального ящика, тоже была позаимствована у маленьких людей.) Одним словом, это было почти равноправие. Даже нельзя сказать, что мы лишили жителей чего-то. Они ведь не знали никакой другой жизни и были вполне довольны своим положением… Пока не появилась Юэса.
Он быстро налил в стаканчик новую порцию. Пьяноватый, тягучий запах распространялся по комнате. Айтс выпил, поднял палец.
— Знаете что… — Его рот искривился вдруг в какой-то жестокой усмешке. — Еще два — три поколения назад “верхние” время от времени запросто выезжали в пустыню поохотиться на жителей. А теперь мы сами боимся их и не в силах совладать со своим страхом. — Он бросил взгляд по направлению к окну и резко повернулся. — Кто там стоит?
Космонавт посмотрел сквозь прутья решетки. На противоположной стороне улицы одна, прижавшись к стене дома, стояла Толфорза.
Все дальнейшее совершилось в течение трех — четырех секунд.
Алексей шагнул к окну. Студент, сильно шатнувшись, бросился за спину космонавта в глубину комнаты. Что-то щелкнуло там. Снопик огня блеснул у самого уха Алексея, оглушительно- космонавту показалось, что у него лопнули барабанные перепонки, — грянул выстрел. На улице Толфорза резко дернулась, будто ее толкнуло что-то, отделилась от стены, приложила руки к груди и тихонько опустилась на тротуар.
Еще не позволяя себе поверить в случившееся, Алексей повернулся к айтсу. У того на лице расплывалась дурацкая удовлетворенная улыбка.
— Что ты сделал, скот?!
Алексей вскочил на подоконник, схватился за прутья, судорожно потряс их. Они не поддавались.
Спрыгнув на пол, он отшвырнул Студента в сторону, метнулся в дверь, выбежал на улицу.
Девушка лежала лицом вниз. Алексей перевернул ее на спину, приложил ухо к груди. Дыхания не было. Он схватился за пульс. Ничего. Приподнял девушку, и странно тяжелым показалось ее тело.
Теплое и липкое текло у него по пальцам.
Несколько секунд Алексей тупо смотрел на свою ладонь, потом огляделся.
Искрилось полнозвездное ночное небо.
Улица была пуста. Затем послышался тихий стук двигателя, зашуршали жесткие колеса. Автомобиль — из тех, что охотились за жителями, — выехал неподалеку из-за угла, повернул направо и стал удаляться.
Космонавт поднялся, двумя прыжками пересек мостовую и вбежал в комнату, где веселились “верхние”.
Четверо танцевали, полуприсев на корточки, так и этак поворачивая вывернутые вперед ладони. Девушка-стрелка спала в углу, сидя и опустив голову на грудь.
— Слушайте! Тут ранили женщину. Врача! Где взять врача?..
Никто не обратил на него внимания.
Алексей бросился в другую комнату.
Айтс-Студент, стоя у окна, бессмысленно посмотрел на него.
— Чем-нибудь перевязать. Бинт… Марлю…
Студент налил себе в стаканчик новую порцию. Космонавт обвел взглядом помещение, кинулся к столу, лихорадочно выдернул один ящик, второй, третий. Маленькие огнеметные баллончики рассыпались по полу. Не было ни клочка материи, ничего такого, что годилось бы для перевязки.
Студент вдруг громко рассмеялся.
— Кто мы такие?.. Где?.. Какой потоп нас ожидает? — Он бросил стаканчик на пол. — Чудесно! Через минуту я уже забуду все.
За окном что-то громко стукнуло. Как закрывающаяся дверца автомобиля.
Алексей выбежал из комнаты, спустился по короткой лестнице.
Черная крытая повозка стояла напротив. Девушки не было. Только темное пятно крови осталось на тротуаре.
Повозка тронулась.
Космонавт погнался за ней, крича:
— Стойте! Стойте! Остановитесь!..
Но повозка, быстро набирая скорость, повернула вдалеке за угол.
Алексей пробежал метров пятьдесят.
— Остановитесь!..
Но никого и ничего кругом не было.
Он постоял некоторое время, нахмурившись и глядя себе под ноги. Потом медленно побрел назад.
В первой комнате айтсы, покрикивая, продолжали танцевать. Во второй Студент лежал на трех составленных вместе кубах. Он спал.
Космонавт нагнулся, собрал с пола баллончики, рассовал их по карманам. Взял один и посмотрел на Студента. Тот промычал что-то во сне, повернулся на бок.
Алексей поднял руку, нажал кнопку на баллончике. С шипением изверглась длинная огненная струя, ударила в стенку над головой Студента. Стена сразу охотно и весело загорелась, побежали голубые огоньки, запахло смолистым.
В соседней комнате умолкли. Дверь открылась, айтсы сгрудились на пороге.
Алексей сделал еще один огненный разрез на стене, потом зажег пол под Студентом.
“Верхние” завороженно смотрели на огонь, который быстро начал подбираться к спящему. Содержимое баллончика кончилось, Алексей протиснулся в другую комнату. Девушка-стрелка проснулась. Лицо у нее было распухшее, она терла рукой лоб.
Космонавт вышел на улицу. Им овладело какое-то усталое спокойствие.
Подошли двое айтсов. Один сказал:
— Жители уже захватывают повозки.
Алексей, не глядя на них, взял новый баллончик, огненным языком прочертил по двери и по стене дома. (Изнутри все так же доносилась приглушенная музыка). Дверь быстро разгоралась. Начинался пожар.
Один из “верхних”, как бы не веря своим глазам, спросил:
— Это вы поджигаете?
Алексей кивнул:
— Да.
— Да?
— Да.
Алексей побрел прочь, прочерчивая огненными струями каждый дом, мимо которого проходил. В конце улицы он остановился и посмотрел назад. Двое айтсов так и стояли.
Ночь тянулась долго. Как в хороводе, сменялись перед ним ярко освещенные, с резкими тенями, словно бы посыпанные белым лица “верхних”. На некоторых улицах было полно народу, на других — безлюдно. В одном месте он видел, как уходила под землю в черный люк длинная очередь айтсов — в большинстве женщины и дети.
После нескольких часов скитаний космонавт вышел на площадь, изрытую канавами и рвами. Чувствовалось, что недавно здесь были начаты и брошены неоконченными какие-то работы. Механизм, похожий на подъемный кран, лежал опрокинувшись. Замыкая площадь, в ее дальнем краю высилось темное, казарменного типа здание с маленькими окошками.
Алексей пошел было к этому зданию и на полпути оглянулся.
Город кончался здесь. Было пустынно и спокойно.
Уже близилось утро. Небо в западной стороне порозовело.
В том конце Города, где он поджег дома, бушевал пожар. Издалека послышался гул, как если бы одно за другим ударили несколько тяжелых орудий.
С одной из улиц на площадь быстро вынесся, завывая, шестиколесный автомобиль, резко развернулся, направляясь на другую улицу. За рулем сидел темнокожий, загорелый житель- космонавт успел увидеть его лицо сквозь прозрачную дверцу кабины.
И тотчас, тут же рядом с Алексеем, безжалостно громко разрывая тишину, ударила пулеметная очередь, цепочка зеленых трассирующих пуль протянулась к машине.
От неожиданности он дернулся в сторону и столкнулся с двумя айтсами, которые вылезали из канавы, неся второй пулемет.
Они бросились на землю, поспешно изготавливая его к стрельбе.
Повозка уехала.
Из канавы выбрался третий айтс, за ним еще несколько. Последний, глядя в сторону поднимающегося зарева, сказал:
— Началось.
Один из пулеметчиков спросил:
— Будем держать здесь?
Кто-то ответил:
— Вряд ли. Надо пробиваться к ракетодрому. Присоединиться к регулярным частям.
Раздалась команда:
— Построиться!
Толстый и седеющий айтс толкнул Алексея.
— А вы что стоите? Или тоже из этих?
Несколько пар глаз со злобой и подозрением уставились на космонавта.
Что делать? Он пожал плечами и шагнул вперед, к строю.
Стоял уже полный день, солнце палило прямо с зенита. Тени исчезали, воздух был полон пыли и дыма.
Алексей и двое “верхних” лежали на крыше невысокого одноэтажного здания, укрывшись за вентиляционными трубами. Невозможно было поднять голову. Стреляли отовсюду. Мелкая автоматная дробь перемежалась раскатистыми очередями крупнокалиберных пулеметов. Рвались снаряды. Один попал в угол дома поблизости. Взрывом сдернуло кусок крыши и вынесло наружу огромное количество бумаг, которые поднялись вверх и теперь, трепеща, опускались в разных направлениях.
Небольшой группе айтсов не удалось пробиться к ракетодрому, она застряла в центральной части Города. Алексей все время думал о том, как ускользнуть от “верхних”, но за ним следили — особенно толстый седой айтс с револьвером. Оружия Алексею не дали.
Он лежал на животе рядом с пулеметчиком и старался сообразить, как же разворачиваются события. Согласно отрывочным замечаниям антсов, получалось, что жители еще под утро внезапным броском захватили ракетодром. Поэтому план “верхних” — скрыться под землю, а затем смести все живое с поверхности планеты — не удался. (Алексей знал, что в первом успехе жителей маленькая доля принадлежала и ему: в ящиках, доставленных с океана, было оружие). Но затем, насколько можно было понять, установилось некое равновесие сил. Жители не могли окончательно разбить айтсов, а “верхние” не сумели вовремя организоваться. И те и другие стремились объединить свои разрозненные отряды, которые все двигались к центру Города, вступая между собой в ожесточенные схватки.
Обе стороны ждали подкреплений. Космонавт сначала подумал, что жителям поможет Юэса, но в ответ на его вопрос толстый, как бы удивляясь неосведомленности Алексея, буркнул:
— С ума вы сошли. Юэса не станет впутываться. Это только катализатор.
Бой развертывался под ними и перед ними на небольшой городской площади. Несколько зданий было захвачено айтсами и несколько — жителями. Теперь маленькие темнокожие люди начинали атаку против отряда, засевшего в подвалах полуразрушенного дома слева от Алексея.
От жары, пыли и непрекращающегося грохота у него мутилось в голове. Язык и нёбо пересохли, он с трудом сглотнул. У него было ощущение, будто он однажды уже видел все это на Земле: горящие рушащиеся здания, перебегающие темные фигурки, огненные вспышки рвущихся мин и снарядов. Это было в кино. В кинотеатре “Хроника” в Москве, на Сретенке, где показывали документальный фильм о войне в Алжире…
Седой айтс толкнул пулеметчика в спину.
— Стреляйте!
Тот поднял веснушчатое потное лицо.
— Чем?
Он показал подбородком на дуло пулемета. Под ажурным кожухом оно было раскалено до красноты.
В поле зрения Алексея появилось новое лицо. Довольно плотный житель, обнаженный до пояса, пытался пробраться через площадь, держа направление на Подгород. Не собираясь, видимо, примкнуть к своим сражающимся собратьям, он несколькими прыжками пересек пространство, простреливаемое из подвала, отмахнулся от окликнувших его со стороны жителей, присел за грудой развалин, переждал, пока просвистят осколки, и бросился к стене того дома, на крыше которого лежал Алексей.
Космонавт узнал его.
Это был Нуагаун. Очевидно, заброшенный событиями этой ночи куда-то к ракетодрому, он спешил теперь к своим родным. Алексей не сомневался, что скромный молчаливый житель несет сейчас с собой все заработанные им жетоны.
Седеющий айтс тоже наблюдал за жителем. Он подполз ближе к краю крыши.
Этого уже нельзя было выдержать. Алексей вскочил.
— Эй!
Толстый и пулеметчик недоуменно оглянулись.
Ударом ноги он сбросил с крыши веснушчатого. Но седоватый айтс с неожиданным проворством метнулся в сторону, тоже вскочил и поднял руку с револьвером.
Космонавт не услышал выстрела. Что-то чиркнуло его по самой макушке. Ему показалось, будто он, ввинчиваясь в воздух, поднимается выше и выше. Площадь, окружающие ее здания и толстый айтс понеслись косо слева направо, затем все стало заволакивать туманом, и он с ужасом почувствовал, что теряет сознание.
Две темные фигуры скользнули мимо него, грянуло несколько выстрелов.
Алексей со стоном опустился на корточки, зажмурил глаза, потом открыл их. Дважды глубоко вздохнул, все вокруг дернулось еще раз и остановилось.
Толстого айтса уже не было на крыше. Рядом с космонавтом стоял небольшого роста человек в серой пропыленной гимнастерке. Он положил Алексею руку на плечо. На его темном лице была улыбка.
— Контузило?
Космонавт помотал головой.
— Тьфу!
Постепенно он приходил в себя. Руки и ноги перестали дрожать. Он огляделся. Что-то неуловимо изменилось вокруг. И разрушенное здание, и синее небо, и залегшие перед подвалом фигурки людей были такими же, как прежде, и в то же время другими. Окрашенными в какие-то новые оттенки.
В воздухе над его головой что-то просвистело, потом где-то позади гулко раскатился орудийный рев.
Человек в гимнастерке схватил Алексея за руку.
— Слышали? Они пришли, добровольцы из Ганы… Теперь Фервуду конец.
— Какому Фервуду?
— Ну как это — какому? Хендрику Фервуду, убийце. Премьер-министру.
— Что?!.. — закричал Алексей.
Человек в гимнастерке удивленно смотрел на пего. На площади над подвалом выкинули белый флаг. Слева по улице приближалась толпа. Несли трехцветное знамя: черное, зеленое и золотое. Несколько голосов запело:
Африка растопчет тебя!
И тотчас подхватил хор:
Как африканский слон.
Несущий смерть врагу,
Африка растопчет тебя!
Алексей знал эту песню — песню борцов за освобождение в ЮАР, в царстве расизма.
Земля, планета Земля, которую он в мыслях поместил где-то в космосе за бесчисленные миллионы километров отсюда, стремительно неслась к нему, приближалась, грохоча и завывая. Поющая толпа, заливающая площадь, арестованные расисты, белые (whites), которые, подняв руки, выходили из подвала, пустыня, дальний океан, подземелье, трущобы городского района для африканцев были уже не только океаном и подземельем на чужой планете в центре Галактики, а тем, что существовало здесь, в нашем мире. Южно-Африканской Республикой в последний час ее кровавой истории.
В глазах у Алексея помутилось, он почувствовал, что на этот раз теряет сознание уже всерьез…
…Двигатель маленького самолета негромко пел. Внизу, под крылом, уходила назад серо-желтая пустыня с разбросанными там и здесь красноватыми холмами, с разделившей ее на две части почти прямой тонкой ниточкой — линией железной дороги.
— Понимаешь, у тебя так получилось. Первую группу бушменов ты встретил среди песков, и они тебе показались совсем маленькими. Да они, кроме того, и вообще небольшого роста. А с первым белым здесь ты столкнулся в копях, под землей, в выработке, и смотрел на него снизу. Конечно, ты его принял за гиганта. И все это тебя убедило, будто ты на чужой планете…
Кирилл перебил Новоселова:
— У тебя возникло какое-то волевое зрение, что ли. Понимаешь?.. Видел только то, что согласовывалось с твоей концепцией. А все другое не замечал. Не позволял себе замечать…
Они встретились всего час назад на аэродроме. Но многое Алексей выяснил уже раньше.
Месяц назад их корабль столкнулся в космосе с обломками взорвавшегося американского спутника. Корабль выстоял, но прервалась связь с Землей, была нарушена навигационная система, и сам Алексей получил контузию. Полет продолжался еще десять часов — те “десять лет”, которые он позже вообразил, — и им пришлось срочно приземлиться в пустыне возле алмазных копей Кимберли. Товарищи сразу вынесли его, потерявшего сознание, наружу, а через миг нагрянул патруль. Полицейские говорили только на “африкаанс”, и Борис с Кириллом не сумели им втолковать, что в стороне от ракеты есть еще третий. Их схватили и увезли, а потом тотчас забрали и самый корабль.
— А почему ты не признал меня тогда, на улице в городе?
Борис усмехнулся.
— У нас вся сила в том и была, что они тебя не могли найти. Попади мы все трое к ним в лапы, с нами не стали бы церемониться. Знаешь, какая здесь охранка — не лучше гестапо. Они же понимали, что, поскольку связь оборвалась внезапно — это в газетах было, — в Советском Союзе не знают, где мы. И боялись только, что ты сумеешь связаться с Москвой. Поэтому тебя так разыскивали. А африканцы тебя укрыли в копях.
— Куда тебя везли тогда?
— На допрос. Куда еще?.. Мы тогда встретились, у меня в глазах потемнело: “Вдруг он со мной заговорит!” Нарочно обдал тебя презрением. Понимаешь, они хотели у нас с Кириллом насчет горючего выпытать, еще кое-что. У них ведь план такой был: когда африканцы восстанут, укрыться под землю и угрожать всему континенту атомной войной. И ракеты наготове.
Тут только Алексей вдруг увидел, как похудели и изменились оба его друга. У Кирилла огромные синие круги под глазами, а Борис вообще стал как тень.
Это был разговор из вопросов и ответов.
— А подземная река и океан с сернистыми взрывами? Это все было или я просто вообразил?
Суезуп — он сидел тут же рядом, на скамье, — улыбнулся. Сверкнули ослепительно белые зубы.
— Конечно, было. И есть. У нас, в нашем государстве, которое с сегодняшнего дня стало свободной Оранжевой республикой. И подземная река, и, помнишь, те почти ручные рыбы, и океан. Там на дне гниют водоросли. В их массе образуются огромные газовые карманы, а потом взрываются… Одним словом, это все чудеса Африки, которую мир еще и не знает по-настоящему.
— А как же… (Он хотел спросить, что такое планета Юэса, но тут же сообразил, что чужой и страшный для колонизаторов мир — это СССР, “USSR” по-английски.) Ну хорошо, а “право на жизнь”, остранение, знаки па груди?..
— Система пропусков и апартеид. То есть знаков-то на груди, конечно, нет. Ты их сам создал в воображении. Но в целом все так и было.
— А вот эти баллончики? Огнеметные баллончики?
— Это просто оружие расистов. И баллончики со слезоточивым газом у них есть, и такие вот карманные огнеметы. Их даже рекламировали в газетах. Тут расисты жили ведь в постоянном страхе…
Из штурманской вышел летчик, белый. Тот самый “айтс-Летчик”. Он пожал Алексею руку.
— Через десять минут Иоганнесбург.
Последний сюрприз ждал его на аэродроме в Иоганнесбурге, где они должны были пересаживаться на самолет дальнего рейса Кейптаун — Найроби.
Они вышли на пыльное, выжженное солнцем поле с группой низких белых зданий невдалеке. Почти тотчас приземлился еще один маленький зеленый самолетик бывшей патрульной службы. К нему быстро подъехала машина с красным крестом. Санитары проворно влезли в самолет с носилками, потом осторожно и бережно вынесли кого-то.
У Алексея вдруг сжалось сердце. Чуть задержавшись, отстав от своих, он шагнул к санитарной машине.
Так оно и было.
Бледная, с обострившимся лицом, на носилках лежала Толфорза.
Она чуть приподняла руку, показывая санитарам остановиться.
— Ты в Москву?
Он едва расслышал это и кивнул.
Она сказала:
— Меня тогда подобрали наши.
Он опять кивнул. Ему хотелось взять ее с носилок и понести на руках.
Толфорза слабо улыбнулась.
— Может быть, я тоже приеду в Москву.
Шофер уже открыл заднюю дверцу машины. Санитары быстро вкатили носилки внутрь, мотор зафыркал.
Алексей бросился вперед.
— Ну, подождите! Подождите!..
Санитар, влезая в кузов, остановил его:
— Ничего. Не надо ее волновать. Потом вы ей напишете.
Машина уехала.
Алексей огляделся. Борис, Кирилл и летчик ждали его…
РАССКАЗ-БЫЛЬ
Дзержинский тяжело поднялся из-за стола, поправил движением руки сползшую с плеча шинель и прошел к окну.
Была зима, но неделю назад морозы сменились оттепелью, и вот в последние дни декабря идет дождь.
По стеклу змейками ползли водяные струи; в нижней части окна они сливались в пульсирующую, вздрагивающую пленку, сквозь которую едва виднелись сгорбленные фигурки людей, торопливо пересекавших площадь. Все вокруг было печально — и небо, и дома в отдалении, и сама земля.
Дверь отворилась. Вошла Карпинская. Дзержинский обернулся, присел на подоконник.
— Ну, — сказал он, — что с деньгами?
Карпинская чуть шевельнула рукой.
Дзержинский вернулся к столу и, опустившись в кресло, задумчиво прикусил палец.
Да, с деньгами было плохо. В тот год ВЧК начала собирать безнадзорных ребят, создала первые детские дома. Советская власть отдавала туда все, что могла, из скудных запасов продовольствия — люди в Москве сидели на четвертушке хлеба, да и та бывала не каждый день.
Так же туго было с одеждой и обувью. Но работа не прекращалась. Сотрудники ЧК вместе с активистками женотделов обходили детские дома, бдительно следя, чтобы каждая пара сапог, каждый фунт хлеба расходовались строго по назначению.
И вот вчера завхоз одного детского дома сбежал, захватив все, что мог унести, — ребячий паек хлеба на неделю и кое-что из белья. Дети сидят голодные. Так будет и завтра и послезавтра: в ближайшие дни продуктов не предвидится. А теперь, с приходом Карпинской, выяснилось, что не удалось раздобыть и денег. Значит, придется отказаться от мысли закупить хлеб в окрестных деревнях.
Взгляд Феликса Эдмундовича, рассеянно блуждавший по столу, остановился на письменном приборе. Сделанный из мрамора и серебра, он был очень красив и, вероятно, стоил немалых денег. Это был подарок. Чекисты высмотрели прибор в антикварном магазине, устроили складчину и преподнесли его своему председателю в день рождения.
Сейчас Дзержинский глядел на прибор так, будто видел его впервые, потом позвонил.
Вошел секретарь.
— Ящик, — сказал Дзержинский, — достаньте ящик или коробку побольше. И стружек, если найдете. И бечевку.
Карпинская порывисто шагнула к столу:
— Феликс Эдмундович!..
Дзержинский так посмотрел на нее, что она смолкла на полуслове.
Через полчаса Карпинская везла в автомобиле председателя ВЧК большую картонную коробку. В ней был бережно упакован письменный прибор.
У крупного комиссионного магазина на Арбате машина остановилась…
В начале одиннадцатого часа ночи Карпинская вновь вошла в кабинет председателя ВЧК.
Она доложила: продукты закуплены и ребята накормлены.
Ей хотелось рассказать и о том, что, узнав о продаже письменного прибора, чекисты решили в день получки вновь сложиться, выкупить прибор и водворить его на место. Но она промолчала — Феликс Эдмундович выглядел больным. Чувствовалось, что он едва держится на ногах. Не следовало его волновать.
Выслушав доклад, Дзержинский попросил сотрудницу подождать и углубился в бумаги.
Несколько минут Карпинская стояла у двери. Наконец председатель ВЧК поднял голову.
— Подойдите, — сказал он.
Карпинская приблизилась к столу. Это была молодая женщина — маленькая, круглолицая. Старенькое пальтишко ладно облегало ее стройную фигурку. На воротнике и на плечах блестели капельки дождя. Обута Карпинская была в старые башмаки — из-под левого на паркет натекла лужица.
— Устали?
— Не очень…
— Устали, — повторил Дзержинский, — устали дьявольски! И холодно вам. И башмак прохудился.
Внезапно он выхватил из кармана платок, прижал ко рту, закашлялся.
Карпинская метнулась к столику в углу кабинета, принесла воды.
— М-да, — отдышавшись, проговорил Дзержинский. — Вот какие дела.
И он улыбнулся. И это было так неожиданно и хорошо, что Карпинская побагровела, неловко подогнула ногу в рваном ботинке.
— Все же домой не пойдете, — сказал Дзержинский. — Есть поручение.
Он подошел к висевшему на стене большому плану Москвы, отыскал нужное место, постучал по нему пальцем.
— Вы проверяете все детские дома, исключая этот, не так ли?
— Да, Феликс Эдмундович, — подтвердила сотрудница.
Дом, о котором шла речь, принадлежал известной танцовщице и ее мужу. Недавно они заявили, что подобрали с улицы группу ребят и хотят поставить их на ноги. Движимые чувством уважения к новой власти и состраданием к безродным детям, они сделают все, чтобы достойно воспитать их. Никакой платы не требуется. Единственно, что нужно, — это пища и одежда для сирот.
Актриса представила список воспитанников и получила на них одежду и продовольствие. Карпинская и ее помощницы, обходившие детские дома с проверкой, в особняк танцовщицы не заглядывали: как-то неловко было обижать недоверием добрых, отзывчивых людей.
— Отправляйтесь туда немедленно, — сказал Дзержинский. — Возьмите с собой активисток.
— Поняла, Феликс Эдмундович.
— Обысков не устраивать, но дом осмотрите как следует. Дом и ребят. Что-то там неладно…
Карпинская сделала движение к двери.
— Оттуда — прямо ко мне!
— Но это будет поздно. Вам надо отдохнуть…
Дзержинский нетерпеливо шевельнулся в кресле.
— Машины дать не могу, все в разгоне, — сказал он. И вновь оглядел ботинки сотрудницы. — Завтра вам выпишут обувь.
Время близилось к полуночи, когда Карпинская и поднятые ею с постелей пятеро активисток женотдела отыскали нужный особняк.
Дом, казалось, спал. Сквозь наглухо зашторенные окна не пробивался свет. За окованной медью парадной дверью было тихо.
Нещадно поливаемые дождем, который как зарядил с утра, так и не унимался, женщины медлили у крыльца.
Карпинская позвонила.
Молчание.
Она вновь нажала кнопку звонка.
Послышались шаги.
— Кого надо? — спросили из-за двери.
— Отоприте, — сказала Карпинская, — мы из ЧК.
Вновь послышались шаги, на этот раз удаляющиеся, и все смолкло. Тогда Карпинская позвонила в третий раз.
Спустя минуту в замке повернулся ключ. Дверь отворилась. За ней была женщина. Резкие мазки света настенной лампочки обозначали часть ее лба и шеи. Другая половина лица тонула в темноте.
Женщина отступила на шаг, впуская посетительниц. В полосу света попало ее платье — нарядный вечерний туалет.
— Вам кого? — спросила женщина. Карпинская назвала фамилию танцовщицы.
— Да, это я. Но вы пришли в такую пору!.. — Хозяйка дома повела плечом. — Как хотите, а я буду жаловаться. Да, да, самому Дзержинскому!
— Нас послал Дзержинский, — сказала Карпинская. В глазах хозяйки промелькнула растерянность.
— Боже мой, что же вам надобно? — прошептала она. Карпинская объяснила.
Из глубины коридора появилась старуха, коснулась руки танцовщицы.
— Хорошо, — сказала та, теперь уже более спокойно, — хорошо, входите! Но я не одна. У меня… м-м… гости. У нас нынче праздник: день рождения супруга. Собрались друзья, а мужа все нет… — Она с тревогой оглядела башмаки Карпинской. — Ради всего святого, вытрите ноги: у меня ковры!..
Вошли в столовую.
Большевичка Карпинская до революции не раз ездила за границу по делам партии, владела несколькими языками. И сейчас она могла по достоинству оценить убранство комнаты: мебель, ковры, обивка стен, все это было подобрано со вкусом, составляя единый ансамбль.
В дальнем конце большой комнаты, слабо освещенном, стоял раскрытый рояль. В стороне был сервирован стол: поросенок, блюдо ростбифа, рыба, соленья, маринады и бутылки, бутылки…
Карпинская и думать забыла о таких яствах, и теперь не могла отвести от них глаз.
Очнулась она от прикосновения ласковых рук. Хозяйка осторожно подталкивала ее к столу.
— Присядьте, — шептала она, — присядьте хоть на минуточку. Рюмка вина и ломтик телятины — право же, это не повредит!
Тут только увидела Карпинская, что в комнате она не одна. В глубине комнаты стояли гости — мужчины и женщины, солидные, разодетые.
Вспомнив о спутницах, Карпинская обернулась. Активистки сгрудились у двери — худые, с землистыми лицами, в заляпанных грязью мужниных сапогах, в неуклюжих пальто и — дырявых шалях…
Карпинская рванулась из рук танцовщицы.
— Где дети? — крикнула она.
Хозяйка не ответила. Широко раскрытыми глазами смотрела она на чекистку, все еще показывая рукой на тарелку с большим куском горячего мяса.
— Нет. — Карпинская резко тряхнула головой. — Покажите детей!
— Но сейчас полночь…
— Все равно!
— Вы до смерти их напугаете. — Актриса взяла ее за руку. — Ведь и вы, наверное, мать!..
— Идите к детям! — приказала Карпинская.
Она уже успела овладеть собой, и теперь не так кружилась голова от двух бессонных ночей, от голода, от тепла и запахов мяса, масла, духов, сигарного дыма, которыми был пропитан воздух комнаты.
Хозяйка вышла. Женщины двинулись следом.
— Дортуар, — сказала актриса, остановившись у двери в глубине коридора. — Здесь они спят, мои малютки… — Она молитвенно сложила руки. — Заклинаю вас…
— Минуту!
Карпинская плечом отодвинула хозяйку, отворила дверь и перешагнула порог. Она оказалась в просторной комнате. Вдоль стен в два ряда стояли кроватки. И в каждой лежал ребенок.
Это было как удар грома.
После всего того что Карпинская видела в этом доме, она была убеждена: детей здесь быть не может. И вот…
Она растерянно оглянулась. Ступая на носки, в комнату входили активистки. А в дверях стояла хозяйка, и столько страха было в ее глазах!..
Нет, Дзержинский не зря назначил проверку. Ошибки не произошло. Что-то здесь не так. Но что?..
Карпинская подошла к ближайшей кроватке. В ней лежала девочка. Прошла к следующей — и здесь девочка. Поразительно: в левом ряду семь кроватей, в правом — восемь, и по всех девочки!
Она осторожно приподняла одеяло на одной из них.
И — замерла.
Девочка была в балетной пачке!
Карпинская двинулась вдоль кроватей, на ходу приподнимая одеяла. В постелях лежали пятнадцать маленьких балерин, одетых как для спектакля.
Шатаясь, она вышла из комнаты.
Актриса кинулась на колени, умоляя простить. Да, совершен обман: в спальне воспитанницы ее балетной группы, студии-пансиона, а в столовой — их родители, перед которыми девочки только что выступали… Она выдала студиек за безнадзорных ребят, получила на них продукты, вещи… да, все это так. Но все, все будет возвращено! Она возьмет с улицы десять детей, нет — двадцать… тридцать, сколько угодно, лишь бы ни о чем не узнал Феликс Дзержинский!..
Актриса ломала руки, рыдала. Гости же одевали дочерей, разыскивали свои шубы и шапки и спешили покинуть дом.
Вскоре в вестибюле стало пусто.
И тогда Карпинская увидела письменный прибор.
Тот самый. Со стола Дзержинского.
Столик с прибором поставили неподалеку от входной двери. Вероятно, чтобы хозяин дома, которому прибор предназначался в подарок, заметил его сразу. Как только войдет в дом.
Но он запаздывал.
А время не ждало.
И вот уже стали бить большие часы в углу столовой. На них было двенадцать.
События, о которых рассказывается в повести “Оставалось семь дней”, не вымышлены. В начале Великой Отечественной войны в двенадцати километрах от Минска, в поселке Семково, гитлеровцы создали специальный детский лагерь, куда согнали 300 ребят.
Условия жизни в лагере были ужасные. Дети голодали, болели и погибали… Фашисты не только издевались над беззащитными ребятами, но и использовали их в качестве рабочей силы, брали у них кровь и проводили над ними различные медицинские эксперименты.
В конце 1943 года, опасаясь раскрытия своих злодеяний, эсэсовцы решили ликвидировать Семковский лагерь и уничтожить находящихся в нем детей.
Узнав об этом, местные партизаны провели в феврале 1944 года смелую операцию и спасли ребят.
Имена действующих лиц изменены, так как они воплощают черты многих людей, имевших отношение к этой волнующей странице Великой Отечественной войны.
Мальчик стоял на коленях и быстро разгребал руками снег. Лопаты у него не было, а глиняный черепок, который он пытался использовать, сломался. Зима выдалась капризная. Оттепели сменялись морозами, и снежный покров был как будто прослоен тонкими корочками льда. Его острые кристаллы впивались под ногти, раздирали в кровь кожу. Однако мальчик ни разу не поморщился и продолжал копать, пока не очистил от снега небольшую прогалинку желтовато-серой земли. В изодранной телогрейке, с головой, обмотанной остатками шарфа, концы которого торчали в разные стороны над его макушкой, он напоминал зверька, стоящего на страже у своей норки.
Большое поле вокруг мальчика было почти сплошь изрыто такими же ямками — норками. Некоторые он выкопал сам. Одни принесли ему удачу, другие — их было значительно больше — разочарование. Но сейчас ему некогда было думать об этом. Отогрев руки, он достал из кармана телогрейки узкую, заостренную с одного конца полоску железа — что-то вроде стамески без ручки — и принялся ожесточенно долбить землю. Промерзшая, она плохо поддавалась его усилиям.
Так прошло полчаса. Мальчишка явно терял силы, однако его терпение казалось неиссякаемым. Теперь он долбил попеременно то правой, то левой рукой, обогревая свободную на груди, под телогрейкой. Еще несколько ударов, и из-под осыпавшейся глины показались похожие па длинных белых червей корни. Мальчик с размаху воткнул между ними свою железку и налег на нее всем телом… Неожиданно легко откололся большой пласт земли, потянув за собой крупную бурую гроздь… Картошка!
Несколько секунд он сидел неподвижно, рассматривая свою находку. Его застывшее лицо не выражало ни радости, ни удивления. Лишь глаза немного оживились.
Картошки было много. Ему еще ни разу не удавалось найти столько. Бережно, по одной, выбирал он из земли сморщенные, мороженые картофелины, взвешивая каждую на ладони. Две были очень крупные — больше кулака, другие — поменьше, а последние — совсем малюсенькие, с лесной орех. Но он осторожно отделил их от корней и спрятал в карман. Все поле было еще осенью вдоль и поперек перекопано голодающими местными жителями. Отыскать сразу столько картофелин — это большая удача!
Мальчик встал на ноги, чтобы идти, когда какой-то посторонний звук привлек его внимание. Мальчик прислушался и поспешно бросился на землю. Издали, приближаясь и нарастая, доносилась резкая, четкая дробь мотоциклетного мотора…
Было время, когда Володя Родин очень любил ездить на мотоцикле отца — главного механика крупного совхоза, в прошлом спортсмена-мотоциклиста. И те часы, которые Володя провел в коляске старого, надежного “харлея”, были замечательными часами. Летом у отца всегда не хватало свободного времени. Но раза два, а то и три в месяц он устраивал себе короткий отдых. Он брал с собой сына, выезжал на Минское шоссе и давал полный газ. Иногда мотоцикл здорово подбрасывало на выбоинах. Но отец не сбавлял скорости, и они мчались все быстрее и быстрее, легко обгоняя неуклюжие, громко тарахтящие грузовики, а иной раз и какую-нибудь излишне осторожную “эмку”. Да, раньше Володя любил мотоцикл, любил все, что было связано с ним…
С той поры прошло всего три года, и вот теперь звук мотоцикла вызывал у него страх и стремление убежать без оглядки. Подобное же чувство испытывали и другие ребята — его товарищи по несчастью, заключенные специального детского лагеря “Лесково”.
На мотоцикле приезжал к ним обер-шарфюрер5 Альфред Беренмейер, “бледная немочь”, как окрестил его бывший директор Лесковского детского дома Артемий Васильевич, “бледный дьявол”, как, куда более точно, охарактеризовала Беренмейера воспитательница Ольга Ивановна.
Обер-шарфюрер был и на самом деле очень бледен. Небольшого роста, тощий, с впалой грудью, он нисколько не оправдывал своей фамилии6 и у многих — особенно у тех, кто не знал его как следует, — вызывал жалость своим болезненным, вечно усталым видом. Беренмейер никогда не кричал, а его тусклые бледно-голубые глаза никогда не вспыхивали от ярости. Он ненавидел людей, но ненавидел их без гнева, спокойно и деловито, не тратя сил и времени на пустые эмоции.
Дети боялись его. Они испытывали перед ним ужас, смешанный с омерзением. Верный своим привычкам, Беренмейер никогда не поднимал па них руку. Но в его распоряжении было два безжалостных помощника — голод и холод; это они доводили его жертвы до исступления. Наведываясь в Лесково, обер-шарфюрер каждый раз избирал новые объекты для своих издевательств, и никто, решительно никто, не мог быть уверен, что нынче не настала его очередь. Таков был Альфред Беренмейер, и только он мог ехать сейчас на этом мотоцикле, звук которого Володя, как все его товарищи, научился распознавать за несколько километров.
Дорога в лагерь проходила между двумя рядами огромных вековых лип, не более чем в ста шагах от того места, где лежал мальчик. Мотоцикл тарахтел уже совсем рядом. К его сухому отрывистому стуку примешивалось теперь какое-то непонятное монотонное гудение. Володя осторожно выглянул из-за сугроба. Он не ошибся: это и в самом деле ехал Беренмейер. Его голова, почти утонувшая в высоко поднятом воротнике, едва виднелась из коляски мотоцикла. Рядом с ним, как обычно, сидел солдат-шофер, а за его спиной кто-то третий, тоже в форме. Мальчик удивленно проводил их глазами: никогда еще обер-шарфюрер не брал с собой более одного провожатого. Но что это так гудит? Володя вздрогнул и поспешно спрятался за сугроб. Вслед за мотоциклом вынырнуло длинное глянцевитое тело легковой автомашины.
Опять этот черный автомобиль! Мальчик узнал его сразу. В лагерь автомобиль приезжал трижды. В первый раз его сопровождали большие крытые грузовики. Тогда увезли куда-то всех старших детей. Директор говорил, на работу в Германию. Второй раз на нем приехало несколько гестаповцев. Они убили сторожа, деда Матвея, красивого старика, с пышными, слегка пожелтевшими от махорки усами и длинной седой бородой. Убили на глаза к ребят. Володя зажмурился и с силой потряс головой, отгоняя страшное воспоминание… В третий раз автомобиль увез Артемия Васильевича и Ольгу Ивановну. С этого дня детей больше не кормили. Не раздавали по утрам тонкие, почти ажурные ломтики хлеба… Исчезла куда-то и повариха, тетя Дуня.
И вот теперь черный автомобиль появился вновь. Зачем? Опять кого-то хотят увезти. Или убить? Но кого? А что, если автомобиль привез назад Артемия Васильевича и Ольгу Ивановну? Володя решил бежать в лагерь, но он тут же одумался, вспомнив о Беренмейере. Нет, возвращаться в лагерь через главный вход ему нельзя… Оставаться здесь тоже… Немедленно по приезде Беренмейер устроит проверку… Он всегда так делает. И, если Володи не будет на месте, он пустит по его следам полицая с собакой… И его, конечно, поймают, как поймали Колю Вольнова, когда тот попытался добраться до деревни, где жили его родные. А Нина и Катя останутся без картошки… Выход был только один. Надо бежать прямиком через поле, спуститься в неглубокий овраг и добраться по нему до главного здания. Там он припрячет свое богатство и успеет к проверке…
Оба склона оврага густо поросли кустами сирени. Продираться сквозь них было трудно. С веток осыпался снег. Он проникал за ворот телогрейки, таял и ледяными струйками стекал по спине и груди. Сухими оставались только ноги, и Володя с благодарностью подумал о Нине. Эта девочка все умеет! Старый разорванный ватник она превратила в пару толстых и теплых чулок. Чулки завязывались выше колен, и в них никогда не попадал снег. Замечательные чулки! А без них сидеть бы Володе сиднем всю зиму — босиком по снегу много не находишься!
Кусты кончились, и мальчик на секунду остановился, чтобы перевести дыхание. В тридцати шагах от него высилось старинное здание с давно не крашенными, обшарпанными стенами. Некогда Лесково было большим дворянским имением. После революции оно превратилось в прекрасный детский дом. А в 1942 году гитлеровцы устроили здесь специальный детский лагерь…
Мальчик скользнул взглядом по длинному ряду выбитых окон, немых и жутких, как глубокие норы каких-то неведомых зверей. Всего три года назад за этими окнами было, вероятно, тепло и уютно. А вон в том большом зале, бывшей столовой детского дома, каждый день ели горячий суп… И хлеб… Теперь здание казалось вымершим. Еще в июне сорок первого года бомбой был разрушен верхний этаж. Стены нижнего этажа уцелели, но в потолках зияли дыры, высокие голландские печи развалились. Невредимыми остались только огромные подвалы. Под их поседевшими от сырости, покрытыми белой плесенью сводами уже вторую зиму ютилось около трехсот детей.
У самой земли виднелись два небольших квадратных окошечка. Внимательно оглядевшись по сторонам, Володя мигом добежал до одного из них и, присев на корточки, прислушался. Окно вело в подвал и было завешено старой картиной. Ее написал много лет назад один из воспитанников детского дома. Краски размыло дождями, и никто не смог бы сказать, что именно хотел изобразить художник. Отодвинуть картину, влезть в окно и спуститься в подвал било легко: к подоконнику была приставлена хромоногая деревянная лестница. Многие ребята предпочитали этот путь главному входу, чтобы не попадаться лишний раз на глаза охране лагеря. И все же мальчик медлил. А вдруг в подвале полицаи?.. Или сам Беренмейер?.. Правда, они редко сюда заглядывали, но сегодня все как-то непонятно… И он снова вспомнил про черный автомобиль…
Неожиданно картина перед ним зашевелилась и отодвинулась в сторону. Володя инстинктивно отпрянул назад, но в окне показалось маленькое, очень худое и бледное личико.
— Володя! — Девочка говорила быстро и тихо. — Я услышала, что кто-то подбежал к окну, и сразу подумала, что это ты. Влезай скорей! Проверка! Все уже ушли. Только я осталась… Никак не могу поднять Катю…
Володя влез в окно и встал па верхнюю перекладину лестницы. Девочка спускалась впереди него, продолжая говорить:
— А ты чуть-чуть было не попался! Сюда только что приходил конопатый полицай. Выходите, говорит, начальство приехало! Ты торопись, Володька: сегодня никак нельзя опоздать на проверку… Здесь Беренмейер и еще кто-то…
— Знаю! — буркнул мальчик, спрыгивая на пол. — Я их видел… Они мимо меня проехали…
— Хорошо, что Беренмейер тебя не заметил… А теперь помоги мне поднять Катю. Одной мне не справиться… И она так плачет…
Голос девочки прервался, и Володе вдруг показалось, что она тоже заплакала. Это было хуже, чем даже приезд Беренмейера и появление черного автомобиля. Неужели Нина так ослабла? Ведь она и Коля Вольнов самые смелые и самые стойкие во всем лагере…
Огорченный и растерянный, следовал он за Ниной, устало шаркая ногами по тонкому хрустящему слою соломы. Солому эту собирали сами ребята — целых два года. Часть сняли с крыши большого полуразрушенного овина, стоящего в двух километрах от лагеря. Остальную натаскали понемножечку, за пазухой, воруя ее у свиней, которых разводили полицаи. От сырости солома прела, и в подвале пахло, как в стойле, однако с ней было куда теплей, а холод терзал истощенные детские тела ничуть не меньше, чем голод.
В самом дальнем углу комнаты под кучей ветхого тряпья лежала маленькая, даже слишком маленькая для своих шести лет, девочка и, уткнувшись в солому, беззвучно плакала. Нина наклонилась над ней.
— Катюша, успокойся… Смотри! Вот и Володя пришел! Сейчас мы вынесем тебя во двор…
— Подожди, — Володя слегка отстранил Нину рукой, — дай-ка я ей кое-что покажу… Видишь, Катя, что я принес?
Он вытащил из кармана самую крупную картофелину и протянул ее Кате. Девочка перестала плакать и осторожно взяла обеими руками картофелину. Она и в самом деле была большая и тяжелая. И это окончательно успокоило девочку.
— Ты испечешь ее, Нина? — спросила она старшую сестру.
Та молча кивнула головой и взяла у нее картофелину:
— Какая огромная! Где ты ее нашел?
— В поле!.. А вот и еще, почти такая же… И еще… И еще… — Мальчик быстро опорожнил свой карман. — Спрячь все под солому, Нина, — сказал он. — И эту железку тоже. Вот теперь можно идти и на проверку!
— Я тоже пойду, — сказала Катя. — Сделайте “стульчик” и отнесите меня наверх. А то у меня ноги не ходят…
Володя с сомнением посмотрел на Нину.
— Может быть, оставим ее здесь?.. А полицаям скажем, что она больна.
— Нет, этого говорить нельзя. Тогда Катю отправят в больницу, а оттуда никого не привозят назад… А я хочу, — тут голос Нины вдруг стал суровым, — хочу, чтобы она осталась со мной до конца войны… Понимаешь? До конца!
Они поспели вовремя. Перед домом, построившись в три неровные шеренги, стояли ребята. Толстый усатый полицай — его прозвали Тараканом — медленно двигался вдоль строя и считал всех по головам. Таракан не спешил. Он часто останавливался и, боясь сбиться в счете, делал пометки на клочке бумаги. Володя знал, что этот ленивый полицай больше всего на свете любит свиней. Свиней у него было шесть. Розовые, упитанные, они могли есть круглые сутки. И дети всегда стороной обходили загон, где содержались любимцы Таракана, чтобы только не слышать их противного чавканья и не видеть, как они ведрами пожирают картошку… И какую картошку!..
— Этот Таракан нас заморозит! — прошептала Нина, крепче прижимая к себе сестру. — И Беренмейера что-то очень долго нету…
Володя обвел глазами двор. Черный автомобиль и мотоцикл были еще здесь и стояли неподалеку от левого, неповрежденного бомбежкой флигеля, в котором жили охранники. Около них бродили три полицая. Но пи Беренмейера, ни тех, кто приехал вместе с ним, не было видно. Вероятно, они сидели где-нибудь в тепле и ждали конца проверки.
Стоять было очень холодно, и Володя думал о своих товарищах. Наверное, они тоже устали… И очень замерзли… Но все молчат: на проверках разговаривать запрещается… Многие одеты еще хуже, чем он… И как они изменились за эти последние месяцы! Стали похожи на маленьких старичков и старушек… Неужели и он, Володя, тоже состарился?..
— Двести семьдесят один… — послышалось совсем близко, — двести семьдесят два, двести семьдесят три… Двести семьдесят четыре, двести семьдесят пять, двести семьдесят шесть…
Двести семьдесят шестой это он… Последний! Таракан кончил считать… Теперь он подаст команду разойтись…
Но команды не последовало. Усатый полицай спрятал клочок бумаги и вразвалку направился к флигелю…
— Сколько же нам еще ждать! — вдруг в отчаянии выкрикнул Дима Жарский, черноглазый десятилетний мальчик, стоявший по другую сторону от Нины. Его обмотанные тряпками ноги мучительно ныли от холода.
— Молчи! — сердито прикрикнул на него сосед справа. — Молчи и терпи! Ты что, хочешь разжалобить этих зверей?
Этот ширококостный высокий мальчик не казался таким изможденным, как другие, однако он еле-еле держался на ногах, опираясь руками и грудью на толстый сук.
Володя с сочувствием посмотрел на него. Ведь это был Коля Вольнов, трижды уходивший из лагеря… Последний раз его поймали три недели назад… Полицаи жестоко избили Колю, но особенно старался конопатый. Он разбил ему палкой ноги. Чтобы больше не убегал…
— Тебе очень больно стоять, Коля? — тихо спросила Нина.
— Плохо не то, что больно стоять, плохо то, что больно ходить… Но ничего. Я опять уйду!
— И тебя опять поймают…
— А может быть, и не поймают…
— Поймают. Гелла сразу разыщет…
Коля кивнул.
— Да, эта проклятая псина здорово умеет искать! — согласился он. — Вот если бы ушли несколько человек сразу… И в разные стороны… Тогда бы эта тварь растерялась…
— Гелла хорошая!.. — неожиданно вступила в разговор Катя, выглядывая из-под руки сестры.
— Чем же она хорошая? Помогла меня, поймать… — удивился Николаи.
— Но она тебя не укусила… — настаивала Катя.
— Зато эти укусили. — Коля со злобой ткнул пальцем в сторону полицаев. — А все из-за нее…
— Тише, — остановила его Нина. — Они идут…
Из флигеля вышли двое. Один — среднего роста, плотный, с узким впалым ртом и очень большим подбородком. Второй — чуточку повыше, худощавый и рыжеватый, с длинным носом и ко всему безразличными, будто стеклянными глазами. За этими двумя показались Беренмейер и тот человек, что приехал с ним на мотоцикле. Володя узнал его по форме. Она была не черная, как у других, а темно-серая. Позади всех плелся Таракан.
— Эсэсовцы, — определил Коля, — офицеры… И с ними какой-то армейский…
Шеренги зашевелились.
— И что им от нас надо?.. — вполголоса пробормотала Нина.
— Неужели еще раз будут считать?.. — простонал Дима Жарский. И он вдруг заплакал, громко хлюпая носом.
— Может быть, они привезли хлеб? — с надеждой спросил стоящий справа от Коли Витя Бойко, самый маленький по росту мальчик во всем лагере.
— Как же! Дожидайся! — огрызнулся на него Коля. — Они лучше своих собак накормят хлебом, чем нас!..
Эсэсовцы подошли ближе. Несколько минут они молча рассматривали стоящих перед ними детей, потом спросили о чем-то Беренмейера и направились в конец шеренги, туда, где стоял Володя. Их сопровождал обер-шарфюрер. Человек в темно-серой форме и Таракан несколько поотстали.
Так вот, значит, зачем приехал черный автомобиль! Эсэсовцы хотят увезти его, Володю!.. Они идут за ним… А если не за ним, то за кем же тогда?.. За Ниной, за Колей?.. Или за Катей?..
Володя взглянул на своих соседей. Глаза Нины смотрели спокойно, и только руки ее еще крепче обнимали сестренку. Дима Жарский, вероятно, вообще ничего не видел сквозь слезы. Зато Коля преодолел слабость и боль и теперь стоял прямо, высоко подняв голову.
Однако офицеры даже не посмотрели на них. Не взглянул и Беренмейер. Все трое прошли мимо совсем близко от Володи и скрылись за углом. Во дворе остались лишь полицаи да человек в серой форме, который задумчиво ходил взад и вперед около флигеля.
Володя ничего не понимал. Куда направлялись эсэсовцы?.. Зачем?.. Ведь там за домом находился лишь овраг, тот самый овраг, через который он пробирался час назад. Что они хотят делать?..
Прошло минут пять. Наконец эсэсовцы показались снова. Они оживленно разговаривали, и Володя пожалел, что не понимает по-немецки. Несколько раз до него долетали слова “зондеркоманда” и “нах айнер вохэ”. Но что это значит, “нах айнер вохэ”? Что-нибудь очень плохое?.. Или хорошее?..
Затем оба офицера пошли к автомобилю, а Беренмейер остановился и движением руки подозвал к себе полицаев и человека в темно-серой форме. Володя услышал, как глубоко вздохнула Нина.
— Они уезжают… — сказала она. — И Беренмейер тоже… Вон идет его шофер.
Из флигеля действительно вышли еще два человека. Первый предупредительно распахнул перед офицерами дверцу автомашины, второй стал торопливо приводить в порядок мотоцикл.
Да, они уезжают!.. Это правда!.. Даже Дима Жарским и тот перестал плакать… Все обошлось благополучно… Но зачем они приезжали?.. И что такое “нах айнер вохэ”?..
Володя не спускал глаз с Беренмейера, который, очевидно, давал последние указания полицаям. Отпустив их, обер-шарфюрер с минуту постоял на месте и вдруг, круто повернувшись на каблуках, направился к ребятам. Не дойдя до них шагов двадцати, он остановился… и улыбнулся. Улыбнулся одними губами, тонкими и бледными. Потом он поднял руку.
— Разойтись! — сказал он по-русски.
И быстро зашагал к своему мотоциклу.
Володя сидел на верхней ступеньке узкой каменной лестницы, которая вела в подвал, и думал. Он старался припомнить, сколько раз он видел улыбку на лице Беренмейера. И когда это было?
В первый раз Беренмейер улыбался, когда убивали деда Матвея… Потом он улыбнулся, когда черный автомобиль увозил Артемия Васильевича и Ольгу Ивановну.
Но сегодня?.. Ведь сегодня никого не увезли и никого не убили? Эсэсовцы как приехали, так и уехали, не сделав ничего плохого. Почему же улыбался обер-шарфюрер? И что же все-таки значит “нах айнер вохэ”?
Взгляд мальчика скользнул по просторному заснеженному двору и остановился на забитых фанерой окнах левого флигеля. Полицаи сейчас тут… Все, кроме Таракана… Должно быть, сидят возле теплой печки, курят и болтают… Вот бы послушать, о чем они говорят!.. А почему бы и нет?.. Подойти к окнам и послушать…
Володя вскочил. Мысль, которая пришла ему в голову, была очень заманчива, но сейчас еще слишком рано, его могут заметить. Надо подождать темноты.
— Володя! — раздался голос Нины.
— Я здесь! — ответил он, с трудом отрываясь от своих мыслей.
— Где ты? Я уже давно тебя ищу. Иди есть картошку! И как это он забыл про картошку? Про картошку, которая досталась ему с таким трудом!..
— Иду! — крикнул он.
Но перед тем как спуститься в подвал, он еще раз посмотрел на окна левого флигеля.
На ночь дверь в подвал обычно не запиралась, и все же Володя предпочел окольный, но более безопасный путь — вылезть в окно и пробраться по оврагу к задней стене флигеля.
До Володи долетели голоса. Полицаи не спали.
Под окнами флигеля, почти вровень с ними, возвышался огромный сугроб; мальчик спрятался в нем. Он отчетливо разбирал отдельные фразы и даже мог узнать по голосу каждого из собеседников.
— …и трудов не оберешься… Это говорил Таракан.
— Надоел ты со своими свиньями!..
Отвечал ему Конопатый, самый злющий из полицаев, рыжий, с маленькими зеленоватыми глазами.
— И вправду надоел, Филиппыч!..
А это голос Бульди. Такое прозвище он получил из-за своего носа, очень широкого и очень курносого, который в сочетании с оттопыренной нижней губой придавал ему разительное сходство с бульдогом.
— На базаре в Минске твоих свиней с руками оторвут, — продолжал Бульдя. — Так что не бойся! В накладе не останешься!..
Таракан пробормотал в ответ что-то неразборчивое.
Володя был разочарован. Неужели он пришел сюда только ради того, чтобы услышать об этих проклятых свиньях?..
— А я так боюсь, что скоро нам самим придется хуже, чем твоим хавроньям! — проворчал Конопатый.
— Почему это хуже? — удивился Бульдя. — Беренмейер обещал перевести нас в Минск… А там…
— В Минск!.. — Конопатый захохотал. — А долго ли ты просидишь в Минске?.. Дела-то у фрицев того… Драпают помаленьку.
— Ничего, — вмешался в разговор четвертый полицай, которого ребята за его странную, словно вогнутую фигуру прозвали Скобой. — Я не боюсь… Выгонят немцев из Минска — переберусь в Польшу… Погонят из Польши — поеду еще куда-нибудь… Места на белом свете хватит…
Разговор становился интересным, и мальчик придвинулся поближе к окну.
— Хорошо тебе говорить! — уныло забасил Таракан. — А если у человека хозяйство?..
— Пропади ты пропадом с твоим хозяйством! — окрысился на него Конопатый. — Меня куда больше злит, что завтра с утра придется выметаться на кухню!.. А зачем, спрашивается?.. Что здесь делать целому десятку солдат с их унтером?.. Мы бы и одни управились…
— Так ведь это недолго… — попытался успокоить его Бульдя. — Всего-то па…
— А хотя бы и ненадолго! — не унимался Конопатый. — Все равно беспокойство! Не понимаю я этих фрицев… Чего они тянут?.. Порешили бы завтра же всю эту мелюзгу!.. И дело с концом!
— А кто им могилу копать будет? Уж не ты ли? — съязвил Скоба. — Легко сказать! Ведь этих мальцов двести семьдесят шесть штук! И они хоть и тощие, а все же покрупнее котят… Их в луже не потопишь и на помойку не выбросишь… Нет, браток, учись у гестаповцев — они в таких делах мастера! И все делают с толком… Вот скоро приедет этот… Как его там?.. Ну тот, что окопы роет?.. Он и похоронит их всех. И ямку сделает, какую надо, и заровняет ее аккуратненько… И все будет шито-крыто… Были дети, да сплыли! А дом этот взорвут… Будто, значит, бомба в него попала…
Володя медленно опустился в снег, не отрывая глаз от темного прямоугольного окна, которое отделяло его от полицаев. Так вот зачем приезжали эсэсовцы! Вот почему улыбался Беренмейер!.. И “нах айнер вохэ” — это значит просто-напросто: “похоронить их всех”… Всех! И Нину!.. И Катю!.. И Колю Вольнова… И других ребят… всех! Что же делать?.. Бежать?.. Да, да, скорей бежать в подвал!.. Рассказать о том, что он услышал…
Конопатый и Скоба продолжали о чем-то спорить, но Володя уже не вникал в смысл их слов. Он с трудом выбрался из сугроба и побежал прямо к главному входу. Пока полицаи сидят в комнате, ему нечего опасаться неприятных встреч.
Но он ошибался… Едва повернув за угол флигеля, он заметил темный силуэт. Какой-то человек медленно шел ему навстречу. Володя метнулся в сторону и прижался к стене. Человек тоже остановился. Вдруг неизвестный вытянул вперед руку и в лицо мальчика ударил яркий сноп света. Все кончено! Он попался!..
Фонарик на мгновенье потух, потом вспыхнул снова, опять потух и опять вспыхнул. Незнакомец приблизился. Он был уже совсем рядом… Володя опустил голову, продолжая прижиматься к стене, как будто в этом заключалось его спасение. Неожиданно он почувствовал на своем плече большую тяжелую руку.
— Идем!..
Неизвестный произнес это слово с явным трудом, точно давясь. Он повернул свой фонарик, и теперь пучок света был направлен к двери флигеля. Все ясно!.. Он хочет отвести Володю к полицаям… Но кто он? И что ему здесь надо?
— Идем!..
И мальчик пошел. Как приговоренный к казни, еле-еле передвигая ноги… Вот и дверь. Но у самого порога незнакомец остановил его: “Хальт!”
Это слово Володя знал, его знали все на оккупированной гитлеровцами русской земле…
Незнакомец распахнул дверь флигеля и вошел внутрь, оставив мальчика на улице. Переступая через порог, он осветил его фонариком, луч которого на мгновенье скользнул по складкам длинной темно-серой шинели…
И Володя узнал человека. Это он приехал на мотоцикле вместе с Беренмейером. Куда же он пошел? Наверное, за полицаями… Может быть, лучше убежать? Но поздно! Вот уже кто-то выходит!
Из флигеля вышел все тот же неизвестный в серой шинели. В руках он держал какой-то предмет. Подойдя поближе, он протянул его Володе…
— На…
Ничего не понимая, мальчик недоверчиво смотрел на него. Незнакомец немного подумал, затем достал свой фонарик и осветил небольшую буханку хлеба.
— На!..
Володя нерешительно взял хлеб в руки… Уж не смеется ли над ним этот немец? Наверное, за дверями прячутся полицаи. Сейчас они выскочат и схватят его, а потом отнимут буханку и скажут, что он ее украл.
Человек в серой шинели снова положил ему руку на плечо и повернул лицом к входу в подвал.
— Гей!
Все еще колеблясь, мальчик сделал шаг, другой… и вдруг, словно спохватившись, бросился бежать через двор.
Осторожно, ощупью пробираясь в свою комнату, Володя услышал голос Нины. Она убаюкивала сестру и без конца повторяла один и тот же куплет знакомой с детства колыбельной песни:
Котя, котинька, коток.
Котя, серенький хвосток!
Приди, котя, ночевать.
Нашу Катеньку качать…
Эту колыбельную Нина пела каждый вечер, и нередко случалось, что под нее засыпала не только Катя, но и другие ребята, постарше. А Дима Жарский иной раз и сам просил: “Спой про кота… Не могу уснуть: очень есть хочется…”
Володя вошел тихо, стараясь не шуметь, однако Нина сразу встрепенулась и подняла голову.
— Это ты, Вова? — спросила она. — Где ты был так долго? Мальчик сел рядом с ней на солому.
— Подожди минуточку, Нина, — сказал он, все еще переводя дыхание после стремительного бега по двору. — Я сейчас все расскажу. Только сначала разбужу Колю…
— Я не сплю… — послышалось с другой стороны. — Ноги очень ломит… Тебе чего, Вовка?
— Я знаю, зачем приезжали эсэсовцы, — сказал. Володя, понизив голос.
— Ну?
— Они хотят всех нас похоронить.
— Откуда ты это взял?
— Подслушал разговор полицаев.
И Володя слово в слово пересказал все то, о чем говорили Скоба и Конопатый. Его выслушали, не перебивая.
— Значит, они собираются похоронить нас живыми… — не то спрашивая, не то отвечая сама себе, задумчиво произнесла Нина.
— Почему — живыми? Наверное, сначала пристрелят… — невесело откликнулся Коля.
У Володи ком застрял в горле.
— Пристрелят или не пристрелят… Не все ли это равно! — почти выкрикнул он. — Надо придумать, что нам делать?
— Тише, Володя, — остановила его Нина, — всех разбудил. А что нам делать, я пока не знаю. Сейчас подумаем…
— Ах, если бы не мои ноги! — вздохнул Коля.
— Что б тогда было?
— Я ушел бы… сегодня же… еще ночью!
— Опять ты за свое! — упрекнула его Нина. — Ты бы ушел… А мы? А другие?
— Ты не поняла меня, Нина… Ничего вы не знаете! Вы думаете, я тогда пробирался в деревню? К родным? А у меня и родных-то тут не осталось… Нет, я искал партизан…
— Партизан? Зачем? — удивилась Нина.
— Как — зачем! Я хотел рассказать им о нашем лагере… Хотел попросить их, чтобы они нас освободили… Ну и, конечно, задали перцу продажным шкурам… и Беренмейеру!
Володя затаив дыхание слушал Колю. Так, значит, он бежал к партизанам!..
— А где они, Коля? — спросил он. — Где ты их искал?
— В лесу, конечно!
— В каком лесу?
— В любом… Мне говорили старшие ребята, что они всегда скрываются в лесах…
— И в том, что за этим оврагом, тоже?
— Может быть…
— Тогда я пойду к ним! — неожиданно для самого себя решил Володя.
— Ты?
— Да, я!
— Ты не дойдешь…
— А ты бы дошел?
— Сейчас нет… А потом, мы забыли о Гелле. Ведь она все равно никому не даст уйти… Разве только Кате…
Володя опустил голову. Они и вправду забыли о Гелле.
Эту огромную, свирепого вида овчарку привезли к ним в Лесково еще в середине прошлого лета, сразу после первого побега Коли Вольнова. Она стерегла своих пленников на совесть. Не было случая, чтобы Гелла не задержала беглеца или не заставила его вернуться обратно. Так случилось с Колей да и с другими ребятами тоже… И ее боялись все… Все, кроме Кати!
Володя хорошо помнил, как в первый же день, едва завидев овчарку, девочка подбежала к ней и с радостным криком “Собачка!” обняла за шею. Нина тогда чуть не умерла от страха. Но Гелла не тронула Катю и даже слегка вильнула хвостом. И они подружились.
А осенью, когда Конопатый замахнулся на Катю, которая нечаянно попалась ему под ноги, овчарка бросилась на полицая и повалила его на землю.
После этого происшествия Геллу стали запирать. Теперь ее выпускали только ночью, чтобы она охраняла лагерь, или в случае побега кого-нибудь из ребят. Однако она по-прежнему добросовестно исполняла свои обязанности и уйти от нее было невозможно.
— Да, она только Катю пропустит, — задумчиво продолжал Коля. — Но, если бы ее и не было, нам все равно не добраться до партизан…
— Почему?
— Ослабли мы очень. Месяц назад я был крепче и то через два часа выдохся. На голодный желудок далеко не уйдешь…
При этих словах Володя встрепенулся.
— Я принес хлеб! — сказал он.
— Хлеб?!
— Да, мне дал его немец…
— Какой немец?
— В серой форме… Тот, что приехал с Беренмейером… Я встретил его во дворе, и он дал мне буханку. А я — то испугался, думал, что он хочет отвести меня к полицаям.
— Может быть, он коммунист? Или антифашист? — предположил Коля. — Артемий Васильевич говорил, что есть среди немцев и такие…
— Может быть…
Коля взвесил буханку на руке
— С ней можно было бы добраться и до партизан, — сказал он. — Если бы не Гелла!..
— Раздели хлеб, Нина, — попросил Володя.
— Нет, ты возьмешь его с собой, — спокойно отвечала девочка.
— С собой?
— Да, ты пойдешь искать партизан…
— А Гелла?
— Я задержу Геллу… До утра!
— Но как?
— Очень просто… Я разыщу ее во дворе и дам ей понюхать какую-нибудь Катину вещь…
— Ну и что?
— Потом я покажу ей на подвал и скажу “зухен”…
— Что ты ей скажешь?
— “Зухен”. Это слово говорили ей полицаи, когда пускали по твоему следу, Коля. Я слышала…
— Что же будет дальше?
— Что дальше? Гелла спустится в подвал искать Катю. А мы закроем дверь и не выпустим ее отсюда до рассвета…
— А если она будет лаять?
— Пусть себе лает… Из подвала ее никто не услышит.
— Молодец, Нина! — Коля был в восторге. — Иди, Володя! К утру ты будешь уже далеко!
Володя ничего не ответил. Он растерялся и был рад темноте, которая скрывала его от Коли и Нины. Лишь бы они не заметили, что он струсил!.. Потому что он действительно струсил… Его пугал ночной лес, пугало одиночество. Он боялся заблудиться и замерзнуть, боялся возможной погони… Но идти было необходимо.
— Тебя надо собрать, — засуетилась Нина. — Ватные чулки еще крепкие, они выдержат. Телогрейка очень рваная, но у нас другой нет. Горло повяжи шарфом. Шапку мы возьмем у Димы. Она ему велика, а тебе будет в самую пору…
— Но как же Дима? — запротестовал было Володя.
— Ничего, — вмешался Коля. — Когда он проснется, я ему все объясню. Главное, чтобы ты дошел! Понимаешь? Ты должен дойти! Иначе всем нам крышка!
Володя молча подчинился, но на сердце у него становилось все тревожней.
— Подожди. — Коля поднялся на локте. — Через овраг ты не перебирайся, лучше иди по аллее, а потом по большаку. Влево от него будет проселочная дорога. По ней ты доберешься до леса. А в деревню не заходи. Там тебя будут искать. Понял?
— Я пойду за Геллой. — Голос девочки задрожал от волнения. — А ты лезь на окно и жди. Если мне удастся заманить ее в подвал, я крикну: “Иди!” — и ты выпрыгнешь на улицу. Счастливо, Володя! И помни, на тебя вся наша надежда!..
— А ты взяла что-нибудь, чтобы дать понюхать Гелле? — спросил Володя.
— Да, старую Катину варежку. Прощай! И она выскользнула из комнаты.
— Эх, Володька! — Коля пожал ему руку. — Если бы не мои ноги, мы ушли бы вместе… И торопись! Ведь полицаи говорили, что все это случится скоро…
— Я найду партизан! — с неожиданной уверенностью воскликнул Володя. — Найду! Будь спокоен!..
…Перед Володей стоял сам Альфред Беренмейер. Обер-шарфюрер насмешливо смотрел на него и улыбался. Точь-в-точь, как на последней проверке. Володя попытался отвернуться, чтобы не видеть этой страшной улыбки, но его шея будто одеревенела. Он хотел закрыть глаза, но они не закрылись. А Беренмейер продолжал улыбаться, и его улыбка, казалось, говорила: “Я знаю, ты подслушал разговор полицаев и пошел искать партизан, чтобы помешать моим планам. Но у тебя ничего не вышло. Теперь ты замерзнешь здесь, а твоих товарищей я все равно похороню. Нах айнер вохэ!”
Володя застонал и очнулся. Его спина застыла, руки и ноги были как чужие. Он лежал на снегу. Но почему он лежит? Ему надо спешить… Что с ним случилось прошлой ночью?..
Нине удалось заманить в подвал Геллу. Володя слышал, как девочка крикнула ему: “Иди!” — и выпрыгнул из окна. Стремясь выиграть время, он довольно быстро добрался до леса. Искать дорогу было некогда, отдыхать тоже: он ждал погони и решил двинуться напрямик… Поминутно увязая в снегу, больно ударяясь в темноте о стволы деревьев, падая и вставая, Володя, подгоняемый все нарастающим страхом, упорно продвигался вперед. Лишь к рассвету, вконец измученный, он нашел хорошо утоптанную тропу. Здесь он остановился, съел хлеб и, немного отдохнув, отправился дальше. Тропа привела его в самую чащу… и вдруг оборвалась. Оборвалась неожиданно, словно ее ножом обрезали. Вокруг, куда ни глянь, лежал снег. Вероятно, лучше было бы повернуть назад, но Володя вспомнил о Гелле и опять стал пробираться сквозь сугробы, пока дорогу ему не пересек длинный и очень глубокий овраг. Обессиленный и отчаявшийся, он вернулся по своим следам на тропу и упал, потеряв сознание.
Где-то близко захрустел снег. Володя поднял голову, и к нему разом вернулись все прежние страхи. Прямо на него шел какой-то человек. Неужели его все-таки выследили?
Но он не сделал попытки убежать. Не стал даже прятаться за дерево. Будь что будет! К тому же этот незнакомец вовсе не походил на полицая или эсэсовца. На нем был старый, добротный ватник, на голове шапка-ушанка, на ногах огромные, много раз подшитые валенки. Он слегка волочил правую ногу, но двигался очень быстро.
Поравнявшись с мальчиком, незнакомец остановился и несколько секунд молча его разглядывал.
— Как это ты сюда попал? — ворчливо, хотя и без малейшего раздражения спросил он. — Ты из какой деревни-то?
Голос у него был низкий и грубоватый, но небольшие карие глаза из-под сурово насупленных бровей смотрели ласково.
— Что ж ты молчишь? — продолжал он. — Надо отвечать, коли тебя спрашивают. Из какой ты деревни?
— Я не из деревни, — чуть слышно промолвил мальчик. Его страх постепенно проходил; в душе зарождалась слабая и смутная надежда, что этот человек ему поможет.
— Ну, а коли не из деревни, так откуда же?
— Из Лескова.
— Откуда?
— Из Лескова… из лагеря…
— Эге! Так ты это, что ж, сбежал, значит?
Володя кивнул головой. Незнакомец продолжал хмуриться, но глаза у него стали еще более ласковыми и добрыми.
— Похоже на то, что вас там не больно сытно кормили, — сказал он. — Ишь как ты отощал! Одна кожа да кости!..
— Нас не кормили…
— То есть как это не кормили? Какую-нибудь баланду-то небось давали?
— Нет, нас совсем не кормили…
— Как? — Незнакомец даже растерялся. — Да как же это?.. Да нешто это можно, детей не кормить? — заволновался он. — Постой! Ведь ты, наверное, есть хочешь? И замерз к тому же? А ну-ка, вставай! Живо! Идем! Тебя звать-то как?
— Володя…
— А меня Герасим Григорьевич… Или попросту дяди Герасим. Пошли.
Володя с трудом поднялся на ноги, чтобы следовать за своим новым знакомым, и, к своему величайшему изумлению, увидел, что тот направился как раз к тому месту, где так загадочно обрывалась тропа.
— Иди сюда, Володя! — позвал он.
Мальчик подошел.
— Видишь ты эти два ряда кустов? — показал рукой направо Герасим Григорьевич. — Так вот, ступай, значит, как раз промеж ними. Да, смотри, держись середины, а то сразу по шею провалишься.
Володя ничего не понимал. Между кустами, на которые указывал его спутник, снег был, казалось, даже еще пышнее и глубже, чем в других местах. Он с опаской шагнул вперед… и — о чудо! — не провалился. Едва погрузившись по щиколотку, его нога встала на что-то твердое, словно под верхним слоем лежала земля.
Заметив изумление мальчика, Герасим Григорьевич улыбнулся:
— Здесь гребень, — назидательно пояснил он, — а по обе стороны, там, значит, где кусты, — канавы. Места здесь, Володя, я как свои пять пальцев знаю. Двадцать лет тут проработал. Сперва сторожем, а потом объездчиком.
Володе все больше и больше нравился этот человек. На первый взгляд он казался угрюмым и малообщительным. Однако стоило ему улыбнуться, как его обветренное, с тысячей мелких морщинок вокруг глаз лицо сразу менялось и становилось добрым и приветливым.
Герасим Григорьевич нагнулся и вытащил из сугроба длинную тонкую жердь.
— Ты иди вперед, — сказал он, — а я за тобой. Надо наши следы замести. А то вдруг незваные гости нагрянут. Тебе небось тоже не очень хочется возвращаться в Лесково?
Пройдя шагов двадцать, Володя обернулся и увидел, что Герасим Григорьевич пятится и тщательно заравнивает жердью снег. Потом он с силой заколотил по кустам. С веток посыпались снежные хлопья, и через минуту вряд ли кто-нибудь смог бы догадаться, что по этому месту только что прошли люди.
У Володи стало легко на душе. Значит, его не разыщут! Он никогда больше не вернется в это проклятое Лесково, никогда!
— Куда же ты пробирался из лагеря-то? — спросил Герасим Григорьевич. — И как это ты в лес забрался? Ведь здесь и замерзнуть недолго…
— Я искал партизан… — неожиданно вырвалось у Володи. Дядя Герасим обернулся.
— Ну, это ты напрасно старался, — сказал он. — Если бы, Володя, партизан всякий мог найти, немцы бы их давно выследили… А зачем это тебе понадобились партизаны?
— Нас хотят всех убить, — начал было Володя и вздрогнул. Он вспомнил о ребятах, о том, что их надо как можно быстрее выручить, иначе будет уже поздно…
— Кто вас хочет убить?
— Эсэсовцы…
И Володя принялся сбивчиво рассказывать.
Герасим Григорьевич слушал его молча, продолжая, как он сам выражался, “заметать следы”. Наконец гребень кончился, и снова появилась дорожка, уходящая в глубь леса.
— Ты вот что, Володя, — он задумчиво посмотрел на мальчика, — не волнуйся раньше времени… Товарищей твоих, может, еще вызволят… Вот сейчас придем домой и потолкуем. А идти нам уже недалеко… Минут пять.
Они повернули направо, и перед ними открылась поляна. Посреди нее стояла изба, к которой примыкали небольшой огород и сад.
Герасим Григорьевич распахнул дверь, и Володя увидел высокую полную женщину с приятным круглым лицом и такими же круглыми, словно постоянно чему-то удивляющимися глазами.
— Батюшки! — воскликнула она. — Кого это ты привел, Герасим?
Володю удивил ее голос. Он был тоненький-тоненький, а имя своего мужа она произносила слегка нараспев: “Гера-асиим”.
— На дороге нашел, — улыбнулся Герасим Григорьевич. — Бежал, вишь, из лесковского лагеря да чуть было в лесу не замерз. Спасибо, я на него наткнулся… Володей зовут…
— Бедненький! — всплеснула руками женщина. — А тощий-то какой! Голодный небось? Его же поскорее покормить надо… Ты раздевайся, Володя… У нас тепло…
Не успел мальчик опомниться, как она уже проворно расстегнула его телогрейку и тут же в ужасе отступила, увидев под ней голое посиневшее тело.
— Ах ты батюшки! — Она снова всплеснула руками. — Смотри, Герасим! На нем и рубашки-то нет! Да как же это он не замерз?.. Постой, я разыщу, во что бы его одеть…
— Успеется, — остановил ее Герасим Григорьевич, — поесть он и в телогрейке может… Ему бы теперь чего-нибудь горяченького, согреться…
— Так я вам борщу налью. — Хозяйка метнулась к печке. — Ведь ты тоже с утра ничего не ел… Вместе и пообедаете.
Володя сел за стол и с наслаждением проглотил несколько ложек, а потом незаметно для самого себя опорожнил большую миску горячего борща.
— Жорка-то где? — спросил объездчик жену.
— На охоту ушел еще с утра. Соскучился, говорит, без свежего мяса. А зачем он тебе?
— Послать его хочу к Алесю Антоновичу. Дело есть важное.
— Так он сбегает. Вот придет, поест и сбегает. Да, никак, это он идет… — Она взглянула в окно. — Ну, точно, он.
В сенях послышались быстрые шаги, дверь распахнулась, и на пороге появился высокий красивый парень. За плечами у него висела охотничья двустволка, а в руке он держал огромную черную птицу.
— Есть хочу, мать! — громогласно объявил он. — По-настоящему! Давай обед! А это кто? — уставился он на гостя.
— Из лесковского лагеря он, — отвечал Герасим Григорьевич, ласково глядя на Володю.
— Сбежал, значит! По-настоящему? Вот молодец! — Жорка сильно хлопнул Володю по плечу. — Ты его покормила, мать?
— Покормила, Жорочка…
— Еще дай!.. Я вижу, он еще хочет.
— Так ему нельзя много. Отец говорит — вредно…
— А ты меду ему дай… Меду можно… Правда, можно, отец?
— Меду, пожалуй, можно, — согласился Герасим Григорьевич.
Хозяйка вышла в сени и вернулась с полным стаканом меда. Стакан она поставила перед Володей, а сыну налила миску борща.
— Ты ешь, ешь! — Парень подмигнул мальчику. — Тебя зовут-то как?
— Володя…
— А меня Жора… Ешь мед, Володя! По-настоящему!
И, будто показывая, как это нужно есть по-настоящему, Жора накинулся на борщ и опустошил миску раньше, нежели Володя успел проглотить вторую ложку меда.
— Молока! — потребовал он у матери. — И ему тоже!
— Молоко холодное, Жорочка, а он и так замерз… Вечером подою, дам ему парного…
— Ладно!
Жора схватил крынку с молоком, поднес ее к губам и осушил, ни разу не переводя дыхания.
— Уф! — удовлетворенно вздохнул он.
Герасим Григорьевич спокойно наблюдал за ним.
— Наелся? — спросил он.
— Наелся!
— Тогда слушай меня. Надевай лыжи и ступай до Алеся Антоновича. Понял?
— А что сказать-то ему?..
— Скажешь, что у нас мальчик из лесковского лагеря… И он, значит, говорит, что эсэсовцы задумали перебить всех ребят.
— Неужто всех? — Жора удивленно взглянул на Володю.
— Ты его не пытай… Вишь, его совсем разморило… Ты меня слушай!.. Передай все это Алесю Антоновичу и попроси его прийти…
— Ладно, отец, сейчас пойду…
— Сначала принеси воды, — вмешалась хозяйка. — Пока печка горячая, надо воду подогреть и вымыть мальчишку.
— Устал он очень, — попробовал возразить Герасим Григорьевич.
— Потерпит немного, не грязным же ему ложиться.
Володя и в самом деле безумно устал. Привалившись к стене и закрыв глаза, он уже не слышал, как ушел Жора, пожелав ему отдохнуть и выспаться, как рылась по сундукам хозяйка, разыскивая старые Жорины вещи, из которых тот давно вырос, как спрашивал его о чем-то Герасим Григорьевич. Потом ему пришлось на несколько минут проснуться, чтобы залезть в корыто, где его беспощадно скребли и терли. А еще через полчаса, чистый и переодетый, он лежал на теплой печи и пытался сообразить, кто такой Алесь Антонович и чем он может помочь ребятам. С этой мыслью он заснул.
Спал Володя крепко, но, по выработавшейся за два года привычке, проснулся как раз в то время, когда в лагере обычно происходила утренняя проверка. Еще не открывая глаз, он услышал где-то рядом оживленные голоса.
— Надо его разбудить, — настаивал чей-то могучий бас. — Жаль мальчонку, но что поделаешь… Время не терпит.
— Это верно! Разбудите, пожалуйста, мальчика, Герасим Григорьевич, — мягким баритоном поддержал его второй собеседник.
— Ну, коли надо, так надо, — согласился объездчик, которого Володя сразу признал по голосу. — Подыми его, Жорка, да, смотри, поаккуратнее… Не испугай!..
Сообразив, что это его собираются будить, мальчик открыл глаза и поднял голову. Почти в тот же момент перед ним появилось улыбающееся лицо Жоры.
— Да он не спит! — радостно воскликнул парень. — Проснулся по-настоящему!.. Слезай, Володька! Тут с тобой поговорить хотят…
И, взяв мальчика под мышки, он осторожно спустил его на пол.
Помимо самого Герасима Григорьевича и его жены, в комнате были еще два человека. Первый с бритой головой и лицом и ясными бледно-голубыми глазами. Второй был огромного роста, широкоплечий, с пышной шевелюрой и густой окладистой бородой. По внешнему виду и по одежде он казался типичным сельским жителем.
— А вот он, герой! — загремел бородач, делая шаг навстречу мальчику. — Покажись-ка, покажись, каков ты из себя!
— Это Алесь Антонович, — сказал Володе Герасим Григорьевич. — А вот это Михаил Германович. Расскажи-ка им то, о чем ты вчерась говорил мне. Про то, значит, как эсэсовцы решили вас всех убить…
— Не торопите его, Герасим Григорьевич, — слегка улыбаясь, остановил его Михаил Германович. — Садись к столу, Володя! Вот так! А теперь скажи, когда приезжали в лагерь эсэсовцы?
Мальчик на секунду задумался.
— Позавчера, — сказал он.
— И сколько их было?
— Два офицера, Беренмейер и еще один… В серой шинели.
— Так. И что же они делали?
— Собрали нас всех на проверку и долго держали…
— Припомни еще что-нибудь. Постарайся!
— Потом они ходили зачем-то за дом. Туда, где овраг… Алесь Антонович промычал что-то неразборчивое и, придвинув себе табурет, сел между Володей и его собеседником.
— Значит, они ходили к оврагу?
— Да!
— Хорошо! А теперь объясни: почему ты решил подслушать разговор полицаев?
— Потому… Потому… что, — замялся Володя, — потому что Беренмейер улыбался.
— Это очень интересно! — Михаил Германович внимательно посмотрел на мальчика. — Он, что же, очень редко улыбается?
— Он улыбается только тогда, когда нам плохо… Вот когда эсэсовцы убивали деда Матвея и когда увозили Артемия Васильевича и Ольгу Ивановну.
— Тогда он улыбался?
— Да…
— Ты молодец, Володя! У тебя редкая наблюдательность!
Володя не совсем понял эту похвалу, но ему было приятно, что его назвали молодцом, и он продолжал рассказывать, уже не дожидаясь дальнейших расспросов:
— Ну, я и подумал: может, полицаи знают, зачем приезжали эсэсовцы. И стал подслушивать под окном…
— Герасим Григорьевич уже говорил нам о том, что тебе удалось услышать. Повтори нам это еще раз. И как можно подробнее.
Володя смог довольно точно восстановить почти весь разговор полицаев.
Его слушали с напряженным вниманием.
— Сволочи проклятые! Нет, что за сволочи! — зарычал вдруг Алесь Антонович, изо всех сил грохнув тяжелым кулаком по столу. Потом он вскочил и зашагал по комнате, снова и снова повторяя: — Нет, что за сволочи!
Михаил Германович, напротив, сохранял полнейшее спокойствие, и его голубые глаза смотрели все так же ясно.
— Теперь я не сомневаюсь, — сказал он, — что германские власти действительно решили уничтожить всех детей. Нам остается только уточнить дату. Ты не помнишь, Володя? Полицаи не говорили, когда это должно произойти?
— Нет, они сказали только, что завтра им придется переселяться…
— Потому что в левом флигеле не хватит места на пятнадцать человек?
— Да.
— Рассказывай дальше, все, вплоть до твоего бегства из лагеря.
Мальчик исполнил его просьбу, не забыв упомянуть и про свою встречу с человеком в серой форме.
— То, что он дал тебе хлеб, не удивительно. Не все немцы фашисты. Но как же нам все-таки уточнить дату? Эсэсовцы при вас ничего не говорили? Хотя ты, наверное, не знаешь по-немецки?
Володя отрицательно покачал головой.
— Но, может быть, ты все же назовешь отдельные слова?
— Они говорили про какой-то гребень, — неуверенно стал припоминать мальчик.
— Про шанценгрэбер?
— Да, да!
— Вспоминай, вспоминай! Это очень важно.
И вдруг Володю словно осенило.
— Они два или три раза сказали: “Нах айнер вохэ…”
— Они сказали: “Нах айнер вохэ комт шанценгрэбер”?
— Я не помню точно… Я помню только “нах айнер вохэ”, — честно признался мальчик.
— Это было бы очень хорошо! Очень хорошо! Если бы все случилось действительно “нах айнер вохэ”!..
— Что же это значит: нах айнер вохэ? — спросил Алесь Антонович.
— Это значит через неделю. А поскольку говорили они два дня назад, то остается еще пять дней…
— А вдруг они говорили о чем-нибудь другом?
— Не думаю. Если бы они предполагали совершить свое преступление раньше, они бы не стали вызывать солдат и усиливать охрану лагеря.
— А откуда вы знаете, что они вызвали солдат?
— Но ведь это ясно. Вспомни человека в серой шинели. Он прибыл, чтобы подготовить квартиру для своих людей.
— А может быть, для особой команды?
— Особая команда не состоит из одиннадцати человек. Ист, это просто солдаты из соседней части.
— Пожалуй, вы правы, — согласился Алесь Антонович. — Значит, в нашем распоряжении пять дней.
— Не больше четырех, Алесь Антонович… Мы должны опередить эсэсовцев.
— Не пойму, — неожиданно вмешался в разговор Герасим Григорьевич. — Зачем это фашистам понадобилось убивать детей? Ведь они их и так не кормят.
— Времени у них в обрез, — пояснил Алесь Антонович, — близок час прихода нашей армии…
— Но убивать ребят? — не унимался Герасим Григорьевич.
— Для этого у них есть причина…
— Какая же?
Алесь Антонович обернулся к мальчику:
— К вам в лагерь приезжали немецкие врачи?
— Много раз…
— Что же они делали?
— Уколы нам делали… Против болезнен…
— Как же они делали вам эти уколы?
— Забинтовывали руку крепко-крепко и кололи… Очень больно было…
— Вы слышали, Герасим Григорьевич?
— Слышали… Ну и что?
— Они брали у них кровь, — пояснил Михаил Германович. — Использовали детей в качестве доноров…
Объездчик оторопел. Его жена вскрикнула от ужаса.
— Это еще далеко не все, — продолжал Алесь Антонович. — После уколов у вас в лагере болели ребята, Володя?
— Да…
— И что с ними делали?
— Увозили в больницу…
— А оттуда они возвращались?
— Нет…
— Теперь вы понимаете, Герасим Григорьевич? У детей брали кровь, а потом тех, кто заболевал, уничтожали… Разве это не тягчайшее преступление?
— Еще бы!
— Значит, им необходимо замести все следы… Ведь скоро придется расплачиваться…
Володя слушал, раскрыв рот. Откуда эти люди лучше его самого знают, что творилось у них в лагере? И как это Михаил Германович сразу догадался, что такое “нах айнер вохэ”? Наверное, они помогут его друзьям… Может быть, они скажут ему, где скрываются партизаны?
— Вам уже давно следовало бы освободить всех ребят! — проворчал Герасим Григорьевич.
— Сведения о том, что у них брали кровь, мы получили совсем недавно, — ответил ему Алесь Антонович. — А об уничтожении их в больнице нам сообщили всего три дня назад… Вот теперь будем отбивать ребят, не правда ли, командир? — обратился он к Михаилу Германовичу.
— Ни в коем случае! — твердо ответил тот.
У Володи похолодело в груди. Жора рванулся вперед, словно намеревался что-то сказать. Герасим Григорьевич и его жена с упреком уставились на Михаила Германовича. Один Алесь Антонович почему-то улыбнулся.
— Что же мы будем делать? — спросил он.
— Надо подумать, — сказал Михаил Германович. — Людей у нас осталось очень немного: остальные участвуют в известной вам операции. Без шума уничтожить охрану лагеря очень трудно, даже невозможно. А после первого выстрела к немцам прибудет подмога. Вы и сами понимаете, что увозить детей во время боя, рисковать их жизнью — это преступление.
— Согласен!
— Следовательно, надо вывезти их тайком… Ну, хотя бы тем же путем, каким ушел Володя, то есть через окно…
— Еще раз согласен!
— А поблизости их будут ждать подводы. К этому необходимо основательно подготовиться. Достать сани, обеспечить их возницами. Лошади у нас есть, а людей маловато. Договоритесь с местными жителями, найдите таких, кто бы согласился взять ребят на время к себе. Хотя бы до прихода нашей армии…
— Слышали, Герасим Григорьевич, что говорит командир? — сказал Алесь Антонович. — Вам с Жорой придется основательно потрудиться. Оповестите все окрестные деревни. Вам помогут еще трое связных. Управитесь к сроку?
— Почему же не управиться? — Герасим Григорьевич с минутку помолчал, потом почесал свой давно не бритый подбородок и добавил: — А насчет, значит, ребят… Володю-то мы решили взять к себе… Ну, и еще кого-нибудь…
— Прокормите? Не тяжело будет? Что скажете, Лариса Афанасьевна?
— Почему не прокормить? — возразила хозяйка. — Мы ведь живем получше многих других…, И коровку сберегли… И кур еще с десяток осталось… Прокормим!
— Договорились! А теперь, Герасим Григорьевич, давайте обсудим, на кого мы с вами можем рассчитывать?
Они вооружились бумагой и карандашом и принялись перечислять имена и фамилии. Володя их не слушал. Он едва не прыгал от радости при мысли, что останется здесь, с Жорой, с Герасимом Григорьевичем и Ларисой Афанасьевной. Но кого они еще возьмут? Может, Колю Вольнова? Или Нину? Хотя Нина ни за что на свете не расстанется с Катей… А что, если попросить их взять к себе и Колю, и Нину, и Катю?..
Михаил Германович незаметно наблюдал за ним.
— Послушай, Володя, — серьезно, как будто обращаясь к взрослому, начал он. — Я хочу задать тебе один вопрос. Ты очень хочешь помочь своим товарищам?
— Очень! — искренне вырвалось у мальчика.
— А не смог бы ты для этого вернуться обратно в Лес-ково?
У Володи потемнело в глазах.
— В Лесково? — еле слышно сказал он.
— Да, в Лесково. Разумеется, не сейчас, а дня через два-три, когда ты немножко окрепнешь. Ребят нужно подготовить к побегу, чтобы они все могли 6 назначенный час выбраться из лагеря. И подкормить их тоже. Иные, вероятно, на ногах не держатся от голода?
Володя вспомнил о Кате и кивнул.
— Ты возьмешь с собой побольше хлеба, — продолжал Михаил Германович. — А в помощники тебе мы дадим Жору…
Жора порывисто обнял мальчика за плечи.
— Соглашайся, Вовка! — воскликнул он. — Мы с тобой все сделаем по-настоящему! И твоих товарищей вызволим…
Володя уже не колебался: с Жорой он готов был идти хоть на край света.
— Хорошо, — сказал он.
— Тогда через три дня я зайду, — поднялся со своего места Михаил Германович, — и дам вам последние указания. Вы идете, Алесь Антонович?
— Сейчас, командир! Ступайте вперед, я вас догоню.
— До свидания!
И, козырнув по-военному, Михаил Германович вышел.
— Кто он такой? — тихо спросил Володя.
— Как — кто? — удивился Жора. — Командир партизанского отряда. А Алесь Антонович — комиссар…
Партизаны! Так, значит, Коля все-таки прав! Они существуют и действительно скрываются в лесах. И он, Володя, их нашел!
— Когда-нибудь я расскажу тебе о Михаиле Германовиче, — сказал Жора. — И об Алесе Антоновиче тоже.
— А почему не сейчас?
— Сейчас некогда. Слыхал небось, о чем тут говорили? Вот позавтракаю, возьму лыжи и айда! Побегу по деревням, искать место для ваших ребят.
— А я? — спросил Володя.
— Тебе нужно отдыхать! А вот мать уже и завтрак подает… Пошли!
— Здесь я бывал много раз, — сказал Жора. — Еще перед войной. Только тогда мы ходили другой дорогой.
Володя ничего не ответил. Они стояли на краю оврага, того самого оврага, которым он пробирался пять дней назад, когда бежал из лагеря. На его противоположной стороне четко выделялось в вечерних сумерках главное здание лесковской усадьбы.
— Михаил Германович наказывал быть осторожней, — продолжал Жора. — Он думает, что немцы выставили посты. Но отсюда ничего не видно. Придется спускаться вниз. Иди за мной. Только не касайся веток… Лучше по уши заройся в снег, но чтобы кусты не шелохнулись…
Командир партизанского отряда был у объездчика сегодня утром, подробно объяснил задание и взял с ребят слово, что они будут точно исполнять все его указания.
— В твоих руках жизнь товарищей, — сказал он на прощание Володе. — Малейшая оплошность, малейший промах, и они погибнут.
С Жорой он разговаривал долго и намекнул, что тот полностью отвечает за безопасность Володи.
— Зря мы не захватили с собой маскхалаты, — шепнул Жора мальчику, когда они скатились на дно оврага. — Ночь, как назло, будет светлая… А нам еще мешки с хлебом тащить.
Хлеб, который им дали для ребят, они оставили вместе с санями в небольшом лесочке, примерно в километре от оврага. Подъехать ближе было невозможно: лошадь по брюхо увязала в снегу.
— А ты сможешь? — также шепотом спросил Володя.
— Что смогу?
— Дотащить сюда хлеб?
— Поработать придется по-настоящему… Но ничего… Мне бы лишь тебя доставить на место, а там у меня вся ночь впереди.
Володя успокоился. Он не случайно спросил о хлебе. Чем ближе подвигались они к подвалу, где медленно умирали голодной смертью его товарищи, тем все более невозможным представлялось ему появиться среди них с пустыми руками.
— Ну, полезли дальше, — сказал Жора. — А то скоро совсем стемнеет.
— Ну, и пусть стемнеет, — возразил Володя. — Тогда нас никто не увидит…
— Нас не увидят, и мы ничего не увидим… А знаешь, что говорит Михаил Германович партизанам? Узнайте все о неприятеле, но так, чтобы он о вас ничего не узнал, и вы уже победители…
— Откуда ты знаешь, что он им говорит?..
— Так я ж у них вроде как бы связной. И мой батя тоже. Ну ладно, довольно болтать! Полезли…
И он, извиваясь как ящерица, легко заскользил между кустами. Двигаться по проложенному им следу было много легче. Все же Володя отстал от него шагов на пять, и, когда догнал наконец, Жора успел осмотреться.
— Часовых не видно, — сказал он тихо. — А где же окно, через которое ты бежал?
— Вот оно, — хотел было сказать Володя и осекся: оба окна в подвал были наглухо заколочены досками.
Жора проследил глазами за его взглядом.
— Да, — он почесал затылок, — выходит, что фрицы нас перехитрили…
— А что, если ребят уже?.. — Мальчик не договорил, ужаснувшись своей мысли.
— Тогда эсэсовцам незачем было бы забивать окна, — успокоил его Жора. — Но как это они сумели присобачить доски к каменной стене? Хотя, постой, я, кажется, понял… По обе стороны окна вбито по столбику, на них и держатся доски.
Володя не понимал, почему Жору интересуют такие пустячные вопросы.
— Я сейчас подбегу к окну, — сказал он, — и крикну ребятам… Может, они услышат и что-нибудь ответят.
— Постой! — Парень удержал его за руку. — Не торопись, Михаил Германович говорил, что обязательно должен быть часовой. Подождем немного, поглядим!
“И что это он заладил: Михаил Германович говорил, Михаил Германович говорил, — с досадой подумал мальчик. — Если окно забито, то какие еще могут быть часовые? Ребятам все равно не выбраться”.
Вдруг Жора пригнулся к земле и нагнул Володину голову.
— Ну, кто был прав? Вон из-за того угла, налево, вышел солдат с автоматом. Но вокруг дома он не пошел… Посмотрел по сторонам и назад…
— Что же делать?
— Подождем…
Минуты через три, а может быть, и через четыре солдат появился вновь. Потоптался немного на месте и почти тут же ушел. На этот раз его заметил и Володя.
— Будем считать, — сказал Жора.
Он считал очень долго, но наконец установил довольно точно: часовой появляется через каждые триста пятьдесят — триста семьдесят секунд.
— За это время я успею поговорить с ребятами, — предложил Володя.
— Рано еще… Михаил Германович наказывал: увидел одного человека, посмотри, нет ли где-нибудь рядом другого…
В самом деле, вскоре из-за правого угла дома вышел второй солдат. Он так же секунду потоптался перед окном и так же исчез.
— Так их, значит, двое! — ахнул мальчик.
— Нет, это тот же самый… За домом очень глубокий снег, а он в сапогах… Вот он и ходит не кругом, а взад и вперед, от угла до угла…
Володя сник. Теперь он уже не предлагал добежать до окна и обменяться несколькими словами с ребятами.
— Да ты не горюй! — ухмыльнулся Жора. — Сейчас подсчитаем… Триста пятьдесят пополам — это будет сто семьдесят пять… Времени у нас, значит, всего три минуты… Маловато. — Он задумался. — А что, в этих комнатах наверху никого нет?
— Никого. Там же все разрушено.
— Тогда мы вот что сделаем. Как только часовой опять скроется, мы добежим до дома и залезем в окно, что над подвалом. Оттуда и ребят можно окликнуть, если будет нужно…
— А хлеб?
— Дотащу я хлеб, не беспокойся. Мне бы лишь тебя припрятать… Ну, готовься! Вот солдат опять выходит. Раз, два… Беги!
Схватив Володю за руку, Жора вихрем устремился к зданию. Добежав до окна, он подсадил в него мальчика, после чего быстро вскарабкался сам. Часовой за это время едва успел проделать половину своего пути.
Они оказались в бывшей спальне детского дома. Комната была пуста. Лишь на полу возвышалась большая груда осыпавшейся с потолка штукатурки.
— Здесь еще холоднее, чем на улице, — поежился Володя. Жора осторожно выглянул наружу.
— Мы как раз над подвалом, — сказал он. — И я был прав. Доски прибиты к столбикам. А сверху между столбиками оставлена щель для воздуха… Отсюда можно было бы поговорить с ребятами, да ведь они, должно быть, спят… А кричать нельзя: часовой услышит.
— Как же я попаду к ним? И как они выберутся из подвала? И как мы сможем передать им хлеб? — Володя был готов заплакать.
— Что ты заладил — как, как… Сейчас подумаем. Доски можно, конечно, отбить. У меня в санях есть топор. На худой конец сойдет и это. — Тут он вытащил из-за пазухи немецкий штык. — Но ведь нужно, чтобы охрана ничего не заметила…
— Значит, все пропало!..
— Ничего еще не пропало! Ты оставайся здесь и сиди тихо. Понял? А я пойду.
— Куда?
— Принесу покамест хлеб и топор. Жди меня и не высовывайся, а то тебя заметят… Я скоро…
И, прежде чем мальчик успел что-нибудь возразить, он выскочил из окна н исчез.
Время тянулось медленно, Володя был одет очень тепло. На нем был полушубок, правда, старый, но еще прочный, ватные брюки и валенки, собственные валенки Ларисы Афанасьевны. Из прежних вещей он сохранил лишь свои ватные чулки, которые очень помогли ему, когда они перебирались через овраг. Однако мальчик основательно замерз и стал бегать взад и вперед по комнате, чтобы согреться. Прошло уже больше часа, но Жора не появлялся. Володя начал беспокоиться. Что могло случиться с его спутником? Почему его так долго нет? Он осторожно подкрался к окну, чтобы выглянуть наружу, и в тот же миг что-то тяжелое внезапно сбило его с ног и придавило к полу. А секундой позже в окне появился и сам Жора.
— Зашиб тебя? Ну, не серчай!.. — запыхавшись, промолвил он.
Володя медленно поднялся, рядом лежал тяжелый мешок.
— Ты принес хлеб?
— Ну да, оба мешка. За два раза. Пришлось потрудиться по-настоящему. И топор тоже. Сейчас принесу. — Он вылез из окна и быстро вернулся с топором и вторым мешком.
— Ну, Володя, — объявил он, — настал и твой черед поработать.
— А что я должен делать?
— Считать-то ты умеешь? Не разучился в лагере?
— Умею…
— Вот и будешь считать…
— Зачем?
— Затем, что самому мне считать будет некогда… Я дождусь, когда скроется часовой, и начну выламывать доску. А ты считай. Как только досчитаешь до ста пятидесяти, крикнешь: пора.
— Ладно…
— Но так придется делать много раз. И считать нужно не очень быстро и не очень медленно. Вот так: раз, два, три…
— Понимаю.
— Ну, тогда за дело!
Все последующие два часа Володя удивлялся неистощимой энергии и выносливости Жоры. Он то яростно трудился над досками, то с проворством обезьяны влезал в окно, чтобы тут же выскочить обратно. Вскоре он был вынужден снять полушубок и остаться в одной рубашке, но и та взмокла от пота.
— Подожди, Жора, — возмолился наконец мальчик. — У меня язык во рту не поворачивается…
Жора накинул полушубок и присел на подоконник.
— Две доски я уже обработал, — сказал он. — Покончу с третьей, и шабаш! Ты-то и сейчас пролезешь, но завтра придется тащить через эту дыру двести семьдесят пять девчонок и мальчишек. Вот и надо, чтобы она была побольше. Так вернее…
Володя с любопытством выглянул в окно.
— Но ведь все доски на месте, — удивился он.
— Вот и хорошо, что на месте… Я их не ломал, а вырезал вокруг гвоздей. Теперь их когда угодно снять можно и снова поставить.
— Чем же ты их вырезал? Топором?
— Топор мне служил вместо молотка, а немецкий штык вместо стамески. Ну как, отдохнул? Тогда считай!
Меньше чем через час Жора покончил и с третьей доской.
— Остается только тебя опустить, — сказал он. — Подвал-то глубокий?
— Глубокий.
— А ты ноги не поломаешь, коли прыгнешь?
— Там была лестница…
— Была, да небось давно сплыла. Или ты думаешь, немцы ее для тебя специально оставили?
Володя колебался недолго.
— Я спрыгну.
— Вот и хорошо. А ребята твои проснулись. Я слышал, они шептались…
— Тогда их можно окликнуть?
— Валяй! Только не больно громко.
Володя перевесился через подоконник.
— Ребята! — позвал он. — Коля! Нина! Митя!
Сначала было тихо. Потом послышался чей-то голос:
— Кто это?
— Это я, Володя! Родин!
— Володька!
— Нина!
— Тише, ты! — Жора схватил Володю за воротник и быстро втянул его в комнату. — Ишь обрадовался!
— Что случилось?
— Смотри!
Кусты напротив окна вдруг осветились. Вероятно, часовой услышал голоса и забеспокоился. Луч фонарика медленно скользил по склону оврага.
— Если он заметит наши следы на снегу, мы пропали. — Жора сказал это почти спокойно. — По-настоящему!
Но фонарик потух. Немец ничего не заметил и, не слыша больше шума, успокоился. Тем не менее Володя уже не решался возобновить разговор с Ниной.
— Я вот что надумал, — после короткого молчания произнес Жора. — Сейчас тебе лезть в подвал нельзя.
— Почему?
— Рассчитывай сам. Надо выпрыгнуть из окна — это раз. Снять три доски — это два. Спустить тебя вниз — это три. Поставить все доски на место — это четыре. И, наконец, снова спрятаться — это пять… Времени у нас всего две — три минуты. Мы можем успеть, а можем и не успеть. Я пойду в комнату напротив и погляжу, что делается во дворе. Надо дождаться смены караула.
— Зачем?
— Пока часовые будут меняться, пройдет лишняя минута, и я успею спустить тебя в подвал. И хлеб тоже… Ну, я пошел!
Володя сел на пол и стал терпеливо ждать. Но не прошло и двадцати минут, как Жора вихрем ворвался в комнату.
— А ну, живо! — воскликнул он, подбегая к окну и выбрасывая в него мешок с хлебом. — Прыгай!
Володя прыгнул и упал в снег. Пока он поднимался, рядом с ним бухнулся в сугроб второй мешок, за которым последовал и сам Жора.
— Сюда, Володя! Скорей! Скорей! — Он мигом снял доски и спустил мальчика в окно. — Эй вы, внизу! Берегитесь!
До пола оставалось не более полутора метров, и Володя приземлился благополучно, хотя и не устоял на ногах.
— Не задерживайся, отходи! Зашибу! — командовал наверху Жора, подтаскивая к отверстию оба чувала. — Получайте! Вот вам первый! А вот и второй! Готово!
Володя стоял, задрав голову, и видел, как тусклое светлое пятно над его головой уменьшилось в размерах, а затем вовсе исчезло. Жора прикрыл окно досками, и на сердце у мальчика сразу стало тоскливо и жутко. Он вновь почувствовал себя пленником, маленьким и беспомощным существом, отданным во власть могучей злой силы. Удастся ли им спастись? Это должно было решиться через двадцать четыре часа. А пока оставалось одно — ждать!
Тишина, воцарившаяся в подвале после неожиданного появления Володи, была нарушена Ниной.
— Это ты, Володя? — спросила она. — Да, — ответил мальчик.
— Ты зачем вернулся в лагерь?
— Я привез хлеб…
— А партизаны? Ты нашел партизан? — прозвучал где-то совсем рядом голос Коли Вольнова.
И хотя Володя ничего не видел в темноте, он почувствовал, что вокруг него плотной стеной стоят ребята и что все они ждут ответа именно на этот вопрос.
— Да!
По комнате пронесся как будто тихий шелест. Сомнений не было, никто не спал, но право расспрашивать Володю они, казалось, предоставили лишь Нине и Коле.
— Партизаны нас освободят?
— Да, завтра вечером, когда стемнеет!
Коля нашел ощупью руку Володи и крепко пожал ее:
— Молодец! Ты спас нас всех!
— Спасибо тебе, Володя! — тихо добавила Нина.
Володя смутился. Он вспомнил, как дрожал от страха в лесу. Нет, он не молодец… Ему просто повезло, что на него наткнулся Герасим Григорьевич.
— Оки нападут на лагерь? — опять спросил Коля.
— Нет, они увезут нас потихоньку. Мы вылезем в окно, нас посадят в сани и увезут…
Володя вспомнил все, что говорил Михаил Германович, и разъяснил возможно внушительнее:
— Близко от лагеря стоит воинская часть. Если стрелять, то к эсэсовцам прибудет подмога. Партизаны не смогут вести бой и одновременно вывозить нас. — Володя повысил голос, чтобы его было слышно в самых дальних рядах. — К завтрашнему вечеру мы все должны быть готовы. — И, сделав небольшую паузу, добавил: — Партизаны прислали вам хлеб! Два большущих мешка!
Темнота вокруг словно всколыхнулась.
— Тише, ребята! — крикнул Коля. — Разойдитесь! Мы поделим хлеб и разнесем его по комнатам…
Хлеб делили долго, и Володя тем временем пробрался в угол, на свое старое место, и сел рядом с Катей, которая с жадностью уплетала кусок хлеба. Он вспоминал, как они с Жорой ковыляли целый километр по глубокому снегу и переползали на животе овраг. Многие ребята так ослабли, что такой путь им будет не под силу… Значит, их придется тащить на руках? Все это казалось невыполнимым. И как смогут партизаны вывезти детей без шума, когда рядом с домом ходит часовой?
Покончив с раздачей хлеба, подошли Коля и Нина. Обоим не терпелось поскорее узнать все подробности.
— Расскажи, как ты нашел партизан? — попросил Коля.
— Я встретил в лесу одного человека, — пояснил Володя.
— Партизана?
— Нет, лесного объездчика, а он у партизан связной.
— И он привел тебя к партизанам?
— Нет, они сами пришли к нему домой… Командир и комиссар.
— Это они послали тебя в лагерь?
— Да, нужно было вас подготовить… И потом принести хлеб.
— А кто был с тобой?
— Жора, это сын объездчика.
— Наверное, смелый парень?
— Очень смелый и очень ловкий… Я бы без него пропал. Это он выломал доски в окне, хотя за домом ходил часовой…
— Вы оба молодцы! Ничего не испугались! Володя поспешил переменить тему разговора.
— Как вам удалось задержать Геллу? — спросил он. — И когда меня хватились полицаи?
— Гелла вбежала в подвал и разыскала Катю, а потом легла рядом с ней и пролежала так всю ночь. Только к утру стала проситься наружу. Тут мы ее и выпустили. Ты уже был далеко. А полицаи хватились тебя только к вечеру. Утром они переезжали на кухню и у них не было времени устраивать проверку, зато вечером… Если б ты знал, что было вечером. Конопатый орал, боялся, что им достанется от Беренмейера, а Таракан стал нас допрашивать, куда ты делся? Но мы ему ничего не сказали. А потом приехал Беренмейер и солдаты. Много солдат…
— Я знаю, десять человек.
— Это в тот день десять, а на следующий день еще десять. Всего их сейчас здесь двадцать человек. И Беренмейер приказал забить окно.
— Вас эти дни так и не кормили?
— Кормили. А то бы все в лежку лежали.
— Как кормили? Кто вас кормил?
— Твой немец кормил. Ну, тот, что в серой шинели. Отобрал картошку у Таракана и стал давать ее нам, по шесть ведер в день. По ведру на комнату. Три дня давал.
— А потом?
— Потом он уехал… Должно быть, полицаи нажаловались на“” него Беренмейеру. Это хороший немец был! Он и смотрел как-то ласково…
— А во двор вас выпускают?
— Последние четыре дня только за водой. По пять человек. К колодцу ходим под конвоем. И стерегут нас теперь двое часовых. Ты их небось видел? Один ходит вокруг дома, другой стоит у главного входа…
Двое часовых! Час от часу не легче! Интересно, заметил ли это Жора, когда глядел во двор? И какое решение примет Михаил Германович? Но Володя не стал делиться с ребятами своими опасениями.
— Гелла приходила ко мне в гости, — сказала Катя, — по теперь ее больше не пускают…
— И это верно, — подтвердил Коля. — На следующий день она пробралась к нам. Но потом нас стали запирать. Однако уже рассветает. — Он показал на тоненькую полоску света, пробивавшуюся через верхнюю щель дощатого щита.
— Тебе надо спрятаться, Володька: последние дни проверяют прямо здесь, в подвале. Заройся поглубже в солому. Так тебе будет и тепло и удобно. Можешь даже спать, если хочешь. Только не храпи… полицаи услышат, — сказал Коля.
— Как твои ноги? — спросил его Володя, ложась к стене и пытаясь зарыться в солому.
— Сейчас я помогу тебе. Жаль, что так темно. Не видно, закрыт ты или нет… А ноги? Ноги ничего, когда я лежу, почти не болят. Ходить только трудно…
“Ему трудно ходить, — подумал Володя. — Значит, придется тащить и его на руках. Может быть, Жора поможет? Он такой сильный…”
— Нина уже спит, — сказал Коля, ложась рядом. — Это все твой хлеб. У меня и у самого глаза слипаются.
…Проснулся Володя от шума голосов. Говорили по-немецки и совсем близко. Проверка! Он лежал тихо, боясь пошевельнуться. А вдруг его заметят? И почему это в подвал пришло сразу столько народу. Ах, если бы он знал немецкий язык!
— Беда! Эсэсовцы приехали! Ты спишь? — Коля тяжело опустился на солому.,
— Приехали эсэсовцы, Володя, — спокойно сказала Нина. — Они сейчас заходили сюда. Человек шесть… Но Коля зря волнуется… Ведь сегодня вечером мы бежим…
— А если они нам помешают? — Сюда приходили только офицеры, солдат же небось наехало видимо-невидимо. Это особая команда.
— Ну и что ж? Уже очень поздно… Скоро вечер. Сегодня они не станут нас убивать…
— Скоро вечер? — удивился Володя.
— Да, мы спали очень долго… Нам надо готовиться к побегу.
— К побегу? А смогут ли партизаны нас выкрасть? Вряд ли! — почти выкрикнул Коля.
Володя был поражен. Так, значит, Коля тоже не уверен в успехе, тоже волнуется. Может быть, даже боится?
Нина почувствовала его смущение.
— Нас выручат, — твердо сказала она. — Вот увидите. Я знаю, нас освободят!
Самых слабых и больных ребят разместили ближе к окну. Крепкие и здоровые ждали в коридоре. В этот последний час здесь распоряжалась Нина. Коля сидел и угрюмо молчал: вероятно, ему было стыдно, что он испугался эсэсовцев.
Володя сел между Колей и Катей.
— Уже стемнело, — сказал он.
— Давно стемнело, хотел ты сказать, — поправил его Коля.
— Почему давно? Каких-нибудь полчаса…
— Ты думал, я струсил? — Коля сердито сплюнул. — Я только не могу сидеть тут, как крыса в норе. Когда меня били, я не плакал, даже не вскрикнул… Но когда ничего не знаешь и не видишь, что делается там…
— Мне бы тоже хотелось посмотреть из окна…
— Может быть…
— Может быть, твои партизаны уже подходят? Не думаю.
— Володя! — позвала Нина. Она сидела под самым окном. — Тебя зовут.
— Кто зовет?
— Не знаю… Снаружи зовут. Володя быстро протолкнулся к окну.
— Володя!.. — голос донесся сверху.
— Я здесь! — закричал мальчик. — Я здесь!
— Не кричи! Как там у вас? — Все в порядке.
— Ждите… Скоро я приду… по-настоящему!
— Жора!
Ответа не было. Володя вспомнил о часовых. Конечно, Жора не может с ним разговаривать: его могут услышать. Но когда же их освободят?..
— Ну, как?
— Что тебе сказали?
— Сказали, ждите.
— Значит, они придут за нами?
— Значит, придут.
Прошло еще минут пятнадцать — двадцать. Володя уже не отходил от окна. Внезапно он услышал слабый шум. Кто-то снимал доски. А вслед за этим в отверстии появилась человеческая фигура и раздался голос Жоры:
— Посторонитесь! Прыгаю! По-настоящему…
Зная его стремительность, Володя поспешил оттащить от окна Нину. В следующий момент Жора был уже внизу.
— Володя? — позвал он.
— Я здесь.
— Ребята готовы?
— Готовы!
— Молодцы! Сейчас будем вас отсюда вытаскивать!
— Жора! — В окне появилась еще чья-то фигура.
— Здесь.
— Бери лестницу… хотя погоди, я сейчас отобью последние доски.
И Володя услышал удары топора… А как же часовой? Почему Жора и этот человек не боятся часового?
— Кого будем поднимать в первую очередь? — спросил Жора.
— Самых слабых, — ответил Володя, — они все здесь, около окна.
— Правильно распорядились!
Жора закрепил внизу спущенную ему из окна лестницу.
— Ну, кто первый?
— Вот! — Нина подтолкнула к лестнице высокую девочку.
— А как же часовой? — спросил Володя.
— Часовой? — Жора рассмеялся. — Часовой лежит связанный. И тот, что у главного входа, тоже…
— Так ты его заметил? В прошлый раз?
— Конечно, заметил. За кого ты меня принимаешь?..
Пока они разговаривали, ребята один за другим поднимались по лестнице. Володя видел, как сверху их подхватывали под руки и куда-то уносили.
— Многие не могут ходить, — заметил он. — Их придется нести на руках. Целый километр.
— Почему — километр? Только через овраг пройти. А там уже ждут сани.
— А как же снег?
— Снег расчистили. Восемьдесят человек работали. Вчера ночью начали, сегодня докончили.
— Но мы же вчера никого не видели!
— Ты не видел, я видел. Они позже приехали.
— А овраг? Ведь там кусты.
— Вот вылезешь, увидишь, что мы сделали с оврагом. Только надо торопиться. Быстрее, ребята! Быстрее! — Жора подсадил наверх худенького мальчишку. — А то не управимся до смены караула. Хотя время еще у нас есть! Два часа. Жаль, что я не считал, сколько прошло ребят!
— Я считаю, — сказала Нина. — Восемьдесят семь.
— Молодец, девочка!
Наконец-то похвалили и Нину. Володя потащил Жору.
— Пойди сюда, — сказал он.
— Чего тебе?
— Твои родители хотят взять еще кого-нибудь? Из ребят?
— Да, двоих! Сначала думали одного, а сейчас решили двоих. Иначе не получится. Чтобы всех, значит, разместить…
— Тогда…
— Что тогда?
— Пусть они возьмут эту девочку, Нину, и ее сестренку. Она совсем маленькая, ее сестренка. Ее зовут Катя. И очень слабенькая…
— Хорошо, возьмем Нину и Катю.
— Тут есть еще один мальчик Коля Вольнов.
— Так…
— Мы с ним очень дружим.
— Понятно. Колю Вольнова мы отвезем к Василию Афанасьевичу.
— Это кто такой?
— Брат моей матери. Лесник, живет неподалеку от нас, километра полтора, не больше.
— Вот здорово!
Жора ласково обнял мальчика за плечи.
— Все будет хорошо… по-настоящему. Какой там идет по счету?
— Сто сорок пятый, — отозвалась Нина. — Сто сорок шестой…
— Больше половины, значит, уже вышли. Ладно. А мы поедем последними.
Володя пробрался поближе к Коле:
— Ты будешь жить совсем рядом с нами… И мы будем часто видеться, — сказал он.
— Я бы хотел… — начал Коля.
— Что?
— Поступить в партизанский отряд.
— Но у тебя болят ноги.
— Когда они заживут…
— Двести шестьдесят три, — считала Нина, — двести шестьдесят четыре…
— Готовься! Сейчас наша очередь! — Володя поднял Катю. — Идем к лестнице.
В тот же миг снаружи сухо рассыпалась автоматная очередь.
— Живей! — закричал Жора.
И он начал подсаживать ребят на лестницу.
— Двести шестьдесят девять, двести семьдесят…
Теперь уже трещали десятки автоматов. Справа и слева.
Володя подтащил Катю к лестнице.
— Коле трудно подниматься, — крикнул он Жоре, — у него болят ноги!
— Я возьму его, а ты тащи девочку. Иди вперед, Нина!
— Я подожду. — Нина оставалась спокойной.
Жора не стал спорить и, схватив в охапку Колю, стал подниматься по лестнице. Володя последовал за ним с Катей на руках, но едва он вступил на первую ступеньку, как в комнате раздался хриплый лай, что-то сильно толкнуло его в спину.
— Гелла! — крикнула Катя.
Жора был уже наверху. Он передал Колю одному из партизан и готовился спуститься вниз.
— Хальт!
Яркий сноп света ударил Володе в глаза.
— Стой! — повторил кто-то по-русски.
У мальчика подкосились колени. Он узнал голос Беренмейера. Грянул выстрел, и Жора поспешно выскочил в окно.
В луче света появился пистолет, он был направлен Володе в грудь.
— Беги, Володя!
Нина заслонила его собой, но ее опередила Гелла. Ученица школы гестапо, она хорошо знала, что за игрушку держал в руке обер-шарфюрер. Овчарка, свирепо рыча, кинулась на него, и в его руку впились огромные клыки. Он успел выстрелить, но пуля зарылась в земляной пол.
— Бежим! — крикнула Нина. — Скорей, Володя!
Но мальчик уже и сам изо всех сил карабкался по лестнице. Наверху его подхватили и поставили на ноги. Следом за ним выскочила из подвала и Нина.
— К саням! — Жора с Катей на руках побежал через овраг.
Как ни спешил Володя, он все же успел заметить, что сквозь кусты была прорублена дорожка, а на снегу плотным слоем лежали еловые ветки.
Огонь автоматов все усиливался. Эсэсовцы, рассыпавшись цепью, обходили выдвинутые вперед посты партизан.
Володя пропустил вперед Нину и последним выбежал на склон оврага. Здесь стояла запряженная в сани лошадь. Все остальные подводы уже уехали. В санях лежал Коля. Увидев приближающихся ребят, он облегченно вздохнул:
— Наконец-то! А я уже думал…
— А ты не думай! — Жора положил рядом с ним Катю, сел на передок и схватил вожжи. — Сели?
— Да!..
Нина и Володя почти одновременно прыгнули в сани.
— Но-о!
Лошадь рванула и пошла крупной рысью. Из кустов послышался свист.
— Это что такое? — вздрогнул Володя.
— Извещают наших, что мы уехали. Теперь они могут отходить.
— Но-о! — Жора хлестнул лошадь, и она перешла на галоп. — Но-о!
Звуки боя постепенно отдалялись, потом стали перемещаться вправо.
— Слышишь? — Жора кивнул головой в сторону выстрелов. — Учись, как обманывать противника. Мы едем в одну сторону, а партизаны с боем отходят в другую. Ну, а эсэсовцы, понятно, за ними… Жаль, сорвался наш план…
— Какой план?
— Мы хотели сначала увезти вас, а потом забросать оба флигеля гранатами… Но ничего, в другой раз…
Они ехали уже более часа. Жора перестал подстегивать лошадь, и она постепенно замедлила шаг. Вдруг Коля приподнялся:
— Волк! — воскликнул он. — За нами гонится волк!
Жора обернулся.
— И в самом деле волк, — удивился он. — Да что он, бешеный, что ли?
И он вытащил из саней топор.
— Гелла! — радостно закричала Катя. — Гелла!..
— Верно, Гелла, — подтвердил Володя. — Не трогай ее, Жора…
Овчарка была уже рядом. Она легко вспрыгнула в сани, обнюхала Катю, потом других ребят и предостерегающе зарычала на Жору.
— Гелла, Гелла! — Катя обняла собаку за шею. — Ты поедешь с нами? Правда?
Овчарка словно обдумывала слова девочки, потом легла и положила голову ей на колени.
— Она нас спасла, — сказал Володя, — от Беренмейера…
И он рассказал Коле и Жоре обо всем, что произошло в подвале.
— Ты и в самом деле замечательная псина! — похвалил ее Жора.
…Звуки выстрелов затихли. Партизаны скрылись в лесу, где эсэсовцы уже не решались их преследовать. Лесковскии лагерь опустел. И это произошло как раз через неделю. “Нах айнер вохе”.
ПОВЕСТЬ
Я проснулся на берегу возле самой соды. В лицо мне светило утреннее, но уже жаркое солнце. Острые куски кораллов впивались в спину. Все тело ныло, но голова была ясной и свежей. Мне сразу припомнилось все, что произошло в прошедшую ночь.
С вечера ничего не предвещало беды. Океан мерно покачивал наш “Орион”, шхуна бежала по синей воде кораллового моря, похожая на пиратскую бригантину. Шли мы только на одном дизеле, в расчете прибыть к месту назначения на рассвете. Что это за место, никто из команды не знал, кроме Ласкового Питера, нашего капитана, да У Сина, штурмана, и еще, пожалуй, меня. Принося кофе и виски в рубку, я искоса поглядывал на карту, приколотую кнопками к штурманскому столику, и видел на ней тонкую карандашную линию курса, проложенную к группе атоллов, затерявшихся среди просторов Тихого океана. Шторм налетел внезапно, как часто случается в этих широтах. Шторм как шторм, которых было немало с начала плавания на “Орионе”, и на этот раз все обошлось бы хорошо, не подвернись нам коралловый риф.
Меня швырнуло с койки вскоре после начала первой вахты. Сразу погас свет: видно, острые зубья кораллового рифа просадили днище в машинном отделении и оно быстро заполнилось водой. Замолчал дизель. Страшная это штука, когда в бурю замолкает уверенный стук машины и слышны только вой ветра, плеск волн да стоны смертельно раненного корабля.
В коридоре я налетел на чью-то широкую теплую спину. Это оказался наш кок — голландец дядюшка Ван Дейк. Я окликнул его.
— Это ты, Фома? — отозвался он и схватил меня за руку. — Не падай духом, мой мальчик. Ты надел пояс? — Он ощупал меня. — Нет! Надень! Или возьми буй. Дело серьезное. Ты выплывешь! Выплывешь! Недалеко остров… Проклятый капитан, хотел больше заработать…
Треск корпуса, рев бури заглушили его слова, я только расслышал:
— Прилив… плаваешь хорошо… не бойся.
Вода хлынула по коридору и отбросила меня от дядюшки Ван Дейка. Больше я не видел его. В кромешной тьме, прорезаемой вспышками молний, все, кто еще держался на палубе, пытались спустить шлюпки. Две с правого борта были разбиты в щепки. С левого борта наконец удалось спустить одну шлюпку, но ее накрыло волной и унесло. Осталась последняя. Матросы, обезумевшие от страха, стали драться возле нее, вместо того чтобы общими силами попытаться спустить на воду. Я тоже хотел пробиться к шлюпке, но кто-то так толкнул меня, что я чуть не угодил за борт. Раздалось несколько хлопков, будто вылетели пробки из пивных бутылок. Полоснула зеленая молния, и я увидел капитана с пистолетом в руке.
Им удалось спустить шлюпку. Она то проваливалась в черную пропасть, то подлетала выше борта. В нее бросались матросы, но мало кому удалось остаться в ней. Я видел, как поднялась на волне шлюпка, по ее бортам, ухватившись за планшир, свешивались два человека, голые по пояс, а капитан колотил по их рукам рукояткой пистолета. Когда шлюпка опустилась, я прыгнул в нее. И тотчас же полетел за борт, получив удар в живот. Удар был не особенно сильным, иначе мне не пришлось бы рассказывать эту историю. Ласковый Питер, наверное, уже устал к тому времени; он просто столкнул меня со скользкой банки, и я полетел вниз головой в черную воду.
Когда я вынырнул, то больно ударился рукой об обломок одной из разбитых шлюпок.
Грохотал гром, молнии вспыхивали и гасли над озверевшим океаном.
Мне было страшно, очень страшно. Я не знал, куда меня несут ветер и волны. Что, если куда-нибудь в сторону от островов? Да и острова не сулили мне особой надежды. Возле них множество коралловых рифов, они окружают атоллы непроходимыми барьерами. Наверно, приходили мысли и об акулах. Не помню сейчас. Но я боролся с волнами и ветром и не думал сдаваться.
Обломок шлюпки оказался очень вертким, он выскальзывал из рук, и я, захлебываясь, ловил его в темноте. Мне везло. В конце концов я крепко ухватился за шпангоут. Несколько раз при свете молний я видел шлюпку на гребнях волн. Но я не кричал, не просил о помощи, зная, что это бесполезная трата сил.
Наверное, прошло много часов, пока в шуме дождя, свисте ветра и плеске волн я услышал глухой рокот. Молния осветила океан, и за это мгновение я увидал фиолетовую полосу прибоя.
…Утром, сидя на берегу, я посмотрел на риф, и дрожь пробежала у меня по спине. Оттуда и сейчас, в полный штиль, доносился такой грохот, что казалось, океан задался целью разбить, стереть эту преграду и посылал на нее бесконечные гряды гигантских валов. На добрую сотню метров взлетала к небу водяная пыль, и в ней дрожала яркая радуга.
Видимо, я перелетел через риф на гребне девятого вала.
Возле берега, слегка покачиваясь, плавали несколько досок, большой ящик, спасательный буй да обломок шлюпки, спасший меня от гибели. И это было все, что осталось от нашего “Ориона”. Положение мое было гораздо хуже, чем у Робинзона Крузо, которому достался корабль, набитый добром, к тому же Робинзон был человеком с большим жизненным опытом, мне же за неделю до катастрофы пошел семнадцатый год. Но в те минуты я не думал о преимуществах своего предшественника. Я просто был счастлив, что сижу на сахарно-белом песке, что над моей головой шелестят своими жесткими листьями кокосовые пальмы.
Мне сильно захотелось пить. Я встал, прошел несколько шагов и увидал кокосовый орех; он был очень большой, с глянцевитой коричневой кожурой. Я сунул руку в карман и вытащил нож, подарок дядюшки Ван Дейка. Это был отличный нож из лучшей нержавеющей стали. Стоило нажать на пружину, как он со звоном выскакивал из рукоятки, острый, как бритва.
Орех оказался очень легким. Кто-то высверлил в нем аккуратную круглую дырочку и выел все содержимое. Еще несколько орехов, которые валялись неподалеку, тоже были пустыми. Только после долгих поисков мне попался целый орех; я срезал у него макушку и стал было пить сок, но тут же выплюнул кислую, неприятную жидкость. Видно, за хорошими орехами надо забраться на пальму, но я чувствовал, что не смогу этого сделать, пока не напьюсь и не поем. Наконец мне посчастливилось найти орех с необыкновенно приятным соком, напоминающим лимонад; было в орехе и очень вкусное ядро. Я не успел покончить со своим завтраком, как зашуршал песок: огромный краб тащил волоком кокосовый орех.
“Не он ли просверливает дырочки?” — подумал я.
Краб подтащил орех к норе шагах в десяти от меня. Вокруг норы было много волокна с кокосовых орехов и скорлупы. Остановившись, краб начал клешней, как ножницами, срезать волокнистый панцирь. Делал он это быстро и сноровисто. Освободив орех от волокна, краб оставил его на песке, а сам полез в нору. На острове водилось множество крабов, и возле каждой норы я видел волокно и скорлупу, но ни разу мне не удалось подглядеть, как этот краб — “стригун” вскрывает жесткую скорлупу. Много позже я догадался, что эту работу он оставляет жаркому солнцу: оно так высушивает скорлупу, что та лопается.
Я поднялся на берег, чтобы оттуда осмотреть береговую полосу, в надежде увидеть еще кого-либо из команды шхуны. Мой остров, как и все атоллы, мимо которых мы проходили на “Орионе”, был низкий, поднимался он над водой всего на пять — шесть метров. С такой высоты обзор не такой уж большой, надо было подняться на пальму. Мне приходилось видеть, как это делают жители островов, и самому взбираться на пальмы. Это легче, чем лазать по канату: на стволе у пальмы есть круговые наросты и на них можно ставить ноги, как на ступеньки. Конечно, нужен навык. Лучше всего влезать, когда лодыжки соединены кольцами из веревки, чтобы ноги не разъезжались, но под руками у меня не было такого приспособления.
Чем выше я поднимался, тем сильней посвистывал в ушах пассат. На вершине пальмы уже находились верхолазы — несколько огромных крыс; они страшно напугали меня, когда с писком бросились навстречу и стали спускаться по стволу. Как они попали на этот необитаемый остров? Наверное, тоже спаслись с какого-нибудь корабля? Я понял, что это они просверливают дырочки в орехах: на пальме больше половины орехов были с такими дырочками. Ухватившись за жилистые черенки листьев, я стал осматривать атолл. Он оказался сравнительно небольшим, немного вытянутым с запада на восток кольцом, поросшим кокосовыми пальмами и кустарником. Пальмы поднимались и прямо, как колонны, и торчали вкривь и вкось. Посредине кольца сверкала голубая лагуна. На востоке, в самом тонком месте, океан промыл довольно широкий канал.
Я долго просидел на пальме, напрасно вглядываясь в голубоватый песок островка и принимая кусты и длинные утренние тени от стволов за одного из своих товарищей по несчастью.
А вокруг расстилался бесконечный, унылый океан. Где-то в непомерной дали от островка находилась Москва, моя родина, мой дом. Там, может быть, еще ждут меня мама, отец, брат. Ребята вспоминают меня. Вот уже скоро два года, как я стараюсь добраться домой, а получается так, что чужие ветры все дальше и дальше уносят меня от родных берегов.
Далеко, у самого горизонта, я увидел островок. Он показался мне таким маленьким, затерянным среди океана, что у меня невольно сжалось сердце, должно быть потому, что и я в эту минуту показался себе таким же крохотным, затерянным среди необъятного мира.
Невзгоды научили меня прогонять приступы уныния.
Мне ведь так повезло, стал утешать я себя. Остров что надо. Еды здесь сколько угодно. Правда, у меня нет спичек, чтобы жарить рыбу, но я видел на мелководье множество съедобных ракушек. Буду пить кокосовый сок, есть ядра кокосовых орехов. А если мне удастся смастерить острогу, то у меня всегда будет свежая рыба. Ее здесь так много, что невозможно промахнуться, только бросай острогу в воду, и она кого-нибудь да наколет. Так, по крайней мере, мне тогда казалось. Рыбу можно будет солить: я заметил кристаллики соли на шероховатых коралловых глыбах, или вялить, как это делают рыбаки в Сингапуре. А там приедут сборщики копры. Дядюшка Ван Дейк говорил, что все эти необитаемые островки раза три в год посещают жители больших островов, что у каждой пальмы есть хозяин. Созрев, орехи падают на землю, их собирают, раскалывают, выковыривают белую сердцевину — это и есть копра, из которой выжимают кокосовое масло. Сборщики должны приехать очень скоро, так как на песке лежало множество орехов. А вдруг со сборщиками копры приедет на катамаране дядюшка Ван Дейк! Ведь он мог доплыть до того крохотного островка; я верил, что если ему это удалось, то он станет разыскивать меня…
Мир снова показался мне удивительно хорошо устроенным для таких неунывающих людей, как я.
Прежде чем спуститься на землю, я с большим трудом срезал несколько самых крупных орехов; они падали вниз, как бомбы, поднимая сверкающие облачка песчинок. Прилив только начался, и между барьерным рифом и берегом местами было довольно мелко. Из воды поднимались красные, серые, пестрые глыбы кораллов. Они были удивительно красивы на фоне белого прибоя и синей воды. Я стал бродить по воде, засучив свои полотняные штаны. От меня шарахались в стороны стайки разноцветных мальков. Крабы, заслышав мои шаги, бочком удирали в щели или заросли водорослей. Стайка крохотных рыбок метнулась в сторону и застыла между длинными колючками колонии морских ежей. Тут они были в полной безопасности: ни одно живое существо не рискнет сунуться в этот ядовитый частокол. Однажды, еще во время первого рейса на “Орионе”, когда мы ходили на Соломоновы острова, на одной из стоянок я наступил на такого ежа и неделю ковылял по палубе на распухшей ноге. Спасибо дядюшке Ван Дейку: он вылечил меня каким-то местным средством.
Я стал осторожно ступать, обходя ежей, трещины и особенно густые водоросли. Мне посчастливилось найти с десяток жирных улиток. В моем положении это был сносный завтрак. Морские улитки напоминают устриц, и их можно есть сырыми. Позавтракав на глыбе коралла, я пошел по берегу, намереваясь обойти весь остров. В воде у самого берега лежала раковина необыкновенной красоты — золотистая, в черных крапинках. Полюбовавшись находкой, я сунул ее в карман. Вскоре я заметил в воде спасательный круг с нашей шхуны; он был мне совсем не нужен, но недалеко от него плавал обломок реи с остатками паруса. Вот это-то могло пригодиться. Клок парусины оказался порядочным, из него выходила палатка, и оставалось еще для одеяла. И в тропиках бывают прохладные ночи. Разостлав мокрую парусину на песке, я направился дальше и не нашел больше ничего, кроме пустой клетки, в которой мы держали на баке кур. Дверцы у нее были выбиты, и, видно, курами давно полакомились акулы. Подумав об этом, я невольно вздрогнул, представив себе участь своих несчастных товарищей. Все они, кроме капитана, относились ко мне очень хорошо, особенно дядюшка Ван Дейк.
— Не вешай носа, парень, — говорил он мне, — ты своего добьешься. Настоящий человек всего добьется. — Он лукаво щурил глаза, подмаргивал: — Даже может стать английским королем. Все дело, парень, во времени и в упорстве. Главное, не поддаваться ни судьбе, ни противнику, будь то хоть сам дьявол. Ты вот улыбаешься: почему, мол, сам старый дельфин не стал королем? Вижу по глазам, что так думаешь… Я, парень, тоже не так прост, как кажусь с виду. Вот еще годик похожу на этой бригантине и подамся домой, буду выращивать тюльпаны и рассказывать внукам разные истории. Это, брат, лучше, чем сидеть в Лондоне в королевском замке…
Западная часть у атолла была самой широкой — метров полтораста от берега океана до лагуны. Здесь пальмы росли гуще и прямей.
Я облюбовал место для своей палатки на берегу лагуны. Было видно по закопченным глыбам коралла, что здесь останавливаются сборщики кокосовых орехов. Тут валялись несколько пустых банок из-под консервов, осколки бутылок. К тому же довольно высокий берег и пальмы защищали это местечко от постоянно дующего ветра. Когда я вернулся за обрывком паруса, он уже высох и побелел от жаркого солнца и крупинок соли. Размочалив волокно кокосового ореха, я смел всю соль в кучку; ее оказалось очень мало, не больше наперстка. Но теперь я мог ее добывать сколько угодно. Соль была ссыпана мною в обрывок парусины и спрятана в карман.
Перетащив парусину на облюбованное для лагеря место, я ножом выкроил из нее полотнище для палатки, и, как и предполагал, у меня остался еще большой кусок, чтобы укрыться им ночью. На берегу, со стороны барьерного рифа, нашлось несколько палок, кусок веревки — все это помогло мне установить палатку.
Из сухой морской травы и кокосового волокна получилась великолепная постель.
Оборудовав свое жилище, я собрал с десяток кокосовых орехов и сложил их возле палатки, затем стал исследовать лагуну. Вода в ней была так чиста и прозрачна, что я видел дно на глубине двадцати метров, солнце стояло над головой, и каждая водоросль, и каждый коралловый куст были залиты ярким светом. В щелях между глыб застыли омары, высунув для чего-то из своего укрытия полосатые усики. Пестрые, как бабочки, рыбки стайками вились возле огромных анемонов, похожих на яркие цветы, что-то склевывали с ветвей голубых кораллов, носились, как будто играли в пятнашки. Проплывали ярко-желтые рыбы, раскрашенные черными полосами, голубые с желтыми головами и плавниками. Мне были неизвестны их названия. Но вот показался огромный окунь, мелочь метнулась под защиту коралловых ветвей; окунь, даже не взглянув на мелюзгу, подплыл к колонии морских ежей и стал обкусывать с одного из них и выплевывать колючки. Когда осталось круглое тельце без единой колючки, он его съел и принялся ощипывать другого ежа. Пронеслась золотистая макрель, потом показалось противное, извивающееся существо длиной метра в два. Проплыла акула с таким видом, будто ее совсем не интересует вся эта разнообразная живность.
Глядя на стаи рыб, я пожалел, что в кубрике “Ориона” остался мой берет, в подкладке которого было три рыболовных крючка. Но тут мне снова пришла мысль об остроге. На берегу я видел тонкий ствол бамбука с пучком желтых листьев на макушке — его принесло сюда течением с какого-то острова.
“Если его заострить, то выйдет подходящая острога”, — размышлял я, направляясь к берегу океана. Когда, захватив ствол бамбука, я возвращался к палатке, то, не веря глазам, увидел на мокром песке следы больших подошв. Кто-то недавно прошел в ту часть атолла, где я выбрался из воды. Человек тоже ел улиток: их раздавленные домики валялись на песке. Я побежал по следу, стал кричать, но прибой на барьерном рифе заглушал мой голос, похожий на крик серой чайки. Скоро я потерял след. Человек вышел на сухой песок, и пассат успел заровнять его следы.
Я ликовал. Теперь у меня был товарищ: вдвоем куда легче коротать дни на необитаемом острове. Я стал припоминать, у кого на шхуне были такие огромные ступни. У негра Чарльза? Да. Но тот на шхуне всегда ходил босиком и только в порту надевал гигантские лаковые туфли. Большая нога была и у рулевого Нильсена — высокого молчаливого человека с глазами навыкате. Дядюшка Ван Дейк тоже носил сандалии чуть поменьше туфель Чарльза. Подойдя к каналу, соединяющему лагуну с океаном, и не найдя никого, я повернул назад и, наверное, часа два потратил на безуспешные поиски, обойдя весь атолл.
Когда я вернулся к своему жилищу, то увидел, что из палатки торчит пара босых ног, а на песке валяются желтые сандалии. Как хорошо я знал эти проклятые сандалии, сколько раз человек, которому они принадлежали, бил меня ими по лицу!
Все эти часы, проведенные на острове, где-то в глубине души я надеялся, что дядюшка Ван Дейк тоже спасся и я встречусь с ним. И вот вместо доброго, милого для меня человека в живых остался злой и жестокий.
В первый день плавания капитан позвал меня к себе в каюту. Он сидел, развалясь в кресле, привинченном к палубе, вытянув ноги так, что я остановился в дверях у порога.
— Так ты, оказывается, русский?
— Да, я русский.
— Проклятый кок не сказал мне об этом, а то бы тебе пришлось подыхать с голоду на берегу. — Он смотрел на меня ледяными глазами.
Я стоял, переминаясь с ноги на ногу, поняв, что подвел дядюшку Ван Дейка.
— Кок не знал, что я русский. Капитан усмехнулся.
— Тебе не удастся его выгородить. Но ты не думай, что он взял для тебя билет па прогулочную яхту. — Капитан сбросил с ног сандалии. — Надеюсь, ты знаешь, что с ними надо делать. Или в твоей красном России каждый сам себе чистит обувь?
— Да, там каждый сам чистит обувь.
— Заткни свою глотку! Говори: “Есть, капитан”, и все! Понял?
— Хорошо, есть, капитан!
— Пошел вон!
Когда я принес ему вычищенные сандалии, он повертел их в руках, улыбнулся, поманил меня к себе пальцем. Когда я, обрадованный, что все-таки растопил его черствое сердце, подошел, то он размахнулся и ударил меня подошвой по щеке. Это несправедливое наказание так ошеломило меня, что я застыл, держась рукой за щеку.
Капитан улыбнулся и спросил таким тоном, будто ничего особенного не случилось:
— Ты знаешь, за что я тебя ударил?
Я помотал головой:
— Нет, капитан.
— Исключительно с педагогической целью, чтобы ты знал, что в любой момент я могу оторвать тебе голову или швырнуть за борт акулам. Можешь идти и, учитывая мое сообщение, исполняй свои обязанности. — На его полном добродушном лице светилась такая добрая улыбка, было такое участие, что я подумал: не показалось ли мне все это? Но тут я встретился с его глазами, холодными, чужими на этом лице-маске, и все мои сомнения рассеялись.
Дядюшка Ван Дейк, когда увидел мое горящее лицо, схватился за бороду и сказал:
— Не думал я, что так получится. Все-таки он мне казался не таким подлым человеком. Наверное, и правда, что он служил у нацистов, тут ходят слухи. Эти выродки ненавидят вас, русских. Вы им повыщипали перья. Но ты не вешай носа на фальшборт. Вот пойду сейчас и скажу ему, что ты мне как сын! Ну, если получишь пару оплеух, то это пустяк. Мне тоже влетало по первое число, когда был юнгой…
Я мыл посуду, а он рассказывал, как служил юнгой на пароходе, который доставлял из Китая в Англию контрабандой опиум, и какой зверь был у них старший помощник.
— Он тоже грозился сбросить меня за борт. Но, видишь, ничего не получилось, — заключил он и похлопал меня по плечу. — Все же будь начеку. Не давай ему никаких поводов. — Он вытащил карманные часы. — Ого, пора нести сэндвичи и виски. Постой, я это сделаю сам.
Вернулся кок с подбитым глазом.
— Ничего, парень. Я его предупредил, что акулы едят не только матросов и юнг… Глаз — это пустяк, он просто смазал меня так. ну, чтобы поддержать свое звание. Все-таки капитан. — Помолчав, дядюшка Ван Дейк сказал мечтательно: — Кончим этот рейс, получишь ты свои деньги. Насчет этого не беспокойся, рассчитается пенни в пенни. Я тоже кончаю болтаться в этом парном море. Поедем вместе ко мне домой. Погостишь, а потом и подашься на родину…
Проходили дни и ночи на “Орионе”. Я старался вовсю. Капитан улыбался и говорил ласково:
— Из тебя мог бы выйти неплохой матрос, если бы… — при этом он кивал за борт и улыбался.
— От его улыбки прямо мороз по коже, — говорили в матросском кубрике.
— Такой из костей родного отца домино сделает.
— Ты, парень, не особенно задирай форштевень, — учили меня, — на море капитан выше самого господа бога. Бывали случаи, когда днем был человек, а ночью весь вышел…
— Таких надо в тюрьму сажать, — сказал я.
Матросы захохотали, а когда смех стих, кто-то с верхней койки сказал:
— Эх, бедняга, ты совсем не знаешь жизни. Разве можно идти против капитана? В лучшем случае останешься без работы, а ему все равно ничего не будет.
…Я стоял и смотрел на желтые, потерявшие блеск, сморщенные теперь сандалии. Все кипело во мне. Припоминались все обиды. Я решил, что больше не буду подчиняться ему и даже скажу, чтобы убирался из моей палатки. Тут я вздрогнул: в палатке зашуршала морская трава, затем я услышал протяжный зевок и голос. Он говорил так, будто ничего не изменилось:
— Эй, кто там?
Я промолчал.
— Ты что, глухой, скотина?
Я не отозвался и на этот раз.
Он сел и высунулся из палатки. За ночь лицо его осунулось и обросло ярко-рыжей щетиной. Увидав меня, капитан усмехнулся:
— Фома! Вот радостная встреча! Мне показалось, что мое предсказание сбылось, ты наконец-таки попал в брюхо к акулам, как твой покровитель Ван Дейк. Не горюй, это от тебя не уйдет. — Он помолчал, насмешливо рассматривая меня ледяными глазами, потом спросил: — Ты что, забыл свои обязанности? Вода прополоскала твои мозги? Ну, живо поворачивайся! Туфли!
Мне стыдно вспомнить про эти позорные минуты. Вся моя воля, решимость куда-то делись. Или это сказалась сила привычки, но я нагнулся, взял сандалии и подал их ему.
Он сказал:
— Мне плевать на то, что ты думаешь обо мне. Но ты мой слуга, и я научу тебя подчиняться! Этот паршивый остров остается для тебя кораблем, а я капитаном. Запомни это! Подойди ближе! Ну! — Он размахнулся сандалией.
Я отскочил.
Тогда он сказал, надевая обувь:
— В следующий раз получишь вдвойне. А теперь пойди и принеси мне завтрак, я не ел весь день. Пару орехов. Лучше всего, если ты сорвешь вон те. Да поищи, чем их вскрыть. Погоди! — сказал он, застегивая пряжки сандалий. В его голосе была непоколебимая уверенность, что я со всех ног брошусь исполнять его приказание. — Тут недалеко, — продолжал он, — я чуть не напоролся па гвозди, торчат из шпангоута. Гвозди медные, выдерни, будут вместо ножа, а шпангоут убери с дороги. Кто-то до нас, лет за пятьдесят, тоже потерпел здесь аварию, теперь не делают таких гвоздей. Ну, живо!
Я стоял не двигаясь, смотрел в его белесые, змеиные глаза, и во мне что-то твердело, исчез страх. Краска стыда залила мне лицо, когда и подумал о своей последней лакейской услуге этому человеку.
Он почувствовал происходящую во мне перемену и, также улыбаясь, вытащил из кармана шортов парабеллум. Подбросив его на ладони, он спросил:
— Ну, будут орехи?
В горле у меня пересохло.
— Нет… Не будет орехов. Все!
— Бунт? Ха-ха! Я же убью тебя. Нет, я буду стрелять в живот, затем спихну в воду, вон той красавице. — Гладкую поверхность лагуны разрезал острый плавник акулы. — Последний раз предлагаю: или ты будешь служить мне как собака, или… — он направил на меня пистолет, — подойди, получишь пару затрещин в наказание, и мы покончим на этом.
До него было не больше пяти шагов. Потупясь, я стал подходить к нему.
— Ну вот, и уладили восстание на атолле. — Он стал снимать сандалию.
В это время правой ногой я пнул его по руке с пистолетом. Вернее, хотел пнуть, да промазал. Он разгадал мой замысел. С необыкновенной быстротой Ласковый Питер откинулся в сторону, вскочил, хотел нанести мне удар в лицо, я так же увернулся, и он, потеряв равновесие, чуть не угодил в лагуну. Он стоял, вскинув руку с пистолетом, балансируя на одной ноге на глыбе коралла, и смотрел в воду. Я увидел на его лице ужас. К берегу плыла акула, ее можно было разглядеть всю, словно отлитую из меди, подвижную, верткую; казалось, и она смотрит на Ласкового Питера и ждет. Мне стоило только чуть-чуть подтолкнуть его. Но я не сделал этого. В те несколько секунд, глядя на его искаженное страхом лицо, я даже испугался за него и даже протянул было к нему руку, чтобы поддержать. Но в это время он поборол силу, толкающую его в пасть к акуле, и спрыгнул на песок.
Тяжело дыша, капитан поспешно отошел от воды. Пот каплями катился по его побелевшему лицу. Повернулся ко мне и, целясь в живот, нажал на спусковой крючок. Пистолет — это был “вальтер” — не выстрелил.
Он выбросил патрон. И опять только что-то скрипнуло в пистолете. Бормоча ругательства, он стал вытаскивать обойму. Я нагнулся, схватил горсть песку и швырнул ему в глаза. Он закрыл глаза рукой и старался зарядить обойму, а я все швырял и швырял ему в лицо белый коралловый песок. Все-таки ему удалось перезарядить пистолет, и опять он не выстрелил. Видно, заржавел спусковой механизм или в него набилось песку. Поняв это, капитан стал гоняться за мной вокруг палатки и между пальм. Но тут преимущество было явно на моей стороне. Я легко увертывался от него и несколько раз угодил в него кусками коралла. У него были рассечены лоб и щека. Наконец он остановился, тяжело дыша и пожирая меня ненавидящим взглядом.
Так мы стояли с минуту, отдыхая и оценивая силы друг друга. Конечно, он был сильнее меня, пока не выдохся, и мне пришлось бы худо, попадись я ему тогда в руки, но сейчас, пожалуй, я справился бы с ним. На “Орионе” я часто боролся с матросами и нередко выходил победителем, умел и боксировать. Но о честной драке с ним не приходилось и думать, и поэтому я с опаской поглядывал на его волосатые руки.
Он уже ровно дышал и зловеще улыбался. Теперь сила была опять на его стороне. И он, понимая это, стал медленно подходить ко мне. Только тут я понял, в каком трудном положении оказался: позади меня была лагуна, слева коралловая глыба, уйти я мог, только бросившись прямо на противника, а он уже замахнулся “вальтером”, целясь мне в голову.
— Ну вот тебе и крышка! Теперь ты не уйдешь! — злорадно шептал он, подступая ко мне.
Как быстро работает голова в такие минуты.
У меня мелькнуло с десяток вариантов, как прорваться из этой ловушки, но все они никуда не годились. И тут я вспомнил про нож. Выхватил его из кармана. Щелкнула пружина, выбрасывая лезвие. Я стал подходить к нему мелкими шагами.
Он сказал свистящим шепотом, тараща глаза:
— Ты сошел с ума! Тебя же повесят за это! Убийство капитана! Уйди! Хватит. Я погорячился. Я же знал — пистолет испорчен. Только хотел тебя напугать. — Глаза его стали обыкновенными, человеческими, умоляющими.
Он врал, я знал это, но у меня не поднялась рука на него, жалкого, трясущегося от страха.
— Бросьте пистолет!
— Пожалуйста. Сейчас им только заколачивать гвозди или разбивать улиток. — Он бросил “вальтер” себе под ноги. — Бери, если хочешь. Я дарю тебе его. Ты держался совсем неплохо. Я не знал, что ты такой. Давай жить, как добрые соседи, как достойные белые люди. Вот. — Он отступил па полшага и протянул руку. — Давай скрепим нашу дружбу крепким пожатием!
У меня хватило ума не пойти на эту предательскую уловку. Мне дядюшка Ван Дейк показывал этот прием. После такого дружеского пожатия можно было остаться без руки и оказаться в лагуне, не помог бы и нож.
— Ну, давай руку! — Он чуть подогнул ноги, готовясь к прыжку.
Я сказал:
— Ничего у вас не выйдет, я этот прием знаю. Можете только получить нож в бок.
Он оперся руками о колени и покачал головой.
— Нехорошо не верить честным намерениям.
Теперь он замышлял что-то новое, хотел припомнить какой-то незнакомый мне прием. Я сказал:
— Если вы прыгнете, то нож войдет вам в брюхо.
Он усмехнулся:
— Ты не терял времени на “Орионе”. Но что же мы будем делать? Вот так стоять по целому дню?
— Как хотите. Но если вы нападете, то пощады не будет. Это знайте!
— Хорошо, мой благородный друг. Я учту это. — Он поднял пистолет и сунул в задний карман шортов. — Все-таки надо бы позавтракать. У меня с голоду закружилась голова. Как насчет орехов? Давай устроим пиршество по случаю перемирия!
— Пируйте один. — Я подошел к палатке и сорвал ее с кольев, взял и “одеяло”.
— Ты уходишь? — спросил он, и желваки заходили на его скулах. — Чем тебе не нравится это прелестное место?
— Тем, что вы здесь.
— Окончательный разрыв?
— Да! И попробуйте только сунуться на мою сторону!
— Так, так… — Он стал ругаться, угрожать.
Посматривая на него, я сворачивал парусину.
Ласковый Питер передохнул, помолчал и сказал с возмущением:
— Но мне будет холодно ночью! Вдруг пойдет дождь.
— Не мое дело, — сказал я и швырнул ему “одеяло”. Удалялся я от него, переполненный гордостью и радостью
победы. Как бы я хотел, чтобы дядюшка Ван Дейк видел наш поединок!
Как хорошо мне было шагать по берегу океана, держа в одной руке палатку, в другой бамбуковый шест, найденный мною для остроги. Возле воды песок был влажный, утрамбованный волнами, и кусочки коралла и острые обломки раковин не резали подошвы моих босых ног.
Солнце давно перевалило через атолл и готовилось опуститься в синюю воду. Я спешил уйти подальше от своего первого лагеря и выбрать место для ночлега. Мне очень хотелось есть, надо было сорвать пару кокосовых орехов, до того как солнечный диск коснется воды. В тропиках почти не бывает сумерек. Скроется солнце, запылает небо алыми и золотыми красками. Небесный пожар быстро гаснет, воздух сереет, будто все предметы заволакивает дымкой, зажигаются звезды, и внезапно наступает черная тропическая ночь.
Чтобы как-то излить радость победы, все еще бурлившую во мне, я стал насвистывать залихватский мотив песенки, которую в веселые минуты распевал Чарльз, аккомпанируя себе на банджо. Песня была про жестокого капитана, с которым расправились моряки. Все, что в ней говорилось, как нельзя лучше отвечало моему настроению, и я запел:
Много раз плясали мы на рее
С пеньковым галстуком на шее.
Пусть теперь попляшет он, ребята
Вздернем мы сегодня старого пирата!
Перед самым моим носом просвистел орех и шлепнулся о песок. Я отскочил и поднял голову: из кроны пальмы вылетел второй орех и упал рядом. Орехи были недозрелые, с темно-зеленой корой, такие сами не падают. Кто же их срезал? Именно срезал! Я видел, что срез на толстой плодоножке был косой и гладкий.
Опять сердце у меня застучало тревожно и радостно: “Неужели еще кто-то спасся?”
Я стал кричать какую-то мешанину из слов на разных языках, все, что застряло у меня в голове при общении с китайцами, индонезийцами, малайцами, полинезийцами, неграми, французами и англичанами. Здесь были и “здравствуйте”, и “добрый вечер”, и “как вы поживаете” — словом, выложил все свои скудные знания языков, а когда остановился передохнуть, то из кроны пальмы вылетел еще один орех и шлепнулся у моих ног.
Наконец показалось и существо, швырявшее орехи. Оно поспешно спускалось вниз головой по наклонному стволу пальмы. Это был краб — кокосовый вор, точь-в-точь как тот, что повстречался мне утром. Подняв пару орехов побольше, довольный, что не надо взбираться на пальму, я пошел дальше и скоро выбрал место для ночлега.
Для лагеря мне приглянулось местечко в кустарнике. Отсюда хорошо был виден противоположный берег лагуны. Солнце, коснувшись краем воды, казалось, все свои лучи направило на Ласкового Питера; он сидел на глыбе коралла и ритмично поднимал и опускал руку. Над водой разносились глухие удары.
Это он готовит ужин. И мне стало весело, когда я представил себе, как он, размочалив кокосовый орех, будет есть кашицу, смешанную с волокном.
“Вот что значит всю жизнь сидеть на чужой шее и получать все готовенькое”, — думал я, срезая ножом макушку у своего ореха. В нем оказалась мякоть, напоминающая вкусом яблоко.
Песок был теплый. Бамбуковой палкой я легко вырыл углубление, расстелил в нем парусину и разлегся, глядя в потемневшее небо. Там между лохматых, медленно покачивающихся крон пальм вспыхивали, как светильники, крупные разноцветные звезды. Посвистывал никогда не отдыхающий пассат, на той стороне лагуны урчал прибой. Пищали крысы. Краб волочил по песку орех к своей норе. Глаза у меня слипались. Я уснул, как провалился в бездонную яму.
Проснулся я от холода. Было, наверное, не меньше двадцати градусов по Цельсию, но за месяцы моих скитаний в тропиках я привык к жаркому солнцу, и теплая ночь казалась мне прохладной. Завернувшись поплотней в парусину, согрелся, но сон больше не шел ко мне. В голову полезли безотрадные мысли, навеваемые темнотой и одиночеством.
Прямо над головой у меня горел Южный крест. В тропиках звезды кажутся необыкновенно большими. Млечный Путь был похож на барьерный риф, о который разбиваются невидимые волны, и брызги от них горят и переливаются на черно-синем океане. Но это были чужие звезды, чужое небо. Как мне хотелось в ту ночь увидеть наше русское летнее небо, когда на нем всю ночь тлеет заря и оно само и голубое и нежно-зеленое, а звезды какие-то особенные, подмигивающие, теплые и ласковые.
Последний раз я видел такое небо, когда был с ребятами в ночном. Мы пасли одного-единственного коня, которого удалось уберечь от гитлеровцев. Днем мы его держали в ельнике, а ночью выводили на луг к речке, спутывали, и наш Громобой наедался до отвала сочной травы. Сеня Лягин, Петя Козлов и я коротали ночь возле крохотного костра в густом ивняке, делясь новостями. Шел третий год войны, я тогда уже немного знал немецкий язык и подслушивал разговоры немецких солдат о положении на фронтах. Сеня был связным у партизан, и когда возвращался из леса, то передавал нам выученные наизусть сводки Советского Информационного Бюро.
В ту ночь Сеня Лягин говорил:
— Досидитесь вы до того, что кончится война и никто из вас пороху не понюхает. Шли бы в партизаны, пока не поздно. Может, медаль или орден тоже бы заработали. Мне дядя Левашов обещал. Я, говорит, уже на тебя реляцию написал.
— А что это такое — реляция? — спросил Петя.
— Бумага, где все мои подвиги расписаны.
— Тебе хорошо, — сказал Петя, — у тебя родня в отряде, дядя! Мы к нему вот с Фомкой сунулись в прошлом месяце, так он нас так наладил, чуть без ушей не остались.
— А вы в другой отряд. Мало ли у нас отрядов.
Петя предложил самим создать партизанский отряд и для начала взорвать понтонный мост через Припять.
— Неплохое дело, — сказал с грустью Сеня, — да командир даст мне такого моста! Уж лучше вы вдвоем действуйте, а я вам взрывчатки достану и бикфордова шнура…
Так и не удалось нам взорвать мост через Припять. — Утром, когда мы после бессонной ночи спали под тулупом у потухшего костра, на нас наткнулись немецкие солдаты из цепи, посланной прочесать лес и выловить партизан. Нас привели в деревню, не в нашу, а в соседнюю; там на площади возле церкви было много и ребят и взрослых, окруженных автоматчиками. Голодные, мы стояли там до вечера, к нам никого не подпускали. Взрослых по одному уводили в школу на допрос. В толпе я видел маму и бабушку; в то лето мы с мамой и братишкой Владькой гостили у бабушки. Мы к ней приезжали каждое лето и жили до пятнадцатого августа, а потом уезжали к папе в Воронеж.
На площади стоял глухой шум. Люди плакали, просили. Я, не отрываясь, смотрел на маму. Она что-то говорила эсэсовцу из конвоя, он оттолкнул ее, а когда она схватила его за руку, то наотмашь ударил автоматом по лицу.
Часов в семь вечера из школы вывели шесть старых колхозников, учительницу и высокого молодого человека в очках, поставили к церковной стене и расстреляли. Потом нас заставили сесть в грузовики и куда-то повезли. Я ехал один с незнакомыми людьми, Сеня с Петей попали в другую машину. На первой же остановке они решили бежать. Сене удалось скрыться, а Петю убили. Он лежал возле дороги мертвый, с окровавленным лицом. Над ним бесшумно проносились стрижи,
К Пете подошел фашистский офицер, пнул мертвого ногой и стал говорить, мешая русские и немецкие слова, что за побег каждый будет так же наказан. Говорил эсэсовец так, будто очень огорчен тем, что Петю пришлось наказать. Эсэсовец много раз беззлобно повторял это слово — наказать, словно за непослушание собирался поставить нас в угол или оставить без обеда. На моих трудных дорогах встречалось много плохих людей, и все они чем-то напоминали того эсэсовца. Был похож на него и Ласковый Питер. Вероятно, все плохие люди похожи друг на друга, хотя разобраться в них и нелегко.
Машины покатили по Минскому шоссе, а Петя остался один на пригорке у дороги.
Утром нас набили в товарные вагоны и повезли в Германию. Страшный этот путь окончился невольничьим рынком. Помню, как я смахивал слезу, читая “Хижину дяди Тома”, и вот теперь меня самого осматривал и ощупывал бауэр, худенький, седенький старикашка. Он взял меня батраком, видно, из тех соображений, что ходить за скотиной он заставит меня как взрослого, а кормить будет как мальчишку.
Так оно и получилось. Через месяц я убежал от него. Сначала я пошел на восток, но один военнопленный, работавший на свекольном поле, посоветовал пробираться во Францию.
— Сейчас на востоке плотный фронт, прибьют, как муху, а не то в лагеря попадешь, там хуже смерти. Иди-ка ты, брат, к французам. Франция, мне один из наших говорил, отсюда не больно далеко, ты же мальчишка, да и по-немецки балакаешь — может, и выйдет дело. Ты к морю норови, может, в Англию попадешь, а там уж дело другое. Только действуй смелей. Эх, мне бы твои года!..
Военнопленный был уже пожилым человеком, взяли его раненым под Минском. Солдат дал мне вареную брюкву и кусочек хлеба — видно, весь свой обед.
Мне сильно помогало знание немецкого языка. Моя мама преподавала немецкий в школе, и я учил его лет с шести. Говорил все же я не настолько хорошо, чтобы меня можно было принять за немца. И все-таки меня не выдал никто из тех людей, к которым мне приходилось обращаться за помощью. Это были и взрослые и ребята. Никогда не забуду я своего сверстника Вилли. Познакомились мы с ним недалеко от французской границы. Я шел всю ночь, а на день устроился в саду. Была осень. Я наелся яблок и лег спать в малине у изгороди. Ночью малинник мне показался довольно густым, и я надеялся проспать в нем весь день. Проснулся я в полдень. Меня разбудил Вилли.
— Простите! — сказал он. — Не лучше ли вам пройти в дом? Земля уже довольно сырая…
В доме нас встретила мать Вилли. Увидав меня, она всплеснула руками и заплакала.
— Боже мой, боже мой, — повторяла она, торопливо накрывая на стол, — что же происходит на свете! Что происходит!
За обедом я все рассказал им.
— Мама! — Вилли оглянулся по сторонам и прошептал: — Мама, что, если мы скажем, будто к нам приехал Отто?
— Надо подумать. Надо подумать, мой мальчик.
Вечером Вилли влетел в мансарду, где они укрыли меня, и, ликуя, сообщил:
— Ты остаешься, Фома! Мама согласна! Сейчас я все расскажу тебе про Отто и его родных и знакомых. Он отличный парень, этот Отто. К счастью, он не был у нас лет семь. Его никто из соседей не помнит. Я же только вернулся от них…
Я не мог остаться. Перед моими глазами стояли Петя, Сеня, отец. Никто из них не одобрил бы мой трусливый поступок. Я сказал об этом Вилли.
— Да, да, я понимаю тебя. — Он стиснул мою руку. — Так поступил бы и я!
Весь вечер и следующий день мы намечали маршрут моего путешествия, используя для этой цели путеводитель по Франции и школьные карты. Когда мы смотрели эти карты, то мир казался не таким уж большим, а мой план легко осуществимым.
Вилли был очень практичным мальчиком: он заставил меня записать все города, через которые мне надо было проехать, стоимость железнодорожных и автобусных билетов.
На прощание он сказал:
— Как жаль, Фома, что я не имею возможности совершить с тобой это небольшое путешествие. Видишь ли, я дал маме слово не совершать опрометчивых поступков. Ты в лучшем положении. Во-первых, не связан словом, во-вторых, обстоятельства способствуют тебе. Не потеряй деньги, записную книжку, немецко-французский разговорник и постарайся запомнить мой адрес. Так после войны, как договорились! Ты приедешь ко мне? Нет, лучше я к тебе!..
Милый, славный мой товарищ Вилли Крафт.
…Под монотонный свист пассата и урчание прибоя я вспоминал скитания, которые привели меня на этот остров.
Как я брел по осенним дорогам Германии, Франции, трясся в кузовах грузовиков, ехал на угольных тендерах паровозов. Меня влекло к морю. Море мне казалось такой широкой, такой доступной дорогой, ведущей на родину. Уже в самом конце своих скитаний по Франции я ехал в переполненном вагоне. На меня никто не обращал внимания. Вдруг в непонятной речи французов я уловил тревогу. Началась проверка документов. Сидевший со мной рядом молодой человек в сером плаще что-то сказал, улыбнулся и мигом исчез под скамейкой. Немецкий офицер и солдат проверили документы у всех в нашем купе; я сидел ни жив ни мертв. Наконец офицер обратился ко мне по-французски. Я ответил по-немецки, что плохо знаю французский язык.
— Ты немец? — спросил офицер.
— О да, — соврал я.
— Ты не заметил здесь человека лет тридцати в сером плаще?
Я покачал головой:
— Нет. Здесь не было никого в сером плаще.
— Ну-ка загляни под скамейку!
Я охотно выполнил его просьбу и сказал, что там ничего нет, кроме газет и пыли.
— Если заметишь кого-либо в сером плаще, то немедленно сообщи в первый вагон.
Я пообещал.
Когда патруль ушел, то все бросились пожимать мне руку, что-то взволнованно говорили.
Из-под лавки вылез молодой человек в сером плаще и тоже что-то сказал мне и стал трясти руку. Пожилой пассажир отдал ему свой черный плащ, и он сел рядом со мной, все улыбался и похлопывал меня по колену. На первой же остановке он, кивнув, ушел.
Через несколько дней я снова встретился с этим человеком. Случилось это в маленьком городке в Бретани, недалеко от моря. Мои ботинки совсем развалились, денег не было, и я, кажется, заболел или ослаб от голода, так что еле передвигал ноги. А море было совсем близко, что-то около сорока километров. Я стоял на автобусной остановке под недоверчивыми взглядами крестьянок, тоже ожидавших автобуса. И тут подошел мой сосед по купе; он не сразу узнал меня, а узнав, потащил в ближайшее кафе.
Поль помог мне добраться до рыбачьей деревушки, где группа антифашистов-беженцев из Германии с минуты на минуту ожидала сигнала с моря.
И вот мы идем на яхте, в тумане, под парусами, чутко прислушиваясь. Несколько раз совсем близко проносились сторожевики. Через две недели мы вошли в Лисабонский порт. Я мог остаться в Португалии до конца войны. Мои спутники уговаривали меня не делать опрометчивых шагов и обещали помочь. Я же все дни проводил в порту среди грузчиков. Один из них оказался русским, сыном эмигранта.
У причала под погрузкой стоял большой норвежский корабль “Осло”.
— Вот, Фома, самый подходящий лайнер для тебя, — сказал мой знакомый. — Хочешь, спрячем? Он идет в Норвегию: матросы говорили. А Норвегия рядом с нашей Россией. Отправляйся, раз есть такая возможность. Чужбина, брат, не сладкая штука…
Двое суток я просидел в трюме, среди ящиков и тюков, воюя в кромешной темноте с крысами. А когда вылез, то узнал, что “Осло” идет в Сингапур.
Моряки сочувственно отнеслись ко мне. Меня не укачивало, и это сильно подняло мой авторитет в их глазах. Я не боялся никакой работы, помогал коку — высокому, мрачному человеку с добрыми глазами. Управившись на кухне, шел к матросам. Они учили меня сращивать концы канатов, плести маты, красить. Мне их работа нравилась больше, чем стряпня и мытье посуды.
Из Сингапура “Осло” отправлялся в Рио-де-Жанейро. Капитан предложил мне остаться юнгой. Но я не согласился. Родина, казалось, так близко, прямо рукой подать.
Я великолепно помнил школьную карту.
В Сингапуре я прожил около месяца, проводя дни и ночи в порту в надежде найти попутное судно. Два раза я пробирался на японские торговые корабли, и каждый раз меня высаживали на берег. И здесь у меня появились приятели, такие же бездомные мальчишки, они не дали мне умереть с голоду. Это было тоже трудное время, как и после побега от немецкого хозяина. Я чувствовал, что слабею с каждым днем, чашки риса и пары бананов мне было мало, а больше мои новые друзья дать мне не могли. Мелкая грошовая работа попадалась очень редко, и ее надо было брать с бою, потому что таких, как я, безработных было множество.
Однажды я сидел, свесив ноги с причала, и смотрел на гавань со множеством торговых и военных кораблей. Вся эта армада застыла на переливающейся всеми красками тяжелой, маслянистой воде. Пыхтели буксиры, швартуя морских скитальцев к свободным причалам или провожая в дальний путь. Между кораблями сновало множество маленьких пассажирских джонок. Ими управляли полуголые люди — водяные рикши. Стоя на корме, они, налегая грудью, толкали вправо и влево длинное весло, и суденышки с десятком пассажиров быстро мчались в разные концы бухты.
Среди разноголосого гула порта я расслышал непонятные слова, и мне показалось, что они относятся ко мне.
Я поднял голову и увидал улыбающееся лицо.
Такие лица я видел раньше только на иллюстрациях в книгах о пиратах.
Я сказал по-немецки, что не понимаю его. Тогда он, обрадовавшись, ответил тоже по-немецки:
— А мне показалось, что ты англичанин. По правде говоря, я не особенно силен в английском. Вот хорошо, что мы нашли общий язык. Ты что это все сидишь? Нос повесил! Я уже к тебе дня три присматриваюсь. Поднимайся, парень. Пойдем поговорим за кружкой пива. Проклятый климат, будто тебя выжимают весь день и выжать не могут. А пиво, оно как-то освежает. Здесь неплохое пиво. — Он протянул широкую, жесткую, как кора, руку. — Ван Дейк. Не слыхал? Был такой художник, мой земляк, тоже толковый мужик. Сейчас его картины стоят чуть не миллион гульденов! Как-то в Антверпене я пошел посмотреть на его картины. Люди у него как живые. Не видал? Ну, прямо только не говорят.
Я помотал головой, рассматривая этого удивительного человека.
— Увидишь еще. Может, ты сам художник? Не мотай головой. Прихожу я в галерею. Стою, смотрю, удивляюсь. Ты думаешь, чему?
— Красиво!
— Да, и это, но главное — другое. Понимаешь, картина — метр полотна, красок разных не больше фунта, рама, правда, хороша, но цена всему — гульденов сто, не больше, а стоит миллион! Спросил я одного старикашку, из тех, что приглядывают, чтобы кто не увел какую картину по рассеянности. И знаешь, что он мне ответил? Ни за что не догадаешься. Остальное — за талант! О! У тебя, случаем, нет никакого таланта?
Мне так захотелось обнаружить у себя хоть какой-нибудь небольшой талантишко, что я даже покраснел от напряжения. Он похлопал меня по плечу:
— Талант — это непонятная штука. Пока человек живой, дьявол его знает, какую он может выкинуть штуку. Вот я плавал с одним французом. Прозвали мы его Зеленый Жак. Такой был замухрышка. Чуть шторм, он уже позеленеет, как древесная лягушка, но не ложится. Шатается, а стоит. К чему это я тебе говорю? Не качай головой! Знаю, что не знаешь. Говорю я это к тому, что тот француз стал писателем. Сам читал в журнале его рассказ. И подписался, проклятый, Зеленым Жаком. Нам сюда. Тут в баре что-то вроде холодильника. И хозяин талантливый человек — как он готовит креветок!
Так я познакомился с дядюшкой Ван Дейком. У него был великий талант везде находить друзей, которые нуждались в его помощи…
…Над головой переливались звезды, пассат ворошил жесткие листья кокосовых пальм. Взошел тонкий нежный серпик месяца, предвещая близкое утро. Мне захотелось спать, как в ночном. Свернувшись калачиком, я уснул.
Проснулся, весь обливаясь п том. Солнце стояло высоко и обдавало меня жаром, как из печи. Вскочив, первым делом я осмотрел противоположный берег лагуны, где находился лагерь моего противника. Там не было заметно никакого движения. Капитан или еще спал, или рыскал по берегу океана в поисках пищи.
Выкупавшись на мелководье, я решил позавтракать припасенным с вечера орехом, но его и след простыл. Должно быть, его стянул один из крабов, поступив со мной так же, как я поступил с его собратом. В этом мире, где каждый боролся только за себя, надо было не зевать.
Выбрав пальму с большущей гроздью орехов, я стал взбираться на нее, осматриваясь по сторонам. Конечно, в первую очередь, все мое внимание было обращено на другую сторону лагуны. И я увидел капитана. Ласковый Питер, видно, только что поднялся и тоже собирался позавтракать. Вот он подошел к пальме, потрогал ее рукой, затем концом веревки, которую я оставил на площадке, связал себе щиколотки ног. Он полез тяжело, неуверенно. До половины ствола дело у него шло неплохо. Но вот он остановился и, наверное, посмотрел вниз. Новичку этого делать не следует, сразу охватывает страх, сердце холодеет, тут надо взять себя в руки и тогда уже подниматься выше.
Ласковый Питер внезапно поехал вниз и метров с трех полетел на песок. Он долго лежал и, должно быть, посылал проклятья всем атоллам и кокосовым пальмам на свете. Наконец он поднялся и, прихрамывая, пошел от лагуны к берегу океана.
Я благополучно забрался на пальму, срезал несколько орехов и, устроившись на черенках листьев, с надеждой стал осматривать океан. Мне все верилось, что я увижу парус или дым из трубы парохода, а передо мной расстилалась водяная пустыня без конца и края.
Далекий островок не вселял никаких надежд. Мне казалось, что он как-то неуверенно покачивается среди водяной пустыни и вот-вот навсегда скроется в океанской синеве, до того он был маленький и жалкий, похожий на кустик в цветочном горшке.
Внизу показался капитан; остановившись на берегу на укатанном волнами песке, он вяло помахал руками, несколько раз присел. Проделав зарядку, он приступил к завтраку: стал бродить по мелководью и что-то есть.
Сидя на макушке пальмы, раскачиваемой ветром, я ощутил такое одиночество, что даже испугался, когда Ласковый Питер вдруг куда-то скрылся. “Что, если он вздумает купаться или промышлять еду среди водорослей? — с тревогой думал я. — Там его может разорвать барракуда или укусить ядовитая мурена!”
Мне даже пришла нелепая мысль, что он извинится передо мной, что мы с ним подружимся и заживем припеваючи.
Вот он показался между стволами пальм, в белой разорванной на груди рубашке, что-то разглядывая у себя на ладони, и шагнул в сторону.
Спустившись на землю, я напился кокосового сока, съел ядро, напоминающее творог, посыпанный ванилью. Остальные орехи я, наученный горьким опытом, завернул в палатку и бросил в колючий куст. Теперь можно было приниматься за изготовление остроги. Меня так и подмывало заняться охотой на бесчисленных обитателей лагуны. Но я решил вначале сплести себе обувь, так как сильно поранил ноги о кораллы и обломки раковин. На корабле у норвежцев, а затем на “Орионе” я учился плести маты и даже заслуживал скупые похвалы у матросов.
Мне нужна была прочная веревка с мизинец толщиной. Конечно, ее нельзя было найти на острове, но там было много кокосового волокна, его настригли крабы — кокосовые воры. Из него можно было навить веревок. Я стал собирать старое, вымоченное дождями, растрепанное ветром волокно. Из него с грехом пополам мне удалось навить веревок, не очень красивых, но прочных. С плетением сандалий я справился довольно скоро. Сандалии получились, может быть, неказистые, зато прочные и довольно удобные, теперь я мог ходить и по суше и по воде.
На изготовление сандалий у меня ушло все время до полудня. Солнце стояло почти над самой головой и нещадно палило. Я вспомнил, что дома, на родине, сейчас зима, стоят февральские морозы! Ребята катаются на коньках, ходят на лыжах. Может, уже окончилась война. Мы победили!
Правда, скупо, но и на “Орион” проникали сведения с фронтов. Военные новости сообщал мне штурман У Син. Вначале я остерегался его, не верил ему, думал, что он зло смеется надо мной, сообщая о победах Советской Армии. Уж очень он был загадочным человеком. Обыкновенно У Син молчал, чему-то улыбаясь уголками губ. Однажды капитан плеснул мне в лицо кофе — оно показалось ему не достаточно горячим, — и тут У Сину изменило хладнокровие: он резко сказал что-то по-английски и вышел из каюты капитана. С тех пор я стал относиться к нему иначе.
Новости я получал от него, когда приносил ему на вахту кофе. У Син с суровым видом, будто выговаривая за провинность, сообщал о положении на фронтах и в заключение неизменно повторял: “Правда и мужество победят”.
В рубке был приемник. Однажды У Син настроил его на одну из наших радиостанций, и я услыхал голос русского диктора, передававшего сводку Информбюро. Советская Армия уже подходила к границам фашистской Германии. Почти все наши города были освобождены. О ходе войны я еще узнавал по лицу Ласкового Питера. Последнее время он был особенно мрачен. За несколько дней до крушения я подслушал его разговор со штурманом. Вернее, говорил один капитан, а штурман, по обыкновению, молчал или загадочно улыбался. Я сидел это в иллюминатор.
— Что бы ни произошло там, война будет продолжаться здесь. — Капитал расхаживал по своей каюте. — Мир горит, и мы будем долго греться у огня. По крайней мере, нам с вами не выгодно гасить это пламя. Мы сделаем еще не один рейс с нашим грузом… — Он взглянул на иллюминатор, и мне пришлось улепетывать на цыпочках.
На камбузе я спросил у Ван Дейка, что мы везем в тех ящиках, что лежат в трюме.
Он выглянул за двери и прошептал:
— Оружие. Только молчок.
— Кому?
— Не наше с тобой дело. Тем, кто его покупает. Не все ли равно, что и кому мы везем. Был бы фрахт, будет и заработок. Мы работаем на честной шхуне. Это не “Лолита”. Вот на ней, говорят, ходят настоящие пираты. Хотя, по правде сказать, я не особенно-то верю этим россказням. Ты знаешь, что моряки любят выдумывать истории… А нам они ни к чему. Выкинь, Фома, все это из головы, нам с тобой не найти лучшей работы и лучшего корабля…
Когда разговор заходил о заработке, то кок сразу становился другим человеком. Он сам работал, честно выполняя свои немудреные обязанности, и ему не было дела до других.
— Нам с тобой мир не исправить, — сказал он мне в утешение, — а вот без куска хлеба мы оказаться можем. Ты знаешь, что это за штука?
Я знал. Все же не мог с ним согласиться и начал было спорить, да он послал меня на палубу чистить рыбу.
…Надев сандалии, я прошелся в них нарочно по самым острым кускам кораллов; они теперь только хрустели под моими подошвами. За работой я порядочно проголодался и решил съесть содержимое одного из моих орехов. Развернув парусину, я с криком отскочил в сторону, так как оттуда выпрыгнули две крысы. Пока я сапожничал, они успели прогрызть палатку и высверлили дырочки в кожуре орехов возле плодоножки. Противные животные, сколько неприятностей они причиняли мне на острове! Один из орехов был не тронут, и я пообедал удивительно вкусной мякотью. Затем, прислушиваясь, не скрипит ли песок под ногами капитана, я принялся за изготовление остроги. Вначале я просто заострил бамбуковую палку. Подойдя к берегу лагуны, я выследил там небольшого тунца и бросил в него гарпун. Но мое оружие не годилось для охоты — оно как пробка выскакивало из воды. Тогда я отправился на берег и стал рыться в водорослях. Мне удалось найти тяжелую палку с палец толщиной и метра два длиной; это был побег какого-то тропического дерева. Затем я вспомнил слова Ласкового Питера и нашел корабельную доску с большими медными гвоздями. Дерево почти истлело, и позеленевшие гвозди легко вытаскивались из него. Несколько часов ушло у меня на то, чтобы слегка расплющить один из гвоздей, ударяя по нему куском коралла, а потом надрезать ножом и отогнуть небольшие бородки. Гарпун вышел грубый, некрасивый, но это было уже настоящее оружие. Для веревки я не пожалел часть парусины, нарезав ее тонкими длинными лентами и свив их вдвое.
И вот я стою на берегу и, держа в руке острогу, выслеживаю добычу. Глаза у меня разбегаются при виде множества диковинных рыб. Как я жалею в эти минуты, что вместе со мной нет никого из моих друзей! И еще мне почему-то становится обидно, что, когда я буду рассказывать о необыкновенном мире лагуны, ребята не поверят мне.
Не так легко выбрать подходящую рыбу, прежде чем нанести первый удар. Дядюшка Ван Дейк говорил мне, что не каждого обитателя тропических морей можно есть. Многие из них ядовиты или неприятны на вкус. Показалась густая стайка голубоватых рыб с продольной коричневой полосой посредине туловища от головы к хвосту. Это были уже знакомые мне рыбы, я их часто жарил на “Орионе”.
Я метнул гарпун, заранее торжествуя победу. Да не тут-то было. Промах! Напуганная стая умчалась от берега. Но я не особенно горевал: мне казалось, что если буду бросать гарпун наудачу и с закрытыми глазами, то и тогда попаду в какую-нибудь рыбу. Мое внимание привлекла морская черепаха, она быстро двигалась среди цветущего подводного сада. Вот черепаха сделала рывок и, наверное, проглотила одну из зазевавшихся рыбок-бабочек. Черепаха уплыла. Улегся переполох, поднятый появлением хищницы. В подводном саду, залитом солнцем, воцарились мир и спокойствие.
Из сумрачной синевы ущелья показалось семейство осьминогов. Один большой, щупальца у него были с метр длиной, и штук восемь совсем крохотных. Они остановились над зеленой лужайкой, большой повис над ней, а мелюзга опустилась на полянку и стала копаться своими щупальцами.
Осьминоги все время меняли цвет. На зеленом фоне они сразу зеленели, на желтом — желтели, один осьминожек остановился над алой морской звездой и тотчас же покраснел сам.
Я не видел, как откуда-то из засады метнулась барракуда — морская щука. Взрослый осьминог был начеку. Он куда-то мгновенно исчез, оставив вместо себя черное облачко туши. Скрылись и маленькие.
Все, что я увидел в этом прекрасном, но обманчивом мире, невольно навело меня на мысль, что и у меня есть враг, возможно, он подкрался и готовится к прыжку. Я быстро обернулся и с облегчением вздохнул. Только стволы пальм были за моей спиной.
Мне удалось наколоть на острогу небольшую макрель. Я попробовал есть ее сырой. С трудом проглотив несколько кусков, стал думать, как добыть огонь. Но как? Я вспомнил о подарке отца — замечательной лупе в черной пластмассовой оправе. Сколько костров я разжег ею, сколько узоров выжег на тальниковых палках…
Если бы у меня была лупа!
Мои мысли прервал выстрел. Стреляли на противоположной стороне острова. Там на берегу стоял Ласковый Питер и потрясал поблескивающим “вальтером”. Капитан явно хотел привлечь мое внимание. Пока я мастерил острогу, он исправил пистолет или просто вычистил его. Первый раз за все время капитан поступил честно, предупредив, что перемирие окончено. Или, быть может, ему хотелось напугать меня. Я посмотрел на свой жалкий гарпун, потрогал р кармане нож. Силы были явно не на моей стороне.
Ширина канала, соединяющего лагуну с океаном, достигала около восьмидесяти метров. Здесь водились акулы, но для задуманного мною плана надо было переправиться на другой берег. Только так я мог очутиться в тылу у своего врага, дождаться ночи, незаметно подкрасться к нему и захватить оружие. Моя затея казалась не такой уж трудной. “Вальтер” он носит в правом заднем кармане шортов, надо было только неслышно подкрасться к спящему и вытащить у него пистолет. Если мне это удастся — а я почему-то был уверен и этом, — то на острове будут царить мир и спокойствие, как после нашей последней драки.
Палатку я оставил в своей “спальне” между кустами, накрыв его постель из кокосового волокна. Штаны и рубашку, порядком потрепанную, я снял, на мне остались только черные купальные трусики с карманом на застежке “молния”… В карман я положил нож. А все вещи, в том числе и острогу, спрятал в трещине и завалил камнями. Время близилось к вечеру, когда я, полный решимости, подкрался к берегу канала.
Прежде чем прыгнуть в воду, я внимательно осмотрел канал — не покажется ли где плавник акулы.
В канал из океана входил косяк какой-то серебристой рыбы. Если бы здесь сторожили акулы, то они давно накинулись бы на такую лакомую добычу. Я прыгнул и поплыл, часто опуская голову под воду и озираясь по сторонам. Мимо меня проносились рыбы, иногда задевая холодными, скользкими боками.
Отдохнув на другой стороне, я стал крадучись пробираться от дерева к дереву. Иногда, услыхав шорох, падал или прижимался к стволу пальмы. Моя кожа сильно загорела и сливалась с коричневатой корой кокосовых пальм, только волосы выгорели почти добела.
Внезапно я чуть не наткнулся на капитана. Ласковый Питер сидел в десяти шагах от меня возле норы кокосового вора и с жадностью выедал содержимое ореха, лопнувшего от солнечного жара. Видимо, капитан сильно проголодался. Он урчал, как обезьяна, да и сам он был похож на человекообразного, весь заросший рыжими волосами. С видимым сожалением он отбросил пустую скорлупу и заглянул в нору, сунул туда руку, но тут же молниеносно выдернул и замахал ею. Видно, краб схватил его за палец.
Ругаясь, он прошел совсем недалеко от меня, с пальца у него капала кровь. Стоя спиной ко мне, он оторвал ленту от полы рубахи, замотал палец и пошел, пристально заглядывая в каждое углубление. Ему удалось найти орех, он разбил его о кусок коралла и с жадностью припал к скорлупе.
Я наблюдал издали, как он побежал, припадая на левую ногу, остановился и стал подпрыгивать на месте. Потом нагнулся, поднял раздавленного краба, посмотрел на него и бросил в сторону. Разделавшись с крабом, полез в карман и вытащил пистолет. Над мелководьем между рифом и островом летало множество чаек, между ними иногда проносились гигантские фрегаты, выбирая в воде добычу покрупнее.
Один такой фрегат пролетал над головой Ласкового Питера. Капитан вскинул руку, раздался выстрел, и фрегат упал в воду. Глядя на убитую птицу, он осклабился и сунул пистолет в карман.
Я почувствовал холодок между лопатками, хотя в спину мне палило заходящее солнце.
Ласковый Питер, глядя в землю и чему-то злорадно улыбаясь, пошел к берегу лагуны. Я стал красться за ним следом. Надо сказать, что у меня к тому времени сильно поубавилось уверенности, что мой план пройдет без сучка и задоринки. Но теперь мне еще ясней стали его намерения и укрепилось убеждение, что во что бы то ни стало надо захватить оружие. Либо мне удастся обезвредить врага, либо надо будет покорно склонить голову, сдаться в плен на милость победителя, стать его рабом, что для меня было хуже смерти. Я близко подошел к Ласковому Питеру. Он сидел у плоской, как стол, глыбы, собирал с лее патроны для пистолета, обтирал рубахой и вставлял в обойму.
Вложив обойму в пистолет, он залез на камень и долго разглядывал мою сторону лагуны.
Наступил вечер. Второй вечер на этом острове. Солнце садилось в лиловую тучу. Пассат почти совсем стих, только прибой яростно грохотал на рифе.
Когда стемнело, послышался кашель и скрип песка. Осторожные шаги удалялись. Я пересек площадку и стал красться за Ласковым Питером.
Иногда он останавливался, тогда и я замирал на месте; постояв с минуту, он двигался дальше. Я с гордостью подумал о своих сандалиях на мягкой толстой подошве: моих шагов почти не было слышно. Я двигался как тень. Осмелев, я подошел так близко, что едва не налетел на него. В это мгновение он споткнулся и помянул дьявола.
У меня не оставалось сомнении, что он охотится за мной, предательски хочет напасть в темноте.
Зачем он это делал? Наверное, боялся, что я зарежу его во сне или всажу нож в спину, выскочив из-за пальмы. Будь он на моем месте, то наверняка сделал бы это, не колеблясь. И еще, мне кажется, он не мог смириться с тем, что я, мальчишка, человек низшей расы, как он считал, отказался ему повиноваться, поднял бунт и даже принудил его сдаться.
Вот он остановился, видно прислушиваясь, затем крадучись пошел по берегу. Его расплывчатый силуэт мелькнул на фоне лагуны, усеянной отражениями звезд, и скрылся в кромешной тьме. Я стоял, прижавшись в темноте к стволу пальмы, и прислушивался к скрипу песка под ногами моего врага, сжимая в руке нож.
Ласковый Питер минут пять кружил возле моей постели, наконец наткнулся на нее, упал; поднимаясь, громко выругался. В голосе его слышалось злорадное торжество. Он пнул мою постель и сказал:
— Можешь не подниматься. Тебе придется долго спать. Молчишь? И правильно делаешь. Ты проиграл. А проигравший платит!
Затем один за другим прогремели три выстрела.
— Ну, вот и все, — сказал Ласковый Питер с видимым облегчением. — Надо отдать тебе должное: ты держался молодцом. Может, поэтому я и отправил тебя к праотцам. Мне все казалось, что ты стоишь у меня за спиной со своим ножом. Я возьму его на память. Ты не возражаешь? Не помешает мне и палатка.
Зашуршала парусина.
— Проклятый щенок… — прошептал он.
Этот бандит был явно разочарован. Он сопел, сидя на моей постели. Понял, что поменялся со мной ролями. Теперь ему надо было прятаться. У меня был нож, и он ждал удара, наверное, вращая головой, как сова.
Неподалеку зашуршал песок — должно быть, краб тащил орех. Тотчас же сверкнуло красное пламя и грохнул выстрел. Он еще несколько раз стрелял во все стороны. Наконец встал и пошел. Я нащупал под ногами кусок коралловой ветки и запустил ему в след. В ответ он выстрелил и побежал, время от времени стреляя в темноту.
Я не выдержал и закричал:
— Удрал, удрал! Трус несчастный! Фашист проклятый!
Наверное, он не слышал меня, потому что затихший было ветер завыл, засвистел в ушах. Стал накрапывать дождь. Когда он хлынул водопадом, я уже лежал на своей постели, с головой накрывшись палаткой. Буря бушевала вовсю, ветер пытался сорвать с меня парусину, да я подоткнул ее под бока. Палатка вначале пропускала теплую дождевую воду, но потом набухла, и вода стекала с нее под мою постель. Но слои кокосового волокна был толстым, и мне было не так уж плохо. Засыпая, я старался сосчитать, сколько выстрелов сделал Ласковый Питер. Получалось тринадцать или четырнадцать. Выходило, что если у него было две полных обоймы, то осталось не больше пяти — шести патронов. Я заснул, хоть под боком уже хлюпала вода.
Атолл, промытый ливнем, сверкал в утреннем солнце. Пар курился над еще влажным песком. Переплыв канал, я опять занял свой наблюдательный пост в кустах недалеко от логова Ласкового Питера. Мой противник тоже проснулся, а возможно, и вообще не ложился, судя по его усталому лицу. Он сидел за плоским камнем с пистолетом в руке и клевал носом. Иногда он вскидывал голову и ошалело смотрел по сторонам. Он и впрямь считал, что и я поступлю с ним так же, как он хотел поступить со мной: подкрадусь и убью его сонного.
“Что, если мне ударить его по голове вот этим кораллом, оглушить и обезоружить? Ведь с таким противником иначе нельзя. И ничего ему особенно не будет, только оглушу его…”
Мои мысли прервал голос.
— Ну, где ты, где? — орал он. — Чтоб тебя сожрали акулы! Думаешь, я не вижу! Трус! Выходи!
Я спрятал голову в расщелину.
— Выходи, или!..
Он выстрелил. Подождав немного, я выглянул. Он клевал носом, сидя на камне. У него явно сдавали нервы.
Мне в голову пришла отчаянная мысль. Наверное, у меня в ту пору тоже сдали нервы, я чувствовал, что не выдержу, если он будет вот так охотиться за мной.
Я думал: “Сейчас он устал, ночью его промочило насквозь, и он не спал. Теперь ему уже не попасть в летящего фрегата. Руки у него дрожат, глаза слезятся…”
Он вскинул голову, что-то пробормотал и опять стал засыпать.
И я решился. Вылез из своего укрытия. Схватил камень, размахнувшись, бросил в него. Камень попал ему в грудь, он повалился на бок, спросонок подумав, не ударил ли я его ножом, потом вскочил.
Я побежал. Он выстрелил. Пуля чиркнула по песку сбоку от моей правой ноги. Я припустился к каналу, виляя из стороны в сторону, как один из героев не помню какого фильма или книги. Он выстрелил еще. Я не слышал пули. В ушах свистел ветер. Оглянувшись, я увидел его метрах в ста. Он бежал, согнувшись почти до земли, опустив руку с пистолетом. Еще выстрел, и крошки коралла брызнули из глыбы впереди и чуть левей от меня. Все-таки он стрелял здорово, и если бы я не менял направление, то он убил бы меня. Но в те мгновения я не думал об этом; я летел, едва касаясь ногами почвы, не помню, как слетели у меня сандалии, я не чувствовал порезов от острых, как бритва, осколков раковин и только считал выстрелы.
“Вот теперь у него оставался только один патрон, не больше”, — думал я, заранее торжествуя победу.
Он не стрелял больше, приближаясь ко мне медленным, упорным шагом убийцы. Я же стоял на берегу, чтобы хоть немного отдышаться, прежде чем плыть на другую сторону.
Он помахал рукой и что-то крикнул. Тут я прыгнул в воду и поплыл, часто оглядываясь. Я был уже на середине канала, когда он показался на берегу. Присев, он ждал чего-то. Я плыл изо всех сил, часто ныряя. И ждал, что в меня вопьется пуля. Именно вопьется. И только то, что он может меня убить и я пойду ко дну, как-то не приходило мне в голову.
Он выстрелил, когда я вылез из воды, но раньше, еще до того как я услышал выстрел, что-то обожгло мне плечо. Я упал, вскочил, метнулся в сторону и спрятался за глыбы коралла, совершенно обессиленный: мне казалось, что мое сердце сейчас разорвется.
Отдохнув, я поднялся. Ласковый Питер все еще стоял на берегу.
— Стреляй! — закричал я. — Ну, что же ты не стреляешь? Ага, кончились патроны! Все! Восемнадцать штук! — орал я, приплясывая. — Вот теперь есть чем колоть орехи!
Он тоже что-то закричал в ответ, сунул пистолет в карман и остался стоять у самой воды.
Рана у меня оказалась пустяковой. Пуля только сорвала кожу с плеча. Подождав, пока подсохнет кровь, я оделся, взял гарпун и, не оборачиваясь, пошел от берега под ненавидящим взглядом, как мне казалось, побежденного врага.
С каким аппетитом я съел содержимое кокосового ореха, напился кокосового сока!
Стоя на берегу лагуны, я почувствовал себя настоящим хозяином острова. Пассат неудержимой, невидимой рекой ровно нес свои освежающие струи, насыщенные ароматами океана. Напевая песенку негра Чарли, я стал устанавливать палатку; покончив с этим, приготовил себе в ней великолепную постель из кокосового волокна.
Один выход у палатки смотрел в океан, а другой в лагуну. В ней было прохладно, как может быть прохладно в тропиках под тентом, продуваемым свежим ветром. Правда, палатку прогрызли в нескольких местах крысы и Ласковый Питер прострелил ее, но и это имело свою положительную сторону: у меня теперь были смотровые щели справа и слева.
За работой быстро летит время, я понял это давно. Работа отвлекает от грустных, тяжелых мыслей.
Поставив палатку, я решил попробовать добыть огонь. Эта мысль не покидала меня все утро. Я представлял себе, как сижу у костра рядом с палаткой и жарю на вертеле рыбу. Топлива на острове было сколько угодно — сухое кокосовое волокно и ореховая скорлупа. Оставалось только добыть огонь! Не откладывая, я нашел на берегу два сухих куска дерева и, став на колени, стал тереть один о другой. Дерево нагрелось, даже запахло горелым, но дальше этого дело не пошло. Измученный, весь в поту, я сидел на берегу и вспоминал все знакомые мне способы добывания огня, да так ничего и не придумал.
“Попробую есть сырую”, — решил я и взялся за острогу. У берега появилась стайка синей макрели. После нескольких промахов мне удалось наколоть одну из рыб. Я выпотрошил ее, содрал кожицу, нарезал ломтиками розоватое мясо. Посыпал солью. Попробовал. Блюдо понравилось мне больше улиток.
В самый разгар моего пира я услышал хруст раковин. Ко мне подходил капитан. Увидев в моей руке нож, он остановился в пяти шагах и сказал, не скрывая удивления:
— Ты поймал рыбу? О, да у тебя острога! Великолепная макрель! И даже соль! Откуда на этом острове этот съедобный минерал?
— Из океана.
Я стал усиленно работать челюстями и даже попытался изобразить на своем лице, как вкусна сырая рыба, хотя мне хотелось ее выплюнуть.
Лицо его исказила судорога; он спросил, давясь голодной слюной:
— Неужели ты съешь всю эту макрель? Смотри не заболей! Здесь нет лекарств. А я ничего не смыслю в медицине.
Мне пришла на ум сказка о Красной Шапочке. Этот волк заботился о моем здоровье! Я видел по его глазам, что если представится случай, то он швырнет меня в лагуну, а сам набросится на еду, но я был начеку.
— Не беспокойтесь о моем здоровье, — сказал я, запуская недоеденный кусок в лагуну.
Он проводил взглядом этот лакомый кусок и сказал, будто подумал вслух:
— Почему все-таки я не убил тебя? Сколько представлялось случаев, но я щадил тебя. Мне хотелось только заставить тебя опомниться и выполнять свои обязанности юнги. Глупец! Ты, видимо, думаешь, что я не смог попасть в тебя, когда ты, неуклюже виляя, бежал к этой канаве? Я мог убить тебя первой же пулей и ночью и сегодня. Странно, но мне было жаль тебя. К тому же ты мне нужен. У тебя золотые руки. Со временем под моим руководством ты станешь капитаном. Хочешь стать капитаном? По глазам вижу, что хочешь. Ты что хватаешься за плечо? О, да у тебя кровь! Задел об коралл? Надо быть осторожным, мой мальчик. — Он протянул было руку к рыбе и отдернул ее, увидев, как я мгновенно вскочил с ножом в руке.
— Ты спрячешь этот проклятый нож?! — заорал он.
Я помотал головой.
— Ну хорошо! — Он попытался улыбнуться. — Хочешь мира?
— Нет. С вами нет. Уходите!
— Хорошо, уйду, но ты дашь мне кусочек рыбы! — В голосе его зазвучали прежние повелительные ноты.
— Ничего вы не получите!
Лицо у него побелело от приступа ярости, волосатые пальцы судорожно сжимались и разжимались, как щупальца актинии. Все же он овладел собой и сказал устало:
— Только кусок рыбы и соли. Ты не откажешь умирающему с голоду человеку, своему капитану.
Снова передо мной стоял жалкий человек и смотрел умоляющими глазами.
— Ладно. Жрите! — сказал я по-русски, протягивая остатки макрели.
Он высыпал на рыбу почти всю мою соль и стал есть, брезгливо морщась и ворча.
— Ничего не ел противней. Полинезийцы едят это сырье с лимонным соком. У тебя, конечно, нет лимонов? — говорил он, оглядывая остов макрели. — Вот так обедом ты меня угостил… Нет! Лучше я буду есть орехи. — Он швырнул голову и хребет в лагуну и приказал: — Принеси орех позеленей, с этой противной рыбы так захотелось пить. Ну! Живо!
— Возьмите у знакомых крабов, — ответил я. — Теперь уходите. Если вы будете хорошо вести себя, то я буду кормить вас сырой рыбой, а вы собирайте соль.
— Я буду собирать для тебя соль? Наглец!
— Не будет соли — не будет и рыбы. Для себя я добуду сам.
— Ах, вон в чем дело! Разделение труда. Как в нормальном цивилизованном обществе! Покажи, где ты ее собирал.
— Соль можно найти на камнях. Сметайте ее кисточкой из волокна.
— Но это дьявольская работа! Собирать микроскопическую пыль!
— Как хотите.
— Ну, я подумаю над твоим предложением. — Зловеще скривившись, он пошел на свою половину острова.
К вечеру он все-таки собрал соли; в ней было на три четверти песку. Я добыл две макрели, одну дал ему. На этот раз мы сидели поодаль друг от друга на коралловых глыбах и ужинали. На его зубах скрипел песок. Моя соль была совсем чистая, я добывал ее так: обмакну рубаху в лагуну, высушу, а потом потру в руках, и кристаллики соли падают на кусок парусины. Так я выпарил граммов десять соли.
— Где ты берешь такую прекрасную соль? — не выдержал Ласковый Питер. — У меня — чистый песок. После этого острова мне придется ставить золотые коронки на все зубы.
Но соли у меня он не попросил, а стал сдувать песок с мяса, посоленного своей смесью.
После ужина, развалясь на песке, он пустился в рассуждения:
— В этом мире должны жить только сильные люди. Все остальные или работают на них, или уничтожаются. Как в лагуне! Там сильный, наделенный преимуществами, побеждает слабого.
Я невольно посмотрел в прозрачную воду, как будто освещенную из глубины зеленоватым светом. Пронеслась небольшая акула, разогнав рыб-попугаев, двухметровая барракуда ухватила желтую рыбу и скрылась в расщелине.
— Это жизнь, — сказал Ласковый Питер, кивнув на воду.
В глазах у него я увидел жесткий блеск, рука его сжала кусок коралла и как бы с сожалением отбросила в сторону.
Я молчал в замешательстве. Я понимал, что он неправ, что люди не должны относиться друг к другу, как звери, но не мог найти подходящих слов, чтобы убедительно возразить ему. И тут я вспомнил свою вожатую из воронежской школы, Валентину Николаевну, и ее слова:
“Пионер, ребята, это человек, который борется за самое хорошее на земле. А хорошее — это правда, дружба, равенство всех людей. Нелегко бороться за наши идеалы. На земле появились страшные звери — фашисты…”
И я подумал:
“Вот он сидит с тобой, этот фашист, ест твою рыбу и хочет из тебя сделать такого же фашиста”.
Ласковый Питер спросил:
— Я вижу, что ты начинаешь понимать меня?
— Да. Мне надо было убить вас в первый же день!
— Тогда была честная борьба, и ты был бы прав. Правда, я несколько погорячился. Пойми сам: потерять такой корабль, столько денег. Проклятый штурман! Он посадил на камни мой “Орион”. Счастье этого негодяя, что он утонул, а не то перед тем, что его ожидало, зубы акулы показались бы ему щетками для массажа. Мне приходилось видеть, как за меньшую вину с таких молодцов, как У Син, сдирали кожу.
— Напрасно вы так на У Сина. Он был хороший человек!
— Ты в этом уверен?
— Да! Он не стал бы губить столько людей и такой корабль. Зачем это ему было делать?
— Ты не знаешь красных. Ах, я и забыл, ты ведь тоже такого же цвета! Мне передавали, что он шептался с тобой. Интересно, о чем это? — Он помолчал, насмешливо глядя на меня, затем, вздохнув, продолжал: — Мне давно было известно, что вы оба красные, но я щадил и его и тебя. И вот к чему привела моя доверчивость. Особенно тяжело мне, что я встречаю такую черную неблагодарность. И со стороны кого? Своего юнги! Которого я намеревался сделать человеком и любил почти как сына, в душе, конечно. Не хмурься, мой мальчик, я прощаю тебя. А сейчас следует подумать и о ночлеге. Я думаю, что сегодня, после такого мирного ужина, мне не следует оставлять тебя одного. Советую прогуляться перед сном и принести мое одеяло, оно пригодится тебе ночью.
Я схватил острогу и стал перед палаткой.
— Уходите! — крикнул я. — Вы все врете! Я не верю вам. Уходите лучше!
Он поднялся, с опаской обошел меня. Остановился, недобро усмехаясь.
— Ты опаснее, чем я думал. Только помни: за меня ты поплатишься головой. Тебя, в лучшем случае, повесят, как пирата.
— Никто не узнает. Акулы спрячут вас в своем брюхе.
— Ты положительно делаешь успехи. — Он пошел, время от времени оглядываясь и чему-то усмехаясь.
И все-таки в тот день мне удалось добыть огонь. Произошло это совершенно случайно, без каких-либо усилий с моей стороны.
Увидев, что капитан “Ориона” бродит возле канала в поисках орехов, я крадучись отправился на его территорию. Там я оставил очень красивую раковину, золотисто-желтую, с черными пятнышками: я нашел ее в первый день на мелководье, и она должна была лежать где-нибудь возле коралловой глыбы.
Раковину я так и не нашел: наверное, Ласковый Питер бросил ее в лагуну, — зато захватил несколько осколков стекла, чтобы отшлифовать древко остроги. Среди них было выпуклое донышко бутылки или баночки из очень чистого стекла. Вернувшись на свою половину острова, я стал скоблить древко остроги, радуясь, что дерево становится красивым и гладким. Донышком скоблить было неудобно, и я хотел было его разбить на несколько частей; применяясь, как бы это лучше сделать, я неожиданно вспомнил о лупе — подарке отца, лупа была немного больше, чем это донышко, но почти такой же формы.
“А что, если?..” — подумал я и повернул осколок к солнцу. На моих штанах появилось ослепительное пятнышко, скоро от него пошел дымок тлеющей ткани.
Редко в своей жизни, полной случайностей, я чему-нибудь радовался больше, чем этой дырке на своих единственных штанах.
Недолго думая я собрал ворох кокосового волокна, скорлупы, и костер запылал.
Я сидел у огня и пировал. У меня на “столе” была жареная рыба и кокосовый орех, по вкусу схожий с лимонадом.
Внезапно мой ужин нарушило появление Ласкового Питера. Он появился, еле переводя дух. Отдышавшись, сказал, не скрывая досаду и зависть:
— Мне показалось, что за нами приехали.
— Никто не приезжал.
— Как же ты добыл огонь, неужели трением? Этого не мог сделать еще ни один европеец!
— Трением, — ответил я, прикладываясь к ореху и не спуская с него глаз.
— Удивительно, как это тебе удалось. Надеюсь, ты покажешь мне на досуге. — Он такими глазами смотрел на жареную макрель, что я протянул ему шашлык.
Наевшись и напившись, этот человек, не сказав ни слова благодарности, набрал полную скорлупу горячих углей и быстро зашагал восвояси. В этот вечер у него долго горел костер, он что-то жарил и ел — наверное, улиток или ракушки. А я при свете костра осторожно медным гвоздем обкалывал и обтачивал куском коралла острые кромки своей лупы, прикидывая, что буду делать завтра. Но долго ничего интересного придумать не мог, кроме рыбной ловли и неизбежного приготовления пищи.
В лагуне плеснула рыба или кальмар. Я поежился, представив себе, какая жуткая темнота стоит сейчас там, какие страшные чудовища поднялись из глубины, выплыли из расщелин и зарослей.
Сколько в лагуне хранится удивительных тайн, и никто никогда не узнает о них, если не найдется исследователя. Если бы у меня была лодка! Но ведь можно сделать плот. С плота даже удобней заглядывать в глубину…
Утром, выкупавшись и позавтракав, я пошел бродить по берегу в поисках материала для плота. Я не думал отправляться в плавание по океану. С плота я мог с большим удобством охотиться на рыб, заглянуть в любой уголок лагуны или переплыть ее, не тратя сил на ходьбу по вязкому песку. Наконец, на плоту не надо было каждую минуту опасаться, что тебя ударят куском коралла по голове. Я принялся за дело: перетащил на берег лагуны обломок реи с куском отличного линя, нашел полузасыпанный песком ствол пальмы, сухой и легкий, — это была не кокосовая пальма, а какая-то другая, — и тоже приволок туда же. Остров омывало течение, и оно приносило сюда все, что попадало в него по дороге к атоллу.
Я нашел ящик из-под апельсинов. В шпангоуте от разбитой шлюпки, из которого я выдернул гвоздь для наконечника остроги, оставалось еще несколько медных гвоздей, и я вытащил их.
Несколько раз я видел капитана: он бродил по мелководью и кормился улитками, делая вид, что не обращает на меня никакого внимания. Но я не верил его кажущемуся равнодушию и держался начеку.
Плот получился неуклюжий, у меня не было пилы, чтобы сравнять рею и ствол пальмы. Эти главные детали своего плота я скрепил с обломками корабельных досок, использовав для этого медные гвозди и веревку, свитую из полос, оторванных от палатки. Раму застлал досками от ящика из-под апельсинов и пальмовыми листьями. Плот хорошо выдерживал меня и вполне годился для плавания по лагуне. Мне захотелось немедленно испытать свой корабль. Предусмотрительно забрав все свое имущество и запас кокосовых орехов, я пустился в плавание.
С гарпуном в руке я стоял на краю плота и смотрел, как под моими ногами проплывают горные хребты, заросшие диковинными растениями, открываются долины, залитые солнечным светом; в глубине стоял сумрак, и мне чудились там какие-то таинственные сооружения. На ярко освещенном песке лежали пунцовые морские звезды, крабы торопливо перебегали эти поляны, как пешеходы — площади в большом городе. И над всем этим фантастическим миром проносились стаи рыб. Показалась акула. Как она была красива злой, страшной красотой хищника! Она обошла мой плот, видно стараясь определить, что это за существо появилось в лагуне. Она подплыла совсем близко, и я метнул в нее острогу; наконечник скользнул по жесткой коже, не причинив никакого вреда. Акула скрылась в глубине. Потом я стал охотиться на макрель и еще на каких-то коричневатых рыб, и очень неудачно: рыба, успевала уйти от гарпуна. Ветер медленно гнал плот к выходу из лагуны; здесь было очень глубоко; я лег на плот и, свесив голову, увидел смутные, расплывчатые очертания неровного дна. Опять показалась акула, за ней — другая. В тени плота стояла большая рыба, таращила на меня выпуклые глаза и шевелила губами — будто что-то спрашивала. Рыба была толстая, с большими плавниками, вся усыпанная пестрыми пятнышками. Чтобы набрать воздух, я поднял голову над водой и увидел капитана. Ласковый Питер стоял на берегу канала, махал руками и что-то радостно кричал.
Мне вначале было непонятно, чему радуется капитан. Не увидел ли он парус или дым корабля? Я поднялся на ноги, стал смотреть в океан и ничего там не увидел. В это время отливное течение внесло плот в канал. И только теперь я понял, в какую беду попал. Плот несло очень быстро, шест не доставал дна. Оставить плот я не мог, потому что появились акулы, или они специально сопровождали меня, рассчитывая на поживу, и теперь с десяток их вертелось вокруг плота. И все же я еще мог причалить к берегу: до него было метров пять. Чуть не падая в воду, я протянул шест капитану, он пнул его ногой и сказал, улыбаясь:
— Кому суждено быть съеденным акулами, того не берут пули. Ну, что же ты стоишь? Прыгай! Они ждут!
Плот вышел из канала. Ласковый Питер крикнул:
— Счастливого пути, мой мальчик! — и захохотал.
Мне показалось, что и чайки, и океан, и волны, разбиваясь о рифы, тоже хохочут над моим несчастьем.
Плот стал поскрипывать на волнах. Справа и слева вода кипела на рифах. К счастью, сильного прибоя почти не было.
Остров уплывал от меня все дальше и дальше, то показываясь, то скрываясь за вершинами водяных бугров. Наконец пальмы совсем утонули в воде. Пассат еще долго доносил до моих ушей слабый гул прибоя, как прощальный голос земли. И он замер, как последняя надежда.
Над океаном стояла тишина, изредка нарушаемая плеском летучих рыб. Они выпрыгнули из воды и, сияя плавниками-крыльями, парили над водой. Наверное, за ними охотились тунцы или акулы: плавники акул то и дело показывались недалеко от плота.
“Может быть, это были провожатые из лагуны? — думал я. — Они плывут, ожидая, когда развалится мой плот…”
Только по чудесной случайности я мог пристать к одному из атоллов, а их было так мало в этой части океана. Даже на морской карте они нанесены в виде редких точек на огромном белом поле.
Хорошо, что я захватил с собой несколько кокосовых орехов: на три — четыре дня у меня были еда и питье. Я утешал себя тем, что буду добывать рыбу. Чтобы не откладывать дела, я решил немедленно заняться охотой, но как ни вглядывался в глубину, там была синяя пустота. Даже акулы скрылись.
Пока я переходил от надежды к самым мрачным предположениям, кончился и этот день, зашло солнце, расцветив небо закатным фейерверком.
Я лежал посредине плота. Небо качалось надо мной. Звезды по краям небесного круга скрывались в черной бархатистой воде и появлялись вновь еще более яркие, лучистые; они как будто отряхивались, окунувшись в воде.
Дул пассат, океан катил гряды волн, увлекая куда-то мой плот. Вот когда я испытал жуткое чувство одиночества. Как мне хотелось вернуться на свой остров! Я стал упрекать себя за то, что не рискнул броситься в воду канала и не попытался выбраться на берег — ведь не всегда акулы нападают на человека. Внезапно от неприятных мыслей меня отвлек свет — вода вокруг плота светилась. Свет шел из глубины, будто там вспыхивали и гасли зеленые и голубые лампы. Это были медузы. Они казались стеклянными елочными украшениями с хорошо спрятанной лампочкой внутри и заводной пружиной, которая то сжимает, то раздувает их шелковую оболочку, отделанную снизу разноцветным бисером. Свет, исходящий от медуз, почему-то подействовал на меня успокаивающе. Ровные волны ритмично покачивали плот, навевая сон. Низко опустились звезды. Мне почудилось, что они не так уж холодно и безразлично смотрят на меня и сочувствуют мне.
Я не стал дожидаться, пока волны расшатают мой хлипкий плот, и принялся в темноте ощупывать крепления. Гвозди хорошо держались в стволе пальмы и в куске реи, но от постоянного покачивания в досках образовались дырки. Плот еще не рассыпался потому, что я догадался связать его углы линем, снятым с реи. На одном из углов веревочное кольцо почти перетерлось. Опять меня выручил обрывок паруса “Ориона”. Я нарезал из парусины лент, скрутил их в несколько раз и скрепил этой веревкой доску со стволом пальмы. Такие же добавочные крепления я наложил и на три других угла моего плота.
Отремонтировав плот, я заснул и проспал бы до утра, если бы меня не разбудил кальмар. Совсем крохотный, он выскочил из воды и шлепнулся мне на шею — холодный и скользкий. Спросонок я вскочил и полетел в воду. Вынырнув и снова забравшись на плот, я замер, пораженный цветом океана. Он был красный, как знамя, и весь трепетал, переливался, будто полотнище под ветром. Небо на северо-западе тоже словно налилось кровью. Оттуда долетал глухой орудийный гул. “Морской бой, — догадался я, — ишь как грохочут орудия. Наверное, горят линкоры, а может быть, подожгли нефтеналивное судно и нефть бушует пламенем на воде”. Я видел уже такой пожар, когда мы шли на “Осло”. Тогда горел в Бискайском заливе английский танкер, взорванный фашистской торпедой.
Внезапно я почувствовал, что проваливаюсь. Мой плот стал расползаться в стороны. Я спустился в воду и при свете зарева увидел, что лопнуло сразу два крепления. И на этот раз мне удалось починить плот, но я понимал, что это не надолго, в конце концов он неминуемо должен развалиться. На всякий случай я завязал орехи и острогу в остаток паруса и прикрепил все свое имущество к стволу пальмы.
Пока я воевал с плотом и волнами, орудийный гул затих. Зарево опустилось к самому горизонту, только рассвет погасил его.
Я стоял посреди своего плота, опершись на бамбуковый шест, и до слез в глазах смотрел вокруг. Пассат гнал пологие валы, и они то подбрасывали меня к небу, то опускали вниз.
Плот надсадно поскрипывал под ногами. Палило солнце. Я поднимался на носки и даже подпрыгивал, когда плот оказывался на гребне, чтобы увидеть как можно дальше.
Невдалеке прошло стадо касаток. Острый плавник одной из этих хищниц я принял за парус и чуть не вскрикнул от радости. Промчались касатки, и я, не веря своим глазам, действительно увидел парус. Ошибиться было нельзя: мой путь пересекал катамаран — лодка с противовесом. Я стал кричать. И скоро понял, что меня никогда не услышат, — ведь до лодки было около километра. Тогда я сорвал рубаху, надел ее на шест и стал махать над головой.
Лодка легла на другой галс и стала быстро приближаться ко мне.
В катамаране было четверо смуглых людей. Мужчина управлял суденышком, впереди него сидела женщина в ярком платье, двое мальчишек в трусиках стояли возле мачты, махали руками и что-то кричали на незнакомом языке.
“Это, наверное, семья островитян-полинезийцев”, — подумал я тогда и оказался прав.
Когда до плота оставалось метров двадцать, рулевой подал команду, и мальчишки быстро опустили парус. Катамаран покачивался рядом с плотом. Я видел, что встреча со мной произвела на полинезийцев очень сильное впечатление. Мальчишки быстро говорили оба разом, отчаянно жестикулируя, их слова заглушали степенную речь мужчины, но я понимал по его лицу, что он осуждает мой сумасбродный поступок; только женщина сочувственно улыбалась и покачивала из стороны в сторону головой.
Мои спасители не могли понять, как здравомыслящий человек мог отправиться в плавание на таком хлипком сооружении. Они видели на плоту зеленые листья пальмы, мои запасы продовольствия и, конечно, думали, что я обдуманно пошел на такое рискованное предприятие.
Я только улыбался и разводил руками.
Покричав немного, мальчишки прыгнули в воду, и вот они уже рядом со мной на осевшем плоту. Ребята весело улыбались и пританцовывали, — вероятно, океан не часто устраивал им такие забавные встречи. Они чуть не перевернули плот, но отец прикрикнул на них и жестом пригласил меня в лодку. Лодка была длинная, узкая, заваленная мешками, сетями, циновками и разным другим скарбом, — видно, эти люди ехали куда-то надолго, а может быть, и совсем переселялись на другой остров.
Я перебрался в лодку, ставшую бортом к плоту.
Тем временем мальчишки предали полному разорению и осмеянию мой плот, сбросив с него настил из пальмовых листьев. Глава семьи сказал что-то в мой адрес, покрутив пальцем возле виска, чем вызвал смех всего семейства, да и я, безмерно счастливый, хохотал вместе с ними.
Ребята ловко взобрались в лодку, и мы втроем подняли парус. Катамаран вздрогнул, наклонился и, набирая скорость, стал удаляться от жалких обломков дерева и пальмовых листьев.
Катамаран очень низко сидел в воде, почти черпая воду бортом. Вначале мне казалось, что его вот-вот зальет водой, но в самую, казалось, последнюю минуту суденышко встряхивалось, как утка, и грозная волна прокатывалась под его днищем.
Мальчик постарше — его звали Тави — очистил один из моих орехов, проткнул его и подал мне. Остальные орехи они поделили между собой. Впоследствии я с удивлением узнал, что, отправляясь в плавание, эти беспечные люди не взяли с собой продуктов. Так как, по их понятиям, путешествие было небольшим, всего каких-нибудь сто — двести миль.
Подкрепившись, мы стали объясняться, главным образом с помощью мимики и двух десятков слов на жаргоне, принятом среди моряков, плавающих в этих водах. Я узнал, что семейство отправилось заготовлять копру. Отца звали Сахоно, мать — Хуареи, старшего сына, как я уже сказал, Тави, а младшего Ронго. К моему удивлению, они уже знали о гибели “Ориона”. Как только я назвал шхуну, Сахоно закивал головой, печально поджал губы и выразительно перевернул руку ладонью вниз.
Они шли всю ночь и тоже видели зарево на небе и слышали грохот боя, но, как мне показалось, никто из них не представлял, что там происходило, да и знали ли они, что почти весь мир воюет.
Сюда война, наверное, докатывалась только непонятным грохотом и странными небесными явлениями.
Среди слов, произнесенных Сахоно, я уловил имя шхуны “Лолита”. Он говорил о ней и показывал рукой по курсу катамарана. О “Лолите” ходили рассказы среди матросов, как о настоящем пиратском судне. Пользуясь военным временем, пираты грабили торговые корабли.
Так “Лолита” была здесь! Не с “Лолитой” ли должен был встретиться “Орион” и передать оружие?
“Но сейчас все это меня нисколько не касается, — думал я. — “Орион” на дне, Ласковый Питер один на острове, подольше бы к нему никто не приезжал. Я же буду жить с этими людьми до тех пор, пока не приедут скупщики копры, и тогда наймусь на их корабль. Они наверняка увозят копру в Австралию, а там должен быть советский консул”.
“Жарь прямо к своему консулу, — вспомнил я слова дядюшки Ван Дейка. — Только бы нам зайти на денек в порт, где есть твои соотечественники”.
Я размечтался о том, как в конце концов доберусь до родных берегов, как встречусь с родными и друзьями. Мне захотелось каждому из них что-нибудь привезти и подарить. Хотя бы по коралловой веточке или по раковине. Какие раковины я видел на дне лагун!..
Заметив, что я задумался, Тави и Ронго стали о чем-то вполголоса разговаривать, поглядывая в океан. Сахоно мурлыкал какую-то протяжную мелодичную песню, а его жена взялась за прерванную работу: стала приметывать рукава к платью.
Вскоре после полудня из колеблющейся поверхности океана показались кроны пальм и донесся шум прибоя.
Стоял прилив, и почти все рифы были закрыты водой. Са-хоно мастерски вел свои корабль, меняя галсы; мы шли против ветра. У самого берега Тави и Ронго убрали парус, и катамаран, увлекаемый течением, вошел в канал: вода теперь вливалась в лагуну.
Я с удивлением озирался по сторонам. Все здесь было знакомо мне: стволы пальм, очертания коралловых глыб, песок на берегу какого-то особого голубоватого оттенка.
“Ну конечно, это мой остров! — подумал я. — Не хватает только Ласкового Питера”.
И в этот миг, словно для того чтобы рассеять мои последние сомнения, на берег лагуны из-за стволов пальм вышел рыжебородый человек в лохмотьях и остановился, расставив циркулем ноги и держа руки в карманах шортов.
Сахоно направил катамаран прямо к моему первому лагерю. Я не ошибся, когда предположил, что там останавливаются сборщики копры.
Тави и Ронго с радостными возгласами попрыгали в воду и наперегонки поплыли к берегу.
Я кричал им, чтобы они вернулись.
— Акула! Акула! — тщетно взывал я.
Отец и мать только улыбались моему волнению. Ни тени беспокойства не было на их лицах, даже когда мимо лодки действительно пронеслась акула и, как мне показалось, погналась за ребятами. Наверное, это был вид, не опасный для человека.
Пловцы благополучно добрались до берега и разглядывали Ласкового Питера.
Меня он встретил добродушнейшей улыбкой и словами!
— Мой милый мальчик, как я счастлив видеть тебя! — Тем же тоном продолжал: — Ты, мерзавец, вероятно, имеешь какой-то талисман. Будь на твоем месте нормальный человек, он уже сто раз мог бы отправиться в ад. Все же не падай духом: кому суждено быть повешенному, тот не утонет! — Он захохотал так заразительно, что вся семья полинезийцев тоже покатилась со смеху.
Мне было не до смеха, я сказал:
— Вешают только пиратов.
— Я позабочусь, чтобы на этот раз сделали исключение.
— На “Орионе” вы хотели меня списать за борт, здесь — застрелить. За что? Что я сделал вам плохого?
— За то, что я видел тебя насквозь, за то, что ты отказался повиноваться мне! За то, что ты отравил мне жизнь на этом прелестном острове! За то, что ты мешаешь мне! Надеюсь, этого достаточно, чтобы и не только такого щенка отправить на тот свет. Я дал слово убить тебя и сделаю это, — Он, улыбаясь, добавил: — Ну, зачем ты вернулся? У тебя был единственный шанс, и ты не воспользовался им.
Мне стало страшно от этой холодной, беспощадной ненависти; я сжал рукоятку ножа в кармане и сказал:
— Нет, это вас повесят, когда узнают, что вы доставляете оружие пиратам “Лолиты”!
Он пристально посмотрел на меня.
— О, да ты был связан с У Сином! Только он да я знали об этом. Ну хорошо, можешь не отвечать мне, кто сообщил тебе эту тайну. Ответишь на “Лолите”. Там, где тебя повесят. Как это пел негр Чарли: “Пусть теперь попляшет он, ребята. Вздернем мы сегодня старого пирата!”? Не так ли? — Он прямо-таки нежно шлепнул меня по спине.
Полинезийцы улыбались, не понимая ни слова, — они думали, что я встретил настоящего друга.
Под вечер на остров пришли еще три катамарана с заготовителями копры. Остров ожил. Запылали костры, зазвучала непонятная речь полинезийцев.
Я остался с семьей Сахоно.
У Ронго и Тави были замечательные гарпуны, древко каждого покрывала затейливая резьба, изображающая сцены из жизни островитян. Как они ловко пользовались этим оружием! Редко-редко гарпун не попадал в цель. Я потихоньку спрятал свой неуклюжий гарпун в песке. Ребята сделали вид, что не замечают моей пропажи. Втроем мы охотились двумя гарпунами и за полчаса наловили столько рыбы, что Сахоно укоризненно покачал головой и велел часть улова отнести соседям.
Допоздна мы сидели вокруг костра, жарили и ели какую-то необыкновенно вкусную рыбу. Ласкового Питера я не видел в тот вечер, а утром он уехал на одном из катамаранов.
Сахоно махнул рукой в океан и сказал:
— “Лолита” капитан!
Я понял, что Ласковый Питер нанял катамаран и отправился на “Лолиту”, которая находилась где-то поблизости. Как легко мне сразу стало! Я радовался, что навсегда избавился от своего смертельного врага, не подозревая, сколько мне еще придется перенести от этого человека.
Заготовка копры — очень несложное дело. Тави, Ронго и я собирали с земли опавшие орехи, затем топориками разрубали их на две половинки. Сахоно и его жена складывали половинки одна на другую, выпуклостями кверху, в красивые пирамиды. Когда мякоть орехов, продуваемая ветром и палимая солнцем, высыхала, мы выковыривали копру из скорлупы кривыми ножами и складывали в мешки.
Полинезийцы работают недолго, стараясь не переутомляться. Все равно копры не соберешь больше, чем ее есть в орехах на пальмах, принадлежащих семье. Поэтому мы занимались копрой часа три-четыре в день, а остальное время купались, ныряли за жемчужными раковинами, охотились с гарпунами на рыб и в лагуне, и у барьерного рифа.
На третий день утром Ронго и Тави отправились к рифу. Они пытались мне что-то объяснить, шевеля пальцами, сутулясь и строя страшные рожи. Я понял, что они хотят познакомить меня с каким-то интересным обитателем океана, и со~ гласно закивал головой.
Мы поплыли вдоль рифа. Была самая крайняя точка отлива, разноцветные скалы, обросшие водорослями, торчали из прозрачной голубоватой воды. Мои товарищи то и дело погружали головы в воду, и я затаив дыхание стал следовать их примеру. Солнце только поднялось и косыми лучами пронизывало необыкновенно прозрачную воду. Под нами проплывали причудливые коралловые кусты, скалы, подводные леса водорослей. Множество рыб сновало в этом сказочном мире. Тут были уже знакомые мне существа; пестрые, яркие, они, словно модницы, хвастались своими обновами. При виде двух — трех рыб мне стало не по себе. Особенно одно губастое страшилище метров трех длиной плыло чуть ниже и почему-то пялило на меня круглые фиолетовые глаза.
Если бы не мои спутники, то я мигом повернул бы к острову: соседство таких чудовищ было не очень-то приятным. Но ребята плыли как ни в чем не бывало, и мне было стыдно отстать от них.
Внезапно Тави поднял руку и нырнул. До дна было метра два. Я видел, как он проплыл над трещиной, вынырнул, засмеялся, сказал что-то брату и опять нырнул. Ронго и я держались на месте, следя за Тави. На этот раз он опустился ниже и остановился над трещиной. Из темноты протянулись зеленоватые веревки и обвились вокруг груди мальчика. Я увидел большие выпуклые глаза осьминога и его отвратительный клюв. Осьминог оплел Тави щупальцами. Я чуть не глотнул воды от ужаса и, подняв голову, встретился со смеющимися глазами Ронго. Он набрал воздуха и нырнул к брату. Я тоже нырнул следом. Ронго сделал мне в воде знак не мешать ему. Все-таки я не послушался и чуть было не погубил все дело. Я схватил Тави за руку и рванул к себе, а, как я узнал после, человека-приманку следует очень осторожно тащить вверх, тогда осьминог отпускает и те щупальца, которыми он держится за скалу, стараясь не упустить добычу. При сильном рывке он может еще крепче уцепиться за камни, и тогда его никакой силой не оторвать от них.
На этот раз все обошлось хорошо. Тави в объятиях осьминога всплыл на поверхность, и тут я увидел заключительную часть охоты. Ронго схватил клюв осьминога, оторвал его от груди брата, и… меня замутило от страха и отвращения: мальчишка впился зубами в хрящ между огромными глазами страшилища. Мгновенно щупальца осьминога отстали от тела Тави, и он поплыл к берегу, часто оглядываясь и разговаривая с братом, как будто ничего особенного не случилось. Эти ребята всегда вызывали во мне чувство завистливого восхищения. Они плавали, как рыбы, акулы были для них вроде злых собак, от которых не так уж трудно отбиться или перехитрить. Но победа над осьминогом неизмеримо подняла Тави и Ронго в моих глазах.
Отдохнув на рифе, братья поплыли опять на розыски. На этот раз приманкой был Ронго. Так, чередуясь, они добыли еще двух небольших осьминогов. Когда мы вылезли на риф отдохнуть, Ронго ткнул меня пальцем в живот и, скаля белые зубы, показал глазами на воду. Брат его стал что-то быстро объяснять мне, наверное, уверяя, что ничего страшного и опасного нет в этой пустяковой охоте.
Я кивнул, давая понять, что сам проделывал не такие штуки, и как можно беззаботней улыбнулся, хотя мне было, по правде сказать, не до улыбок. Живой осьминог, выглядывающий из своей засады, был так мало похож на те оранжево-серые существа, что безжизненными комочками лежали у наших ног.
Тави и Ронго, издав радостные крики, попрыгали в воду и принялись за поиски. Они, как мне показалось, необыкновенно долго разыскивали подходящий экземпляр, совещаясь и отвергая мелочь. Им хотелось найти для меня достойного противника — ведь я был больше их ростом и казался сильнее.
Эти подводные егеря выследили наконец нужную дичь и, одобрительно улыбаясь, кивали головами, сидя на рифе. Они уже разозлили осьминога, проплыв несколько раз над трещиной. Пришел мой черед. Все было необыкновенно просто, по их понятиям: каждый мальчишка на островах проделывал это несчетное количество раз просто так, для забавы.
Я нырнул к расщелине, закрыв глаза и прикрыв их рукой, как делали Ронго и Тави. Возле самого дна что-то туго, как резиновым жгутом, перетянуло мне руку повыше локтя, затем сдавило шею, грудь. Я испугался до ужаса. Не прошло и нескольких секунд, а мне уже не хватало воздуха, я задыхался. Схватив щупальце спрута, я попытался его оторвать, а оно придавило мне пальцы к ребрам так, что что-то хрустнуло. Потеряв счет времени, закусив губы, я вырывался. Одну руку мне удалось немного освободить, я ухватился за что-то скользкое, плоское. Попав в объятия осьминога, я закрыл глаза, теперь же я открыл их и увидел отвратительную голову с огромным клювом и большими человечьими глазами. Чудовище смотрело на меня пристально и насмешливо.
“Что, попался?” — говорил этот взгляд.
Нащупав ногой скалу, я стал отталкиваться от нее, но осьминог так сдавил меня, что я едва не раскрыл рот, чтобы закричать в воде. А Тави и Ронго все не было. Я чувствовал, что теряю сознание, что сейчас мои легкие наполнятся водой.
Осьминог беззвучно хохотал мне в лицо, нагибаясь все ниже, ниже…
Больше я ничего не помню.
Очнулся я на рифе. Как из непроглядного мрака возникли передо мною две коричневые фигурки. Они застыли, стоя надо мной. И вдруг запрыгали, захохотали, стали меня тискать, поднимая на ноги. Но я еще долго лежал и кашлял, выплевывая грязную воду, и жадно дышал, и не мог надышаться чудесным воздухом, насыщенным запахами моря, солнца, водорослей.
Тави протянул мне осьминога. Страшное чудовище, чуть не убившее меня, казалось на суше таким жалким, маленьким, щупальца у него безжизненно повисли, только глаза были совсем живыми и смотрели зло, враждебно. Почему-то мертвый спрут напоминал мне капитана. У того также была страшная мертвая хватка, когда он был уверен в своей силе, и он оказался хилым и слабым, потерпев поражение.
Ребята нанизали весь улов на острогу, взяли ее на плечи. Прыгая с камня на камень, мы отправились к острову. Возле хижины братья разыграли перед родителями целое представление, изображая охоту на осьминогов. По тому, как они часто выкрикивали мое имя и тыкали в меня пальцами, я понял, что они сверх меры превозносят меня как выдающегося охотника за осьминогами. Тави упал на песок и, весь извиваясь, стал изображать мою борьбу с осьминогом. Выходило, что я разделался с ним еще под водой.
Родители ахали, качали головами и одобрительно улыбались. Мне кажется, все это делалось для того, чтобы сгладить мою неудачу.
На ужин Хуареи подала щупальца осьминогов, сваренные в морской воде. Хозяева ели с аппетитом розовое мясо. Взял и я кусочек, стал вяло жевать, вспомнив клюв и огромные глаза, насмешливо глядящие на меня. Все-таки я съел кусок и потянулся за вторым: мясо осьминога напоминало ножки белых грибов.
Необыкновенно быстро пролетели десять дней беззаботного житья на коралловом острове. Еще несколько раз мы отправлялись на риф охотиться за осьминогами. Я уже довольно смело бросался в объятия спрутов, но никогда это не доставляло мне особого удовольствия. Но мне не хотелось отставать от товарищей и тем более выказать трусость. Правда, в этой игре-охоте я всегда оставался “наживой” и не мог убить осьминога, перекусив его переносицу зубами. Ронго и Тави посмеивались над мое” непонятной брезгливостью и с видимым удовольствием приканчивали осьминогов.
На восьмой день после возвращения на остров погода стала портиться. Небо подернулось оловянной дымкой, ветер стих, только прибой загрохотал сильней. Где-то недалеко бушевал ураган. Сахоно покачивал головой и подолгу стоял со своими соплеменниками, видимо обсуждая, будет или не будет буря. В конце концов они, наверное, решили: ураган пройдет стороной. Это было видно по их поведению: никто из них не убирал копру в мешки, не укреплял стены хижин, построенных из пальмовых листьев. Женщины весело болтали, собравшись вокруг костра. Я вместе с Ронго, Тави и другими ребятами охотился на морских черепах в лагуне. Нам удалось загнать в сеть черепаху килограммов на сорок. С криком и смехом мы выволокли добычу на песок и перевернули на спину. В это время кто-то из ребят громко крикнул и показал рукой в океан.
К острову приближался большой трехмачтовый корабль с убранными парусами. Он шел очень быстро: видно, на нем стояли мощные двигатели и вел его между рифов опытный лоцман… Минут через двадцать корабль уже вошел в лагуну. Низко сидящий в воде, выкрашенный под цвет океана, он был очень красив со своими гордо откинутыми назад мачтами. Бушприт поддерживала статуя женщины. На носу была надпись золотыми буквами: “Лолита”.
“Лолита” неслась прямо на нас. Внезапно мачты у нее задрожали, и она остановилась в двадцати метрах от берега, в клюзах загрохотали цепи, и в воду полетели сразу два якоря.
Я рассматривал шхуну, стоя на коралловой глыбе…
Так вот какая она, “Лолита”! Никогда бы не подумал, увидав в порту этот красивый корабль, что на нем плавают морские разбойники.
Но никого похожего на пирата я пока не видел. По палубе пробегали матросы в серых робах, крепили снасти и выполняли еще какую-то будничную работу. Наконец палуба опустела, осталось только несколько матросов, да вахтенный штурман в белом костюме расхаживал по крылу низкого мостика. К штурману подошел матрос и тотчас же опрометью бросился к рынде — колоколу, висевшему сбоку рубки. Над островом разнесся тревожный звон, и на палубу высыпала команда, очень многочисленная даже для такого большого корабля. Над фальшбортом мелькали темные лица, бескозырки с белыми чехлами. Матросы строились на шканцах — посредине корабля. Засвистел боцман, и матросы замерли, повернув головы в сторону рубки. Оттуда шел низенький офицер, смуглый, во всем белом, с золотыми нашивками капитана на рукавах, похожий на японца, а рядом с ним вышагивал Ласковый Питер. На нем были белая рубаха и красные шорты. Он также увидел меня, наклонившись, что-то сказал капитану “Лолиты”, затем помахал мне рукой, провел пальцем по шее и, улыбаясь, показал на рею грот-мачты.
За ним на некотором отдалении два матроса с автоматами, висевшими на шее, волокли по палубе полуголого узкоплечего, истерзанного человека со связанными впереди руками. Лицо его показалось мне знакомым. Он торопливо вертел головой, будто искал кого-то, чтобы позвать на помощь.
“Да это же наш штурман с “Ориона”, У Син! — узнал я. — Бедняга, он тоже спасся, доплыл до одного из островов, или его спасли, чтобы казнить!”
Мне припомнился весь разговор с капитаном, обвинявшим его в гибели “Ориона”. Наверное, штурман что-нибудь подстроил, чтобы корабль пошел на дно с грузом оружия? А может быть, его снесло на рифы ветром и течением?
Нельзя же убивать человека, не разобравшись. И такого хорошего человека!
“Правда и мужество победят!” — говорил он. Какая же это правда?!
Все, что прежде было смутной догадкой, теперь становилось мне понятным. Передо мной стояло действительно пиратское судно, раз на нем убивают людей. У Сина подвели к грот-мачте и привязали к ней. Капитан остановился перед строем и стал выкрикивать что-то хриплым, отрывистым голосом, показывая на У Сина. Когда он замолчал, из строя вышел матрос, похожий на гориллу. У него были непомерно широкие плечи, маленькая голова и руки ниже колен. Эта горилла в матросской форме быстро, как заправская обезьяна, забралась на нижнюю рею грот-мачты и перекинула через нее линь с петлей на конце.
У Сина отвязали от мачты и поволокли к петле. Он успел что-то крикнуть, собрав последние силы. В его голосе не было мольбы о пощаде, он, видно, бросал какие-то справедливые гневные слова в лицо капитану “Лолиты” и Ласковому Питеру, потому что оба они закричали в ответ, замахали руками. Матрос-горилла набросил приговоренному петлю на шею и вместе с автоматчиками потянул за другой конец веревки.
Тави и Ронго стояли, полураскрыв рты. В их глазах застыл ужас. Сахоно дышал так, будто только что спасся от барракуды. Жена его сидела на корточках, закрыв лицо руками.
Ветер раскачивал повешенного.
По свистку боцмана матросы расходились по кубрикам. Ласковый Питер крикнул мне, остановившись у фальшборта:
— Эй, мой мальчик! Видал, как пляшут на рее?..
Надо было бежать с этого острова куда угодно, как угодно. Я схватил Сахоно за руку и стал упрашивать его, умолять сделать это немедленно. Как ни странно, Сахоно понял мою смесь слов, скорее догадался, что мне тоже грозит смерть, и стал говорить что-то успокаивающее, похлопывая меня по ладони руки.
Я подбежал к лодке, но Сахоно осторожно взял меня за плечи и показал глазами на небо и море. Я понял, что выйти из лагуны сейчас нельзя. Лодку разобьет в щепки в полосе прибоя или перевернет вдали от острова.
Ветер налетал порывами и неистово трепал кроны пальм. Порыв ветра ураганной силы унес нашу хижину, построенную из пальмовых листьев. Над лагуной парила чья-то циновка. Сахоно бросился к лодке.
Разговоры о погоде, приход “Лолиты”, а затем казнь У Сина отвлекли главу семейства от насущных дел. Теперь он наверстывал упущенное время.
Напрягая все силы, мы до половины вытащили лодку на берег, привязали ее веревкой к ближайшей пальме.
Ветер стих, и я, несмотря на протесты хозяина, стал перетаскивать его мешки с копрой под защиту коралловой глыбы. Мне помогали Тави и Ронго. Когда мы перетащили все мешки, Сахоно иронически улыбнулся. Нашу работу он считал попросту ненужной, видно рассуждая, что если мешки снесет в лагуну, то копра ведь не утонет и утром ее можно спокойно выловить, к тому же мешки с метками.
Мы очень удобно устроились за глыбой. Я удивился беззаботности своих хозяев. Сахоно уже улыбался, рассказывая что-то смешное, а жена и сыновья покатывались от смеха. Затем все их внимание перешло ко мне. Я понял, что они успокаивают меня, говорят, что такого человека, как Ласковый Питер, мне бояться не следует, а наказан, наверное, очень плохой человек. В конце концов улыбнулся и я, чем вызвал общий взрыв восторга.
Ветер с ревом и свистом кидался на наш крохотный островок. Орехи как пушечные ядра проносились над нами и падали в побелевшую от пены лагуну. “Лолита” приплясывала на мелкой волне, металась из стороны в сторону, сдерживаемая двумя якорями.
Я смотрел на шхуну и желал ей всяческого зла. Как мне хотелось, чтобы не выдержали цепи и ее вынесло бы в океан, как мой плот!
Словно в ответ на мои мысли, из выхлопной трубы на корме шхуны показался дымок; заработали дизели, помогая пиратскому кораблю увереннее держаться против ветра.
Огибая глыбу, в лагуну полилась вода. Как же была велика волна, если она перекатилась через рифы и у нее еще хватило силы захлестнуть остров!
Скоро полил тропический ливень такой силы, что водяные струи совершенно закрыли все вокруг, превратив день в кромешную ночь.
Буря продолжалась часа четыре. Ветер стих так же внезапно, как и налетел. Улеглись волны в лагуне, на ее свинцово-серой поверхности плавали кокосовые орехи, немудреный скарб полинезийцев и множество белых кусочков копры: кто-то из земляков Сахоно понадеялся на авось и не спрятал урожай от ветра.
Перед заходом низко над гребнями волн расходившегося океана показалось солнце, пообещав на завтра хорошую погоду.
Неунывающий Сахоно послал своих сыновей на пальмы, и вниз полетели гигантские листья для постройки новой хижины. Мы соорудили ее быстро. В одном из мешков было кокосовое волокно, из него получилась хорошая сухая подстилка, и все улеглись на ней. Семья полинезийцев быстро уснула, только мне не спалось. Я смотрел на силуэт корабля и со страхом думал о завтрашнем дне.
Все огни на “Лолите” были погашены, только светилось несколько иллюминаторов. Послышалась джазовая музыка, потом проигрыватель замолчал и кто-то хриплым голосом запел под аккомпанемент банджо. Жутко было слушать эту невеселую песню и видеть, как на рее чернеет мертвый штурман У Син.
На следующее утро, так же как и после первого небольшого шторма, над островом сияло солнце, на небе не было ни облачка, и только прибой напоминал о пронесшемся урагане.
На “Лолите” утром шла уборка, ее мыли и скребли, подтягивали тали, подкрашивали борта. Еще уборка не кончилась, как раздались частые, тревожные удары в рынду. Серые люди заметались по палубе, занимая места по боевой тревоге. Неизвестно откуда в руках у каждого появились автоматы, на баке, возле брашпиля, оказалась пушка, на крыше рубки — крупнокалиберный пулемет.
Учения продолжались минут пятнадцать. Ласковый Питер стоял возле пушки и подавал команды.
После отбоя боевой тревоги с “Лолиты” спустили баркас, затарахтела лебедка и в баркас стали грузить длинные ящики. Загруженный баркас с десятком пиратов направился к берегу. Затем было спущено на воду четыре шлюпки, их до отказа заполнили матросы и направились вслед за баркасом. Пристали все они недалеко от нашей хижины.
Нечего и говорить, что все, кто был на берегу, махнув рукой на свои дела, смотрели, что делается на шхуне, а потом пошли смотреть на пиратский десант.
На берегу матросами командовал маленький, подслеповатый с виду малаец с боцманской дудкой на груди. Говорил он вполголоса, прохаживаясь в разноязычной толпе, и каждое его слово мгновенно исполнялось. За ним, как собака, двигался человек, похожий на гориллу. Вот боцман сказал что-то вьетнамцу, пившему сок из кокосового ореха, вьетнамец кивнул и продолжал пить, тогда боцман мигнул “горилле”, и тот ударил вьетнамца своим пудовым кулаком. Вьетнамец полетел в лагуну. Этого, казалось, никто не заметил. Я подал ему руку. Он выбрался на берег, кивнул мне, улыбнулся и остановился, сплевывая кровь.
Матросы разгрузили ящики и стали их открывать. В одном лежали немецкие автоматы. Видно, ящик побывал в воде, потому что вороненую поверхность автоматов покрывала рыжая ржавчина.
В другом ящике оказались коробки с патронами, в третьем были пистолеты. Матросы подходили к бидону с оружейным маслом, наливали его в кокосовую скорлупу и уносили.
Я заметил, что на меня стали поглядывать. Наверное, причиной этого были мои выгоревшие добела волосы. Ко мне обращались на разных языках, хлопали по плечу.
“Хорошо бы стащить пистолет, — думал я, расхаживая среди пиратов, — или автомат и коробку патронов в придачу; я засяду среди коралловых глыб возле канала, пусть тогда подойдут ко мне…”
— Ты что ходишь, как в оружейном магазине? — услышал я немецкую речь. На меня пристально смотрел сидящий на песке странный тип с облупившимся носом; на его красном потном лице клочками торчали сивые волосы, во рту поблескивали золотые зубы. — Садись, парень. Ты что, не узнаешь меня?
Я покрутил головой.
— Мы никогда не встречались с вами.
Он подмигнул.
— В Сингапуре я заходил на ваш злосчастный “Орион”, ты подавал еще мне кока-кола. Конечно, я тогда был одет несколько иначе. Мы оформляли вот этот груз.
Он подбросил в руке какой-то металлический предмет, похожий на круглую буханку хлеба. Такие же “буханки” были в руках и у других матросов, они терли их масляными тряпками и с любопытством поглядывали на нас. Был среди этой группы матросов и маленький вьетнамец, которого ударил человек-горилла. Мне показалось, что он особенно внимательно слушает и приглядывается ко мне.
Краснорожий сунул мне в руки “буханку”.
— Бери клочок кокосового волокна и три маслом с песком, он здесь как наждак. Знаешь, что это за штука?
— На железные булки похожи…
Он захохотал, откинувшись на песок.
— Пропади ты совсем со своими булками! — сказал он, вытирая на глазах слезы.
— Я говорю, они только похожи на булки, — поправился я, — наверное, морские буйки.
— Попал пальцем в небо. Это, брат, такие буйки и такие булки!.. Ну, ну, пошевели мозгами. С виду ты умнее.
— Похожи еще на мину.
— На какую мину? — оживился он. — Ну, ну!
— На противотанковую.
— Почти угадал. Это, молодой человек, морская магнитная мина. Не слыхал о таких? Да где тебе!
— Слыхал.
— Не может быть. Разве в России есть магнитные мины?
— Есть и получше этих. Наши партизаны подбрасывают парочку к фашистскому поезду с танками или еще с чем, и все летит к дьяволу!
— О-о! Да ты партизан! К дьяволу! Это верно! Все летит к дьяволу от этой булки. Надо только поставить детонатор вот сюда и сунуть в трюм к борту: застучали часики, и через определенный срок — взрыв в океане. Ха-ха-ха! Словом, несчастный случай. Никаких хлопот. А то надо команду высаживать на шлюпки или топить вместе с коробкой. Не совсем приятное занятие, а главное — о нас начинает идти дурная слава, в то же время мы совсем неплохие ребята. Мы тоже партизаны. Ха-ха-ха!
Я стал тереть корпус мины масляной тряпкой и слушать болтовню краснорожего пирата.
— Как вы допустили, что У Син потопил такую бригантину?
— Больше всех виноват, конечно, ваш капитан, как это вы его зовете? Ах да! Ласковый Питер! Здорово придумали! Если бы он меньше доверял черномазым, то мне не пришлось бы отскребать ржавчину в воскресенье. Все добрые католики сегодня молятся богу, прощают грехи ближним своим. — Он опять засмеялся. — А мы вместо молитвы должны готовить для ближних вот эти подарочки. Ха-ха-ха! Задал же нам работы ваш проклятый У Син. Пришлось сгонять целую флотилию ловцов жемчуга и вытаскивать эти игрушки. Хорошо, хоть на мелком месте затонула шхуна. Выловим почти все. “Орион” был хорошим транспортным судном. Команда же доброго слова не стоила. Не то что наши молодцы! Ха-ха-ха! Ты не особенно ее три да не вздумай крутить там, сбоку, — предупредил краснорожий. — Погладь немного, смажь, и все. Им ржавчина нипочем, да наш боцман любит порядок. Смазывай погуще и опять заворачивай в бумагу.
Я вытер и смазал несколько мин, слушая болтовню краснорожего, хотя мне поскорее хотелось подсесть ко второй кучке пиратов; там сидели на корточках все перемазанные в масле Тави и Ронго и усердно оттирали ржавчину с пистолетов. С помощью ребят не так уж трудно было стянуть пару пистолетов. Но разговорчивый пират толкнул меня в бок:
— Ты что, хочешь от меня улизнуть? Не получится. Сиди. Я месяца три не говорил на человеческом языке; у нас, сам знаешь, объясняются на каком-то винегрете из английского, французскою, китайского, японского и еще черт его знает какой-то тарабарщины, настоящий обезьяний язык. Правда, что ты русский? Питер говорил, да я не особенно этому верил. Думал, норвежец. Но теперь, когда ты рассказал о партизанах, приходится согласиться, что ты русский. У нас еще не было ни одного русского. Есть француз-артиллерист, он сейчас на вахте, вон та горилла, кажется, голландец или швед, а русского нет ни одного; остальные, сам видишь, черные и шоколадные ребята, но дерутся, как дьяволы. Ты зачем поссорился с Питером? Зря, парень, ты это сделал. Он здесь имеет вес. Если ты ему нужен, он станет за тебя горой. Извинись. Я тебе советую это сделать. Ну, даст пару раз по роже, на этом и дело кончится. В противном случае я за твою голову не поставлю даже оккупационную марку. На “Лолите” поговаривают, что ты был связан с У Сином. Я не совсем верю, да у нас, сам знаешь, только пусти слух — и от парня останется одно воспоминание. Так что ты подумай. Советую. Мы ведь с этим Ласковым Питером пришли сюда на одной подводной лодке. Я доволен, что вылез из этого железного гроба. Работа здесь получше, больше шансов уцелеть. Вот только плохо, что потею я здорово в этих тропиках. — Он вытер лицо грязным серым платком. — Зато скоро придет время, буду весь день пить пиво со льдом, и вон тот черномазый будет меня, — он пошевелил пальцами руки, — обмахивать веером. Эй, ты!
Он спросил что-то у вьетнамца, тот закивал и улыбнулся распухшими губами.
— Соглашается, мерзавец, но я вот на столько ему не верю. И ты не верь. У них у всех что-то на уме против нас, поэтому всем нам, белым, надо держаться вместе. Вот улыбается, подлец, а сам, наверное, красный или какой-нибудь голубой или синий, только и думает, как бы нам перерезать горло. Но не на тех напали. Мы наведем здесь наш, новый порядок. Не так давно все эти острова были наши, да в четырнадцатом году их захватили англичане и австралийцы. Вот тоже страна, Австралия, вроде Америки. Доберемся мы и до нее. Как видишь, здесь настоящему парню есть где применить свои руки и голову. Мы тебе подыщем подходящую работу, если, конечно, Питер не спишет тебя за борт. Все равно носа не вешай. Если придется отправляться туда, — он поднял палец, — то покажи, как отдают концы настоящие белые парни. Не люблю, когда пускают слезу или начинают клянчить. Портится все впечатление…
Боцман и его телохранитель куда-то ушли, и сразу почти все матросы перестали чистить оружие. Из ящиков они устроили столы, по доскам застучали костяшки домино, зашлепали карты. Китайцы собрались в кружок и стали выдергивать из бамбукового пенала тонкие палочки — это была тоже какая-то азартная игра. Несколько человек стали купаться. Здоровенный негр, сидевший рядом со мной, положил мину под голову и тотчас же захрапел. Разговорчивый немец всхрапнул, прислонясь спиной к ящику.
Я задумался над своей судьбой, безучастно наблюдая эту красочную картину. Ко мне подскочил Тави с пистолетом в руке. Я взял у него “вальтер” и стал вертеть в руках, думая, как бы оставить его себе. Тави понял мои мысли и, подмигнув, повернулся спиной, а я сунул пистолет сначала за пазуху, а потом в карман. Этого никто не заметил, только вьетнамец понимающе улыбнулся и опустил глаза, продолжая медленно тереть глянцевитую поверхность мины. Внезапно у меня мелькнула мысль: “Вот бы знать, как устроена эта штука, как она взрывается”.
Краснорожий внезапно проснулся, зевнул. Осмотревшись по сторонам, сказал:
— А я заснул и даже видел сон: трех белых пуделей. Хороший сон. Когда мне снятся собаки, то обязательно будет удача. Ну, а ты что нос повесил? Хочешь, возьму тебя в свою десятку? У нас самая приятная работа! Мы во время “операции” берем у пассажиров ценности на хранение. Ха-ха-ха! Ты думаешь, что мы обыкновенные пираты? Нет, парень, и здесь мы сражаемся за фюрера, за новый порядок. Ты знаешь, сколько мы пустили на дно английских и американских коробок? Ни один линейный корабль не сделал того, что сделали мы! — Он полез в карман. — Давай хоть закурим, раз выпить нечего. Голова трещит со вчерашнего. Справляли поминки по штурману, а сегодня утром, вместо того чтобы опохмелиться, капитан устроил генеральную уборку и чуть не морское сражение. Хоть и не ариец наш капитан, а молодец, не уступит и немецкому офицеру.
Он протянул мне. пачку английских сигарет:
— Закуривай! На той неделе прислали дальние родственники, прямо из Лондона. Ха-ха-ха!
Я сказал, что не курю.
— Зря, а я вот курю и пью. В меру, конечно, и особенно если и то и другое чужое. Ха-ха-ха!
Прикурив от зажигалки, он опять хлопнул меня по спине.
— Чем-то ты нравишься мне, парень, а вот как тебя звать, до сих пор не знаю. Ха-ха-ха!
— Фома.
— Что?
Я повторил.
Он поморщился.
— Никуда не годится. У нас не любят такие тусклые имена. Фома! Что за имя для флибустьера! Так, кажется, называли нашего брата прежде. Помню, читал в книжках. Здесь, как в монастыре: там монаху дают другое имя, и у нас тоже. Видишь вон того красавца с автоматом? — Он показал пальцем на тощего высокого негра. — Так этого крошку зовут Дохлым Кашалотом, а того толстомордого молодца, что стоит под пальмой и что-то жрет, — Сопливой Медузой. Есть имена и поприличней, например, молодец, что играет в кости, ну с физиономией дохлой рыбы, так его зовут Веселым Принцем. Совсем неплохо для такой образины. У каждого свой псевдоним, как у артистов оперы и балета или у писателей. Вот меня, — он шлепнул по своей мокрой, волосатой груди, — меня все зовут Розовым Гансом. Красочное имя! А! Ха-ха-ха… Не беспокойся и ты. Здесь мастера на прозвища. Кстати, кое-что уже сделано. Знаешь, как тебя назвал Ласковый Питер? Он говорит: захвати, Ганс, с берега этого маленького Белоголового Дикобраза. Неплохо! Только длинновато. Я думаю, за тобой останется один Дикобраз. Ха-ха-ха!
Мне порядком надоела болтовня Розового Ганса. Слушая его, я краем глаза следил за вьетнамцем с разбитыми губами. Что-то в нем привлекало и в то же время настораживало меня. Вдруг он скажет, чго я взял пистолет? Но он и виду не подавал, сверх меры увлеченный чисткой мины. Только еще раз он бросил на меня короткий взгляд — в нем было предостережение и сочувствие.
“Смотри будь осторожен, а я не выдам тебя”, — говорили его черные как тушь глаза.
Внезапно на берегу поднялась суматоха, игроки спрятали карты, задремавшие садились и с показным старанием брались за работу.
Появился боцман. Все взгляды обратились на него. Я почему-то посмотрел на вьетнамца и заметил, как он быстрым движением руки сровнял песок между колен. Мина, которую он так тщательно чистил, исчезла. Я хорошо видел, что он не передавал ее Розовому Гансу и не клал в ящик.
Боцман исподлобья, ничего хорошего не обещающим взглядом посматривал на своих работничков, его телохранитель шел ссутулясь, скаля желтые собачьи клыки, руки его, как две дубины, висели без движения, только волосатые пальцы судорожно сжимались и разжимались.
Боцман подходил к нам. Розовый Ганс окинул начальственным взглядом чистильщиков мин — все были на местах: два китайца, тощий бородатый индиец, японец и еще пятеро, национальности которых я не знал, терли или заворачивали в бумагу вычищенные мины. Вьетнамец взял ржавую мину и стал сосредоточенно счищать с ее корпуса пятна ржавчины. Только негр храпел, растянувшись на песке. Боцман сказал что-то Розовому Гансу, тот подошел и несколько раз пнул спящего ногой. Негр открыл глаза, сел и так ловко дал подножку Розовому Гансу, что тот растянулся на песке. Все побросали работу, лица пиратов оживились. Боцман остановился, подбоченясь, его гориллоподобный телохранитель беззвучно смеялся, раскрыв рот до ушей и подергивая плечами. Чувствовалось по всему, что назревает драка.
Розовый Ганс и негр стали друг против друга в позе боксеров, пританцовывая на песке. Боцман свистнул, подавая сигнал для начала боя.
Противники пошли по кругу, прощупывая друг друга короткими ударами.
Зрители покрикивали, подзадоривая бойцов. Негр был опытнее, он провел серию быстрых резких ударов, и физиономия Розового Ганса стала пунцовой, со скулы сочилась кровь.
Матросы взревели, приветствуя успех негра. Розовый Ганс тоже успешно треснул противника в подбородок, и тот пошел вкось по кругу на голых пятках. И одобрительный вой снова разнесся над островом.
Тави и Ронго подпрыгивали на месте и орали пронзительными голосами вместе со всеми. Все жадно наблюдали за бойцами. Воспользовавшись этим, я запустил руку в коробку с патронами, взял пригоршню, высыпал в карман.
Ощущая в кармане тяжесть оружия, я почувствовал себя уверенней. Теперь, по крайней мере, я мог постоять за себя. Так мне казалось.
Медленно, чтобы не вызвать подозрений, я пошел прочь, хотя мне было интересно досмотреть, кто кого отлупит; хотелось, чтобы это был негр, как человек оскорбленный. Но я боялся, что, как только окончится драка, у меня отнимут пистолет.
Стоя у хижины Сахоно и глядя на беснующуюся толпу, я увидел маленького вьетнамца; он стоял на том же месте, где закопал магнитную мину, и тоже кричал и размахивал руками, хотя ничего не видел в кругу, так как стоял позади и был ниже всех.
Мне показалось, что я разгадал его замысел. Сейчас должна взорваться мина, и все эти орущие люди взлетят на воздух, будут убиты. У этого загадочного человека какие-то счеты не. только с боцманом и его адъютантом-гориллой, но и со всей командой. Странным было только одно: почему он сам решил погибнуть вместе с ними?
На всякий случай я крикнул Тави и Ронго, они прибежали ко мне. Я пытался растолковать им, главным образом с помощью мимики и восклицаний, что нечего смотреть на это противное зрелище. Ребята насупились, но отец прикрикнул на них, и они полезли на пальмы возле нашей хижины, чтобы оттуда досмотреть поединок.
Матросы под командой боцмана нагружали баркас ящиками с вычищенным оружием. Драка давно закончилась полной победой негра. Розового Ганса положили в шлюпку и увезли на шхуну. За это время я еще раз попробовал уговорить Сахоно уехать с острова. Сахоно вздыхал, показывал на океан, ровный и спокойный, разводил руками — словом, отнекивался, не имея на то никаких причин. Наконец, смущенно улыбнувшись, он пошел к соседней хижине.
Баркас отошел вместе с боцманом и большей частью команды. У берега осталась шлюпка, а на берегу человек десять. Несколько из них взобрались на пальмы, и вниз полетели орехи. Видно было, что им не в диковинку это занятие. Поглядывая на них, я раздумывал, где лучше всего мне спрятаться, пока “Лолита” не снимется с якоря.
Незаметно подошел маленький вьетнамец, неожиданно заговорил по-немецки. Немецкий он знал хуже меня и часто останавливался, подыскивая нужное слово, не найдя, заменял его французским. Все же я понял его. Он говорил:
— Не должен никто знать, что я говорю по-немецки. Мне известно, что вы видели, что я закопал в песке. Я тоже видел. — Он кивнул на мой карман. — Наша жизнь в большой опасности. У нас с вами одни враги. Надо с ними бороться, уничтожить их или стать таким же, как они все!
Этот человек звал меня к борьбе, о которой я все время думал, но не в силах был ничего сделать один против доброй сотни вооруженных людей. И я поверил ему сразу, не задумываясь, может быть потому, что во всем его облике было что-то располагающее. На моих глазах его чуть не убил человек-горилла. Я видел, как он спрятал мину. Все это подготовило меня к его признанию.
Я задал ему целую кучу вопросов:
— Вы хотели их взорвать? Мина не сработала? Почему вы стояли на мине? Решили тоже погибнуть? Почему?
Он покачал головой:
— Совсем нет. Этого я не хотел. Стоял так, потому что ее могли разрыть, песок рыхлый. Не будем сейчас об этом говорить. Скоро вы все узнаете. — Он, посмотрев по сторонам, зашептал: — Я надеюсь на вашу помощь. Мы должны поговорить. Только не здесь. Можете вы взять лодку?
Я сказал, что можно хоть сейчас отправиться на рыбную ловлю.
— Нет, нет! Несколько позже, надо, чтобы ушла шлюпка с орехами. — Он все время улыбался, но глаза его были необыкновенно строги, губы дрожали. — Я останусь. Не знаю, как я все скажу тебе, я так плохо знаю немецкий, лучше французский. Я приду, когда они уедут. Зови меня Жак. — И он поспешно ушел.
Я разыскал Тави и Ронго и знаками показал, что неплохо бы поработать. Ребята охотно согласились.
Шлюпка, нагруженная орехами, отошла от берега, и в скором времени пришел Жак. Он был в трусиках и держал свернутую одежду. Когда он клал ее в лодку, то послышался глухой удар о днище. Затем он бросил в лодку несколько коралловых глыб килограммов по восемь — десять.
Когда мы отошли от берега, Жак сказал:
— Мы вместе с У Сином учились в Шанхае. Он в морской школе, я в школе права. Он окончил, я — нет… — Он пристально посмотрел на меня. — У Син сказал, что я могу положиться на вас.
— Что я должен сделать?
— Помочь мне взорвать это пиратское судно. Отомстить за У Сина. Правда и мужество победят!
— Так говорил и У Син!
— Да, это наш девиз! Я понял сразу, что не ошибусь в вас.
Лодку все ближе подносило к “Лолите”.
Тави и Ронго метко попадали в серебристых рыб с продольной коричневой полосой.
— Хватит рыбы, — сказал Жак. — Теперь надо доставать жемчужные раковины. Может, нас ждет удача.
Видно, то же самое он сказал и братьям на их языке. Они охотно положили гарпуны и, взяв по камню, прыгнули с лодки.
Ныряльщики, покрытые серебристыми пузырьками воздуха, стремительно опустились на дно. Оторвав от скал по паре жемчужных раковин, они всплыли и, бросив раковины в лодку, остались в воде, держась за борт. Жак тоже нырнул и до, стал три раковины.
— Теперь ты, — сказал он.
Я нырнул. До дна было метров двенадцать. Мне и прежде приходилось опускаться на такую глубину. Тави и Ронго были хорошими учителями плавания. Я не достал ни одной раковины, но зато отломил веточку коралла необыкновенной красоты. Братья схватили ее, стали рассматривать, причмокивая языками. Видно, и для этих мест, где щедрый океан не скупится на свои дары, такие кораллы были редкостью. Веточка, казалось, была пропитана густым алым светом, и этот свет сочился из нее, окрашивая руки.
Жак сказал, взяв веточку:
— Пусть она напоминает кровь наших друзей.
Я спросил, почему мы ныряем попусту и что он хочет делать с миной.
— Мы должны поставить ее на корпус “Лолиты”, но на нем много раковин, надо выбрать место, где их нет.
Мы подошли совсем близко к “Лолите”. Тави и Ронго принялись бить гарпунами макрель — стая этих рыб окружила лодку. Жак поднял со дна плоский камень — под ним была мина — и с этим грузом прыгнул за борт, я нырнул следом, но не мог поспеть за ним, так как с грузом он быстрее опускался.
Вся подводная часть шхуны действительно густо заросла раковинами, но в одном месте раковин почти не было, виднелась краска и заклепки. Я остановился. Ко мне подплыл Жак с миной в руках. Я почти задыхался, мне еще ни разу так долго не приходилось находиться под водой. Наконец Жак оттолкнул меня плечом, и я, отчаянно работая руками и ногами, стал выкарабкиваться из-под днища.
Прежде чем забраться в лодку, я долго держался за противовес катамарана и жадно глотал воздух. Показалась черная голова Жака. Он улыбнулся и тоже схватился за противовес.
Отдышавшись, он сказал:
— Как будто хорошо, но следует проверить.
Мы еще раз нырнули под шхуну; мина была почти незаметна, она прилипла к стальному корпусу как раз под машинным отделением. Жак задержался подле мины, ощупал ее и даже приложился ухом к ее корпусу, не на шутку испугав меня, так как мне показалось, что мина должна от этих прикосновений неминуемо взорваться.
В лодке я спросил его:
— Когда?
— Я поставил взрыватель на предельный срок. Может, через несколько часов, может, через день. Точно я не могу сказать. Мне не удалось достать инструкцию. Это новинка. Будет очень плохо, если она сработает в лагуне. Надо, чтобы это случилось вдали от суши. — Веточка коралла алела среди рыбьих спин. Жак поднял ее, с трудом отломил один отросток и сказал: — Если мы останемся живы, то это будет память. Возьми и ты. Это очень редкий коралл…
Вечером Сахоно стал внезапно собираться…..
На “Лолите” из иллюминаторов капитанской каюты звучала музыка. Недалеко от нашей хижины горел костер, оттуда доносились пьяные возгласы.
Когда мы уже хотели отчаливать, появился Жак и прошептал:
— Очень хорошо, что ты уходишь. Там, на “Лолите”, банкет. Завтра ты будешь далеко.
Я предложил ему уехать с нами.
— Нельзя. Мое бегство может вызвать подозрение. Начнется обыск. Узнают, что пропала мина. У нас есть ныряльщики…
— Но ты погибнешь вместе с ними.
— Постараюсь избежать этого. “Лолита” утонет не сразу. Будет время для спасения. Пускай вода и небо помогут вам. Правда и мужество победят!
Я пожал его маленькую сильную руку.
Никем не замеченные, мы вышли из лагуны.
Пассат, этот вечный ветер, надул наш парус, и катамараны легко побежали к югу.
Сахоно вел свое суденышко по звездам, время от времени покрикивая в темноту; ему тотчас же отвечали голоса рулевых с других катамаранов. У ног Сахоно сидела его жена и без умолку что-то рассказывала. Тави и Ронго похрапывали среди мешков с копрой. Я тоже уснул было сладким сном человека, избежавшего смертельной опасности, да около полуночи меня разбудили громкие голоса. Светила луна. Недалеко от нас покачивалась лодка. Сахоно и Хуареи вели с ее хозяевами оживленный разговор. Я разглядывал в неясном лунном свете еще несколько катамаранов, похожих на рыб, поднявшихся из глубины вод.
Ночь в океане так же тиха, как в пустыне. Там зашуршит песок, обваливаясь с крутого склона бархана, зазвенит под ветром сухая былинка, и снова тишина, а здесь в безветренную ночь тишина еще полнее, еще торжественнее. Пассат в эту ночь еле дышал.
Тихий разговор на незнакомом певучем языке, легкое поскрипывание противовесов только сильнее подчеркивали тишину и покой, царящие под этими звездами.
Вслушиваясь в эту тишину, я ловил каждый звук и, глядя на север, ждал, что там сверкнет вспышка и потом докатится гулкий взрыв.
“Взрыв под водой можно и не услышать, — думал я, — и пожара могло не возникнуть. Просто трахнула мина, и “Лолита” тихо пошла на дно. Спасся ли Жак?..”
До утра мы простояли на якоре среди целой флотилии катамаранов. Сюда для чего-то собрались ловцы жемчуга. В соседней лодке я заметил свинцовые грузила на длинных веревках, сетки и корзины для раковин. Меня удивило, почему они собрались в открытом океане. Дядюшка Ван Дейк рассказывал мне, что жемчужные раковины добывают в лагунах, где нет особенно сильных течений.
Все объяснил Сахоно. Ткнув пальцем за борт, он сказал:
— “Орионо”!
Я понял, что под водой лежит наша шхуна. Мы находились на банке. Иногда в ложбинах между пологих волн просвечивали скалы, поросшие косматыми водорослями. На западе виднелся остров.
Часам к девяти утра к нашей флотилии со стороны острова подошел паровой катер, и ныряльщики принялись за работу.
“Орион” лежал боком, сильно прогнувшись посредине, на глубине восьми метров. Мачты у него были снесены. Наверное, его несколько раз перевернуло, пока он навечно улегся среди скал. Пробоины в корпусе темнели рваными ранами. Больно было смотреть на корабль, который был все-таки моим домом и где, несмотря на тяжелую службу, я пережил и много хороших, светлых минут.
Я несколько раз проплыл под водой от кормы до носа “Ориона”.
В воде шныряло множество ловцов жемчуга. Они со всех сторон осматривали корпус погибшего корабля и даже проникали в жилые помещения. Когда я подплыл к разбитому иллюминатору матросского кубрика и хотел заглянуть в него, то меня страшно напугал один из таких смельчаков. Он появился в иллюминаторе, держа в руке резиновый сапог.
Сахоно остался на отмели. Вся его семья ныряла в поисках вещей, которые могли пригодиться в хозяйстве. Отличной ныряльщицей оказалась Хуареи. Каким-то непостижимым образом она проникла на камбуз и достала много металлической посуды, ножей, вилок и десять банок мясных консервов. Совершив этот подвиг, Хуареи надела свое яркое платье и стала кормить нас и всех, кто подплывал к лодке, трофейными консервами.
Мы ели и смотрели, как из-под воды лебедка поднимает длинный ящик. Это был второй ящик за все утро. Работа была трудной и опасной. Ныряльщикам приходилось в темноте, на ощупь просовывать канаты под ящики. При подъеме они задевали за борта, срывались.
Сыновьям Сахоно да и мне надоело нырять, и мы поплыли на катер. К тому же мне хотелось разузнать, нельзя ли добраться на нем до большого населенного острова. Вся команда на катере состояла из японцев. Я пробовал заговорить с ними по-русски и немецки; они улыбались, что-то вежливо отвечали, занятые своим делом. Самым приветливым человеком на катере оказался машинист. Мы спустились к его пышущей жаром шипящей машине, смотрели, как он подбрасывает уголь: машинист совмещал и должность кочегара, подламывая длинным ломом шлак.
С каким удовольствием я выпил, обливаясь потом, несколько чашечек крепкого чая и съел рисовую лепешку!
Когда я вышел на палубу из машинного отделения, то нос к носу столкнулся с Розовым Гансом.
В то время как мы пили чай, он и еще десятка полтора пиратов подошли на баркасе. Невредимая “Лолита” виднелась в десяти кабельтовых.
Розовый Ганс осклабился и тут же болезненно поморщился. Улыбка давалась ему с трудом, так как вся его багровая физиономия была разукрашена полосками клейкого пластыря. Фиолетовый “фонарь” совсем закрывал правый глаз. Глядя на него, я невольно улыбнулся, хотя на сердце у меня скребли кошки.
Розовый Ганс заметил мою улыбку.
— Победа далась мне нелегко. Хотя мне этот бой был так же нужен, как тебе наша красавица “Лолита”! Ха-ха… Проклятье, не могу смеяться. Как я рад, что встретил тебя, неуловимого Дикобраза. Питер уже объявил премию за твою поимку. Пятьдесят английских фунтов. Здесь еще ходят эти бумажки. Так что мы с тобой заработали немного. Я не жаден. Пять фунтов можешь считать своими. Ха-ха… Эй! — Он подозвал низкорослого малайца и негра, сказал им что-то, и те не отходили от меня ни на шаг, пока на баркас перегружали ящики.
Тави и Ронго поняли, что я попал в беду и не вернусь на их катамаран. Они поплыли туда и возвратились с моей одеждой. Я не стал ее надевать, нащупав в кармане штанов пистолет. Опытный глаз матроса с “Лолиты” сразу бы отгадал, что у меня там находится. Сверток с одеждой я держал в руках. Мне хотелось что-нибудь оставить на память моим товарищам Тави и Ронго. Я решил подарить свое увеличительное стекло. Тем более, что они приходили в восторг от его чудесного свойства. Получив выпуклое донышко бутылки, они тут же прожгли шляпу, оставленную на палубе кем-то из команды. Матросы смотрели на это чудо, вытаращив глаза и раскрыв рты. Малаец протянул руку Тави, и, когда тот прижег ему ладонь так, что задымилась кожа, малаец замотал рукой, лизнул обожженное место языком, но остался очень доволен. Негру тоже захотелось испытать силу волшебного стекла. Тави и ему с удовольствием прижег руку и изрешетил шейный платок. Негр захохотал от восторга и хотел завладеть стеклом, да Тави ловка передал его Ронго, и тот прыгнул с ним за борт.
Последний раз я видел ребят, их отца и мать, когда баркас направился к “Лолите”. Все семейство посылало мне приветствия, стоя в своем катамаране.
Между тем Розовый Ганс говорил:
— Зря ты задумал бежать от нас. У нас здесь везде свои люди. Твоя голова дикобраза очень приметна. Самое большее через неделю тебя бы схватили и держали до нашего возвращения из рейса. Радист говорил, что недалеко появился жирный английский гусь. Ха-ха… У тебя есть возможность отличиться. Хотя нежелание работать с нами может отразиться на твоей карьере…
Под его болтовню и скрип уключин баркас быстро приближался к борту корабля. Глядя на “Лолиту”, я повторял про себя в такт гребкам: “Сегодня или завтра, сегодня или завтра…” А может быть, сейчас, как только подойдем к борту. Шлюпбалки баркаса как раз над машинным отделением…
— Видишь, как тебя встречают, — сказал Розовый Ганс. — Не каждый удостаивается такой чести. Даже капитан на шканцах и Питер с ним! Он так страдал, бедняга, этот сердобольный Питер, когда узнал о твоем бегстве. Ты становишься знаменитостью. Ха-ха! Проклятые пластыри стянули весь циферблат. — Он, кряхтя и ругаясь, стал ощупывать свое изуродованное лицо.
На палубе Ласковый Питер сказал что-то капитану, показывая на меня глазами. Капитан ничего не ответил, но с любопытством стал меня рассматривать.
— Иди за мной! — приказал мне Ласковый Питер.
Капитан отрицательно покачал головой и, буркнув что-то, ушел. Ласковый Питер проводил его взглядом и, пожав плечами, сказал:
— Хорошо, иди в матросский кубрик, оденься, потом я позову тебя. Но не думай, что ты попал в плавучий санаторий.
Ко мне подошел Жак и повел меня. По дороге он успел шепнуть:
— Старайтесь меньше быть на корме. Когда это произойдет, надо быть вместе.
— У меня нож и пистолет, — сказал я, — вот здесь, — и передал ему штаны и рубашку. — Спрячьте.
Он взял одежду. Улыбнулся.
— Все это может пригодиться.
Мы спустились по трапу в большой кубрик. За длинным столом пираты резались в карты и кости. На столе кучками лежали деньги, кольца, часы. Негр с рассеченной бровью — тот, что вчера дрался с Розовым Гансом, — играл на банджо, второй негр подпевал басом, притопывая по палубе голой пяткой. Никто, казалось, не обратил внимания на мое появление. Жак провел меня между двухэтажными койками в самый конец кубрика, быстро и ловко вытащил из карманов оружие и, как фокусник, куда-то быстро и незаметно его спрятал.
— Твое место. — Он хлопнул по матрацу крайней койки. — Но спать здесь не следует, надо быть всегда на палубе.
Он ждал взрыва с минуты на минуту и не хотел, чтобы я в это время находился в помещении с узкими дверями.
Надев свой несложный костюм, я выбежал из кубрика и стал ходить по кораблю. Вахтенные матросы коротали время по своим местам. Палуба была выскоблена добела, швы между досками недавно залиты варом, несколько матросов красили стенку рубки. Попав на этот корабль случайно, никто бы и не подумал, что очутился среди настоящих пиратов.
Мы шли полным ходом на юго-запад, делая не меньше двенадцати узлов.
“Вот сейчас трахнет взрыв, полетит в воздух рубка, баркас, повалятся мачты и от этой красоты ничего не останется. Опустится “Лолита” на дно, как “Орион”, и станет жилищем рыб и осьминогов”. В голову мне лезли эти невеселые мысли, но я не думал отправляться вместе с “Лолитой” на дно и на всякий случай присмотрел рундук, где лежали спасательные пояса.
У меня уже был опыт кораблекрушений, и не в такую хорошую погоду, а в шторм и ночью. И я тогда не знал, что случится несчастье, а теперь у меня было время подготовиться.
Как только взорвется мина, можно будет, не теряя времени, надеть пробковый пояс. Если не удастся сесть в шлюпку, то надо облюбовать подходящий обломок, а их после взрыва будет достаточно…
Занятый своими мыслями, я чуть не столкнулся с боцманом. Он обходил палубы в сопровождении “гориллы”. Боцман поманил меня к себе и стал что-то внушать на пиратском жаргоне. Сообразив, что я не понимаю его, он что-то крикнул; этот возглас подхватили матросы, и он разнесся по всему кораблю. Скоро к нам подбежал Розовый Ганс. Выслушав боцмана, он перевел мне:
— Не смей ходить без дела по палубе. Здесь военные порядки. Живо загремишь в канатный ящик, или эта обезьяна проучит тебя так, что никогда не забудешь. Твое место на камбузе. Идем, я тебе покажу, где у нас камбуз, и познакомлю с коком. Ха-ха… Не так давно этот кастрюльник одного парня отправил в лазарет. Взял да и плеснул ему в рожу кипятком. Другого бы посадили в канатный ящик или отдали на расправу этому симпатичному парню, — он кивнул на “гориллу”, — кстати, его зовут Тони. Запомни на всякий случай.
Тони стоял потупясь и с любопытством следил за огромным тропическим тараканом, бежавшим по черному шву, как по пешеходной дорожке. Услышав свое имя. Тони поднял голову, оскалился и, с видимым удовольствием раздавив таракана ногой, поплелся к баку вслед за боцманом.
Розовый Ганс повел меня к корме, продолжая рассказывать:
— Твоему коку все это сошло с рук. Капитан запретил его трогать. И знаешь почему?
Я признался, что не знаю.
— Да потому, что такого кока выпустили в одном экземпляре. Этот китаец, занятный тип, попал к нам как трофей после одной операции. Ну и мастер своего дела, я тебе скажу! Как он, подлец, готовит свинину с капустой и еще с какой-то ерундой! Можно собственную голову проглотить с таким гарниром. Вот и его нора. Ты учти, что я люблю пожрать. Тут одно удовольствие — это набить брюхо да отложить деньги на будущие времена. Ха-ха… — Розовый Ганс пнул двери ногой.
Через порог перескочил большой сиамский кот, сел на палубе, почесал за ухом, презрительно глядя на нас голубыми глазами, издав неприятный гортанный крик, важно пошел к грот-мачте.
— Этого кота мы захватили вместе с коком. Матросы из черных считают его чем-то вроде кошачьего бога, а мне так и хочется взять его за хвост и списать за борт. Не люблю я кошек…
Я заглянул в дверь. Половину камбуза занимала плита, заставленная шипящими сковородами и булькающими кастрюлями. По стенам сверкала медью и никелем кухонная утварь. Да, здесь, пожалуй, сверкало все, начиная от стен и кончая коком. Очень толстый, в белых трусах, он стоял к нам спиной и вертел над головой пучок тонких белых веревок. Раскрутив его, кок неожиданно хлестнул им себя по спине с оттяжкой. Раз, другой. Встряхнул пучок, повертел его перед собой так быстро, что веревки образовали японский фонарь. Потом принялся раскатывать этот пучок на столе, посыпанном мукой, и снова крутить и хлестать по спине.
Розовый Ганс сказал с оттенком уважения:
— Как лапшу раскатывает, собака! Я нигде не ел такой лапши. Метров по двадцать длиной. Нашел конец в чашке и глотай, как змею! К лапше он подает какой-то дьявольский соус. Проглотишь — и пожар в брюхе. Неплохо будет, если принесешь мне две порции. — Он скорчил гримасу, заменяющую ему теперь улыбку, и ушел.
Кок будто не замечал меня. Покончив с лапшой, он раскрыл одну из кипящих кастрюль, быстро обмакнул в кипяток палец, сунул его в рот, задумчиво почмокал губами, снял с полки банку и бросил в суп пригоршню соли. Открыл крышку у другой кастрюли, понюхал ароматный нар и закрыл. Он открывал и закрывал еще несколько кастрюль, заглядывал в духовку.
Я взял веник с длинной бамбуковой ручкой и стал подметать палубу. Только тогда кок улыбнулся. У него было добродушное, очень усталое лицо. Неожиданно кок сказал по-русски:
— Тебе молодеца! Я тебя давно посмотри. Когда ты была на берегу, капитан сказал, что ты русская человека. Я думал, тебе ушла. — Он говорил с видимым удовольствием, нещадно коверкая слова, но я чуть не разревелся, услышав родную речь. Он потряс над головой поварешкой. — Иво здесь кругом хунхуза — разбойника! Я не хунхуза. Еще У Сип тоже был не хунхуза. Я плен попал. Раньше служил Харбин, русика купе-за. Потом Шанхай, русика ресторан, потом парахода ходи, там был русика капитан. Хунхуза параход контрами! Все люди контрами. Только я живой. Я понимай, что так худо. Но што можно делать? Вода кругом. Люди хорошей нету. Только тибе — хороший люди и моя — хороший люди. — Он хлопнул себя по груди. — Меня Ваня звать. Тебя как?..
Рассказывая и спрашивая, он ни на минуту не забывал плиту, громыхал крышками кастрюль, помешивал в жаровнях. Несколькими ударами ножа превратил жгут из полосок теста в лапшу необыкновенной длины и бросил ее в кипящий. котел. Вдруг спохватившись, стал кормить меня креветками в остром соусе и еще чем-то необыкновенно вкусным, кажется, жареным тунцом, и в довершение налил в пиалу крепкого чая.
— Тебе надо много кушай. Когда кушай — силы много.
Уписывая за обе щеки, я думал, как предупредить кока о взрыве. Не верилось, что он может предать. Но опыт научил меня, что нельзя раскрывать душу перед первым встречным. Я решил посоветоваться с Жаком. Было странно, что эти два человека, так ненавидящие пиратов, не знают друг друга. Мне захотелось немедленно разыскать Жака и сказать ему, что я нашел единомышленника, что он также хочет бороться с пиратами, да не знает как. И этот человек может погибнуть, потому что не знает о мине…
Разнесся медный перезвон рынды. Вахтенный матрос отбил четыре двойных удара, оповестив, что окончилась третья и началась четвертая вахта.
Кок заторопился. Вытащил из стенного шкафа большой черный поднос.
— Надо нести кушать капитана, немножко быстро. Если быстро нету, иво серчай, шибко серчай! Пожалуйста, немножко быстро.
Я шел на корму с тяжелым подносом, еле передвигая ноги. Мне казалось, что вот-вот неминуемо ударит взрыв и я вместе с подносом полечу за борт.
Навстречу мне показался Жак с ведром в руке. Проходя мимо, он шепнул:
— Назад, быстро!
Поднос чуть было не выпал из моих ослабевших рук.
Каюта капитана находилась недалеко от машинного отделения. Я спустился по узкому трапу. У дверей каюты стоял часовой с немецким автоматом на груди. Он молча открыл двери. Я очутился в прихожей, освещенной красным светом. Пахло сандаловым деревом и дорогим табаком. Одна полуоткрытая дверь вела в ванную из голубого кафеля, за второй дверью слышались глухие голоса. Я открыл дверь коленом и очутился в ярко освещенной гостиной. За полированным столом из красного дерева в кожаных креслах сидели капитан “Лолиты”, Ласковый Питер и играли в карты. Когда я подходил к столу, капитан швырнул карты на пол, а Ласковый Питер пододвинул к себе кучу бумажек. Это были доллары, английские фунты и еще какие-то деньги.
— Мой мальчик! Вот мы и встретились, ставь поднос, Симада-сан любит креветки, лапшу и что там еще? — Он заглянул в чашечки, соусники и потер руки.
Я хотел уйти, но Ласковый Питер сказал:
— Постой, некуда спешить, мой мальчик. Но как тебе понравилось это милое суденышко? Прогулочное судно, не правда ли? Ты что так бледен? Не рад, что увиделся со своим капитаном? Или взволнован встречей? Мне же всегда приятно тебя видеть. Как это ни странно, ты принес мне счастье. За два дня я спустил Симада-сану все, что удалось выудить из сейфа “Ориона”, — десять тысяч семьсот двадцать три доллара и восемьдесят центов. И представь себе, мой великодушный партнер предложил сыграть на тебя, моего верного юнгу, оценив твою персону в пятьсот долларов. Ты, вероятно, никогда не думал, что стоишь так дорого? За такую цену в Африке можно купить пару здоровенных негров! Ты взволнован, что мог расстаться со мной. Но успокойся, я отыгрался на эти пятьсот долларов и выиграл тысяч тридцать. Что же ты не радуешься? Что топчешься, как на раскаленных углях?
Действительно, слушая его самодовольную речь, я не находил себе места и потихоньку пятился к дверям, прижимая к груди поднос. Каждый толчок волны, крен воспринимались мной, как начало взрыва. “Вот так, — думал я, — толкнет, накренится, а потом как трахнет!”
Единственное, что взволновало меня в те напряженные минуты, это сумма, в которую оценили меня игроки. Уж очень она показалась мне обидно мизерной.
Симада-сан со знанием дела работал бамбуковыми палочками, причмокивая от удовольствия, слушал, улыбался и косился на меня.
Как мне хотелось в эту минуту крикнуть им в лицо, что скоро их пиратское судно взлетит на воздух! И, в лучшем случае, они будут барахтаться среди акул и топить друг друга, вырывая из рук обломок деревянной обшивки или пробковый буй. Почему-то мне все время думалось, что мы с Жаком находимся куда в лучшем положении, зная, что “Лолита” неминуемо погибнет.
Наконец выскочив из каюты, я побежал на камбуз, ища глазами Жака. Матросы обедали, рассевшись на палубе. Жак стоял возле двери камбуза и не спеша, как делал он все, ел что-то из большой чашки. Когда я остановился в дверях, он сказал:
— Так долго находиться там нельзя.
Когда я торопливо рассказал ему, почему задержался у капитана, Жак, нагнувшись над чашкой, проговорил, почти не шевеля губами:
— Как жалко, что погибнет так много ценностей! Здесь много золота, денег; какой красивый корабль, сколько мог принести добра людям. Можно на нем ловить рыбу, изучать океан…
Я перебил его и стал рассказывать о коке. Жак согласился, что его следует предупредить, но так, чтобы он не догадался, что мы подложили мину, и в час опасности держаться всем троим вместе.
Я решил не откладывать этого дела и вошел на камбуз. Ваня отвел меня к иллюминатору и спросил, косясь на двери:
— Тебе думай, этот Жак хороший люди?
— Очень хороший. Он не пират, не хунхуз.
— Я тоже так подумай. Его боцман обижай и эта облизьянка, шимпанзе. Только я не понимай, почему Жак суда попади? Тебе не знай?
— Нет, не знаю.
— Ну хорошо. Потом все будет понятно. Ты что хотел мне рассказать?
— Видишь, Ваня, — начал я, стараясь как можно осторожней предупредить его об опасности, — скоро, — я постучал по настилу, — скоро наша шхуна утонет.
— Это очень хорошо! Прямо прекрасно!
— Ты не боишься?
— Я?! — Он презрительно фыркнул. — Если можно, я сам дырка делай, пускай вода бежит.
— Дырка скоро будет, — пообещал я. — Большая дырка.
— Большая дырка — это хорошо. — В голосе его послышалась легкая неуверенность.
Я сжал ему руку.
— Когда будем тонуть, нам надо всем быть вместе. У тебя есть пояс?
— Зачем пояс?
— Чтобы не утонуть.
— Пробка пояс?
— Пробочный пояс или буй.
— Надо поискать. — Он стал пристально глядеть мне в лицо.
— Надо будет взять и вот это, — я снял со стены два ножа, похожих на самурайские мечи, — от акул отбиваться и если хунхузы нападут.
Он усмехнулся, подмигнул, толкнул меня в плечо:
— Ты хочешь немножко испугнуть? Да?
— Нет, Ваня, дело серьезное. У тебя есть пистолет? Или лучше автомат? Тр-р-р… — Я приставил поварешку к животу и повел ею по сторонам.
— Зачем стрелять?
— Если полезут. У них же автоматы, пистолеты, а у нас, — я показал ладони рук, — ничего нет.
— Ты хочешь войну делать?
— Нет, зачем же, мы только будем отбиваться, если они нападут.
— Ты смешной мальчишка. Здесь нельзя играть. Посмотри! Кругом вода, кусуча рыба, акула. Сразу буль-буль. Надо подождать, когда будет земля, порт. Тогда можно потихоньку уходить.
— Мы не дойдем до порта. Сегодня к вечеру, а может, сейчас, пойдем ко дну.
Поняв, что я не шучу, он прошептал, заметно бледнея:
— Где хочешь ломать дырку?
— В машинном отделении.
— Машину ломать — это плохо, — сказал он со вздохом, вытер с лица пот, — шибко плохо, прямо неприятности. — Он смотрел на меня испуганными глазами, силясь улыбнуться.
Надо было как-то выходить из неприятного положения, и я сказал первое, что пришло в голову:
— Паруса останутся, дырку заткнем и доберемся до какого-нибудь острова.
Он покачал головой:
— Зачем паруса, когда большая дырка? Тогда наша шхуна фангули, перевернется, все мы буль-буль. Хунхузы буль-буль. Ты, я буль-буль, Жак — все пропадут. Это нехорошо, — он прищурился и потряс толстыми щеками, — даже совсем плохо. Надо капитану говорить.
Я испугался и стал его успокаивать.
— Зачем идти к капитану? Ведь дырки еще нет, а если будет, то заткнут чем-нибудь.
— Ты шибко хитрый, ты сказал — большая дырка! Какая большая? Эта кастрюлька? — Он показал на жерло котла, в котором варил еду для всей команды.
— Не бойся, Ваня, это я сам хотел пробить дырку.
— Ты! — Он просиял. — Тогда ничего. Я сразу подумал- ты немножко обманываешь. Даже просто шанго, по-русска хорошо, когда так обманывают. Только пока, — он лукаво подмигнул, — пока давай не надо. Когда будем в порту, тогда будем думать. Шибко думать. Поспешать давай не надо. Ух ты! — спохватился он, снимая кастрюлю, в которой что-то подгорело. — Чуть совсем не пропади мясо. Тогда неприятности. Капитан любит такое мясо. Давай посуда, капитана кормить надо!
Я смотрел на кока и думал с облегчением, что не раскрыл ему нашу тайну: как видно, бедняга оказался не храброго десятка.
Когда я принес обед в капитанскую каюту, то Симада-сан, сидя за столом, неторопливо разглаживал доллары, фунты стерлингов, иены, франки и раскладывал их в разные кучки. Он улыбался, скаля крупные золотые зубы, и что-то бормотал себе под нос. Ласковый Питер, бледный, осунувшийся за эти несколько часов, как после болезни, нервно грыз потухшую сигару и с плохо скрываемой ненавистью следил за толстыми пальцами японца.
Увидав меня, он скривил в улыбке тонкие губы.
— Поздравляю. Теперь твоим хозяином стала эта желтая обезьяна. Он убил мою карту двадцать раз подряд. Ты не находишь, что твои новый хозяин шулер? Как я не завидую тебе, Фома!
Не ответив, я стал хватать с подноса и расставлять по столу, свободному от денег, принесенные блюда, чтобы поскорей вырваться из каюты.
Симада-сан поднял голову и с той же улыбкой сказал на довольно чистом немецком языке, обращаясь ко мне:
— Бой! Твой бывший хозяин настолько взволнован проигрышем, что высказывает вслух недозрелые мысли. Нам остается только сожалеть об этом.
Ласковый Питер, выронив изо рта сигару и сосредоточенно помолчав, промямлил:
— Я не предполагал, что вы так хорошо знаете мой язык. — Что вы, совсем плохо. Но не настолько, чтобы не понять, когда меня оскорбляют.
— Я совсем не хотел… — В это время в каюту ворвался бешеный перезвон рынды. — Боевая тревога! — Ласковый Питер вскочил. — Сейчас не до ссор.
— О да, мы отложим нашу приятную беседу, — ответил Симада-сан, сгребая деньги со стола.
На палубе готовились напасть на океанскую джонку. Громоздкая трехмачтовая деревянная посудина с высоко приподнятой кормой, распустив все свои прямоугольные паруса, натянутые на множество бамбуковых палок, кренясь на левый борт, тщетно старалась уйти от быстроходной “Лолиты”. Вооруженные матросы стояли возле расчехленных, готовых к спуску шлюпок.
На баке возле пушки, среди орудийного расчета, я увидел Жака.
Резко ударил в уши орудийный выстрел. Перед кормой джонки поднялся столб воды. Тотчас же самый большой парус со средней мачты пополз вниз. И скоро, убрав все паруса, джонка остановилась, тяжело покачиваясь на волнах. “Лолита” подошла к ней на расстояние кабельтова. Шлюпки с матросами спустили на воду, и они помчались к беззащитному кораблю. Грабители пробыли там не больше получаса и вернулись по сигналу с “Лолиты”.
Все это время я стоял возле камбуза, глядя, как разбойники расправляются с командой джонки, бросают в шлюпки тюки с товарами. Едва только шлюпки подошли, их подцепили талями, шхуна дала полны” вперед, шлюпки поднимали уже на ходу. “Лолита” спешила на новый грабеж.
Джонка не успела скрыться за горизонтом, как над водой раскатился взрыв. На ее месте осталось только облачко черного дыма.
Я подбежал к Розовому Гансу; он стоял у фальшборта и, давясь от смеха, рассказывал что-то французу-артиллеристу, мрачному человечку с черной бородой.
Веселый немец, увидав меня, сказал, показывая на француза:
— Артиллерия не довольна, что я подсунул в это корыто парочку мин. По их мнению, парусник надо было расстрелять из пушки. Он жалуется, что последнее время у него совсем нет тренировки. Я пытаюсь ему объяснить, что незачем палить среди белого дня в парусник, когда с этим делом не хуже справится “несчастный случай”. Ха-ха! Чисто сработали мои магнитки.
— Надо вернуться, спасти их, — сказал я. — Там люди гибнут!
— Пустое дело: здесь кишат акулы. — Розовый Ганс махнул рукой. — Да жалеть их нечего. Они могли сообщить о нас. Дьявол их знает, может, у них была радиостанция. Вызвали бы английские миноносцы, а те могли нам все сорвать. Теперь нам никто не помешает. Ха-ха…
Когда я вернулся на камбуз, кок сказал печально:
— Так они каждый раз убивают бедных людей.
Я не поверил в искренность его слов: он показался мне тогда не только трусом, но и лицемером, хотя эти качества очень тесно связаны — трус никогда не бывает откровенным, если его к этому не принудить.
Минут через двадцать после гибели джонки с кормы донесся голос Розового Ганса.
— Эй, юнга Дикобраз, бегом к капитану!
Я хотел идти на вызов, но кок остановил меня в дверях испуганным возгласом:
— Ты посмотри! Сейчас он совсем пропади!
Я увидел Жака: он стоял у входа в матросский кубрик. К нему подходил, приплясывая, Тони. Неподалеку стояли боцман и еще несколько пиратов. Боцман закричал истошным голосом. Палач протянул руки к Жаку, закрыв его от меня своей широченной спиной. Неожиданно раздались, почти слившись, два выстрела, — палач ткнулся носом в палубу у ног Жака. Жак выстрелил еще два раза, и боцман, цепляясь за тали, стал падать.
Все это случилось так неожиданно, так ошеломило пиратов, привыкших к строжайшей дисциплине, что Жак воспользовался их замешательством, в несколько прыжков очутился на баке и спрятался за щитом пушки. Один из подручных боцмана бросился было за Жаком, но тут же щелкнул выстрел, и он, пригнувшись, побежал под прикрытие фок-мачты.
Я видел, как многие, прячась за мачты, шлюпки, поглядывали в сторону бака, качали головами, перешептываясь друг с другом. На их лицах был суеверный ужас.
На мостике ударили боевую тревогу. Но матросы лишь вяло перебегали от укрытия к укрытию. Из кубрика, где находилось большинство команды, показалось несколько человек; Жак дал автоматную очередь над их головами, “смельчаки” скрылись и больше не показывались. Каждый понимал, что человеку, убившему боцмана, терять нечего.
С мостика раздался громкий голос. Капитан или кто-то из его помощников кричал в мегафон, видимо стараясь уговорить Жака сдаться.
Жак выслушал и дал в ответ короткую автоматную очередь, которая красноречивее слов говорила о его намерениях. Он понимал, что судьба его решена. У него оставалась единственная надежда, что вот-вот взорвется мина и тогда в панике появятся хоть какие-то шансы на спасение.
А мина все медлила.
Кок втолкнул меня в камбуз, а сам остался за дверью. Я услышал топот ног, отрывистые голоса, несколько выстрелов из пистолета, резанула автоматная очередь. Все эти звуки покрыл орудийный выстрел, треск падающей мачты и рвущихся снастей.
В камбуз влетел кок, а за ним Розовый Ганс. Увидав меня, Розовый Ганс сказал срывающимся голосом:
— Он с ума сошел, фугасным снарядом срубил мачту! Слышишь? Дал очередь из автомата. (По стальной стенке камбуза стучали пули.) Теперь к нему не подойти.
— Он защищается, его хотели убить! — сказал я.
— Об убийстве не было и речи. Боцман ему и еще десятку таких же бандитов приказал идти на ют, что-то там сделать. Те пошли, а этот отказался выполнить приказ. Ну, Тони и хотел ему вправить мозги. А он откуда-то достал “вальтер”, наверное, стащил на берегу. Этот негодяй мог бы припрятать и мину, если бы умел обращаться с ней.
Розовый Ганс разразился страшной руганью в адрес Жака, а затем продолжал:
— Теперь я ему не завидую. — Выглянув из камбуза, он тотчас же спрятал голову под защиту стальной стенки. — Начисто срезал фок. Представляю, какой у нас вид со стороны! Теперь к нему не подойдешь. Он, дьявол, может всех нас утопить. Есть только одно средство — это забросать его гранатами. Надо взять ключи у боцмана… Отдал дьяволу душу. Ха-ха… Теперь меня могут поставить на эту должность…
Дверь камбуза распахнулась, и к нам вошел Ласковый Питер с пистолетом в руке. Он набросился на Розового Ганса:
— Ты почему здесь околачиваешься? Что тебе было приказано, мерзавец?
— Я еле нашел его, — стал врать Розовый Ганс, кивнув в мою сторону. — Тут у них одна лавочка. — Он схватил меня за руку. — Пошли, буду я еще из-за тебя получать неприятности.
— Оставь. Я поговорю с ним здесь. — Ласковый Питер взял меня под руку. — Вот что, Фома, мой мальчик. Запомни крепко. На этот раз ты или подчинишься мне, или тебя ждет участь У Сина. Нож с тобой?
— Нет.
— Врешь! — Он ощупал карманы. — Странно, не соврал. Вот что. Я говорил о тебе с капитаном. Капитан согласен отправить тебя на родину на свой счет и выдать еще тысячу долларов — на пятьсот больше, чем ты стоишь. Но я шучу, ты стоишь гораздо больше. И все это за небольшую услугу. Ты храбрый парень. Тебе это ничего не будет стоить.
Я слушал его, вначале ничего не понимая. Он вытащил из кармана небольшой нож в желтых кожаных ножнах, отделанных медью.
— Возьми вот. Спрячь. Это настоящая финка. Потом можешь взять себе на память. Ты сейчас пойдешь туда. Сейчас же! Он тебя не тронет. Не бойся. Сделаешь вид, что заодно с ним, и, выбрав момент, всадишь финку ему между лопаток. В этом твое спасение и спасение всего корабля. Он сумасшедший. Не жалей его. Пожалей себя. Только себя. Ты слушаешь меня? Он уже убил десять человек. Его песенка спета. К нему боятся подойти эти несчастные трусы. Прирезав его, ты окажешь неоценимую услугу всей команде и этому безумцу.
Я ни минуты не сомневался в том, что должен буду сделать, а потому взял финку и сунул ее в карман.
Все это время кок молчал, искоса поглядывая на нас. Теперь же он спросил меня по-русски:
— Ты хочешь его убивать?
— Нет, — ответил я, зная, что Ласковый Питер не знает ни слова по-русски.
— Тогда ты хочешь помирать?
— Нет, не хочу.
— Тогда моя голова ничего не понимает. Лучше тебе не надо ходить. — Он сокрушенно покачал головой, не обращая внимания, что из духовки потянуло гарью.
Я попрощался с ним и попросил не показываться на палубе.
Ласковый Питер сказал:
— Кок напуган до смерти. Но ты наконец-то взялся за ум. Я предвидел это, сохранив тебе жизнь. Торопись, мой мальчик, помни, что ты идешь спасать и себя, и еще многих достойных людей.
Когда я вышел на палубу, Жак стрелял из автомата одиночными выстрелами, но, увидев меня, прекратил огонь. Фок-мачта, срезанная на высоте полутора метров от палубы, навалилась на грот, готовая рухнуть за борт, но ее не пускала оснастка и еще умелая рука рулевого. “Лолита” шла малым ходом, и рулевой держал ее поперек пологой волны, не давая особенно раскачиваться из стороны в сторону.
— Жак, не стреляй! — крикнул я, подняв обе руки.
Он ответил:
— Перейди на левый борт! Быстро!
Я бросился к левому борту, и Жак дал очередь из автомата. Пригнувшись, я побежал, споткнулся об убитого, упал и прополз на животе последние пять метров до пушки.
Когда я очутился за щитом, Жак, ничего не спрашивая, сунул мне в руки автомат и проговорил совсем спокойным тоном:
— Стреляй! Теперь уже скоро. Отодвинь предохранитель. Не показывай голову. Укройся за брашпилем.
Мы дружно застрочили из автоматов по палубе: он по левому борту, я — по правому, не целясь, просто чтобы к нам не могли подойти.
Когда у меня кончились патроны, Жак бросил мне запасной магазин.
В нас не стреляли, видно что-то замышляя. Вдруг я увидел руку на планшире фальшборта: к нам подкрадывались под его прикрытием. Мы открыли огонь, и два матроса полетели за борт. Их никто не стал спасать.
Когда мы переставали стрелять, Жак подбадривал меня:
— Честь и мужество победят, Фома…
На наше счастье, основные силы команды находились в матросском кубрике, и мы никому не давали из него высунуться. Большая часть вахтенных матросов, которым было приказано атаковать Жака, были убиты или ранены. Потерпели неудачу наши враги, когда хотели обстрелять Жака из крупнокалиберного пулемета. Он разгадал их замысел. Пулемет стоял на крыше рубки, замаскированный чехлом под компас. Но оттуда мачты мешали вести огонь по баку. Пулемет стали было переносить на крыло мостика — Жак сбил из пушки и пулемет, и часть мостика. Мне было и страшно, и в то же время радостно от сознания, что я не оставил товарища в беде, что я сражаюсь за правое дело против фашистов и что мы держим в страхе такую банду головорезов…
И все-таки мы чуть было не сложили головы на баке “Лолиты”. Наверное, Розовый Ганс достал гранаты из оружейного погреба. Внезапно гранаты стали рваться на палубе, но, к счастью, перед нашим укрытием. Щит пушки и брашпиль надежно защищали от осколков. Какой-то головорез бросил гранаты с грот-мачты. Жак снял гранатометчика автоматной очередью.
У меня не замолк еще гул в ушах от взрыва гранаты, как мы покатились по палубе, сбитые резким толчком. Фок-мачта с треском полетела за борт, лопались снасти, что-то трещало, ухало. Когда мы с Жаком поднялись, то увидели, как из кубрика хлынули матросы, сшибая друг друга, топча ногами упавших. Они бросились к шлюпкам. Напрасно капитан, надрываясь, кричал в мегафон, стараясь навести хотя бы какой-нибудь порядок.
“Лолита” медленно кормой уходила в воду.
Две шлюпки, набитые до отказа, отходили от борта.
По какой-то случайности на корме при взрыве мины уцелел баркас, и на него шла посадка. Автоматчики сдерживали напор обезумевшей команды.
Среди них яростно пробивался Розовый Ганс; несколько раз его отбрасывали назад, сбивали с ног, топтали, он вскакивал, врезался в ревущую толпу, нанося удары вымбовкой по головам матросов. Наконец ему удалось пробиться к автоматчикам, и те пихнули его в баркас.
Яростная ругань и драка за места шла в третьей шлюпке, четвертую шлюпку раздавила в щепки упавшая фок-мачта…
— Стреляй в них! — закричал я Жаку. — Стреляй из пушки! — и навел свой автомат.
Жак пригнул его дулом к палубе.
— Нельзя. Если мы разобьем шлюпки, то они тогда убьют и нас. Нам не выбраться. Пусть только отплывут! Матросов стрелять не надо: многие из них попали сюда не по своей вине. Надо в баркас! В баркас, там главари…
Из камбуза показался кок и, озираясь по сторонам, сначала шел медленно, а потом побежал к нам.
— Тебе все живой! — радостно закричал он, увидав нас с Жаком. — Как хорошо, что живой. Я думал, все помирай. — Присев возле нас, он сказал: — Нам не надо поспешать. Они могут стрелять. Когда уедут, тогда мы поедем. Я уже погибал. Я знаю…
Я увидел третье превращение кока за день. Перед нами стоял совершенно другой человек. Его плутовское лицо стало тверже, решительней. Он был совершенно спокоен, как может быть спокоен очень храбрый человек в таких обстоятельствах. Он всячески старался нас ободрить, переходя с пиратского жаргона на русский язык:
— Зачем бояться? Если дело худо, все равно, — он выразительно развел руками, — будут неприятности.
Жак выстрелил из пушки по баркасу, на котором уходили Симада-сан, офицеры, Ласковый Питер и свора пиратов.
Промах!
Я подал Жаку снаряд, он зарядил пушку, но в это время баркас скрылся от нас, зайдя за корму “Лолиты”.
— Нет, они не уйдут, не уйдут! — повторял Жак, не отходя от прицела. — Они вспомнят еще У Сина, когда будут барахтаться среди акул.
Стаи этих прожорливых тварей носились вокруг тонущей шхуны.
Ветер медленно разворачивал тонущий корабль. Прошло несколько минут, и мы увидели баркас, удиравший от нас под всеми парусами.
Жак приник к прицелу.
Выстрел!
Перелет.
Разрыв второго снаряда закрыл баркас водяным столбом — это был недолет.
Жак попал в баркас с пиратами только шестым выстрелом.
Ваня сказал печально:
— Это настоящая война. Иво все пропади. Это хорошо. Такой люди надо пропади. Но нам не надо пропаяй. Надо делать, что плавает, как иво…
— Плот! — подсказал я.
— Вот, вот. Надо очень скоро делать.
Шлюпки медленно уходили от нас, взяв курс на юго-восток. Мы втроем смотрели им вслед. И странное дело, корабль тонул, может быть, нас ожидала страшная участь, но ни у меня, ни у моих товарищей — я видел это по их лицам — не было страха. Мы испытывали радость победы, и все невзгоды, ожидающие нас впереди, казались пустяками после всего пережитого.
— Как я боялся, что мина не взорвется… — Жак хотел еще что-то добавить, но кок неожиданно накинулся на нас, заставляя немедленно строить плот.
Мешкать было опасно. “Лолита” низко осела, задрав нос, и застыла в таком положении. Вздрагивая и потрескивая, она боролась с водой, разрывавшей переборки. Никто не мог сказать, на сколько времени еще хватит у нее сил продержаться на поверхности.
Кок выбросил из дверей камбуза топор, пилу и нож, похожий на самурайский меч. Мы с Жаком стали снимать мочины — толстые доски, которыми закрывают трюмы, и бросать их в воду между мачтой и бортом “Лолиты”. Ваня стаскивал в кучу матрасы, набитые пробковой крошкой, спасательные пояса, концы манильского троса.
Сооружению плота сильно мешали акулы. Когда мы с Жаком спустились на фок-мачту, плававшую возле борта, то акулы устроили такую пляску вокруг нас, что о работе нечего было и думать.
Жак выпустил в акул целую обойму из “вальтера” — они исчезли, но через минуту появились опять.
— Так дело будет худо, — сказал Ваня, глядя на нас с палубы. — Эта пух-пух не годится. Я сейчас другой пух-пух буду давать.
Он принес в мешке из-под сухарей автомат и с десяток магазинов к нему. Мне приходилось почти беспрерывно стрелять, оберегая товарища от обнаглевших акул.
Жак укладывал доски одним концом на мачту, другим — на рею и прикручивал манильским тросом. Работал он удивительно ловко и споро. Когда он соорудил площадку, то стал бросать на нее матрасы, спасательные пояса, весла, шесты, брезент, ящики, банки и коробки с продуктами. Наконец на плот перебрался кок, едва дышавший от усталости.
В чреве корабля что-то треснуло. Мы втроем отрубили винты, связывающие корабль с мачтой, и стали отталкиваться от борта веслами и шестом; наш грузный плот еле двигался, к счастью, помог ветер, и мы отошли на безопасное расстояние от “Лолиты”. Ее нос и две оставшиеся мачты скрылись под водой.
На гибель судна было так же тяжело смотреть, как на кончину живого существа.
Чуть посвистывал пассат, еще больше подчеркивая траурную тишину, стоящую над океаном.
Неожиданно все мы вздрогнули от хриплого крика: кто-то остался на корабле и взывал о помощи.
Ваня ахнул, протянул руку к тонущему кораблю и сказал со слезами в голосе:
— Посмотри, там Васька сидит! Сичас иво пропади! Как иво спасати?
По бизань-мачте поднимался сиамский кот и орал так, будто исполнял свою предсмертную песню.
— Он нас просит спасать, как будем делать? — простонал Ваня и, не дождавшись ответа, закричал коту: — Зачем плакать, сейчас будемо спасати! Васька, упади не надо! Крепко держись!
Кота чуть было не затянуло в воронку, он скрылся совсем под водой, но вдруг вынырнул и под наши ободряющие крики поплыл к нам. Как мы боялись, что его проглотит акула! Одна из них заметила легкую добычу слишком поздно. Мокрого кота Ваня уже прижимал к груди, когда акула пронеслась мимо плота и Жак пустил в нее автоматную очередь.
Гладя кота, Ваня говорил мне:
— Это шибко хорошая Васька. Я иво купила совсем щенка. Иво ночью крыса лови, днем — спати на мачте. Там, где парус…
Еще несколько часов ушло у нас па доводку нашего суденышка. Чтобы плот был более мореходным, Жак предложил обрубить концы мачт, утяжелявшие его. Мы это и сделали, а обрубки подвели под плот и надежно закрепили. Теперь нам был не страшен свежий ветер и даже небольшой шторм, а главное, можно было поставить парус. Мачту мы соорудили из бамбуковых шестов, а парус из брезента. За плотом потянулся след, как за настоящим кораблем.
— Не меньше трех узлов! — воскликнул Жак. — Семьдесят две мили в сутки!
Теперь у нас повышались шансы встретить корабль или пристать к одному из коралловых островов. В довершение к нашим удачам в одном из картонных ящиков оказались баночки с ананасным соком, а в другом печеночный паштет. Вместе с нами пировал Васька, тщательно вылизывая свою долго из консервной банки с любимым блюдом. Не отказался он и от ананасного сока. Пообедав, долго умывался, сидя у ног хозяина, затем заснул у него на руках. Ваня нес первую вахту, стоя возле мачты. Мы с Жаком сидели на пробковых матрасах. Жак говорил:
— Правда и мужество победили! Как хорошо, что мы встретились! Теперь у них на два корабля меньше.
Я с удивлением спросил:
— Разве “Орион” действительно утопил ваш товарищ?
Жак кивнул:
— Да, он проложил курс на рифы, когда ничто не предвещало шторма. Обыкновенно в эти месяцы стоит хорошая погода. У Син рассчитывал, что вся команда спасется на шлюпках. Шторм налетел внезапно, когда вы были со всех сторон окружены рифами. Выхода не было. Война! Мы ведем беспощадную войну, как русские партизаны.
— Кто вы?
— Патриоты! Мы боремся за независимость нашей родины, против империалистов. Пираты тоже им помогают. Вначале они разбойничали в наших водах, а когда разгорелась война, то захватили все дороги южных морей. Сейчас они работают на войну, помогают колонизаторам, фашистам. В наших водах всегда было много морских разбойников, но никогда они не были так сильны. И вот мы решили уничтожить эту заразу. Она мешает нашей борьбе, помогает черным силам, угнетает народ. Может, мы поступили неправильно. Надо было вначале добиться свободы, а потом покончить с пиратством? Может быть. Но У Син погиб не напрасно. И наша смерть была бы оправдана. Но мы остались живы! Как хороша жизнь! Смотри, какое ласковое небо! Какое море!.. Какое красивое!..
Ваня сопел, поглядывая на нас, ему тоже хотелось поговорить, но из деликатности он молчал, поглаживая спящего кота. Жак умолк на секунду, и Ваня воспользовался случаем вставить словечко; он обратился ко мне:
— Ты, Фомка, глупая мальчишка. Как можно говорить незнакомому человеку, что думаешь? Так нельзя говорить. Разве ты меня знал? И сразу: “Ваня, давай “Лолиту” на дно”. Так нельзя. Ты меня послушай, я не дурак. Надо, как Васька. Это очень умная скотинка. Что думает, никому не известно. На камбузе покушает, крысу покушает, потом — спать на мачту. Сам себе капитан. Вот так надо жить! — Посмотрев на меня лукаво, добавил: — Нет, не надо жить, как кошка, надо жить, как люди, хорошие люди.
Плот медленно двигался, утюжа валы. Мы стали вспоминать все подробности боя. Ваня, трясясь от смеха, рассказал смешную историю, происшедшую с Розовым Гансом. Во время взрыва он все еще сидел в камбузе, и когда тряхнуло, то угодил на горячую плиту. Затем Ваня стал отчитывать Жака. Говорили они горячо и долго. Когда Ваня замолчал, Жак сказал мне:
— Он недоволен, что я, зная о взрыве, поднял целое восстание.
Я признался, что мне тоже непонятно его поведение. Зачем было рисковать?
— Я не мог иначе. Помните, там на берегу, когда Тони ударил меня ни за что. Это не первый раз. Боцман что-то подозревал. Ему, наверное, доносили, что я не особенно охотно служу им. Он стал придираться ко всему. Сегодня ему не понравилось, что я невесел. И он приказал Тони отвести меня на корму “повеселиться”.
— Мне говорил Ганс, что вас назначили на работу куда-то на корму и вы тогда отказались. Конечно, туда было идти опасно.
— Не на работу. С работы я мог уйти. Меня собирались посадить в карцер; он рядом с машинным отделением. Выхода у меня не было. И я решил продать жизнь как можно дороже.
— Акула! — вскрикнул Ваня и погрозил кулаком. — Чего тебе надо?
Жак взял автомат и, когда пятиметровая акула проплывала недалеко от нас, выпустил в нее очередь. Акулу будто стегнули бичом, она ударила по воде хвостом и помчалась прочь. Ваня захохотал, а потом что-то насмешливо прокричал ей вслед.
Эта огромная акула больше не показывалась, зато помельче изредка появлялись и тоже в страхе улепетывали, напуганные нашими выстрелами.
Слева показался небольшой островок с редкими пальмами. Пристать к нему мы не могли: пассат увлекал нас все дальше и дальше к экватору. Скоро островок скрылся.
— Ничего, — сказал мне Ваня, — скоро будет много земли. Вон посмотри!
Далеко впереди что-то чернело.
— Дым! — сказал Жак. — Удача, как и несчастье, не приходит в одиночку. Это большой пароход!
Он оказался прав. Прямо на нас шел лайнер, он поднимался как из-за бугра. Нас заметили. Лайнер сбавил ход, а потом и совсем остановился в полумиле от плота, похожий на многоэтажный дом. На его палубах виднелись любопытные лица пассажиров, они махали нам руками и что-то кричали. Скоро к нам подошел вельбот. Моряки, говорившие по-английски, весело гогоча, помогли нам перебраться в шлюпку.
Среди этой шумной и веселой ватаги я заметил белобрысого курносого матроса. Он тоже смотрел на меня и, улыбаясь, сказал по-английски, а потом по-русски:
— Ты совсем похож на русского парня.
— И вы также! — ответил я.
— Да я же и есть русский, самый настоящий русский!
Он необыкновенно обрадовался, узнав, что я из Советской России. Вся команда смотрела на меня с недоверчивым восхищением — это были австралийские моряки. Им казалось невероятным появление советского мальчишки под тропиками в Океании. Досталось моей спине и рукам от дружеских шлепков и пожатий. Вместе со мной незаслуженную славу разделял и Ваня; он без устали повторял:
— Моя русика, моя рашен! — и счастливо смеялся, прижимая к груди сиамского кота.
Разобрав весла, матросы стали грести к теплоходу. Мой земляк сидел загребным; занося весло, он рассказывал нам с Ваней:
— Наши бьют фашистов уже в Германии. Сегодня передавали военные новости. И здесь дела идут на ять!
— Что такое ять? — спросил я.
— Была такая буква в старом русском алфавите… Как же тебя занесло сюда?
Сбивчиво я стал рассказывать. Когда дошел до “Лолиты”, он недоверчиво улыбнулся, покачал головой:
— Ты, видно, парень, начитался приключенческих книг. Помнишь “Остров сокровищ”? Вот настоящая книга для мальчишек! Лет пять — шесть назад я тоже подумывал: а не махнуть ли мне в Карибское море и не сделаться ли пиратом? Да отец вовремя высек меня. Боюсь, что и тебе влетит, когда ты вернешься домой после этого маленького путешествия…
Мы обходили корму теплохода, я прочитал его название: “Мельбурн”…
Теплоход шел из Австралии во Владивосток. На безоблачном небе, прямо над головой, висело нестерпимо яркое и горячее солнце. В такелаже посвистывал пассат. Мы стояли с капитаном на крыле ходового мостика. Это был совсем еще молодой человек, высокий, белозубый, с решительным взглядом голубых глаз и твердым волевым ртом. Облокотясь на перила, он говорил, по привычке щурясь и вглядываясь в пустынную даль воды и неба:
— На “Мельбурне” пришел конец нашим приключениям… Жак оказался прав: удача решила нас побаловать, особенно меня. В первом же порту, куда зашел “Мельбурн”, я разыскал наших, они были здесь по каким-то торговым делам. Затем окончилась война. Добрался домой, нашел родных… И вот стал пенителем моря… Все сложилось прекрасно. — Помолчав, он продолжал: — Как память о далеких днях у меня дома, во Владивостоке, хранится алая веточка коралла. Когда я смотрю на нее, то в моем сознании с необыкновенной яркостью возникают лица Вилли, Тави, Ронго, Ван Дейка, У Сина, Жака, кока Вани, Ласкового Питера, Симада-сан, Тони, Розового Ганса — лица друзей и врагов. О врагах тоже не следует забывать… Смотрите, островок.
Капитан подал мне бинокль, и я увидел полосу прибоя, вода взлетала к небу, кипела, пенилась на рифах. За рифами сверкал и переливался белый коралловый песок, в дрожащем воздухе плавали стволы кокосовых пальм, их косматые кроны трепал ветер.
— Вот на такой островок меня выбросило, — сказал капитан.
— Может быть, на этот самый?
— Нет, Соломоновы острова, миль пятьсот к юго-западу. А похож, — сказал он, взяв у меня бинокль, — очень похож, даже форма лагуны такая же. — Он опустил бинокль. — Жарковато, скоро экватор.
ФАНТАСТИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ
На работе он думал о письме, пытаясь угадать, что она пишет ему, и смутно надеясь на что-то, о чем не хотелось признаваться даже самому себе. Конечно, он знал, что и на этот раз она телеграфным стилем расскажет ему о куче дел, о каких-то необыкновенных и очень романтичных людях, о далеких городах, электростанциях, тайге или приемах на “очень высоком уровне”. Наверное, и в этом письме она, как всегда, обругает главреда и похвастается, что кому-то здорово натянула нос.
Хорошо, что у него отдельный кабинет и только Опарин и Морган могут видеть бездельничающего человека, сосредоточенно разглядывающего пустой потолок. Но и они не замечают его. Они тоже глядят куда-то в затуманенную даль. Второв переводит взгляд с портретов на стеллажи со всевозможными справочниками, на вычерченные тушью аминокислотные цепочки, на вытяжной шкаф и аналитические весы в углу. Все это настолько знакомо и привычно, что вряд ли фиксируется мозгом.
Второв вздрагивает. Ему кажется, что обитая зеленым дерматином дверь начинает надвигаться на него. Он мгновенно возвращается к действительности и кричит:
— Я же просил никого ко мне не пускать! Я занят. Вы понимаете? Занят!
— Вас просит к себе Алексей Кузьмич, — доносится из-за чуть приоткрытой двери. — Простите, пожалуйста…
Второв медленно вылезает из глубокого кресла и проходит к себе в лабораторию. В углу комнаты у осциллографа сидит Виталик. Над его склоненной спиной мигает голубой экран, перечерченный жирной белой синусоидой. Лаборантки возятся со стеклом. Всё в порядке. Все на своих местах. Он еще минуту медлит, потом решительным шагом пересекает лабораторию и выходит в коридор.
В директорском кабинете, как всегда, тихо и уютно. Со стен озабоченно смотрят портреты. На портрете Каблукова лопнуло стекло, и линия излома пересекла правый глаз, придав чудаковатому академику удалой пиратский прищур. Маленький письменный стол в самом дальнем конце комнаты утопал в бумагах. Перед ним раскинулся необъятный, как море, нейлоновый ковер с навеки застывшими извивами волн.
Алексей Кузьмич приветливо помахал рукой и предложил сесть. Ковер немного отвлек мысли Второва от письма, которое лежало дома на столе, придавленное тяжелой малахитовой пепельницей. Кузьмич велел прибить ковер по четырем углам, чуть подвернув обращенный к двери край. Входящий обычно этого не замечал и, спотыкаясь, делал несколько стремительных и плохо управляемых шагов по направлению к директорскому столу. Более экспансивные личности влетали на четвереньках прямо под стол. Старик собирал кожу лба в удивленные складки и выражал им самое искреннее сочувствие. Говорили, что Кузьмич очень любил, когда спотыкались сановитые академики и дородные доктора наук. Извлекая очередного катапультировавшего сотрудника из корзинки для бумаг, он проникновенно приговаривал ласковые слова утешения. Первое время ковер действовал безотказно. Каждый, кто врывался в кабинет разгоряченным и полным желания “показать им”, проходил легкую успокаивающую встряску. Постепенно о ковре узнали и научились его обходить. Только желчные холерики с неуравновешенной психикой по-прежнему попадались в ловушку.
Второв заметил, что директор что-то доверительно говорит ему. Лицо Алексея Кузьмича оживленно двигалось.
— …Кстати, я уже оформил все документы. Можете выезжать хоть сейчас.
Голубой конверт, исчез из мыслей Второва.
— Мне очень жаль, что Аполлинарий Аристархович… — медленно сказал он.
Директор сочувственно закивал. — Такой выдающийся биохимик, в расцвете сил… Директор издал звук, средний между “да” и “та”, и передвинул бумажку с печатью на край стола, ближе к Второву.
— Но знаете, — устало сказал Второв, — мне совсем не хочется ввязываться в это дело. Моя лаборатория на полном ходу, дает нужную продукцию… Нейроструктуры второго порядка почти в наших руках. Еще немножко поднажать, и тема будет закончена. На кой же черт, извините за грубость, я полезу в чужой институт? У Аполлинария Аристарховича была своя школа, наверное и достойные заместители найдутся. Почему я должен свалиться людям как снег на голову? Это, во-первых, не в моих привычках, а во-вторых, только повредит делу. Я же для них варяг как-никак. Пока буду обживаться, притираться, пока леоди ко мне привыкнут, уйма времени пройдет. Нет уж, пусть лабораторией заведует кто-нибудь из учеников Кузовкина.
— Ну, батенька, — сказал Алексей Кузьмич, — все это несерьезно. Работать там будете временно и по совместительству. Это каких-нибудь две-три поездки в неделю. И то на первых порах. Коллектив там хороший, нечего вам к нему притираться. Уж не считаете ли вы себя этаким наждачным кругом, жерновом? Работа интереснейшая, увлекательная. Есть темы, связанные с космической биологией, из-за чего, собственно, вы и приглашаетесь. Кто же, если не вы… Ваша кандидатура, дорогой, всех устраивает. Президиум горячо ее одобрил. А кроме того…
Директор вытек из-за стола и бесшумно прошелся по кабинету. Он присел на ручку кресла и склонился к самому уху Второва. Тот почувствовал, как вокруг него забили большие и малые фонтанчики горячего доверительного сочувствия.
— Вы посмотрите на себя, батенька, — говорил Алексей Кузьмич. — Ваши вторичные структуры вам очень нелегко даются, что я не вижу… Я давно заметил, что вы еле тянете. Хотели предложить отдых, курорт, санаторий, но. зная вашу одержимость… Вы ведь и там будете работать, пока не добьетесь своего? Ну вот видите! Все вполне понятно. Я так, собственно, и подумал. А эта работа вас немного отвлечет. Другие леоди, другая обстановка… Институт расположен рядом с Окским заповедником. Места восхитительнейшие. Воздух, лес, тишина. Аполлинарий Аристархович умел устраивать такие дела. Если создавал лабораторию, то или на самом Олимпе или на подступах к нему. Любил жизнь! Что там уж говорить…
Алексей Кузьмич вскочил и, сунув руки в карманы, покатился по нейлоновым волнам. Второв с интересом наблюдал за директором.
— Забавный человек был Аполлинарий Аристархович, — г. сказал, покачивая головой и ухмыляясь про себя, Алексей Кузьмич. — С чудинкой. Особливо в последнее время. Как-то, помню, совсем недавно мы собрались в нашем академическом доме. Народ в основном пожилой, старики да старушки, несколько молодых жен — свои люди, одним словом. А Павел Афанасьевич Острословцев, почтенный наш академик, весьма охоч анекдоты рассказывать. Рассказывать-то он их любит, да склероз подводит и все время старик нить теряет: то конец анекдота не расскажет, то упустит основное слово, в котором вся соль… Стар уж очень он сейчас стал. Кузовкин слушал все эти “эээ, как его… ну, вы знаете… помните, как оно…”, да и говорит: “Бросьте вы мякину тянуть, послушайте лучше меня”. Бесцеремонный он был человек, но… говорят, добрый. Да, вот так и говорит: “Послушайте лучше меня, я сейчас вам Большую энциклопедию буду читать… на память”. Хе-хе. Все мы, присутствующие, замолкли и на него уставились. Народ пожилой, нужно признаться, склеротический, не то что энциклопедии, иногда своего адреса не помнит, и тут на тебе, такое заявление от своего собрата-старика. Кузовкину тогда шестьдесят с небольшим исполнилось. Ну, при общем смехе и подшучивании достает Аполлоша с нижней полки потрепанный том Большой энциклопедии за номером двенадцать и протягивает хозяину дома — дескать, следите. Коль ошибусь, под стол полезу. Да! И пошел чесать, и пошел… Одну страницу, вторую, третью… На седьмой мы остановили: хватит, говорим, давай вразбивку. И ведь что поразительно — ни разу не сбился! Точно вам говорю — ни разу не ошибся!
— Не может быть! — улыбнулся Второв.
— Вот вам и “не может”. Я свидетель! — Кузьмич вновь приблизился к креслу и зашептал: — С хозяйством такого человека просто из чистой любознательности следует познакомиться. И напрасно вы, дорогой мой, упираетесь… В общем, я не принимаю вашу риторику за отказ. Согласитесь, батенька, отдых от работы заключен в работе. Конечно, в работе другого рода и стиля, разумеется, но в работе.
Второв подумал, что сегодня день, пожалуй, потерян. Завтра он вообще не придет в институт. Послезавтра…
— Хорошо, — сказал он, пробиваясь сквозь завесу уговоров. — Хорошо. Поеду. Посмотрю… Но… ничего не обещаю.
— Вот и расчудесно, милый. Поезжайте… Не забудьте документики. И поезжайте себе с богом.
…Окно вертолета было покрыто мелкой сеткой поверхностных трещинок. Второв видел, как в маленьких неправильных многоугольниках проплывают зеленые и рыжие пятна земли. Красные и голубые крыши медленно перемещались к юго-западу. Вертолет сделал поворот и пошел над узкой и четкой линией, отсекавшей пышный желтый квадрат поля от синего пятиугольника леса.
— Заповедник, — сказал кто-то.
Второв наклонился к стеклу. Синие волны леса, накрытые прозрачной дымкой испарений, катились на северо-восток. Второв представил себе, как влажно и сумрачно должно быть под такой плотной лиственной крышей. Нога пружинит в мягкой, податливой подушке мха, и шумит-поет ветер, раскачивая высокие сосны. Он подумал, что уже сто лет не был в лесу просто так, чтобы дышать, смотреть и слушать. И вдруг с тревогой опять вспомнил о письме. Второв увидел это письмо, как только проснулся. Мать заботливо придавила его тяжелой малахитовой пепельницей, чтобы порывистый ветер, залетавший в раскрытое окно кабинета, не унес голубой конверт.
Второв вскочил, торопливо сделал несколько приседаний, пытаясь прогнать вязкую и приторную, как патока, дремоту, засевшую в мышцах и настойчиво зовущую назад в теплое небытие сна. Он взял письмо и подошел к окну. Раскрыл створки. Глубоко вздохнул и поднес конверт к глазам. Второв был близорук. Хорошо и давно знакомый почерк — буквы похожи на баранки.
Жена ушла от него через год после свадьбы и больше не возвращалась, но письма присылала регулярно, раз в два — три месяца. Они были разными, эти конверты, надписанные ее уверенной рукой. Одни скучно официальные — только адрес и марка, другие — многоцветные и яркие, с видами Кавказа и Крыма. Иногда приходили и большие пакеты из плотной, болотного цвета бумаги с пестрыми экзотическими марками и множеством черных и красных штемпелей или маленькие белоснежные прямоугольнички, умещавшиеся на ладони, хранившие слабый аромат дорогих духов. Вид некоторых писем ясно говорил, что они долго тряслись в почтовых мешках, навьюченных на верблюдов, кочевали на автомашинах, блуждали по карманам, в которых табак раздавленной сигареты плотно облепляет кусок черного хлеба. В общем, конверты были разными, и шли они из разных мест. Но содержание белых, серых и зеленых листков почтовой бумаги казалось удивительно однообразным. Она всегда писала только о себе.
У Второва за время их пятилетней переписки сложилось твердое убеждение, что он знает двух совершенно несхожих женщин. Одна — вздорная, мелочная, неряшливая, всегда кем-то и чем-то недовольная; другая — та, что писала письма, — ослепительная, жизнерадостная, искательница приключений. И каждый раз та, другая, вызывала в нем глухую тоску по неведомой ему яркой и острой жизни, полной разнообразия и неожиданностей.
Письма ее он обычно читал на ночь, когда выдавалась свободная от работы минутка, и во сне ему являлись длинноногие мужчины в смокингах, с пистолетами и сигарами, и красивые женщины в ковбойках, с геологическими молотками в руках. Она же ему не приснилась ни разу.
Второв еще раз вздохнул и отложил конверт в сторону. Пусть подождет до вечера. Тогда он поймет не только то, что она написала, но и то, что при этом думала. А сейчас читать письмо нельзя, никак нельзя, иначе весь день пойдет насмарку.
Второв пошел в душ и, закрыв глаза, подставил лицо холодным упругим струям. Потом он долго брился, оттягивая бледную кожу на щеках н выдвигая вперед подбородок, чтобы лучше выбрить складки.
Потом мать позвала его завтракать, и, увидев ее старую, в морщинках и коричневых пятнышках руку на белой пластиковой филенке двери, Второв вспомнил, что давно собирался что-то сделать для матери, но забыл, что именно.
Темная жидкость, похожая на нефть, медленно съедала белизну чашки, пока не остался только узенький просвет между золотым ободком и дымящейся поверхностью кофе. Мать опустила сахар. Второв смотрел на ее распухшие от подагры пальцы и мучительно пытался вспомнить, что же он все-таки хотел сделать для нее.
Так и не вспомнив, он подвинул к себе чашку и развернул газету. Бумага, пахнущая краской, шуршала и трещала, как перекрахмаленная рубашка. Просовывая под газетой руку, Второв на ощупь брал бутерброд и запивал его горячим, обжигающим язык, кофе. Для этого ему приходилось поворачивать голову направо, чтобы пар не застилал строчек. Когда очки запотели, он опустил газету и встретился с ласковым, чуть насмешливым взглядом матери.
— Когда придешь-то?
Второв пожал плечами. Мать вздохнула. Унося поднос, она сказала:
— Ты уж совсем переселился б туда… Второв еще раз пожал плечами.
Спускаясь по лестнице, он видел яично-желтый цвет перил, серые треугольнички на полимербетонных ступенях, выцарапанные мальчишками короткие надписи на стенах. Во дворе у подъезда стояла его машина. Он посмотрел на пыльный радиатор и поморщился. Взял из багажника тряпку и медленно провел по боку кузова. В блестящей полосе отразились его ноги, темный асфальт и неопределенной формы зеленое пятно — должно быть, дворовый сквер.
Неожиданно Второв понял, что все это время думает только о письме, оставленном на столе в кабинете.
А, будь ты неладно! Второв подумал, что он, в сущности, мягкий, слабовольный человек, который просто не в силах справиться со своим чувством. У него не хватает воли, вот в чем дело. Или, может быть, наоборот, он сильный, цельный человек, который обречен на одну-единственную страсть. И здесь уж ничего не поделаешь.
Он однолюб, это очевидно. И никто не имеет права упрекнуть его в отсутствии воли. Даже он сам. Он будет думать о письме Вероники до тех пор, пока этот вздрагивающий, вибрирующий вертолет не развалится в воздухе и не придется поневоле приостановить всяческие размышления.
Резиденция Кузовкина в известной мере отражала сложный внутренний мир этого человека. Он называл себя академиком-эклектиком, и чудачества его вошли в поговорку.
Второв с недоумением и досадой рассматривал огромную поляну, где, подобно большим и причудливым грибам, стояли корпуса Института экспериментальной и теоретической биохимии. Башни, полусферы и параболоиды были разбросаны па зеленой траве с детской непосредственностью. Бетон, стекло, алюминий, пластмасса… и рядом — фанера, обыкновеннейшая фанера. Целая стена из десятимиллиметровой фанеры.
Второв неодобрительно покачал головой.
“Школьный модернизм, — подумал он. — Показуха наоборот, антипоказуха… Кому все это нужно?”
Второв не любил Кузовкина. Ему довелось слышать покойного академика два раза на конференциях, и тот ему не понравился. Он был громогласен и самоуверен.
— Я ничего не знаю, но все могу! — кричал Кузовкин с трибуны на физиков, выступивших с критикой его теории субмолекулярного обмена веществ. Он действительно мог многое, но не все. Старость и смерть и для него были непобедимыми противниками.
Второв вздохнул и посмотрел вверх.
“Тихо-то как! Тихо… Лес остается лесом, даже детскими кубиками его не испортишь”.
Хлопнула дверь. Из сооружения, несколько напоминавшего плавательный бассейн, вышли сотрудники в белых халатах. Двое несли длинный ящик с открытым верхом, оставляя на траве топкий след из опилок. Они пересекли двор и вошли в домик, похожий на железнодорожную будку.
В небе плыли пышные, словно мыльная пена в лучшей московской парикмахерской, облака, пахло соснами. Мягкий, чуть влажный ветер приятно ласкал кожу. Второв подумал, что, пожалуй, не зря он сюда приехал, хоть чистым воздухом подышит.
Во двор медленно въехала машина. Из кабины вышли мужчины и женщина и принялись деловито выгружать картонки и свертки.
— Где лаборатория генетических структур? — спросил Второв.
Женщина выпрямилась, упершись ладонями в бока.
— Вон там. — Она мотнула головой в сторону башни из красного кирпича, разделенной на пять этажей круглыми окнами. Прядь волос сорвалась со лба и брызнула на лицо женщины. Получилась вуаль, из-под которой глядели усталые карие глаза.
Второв вспомнил про письмо, которое ждало его дома, и заторопился.
“Нагородили черт знает чего… Перила черные, ступени желтые. Лифта, конечно, не догадались сделать…”
Он попал в узкий изогнутый коридор.
“Стены белые, как в больнице… И пахнет как в больнице: йодом, карболкой и хозяйственным мылом”, — отметил он.
На третьем этаже за стеклянной дверью Второв увидел людей, сидевших в удобно выгнутых пластмассовых креслах. Кто-то стоял у доски. Вероятно, рассказывал. По стенам было развешено множество графиков. Второв всмотрелся в листы ватмана.
“Усредненная формула миозина и разветвленная схема генетического кода”. Прочел название: “К вопросу о механизме обмена в мышечной клетке”.
“Интересно. Значит, покойный академик и метаболизмом занимался. Очень интересно”.
Второв хотел было войти, но раздумал.
“Пусть их сидят семинарничают. Сначала с лабораторией нужно в общем познакомиться…”
На четвертом этаже он отыскал кабинет Кузовкина. Около двери была прикреплена табличка с надписью: “Кузовкин Аполлинарий Аристархович”. И все. Звание и заслуги не указаны, они общеизвестны. Только дата рождения и смерти. Начало и конец двадцатого века. “Жаль! Все же он еще многое мог сделать, шестьдесят три для ученого-экспериментатора — это не рубеж”, — вздохнул Второв.
Со смешанным чувством смущения и непонятного раздражения нажал ручку двери. То ли движение его было слишком резким, то ли дверь была слабо закрыта, но случилось неприятное. Раздался щелчок, дверь распахнулась, и Второв влетел в комнату. Двое мужчин, стоявших возле письменного стола с мензурками в руках, на миг застыли в изумлении. На развернутой газете лежала крупно нарезанная колбаса, ломти белого и черного хлеба, коробка бычков в томате. Здесь же приютилась узкогорлая колбочка с остатками прозрачной жидкости. Пахло спиртом и табаком.
— Здравствуйте! — смущенно сказал Второв.
— Здравствуйте… — протянул брюнет.
— Здоровеньки булы! — подмигнул блондин с редкими прямыми волосами и узким лицом.
Брюнет поставил недопитую мензурку на стол и вопросительно посмотрел на Второва. Блондин поколебался, но выпил (он тоже пил из мензурки), взяв для закуски кусок колбасы и белый хлеб.
— Прошу прощения, я, кажется, помешал?
— Ничего, ничего, — сказал блондин. — А вам кто, собственно, нужен?
— Моя фамилия Второв, мне временно предложили руководить лабораторией…
Блондин покраснел и поправил газету, словно его смущало обнаженное тело колбасы и красные пятна томатного соуса.
Брюнет медленно попятился от мензурок с разведенным спиртом. Полоска света от окна между ним и краем стола начала расти так мучительно медленно, что Второву захотелось толкнуть его.
— Отмечаете? — неопределенно сказал он и шагнул мимо стола к окну, где стояли приземистые шкафы с книгами. Второв чувствовал, что начинает краснеть, нужно было как-то действовать.
— Совершенно лояльно! То есть вы попали в самую точку: отмечаем, празднуем, — шумно выдохнул блондин. — День рождения вот… у него. А здесь кабинетик пустует. Вот мы и собрались обмыть, так сказать, его…
Он ткнул пальцем в брюнета, уже успевшего отдалиться на почтительное расстояние от стола и приблизиться к распахнутой настежь двери. Тот застыл на несколько мгновений, соображая, к чему ведет подобный поворот ситуации.
— Да, — неуверенно сказал он, — день рождения у меня. Я родился…
Брюнет уже освоился и решительным шагом приблизился к столу.
— Может, вы с нами за компанию, так сказать? — нарочито веселым голосом спросил он и взялся за колбу.
— Вот именно! В честь знакомства, — заулыбался блондин, — химического напитка…
Второв посмотрел на них. Черти этакие. Этот блондин, должно быть, плут и пройдоха, каких свет не видывал.
— Хорошо, — сказал Второв, — налейте. Ради знакомства. — Как вас величают-то? — полюбопытствовал блондин.
— Александр Григорьич.
— А меня Сергей Федорович Сомов, я главный механик в этой лаборатории, а он электрик наш, институтский, значит.
Они выпили, закусили и помолчали.
“Непедагогично все это, — мучился Второв. — В первый же день выпивать с будущими подчиненными… А впрочем, лучше в первый, чем в последний!”
И все же Второв был смущен, как обычно, когда обстоятельства заставляли его поступать против своей воли.
“Я никогда не мог устоять против неожиданного нахальства. Чтобы поступить правильно, мне всегда требовалось некоторое время на раздумье, я очень туго ориентируюсь. Очень туго”.
Выпив, Сомов развеселился. По его лицу разлился румянец, глаза заблестели. Он толкнул в бок “именинника”.
— Вот не гадали, Стеценко, что мы сегодня с тобой будем новое начальство обмывать! А?
— Да, — сказал Стеценко басом, — это уж факт.
— А кто сейчас лабораторией Аполлинария Аристарховича командует? — спросил Второв.
— Считается, что новый директор, — словоохотливо объяснил Сомов, наливая себе спирта, — но мы видели его за это время всего один раз. Оно, правда, после Аполлоши, не в обиду будет сказано, Филипп будет помельче. И фигурой, и головой не вышел. Правильно, Анатолий?
— Точно. Насчет головы не знаю, а с фигурой у покойника было все в порядке. Высокий, плечистый, и сила у него была дай бог.
— Да, а ведь старик, пенсионер считай. А как тогда он эту тележку свернул, а? — Сомов просиял, словно он сам совершил этот подвиг.
— Какую тележку? — удивился Второв.
— Было тут одно дело, — улыбнулся Стеценко. — Старик выезжал со двора на своей машине, а в воротах наши подсобники застряли с тележкой, на ней возят корм для зверья. Мотор заглох, и как-то она у них так развернулась и стала поперек, что ни пройти ни проехать. Ждал, ждал академик, а работяги копошатся и ни с места. Известно дело, народ слабосильный…
— После выпивки, — разъясняюще вставил Сомов.
— Да. Одним словом, рассвирепел Аполлон, выскочил из машины и вывернул все в кювет. И понес, и понес…
— А в ней не меньше трехсот килограммов, — сказал Сомов.
— Больше, — заметил Стеценко.
— А свидетели этого происшествия, наверное, тоже были под хмельком? — улыбнулся Второв.
— Ей-ей, Александр Григорьич, — горячо запротестовал Сомов, — вот вы не верите, а пойдите спросите хотя бы нашу лабораторию, да и весь институт вам скажет, как один человек…
— Что же скажет мне институт?
— Необыкновенный человек был покойник. То есть такие номера откалывал, уму непостижимо. Особенно в последние годы, перед смертью.
— Ну посудите сами, товарищи: старику за шестьдесят, а он такие тяжести ворочал. Вы можете быть самокритичными?
— Мы очень критичные, — убежденно сказал Стеценко, — но такое дело было, это факт.
— Да, — подтвердил Сомов, — было, ничего не скажешь. А какой у него глаз, ого! Все видел, все помнил! Как у нас прорабатывали Николая, помнишь, Толя?
— Все тогда говорили об этом, — кивнул головой Стеценко.
— Вы знаете, у нас здесь один парень проштрафился, прогулял два дня, — рассказывал Сомов. — Разбирали его дело на собрании коллектива лаборатории, и нужно было рассказать, как Николай пришел на работу, что делал — одним словом, дать характеристику. Сам Николай сказал два слова и молчит. Тогда выступает академик. И как начал!.. Вот уж голова, я вам скажу. Все описал: когда Николай поступил, как был одет, что говорил. Даже цвет туфель запомнил. И что Колька курил сначала сигареты с мундштуком, а затем бросил и перешел на папиросы, тоже упомнил.
“Легендарная личность”, — подумал Второв. Его стала немного раздражать предупредительная словоохотливость механиков, и он прекратил расспросы.
Сомов, видно, почувствовал скрытую напряженность нового начальника. Он свернул газету и прихватил колбу.
— Мы пойдем, Александр Григорьич. Спасибо за компанию. Извиняйте, если что не так. Пошли, Стеценко.
Они ушли. Второв открыл окно. В комнату ворвался лес, свежий и пахучий. Где-то совсем рядом пели птицы; казалось, что их пронзительные голоса раздаются в самом кабинете.
“А ведь здесь действительно неплохо. Тишина, свежий воздух, и людей в лаборатории немного. Кузьмич молодец, что сунул меня сюда. Немного передохну от сумасшедшей гонки…”
Второв потянулся, зевнул и тряхнул головой, отгоняя назойливые мысли о неоконченной работе по вторичным структурам ферментов. Где-то среди обрывков формул и реакций всплыл голубой конверт с письмом и тут же исчез, смытый новым потоком мыслей.
— Директора, пожалуйста… — Телефонная трубка, тысячи раз бывавшая в руках Кузовкина, была холодной и очень чужой. — Филипп Савельич? Это Второв. Алексей Кузьмич звонил вам?.. Да, я согласен. Знакомлюсь с лабораторией. К концу дня зайду к вам. Нет, для меня очень важно первое впечатление, а потом я буду готов выслушивать разъяснения. Вы правильно поняли меня. Добро.
Второв улыбнулся и положил трубку. Филипп явно обрадовался. Ему нелегко тянуть неожиданно свалившийся на него груз. Покойный академик директорствовал, заведовал лабораторией и одновременно участвовал в многочисленных советах, консультативных органах, комиссиях и организациях. Филипп, с которым Второв кончал биологическое отделение университета, был слишком молод и неопытен для подобной работы. Он задыхался в потоке писем, предложений, приказов, планов, запросов, ответов, претензий, заявлений, жалоб… Ему хотелось сделать все наилучшим образом. А это невыполнимо. Никогда не получается, чтобы все было одинаково хорошо. Примат главного над второстепенным еще не был осознан новым директором Института биологии. Поэтому появление Второва воспринималось им как спасение. Второв избавлял его от необходимости совмещать с директорским постом заведование лабораторией генетических структур, как это было при Кузовкине…
— Разрешите? — на Второва преданно смотрел темноволосый мужчина.
Этим вопросом началось знакомство с сотрудниками, которое закончилось уже вечером. Второв пожал десятка два рук, обошел “башню” с первого по пятый этаж, поговорил с множеством незнакомых людей и, в итоге, безумно устал.
Недельский, старший из молодых, близкий ученик Кузовкина, произвел на него довольно отталкивающее впечатление. “Талант, обильно сдобренный цинизмом, похож на воровство, его легко отличить по смрадному запаху. Как трудно иметь дело с такого рода людьми! На таких нельзя положиться, они начинают предавать уже в утробе матери… А вот этот… Гарвиани — забавный тип. Хитер, хитер… но, кажется, с головой…
Артюк очень легкомысленный. Впрочем, надо проверить… Бесчисленное множество девочек из специальной школы, лаборантки, лаборантки…” — подводил итог Второв.
Он сидел в кабинете и устало перебирал впечатления от всего, что увидел и услышал за день. Сцены и слова, обрывки фраз, случайный взгляд и многозначительная пауза — все это надежно отпечаталось в его памяти. Сейчас из мозаики ощущений и впечатлений ему предстояло составить нечто, именуемое лицом лаборатории.
Рабочий день кончился, и Второв уже собрался уходить, когда девушка-курьер принесла пакет из плотной бумаги с печатями.
— Это вам, — сказала она.
Увидев фамилию Кузовкина, Второв сначала рассердился, потом рассмеялся.
— Я же еще не принял дела! Сегодня первый день…
— Филипп Савельич сказал, что вы разберетесь. Если что нужно, звоните ему.
— Хорошо, оставьте.
“Жулик этот Филипп, — думал Второв, рассматривая письмо, — обрадовался… В первый же день насел на человека. Придется с ним воевать. Он в пылу административного рвения завалит меня бумажками…”
Письмо было из Госкомитета, имеющего непосредственное отношение к космическим делам. Второе бегло пробежал первые строки: “…доводим до сведения дирекции института и коллектива лаборатории генетических структур, что нами до сих пор не получен отчет по теме № 17358. Исследование, начатое полтора года назад академиком Кузовкиным А.А., включено в план особо важных государственных работ по изучению космоса.
Информационные отчеты по этой теме, полученные от вашей лаборатории, носят общий характер и не могут служить достаточным материалом для каких-либо выводов по изучаемому вопросу.
Прошу сообщить, в каком состоянии находится работа и к какому сроку лаборатория вышлет заказчику окончательный отчет.
Главный специалист доктор
физ. — мат. наук
Слепцов Н.Н.”
Второв немедленно набрал телефон Недельского.
— Виктор Павлович, кто у вас работал по теме 17358?
— Не могу знать, Александр Григорьевич. А почему вы обратились именно ко мне?
— Вы старший научный сотрудник, и мне показалось, что…
— Вы ученый и знаете, как ошибочно все, основанное на слове “показалось”. Мне, конечно, приятно, что вы отметили мою скромную фигуру. Но вы ошиблись. При покойном Аполлинарии Аристарховиче не я был его заместителем, а Рита Самойловна. Вам придется набрать номер телефона 12–65, она в соседней комнате. Торопитесь, рабочий день кончается, а Риточка долго не задерживается.
— Рита Самойловна? — Второв был так удивлен, что не успел переспросить Недельского и тот уже положил трубку.
Во время сегодняшнего обхода башни был момент, когда Второву удалось оторваться от сопровождающих его лиц и остаться одному. Он очутился перед узкой стеклянной дверью, закрашенной изнутри белой масляной краской. Когда он вошел в комнату, то увидел там женщину, которая показалась ему несколько странной. Чем? Этого он так и не понял.
Она сидела за маленьким столиком и равнодушно смотрела сквозь Второва. Ее взгляд как будто проницал светлый второвский пиджак, сорочку, белье, мускулы, ребра, легкие и, не задерживаясь, уносился прочь. Прямой, строгий, печальный. Равнодушный, как дневной свет. Он пролетал сквозь атмосферу и растворялся в космической бездне.
“Сейчас она видит звезды… Сириус, Кассиопею или… Черную пустоту”, — подумал Второв и кашлянул.
Лицо женщины на секунду исказилось, как бы от внезапной боли. Она возвращалась из своего далека мучительно и неохотно. За бегство из миража она платила страданием; большие светло-серые глаза сразу же сузились и потемнели. Словно схваченные цементным раствором, каменели мускулы лица, утрачивая нежные и зыбкие линии. Чуть приоткрытый рот, милый и теплый, сжался в напомаженную полоску. Это была Рита Самойловна.
Ее не очень выразительные ответы раздосадовали Второва. Казалось, она хотела побыстрее от него отделаться. Либо просто не могла собраться с мыслями и отвечала невпопад.
“Кузовкин окружал себя невзрачными людьми, чтобы оттенить собственную оригинальность”, — подумал он в первую минуту. Но сразу же засомневался, так ли это. Слишком уж яркой личностью был академик…
И вот, оказывается, эта серая, едва попискивающая научная мышка была правой рукой академика. Второв пожал плечами и вызвал Риту Самойловну к себе.
Она вошла походкой усталой и чуть развинченной и, ничего не сказав, посмотрела на него. Конечно, она и сейчас витала где-то очень далеко от него, но сознание ее было мобилизовано.
— Садитесь, пожалуйста, — сказал Второв. — Вот письмо, прочтите и объясните, как мы можем на него ответить.
Риточка (он про себя называл ее так из-за хрупкости, худобы и детской нежности шеи) села в кресло и взяла бумажку. Второв разглядывал ее аккуратную, очень модную прическу и д\мал, почему эта женщина вызывает у него чувство жалости. Она далеко не беспомощна, во всяком случае, не так, как это кажется ему, Второву. И все же чем-то она напоминает обиженного ребенка.
— Так что же им можно написать? — спросил он и увидел, что она плачет.
Рита плакала, не поднимая головы, слезы падали на письмо. Подпись доктора физ. — мат. наук Слепцова тонула в чернильном подтеке. Второв осторожно взял письмо из ее рук.
— Что с вами? Вам плохо?
“Какие глупые вопросы задают люди в минуты растерянности. Конечно, плохо! Очень плохо!”
— Я не знаю, не знаю, что им надо отвечать! — Она запрокинула голову, и Второв увидел в ее глазах ужас. Это был стопроцентный животный страх загнанной жертвы. В ее искренности не приходилось сомневаться.
— Успокойтесь. Хотите воды?
Воды она не хотела, она ничего не хотела, ей было очень плохо, очень-очень плохо.
Второв разозлился.
— Я, конечно, сочувствую… Я вижу, что вы глубоко взволнованы, но… простите, я не могу допустить, что причиной, черт возьми, является вот эта писулька! — Он помахал в воздухе посланием Слепцова.
— Разве дело в письме? Все гораздо сложнее. — Рита Самойловна перестала плакать и, вытирая глаза, смотрела на Второва обреченным взглядом. — Я знала, что так и будет, я знала, что они не позабудут. Это слишком важная вещь… Как они могли позабыть про нее… Я знала, но ничего не могу поделать…
— Простите, Рита Самойловна, — сказал Второв, — но я вынужден, вы поймите меня правильно, вынужден настаивать, чтобы вы были откровенны со мной, иначе я ни в чем не смогу разобраться. Я здесь новый человек, и вы должны мне помочь!
Рита покачала головой. Казалось, она начала успокаиваться.
— Все говорят это слово, — задумчиво сказала она. — Он тоже говорил это слово: “Ты должна помочь мне”. А потом он услышал, как капает вода в блоке фокусировки, бросился к установке, его руки попали в кварк-нейтринный поток… Затем произошел взрыв. Он погиб, это было естественно, а я осталась жива. Вот в чем дело, товарищ новый начальник лаборатории. Я утром еще хотела вам это рассказать, но сдержалась, неудобно было так сразу удивлять нового человека своими странностями. А теперь я рассказала, и мне легче. Я всем это рассказываю, мне становится легче, но потом я снова вижу эти руки с белыми манжетами…
Она закрыла вялыми, словно из пластилина, пальцами лицо, и сквозь них потекли слезы.
“Вот плачет теперь”, — с тоской подумал Второв и неумело принялся утешать. Он предлагал ей воду, гладил ее по голове, осторожно похлопывал по плечику.
“Вот передряга… — думал он. — Науки особой я не вижу, но зато эмоций — как на сцене”.
Когда Рита утихла, он спросил:
— Какая работа проводилась с образцами, полученными из Комитета?
— Какая? Обычное химическое и физико-химическое исследование. Я хорошо помню ампулу, которую нам доставили из Комитета. Она была в свинцовом ящичке. Почему в свинцовом? Смешно! Они, наверное, боялись радиоактивности. На ящичке был замок с секретом. А секрет-то нам и не прислали! Вот мы и ломали голову. Но он открыл его. Он все мог, если хотел.
Она на миг замолчала, потом проговорила:
— …Начало закипать в узле фокусировки. Знаете, как закипает вода в таких закрытых сосудах? Толчки и удары, сначала небольшие, потом сильнее, сильнее, а потом — шшширх!.. Очевидно, где-то была тонюсенькая дырочка, и через нее пар засвистел. И тогда он бросился к аппарату, а руки, большие теплые руки, попали под этот проклятый кварк-нейтринный луч. Затем взрыв — и все было кончено… А я осталась и сижу здесь с вами, разговариваю о том о сем… “Обалдеть можно”, — подумал Второв.
— Но ведь прошло уже столько времени… — робко заметил он, — и…
Второв не докончил свою мысль: Рита неожиданно грозно взглянула на него, и он вновь ощутил странную силу ее отрешенного взгляда.
— Все началось с нее, с ампулы, и если б я могла предвидеть! — говорила она как во сне. — Предвидеть, видеть, любить, ненавидеть… Если бы я могла не видеть этих рук, они струятся и осыпаются, как песок, но это не тот речной или морской песок, сладкий песок, где мы загорали вместе. Это страшный песок, за которым взрыв, и больше ничего. Все разметано, разнесено, и вот я сижу здесь и разговариваю с вами о том о сем…
“Сумасшедшая! Типичный случай маниакального бреда”, — подумал Второв.
Наступило тягостное молчание. Женщина, казалось, совсем успокоилась и равнодушно глядела в окно.
“Она удивительно быстро умеет переключаться. Вновь унеслась в космические дали. Ну и денек у меня! Ибо сказано: понедельник — день тяжелый. Правда, сегодня не понедельник — вторник. Чего же она теперь молчит? Глупость какая-то. Как всегда трудно с женщинами — своенравный парод. А глаза у нее приятные”.
— Может, вы не хотите объясняться со мной, новым для вас человеком? Тогда пойдемте к Филиппу Савельичу, он нас выслушает.
— Нет. Зачем? — Рита Самойловна говорила очень спокойно, чуть хрипловатым голосом курильщицы. — Вся беда в том, что я ничего больше не могу рассказать. Вот и все… Ровным счетом ничего.
Она поднялась и ушла, не обернувшись и не попрощавшись.
— Постойте! — крикнул Второв. — Что же мне делать с этим письмом?
— Что хотите.
Дверь закрылась без стука, но довольно стремительно. Второв разволновался. Поведение Риты Самойловны было вызывающе бессмысленным. Он решил пойти к директору.
Когда Второв рассказал о письме из Комитета, Филипп забеспокоился.
— Черт возьми, могут быть неприятности. Заказчик-то больно задиристый. Знаешь, как с ним связываться? А что же Рита говорит? Впрочем, ладно, по дороге расскажешь. Пора домой.
… Директор уверенно вел вертолет. Они плыли над темно-синей вечерней землей, осыпанной кое-где золотыми точечками света. Второв рассматривал Филиппа сбоку.
“Студентом он казался крупнее. Совсем высох за эти десять лет. Маленький озабоченный лоб тревожно насуплен. Любят люди власть, и чем меньше человечек, тем большая власть ему нужна”.
— Слушай, Филипп, что с этой Ритой Самойловной? Она произвела на меня впечатление помешанной. Все время рассказывала о том, как погиб Кузовкин, и больше ни одного слова я не смог из нее вытянуть. Так и ушла.
— Да, да, — забеспокоился Филипп, — мне говорили, что она вроде слегка помешалась после гибели старика. Совсем больной человек. Надеялись, что время ее подлечит, но, кажется, наши прогнозы не оправдываются. Придется взяться за ее лечение по-настоящему… Должен признаться тебе, что положение у меня нелегкое. Хозяйство после Кузовкина мне досталось сложное и в ужасном беспорядке.
— Я уже заметил. В маленькой лаборатории такое разнотемье, такой разброс в исследованиях, что непонятно, как можно руководить и направлять эту разношерстную орду. Тут и физики, и техники, и химики, и кто угодно.
— Аполлон был дьявольски талантлив. — сказал Филипп, — он умел из ничего сделать что-то вкусное.
— Знаю я, — отмахнулся Второв, — академик с эклектическим уклоном! Политехника в исследованиях хороша в начальной стадии, а затем продвижение вперед возможно только при концентрации больших сил на очень узком фронте исследований. Сила исследовательского давления должна измеряться тысячами тонн. На меньших величинах в наши дни далеко не уедешь. Только очень сильное давление! Тогда возможен успех.
— Ты уверен? — Филипп, не поворачивая головы, скосил глаза на Второва.
— В чем можно быть уверенным? Природа хитра, хотя и не зловредна. — Второв смотрел в окно, где над синей мглой брезжило ржавое зарево огней. Москва была уже близка. — Истина представляется мне сверхпрочным материалом, разрушить который можно, только сосредоточив огромные усилия на очень маленькой площади.
— А стоит ли разрушать истину?
— Познание идет дорогой развалин. Анализ — суть расчленение.
— Из развалин вырастают новые здания. Но шутки в сторону. Что будем делать с письмом из Комитета?
— Ты директор.
— Я директор и поэтому поручаю тебе это деликатное дело. Письмо и аннотация отчета должны быть направлены в Комитет не позднее следующей недели.
Второв не ответил. Становилось все светлее. Профиль Филиппа, казалось, был вырезан из жести. Москва подмигивала и улыбалась гирляндами огней. Они находились уже в пределах третьей зеленой зоны.
— Давай, Филипп, договоримся с самого начала…
Директор молчал. Третьей в этом вертолете сидела неприязнь, она еще не мешала дышать, но занимала много места. У нее были злые глаза, она молчала, но взгляд ее чувствовали оба.
— Давай договоримся, Филипп, что будем работать, а не командовать.
И, помолчав, сухо отрезал:
— Я еще не принял дела, и у меня есть время подумать.
— Ты меня неправильно понял. — Старуха неприязнь улепетнула через закрытую дверь, в кабине стало свободнее. — Это прозвучало совсем не так, как я того хотел. В потенции это была безобидная шутка.
— Потенции, как правило, невидимы для постороннего глаза, их могут оценить только те, кто ими обладает.
Прощаются они тепло, почти дружески. Дальше Второв поедет обычным транспортом. От Химок идет метро.
Дома Второв прежде всего прочел письмо от жены. Через несколько минут он вышел из своей комнаты с распечатанным конвертом.
— Мама, она приедет на этой неделе.
Мать осторожна, мать чутка. Она накрывает на стол, ее руки и голова заняты, она не торопится откликнуться на новость.
— Да? — Это не вопрос, но и не удивление. Скорее, эхо.
— Ты представляешь? — Он криво улыбается, но глаза веселые.
— Ты рад?
Мать никогда не простит невестке, оставившей ее сына, но она сделает все, чтобы ему было хорошо.
Второв пожимает плечами. Он не знает, он никогда не мог разобраться в этом проклятом вопросе.
— Тебе нужна жена. Тебе уже тридцать пять. Я только не уверена…
Второв смотрит на мать.
— Что это должна быть именно Вера, — с трудом договаривает она.
Невестке нет прощения, она должна нести кару, но и сын… Очень трудно быть объективной и справедливой.
— Пятьдесят процентов вины лежит на тебе.
Второв опускает взгляд в тарелку. Таковы они, женщины: думают изменить мир голыми руками.
— Нет, двадцать пять, — говорит он.
— Не шути, мой мальчик, не смейся. Ты очень плохой муж. Ты не держал жену в руках, ты просто позволял ей существовать рядом с собой.
— Это, по-моему, истинная интеллигентность.
— Ты плохо знаешь женщин.
— С нас слишком большой спрос. Мы должны знать языки, математику, химию, астрономию, политэкономию и женщин тоже. Я считаю, что программа несколько перегружена.
— Может быть, но это жизнь.
— Да, ты права. Но все же я хотел бы кое-что исключить из своей жизни.
— Что же?
— Избыточную информацию. Бесполезное знание существа женской натуры.
Мать вздыхает.
— Не думаю, чтобы это было бесполезно. В общем, смотри сам. Все мужчины так самонадеянны.
Мать уходит, а он остается. Она уходит, чтобы набрать силы для новой атаки. Она возвращается и приносит слоеные хрустики.
Эти нежные спирали из подрумяненного теста автоматически переводят стрелку времени назад, в детство. Второв улыбается и запускает руку в вазу.
— Будет серьезный разговор, мама? — Да, сынок.
— О чем?
— О тебе.
— Тема выбрана не совсем удачно. Разработка указанного направления малоперспективна.
— Возможно, но… оставим шутки. Что ты думаешь делать с Вероникой?
Второв поморщился.
— Как — что? Встретимся, поговорим, обменяемся впечатлениями, и, пожалуй, все.
Мать поджала губы и посмотрела в окно.
— Слушай, Саша, так это продолжаться не может. Уже прошло пять лет с того момента, как эта женщина оставила тебя. Она бросила тебя ради легкой жизни…
— Прости меня, мать, — торопливо перебил ее Второв, — мы еще с ней не разведены, давай будем говорить о ней уважительно. Да и не знаем мы, насколько легка ее жизнь. А кроме того, заочно осудить человека, ты сама понимаешь, просто нехорошо.
Наступило долгое молчание.
“Какой тяжелый и неприятный разговор! Кому это нужно? Почему люди должны мучить друг друга?”
Но мать решила довести свое расследование до конца. Она еще плотнее сжала губы.
— Я имею право говорить так, как я говорю, — сказала она упрямо.
— Ну хорошо, хорошо, мама…
— Видишь ли, Саша, возможно, что ты ее еще любишь, даже наверное так это и есть, иначе какой нормальный мужчина позволит водить себя за нос так долго…
— Я псих, мама.
— Не паясничай. Ты должен понять, что я ничего против Вероники не имею. Я могу понять ее как женщина, но я не могу согласиться с ее поведением. Да, я ее осуждаю. Но ты тоже неправ. Ты неправ по существу. И я тебе заявляю: так продолжаться не может.
— Что же делать?
— Ты должен развестись с ней, если… она не пожелает вернуться. Хотя я не знаю, с каким лицом она могла бы это сделать. У тебя должна быть семья, дети. Пора уж наконец…
Второв молчал, опустив голову на руки.
— Мама, как ты думаешь, зачем мы живем на свете?
Мать внимательно взглянула на него и улыбнулась:
— Поздновато приходит к тебе этот вопрос.
— Раньше некогда было, я отвлекался.
— Не притворяйся. Ты все и сам отлично знаешь.
— Свой ответ я знаю, мне хочется знать твой.
— Я лично вижу смысл жизни в исполнении долга по отношению к тебе и… другим людям.
Второв улыбнулся.
— Да, мама, это я чувствовал всю жизнь. В течение тридцати с лишним лет я тоже выполняю свой долг, но сейчас меня интересует вопрос, в чем смысл этого долга.
— Делать добро, быть справедливым…
— Ты считаешь, если я разведусь с Вероникой, это будет добро по отношению к ней?
Мать чуть покраснела. Проглотила слюну и встала.
— Прости меня, мама, я не хотел тебя обидеть.
— Нет, я понимаю. — Она отстранила его протянутую руку. — Но если хочешь внести ясность, необходима требовательность к себе и другим, иначе все можно так запутать, что и…
— Ясность, ясность! — воскликнул Второв, вскакивая со своего потертого перлонового кресла. — Моя милая мамочка, ты хочешь невозможного! У кого есть ясность, кто может взять на себя смелость сказать, что у него все в жизни ясно и просто? Кто?! Ты? Я? Да нет же, ей-богу! Все очень сложно, запутанно, непросто. В нашей жизни нужна не ясность, а чуткость. Мы любой узел считаем гордиевым, мы слишком часто и слишком легко вынимаем меч для того, чтобы разрубить сложные узлы наших взаимоотношений. Люблю ли я Веронику? Не знаю, мама! Не знаю, можешь не смотреть на меня так. Любит ли меня она? Не знаю, мама! Я ничего не знаю, понимаешь, почти ничего!
— Не кричи.
— Я не кричу, я просто хочу, чтобы ты поняла, что у меня да и у нее есть больное место, которое… которому… — Второв осекся и махнул рукой.
— Успокойся, — сказала мать.
— Я не волнуюсь, мне просто трудно об этом говорить.
— Хорошо, не будем. Только помни: между слабохарактерностью и настоящей добротой большая разница. Нужно быть мужественным и твердым в некоторых вопросах.
— Мама!
…В этот вечер Второв долго сидел за своим письменным столом, уставившись невидящим взором в окно, за которым полыхала многочисленными огнями Москва. Разговор с матерью взволновал его.
“Ну что за жизнь, ей-богу! — думал он. — Кажется, уже давно определена главная цель, сделан выбор, отступлений нет и быть не может, и все же время от времени приходит полоса сомнений, каких-то мелких необоснованных разочарований. Почему? Ведь все правильно… Вторичные структуры белков — тема увлекательная, тема грандиозная, нужная людям, нужная стране, промышленности. Каким откровением был первый искусственный синтез белка! Ученые и пресса трубили во все серебряные фанфары: у природы отнята одна из самых главных тайн жизни, люди научились производить кирпичи, из которых создано все живое. Сенсация, сенсация, сенсация! Премии и конференции, приемы и конгрессы. А затем наступило разочарование. Оказалось, что мало научиться собирать из отдельных химических групп белковую молекулу, по составу совершенно одинаковую с природным белком. Нужно было привести эти молекулы во взаимодействие со средой и определенным образом расположить в пространстве. Возникла проблема вторичных структур, структур высшего порядка. Оказалось, что активность белка находится в поразительной зависимости от геометрической конфигурации молекулы”.
Второв был крупнейшим специалистом Союза по вторичным структурам искусственных биополимеров. Его лаборатории удалось приблизить активность белка, синтезированного in vitro к активности природного белка. К сожалению, только для двух типов белка были получены положительные результаты. Только для двух! А их насчитывалось около тысячи!
Тысяча искусственных белков должна была пройти через руки структурщиков, прежде чем попасть в больницы и к технологам.
“А я, как назло, связался с лабораторией Кузовкина. Зачем она мне нужна? Ведь совершенно нет времени, да и Филипп, очевидно, не очень легкий человек. Ни к чему мне дополнительные заботы о чужой тематике. И обстановка в лаборатории странная. Одна Рита Самойловна чего стоит! И с этим Комитетом неприятностей не оберешься… Они либо образцы потеряли, либо… Почему плакала Рита? Нет, нет, с этими загадками нужно расстаться. Завтра же пойду и скажу Кузьмичу, твердо скажу, глядя прямо в глаза: “Я не согласен. У меня слишком много работы, своей работы, нужной работы”. Пусть Филипп сам расхлебывает кашу, заваренную покойным академиком-эклектиком”.
…В этот же вечер на самый большой московский аэродром, расположенный в Домодедове, прибыл самолет из одной латиноамериканской страны. Среди пассажиров была высокая тонкая блондинка с серьезными серыми глазами. Она легко сбежала по трапу и остановилась, чему-то улыбаясь. Ее обгоняли высокие темнокожие иностранцы. Один из них заглянул в мокрое от слез лицо женщины и спросил по-русски:
— Мадам, помочь?
— Зачем? Я дома! — Она энергично зашагала к зданию аэропорта.
Женщину никто не встречал, но это, казалось, не очень ее трогало. Она с легкой улыбкой прислушивалась к звукам поцелуев и восклицаниям, которые раздавались вокруг. Эта улыбка не сходила с ее лица, когда она ехала в такси и когда получала ключи от номера в первоклассной гостинице “Россия”. И, только набирая телефон, она на мгновение стала серьезной и в ее глазах проглянули тревога и робость. Она остановилась на последней цифре и положила трубку на рычаг. Она больше не улыбалась, глаза ее погасли, сильные пальцы нервно барабанили по столу. Теперь было видно, что она немолода, не совсем молода, и очень устала и ей не идет неровный пятнистый загар на шее и на щеках. Ей было немножко страшно и неловко, она помедлила, засмеялась и набрала номер.
…За несколько минут до того, как прозвучал телефонный звонок, Второв почувствовал странное неприятное волнение. Он готов был поклясться, что с ним произошел обморок или легкое головокружение. Во всяком случае, некоторое время он находился в забытьи, в этом он был уверен. И вот тогда-то в комнате кто-то произнес:
— Помогите!
Голос был женским, конечно, женским. Каким же ему еще быть? Он доносился издалека, глухой, придавленный неведомым грузом. Женщина кричала:
— Помогите!
И Второв увидел ее лицо в радужных пятнах света, отброшенного настольной лампой. Потом он себя уверил, что не было никакого крика и он не видел никакого лица. Потом ему очень легко удалось доказать себе, что ничего не было, кроме легкого головокружения. Тем более, что резкий звонок телефона смыл с него забытье, как холодный душ — усталость.
— Это Вероника. Я уже здесь. Если хочешь меня видеть, приезжай сейчас.
— Здравствуй, Вера. У тебя космические темпы. Я только два часа назад прочел в твоем письме, что ты собираешься приехать, вернее, прилететь… Уже одиннадцать часов. Это не поздно?
— Ресторан работает до двух, кроме того, здесь есть ночной бар. Я буду ждать тебя там за столиком, слева от входа.
“Самое главное — не поддаться ей с ходу. Нужно устоять во что бы то ни стало”. — Второв напрягся до предела.
— Слушай, Вера, давай отложим на завтра. Ты все-таки устала. Да и я… Все это так неожиданно.
Он замолк. Трубка тоже молчала.
— Ну хорошо, — равнодушно сказала жена, — завтра так завтра.
“Ну и денек!” — подумал Второв.
Все повторялось. Повторялся вчерашний день. И летний воздух так же был пронизан множеством запахов: бензина, разогретого асфальта, тополей. Как и вчера, Второв направился в кабинет директора, где катил серо-голубые волны необъятный нейлоновый ковер. Все повторялось. Только память каждый день накручивалась на новый валик. И Второв думал сегодня не о письме. Он вспоминал голос. Ее голос. Он проклинал себя за то, что не поехал. Не спал почти всю ночь. Мучился и размышлял. Вдруг она уедет? Обидится? Обозлится? Не захочет больше видеть его… Но не мог же он, в самом деле, по первому зову, по небрежному, едва заметному движению пальца вновь ползти к ее ногам. Есть же у него, наконец, мужское самолюбие! Есть ли? А может… Да если и есть, нужно ли оно здесь, в этом случае, когда приехала она? Она!
Второв толкнул дверь с самым решительным видом. Он должен отказаться от совместительства. Он категорически возражает, просто не может, физически не может, черт побери, руководить двумя лабораториями. Пусть назначат заведующим лабораторией Недельского, он один из лучших учеников Кузовкина. Или ту же Риту Самойловну. Не бог весть что, но все же… А он не может. У него нет времени на пустяки. На этот раз он должен выиграть битву за Веронику…
— Дорогой Александр Григорьевич, у вас прекрасный вид! Сразу ясно, что свежий воздух идет вам на пользу. — Алексей Кузьмич вспорхнул над столом и приветливо затрепетал крылышками.
“Погоди ж ты, старый лицемер”, — подумал Второв и упрямо сжал губы.
— Не знаю, как вид, а вот сейчас наш институтский врач предлагал бюллетень.
— В чем дело, батенька? — всполошился директор.
— Да вы же знаете, кровь у меня неважная. Лейкоцитов не хватает.
— Ну, — улыбнулся Алексей Кузьмич, — только не слушайте никаких врачей. Они помешаны на профзаболеваниях. Чуть у кого на пару лейкоцитов меньше нормы, — лейкоцитоз, выше- лейкемия. Не слушайте, не поддавайтесь их внушениям. Залечат, запилюлят, а то еще облучать начнут. Не поддавайтесь им.
— Я и не поддаюсь, но все же, Алексей Кузьмич, я пришел к вам с твердым решением.
Зазвонил телефон. В дверь просунулась очаровательная Нина Петровна:
— Алексей Кузьмич, возьмите трубку, вам загородный.
— Простите. — Директор снял белую трубку. Его лицо расплылось в торжественной и хитрой улыбке: — Здравствуйте, Филипп Савельич. Очень рад. Я надеюсь. Да, надеюсь. Вы меня не расслышали? Что-то плохо слышно. Ага. Да. Он как раз здесь, передаю ему трубку.
Голос Филиппа был далекий и жалкий. Он слагался из бульканья, хрипов, вздохов и малопонятных слов.
“Черт побери, когда же подмосковные линии будут работать хорошо! Легче переговорить с Каиром, чем с Малаховкой”.
“Если можешь, приезжай сегодня, — просил Филипп. — Ради бога, приезжай, у нас тут несчастье”. Какое несчастье? “Погибла Рита”. Рита Самойловна? “Ну да, она самая, ты же ее знаешь, вернее, ты ее знал. Приезжай, здесь нужен крепкий человек”. (“Это я крепкий человек”.) А от чего она погибла, почему? “Приезжай, все узнаешь, я жду тебя, мне одному не справиться. С оформлением? Ах, с твоим! Ну, это пустяки, приедешь, все сделаем”.
Второв положил трубку и оглянулся. Директора в кабинете уже не было. Его кресло торжественно пустовало. Второв вышел в приемную и спросил секретаря:
— Нина Петровна, куда девался Алексей Кузьмич?
— Он пошел в обход института, по лабораториям, а потом в президиум. Сегодня его больше не будет.
Второв махнул рукой и пошел прочь из слишком гостеприимного кабинета директора.
— …Знаешь, я уже совсем было хотел отказаться от лаборатории Кузовкина, но ты своим сообщением выбил меня из колеи. В чем дело? Как погибла эта женщина?
Второв сидел в кабинете Филиппа. Тот крикнул секретарше: “Никого не пускать! Телефон только с Москвой и с областным прокурором!”
Так им удалось отгородиться от внешнего мира, но ограда оказалась ненадежной. Она как этиленовая пленка пульсировала и прогибалась под тревожными толчками, исходившими извне. Филипп был бледен и деловит.
— Ты не представляешь, что творится. Охрана вызвала меня около половины двенадцатого. Я спал в кабинете на диване. Здесь уже сновали медики и эксперты из милиции. Звонил ночью тебе, но ты не отвечал, то ли дома не было, то ли крепко спал.
Второв покраснел. Он думал, что звонит Вероника, и притворился спящим, сунув голову под стопку подушек.
— Так, что же это было? — спросил он.
— Эксперты полагают несчастный случай… или самоубийство. Я не знаю, что и думать. Рита оказалась на высоковольтных контактах, по которым поступает питание на нашу кварк-нейтринную пушку.
— Там что, нет ограждения?
— Да боже мой, конечно, есть. Вертикальные сетки. Впечатление такое, будто она подпрыгнула и упала туда. Причем упала спиной. Эксперт говорит, что ее что-то отбросило и она перелетела через ограду.
Второв помолчал и спросил:
— У нее нет мужа?
— Нет… Она была очень способная. Я прямо теряюсь, с кем ты там теперь будешь работать.
— А Недельский?
— Э, классификатор. Да и характерец не дай бог.
— Она что, работала одна?
— Вот в том-то и беда, что одна. За это с меня сейчас шкуру снимают. У нас нельзя, чтобы вечером меньше двух человек оставалось. Но Рита работник опытный и проверенный. Сама инструкции по технике безопасности составляла. И вот надо же… — Филипп сокрушенно покачал головой.
Он прошелся по кабинету, выглянул в окно, словно там, в темном, ароматном лесу, под бархатными зелеными тенями, прятался ответ на мучившую его тревогу. Но лес только сочувственно прошумел, покивал ветвями и верхушками сосен и затих. Филипп отвернулся от окна, вздохнул.
— Ты понимаешь, Саша, не нравится мне это дело. И неважно, самоубийство здесь или действительно несчастный случай. Дело в другом, в обстановке. Сама атмосфера эта…
Он покрутил пальцами в воздухе, показывая, насколько ему не нравится атмосфера института. Второв внимательно слушал. Филипп вызывал в нем сочувствие.
— Ты понимаешь, Саша, я плохо знаю наш институт. Я постоянно в командировках, на заводах, на селе. Мое дело — внедрение. Я и Кузовкина плохо знал, то есть, в общем-то, знал, но так же, как твоего Кузьмича. Когда Кузовкин погиб…
— Я знаю…
— Хорошо, но учти: он погиб в той же комнате, что и Рита. Причем она же тогда экспериментировала с ним. Чудом осталась живая. Взрыв был такой, что всю комнату разнесло, пожар — и от Кузовкина почти ничего не осталось, одна пыль. Это, между прочим, тоже очень подозрительно: от него — пыль, а она целехонька.
— Ночью тоже был взрыв?
— Нет, сейчас взрыва не было. Просто Рита попала под высокий вольтаж… обуглилась… страшная картина,
Второв с интересом взглянул на Филиппа. “Детектив какой-то получается, — подумал он. — И зачем только я сюда ввязался!”
— Они ставили какие-то эксперименты?
— Да, конечно, — ответил Филипп. — Наверное, опасные?
— А вот на это могут ответить только они сами.
— Но Рита после смерти Кузовкина давала показания? Или этим никто не интересовался?
— Конечно, давала! И неоднократно. Объяснение простое — взорвалась нейтринная пушка. Вернее, даже не вся пушка, а узел фокусировки. Ты знаешь, там развиваются высокие температуры, и его приходится охлаждать… Одним словом, установить точную причину не удалось. Риту оставили в покое. С тех пор ее считали слегка не в себе. То ли на почве контузии от взрыва, то ли она была так потрясена гибелью Кузовкина, что это вызвало, так сказать, тихое помешательство…
Филипп возбужденно прошелся по комнате.
— Ты пойми меня правильно, Саша. Я просто не могу заниматься всеми этими вопросами. Я чувствую — здесь какая-то тайна, может быть, даже драма, но не могу же я заниматься всем на свете! Я определенно чувствую, я даже уверен, что Кузовкин ставил совместно с Ритой какие-то очень опасные опыты, за что и поплатился жизнью. Риту, очевидно, это страшно травмировало. Но что, как, почему — я не могу разобраться…
— Прости, я перебиваю. Что представлял собой Кузовкин как ученый?
Филипп задумался.
— Как тебе сказать… Бесспорно, человек талантливый. Академик как-никак! С оригинальным мышлением… Его научное кредо сводилось к прославлению эклектического метода в науке. Он считал, что время чистых наук кончилось, и даже… время наук, возникающих на стыке, всех этих биофизик, химических физик, биохимий и т. д. тоже кончилось. Он говорил, что природа эклектична по своей сути и подход к ее изучению должен быть эклектичным. Отсюда появление таких его работ, как “Симфонический принцип митоза”, “Психология макромолекул живой ткани”, “Революционное и эволюционное учение о генах”… Ну, да ты знаешь. Эти работы здорово нашумели. Сначала как анекдот, потом их стали цитировать.
— Особой популярностью они, кажется, не пользовались, — вставил Второв. — Над ними посмеивались…
— По-разному бывало, — уклончиво сказал Филипп. — У Кузовкина было немало сторонников и даже последователей. Но… самое главное, что покойный академик не оставил цельного учения. Его блистательные идеи изложены в статьях, выступлениях, докладах. Но ни одного фундаментального труда. Поэтому учение Кузовкина часто воспринимается в юмористической форме. Особенно, говорят, академик чудил последнее время. Сам я в институте бывал редко, я уже говорил тебе, но мне рассказывали про старика потрясающие вещи. Однажды на защите какой-то диссертации он занялся проверкой цифрового материала, прологарифмировал около сотни пятизначных цифр и нашел ошибку. Причем логарифмы он брал по памяти и ни разу не ошибся. Представляешь?
— Чудовищно! Просто не верится. Феномен.
— Вот так. Потом оказалось, он помнит всю таблицу натуральных логарифмов. “Почитал ее как-то на ночь, — сказал он, — и запомнил, и теперь из головы нейдет, все помню”.
— Это уже не первая легенда о Кузовкине, которую я слышу, — сказал Второв, — но до сих пор не могу свыкнуться с мыслью, что подобное возможно. Тем более, что раньше за ним, кажется, ничего такого не замечали. Какой-то предсмертный взрыв гениальности. То, что ты рассказал, напоминает мне о людях, способных автоматически перемножать и делить огромные многозначные числа. В прошлом были, да и сейчас, говорят, есть такие мастаки. Но, как правило, они проявляли свои диковинные способности с малых лет. А у Кузовкина все наоборот — под старость…
Филипп пожал плечами и промолчал.
— Однако сейчас речь не о нем, — сказал он. — Речь о его лаборатории и той работе, которую она должна выполнять. Я очень прошу тебя вплотную заняться этим. Не вникай ты, ради бога, во все их дрязги. Нечего копаться в прошлом. В первую очередь нужно решить вопрос с космической темой, потому что нам за нее будет наибольший нагоняй. Затем нужно организовать коллектив на выполнение плана, они за эти полгода после смерти Кузовкина почти ничего не сделали, они большие должники перед институтом.
— Хорошо, — сказал Второв, — я согласен. Буду совместительствовать, буду тянуть лямку… пока. До первой подходящей кандидатуры. Как только кто-нибудь у вас появится, я сразу уйду.
— Есть! — У Филиппа крепкое, деловое, подбадривающее, руководящее рукопожатие.
“…Все же дни удивительно повторяются, — думал Второв, разглядывая лицо Недельского. — Вчера был такой же ритм, такой же темп в развитии событий и, кажется, такой же результат… хотя до ночи еще далеко. Вначале я помнил о письме, потом события совсем отшибли мне память. Сегодня с утра я еще помнил, что говорил с ней по телефону, что она здесь, рядом, в Москве, что ее можно увидеть… А сейчас… смерть Риты… Что все это значит?”
— А значит это одно, товарищ Второв, — холодно говорил Недельский, устало щуря глаза, — поскольку я никакого отношения к работе товарища Манич…
— Это кто Манич?
— Рита. Рита Самойловна. Так вот, я продолжаю. Поскольку я никакого отношения к работам, проведенным Манич, а еще раньше академиком Кузовкиным совместно с Манич, не имел и не имею, я не смогу ответить на интересующие вас вопросы по теме номер 17358.
— Поскольку я ваш новый заведующий…
— Исполняющий обязанности! — уточнил Недельский.
— Да, ваша осведомленность обескураживает. Так вот, я продолжаю. Поскольку я ваш начальник, постольку я буду просить вас собрать все имеющиеся в лаборатории материалы по теме номер 17358.
— И что я не смогу выполнить, так как я не допущен к секретной работе, а указанная тема является секретной.
“Издевается, гад. За что он так невзлюбил меня? Или это инстинктивная подлость? Завидует? Сам хотел занять место Кузовкина, да Филипп не дал? А меня заставили… Господи, — почему ты бодливым коровам рога не даешь? Дай, и они успокоятся. Успокоятся ли?”
— Хорошо, я займусь этим вопросом сам. — Второв пружинисто поднялся с места. — Вы свободны.
Лаборатория, где произошло несчастье, уже была проверена, осмотрена и обследована теми представителями власти, на обязанности которых лежал этот печальный долг.
“Зафиксировали несчастный случай. Очередная жертва науки. Отброшенная от аппарата Рита перелетела через ограду и попала на контакты. Директор, конечно, заработает выговор. Инженер по технике безопасности тоже. Ограждения должны быть сферическими”. Второв внимательно осмотрел лабораторию. Большая, светлая, с окном, выходящим в лес. Посреди комнаты установлена нейтринная пушка, напоминающая обычную кобальтовую установку, широко применяемую в медицине. Под пушкой операционный столик с подвижной кареткой. От сотрясения каретка сдвинулась. В одном углу письменный стол, накрытый плексигласом, в другом — большой железный сейф.
— Вот здесь и произошло, — рассказывал Сомов, которого Второв встретил в коридоре и попросил показать место гибели девушки. — Как ее от пушки отбросило, она перевернулась — и на шины.
Второв посмотрел. На толстых, с руку толщиной, медно-рыжих полосах темнели два черных пятна…
“Нехорошо все это. Темная история. Трудно поверить, что такой опытнейший человек, как Рита, мог быть так по-детски неосторожен. Ведь сама по себе нейтринная пушка — безопаснейшая вещь. Это не рентген, не гамма-установка. Безобидные кварк-нейтрино, поток которых пронизывает Вселенную. Правда, здесь их концентрация высока, но она, как показали опыты, совершенно безопасна для человека. Нет, пожалуй, Филипп прав: все это напоминает самоубийство. — Второв вздохнул. — Ну ладно, посмотрим, что она тут писала”.
Он присел к столу, начал перебирать бумаги. Ничего особенного там не было: протоколы профсоюзных собраний (Рита была профоргом), план лаборатории на следующий год, заметки, черновики переводной работы… Второв открыл стол и удивился. Все ящики стола пустовали, только в одном из них покоилось несколько листков чистой бумаги. Вот так научный работник! Неужели она все результаты опытов держала в голове? Где же ее записки по секретной тематике? В спецотделе в блокноте по теме номер 17358 записано только, что от Госкомитета получен образец общим весом 5 г под индексом “А1”. И больше ни слова. Эта запись сделана десять месяцев назад, за семь месяцев до гибели Кузовкина. Не могла же она держать секретные документы дома? А почему бы и нет? Все может быть…
Второв растерянно осмотрел стол. Там стояла маленькая колбочка, на дне которой лежала щепотка серебристого порошка. Может, это образцы?
Пока Второв рассматривал содержимое колбочки, Сомов с интересом следил за ним. Ему нравилось новое начальство. Спокойный, уважительный человек. Не повезло ему, с ходу попал в передрягу.
Второв вздохнул.
“Нет, пожалуй, это всего лишь алюминиевая краска. Ею окрашена металлическая станина нейтринной пушки”.
— Сергей Федорович, откройте, пожалуйста, сейф, посмотрим, что там.
— А он уже открыт, Александр Григорьич, его оперативники еще с утра смотрели.
— То оперативники, а то мы с вами. У нас различные цели. Они искали причину несчастного случая, а мне нужны материалы по работе.
— Пожалуйста, я только говорю, что он уже открыт. — Сомов предупредительно раздвинул тяжелые железные дверцы сейфа.
Металлический шкаф состоял из двух половинок. На верхней полке лежали папки с бумагами и канцелярские книги, в которых научные работники обычно ведут записи опытов. Внизу стояли большие, литров на десять, сосуды Дьюара, закрытые войлочными крышками.
Второв снял несколько папок. Сразу же в глаза ему бросилась размашистая надпись, сделанная уверенной мужской рукой: “Тема № 17358, начата 10 августа…” Второв открыл папку и прочел: “Исходные данные, рентгеноструктурный анализ, физико-химические характеристики…”
— Она! Попалась, птичка! — Он захлопнул тетрадь. — Теперь все в порядке.
— Ну вот и хорошо, — с удовлетворением сказал Сомов.
— Чья это рука? — Второв указал на подпись на обложке.
— Это? Покойного академика, — уверенно ответил механик.
— Кузовкина? — зачем-то переспросил Второв.
— Точно. Я его руку знаю, столько раз заявление об отпуске мне подписывал.
Второв внимательно посмотрел на него. Что ж, это тоже источник информации, глас народа, так сказать. Может, он прольет свет на кое-какие неясные детали…
— Вы хорошо знали академика? — спросил он Сомова, открывая дьюар.
— Конечно, десять лет вместе работали. Первое время я у самого работал, а потом меня перевели в группу Недельского.
— Что это?
Сосуд доверху был заполнен серебристым порошком.
— Алюминиевая краска? Зачем же ее прятать в сейф? Разве это дефицит?
Сомов с недоумением посмотрел на порошок. Второв один за другим открывал дьюары. Все они были заполнены одним и тем же веществом, удивительно напоминавшим алюминиевую пыль. По внешнему виду это был тот же порошок, который покоился на дне маленькой колбочки.
— Не знаю, — протянул Сомов, — здесь командовала Риточка, и сюда никого не допускали.
— Ладно, — бросил Второв, — сейчас разберемся в записях, тогда, может, станет ясно, что это такое. А вы с Ритой Самойловной работали?
— А как же! Она же первый помощник у Кузовкина была, так что я несколько лет у нее под началом ходил. Очень хорошая женщина. Здорово мы с ней работали. Обижаться не приходилось. И работала хорошо, и отдыхать умела — повеселиться, посмеяться. Славный человек! — твердо заключил Сомов.
— Что-то я не заметил в ней особого веселья, — сказал Второв, извлекая папки из сейфа и укладывая их на столе. — Даже наоборот. Она показалась мне вчера грустной и чем-то расстроенной.
— Эх, ну что же вы хотите… Это все после смерти Аполлоши. Простите, мы так покойника меж собой называли, очень уж имя-отчество у него закрученное. После смерти старика она, конечно, другим человеком стала. Сильно на нее его гибель подействовала. Куда там!
— Почему?
— Да, как вам сказать, — Сомов помялся, — они же ведь родные были.
— Как так родные?
— Любовь между ними была. Очень уж она его любила. Да и он тоже… Это на нее подействовало. А потом, как хотите, своими глазами видеть, как человек погиб, это хоть кого с ума стронет.
— И она тронулась?
— Не то чтоб совсем… Но появилось у пей такое, что раньше за ней не замечали. Забитая, молчаливая — это само собой, а все же нельзя здравый смысл совсем терять. Всем о смерти старика рассказывала. Поговаривать стали, что сидит по ночам она здесь в институте, то плачет, то смеется. Недельский сам слышал.
— Он услышит! — усмехнулся Второв, но тут же спохватился. — Спасибо вам, Сергей Федорович, за интересную беседу и помощь. Я здесь поработаю немного.
Когда механик ушел, Второв погрузился в чтение документов. Результатом лихорадочного перелистывания книг явился телефонный звонок директору.
— Филипп, ты можешь меня принять? Чем быстрее, тем лучше.
— Через полчаса, дорогой. А что, очень серьезно?
— Не знаю, очень ли. Но есть о чем поговорить.
— Хорошо, Саша, приходи.
“Ага! Саша, дорогой… Подействовал отпор. Командуют только теми, кто ожидает команду”.
Второв собрал свои записи, спрятал лабораторные журналы в сейф и вызвал Сомова. В его присутствии он насыпал из дьюара в колбочку серебристой пыли, закрыл ее пробкой и сказал:
— Поезжайте в Москву, в мой институт. Найдите там моего аспиранта Фролова и передайте ему вот это и записку. Сомов с опаской взял колбочку.
— А оно… не радиоактивное?
Второв улыбнулся и указал на карандаш в карманчике пиджака:
— Это индикатор. Как видите, он безмолвствует. Значит, действуйте смело.
— Будет сделано.
— …Многоуважаемый Филипп Савельич, — торжественно говорил Второв, расхаживая по кабинету директора, — я потратил четыре рабочих часа из шести на изучение материалов Кузовкина и, кажется, кое-что понял. Здесь у меня все записано, но лучше я тебе изложу устно… Конечно, многое остается загадочным, но все же положение яснее, чем это было вчера или даже сегодня утром. Диковинные штуки происходят у тебя в институте, товарищ директор, скажем прямо…
— Вера Ивановна, никого не пускать! Телефон только междугородный. — Филипп уселся поплотнее в своем кресле. — Давай выкладывай, Шерлок Холмс, свои соображения и идеи.
— Десять месяцев назад твой институт получил ампулу с веществом, обозначенным буквой “А1”. Что это за вещество? Из справки, приложенной Комитетом, следует, что указанное вещество было извлечено из контейнера одной нашей межпланетной станции, которая была отправлена в космос несколько лет назад. На борту этой станции находился набор биологических объектов. Там были мыши, земноводные, насекомые, микробы, вирусы и различные биологически активные вещества: белки, аминокислоты, ферменты, нуклеиновые кислоты — одним словом, известный ряд живой материи и жизненно важных веществ. Во время старта ракетоноситель на последней ступени превысил вторую космическую скорость, и межпланетная станция, вместо того чтобы описать эллипс и возвратиться на Землю, ушла к Солнцу. Где она болталась эти годы, знать нам не дано. Только в прошлом году ее совершенно случайно засекли вблизи Луны. Лягушка-путешественница была изрядно потрепана, очевидно в космических далях ее не раз бомбардировали метеоритные дожди.
— Я что-то не очень понимаю…
— Ты хочешь ясности? Наберись терпения и слушай… Итак, на этой станции целой и невредимой оказалась только эта ампула, о которой шла речь. Поскольку содержимое ее имеет некоторое отношение к биологии, ее направили Кузовкину на исследование. Академик заинтересовался объектом исследования. Вещества было мало, и он начал с физических методов исследований. Рентген, спектральный анализ, инфракрасная спектроскопия показали, что в руках у Кузовкина находятся молекулы дезоксирибонуклеиновой кислоты. Кузовкин, не будь дурак, запросил материалы по этой межпланетной станции, и ему сообщили все константы неуклеиновых кислот, которые были сняты перед их отправкой в космос. Собственно, на этом можно было бы закончить: структура и свойства вещества “А” и “А1” были известны. ДНК вилочковон железы человека и обезьяны — вот и всё. Но Кузовкин захотел проверить химические и биологические свойства препарата, и… Я сейчас процитирую тебе одно место… Вот что он пишет в лабораторном журнале незадолго до своей смерти: “Опыт 475 поставлен для обнаружения химической или биохимической активности препарата. Все наши усилия пока остаются бесплодными…”
О результатах опыта 475 больше нигде ни слова. Мне кажется, что смерть Риты связана с этим исследованием… Да, вот еще что, — продолжал Второв, — там же в сейфе я обнаружил серебристый порошок. Сначала я подумал, что это алюминиевая краска. Знаешь, такая блестящая, ею красят металлические поверхности. Потом я понял, что это вовсе не краска.
— ДНК?
— Что ты! У Кузовкина вначале было всего лишь пять граммов вещества. Под конец осталось что-то около грамма. В своих записях он и Манич все время пишут, что для такого-то анализа не хватает материала. А этого порошка там килограммов сорок. Нет, это не ДНК. Скорее всего, серебристый порошок является каким-то реагентом, с которым они экспериментировали последнее время. Я на всякий случай отправил его в свой институт на полный физико-химический анализ.
— Это ты правильно сделал, — одобрительно кивнул ему директор. — Но меня потрясает в этой ситуации роль Манич. Почему она молчала?
— О чем молчала?
— Об опытах с ДНК — Ведь прошло десять месяцев после смерти Кузовкина, а она ничего не сообщила. Работа, конечно, была секретной, но она должна была поделиться со старшими товарищами. Она молчала и ждала… Чего ждала? Запроса из Комитета?
— И тогда покончила жизнь самоубийством?
Они посмотрели друг на друга.
— Нет, нет, тут какая-то неувязка, я уже думал об этом, — сказал Второв. — Если бы Кузовкин погиб в результате неосторожных экспериментов с космической ДНК, Манич раструбила бы по всему свету. Но здесь что-то произошло, что-то такое, почему она должна была молчать. Какое-то постороннее вмешательство или неожиданный поворот событий… А вернее, просто несчастный случай с нейтринной пушкой, взрыв системы охлаждения и гибель Кузовкина. Все это потрясло ее… Говорят же, что она помешалась.
— Может, они облучали нуклеиновую кислоту нейтринным потоком?
— Ну и что? — спросил Второв.
— Как — что? Мог произойти взрыв!
— Нейтрино ни с чем не взаимодействует. Еще не было такого случая, об этом пишет вся мировая научная литература. Да ведь ДНК — безобиднейшее вещество!
— Да, для обычных веществ это положение справедливо. Но в данном случае мы имеем дело с необыкновенными свойствами. Поэтому можно ожидать чего угодно.
— Сомнительно. — Второв покачал головой. — Если эти молекулы не разбужены ударами гамма-лучей, вряд ли они проснутся от щекотания кварк-нейтрино.
— Какая досада, что погибла Манич. Она единственный человек, который знал так много! — воскликнул Филипп.
— Да, но что поделаешь… Остается только гадать. Может быть, эти анализы прольют какой-нибудь свет, только я очень сомневаюсь…
— Ты об этом порошке?
— Да.
— Он меня интригует. Мне все же кажется, что это ДНК.
— Образец примитивного мышления. В лаборатории, где содержатся сотни реактивов, происходит взрыв. Берут первый попавшийся образец и утверждают, что причина в нем. Ты неправ, Филипп. Он даже по цвету отличается от ДНК, не говоря уже о весе. Откуда же у них может взяться сорок килограммов из пяти граммов? Или из одного, потому что четыре они уже израсходовали.
— Ты говоришь, они по цвету отличаются. Разве ты видел эту ДНК, ты что, нашел остатки? — спросил директор.
— Нет, конечно. Там есть фото. Нуклеиновая кислота рассыпана на покровном стеклышке. Мелкие темно-серые зернышки. А мой порошок серебристый, блестящий.
— Да, пожалуй. Ну что ж, подождем анализа.
— Мне пришла идея, — медленно сказал Второв. — А что, если посмотреть еще… у Риты дома? Какие-нибудь записи, заметки… Как ты на это смотришь?
— Ты, я вижу, Саша, любишь доводить дело до конца, — устало сказал Филипп. — Наверное, ты поступаешь правильно. Только я тебе не попутчик. К Рите приехала мать, она сейчас дома. Плачет, убивается. Я не могу всего этого видеть. Сходи, если хочешь, правда обстановочка там сейчас не дай бог. Меня успокаивает только одно: мы сможем написать по тем материалам, что ты нашел, довольно неплохой отчет для Комитета, все константы получены…
— Черт с ним, с Комитетом! — махнул рукой Второв. — Давай адрес, я все-таки схожу.
— Вера Ивановна тебе объяснит. Это недалеко, в поселке…
Второв выехал из института, когда желтый язык заката начал жадно лизать окна. Завидное оказалось чистеньким, аккуратным поселком с новенькими коттеджами. В них жили сотрудники института и работники местной ТЭЦ. Второв без труда разыскал дом, в котором жила Манич. Навстречу ему из открытых дверей квартиры вышли женщины в черных косынках. (Глаза у них были красны, они сморкались в беленькие платочки.) Второв, как обычно в подобной ситуации, чувствовал себя неловко и напряженно. Он слишком плохо знал Риту, чтобы глубоко и искренне переживать, и в то же время обстановка требовала от него выражения неподдельного сочувствия.
В узком коридоре теснились несколько человек мужчин и женщин. Второв не знал их. В глубине комнаты, куда вели стеклянные двери, стоял гроб. Около него склонились, как-то обвисли, две пожилые женщины.
“Не ко времени я пришел, совсем не ко времени”, — подумал Второв.
Мысль о документах, о каких-то бумажках выглядела в этой обстановке нелепой и даже оскорбительной.
“Надо бы уйти, — думал он. — Нехорошо получится. Неловко, неудобно”.
Но он остался стоять, его ноги словно приросли к полу. Постепенно он передвинулся к стеклянной двери, за которой темные женские фигуры совершали таинственный и скорбный обряд.
— Вы проститься? Проходите. — Старушечьи пальцы осторожно потянули его за локоть.
Он прошел в комнату, где было очень душно, жарко и печально пахло цветами. Гроб утопал в цветах. Лица Риты он так и не увидел. Оно было забинтовано. Второв поклонился и пошел к выходу. Та же старушка, взяв под руку, провела его на кухню.
— Вы сослуживец Риточкин?
— Да. А вы ее мать?
— Тетка. Это несчастье свалилось на нас так неожиданно… — Старушка заговорила деловито и озабоченно: — У Риточки пятеро сестер и один брат. Приехать на похороны смогла только мать и одна из сестер — старшая. Пришлось столько хлопотать, чтобы организовать приличные похороны. Соседи бестолковые. Хорошо, хоть из института помогают, там Риточку любили…
— Простите, я хотел узнать, когда бы я мог еще прийти… — начал Второв и извиняющимся тоном изложил свою просьбу.
Старуха думала несколько мгновений.
— Идемте, — решительно сказала она. — Я знаю, что такое работа. Если у Риточки остались какие-нибудь материалы, вы их сейчас заберете с собой.
Она провела Второва в маленькую, уютно обставленную комнату и оставила одного, бросив на прощание:
— Посмотрите в столе, я скоро вернусь, — и бесшумно исчезла.
Второв с благодарностью посмотрел ей вслед.
“Вот человек, который может служить образцом. Спокойная, ясная скорбь. Деловитость, простота, здравый смысл…”
…Совсем поздно вечером, вымытый, выбритый, в черном костюме, Второв входил в ресторан гостиницы “Россия”. Его шатало от усталости. Жену он увидел сразу. Она показалась ему очень молодой и очень красивой. Он испугался, что она снова будет смеяться над его прической, н торопливо пригладил и без того уже набриолиненные волосы.
Жена улыбалась ему какой-то новой улыбкой. Или это голова кружилась, и все вокруг казалось новым? Он присел к столику.
— Ну здравствуй!
— Только без ну! Просто здравствуй!
— Здравствуй! — покорно повторил Второв и рассмеялся: — Дрессируешь?
— Нет, скорее наоборот. Ты меня дрессируешь. Особенно, если учесть вчерашний разговор. Конечно, я заслуживаю самой суровой кары, но раньше ты был добрее.
— Возможно, я стал суше, черствее, — застенчиво сказал Второв. — Возраст, сама понимаешь.
— Как живешь? — Она налила ему рюмку коньяку.
— Как сказать… А ты?
— Я? Ты же все знаешь. Езжу. Я писала тебе о своих похождениях.
— Обо всех?
— Ну… в пределах безболезненной нормы.
— Ну, а я жил, как всегда. Работал…
— Ловил в пучинах науки золотую рыбку открытий?
— Я рад, что ты приехала, Вера. Сейчас особенно.
Второв как-то очень быстро охмелел. Пьянея, он становился словоохотливым, откровенным и добрым. Совершенно неожиданно для себя он увлекся и рассказал ей о событиях последних двух дней.
Смешно, странно и глупо рассказывать эту историю женщине, которая наверняка останется равнодушной него переживаниям, но Второв не мог удержаться и говорил, говорил… Она молчала, курила. Было непонятно, слышит ли она его или просто так смотрит ему в глаза. Иногда она улыбалась невпопад, совсем не там, где следовало, но Второв не обижался, он чувствовал тепло и сочувствие, исходившее от этой женщины, и ему было легко говорить.
— …Ничего интересного у нее я не нашел, — сказал Второв, — хотя вот обнаружил несколько отрывочных записей об опытах с собакой, по кличке “Седой”, и с мышами да несколько заметок, где говорится, что “он сказал — надо изучить то и то”. “Он” — это, очевидно, Кузовкин. Одна запись меня потрясла, она сделана в отдельном лабораторном журнале за несколько месяцев до гибели Аполлинария Аристарховича. Вот смотри.
Второв сдвинул тарелки и рюмки к краю стола и на освободившееся место положил блокнот. Вероника полистала страницы.
— Он совершенно чистый! — воскликнула она.
— Да, за исключением первой страницы, — сказал Второв.
Там было написано: “Сегодня он решил попробовать А1 на себе. Его подгоняет смерть Седого, меня — любопытство и боязнь потерять друга”. Дальше следовал большой пропуск и внизу размашистым почерком начертана фраза: “Боже мой, и я еще хотела что-то записывать!”
— Все?
— Все.
— Из ученого ты становишься детективом, — снисходительно заметила Вероника, стряхивая пепел в недопитый чай.
— Каждый из нас немножко сыщик и охотник. Мы выслеживаем добычу, боремся за нее. Иногда побеждаем, чаще проигрываем.
— Ты впутался в интереснейшую, но, по-моему, слишком сложную историю. Эта пьеса уже сыграна, и все актеры погибли. Тебе не восстановить прошедшего. А что здесь для науки можно извлечь, я не совсем понимаю. Не запускать же снова межпланетную станцию?
— А почему бы и нет? Чтобы добыть ДНК с такими свойствами, о которых пишет Кузовкин? Можно!
— И снова ждать много лет?
— Погоди… Вот ты говоришь — восстановить, восстановить… — Второв задумался. — Это слово имеет для меня какое-то особое значение, — сказал он. — Меня мучает вопрос, почему Рита не уезжала. Она чего-то ждала, на что-то надеялась.
— В любом возрасте человек или надеется на будущее, или использует настоящее, или пытается восстановить прошлое.
— Рита, скорее всего, пыталась восстановить прошлое, особых надежд на будущее у нее не было.
— Странное совпадение, — усмехнулась Вероника. — Я тоже хочу восстановить прошлое…
— Прошлое?
— Я приехала к тебе, Саша. Совсем. Понимаешь? Совсем… Почему ты молчишь?
— Я? Что ж… очень хорошо. Я рад.
— Ты в своем репертуаре, Саша. Что меня всегда бесило в тебе, так это твое олимпийское спокойствие.
— Возможно. Но, по-моему, это спокойствие только кажущееся. Ты не замечала?
— Мне от этого не легче.
Они замолчали. Второв криво улыбнулся и покачал головой:
— Ну вот, произошло то, о чем я мечтал, а… кругом тишина, покой.
— Ты хотел фанфар и грома аплодисментов?
— Нет, но все же что-то должно было измениться. А ничего не изменилось…
— Ты просто устал. И я очень устала. Очень. Точно прожила тысячу лет.
— Пойдем домой, Вера?
— Да, поедем. И поскорее.
Рано утром дверь в спальню приоткрылась.
“Опять я не узнал насчет нового лекарства от подагры, сколько уже собираюсь”, — с досадой подумал Второв, глядя на руки матери.
— К вам можно?.. Сашенька, только что звонили из института, просили срочно приехать. У них какая-то авария.
— Авария? Из какого института? Подмосковного?
— Ну, где ты работаешь.
— Я теперь работаю в двух. Кто звонил? Филипп?
— Нет. Алексей Кузьмич. Второв торопливо одевался.
— Плохой мне сон сегодня приснился, — сказала мать.
Корпус “В” рухнул под утро. Это случилось в тихий предрассветный час, когда улица крепко спала и на асфальте лежали влажные ночные тени. Где-то высоко вверху начинал розоветь синий воздух. Но теплый свет еще не достиг верхних этажей. Десятиэтажное здание Главного корпуса Института новейшей бионики, выстроенное совсем недавно, слепо глядело на пустынную улицу. За ним, в глубине двора, под липами, ютились маленькие трехэтажные домики, отведенные для специальных исследований.
В ночь катастрофы в корпусе “В” дежурил вахтер Потехин. Он крепко спал в вестибюле на широкой дубовой скамейке, подложив под голову телогрейку. Спать, конечно, не полагалось, но начальство было далеко, и старик отводил душу. Он сладко похрапывал, приоткрыв рот. Под самое утро сладостные видения были нарушены странным шумом. Где-то плескалось море, катились большие медлительные валы, и галька, подхваченная волной, с хрустом терлась о песок. Вначале это было как сон, но затем шум стал неприлично громким для сна. Море исчезло, пропали волны. Вместо них в уши вахтера проникло шипенье и свист, словно в храм науки ворвались буйные ветры ревущих сороковых широт. Испуганный старик вскочил со своего неуютного ложа.
Сначала, как это всегда бывает, он ничего не мог сообразить. Первое, что его поразило, было странное движение на полу. Паркет вестибюля гнулся и корячился, словно в припадке буйной эпилепсии. Несколько половиц выскочило, обнажив засмоленное подполье. Стены вестибюля ходили ходуном и выгибались. Казалось, вот-вот помещение рухнет. Потехин стрелой вылетел во двор.
— Ах, мать моя, кажись, светопреставление! — шептал он, путая это давно предсказанное отцами церкви событие с обыденным землетрясением. Отковыляв несколько метров, он пугливо обернулся и с ужасом уставился на корпус. Удивительное зрелище возникло перед его маленькими голубыми глазками, подернутыми красной сеткой лопнувших капилляров.
Здание обнажалось. Под несмолкающий свист скользила вниз розовая штукатурка, вскрывая темно-красную кирпичную кладку, которая дымно осыпалась торопливыми серебряными струями. Одна за другой рассыпались три колонны, украшавшие фасад здания. Затем шлепнулись в пыль барельефы и памятные доски, вздымая серые облачка. Шум усилился. Водосточная труба с грохотом ударилась о землю и разлетелась на несколько рукавов. Сквозь проломы в стене было видно, как рушатся перекрытия и летят вниз огромные металлические сейфы и громоздкие лабораторные установки. Постепенно здание заволокло клубами дыма. За дымовой завесой что-то шипело, свистело и ухало. Иногда раздавался резкий беспощадный треск, и тогда Потехин в ужасе накрывал руками давно освободившуюся от тяжести волос голову. Это благоуханное летнее утро казалось ему глубокой полярной ночью. Старика трясло…
Когда Второв подъехал к автомобильной стоянке, корпус “В” был окружен плотной толпой возбужденных людей. Она тревожно гудела. Голубой солнечный воздух дрожал и вибрировал, как взрывоопасная смесь. Второв, не заперев машины, бросился к месту катастрофы.
Люди узнали его и расступились. Ему послышалось злорадно-насмешливое: “Доигрался!”, и торопливое, испуганное: “Тише! Что вы?!”
Стараясь твердо ступать по асфальтовой дорожке, он прошел вперед. Люди, топтавшиеся на подстриженной траве газонов, молча смотрели на него. Он уже все увидел, но подходил все ближе и ближе, пока не уткнулся грудью в кольцо из пожарников и рабочих. Внутри кольца бродило несколько человек. “Директор… Зам… Ученый секретарь… Остальные незнакомые”, — отметил Второв.
Алексей Кузьмич часто задирал голову кверху, указуя на небо пальцем, словно призывал в свидетели бога; его зам, Михайлов, что-то высматривал, пригнувшись к земле. Его длинный нос, казалось, превратился в щуп миноискателя. За их спинами лежала огромная груда серебряного пепла. Из нее торчали черные металлические прутья, напоминавшие обожженные человеческие руки. Здание напоминало плетенку из проволоки. Письменные и лабораторные столы застряли между этажами в самых странных положениях. Запутавшись в паутине проводов, точно заколка в распущенных женских волосах, мерно раскачивалась на ветру новая установка парамагнитного резонанса. Второв узнал ее по полукружиям мощных магнитов. Из оборудования аннигиляторной остался только распределительный щит — самая никчемная деталь в лаборатории. На нем болтался смятый плакат, приказывающий бросить папиросу. Легкий ветер кружил пыль над грудой мусора и обломков.
Второв заметил, что Алексей Кузьмич делает ему знаки рукой. Он протиснулся сквозь шеренгу, сдерживающую напор любопытных. Все стоявшие рядом с директором повернулись и смотрели, как он идет. Очень трудно было пройти эти несколько шагов по проволочно-жесткой траве.
— Что же у вас получается, батенька? — спросил Алексей Кузьмич, складывая губы сердечком. Морщинистая кожа на его лбу подобралась к седому ежику волос. Он рассматривал Второва с холодным удивлением, словно перед ним было редкостное, но неприятное насекомое.
— Не знаю. Ничего не понимаю, — отрывисто сказал Второв. Он с трудом различал лица. — Вчера было все в порядке, — добавил он.
Пока Второв что-то бессвязно говорил, в его мозгу зашевелилось смутное предчувствие. Он хотел было что-то сказать еще, но только спросил:
— Пострадавшие есть? — Голос его прозвучал неожиданно хрипло.
— Нет, — сказал Алексей Кузьмич, — нет. В корпусе был один вахтер, он отделался легким испугом. Его сейчас отпаивают чаем…
— С ромом, — добавил Михайлов, с нежной укоризной взглянув на директора.
— Это детали.
Они снова замолкли, уставившись на развалины корпуса. У Второва пересохло в горле, и он чмокнул.
“При чем здесь ром? — подумал он. — Чушь какая-то. Чушь и галиматья”.
— Ась? — спросил Алексей Кузьмич.
Все снова посмотрели на Второва.
— Я ничего не говорю, — хмуро буркнул Второв. — И ничего не могу сказать. Я сам ничего не понимаю.
— Во всяком случае, это не пожар, — сказал один из тех, незнакомых.
— И не взрыв. Ни в коем случае не взрыв! — вмешался Михайлов, отрывая сомнамбулический взгляд от развалин.
На институтском дворе корпус “В” был единственным пострадавшим зданием. В нем помещалась лаборатория вторичных структур, которой заведовал доктор химических наук Второв Александр Григорьевич. И поэтому все смотрели на А.Г.Второва, и он ощущал эти взгляды, как уколы сотен игл.
— Придется провести серьезное расследование, — сказал Михайлов, глядя куда-то вдаль.
“Что это такое? — Второв сделал несколько шагов вперед и погрузил пальцы в серебристый пепел. — Странно, очень странно…”
Внезапная дрожь пробежала по его телу, неприятная, тошнотворная слабость разлилась в мышцах. Второв узнал пепел. “Серебристый порошок из дьюаров Кузовкина! Вчера, только еще вчера я передал с Сомовым на анализ колбочку таипственного вещества. А сегодня в этот порошок превращен трехэтажный корпус. Значит… значит…”
Мысли проносились в голове Второва с лихорадочной поспешностью. Они наползали друг на друга, исчезали и вновь возникали, словно льдины в разгар ледохода.
“Значит, это очень страшное вещество. Может быть, перед ним та космическая ДНК, с которой работал Кузовкин и которая его погубила? Наверное, Филипп прав. Но почему она начала действовать? Почему вдруг ожила? В течение года она пролежала в дьюарах без каких-либо изменений! Впрочем, так ли это? Нет, конечно. Только Рита могла бы объяснить всё это… Но ее нет, и распутывать узел придется мне. Что же произошло сегодня ночью? Что?..”
Прикосновение чьих-то пальцев к плечу вывело Второва из оцепенения.
— Пойдемте с нами, — сказал незнакомый.
Второву показалось, что ему уже встречалось это безразличное лицо и этот спокойный, ожидающий взгляд, исполненный скрытой силы.
— Да, да, пойдемте, — заторопился Михайлов.
Алексей Кузьмич только головой тряхнул, как бы присоединяясь к словам Михайлова. Второв ощутил отчуждающую силу этого слова — “пойдемте”.
Они пошли. Второва поразило, какими чужими и незнакомыми показались ему толпившиеся вокруг люди. Он работал с ними около десяти лет, знал всех очень хорошо, но сейчас как будто видел впервые…
В директорском кабинете, как всегда, было тихо и уютно.
Алексей Кузьмич не сел за свой стол, он просеменил к окну и, глядя во двор, с деланной шутливостью сказал:
— Давайте выкладывайте, Александр Григорьевич, что вы там накудесничали. Не томите нас, фокусник…
Остальные расселись куда попало. Ученый секретарь Григорович плюхнулся в кресло, трое незнакомых сели вместе на диван, Михайлов, поколебавшись, присел на краю директорского стола и начал что-то записывать. Только Второв остался стоять.
— А что я могу сказать? — Он раздраженно развел руками. — Самому ничего не понятно.
— Простите, товарищ Второв, — сказал Михайлов, выпрямляясь. Его тощая грудь округлилась, как глобус. — Мне как замдиректора по научной части ваша позиция кажется более чем странной! Погибла ваша лаборатория, и не только ваша, там ведь этаж занят Тимофеем Трофимовичем, туда вложены десятки миллионов государственных рублей, уничтожено уникальное оборудование, хорошо, что обошлось без человеческих жертв, а вам нечего сказать! Вы обязаны — понимаете, обязаны доложить нам обо всем, что могло стать источником этого несчастья. Вы должны помнить, сколько хлопот причинили многим уважаемым… да всем, пока государство, и в частности институт, не обеспечило работу по вашей поисковой теме. Мы вашими поисками во как сыты!
Михайлов рубанул себя по шее, украшенной розовым кадыком.
“Жаль, что твоя рука не гильотинный нож”, — подумал Второв.
— Я действительно ничего не знаю, — сказал он. — Ведь вы хотите, чтобы я назвал причины катастрофы, не так ли? А я не могу этого сделать. Я просто ума не приложу, отчего все так… получилось. Я рад, что Потехин остался жив… Но отчего без дыма и огня сгорела лаборатория, я не знаю и не понимаю…
— Мне кажется, вы неправильно поняли Владислава Владиславовича, — вступился ученый секретарь института Григорович. Его лицо было рассечено вертикальными и горизонтальными морщинами на множество сложных геометрических фигур. Когда ученый секретарь говорил, кубики и ромбики приходили в движение, словно кто-то вращал калейдоскоп. — Владислав Владиславович говорил о том, что нужна информация о проводимых вами работах. Это, кстати, вероятно, интересует и… вот присутствующих здесь товарищей. Не правда ли?
Григорович повел рукой в сторону дивана.
— Мне очень трудно сейчас об этом говорить, — пробормотал Второв, — но, во всяком случае… техника безопасности у нас соблюдалась всегда очень тщательно и ничего такого не ожидалось… — Второв замолчал.
Прошло несколько тягостных минут.
— Это всегда происходит неожиданно, — внезапно сказал один из сидевших на диване. — Вы не волнуйтесь, а постарайтесь лучше припомнить…
В этот момент дверь распахнулась, и в кабинет вбежал человек. Его крохотные темные глазки сверкали злыми угольками. Он обдал присутствующих волной хорошо отрепетированной ярости и ринулся к директору.
— Алексей Кузьмич, я решительно протестую! — завопил он. Вошедший сделал шаг, полы его старомодного пиджака взлетели, и он, вытянув вперед руки и растопыря пальцы, согнулся в поясе, как будто собирался прыгнуть в воду. Затем, словно получив невидимый мощный толчок, промчался в нелепом галопе через всю комнату и растянулся на ковре. Создавалось впечатление, что при ударе голова его расплющилась. Грубая брань невысокого мастерства вырвалась изо рта упавшего.
— Знакомьтесь, — сказал Алексей Кузьмич. — Тимофей Трофимович Плещенко.
Все расхохотались. Второв впервые слышал, как от души смеется Алексей Кузьмич. У него оказался пронзительный дискант. Это было неприлично, неудобно, но никто не мог сдержаться. Смеялись все. Даже Михайлов издал неопределенное “хехс”… Второв чувствовал, как вместе с этим смехом из души его уходит страх, растерянность и ощущение беды.
Плещенко резво вскочил, стряхивая пылинки с брюк. Он повернул желчное, со впавшими щеками лицо к директору и сказал вздрагивающим от злобы голосом:
— Это издевательство! Я буду жаловаться в партийный комитет! Безобразие нужно пресечь! Все знают, что вы специально разложили здесь этот клятый ковер, чтобы все за него цеплялись!
Алексей Кузьмич смотрел на него с мраморным хладнокровием.
— Простите, Тимофей Трофимович, о чем идет речь? При чем здесь ковер? Для вас все может стать препятствием или источником раздражения. За несколько минут перед вами сюда вошли шесть человек, и ни один из них — заметьте, ни один — даже не споткнулся.
Плещенко, казалось, взял себя в руки.
— Ладно, — сказал он, — я не об этом хотел с вами говорить…
— А ни о чем другом я с вами пока не смогу вести беседу, — перебил его директор. — У меня товарищи, с которыми я должен решить очень важные вопросы.
— Я по поводу этого безобразия с корпусом “В”. — Именно этим я и занимаюсь.
— Там погибло мое оборудование! Мало того, что вы в свое время отобрали у меня два этажа корпуса “В” и отдали его под безответственные эксперименты всяких демагогов-недоучек, но и…
— Вот и приходите после обеда, и я с удовольствием выслушаю ваши претензии.
Плещенко открыл рот, закрыл снова, открыл и снова захлопнул.
— Ну хорошо! — сказал он и, резко повернувшись, вышел.
— Тимофей Трофимович, одну минуточку! — Михайлов подхватился с места и рысцой выбежал из кабинета.
Наступило молчание.
— Вы, кажется, не кончили, товарищ? — Алексей Кузьмич посмотрел на диван.
— Да, я хотел сказать, что нам нужно подробное объяснение руководителя лаборатории, желательно в письменной форме. А расследование причин разрушения корпуса мы проведем, ясное дело.
— Ну что ж, — сказал Алексей Кузьмич, — так и решим. Вы, Александр Григорьевич, напишите объяснение. Постарайтесь высказать собственное мнение, если таковое обнаружится, насчет причин несчастья, постигшего наш институт.
— Можете расположиться в моем кабинете, — предложил Григорович.
Второв наклонил голову.
…В кабинете Григоровича он распахнул окно, закурил и долго смотрел вниз на зеленую лужайку.
Выбросив сигарету в окно, он резко повернулся, сел за стол и решительно написал: “Объяснительная записка”. Загибающиеся книзу строчки торопливо покрывали бумагу…
Солнце доползло до своей наивысшей точки на небосклоне, сталевары выплавили несколько тысяч тонн стали, с конвейеров заводов сошло несколько тракторов, самолет и десяток автомашин, а Второв все писал. За этот бесконечно короткий и бесконечно длинный промежуток времени он сумел объединить на бумаге понятия и обозначения, которыми обычно пользовался редко.
“Приведенные ниже эксперименты преследовали цель…” И Второву представлялись лопоухие эксперименты, несущиеся вдогонку за хрупкой тонконогой целью с рожками на точеной головке.
“Имели место недочеты…” Толстые коротышки-недочеты, толкаясь, спешили куда-то, где они имели свое место. “Что касается…” было веселым и крючковатым, оно во все лезло, всего касалось.
Второв не слышал скрипа двери. В щель протиснулся стройный молодой человек в белой рубахе и идеально отутюженных брюках.
— Здесь!
Дверь широко распахнулась, и в кабинет ученого секретаря ворвались “второвцы”, молодые сотрудники его лаборатории. На лицах вошедших Второв прочел одно и то же — сочувствие. Все молчали.
— Ну вот что, братцы, — сказал Второв, — нечего глядеть на меня мокрыми глазами. В работе образовался самопроизвольный перекур. Срок неопределенный. Можете строчить статьи, обобщать единичные опыты, писать мемуары, идти в отпуска…
Неодобрительное мычание наполнило кабинет.
— Однако, — поднял руку Второв, — заседание продолжается. Игра пока не кончена. Для оперативной работы и доставки передач в тюрьму мне нужно два человека. Я попрошу вас, Зоя Николаевна, и тебя, Виталий, самым срочным образом произвести дозиметрию и химический анализ того хлама, что остался от нашей лаборатории. А также допросите вы этого непьющего вахтера обо всем, что узрело его недреманное око. Всем остальным задача та же — постарайтесь собрать возможно больше подробностей о катастрофе. Когда, сколько, что. Важна динамика, понятно? И вот еще: я не вижу среди вас Фролова. Доставьте мне аспиранта в любом виде.
— Это совсем другое дело! Давно бы так! Все ясно! — на разные голоса и с различной силой убежденности откликнулись сотрудники.
Второв, улыбаясь, блестящими глазами смотрел им вслед. Это были настоящие, преданные друзья.
В это время на институтском дворе молодой лаборант Юлька рассматривал развалины лаборатории Второва. От них только что откатил самосвал, груженный доверху мусором и зеленоватой пылью. Рабочие побросали совковые лопаты и, присев на корточки, курили.
На пятиметровой высоте по узенькому мостику из двутавровой балки ходил человек с черным ящиком на груди. В руках у него поблескивала продолговатая трубка. Он то и дело прикладывал ее к обломкам, застрявшим при падении в проводах и бетонной арматуре.
— Виталик! — раздалось снизу.
Человек оглянулся. Румяная девушка спортивного типа, сложив пухлые ручки рупором, смотрела вверх. Человек с ящиком сделал несколько акробатических прыжков и через минуту спустился на газон.
— В чем дело, Зоенька? — спросил он. — Чего шумишь? — Как твои дела, Виталик?
— Да ничего, никаких отклонений от нормы. Излучение такое же, как везде. Ты сдала химикам пробы?
— Ага, они уже делают.
— Ну и ладно.
Зоя улыбнулась, но, сразу же посерьезнев, сказала:
— Слушай, Виталий. Только что ко мне подошел Вася и спрашивает, был ли сегодня Фролов в институте. Оказывается, он уехал в пять утра из общежития. Шеф тоже ищет его. Ты не видел Леню?
Виталий несколько секунд напряженно смотрел на девушку. Зрачки его расширились, и светло-карие глаза стали черными и глубокими. Казалось, он напряженно вникал в суть вопроса.
— В пять утра? — переспросил он.
— Ну да, Вася живет в соседней комнате и часто к нему заходит, — с раздражением сказала девушка. — Он сказал, что Ленька должен был с ним встретиться утром, но, когда он зашел к нему, Леньки уже не было. Он оставил записку, что поехал в институт делать какие-то срочные анализы. Вчера вечером он не успел их закончить. Теперь Вася его разыскивает всюду. Ленька взял у него какую-то книгу. Может, он не в институт поехал, а еще куда-нибудь?
— Нет, нет… — торопливо и как-то очень тихо пробормотал Виталий. Лицо его застыло, затем начало бледнеть. Кровь отхлынула, резко обозначив темные впадины под глазами.
Виталий начал медленно рыться в карманах. Зоя испуганно наблюдала за его движениями. Она глядела только на его руку. Большая, крепкая, испачканная в пыли рука осторожно ощупала нагрудный карман комбинезона, скользнула на бок, где торчали куски проволоки, рукоятка отвертки и пакля, потом вновь вернулась на грудь. Виталии словно вспоминал что-то. Нерешительным движением он расстегнул клапан и начал доставать какие-то вещи. Он вынимал их правой рукой и осторожно клал на ладонь левой. Так появился дешевый стальной портсигар, часы, кольцо с миниатюрным компасом вместо драгоценного камня и, наконец, металлическая оправа без стекол.
— Это оттуда, — сказал Виталий. — Понимаешь, я думал, что он их хранил в столе и они во время… выпали. Но ведь он с очками никогда не расстается. Он без них как без рук. Так ведь?
— Как без рук, — машинально повторила Зоя и, вдруг побледнев так же, как Виталий, воскликнула: — Ты что? Ты что? Нет, ты с ума сошел?!
Она запнулась и замолкла. Они молча смотрели друг на друга, словно виделись впервые.
— Ты понимаешь, Зоенька, — очень медленно и безразлично сказал Виталий, — я нашел все это на месте бывшей аналитички, там у Леньки был свой стол, и я подумал…
Он замолчал.
— Но ведь с портсигаром он тоже никогда не расстается! — с отчаянием воскликнула девушка. На глазах у нее заблестели слезы.
Они снова замолчали. Потом, как по команде, повернулись и посмотрели на развалины. Рабочие, кончив курить, вытаскивали из-под обломков сохранившееся оборудование и приборы и складывали их на траве.
— Нужно сказать шефу, — негромко произнес Виталий.
— Я не смогу. Скажи сам. — Девушка резко отвернулась.
Юлька подумал, что надо бы уйти, но остался.
Он первый увидел фигуру, бегущую от Главного корпуса. Юлька узнал Второва. Тот неуклюже скакал по асфальтовой дорожке. Пиджак его распахнулся, и длинный узкий галстук трепетал на ветру, как черный вымпел.
— Доза? — резко спросил Второв запыхавшись.
— Доза в пределах нормы… — тихо сказал Виталий.
Они помолчали. Внезапно Второв повернулся к Зое:
— А где же Фролов? Почему же вы его не нашли до сих пор?
— Александр Григорьич, — Зоя выпрямилась, ее голос звучал неестественно громко, — дело в том…
— Что случилось?
— Исчез Ленька.
— Фролов?
— Да.
Виталий вынул руки из-за спины и показал Второву портсигар, оправу очков, кольцо с компасом:
— Это я нашел на месте нашей аналитической.
Второв осторожно взял портсигар и, щелкнув, открыл его. В нем лежали четыре болгарские сигареты. Второв провел пальцем по мягкой бумаге.
— Вот оно что… — как-то очень безразлично сказал он. И повторил: — Вот оно что…
Зоя всхлипнула. Второв кинул на нее удивленный взгляд и нахмурился. Как загипнотизированный, смотрел он на предметы, лежавшие на ладони Виталия.
“Фролов. Леонид Фролов. Какой же ты был, дай-ка я вспомню. Очень высокий, очень сутулый, шея длинная и тонкая. Обувь сорок пятого размера, непричесанный всегда. Смешной. Смешной и насмешливый. Возле тебя всегда был смех”.
— Он не мог уйти и оставить здесь все это. Сколько я его помню, он всегда носил с собой портсигар, да и очки его всем известны, — сказал Виталии.
— Да, это правильно, — подтвердил Второв. — Он всегда носил свои железные очки. Знаменитые очки.
— Так что же с Фроловым? — нервно воскликнула Зоя.
Второв задумался.
— С Фроловым, ребята, плохо… Если все обстоит так, как я предполагаю, погиб наш Леня…
Юлька вздрогнул, а Зоя закричала, и Второв снова с удивлением посмотрел на нее.
— Не надо, — сказал он медленно и печально, — не надо кричать. Без паники. Еще есть надежда. Если он не был утром в корпусе…
— Это исключается, — сказал Виталий.
— Тогда да…
Они замолчали. Зоя плакала. Виталий с сочувствием смотрел на серое лицо Второва: “Вот кому достается, вот кого бьют и судьба и люди”.
— Но почему?! — воскликнул Виталий. — Александр Григорьевич, почему это произошло?
— Почему? Почему? — Второв с трудом шевелил посиневшими губами. — Откуда я знаю, ребята… Если бы я знал… Что там было, в нашей аналитической? — обратился он к Виталию.
— Как — что? Известные вещи. Весы, муфеля, реактивы… стулья, вытяжные шкафы, лампочки, посуда — мало ли что там было!
— Да, все это не то, — задумчиво сказал Второв. — Все не то. Вот что, давайте сделаем так. Вы, Зоя Николаевна, идите и пишите заявление о возможном несчастье с Фроловым. Отпечатайте и принесите мне, я подпишу. А мы с вами займемся другим…
Зоя ушла, и они сели прямо на траву.
— Итак, сегодня в пять утра или в половине шестого в этот дом приехал аспирант Фролов. — Второв словно размышлял вслух. — Он прошел мимо вахтера, который крепко спал. Утренний сон ведь так сладок… Поднялся на второй этаж и начал работу. Он должен был проанализировать вещество, которое ему передал по моему указанию некто Сомов.
К ним подошел курьер:
— Александр Григорьевич, вас вызывает директор!
— Директор подождет, — сказал Второв. — Итак, Фролов проводил безобидные манипуляции с серебристым порошком, и вдруг… произошла катастрофа. Порошок взорвался и сожрал все здание. Что же мог делать Фролов в аналитической комнате? Конечно, прежде всего он проверил растворимость в кислотах. Я так и писал ему: “Начни с растворимости”. В воде оно не растворялось, я сам проверил…
Юлька и Виталий терпеливо слушали не очень понятный им монолог.
— Да, да, — возбужденно говорил Второв, — я был прав, а Филипп неправ. Неожиданным поворотом в работе старика оказалось какое-то простейшее химическое воздействие. Интересно… Нет, она не взрывается, она превращает все в пыль, тонкую серебристую пыль, похожую на алюминиевый порошок. Да, простейшее химическое воздействие вызывает удивительную цепную реакцию. И нечего сюда приплетать кварк-нейтрино! У нас ведь нет в аналитичке нейтринной пушки, Виталий?
— У нас вообще ее нет, Александр Григорьевич.
— Вот видишь! — торжественно воскликнул Второв. — Она мне всю картину смазывала, и я никак не мог объяснить…
— Простите, Александр Григорьевич, нейтринная пушка есть у Плещенко. Она установлена на третьем этаже, как раз над нашей аналитической.
— Что? Что? Ты серьезно?
— Точно. Они недавно ее приобрели. Кварки — дело модное.
Второв облизал пересохшие губы.
— Хорошо, — сказал Второв. — Ты, Виталий, пойди в лабораторию Плещенко и узнай там, только осторожненько, работала ли у них нейтринная пушка. Если да, то могла ли она работать сегодня утром? Как фокусировался поток нейтрино и какова была его плотность? Понял? Потом придешь к Большому Скану. А я наберу материал и попытаюсь посмотреть его.
— Можно, я буду вам помогать? — попросил Юлька.
— Ты? Давай помогай!
— Что такое Скан? — спросил Юлька, насыпая в носовой платок тяжелую, как ртуть, пыль.
— Не надо так много. Для Скана достаточно ста граммов. Это большой сканирующий микроскоп с телевизором. Увеличение в миллионы раз. Дает теневое изображение объектов размером в десять — пятнадцать ангстрем.
— Молекулярные размеры?
— Да. Ну, пошли. Не знаю только, разрешат ли мне, опальному, работать на этом аппарате.
Второв передвигался медленно и тяжело. Он словно постарел. Его ничего не значащие фразы скрывали скорбь.
…Большой Скан помещался в маленькой темной комнате. Три стены, потолок и пол в ней были бархатистого черного цвета, четвертую стену занимал экран телевизора. В комнате стояло с десяток стульев. Вслед за Второвым и Юлькой сюда пришли другие сотрудники института. Среди них была и Зоя. Она подала Второву бумагу, тот прочел и подписал.
— Погодите, Зоенька, не уходите, — сказал Второв, — заявление отнесет кто-нибудь другой. А вы помогите нам провести этот образец.
— Вы не боитесь, Александр Григорьич? — спросил Юлька.
— Чего? — резко повернулся Второв.
— Что получится как с Фроловым?
— Нет, — ответил Второв. — До меня подобный образец па Большом Скане исследовал академик Кузовкин. Но у него вначале было слишком мало материала, а потом… стало слишком много, к сожалению, академик уже не мог его изучать. Так что я только повторяю опыт. А… впрочем, я бы не отказался посмотреть, как это происходит. Начали!
Зоя подошла к ящику и нажала кнопку. Под потолком вспыхнула сигнальная лампочка.
“Внимание!” — послышался откуда-то густой баритон.
Свет погас. Фиолетовый экран медленно бледнел, по нему запрыгали искры.
“Эталон. Пенопластик с кристаллами сернокислой меди”, — снова послышался откуда-то из-за экрана голос.
— Превосходный объект в качестве эталона, — сказал Второв на ухо Юльке. — Множество структур на разных уровнях. И прозрачен к тому же.
Он еще что-то такое говорил и объяснял, чувствуя, что стоит ему замолчать, с ним начнется истерика.
На экране появился эталон — кусочек крохотной, с трудом различимой пленочки.
“Один к одному”, — объяснил голос.
Пленка словно взорвалась и, разлетевшись в стороны, заняла весь экран.
“Сто”, — сказал голос.
Изображение задержалось, и Юлька увидел ноздреватую, напоминающую пемзу, поверхность пластмассы.
Здесь когда-то клокотала горячая лава, лопались большие блестящие пузыри, со свистом и ревом вырывался газ. Но сейчас перед Юлькиными глазами на экране расстилалась мертвая равнина, усеянная круглыми ячейками, стенки которых отливали жирным блеском. Огромные кристаллы сернокислой меди застыли в прозрачной массе точно голубые льдинки.
“Тысяча”. По экрану поплыли перекрывающие друг друга большие и малые пятна неправильной формы.
Наконец изображение замерло, и Юлька увидел множество маленьких темных и светлых точек.
“Микропористость”.
— Микропористость, — повторил Второв и опять объяснил: — А это уровень коллоидной структуры. Видны мицеллы, даже самые маленькие.
Точки чуть-чуть увеличились, и Юльке показалось, что он видит тарелку с земляникой. Зернистые блестящие ягоды были плотно сжаты.
Голос опять что-то сказал, но Юлька не расслышал. Он был захвачен видением странного мира. Его потрясла неожиданная сложность, таинственность такой, казалось бы, очевидной и простой вещи, как тонкая пленочка полимера. Невообразимый и непередаваемый ландшафт разворачивался перед ним. Может быть, впервые за свою жизнь Юлька задумался, насколько удивителен мир, который его окружает, и как великолепен он сам, Юлька, могущий все это понять.
Ягоды в тарелке пришли в движение и упорхнули. После долгого мелькания световых пятен экран засветился ярким мерцающим светом. Внезапно кто-то выбросил большую гроздь бус, и она рассыпалась на голубом поле цветными горошинами. Изображение было нечетким, расплывчатым.
— Молекулярная структура, — пояснил Второв.
Юлька впился глазами в экран. Вот они, молекулы! Вечные, таинственные, невидимые… Добрался-таки до вас человек.
— Они живые?! — прошептал Юлька.
Бусины и горошины там впереди находились в непрестанном движении: свивались в змеиные кольца, сплетались и разбегались, создавая сумасшедшую пляску опалесцирующих лучей.
— Как бы живые, — ответил Второв. — Тепловое движение. Да и Большой Скан разогревает препарат… Зоя Николаевна, — громко сказал Второв, — поставьте нашу пыль, только начнем сразу с молекулярной структуры. Скан сейчас на нее настроен.
Экран погас, включилась красная лампочка, и было видно, как огромная тень Зои, сломанная на потолке пополам, медленно поползла в угол.
— Образец взят на месте бывшей аналитической комнаты, — глухо сказал Второв. — Радиоактивность нормальная, химанализ пока неизвестен.
Большой Скан, казалось, долго не мог настроиться на новый материал. Он несколько раз включался и гас. Присутствующие терпеливо ждали.
Вдруг аппарат весело загудел, и, прежде чем Юлька успел что-либо рассмотреть, раздался взволнованный голос Второва:
— Это ДНК! Классическая ДНК!
Теперь и Юлька различал извилистые темные очертания неведомых молекул. Трудно различимая спираль, напоминавшая узор на змеиной коже, вилась по экрану. Несколько минут все молча смотрели. Вздох прокатился по залу.
— Невероятно… Просто не верится, — сказал кто-то.
— Хватит! — крикнул Второв. — Зоя Николаевна, отключайте аппарат, все понятно.
В зале зажегся свет. Люди расходились, возбужденно переговариваясь: “Потрясающе!.. Невозможно, трудно представить!..”
— Извините меня, Александр Григорьич, — сказал Юлька, — я понимаю, что задавать вопросы глупо… но, может, вы хоть в двух словах объясните, что всё…
— Александр Григорьич! — В комнату вбежал Виталий. — Я все узнал! Пушка работала всю ночь, и утром тоже!
— Спокойнее, спокойнее, Витя, — сказал Второв. — Почему она работала, с какой целью, на какой мощности?
— Они облучали свои горшки, то есть растения. Проверка действия нейтринных частиц на рост конопли.
— Остроумно. Ну и что?
— Горшки у них на полу, так что весь поток нейтрино шел сверху вниз и пронизывал нашу аналитическую, где в это время был Леня. Мощность низкая, на три порядка выше естественного потока. Облучение производилось автоматически и в ночное время. Они с вечера включали и уходили.
— Так! — сказал Второв.
“Следовательно, я неправ, а прав Филипп. К обеим катастрофам причастно кварк-нейтрино. Ну что ж…” — подумал он и оглядел аудиторию.
— В свете последних данных события выглядят… хотя погодите, наверное, я не имею права делиться подробностями этого дела.
— Вас к директору, Александр Григорьич!
…В этот день Второв возвратился домой поздней ночью. Вероника сидела за его письменным столом и работала. В комнате висел табачный туман.
— Хорошо же ты начинаешь нашу семенную жизнь! — шутливо сказала она. — В первый же день возвращаешься во втором часу ночи.
Второв молча повалился на диван.
— Сашенька, покушай чего-нибудь. Там на кухне еда. — Мать осторожно вошла в комнату и с осуждением потянула носом.
— Пойду чего-нибудь выпью, в горле пересохло. — Он спрыгнул с дивана.
Обе женщины пошли за ним на кухню и молча смотрели, как он налил себе рюмку коньяку, выпил ее залпом и съел яблоко.
Вероника понимающе улыбалась.
— Плохи мои дела, дорогие, я почти арестант. Твой сын, мамочка, под следствием и отстранен от руководства лабораторией до выяснения всех обстоятельств катастрофы с корпусом “В” и гибели Фролова.
— Сядь. Не мечись. Выпей еще рюмку и рассказывай, — сказала Вероника. Она стала серьезной и внимательной.
— Пока они выяснят, Михайлов мой штат поодиночке растащит. А я людей годами воспитывал…
— Хорошо. Успокойся. Расскажи по порядку. Второв выпил еще рюмку.
— Какой порядок? Разве это порядок? Институтский юрист сказал, что для меня очень легко подходит статья о преступной небрежности или халатности по служебной линии с отягчающими… а впрочем, в их формулировках сам черт ногу сломит. Одним словом, что-то весьма неприятное…
— Сашенька, сыночек мой родной, объясни же наконец, что случилось?
— Да, пожалуйста, ясней, — сказала жена, — ведь мы же не знаем всех подробностей. Это связано с исследованиями Кузовкина?
— С ними. Именно Кузовкин подсунул мне эту проблему. Покойный академик был слишком умный. А с умными людьми всегда трудно. Впрочем, сейчас я уже не знаю, был ли покойник, вернее, имела ли место обычная смерть… Голова идет кругом… Раз это ДНК…
— Какая ДНК? Что это?
— Ах, Вероника! Кто теперь не знает, что такое ДНК! Такая длинная-предлинная цепочка, на которую нанизано множество разных химических групп. Она в растениях, в животных, в человеке. В каждой клетке человека в ядре располагаются молекулы нуклеиновых кислот. Этому соединению ученые присвоили звание материального носителя наследственности, в котором записаны все наши наследственные признаки. До полета первого человека в космос для исследования запускали разные биообъекты, в том числе и молекулы ДНК. Случайно одна исследовательская ракета улетела чуть ли не за пределы Солнечной системы и только сейчас вернулась. Находящаяся- в контейнере ДНК претерпела странные превращения — вероятно, она попала под неизвестный нам, людям, вид облучения. Ее направили к Кузовкину, и тот долго изучал ее, пока не догадался облучить нейтринным потоком. Произошло несчастье — ДНК словно с цепи сорвалась! Она с космической скоростью стала распространяться, расти. Рите, его помощнице, чудом удалось прекратить реакцию. Иначе бы их башня лежала во прахе, так же как и моя лаборатория.
Но, очевидно, Рита знала или, может, сама случайно нащупала тайну поведения ДНК, потому что у нее в лаборатории хранилось большое количество этого вещества.
Затем на сцене появляется ваш покорный слуга. Дурачок, который сидит перед вами. По записям я знаю, что у Кузовкина было очень мало вещества, что-то около пяти граммов, поэтому серебристый порошок в дьюарах я принял за какой-то реагент и на всякий случай решил проверить его химическую природу и отправил его Фролову на безобиднейший химанализ. Фролов рано утречком принялся за анализы с серебристым порошком, и надо же, чтобы в это же время этажом выше работала точно такая нейтринная установка. Плещенко облучал свои горшки. Катастрофа повторилась, Фролов погиб. Жалко парня! Такая глупая смерть.
— Его нашли?
— Что можно найти! Металлические предметы, которые почему-то уцелели… Эта ДНК обладает страшной разрушительной силой.
Второв сморщился и сжал кулаками виски.
— Голова болит? Милый, хочешь, чаю принесу? — спросила Вероника.
— Принеси… О чем это я? Да… Вообще я решил изучить структуру этой пыли на нашем телемикроскопе. Оказалось, что пыль целиком состоит из молекул ДНК. Нуклеиновая кислота съела корпус “В”! Молекулы бетона, известки, дерева и полимеров она превратила в длинные спиралевидные цепочки. Уму непостижимо! Это невероятно! Это невозможно! Но это произошло. Я видел собственными глазами.
В дирекции из меня начали вынимать душу. Я написал объяснительную записку еще до того, как узнал об исчезновении Фролова, а затем сообщил об этом в заявлении. Но все равно они смотрели на меня как на убийцу. Мама, похож я на убийцу? Но тайна остается тайной, я об этом все время помню…
Да, простите, я опять отвлекся. В общем, после разговора со следователем я сажусь в машину и еду за город, к Филиппу, в злополучный институт биохимии. Филипп принялся было меня успокаивать. Поезжай домой, отдохни, на тебе лица нет и прочее. Я ему говорю, что мышление не зависит от цвета лица и выражения глаз. Ну стали мы с ним ломать голову вместе, но так ничего и не придумали.
Да, совсем забыл: перед отъездом мы с Филиппом позвонили вдове Кузовкина. Филипп сказал, что следует посмотреть его домашние записи и документы. Может быть, там найдется указание на интересующие нас обстоятельства. Позвонили. Вдова разговаривала с нами очень нелюбезно и сказала, что к ней полгода назад обращалась с подобной просьбой некая Манич. Она ей отказала, а все служебные материалы передала в президиум, в личный архив академика. И тогда мы с Филиппом решили покопаться в личном архиве.
— Он вел дневник? — резко спросила Вероника и потянулась за новой сигаретой.
— Нет, он был слишком занят, чтобы тратить время на такие пустяки. Официальные бумаги, разные статьи, доклады, сообщения, выступления тоже не принесли желаемого результата. Во-первых, они не имели никакого отношения к интересовавшей нас теме, а во-вторых, в них почти ничего нельзя было понять. Эклектический бред. Тем более, что за последний год старик не написал ни одной статьи. Но зато в архив академика попал его настольный календарь, переданный, очевидно, вдовой. Почему календарь, зачем календарь — непонятно, но тем не менее календарь оказался в архиве. На листках календаря Кузовкин подводил итоги дня и намечал дела на завтра. Иногда философствовал, иногда писал стихи или анекдоты. Там было всё: формулы, рисунки, таблицы, отдельные цифры, планы. Очевидно, вдова по чисто формальным внешним признакам приняла этот календарь за очень важный рабочий документ. И он действительно оказался важным. Мы с Филиппом внимательно просмотрели его и заметили одну интересную особенность в записях.
Начиная с некоторого времени, записи академика становятся совершенно невразумительными. С точки зрения здравого нормального человека это невероятный сумбур, разобраться в котором нет никакой возможности. Например, на календарном листке за 17 января дается подробное описание пропуска на завод бытовых автоматов. Запись такая: “…Вчера в течение тридцати — сорока секунд видел пропуск в руках гражданина, ехавшего со мной от Вори до первого Зеленого кольца. Пропуск в темно-зеленой пластмассовой, истертой на сгибе обложке, на левой стороне, вверху, жирным шрифтом напечатано: “Завод бытовых автоматов”; ниже — пропуск номер 1345/31; Фамилия — Потапов, Имя и отчество-Геннадий Николаевич; еще ниже — действительно с 4.1 по 31.12. Графа “продлен с… по…” не заложена. Слева — фотография и круглая чернильная печать на ней, надпись на печати разглядеть не удалось. Совсем внизу напечатано слово “регистратор” и подпись в виде двух заглавных букв ЛЕ. Под чертой: Тираж 50000. Московская типография № 50 Главполиграфпрома, ул. Маркса-Энгельса, 1/4. Нет, каков я!”
— Это ты о себе? — спросила Вероника.
— Нет, это он о себе. Он был явно доволен собой. Затем несколько страниц календаря исписаны цифрами и подпись — “Анна Каренина”, часть I, глава I, стр. 20–23. Оказывается, Кузовкин решил закодировать в двоичной системе отрывок из романа. И опять приписка: “Каков я, молодец!” Потом идет подробнейшее описание билета на вертолет, с указанием цвета, помятости, номера, тиража, типографии, и рядом детальная схема летающей модели самолета. Все размеры и материалы указаны с умопомрачительной дотошностью. Филипп посмотрел и сказал, что сейчас таких моделей уже не выпускают, их делали много лет назад. И так далее.
Второв помолчал.
— Записи академика Кузовкина оставили у меня впечатление наползающих друг на друга ледяных глыб. Что-то с треском крошится, что-то рвется, ломается, летят осколки льда и водяные брызги. Грохот, шум, ничего не разберешь… Но вот одна фраза, которая подняла занавес над тайной, не до конца, конечно, но все же… Послушай, что он пишет. “Нам очень повезло, что Р…” Это Рита, очевидно, “…испугалась, когда ампула с препаратом и подставка под ней стали рассыпаться. Уже образовалось изрядное количество этого серебристого порошка, как Р. вскрикнула от страха и дернула рубильник в другую сторону, включив установку на полную мощность, и процесс прекратился… Значит, реакция идет в направлении синтеза только до 70000 единиц! Пою тебе, бог случая”. И еще что-то не совсем понятное: “Нужна была гибель “Седого”, чтобы Р. наконец согласилась. Скоро начнем, и пусть меня не осудят — все это, наконец, касается только нас двоих”.
Второв умолк и посмотрел на Веронику:
— Что ты обо всем этом скажешь?
— А ты?
— Я только и делаю, что говорю.
Нервными, порывистыми движениями он собрал документы и сложил их в папку.
— Дело Кузовкина — Манич — Второва, — горько ухмыльнулся он, — материалы и наблюдения…
— Саша, — она подошла к нему сзади и положила руки на плечи, — как ты думаешь, Рита очень любила своего академика?
— Думаю, что да. Она преклонялась перед его талантом и… любила, одним словом.
— Ты знаешь, мне пришла в голову одна мысль… Ты мне разрешишь познакомиться с бумагами Риты?
— Пожалуйста, я же тебе все рассказал. А что ты хочешь сделать?
— Видишь ли… — она замялась, — конечно, данных мало, но у меня появилась идея. Что, если попытаться воссоздать образ этой девушки. Чисто художественно, конечно. И настроение у меня сейчас самое подходящее.
— А, вот оно что… — сказал Второв. — Ну давай действуй. Но, боюсь, фактов маловато и все так запутанно.
— А я без фактов. Мне хочется передать настроение…
— Ну разве что. Настроение вещь важная. Правда, настроение не доказательство, его в дело не подошьешь, а впрочем, почему бы и нет? Пиши, а я лягу спать, у меня что-то голова разболелась…
Ему казалось, что он уснет, как только коснется подушки. На самом деле он проворочался еще часа два на твердой и тяжелой, словно вылепленной из влажной глины, постели. Один раз, выходя курить, он увидел, что жена еще работает в его кабинете. Оранжевые клубы табачного дыма плавали вокруг люстры.
Утром Вероника протянула ему несколько исписанных листков бумаги. Второв стал читать:
Рассказ о седом псе.
“Это единственное воспоминание о нем, которое мне захотелось занести на бумагу. Были и другие, оставившие более сильное и яркое впечатление, но моему сердцу дорого именно это. Может, потому, что все произошло до катастрофы? Не знаю, но, когда я думаю о Дигляре (так потом прозвали седого пса), у меня вновь возникает ощущение тревоги и ожидание несчастья, такое же, как и тогда перед взрывом. Это неприятное тяжкое чувство делает воспоминание ярким и достоверным, хотя мне сейчас грех жаловаться на плохую память.
Догорал пронзительный мартовский вечер. Бывают такие тревожные и утомительные вечера в самом начале весны, когда небо становится многоцветным и ярким. Дул сырой морозный ветер, и мы порядком замерзли. Он ужасно упрям. Сколько я его ни убеждала, ни за что не хотел садиться в машину.
Он проводит меня пешком, ничего ему не сделается, или я его совсем стариком считаю?
Разговор принимал тот неприятный оборот, которого я всегда стремилась избежать. В последнее время он все чаще возвращается к этой теме. Я поняла, что мысль о старости становится манией, идефикс, и всегда старательно избегала этой темы.
Иногда он так устало и тоскливо смотрел на меня или вздыхал, думая, что я не слышу его, а я все-таки слышала, видела, и сердце мое сжималось от боли. Плакать я не смела. Он терпеть не мог слез и становился злым и жестким, как хирург в операционной. Ведь все равно с этим ничего нельзя поделать. Оставалось молчать.
Мы шли по направлению к моему поселку. Ветер дул сбоку. А он все говорил о своих предчувствиях. Он почти никогда не делал логических выводов, не выдвигал точных, строго обоснованных предположений. Он говорил только о чувствах. Он все ощущал как часть удивительного ансамбля жизни. Я всегда останусь благодарной ему за эту потрясающую способность чувствовать, которая была сущностью его гениальности.
Дорога тянулась и тянулась, ветер то ослабевал, то вдруг нарастал, небо над нами горело, мерцало и переливалось, снег в полях за черными обочинами темнел и темнел. Он говорил, какая нам привалила удача. Необыкновенная, потрясающая удача. Вещество обладало чудесными свойствами. В нем таилась грозная разрушающая сила. В нем было еще что-то, о чем мы могли только догадываться.
“Нужно пробовать, — говорил он, — нужно смелее пробовать. Мы должны стать эмпириками, слепыми эмпириками, которые владеют единственным орудием исследования — методом тыка”.
Ветер развевал его шарф, от холодного воздуха порозовели щеки, взгляд сделался пронзительным и чистым. Я любовалась им, его задором и энергией, он казался мне юношей, совсем-совсем молодым.
И вот здесь, в эту минуту, мы увидели седого пса. С трудом различимый живой комок полз по темному снегу. Никто не крикнул нам — уйди, никто не предупредил, что с этой минуты для нас начнется другая, сложная и запутанная жизнь.
Мы остановились. Пес прополз несколько метров, приподнял голову и слабо заскулил. Возможно, у него была парализована нижняя часть тела или он просто очень сильно ослабел от голода и холода. Мы спрыгнули в кювет и взобрались на, снеговое поле. Какой это был жалкий зверь! Это был неповторимо жалкий зверь! Глаза его гноились, шерсть местами облезла, обнажив кровоточащие язвы. Эта немыслимая грязно-белая шерсть вызывала тошноту. Когда мы подошли, он уже не мог поднять голову, упавшую на передние лапы. Только изредка взмахивал похожим на мокрую мочалку хвостом. Мне сразу захотелось уйти. “Он больной”, — сказала я и отступила. “Нет, он не болен. Это старость. Смотри и запоминай. Это я, это я сейчас так ползу по жизни”.
Я возмутилась. Не помню точно, что я ему сказала, но там были слова: “ханжество”, “лицемерие” и еще что-то довольно обидное.
“Вы посмотрите на себя, — говорила я. — Прекрасно одетый, упитанный, розовый, с молодыми глазами человек оплакивает свою горькую судьбину. Смешно!”
“Не смешно, а грустно, — сказал он, — я чувствую себя именно таким вот несчастным псом. А как я выгляжу, это совсем другой вопрос”.
Затем он наклонился и поднял собаку. Мы повернули назад, к институту. Он нес собаку на руках, крепко прижимая ее к груди.
В лаборатории он сам вымыл и вытер ее, обработал язвы заживляющим раствором Флемминга. Я только ассистировала. Когда пес был накормлен и устроен в лучшей камере вивария, ему была сделана инъекция слабого раствора нашего препарата.
“Я сам буду делать уколы, — сказал он. — Опыты с этой собакой я проведу своими руками. Я чувствую, что она недаром попалась на моем пути”.
Он, как всегда, оказался прав, хотя поначалу я думала, что пес подохнет. Когда я пришла на другой день в виварий, Седой пластом лежал в своей клетке. Он не отзывался на оклики, не реагировал на еду и питье. Уколы тем не менее продолжались.
А уже через неделю Седой приветствовал пас веселым лаем, бросался на грудь и норовил лизнуть прямо в лицо. Это было поразительное превращение! К собаке вернулись здоровье, и сила, и веселость. Мой друг был счастлив, его переполняла сдержанная гордость, тихое торжество.
Конечно, многое в этом успехе зависело от Случая, обязано Случаю, рождено Случаем. Но ведь и Случай дается только тем, кто его заслуживает…
Особенно поразительной была полнота выздоровления Седого. У него даже восстановились какие-то старые, угасшие рефлексы. Например, стоило включить электрический свет, как пес бросался к миске с едой. Эта реакция появилась только на десятый день лечения препаратом “А1”, и шеф сказал, что легко может объяснить поведение пса. По его мнению, пес когда-то жил в темной комнате или передней, где свет включали только перед его кормлением.
Затем Седой начал проявлять особый интерес к детям. Малыши редко появлялись на территории нашего института, но все же иногда родители приводили ребятишек посмотреть мышей, крыс, обезьян. Заодно дети демонстрировали сотрудникам института свои таланты. Декламировали стихи, отвечали на каверзные вопросы взрослых или красноречиво молчали, уцепившись за юбку матери или брюки отца. Последнее было наиболее распространенной формой их публичных выступлений. Чаще же всего они возились с Седым. Пес в это время уже получил полную свободу и с независимым видом разгуливал по двору.
Однажды, наблюдая возню детей и собаки, мой друг сказал, что Седой ведет себя как щенок. Это замечание поразило меня. Действительно, ведь Седому было не меньше семи — восьми лет, а прыгал и тявкал он, как семимесячный. Очевидно, там, где он вырос, было много детей, он к ним привык и любил их.
“Он впадает в детство”, — заметил мой друг, и я сказала, что я тоже хотела бы впасть в детство. Помню, что он посмотрел на меня внимательно и долго и ничего не ответил.
Всем нашим подопытным объектам мы вводили препарат “А1”. Я сейчас не могу без содрогания вспомнить всех этих подыхающих от старости, болезней и увечий крыс, мышей, свинок.
“Все, — сказал однажды мой друг, — кончаем… Все ясно”, — добавил он. А что, собственно, было ясно? Препарат восстанавливал здоровье? На этот вопрос трудно было ответить определенно. Статистика показывала, что только пятьдесят процентов животных возвращались в норму. А остальные погибали.
Но что-то с ними все же происходило. Но это что-то было таким очевидным и одновременно неуловимым… Мы долго ломали голову, как определить состояние, в котором оказывались наши животные после лечения препаратом “А1”.
“Они молодеют”, — говорила я, а шеф, ядовито улыбаясь, указывал мне на седину нашего пса и склеротические прожилки в глазах. “Они глупеют”, — утверждала я, и мой друг неодобрительно качал головой. Это была явная клевета на наших веселых и сообразительных животных.
“У них восстанавливается память”, — говорил он, и это было похоже на истину. По всем признакам сильнее всего и резче всего наш препарат влиял на восстановление памяти, на воскрешение забытых рефлексов молодости.
Затем случилось несчастье. Погиб Седой, погиб в отчаянной, мужественной схватке, спасая жизнь нашему сотруднику. У нас в виварии расположен большой обезьянник, в котором среди множества макак, мандриллов и прочей обезьяньей мелочи содержался огромный яванский орангутанг. У него было отдельное помещение, снабженное надежными запорами. И все же, несмотря на сторожей и замки, а может быть, именно благодаря им, обезьяна сбежала. Все были слишком уверены в принятых мерах безопасности. А оранг удрал и скрылся в заповеднике, благо до леса рукой подать. Изредка зверь возвращался в виварий, оставляя после себя растерзанные тушки кроликов и перья птиц. Не знаю, что его тянуло обратно, но перепуганные сторожа потребовали либо выловить обезьяну из заповедника, либо снабдить их огнестрельным оружием. В тот же день, когда были выданы винтовки, оранг напал на одного из сторожей, и плохо пришлось бы старику, не окажись рядом Седой. Пес бросился на спину обезьяне и отвлек ее от человека. Помятый, ошалевший от страха сторож вскочил на ноги и стал стрелять в катавшийся по земле клубок тел. Так погибли и вольнолюбивый оранг и наш Седой.
К моему удивлению, гибель Седого сильно поразила шефа. Узнав о ней, он долго молчал и затем сказал, что хочет попробовать препарат на себе.
По его тону и взгляду я поняла, что это решение окончательное, что сопротивляться и уговаривать бесполезно. Это был приказ, обсуждению не подлежащий.
И тогда я сказала, что тоже хочу попробовать препарат на себе. Мне показалось, что он обрадовался принятому мной решению, хотя и стал спустя несколько минут отговаривать меня и даже погрозил кулаком…
Могла ли я подумать, что его руки, сильные руки его попадут под кварк-нейтринный поток и на моих глазах превратятся в серебристую пыль? Как нам страшно не повезло!..”
— Ну и что? — спросил Второв, отложив в сторону последний лист.
— Как — что?
— Что случилось после того, как они ввели себе препарат?
— Это неважно! Я не собиралась разгадывать тайну, просто мне хотелось нарисовать образ и высказать кое-какие свои идеи…
— Скажу тебе прямо. Это ничего общего с Ритой не имеет. Ты не обижайся, но это так.
— А по-моему, все верно. Рита — добрый, интеллигентный человек, научный работник… Высший стиль мыслей, чувств и слов…
— Рита — это битое стекло в тесте. Голыми руками мять не рекомендуется, — резко сказал Второв. — И, уж конечно, она не будет называть его “мой друг”, или “он”.
— А как она его называла?
— Не знаю. Но это неважно. Про пса хорошо, про старость хорошо. По-видимому, такой стимул в деяниях Кузовкина существовал. И еще кое-что есть… Так что спасибо, в общем.
— Куда же ты забираешь рассказ?
— Хочу еще раз прочесть.
— Значит, тебе все же понравилось?
Второв неопределенно хмыкнул и, сунув рукопись в портфель, пошел к двери. Он был раздражен ее самоуверенностью. Но — и он понял это сразу — ее работа была первой попыткой нарисовать законченную картину того, что когда-то разыгралось между двумя ушедшими из жизни людьми. Он не поверил ни одному слову, но ясно почувствовал, что в его руках был метод. И еще он понял, что ему не хватает фантазии, всегда не хватало фантазии.
…Войдя в свой кабинет, Второв подмигнул портрету Опарина, но тот остался безучастным и равнодушно смотрел, как он запирает двери и на цыпочках пробирается к письменному столу.
“Хорошо, что хоть кабинет не опечатали, — подумал Второв. — А то и приткнуться негде. И как это Михайлов упустил?..”
Он выдернул телефонную вилку из гнезда, открыл форточку, закурил.
“С этим псом у Веры, кажется, получилось неплохо. Сам не пойму, в чем там дело… Нет, конечно, все это сюсюканье никакого отношения к Кузовкину не имеет. Понятное дело, что все там было иначе. Но сам метод! Метод, пожалуй, хорош… Нужно и мне попытаться рассказать все с самого начала. Рассказать самому себе. Одеть фантастический костяк плотью фактов…”
Он сбросил со стола книги и папки прямо на пол. Достал из ящика чистый лист бумаги и написал крупными буквами:
ДНК ИЗ КОСМОСА.
“И все же что там могло произойти? Излучение, взрыв, особые частицы?.. Пожалуй, не стоит хитрить перед самим собой. Все равно хочется поставить этот вопрос. Нет! Нет! Так нельзя. Я растекаюсь мыслию по древу. Все догадки и предположения должны быть отброшены! Факты и обстоятельства, обстоятельства и факты, и все, что с необходимой логикой вытекает из этих фактов. Никаких фантазий…”
Факт № 1. ДНК побывала в космосе и возвратилась на Землю.
“Как далеко занесло в космос эту станцию? К сожалению, в сопроводительной записке Комитета ничего об этом не сказано. Да и неважно это. Они сами, наверное, не знают. Где летала, как летала нуклеиновая кислота, — никому не станет легче от знания этих деталей. Главное, что побывала в космосе, в не освоенной человеком части пространства, и там… Снова лезут в голову эти братья по разуму, долой их! Значит, ДНК там подверглась каким-то воздействиям. Каким? Неизвестно. С чьей стороны — тоже неизвестно. Одним словом, подверглась и вернулась на Землю. Следующий этап…”
Факт № 2. Исследования космической ДНК производились академиком Кузовкиным совместно с Манич.
“Попробуем еще раз представить себе обстоятельства, связанные с этой историей. Ну, исследовали. А дальше что? Прежде всего, конечно, повторили известное. Оказалось, что у них в руках типичная ДНК, которая была отправлена много лет назад в космическое пространство. Ученые любят повторяться. Вся наука зиждется на повторах. Впрочем, подобные соображения к делу не относятся. Их в протокол не впишешь”.
Факт № 3. Кузовкин и Манич подтверждают, что по всем физико-химическим показателям они имеют дело с типичной дезоксирибонуклеиновой кислотой, извлеченной из вилочковой железы человека.
“Затем неугомонный старик, перебрав все физические и химические методы испытаний, решает поместить препарат в нейтринный поток. Происходит удивительное — ДНК разрушает материалы, воссоздавая самое себя из атомов и молекул любого рода. Кроме металлов, конечно. Металлы почему-то устояли. Случайно… Ах, случайно? Уж эти мне случайности, ими полна литература, но не жизнь. Так или иначе, Рита дергает рубильник не туда, куда надо, мощность установки увеличивается на несколько порядков, и реакция останавливается”.
Факт № 4. Космическая ДНК в потоке кварк-нейтрино, обладает сокрушительной, разрушающей силой; реакцию, впрочем, может прекратить тот же нейтринный поток, но повышенной мощности.
“Кажется, достаточно? Обнаружено поистине замечательное свойство, нужно трубить о нем повсюду, подавать заявку на патент, выступать с сообщениями и так далее. Однако Кузовкин не торопился, он продолжает опыты, он ждет… Чего ищет академик? Если поверить тому, что написала жена, старика больше всего интересуют биологические аспекты применения таинственной ДНК. Биологические и медицинские… Геронтология прежде всего. Почему? Разве не достаточно тех диковинных физических свойств, обнаруженных в нейтринном потоке? Очевидно, для Кузовкина этого мало. А почему, этого мы, наверное, никогда не узнаем… Может, действительно старость… Что мы о ней знаем? Кузовкин стареет, он ученый, активный ученый, который борется с природой, а не только изучает ее. Опыт с псом, с мышами и морскими свинками подает надежду… А вдруг? И Кузовкин очертя голову бросается в пучины неизведанного эксперимента… Туда же вовлекается Рита…”
Факт № 5. Кузовкин проводит новую серию экспериментов с космической ДНК для того, чтобы изучить ее биохимическое и биологическое действие. Обнаружив положительный эффект, ставит опыты на себе. Он и Р.Манич вводят себе какую-то дозу препарата.
“Впрочем, это еще надо проверить… Ну да ладно. Допустим. Что же произошло после этого? Риточка сделала всего лишь одну запись. “Боже мой, и я еще хотела что-то записывать!” Что значит эта фраза? Ужас, безнадежность или наоборот, такая простая очевидная ситуация, что и записывать нечего? Когда Рита ввела себе ДНК, — одновременно с ним или после?”
Факт № 6. Сопоставление дат показывает, что после введения ДНК у Кузовкина начался период обостренного чудачества. Со слов очевидцев следует, что поступки, Кузовкина в этот период обнаруживали в нем либо гения, либо сумасшедшего, либо гибрид сумасшедшего и гения. Необычайная острота восприятия, потрясающая зрительная и ассоциативная память, сила, энергия — все это не могло не вызвать удивленного внимания со стороны окружающих.
“А что же в это время происходило с Ритой? Она отсутствовала? Все говорят только о Кузовкине, а она что? Ведь она тоже согласилась быть подопытным кроликом. Почему же гениальность пришла только к Кузовкину? Или… может быть вот как: они решили сдвинуть опыт по времени! Очевидно, они договорились: сначала он, потом она…”
Факт № 7. Кузовкин гибнет в результате взрыва узла фокусировки нейтринной пушки.
“Так ли это? Вернее, совсем ли точно эта фраза отражает действительность? Если судить по записям Риты… Не оставляет чувство, мучительное чувство недоговоренности… Даже просто непонятности. Сначала ведь он начал рассыпаться, а затем уже произошел взрыв. А точнее — неполадки в узлах фокусировки заставили Кузовкина резко повернуться, руки его попали в нейтринный поток и… Теперь я знаю, как это происходит. Достаточно небольшого количества космической нуклеиновой кислоты поместить в концентрированный нейтринный луч, и начнется цепная реакция. Реакция разрушения, реакция деградации… Впрочем, с точки зрения ДНК — это реакция синтеза и воспроизводства. Но разве у ДНК существует “точка зрения”? Что это я, право… Не надо отвлекаться! В организме Кузовкина находилась космическая ДНК, он вводил ее регулярно малыми дозами. Бомбардировка нейтринными частицами вызывала распад тела. Рита видела своими глазами, как рассыпались его руки. Затем только произошел взрыв. Вот почему от Кузовкина ничего не осталось. И как это подобное соображение не пришло в голову раньше кому-нибудь из следователей? Ведь совершенно невероятно, чтобы один человек, Рита, остался цел и невредим, а другого разнесло в пух и прах. Причем оба находились в одной комнате! Бессмыслица… Хотя, впрочем, как говорят, Рита была тоже сильно помята, затем пожар мог уничтожить следы… Все это так просто. Да и следователей интересовало другое. Не было ли здесь злого умысла с чьей-нибудь стороны? Вот что их интересовало. Очевидно, не было… На то он и Случай, да еще и несчастный, чтобы вобрать в себя достаточное число невероятных причинно-следственных связей. Да, пожалуй, так и было… Именно так, не иначе. Но почему Рита буквально сошла с ума после этого случая? Конечно, все причины, о которых я знаю, могут считаться достаточными. Гибель любимого человека? Возможно. Чувство собственной вины? И это возможно. Судя по ее запискам, она что-то не подготовила перед опытом, поэтому, может, и закипела вода в холодильнике, поэтому Кузовкин бросился к установке, поэтому руки его попали в нейтринный поток… Что ж, вполне возможно. Но вот вопрос: когда Рита ввела себе ДНК? Перед взрывом или после? После — отпадает, потому как смерть Кузовкина настолько потрясла ее, что ей было не до опытов. Определенно, она сделала это перед смертью Кузовкина, может быть, совсем незадолго перед катастрофой. Если ДНК повлияло на нее так же, как на академика, а у нас нет оснований предполагать что-либо иное, она находилась в состоянии особого обостренного восприятия действительности. Сцена гибели Кузовкина застыла в ее глазах, как неподвижное, статичное изображение, от которого она уже не могла избавиться. Она как призрак днем и ночью преследовала бедную женщину! Недаром же Рита рассказывала всем только об этом, только об этом… Даже мне, новому, незнакомому человеку, она три раза пыталась рассказать о том, как погиб Кузовкин. Причем одними и теми же словами! Как вызубренную роль… Да, пожалуй, так и было. Очевидно, в этом состоянии крайнего напряжения всего человеческого существа такие сцены подобны смертельному ранению. Да, да, это так, это только так! Если Кузовкин мог запомнить номер автобусного билета, тираж, типографию, цвет, линию обрыва, то какие подробности должна была помнить Рита! Она помнила всё, все ужасные детали с неисчезающей четкостью, со сводящей с ума ясностью… Какое счастье, что природа дала нам возможность забывать!”
Факт № 8. Р.Манич присутствовала при гибели Кузовкина, находясь под влиянием препарата “А1”. Все ужасы этой сцены отпечатались в ее памяти с фотографической точностью. Не в силах преодолеть, забыть эту сцену, Р. Манич решила уйти из жизни.
“Итак, с гипотезами, касающимися дела Манич — Кузовкин, покончено. Возможно, намеченный ход событий будет корректироваться со временем, по мере поступления новых фактов, но пока предложенная линия довольно логично и обстоятельно связывает между собой наибольшее число фактов и вероятных обстоятельств”.
Второв сел на стул верхом и принялся раскачиваться.
“Как действует космическая ДНК на человеческий организм? Почему так различно поведение Кузовкина и Риты? Чем объяснить эту разницу? Он стар, она молода? Он мужчина, она женщина?”
Второв вновь принимается рисовать на бумаге большими буквами вопросы и рядом — маленькими буквами ответы.
1) ДНК? Стал запоминать (логарифмы, билеты, энциклопедия);
2) ДНК? Обрел большую силу (перевернул автотележку с кормом);
3) ДНК? Помолодел?
“Последний, третий пункт под вопросом. Мне никто не говорил, что он помолодел. Глаза молодые, блестящие… Тьфу, пропасть, это же из домыслов Вероники! Нет, пожалуй, третий пункт придется зачеркнуть, да и второй… Хотя для второго есть подкрепляющий, довольно убедительный факт. Старик переворачивает тележку. Все это так, но старик-то и раньше на слабосилие не жаловался. Но, пожалуй, самым бесспорным остается первый пункт. Укрепление и восстановление памяти, эрудиции, интеллектуальной восприимчивости”.
1) ДНК? Все время помнила о сцене гибели Кузовкина, никак не могла забыть об этой страшной минуте.
“Но это, пожалуй, и все. А может, появились бы и другие свойства, если бы не гибель старика, которая вышибла ее из колеи. Так в чем же сущность действия ДНК на организм?”
ОТКРЫТИЕ
Космическая ДНК возвращает человеку полную вещественную память, накопленную в течение его жизни.
“Да, это так. Человек может вспомнить все, что он прочел, увидел, перечувствовал. Так академик Кузовкин превратился в юного гения в том возрасте, когда некоторые начинают впадать в старческий маразм. Но, очевидно, все же память восстанавливается не сразу, а по принципу: главное-сначала, ярче, убедительнее; второстепенное — потом, не так остро, не столь явственно. Иначе человек захлебнулся бы в потоке воспоминаний. Но Рита, Рита… Ей конечно, лучше было бы восстановить память в целом или еще лучше не восстанавливать ее совсем, чем носить перед своим мысленным взором этот ужасающий миг. Она погибла из-за препарата, который сделал Кузовкина гением”.
ДОБРО ИЛИ ЗЛО?
“Закрепление химической памяти… Возможность быстро усваивать и запоминать намертво! Шутка ли… Это позволит сократить обучение, резко ускорит общечеловеческий прогресс… Но смогут ли люди жить, ничего не забывая? Вот, допустим, я и Вера. Нам нужно очень многое забыть, иначе… А Рита, которая не сумела забыть? Здесь все непросто, все двояко. И кто возьмет на себя ответственность за выбор, за синтез pro и contra? И про катастрофы нельзя забывать, про цепную реакцию в кварк-нейтринном потоке… Но это же управляемая реакция! Все дело только в режиме. Год работы, и вопрос будет решен. Так и напрашивается мысль, что это чья-то подсказка! Память — это власть над временем… Здесь стоит подумать. Крепко подумать… И, собственно, даже неправомерно ставить такую альтернативу: добро или зло. Нужно, чтоб было добро! И это зависит от нас, людей. Как мы захотим, так и будет. Природе ведь чужды такие понятия, как зло и добро. Все только в руках человеческих. И в моих руках тоже. Но не слишком ли я самонадеян? Умещается ли в мою жесткую схему вся противоречивая эволюция его гениальной идеи? Продолжатели будут отталкиваться уже от моих выводов. Они не вернутся к запутанной трагедии Кузовкина. Может, не торопиться, еще подумать?”
За окном догорал четвертый день.
— Итак, товарищи, я собрал вас, чтобы сообщить… интересное известие.
Петр стоял у костра, держа в руках небольшой кусок известняка. Остальные, устроившиеся вокруг огня, смотрели на него снизу вверх.
— Садись, — подражая хорошо поставленному голосу педагога, сказала Марина. — Двойка. Свои мысли необходимо выражать своими словами.
Склонив голову набок, Петр с любопытством оглядел своих спутников. Деловитая, хозяйственная Марина сосредоточенно дула на ложку с горячей кашей, которую собиралась попробовать. Загорелая, с разгоревшимся от жара лицом, девушка пыталась быть серьезной, но это ей плохо удавалось. Зато Тимофей был предельно сосредоточен. Громадный увалень, он отвечал столь же неторопливо, сколь и мыслил. Секунд через пять, когда до него дошли слова Петра и Марины, он оторвал наконец взгляд от подвесного мотора, в котором копался, глянул на высившегося у костра командора. Потом Тимофей добросовестно провел ребром ладони под носом, оставил на щеке рыжий след масла:
— Ну…
Дзолодо не обратил на заявление Петра ровно никакого внимания. Он полулежал у костра. Его узкие раскосые глаза не отрываясь глядели на пламя. Петр искренне усомнился, слышал ли Дзолодо сказанное. Как всегда, он блуждал в дебрях шахматной мысли.
“Жаль, коли так”, — решил командор. Интереснейшее известие, которое он собирался сообщить, касалось Дзолодо самым непосредственным образом.
— Ну! — протянул Тимофей. — Говори, что ли…
— Нам необходимо вернуться на развилку рек и идти вверх по Лосиной, а не по реке Солнечного луча, куда мы свернули. Ясно?
Марина зашипела, ожегшись кашей:
— Это плохая шутка, командор.
— Да… — среагировал Тимофей.
— А как же я? — Дзолодо сел. Его глаза необыкновенно округлились.
— Мы не можем изменить маршрут, — твердо сказала Марина. — Что за чепуха! Не пешком же пойдет Дзолодо до Высокого. И меня там дела ждут. Выдумает…
— Да, — подтвердил Тимофей. — Ерунда получается, командор.
Все замолчали.
Марина поднялась, захватила чайник и ушла к реке. Она считала заявление командора несерьезным.
В темноте на перекате плескалась вода. Слышался глухой перестук камней, которые течение волочило по дну. Стояла удивительная тишь. Такой никогда не было. В безветрии затаилась тайга.
Что-то неясное, скрытое темнотой, поднималось в поросшие тайгой горы из далекой долины.
Тревожно дрожал свет звезд. Они не мерцали, как обычно, а именно дрожали, словно их лихорадило.
Марине показалось, что на той стороне у воды мелькнули во тьме чьи-то горящие зеленым светом глаза.
Она готова была поклясться, что видела их на самом деле, и, возможно, так оно и было. На какое-то мгновение Марина ощутила себя в полном одиночестве, и тогда пришел страх.
Позади нее, у костра, громко заговорили. Марина прерывисто вздохнула и направилась обратно.
— Я видела на том берегу чьи-то глаза, — сказала Марина, но ее никто не слушал.
— План не догма, а руководство к действию. Нам необходимо изменить маршрут, — сухо сказал Петр.
— Мы должны знать — почему? — отрезал Тимофей.
— Идти вверх по реке через заломы? — Дзолодо вскинул брови. — И как же я? Когда я попаду домой? К родным?
— Может быть, ты все-таки объяснишь, в чем дело? — попросила Марина и добавила: — Нельзя же не считаться с нами.
— Дайте договорить. Набросились!.. Ну вот. — Петр знаком попросил всех приблизиться к карте, которую он расстелил у костра. — На всем протяжении Лосиной, до впадения в нее реки Солнечного луча, я находил на берегах ископаемого моллюска Мидендорфа. Мидендорф — ученый-геолог, который в прошлом столетии исследовал бассейн реки. Но тогда палеогеология не была еще достаточно развита. Приуроченность вымерших существ к залежам полезных ископаемых почти не изучалась.
— Это интересно, — кивнул Дзолодо. — Значит, как их…
— Моллюск Мидендорфа, — ответил Петр.
— Значит, моллюски Мидендорфа выносятся из Лосиной. а в реке Солнечного луча, куда нам по плану надо свернуть, их, по-моему, нет.
— Точно.
— Река Солнечного луча течет в предгорьях. На равнине фактически. И на ее берегах нет известняков. А в каньоне Лосиной, посмотрите, известняков полно. Поэтому я настаиваю: надо изменить маршрут.
— А к чему они приурочены, как ты говоришь? — спроси.] Дзолодо.
— К месторождениям олова.
— Серьезно? — подался вперед Тимофей. — Чего же ты молчал? Кустарь-одиночка.
— Я не мог сказать. Не был уверен.
— Ничего себе! — заворочался Тимофей. — Не был уверен. Ты, что ли, открыл этих моллюсков в Лосиной? Тебя же просили проследить. Так?
— Не совсем. Самые верховья реки Солнечного луча и Лосиной почти не были обследованы палеогеологами. Понимаете? Случайно в школьной коллекции обнаружен образец с отпечатком моллюска. Три года назад выпускники ходили в этот район. Вот меня и просили проверить.
— И ты молчал! — хлопнул себя по колену Тимофей. — Нет, ты пижон. Махровый пижон.
— Действительно, — подтвердил Дзолодо.
— Как у вас все быстро получается, мальчишки. — Марина пожала плечами. — Р-раз — и повернули. А дела, которые ждут в Высоком? Я что же, не выполню задания? Не соберу фольклор?
— Потом. Обследуем Лосиную — и пойдем по реке Солнечного луча в Высокое. Решили? — Петр оглядел товарищей. — Меняем маршрут. Завтра проскочим к Лосиной — и вверх.
— Дорога там дрянь. Говорят, завал на завале и течение очень быстрое, пороги. За мотор я не ручаюсь. — Тимофей говорил это неторопливо, отделяя фразы длинными паузами. Петру показалось, что он произнес целую речь.
Марина усмехнулась:
— А за себя? Будто мы просто пойдем по другой улице.
— Но ведь время, Петя. Сколько времени уйдет! — веско заметил Дзолодо.
— Две — три недели нам понадобится. Потом — отдохнем в Высоком. Вы одно поймите: у нас есть возможность сделать открытие!
— Этот моллюск всегда, как это, приурочен к олову?
— Ну, знаешь, Тим! — Командор развел руками. — Может, моллюск есть, а олова нет.
— Короче — риск, — подытожил Тимофей.
— Петр неправ! Надо идти намеченным путем. Мы не уложимся в срок. А у каждого своп дела, планы. Останется время — вот тогда другое дело.
— Хватит, Марина. Ты можешь оставаться и ждать нас здесь, — сказал Петр. — А еще про романтику говорить любишь. Комиссаром у нас числишься, уважаемый замсекретаря комсомольской организации школы.
— Демагогию разводишь, Петенька, — почти пропела Марина.
— Ну, это ты брось! Я предлагаю настоящее большое дело. Конечно, я понимаю, Дзолодо — пассажир, он просто в гости к родным едет. Поэтому он против.
Дзолодо смутился:
— Почему же…
— Значит — “за”? — приступил к нему Петр.
— Так нечестно! — возразила Марина.
— “За”?
— Как все… — Дзолодо растерянно опустил глаза.
— Мы не имеем права менять маршрут! — с отчаянием воскликнула Марина. — Если мы вовремя не придем в Высокое, нас искать начнут.
Петр отмахнулся:
— Мелочи. Я, как командор, беру ответственность на себя. Попятно? Ну, Тим?
— Мотор… Ведь он не такой уж сильный… В верховьях Лосиной течение…
— На шестах дойдем! — воскликнул Петр. — Ну, Тим!
Тимофей поморщился, почесал щеку, окончательно испачкал лицо смазкой:
— Давай!
— Вот так, Марина. — Петр развел руками. — В меньшинстве. Придется подчиниться.
В безмолвии ночи послышалось тугое дыхание ветра в вершинах. Шум заглушил звонкое биение реки в каменистых берегах. Марина глянула вверх. Звезды лихорадило, но только на половине неба. Другая была аспидно-черной. Ее затянуло громадой тучи. От нее потянуло резким холодом.
— Дождь будет! Крепить палатку надо! — крикнула радостно Марина, подумав, что непогода задержит их и Петру волей-неволей придется отказаться от своей затеи. — Скорее! Скорее!
Порывы в вершинах набирали силу.
Ветер усилился настолько, что, казалось, спустился к самой земле, заколебал пламя костра.
Ослепительный иссиня-белый свет вспыхнул в туче. Молния была похожа на дерево, повернутое стволом вверх, а огненные ветви уперлись в землю. Через мгновение скалы дрогнули от этого прикосновения. Звук удара был так силен и плотен, будто по ушам ударили кулаками, а в глазах все еще стояло сверкающее дерево.
И еще не затихли раскаты, как снова вспыхнула молния, ярче и грандиознее, чем первая. Удар грома еще не долетел до них, а новое огненное дерево низринулось ветвями вниз. Раскаты грома слились в сплошной оглушающий звук.
Воздух стал удушлив, словно кошмар.
Забившись в угол палатки, Марина закрыла лицо руками и ойкала при каждом проблеске молнии. Непроницаемая ткань палатки-серебрянки при каждой вспышке просвечивала будто кисея.
Мальчишки бесновались:
— Во дает!
— А ну еще разок!
— Э! Пудзя! Э! — подбадривал Дзолодо удэгейского бога огня и молний.
Всплески ядовитого цвета молний чередовались с ударами грома, от которых содрогалась земля. Но дождя не было. Несколько редких капель, точно камешки, ударили по скатам. И все.
Грохот грома и вспышки молний уползли вверх по реке, в сторону гор. Стало душно и даже пыльно. Пыль скрипела на зубах.
Всю ночь Марине снились какие-то чудовища.
Мальчишки тоже проснулись хмурые. Только Петр бодро торопил всех. Позавтракали вчерашней кашей.
— Может, ребята, не будем делать глупостей? — спросила Марина.
Петр и бровью не повел, будто такой призыв не мог относиться к нему. Тимофей и Дзолодо покосились на Марину, но промолчали.
Только когда укладывали во вместительную самодельную лодку из дюраля свои пожитки, командор изрек:
— Женщины в походе — только обуза.
Марина хотела съехидничать, но сдержалась, даже усмешку постаралась спрятать. Так не годится. Раз решили идти, надо, чтоб все было хорошо.
— Тим! Как мотор? — суетился Петр. — Марина, Дзолодо, вещи уложили? Давайте, давайте!
Командор присматривался ко всему, что делалось. Потом схватил лопатку и стал засыпать костер. Но то и дело отвлекался. Либо Марина положит карабин не туда, то кастрюля окажется не па месте. Командор кричал, махал руками, бросался к лодке и сам наводил порядок.
Наконец все собрались.
Командор устроился на носу лодки. Он был впередсмотрящим, Марина и Дзолодо — в центре, а Тимофей — на корме у мотора.
— Пошли!
Затрещал мотор, вспенилась вода за кормой, и, развернувшись широкой дугой, лодка обогнула косу и вошла в Лосиную.
Дзолодо вздохнул, взглянув на реку Солнечного луча, которая вела прямо к его родному поселку на месте старого становища. Увидел Дзолодо и место их стоянки: серый дымок над костром.
“Погаснет, — подумал Дзолодо. — Может, это и не дым, а пар… Ничего. Погаснет”.
— Прямо по курсу — пожар! — сказал пилот. Он чуть повернул самолет, чтобы сидящему справа от него летнабу стал лучше виден сизый дымок на горизонте.
— Вижу! — Летнаб посмотрел на приборы. Скорость была сто сорок километров. — Может, прибавить?
Услышав этот вопрос, пилот усмехнулся. Он ожидал его с того момента, когда на горизонте показался подозрительный, размытый струящимся маревом и далью дымок. Это пятнышко трудно было разглядеть, но пилот увидел. Он был старым военным летчиком. Но когда капитану Ванину исполнилось сорок, ему запретили летать на реактивных. Правда, предлагали остаться в армии и работать на земле, но он отказался.
Отказался он и от пассажирских перевозок и твердо осел в ГВФ. На охране лесов. Эта работа напоминала боевые будни.
— Может, прибавить? — Летный наблюдатель настойчиво повторил вопрос.
— Тридцать восемь и восемь десятых метра в секунду, — откликнулся Ванин.
— Не понимаю.
— Сто сорок километров в час.
— Можно быстрее?
— Вы летаете не первый год и знаете — нельзя, — ответил пилот. Ванин подумал, что на реактивном самолете он оказался бы над зоной пожара через несколько минут, а “Як-12” будет добираться около часа. И еще пилот подумал о том, как трудно бывает человеку, когда он переживает возможности своих сил, а потом — что немного завидует летнабу. Тому до своего возрастного ценза далеко. Косых едва перевалило за тридцать. Однако, по твердому убеждению Ванина, он сохранил горячность и норовистость ранней молодости.
Антон Косых, видимо, чувствовал: для Ванина главное в работе патрульного не лес, который он охраняет, а сама возможность летать, быть в постоянной “боевой готовности”. Поэтому летнаб старался “заразить” Ванина любовью к тайге, которая сотней оттенков переливалась под крылом “Я-12”. И эти оттенки зеленого моря не были чем-то застывшим, они менялись ежедневно, в зависимости от погоды, солнечного освещения; ранней весной цвет тайги был один, в разгар — другой, а в начале лета — совсем особенный… Всех и не перечислишь. Но Косых знал все оттенки зелени всех пород деревьев во все времена года. Знал Косых, где и какая порода деревьев растет и почему в одном месте тайга мало страдает от пожара, а в другом выгорает очень сильно.
Как правило, они возвращались на аэродром в отличном настроении. Отводили машину на стоянку, ложились на траву в тени крыла.
— В районе, где мы сегодня патрулировали, — говорил, к примеру, Косых, — кедр относится к зеленомошному типу. Как его лесники называют. Он невысок и тонок. Кроны узкие. Метра три — четыре в поперечнике. Хвои дают мало. И осадки- дождь ли, снег — сквозь кроны хорошо проходят. Меж корневищами обычно растет мох. Влаги-то много. А в нем, во мхе-то, хвоя остается и гниет…
— Угу, — поддакивал пилот, слушая вполуха. Он думал о небе и вспоминал, каким бывает оно днем на высоте десяти тысяч метров и каким на пятнадцати и на двадцати, когда в фиолетовой глубине проступают звезды, большие и яркие, а глаза ощущают бездну пространства.
— Вот и нет под кедрами, у корней-то, горючего материала, — терпеливо продолжал объяснять Косых. — Хвоя сгнивает, а подо мхом — влажно. В таких местах даже когда два — три пала пройдет, деревья выживают. Хоть и ожоги на стволах большие.
— Угу…
— Ожоги-то располагаются выше корневых лап. На стволе кора толстая, не такая нежная, как на лапах.
— Угу, — отзывался пилот.
Косых замечал: Ванин думает о другом, — обижался, замолкал, чтобы через час — другой, а то и на следующий день, снова, с упорством сибиряка, начать разговор о тайге, о деревьях и о том, как спасать лес от огня.
Но в тот день, когда после часа патрулирования на горизонте показался дымок, все было по-иному. Косых посмотрел в затылок пилота, закрытый кожаным шлемом, и подумал, что они не могут сработаться с Ваниным. Тот слишком любит свою машину. Его не уговоришь заставить мотор работать на полную железку, хоть плачь, не принудишь подкинуть газку. А там, впереди, пожар. Горит тайга.
Она бессловесна, но живая, страдает молча, и огонь терзает деревья. Пламя будет бушевать долго, пока не наткнется на широкую реку, огромную марь или болото, которые могут преградить путь огню, или до тех пор, пока человек придет на помощь деревьям и спасет их.
Косых смотрел сквозь сверкающий диск пропеллера. Ему и без карты было понятно: пожар идет по реке Лосиной. Узкий каньон, пробитый упорной водой в камне, — не препятствие огню. Пожар запросто перекинется на другой берег и станет подниматься по склонам к вершинам гольцов…
В урочище около полумиллиона гектаров прекрасного кедрача. Не зеленомошного, а крупномерного. Там плодородные, хотя и каменистые, почвы. Пожары — редкость. За пятнадцать лет службы Косых слышал только один случай. Но как страдают там деревья от пала!
Огромные кедры, высотой с десятиэтажные, а то и пятнадцатиэтажные здания, стоят редко. Их стволы — в два обхвата, с толстыми, похожими на руки, корнями, ползут по земле, хватаются за обломки скал, обвивают их. Каменистая почва не дает развиться стержневому корню. Шапки крон огромны.
Каждый год к подножию такого великана опадает чуть ли не четверть центнера хвои. Под деревьями почти нет травы, только мертвая хвоя. Густые вершины — словно зонтики. Они задерживают дождь, снег — и хвоя суха, будто порох. Она-то, загораясь, и наносит кедру смертельные ожоги, от которых дерево не в состоянии оправиться. Ведь нежные лапы корней кедра тянутся почти поверх почвы.
— Какая скорость? — спросил Косых.
— Сто пятьдесят! — ответил летчик.
— Может…
— Нет! — откликнулся пилот. Он плотно поджал губы. Он удивлялся, как это люди, любящие, как они говорят, природу, могут так бесцеремонно требовать от машины если не невозможного, то предельного.
— Спасибо!
Ванин подумал, что благодарность звучит иронически, и переспросил:
— Что?
— Спасибо! — откликнулся Косых. — Мы будем на месте минут на десять раньше!
Хотя Ванин и старался уловить насмешку в словах летнаба, но треск мотора искажал интонацию, да, видимо, тот действительно хотел искренне поблагодарить пилота. На всякий случай летчик посмотрел через плечо, но увидел лишь упрямо склоненную голову Косых. Тот уже начал наносить кроки пожара на донесение, чтобы не терять ни одной минуты понапрасну.
“Все равно, — подумал Ванин, — пройдут сутки, а то и больше, прежде чем начнется настоящая борьба с огнем. Конечно, первый десант парашютистов-пожарных будет на месте уже сегодня. Но вряд ли несколько пожарных сумеют преградить путь пожару. Надо будет слетать в лесничество, оповестить людей о начавшемся пале. Лесничество в пятидесяти километрах, в долине. Там могут и не видеть дыма пожарища. Потом лесничий будет собирать народ, потом они двинутся в горы. А тайга будет гореть и гореть… Чего же так торопиться? На час раньше, на час позже. Странно только, почему это здесь загорелась тайга?”
Об этом же думал и Косых. Ему не терпелось добраться до места пожара. На одном сэкономить десять минут, на другом тридцать, на третьем еще тридцать — много времени наберется. А такой пал за час сколько гектаров леса сожрет! Чем скорее разберешься, откуда пошел пожар, тем скорее определишь и причину. Здесь, вдали от жилья и железных дорог, почти все пожары начинались по вине человека. Будь на то воля Косых, он объявил бы бассейн реки Лосиной заповедником, запретил бы даже охотиться в этих местах, а прежде всего, бывать туристам. Правда, туристические группы обычно не поднимались выше поселка Низового. Верховья Лосиной и ее притока Солнечного луча труднопроходимы: залом на заломе, быстрые перекаты, пороги отпугивали любителей речных путешествий. Но опять-таки, будь на то воля Косых, он бы запретил туристам близко подходить к тайге. Косых ненавидел туристов. По оплошности этих “бродяг” четыре года назад погибли в огне его сестра и племянник. Шурин Антона — егерь — ушел на обследование участка, а в это время, словно шквал, пронесся по тайге верховой пожар, погубивший семью, уничтоживший все хозяйство, спаливший дом. Потом выяснилось, что виновники пала — туристы…
Ванин набрал немного высоты, чтобы Косых было легче осмотреть район. Они находились километрах в восьми от огненной раны тайги.
Выгорело уже гектаров десять. Как и предполагал Антон, огонь верхового пожара, от которого как спички вспыхивали и моментально обугливались кроны, переметнулся через узкое пространство меж скалистыми берегами Лосиной и бушевал на противоположном склоне, пламенем закупорив проход по реке.
Выше, километрах в тридцати, река расходилась на два рукава, вернее, на две самостоятельные речки, — Лосиную и Солнечный луч, истоки их были высоко в горах.
Отмечая на донесении кроки, Косых то и дело посматривал вниз. Перед ним как на ладони лежала дымящаяся сердцевина пала. Он видел, что верховое пламя, уничтожившее кроны, прошло, но в горельнике буйствовал низовой пожар. Кедровник уничтожался огнем начисто. Верховой огонь жег кроны, а низовой — корни.
“Достаточно было бы какого-нибудь одного, — с горечью подумал Антон. — После верхового хоть и остался бы горельник, но, может быть, внизу сохранились бы семена кедра, прикрытые хвоей. Они могли дать новое потомство. А так… Погиб кедровник… Какой лес погиб! Вырастет здесь лет через двадцать, может, лиственница. А кедр погиб…”
Самолет облетел пожар вокруг. Когда машина шла над предгорьями, северо-западный ветер донес в кабину запах гари: смолистый и плотный. Чуть-чуть попахивало ладаном.
Разобравшись в том, как идет огонь. Косых связался по радио с отделением и доложил о начавшемся пожаре. Косых сказал, что через тридцать минут вновь свяжется.
— Мы пойдем по направлению к леспромхозу, — сказал Антон. — Пока суд да дело — успеем сбросить вымпел с донесением. Может быть, они выделят рабочих на тушение пожара. Одним нашим десантникам с огнем не справиться.
— Ладно, — сказал радист.
— Да, передай Трошину, что людей вокруг не видно. Подожгли да, видать, и удрали.
— Ладно, — сказал радист. — Передам.
Они долетели до усадьбы леспромхоза, сбросили вымпел. Послышался вызов с базы.
— Борт 26-610 слушает!
— В районе пожара находится группа туристов, — передал радист. — В районе пожара находится группа туристов.
— Сволочи они! — не выдержал Антон.
— Что?
— Ничего…
— Товарищ Косых, вы нарушаете правила ведения разговора по радиосвязи! — сказал радист.
— Ладно, — отозвался Косых. — Постараюсь их найти… Чтобы под суд отдать. Так и передай Трошину. Только для этого и буду стараться. Ясно?
— Ясно, ясно, — отозвался радист. — Они, по расчетам, должны подняться по реке Солнечного луча выше пожара. Они прошли Горное пять дней назад. Там они отметились последний раз. А в Высокое сегодня не прибывали. Где-то в пути. Они на лодке с подвесным мотором. Их четверо. Трое парней и девушка.
— Так мало народу в группе?
— Четверо. Трое парней и девушка.
— Хорошо. Я уж постараюсь их отыскать. Так и передай Трошину: постараюсь.
Часа четыре они волокли посуху через скалы неуклюжую, но вместительную дюралевую лодку. На реке путь им преградил залом: баррикада из деревьев, заваливших русло.
Они почти достигли вершины скального перевала, когда потные, дрожащие от усталости руки Тимофея сорвались с кормы.
Петр и Дзолодо не смогли удержать груженую шлюпку. Она скользнула вниз. Киль ударился о мшистый камень, противно заскрипел.
В последнюю секунду Тимофей успел отскочить. Лезвие киля прошло в нескольких сантиметрах от его голени. Шедшая позади Марина только ойкнула от страха.
Лодка юзом проехала мимо нее и застряла меж острых обломков.
— Уф! — выдохнул Дзолодо, плюхнулся на камень и от пережитого волнения долго тряс головой.
— Катер-то цел? — спросил Тимофей.
— Выбрал волок, ничего себе, — рассердился Петр. — Метров на двести в сторону склон положе.
Подойдя к посудине, Марина потрогала борта, где острые углы камней уперлись в металл.
— Цела. Даже не погнулась.
Петр махнул рукой:
— Перекур.
— Двести метров правее. Катер-то эти двести метров тащить надо.
— Прямо тропики! Ребята, помните описание “зеленого ада”? — Марина пристроилась на борту, скинула с плеч карабин, малокалиберку, бинокль, фотоаппарат и сумку с объективами, лампу-вспышку. — Ну и духотища! Не воздух — варенье. Всеми ягодами и деревьями сразу пахнет.
— Варенье… — фыркнул Петр. — Только вместо ягод — мошка.
Он нещадно хлопнул себя по щеке, раздавив с десяток кровососущих.
Свет солнца почти не проникал сквозь полог подлеска, особенно буйного в приречьи. Над кустарником и мелкими деревьями вымахали огромные кедры. Стволы — обхвата в два. Кроны их распластались, казалось, в небе.
Петр старательно выпустил облако папиросного дыма. Его волокна повисли почти недвижно. Гнус запищал злее.
— Ребята, вы стали очень много курить, — заявила Марина. — Так нельзя. Мошку все равно не разгоните. А накурившись до одурения, вы быстрее устаете. Серьезно. Попробуйте меньше курить.
Командор испытующе посмотрел на Марину. Сколько энергии пропадает в болтовне. А Тимофей выкладывается начисто: и волоки отыскивает, и лодку тащит. Несправедливо. “Надо приобщить ее к общеполезному делу, — решил командор. — Тогда ей не захочется читать лекции о вреде курения, о духоте”.
— На разведку волоков будет ходить Марина, — сказал командор. — А Тимофей отдыхать. Опыт учит и практика показывает: сегодня мы были на волосок от беды.
Петр и сам очень устал за три последних дня — с тех пор, как они изменили маршрут. Ребята — он чувствовал — тоже. Пробираться в верховья Лосиной — не прогулка по реке Солнечного луча: сверкающей, лениво извивающейся водной глади среди живописных отрогов. А ребята, словно назло, делали все не так, как считал необходимым Петр. Ну, хоть бы Тим: вечно он выбирает слишком крутые волоки. Марина — болтает. Болтала — теперь делом займется. А Дзолодо — витает где-то. Пассажир, да и только. И силенки у него — кот наплакал. Никто не хочет понять — такая возможность перед ними! Открытие! Вероятное, конечно…
— Рыцари требуют эмансипации, — проговорил наконец Тимофей.
— Необходимость! Марина — равноправный член экспедиции, — твердо сказал командор.
— Я согласна с Петькой, — поспешила сказать Марина, а чтобы сгладить фамильярность в обращении, чего Петр не любил, добавила: — Командор принял правильное решение.
Неожиданно Тимофей выпалил:
— Была ли необходимость сворачивать…
— На попятный идешь? А, Тим?
“Как это ловко получается у Петьки, — подумал Тимофей. — Не успеешь сказать, а он уже… Ведь не было уговору-то у нас, чтоб Марину так загружать. Не выдержит она. Мы и то на пределе идем. И еще, конечно, нехорошо, что скрывал Петр от нас про моллюска…”
— Тим, что молчишь?
— А что Дзолодо думает? Дзолодо!
— А? — Дзолодо пошевелил в воздухе щепотью, словно ощупал шахматные фигуры, стоящие па доске. — Что?
— Я же согласилась, ребята. Чего спорить? — Марина пожала плечами. — Ведь все понятно. Очень трудная дорога. Ребята устали, сделались раздражительными. Надо помочь им. И не позволять цапаться. Легче-то от этого не станет. Я-то думала, что у нас хороший, дружный коллектив. Где уж там… Был! Пока мы неслись по реке со скоростью десяти километров в час. А теперь… За три дня растрясли на волоках да порогах чувство товарищества.
— Очень интересный миттельшпиль! — сказал Дзолодо.
— “Миттельшпиль, миттельшпиль”!.. Тебя про дело спрашивают, — угрюмо пробубнил Тимофей.
— Я в такие вот самодеятельные открытия не верю.
Петр поднялся:
— Да ну вас всех! Кончай перекур. Вешай на себя игрушки, Марина, и иди вперед, чтоб лодкой не шибануло.
Подбадривая себя бурлацкими покриками, ребята почти на руках перетащили лодку, весившую более центнера, через скальную гряду, спустили к реке.
Но не прошли они и часа по воде, как новый залом преградил им путь.
Марина отправилась на разведку волока. Она очень старалась найти подъем поотложе и не слишком крутой спуск. Но волок оказался особенно трудным. Ребята видели и понимали: Марина не виновата, никто бы из них тоже не нашел более легкого пути, но заломы и пороги на Лосиной измотали их начисто, и все ворчали, попрекая Марину, словно она, и только она, была виновата в том, что скалы круты и труднодоступны.
До конца светового дня оставалось еще много времени, когда туристы подошли к третьему залому, ставшему на их пути. Вода с ревом, крутясь и пенясь, выбивалась из-под плотины, сплетенной самой же рекой.
Ребята переглянулись.
— Давай к берегу! — Командор посмотрел на часы и махнул рукой. Потом он потрогал огрубевшими, сбитыми, в ссадинах пальцами пробившуюся светлую бородку, вернее, намек на нее, и снова махнул рукой.
Днище лодки царапнуло по гальке.
Как и всегда, Марина выпрыгнула первой. Петр передал ей карабин, малокалиберку, сумку с запасными фотообъективами, фотоаппарат и не удержался от обычного:
— Осторожнее!
Тимофей проворчал:
— Послушай, командор. Перестань ты предупреждать ее. Она, в конце концов, на самом деле все побьет.
— Вероятность… — начал Дзолодо.
Но Петр перебил:
— Разговорчики! Отставить, мальчики! Собьете дыхание!
И они принялись вытягивать лодку на берег. Вздохнув, Марина пошла выбирать место для лагеря. Она поднялась на сухую площадку, устланную толстым и мягким ковром опавшей кедровой хвои. Три старых-престарых узловатых и корявых дерева стояли рядом. Они словно выросли из одного семени. Ветви их, круто вывернутые и откинутые муссоном, будто пряди волос, на северо-запад, повисли над поляной пологом, фантастически высоким и плотным. Сладко и пряно пахло смолой. Марина оставила под кедрами оружие и прочую поклажу. Постояла на поляне, наслаждаясь уютной тишиной, милой до ощущения ласковости. Не только слух, но все тело, казалось, отдыхало от высокого и ровного треска мотора.
На душе у Марины стало весело и светло, она крикнула:
— Мальчишки! Место — люкс!
— За дровами топай! — отозвался командор.
— Иду! — И она вприпрыжку сбежала с древней речной террасы в тьму густой, припахивающей болотом таежной опушки.
Она быстро набрала хворосту и вернулась. Орудуя саперной лопаткой, Марина отгребла хвою, освободив место для костра, окопала занявшийся огонь, пристроила чайник. Еду варили позже: выматывались на изволоках и есть сразу не хотелось. Потом Марина отправилась за валежником, а когда вернулась, ребята, видимо, только что поставили палатку и отдыхали.
Дзолодо прислонился спиной к кедру и не мигая глядел в огонь. Очевидно, доигрывал сам с собой шахматную партию.
Около огня расположился на куске брезента командор со своей геологической коллекцией.
— Командор, есть в образцах моллюски? — спросила Марина.
Петр покосился на Марину, подошедшую к костру с охапкой валежника. Невысокая, в штурмовке кажущаяся плечистой, в джинсах и огромных туристских ботинках, Марина совсем не походила на девчонку. Волосы у нее были острижены коротко, и берет она носила по-мальчишечьи.
— Что так долго? — спросил командор.
— Дрова посуше старалась найти, — бросив валежник и отдуваясь, ответила Марина.
Петр поднял палец:
— Усталость — плод эмансипации.
— Петька, не цепляйся, — проворчал Тимофей. Он сидел шагах в десяти и копался в моторе.
Было еще достаточно светло.
— Никто не цепляется, — сказала Марина. С первых дней путешествия она заметила: Тимофей взялся опекать ее, а Марине это не нравилось. Она подумала о том, как плохо влияет опека на дисциплину группы, а виноват в этом Тим.
Командор пожал плечами, достал из кармана куртки пикетажку. Это была настоящая пикетажка — среднего формата блокнот из бумаги-миллиметровки, переплетенный в черный муслин. Пикетажку подарил Петру главный геолог треста. Петр считался одним из самых сведущих любителей геологии в школе. Поэтому он и стал командором. Записи Петр вел только простым карандашом: тогда написанное не размывается водой, коли пикетажка упадет в реку или намокнет под дождем.
Марина загляделась на сверкающий камень, который рассматривал командор. В отсветах костра на гранях вспыхивала радуга.
Неожиданно Петр сказал:
— Тебе, Тима, скоро надоест получать щелчки?
Тимофей поднялся, подошел к Петру. Но, прежде чем он успел сказать что-либо, Марина нарочно неловко повернула ветку в костре.
— Ой!
— Что случилось? — Тимофей сразу оказался рядом с Мариной.
— Да вот!.. — Марина посасывала обожженный на костре палец.
Дзолодо, отвлеченный вскриком от своих мыслей, произнес:
— Надо рассуждать логически…
— А пошел ты со своей логикой, — буркнул Тимофей, возвращаясь к мотору.
— Будет вам, мальчишки. Ну, устали… Еще несколько дней — и мы будем на месте. Отдохнем. Мы устали. Вот и все.
Чайник, висевший над костром, заплевался и выфыркнул пену в огонь.
Командор вздрогнул от неожиданности и сердито бросил Марине:
— Занималась бы ты своим делом.
— Ребята, давайте пить чай. А? Выпьем чаю, где же кружка, сердцу будет веселей! — пропела Марина. — Ну, подсаживайтесь.
— Не хочу, — сказал Тимофей.
Дзолодо подполз к огню:
— Чай не пьешь — откуда сила? Чай попил — работа сгнила! Налей-ка мне, Марина.
— Тим, не бунтуй, — сказал Петр. — Ну, сорвалось…
— Я правда не хочу, — не очень убедительно проговорил Тимофей.
Марина налила полную кружку и отнесла ее упрямцу:
— И чтобы без капризов!
— Ну, чего вы? Приду сейчас…
Как всегда во время ужина, Петр включил транзистор. Передавали веселую музыку. Муслим Магомаев пел песню Бабаджаняна о Москве, написанную в ритме твиста, потом исполнили “Черного кота”. Марина отбивала такт ложкой по кружке. Дзолодо поманил ее пальцем и громко сказал на ухо:
— Сиди смирно! А то командор увидит, что ты веселая, — завтра еще какое-нибудь поручение даст. Тсс!
Петр засмеялся, и все тоже.
Потом долго варили кашу. Ели ее полусонные.
Утром Марина поднялась первой. Костер еще тлел. Подбросив валежника, она достала из кармашка куртки зеркальце и долго рассматривала свое лицо, распухшее от бесчисленных укусов мошки. Оно показалось ей просто безобразным.
Спрятав зеркальце, Марина занялась хозяйственными делами, позавтракала первой, потом подняла ребят и сказала, что уходит на разведку.
— Делай зарубки по пути. Мы выступим через час, а ты можешь не возвращаться в лагерь. Бей тропу и жди нас за заломом, — сказал Петр.
Не прошло и получаса, как Марина показалась на скальном гребне.
— Эй! Эй, сюда! Мальчишки! — издали закричала она.
— Жди нас там, у реки! — приказал Петр.
Но Марина побежала к лагерю.
— Балда! — Командор безнадежно махнул рукой. — Стояла бы да ждала. — Но, увидев нахмурившегося Тимофея, Петр добавил: — А… Ну не умею я с девицами обходиться, Тим. Я же не со зла, так…
Марина остановилась перед ними, махала руками. У нее перехватило дыхание от быстрого бега, и она не могла произнести ни слова. Потом помотала головой и прошептала:
— Пожар…
— Чего? — недоверчиво протянул командор.
— Там, ниже по течению, — пожар!
Теперь Косых увидел дым пожара, едва поднялись над аэродромом. Так, по крайней мере, считал он, хотя в знойном мареве, дрожавшем над тайгой, вряд ли можно было разглядеть пал за двести километров. Он был уверен в том, что видит и дым и яркую полоску пламени. Косых считал: начальник поступил неправильно, послав его на розыски заблудившихся туристов, и дав приказ в случае особой необходимости совершить прыжок для оказания помощи.
“Заблудились… Как бы не так! — хмыкал Антон. — Убежали! Запрятались поодаль. Отсиживаются. Потом ночью проскочат в город”.
Вчера они до полной темноты рыскали на малой высоте вдоль берегов реки Солнечного луча, где должны были находиться туристы.
Глянув вниз, Косых с удивлением заметил едва ли не под крылом, чуть позади, аэродром, с которого они взлетели, полосатый — черно-белый — колпак конуса и раздраженно поглядел в обтянутый кожаным шлемом затылок пилота, будто тот был виноват в тихоходности самолета.
— Какая скорость? — окрикнул Косых пилота.
— Двести.
— Метров в секунду?
— Километров в час.
— Километров?
— Там люди! — Ванин покосился на пожарника. — Поджигатели!
— Пусть поджигатели…
Косых стал глядеть вниз, не обратив на взгляд пилота никакого внимания:
“Пусть поджигатели… Если человек по собственной дурости, а может, и нарочно, подожжет дом, в котором живет, и потом не сможет — опять-таки по-глупости — выбраться, виноват только он сам. И никто больше. А кто еще? Эх, да что с Ваниным спорить! Пусть летит быстрее. И то хорошо. Скорее найдем этих идиотов, сбросим на парашюте продукты и вернемся. Они сами выберутся”.
Никогда еще летнаб не слышал такого высокого звука работающего мотора. Вся машина словно билась в нетерпении. Вскоре Косых действительно разглядел на горизонте дым пожара.
— Пойдем сразу в верховья Лосиной? — спросил Ванин.
Косых положил на колени планшет с картой. На ней вилась река с притоком, подобно голубому деревцу, и его, будто опухоль, очерчивал красный карандаш — район пожара. Река Солнечного луча была почти свободна от пала, а вот Лосиная, узкая, с крутыми берегами, оказалась перехваченной огнем.
— Подлетим поближе, посмотрим! — крикнул Косых. — Вверх по Лосиной много скал по левому берегу. Там почти нет леса, а дальше снова кедрач. Может, не добрался туда огонь. Посмотрим.
Ванин кивнул. Пилот внутренне подобрался. Огонь был для него врагом, способным уничтожить четыре человеческие жизни. Если рассуждения Косых правильны, то туристы оказывались в западне. Пламя, обойдя скальный участок, вышло в тыл группе, отрезало ее от истоков реки — единственного, хотя и чрезвычайно трудного пути отступления к вершинам гольцов.
Они обходили пожар справа. Ванин увидел с высоты весь огненный фронт. Он охватывал теперь по меньшей мере пятьдесят гектаров и был очень страшен.
В левом секторе огромного огненного круга поднимался особенно густой, белый дым. Там люди уже вступили в схватку с пламенем.
Машина подлетела к скалам в верховьях Лосиной. Ванин увидал: оправдались самые худшие предположения. Пожар обошел скалы, оставив пока нетронутым участок берега реки километров в двадцать. Но путь к лысым вершинам, к истокам Лосиной, был отрезан.
— Пройдем к истокам, — махнул в сторону гольцов Косых, — может быть, они догадались уйти от пожара подальше.
У истоков река билась в диких скалах. Небо было чисто. Постоянный ветер, дующий с океана, мощным потоком переливался через горы и не позволял дыму застилать дали.
Ванин пролетел почти к истоку. Река и берега были пустынны.
— Поворачивай! — крикнул Антон. — Держись ближе к воде.
— Хорошо, — кивнул Ванин. Он бросил машину в ущелье, где протекала река. Возможно, он слишком буквально понял пожелание Косых, а может быть, считал, что шум мотора привлечет внимание людей, убежавших в тайгу.
Ширина каньона Лосиной не превышала и тридцати метров. Прибрежные скалы поднимались на добрых пятьдесят. Вода плескалась и пенилась у отвесных берегов. Не было места, где могла бы пристать лодка, — ни заводи, ни отмели, ни косы.
Косых внутренне сжался. Он понимал всю рискованность полета в извилистом каньоне. За любым поворотом мог последовать новый, еще более крутой, капризный изгиб…
— Выше! Выше!
Грохот мотора, отраженный скалами, заглушил голос Косых.
“Что это Ванин задумал? — прикидывал пожарник. — Спятил! Мы врежемся в скалу! В пламя! Удержать дурня невозможно. Мы ничего не сделаем: ни тех идиотов не спасем, ни сами… Да, черта с два выберемся…”
Их мотало из стороны в сторону на крутых виражах.
Один резкий разворот. И снова. Каньон будто суживался. Так казалось Косых. Ванин кидал самолетик в такие крутые виражи, что можно было попеременно видеть либо правый, либо левый берег. Машина все чаще вздрагивала, натыкаясь на плотные клубы дыма. Иногда они влетали словно в облако. Косых инстинктивно жмурился.
“Сумасшедший… Сумасшедший!” — только твердил про себя пожарник.
Над облаком дыма, к которому они подлетали, пронеслась по воздуху горящая ветка.
“Все! — решил Антон. — Ударит в мотор и…”
Пронесло.
Теперь уже не одна ветка, целый сонм пылающих факелов порхал совсем рядом.
Косых отодвинул боковое стекло кабины. В лицо ударил раскаленный ветер. Горячий воздух обжигал. Смолистый, едкий дым першил в горле, забивал легкие. Дышать стало нечем.
“Что же ты делаешь, Ванин? Что же ты делаешь?” — безнадежно повторял Косых. Они оба вглядывались то в один берег, открывавшийся на крутом вираже, то в другой.
Рев мотора оборвался. Зашепелявил шепотом пропеллер. Ветер посвистывал в плоскостях.
Пилот резко кинул самолет вниз. Косых высунулся из кабины, чтобы видеть как можно дальше. Внизу клубился дым, метались искры. На бурливой вспененной реке Косых увидел пузатую, неуклюжую лодку, пробиравшуюся вверх, и в ней четверых.
Туристы заметили самолет. Вскочили. Стали махать руками Они словно надеялись, что самолет сейчас опустится на воду, заберет их.
Косых высунулся, насколько позволяли ремни. Принялся отчаянно махать руками. Он старался показать: нужно повернуть обратно, плыть вниз, а не вверх по реке, куда шел пал. Там через несколько часов будет такой огненный ад, что за их жизни никто не даст и полушки. Он стал кричать, что они двигаются навстречу собственной гибели; что им стоило бы только обратить внимание на ветер, и они поняли бы, куда надо плыть; что они сумасшедшие и преступники.
Он был уверен — он успел прокричать это за несколько мгновений, когда они пронеслись над лодкой. Косых уверял себя: туристы повернут обратно.
В последнее мгновение, когда лодка скрывалась за хвостовым оперением самолета, Косых увидел: один из туристов, стоявших в лодке, свалился за борт.
Наконец машина вырвалась из каньона. Откосы расступились. Левый берег, поднявшийся едва ли не на полукилометровую высоту и почти безлесный, пожар не тронул. Дым поднялся высоко. Солнце глядело сквозь него рыжим, воспаленным бельмом.
Косых немного отдышался:
— Надо вернуться!
— Они поняли нас.
— Я видел — с лодки упал человек!
— Еще раз рисковать нельзя.
— Не понимаю я тебя, Ванин!
Пилот сбросил газ.
— Они будут здесь через полчаса. Самое большое — час. Они спасут товарища и спустятся сюда. Мы их подождем. Потом ты прыгнешь.
— Зачем?
— Думаешь, здесь они будут в безопасности? — спросил Ванин. Он вел машину широкими кругами меж скальной стеной и длинной отмелью, которая тянулась в этом месте по правому низкому берегу. — Пожар скоро доберется и сюда. А они — новички. Сам видел.
Косых не мог побороть в себе неприязни к туристам. Он их не знал, но уже ненавидел. И ему их предстояло выручать. В глубине души он не то чтобы радовался, но испытывал некое удовлетворение, что тайга так сурово обошлась с ними.
— Марина!
— Марина!
Отклики эха заметались в узком каньоне.
Но Марине, упавшей из лодки, было не до этих криков. Она с головой окунулась в холодную воду. Течение сорвало берет с ее головы. И единственно, что ее занимало, — берет на волнах в нескольких метрах от нее. Она старалась как можно скорее добраться до него.
Уверенно держась на воде, Марина с инстинктивным расчетом преодолела небольшой порожек. Она нисколько не испугалась, словно не первый раз плыла в одиночку по бурливой таежной реке. Однако, вынырнув, она не увидела берета. Он исчез. Ей стало страшно.
— Марина! Марина! — услышала она крики, повернулась на спину.
Лодка катилась по реке вслед за ней. Тимофей возился у мотора. Он суетливо наматывал на диск пусковой шнур, дергал его. Над кормой поднималось слабое голубое облачко, слышалось фырканье — и все. На носу лодки, толкаясь и размахивая руками, стояли Петр, Дзолодо и кричали.
“Хоть бы они-то поосторожнее, — подумала Марина, — а то еще свалятся…”
Плавать на спине было нельзя. Она налетела на валун, окатываемый водой.
— А-а-а-а! — скорее от неожиданности, чем от страха, закричала Марина, увидела: Петр прыгнул в реку. — Не на…
Крик Марины захлебнулся на высокой ноте.
Сильный поток снова перекинул ее на спину. Она съехала по мокрому каменному горбу, ухнула в водоворот. Зажмурилась. Ее несколько раз перевернуло через голову. Она нахлебалась воды.
Ужас охватил ее. Водоворот опутал веревками струй. Она метнулась наугад в одну сторону, в другую. Сослепу потеряла представление, где дно, где поверхность реки. “Открой! Открой глаза!” — приказывала она себе. Но страх сбил ее с толку. Она словно забыла, как это делается, как открыть глаза.
Водяные вихри крутанули ее еще. Она сделала кульбит. Ударилась плечом о камень.
Разомкнула веки. Увидела расплывчатые очертания камней. Потом промелькнуло серебристое пятно солнца. Снова камни. Марина резко выпрямила ноги, оттолкнулась от дна и выскочила на поверхность.
— …ина! Держись!
Марина решила не оборачиваться.
— К берегу! К берегу!
Ее относило к кривуну. Здесь, на повороте, само течение помогало ей подбираться к берегу… Она старательно использовала силу потока. Даже подивилась, откуда вдруг у нее такая уверенность, умение разгадать повадки реки.
Но оглянуться было нужно. Уже несколько секунд она не слышала позади себя голоса Петра. Теперь Марина поступила осторожнее. Она внимательно пригляделась к реке впереди, прикинула, куда ее может отнести, и покосилась назад.
Река была пуста. То есть она по-прежнему несла лодку. По-прежнему Тимофей возился у мотора. Дзолодо стоял на носу, закрыв лицо руками.
“Да! Ведь Дзолодо не умеет плавать… — мелькнуло в голове Марины. — А где же Петр? Петр!.. Где Петр? Что с ним случилось? Задержаться надо. Может, придется помочь…”
Марина стала нашаривать ногой дно. Она знала — река глубока и течение очень сильное, не устоишь. Но надо было устоять. Хоть несколько секунд. Тогда станет ясно, что произошло с Петром.
Несколько раз, пытаясь встать, Марина погружалась с головой в воду, но не могла достать дна. Наконец попался какой-то камень. Но слишком короткой была остановка. Одно мгновение — и Марину смыло упругим потоком. Она не успела толком оглядеться. И Петра не увидела.
Он вынырнул неожиданно сбоку от нее, отплевываясь и отфыркиваясь. Увидел ее, махнул рукой: плыви, мол, к берегу.
Теперь, чувствуя, что она все-таки не одна, успокоенная немного этим, Марина начала присматриваться к береговым скалам, чтобы найти место, удобное для остановки, будто в ее власти было пристать там, где заблагорассудится. Она слышала: неподалеку шумно плещется Петр. Она становилась спокойнее, увереннее. Ей не хотелось выглядеть слабой перед Петром. Он плыл теперь совсем рядом.
— Смотри! Грот! Там сухо! — крикнул Петр.
Обернувшись, Марина кивнула.
— К берегу! К берегу греби!
— Чего кричишь… Плыву.
— Слушаться надо, — сердито буркнул Петр.
— Я слушаюсь, — ответила Марина. И окончательно успокоилась.
— Пронесет мимо грота…
— Не пронесет…
Сделав несколько сильных гребков, они достигли берега.
Он поднимался отвесной стеной. Камни были зализаны водой — гладкие, скользкие, не удержишься.
Грот, выбитый в скале, находился неподалеку. Но попасть туда оказалось делом не легким.
Петр все время что-то бубнил над ухом, отдавая различные приказания. Слыша, но не слушая командора, Марина подняла руки, дотянулась до шершавых, не омытых водой камней и скоро оказалась у грота.
Командор чертыхался рядом. Придерживаясь за сухие камни, они забрались в грот. С трудом, пошатываясь, отошли от воды. Присели, обессиленные, на теплые, прогретые солнцем камни. Оба с тоской посмотрели на уплывавшую лодку.
Ее несло по самому стрежню. Тимофей все еще не мог завести мотор, как ни старался. Дзолодо радостно махал руками.
— Эх, Тимофей… — стуча зубами от холода, проговорил Петр. — Занялся мотором…
Лодка скрылась за поворотом.
— А что он мог? Руля-то у лодки нет. — Марина хлопала себя ладонями по плечам и подпрыгивала, стараясь согреться.
— Сам только догадался. Балда!
— Балда, — согласилась Марина.
— Да я не про то, — досадливо отмахнувшись, сказал Петр. — Балда — он. Что мотором заниматься? Надо было попробовать мотором, как рулем. Точно — он мог бы пристать там, где мы вылезли.
— А… — Марина махнула рукой. — Не вышло бы.
— Хоть бы попробовал…
Марина смотрела на реку, быструю, в белых хлопьях пены. Вода стремительно неслась мимо. У Марины неожиданно закружилась голова. Она схватилась за выступ скалы.
— Что с тобой?
— Пройдет.
Лицо Марины было бледно. Темные губы подрагивали. Она казалась растерянной и беззащитной. Она совсем не походила на сорванца, какой он привык ее видеть. Он поднялся, стал рядом:
— Одежду надо отжать.
— Отвернись.
— Вдруг мотор совсем того… — неожиданно сказал Петр. — На шестах сюда, пожалуй, не дойдешь. Глубины большие.
— Чего ты трусишь? Нас же нашли летчики. Выручат.
— Ловко у тебя все получается. “Нашли”. Мало ли что нашли. Как к нам подобраться! Вот вопрос.
— И это решат.
Петру их положение рисовалось далеко не в таком розовом свете, каким его видела Марина. Он думал о том, что счастье Марины в том и состояло, что она так до конца и не поняла, какая опасность им грозила, если бы не попался в скалах грот. Они пробыли в ледяной воде горной таежной реки не более пяти минут. Всего пять минут. Всего-навсего. А если бы не грот, если бы они проболтались в воде час, два?.. Не выдержали бы. Мышцы свело бы судорогой, побило о скалы.
Петр достаточно наслышался подобных историй от геологов. Куда более сильные и выносливые люди и те пасовали в таежных реках.
Он сидел у входа в грот, глядел на бешеную реку, от которой несло холодом, на плотный полог дыма, затянувший небо. И тогда он заметил, что по быстрой воде плывут и не тонут крохотные комочки черной копоти.
“Значит, в верховьях тоже пожар, — подумал он. — Вовремя нас вернули!”
— Ну вот, я готова, — сказала Марина, появляясь у выхода из грота.
Петр оглянулся:
— Шамаханская царица.
— Комплиментики…
— Косых! Лодка!
— Вижу…
Посудина стремительно вынеслась из-за поворота, резко повернулась: видимо, попала в водоворот. Выскочила по инерции.
— В лодке только двое! — снова крикнул Ванин.
— Придется прыгать. Не сидится дома дурням. Я пойду первым. Черт его знает, куда пристрелочный выбросит.
Ванин повел машину кругами, набирая высоту, необходимую для прыжка. Они держались слишком низко. Прыгать с такой высоты было невозможно. Косых возился в кабине, готовясь к выброске.
— Они пристали к косе, — проговорил Ванин. — Машут нам руками. Видно, решили, что уходим.
— Пусть немного поволнуются. — Антон отключился от рации.
Косых огляделся, ориентируясь. Песчаный мыс с высоты трехсот метров представлялся узкой светлой полоской. На ней метались две крошечные смешные фигурки.
“Что, сердечные, припекло? — сердито подумал Косых. — Заречетесь путешествовать! Научит вас тайга уму-разуму… Пора!”
Соскользнув с крыла, он привычно отсчитал три секунды, дернул кольцо. Потом в тишине послышался тугой хлопок раскрывшегося парашюта. Парашютист закачался на стропах, будто на качелях. Затем его подхватил ветер, противоположный тому, что постоянно дул в вышине. И это не было неожиданностью. В зоне пожара всегда дуют сумасбродные ветры. Их направления невозможно предугадать.
Вихревой ветер, в поток которого попал парашютист, оказался очень сильным. Косых потянул за левые стропы парашюта. Спуск ускорился, но недостаточно. Парашютиста сносило от косы к тайге, где на опушке торчали зубья скал. Косых еще ускорил падение. Однако уто нисколько не улучшило положения. Его упрямо сносило к опушке.
“Ладно, — подумал он. — Опушка так опушка, скалы так скалы. Не впервой…”
Он был уже на уровне вершин деревьев, когда точно разглядел место своего приземления — ногу негде поставить в хаотическом нагромождении камня. Косых успел еще подтянуться на стропах, чтобы смягчить удар об острые углы камней, и охнул от боли в колене. Потом его поволокло по скалистой гряде.
Наконец парашют погас.
Косых не потерял сознания. Но он подумал, что лучше бы было, если бы туристы нашли его бесчувственным.
“Спасатель прилетел с неба, черт бы меня побрал, — зло размышлял он. — Чего же теперь делать будешь, спасатель? На помойку тебя, дорогой инструктор! Ах, черт! Вот неудача… Теперь, товарищ Косых, тебя самого спасать надо!”
Около парашютиста остановились запыхавшиеся Тимофей и Дзолодо. Они с удивлением смотрели на изодранный костюм, искаженное болью лицо своего спасателя.
— Ну, чего смотрите? — рассердился Антон. — Ну, приземлился неудачно. Отцепите парашют.
Тимофей присел и стал открывать замки парашюта. Шипя от боли, Косых давал указания, потом попросил отнести его к лагерю.
— Какой лагерь? — махнул рукой Тимофей. — Нам надо Марину и Петра выручать.
— Кто первый свалился-то?
— Марина. А Петр ее спасать кинулся.
— Спас?
— Они до грота на берегу добрались. Там и сидят, наверное. А у меня, как назло, мотор забарахлил. Никак не заводится. Может, вы поможете? Посоветуете, а?
— Не специалист я по моторам. А вас всех в тюрьму надо посадить! Вот что!
Очевидно почувствовав что-то неладное, Ванин спустился очень низко, на бреющем полете промчался над ними.
— Помахайте ему, — сказал Косых. — Пусть контейнер с продуктами сбрасывает.
Дзолодо побежал выполнять приказ.
— Это почему же нас всех — в тюрьму? — спросил Тимофей.
— За поджог, — отрезал Косых.
Тимофей опустил глаза. Такая мысль о причине пожара не приходила ему в голову. Он не смог бы поручиться, что на всех стоянках Марина достаточно тщательно заливала костры. Конечно, когда Марина с утра уходила на разведку волоков, он, Тимофей, делал это со всей тщательностью, но поручиться за Марину… Она слишком легкомысленна, чтобы предвидеть такие последствия. Откуда ей знать, что достаточно искры — и пал уничтожит километры леса. Это прежде всего его, Тимофея, вина. Доверил девчонке такое дело. Конечно, тут и спорить нечего — он виноват.
— Что молчишь? Было дело! Оставляли костры. — Косых подался вперед и застонал от боли. — Черт!
— Нога?
— Ступить не могу!
— Давайте я посмотрю…
Тимофей осторожно ощупал сквозь комбинезон ногу парашютиста, провел ладонью по кости:
— Похоже, что вывих…
— Медик?
— Отец врач.
— Мой был шорником. А я уздечки от нахрапника не отличу.
— Я видел, как он вправлял. Нужно сообщить пилоту. Он привезет врача.
— А еще целую экспедицию сюда не надо? Все на пожаре. На пожаре, который вы устроили… Коли вывих — сами справимся. Хоть это дело сделаете, прежде чем сядете на скамью подсудимых.
Послышался крик Дзолодо:
— Сбросил! Сбросил! Летит!
“Не разобрался, — подумал Косых. — Хорошо. Пусть улетает. На пожаре он нужнее. Мы-то уж как-нибудь выпутаемся. Помахать ему на прощание нужно, иначе догадается, что со мною неладно”.
— Тимофей! Так тебя вроде? Переверни-ка меня на спину. Поосторожнее. Вот… Летчику помахать нужно. Пусть себе улетает спокойно.
— Рискованно…
— Поучи! Сами заварили кашу. Расхлебывай теперь за вас. И туда же… Учат… Помоги подняться. Я к дереву прислонюсь. Надо помахать. Пусть улетает. Он на пожаре до зарезу нужен.
Тимофей помог Косых подняться. Тот стал около дерева. Смотрел, как опускается парашют с грузом. Его опытному взгляду сразу стало понятно, что Ванин внимательно следил за приземлением и при вторичном сбросе постарался учесть снос верховым ветром. Груз сильно болтало. Оно и понятно — ведь парашютом никто не управлял. Однако груз опускался точно на косу, ширина которой не превышала и пяти метров. Ванин тем временем кружился с выключенным мотором, контролируя сброс, и, очевидно, старался разобраться в том, что же произошло с Косых.
Потом, когда Ванин увидел его, стоящего у дерева и приветливо машущего рукой, он, вероятно, решил, что все в порядке, покачал крыльями, улетел.
— Ну вот, а теперь будем думать, что нам с вами делать дальше. Начнем с контейнера. Тащите его к лагерю.
— Какой лагерь! Мотор чинить надо. Марину и Петра выручать. Сколько им в гроте сидеть? — проговорил с сердцем Тимофей.
Косых оказался не помощником, а обузой. Но сам он не мог и не хотел примириться с тем, что беспомощен. Не в его характере было такое.
— Тащите сюда контейнер. Палатку поставим. Вопросы есть? — резко спросил Косых.
— Как быть с мотором?
— Решим. Своевременно.
— У нас нет времени, — настойчиво продолжал Тимофей. Он глядел в сторону, отвечал сквозь зубы. — Вы можете сказать, как спасти наших ребят? Вытащить их из грота, если мотор откажет?
— Вести лодку на шестах.
Вздохнув, Тимофей с сожалением посмотрел на спасателя:
— Невозможно. Там местами у берега глубины более трех метров. Обрывы. На шестах не сможем пройти. Вы там, в ущелье, были когда-нибудь?
— Нет.
— Чего же беретесь советовать? К гроту можно добраться только на моторе.
— А что с мотором?
— Не знаю. Постараюсь найти и исправить поломку.
— Так и займитесь делом, — приказал Косых. — Не теряйте времени. Идите. Я вот с ним разобью лагерь. — Антон кивнул в сторону Дзолодо.
— Им и командуйте! — резко ответил Тимофей, круто повернулся и зашагал к лодке.
Антон долго смотрел ему вслед, потом перевел взгляд на Дзолодо и сказал:
— Фрукт!
— Что вы! Ягодка! — усмехнулся Дзолодо и тоже ушел.
Он догнал Тимофея. Они расстелили на галечнике брезент и перетащили на него мотор.
Было тихо. Река мягко курлыкала в камушках у берега. Окрестная тайга будто вымерла. Все живое притаилось в ней, ожидая решения своей участи: сомкнётся здесь огненное кольцо пожара или нет. Ветер, несший гарь с востока, яснее ясного показывал, что вдали кольцо огня уже сомкнулось, бежать было некуда. Но об этом точно знал только парашютист.
“Вот они, туристы! — зло подумал Косых. — Не знают, как мотор починить! Тайгу подожгли… Порастерялись все… Путешественнички! Лагерь не устраивают — чего же они есть будут? Дымом питаться? Этак обессилят и совсем идти не смогут. Раззявы! Точно, они пожар устроили!”
После ухода Дзолодо он долго лежал на боку, смотрел, как парни возились с мотором, вздыхал. Затем Косых стал приглядываться к близстоящим молодым липам и осинам, высматривая, где бы срезать рогатину поудобнее. Без костыля ему не обойтись. Обращаться за помощью не хотелось. Осторожно подтягиваясь на руках. Косых дополз до облюбованной осинки, прямой в стволе, с резко расходящимися ветвями. Достав из чехла нож, кряхтя от боли в лодыжке, он кое-как повалил осинку, срезал ветви и, цепляясь за свой костыль, поднялся.
— Уродина! — проворчал он, глядя в сторону Тимофея. — Вывих! “Отец доктор”! Олух! Самое большее — растяжение.
Однако наступать на ногу Косых поостерегся. Опираясь на костыль, он проковылял до контейнера, который так и остался лежать посредине косы. Став на колени, Косых распаковал его, достал палатку-серебрянку. Поохивая от боли, он снова отправился на опушку, чтобы срезать колышки, вернулся, поставил палатку, принялся готовить еду. Он был очень сердит на парней, встретивших его так неприветливо. Чувствуя себя здесь ненужным, лишним, калекой, он ругал себя, что, вопреки своему желанию, прыгнул к туристам. Даже будь он здоровым, от него здесь было бы мало толку. Косых казалось, что здесь, па косе, он встретит испуганных, паникующих мальчишек, и главной его заботой будет — командовать ими. Но все вышло не так. Единственно, что его успокаивало, было сознание: теперь уж преступники не уйдут от заслуженной кары. Не отвертеться им. Уж он, Косых, доставит их куда надо. Вина туристов в поджоге представлялась ему доказанной: ведь они даже не возражали.
Занимаясь делами, Косых нет-нет да и посматривал в сторону, где на брезенте возились с мотором Тимофей и Дзолодо. Те не обращали на него внимания. А он, в свою очередь, старался вести себя так, словно спрыгнул сюда стеречь, чтобы они не убежали.
Обедал Косых в одиночестве. Он сварил себе суп из горохового концентрата и пшенную кашу. Поел плотно, собрался отдохнуть, но нога, беспокоившая его только при движении, стала нестерпимо ныть и на покое. Косых снял ботинок. Боль ненадолго успокоилась, а потом прихватила с новой силой. Нога сильно распухла в голеностопном суставе. Косых заполз в палатку и кусал себе губы, чтобы сдержать стоны.
Часов в шесть вечера Косых услышал чихание мотора. Как ни болела нога, но он затаил дыхание, прислушался. Раздалось несколько выхлопов. И все.
— Упрямые, черти, — пробормотал Косых. — Прав этот верзила, Тимофей. Не пройти на шестах в ущелье. Выбросит течением.
Косых выглянул из палатки.
— Извините, что разбудили! — крикнул, увидев его, Тимофеи. — Дело-то больно важное!
— Да ну его, — махнул рукой Дзолодо.
— Ну, да не ну, — нахмурился Тимофей. — Знаешь, зачем он прилетел?
— Нам помочь.
— Как бы не так. Арестовать нас.
— За что? — Узкие щелочки глаз Дзолодо округлились.
— За поджог.
— За поджог?!
— Угу. — Тимофей внимательно рассматривал свечу. — За поджог. Доверили костер Марине, а она где-то его не погасила. Вот ветер и раздул. Видишь, что вокруг делается. А виноват — я. Так и скажу. Ведь я доверял Марине костры…
— Не Марина виновата.
— Откуда ты знаешь?
— Помнишь, у залома? Мы еще в тот день очень рано стали лагерем.
— Короче!
— Утром, когда мы пошли в обход залома, я оглянулся. Увидел дымок. Это мы не погасили костер. Не Марина. Она аккуратная.
— Ничего себе! И ты молчал?
Дзолодо пожал плечами:
— Заливал-то ведь ты. А тебя учить — только портить.
— Ты это точно помнишь?
— Совершенно точно.
— Лихо… Ладно, помолчим пока. Хромой сюда топает. И с мотором дело дрянь. Искра пропала. В общем, влипли…
Косых, опираясь на рогатину, приковылял к брезенту, на котором чинили мотор.
— Не сердитесь, что шумим, — встретил его Тимофей. — Сами понимаете, необходимость.
— Ладно ершиться. Я по делу.
— Подождите. Вот соберемся все — вызывайте самолет. И прямо в суд. Но виноват я один. Точно установили.
— Хорошо. Ты так ты. Вон куда посмотрите. — Косых махнул в сторону предгорий.
— Ну? — нетерпеливо спросил Тимофей. — Горы. Ничего больше не вижу.
— Там ливень.
— Не над нами же капает.
— Путешественнички…
— Короче.
— Дал бы я тебе костылем по шее. Чтоб слушал.
— Ну?
— Ливень идет в верховьях Лосиной. — Да нам-то что, в конце концов!
— Коли ливень идет в верховьях, значит, вода поднимется. Сильное наводнение может быть. — Косых объяснил очень терпеливо. — Дошло?
Прищурившись, Тимофей посмотрел на Косых, грязной, измазанной маслом пятерней почесал в затылке, сплюнул. Дзолодо встрепенулся:
— Это правда?
— Делать мне больше нечего, как сказки вам рассказывать… Вишь, паря, дело-то какое.
— Лихо…
— Лише и быть не может. Куда ж еще! Что с мотором-то?
— Да еще на час работы. Искру никак не найдем.
— Мрачный ты человек, Тимка, — сказал Дзолодо. — Теория вероятности позволяет допускать отклонения и в одну и в другую сторону.
— Теория вероятности… Математик… — сказал Тимофей. — Не стоит рисковать. Слишком дорого.
— Но ведь раз на раз не приходится, — попытался успокоить его Дзолодо.
— Рассуждаете вы умно, — проговорил Косых. — Только поторапливаться надо. Не ровен час — опоздать можно. Тогда ничего не исправишь. Затопит вода грот.
— Нечего под руку говорить. Помочь-то не можете… А там Марина, Петр…
Косых обиделся. Он считал, что достаточно сделал для примирения. Без его подсказки парни могли упустить начало наводнения. Тогда очень туго пришлось бы тем, кто отсиживался в гроте.
Посмотрев еще некоторое время на работающих. Косых повернулся и запрыгал, опираясь па костыль, к своей палатке.
— Это ты зря, Тимка.
— Не зря. Коль ты сторож, так сторожи, а с советами не лезь.
— Так ведь он…
— Ну чего, чего он? Ну, сказал. Ну, спасибо. И будет!
— Ты несправедлив.
— Это не математическая формула.
— Это просто нечестно.
— Пока нет Петра, я за старшего. Мои распоряжения и поступки будем обсуждать потом. О дисциплине мы договорились еще в начале похода. Все.
Дзолодо замолчал и не сказал ни слова до того времени, пока мотор не запел “пчелкой”. Иными словами, на больших оборотах звенел ровно, без перебоев. Правда, за время молчания Дзолодо раз двадцать пытался играть в шахматы “по памяти”, но напрасно. Не выходило.
Уже смеркалось. Солнце зашло за скалы, и в той стороне неба рдела багровая полоска.
— Не пойму, — сказал Тимофей, — откуда этот Хромой Сильвер узнал, что в верховьях Лосиной идет дождь.
— Кто? — переспросил Дзолодо.
— Хромой Сильвер — капитан пиратов из “Острова сокровищ”.
— Но парашютист совсем не похож на пирата.
— Похож. Очень похож. Пойди к нему и спроси, откуда он знает, что в верховьях Лосиной идет дождь.
— Он говорил — ливень.
— Вот и узнай.
— Лучше бы тебе пойти, — сказал Дзолодо с укоризной. — Извинился бы. Ведь ты неправ.
— Поиски справедливости откладываются до выхода из чрезвычайных обстоятельств. Выполняй приказ.
— Хорошо. — Дзолодо пожал плечами. Пока он ходил к Косых, Тимофей выгрузил из лодки все имущество. Оно только мешало им. Дзолодо вернулся грустный.
— Антон Петрович говорит, что мы ничего не смыслим в таежных делах. Ненаблюдательны мы очень. Он говорит, что уже три часа назад вода в реке замутилась. Значит, в верховьях она стала подмывать берега, высоко уже поднялась, и с часу на час надо ожидать наводнения и здесь. Идет она высокой волной. Уровень реки может подняться за каких-нибудь полчаса.
— Когда же эти полчаса наступят?
— Не знаю.
— А этот, как его…
— Антон Петрович.
— Он-то знает?
— Я не спросил.
— Пойди и спроси.
Дзолодо снова покорно отправился к Косых и вернулся быстро:
— Антон Петрович говорит, что этого никто не может предсказать. Вода поднимается внезапно. Может быть, волна уже идет по ущелью. Еще он сказал, что надо взять факелы.
— Это я и сам знаю.
— Напрасно ты, Тимка, так…
— Мы договорились. Так? Пойди срежь несколько прямых палок, а концы обмотай ветошью. Поторапливайся.
Прошло минут тридцать, как они ушли от берега, когда из ущелья выплыло медленно и величественно огромное дерево. Некоторое время оно двигалось стоймя, подняв над водой растрепанную вершину с полуобломанными ветвями. Очевидно, при выходе из ущелья наткнулось корнями на каменный порог и сила потока поставила его на попа. Потом крона покачалась из стороны в сторону, словно раздумывая, куда упасть, и, описав широкую дугу, рухнула. Это как бы послужило сигналом к наступлению воды. Шипя и расплескиваясь, из ущелья вырвался светящийся в сумерках пенный гребень. В первое мгновение казалось: волна движется не по воде, а посуху — так отчетливо она рисовалась на поверхности реки, так велик был перепад.
— Осторожнее! Держите носом к волне! — кричал с берега Косых.
— Пошел ты со своими советами! — сквозь зубы процедил Тимофей. Он сидел на корме лодки, вцепившись в рукоятку подвесного мотора.
Дзолодо схватил Тимофея за плечо. Тот скинул руку:
— Не мешай!
Тимофей напрягся, словно волну должен был принять не корпус лодки, а он сам, своей грудью.
Косых на берегу кричал еще что-то, но волна уже была совсем близко и в ее громовом шелесте тонули все остальные звуки.
Дзолодо зажмурился.
Тимофей подался вперед.
Волна ударила лодку в нос. Лодка вздыбилась. Было мгновение, когда казалось, что поток опрокинет ее навзничь, погребет, подмяв под себя. Но на какую-то долю секунды раньше, чем волна ударила лодку, Дзолодо кинулся на нос, вцепился в борта, и этой тяжести как раз хватило, чтобы не позволить бешеной воде перевернуть посудину. Лодка выскочила наверх, на волну. Какое-то время мотор визжал, потому что лопасти вращались в воздухе. Тимофей сбросил газ, опасаясь, что мотор захлебнется, заглохнет, и в то же время боялся: вдруг не заведется снова. Но когда лодка выскочила на водяное плоскогорье, мотор завел свою пчелиную песню.
— Лихо! — прокричал Тимофей, охваченный азартом схватки с волной. Стоило им проскочить шипящий гребень, вокруг наступила тишина, и крик заплескался эхом в узком каньоне, где уже стояла ночная тьма.
— Давай! Давай! — откликнулся Дзолодо.
Но в то же мгновение впереди, совсем рядом, метрах в десяти, Дзолодо увидел косматый силуэт мчащейся навстречу вершины еще одного вырванного с корнем дерева.
— Левей! — заорал Дзолодо.
Инстинктивно, не раздумывая, Тимофей отвернул лодку, и мимо, ударив обоих ветвями, проскочила крона.
— Возьми фонарь! Свети вперед!
Дзолодо долго шарил по дну лодки, прежде чем нашел закатившийся под банку фонарик. Наконец слабое пятно света стало ошаривать воду впереди них. Оба вздохнули спокойнее. Но сколько Тимофей ни увеличивал обороты мотора, лодка продвигалась вперед очень медленно. С полчаса они рвались навстречу беснующемуся в теснине потоку, а продвинулись вперед едва ли на сотню метров. Бешеная вода отбрасывала, вымывала лодку из ущелья.
Снова и снова навстречу им из тьмы выскакивали то полуобломанные кроны, то корни, похожие на многоногих чудовищ. Лодку то и дело приходилось поворачивать. Она становилась поперек течения, ее сносило к гирлу каньона, и она теряла с таким трудом выигранные метры пути.
— Держись левого берега! Там течение спокойней! — не оборачиваясь, крикнул Дзолодо. Он боялся, что, отвернись он на миг, из чуть подсвеченной пожаром тьмы выскочит разлохмаченное быстриной дерево и разнесет моторку.
— Почему?
— По закону физики! — ответил Дзолодо. — Чего же тут непонятного? Течение бьет на поворотах то в один, то в другой берег. Значит, надо держаться напротив отбойного: то около одного, то около другого, а стрежень проскакивать наискось у самых поворотов реки. Там ведь поток не успел набрать силу. Механика! Элементарно!
— Не выдумывай!
— Попробуй!
Лодка вильнула влево, потеряла на этом маневре метров десять отвоеванного пути. Однако напротив отбойного берега течение в самом деле оказалось медленнее. Они быстро наверстали упущенное. Теперь Тимофей вел моторку, хитря с рекой. Изредка он косил в сторону, и ему удавалось разглядеть, как в берег напротив река швыряла вырванные с корнями зеленоверхие деревья, темный валежник и — светлый, ободранный от коры плавник.
В каждой извилине каньона отбойный берег сменялся. Лодку приходилось вести наискось против течения. Неуклюжая, широкоскулая, она плохо слушалась мотора, который служил и рулем. В одном из узких проходов лодку развернуло и снесло метров на сто вниз.
Они молчали. На разговоры не хватало ни времени, ни сил. Отсветы пожара только мешали видеть берега. По напору. потока чувствовали — вода еще поднимается. Иногда даже удавалось разглядеть, как зубцы прибрежных скал скрываются в реке. Это была новая опасность. Чиркни винтом по такому подтопленному камешку — и останется только отдаться на волю течения. Оно через несколько минут пулей вынесет лодку обратно к отмели, у входа в каньон.
“Залило! Затопило ведь отмель, — мелькнуло в голове Тимофея. — Плывет наше имущество! Может, Антон Петрович догадается оттащить… Нет. Разозлили мы его. Махнет рукой. Ему-то что? Не его вещи!”
— Право! — послышался крик Дзолодо.
Рывок лодки вправо, и мимо носа проскользнул блестящий в свете фонарика, будто чешуйчатый ствол валежины.
— Лева! Лева!
Тимофей и сам видел: течение разворачивало дерево. Доли секунды остались на размышление, но Тимофей успел. Опасность миновала.
“Черт возьми… — подумал он. — Еще парочка таких сюрпризов, и, пожалуй, не увернешься. — Вытер влажные ладони о колени. — А как они там? У Петра-то силенок хватит. Но Марина… Еще раз пересечем стрежень, и там, за поворотом, — грот. Скалы-то придется огибать вдоль отбойного берега. Придется! И грот находится как раз в бьющей струе…”
Он хорошо помнил то место, где вода выдолбила в скале грот. Берег там поднимался отвесно. Вылезти из грота и удержаться на выступах, по его мнению, было невозможно. Невероятно. А грот затопило наверняка. Уж очень высоко поднялась вода в каньоне.
Наводнение началось засветло, и они могли отыскать это не очень надежное прибежище. Над самым входом в грот Петр приметил узкую полочку, на которой могли стать сразу две ноги. Туда он велел забраться Марине, а сам поднялся чуть выше и левее. Его ноги с трудом держались на выступах, и пришлось приникнуть, распластаться на скальной стенке, уцепившись руками за трещины в камнях.
Они стояли почти рядом. Но тьма ночи была плотной, они не видели друг друга.
Вода давно уже затопила грот. Стоило ей подняться еще на метр, как Марина и Петр оказались бы в безвыходном положении. Однако около полуночи, судя по плеску, напор стал не то чтобы ослабевать, но задержался на одном уровне.
Тогда первый раз за вечер Петру показалось, что где-то в глубине каньона возник рокот мотора.
— Марина, слышишь?
Она задержала дыхание, прислушалась. В какое-то мгновение ей действительно почудилось, будто трещит далеко-далеко мотор, но звук был так расплывчат в шуме реки, так неверен, что Марина ответила:
— Нет. Это вода шумит.
— Они должны появиться вот-вот. Слушай внимательно. Они вот-вот придут.
— Чудной ты, Петька. Если они придут, то придут, — слушай не слушай. Они давно должны были появиться. А их нет. Значит, неладно с мотором.
— Да я бы на их месте, цепляясь за стенки, пригнал лодку на выручку.
— Эх, командор! Ты же видел, какая бешеная река. Против такой быстрины и на моторе, может быть, невозможно подняться. Попробовали — не вышло. Пережидают наводнение.
Петру показалось, что, отвечая, Марина улыбалась.
— Ну, уж это!..
— А что? Очень может быть.
— С самолета нас заметили. Тоже должны прийти на помощь.
— Конечно. Только нас и вертолетом отсюда не снимешь. Ты не волнуйся.
— Чего ты меня успокаиваешь? Ты сама не волнуйся. Держится еле-еле, а туда же… успокаивает, — сердито фыркнул Петр.
Про себя он не мог не отметить, что Марина и впрямь ведет себя отлично. Петр думал — она начнет жаловаться на их, ребят, неумелость, сетовать, что согласилась идти в этот дурацкий поход, в котором ей досталось не меньше, чем мальчишкам. В общем, хватила она горячего до слез! Однако и сейчас Марина вела себя ничуть не хуже, чем если бы на ее месте был Тимофей или Дзолодо. И еще Петр подумал, что Марина станет упрекать его. Ведь по его, Петра, предложению они изменили маршрут и пошли по этому чертовому каньону. Однако Марина ни словом, ни намеком не обвинила его и даже защищала, когда Дзолодо обвинял его в неумелом командовании в тот день, когда они оказались в огненной западне.
— Я не успокаиваю, — ответила Марина и воскликнула через мгновение: — Мотор!
Напряженно вслушиваясь в бурливый плеск реки, Петр и вправду уловил звук, похожий на рокот мотора. Но он побоялся до конца поверить в это. Так он устал от постоянного напряжения.
— Не похоже, — сказал он.
— Внимательнее слушай, — настойчиво повторила Марина.
— Ты ошиблась.
— Нет! Вон — огонек! Повернись, посмотри!
Петр обернулся:
— Где?
— Ушел за поворот.
— Показалось тебе.
— Нет. Ты теперь повернись лицом к реке и смотри. Он скоро появится из-за поворота. Я правду говорю. Смотри на реку.
— Хорошо. — Петр пошевелил затекшими пальцами, очень осторожно переступил ногами и стал лицом к реке. Он ничего не увидел во тьме ночи. Лишь изредка на стрежне призрачно мерцала пена и пропадала.
Вдруг перед последним поворотом на воде зарябила полоска света. Одновременно Петр явственно услышал шум работающего мотора.
— Вот и они. — Марина сказала это очень просто, совсем обыденно, будто они не ждали этого момента целых четыре часа, стоя как прикованные к скале.
Казалось, прошло столько же времени, сколько они простояли весь вечер, прежде чем из-за поворота медленно выполз слабый желтый огонек. В отсвете его стал виден нос моторки. Лодка находилась метрах в двухстах от того места, где днем был грот. Она обогнула скалистый мыс и начала пробиваться через быстрину. Она почти не двигалась, хотя по звуку Петр узнал, что мотор работал на пределе.
— Еле ползут, — сказала Марина.
— Они не могут быстрее.
Им обоим было хорошо видно, как мимо увертывающейся моторки пронеслись, словно торпеды, одно за другим три вывороченных с корнями дерева. Им были слышны команды, которые подавал с носа лодки Дзолодо, как Тимофей ловко уводил посудину от ударов плавника.
— Они просто молодцы! — сказала Марина. — Ну и Тимофей! Вот управляется!
— Нормально, — ответил командор.
Лодка напористо продвигалась вдоль берега.
— Э-эй! Мы здесь! — прокричал командор.
Дзолодо вскочил на носу лодки и замахал фонариком:
— Петя! Марина! Отзовитесь еще! Мы вас не видим!
— Идите прямо!
— Вы в гроте?
— Не-ет! Затопило его. Мы на скале! Идите прямо! У берега камни! Прямо идите!
— Хорошо!
Лодка двинулась через заводь. Петру было видно, как неяркое пятно света ложится на воду. Посредине заводи вращался водоворот, крутя большой сгусток желтой пены, похожий на звездную туманность. Они плыли прямо в центр пенной галактики.
— Осторожнее! — крикнул Петр.
Предупреждение оказалось запоздавшим. Войдя в центр водоворота, лодка остановилась на секунду, потом последним рывком продвинулась еще метра на полтора, и струя, бившая ей в левую скулу, осилила мотор. Лодка отвернула и начала медленно вращаться в водовороте.
— Ой! — негромко пробормотала Марина.
— Выводи корму в струю! — закричал Петр.
— Сейчас! — ответил Тимофей.
— Резче поворачивай!
Водоворот, вращая лодку, вывел корму из центра засасывающей воронки. Тимофей увеличил обороты до предела.
Скрежет металла оборвал пчелиный звон мотора.
Тихо. Только река глухо урчит и плещется.
Но лодка уже выскочила из водоворота и внешние струи отбросили ее к берегу. Было слышно: дюралевые бока царапали по камням.
— Дзолодо! Чалься! — крикнул Тимофей.
Дзолодо ухватился за выступ скалы, пытаясь задержать лодку, но его сил было явно недостаточно. Он повис над рекой, уцепившись носками ботинок за борта. Тимофей сорвался с места, схватил моток веревки, сделал петлю. Однако зачалить лодку было негде: перед Тимофеем поднималась гладкая стена. Горящий фонарик, брошенный Дзолодо на дно лодки, скупо освещал лишь часть стены без единого выступа, кроме того, за который держался Дзолодо.
— Держись крепче! — приказал Тимофей, схватил Дзолодо за ноги и подтянул лодку к берегу. Потом он передал Дзолодо веревку, и тот прочно закрепил ее за конусообразный выступ.
— Ну ты и цепок. — Тимофей похлопал Дзолодо по плечу.
— Будешь цепок. Что мне оставалось — в реку падать? Что с мотором? — пробурчал Дзолодо, но чувствовалось, что он горд и доволен собой.
— Нет мотора. — Тимофей махнул рукой. — По течению пойдем. Главное, добрались. Снять осталось.
Взяв под банкой фонарик, Тимофей осветил скальную стену и две фигуры на скалах. Марина и Петр — вот они, но подойти к ним не было никакой возможности: два скалистых выступа отделяли их от лодки.
— Мы не доберемся до вас, — сказал Тимофей.
— Веревку взяли? — спросил Петр.
— Точно! — подхватил Тимофей. — Марина, лови па лету веревку. Для страховки. А потом — еплэвь.
Командор хотел посоветовать, как это делать удобнее. Он пошевелился. И у него из-под ног со стуком посыпались камни. Петр почти повис на руках.
— Кидай ему, Тим! — крикнула Марина.
Смотав веревку, как лассо, Тимофей примерился.
— Нет… — выдавил командор.
— Глупости! — запротестовала Марина. — Петру бросай!
— Дзолодо, свети на воду! Командор! Приготовились… Лови!
Не раскрутившийся до конца моток ударил в грудь командора. Петр схватил его, оттолкнулся от скалы и прыгнул в реку.
Тимофей тотчас начал выбирать слабину, помогая командору подобраться к моторке.
Стоя на носу, Дзолодо освещал Петру дорогу.
Командор был уже рядом с лодкой, когда в пятно света бесшумно выплыл выворотень, растопырив корни, словно щупальца. Прикинув путь выворотня, Дзолодо рассчитал: одно из корневищ неминуемо ударит Петра. Дзолодо хотел крикнуть, предупредить, но сообразил: Петр может растеряться, задержаться на секунду. Тогда выворотень настигнет и ударит командора раньше, чем Дзолодо сможет дотянуться до одного из щупалец и оттолкнуть выворотень или хоть смягчить удар.
Швырнув фонарик в лодку, Дзолодо вытянул вперед руки, упал вперед, схватил на лету, в темноте, одно из корневищ, выставленных над водой. Мгновение он был как бы пружиной, амортизатором между лодкой, в борт которой упирался ногами, и влажной, ослизлой лапой выворотня. Только мгновение. А следом Дзолодо почувствовал, что выворотень отворачивает, Петр вне опасности, но его самого выворотень стаскивает с лодки.
Полупогруженное в воду дерево поволокло его за собой.
Дзолодо полетел в реку. Он инстинктивно мертвой хваткой вцепился в щупальце-корневище, и под его тяжестью выворотень стал вращаться, погружая лапу в поток.
Крик Марины был невероятно высок и долог.
Дзолодо хотел отцепиться, оглянулся и понял — поздно. Добрый десяток метров отделял его от лодки. Преодолеть их против течения нечего было и думать, да и плавать-то он толком не умел.
Выворотень волок его в темноту ущелья.
“Так… — подумал Дзолодо. — Надо схватиться за ствол. Он-то вертеться не станет”. Перебирая руками, он добрался до комля. Ствол был толст — в обхват. Дзолодо даже удивился, как это ему удалось оттолкнуть такой выворотень.
“Но что со мной будет?” — Дзолодо сам удивился, что не испуган, не обескуражен и может так спокойно рассуждать о своем положении. Тогда решил проплыть ущелье верхом на выворотне.
Выбора-то и не было: либо отцепиться от дерева и отдаться на волю течения, либо взобраться на ствол и доверить свою жизнь капризной прихоти мчащегося со скоростью торпеды ствола. Дзолодо понимал: продержаться в ледяной бешеной воде около часа — а именно такой срок понадобился бы ему, чтобы выбраться из каньона, — он не сможет: судорога скрутит его, он разожмет руки.
Сев верхом на ствол, Дзолодо скоро убедился, что это совсем небезопасно. Дерево все-таки вращалось, и он выкупался еще раз. Постепенно глаза его привыкли к темноте, подсвеченной заревом пожара, и он разглядел корневища, торчащие над потоком.
Но, прежде чем окончательно пойти на такой риск, как плавание стоя на выворотне, Дзолодо внимательно пригляделся к его поведению в воде. Очевидно, вершина дерева, плывшая позади корней, была в своем роде идеальным рулем. Она чутко подчинялась прихотям течения, которое держало выворотень почти строго на стрежне. Держась за корневище, Дзолодо преодолел два поворота, но ни разу дерево не приближалось к берегу настолько, чтобы можно было ожидать столкновения. Единственный недостаток у этой “посудины” состоял в том, что на кривунах, в завихрениях быстрины, ствол начинал медленно вращаться в сторону речного поворота. Тогда Дзолодо перехватывал руками корневища и продолжал путь.
Однако вскоре он почувствовал: больше оставаться в ледяной воде не может. Перебирая руками, Дзолодо взобрался на ствол, встал, расставив ноги, насколько позволял полупогруженный комель, и ухватился за торчащие над водой корни.
Он мчался сквозь ночную тьму по бешеной быстрине, стоя на комле выворотня, и каждая мышца его тела была напряжена. До рези в глазах он вглядывался вперед, будто в его воле и силе было хоть на сантиметр изменить направление плывущего дерева. На кривунах он осторожно переступал по комлю то вправо, то влево и перехватывал руками корни, словно это было колесо штурвала. Скользить во тьме на ненадежном бревне, когда неизвестно, что случится через секунду, было и страшно до жути, и в то же время Дзолодо охватило какое-то приятное чувство упоения опасностью и победы над страхом, своим страхом.
Выворотень вылетел из ущелья.
Дзолодо увидел на берегу костер и человека. Отсвет огня полосой протянулся по плесу. Он казался очень спокойным после свирепой гонки в ущелье.
По широкому горизонту тянулась тонкая оранжевая полоса, будто какой-то необыкновенный, жуткий восход теплился вокруг над тайгою.
Рассчитав, в каком месте выворотень ближе всего подойдет к берегу, Дзолодо бросился в воду, погрузился по пояс, был сбит течением, закричал, хотя знал, что Антон Петрович не сможет тотчас прийти на помощь; снопа вскочил, через несколько шагов снова потерял равновесие, опять поднялся и уже на четвереньках выбрался на берег.
Косых, приковылявший к реке, подал ему руку, желая помочь:
— Откуда ты взялся?
— Приплыл…
—. Л остальные где? — спросил Косых, боясь услышать в ответ весть о гибели туристов.
— Там… в ущелье…
— А ты?
— Надо было прыгнуть в реку… Потом на выворотне… верхом… выбрался.
— На выворотне? Верхом?
— Не верите?
— Н-ну. почему же… А остальные?
— Не знаю. Я неожиданно прыгнул. Петра едва не задело выворотнем. Я оттолкнул. Да! Фонарик! Я уронил фонарик!
— У них факелы есть, — сказал Косых. — Но лучше им подождать утра.
— Мотор испортился.
— Догадаются утра подождать, — повторил Косых.
— Они будут беспокоиться обо мне. И поэтому пойдут ночью.
— Тимофей вроде умный парень. Догадается, что ты можешь выбраться на берег. Они будут утром.
Они подошли к костру.
— Переоденься. Согрейся да спи. Коли появятся — разбужу.
— Им как-то надо сообщить, что я выбрался. Они будут очень волноваться.
— Это невозможно.
— Удивительно, — усмехнулся Дзолодо.
— Поешь. И ложись спать. Я разбужу тебя. — Нет. Я их подожду.
Дзолодо согрелся, поел, и пережитое напряжение и волнение сломили его. Он стал клевать носом, вздрагивал, крутил головой, отгоняя дрему, по напрасно. Косых накрыл его ватником.
Некоторое время Антон сидел у костра, прислушивался к неровному дыханию спящего. Дзолодо, видимо, снилась жуть. Он ворочался, метался, вскрикивал. Косых, кряхтя, поднимался, поправлял ватник. Потом Дзолодо крепко заснул. Дыхание стало ровным, он лежал тихо. Тогда Косых отправился к реке и зажег у самого уреза воды большой костер, который можно было увидеть далеко в ущелье. Он поступил так на всякий случай, уверенный, что Тимофей догадается подождать утра.
“Этот упрямый, — рассуждал Косых, припоминая свою встречу с Тимофеем, — этого не сломишь, коли он догадался переждать ночь где-нибудь в заводи. Правда, девчонка, которая с ними… Но Тимофея не согнешь. Он на своем настоит. Молодец, ничего не скажешь…”
— Уходить надо вниз. Быстрее быстрого, — сказал Косых и по очереди оглядел четверых у костра.
Марина рассеянно тыкала прутиком в угли, сбивая пепел. Изредка она вздрагивала, словно вместе с докучливой мошкой отгоняла какие-то тяжелые, будто валуны, мысли.
Когда они засветло причалили к берегу, Тимофей и Петр буквально вытащили Марину из лодки. Она не хотела выходить. Она плакала и умоляла ребят идти дальше вниз по реке п искать хотя бы труп Дзолодо. В первые мгновения она не верила Косых, что Дзолодо спокойно спит у костра, живой и здоровый. Потом бросилась к нему, обняла спящего и расплакалась еще пуще.
Дзолодо широко открытыми глазами отрешенно глядел в огонь. Он словно опять и опять переживал свое ночное плавание на выворотне. Косых знал такие случаи. Порой парашютисты-пожарники попадали в очень сложные условия, чудом выбирались из огня, но потом оказывалось, что нервное напряжение в минуты опасности словно выжимало их. Люди становились безвольными. Их можно было взять за руку и вести куда угодно, хоть снова в огонь, — сопротивляться они были уже не в силах.
Мрачный Тимофей постукивал молотком и, позвякивая гаечным ключом, разбирал мотор. Он придирчиво рассматривал каждую деталь. Искореженные, изломанные он с силой отбрасывал в сторону реки.
Только Петр, услыхав сказанное — Косых, настороженно поднял голову:
— Зачем же вы вернули нас? Мы проскочили бы каньон и ушли от огня в верховья.
— Из огня, да в полымя… — сказал Косых — Посмотри на реку. Видишь, сколько дохлой рыбы плывет с верховьев? Там пожар так плотно перекрыл русло, что вода только что не кипит.
— А идти вниз легче?
— Легче… Ничуть не легче. Но там можно вырваться в Низовое. Оно вроде еще не горит. Там люди.
Тимофей швырнул в сторону реки очередную железяку и сказал:
— Я знаю, почему вы так торопитесь…
Косых помолчал, затем проговорил, обращаясь к Петру:
— Ветер переменился. Теперь он погонит пожар с верховьев Лосиной вниз. Огонь придет сюда завтра днем. Может быть, к вечеру.
— Что ж, он эти скалы жечь станет?
— Тут такая круговерть будет… Можно задохнуться.
— Ладно, — согласился без всякого энтузиазма Петр. — Вам виднее. За тем сюда и прыгали. Вниз так вниз.
— Совсем не за тем… — проговорил Тимофей. — Совсем не за тем… А, да все равно…
Сборы были недолгими и печальными.
Вместо руля на корму лодки приспособил грубо вытесанное из лиственницы прав ло.
Марина командовала Тимофеем, который укладывал в лодку пожитки, а Петр сидел на галечнике и лениво, без интереса перебирал собранную им за время путешествия геологическую коллекцию.
— Все напрасно…
Он проговорил это апатично, и в голосе его звучала безнадежность побежденного.
— Почему же? — спросил Косых. Его мало интересовала коллекция, собранная Петром, ему мало было дела до того, напрасно или не напрасно собрал Петр эти камни. Антон преследовал другую цель. Ему хотелось втянуть Петра в разговор. Командор как-то странно отнесся к обвинению Косых: будто и не слышал.
— Неоконченная работа хуже неначатой…
— Ну, это не всегда, — снисходительно заметил Косых, желая поддержать разговор. — Да и кто помешал вам? Пожар?
— Вернее, вы.
— Я?
— Вы. Когда заставили нас вернуться из каньона. В верховьях за ущельем я должен был взять последние шлихи. Если бы я их взял…
— Ну, и что бы тогда?
— Тогда, возможно, мне принадлежала бы честь открытия месторождения олова.
— Геологи, значит, проморгали, а вы открыли… — Косых не понравилось тщеславие, с которым Петр проговорил последнюю фразу.
— Зачем вы так… — поморщился Петр. — Никто ничего не проморгал. Просто меня попросили в геологическом управлении проверить, насколько далеко простирается распространение по реке Лосиной моллюска Мидендорфа. Это окаменелый ископаемый рачок. Обычно он встречается в тех местах, где на поверхность выходят древние свинцовые руды.
К ним подошел Тимофей и сказал:
— Послушай, командор: либо клади свои камни в лодку, либо выбрасывай. Их вниз положить нужно. Хороший балласт.
— Да, да, — заторопился Петр, удивившись резкому тону Тимофея. — Ты чего рычишь? — спросил он у Тимофея, укладывая коллекцию на дно.
— А чего ты лебезишь перед ним? Прощенье хочешь заработать?
— Я?
— Ты! Еще ему надо доказать, что мы виноваты. Ловкий какой! Прыг — и идемте в милицию. Мало ли что Дзолодо видел. Померещилось, может, ему. А ты сразу и скис.
— Я?
— Не я же. Пусть докажет!
— Правильно, — сказала Марина. — Только кипятиться ни к чему. Вот и все.
Наконец лодку нагрузили, столкнули в воду, потом все расселись, и лодка, подхваченная течением, поплыла вниз.
Как-то уж само по себе, приказывать стал Тимофей, и все слушались его. А Петр, нахохлившись, сидел на дне лодки и, видимо, воображал себя обвиняемым на суде.
Плыли долго, и плыли молча.
Каждый думал о себе и о своем.
Мимо тянулись спокойные, пока не тронутые пожаром берега. Лишь постоянный запах гари, к которому невозможно было привыкнуть, да сизый полог, затянувший небо, явственно напоминали о том, что впереди их ждет стена огня, через которую предстояло прорваться.
По реке, зачастую обгоняя лодку, плыла брюхом вверх снулая рыба. То вблизи, то поодаль мелькало в рыжем мутном потоке белое брюхо. Изредка уносилось течением погибшее животное — жертва пожара. Все это убеждало: в верховьях Лосиной разыгрывается таежная трагедия — огонь наглухо перекрыл реку, и звери, которые пытались спастись в воде, не нашли в ней защиты от пала.
Разлив сделал берега почти неузнаваемыми. Да это, собственно, никого и не волновало, кроме Петра. По его подсчетам, они должны были к полудню следующего дня подъехать к месту их последнего привала у развилки рек Лосиной и Солнечного луча. Там, как сказал Дзолодо, они оставили небрежно погашенный костер, от которого и начался пожар. Петру не терпелось увидеть это место, своими глазами убедиться в непоправимой ошибке.
Тяжелое молчание царило в лодке. Ворочался и вздыхал Дзолодо. Даже выдержанная и терпеливая Марина, сидевшая рядом, не вынесла наконец:
— Болит у тебя что?
— Нет…
— А чего ты как на иголках?
— Не получается…
— Что?
— Не могу партию без доски сыграть. Где какая фигура, забываю.
— Так брось.
— Тогда еще хуже…
— Чего хуже-то? Говори толком!
— Мысли…
Марина вздохнула.
— Понимаешь, Марина, а вдруг не дымок был… Тогда над костром. Не дымок, а парок. Понимаешь?
— Нет.
— После грозы — помнишь? — был немного дождь. Был. Река рядом, испарение, роса. Влажный немного дерн.
Косых стал прислушиваться к разговору.
— Как ты играешь в шахматы, Дзолодо? Ты же логично рассказать не можешь.
— Нет, Марина, логично. Сырой дерн положили на огонь. Да еще заливали костер немного. Пар, наверное, шел, не дым. А я решил — дым, дымок.
Косых спросил:
— Когда гроза была?
— Ночью, — ответила Марина.
— Какого числа?
— Десятого.
Косых заметил: Петр очень пристально смотрит на него. Пожарник подумал, что тот вот-вот вступит в разговор и подскажет ему: “Вот причина пожара”. Но Петр молчал.
— Может, молния подожгла…
Это сказал Дзолодо. Не Петр.
— Я слышал, — продолжал Дзолодо, — может молния поджечь тайгу!
Петр молчал. И Тимофей тоже. Они теперь даже не смотрели на Косых. Они целиком полагались на него.
— Надо посмотреть… Разобраться надо, — сказал Антон.
— Ведь может? Может! — настаивал Дзолодо.
— Может… — Косых ответил нехотя. Ему стало неудобно за себя, за то, что он так сразу накричал на ребят вчера, сразу после своего неудачного приземления. И в то же время он не хотел и не мог оправдать их. — Разобраться надо…
Петр старался не смотреть на пожарника. Неистребимый запах гари, дымный полог на небе, далекие, но уже ясно видимые языки пламени, поднимавшиеся над тайгой, обвиняли его. Прежде всего его, потому что, хотя костер и заливал Тимофей, командором тогда был он. Он и главный ответчик. Молчание Косых воспринималось Петром как обвинение.
Первый долгий день плавания закончился. Лагерь разбили на высоком берегу, подальше от воды.
Хотя было уже поздно, но красноватый отсвет недалекого пожара словно продолжил зарю, и она так и не погасла.
И ужин прошел в молчании. Ни о чем не хотелось говорить. Присутствие Косых постоянно напоминало всем о том, что они арестованы и их сопровождает конвоир. И Косых чувствовал это отношение к себе и хмурился. За сутки, проведенные с ребятами, когда каждый из них шел на риск ради товарища, Косых невольно проникся уважением к тем, кого он считал виновниками всех бед, что стряслись в этом таежном районе. Он исподволь убедился: если туристы и совершили преступление — подожгли тайгу, то по глупейшей оплошности, но уж никак не преднамеренно, даже не из-за невнимания. Косых видел, как глубоко переживал происходящее Петр, да и остальные тоже.
Но факт оставался фактом — тайга горела. Теперь уже десятки квадратных километров были охвачены огнем.
“Завтра туристам на собственной шкуре придется убедиться в том, каков пожар вблизи”, — думал Антон.
Ночь прошла спокойно. Только раз, неловко повернувшись во сне, Косых не сдержал стона от боли в ноге, и его окатило холодным потом.
Утром небо затянуло тучами. Начал накрапывать дождь. Над лодкой натянули брезентовый тент и отправились в путь.
Петр занял место у правила.
— Почему не Тимофей? — спросил пожарник.
— Нет уж, товарищ Косых! Сегодня на руле буду я.
— Чего ты упрямишься? — Косых пожал плечами, повернулся к Тимофею: — Где вы оставили непогашенный костер?
— Скоро увидите…
— А заранее не можешь сказать?
— Примерно на километр выше речной развилки, — ответил Петр.
— По Лосиной?
— Нет. По реке Солнечного луча.
— А зачем вам это знать? — спросил Тимофеи.
— На всякий случай, — неторопливо ответил Косых.
— Там одни головешки…
Чем ближе они подплывали к слиянию рек, тем тверже в душе Косых обосновывалась надежда: может быть, туристы и не виноваты в происшедшем. Он не знал, каким образом ему удастся доказать их невиновность прежде всего себе самому. Слияние рек было охвачено огнем уже в первый день. Косых не требовалось доставать планшет: он хорошо помнил кроки пожара, нанесенные на карту, красный карандаш очертил голубые веточки — слияние рек. По левому скалистому берегу пал шел, видимо, верхом. И это был тот самый берег, на котором останавливались на ночлег туристы, перед тем как изменить маршрут.
Сейчас они находились километрах в пятнадцати от того места. Огонь был хорошо виден. Он пожирал последние деревья. Они горели словно факелы. По правому берегу огонь настигал лодку со стороны верховьев. Подгоняемый ветром пал двигался быстро.
В час пополудни лодка миновала кривун, и перед ними открылось черно-серое пепелище. Трезубец старых кедров, под которыми ночевали туристы, был черен, дик и страшен. Даже на длинной косе у слияния Лосиной и реки Солнечного луча кусты тальника сгорели. Кое-где поднимались вялые сизые дымки. Пожар дотлевал.
Ребята смотрели и не узнавали знакомых мест.
Затор, высившийся тогда у скал, был сметен половодьем. Лысые, почерневшие от гари скалы выглядели чуждо.
— Ну вот…
— Пристанем к берегу, — попросил Косых.
— Зачем? — безнадежно спросил Тимофей.
— Тогда совсем маленький дымок был. Едва курился. Я хотел сказать, что надо вернуться. Да зачем, думаю… — И Дзолодо вздохнул.
— Так оно и бывает, — нахмурившись, проговорил Косых. — К берегу.
Антон вышел па отмель и, опираясь на рогатку, заковылял к опушке.
— Не туда, — бросил Тимофей.
— Я сам найду, — ответил Косых, не оборачиваясь.
У него под сапогом трещали полуобгоревшие сучья, словно пыль взлетал пепел. И это были единственные звуки, которые нарушали тишину.
— Холодно… Прохладно… Теплее… Тепло… Совсем мороз, — приговаривал Петр, следя за тем, как Косых бродит по берегу в поисках остатков костра.
Остальные молча наблюдали.
Косых без труда нашел старый костер. Его разводили по всем правилам. Место было очищено от хвои в диаметре метра на полтора. Потом окружено канавкой, глубиной на штык. Когда костер гасили, его не только залили водой, но и засыпали землей. Пожарник тщательно осмотрел засыпку. Нагнувшись, он сдул налет пепла, покрывший землю. Он увидел одну оплошность — дернины, которыми перед уходом был покрыт жар, брошены небрежно. Сильный ветер мог выдуть искру. Косых понимал: он чересчур придирчив. Но ведь дело-то какое!
— Жарко! Огонь! — продолжал командор.
— Петр, брось! — не выдержала Марина.
— Я не мешаю. Наоборот. Чего он отказался от моей помощи? Я предлагал показать ему, где мы разводили костер. Что он строит из себя Шерлока Холмса!
Дзолодо сказал:
— Не стоит шутить. Дело очень серьезное. Если он убедится, что виноваты в поджоге мы, отвечать придется всем.
— Зубоскальство ни к чему… — заметил Тим.
— Ну… Раз большинство против — молчу.
Косых продолжал бродить по берегу. Он то отходил к самой опушке тайги, вернее, к бывшей опушке бывшей тайги, словно ему надо было найти очень маленькую вещь — кольцо, оброненное случайно, или ключ.
Прошло примерно с полчаса, а Косых и не думал возвращаться к лодке, в которой сидели притихшие туристы. Чем больше проходило времени в поисках, тем меньше они понимали, что, собственно, делает Косых. Он уже исходил место их ночевки вдоль и поперек. Останавливался у их бывшего костра, который совсем не трудно было найти. Но Тимофей, не раз ходивший в походы, знал, что любые меры предосторожности значат весьма мало. Даже очень опытные таежники, которые по праву могли считать тайгу своим родным домом, более родным, чем тот, где живет их семья и где они прописаны, и то попадали впросак. Не только хорошо окопанный, но и залитый костер, но залитый небрежно, мог стать и бывал не раз причиной грандиозного пала.
Тимофея не удивлял метод “ведения следствия”, которым пользовался Косых. Тимофей понимал, как трудно теперь разобраться в том, с какой стороны подошел пал к реке, если он подошел — на что Тимофей в глубине души все-таки надеялся, — а не двинулся в тайгу от реки.
— Конечно, — произнес Дзолодо, — они еще сверху, когда патрулировали, засекли место, где пожар начался. Теперь он смотрит на наш костер так, для очистки совести…
Тимофей искоса посмотрел на говорившего:
— А ты только что догадался? С чего бы тогда ему сразу кричать, что мы едва ли не арестованные!
Тряхнув головой, Марина зло стукнула сжатыми кулаками по коленям:
— Как глупо все!
— А ты считала, что люди могут поступать только умно? Или ты убедилась на собственном опыте? — усмехнулся Петр и договорил сквозь зубы: — Возвращается наш Сильвер… Хмурый… Ну, держись!
И все замолчали, ожидая, когда Косых приковыляет па своем импровизированном костыле. Он подошел, сел на нос лодки и закурил. Потом обвел взглядом сидящих, ухмыльнулся:
— Перетрусили…
— Чего уж дипломатию разводить, — махнул рукой Тимофей.
Косых сказал:
— Пошли…
Ребята посмотрели на него с удивлением.
— Понятно. — Тимофей снова махнул рукой. — Садитесь в лодку. Нам не стоит здесь задерживаться.
— Остановимся здесь, — приказал Косых.
Тайга огненными стенами поднималась по обеим берегам. Здесь, в гирле, на выходе из широкой долины, по которой двигались туристы, верховой и низовой палы свивались в один.
— А я думала, что мы уже вышли из огня, — протянула Марина, оторопело осматриваясь. — Ведь эти дни пожар все время был далеко по сторонам.
— То, что вы видели, — была присказка… Нам придется пройти сквозь огонь. Пламя движется нам навстречу, — сказал Косых.
С низовьев тянуло ветром. Он был очень горяч. Пришлось прикрыть ладонями лица.
— Зачем же мы так близко подошли? — спросил Тимофей.
— А что? — бросил Косых через плечо.
— Глупо. Зачем обжигаться? Или вы нашу стойкость испытываете?
— Да пошли бы вы… Ты вот скажи, что теперь делать? Посмотрев на Косых долгим взглядом, Тимофей неторопливо и уверенно ответил:
— Намочим брезент, покроемся им и проскочим сквозь огонь. За лодку-то бояться нечего-она дюралевая. Не сгорит.
— Неплохо придумано. Только на ту сторону пала мы приплывем, как запеченная в собственном соку дичь.
Марина сказала:
— Но здесь-то мы тоже не можем оставаться!
— Выгружайте лодку, — приказал Косых.
“Ну и упрям этот пожарник, — подумал Тимофей. — Но теперь совсем не время для споров. Пусть командует”.
Пройдя к лодке, Тимофей и Марина стали выгружать имущество, но Петр и Дзолодо не шевельнулись. Они сидели у самого уреза воды и смотрели куда-то вдаль, вернее, делали вид, что смотрели.
— Вы что, не слышали? — бросил Тимофей.
Дзолодо сказал:
— Ты взял на себя командование — ты и командуй. Его мы не хотим слушать.
— Бросьте валять дурака! — рассердился Тимофей.
— А зачем разгружать лодку? Ты можешь объяснить? Как быть с коллекцией?
— Если командор теперь я, то бросьте болтать и беритесь за дело.
Петр поднялся:
— Я тебя предупреждаю, Тимофеи. Если вы выбросите коллекцию, не двинусь с места. Я не финчу. Ты — командор, это правильно. Затащил я вас в Лосиную…
— Все решили. Не по приказу пошли, — заметила Марина.
Косых прервал спор:
— Ведь под лодкой придется плыть. На шею коллекцию привяжешь, что ли?
— Как? — переспросила Марина, посмотрев на парашютиста округленными от удивления глазами.
— А вот так! Перевернем лодку, заберемся под нее трое и вдоль берега спустимся через пожар вниз. За остальными придет Тимофей, — сказал Антон, не договорив однако, что он сам еще не знает, так это будет или нет. Возвращение Тимофея — это крайний случай. Когда они окажутся среди тех, кто борется с пожаром, несомненно появятся более надежные средства.
Дзолодо нахмурился, посмотрел на верзилу Тимофея:
— Да мы же задохнемся под лодкой! Трое! Да там и для одного воздуха не хватит и на пять минут!
— Туго станет — приподнимем. Под брезентом плыть нельзя — сгорим. Там, ниже, такая круговерть!
Переговариваясь, разгрузили лодку. Сняли все, даже продукты. С демонстративным пренебрежением Тимофей бросил на галечник то, что осталось от мотора:
— Первыми вместе с Косых пойдем Марина и я.
“А командор молодец, — подумал Косых. — Ничего не скажешь. Решение правильное”.
Петр и Дзолодо молча согласились с решением. Петр сообразил, что он спасет геологические образцы, а Дзолодо был просто доволен тем, что ему не придется идти вместе с Косых.
Вместе с парашютистом Тимофей перевернул лодку и внес ее в реку. Чтобы удобнее было ступать, Косых привязал костыль сбоку, перехватив его веревками на уровне груди, бедра и голени. Костыль примерно на вершок свисал ниже подметки, и Косых мог ступать па пего, не тревожа больной сустав.
Потом они поднырнули под лодку. Там было совсем не темно, как думал Тимофей. Внутренность посудины наполнял свет, отраженный от серого галечника на дне. День казался пасмурным. Солнце скрывалось за плотным пологом дыма. Но маленькие волны на поверхности, словно призмы, собирали свет, и по дну раскинулась яркая сеть. Ячейки сети постоянно находились в движении, и свет мерцал.
В носу лодки устроился Косых, опершись локтями на переднюю банку. Тимофей хотел устроиться в центре, но Косых остановил его:
— Занимай последнюю, — глуховато прозвучал его голос. — В центре Марина.
— А как же мы дорогу найдем? Как ориентироваться?
— Под ноги смотри. Да и выглянуть из-под лодки можно на секунду — другую. — И Косых постучал по борту, давая сигнал Марине.
Она открыла глаза, тряхнула волосами, забрызгав обоих, и сказала:
— Тут совсем неплохо.
— Пошли, — приказал Косых. — Отталкивайтесь посильней; но только смотрите, чтоб лодку не снесло.
Марина подумала, что ходьба по дну реки под перевернутой лодкой похожа на полет во сне. Ей это нравилось, но минут через пять стало трудно дышать.
Тогда Косых скомандовал подтянуть лодку ближе к берегу, мужчины уперлись плечами в банки и приподняли край посудины над водой. Косых приподнял нос побольше, чтобы лучше провентилировать внутренность лодки. И тут же опустил борт. Под лодку чуть не попала переплывавшая реку рысь. Под водой они увидели, как она, быстро перебирая лапами, ринулась прочь от непонятного предмета, под которым прятались люди.
Течение несло посудину довольно быстро. Приходилось внимательно следить, чтобы лодку не" вынесло на стрежень.
Тимофей подумал о том, что пробираться вверх, к Петру и Дзолодо, будет трудно.
Верхний слой воды в реке становился все теплее. Все чаще приходилось приподнимать борт лодки, чтобы захватить свежего воздуха. Но он был сух и накален огнем. Тимофей нечаянно дотронулся до дна лодки и отдернул руку. Металл обжигал.
— Не могу больше… — пробормотала Марина, вцепившись в банку руками, и уронила на нее голову. — Дышать нечем… Плохо мне…
Косых приказал:
— Тимофей, сними ремень, пристегни девчонку к банке. Нам еще с полчаса идти… А она, видать, скисла.
Марина попыталась вяло сопротивляться, чтоб ее не привязывали. Но она, видимо, плохо соображала, почему ей надо быть привязанной и надо ли ей сопротивляться. Едва Тимофей принайтовил Марину к банке, как она притихла, очевидно довольная тем, что ее оставили в покое, и тихонечко постанывала:
— Душно… Душно… Дышать хочу?
— Косых, можно побыстрее?
— Осторожнее надо, а не быстрее. Забыл про мою ногу-то.
“А ведь действительно забыл, — подумал Тимофей. — Напрочь забыл… Как же он идет? Но и Марина… Она потеряла сознание”. Он вытер пот со лба тыльной стороной руки. Но от этого легче не стало. Тогда он окунулся с головой в воду, теплую, противную, припахивающую гарью. Она не освежала.
— Подъем! — прохрипел Косых.
Они приблизились к берегу, хотели приподнять борт, но парашютист остановил Тимофея:
— Смотри!
Вода отливала рыжим светом. Он метался. Какие-то темные тени плыли рядом с лодкой.
— Надо потерпеть. Мы тут в самой круговерти огня.
Тимофей не поверил, ему совсем нечем было дышать. Он поднырнул под борт, высунулся из воды и что было сил задержал лодку.
Берег находился метрах в пяти. Не берег — море огня. Деревья стояли прямо у воды. Огромные, толщиною обхвата в два. II хвоя под ними, и сами стволы пылали. Один из стволов, у которого, видимо, подгорели корни, качнулся и начал падать в сторону реки.
Затормозив лодку, Тимофей вздохнул и поперхнулся. Воздуха не было. Раскаленная смолистая гарь забила легкие, перехватила дыхание.
Вскинув взгляд, Тимофей увидел все еще падающее дерево, которое должно было перегородить им дорогу. Опускалось оно медленно, как-то нехотя. Над ним в черных клубах смолистого дыма летели, сверкая, ослепительно белые, сгоревшие до раскаленного угля тонкие ветки, разлапистые ветви, охваченные огнем, похожие на фантастических птиц.
Ствол оказался так длинен, что едва не достиг противоположного берега, окунулся в реку раскаленной вершиной, подняв облако пара.
Из-под борта лодки высунулась голова Косых.
Течение подхватило ствол, всплывший и ставший черным, и понесло вниз.
Тимофей снова попробовал вздохнуть, но только закашлялся.
Подав знак, Антон спрятался под лодку.
Тимофей последовал за ним.
— Скорее! Скорее! — хрипел пожарник.
Сколько времени они, прыгая, подталкивали лодку? Может быть, минуту, может, две, но, теряя сознание, Тимофей почувствовал слабую, начиненную удушливым дымом, однако все-таки свежую струйку воздуха.
Лодка миновала гирло, в котором пожар был особенно свиреп. Теперь даже сам огонь подтягивал к себе из низовьез воздух, иначе он бы задохнулся.
Они подняли лодку на плечах, чтобы струя этого, похожего на свежий, воздуха подобралась к Марине, которая была без сознания.
— Далеко еще?
— С километр. Вон за тем кривуном… потише должно быть…
— Подождем, пока она очнется.
— Подождем… — согласился Косых.
Они стояли с минуту, пока Марина пришла в себя. Больше выдержать не могли: жар бушующего на берегу пламени жег лица и руки, мокрая одежда шпарила плечи и грудь, выступающие из воды.
— Не топите меня… Не надо топить… — бормотала в угарном дыму Марина.
— Ничего… Ничего… — бормотал Косых. У него кружилась голова. Боль в ноге с каждым шагом ощущалась все сильнее. Палка, которая служила ему костылем, видимо, сбилась, ступать приходилось на носок, и он тихонько постанывал.
Косых прикинул, сколько им еще надо идти. Выходило — километр с гаком. Только вот с каким: меньше половины или больше?
Снова и снова они приставали к берегу, приподымали борт, останавливались отдышаться. Марина понемногу приходила в себя, но помощи ждать от нее было рано. Она и сама понимала это и то и дело спрашивала:
— Скоро?
— Потерпи, — хрипел Тимофеи в ответ. — Потерпи…
— Скоро. Скоро… — вторил Косых.
Осколки камней, холщовые мешочки, где находились намытые шлихи, Петр разложил на брезенте. Он внимательно просматривал пикетажку, отмечал соответствующий записи образец. Но сколько Петр ни старался, ему никак не удавалось найти образцы, которые не жаль выбросить. Каждый по-своему представлял интерес, каждый был дорог. После долгого раздумья Петр откладывал его в кучу отобранных. Постепенно вся коллекция оказалась просто переложенной с места на место.
— Стоило стараться! — улыбнулся Дзолодо.
— Стоило. Я убедился, что выбросить ничего нельзя.
— Ты думаешь, за тобой пришлют грузовой вертолет? Тут не меньше центнера.
— Тогда я не двинусь с места. Походик… Зачем тогда мучались?
— А другие? Мотор Тимофея покорежен. Я не побывал у родных. Марина… Не знаю, довольна ли она. Скоро Тимофей придет?
— Он будет вечером, может, ночью.
— Плохо. Ты вокруг посмотри. Пожар совсем близко. — Дзолодо поднял руку, чтобы заставить Петра оглядеться, и осекся.
На опушке стояла огромная лосиха. Позади нее угадывались силуэты других. Целое стадо выходило к реке. Меж стволами кедра вились клубы дыма — предвестники недальнего и неотвратимо приближавшегося огня.
Животные, увидев людей, остановились в нерешительности. Вдруг заволновались. Бросились в стороны. Но не ушли далеко. Потом снова двинулись к воде. Вслед за ними из чащи выскочил медведь. Большой, старый. Он фыркал, мотал головой. На лосей он не обратил внимания, словно их здесь и не было.
Дзолодо проглотил слюну. Карабин лежал на куче вещей, вынутых из лодки, метрах в десяти от них.
Медведь бежал быстро.
Петр посмотрел по направлению взгляда Дзолодо, странно ойкнул, прикрыл собой коллекцию, словно медведь именно за ней и пришел.
Но зверь не обращал на них никакого внимания. Он стремительно, размашистым галопом мчался к реке. Остановился у берега, потянул носом воздух. Шерсть у него на загривке встала дыбом, голова словно увеличилась в размерах. Медведь зарычал, но не злобно, а как-то тоскливо, растерянно.
Посмотрел на противоположную сторону и Дзолодо. Огонь там был совсем близко от берега. И там, на той стороне, появились у воды животные. Что-то невероятное, фантастическое было в этом шествии зверей из таежных чащ.
— Смотри! Смотри! — крикнул Дзолодо.
Лосихи и изюбрихи, вышедшие из леса, уже вошли в воду и стали, по шею погрузившись в реку — единственную защиту и надежду на спасение. Несколько быков еще находились на берегу. Поодаль от них к воде цепочкой прошли волки. Они вели себя совсем как собаки. Их даже нельзя было принять за хищников.
Смеркалось. Но оставалось по-прежнему светло. Только свет этот был красным. Пурпурные отблески легли на реку, а водный простор выглядел черным.
Неподалеку от Петра и Дзолодо стадо лосей тоже вошло в воду. Они стали почти рядом с медведем, улегшимся около берега.
— С плацкартой устроился зверюга, — улыбнулся Петр. Он оправился от первого испуга, но ни на шаг не отходил от коллекции, завернутой в брезент. — Где же вертолет?
Дзолодо будто возвратился откуда-то издалека:
— Да… Но ты же сам сказал, раньше вечера его нечего ждать.
— Ты все в шахматы сам с собой играешь? Уже вечер…
— Может, нам самим как-нибудь… А? Ты-то что думаешь, Петр? — спросил Дзолодо.
— Прождали… А теперь поздно.
— Если он не успеет пробиться к нам до темноты, мы запросто можем погибнуть. — Дзолодо сказал это спокойно, как будто речь шла и не о них вовсе и сгореть суждено было не им, а кому-то другому, не человеку даже, а полену. Нервы его, измотанные ночным плаванием на выворотне, принимали новую опасность, будто нечто неизбежное, и Дзолодо склонялся перед этой неизбежностью, несущей гибель. Он в который раз пытался отвлечься игрой в шахматы, но словно разучился играть.
— Конечно… — сказал Петр.
Дзолодо глядел на зверей, спасающихся в реке. Их становилось все больше. Они появлялись в воде, словно возникая из черных мечущихся теней от огня. Волков, медведей, лосей и изюбров ребята знали, но теперь неподалеку от них рисовались силуэты незнакомых животных.
Неожиданно в самой гуще сгрудившихся и воде обитателей тайги поднялся переполох. Стоявшие смирно животные заметались, начали толкать друг друга, тесня соседей.
Сжав в руках карабин на случай неожиданного нападения, Дзолодо поднялся. Сперва он ничего не увидел. Просто звери вроде бы взбесились, будто кто-то из хищников нарушил таежное табу и напал на слабого в то время, когда все спасались и все были равны перед страшным огнем. Но вот что-то совсем маленькое, не больше кулака, странный перископ задергался над поверхностью воды. Существо двигалось вниз по течению толчками.
— Змея!
Дзолодо внутренне содрогнулся, увидев огромного гада, удирающего по реке.
— Смотри, Петр!
И вдруг, вспомнив нечто чрезвычайно важное, Дзолодо подпрыгнул и кинулся к груде вещей, сложенных в беспорядке па косе. Он принялся расшвыривать имущество, нащупал фотоаппарат, потряс им над головой, словно хвастался неизвестно кому, и вернулся к берегу. Непослушными от волнения руками стал устанавливать выдержку, диафрагму, будто яркий свет пожара мог померкнуть, а животные, в страхе жмущиеся друг к другу, исчезнуть, подобно миражу. Потом Дзолодо вошел в воду, двинулся ближе к стаду, по шею погрузившись и реку. Он делал снимок за снимком и не мог остановиться, столь необыкновенными были кадры. Он забыл о непосредственной опасности, которая угрожала и ему.
Опомнился Дзолодо лишь тогда, когда кончилась пленка в аппарате. Он огляделся и увидел, что Петр прижался к своей коллекции, сполз в воду и лежит в ней, подобно медведю, тому, что первым догадался спасаться в реке.
Огонь подобрался теперь к самому берегу. На вещи, выгруженные из лодки и оставленные на косе, упало несколько горящих ноток, II груда их имущества запылала дружным костром.
Дзолодо бросился спасать экспедиционное добро, но жар пламени остановил его. Он прикрыл лицо согнутой рукой и стал отступать к реке. Он вошел в воду и лег рядом с Петром.
— Какого ты черта?! Ты же видел — огонь подбирается к вещам?
— Отстань! Кому вещи нужны? Как их спасешь? Петр копошился в галечнике, вырывая углубление.
— Чего ты выдумал? — сердито спросил Дзолодо.
— Помоги, коллекцию надо спасти.
— Обалдел ты, что ли? Брезентом надо прикрыться. Оставь свои камни на гальке. Что с ними станет? — Мешочки могут сгореть. Перепутаются шлихи.
— В воде? Копай яму на берегу и клади туда коллекцию! Нам нужен брезент.
Петр помолчал, видимо соображая, потом согласился. Они быстро спрятали коллекцию в галечнике, намочили брезент в реке и прикрылись им, словно палаткой. Жар становился невыносимым. Успокоенный за судьбу коллекции, Петр сказал:
— Давай уйдем под брезентом, как под лодкой?
Дзолодо задумался.
Из горящей вдоль берега тайги слышался треск падающих сгоревших деревьев, тугое вытье огня.
Влажный, прогретый близким пламенем брезент стал обжигать руки.
— Нет, — сказал Дзолодо. — Нам нельзя уходить. Тимофей может вернуться за нами.
Петр резко дернул к себе брезент:
— Ну и жди! Я один пойду!
Дзолодо показалось, что он стоит у жерла открытой мартеновской печи. Ощущение было точное. Дзолодо испытал такой жар, когда он с классом ходил с экскурсией на завод. Схватив подол куртки, Дзолодо вывернул ее над головой, словно хотел скинуть:
— Петр! Ты что?
— Идем вместе! Брось эти дурацкие камни! — крикнул Петр.
— Что с тобой? — испугался Дзолодо.
— Я ухожу!
“Он просто не в себе, — понял Дзолодо. — Его надо остановить! Задержать!”
Дзолодо огляделся. Оставаться там, где они находились, уже не было никакой возможности. Почти совсем над ними свирепствовала огненная круговерть.
Дзолодо заметил среди зверей странное движение. Они медленно, подталкивая друг друга, плотной толпой оттеснялись выше по реке к скалистым щекам, уже выгоревшим. Видно, там жар был меньше. Схватив брезент за край, Дзолодо с трудом потащил его. Петр, не понимая, зачем нужно куда-то идти, крутил головой и не двигался с места. Уговорами, криком, а больше тумаками Дзолодо удалось все-таки убедить его. И они стали отступать к скалам вместе со зверьем.
Отступление продолжалось часа два, прежде чем они почувствовали себя и относительном безопасности. Голые скалы, простиравшиеся на большой площади, были свободны от огня. Но Дзолодо и Петр оказались буквально в двух шагах от зверей. Рядом, так близко, что чувствовалось его зловонное дыхание, лежал в воде огромный старый медведь, и тут же — волчица с молодыми волчатами, подальше от берега стояли, подняв головы над рекой, лоси.
— Не меня надо было брать в первую очередь — Дзолодо, — сказала Марина и носком ботинка откинула в реку камешек.
За противоположным берегом над тайгой занималась заря. В ее странном палевом свете, прорывавшемся сквозь дымовую завесу, раскинутую пожаром на небе, нетронутые огнем деревья представлялись удивительно красивыми. Марине было странно видеть этот обычный мир тайги и сознавать в то же время, что там, за несколькими поворотами, меж высоких сопок, бушует пламя. И как трудно должно быть сейчас Петру и Дзолодо! Ведь они не знают: за ними придет вертолет. Они не знают наверняка, что товарищи добрались благополучно, прорвали огненное кольцо.
— Петра надо было брать, — сказала Марина поглянулась. Косых полулежал у бледного в свете зари костра и, казалось, дремал.
Марина не впервой начинала этот разговор. Тимофей не вынес, ушел и сел поодаль, у избы лесничего, около которой находилась посадочная площадка для вертолетов. Они пришли в Низовое уже затемно. Пока по радио связывались с базой, пока вертолет отправился — прошло около часа. Тимофей пытался пойти под лодкой против течения, чтоб добраться к ребятам, но, пройдя метров двести, потерял сознание, и Косых едва выловил его и лодку.
— Вы меня слышите? — настойчиво проговорила Марина.
— А, что? — спросил Косых, не поднимая головы. — Все правильно. Правильно, что вас забрали.
— А если Дзолодо…
— Перепугался немного, когда плыл на выворотне. А так — чего ему сделалось?
— Ничего вы не понимаете, — протянула Марина, но ответа не последовало. — Деревяшка вы, вот что, — в сердцах сказала Марина.
— От моего ли, от вашего ли волнения ничего не ускорится, ничего не изменится. Коли ты связан по рукам и ногам и не можешь помочь — какой же толк волноваться?
— Удобно у вас получается…
— Ждать надо.
— Ждать, ждать… — Марина прошла по берегу подальше от костра и присела. Ей не хотелось быть рядом с Косых, таким спокойным, безразличным даже. И в то же время она не могла быть одной. Одиночество — если она хоть несколько минут не видела Косых — так сильно действовало на нее, что начинался озноб, беспричинный и неуемный. Тогда она снова возвращалась к костру, стояла у берега и задавала Антону всякие вопросы, злилась, что не получала тех ответов, которые ей хотелось услышать.
— Какой ужас — этот поход! — проговорила она, опять вернувшись к костру. — Просто кошмар.
— Тайга…
— Что — тайга? Не в тайге дело!
— Тайга!
— При чем здесь тайга? Не было у нас коллектива. Вот что!
— Ну, — проворчал Косых, — чего вы сами-то цепляетесь? Хорошие ребята. Я с ними на любой бы пожар пошел. А этот, как вы говорите, коллектив, такой, как по-вашему выходит, он только за чаем с вареньем и бывает…
— Почему с вареньем?
— Послаже.
— Чепуха! Ерунду вы говорите!
— Нет. Крепкие ребята. Не болтуны. Коль надо — ничто не остановит их. Толк в риске понимают…
— Слышите? — Марина замерла.
Косых поднялся:
— Показалось.
— Да нет! Послушайте!
— Вон и Тимофей спокойно сидит. Принесла бы валежнику. Костер прогорает, — сказал Косых, снова устраиваясь у огня. — Коллектив… Святые, что ли, в коллективе-то этом? Коллектив, коллектив… Он и виден-то только в деле. А за чаем с вареньем — любое сборище так назвать можно. Твои ребята — молодцы. Я бы их взял в пожарники.
Марина нехотя ушла от берега, принялась собирать сухие ветки для костра.
Легкий туман подернул речную даль. Едко и неприятно пахло влажным пожарищем. Было тихо, и не пели птицы. Курлыкала вода в галечнике.
Косых мог бы спокойнейшим образом спать в избе лесничего. Но он почувствовал, что не сможет этого сделать. Его очень волновала судьба ребят. Он очень хорошо помнил поведение тех, других, из-за которых погибли его родные. Те валили вину один на другого, ссорились, возненавидели самих себя.
А эти… Эти оставались людьми, настоящими товарищами.
На пожарище, осматривая место их ночевки, он осознал: только от его пристрастности зависит вывод — поджигатели они или нет. Его показания, показания официального, компетентного должностного лица, будут приняты на веру. Но он сам — официальное, компетентное должностное лицо — верит этим ребятам. Возможность одна из тысячи, что причина пожара — искра от костра. Но такая же возможность, ну, может быть, больше немного — здесь Косых все-таки не мог себя пересилить, хоть и чувствовал: неправ, — что причина — гроза. Сухая гроза, молния, которая подожгла лес.
Лежа у костра, Косых мучительно размышлял: как же ему поступить? Поддерживать прежнее обвинение? Отказаться от обвинения?
— Летят! Летят! — закричал Тимофей.
Черная точка на фоне зари двигалась очень медленно.
— Марина! Скорее! Летят! — вскочил Косых.
Бросив ветки, Марина кинулась к берегу. Отсюда очень хорошо был виден вертолет.
Вертолет приземлился, оглушительно треща. Марина хотела броситься к машине, едва колеса коснулись земли. Но Косых удержал ее. Наконец винт, подымавший столб пыли, зашепелявил, остановился. Открылась дверца.
Петр и Дзолодо выскочили из кабины и стали выволакивать тюк с коллекцией. Тимофей и Марина кинулись помогать. И только мешали.
Стоя поодаль, Антон задумчиво смотрел на своих подопечных.
Потом, взявшись вчетвером за углы брезентового тюка, туристы отошли от машины и направились к Косых. Остановились рядом.
— Что нам делать? — спросил Тимофей.
Антон закурил. Даже сейчас он не знал, что сказать, и поглядел в глаза ребят. Перед ним стояло трое парней и девушка. Они не перетрусили. Не просили ни снисхождения, ни поблажки, ни пощады. Они целиком доверяли ему — официальному, компетентному должностному лицу, — его знаниям, его совести.
— Катитесь… домой! — очень зло сказал Косых и хромая пошел к вертолету.
Никакое поражение не может лишить нас успеха.
— Крокодилы! — оглушительно заорал попугай.
Андрей повернулся на левый бок и посмотрел вниз, туда, где полагается быть ночным туфлям. Между прутьями настила была видна вода цвета хорошего крепкого кофе. За ночь вода поднялась еще на несколько сантиметров.
Оставались последние секунды ночного отдыха. Он вытянулся в мешке и закрыл глаза. Примус шипел за палаткой, и через клапан проникал запах керосиновой гари, а от Аленкиного мешка пахло Аленкой. Счастливые дни в его жизни. Вот они и наступили наконец.
— Эй, просыпайся!
Через краешек сна он услышал сразу ее голос, отдаленный шум джунглей, шорох и скрипы Большого Клуба и, совсем еще сонный, полез из мешка и натянул болотные сапоги. Настил, сплетенный из тонких лиан, провис к середине и почти не пружинил под ногами. “Давно пора сплести новый, — подумал Андрей. — Сегодня натащу лиан”.
Он знал, что все равно не сделает этого ни сегодня, ни завтра, и вспомнил, как в Новосибирске директор спал в кабинете на старой кровати с рваной сеткой, а когда ее заменили, устроил страшный скандал накричал: “Где моя яма?”
Посмеиваясь потихоньку, он спустился в воду — шесть ступеней — и посмотрел на сапоги. Вода дошла до наколенников. Поднимается.
— Неважные дела. Надо бы к черту взорвать эти бревна-запруду.
— Она сама прорвется, — сказала Аленка. — Все равно до нее не доберешься. Там полно крокодилов.
— Разгоним! — ответил Андрей.
Он шел под палаткой, ощупывая дно ногами. Палатка стояла на четырех столбах, провисший настил был похож на днище огромной корзины. Андрей подошел к кухонной лесенке и, прежде чем выбраться на мостки, посмотрел в сторону деревни. Он смотрел каждое утро и ничего не видел — только лес. Ни дымка, ни отблеска очага…
Примус шумел что было мочи, Аленка осторожно накачивала его хромированное чрево. Синие огни прыгали под полированным кофейником, на очаге лежали вычищенные миски, и Аленка сидела деловитая, чистенькая, как на пикнике: ловкие бриджи, свежая ковбойка, светлые волосы причесаны с педантичной аккуратностью.
— Как тебе спалось? — спросил Андрей.
Аленка не ответила. Она подняла крышку кофейника и внимательно смотрела на закипающую воду.
— Аленка! — сказал Андреи. — Аленушка, ты что? Ты сердишься?
Аленка положила крышку.
— Здравствуй. Ты что-то говорил? За крикуном ничего не слышно. Как в метро.
— Вот это штука, — сказал Андрей. — Но ты слышала, что я говорил про запруду.
— Из-под палатки? Конечно, нет. Тут примус.
— Но ты же ответила.
— Захотела и ответила… Передай мне кофе и почисть пистолет до завтрака.
— Как ты узнала, о чем я говорю?
— Всю жизнь мне не верят, что я читаю мысли, — сказала Аленка, отмеряя кофе десертной ложкой. — И ты тоже; никто мне не верит. Лентяи все недоверчивые… Сидишь? Хоть пистолет бы почистил.
— Он в палатке, — машинально сказал Андрей.
— Ты ведь сам говорил, что он осекается.
— Почищу после завтрака.
— Возьми, лентяй! — Она просунула руку в клапан и достала тяжелый пистолет. В левой руке она держала ложку с кофе.
— Все равно не буду, — сказал Андрей, расстегивая кобуру.
Он разложил детали на промасленной тряпке и, гоняя шомпол в стволе, соображал, как бы к Алене подступиться. Если она заупрямилась — ищи обходной маневр. Это он усвоил.
Он собрал пистолет, вложил обойму и заправил в ствол восьмой патрон. Пистолет поймал солнце — багровый край, беспощадно встающий над черной водой среди черных стволов. В чаще ухнула обезьяна-ревун.
— Завтракать! — сказала Аленка.
— И это не первый раз? — спросил Андрей, принимая у нее миску.
— Говорю тебе — всю жизнь. Помолчали.
— Думаю, это фокусы Большого Клуба, — неожиданно сказала Аленка. — Он же совсем рядом.
— Может быть. А часто это бывает? И как ты это слышишь?
— Я веду дневник, — сказала Аленка. — По всем правилам, уже пятнадцать дней. Иногда я слышу тебя оттуда. Как будто ты говоришь за моей спиной, а не возишься у Клуба или в термитниках. В дневнике все записано.
— Брось, — сказал Андрей, — оттуда добрый километр. — Он положил ложку и смотрел на Аленку сквозь темные очки. — И ты все время молчала?
— Тебе этого не понять. Ешь кашу. Ты ужасный трепач, только и всего.
— Покажи дневник.
— Вечером, вечером. Солнце уже встало.
— Нет, это невозможно! Какие-то детские фокусы… — Андрей бросил миску и встал с ложкой в руке.
— Андрей, не забывайся! Садись и доешь кашу.
— Какая каша? — завопил Андрей. — Ты понимаешь, что надо ставить строгий эксперимент?
— “Строгий заяц на дороге, подпоясанный ломом”, — тонким голосом пропела Аленка. — Эксперимент достаточно строгий. Ешь кашу.
— Хорошо. Я доем эту кашу…
— Вот и молодец. “И кому какое дело, может, волка стережет?”
— Аленка!
— Ты отчаянно глупый парень. Я же слушаю твои магнитофонные заметки. Слово в слово с моим дневником. Понял? И все. Пей кофе, и пойдем.
Комбинезоны висели на растяжке. Андрей молча влез в комбинезон, застегнул “молнию”, молча нацепил снаряжение: кинокамеры, термос, запасная батарея, фотоаппарат, по кличке “Фотий”, ультразвуковой комбайн, набор боксов, инструменты, магнитофон. Теперь все. Он натянул назатыльник, заклеенный в воротник комбинезона, и надел шлем. Плексигласовое забрало висело над его мокрым лицом, как прозрачное корытце.
— Включи вентилятор, ужасный ты человек, — сказала Аленка. — На тебя страшно смотреть… И возьми пистолет.
Под комбайном зашипел воздух, продираясь через густую никелевую сетку, и вентилятор заныл, как москит.
— Родные звуки, — сказала Аленка. — Я тоже пойду, после посуды.
— Мы же договорились. Я иду к Клубу.
— Андрейка, они мне ничего не сделают. Я знаю слово. Ну, один разок сходим вдвоем.
— Не дурачься. Клуб начнет нервничать, и пропадет рабочий день. У тебя хватает работы. Сиди и слушай.
Он уже сошел с мостков, взял шестик, прислоненный к перилам, и посмотрел на жену — все еще с досадой. Аленка улыбнулась ему сверху.
— Ставь в дневнике точное время — часы сверены. Я пошел.
— Погоди минутку. Очень много крокодилов. Ты слышал, сегодня один шнырял под палаткой?
— Тут везде полно этой твари. Будь осторожна.
— Я ужасно осторожна. Как кролик. Сейчас я их пугну. Поспорим, что я попаду из пистолета вон в того, большого? — Аленка достала из-под палатки свой пистолет и положила его на локоть. — Нет, лучше с перил. Вот смотри.
Солнце уже поднялось над черной водой, и ровная, как тротуар, дорожка шла к палатке, и по ней ползли черные пятна треугольниками, и рядом, и еще подальше. За пятнами по тихой воде тянулись следы, огромным веером окружая палатку. Выстрел и удар пули грянули разом, столбы дрогнули, и крокодил забил хвостом, уходя под воду.
— Вечная память, — сказала Аленка, — вечная память… Сейчас мы вам добавим… Вечная…
Палатка снова качнулась, зазевавшийся крокодил щелкнул пастью над водой и скрылся в темной глубине, и вот уже над поляной тишина, гладкая маслянистая вода отражает солнце. Андрей бредет по вешкам к берегу, ощупывая дно шестиком и обходя ямы. Кинокамера сверкает на поворотах. Хлюп-хлюп-хлюп- он идет по вязкому дну. А вот и шагов не слышно. Андрей подтянулся на руках, прошел по сухому берегу и исчез. Обезьяна снова заорала в джунглях.
День начался.
— Сегодня день особенный, — сказала Аленка, обращаясь к примусу. — Понял, крикун? Ну, то-то…
Она сидела под тентом, придерживая пистолет, и прислушивалась, хотя почему-то была уверена, что теперь ничего не услышит — с сегодняшнего дня.
— Все ученые — эгоисты, — сказала Аленка. — Завтра все равно пойду в муравейник. Я-то же стою кой-чего, только я очень странно себя чувствую. Плоховато я себя чувствую, И все равно завтра я пойду.
Она попробовала представить, что там видит Андрей, продвигаясь по пружинящей тропке, и, как всегда, увидела первую атаку муравьев, первый выход в муравейник три месяца назад.
Они шли вдвоем по главной тропе, потея в защитных костюмах, и, в общем, было довольно обыденно. Как в десятках муравьиных городов по Великой Реке. Они осторожно ставили ноги, чтобы не давить насекомых, хотя много раз объясняли друг другу, что это чепуха, сентиментальность — этим не повредишь муравейнику, который занимает добрых сто гектаров. Они часто нагибались, чтобы поймать муравья с добычей и посадить его в капсулу, иногда смахивали с маски парочку — другую огненных солдат, свирепо прыскающих ядом.
На повороте тропы Андрей обнаружил новый поток рабочих — они тащили в жвалах живых термитов — и сказал: “Ого, смотри, Аленка!..”
Это было немыслимое зрелище — огненные муравьи, свирепые, тащили термитов, осторожно, даже нежно держа их поперек толстого белого брюшка, а взрослые термиты с готовностью позволяли нести себя неизвестно куда…
“Ну и ну! — сказала Аленка. — Если в джунглях встретишь неведомое…”
“Оглянись по сторонам, авось увидишь что-нибудь еще”.
Сидя на корточках, они рассовывали термитов по боксам, и вдруг она сказала:
“Ой, Андрей, мне страшно!”
“Кажется, мне тоже…” — невнятно ответил Андрей из-под забрала.
Они встали посреди тропы, спина к спине, и Аленка услышала щелчок предохранителя, н новая полна ужаса придавила ее, даже ноги обмякли. Маленький тяжелый пистолет сам ходил в руках, набитый разрывными снарядами в твердой оболочке, — оружие бессильных.
“Смех, да и только, — пробормотал Андрей. — Как будто рычит лев, а мы его не слышим”.
“Откуда здесь львы?”
“Откуда хочешь”, — ответил Андрей совершенно нелепо, и тут страх кончился, как проходит зубная боль, и они увидели диск, неподвижно висящий метрах в двадцати от них, над низкими деревьями, как летающее блюдце. Так они и подумали оба, таращась на него сквозь стекла масок. Наконец Андреи поднял стекло и посмотрел в бинокль.
“Крылатые, только и всего…”
Именно с этого момента и началась игра в “только и всего”. Когда они добрались до Большого Клуба, Аленка сказала: “Только и всего”, — и когда в первые дни разлива огромный муравьед удирал от огненных, Андрей вопил ему вслед: “Только и всего!” — а муравьед в панике шлепал по воде, фыркал и вонял от ужаса.
Андрей смотрел, а она подпрыгивала от нетерпения и канючила: “Дай бинокль, дай-дай бинокль”, пока их не укусили муравьи — сразу обоих, — и тогда пришлось опустить стекла, и они сообразили, что диск надо заснять. Огненный укусил ее в нос, было ужасно больно, и нос распух, пока она меняла микрообъектив на телевик, стряхивая муравьев с аппарата. Андрею было лучше: он просто повернул турель кинокамеры. Она сделала несколько кадров, тщательно прокручивая пленку, потом диск пошел к ним и повис прямо над головами — в шести метрах, по дальномеру фотоаппарата, — и в видоискателе можно было различить, как мелькают и поблескивают слюдяные крылья и весь диск просвечивает на солнце алым, как ушная мочка…
“Ты встречал что-нибудь в этом роде?” — спросила Аленка.
“Не припоминаю”.
“Но ты предвидел, да? Только и всего”.
Они захохотали, с торжеством глядя друг на друга. Никто и никогда не видел на Земле, чтобы крылатые муравьи роились диском правильной формы.
Никто и никогда! Значит, не зря они угрохали три года на подготовку экспедиции, не зря клеили костюмы, парафинили двести ящиков со снаряжением, и притащили сюда целую лабораторию, и обшарили десять тысяч квадратных километров по Великой Реке…
“Я тебя люблю”, — сказал Андрей, как всегда не к месту, и Аленка процитировала из какой-то летописи: “Бе бо женолюбец, яко ж и Соломон”.
На Андрея напал смех. Они хохотали, а диск висел над головами, слегка покачиваясь, приятно жужжа. Они до того развеселились, что второй приступ страха перенесли легко — не покрываясь потом и не вытаскивая пистолетов. Но хохотать они перестали. И когда колонны огненных двинулись к ним, шурша по тропе между деревьями, они сначала не особенно удивились.
Но только сначала.
“Наверно, так видна война с самолета”, — подумала Аленка и заставила себя понять, почему появилась эта мысль.
Муравьи шли колоннами, рядными колоннами, и, наклонившись, она увидела сквозь лупу в забрале, что сяжки каждого огненного скрещены с сяжками соседа. Скульптурные панцири светились на солнце, ряды черных теней бежали между рядами огненных — головы подняты, могучие жвалы торчат, как рога на тевтонских шлемах. Крупные солдаты, до двух сантиметров в длину, двигались с пугающей быстротой, но Аленка наклонилась еще ниже и увидела в центре колонны попочку, ниточку рабочих с длинными брюшками и толстыми антеннами. Она сказала: “Андрюш, ты видишь?” — а он уже водил камерой над самой землей и свистел.
Они снимали, сколько хватило пленки в аппаратах, потом пытались переменить кассету кинокамеры, и в это время их атаковали сверху крылатые — другие, не из диска. — и сразу покрыли забрала, грызли костюмы, и вентиляторы завыли, присасывая муравьев к решеткам, а снизу поднимались пешие… И Аленка испугалась. Она увидела, что Андрей судорожно чистит забрало, и он был весь шуршащий, облепленный огненными, как кровью облитый, — и тогда она выхватила контейнер из-за спины и нажала кнопку…
…Аленка закрыла глаза. Это был великолепный и страшный день, когда они поняли, что найден “муравей разумный”. Иной разум. После наступило остальное: работа, работа, работа, и умные мысли, и суетные мысли… Но тогда, на тропе, было великолепно и страшно. Контейнеры стали легкими, а земля густо-красной, и по застывшим колоннам бежали другие, не ломая рядов, и тоже застывали слоями, как огненная лава. Когда ее контейнер уже доплевывал последние капли аэрозоля, муравьи ушли. Все разом — улетели, отступили, сгинули, бросив погибших на поле боя…
Под настилом послышалось сопение, скрежет. Аленка посмотрела сквозь люк и сморщила нос. Здоровенный крокодил медленно протискивался между угловой сваей и лестницей. По-видимому, он воображал, что принял все меры предосторожности — над водой торчали только глаза и ноздри, и он явно старался не сопеть и деликатно поводил хвостом в бурой воде. Над палаткой раздалось оглушительное: “Кр-р-рокодилы! Кр-р-ррокодилы!” Попугай Володя орал что было мочи, сидя на коньке палатки и хлопая крыльями. Крокодил закрыл глаза и рванулся вперед. Звук был такой, как будто провели палкой по мокрому забору, — это пластины панциря простучали по свае. Он не успел нырнуть — Аленка навскидку всадила в пего две пули, а Володя неуверенно повторил: “Кр-р-рокодилы?”
— Позор! — сказала Аленка. — Какой ты сторож, жалкая ты птица!
Попугай промолчал. Он не любил стрельбы.
— А я не люблю мыть посуду. Тем не менее дисциплина нам необходима как воздух. И еще я не хочу работать. Как ты на это смотришь?
— Иридомирмекс7, — оживленно сказал попугай. Он почесал грудку и приготовился к интересной беседе, но Аленка сказала ему:
— Цыц, бездельник! Давно известно, что никакой это не иридомирмекс, а “мирмекатерренс сапиенс демидови”. Он только похож на огненного. Остается чепуха — выяснить, сапиенс он или не сапиенс.
Она бросила в воду ведерко на веревке, залила грязную посуду и снова села. Пусть Андрюшка сам трет жирные миски. И, кроме того, ей хотелось подумать. “Муравей устрашающий разумный Демидовых” — разумен ли он на самом деле? Они с Андреем знали, что вне зависимости от разума их муравьи- истинное чудо природы. В два счета супруги Демидовы станут знаменитостями, и их пригласят к академику Квашнину, на знаменитый пирог с вишнями, и они увидят его галстук бабочкой, а их будущим деткам придется гулять по Гоголевскому бульвару с няней, говорящей на трех языках, но это не неизбежно. А вот шума будет много. Шум будет потрясающий, потому что Андрей предсказал все заранее и имел наглость выступить на ученом совете со своим муравьиным мифом. Он прочел доклад, замаскированный под сугубо математическим названием. А в конце, исписав обе стороны доски уравнениями, он сказал: “Выводы” — и пошел…
Алена засмеялась. Концовку этого доклада и скандал, разразившийся потом, она помнила слово “”в слово.
“Я заканчиваю, — говорил Андрей. — Был дан анализ возникновения разумного целого из муравьиной семьи. Большое число единиц, замкнувшее свои нервные связи в единую систему, начинает действовать на более высоком уровне, чем отдельная единица. Поскольку наиболее специфической функцией муравейника является инстинктивное управление наследственным аппаратом… необходимо ожидать разумного управления этим аппаратом в разумном муравейнике. И далее ожидать активного процесса самоусовершенствования разумной системы. Я кончил”.
После этого он начал аккуратно вытирать руки тряпкой и перемазался, как маляр. По сути, он очень нервный и возбудимый, и слова ему ни к чему.
Она бросила попугаю кусочек галеты.
— Мы пронесем бремя славы с честью, Володя, или уроним на полпути, но как насчет разума? У тебя его не очень-то много.
Попугай ничего не ответил.
— Гордец. Я с тобой тоже не разговариваю. — Она запустила руку в палатку, на ощупь открыла цинку, стоящую у изголовья, и вытянула свой дневник. Вот они, проклятые вопросы, выписанные столбиком.
Первое. Могут ли считаться признаком разумной деятельности термитные фермы, на которых муравьи выращивают термитов, как домашний скот, для пищи?
“Ни в коем случае, — ответила Елена Демидова и покачала головой. — Ни под каким видом. Другие мурашки откалывают номера поинтересней. Пошли дальше”.
“Любопытно, — подумала она, — что вдвоем с Андрюшкой мы не продвинулись дальше первого пункта. Ясно, что колонии тлей, червецов и прочий известный муравьиный скот снимают этот вопрос, а он, как зоопсихолог, держится за свой мистический тезис, что муравьи враждебно относятся к термитам, а огненные преодолели древнюю вражду, и прочее. Вопрос второй снимается сам собой — о рисовых плантациях, о грибных плантациях, — все это имеют другие виды. А вот вопрос мудреный: инфразвуковой пугач, рассчитанный на млекопитающих, — это дело новое, и Андрей утверждает, что львиный рык содержит сходные частоты”.
Попугай захихикал — он поймал шнурок от левого кеда.
— Молодчага ты парень, — сказала Аленка. — Львиный рык — не признак разума. Дальше. Летающий диск — ультразвуковая антенна. Содержание передач неизвестно, но можно полагать, что… Стоп. Этого мы не знаем. Возможно, что диск наблюдает окрестность, передает сообщения Большому Клубу и его команды исполнителям. Может быть, и так, но факты… Факты не строгие. Мы знаем только, что диски сопровождают колонны солдат, а рабочие группы меняют поведение, когда диск задерживается над ними.
“Может быть, принять за основу?” — спросила Елена Демидова — докладчик, а председательница разрешила: “Валяйте”.
Итак, приняты за основу опыты. В сторону диска посылается ультразвуковой сигнал, и колонна меняет направление или рассыпается… Что вы там бормочете, кандидат биологии Демидов? — спросила Аленка. (Голос Андрея топко-топко запищал в глубине леса). — Вот еще тоже феномен, — как его понимать?
Она перелистала страницы, быстренько записала число, время и, записывая слова, повернула голову в сторону муравейника. Голос смолк. Она прочла запись: “Черт. Надо было взять контейнер”.
Аленка кинулась в палатку — хлипкое сооружение ходило ходуном. Натягивая комбинезон, она оступилась в дыру настила, упала и больно ушибла спину.
“Ах, собаки!” — с восхищением сказал Андрей и вдруг выругался. Она никогда не слышала от Андрея ничего подобного и, шипя от боли, бросилась вытаскивать из-под мешков карабин и, уже повесив его на шею, сообразила, что делает глупости. Андрей что-то бормотал в страшной дали. Комбинезон был мокрым изнутри, ковбойка прилипла к животу и сбилась складками. Не оглядываясь, Аленка спрыгнула в воду, подтянула к себе лодку и забралась в нее. Вода как будто еще поднялась с рассвета, но все равно Аленка никак не могла дотянуться до ящика с аэрозолью.
— Ученый идиот!.. — сказала Аленка, подпрыгнула, ухватилась за настил и рывком подтянулась к ящику.
Скользя ногами по свае, она достала один контейнер, другой, сбросила их в лодку, снова спрыгнула в воду и снова влезла через борт. Пирога зачерпнула бортом.
На все это ушло не меньше пятнадцати минут вместе с переправой. Она топала по муравьиной дороге, ничего не слыша за своим дыханием.
Андрей внезапно выскочил из леса. Он бежал грузной рысью, нелепо обмахиваясь веткой. Крылатые вились над ним столбом, а диск плыл в своей обычной позиции — метрах в десяти сбоку.
Она бежала навстречу, нащупывая кнопку контейнера. Когда Андрей остановился и поднес руку к лицу, Аленка подняла контейнер, но расстояние было слишком велико. Она через силу пробежала еще несколько шагов, но, внезапно поднявшись столбом вверх, крылатые улетели. Только диск жужжал над тропой. Улетели… Она села на тропу, сжимая в руках контейнер. Она плохо видела, глаза ело потом, и все в мире было потное и бессильное…
Андреи нагнулся и поднял ее за локти.
— Пойдем. — У него был чавкающий, какой-то перекошенный голос. — Пойдем. Они прогрызли костюм, летучие.
— Расскажи сказку, сестрица Аленушка.
— А дома — зима, — сказала Аленка, — снег, лыжи… Скоро каникулы.
— Это не сказка. — Андрей стучал зубами в мешке. — Сказка.
— Нет, зиму мы увидим. Ты расскажи настоящую сказку. Его трясло, несмотря на сыворотку. Тридцать укусов огненных не проходят даром.
Аленка положила его голову к себе па колени.
— Сказку… Хочешь сказку про деревню?
— Расскажи. — Он закрыл глаза. Дыхание у пего было тяжелое-тяжелое, прерывистое. Как будто ребенок дышит, наплакавшись.
— А в деревне живут люди. Там живет вождь, по имени Дождь в Лицо, но имя это тайное, его нельзя произносить. Его зовут Тот, Чье Имя Нельзя Произносить. Он великий повстанец. Тридцать лет его ловят и не могут поймать, потому что он нападает внезапно, громит и жжет, а после уходит сюда. И огненные его не трогают, а солдатам сюда дорога заказана.
— Почему?
— Он умеет разговаривать с огненными. Они его понимают.
— Хорошая сказка… Спасибо… — пробормотал Андрей. — А я сплю.
…Она сидела над Андреем и прислушивалась к его дыханию — больному, тяжелому и все равно знакомому до последнего звука. Она сидела гордая, охраняла его сон и знала, что ничем его не возьмешь — ни славой, ни деньгами. Он все равно будет самим собой, ему наплевать — слава там или что-нибудь еще… И все равно будет такой же беспомощный, даже удивительно: рабочий парень, золотые руки и в сути — совершенно беспомощный, но это знает только она, потому что Андрей не отступает ни за что. В его уверенности что-то есть от большой машины, от трактора или танка. Ведь он все предсказал заранее, и, хотя ему никто не верил, кроме Симки Куперштейна, он добился своего. Вот вам и стеклодув… “А Симка — молодец. Тоже настоящий ученый”, — подумала Аленка.
Когда Лика устроила вечеринку в своей, шикарной квартире и Андрей все испортил, Лика сказала обиженно: “Твой сибирский стеклодув просто невыносим”, — потому что она была влюблена в Симку, худосочного курчавого парнишку, и на вечеринке он робко попытался ухаживать, но Андрей все испортил.
Андрей сидел в кабинете с Костей. Поначалу они спорили тихо и пили “спотыкач”, а потом Андрей захмелел и стал орать.
“Эволюцию можно изучать, если ты стоишь на более высоком уровне, понял? Для анализа существующего уровня создай модель высшего, понял?”
Сима потихоньку встал и пошел в кабинет.
“Что он орет?” — спросила Лика, глядя вслед Симке. Тогда Аленка тоже пошла в кабинет. Симка грустно смотрел на Андрея, приложив два пальца к губам — знак высшего внимания. Костя презрительно улыбался.
“Модель мозга в муравьиной семье, — говорил Андрей, не сводя глаз с Симкиных пальцев, — требует допущения коллективного органа соответствующих размеров. Допустим, что двести тысяч муравьев соединили свои головные ганглии…”
“Ты выпей”, — сказал Костя, но Симка только повел ресницами.
“Вопрос, — сказал Андрей, — как это может произойти, ага? Сначала должен сложиться стационарный клуб, чтобы муравьи все время находились вместе, кучей…”
“Каким образом?” — тихо спросил Симка.
“Когда в бивачном клубе кочевых муравьев выводится расплод, должен быть сигнал — идти в поход, понятно? Предположим, что в результате мутации этот расплод не выдает сигнала…”
“Понятно. — Сима опустил пальцы. — Клуб становится стационарным, четко…”
“Такие события обязательно происходят, но семьи гибнут, кроме тех, у которых появляются зачатки новой сигнальной системы. Правдоподобно, ага?”
…Она долго еще не могла его отучить от сибирских словечек.
…А день был в самом разгаре. Двойной тент светился, как бумажный, солнце с зенита пробивало его навылет, жгло шею и спину. Аленка осторожно опустила голову мужа на свернутый чехол, прикрыла тент сверху своим мешком и раздвинула рабочий стол. В боксах, снятых с Андрея, шуршали насекомые. Надо обработать добычу, пока она не погибла. Надо дублировать и разметить записи, заполнить дневник. Аленка с трудом подняла инструментарий, упакованный в ящик. “А дома — зима. Снег, лыжи, и скоро каникулы. Дома холодно”. Она удерживалась от слез, от самого простого бабьего плача по темноватой прохладной комнате, по боржому из холодильника и вкусной воде из-под крана.
Слезы все-таки капали на бинокуляр, слезы и пот.
Алена решительно утерлась марлевой салфеткой и шепотом прочла себе нотацию: “Не кисни, дура и размазня. Пойди умойся фильтрованной водой, переоденься и возьми себя в руки”.
Она умылась, пробралась в палатку и, все еще всхлипывая, зашуршала пластмассовыми чехлами с одеждой — очень тихо и осторожно, потому что Андрею должно все отдаваться в укусанных местах.
Внезапно Андрей проговорил:
— Давай, давай. Мне не больно.
— Проснулся все-таки… Что тебе не спится?
— Я не рассказал про опыт. — У него был бодрый, даже самодовольный голос. — Шикарный опыт, ультразвук прямо на Большой Клуб.
— Поделом вору и мука, — проворчала Алена из-под чехлов.
— Э-хе-хе, — сказал Андрей. — Ничуть не бывало. Если бы не это, они бы напали еще раньше.
— Ты бредишь, хе-хе…
— Ладно, — сказал Андрей, — слушай. Я дал приличный лучик. Бедняга Клуб ничего не понял. Он временно прекратил полеты, пока я не выключил звук. Но к тому времени диск уже занял новую позицию. Он висел слева сзади, а перед этим раза три обошел меня кругом.
— Обошел кругом?
— Три раза, понимаешь? Он присматривался: где их любимый синий контейнер?
Алена полезла из палатки, даже не одевшись как следует. Андрей сидел в мешке и смотрел трезвыми глазами. Не бредит…
— Завтра повторим опыт вместе. Но это не все еще. — Он даже улыбался.
— Погоди, Андрей. Есть у тебя уверенность, что мы ни разу не ходили без контейнера? И вообще, ты проснулся или нет?
— Да я уже здоров… Послушай. Пока мы ходили с контейнерами, которые они видели в работе один-единственный раз, атак не было. — Андрей выдержал эффектную паузу. — Это тебе не условные рефлексы, это разум. Рефлекс не вырабатывается с одного раза.
— Спешишь, — сказала Аленка.
— Повторим. Сама увидишь. Только вода мне не нравится. А как ты думаешь, почему же они улетели?
— Я вот и думаю: почему бы. Неужели все-таки из-за контейнера?
— И даже более того, — сказал Андрей. — Слушайте меня все. Я был ровно в трехстах метрах от Клуба по прямой. Сколько времени ультразвук идет туда и обратно? Отвечаю: две секунды. Так вот. Крылатые улетели через три секунды, после того как ты подняла контейнер. По секундомеру. Лишняя секунда ушла на промежуточные преобразования сигнала, их было восемь. Увидеть, передать доклад, получить, выдать команду, получить ответ и три исполнительных действия. Восемь операций в течение секунды. Убедительно?
— Молодец, — сказала Аленка. — Ты ужасный молодец!
— Угу. Все это сделал я. А что ты услышала?
— Ровным счетом ничего. Ни-че-го-шень-ки.
— Понятно, — сказал Андрей. — С этого момента слышимость стала отличной, да?
— Я не люблю, когда ты распускаешься. Кандидат наук, а ругается, как…
— Доктор наук, — быстро сказал Андрей. Аленка засмеялась, и Андрей в том же темпе спросил: — Сначала ты ничего не слышала. Когда ты начала слышать?
— Смотри сам.
Она подняла дневник с очага — листочка нержавеющей стали, привинченного к мосткам. Дневник валялся там, где она его бросила, когда ринулась к Андрею. “Черт. Надо было взять контейнер”, — прочел Андрей.
— То есть за считанные секунды до начала атаки появилась слышимость… Почему?
— Не знаю, — сказала Аленка.
— Ты веришь в интуицию? Веришь. Я тоже верю. Я сегодня сочинил сто гипотез про твое дальнослышанье и чую — все они ложные. Ох, беда мне… — Он рывком повернулся на бок. — И еще. Пора переходить к острым опытам. Будем провоцировать атаки. И я имею мистическое убеждение: этот самый эффект дальнослышанья мы объясним последним, а может быть, никогда не объясним.
Андрей вздохнул и закрыл глаза. Аленка крутила на пальце свою любимую игрушку — большой пистолет Зауэра.
— Ты бы положила пистолет… — не открывая глаз, сказал Андрей.
— Положила уже. Ты знаешь, Андрей, мне странно. Даже низший разум, зачаточный — все равно. Зачем ему нападать, если мы не приносим вреда?
— Почему низший? Дай бог какой… — сонно сказал Андрей.
— Ладно. Ты поспи, мудрец. Пожалуй, я тебя прощу. В будущем, уже недалеком.
— Легко нам все дается, Аленушка. Чересчур легко… Не люблю я… легкости.
— Ты спи, — сказала Аленка. — Ты совсем одурел в этих джунглях. Спи.
— Сплю…
Теперь он заснул так крепко, что Алена волоком затащила его в палатку, и он проспал весь день — свой день победы — и проснулся только следующим утром.
Утро. Еще один рассвет, а за ним еще один день. С утра невыносимо парит. Наверно, днем будет гроза. Ковбойки мокрые, по палатке бегут капли — влажность девяносто пять, температура тридцать. С утра. И солнце еще не вышло из-за леса.
Очень жарко и душно, и тяжко на сердце, как всегда в такие дни.
Андрей, распухший, как резиновая подушка, пьет кофе и пишет план опытов на сегодняшний день. Он страшно возбужден, и у него токсическая лихорадка после укусов. Завтракать не хочет. Попугай Володя сидит на перилах и смотрит на стол то одним, то другим глазом — клянчит. Время от времени он произносит: “Сахаррррок”.
Крокодилов не видно.
Так начинался самый важный, решительный день. Среди глухих джунглей, в затопленных лесах — трипанозомных, малярийных и бог еще знает каких.
Аленка думала обо всем этом и крутила свою утреннюю карусель. Завтрак, посуда, снаряжение. Сверх этого она нашла чехлы для контейнеров, ярко-оранжевые, как переспелые апельсины; прижгла Андрею укусанные места — двадцать восемь укусов. Потом забралась в палатку и записала в дневнике: “Очень вялое самочувствие, неровный пульс. Испытываю тревожные опасения. Когда пытаюсь их сформулировать, получается, что О. создают какое-то биополе, враждебное мне и вызывающее тяжелое настроение”.
— И все, — бормотала Аленка, пряча дневник на самое дно ящика. — И кончено. Теперь ни пуха ни пера.
В самом деле, ей стало легче, когда она влезла в комбинезон и выставила на солнце термобатареи. Вентилятор гнал по мокрому телу прохладный воздух, и с непривычки было зябко, пошла гусиная кожа. Андрей с кряхтением шагал по тропе, диск жужжал над головой, и ей стало спокойно и уютно.
— Сейчас начнут, — сказал Андрей. — Давай пока проверку слуха.
Они включили магнитофончики, и Андрей принялся шепотом наговаривать цифры. Алена повторяла то, что слышала. — группа в шесть знаков, интервал, еще шесть, интервал. Цифры Андрей заранее выписал на бумажку из таблиц случайных чисел. После каждых пяти групп дистанция увеличивалась, и Алена отмечала на записи: “Пятнадцать метров, слышимость лучше”. Действительно, с расстоянием становилось слышно не хуже, а лучше. На дистанции тридцать метров Алена четко-четко слышала комариный голос с подвыванием: ноль-ноль-девять-четыре…
И внезапно муравьи начали второй опыт.
Атака.
Крылатые обрушились на шлем из-за спины, совершенно неожиданно, и сразу закрыли сплошь все забрало. Аленка вслепую сдернула чехол с контейнера, включила секундомер и замерла, глядя на стекло. Противно заныли виски — стекло кишело муравьями у самых зрачков.
…Пунцовая каша на забрале — кривые челюсти скользят, срываются, щелкают, как кусачки, и кольчатые брюшки изогнуты, и жала юлят черными стрелочками.
“Не жалят, берегут яд, — подумала Аленка, — берегут, берегут, для дела берегут”. И ей стало жутко при одной мысли о деле. Огненные кишели на стекле, и под маской было красно, как на пожаре. “Первомай”, — подумала она, чтобы утешиться, а губы шевелились сами по себе, отсчитывая: “Двадцать девять, тридцать. Десять секунд, поднять контейнер”.
Она подняла контейнер и трижды нажала кнопку секундомера. Ничего не видя за огненными, она знала, что Андрей тоже поднял свой контейнер, и пожалела его грудь, распухшую как подушка, и спину, распухшую еще хуже.
Шел второй счет. “Двадцать один, двадцать два…” — считала Аленка, а огненные скребли челюстями везде, кругом, у груди и под мышками, и она опять перещелкнула секундомер и нажала спуск контейнера.
Зашипела аэрозоль. Забрало сразу очистилось. Секундомер — стоп, контейнер — стоп. Несколько крылатых еще бегали по стеклу, мешали видеть Андрея. Она смахнула их — ступайте, недисциплинированные. Пешие колонны, не успевшие вступить в бой, разворачивались на тропе.
Алена, вздрагивая, прошла по муравьям к Андрею.
— Сколько? — спросил Андрей.
— Три и семь.
— У меня четыре секунды ровно.
— Неважная у тебя реакция, — сказала Аленка. — Посмотри на свое стекло.
— Чистое.
— Только и всего, — сказала Аленка.
— Не понял.
— Яда нет. Грызли, но не жалили, только и всего.
— Ой, — сказал Андрей, — половина Нобелевской твоя.
— Моя. А почему они знают, где тело, а где костюм?
— Ведает о том господь, — сказал Андрей. — Записываем еще одно подтверждение.
— Ну вот. Поздравляю тебя, они разумные.
— Еще бы! А гибкость какая! Я мог посмотреть, что они уйдут, когда мы поднимем контейнеры.
— А они не ушли, — сказала Аленка и посмотрела на его счастливое лицо, и они повернули к Клубу, держась в тени деревьев.
Солнце стояло уже на полпути к зениту, над обрывистым берегом старицы, и всей мощью обрушивалось на стену джунглей, окружающих поляну полукольцом. Солнце отражалось от глянцевых листьев, от светлой коры и озаряло до дна глубокий грот. Большой Клуб был похож на большой костер, или лесной пожар, или на стекло, раскаленное горелкой.
Люди осторожно пересекли поляну, не подходя к гроту. Целая туча крылатых жужжала в воздухе, просвечивая, как ягоды красной смородины, а из грота выдвинулись боевые колонны и замерли у края тени.
— А здорово! — сказала Аленка. — Я поняла теперь, на что он похож. Как будто вылили цистерну смородинного варенья и оно застыло потеками.
— Да. — Андрей не отрываясь смотрел на Клуб. — Образ. Трехметровые потеки варенья… Он похож на извилины мозга, раскаленного мыслью.
…Шорох и скрипы в огненной глубине. Огненные сталактиты, опускающиеся с потолка и полированных стен. Сколько их здесь? Полмиллиона — говорит Аленка, миллион — считает Андрей, но разве их сочтешь? Живые фестоны из малоподвижных слепых муравьев, сцепившихся ножками. Они скрыты под сплошным бегущим слоем рабочих, как под мантией. В неукротимом беге мчатся рабочие, завихряясь на выступах Клуба, и чистят его, и кормят, отводят тепло и убирают отбросы. В круглосуточной работе носятся по всем тремстам тысячам квадратных сантиметров поверхности… Вот что такое Клуб… Мозг, составленный из миллиона единиц. Мозг, который нельзя обмерить и взвесить. Его охраняют не лейкоциты и антитела, а солдаты, вооруженные челюстями и ядовитым жалом. Вот они стоят, выровняв ряды, как павловские гренадеры, и отсвечивая, как дифракционная решетка, а за ними сияет Клуб и вся поляна розовеет в отраженном свете.
Каждый раз Андрей смотрел на него с восторгом и отчаянием. Даже человеческий мозг поддается исследованию. Можно мерить биопотенциалы, подавать искусственные раздражения, — чего только не делают с мозгом! А к этому не подступиться. Прошло три месяца, они работали как черти, а что им известно о механизме разума? Ничего… Самые простые вещи неизвестны. Как передаются сигналы по Клубу? Ультразвуком, электрическим полем? Какую роль играют антенны? Неизвестно… Шестисантиметровые муравьи с длиннейшими антеннами- что они такое? Только матки или одновременно нервные узлы? Опять неизвестно. Каким путем Клуб совершенствуется, как он усиливает полезные признаки, отбрасывает вредные? Есть только рабочая гипотеза. Имеется такая гипотеза. Но есть у них, у экспедиции Академии наук, хоть сомнительные сведения, что эффективные узлы мозга питаются лучше неэффективных? Нет ничего. В этой каше не разберешься. Они не смогли добыть даже мертвых муравьев из Клуба. Ничего нет, одни домыслы. Остается снимать и записывать, снимать и записывать, покуда хватит пленки.
— Или убить Клуб и анатомировать, — пробормотал Андрей и оглянулся, как будто Клуб мог его понять.
Если бы он мог понимать…
Андрей включил кинокамеру. Горбатый никелированный пистолет зажужжал на штативе — очередями, с минутными интервалами. Приходилось смотреть, чтобы муравьи не царапали объектив, — челюсти у них слишком крепкие. Он поднял контейнер угрожающим жестом. “Ничего себе, первый жест взаимопонимания, — подумал Андрей. — Ладно, будем считать первым шагом”.
Алена поставила штатив, нацелила Фотия. Она взяла в визир верхний край Клуба — акустическую ультразвуковую группу, но вспомнила и перевела аппарат направо вниз. Месяц назад они уловили там усиленное движение во время эволюций летающих дисков и с тех пор снимали это место ежедневно.
Аленка прищурилась в визир. Каждый раз, когда в поле зрения разрывалась мантия, она нажимала спуск и взвизгивала про себя — так сонно и мудро шевелились под мантией длинноусые муравьи с гладкими выпуклыми спинками. В центре кадра был здоровенный муравей, толстобрюхий, совершенно неподвижный. На нем одновременно помещалось штук пять неистовых рабочих.
— Кадр, — сказала Аленка.
Рабочий сунул в челюсти толстобрюхому какой-то лакомый кусочек. Кадр, еще один, еще… Ей показалось, что могучая антенна, мелькнувшая в пяти примерно сантиметрах от толстобрюхого, — его антенна. Так же как Андрей, она подумала, что здесь все спорно и зыбко, что они не знают даже, куда тянутся антенны под неподвижными ножками. Все скрыто… Кадр — это был шикарный снимок: толстый барин отогнул брюшко, на нем мелькнуло белое-белое яичко, и — хлоп! — все закрылось, как шторный затвор аппарата. Нечего было и мечтать проследить путь рабочего с этим яичком. “Ничего. Все равно мы вас перемудрим, малыши”.
Кадр — рабочий потащил куда-то в глубину трупик длинноусого муравья.
Глядя в визир правым глазом, левым она увидела Андрея — он установил на площадке белый квадратик с буквой “Z”, открыл плоскую баночку. Мед с сахаром. Это был ежедневный трюк — Андрей втыкал значок, ставил баночку и засекал время, а диск педантично делал круг над значком, и все. Муравьи не трогали мед, хотя на дорожках в стороне от Клуба они подбирали с земли все — хоть пуд вылей. Самое смешное было, что мед все-таки исчезал — его съедали случайные муравьи, неспособные почему-то принимать команду от дисков. Это было проверено — рабочие с одной обстриженной антенной сейчас же кидались к чашке, и теперь Андрей собирал с меда отдельную коллекцию уродов, не слышащих команды.
— Поняли, дурни? — сказала Аленка. — Нас не перехитришь. Воздержание не всегда благо.
Андрей помахал ей и поднял на штатив комбайн. Аленка подключила кабель от комбайна к кинокамере. Начиналась синхронная запись ультразвука со съемкой акустической зоны и дисков.
В тот самый момент, когда кинокамера нацелилась на круглые выступы акустической зоны, муравьи мантии кинулись в стороны, и поверхность Клуба очистилась довольно большим пятном. Аппарат застрекотал как бешеный — Алена водила по пятну телеобъективом, стараясь работать строчками, как телевизионная развертка, а пленки было мало, как всегда в таких случаях.
В середине пятна началось движение. Между мозговыми муравьями протискивались небольшие рабочие — не больше сантиметра в длину — и суетливо стекались к центру пятна, карабкались друг на друга.
Кончилась пленка, и пока Алена меняла кассету, выросла уже порядочная трубка из этих рабочих, и она росла на глазах, тянулась к ним, темнела в середине…
— Это же волновод, — сказал Андрей и заорал: — Да что ты возишься? Давай!
Камера заработала. Прошло еще две минуты — Андрей бормотал в магнитофон, не отрываясь от бинокля, Алена снимала. Трубка перестала наращиваться — странное образование, не слишком правильной формы, сантиметров пять в диаметре, около десяти в длину. С фронта было трудно оценить длину.
— Волновод, — убежденно сказал Андрей. — Смотри, какие они светленькие. Сегодняшний расплод, держу пари.
…Колокол грянул, разрывая череп и сердце, и все стало фиолетовым, и сразу тяжко ударило в спину и затылок. Копошась в земле, она разрывала жирную землю острой головой, извиваясь всем телом, пожирая землю, проталкиваясь сквозь землю кольчатым телом. В землю, пока бешеный свет тебя не сжег, вниз, вниз, вниз…
Свет ударил в глаза. Алена лежала на земле, глядя в фиолетовое небо. Андрей снял с ее груди штатив, обрызгал маску аэрозолью и поднял стекло. Алена села.
— Как червь. Они превратили меня в червя. В кольчатого червя.
— Ничего, маленькая, ничего, — бормотал Андрей. — Ну, все и прошло, они больше не посмеют, ничего…
Она заплакала, и все отошло, как отходит дурной сон после первых минут пробуждения. Она плюнула в сторону Клуба, опустила стекло.
— Как ты… это перенес?
— Да что там… — сказал Андрей. — Не знаю… Ничего, в общем. Голова так закружилась, и все.
— Ничего себе, — сказала Аленка.
— Да что там… — Андрей придерживал ее двумя руками, как вазу. — Индивидуальное воздействие…
Он бормотал что-то еще, вглядываясь в нее перепуганными глазами. Видно было, что он здорово напуган из-за нее.
— Ничего, — сказала Аленка. — Все прошло. Я себя лучше чувствую, чем утром. Что у тебя в руке?
— Изотопчик. — Андрей показал ей свинцовую трубку с пластмассовой рукояткой — кобальтовый излучатель. — Я вчера еще брал с собой — кое-что проверить.
— Ну и что?
— Когда ты упала, я сбил крышку и резанул по акустике один раз. Ты сразу перестала корчиться, я резанул еще раз, и трубка разбежалась.
— А где крышка?
— Вон валяется.
Свинцовая пробка одиноко лежала на утоптанной земле. Муравьи обходили ее на полметра.
— Так вам и надо, — сказала Аленка.
Они побрели к лодке. Андрей пытался ее поддерживать, но оборудование торчало во все стороны, не давая подступиться. Аленка потихоньку переставляла тяжелые ботфорты, изо всех сил держала себя в руках, чтобы снова не заплакать.
Они вышли к берегу как раз в том месте, где муравьед удирал от огненных, и Аленка поняла, что се поразило в этом бегстве. Большой мохнатый зверь бежал, судорожно дергая ногами, как насекомое.
В лодке они сразу стащили с себя комбинезоны. Не было сил терпеть на теле мокрую толстую ткань. Андрей дышал с тяжким присвистом. Вымыть бы его в ванне, с хвоей. Но где там — ванна… Лучше об этом и не думать…
Она посмотрела вдоль берега. Воздушные корни переплетались диковинным узором, как на японских гравюрах. Под самым берегом дважды ударила рыба, побежали по воде, пересекаясь, полукруглые волны. “Это было уже, — подумала Аленка. — Гравюра, черные корни и два звонких удара”. И еще она вспомнила, как в самый первый выезд, когда вертолет стоял посреди поляны, она почувствовала, что много-много раз увидит еще эти корни, и берег, и поляну. Именно почувствовала.
Андрей протянул ей тяжелую фляжку, обшитую солдатским сукном. Чай был холодный и свежий на вкус, потому что фляжка все утро сохла на солнце. Сукно высохло, а чай остыл. Аленка сидела, опираясь на борт, и пила маленькими глотками. Уплыть и больше никогда не видеть ни Клуба, ни берега- ничего. Лежать в домашних брюках на ковре и читать. Она знала, что это пройдет, но ближайшие два дня им не стоит ходить в муравейник. Хорошо, если два дня. Она не могла бы вспомнить, что с ней было, когда она корчилась там, перед Клубом. Даже если бы захотела. Все это было где-то глубоко внизу, под сознанием, и чудное дело: все это подействовало на Андрея больше, чем на нее.
Он и торжествовать не в состоянии. День торжества. “Сегодня день победы, и вчера был день победы, — думала Аленка. — Но тебе не до побед”.
Андрей сидел, опустив распухшие руки и лицо, коричнево-розовое, как семга.
— Ну-с, можешь плясать, — сказала Аленка. — Гипотеза муравьев разумных получила экспериментальное подтверждение.
— Да, — ответил Андрей и отвернулся.
Алена почувствовала, как сердце остро подпрыгнуло — тук-тук — и отозвалось в животе. Палатка одиноко маячила вдали над поляной.
— Пошли домой. Надень-ка шляпу сейчас же.
Андрей надел шляпу. “Плохо. Плохо ему совсем”.
— Что это было, Андрей? Инфразвук?
— Не знаю. Наверно. Не в этом дело сейчас. Как ты себя чувствуешь?
— Отменно я себя чувствую.
— Не врешь? — вяло спросил Андрей.
— Чудак! — сказала Аленка. — Я прекрасно себя чувствую.
— Посчитай пульс.
— Брось, ей-богу. Не больше восьмидесяти.
— Гребем в рукав. Аленка опустила весло.
— В какой рукав?
— К запруде.
— Никакой запруды. Обедать и спать.
— Хорошо, — ватным голосом сказал Андрей. — Оставайся обедать, а я пойду к запруде.
— Ты же помрешь!
Андрей посмотрел на нее и надел черные очки, которые она ненавидела. Лодка повернулась на месте и двинулась к рукаву.
— Они-то мыслят и заботятся о будущем, — бормотал Андрей, — зато мы думать перестали…
— Это почему?
— Сейчас увидишь.
“Ладно, я тебя разговорю, — подумала Аленка, — а то заснешь прямо в лодке”.
— А почему?.. — Она торопливо придумывала, что бы еще спросить помудреней.
— Что — почему?
— Каким образом они заботятся о будущем?
— Пытаясь нас уничтожить.
— Вот это да… — сказала Алена. — По-моему, совсем наоборот.
— Ну конечно, конечно… Разум всегда гуманен… И почему разумный, скажем… агрегат, Клуб,“” стремится нас уничтожить? Ты об этом спрашиваешь?
— Ну, примерно так.
Андрей, как спросонья, почесал голову под шляпой, вздохнул и наконец посмотрел на Алену через очки.
— Предположим, это логичный вопрос, если говорить о человеческом разуме, который… м-м-м… ну, прошел определенную школу эволюции. В какой-то мере логичный. А насчет Клуба — это зряшный вопрос.
Он опять замолчал, но Алена знала его хорошо, и она уже почувствовала себя в силе — пирога ходко шла под веслом, и с каждым взмахом дышалось все глубже, и голова становилась яснее.
— Излагай, — сказала Алена. — Давай, давай, я тебя слушаю.
— Хорошо. Гуманность базируется на ощущении человечества как единого целого, — сказал Андрей, и Алена увидела, что он готов. Голова заработала.
— Каждый человек — член человечества. Мы все едины. Убить человека — значит убить самого себя. Это сущность гуманности.
— Четко излагаешь, — сказала Алена.
— Но это в теории. А на практике было рабовладение, инквизиция, фашизм. Тоже продукты высокого разума. Парадоксальные продукты. Полное отрицание гуманности.
— Смешно. Большой Клуб — фашист…
— Вот именно. Смешно подходить к Клубу с привычными категориями. Они ограниченно пригодны. Не были бы мы догматиками — не задавались бы такими вопросами… Скажи, ты представляешь себе разумного крокодила?
— Ну, знаешь…
— Однозначный ответ. Мозг пресмыкающегося не может продуцировать разум — таков наш эволюционный опыт. Еще трудней представить себе, что Клуб мыслит. Я до вчерашнего дня не рисковал прикинуть даже, какой вес головных нервных ганглиев в Клубе.
— Подсчитал? — спросила она, очень довольная. Андрей уже снял черные очки и щурился на нее с кормы.
— Феноменальная цифра, — сказал Андрей. — Не меньше восьми килограммов! По самым скромным прикидкам, ассоциативная часть — четыре тысячи граммов. Ничего? Раза б три больше, чем у меня.
— Здорово! Только не отвлекайся.
— Хорошо. Итак, крокодил не может мыслить. Крокодил — примитивное, враждебное существо. Теперь встань на точку зрения Клуба. Мы, гигантские зверюги, можем мыслить? Если мы не обладаем коллективным мозгом, наподобие Клуба? Конечно, нет! Мыслящее млекопитающее для Клуба — больший феномен, чем мыслящий крокодил для человека.
— И все-таки он мог догадаться…
— Нет! Догадка, интуиция тоже базированы на сумме опыта. Все крупные животные с его точки зрения бессмысленны и враждебны. Нет никаких причин выделять нас из ягуаров и муравьедов. Мы только сильнее, опаснее и обладаем ужасными орудиями, но для него орудия не ассоциируются с разумом. Это наша, человеческая ассоциация, у него нет орудий. Мы неразумные, опасные, угрожающие существа… Как неприрученные львы, бродим по его дому, а он в ужасе пытается нас прихлопнуть. Другого поведения не может быть — пока… — Он посмотрел на нее внимательно и отобрал весло. — Давай я погребу немного. Сегодня я не стрелок, руки трясутся.
Он с сомнением потрогал ее руку, и Аленка улыбнулась и поправила волосы:
— Ничего. Я тоже двужильная.
У Андрея было особое лицо — отсутствующее, смотрит неизвестно куда и про себя свистит. Он греб по-индейски, стоя на одном колене.
— Когда ты свистишь про себя, ты воздух не выдуваешь, а втягиваешь, да? — спросила Аленка и добавила: — О мудрейший!..
— Что? — спросил Андрей. Он отрешенно посмотрел и вдруг ухмыльнулся, щеки пошли складками. — Я сейчас думал, что летучие мыши тоже дают ультразвук. Его ультразвуком не удивишь.
— Нынче ничему не удивляются… — Теперь она сдерживала его, чтобы не залез в глухие дебри. Не человек, а логическая машина…
— Ладно тебе, — сказал Андрей.
Пирога развернулась, и там, где сидела Алена, теперь был нос. Она сняла пистолет с комбинезона и повернулась вперед. За спиной плескало весло, нос пироги резал застойную воду, как студень. Болото лопалось пивными пузырями — гнилые коряги, серые столбы москитов над водой, а слева у берега — гигантский фиолетово-розовый цветок. От него тоже пахнет гнилью. И похоже, что впереди — целое стадо крокодилов.
— Неприрученные львы, — сказала Алена не оборачиваясь. — Жутко здесь жить. Отвернулась от тебя, и сразу одиночество такое, как Робинзон. Робинзон Крузо… Как теперь работать с огненными? Еще такая атака…
— Будем осторожней, будем умней, — сказал Андрей с кормы. Удивительно приятно звучал его рассудительный голос. — Понять психологию противника необходимо. Он нас не понимает, а мы поняли. Сегодня. Придется непрерывно учитывать, что перед нами — разум навыворот. Он убежден в своей исключительности, ибо он одинок в своей Вселенной. Таков его эволюционный опыт. Коллектив, необходимый для эволюции разума, он содержит внутри себя, а все внешнее — враждебно. Высшая гордыня. Сам себе отец, и сын, и любовь… Здорово, да?
— И жутко.
— Аленушка, — позвал Андрей.
— Что?
— Тебе страшно? Взаправду?
— Взаправду, — сказала Аленка. — И противно. Мне было противно, — поправилась она. — Сейчас ничего.
— Почему-то сегодня трубка была направлена на тебя. Потом еще дальнослышанье, — ты слышишь, а я нет.
— Эх ты, логик! — сказала Аленка. — Ясно, что трубка целилась на кинокамеру. Камера на штативе — один из нас, а не наша, — трехногая цапля, которая гуляет со львами. И не сбивайся. Как будем работать? Он придумывает новые штуки. Предположим, он увеличит дальность действия нового… пугача. Увеличит угол захвата и накроет обоих. Что предпримем?
— Ему нужно сорок дней. — озабоченно сказал Андрей. — Трубка состояла из муравьев сегодняшнего приплода, у них хитин еще не затвердел… Аленка, тебе не кажется, что мы спим?
— Ты ужасно глупый. Надо думать, думать и думать. Клуб тоже может ставить опыты сериями: сегодня один расплод, завтра другой. Сериями, не дожидаясь результатов.
Андрей захохотал:
— Экспериментальный объект, разумно и ненавистно экспериментирующий над исследователями!.. Вот дожили! Собрать большую экспедицию, чтобы охранять друг друга от насекомых, а?
— Тихо! Ну! Тихо!
Алена выстрелила. Поставив ногу на сиденье, она била очередью по воде. Потом выкинула пустую обойму.
— Я накрыла их троих разом, — сообщила Аленка. — Они чересчур живучие. Мы все слишком живучие.
Андрей не ответил — они подплывали к запруде. Река совсем обмелела в этом месте, один из подстреленных крокодилов шипел и колотился об отмель, как паровой молот.
В Аленке что-то содрогнулось. Ящер хотел уйти, зарыться, спрятаться от смерти.
Алена стала смотреть в сторону. Слева темнели затопленные джунгли, справа солнце слепило глаза, а прямо возвышалась гора бревен.
Андрей повел лодку вдоль запруды, осматривая ошкуренные разбухшие бревна, бесчисленные водопадики, ровно спадающие по стволам, а Аленка надвинула на брови беленькую кепочку и смотрела в воду, держа наготове пистолет.
— Стой! — сказала Алена. — Табань.
Пирога закачалась и стала.
— Что там?
— Змеюка. Еще ненавижу змей. Андрей, это водяной удав. Стрелять? Вон, у самых бревен.
— Большой? — равнодушно спросил Андрей.
— Ушел, все, — соврала Алена. Ей больше не хотелось стрелять сегодня. — Метров десять в длину.
— Ничего себе… — сказал Андрей. — Пошли домой.
Он забарабанил веслом, и запруда, мокро блестящая на солнце, стала отходить, и где-то под ней плыл удав, который не боится никого, даже крокодилов.
— Прошляпили, — сказал Андрей. — Ты видишь, сколько там воды, наверху?
— Ну, вижу.
— Там шесть метров. Если взорвать, пройдет волна и захлестнет старицу.
Аленка не дослушала. Она думала про удава, которого боятся даже крокодилы, и о том, что они с Андрюшкой устали и ничему уже не удивляются. Даже Клубу.
Андрей знал, что спит и видит сон. Это было удивительно: он никогда не видел снов. Ему снилось, что он уже дал послу радиограмму, прилетели саперы рыть канал и привезли с собой целый дом. Он сидел в этом доме над планом местности, над прекрасным цветным планом, заклеенным в пластик- для сохранности в тропиках. Андрей знал, что план разноцветный, хотя он выглядел черно-белым. Аленка сидела одна в пустом зале и слушала его, а он уже стоял у карты и показывал, как пойдет вода, если взорвать запруду: “Вот остров огненных, вот наша поляна, а вот — рукав и в нем запруда. — На карте была аккуратно нанесена запруда — две параллельные черточки и штрихи, как лапки сороконожки. — Рукав проходит в лёссовом коридоре. Сейчас вода поднялась метров на пять над прежним уровнем, и коридор на километр забит бревнами. Они поднимаются с водой и непрерывно наращиваются. Понятно?
Вода перетекает уже давно над коридором, обходит по местности и впадает в рукав. Поэтому в нашей точке она стоит на полметра выше нормы, а под запрудой отмель. Теперь прошу внимания.
Клуб находится в центре острова, он опущен на полтора метра в сухую старицу против нормального уровня воды. Итого два метра. Пока это безопасно, но у берега вода стоит всего на полметра от гребня. Если она пойдет через гребень, Клуб сразу окажется на два метра под водой. На два с половиной”.
Аленка всплеснула руками и исчезла, расплылась… Пустой зал, большие пыльные окна… Андрей с отчаянием подумал, что она чересчур устала и все-таки он должен договорить до конца, “Иди сюда, слушай… Через два — три дня плотина прорвется. Бревна так и катятся по реке. Мы считали, что взрыв спасет положение. Глупости! После взрыва обрушатся все пять, то есть шесть метров воды и до муравейника докатится волна метра в два. Я даже посчитал чуть-чуть. Его накроет… с головой. Ждать нельзя, взрывать нельзя — следовательно, надо отвести воду в бок постепенно, за несколько суток. Придется рыть канал”. — “Клуб, — сказала Аленка, — почему Клуб не принимает свои меры?” — “Как это — почему? — Андрей начинал злиться. — Его эволюционный опыт не содержит наводнений, он же неподвижен. Вероятнее всего, он и сохранился потому, что в старице гигроскопичная почва. Первое наводнение — и конец. Откуда ему знать, что люди спустили по реке больше леса, чем она может пропустить?” — “Перестань злиться, — ответила Алена издалека, — перестань, пожалуйста…”
Тогда сон кончился и началась явь. Он шел по твердому асфальту и думал, что Аленка должна отдохнуть, но Аленки не было рядом с ним, и вдруг он увидел воду.
Вода текла по мостовой. Рваные волны ударяли в стены домов, мутная вода сплошным потоком скатывалась по откосу и заливала бульвар, старые липы и стриженые газоны. Крокодилы скатывались вниз, на дорожки, и плескались в грязной воде, щелкая зубами. “Это Гоголевский бульвар, — понял Андрей. — Это во сне”. Он проснулся. Была еще ночь. “Э-а-а-а!” — тянула вдалеке ночная птица. Алена дергала его за ухо. Он помигал и сел вместе с мешком.
— Просыпайся. Пошла вода.
…Фонари болтались под палаткой, освещая днище пироги, мокрые сваи и черные зеркала водоворотов вокруг свай. В лодке можно было стоять, только согнувшись. Андрей опустился на колени и начал разгружать ящики, передавая тючки и коробки Алене на мостки. Это было необходимо — потом ничего не достать из-под воды. Он старался быть рассудительным, но провисшее брюхо палатки безысходно качалось над самой головой. Как будто его затопило мутной водой и он видит, как она качается над головой.
Он вытащил из глубины ящика ручной прожектор, который им не понадобился до сих пор. Все идет в дело. Прожектор светит на полную силу, батареи совершенно не сели за три месяца.
— Давай, — сказал Андрей, — одевайся. Берем съемочные и боксы. Побольше боксов. Сачок и лопатку. Контейнеры в пироге. — Он с усилием повернул струбцину, залитую защитной смазкой, укрепил прожектор на носу пироги и выбрался на мостки.
Скверная тишина стояла кругом. Только птица тянула: “Э-а-а-а…”
Алена подала ему комбинезон.
— Коллекции закрыты? — спросил Андрей.
— Да.
— Оружие и энзэ? — Все здесь.
Так. Теперь не спрыгнешь в воду — зальет вентиляцию. Он перевел пирогу к лестнице.
— Садись.
Так. Теперь он передавал вещи сверху вниз. Бормоча про себя, чтобы ничего не забыть: аппараты, боксы и сачок… Карабины, две коробки с комплектным питанием, патроны. Спички есть в коробках. Спирт, пистолет. Что еще? Он подумал было взять с собой отснятые пленки. Ни к чему. Пирога мала, а ящики герметичные, не утонут.
— Рация не герметичная, — сказал Андрей.
— Тащи в лодку.
Андрей опустил тяжелый ящик в лодку, взял весло.
— Наладь прожектор, — сказал он Алене.
Желтый луч ушел к берегу и закачался впереди, выскакивая над верхушками леса в черное небо. Алена опустила прожектор, чтобы не налететь в темноте на бревно, и сидела, вглядываясь в воду, бурлящую на отмели перед островом.
Деревья поднимались все выше, закрывали небо вместе с бледными звездами, и вдруг они въехали в муравейник, прямо на пироге, и в желтом луче завертелись искры, как багровые светляки. Аленка протянула руку:
— Течение очень сильное. Ты чувствуешь?
Андрей ткнул веслом вниз. Воды немного, и она мчится вперед, волоча за собой пирогу…
— Непонятно, — хрипло проговорил Андрей. — Если она так мчится, то, может быть, Клуб не затопило. Где-то есть слив.
Аленка повернулась к нему и всплеснула руками, а лодка уже вертелась между деревьев, цепляя килем землю, прорываясь вперед к Клубу.
Великий город огненных погибал. Глинистые потоки хлестали по дорогам, вода возникала из-под земли и перекатывалась через ряды солдат и стволы деревьев, источенные термитами.
Первыми погибли слепые рабочие на грибных плантациях, замурованных в глубоких подземельях. Потом вода поднялась в камеры термитных маточников и поглотила маток, которые роняли последние яички в воду, и бесчисленные поколения белых термитов, и охрану. Этого было достаточно, чтобы муравейник погиб от голода, но вторая волна, как отзвук грохота бревен, хлынула в следующие этажи города. Тонули в казармах рабочие-листорезы, и рабочие — доильщики тлей, и муравьи-бочонки в складских пещерах, а по мутным водоворотам катились живые шары, свитые из большеголовых солдат. Крылатые солдаты носились в темноте, не слыша команды, — тысячи воинов, которым теперь нечего было охранять.
…Рассвет застал людей у Клуба. Вода стремительно бурлила по старице, уходя в рукав, и подножие муравьиного мозга оставалось над поверхностью. Но пещеры под Клубом были затоплены. Отсюда поднимались и уносились по течению трупы крылатых — не бесполых солдат, а самцов. Это были первые самцы, которых удалось увидеть, — странные существа, с короткими декоративными крыльями. Может быть, из-за того что они погибли, Большой Клуб, состоящий из самок и бесполых рабочих, на какое-то время выключился, замер. С отчетливым шелестом носились по извилинам рабочие, но мозг был неподвижен, и диски-информаторы сидели по верху грота, как огромные красные глаза.
— Ах, черт! — сказал Андрей и, разрывая застежки, стал дергать кинокамеру из чехла. — Диски всегда были в воздухе, и шли злые споры — рассыпаются они для отдыха или так и живут скопом.
Прошла третья волна. Вода захлестнула нижний откос грота, и внезапно диски взлетели и с жужжанием двинулись в разные стороны.
— Смотри! — крикнула Аленка.
Большой Клуб заработал. Всюду, где можно было что-нибудь разглядеть, хаос сменялся порядком. Шары сцепившихся муравьев, без толку перекатывающиеся по воде, направлялись к ближним деревьям и высыпались на кору огненными потоками. Муравьи отступали от пещер колоннами, волоча в челюстях кто что мог. Над главной тропой кружились алые смерчи — крылатые солдаты поднимали на воздух тонущих рабочих, выбирая их из хаоса веточек и насекомых, с вентиляционных холмиков, даже с бортов пироги. Спасалась ничтожная часть, горстка, но Большой Клуб сражался как мог, а вода поднималась, и уже нижние края фестонов ушли под воду вместе с мантией.
Андрей снимал. Алена меняла кассеты, держа на коленях запасной аппарат, и подавала ему, и он снимал на самой малой скорости, снимал все. Как рабочие потащили корм через верх, по гребню, как ушли под воду солдаты охраны, как верхние узлы начали стремительно откладывать яйца и несколько минут мантия потоком тащила их кверху.
Это было ужасно — обратный поток скатывался под воду, в слепом стремлении к беспомощным мозговым, еще шевелящимся внизу.
Это было ужасно — живой мозг погибал у них на глазах, не пытаясь спастись, не обращая на них внимания.
Они, как стервятники, крутились рядом. Пирога поднималась вместе с водой, и Аленка говорила в магнитофон, меняла кассеты, снимала и следила по секундомеру, в какую секунду Большой Клуб перестал принимать информацию, на каком миллиметре погибли двигательные центры и диски неподвижно повисли в мокром воздухе.
Оставалось всего полметра, когда трубка зашевелилась на прежнем месте. Мозг уже не работал, — это был спазм, судорога памяти — в трубку свивались и крошечные “минимы”, и молодые рабочие, и старые в тусклом, почти коричневом хитине. И вдруг они разбежались, не достроив трубки. Все. С потолка грота поползли рабочие — кто куда, и все кончилось. Комочки жирной земли падали в воду, просвеченную красным, и по бортам пироги бестолково носились длинноногие солдаты.
Андрей не оглядывался. Алена сунула ему сачок, всхлипнула, подвела лодку к гребню. Под ветками деревьев, спустившимися к самой воде, он опустил сачок и, поддав коленом, вырвал кусок из того, что было Клубом. И еще раз.
Потом Аленка опустила весло, лодка пошла над тропами, и снова он взялся за гладкое древко сачка, стряхнул с него мусор и трупики муравьев и накрыл диск, тихо жужжащий над самой водой. Щелкнула крышка бокса.
Домой… “Вернулся домой моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришел с холмов”. Лодка качалась, проходя поляну наискось, впереди маячила палатка, и Андрей смотрел вперед, вперед-только бы не оглянуться. Теперь там пировали рыбы, и ныряли в мутной воде крокодилы, не брезгающие ничем.
Аленка перестала всхлипывать и тихо возилась на корме, приводя себя в порядок. Вздохнула глубоко и сказала сиплым, решительным голосом:
— Сейчас будем есть. Ты не ел со вчерашнего утра. Рация в порядке?
“Верно, — подумал Андрей. — Уходить. Уйти, как с кладбища. Нечего делать на кладбище”. Он посмотрел на свои руки в грубых защитных перчатках — в петельках на запястьях еще торчали пинцеты. Снял перчатки. Пинцеты слабо звякнули. Андрей нагнулся к рации, грубые складки комбинезона врезались в воспаленную кожу. Тогда он поднял руку к горлу, крепко ухватился за воротник, рванул. С пронзительным треском лопнула ткань, Андрей выдернул ноги из сапог, отшвырнул комбинезон от себя, к рыбам.
Лодка пристала к мосткам. Андрей подал Аленке руку и присел к рации. Через два — три часа вылетит вертолет.
…Задраивая ящики, они видели, что комбинезон еще поворачивался на воде — то ли его гонял вентилятор, то ли крокодил принял за тонущего человека.
Самолет был свой, советский, — с огромной надписью “Аэрофлот” и красным флагом, нарисованным на стабилизаторе. И экипаж был свой, советский, и странно и чудесно было слышать русские слова от других людей, и где-то в далекой дали остались ночные звуки джунглей, утренний вопль ревуна и хриплый рев крокодилов.
Они сидели в самолетных креслах с высокими спинками, держали на коленях советские журналы и проспекты Аэрофлота и приходили в себя. Багаж был надежно запрятан в грузовых отсеках, чемодан с дневниками лежал в сетке над Аленкиной головой. За ними наперебой ухаживали стюардессы — бульон, жареный цыпленок, коньяк три звезды — “Самтрест”…
— Прибереги аппетит, — сказала Аленка. — Ты разоришь Аэрофлот, старый крокодил джунглей.
— Не буду. Наберегся, — нагло сказал Андрей и улыбнулся стюардессе. — Я бы съел еще икры и чего-нибудь посущественней.
— Конечно, конечно, пожалуйста, — сказала стюардесса и побежала по проходу мимо кресел, мимо иностранных пассажиров: так редко летали этим рейсом свои, советские…
А горы уже были далеко позади, и за круглыми оконцами перекатывался гул моторов — волнами, как прибой: “хоро-шо-о-о, хоррошо-о-о”, и, необозримая, синяя, замерла внизу Атлантика, и над ней висели круглые облака. Огненные облака. Раскаленные рассветом круглые облака.
Все было хорошо; шел пятый час полета; поднимался рассвет, но возвращение было отравлено горечью, как еда — хинином.
Андрей вытащил авторучку из целлофанового чехольчика с синими эмблемами Аэрофлота. “Милые московские чехольчики и возвращение с победой. С Пирровой победой”, — думала Алена, а Андрей уже достал блокнот и писал формулы — строчка за строчкой. Пиррова победа…
Давным-давно, когда ей было лет шесть или семь, они с братом набрели на полянку в лесу под Москвой. Полянка была красная от земляники. Аленка заглянула под листья, обмерла… И много лет спустя, стоило ей только захотеть, она могла увидеть эту полянку, услышать сладкий земляничный запах и ощутить вкус переспелой земляники на языке. Может быть, Андрей всю жизнь искал свою полянку. “Как все-таки страшно, — думала Алена, — что самый-самый близкий человек и неизвестно, о чем он сейчас думает. Какое у него было лицо, когда пришел вертолет и он грузил ящики, ничего не забывая, и вместе с радистом втянул на веревке палатку, как огромную рыбу”.
Страшное было у него лицо. Распухшее, грязное, отчаянное. На голой груди — черные пятна укусов. И Аленка опять с тоской посмотрела кругом и вместо длинной трубы салона увидела джунгли, столбы москитов и цыкнула на себя, как на кошку: “Смотри. Он сидит и вида не подает. Спокоен, причесан, в белой рубашечке. Сидит, работает и не хочет, чтобы ты лезла с сочувствием”.
— Андрюш, ты что делаешь?
— Ревизую математическую логику, — чересчур отчетливо сказал Андрей. — Ввожу критерий пирровости любой победы. — Он безрадостно улыбнулся и кивнул ей. — Не надо. Ты ведь думала о том же.
— Я уверена, что есть еще огненные. И не один Клуб, много. Через полгода устроим большую экспедицию и обязательно найдем.
— Не надо… Как поживает Тот, Чье Имя Нельзя Произносить?
— Его зовут Дождь в Лицо. Он начинает большой поход. Ты знаешь, как начинаются походы?
— Знаю.
— Нет. Ты не знаешь. Поход!.. Ты послушай… Поход!
По деревне бегут старшины, и в каждом доме начинается торопливая возня. Поход! Женщины спешат к берегу, следом за воинами к пирогам и стоят в темноте, не решаясь заплакать. Только что они сидели у очагов с мужьями, а дети тихо посапывали в гамаках, и вот уже гаснут факелы и удаляются хриплые выдохи гребцов… Так начинается поход. С женских слез.
— Хорошо… — проговорил Андрей.
— Андрюша, ведь ты ошибаешься. Не бывает особей-уникумов, есть еще, есть. Мы обязательно найдем!
Андрей сморщился. Крепко потер лицо ладонями, как будто пытался разгладить морщины.
— Почитай мне лучше стихи. Те самые: “Круглы у радости глаза и велики у страха”.
— Не заговаривай мне зубы! Это нелогично! Уникальных животных природа не создает, а муравьиная семья — одно животное. Для эволюции, конечно.
Андрей опять сморщился.
— Вот беда, даже ты догматик! “Не создает, одна особь”!.. Муравейник теоретически бессмертен, какое же он “одно животное”? Он ни то, ни другое. Смотри. — Он открыл блокнот. — Страница девятая. Прошу!
Внизу страницы жирно подчеркнута десятка в степени минус восемнадцать.
— Вот вероятность появления Клуба в секунду. Понятно? Смотри дальше. Страница… страница… ага, вот она. Вот — вероятность того, что Клуб просуществует больше десяти лет. Видишь? Минус пятая степень. Имеем произведение вероятностей — минус двадцать третья степень. Это не событие, граничащее с чудом. Это чудо и есть. Миллион миллионов лет пройдет — тогда можно ждать. При прочих, понимаешь сама, равных условиях…
— Значит, ты раньше ошибался? Ты писал, что вероятность настолько высока, что граничит с достоверностью?
Андрей закрыл блокнот и сказал, глядя в окно:
— Конечно. Против моих предположений Клуб оказался на несколько порядков сложней.
— Но ты считал на машине, Андрюшенька! По-моему, сейчас ты где-то обсчитался.
— Нет. Арифметика верная. Говорю тебе, что другие исходные и критерии другие. Ошибки нет.
— Не верю, — сказала Аленка. — Не верю. Есть еще огненные. Я даже знаю где. В квадрате двадцать восемь — двадцать девять. Второй Клуб — в этом квадрате.
— Сестрица Аленушка, не надо…
— Есть, — сказала Алена.
Наверное, у нее было несчастное лицо. Стюардесса посмотрела издали и подошла снова.
— Почему вы не едите?
— Так, — сказала Алена. — Спасибо.
— Хотите пройти в пилотский отсек? Солнце встает впереди. Хотите посмотреть?
— Пойди, пойди. — Андрей так и не повернулся от окна. Они прошли по длинной ковровой дорожке через весь самолет.
Открылась узкая дверца, показав ребристую некрашеную изнанку, проклепанную сотнями маленьких заклепок.
Летчики сидели на своих местах, свободно откинувшись и опустив руки. Работал автопилот, штурвалы чуть заметно двигались вперед-назад, и за штурвалами, впереди, за блестящим носовым обтекателем, вставало солнце. За круглым краем синего моря, под огненными облаками… А пилоты пели, пел и радист, приподняв наушник, глядя на солнце, и позади лежали длинные километры ночного воздуха, черных туч над горами…
Алена присела на креслице, слушала песню и мужественный повтор припева. Совсем уже в конце песни встало багряное сплющенное солнце, и Аленка потихоньку пошла, совсем сонная, обратно к Андрею и все слышала, как поют пилоты. Про тучи над горами, про радость и муку ночного полета и жизнь, подаренную ночным полетам и разлукам.
“Вот и закончился наш трудный полет. Впереди день. Наверно, он будет еще труднее, и, может быть, когда-нибудь мы вновь уйдем в ночной полет и на тропе увидим огненных. В ночном полете…”
Андрей цифрами, как муравьями, заполнял страницу за страницей, смотрел в оконце, а когда солнце поднялось выше, задернул занавеску.
Аленка хмурилась во сне. Воины шли по ночным дорогам под звездами, и на их пути в джунглях вспыхивали бесшумные пожары.
Дождь в Лицо шел вместе с воинами. На повороте дороги он протянул руку вперед и сказал: “Будет хороший день!”
О разведчиках Покрамовича ходили легенды на Карельском фронте.
Почти месяц дивизия догоняла фронт. Начав в январе марш под Белостоком, солдаты за ночь отмахивали по тридцать — тридцать пять километров и временами уже слышали отзвуки боя. Но наступал дневной отдых в лесу, и к вечеру повторялось то, что было и вчера, и позавчера, и неделю назад: нудный, утомительный марш в ночи.
На Второй Белорусский фронт дивизия прибыла с Севера. В боях за освобождение Советского Заполярья и Норвегии она получила наименование “Печенгской” и стала 111-й гвардейской. То ли по этому случаю, то ли по какой-то специальной разнарядке интендантского ведомства, но на короткой переформировке в Рыбинске солдат одели с иголочки: в белые дубленые полушубки и крепкие, что руками не согнешь, валенки. Теперь все это под дождем, на грязи польских шляхов раскисло, разбилось, расползлось, стало пудовым.
С середины февраля идти стало еще труднее, но зато интереснее. Фронт по-прежнему стремительно катился на запад, и километров на сутки прибавили до сорока — сорока пяти. Преодолеть такое расстояние за ночь было невозможно, и график движения изменился: в путь выступали днем. До наступления темноты в колоннах было весело. То шли через город и можно было посмотреть по сторонам — не то что ночью; то попадалась регулировщица из автодорбатальона, и в каждой роте находился какой-нибудь рубаха-парень, который непременно пытался хотя бы на ходу пофлиртовать с ней; то проезжала машина агитаторов политотдела, и по радио передавали песни в грамзаписи. А плакаты вдоль шоссе… Среди них были очень занятные. Ну, например, такой: розовощекий солдат заматывает портянку, а подпись говорит его словами: “Привет, родная Акулина! Жди открытку из Берлина!”
Но не одна же Акулина ждет! И в колоннах начиналось поэтическое творчество: сочиняли приветы Матренам и Авдотьям, и долго-долго не смолкал хохот. А там попадалась вдруг стайка девушек, бог весть куда спешащих на велосипедах. Ну как же тут удержаться?
— Давай крути, паненки!
И лица у паненок становятся каменными, точь-в-точь как у мадонн, которые стоят в нишах придорожных часовен.
В общем, интересно идти днем и легче. Но к ночи натруженнее становится шаг, разговоры смолкают. Заслышав: “Свернуть вправо, сделать привал!” — солдаты никуда уже не сворачивают, а опускаются прямо на шоссе, прижимаются спинами друг к дружке, чтобы теплее было, и даже не закуривают. Лежат в полузабытьи. Если, на беду, в обгон проходит автоколонна, то долго и надрывно гудят машины: дорогу им уступают неохотно и клянут шоферов на чем свет стоит.
А через несколько минут резанет команда: “Подымайсь!” Еле переставляя опухшие ноги, опираясь на винтовку, проходят первые метры. Потом шаг становится ровнее, уверенней. Когда идти становится совсем невмоготу, кто-нибудь затянет песню. Ее подхватывают сначала несколько человек, командиры подсчитывают ногу, ряды подтягиваются, смыкаются, и роты идут с песней. Уже до конца без песни не дойти.
И так почти месяц… Казалось, конца этому маршу не будет. Поэтому, когда после одного, на редкость долгого и почти форсированного перехода дивизия вступила в лес и на большом привале был получен неожиданный приказ окопаться, усталые солдаты неохотно взялись за дело.
Ночь выдалась ясной, морозной и звонкой. Было слышно, как скрипят сосны — удивительно высокие, гигантские сосны: снизу, от подножия крутых холмов, их черные вершины, казалось, плавают в звездном море. Где-то ровно гудели машины. Вскоре в студеном воздухе зазвенели пилы: это минометчики начали готовить секторы для обстрела. Но все это шумело, гудело, визжало рядом или за спиной, а впереди стояла немая тишина. Так чего же было выбиваться из последних сил? Где он, этот фронт? Завтра опять придется шагать дальше.
Так думали солдаты, но приказ был повторен: “Окопаться немедленно”, и к рассвету белесые от инея склоны холмов прочертили темные линии траншей. Пехота зарылась.
Утро пришло солнечное и теплое. После сна солдаты выбрались из окопов и по одному, по два потянулись к опушке леса. Он обрывался на холмах, а внизу лежали поля. Снег только-только стаял, и они открылись взору разноцветными: то зеленые под всходами озимых, кое-где бурые, с остатками прошлогоднего жнивья, а где и черные, перепаханные с осени. Краски были перемешаны как попало, разбросаны квадратами, прямоугольниками, клиньями, и солдаты, лежа за деревьями на вершинах холмов, заулыбались, заговорили:
— Смотри! Единоличные хозяйства.
А еще дальше, там, где все сливалось в сплошной туманно-серый цвет, будто протянулась узкая оловянная линейка. То была речка — скучная, без единого кустика речка среди равнины. Но именно она надолго приковывала взгляды солдат. Уже стало известно: на той стороне — Германия. На той стороне занял оборону враг.
Днем начались хозяйственные хлопоты. Старшины выдавали полные боекомплекты. Наконец-то на смену осточертевшим полушубкам привезли долгожданные шинели. У лесного озерка развернул брезентовые палатки банно-прачечный батальон (“мыльный пузырь”, как обычно называли его), и застучали движки компрессоров, нагнетая горячую воду в души, под которыми заухали, зафыркали солдаты.
В ротах появились корреспонденты дивизионной многотиражки “Красный воин”. Сначала они допытывались у командиров: “Укажите лучших людей”, потом допекали лучших: “Что вы можете сказать перед боем?”
Лучшие смущенно выдавливали из себя что-нибудь такое:
— Ну что тут скажешь… Дело-то ведь ясное…
Но все же, понимая, что у каждого своя работа, а корреспондент к тому же офицер и отвечать ему надо как положено, решительно заявляли:
— Разгромим врага в фашистской берлоге!
Под такой шапкой во всю страницу, с заголовками: “Грудью на врага”, “Бесстрашно в бой!” “Все, как один” — вышли десятки взводных “Боевых листков”, и забелели они на стволах сосен у окопов. Короче говоря, по словам Василия Теркина, готовился “большой сабантуй”. И ночью предвестниками боя с холмов спустились в долину разведчики. Быстрые, неуловимые, как тени, они обшарили поля и, не обнаружив мин, подкрались к реке. Их было много, около сотни — по взводу от каждого из трех пехотных полков и рота дивизионной разведки. Задача была поставлена общая: узнать, далеко ли от берега находится передний край вражеской обороны.
То там, то здесь под надежным прикрытием боевого ядра на ту сторону пошли группы пластунов в три-четыре человека. Первую повел помкомвзвода разведки 396-го гвардейского стрелкового полка старший сержант Сергей Хворов. Ровесник Октября, разведчик со времен финской кампании 1939 года, он давно уже стал в своем полку кем-то вроде первопроходца, привык к этой роли, все понимал, все знал и умел, и когда его командир, Герой Советского Союза лейтенант Павел Примаков, шепнул: “Серега!” — в ответ раздалось спокойное: “Готов”.
Хворов действительно уже полностью подготовился: на нем были шерстяной свитер, легкие маскировочные брюки из непромокаемой ткани, а из оружия остался один лишь наган. Вообще Сергея Хворова, человека малоразговорчивого и хмурого, до дела как-то не замечали. Да и после дела тоже — очень уж просто все у него получалось: будто иначе и произойти не могло и сам он тут ни при чем.
Хворов бесшумно спустился к воде. С реки не донеслось ни всплеска. Падал мокрый снег с дождем, в воздухе стояла белая мгла, и разведчик будто растворился в ней. Выждав еще несколько минут и поняв, что старший сержант уже на той стороне, Примаков отправил в поиски еще троих.
Группа вернулась примерно через полчаса.
— Метров на триста спокойно, — доложил старший сержант, выпрямившись в рост и ладонями отжимая со свитера воду. — Людей отпустить?
Разведчики, бывшие с ним, ушли, а Хворов остался со взводом. Старший сержант отличался удивительной выносливостью. Во время боев на Севере при форсировании Бек-фиорда миной разбило плот, на котором переправлялся на норвежский берег Хворов. Уцепившись за обледенелое верткое бревно, он все же выплыл на тот берег (хотя к нашему было куда ближе), залег в камнях и открыл огонь по расщелинам скал, где отбивались немцы. Когда подошла подмога, одежда на Хворове стала как ледяной панцирь и трещала.
— Живы будем — не помрем, — отмахнулся он от предложения отправиться в санчасть и повел бойцов в атаку.
Всю ночь прощупывали разведчики чужой берег реки и под утро вернулись удовлетворенные: “Противника близко нет, можно будет работать спокойно”.
На следующую ночь, вооружившись длинными шестами, они начали бродить по реке, выискивая мели для быстрой переправы. Теперь действовали лишь полковые разведчики. А дивизионные…
Командир 111-й отдельной гвардейской разведроты Герой Советского Союза капитан Дмитрий Покрамович был вызван в штаб дивизии и, вернувшись, сказал своим:
— Идем в тыл к немцам. Приготовиться к задаче.
Пожалуй, неправомерно соразмерять подвиги героев. Золотой Звездой в дивизии были отмечены майор Пучков, капитан Лынник, лейтенант Примаков, старший сержант Муругов, и каждый из них был гордостью соединения. Но все же, когда речь заходила о самом храбром, о самом умелом, то и эти герои, и любой в дивизии без тени сомнения называли имя Дмитрия Покрамовича.
Сейчас, по прошествии немалого времени, кажется просто удивительным, как этот девятнадцатилетний разведчик в разгар тяжелых оборонительных боев сорок первого года сразу выдвинулся из рядовых красноармейцев в командиры и возглавил роту, слава о которой вскоре перешагнула рубежи Мурманского направления и обошла весь Карельский фронт.
Разведчиков Покрамовича по специальному приказу командования перебрасывали на другие участки фронта, и они брали “языков” там, где это не удавалось месяцами и даже годами, — как, например, под Мурманском, на высоте 314, превращенной егерями фашистской дивизии “Эдельвейс” в сплошной блиндаж из гранита, металла и льда. Поисковую группу вел Покрамович.
В Баренцевом море пехотинцы-разведчики Покрамовича захватили боевой вражеский корабль, и снова группу дерзких смельчаков вел командир роты. Это была настолько неожиданная операция, что и по сей день военные писатели и журналисты время от времени возвращаются к ней, и каждый раз с новыми подробностями — правда, теперь уже не всегда точными: подвиг разведчиков Покрамовича стал легендарным. Как вел себя Покрамович в бою, всегда вызывало восхищение очевидцев. Он чаще всего делал как раз то, что меньше всего можно было ожидать, и это оказывалось наиболее правильным решением задачи.
Так бывает: человек рождается с талантом художника, поэта, актера, а этот, видно, родился разведчиком. Земляки Покрамовича, ленинградцы, рассказывают, что уже восемнадцатилетним парнем, будучи шофером такси, Дмитрий умел чуть ли не до метров в мгновение ока рассчитать самый запутанный маршрут по городу и назубок знал номера домов на десятках улиц. Он и на фронте оставался таким же: осмотрев местность, мгновенно запоминал все ее характерные особенности и по каким-то еле приметным только ему деталям безошибочно определял расположение врага.
“Здесь!” — подняв руку, коротко бросал он, и его разведчики совершали внезапный и стремительный налет на противника. Время Покрамович тоже чувствовал с точностью хронометра.
Высокий, жилистый, с тонким смуглым лицом — оно казалось особенно тонким и длинным из-за короткой стрижки “под бокс” и посаженной на самую макушку шапки, — с резким голосом, весь какой-то угловатый, он был из людей, о которых говорят: “Ну и характер!” — и кому под горячую руку лучше не попадаться. Но те, кто постоянно находился рядом с ним, знали, какая открытая и добрая душа у этого человека. Случалось, во вражеском тылу он даже не присаживался прикорнуть на минуту, давая отдых своим бойцам. На марше все свое — боекомплект и паек — нес сам и терпеть не мог, если на привале кто-нибудь из солдат, торопливо поднявшись, уступал ему удобное местечко у костра.
— Брось подхалимажем заниматься! — зло бросал в таких случаях Покрамович. — Не хуже тебя, не замерзну!
Но эти же слова — “не хуже тебя” — он мог сказать не только подчиненному, но и любому в дивизии. И уж если случалось, что разведчики чего-то недополучали или кого-то обходили наградой, тогда начиналась буря и несло его, как говорится, без тормозов… Правду говоря, нервы у него частенько пошаливали. Взрывался он мгновенно, и лишь на выполнении задания был холодным, сдержанным и расчетливым.
Всех бойцов в свою роту Покрамович отбирал сам и прекрасно знал, кто на что способен. Поэтому в роте шло постоянное перемещение людей — непонятное стороннему наблюдателю, но вполне логичное и закономерное с точки зрения самих разведчиков. Поисковые группы Покрамович тасовал, как колоду карт: на задаче в лесу дозорными шли одни, на открытом пространстве — другие; если требовалось скрытно подобраться к противнику и уйти незамеченными, составлялась одна группа, если совершить внезапный налет — другая. И в роте Покрамовича вырастали опытные мастера своего опасного дела.
Одним из первых в стране стал полным кавалером ордена Славы старший сержант Иван Зайцев — тихий и скромный разведчик, который, если случалось ему выговаривать кому-то из бойцов, огорчался больше, чем сам провинившийся, и потом ходил грустный и подавленный. “Зайчик”, — любовно называли его в роте.
Орденами Славы всех степеней был награжден и ефрейтор Петр Алексеев — дюжий белобрысый парень с хитрым прищуром маленьких шустрых глаз, резкий и верткий не по комплекции, умеющий с налета проскочить в такую щель, в которую, казалось, и голову просунуть невозможно.
Вообще в роте не было такого, кто не имел бы, как минимум, двух орденов. Пять, шесть высоких боевых наград — это было в порядке вещей, и на парадных построениях рота блестела и сверкала.
После боев на Севере в роту пришло изрядное пополнение. В большинстве новички вовсе не были новичками: воевали с сорок первого года, прошли многие фронты, госпитали. Но одна особенность сразу выделяла их: они носили знаки парашютистов и никак не хотели снимать старых погон с голубым кантом военно-воздушных сил.
Летом сорок четвертого года эти разведчики в составе стрелковых дивизий, получивших наименование “Свирских”, участвовали в разгроме белофиннов, были ранены и после госпиталей в свои части вернуться не могли: те были уже далеко, в Венгрии. Так и случилось, что к “печенгским” пехотным разведчикам Покрамовича присоединялись “свирские” десантники. Их распределили по разным взводам и отделениям, бойцы сдружились, но все равно на первых порах в роте явственно ощущалось: “мы” и “они”.
Кто тут был “мы”, а кто “они”, не играло никакой роли, но скрытый холодок недоверия, пристальный, изучающий взгляд лучше всяких слов говорили:
— Ну, посмотрим, что вы за гуси такие.
— Посмотрим, посмотрим… Больно вы храбрые с виду.
Покрамович речей, призывающих “быть как один”, не произносил. Он вообще будто ничего не замечал — даже резких, злых стычек, вспыхивающих порой из-за какого-нибудь пустяка. Он просто до предела завинтил все гайки и, когда дивизия совершала утомительный марш к фронту, гнал свою роту так, что чуть ли не дым валил от солдат.
После сорокакилометрового перехода Покрамович вдруг разворачивал роту в цепь, по-пластунски она преодолевала пахоту, затем следовал марш-бросок, потом опять по-пластунски, и, когда у разведчиков в залитых горячим потом глазах плыли красные и зеленые круги и, казалось, еще метр — и дух вон, — тогда наступала резкая, как выстрел, команда: “В одну шеренгу — становись!”
Разведчики выстраивались лицом к командиру так, что он видел каждого, пересчитывались по порядку номеров, и число, названное последним бойцом, бесповоротно означало списочный состав роты на сегодня. Опоздавшие, не говоря уж о тех, кто вообще отстал во время переползаний и бросков, кто бы они ни были — “печенгские” и “свирские”, тотчас отчислялись из роты. Никаких объяснений Покрамович не принимал.
Когда в строевом отделе дивизии его спрашивали, почему он то и дело откомандировывает людей из роты, рубил с плеча:
— Слабаков мне не надо!
К границе Германии Покрамович вместо семидесяти двух человек, полагавшихся роте по кадровому расписанию, привел около пятидесяти “соколиков”. (“Соколики” — это было его любимое обращение к своим товарищам.) Но и на этом отбор боевого состава не закончился.
Заслуженные воины, чью грудь над желто-красными нашивками за ранения украшали ордена и знаки “отличных разведчиков”, бойцы Покрамовича были юношами девятна-дцати-двадцати лет. Ему самому в то время едва исполнилось двадцать три года, а двадцатипятилетние назывались в роте “старичками”.
“Старичков” от марш-бросков Покрамович освободил. А тех, кому перевалило за тридцать (их насчитывались единицы), перевел в хозуправление роты. Такого, правда, не полагалось, но его создали, и состояло оно из поваров, ездовых, санинструктора, сапожника, писаря и бог знает кого еще по должности.
Среди них оказались самый старый в роте тридцатичетырехлетний Николай Баландин — добродушнейший дядька саженного роста; один из особо отличившихся при захвате корабля в Баренцевом море, Иван Обросов, до войны повар ярославского ресторана и теперь, в конце войны, вновь вернувшийся на кухню; Александр Волков — парень еще безусый, но немного оглохший после контузии, и еще несколько человек — всего около десяти.
Команда “ух” — прозвали их в роте. Эта команда действительно стала вытворять такое, что разведчики, а потом и все, кто сталкивался с ними, только ахали. Началось с того, что ефрейтор Баландин будто забыл о своем воинском звании и стал величать себя в третьем лине по имени и отчеству.
— Ребятушки воевать пойдут, а Николай Василич дома останется, — нараспев, нудным голосом зудил он. — Николай Василич старенький стал, отвоевал свое. Ребятушки вернутся, а Николай Василич им печку истопит. Отдыхайте, ребятушки, грейтесь, кашки покушайте.
В таком духе Баландин, кавалер ордена Отечественной войны I степени, двух орденов Красной Звезды, Славы II и III степени и медали “За отвагу”, мог скрипеть, не переводя дыхания, сколько угодно. От него и пошло: в обозной команде все стали называться по имени и отчеству и все старались для “ребятушек” как только могли, всяк на свой лад.
Дорвавшись до кухни, Обросов вместе с прежним поваром, ефрейтором Орешкиным (а по-новому — Александром Василичем), начали готовить неслыханные в армейском меню блюда: котлеты, беляши, а однажды придумали такое, о чем никто в роте от роду не слыхал, — чихиртму!
Конечно, об этой самой чихиртме разведчики расхвастались всюду, где только могли, но прежде всего — в санбате. И на больших привалах, когда получали обед, в разведроте стало полным-полно гостей. То сестры из санбата забегут: “Ой, ребята, чем-то у вас так вкусно пахнет?” — то связистки заглянут…
Вскоре разведчики не то что чихиртмы, а даже простой пшенной каши не ели вдосталь. Свою марку они держали высоко и были щедры на угощение, а потом, на марше, за обе щеки уписывали хлеб. Тут, конечно, не обходилось без веселых споров: “Съешь буханку за километр?” Находились такие шустрые, что съедали, — хотя дело это не простое, на грани невозможного.
А Иваны Иванычи, Александры Василичи и вся команда “ух” по-прежнему из кожи вон лезли. Проводив роту в путь, они стучали ножами, что-то жарили на костре, что-то варили в старой походной кухне и дополнительной трофейной, и, наконец, настал день, когда в богатую усадьбу какого-то бежавшего с немцами польского магната, где рядом со штабом дивизии остановились на отдых разведчики, на рысях влетели кухни.
— А вот кисель! — важно восседая на козлах первой, кричал Баландин. — У кого большие ложки? Кому киселя хлебать?
На этот раз даже Покрамович не выдержал. Обычно он не касался кухонных дел и равнодушно ел, что дают. А тут, заслышав Баландина, вышел на каменное крыльцо дома.
— Какой кисель?
— Клюквенный из концентрата — раз! Из яблочной повидлы — два! Из малинового варенья — три! — спрыгнув с козел, доложил Баландин.
— Так… Значит, кисель, — прищурившись, что служило верным признаком раздражения, протянул Покрамович. — А еще чего вы наварили?
— А еще — компот! — нимало не смущаясь, лихо отрапортовал Баландин.
И этот компот оказался спасительным для ретивых поваров. Покрамович только руками развел:
— Ну, если еще и компот, значит, так надо. Кафе “Норд” на Невском, а не рота… — И он вдруг звонко расхохотался, подмигнул разведчикам, вслед за ним высыпавшим на широкое крыльцо.
— А ну, соколики! Устроим кафе?
Через какую-то минуту из дома вытащили столы и расставили в парке под голыми, мокрыми липами. Расселись под ними торжественно. Саша Казьмин, зачисленный в сорок первом году в консерваторию, но так и не проучившийся в ней ни одного дня, играл на аккордеоне по заказу публики.
— Маэстро! “Брызги шампанского”!
— “Рио-Рита”!
— Любушку-голубушку!
“Маэстро” — в маскировочных брюках, в сапогах, за голенища которых были засунуты автоматные магазины, — еще и пел. Больше всего нравилось ему вот это: “Если нету любви, ты ее не зови, все равно на найдешь никогда…”
За столиками грустно вздыхали. О любви думали, мечтали, но где ее было отыскать. А потом пели веселые песни, начали безудержный перепляс с частушками, да такими, что только держись!
— Разошлись разведчики!
— На то они и разведчики, — говорили офицеры штаба.
Но этому вечеру (вернее, утреннику) никто не помешал, и к солдатам даже присоединились начальник разведки отдела дивизии подполковник Матвеенко и начальник штаба дивизии подполковник Тарасов — самые любимые старшие офицеры соединения.
Одним киселем дело не обошлось. Глубокие подвалы были в магнатской усадьбе, много в них хранилось всякой всячины. Но когда пришел срок, вновь шагала своим походным порядком рота: впереди голенастый, высокий Покрамович, по привычке с палкой-щупом в руке, за ним Алексеев, на широком плече которого покоилось зачехленное знамя дивизии, и дальше, длинной цепочкой, один за одним, остальные.
И все это — и марш-броски во время переходов, и Николаи Василичи и Иваны Иванычи, в шутку и всерьез пекущиеся о “ребятушках”; и чихиртма со злополучным киселем, и снова броски, снова по-пластунски, — все это сплотило, сблизило солдат. Оставалось закрепить их содружество в бою. Когда пришлось идти в немецкий тыл, к заданию приготовились все. В ответ на слова Покрамовича: “Добровольцы — шаг вперед!” — рота отчеканила шаг, и распрямили плечи, приосанились парни — недаром звались они лихими разведчиками.
Покрамович выбрал ефрейтора Петра Алексеева, ефрейтора Якова Вокуева, старшего сержанта Максима Кузьмина, сержанта Анатолия Петрова и младшего сержанта Льва Чистякова. Одни из них были “печенгские”, другие “свирские”, одни “старенькие”, другие “новенькие”. Но кто из них кто, теперь уже никого не волновало. А возглавил группу Герой Советского Союза капитан Дмитрий Покрамович.
В неглубокой временной землянке жарко топится железная печь. На полу, заваленном сосновым лапником, сидят разведчики, высвободив место посередине. Шестеро одеваются перед выходом в тыл врага — неторопливо, тщательно примеряя каждую вещь, чтоб нигде не жало и не терло. Потом взялись за оружие. Вычистили автоматы. Ввинтили в гранаты запалы. Проверили, как ходят в ножнах ножи.
Максим Кузьмин возится с радиостанцией и дает “накачку” остающемуся в роте второму радисту Сергею Китаеву.
— Я — раз! Так ушами не хлопай. Повторять не буду!
— Да что ты, Максим, — басит Китаев. — Первый раз, что ли?
Тихо играет Саша Казьмин. Давно уже играет. Как начались сборы. А ни одной песни до конца так и не доиграл. Трудно сосредоточиться. Уходят товарищи. Не первый раз — это верно Китаев сказал, а все равно сердце ноет.
Покрамович смотрит на часы, бросает окурок в печку. Полночь. Пора.
— Становись!
Пятеро выстраиваются шеренгой.
— Все проверили? Ничего лишнего? Отводят глаза.
Ну что ж… Так всегда бывало. Где-нибудь — может быть, под подкладкой, может быть, в шапке лежит у разведчиков или маленькая фотография, или обрывок письма, или просто клочок газеты, которую иметь тоже нельзя. Это знают все. Но никто не посмеет отобрать у разведчика спрятанное. Он не возьмет того, что может выдать его тайну. Если погибнет, то и мертвый ничего не сообщит о себе врагу. Но очень трудно разведчикам отрешиться от родного мира, отправляясь в стан врага. Всегда верят они в свое возвращение, всегда хотят быть связаны с жизнью и что-нибудь кровное, близкое непременно захватят с собой как добрую примету к счастью.
— Ничего.
Всё проверили. Всё взвесили. Готовы.
— Пошли! — говорит Покрамович и распахивает дверь в темную ночь.
— Коньячку французского принесите!
— Сигар не забудьте, — гурьбой высыпав из землянки, напутствуют друзей солдаты.
Так тоже надо. Так принято. С уходящими не прощаются. Никаких “до свидания”. Зачем же? Ведь они скоро придут. Очень скоро. Они вроде бы никуда и не ушли. Они здесь, со своими!
А поисковая группа уже исчезла из виду. Китаев смотрит на часы. Через полчаса он наденет наушники.
Шли последние дни февраля. Часто хлопьями валит снег, но когда ветер прогонял тучи, светило яркое весеннее солнце. Земля снова обнажалась, и от нее поднимался пар.
…Германская сторона кажется вымершей. Пусто на полях. Безлюдно и голо в лесу, да и сам лес со строгим порядком насаженных деревьев производит впечатление запущенного и забытого парка.
А на дорогах, что ровными линиями протянулись через поля и леса, скрипят фургоны беженцев, ревут голодные коровы. Изредка хлопает выстрел: кого-то убили. Может быть, поотставшего от маршевой роты фольксштурмовика — за дезертирство. Может быть, запавшую на сведенные судорогой ноги лошадь — за ненадобностью.
Шум, неумолчный шум несется с дорог днем и ночью. Дикие козы, видно, привыкли к нему и мирно пасутся на просеке, пощипывая молодые побеги. Вдруг они насторожились, и все стадо, распластавшись в воздухе, скрылось в лесу. Из ельника выглянул человек. Рядом стал еще один. Они долго просматривали просеку из-за приспущенных перед лицом веток. Справа она упиралась в шоссе, по которому тянулись фургоны немцев, слева, совсем близко, были серые оштукатуренные домики под красной черепицей.
— Проклятое место, — проговорил один из них. — Опять переползать.
Он щелкнул пальцами, и, пригибаясь к самой земле под низкими лапами елок, к ним приблизились еще двое.
Это были разведчики Покрамовича. Вторые сутки шли они по германскому тылу, но удалились от фронта ненамного. Здесь не было больших лесных массивов. То и дело приходилось кружить и петлять в поисках места, где один лесок примыкает к другому. Разведчики держались молодых рощ, так как лишь в них оставались невидимыми, и с трудом продирались сквозь густые заросли саженцев. Только ночью удалось пройти порядочное расстояние, но до указанного в приказе места было еще далеко.
Задача была такая: на расстоянии около тридцати километров от фронта следить за передвижением противника, а при наступлении наших войск следовать в тылах немецких частей. Именно там, в арьергарде врага, можно было раньше всего установить, какие силы будут противостоять дивизии, и заблаговременно сообщить о них командованию.
Покрамович посмотрел на бойцов. По осунувшимся лицам крупными каплями катился пот. Устали. Тяжелые вещмешки оттянули плечи. Продуктов с собой взяли мало, только НЗ, в дальнейшем рассчитывая поживиться за счет немцев, но пока что из лесу выбраться не удавалось, а в лесу какая ж еда?
Покрамович поднял руку, пошевелил кистью. Сигнал сбора. Справа и слева послышался легкий треск. Подошли боковые дозорные Петров и Вокуев. Вся группа повернула назад. Отойдя подальше от просеки, Покрамович смерил взглядом высоту елочек: здесь можно поднять руки.
— Снять вещмешки, — приказал он. — Не ложиться.
У разведчиков точно гора с плеч свалилась. С трудом, морщась от ноющей боли в пояснице, они распрямили согнутые спины, с хрустом потянулись. Неуверенно и глухо заговорили, наслаждаясь звуками собственной речи и поглядывая на Покрамовича. Можно ли? Но он как будто ничего не слышит и знай себе покусывает хвою: горько-кислый сок освежает рот и заглушает голод.
— Это же витамин “С”, — усмехается капитан, — наваливайтесь. На всех хватит.
— И я на охоте так, — поддерживает Покрамовича Вокуев.
Яков Вокуев — коми по национальности. Он с детства охотник и пастух-оленевод. И хороший, видно, был пастух, ловко умел заарканить оленя. И “языка” однажды заарканил — еще на Севере, когда немцы обнаружили поисковую группу и встретили ее огнём, так что рывок в траншею стал невозможным. Вокуев точно уложил петлю на отстреливающегося егеря и, полу задушенного, вытащил из-за валунов.
— И я на охоте так, — передразнивает Вокуева Алексеев, нажимая на “о”. — У вас там и палки небось не сыскать!
— Есть, Петя, — проникновенно говорит Вокуев. Он очень хороший парень, всю душу готов отдать товарищам, но шуток не понимает и искренен донельзя. “Как можно сказать неправду?” — округлив чуть раскосые черные глазенки, четыре года не перестает удивляться он, когда разведчики примутся “разыгрывать” кого-нибудь из товарищей. — Есть, Петя. И деревья есть.
— Евкалипты, — вставляет Чистяков. Он — москвич. Красивый, статный, чернобровый и самоуверенный.
Раздается смешок. Громче становятся голоса.
— Прекратить разговоры! — приказывает Покрамович. — Разгулялись?! И вот что — к козам не приближаться. Еще привлекут внимание, когда удирают… Ты, Чистяков! Вылез прямо на коз?
— Так я ж не нарочно…
— Коз увидеть можно. Обходите!
— Еще и козы, — шепчет Чистяков и зло сплевывает: — Тьфу!
— По местам! — приказывает Покрамович. — В головной дозор — Кузьмин.
Разведчики недоуменно переглядываются. Радист Кузьмин никогда не ходил в голове группы, его постоянное место в центре. Но думать и гадать некогда. Рассыпается треугольник дозоров. А Покрамович знает, что делает. Выдвинув вперед неторопливого, обстоятельного радиста Кузьмина, для которого идти в дозоре непривычно, он тем самым замедлил движение группы, сделал его более осторожным. Разведчики по одному переползли просеку и углубились в лес. С наступлением сумерек Покрамович сменил Кузьмина, поставив вперед быстрых ребят, и за ночь прошли большое расстояние.
На рассвете разведчики услыхали отдаленный нарастающий грохот. Не сговариваясь, они остановились каждый на своем месте, повернулись к востоку. На холодном зеленоватом небе наливалось багряное зарево. Словно предвещая восход солнца, гудела земля — это советские войска рвались в Померанию. Наступал день 23 февраля 1945 года.
На минуту Покрамович собрал бойцов вокруг себя.
— Поздравляю с праздником, товарищи!
В таких случаях по Уставу полагается троекратное “ура”. Но на этот раз “ура” не было. Нельзя. Разведчики тихо произнесли другие слова: тоже уставные и самые что ни на есть свои:
— Служим Советскому Союзу.
Не сдержав натиска наших войск, немцы отступали, прикрываясь заслонами самоходок и вооруженных пулеметами бронетранспортеров. Основные же силы противника беспрерывно откатывались по дорогам. И чуть поодаль, за обочиной, неотступно следовали за немецкими частями разведчики Покрамовича.
Вопреки ожиданиям бойцов, привыкших к польской равнине, Европа дальше пошла иная: покрытая лесами и холмистая. Правда, в этих лесах и зайцу было трудно спрятаться. Выскочит он из-под ног и летит, прижав уши, мимо стройных корабельных сосен. Пересечет дороги, прорезающие этот насквозь прозрачный лес, но так и не найдет укромного места.
Менее опасно пробираться через островки густонасаженных молодых рощ, но они встречались не везде. Иногда лес кончался, и тогда волей-неволей приходилось дожидаться ночной темноты и выходить на дорогу. На разведчиках были немецкие маскировочные халаты, и, на всякий случай держась поодаль друг от друга, они несколько километров шли вместе с немецкими солдатами, лавируя среди транспортных повозок, фургонов, беженцев, санитарных автобусов, походных кухонь отступающей армии. Так было все же безопаснее, чем оставаться на полях или в жиденьком лесу, время от времени освещаемом ракетами полевых жандармов, ведущих облаву на дезертиров.
Вскоре, однако, там и здесь стали попадаться одинокие солдаты: кто-то отстал от части, кто-то просто сбежал. И брели они куда глаза глядят, скрываясь в покинутых домах.
Завидев дрожащие блики огня в окнах домов, разведчики со злорадством пожелали удачи этим возможным факельщикам. Так оно скоро и случилось. Ночной мрак озарили гигантские костры горящих деревень и хуторов. Снег покраснел, и только островки леса по-прежнему чернели в зареве пожаров.
С каждым часом шныряющих от дома к дому дезертиров становилось все больше. Это значительно облегчило работу разведчиков. На одинокие силуэты, маячащие на полях, никто уже не обращал внимания, и открытые места начали переходить не таясь. Разведчики спешили от развилки дорог к развилке, чтобы проследить передвижение вражеских войск. Развернув радиостанцию, Кузьмин связывался с дивизией — у Покрамовича это называлось “выдать путевой лист”, — и по заданному командованием маршруту группа снова увязывалась за отступающими немцами.
На четвертые сутки близ города Шлохау противник стал разворачиваться по обе стороны главной магистрали в оборону. Разведчики, передав об этом сводку, обогнули город и вышли к перекрестку с указателем “Nach Schlochau” и затаились в близлежащем леске.
Наступила глухая, пасмурная ночь. В ветках шуршал дождь, и крупные капли скатывались на землю. Но разведчики не чувствовали ни того, что лежат в лужах, ни этих капель, падающих на лицо. Они спали крепким сном, и только дневальный, меняющийся через полчаса, вслушивался в неясные звуки ночи да переворачивал сладко всхрапнувших товарищей. Среди шелеста дождя до Петрова донесся глухой навязчивый шум. Словно кто-то просеивал горох, и он шуршал, шуршал монотонно, нудно. Петров нагнулся к товарищам, еле слышно сказал:
— Пехота.
Чуток сон разведчиков в тылу врага. Как ни были они измучены, шепот товарища мигом поднял их на ноги. Полилась за ворот ледяная вода, холод судорогой пронзил все тело. Но было не до того. К фронту подходили немцы.
— На дорогу! — приказал Покрамович.
Разведчики выскользнули из леска и залегли близ дороги в бороздах пахоты.
Из темноты появились немцы и исчезли, растворившись в ночной мгле. Их согнутые под тяжестью ранцев фигуры в длиннополых шинелях казались призраками. Ни слова, ни огонька прикрытой папироски. Слышался только мерный, шаркающий по гудрону топот железных подошв.
До боли в глазах всматриваются в проходящие ряды разведчики и по небольшим интервалам между колонн считают:
— Рота… рота… рота… батальон… рота…
Около часа проходили немцы. Потом шум шагов стал стихать, потянулись обозы, а за ними плелись отставшие.
Покрамович толкнул Алексеева. Тот кивнул головой и переполз к Петрову.
— Пошли, — шепнул он ему в самое ухо.
Они вползли в кювет. Рядом с ними появился Вокуев и, указывая рукой в ту сторону, откуда шли войска, показал раздвоенные пальцы.
— Два!
И верно. Шаги приближались, и разведчики увидели двух немецких солдат. Их подпустили вплотную и рванулись из канавы. Короткая борьба, и снова тихо стало на дороге. Разведчики скрылись в лесу.
В укромном месте спрятали трупы “языков”. А пока прятали, закидывая валежником, Кузьмин стучал ключом. А по ту сторону фронта Китзев — да и другие радисты дивизии — принимали сообщение о том, что в район Шлохау выходит на подкрепление полностью сформированный полк фольксштурма.
Узнав следующий пункт назначения, разведчики быстро свернули радиоустановку и бросились из леса, где их присутствие могла выдать запеленгованная рация.
Удалившись на порядочное расстояние, Покрамович созвал бойцов. Они стали около него тесным кругом и закрыли складками маскхалатов. Мигнул огонек фонарика и тотчас погас. Но этого Покрамовичу было достаточно, чтобы найти следующий город, лежащий по пути дивизии. По взмаху руки командира дозорные рассыпались по своим местам, резко свернули вправо (“окружаем?!”) и двинулись дальше, часто останавливаясь, замирая, вслушиваясь в шепот дождя и снова перебегая от дерева к дереву широкими мягкими прыжками.
Минуло еще несколько дней. Лицо Покрамовича заросло бородой и стало черным. Да и другие выглядели не лучше: осунулись, глаза глубоко запали. Но приказа возвращаться все не было, и группа продолжала действовать. На седьмые сутки группа оказалась в квадрате лесного массива, который разрубали на мелкие делянки ровные, как стрелы, дороги. Выбраться из этой западни не удавалось. Повсюду в строгом порядке двигались немцы. Иногда в разрывах между колоннами разведчики успевали перескочить шоссе, но дальше они снова натыкались на войска. Сообщить в дивизию, что к фронту подходит много, очень много немцев, значило почти ничего не сообщить. Командованию нужно было знать не то, что приближаются крупные силы противника — эти сведения могли поступить и от авиаразведки, и из других источников, — нужно было знать, сколько их и куда именно они выйдут.
Бойцы Покрамовича понимали, что их товарищи по ту сторону фронта могут слишком поздно добыть необходимые данные. Это в лучшем случае. Но могло случиться иначе: враг нанесет удар с ходу, появившись там, где его не ждут.
Днем они предприняли несколько попыток хоть как-то выяснить количество идущих по разным дорогам войск, но ничего не добились.
— Пустая трата времени, — наконец зло сказал Покрамович, — всюду не поспеешь, — и увел группу отдыхать вглубь, на вырубку.
Здесь, на светлой поляне, среди пней и ковра елочек чуть повыше колена, разведчики могли спать спокойно. Открытое место всегда безопаснее чащобы: даже при плотной проческе его осматривают беглым взглядом и идут дальше.
Покрамович решил действовать наверняка и ждал, пока пройдут ударные части. За ними будут двигаться тылы и штабы, которые более разрозненны на марше, и к вечеру разведчики снова вышли к дороге.
Теперь она была пустынна. Лишь изредка проезжала то машина, то тянулся конный обоз. Двое немцев в отставшей повозке были перехвачены разведчиками. Пленные ничего толком не знали, но на их показания Покрамович и не рассчитывал. Теперь он смело шел на риск. На повозку сели, одетые в немецкие шинели и каски, Алексеев и Чистяков.
— А как “но” по-немецки? — садясь за ездового, весело спросил Алексеев.
— Faren!8 — ответил ему “знаток” немецкого языка Лева Чистяков, благодаря своим познаниям и попавший на телегу.
Одинокую повозку обгоняли машины, но на двоих солдат никто не обращал внимания. Сбоку от дороги все время находились остальные разведчики, готовые в любую минуту прийти на помощь товарищам.
Когда вдалеке заиграл быстро приближающийся огонек, выхватывая из темноты клочок угрюмого леса и безлюдной дороги, телега затарахтела по шоссе, а затем, свернув и загородив добрую половину пути, остановилась. С нее соскочили двое солдат с карабинами за спиной и, подняв в руках документы, просили шофера остановиться. Завизжав тормозами, легковой автомобиль чуть не сшиб их с ног. Алексеев с одной стороны, а Чистяков с другой бросились к машине, в которой были только шофер и, судя по высокой фуражке, какой-то офицер, приспустивший стекло.
— Was ist los?9
— Wir abfallen, wir weis nicht, wochin…10 — начал Чистяков, подходя ближе.
Офицер бросил на него пристальный взгляд (не очень-то силен был в немецком Лева!) и отпрянул от окна. Но было уже поздно. Дверцы автомобиля распахнулись, офицер был отброшен на спинку сиденья, а шофера по цепочке из рук в руки мгновенно вышвырнули за дорогу. Разведчики прыгнули в машину, Покрамович сел за руль, и автомобиль помчался по шоссе. Отъехав подальше и видя, что ни сзади, ни спереди никого нет, Покрамович потушил прикрытые щитком фары и свернул на глухую просеку. Там машину бросили и скрылись в лесу.
Офицера привели в чувство еще по дороге и допросили. Он показал, что переброшенная из Венгрии дивизия СС на рассвете второго марта, то есть завтра, начнет наступление с восточной стороны озера, находящегося в пяти километрах от города Руммельсбурга. Пленный показал еще, что наступление будут поддерживать танки, которые выйдут в заданный район к началу атаки.
Затаившись за деревьями, держа автоматы на изготовку, разведчики надежным кольцом оградили Кузьмина. Он застучал ключом звонко, весело, дробно. И радостно бились сердца разведчиков; теперь они могли смело сказать себе: главное сделано, задание командования выполнено.
В подтверждение этому Кузьмин принял приказ возвращаться. Это было необходимо: группа явно выдала себя. Однако сами разведчики не очень тревожились за свою судьбу. Они понимали, что вряд ли немцы сумеют прочесать леса на десятки квадратных километров — не до того им было, а если даже и начнут поиски, то там, где была оставлена повозка. Разве что брошенная на глухой просеке машина могла навести на более свежий след. Но, в общем, на первом плане пока стояла другая забота: подкрепиться. В немецких ранцах нашлась кое-какая еда, но что значили три сухаря да две пластмассовые баночки масла для шести до изнеможения утомленных разведчиков?
Сейчас, после выполнения важной и трудной задачи, все заметно сдали и, пошатываясь, чуть ли не засыпая на ходу, брели за своим командиром. Он вел их к домику лесника, одиноко стоявшему в глубине соснового бора.
Ночь выдалась теплая, с дождем, и стояла такая темень, что хоть не смотри. Шли долго, по компасу, без видимых ориентиров. Несколько раз забредали в непролазные чащи саженцев, несколько раз искупались в озерках талой воды.
Когда наконец достигли домика, брезжил рассвет туманного утра. Постояли на краю леса, прислушались. Было тихо. Даже не доносились артиллерийские раскаты: туман, как вата, поглотил их. Осторожно приблизились к хозяйственным постройкам с подветренной стороны. Этому научил их горький опыт: беженцы, покидая дома, то ли потому, что еще верили словам гитлеровской пропаганды о “кратковременном выпрямлении линии фронта” и надеялись чуть ли не завтра вернуться, то ли следуя своей пресловутой немецкой аккуратности, но тщательно замыкали на цепь и запирали скотину, которую не могли угнать с собой. Почуяв людей, недоенные, голодные, обезумевшие животные поднимали дикий рев и визг, слышный за версту.
Здесь хлев, к счастью, оказался пустым. Разведчики осмотрели сараи, поворошили сено, потом, оставив часовых во дворе, четверо вошли в дом. Дверь плотно притворили. Ставни снаружи были закрыты. Покрамович зажег фонарик, обводя пучком света стены. Клыкастые кабаньи морды уставились на разведчиков. Посреди комнаты, где должна бы висеть лампочка, раскинул крылья ястреб — лесник, видно, был большой любитель охотничьих трофеев. Затем луч поднялся по крутой и узкой деревянной лестнице на второй этаж. Вокуев было шагнул к ней, но тут наверху что-то зашуршало, заворочалось, стукнуло. Из темного дверного проема показались облепленные грязью сапоги. Немецкий солдат спустился вниз. Автомат висел у него на груди. Не притрагиваясь к нему, солдат обвел глазами разведчиков и медленно поднял руки. Разведчики стояли не шелохнувшись и не сводили глаз с немца, освещенного как на сцене.
Наконец Покрамович стряхнул с себя оцепенение.
— Ну, здорово, — сказал он. Рукою нащупал стул позади себя, придвинул, сел. — Wer bist du?11
Допрос длился недолго. Собственно, и допроса никакого не было: немец сам говорил без умолку. Из его быстрой, путаной речи разведчики поняли, что ему восемнадцать лет, что родом он из Кёльна, что во время бомбардировок города погибла вся его семья. Боясь, что его не поймут, он все время повторял:
— Vater, Mutter, Schwester. — Потом показал на стопку своих бумаг, которые лежали на столе перед Покрамовичем, вынул из них четыре фотокарточки и стал совать их в руки разведчикам. — Vater, Mutter, Schwester…
— А это кто? — спросили его, показывая фотографию белокурой девушки, снятой в профиль. Спросили просто так, потому что вроде надо было что-то сказать или спросить, и немец снова начал:
— Vater, Mutter, Schwester… Alles tot, alles kaput…12 — и по щекам его катились слезы.
У разведчиков ныло сердце. Не то, чтоб они горевали о “фатере” этого солдата вместе со всей его остальной родней. Но что с ним самим-то было делать? Закон разведки беспощаден: на чужой территории даже мимолетом узнавший о поисковой группе враг должен быть уничтожен. И в таких случаях ни у кого из разведчиков рука не дрожала. Но этот…
Прижав руки к груди, обращаясь то к одному, то к другому, он клялся, что давно решил сдаться в плен, но случая подходящего не было. А вот этой ночью он бежал на марше. Спрятавшись на чердаке, он решил дождаться советских войск и вот дождался…
— Ich bin selbst, ich bin nichts nazi…13 — поняв наконец, с кем имеет дело, все тише и тише шептал он, и в глазах его стоял ужас.
— Кто его знает, — покусывая ноготь, сказал Покрамович. — Врет или правду говорит? Но что он дезертир — это как пить дать. За дезертирство у них вешают. Так не нам же, а?..
И разведчики почувствовали, что Покрамович, которого они не то что ни разу не видели нерешительным, но даже и представить себе таким не могли, ждет их помощи. И они охотно пришли ему на выручку:
— Оставим, товарищ капитан!
— Если что — мы его вмиг пришьем. — И пикнуть не успеет!
Покрамович поднялся. Немец, который и до этого стоял по стойке “смирно”, вытянулся как струна.
— С нами пойдешь.
Капитан весело щелкнул немца по пряжке солдатского ремня с вытесненными словами “Gott mit uns”14.
— Вот так вот, mit uns. Verstehen?15 И вот еще: wie heißt du?16
— Франц.
— Ну, Франц так Франц, — сказал Покрамович и велел собираться в дорогу. — От греха подальше, — усмехнулся он. — Глядишь, еще какие-нибудь “капутники” нагрянут. В мешке их тогда таскать, что ли? Больно мы нынче добренькие. А в общем… Пошли!
Разведчики запаслись продуктами и снова углубились в лес. Франца нагрузили радиостанцией. Для страховки: с ней не очень-то убежишь. По пути ему несколько раз устраивали проверку, неожиданно “теряя” в зарослях. Франц останавливался, испуганно глядел по сторонам и искренне радовался, когда его находили. Он утирал со лба пот и улыбался:
— Gut, kameraden17.
— А парень-то свой в доску! — переговаривались разведчики.
Днем Францу сказали:
— Эй ты, как там тебя… Давай радиостанцию, что ли. Мы ее по очереди таскаем.
Занятый с боем Руммельсбург горел. Красно-черные языки пламени, бушуя, вырывались из окон. С грохотом рушились коробки сгоревших домов, заваливая улицы грудой битого кирпича и покореженных балок. К центру города приблизиться было невозможно: он превратился в ревущий костер, взметнувшийся до неба; тучи тоже налились багряным цветом.
Огибая центр, улочками и проулочками, где только занимался пожар, проходили, закрывая лицо рукавами и полами шинелей, советские солдаты. Над ними клубился пар. А на дальней окраине, куда огонь еще не дополз, звенели разбитые стекла, трещали двери. Вырвавшись на свободу, освобожденные поляки, французы, итальянцы и многие, многие другие громили магазины, богатые дома. Пух перин, как тополиный цвет, летел по улицам.
Вскоре порядок был наведен. На перекрестках появились указатели сборных пунктов для репатриантов. Патрули с повязкой “комендатура” вежливо, но решительно разогнали толпу, построили и отправили тушить пожар. Потом взялись за подвалы, где прятались немногие оставшиеся в городе жители. Их тоже послали на борьбу с огнем и разбирать завалы. В работу включились и сами патрули: терпения не хватало смотреть, как дородные фрау двумя пальчиками брали по кирпичу и осторожно, будто он вот-вот взорвется, несли его к стенам домов.
— А ну, тетки! Становись в цепочку! — покрикивали патрули.
— Дружно! Давай!
И сами “давали” вовсю: выкорчевывали надолбы, оттаскивали противотанковые “ежи”, шли на огонь.
Тылы 111-й гвардейской дивизии расположились у границы пожара. Здесь же, как всегда под рукой у штаба, находились свободные от задания разведчики и все, кто мог, тоже “давали” и тоже ворочали, беря пример с Баландина, который, сыпля шутками и прибаутками, ухая и покрякивая, работал за пятерых.
— Иван Иваныч, наддай!
— Александр Василич, навались!
— Наши идут! — вдруг крикнул кто-то.
Из-за угла появилась группа Покрамовича. Впереди размашисто шагал он сам, за ним Кузьмин, дальше Алексеев, Петров, Чистяков, Вокуев и последним — Франц. Все грязные с головы до ног, заросшие, в порванных маскхалатах — только на Франце была шинель. Оружия он не имел, но в хвост цепочки его поставили умышленно: пленный позади всех не идет, его конвоируют.
Пока разведчики тискали друг друга в объятиях, хлопали по спине и по плечу, он смущенно переминался с ноги на ногу, но и до него дошла очередь.
На радостях его тоже подхватили в обнимку, потащили в дом и говорили самые хорошие слова:
— Ты же золотой парень! Все бы вы такие были!
— Вот бы жизнь пошла! Скажи, не так?
А более рассудительные уже прикидывали:
— Его, пожалуй, не надо в лагерь отсылать. Там ведь как будет: пленный и пленный. Гм! Мало мы пленных видали! Иного, заразу, никак не взять, пока не придушишь. А этот сам пришел. Надо что-то придумать.
Придумали хлопотать перед Покрамовичем. Осторожно закинули удочку. Он сразу оборвал:
— Своих дел нету? Найду!
Но через полчаса, когда вернувшиеся из тыла вылили на себя ведра воды, побрились, начистились, в новых гимнастерках с надетыми по торжественному случаю орденами, отправились к комдиву полковнику Гребенкину, Покрамович взял с собой и Франца. Его оставили у дверей штаба, рядом с часовым — солдатом своей же роты.
Покрамович доложил комдиву о выполнении задания. Потом разведчики, стоя в ряд посреди большой комнаты, устланной ковром, выслушали благодарность комдива и на его слова о том, что всех он представляет к правительственной награде, дружно ответили: “Служим Советскому Союзу!”
С официальной частью было покончено. Но разведчики продолжали стоять в строю.
— Что еще? — спросил комдив после того, как уже сказал: “Можете быть свободны”.
— С нами немец пришел. Два дня с нами. Разрешите оставить в роте, — негромко, но решительно доложил Покрамович.
Разведчики в строю молчали, но так “ели глазами” комдива, что полковник, пожилой человек, немало повидавший на своем веку, не вынес их взглядов, буркнул что-то и подошел к окну. Посмотрел вниз — туда, на крыльцо, — и отошел.
— Вы еще пленных брали? — после долгой паузы спросил он.
— Брали.
— О них я вас не спрашивал. И об этом тоже не спрашиваю.
Так нежданно-негаданно в 111-й отдельной гвардейской разведроте появился новый человек. Франца прикомандировали к кухне. Вместо шинели ему выдали ватную куртку, какие носили все разведчики, но только без погон, а форменную Mütze18 заменили ушанкой со звездочкой. Вскоре Франц сидел в глубине двора на ротной повозке и под руководством Баландина одолевал первый урок русской словесности: “Николай Василич”, “Иван Иваныч”, “Александр Василич”.
Баландин был человеком веселым и неистощимым на выдумки, но тут у него в мозгах что-то заскочило и дальше никак не шло. Покрамович, придя в обозную команду посмотреть, как там приняли Франца, постоял за их спиной, послушал наставления Баландина и не выдержал.
— Вот что, Василич, — сдержанно сказал он. — Не морочь голову себе и другим. Ступай во взвод.
Баландин облегченно вздохнул, спрыгнул с повозки, потуже затянул ремень.
— Спасибо, товарищ гвардии капитан. А то хоть сквозь землю провались. Вы с задачи вернулись, честь и слава, можно сказать, а я будто придурок какой. Совестно.
Он вытащил из-под брезента автомат, забросил его, как игрушечный, за спину и бодро пошел в дом, на всякий случай погрозив пальцем Францу:
— Ты смотри далеко не уходи! Не ровен час, кто задержит — так что скажешь? Говорить-то еще не выучился!
Франц с тревогой смотрел на Покрамовича. Он не понимал, что произошло и почему вдруг прогнали от него советского солдата.
— Krieg…19 — односложно сказал ему Покрамович.
— Krieg nicht gut20, — печально согласился Франц. Покрамович иронически посмотрел на него, словно говоря:
“А ты-то что в этом понимаешь?” — но, видно, что-то вспомнил и сказал:
— Ладно, Франц. Скоро кончится. Уже скоро.
И, хотя говорил он по-русски, Франц понял его. Но что понял? Покрамович уже ушел, а он улыбался и смотрел ему вслед.
Покончив еще с несколькими делами, Покрамович было собрался последовать примеру товарищей, вернувшихся с ним из немецкого тыла. Они облюбовали себе уютную спальню на тихом третьем этаже особняка и вповалку улеглись поперек широченной кровати. На пуфиках, тумбочках, трюмо были разбросаны гранаты, коробки патронов, автоматы. Но поспать Покрамовичу так и не пришлось. В зал первого этажа, где и на паркетном полу, и в креслах, и на стульях, и даже на большом столе сидели и лежали солдаты, ворвался ефрейтор Павел Белов.
Этот разведчик, живи он в другие годы, непременно был бы каким-нибудь знаменитым марафонцем или велогонщиком. Утомления он не знал, посидеть хоть минуту спокойно никак не умел. Вечно его куда-то влекло, тащило, но так как уйти далеко от роты было все же нельзя, то он сновал по радиусам от места стоянки разведчиков — туда и обратно. И запыхавшийся, с красным лицом, лоснящимся от пота, бросил на ходу:
— А за два квартала в складу шоколаду завались. Я дощечку поставил: “Мины”. А то растащат. Пошли?
Никто за ним не пошел, Белов исчез, а вскоре появился с новыми сведениями:
— Арсенал нашел. Пистолетов — какие хочешь. И дамские21 есть! Разлеглись… Ладно, я сам!
Павел совершил уже с десяток челночных рейсов и, наверно, побывал чуть ли не в центре пожара. Ватник у него был прожжен в нескольких местах, брови и ресницы обгорели, круглое курносое лицо, перепачканное сажей, пылало, вытаращенные глаза бросали голубые молнии.
— А в гараже под домом автомобиль стоит. Ха-ха! Ну и автомобиль! Вы сроду такого не видели. Чудо-юдо!
И он было снова рысцой пустился вон из дому, но тут не выдержала душа Покрамовича. В ней проснулся шофер.
— Белка, где автомобиль?
— Пойдемте, товарищ гвардии капитан, — обрадовался Белов. — Здесь рядом.
“Рядом” у Белова могло означать все, что угодно, но на этот раз он не преувеличил. Гараж находился всего за два дома — гараж небольшой, подвальный, какие можно встретить в Германии на каждом шагу. Автомобиль, видно, принадлежал бежавшему владельцу бакалейной лавки и действительно выглядел презабавно. Вместо четырех колес у него было три — с пузатыми шинами, будто снятыми с детского велосипеда. Над ведущим колесом острым клювом сходился радиатор. Низенькие борта едва возвышались над платформой чуть побольше зарядного артиллерийского ящика. Автомобильчик был выкрашен алой лаковой краской и блестел, точно игрушка.
— Грузовик! — восхищался Белов. — Вот это грузовик! Я сейчас к нему веревку привяжу и по улице побегу.
Но Покрамович подошел к делу серьезно:
— Живо: одна нога здесь, другая там. Бензин!
Прошло часа два, а капитан продолжал ковыряться в моторе. Тот никак не хотел заводиться. Машину раскатывали вперед и назад. Покрамович сбросил куртку, взмок, и, наконец, после долгих усилий, грузовичок зачихал, зафыркал, пустил сизые колечки и перешел на веселый стрекот. В это время пришел приказ выступать.
— Веди, веди, — отмахнулся Покрамович от старшего сержанта Ильи Павлова, исполняющего должность старшины роты.
— Догоню. А со мной поедут…
Капитан вызвал из строя Дмитрия Колышкина, Георгия Литомина, Янсона Спасского и все того же Белова. Трое первых были такими, что хоть сию же минуту выпускай их на ковер чемпионата борцов-тяжеловесов. Высоченные, плечистые, силы зверской — специалисты по быстрой транспортировке “языков” от немецких траншей к своим. Под стать им был и Белов — только чуть пониже.
Они подошли к автомобилю, возвысились над ним, смущенно переглядываясь.
— На плечо? — усмехнулся Колышкин.
— Товарищ капитан, с этими битюгами вы с места не стронетесь! — крикнул кто-то из проходящего мимо него строя.
Покрамович сидел за рулем. Он распахнул дверцу, высунулся из кабины:
— Много вы понимаете… С ними-то как раз и стронусь.
Рота ушла. Немного погодя отправились в путь и автомобилисты. Они нарочно задержались, чтобы доставить себе удовольствие промчаться мимо своих и помахать им рукой.
По городу прокатились лихо. Юркий автомобильчик смело, как озорной козленок в стаде, юлил меж настоящих грузовиков, вытянувшихся в очередь к узким горловинам среди завалов, и наводил оторопь на шоферов. Они уступали дорогу. Но за городом на первом же небольшом подъеме грузовичок дернулся раз, другой и стал. Покрамович дал задний ход. Зло урча, автомобильчик снова яростно набросился на холм. И снова, будто икнув, стал.
— Давай, соколики! — сказал Покрамович.
“Соколики” перемахнули через борт и бегом вкатили машину на перевал шоссе.
— Понеслись! — крикнул им командир, и пассажиры, с ходу прыгнув в кузов, заняли свои места.
Так было всю дорогу, бежавшую полями с холма на холм.
— Не пыли, пехота! — размахивая шапками, кричали разведчики, когда бешено неслись под горку и обгоняли маршевые колонны.
— Эй, саврасы! Почем овес? — мстили им пехотинцы на подъеме.
В общем, дорогой скучать не пришлось, и разведчики до того увлеклись, что чуть было не умчались с одного из холмов к немцам.
— Стой! Стой! — закричали солдаты, выскакивая из ячеек по обеим сторонам шоссе. — Куда?!
Разведчики быстро, не разворачиваясь, затолкали грузовик обратно за холм. На дороге разорвалось несколько мин. К счастью, никого не задело.
— Скажи пожалуйста! — удивился Покрамович, вылезая из кабины. — Уже приехали. Вот что значит отвык. Несколько минут — и на месте.
— А если б она еще сама ехала! — многозначительно сказал Колышкин, утирая шапкой разгоряченное лицо. И спросил: — Маскхалаты?
— Ага, — запросто ответил Покрамович, деловито роясь в моторе, от которого валил пар. Потом спохватился, вспомнил, что он все-таки не шофер, и выпрямился: — Приготовиться к задаче.
Прогулка кончилась. Начиналась работа.
В густых сумерках смутно вырисовываются контуры больших зданий. Город Лауенбург. За палисадниками окраинных стандартных двухэтажных домов залегла разведрота.
Что делать дальше? Наши войска остались позади. Они подойдут не раньше утра. К этому времени нужно добыть сведения о противнике.
Окраина пуста. А какие силы в городе? Где сконцентрированы? И есть ли они там вообще? Может быть, покинули город без боя, и тогда не нужна будет артподготовка, незачем будет громить и жечь снарядами жилые дома, где могут быть люди. Да и наступление быстрее пойдет, без задержки. Уже близок он, день долгожданной победы, дорог каждый час. Он стоит многих жизней — и своих и чужих…
Покрамович стоит у темного прямоугольника живого забора из туи. Он весь подался вперед, глаза щупают темноту. К нему подходит младший лейтенант Лыков. Этого офицера — если прямо не обращались к нему — все в роте называли Гордеем Изотычем. Так повелось задолго до того, как, с легкой руки Баландина, появились в ней “Николаи Василичи”. Очень уж имя колоритное и звонкое: Гордей да еще Изотыч. И фигурой он был колоритной: маленький, плотно сбитый и лихач, каких свет не видывал.
Маскхалатов Гордей Изотыч не признавал, предпочитая им кожаную куртку на “молниях”, широченные бриджи-бутылки и черную каракулевую кубанку с красным верхом. За этот партизанский вид ему перепало столько нахлобучек, что другому хватило бы на всю жизнь. Гордею Изотычу и горя было мало. Дня два возле штаба он еще крепился и ходил, как положено по форме, но едва лишь уходил на передний край, снова наряжался.
Покрамович, не терпевший ни малейшего ослушания, в данном случае крутых мер не принимал. Он вполне справедливо считал, что каждый волен идти на разведку в чем ему нравится и удобно, а относительно того, что красочный наряд Лынова привлечет внимание противника и выдаст других, командир роты не беспокоился. И вот почему.
Звание младшего лейтенанта Лыкову присвоили в начале войны, присвоили исключительно за храбрость. Дальше по служебной линии он не продвинулся ни на шаг. Правду говоря, офицер из него получился никакой. Он умел и знал лишь одно — вперед, и никаких гвоздей! Но на фронте, особенно в разведке, это — немаловажное качество. Лыкова высоко ценили в дивизии, ему поручали опаснейшие задания — однако, в основном, такие, когда ему приходилось бы действовать самостоятельно. Это как раз соответствовало его натуре. Чувства самосохранения, а тем более страха, он был лишен начисто, лез в самое пекло, умел поднять в решительную атаку бойцов, уже несколько раз отброшенных от вражеского рубежа.
“Пойду вдохновлю” — называлось это у Гордея Изотыча, и он шел вдохновлял, да еще как! Чертом вылетал перед цепью, и тут его лихой наряд был даже полезен: Лыкова видели все. Противник, конечно, тоже, но если справедливо то, что из-за совершенно невероятного случая может погибнуть человек, то также справедливо и то, что именно по этой причине Гордей Изотыч ходил в живых.
У каждого опытного разведчика есть свои любимые уловки, приемы, свой метод. Был он и у Лыкова и со стороны выглядел так.
На переднем крае среди наших бойцов появляется Лыков. С ним его ординарец, а вернее, дружок Георгий Литомин. Литомин вдвое выше Лыкова, но одет не менее живописно: брюки маскировочные, свитер и на самом затылке — свернутый в виде спортивной шапочки шерстяной подшлемник. У него узкое веснушчатое лицо с таким выражением, словно Литомин только что уксусу хватил.
— А зачем нас сюда прислали? — не обращая внимания на окружающих, недоуменно спрашивает он Лыкова. — Кругом тихо, спокойно… А?
Лыков пожимает плечами.
— Так зачем нас вызвали? — тоном врача, подозревающего пациента в симулянтстве, в свою очередь, задает он вопрос командиру пехотного подразделения.
— У них там где-то крепко, — показывают ему рукой.
— Нет там ничего, — мимоходом вставляет Лыков. — Ну, дальше?
— Пулеметный огонь…
— Нет там пулеметов, — замечает Лыков. — Дальше?
— А дальше пойди сам посмотри, раз такой умник! — зло бросают ему.
И Лыков невозмутимо отвечает:
— А мы сейчас так и сделаем. Жорка, пошли!
И день ли, ночь ли, светит ли в небе луна, заливая открытое поле, или темным-темно в густом лесу, оба выпрыгивают из окопа и метрах в двадцати друг от друга напрямик шагают в сторону немцев.
Когда их не может видеть противник да и сами они дальше чем на десять шагов ничего не различают, то оба громко разговаривают, бросают камни, комки земли, стучат палками — не два человека, а пьяная толпа, и толпу встречают огнем — только засекай точки!
А если оба на виду, то всем своим поведением показывают, что даже не подозревают об опасности, и беспечно идут полем куда-то туда, где уверены встретить своих. В таких случаях по ним не стреляют. Их ждут. Ждут, что вот-вот они сами пожалуют в западню. И вдруг кто-нибудь из разведчиков припадет к земле, шарахнется назад, и оба стремглав бросятся наутек: они “увидели” врага!
И этот метод тоже срабатывает безошибочно. Злой, яростный огонь летит им вдогонку. Еще бы — уходят из-под самого носа, когда были почти в руках! А потом оба укроются в заранее высмотренной воронке, рытвине, выйдут из-под обстрела короткими одновременными перебежками в разные стороны: это тоже имеет немаловажное значение. В кого стрелять?
Рискованный, конечно, метод, но тонкий и психологичный. Выдержки он требует железной, расчета до сантиметров и долей секунды. И дается он только хладнокровным, невозмутимым людям.
А что фордыбачит Лыков на переднем крае — так это, в общем-то, понятно. Не убеждать же ему и других и себя, что впереди неминуемо ждет смертельная опасность. С такими мыслями в поиск не идут — лучше уж лечь сразу, накрыться и отойти в мир иной без лишних хлопот. Дело сделают другие — те, кто верит, кто знает твердо: не так страшен черт, как его малюют!
У Лыкова — три ордена Красного Знамени. Когда Покрамович садится за наградные листы, он хоть краешком глаза пытается заглянуть ему через плечо, и думает, что этого никто не видит. Но видят все, и все в роте знают, что он мечтает о четвертом “Знамени”. Но вдруг отметят какой-то другой наградой? Тогда картина будет не та.
— Как Буденный хочешь? — вспомнив довоенные портреты маршала, спросили его однажды. И впервые разведчики узнали, что младший лейтенант все-таки может смутиться и даже покраснеть.
— Скажете тоже, — как-то неловко поведя плечами, пробормотал он и отошел в сторону.
Вот и сейчас, понимая всю сложность задачи, он подошел к Покрамовичу, чтобы предложить свои услуги.
— Обернусь с Литоминым?
— Долгая песня, — подумав, отвечает Покрамович. — Туда, назад… Да и что узнаешь? Что они там есть? Эка новость…
Покрамович снова надолго замолкает. Достает папиросу, потом, вспомнив, что курить нельзя, крошит ее в руке.
— Все пойдем, — наконец решает он.
— Силён, — покачав головой, тихо, про себя, говорит Лыков.
Смелый человек, он прекрасно понимает ту меру ответственности, которую берет на себя командир роты. Сам Лыков ничего не боится и пойдет хоть к черту на рога. Но вести роту? Для этого надо быть Покрамовичем. Надо верить каждому, как самому себе.
Капитан собирает разведчиков. Обычно он ставит задачу в двух — трех словах, а сейчас объясняет подробно:
— Движемся к центру. Чтоб ни звука! Займем дома. Возможно, с боем. Немцы пуганые, паникуют. Пока в себя придут — в домах будем. Задача — преградить отход противника через развилку в центре города. Пусть закоулками петляют, в своих же завалах. Вопросы есть?
Вопросов нет. Разведчики верят своему командиру.
— Головной дозор — Лыков и Литомин. Мой заместитель — Павлов, — отдает приказ Покрамович, и вслед за скрывшимся в палисаднике головным дозором, крадучись, трогается вся цепочка разведчиков.
Обогнув небольшой завод, во дворе которого стояла артиллерийская батарея, затем длинные — что ни дом, то квартал — четырехэтажные жилые здания нового типа, где в подвальных окнах были устроены огневые точки и замерзшие пулеметчики ходили вдоль стен, головной дозор нашел узкую, кривую улочку, какие часто встречаются в западных городах. По ней разведчики прошли несколько десятков метров, на всякий случай построившись рядами, а дальше, скрывшись во дворах, стали перелезать через высокие кирпичные ограды, пробираясь к центру.
Наконец они очутились в каменном мешке, с трех сторон которого стояли многоэтажные дома, а сзади был сарай — тоже из камня, покрытый черепицей. Глубокая арка вела со двора на улицу, но в конце выход преграждали массивные железные ворота, задвинутые на засов.
Лыков подполз к воротам, выглянул в узкую щель под ними. Направо у стены дома мешки с песком и две каски над ними. Это засели фаустники. Налево слышен шум машин, доносятся обрывки приглушенных команд. Развилка военных дорог.
Лыков поднимает руку, за ним Литомин, и по всей цепочке проходит сигнал: “Внимание!”
И за ним другой, откуда-то сзади, от Покрамовича: “Стой!”
Под ногами асфальт и торцовая брусчатка, с боков кирпич. Вверху квадрат черного неба. Каменный колодец. Разведчики залегли, тесно прижавшись к стенам.
Покрамович бесшумно обходит солдат, выискивая кого-то.
— Замок на сарае. Снимешь?
Проходит несколько минут. Если очень прислушаться, то слышно, как скребет железо о железо. Скребет долго, нудно, пока не раздается скрип двери. Замок снят.
Часть разведчиков скрывается в сарае. В нем какие-то прелые, мокрые на ощупь перины, взвизгивает пружинами матрац.
Дверь закрывают, Кузьмин и Китаев разворачивают рацию.
— Два слова, — говорит им Покрамович. — “В центре!” И повторите.
Стучит ключ. До чего же громко стучит! Как никогда!
С улицы доносится звонкая поступь кованых сапог. Около дома останавливается небольшой отряд. Бухают удары прикладов в запертую дверь подъезда. Раздается команда:
— Alles veg!22
Это эсэсовцы. Перед приходом советских войск они создают “мертвое пространство”.
Разведчики вытягиваются вдоль стен под аркой. Нужно быть наготове.
Из домов появляются нагруженные рюкзаками и узлами жители. Острые лучи фонариков освещают их в дверях подъезда. Дети цепляются за родителей. Всхлипывают. Громко плакать нельзя. Взрослые, ссутулившись, бредут покорно. Гитлер выучил их молчать.
Свет фонарика выхватывает кусок стены дома. На ней намалевана черная голова подслушивающего человека в шляпе и надпись: “PST”.
— Пст!! — шипят эсэсовцы. — Пст!
Сапоги приближаются к воротам. Глухой удар по железу.
Лыков берется за засов. Противотанковая граната страшной силы в руке у Литомина. Вскидывает автоматы первый ряд разведчиков.
Но немцам, видно, не хочется идти во двор. Еще несколько минут слышен топот ног, хлопают двери, затем отряд уходит и издали еще долго доносится:
— Alles veg!! Alles veg!! Alles veg!
В городе остаются только войска.
— Выгнали, на наше счастье, — облегченно вздыхают разведчики. Теперь можно спокойно оставаться во дворе — сюда вряд ли кто-нибудь заглянет.
Осторожно вынув стекла в первом этаже, несколько разведчиков проникают в дом. Это наблюдатели, лучшие стрелки. Рота заняла боевую позицию в центре вражеского города.
Проходит час, другой, Покрамович часто посматривает на часы. Ждут и разведчики. Они знают, о чем передано командованию. Подмога подойдет. Должна подойти!
Но пока ее нет. А уже наползает серое утро. Начинают двигаться отступающие немцы. В конце улицы показывается колонна. За ней по этой главной артерии города пойдут другие части. Останутся только заслоны пулеметных гнезд и фаустников — так было уже не раз.
Немецкая колонна все ближе, ближе. Ее обгоняет легковая машина, вырвалась вперед…
Покрамович взмахивает рукой. Ворота разлетаются настежь. С пронзительным свистом вылетают из-под арки разведчики. Развернувшись поперек мостовой, они режут колонну плотными непрерывными очередями. С верхних этажей летят гранаты. Клубы дыма, грохот несутся от стены — это пошли в ход захваченные в ячейке фаусты.
Немцам некуда укрыться среди домов. Где-то дальше — это видно сверху, с балконов — бьются в постромках лошади, машины дают задний ход и врезаются в пехоту.
Но и оставаться на мостовой становится опасно. Немцы начинают обстреливать. Разворотив гранатами окна, разведчики прыгают в них и из домов по обеим сторонам улицы продолжают огонь, стараясь отсекать короткие очереди в два — три выстрела. Завязывается бой, нужно экономить патроны.
Подползают немецкие бронетранспортеры. Крупнокалиберные пулеметы бьют по окнам.
— Менять позиции. Огонь из разных точек! — несется откуда-то голос Покрамовича. — Прицельный огонь! Только прицельный!
Оно и понятно: начни бить очередями — в минуту останешься без патронов.
И наконец! Танк вылетает из-за поворота в конце улицы, за ним второй, третий. Какое-то мгновение они стоят, поводя длинными стволами пушек и будто раздумывая, с чего начать, потом, разом ударив из пулеметов, выбрасывая из орудий языки пламени, срываются с места и крошат, рвут, корежат все на своем пути.
Грохот взрывов, лязг и скрежет гусениц, стук автоматов — все сливается в сплошной гул боя. Кажется, уже не разобрать, где свои, где чужие. Все перемешалось на улице Но вот на крутой черепичной крыше, где только что были две немецкие каски, уже мелькнула кубанка Лыкова. Петров высунулся из чердачного окна и во все горло орет кому-то:
— Gewehr23 давай! Отсюда здорово!
Внизу под ним, на балконе, Вокуев с винтовкой. Выстрелит, посмотрит, выберет цель и снова прижмет щеку к прикладу. А в подвальной выемке за бруствером из мешков — Алексеев. Немцы — народ аккуратный. В нишах ячеек они ровно раскладывают гранаты на длинных ручках, чтоб удобно было их сразу взять. И Алексееву удобно: ловко, сноровисто, как мальчишка камень, швыряет он их на ту сторону, в другое такое же гнездо. Не так-то просто накрыть его сверху.
— По гнездам! По фаустникам! Весь огонь по фаустникам! — кричит Покрамович.
Танки рядом. Их уже не три, их больше, и они всё подходят. Разведчики выпрыгивают из окон, выбегают из подъездов. Вместе с мощными, но подслеповатыми в ближнем бою машинами они прорываются к центру и дальше, за площадь. Там пошло быстро: засад уже почти не было, да и из них фаустники бежали. На противоположной окраине часть танков осталась у главной дороги, часть ушла и надежно заперла другие выходы из города.
Часам к восьми утра в Лауенбурге все было кончено. На улицах солдаты трофейных команд грузили оружие, сложенное немцами в штабеля. Под охраной двух-трех конвоиров пленные тянулись на запад, где теперь были уже наши тылы. А на восток, куда устремились черно-желтые стрелы дорожных указателей “Гдыня — Данциг”, двигались наши войска.
Отправились в путь и разведчики. Сначала на танках, вместе со своими новыми друзьями, гвардейцами одной из частей корпуса генерала Катукова, проделавшими стремительный ночной марш, чтобы прийти им на помощь. Только механики-водители остались в машинах. Остальные разместились на броне. На башнях разложили немудреную закуску, выпили по маленькой и наговорились до хрипоты — старались перекричать гул машин. Вскоре, однако, пришлось расстаться. Танки пошли дальше по шоссе, а разведчики постояли на обочине, помахали им вслед рукой и свернули на лесную тропинку.
Ныне, взяв в руки военную историческую книгу или обратившись к энциклопедии, мы без труда можем узнать, что, пытаясь найти выход из катастрофического положения, немецкое командование создало в Восточной Померании сильную группировку (2-я и 11-я армии), ударом которой в южном направлении противник угрожал сорвать наступление советских войск… Развивая наступление, войска 2-го Белорусского фронта разгромили прижатую к морю 2-ю немецкую армию, после упорных уличных боев 28 марта заняли Гдыню, 30 марта овладели Данцигом, а 4 апреля ликвидировали остатки сопротивлявшегося противника на полуострове севернее Гдыни.
Сегодня это — история. А в те дни, когда она писалась оружием наших воинов, никто из них еще не мог точно назвать числа, когда будет занят тот или иной город, когда будут ликвидированы остатки противника. Но день за днем в беспрерывных атаках они отвоевывали метры земли, с каждым шагом приближаясь к морю.
111-я гвардейская дивизия через лесистые крутые сопки шла на пригород Гдыни — Янув. Еще не зная, с чем им предстоит встретиться, разведчики Покрамовича рано утром 11 марта вышли после ночевки из местечка Реды и, поеживаясь со сна, неторопливо потянулись красивой лесной дорогой среди соснового бора. Где-то должен был быть враг, но где? Тишина и спокойствие царили вокруг. Небольшая речушка пересекала дорогу. За деревянным мостиком с мирными сельскими перильцами стояла, как на картинке, водяная мельница. Дальше, метрах в ста, лента шоссе круто сворачивала. Покрамович выслал вперед дозорных, а остальные, ожидая, пока они выяснят, что там, за изгибом, закурили, прилегли подремать на утреннем солнышке. День начинался чудесный.
В эту тишину вдруг разом ворвались вой и грохот мин. Дозорные, лишь какую-то минуту назад скрывшиеся за поворотом, вылетели обратно. Их было четверо — столько и отправилось в разведку, но двое висели на плечах у товарищей.
Ранило Николая Никонова и Владимира Михайлушкина. Накануне, когда ночевали в просторном подвале большого каменного дома, у Михайлушкина разболелись зубы. Он ходил из угла в угол и заговаривал сам себя:
— Несмотря на непрекращающуюся и все усиливающуюся зубную боль, гвардеец Владимир Михайлушкин стойко и мужественно… Ребята, что бы такое сделать?
— Вырвать, — не отрываясь от письма, посоветовал Никонов. — Зацепи на проволочку к двери и сиди. Кто-нибудь войдет — и будь здоров.
— Так лучше сам вырви!
— Я не могу. У меня нервы, — по-прежнему не поднимая головы, ответил Никонов.
Но нервов у Никонова не было, а если были, то из стальных канатов. Ничто не могло взволновать его и хоть на миг вывести из душевного равновесия. Сейчас он, обнаженный до пояса и перевязанный, лежал на расстеленных ватниках и, закрыв глаза, тихо говорил:
— Нас сперва домой пусть отправят. (Домой — это туда, где обоз.) Надо ордена забрать. Документы.
А Михайлушкин, и в добрый-то час злой и желчный, ругался на чем свет стоит:
— И все эти чертовы зубы! Вконец замотали. Не сориентировался я. На шаг бы вперед ступить… Полметра надо было. А теперь не болят, холера их забери!
Осколки были у Михайлушкина в ноге, в руках, и зубная боль действительно отошла.
Подъехала ротная повозка. Раненых отправили. И велели ездовому немедленно возвращаться. Дело оборачивалось худо.
Иван Зайцев, возглавлявший дозор, доложил, что за поворотом дороги две небольшие лесистые сопки. Откуда-то из-за них и ударили минометы.
Рота разделилась на взводы и попыталась прощупать эти высоты. Что на них? Оказалось, что повсюду, где ни попробуй, плотная оборона противника. Был ранен Зайцев.
Тогда, разбившись на мелкие группы, рота пошла в обход сопок, стала нащупывать другие пути. Но всюду разведчики наталкивались на встречный огонь и отходили.
Да, долго отступали немцы. А теперь, стянув всю живую силу и технику на небольшой плацдарм, отчаянно защищали свой последний рубеж. Дальше отступать было уже некуда. С моря начали бить тяжелые корабельные орудия. Здоровенные, как чушки, снаряды ломали лес, рвали его, косили, он поредел, будто на вырубке. А дивизия шла вперед. Медленно, трудно, с большими потерями — но шла.
Наступило утро 13 марта. Еще с ночи разведчики Покрамовича были направлены в один из батальонов 396-го стрелкового полка, глубоко вклинившегося в оборону немцев. Он так вклинился, что оказался почти отрезанным: только узкая перемычка связывала его с полком. Но ведь шел 45-й, а не 41-й год, когда несколько просочившихся в тыл автоматчиков могли посеять панику: “В кольце!!!”
Теперь окружения не боялись — ни в штабах, ни в окопах. Батальону было приказано продолжать наступление, а добыть необходимые сведения о противнике командование поручило разведчикам Покрамовича.
Всю ночь лазили они по сопкам, перерытым траншеями, опутанным колючей проволокой, заваленным деревьями. Только противопехотных мин не было: их не успели поставить. Но и без мин пришлось так, что хуже некуда. В завалах, в рытвинах, воронках немцы выставили пулеметы, и до главного оборонительного рубежа противника добраться никак не удавалось. То и дело разведчики в потемках нарывались на засады и уходили, прикрывая свой отход гранатами.
К утру взяли “языка”. И опять не повезло: “язык” оказался каким-то бестолковым и насмерть перепуганным резервистом, попавшим под тотальную мобилизацию.
— Гитлер капут, krieg kaput, — бормотал он, и толком от него ничего добиться было нельзя: он не знал даже приблизительного состава своей роты.
— Всех уже похоронил, ублюдок, — сплюнув, сказал Покрамович. — И откуда такая мразь берется? Ладно. Попробуем раскусить их иначе.
Иначе — это была разведка боем. Все средства уже испробовали, ничего другого не оставалось.
На рассвете Покрамович повел своих “соколиков” в атаку. Они рассыпались цепью по склону и, прячась в рытвинах, воронках и ветвях поваленных деревьев, начали спускаться к подножию сопки, чтобы потом рвануться на новую высоту. Сейчас, по прямой, она была совсем рядом — крутая, заросшая кустарником. Разглядеть, что в нем, было невозможно. Но оттуда разведчиков заметили. И тут…
Видно, высмотрел немецкий снайпер Покрамовича и определил в нем командира. И не промахнулся, будь он проклят…
А дальше… Завязался бой. Сначала короткий, яростный. Бешеным огнем встретили разведчиков немцы. Рота отошла, и тогда по раскрывшейся обороне врага ударил батальон. Когда первые советские солдаты ворвались на высоту, разведчиков среди них не было. За гребнем своей, уже покинутой батальоном сопки, у тех самых окопов, из которых уходили в поиски ночью, стояли они вокруг своего командира, лежавшего на земле.
Шел дождь. Он смыл кровь со лба Покрамовича. Смуглое лицо капитана бледнело и будто отмывалось после долгих трудов войны.
Как сегодня понять, что случилось в тот день? Но разведчиков никуда больше не вызывали, никуда не посылали, ни о чем не спрашивали. Когда наконец перемычка, связывавшая оторвавшийся от своих батальон, была расширена, они дождались повозки, положили на нее мертвого командира и отправились вслед за ним в Реду — туда же, откуда минувшей ночью вывел он роту на свое последнее задание.
Там, на окраине городка, близ леса, по склону над шоссейной дорогой, стояли бараки лагеря советских военнопленных. Отступая, немцы угнали их. Ветер гулял в разбитых окнах опустевших бараков, на полу валялась прелая солома. Но тихо здесь было, покойно. Никто не заглядывал в это мрачное место, да и кому охота лезть высоко от шоссе? На войне солдат лишнего шагу не ступит. Он уже нашагался…
В таких безлюдных местах, на фронтовом отшибе, старались останавливаться после своих нелегких дел разведчики. Так уж вышло, что за годы войны прочно утвердилось за ними громкое имя — “лихие разведчики”, и по-своему, чего, пожалуй, не подразумевалось в газетных статьях и приказах, толковали его двадцатилетние парни. Для них лихой — это значило не только бесстрашный, но и неунывающий, развеселый рубаха-парень, которому все — трын-трава. А не всегда получалось быть веселым. Чаще случалось наоборот. Вот и избегали они посторонних глаз, чтобы не показывать, будто, несмотря ни на что, ты все же “лихой”.
Каким угодно могли знать в дивизии Лыкова. Но никогда никто, кроме своих, не мог увидеть, как плакал Гордей. Плакал он как мальчишка, навзрыд.
— Димка, Димка… Ну что же ты наделал? Ведь мы бы сами… Зачем ты-то полез? — без конца повторял он и взрывался: — Да потише нельзя? Что они душу пилят?!
Это за стенками барака строгали гроб.
Всегда сдержанный, спокойный Павлов с красными опухшими глазами утешал Лыкова. А Вокуев ходил от одного к другому:
— Ведь это все я, я виноват! Видел я, как этот гад целится. И — не успел… Не успел! Только вскинул автомат, а он уже выстрелил.
— Ладно, Яшка, — говорили ему. — Что теперь сделаешь? И не видел ты ничего. Так всегда кажется, что можно было смерть отвести.
— Вы не видели, а я видел! Все я виноват! — снова говорил он и только бередил живую рану.
Разведчики знали: Вокуев точен в своих словах. Он никогда не станет утверждать того, что ему только лишь показалось, и если говорит, что видел, как целился враг, значит, так оно и было. Видел! А ударить из автомата не успел. Это тоже правда, и ничего тут не поделаешь.
Но если видел он, то, значит, видеть мог каждый, должен, обязан был видеть! Вот этот мой товарищ, что сейчас сидит рядом и трет, трет свой автомат. И этот, что взялся за гранаты и перевинчивает надежные запалы. И этот, перезаряжающий магазин свежими патронами. И прежде всего я сам — чего же на других валить?! Не увидел… но в следующий раз!
И вот сейчас, в этом заброшенном бараке, где у входа на свежеоструганном столе лежал убитый Покрамович, в сердцах людей горе уступало тому чувству, которое называют ненавистью к врагу. Да, они все-таки были лихими разведчиками! Знали свою силу, готовы были всегда к бою и в эти минуты желали только одного: драться, драться до самозабвения! Не поиска — своего привычного дела — хотели бойцы. Нет, не осторожный, крадущийся шаг нужен был сейчас им, не ползком в мертвенном свете ракет. Подняться в рост, в атаку, когда полыхнут взрывы в лицо, захлестнет волною собственное “ура”, чтобы голову поднять не могли, гады!
Тишина стояла в бараке. Молчали разведчики. К чему были слова о мести, о клятве, о долге? Все это, слившись с юной отвагой и жаждой подвига, давно стало смыслом их жизни. Они знали — ответ нужно дать в бою, и только бой принесет день, когда не придется стоять над телом погибшего друга.
За стенками барака послышались шаги.
— Рота! — подал команду дневальный, распахивая дверь. Но его остановил негромкий голос:
— Не надо.
В барак вошли комдив и начальники штаба, политотдела и разведки дивизии.
Это “не надо” полковника Гребенкина сразу многое сказало солдатам. В армии командиры подчиненным так не говорят. В армии приказывают: “Отставить!” И разведчики поняли, что полковник со своими помощниками явился перед ними не как командир, а как близкий человек приходит к друзьям в горький час.
Быстро, но без суеты рота построилась. Один Франц остался в углу и попытался незаметно проскользнуть в дверь. Там его и остановил комдив жестом руки.
Офицеры встали в почетный караул. Затем полковник подошел к строю.
— Трудно, товарищи, — после долгого молчания сказал он. — А обещать я вам могу только одно. Еще труднее будет. Нам известен приказ Гитлера, запрещающий эвакуацию войск из района Данцига. Отступать им некуда, сдаваться не хотят. Нужно перебить их.
Гребенкин снова замолчал, обвел взглядом разведчиков.
— С нас с вами не спросят, легко нам или трудно. Воевать надо. Как Покрамович. Ему бы жить да жить… Молодой, вся грудь в орденах. Еще бы немного продержаться, ну поосторожней быть, что ли, — и потом ходи себе в героях. Думаете, он этого не знал? Знал! И шел впереди. Чтобы другим жизни спасти, даже этому вот вашему… вольнообязанному. Я его все-таки убрать от вас хотел, а теперь оставлю. Как память о Покрамовиче. И чтоб вы помнили — воевать так уж воевать, но и людьми быть надо! А нам, товарищи, еще много дел предстоит. Мы фашистов здесь добьем, в Польше, и снова в Германию вступим. Прославилась ваша рота с Покрамовичем. За таким командиром вам хорошо было. Но я верю — рота по-прежнему выполнит любое задание. А напоследок вот что вам скажу: выйдите на улицу. Море-то видно. Видно, товарищи!
Больше комдив ничего не сказал. Разведчики вышли из барака. Внизу по дороге тягачи тащили тяжелые орудия. Вдали, за кронами деревьев, на уровне глаз, в молочном мареве снегопада вспыхивали огненные шары. Это были корабельные орудия немцев. Море! Оно огрызалось, но каждый разведчик говорил себе: “Дойдем! Мы первыми там будем!”
Хоронили Покрамовича в польском городе Вейхерове, через который он три дня назад вел свою роту. Только несколько разведчиков смогли пойти за гробом своего командира: ночью роту снова бросили в бой.
На центральной площади, против здания магистратуры, разобрали брусчатку и вырыли могилу. Был день, и к ней собралось много поляков. Звуки органа неожиданно заполнили площадь. Они текли из распахнутых дверей костела. Польские граждане знали, что хоронят русского героя, и по-своему, с молитвой, провожали его в последний путь.
Могилу закопали. Положили на нее венок из еловых веток, перевитых орденскими лентами. Дали салют. С минуту постояли, прошли сквозь безмолвную расступившуюся толпу и быстро зашагали к фронту. Один за одним, по обочине шоссе.
Командиром роты стал старший сержант Илья Павлов. Полковник Гребенкин, видимо, не решился доверить роту Лыкову, всегда-то отчаянному, а после смерти Покрамовича просто осатаневшему от злости, но и самолюбие младшего лейтенанта пощадил. Приказа о новом назначении Павлова он перед строем роты не объявил. Отозвал обоих, поговорил с ними, после чего Лыков ушел куда-то с неразлучным Литоминым, а Павлов приказал:
— Слушай мою команду! — И все всем стало ясно без лишних слов.
Несколько дней разведчики — они действовали небольшими группами по фронту дивизии — время от времени сталкивались у переднего края с Лыковым. В роте, где были собраны опытные бойцы, между командирами и подчиненными сложились простые товарищеские отношения, да и вообще Лыков был таким человеком, что его мог спросить каждый:
— Как дела?
— А какие у меня дела? Обычные. — И он после короткого перекура, когда разведчики, день и ночь бродящие по частям и подразделениям дивизии, наскоро сообщают друг другу, что, где и как, прощался.
Дела у него были действительно обычные, такие же, как и у всех: пойти вперед, высмотреть, вызвать огонь на себя, но поначалу Лыков и Литомин составляли как бы отдельную боевую единицу среди всех разведчиков дивизии. Впрочем, и раньше так частенько бывало, а потом оба опять появились в роте, — когда Павлов вполне уже освоился с положением ее командира, и другие тоже к этому привыкли.
Здесь все же необходимо повториться и пояснить, что разведка — довольно специфичное подразделение. Во-первых, принимают в него только добровольно, и среди добровольцев всегда немало младших командиров, однако в отделения, в поисковые группы они входят рядовыми бойцами. Например, в 111-й роте было несколько старшин, несколько старших сержантов. Короче говоря, административно-командные взаимоотношения людей в разведподразделениях внешне очень сложны, потому что младший по званию подчас командует старшим. А по существу эти отношения просты до предела: кто в данный момент, на данном участке лучше знает дело, тот и главный.
Тут важно уяснить самое основное: при всей своей подчас показной бравости, при любви одеться хоть чуть-чуть не по форме и эдакой небрежности в обращении к старшим по званию (погоны-то под маскхалатом, а то и вовсе их нет — поди разбери, кто я сам такой!) разведчики были дисциплинированны в самом высоком значении этого слова. За передним краем, когда до врага иной раз рукой дотянуться можно, двум-трем парням в маскхалатах никто уже ничего не приказывал и не подсказывал. Они действовали, подчиняясь чувству долга. Сознание своей ответственности вело их, — и ведь очень примечательно, что ни в какой другой армии не было подразделений, состоящих из “охотников за “языками”. Те же вымуштрованные фашистские солдаты если и шли в разведку, то скопом и никогда в малом числе не подбирались вплотную к нашим траншеям, не врывались в них — духу не хватало!
Сейчас от разведчиков требовалась огромная выдержка.
Когда Покрамович командовал ротой, все было просто: Герой Советского Союза, капитан, блестящий разведчик. Ему равных не было. Павлову пришлось стать во главе многих своих друзей, которые еще утром называли его “Илюшкой” и запросто могли сказать: “Ты беги за водой, а я пока костер разведу”.
Но с того момента, как сказал Павлов: “Слушай мою команду!” — “Илюшки” в роте не стало. Новое назначение все в роте восприняли как должное — и равные командиру по званию, они хорошо знали своего товарища, неторопливого, спокойного, даже солидного, только немножко насмешливого. Красивый статный парень лет двадцати четырех, с густыми каштановыми волосами, которые, когда был без шапки, небрежным кивком забрасывал со лба назад, держался со всеми просто и строго, но порою любил спросить докладывающего о выполнении задачи примерно такое:
— Ну, а сколько приврал?
— Все точно!
— Абсолютно точно?
— Абсолютно!
— А еще говорят, что все в мире относительно! Правильно. Утверждай абсолютную истину. В идеале. Знай наших.
Иной разведчик глаза таращил: о чем бы это и что ответить?
Но ведь бывало это только тогда, когда задача здорово удавалась, все об этом прекрасно знали, у всех было хорошее настроение и можно было позволить шутку.
Обычно же Павлов был немногословен, коротко ставил задачу, и если ее выполняла вся рота, с автоматом шел вместе со всеми. Пожалуй, он чаще, чем нужно, выходил вперед, и уже стали ему говорить товарищи, что зря он храбрость свою перед ними показывает, что и без того ему все верят… А 31 марта Павлов погиб. И случилось так, что его даже похоронить не смогли. Мало, очень мало осталось людей в роте, а нужно было идти дальше, на новое задание.
Павлова вынесли из-под огня к дороге и положили на повстречавшуюся подбитую самоходку, которая везла на братское кладбище в только что занятом Януве сгоревших танкистов.
— Не сомневайтесь, ребята. Вместе со своими похороним, — обещали самоходчики. — И имя напишем, как полонено.
Несколько месяцев спустя, когда уже кончилась война, разведчики, разбирая документы погибших товарищей, хранившиеся вместе с орденами в железном ящике писаря Волнова, обнаружили письма Павлову. Их было много, на тетрадных листках в клетку, исписанных красными чернилами размашистым почерком.
“Пишу тебе на лекции. Ты знаешь, Илюша, после твоего последнего письма я специально пошла на концерт Баха и старалась слушать с тобой, или, не знаю, можно ли так сказать — за тебя. Ты прав. Эта музыка может звучать на фронте, хотя все же я остаюсь при своем убеждении: Бетховен сегодня нужнее…”
Взяли второе письмо — о Шопене. Третье — Рембрандт. И все Павлову от той же студентки. Но от какой? Ни адреса, ни фамилии, ни имени. “Целую…” и закорючка. Конверты Павлов выбросил, а “треуголки”, обычной в те времена, ни одной…
Прочитали письма разведчики и долго сидели молча, не в силах вымолвить ни слова. Илюшка Павлов… Его же знали совсем другим — таким, какими были сами: едва окончившими ремесленные училища, не доучившимися в средней школе — в общем, людьми, которые на вопрос о своей профессии гордо отвечали “разведчик”, и это было правдой чистой воды, потому что никакой другой профессией еще не успели овладеть. А Павлов — вон он, оказывается, что знал! И просто не верилось, не хотелось верить, что какой-то паршивый осколочек, ну как булавочная головка, ударил в висок и унес жизнь такого парня!.. И потому, что не хотелось верить, не хотелось помнить о тонкой струйке крови на виске, кто-то сказал:
— А может, жив? Мы ж его не похоронили…
И тогда разведчики, как умели они это делать, в миг развернули бурную деятельность. Бросились в штаб, добились того, о чем их сперва и слушать не хотели, — права поехать на розыски друга. В армейские госпитали, в санбаты направились они, на мотоцикле рванули за сотни верст от немецкой деревушки Бадклейнен в Янув. Ни в санбатах, ни в армейских госпиталях — ничего. Не поступал. В Януве — тоже. Не нашли могилы ни на братском кладбище, нигде.
Нет, не могли не выполнить обещания самоходчики! Они ведь тоже были солдатами. Но вот доехали ли они до Янува? Трудно сказать… В те дни, когда до моря оставалась полоска километров в пять, все ревело на ней и переворачивалось с корнями.
Сразу же, как только простились у дороги с Павловым и взяли штурмом какую-то новую высотку (теперь разведывать было нечего, все было ясно: вперед и “ура”), залп шестиствольного миномета накрыл Гордея Лыкова и Георгия Литомина. Литомину высадило руку из плеча — будто ее там и не было. Но, поднявшись, постояв v сосны, он взвалил одной рукой на плечо раненного осколком в живот Лыкова и, пошатываясь, пошел в санбат.
И опять высоты, и опять… Ранены Вокуев и Чистяков, убит Виктор Михайлов. Ранены Китаев и Колышкин, убит Казьмин, Саша Казьмин, “маэстро”, “Брызги шампанского”…
Никто уже в те дни не заполнял строевых рапортичек. Писарь Волков, повар Обросов — все были в бою. От веселой обозной команды остался один Франц. В самом маленьком котле походной кухни варил г>стой суп из макарон с тушенкой, запрягал пугливую лошаденку, которую била мелкая дрожь при близком взрыве, и ехал к передовой. Его уже знали в дивизии и всюду пропускали.
— Товарищи, — оставив где-нибудь в укрытии кухню, бежал он к разведчикам, — обед!
Был он малый точный, как часы. Приезжал ровно в полдень и в девять вечера. И как-то так вышло, что за него-то больше всего и волновались разведчики. “Сами — это ладно, это в порядке вещей. А вот он — это другое дело! Ему-то зачем рисковать?” — думали разведчики. Как-то еще не доходило до их сознания, что бежал Франц из гитлеровской армии не потому, что боялся войны, а потому, что понял, на чьей стороне правда и кто повинен в гибели его родных и близких. Вовсе не робкого десятка оказался он и спокойно следовал за ротой всюду, куда бы ни шла она. А шла она на самых трудных участках. В цепи атакующих полков, батальонов у горстки разведчиков постоянного места не было, и перебрасывали их туда, где было труднее, где надо было встать и если уж лечь — то мертвым.
Ефрейтор Петр Алексеев теперь командовал ротой. На рассвете 4 апреля она вышла на берег Балтики. Было в ней девять человек.
Седьмого апреля 111-я гвардейская орденов Красного Знамени, Суворова II степени и Красной Звезды Печенго-Гдыньская дивизия повернула к Одеру. Свое место во главе походных колонн заняла короткая цепочка разведчиков. Но с каждым днем длиннее становилась она. Возвращались из госпиталей те, кто был легко ранен в самом начале боев. Вслед за новым командиром — Героем Советского Союза старшим лейтенантом Павлом Примаковым — пришел его помощник Сергей Хворов и еще несколько полковых разведчиков — старых и верных друзей по оружию. Потом штаб дал пополнение — небольшое, но в роте набралось человек тридцать, и к Одеру уже подошли двумя цепочками, по обеим сторонам шоссе.
А за Одером… За Одером, пересев на велосипеды, помчались весенними дорогами, над которыми клубился яблоневый цвет. И в газетах того времени писали: “Первыми в город Штральзунд ворвались бойцы подразделения офицера Примакова”. Это было о них, о разведчиках 111-й отдельной гвардейской. Рота осталась верна своим традициям. Шестого мая в деревне Уманц на дальней косе острова Рюген она закончила свой боевой путь.
Минуло двадцать лет. Давно уже сняли военную форму разведчики. Сегодня они мирные люди, занятые мирным трудом. Но в День Советской Армии, в День Победы достанет кто-нибудь из них фотокарточки военной поры, всмотрится в дорогие лица да и засядет за письма. Одни вернутся: “По данному адресу не проживает”. Другие дойдут. И, смотришь, вспыхнет оживленная переписка между фронтовыми товарищами, за розыски остальных друзей примутся они, подогреваемые мечтой: “А ну как соберемся все вместе?!”
Да нет, трудно собраться. У каждого работа, семья, а концы-то какие! На Севере живет Максим Максимович Кузьмин. Был он на партийной работе в Архангельском обкоме КПСС, но потом снова потянуло его в дорогу. Теперь он плавает замполитом, и адрес у него: “Управление Северного пароходства, партком”. Почти как прежде: “Полевая почта 38 736, литер “Б”. И где-то там же, на Севере, ловит рыбу на траулерах Иван Андреевич Зайцев. В Горьком, на заводе “Красная Этна”, работает ударник коммунистического труда Анатолий Гаврилович Петров. В деревне Богданихе, Ивановской области, живет механизатор сельского хозяйства Сергей Васильевич Хворов. А по киевским проспектам водит троллейбус Геннадий Климентьевич Дабижа. Он пришел в роту за Одером, но тоже с немалым опытом разведчика и сразу стал в ней своим, как раньше стали в ней своими “печенгские” и “свирские”. Дабижа — “наревский”.
А где Франц? За несколько дней до конца войны политотдел отозвал его из роты. Проводили его как друга и помнят о нем, как о боевом друге. Вот только фамилию никто не запомнил. Франц, а отчества ему Баландин не придумал, как ни бился.
Да, теперь уже не в шутку, а всерьез их называют по имени-отчеству. Кому за сорок, кому под пятьдесят, уважаемые люди, ветераны войны. У них дети уже стали почти такими, какими были их отцы в годы войны. Но и это новое поколение знает и любит Дмитрия Покрамовича.
— Мой отец воевал с ним, — говорят юноши и девушки.
И пока так есть, так будет — живым среди живых остается Дмитрий Покрамович, Герой Советского Союза, командир 111-й отдельной гвардейской разведроты. Той, о которой ходили легенды на фронте.
Тузовский взял номерок у гардеробщика, подошел к зеркалу и достал из кармана расческу. Он любил аккуратность во всем, а сейчас, перед, предстоящим весьма ответственным моментом в жизни, особенно важно было осмотреть себя. То, что он увидел, ему понравилось: ни единой морщинки на темном костюме; ровно на треть вылезшие из рукавов манжеты — холодно-белые, с каким-то льдистым отблеском; не сбившаяся в сторону полоска светлого галстука, недостаточно, впрочем, светлого, чтобы казаться блеклым…
— Вполне, вполне, — сказал он, как бы поглядев на себя глазами того человека — пытливыми, почему-то представляющимися серыми, — перед которым вскоре надлежит ему появиться. Он поднес к черным гладким волосам расческу и чуть отступил — так художник отступает для последнего штриха.
Но самосозерцание Тузовского было нарушено. Какой-то парень встал рядом. Сначала он занимался своими делами где-то там, в глубине зеркала: распахнул стремительно стеклянную дверь, подбежал к гардеробу, плащ его спикировавшей птицей опустился на барьер, — а потом приблизился. Рядом с продолговатым, весьма вдумчивым лицом Тузовского, на котором очки с золотым ободком и стеклами без оправы выглядели как прибор, излучающий интеллектуальные волны, показалось лицо как бы даже немного пятнистое — так выделялись на нем скулы и крепкие щеки, покрасневшие от быстрых движений. Парень был в свитере крупной еязки, широкоплечий, с могучей шеей и взъерошенными светлыми волосами. Миг лицо его было рядом с лицом Тузовского — тот даже посторонился слегка, — и парень метнулся вверх по широкой лестнице. Тузовский пригладил волосы и пошел следом. Длинный коридор второго этажа был пуст. Тузовский двигался вдоль дверей, но ни на одной из них не было обозначено названия отдела, и не распахивались они ежеминутно, и не выходили степенные доктора наук, и не выбегали девчонки-лаборантки.
Тузовский дошел до последней в коридоре. На коричневом дерматине выделялась табличка с надписью: “Директор”. Тузовский подергал, волнуясь, галстук и вошел. Первым, кого он увидел, был тот самый парень, что там внизу всунул нахально свое изображение в зеркало. Парень стоял перед столиком секретарши вполоборота, как бы готовясь уже открыть рядом расположенную директорскую дверь, и говорил:
— Мне назначено было прийти в десять. Сейчас ровно десять.
— Потерпите немного. — Секретарша посмотрела на парня и снова перевела взгляд на торчащий из машинки лист. — Товарищ Куров, да?
— Да.
— Ну так ваши бумаги у директора. Вас сейчас вызовут.
Тузовский приблизился.
— Я сдавал документы… для поступления в ваш институт на работу… И мне сказали, что окончательное решение директор должен принять после беседы со мной. Моя фамилия Тузовский…
— Ваши бумаги у директора… Подождите вместе с товарищем.
У стены, как раз напротив столика секретарши и двери к директору, выстроились в ряд стулья — низкие, с блюдцеобразными сиденьями и растопыренными ножками. Тузовский сел на один. Спинка его гнутая — значит, можно слегка откинуться… Секретарша стучит по клавишам. Машинка у нее новая, продолговатая, со стороны корпуса походит немного на современный автомобиль. И стол тоже новый — ярко-желтый, как будто бы из только что срубленных досок, на конических ножках. Так и надо: любая вещь здесь должна выглядеть как самое последнее достижение промышленности, производящей эти вещи. А как же! В учреждении, которое называется “Институт использования в науке и технике механизмов и систем живой природы”, все должно наводить на мысль о самом новом, о самом последнем, самом совершенном… А парень этот — Куров, так он, кажется, назвался, — видать, напористый. Может, работать с ним придется. Интересно, кто он по специальности. Сюда вообще-то столько людей должно приходить — самых разнообразных профессий. И все окажутся кстати… Предмет занятий ведь неисчерпаемый… Приходить, вероятно, будут в основном молодые, не преуспевшие еще в том деле, которым занимаются… Вот как я… Хотя под тридцать — это вроде бы не зелененький… И не так уж мало преуспел — руководитель группы… Но, черт побери, как заманчиво звучит название этого института! Как заманчиво то, чем предстоит заниматься!
Секретарша кончила печатать, сложила аккуратно листки в папку “К докладу” и вошла в директорский кабинет. Куров, глядевший в окно, повернулся; Тузовский привстал на стуле. Секретарша пробыла у директора несколько минут и, возвратившись, сказала:
— Можете проходить. По очереди…
Куров подошел решительно к двери, взялся за ручку — и вдруг, отступая в сторону, сказал:
— Знаете что, идите уж вы первый. У вас и вид посолидней, и вообще… Потом расскажете.
Тузовский открыл дверь. Он ожидал, что за нею будет еще одна — через тамбурчик у входа в кабинеты ответственных товарищей ему приходилось проходить даже в маленьких городах во время своих экспедиций. Но здесь никакого тамбура не было. Кабинет открылся перед Тузовским сразу — не очень большой, светлый. Пестрые гардины на окне были раздвинуты, луч солнца падал прямо на стол сидящего против двери директора. Бумаги его бросали слепящие отблески, но ему это, видимо, не мешало. Он был не старый еще — лет сорока пяти, с пышной полуседой шевелюрой, в белой рубашке с расстегнутым воротом. Пиджак его висел на стуле.
— Садитесь, — сказал он.
Тузовский взял стул — такой же, как и в приемной, — сел.
— Фамилия моя Тузовский.
Директор порылся в бумагах:
— Так. Специальность?
— Окончил шесть лет назад биологический факультет. Занимался в основном проблемами эволюции биокатализаторов. Защитил диссертацию на эту тему. Вещь очень интересная, но пока что Сугубо теоретическая… Это отчасти и привело меня к вам. Иные категории мышления, иные задачи, иной подход, быть может, расширят мой кругозор настолько, что я и в тех делах, которыми раньше занимался, буду понимать больше…
Директор долго молчал, постукивая очками по столу, глядя на Тузовского. Солнечный луч ушел со стола.
— Там, кажется, еще товарищ есть?..
— Да, один товарищ дожидается…
— Попросите его.
Тузовский вышел, а когда вернулся вместе с Куровым, директор уже в пиджаке стоял у окна и отдергивал гардину. Он был высок, плотен; лицо его было свежее, с гладкой, упругой кожей без морщин.
— Садитесь. — Он кивнул обоим сразу и сам сел на свой стул, такой же новый, как и все остальные.
— Куров, — сказал парень в свитере, едва только рука директора вытащила из папки его бумаги, — инженер-электромеханик. Работал на машиностроительном заводе, в научно-исследовательском институте, знаю радиотехнику, вожу автомобиль. Умею работать на станках и доводить детали вручную с точностью до…
— Ого, какой универсал! — засмеялся директор. Он посидел, размышляя, потом вдруг стал серьезным. — Ну вот что, — сказал он, — специальности, которые каждый из вас освоил до прихода сюда, нам нужны. Но деятельность была игрушкой по сравнению с тем, что вам предстоит. Каждый из вас трудился в больших коллективах, где успех дел не зависел лично от вас, от вашего старания, добросовестности, умения… Направление работ было определено, методы давно известны, все члены групп, и вы в том числе, являлись квалифицированными специалистами. А если бы их не хватило, можно было бы набрать равных, не заставляя доучиваться или переучиваться. У нас все будет не так… Специалистов нет, мы их только создаем… Вам надлежит выдвигать новые идеи, вам нужно выработать в себе умение увидеть, распознать зародыш идеи, вам, наконец, нужно знать столько, чтобы в пустяковом, на первый взгляд, факте увидеть будущую отрасль промышленности. Разумеется, знать все досконально невозможно. Но уметь мгновенно ориентироваться вы должны. Для этого придется заново и многому учиться. И не так, как вы учились когда-то в школе или даже в институте, не представляя, чем будете конкретно заниматься. Учиться придется целенаправленно, чтобы отдача была очень быстрой. Если вас это пугает — что ж, я не настаиваю… Возвращайтесь к тому, чем вы занимались до сих пор. Можете подумать- день, два, неделю, месяц…
Тузовский отвел глаза и опустил голову — не видеть и не слышать ничего, напрячь волю и представить себе свою жизненную дорогу. Да вот она — университет, лаборатория в горах, степные курганы, маленькие города — и залитые дождем, и пыльные, и почти невидимые из-за густой зелени. А что впереди? Еще одно усилие воли — на миг оглохнуть, ослепнуть, перестать думать. Пусть решение придет подсознательно, как озарение. Нет, хитришь с самим собой. Волю исключить не удастся. Тогда так — пусть торжествует мысль, не дающая покоя в последнее время. Поиск оправдывает себя. Если отдаться ему целиком, ни о чем жалеть не придется. Удачный он будет или нет — только в нем может найти выход то, что тревожит, что не дает жить спокойно. И надо спешить, пока еще есть стремление к поиску.
— Обойдусь без раздумий, — сказал Тузовский. — Я согласен.
— Тоже, — сказал Куров.
— Хорошо. — Директор еще ближе придвинул к себе бумаги. — К работе приступайте с сегодняшнего, в крайнем случае — с завтрашнего дня…
— А что делать? — спросил Тузовский.
Директор открыл один из ящиков стола, достал оттуда маленькую книжечку, положил между Тузовским и Куровым. Оба пригнулись. Синяя ракета, взлетающая из огненной волны, — очевидно, фирменный знак, — чуть ниже подпись: “Комитет по исследованию космического пространства”.
— Там, внутри, написано, что вам делать. — Директор захлопнул ящик. — Практически вы, конечно, ничего сейчас сделать не сможете. Но постарайтесь хотя бы выдвинуть идею. Думайте неотступно, неустанно, где хотите. Сидите в библиотеке, валяйтесь на траве, глядите в небо — но думайте… У меня всё…
Они медленно поставили стулья на место, а директор, склонившись к бумагам, будто забыл про них. И когда они были уже у самого выхода, директор вдруг крикнул:
— Да, если вы незнакомы, постарайтесь скорее сблизиться. Каждый из вас будет дополнять другого знаниями, навыком, мыслительными способностями.
Они вышли за дверь, и на глазах удивленной секретарши протянули друг другу руки.
— Игорь.
— Валентин.
“Реакция катализируется декарбоксилазой; ее кофермент — это дифосфотиамин…” — Куров отодвинул от себя книгу, не дочитав фразу до конца, уткнул подбородок в ладони и посмотрел налево. За стеклянной стеной посмеивались девчонки-библиотекарши. Над чем, над кем? Не над ним ли? Вполне может быть. Он того стоит. Человек, променявший дело, в котором что-то смыслит, на дело, в котором не смыслит ничего, заслуживает самого жестокого осмеяния. А если еще сказать, что он намерен делать серьезные научные открытия? Кто посмеется, кто похлопает снисходительно по плечу: “Дерзай, старик!” — кто заговорит о футболе, как с человеком, с которым более серьезные темы и обсуждать-то нельзя. Черт побери, энтузиастов не так уж много! Хотя вот один сидит сзади. С этим, кажется, повезло. Упорства у него как будто бы больше: сидит не разгибая спины, когда ни повернешься, видны только нависшие над книгой неподвижные стекла да гладкая полоска пробора. Читает основы токарного дела. А потом примется за радиорелейные передачи. Это я ему такой список составил. А дальше идут наземные транспортные машины, потом “Основы электротехники”.
А он мне — “Биохимию” и “Биофизику”, “Кинетику и молекулярную биологию”… Развиваем друг друга, как шеф велел. Вот с кем не повезло, так это с шефом. Слишком высок он. Так ли думалось? Предположения были совсем другие: приходит в лабораторию опытнейшая личность, доктор наук — седина, румянец, благообразие, коллега в Вашингтоне, коллега в Стамбуле, коллега на Мадагаскаре, — посылает Валентина Курова в первый день пробирки мыть. Ничего, он стерпит, зарплата большая ему не нужна, семьи нет пока, лишь бы дело было стоящее. Завтра шеф говорит, что нужно выявить структурные особенности цепи переноса электронов в живых системах, и объясняет, как это сделать. Послезавтра — еще что-нибудь. И так день за днем, день за днем идут они к большому открытию. Конечно, все лавры профессору — симпозиум в Лондоне, конгресс в Париже, посылка из Токио, — ну, а Курову знания, навык, квалификация. Так нет профессора — заведующего лабораторией, — а есть я, есть биолог Игорь Тузовский, есть задача, о путях решения которой нужно доложить через две недели, и есть гора книг — пропади они пропадом. От этих мыслей Курову стало тошно, он захлопнул книгу, лежащую перед Тузовским, едва не задев обложкой его нос, и сказал: “Пошли покурим”.
Куров лежал на траве, закинув руки за голову, а Тузовский выбрал местечко между двумя отростками корней и сел там, спиной к сосне. Пиджак он повесил на кустик, брюки вздернул и сидел, как в мягком кресле. Давно уже погасли окурки, выброшенные далеко в траву, но что-то не хотелось подниматься, идти в читальню и там, в прохладной, светлой комнате, переворачивать страницы. Казалось, заставь их ворочать камни- и то легче будет. Большое белое старинное здание с колоннами и портиком в центре, с тремя рядами не слишком больших и не слишком частых окон по фасаду стояло перед ними.
— Институт, — сказал Куров. — Снаружи всё, как было двести лет назад. Побелили вот только сейчас. А внутри — полное обновление. Денег сколько затрачено — так, черт побери, отдача, хоть минимальная, должна быть… Здесь до нас конторы помещались какие-то. Вот где легко. Главное, мыслей никаких не надо придумывать, идей. Наоборот, даже вредно. Отвлечь могут. Каждое новое дело — абсолютное повторение старого. Разница лишь в величине показателей, которыми оперируют. Стучи себе на счетах, щелкай арифмометром. В обед по парку можем прогуляться. Говорят, здесь пруд где-то есть… Может, поищем… глядишь, в воде придут мысли насчет вот этого. — Он помахал свернутой в трубочку книжкой. — Дадим, так сказать, головам принудительное охлаждение, вот они и заработают лучше…
— Постой. — Тузовский взял у него из рук, развернул книжку, все ту же, с синей ракетой, вылетающей как бы из жерла вулкана. — Слушай. Я еще раз прочту, а ты слушай и думай одновременно. Может быть, какая-нибудь неожиданная ассоциация родится, озарение придет. — Он начал читать: — “При осуществлении программы расширенных космических исследований космонавты могут попасть на планету, окутанную сплошными облаками. В этом случае оптические средства связи будут либо вовсе не осуществимыми, либо потребуют слишком большого расхода энергии. Кроме того, не будет возможности составить полное и объективное описание господствующих на планете условий. Планета может характеризоваться отсутствием газовой атмосферы, или, наоборот, колоссальной ее плотностью. В обоих случаях звуковая сигнализация станет практически невозможной. Планета может оказаться принадлежащей к системе звезды, которой свойственно сильнейшее радиоизлучение на всех диапазонах частот. Это помешает космонавтам связываться между собой по радио. Вновь создаваемый способ передачи информации должен исключать три вышеуказанных, быть в то же время достаточно надежным, легко осуществимым и требовать минимального расхода энергии. Он…”
— Хватит, — сказал Куров, — мне кажется, я наизусть знаю… “Технические условия на разработку нового способа передачи информации, составленные в управлении спасательной службы Комитета по космическим исследованиям”… И так далее… Нет, у меня не появилось новых идей при твоем чтении, весьма монотонном, кстати. Я не понимаю только одного — как мог директор, человек, у которого очень скоро, должно быть, попросят конкретное решение, поручить эту проблему нам, кому только учиться впору?..
— Полагаю, что не только нам. — Тузовский сунул в рот травинку. — Я думал о методе работы. Вряд ли Комитет космических исследований послал эти условия только в наш институт, и вряд ли директор поручил эту проблему лишь нам двоим. Скорей всего, нас он только проверяет на искру божию, а серьезное решение поручил кому-то другому… Справимся, дадим стоящую идею — хорошо, а нет — не знаю тогда, что он с нами будет делать…
— Да. А мы пока эрудицию нагоняем…
— Печально… — Тузовский снял очки, стал медленно протирать стекла. — Идей у нас с тобой нет… Факт, достойный сожаления. В институте создаются другие лаборатории. Не поручусь, что шеф не предлагает им то же самое задание. Испытывать гибкость мышления новых сотрудников…
— А мы все изучаем, изучаем…
— Идеи приходят, когда много знаешь. То, что лежит на поверхности, давно открыто…
— Может быть, даже и открывать ничего не надо. Берем известный способ, который на Земле не применяют из-за того, что существуют гораздо более удобные средства связи. А где-нибудь там, — рука Курова взметнулась вверх, — он вполне бы устроил. Но что им может быть?
— Если из человеческих ощущений… Зрение — не годится, оптические средства исключены. Звуковые тоже. Об остальных говорить не стоит. На радиосвязь тоже наложен запрет. Что еще? Тепловые волны, гамма-лучи, телепатия, какое-нибудь неизвестное излучение — назовем тау-излучение. Ничего не подходит. А может быть, большой объем информации и не нужен. Этот пункт технических условий кажется мне неясным. В самом деле, что надлежит передавать? Подробные сообщения? Развернутые донесения? Или краткие приказы… “По этой дороге я прошел”. “Идите следом”. “Остановись”. “Я нахожусь здесь”. “Нуждаюсь в помощи”. Ты эту неясность запомни. При выработке окончательного текста технических условий надо будет потребовать уточнения.
— Конечно, заказчик скажет, что объем передаваемой информации должен быть как можно больше.
— Не знаю, не уверен. Ведь этот способ связи предназначен для употребления в самых экстренных случаях, попросту в случаях, грозящих гибелью. Ведь вот, допустим, посылают из ракеты человека обследовать какую-нибудь местность. Как бы ни было там темно, каким бы сильным ни был фон радиоизлучений, если ему ничто не помешает, он вернется, и уж в самой-то ракете будет достаточно светло, чтобы выслушать его или даже прочесть донесение. Нет, вот если он где-то застрял и на поиски посылают группу, он должен дать знать о себе таким образом, чтобы она прошла весь его путь и явилась туда, где он находится. “Я здесь был”, “Я здесь нахожусь” — вот простейшие сигналы, которые должен сообщать передатчик нашей машины и принимать приемник.
— Пока что ты, кажется, находишься в муравейнике.
Тузовский вскочил и принялся отряхиваться. По близорукости ли, по рассеянности ли, а скорей потому, что мысли его были отвлечены от таких пустяков, как окружающая обстановка, он не заметил, что удобное сиденье меж двух корней давно уже облюбовано муравьями. Встал и Куров, тоже осматриваясь. Бормоча: “Формика поликтена, муравей лесной”, Тузовский по дороге нагибался, вынимая муравья из отворота штанины. Даже по пиджаку ползало несколько лесных жителей. Он сбрасывал на дорожку то одного, то другого — и видно было, как, не оглядываясь, не задумываясь ни на секунду, муравьи бежали назад, к родному дому. У крыльца Тузовский надел пиджак. Он медленно поднялся по ступенькам — высокий, в костюме без единой складочки, выглядевший даже слегка надменно, похожий на человека, у которого все решения давным-давно готовы, записаны и положены в папку “К докладу”. И только вблизи можно было понять, что отрешенность его взгляда — свидетельство глубокой задумчивости.
Куров в красной клетчатой рубашке — свитер жарко стало носить — глядел рассеянно по сторонам. Молча пересекли они густую тень колонн, молча прошли через вестибюль, молча сели в библиотеке за свои столы. Ветер через растворенные окна шевелил листы открытых книг, но стопки были неподвижны, как бастионы. “Во сне, что ли, попробовать поучиться, — пробормотал Куров, глядя на свою стопку книг. Так досидели они до конца рабочего дня, а потом, утомленные, разошлись по домам.
Точно так же сел Куров и утром следующего дня за свой, ставший уже привычным, стол. Он открыл на середине одну из книг, и листы ее потекли один за другим, почти не придерживаемые пальцами. Солнце встает за окном. Хорошо, когда лето, когда тепло и светло, — но только тем, у кого душа спокойна, а не таким вот, мучающимся в поисках идей.
Тузовский появился неожиданно и без единой брошюрки в руках. Он захлопнул книгу, лежащую перед Куровым, и поманил его пальцем за дверь. Они вышли на крыльцо, спустились. Не отходя далеко от ступенек, Тузовский присел на корточки. Согнул спину и Куров. На посыпанной песком дорожке кипела своя жизнь. Это был большой торгово-промышленный тракт, с точки зрения червяков, гусениц, муравьев и прочих мелких букашек, названий которым Куров не знал. Тузовский поймал муравья, посадил на раскрытую ладонь, поднял ее высоко над землей. Муравей сделал несколько движений, как футболист, выбежавший на поле, а потом вдруг рванул по указательному пальцу. Когда он был уже на краю пропасти, Тузовский опустил ладонь на землю. Муравей сбежал с нее и помчался туда, где сидели вчера Тузовский и Куров, рассказать о пережитой опасности, похвастаться героическим поведением.
— Ну, — сказал Куров, выпрямляясь, прогибая гимнастическим упражнением спину.
— Ну. — Тузовский встал и отряхнул ладонь. — Как ты думаешь, куда он побежал?
— В муравейник, домой к себе. Как и все мы после опасности.
— А дорогу как найдет?
— Как и ты.
— Я вижу.
— А он?
— Вряд ли он что-нибудь видит за этой высокой травой.
— А как же?
— По запаху. Муравьи ведь метят свои дорожки. Муравей-снабженец оставляет следы, а муравьи-исполнители, которые идут за ним, прямо как приказы в письменном виде получают — “Здесь корм”, “Эту травинку тащить в муравейник. Пригодится”, “Сюда не ходить — опасно”. Все конкретно — никаких толкований.
— Понимаю, понимаю… — Куров попятился, сел на скамейку. — Запах — отличное средство информации, просто мы им не умеем пользоваться.
— Я всю ночь об этом думал. — Обычно сдержанный в движениях, Тузовский начал вдруг размахивать руками. — Машина идет по темной планете, в ней экспедиция, посланная на поиски пропавшего космонавта. По радио он ничего сообщить не может; увидеть местность в темноте нельзя даже с помощью инфракрасных приборов. Как искать? Но на всем протяжении своего пути он оставлял вдоль дороги частицы химических веществ с необычайно стойким запахом. Как такие вещества наносить — это деталь. Можно специальный посох. Он же и оружие. Можно на подошвы, можно на колеса или гусеницы машины.
Куров закинул голову и чуть-чуть прикрыл глаза. Первый толчок его конструкторскому воображению был дан.
— А в машине приемник сигналов, — сказал он, — потом усилитель, а от усилителя сигнал идет к механизму, определяющему направление движения. Тут может быть элементарное рулевое устройство из системы тяг, как у автомобиля, а может быть еще что-нибудь, в зависимости от конкретной конструкции…
— А люди?
— Ну что люди. Сидят внутри машины — мощной, защищающей от жара, проникающих излучений, отравленных стрел, — едут и ждут, пока надо будет вступать в бой с чудовищами или рубить ветки, разбивать палатку и доставать из мешка гитару. В выборе дороги они участия принимать не должны…
— Почему?.. Я об этом как-то не думал.
— Ты понимаешь, — Куров заговорил медленнее, растягивая фразы, обдумывая, — человеческая психика — вещь неустойчивая; обстановка может быть настолько трудной, что мы себе и представить не в состоянии. Наконец, возможно появление каких-нибудь психических волн, расщепляющих сознание. Что способна дать в таких условиях свобода выбора? Один скажет: поехали направо — там что-то чернеется; другой — нет, налево, там что-то белеется. И не спасут никого, и сами погибнут…
— Но ведь есть командир.
— Он такой же живой человек, как и остальные, и точно так же подвержен действию всех обстоятельств. Если уж муравей тебя надоумил, то проводи аналогию до конца. Его поиск осуществляется автоматически — запах указывает, и он идет.
— А если препятствие?
— Преодолевает. Мы ведь тоже должны создать не анализатор запаха, а машину, идущую по запаху. Значит, должны заложить в ее программу элемент свободного поиска, дать сведения о различных препятствиях и о том, как их преодолевать.
— Запах, — сказал Тузовский, — запах… Сложно будет… Полторы недели ломали голову только над идеей; а что дальше? Если разрешат работать в этом направлении, еще труднее придется. О природе запаха мало что известно, окончательной теории нет, есть разные точки зрения. А без теории как строить машину?
— Ничего, — отозвался Куров, — ничего… Теории рождаются при повышенном интересе к какой-нибудь области знания. Кому до сих пор нужен был механизм запаха? Никому. Даже парфюмерам. У тех свой подход — что приятно, то и годится… А теперь для космических исследований потребовалось! Оборудование дадут, лучшие умы приступят к решению…
— Уже приступили, — засмеялся Тузовский.
Но они не сразу пошли к директору с оповещением о найденной идее. Еще несколько дней они сидели в библиотеке, проверяя и перепроверяя себя, перелистывая тысячи страниц. Навигационные способности птиц, локаторы летучих мышей, реакция змей на тепло… Они искали подтверждения своей идее… И находили.
— Слушай, — говорил Куров, оборачиваясь радостно, — перепончатокрылые с длинным буравцем никогда не видят жертвы, в которую собираются отложить яйцо, потому что она находится под землей или внутри дупла.
— Бабочки чувствуют нужный запах на расстоянии одиннадцати километров… — отвечал Тузовский.
Они уяснили себе методику работ — по крайней мере ту, которую можно было найти в книгах, составили примерный список оборудования…
— Пора идти, — говорил Куров.
— Подожди, — отвечал Тузовский.
Он написал обстоятельную докладную записку, в которой были высказаны их общие соображения. Куров сходил в машбюро, полюбезничал с машинистками, и ему быстро все перепечатали.
— Завтра приходи побритый и гладенький, — сказал Тузовский. — Будем у директора.
За полторы недели кое-что изменилось в директорском кабинете. Перпендикулярно к его рабочему столу поставили еще один, покрытый зеленым сукном. “Значит, есть кому собираться”, — заметил Куров. Возле стола появилась тумбочка, а на ней два телефона с клавиатурой и один — без. Лицо директора стало суше, строже — груз забот с тех первых дней, когда друзья впервые увидели его, должно быть, увеличился. Директор прочел внимательно весь доклад, а друзья сидели, сложа руки на коленях. Тузовский придерживал папку. Директор не расцеловал их, прижав к сердцу, как они втайне надеялись, но и не выгнал, чего они втайне опасались.
— Хорошо, — сказал он, думая вслух, — запах — это хорошо. А может, вправду сделаем такую машину?
— Сделаем, — кивнул Куров. — Будет, как муравей, бегать. Тут еще что думается — независимость выхода к цели от человеческой психики. Психика — вещь шаткая…
— Независимость, — повторил очень медленно директор, как бы вдумываясь в глубокий и дальний смысл тех событий, которые он вызывал к жизни простым этим словом. — Ну ладно. Наперед, конечно, трудно сказать. Включим в тематический план. Вы, вероятно, думаете: вот мы показали, что можем дать идею, а теперь нас определят в какую-нибудь лабораторию, под чье-то могучее крылышко. Нет, работать будете сами. Солидных людей у нас много, и все больше становится, но у каждого свои идеи. Так что развивайте, воплощайте в жизнь, в опытный Образец свою мысль сами. А помощь вам, конечно, будет оказана любая… Вот хотя бы составить заявку на оборудование. Спуститесь на первый этаж…
— У нас уже есть такая заявка. — Тузовский выхватил из папки листок, протянул…
Курова привело в новый институт не осознанное, постоянное стремление, а порыв, до некоторой степени даже случайный. Он увидел в газете объявление, прочитал, но вдумался не сразу. Ходил по заводу, по лабораториям, шумным, пропитанным запахом металла, разговаривал, спорил, смеялся, ругался, и в минуты затишья приходили ему в голову строчки из газеты, мысли о том, что хорошо быть первым в какой-нибудь области науки или техники, а в такой и подавно. В душе его качались чаши весов, и желание заняться новым делом перевесило.
Но он никогда не думал, что будет так трудно. Войти в незнакомую область знаний, привыкнуть к ней, научиться мыслить ее категориями, овладеть теми сведениями, без которых невозможно что-либо начать, — адский труд выпал на голову Курова.
Он изучал энтомологию, биохимию, биофизику, бегал по вечерам на лекции в университет. Неизвестно, выдержал ли он бы до конца. Один порыв привел его сюда, другой мог точно так же заставить все бросить. Но железная методичность Тузовского подавляла его. Тому было не легче — приходилось изучать несколько инженерных дисциплин, каждая из которых представляла собой специальность.
— Узкими специалистами успеем стать, — говорил Тузовский, — сейчас важно выработать широту взглядов. Прежде чем решить проблему, надо уметь ее перед собой поставить, надо знать, что она существует.
Но теперь им читалось легко. Цель была определена, и во всем том, что узнавали, они стремились найти пригодные для ее достижения средства. Им отвели довольно большую комнату на первом этаже. Сначала в ней стояло только два стола, но начало поступать оборудование, и постепенно становилось все теснее и теснее. Бинокулярный микроскоп, осциллограф, усилитель, наборы тончайших электродов, термостат, вискозиметр, — все меньше и меньше оставалось свободного места в комнате. Но зато все четче вырисовывалось направление, то, которое должно было привести к цели. Муравьев доставляли им корзинами; нашелся человек, который выращивал раньше белых мышей, а теперь переключился на муравьев и даже зимой ухитрялся их вскармливать. Один угол комнаты был отдан Курову; угол он завалил радиодеталями, собирая всевозможные блоки. Он же изучал биоэлектрическую активность нервной цепочки муравьев, надевая на кончики их волосков пипетки с электролитом. Делать это все приходилось, глядя в микроскоп. Плясали кривые на экране осциллографа; один за другим заполнял Куров бланки-протоколы опытов.
Тузовский чаще сидел за столом; длинные цепочки формул громоздились в его тетради… Так, сумасшедше и весело, прошли осень, зима, весна… В комнате все время стояли странные запахи, и разные люди, входя, принюхивались, и то морщились, то расцветали в улыбке.
Устройство, которое Куров конструировал, должно было различать запахи.
— Перцептрончик мой дорогой, — говорил он, водя карандашом по схемам.
Тузовский оторвался от стола и поглядел в окно. Зима прошла совершенно незамеченной, теперь и весна близилась к концу. Прямо перед окном шла асфальтированная дорожка, а за ней газон — и трава на нем была густая, ярко-зеленая…
— Смотри-ка, весна кончается. — Тузовский потянулся так, что затрещала спинка стула.
— А ты и не заметил, — отозвался Куров из своего угла.
— Слушай, я почти установил, что запах — это электромагнитные волны. Теория, а…
— Мы теориями не занимаемся, — сказал скромно Куров, — но кое-чего тоже добились. Сейчас должен прийти мастер — я ему заказ хочу дать… эскизики набросал.
Мастер пришел, взглянул на эскизики и долго чесал затылок, а Куров, похлопывая его по плечу, успокаивал:
— Сделаете. Это ведь не массовое производство. Можно и вручную довести. Шкуркой. Я сам приду, за тиски встану…
Через несколько дней детали были готовы. Кривые необыкновенно сложных форм изумляли тех, кто брал детали в руки. Доводить их до нужной точности и чистоты было мучением, но еще мучительней казалось поручить это кому-нибудь. Да и не брался никто. Несколько дней Куров простоял в мастерской за тисками.
Прибор начал приобретать очертания. Он состоял не только из анализатора запахов, но имел некоторое подобие нервной системы, наделенной способностью находить решения в затруднительных случаях.
— Если он и не умнее муравья, то, во всяком случае, не глупее, — говорил Куров, похлопывая по железному футляру. — Для прибора этого вполне достаточно.
Но прибор был лишь средством. Его требовалось поставить на шасси с собственным двигателем и связать с ним кинематически механизм управления. Шасси Тузовский и Куров нашли очень быстро. Это был старый электрокар небольших размеров с аккумуляторами под платформой. Он стоял в одном из сараев, которые окружали основное здание. Туда специально с разных предприятий привозили списанное оборудование. Но электрокар был совсем как новый.
— Морально устарел, — высказал предположение Тузовский.
Электрокар оказался как нельзя кстати: перцептрон — прибор, моделирующий орган обоняния муравья, и блок, в который была заложена память о некоторых препятствиях и о том, как их преодолевать, заняли половину платформы. Другую половину должны были занять усилитель и исполнительное устройство, связанное кинематические механизмом поворота, заднего хода и торможения. Еще несколько недель ушло на то, чтобы продумать, вычертить, изготовить в мастерский, присоединить детали узла кинематической связи. Этим занимался Куров, а Тузовский совершенствовал блок памяти. Он заставлял муравьев преодолевать самые разнообразные препятствия, по тысяче раз влезать на одну и ту же дощечку, чтобы в конце пути быть сброшенными; пролезать под соломинками, бегать вдоль заборчиков, ища выход. Все это муравьи проделывали с микроэлектродами в голове.
Блок памяти увеличивался, обогащаясь запоминанием новых ситуаций. Платформа оказалась мала. Конечно, можно было бы заказать специальную машину, но друзьям не терпелось. Пришел сварщик и подварил сбоку лист, укрепив его снизу кронштейнами. Еще несколько недель ушло на монтаж схемы, на сборку всех механизмов. Напоследок Куров выкрасил бока платформы желтой краской.
— Не терплю серости, — заявил он.
Директор заходил к ним чуть ли не каждый день, просиживал подолгу, давал советы. Заходили и из других лабораторий — ученые, специалисты, некоторые с громким именем.
Радостно было Тузовскому и Курову, что они многого добились, что первый этап работ подходит к концу, что уложились в срок. На парфюмерной фабрике, по специальному заказу, сделали литр жидкости с неощутимым для человека запахом. На волну запаха настроили прибор. Надо было еще придумать механизм разбрызгивания, но решили обойтись пока.
— Космонавты смогут помещать разбрызгиватель хоть в башмаки, — сказал Куров, — это придумать не хитро. А пока главное — принцип утвердить.
Институт был огражден узорчатым литым забором. От ворот шел спуск к шоссе, а за шоссе начинался пустырь. После того как там однажды испытали механизм, имитирующий локаторы летучей мыши, его стали называть полигоном. Там и предполагалось испытать через несколько дней новую машину. Тузовский должен был идти в ботинках, обрызганных специальной жидкостью, а за ним — метрах в пяти — двигаться тележка. Вплотную к нему подъехать она не могла — в метре примерно расстояния концентрация запаха по расчету должна была стать слишком сильной, превышающей допустимую. В этом случае механизму блокировки полагалось остановить тележку. Так было сделано для того, чтобы будущая машина — вероятно, громадных размеров — не могла наехать на человека. Курову следовало идти рядом, не принимая участия в управлении, чтобы остановить машину при каких-нибудь непредвиденных обстоятельствах.
Для испытаний составили комиссию: директор, представитель заказчика, несколько докторов наук. Но, прежде чем встать со своей тележкой перед десятком строгих глаз, друзья решили испытать ее сами на несколько дней раньше. Чтобы не краснеть потом.
Еще раз они проверили всё, начав ранним утром и кончив поздно вечером — благо дни были длинные. Проверка утомила их. Они посидели в сарайчике, где стояла тележка, почти не разговаривая. О начале испытаний было уже договорено: рано-рано утром, едва только солнце встанет, чтоб никто не приставал с расспросами, не вмешивался и вообще не видел.
Надо было остаться на ночь. Разрешение работать по ночам у них было; они показали его дежурному вахтеру и легли в вестибюле на диванчике.
— Денег, что ли, не хватило диван-кровать купить? — бормотал Куров, ворочаясь.
К пяти часам утра косые лучи солнца осветили спящих. Куров сел, потянулся, закурил — и тут же, будто от чирканья спички, открыл глаза Тузовский. Они вышли во двор и постояли немного на крыльце. Роса блестела в траве, пели птицы, цветы на клумбе были необыкновенно ярки. Странное чувство овладело ими — умиротворения и тревоги сразу. Раздавались гудки — неподалеку проходила железнодорожная ветка.
— Готов? — спросил Куров.
— Всегда готов, — отозвался Тузовский.
Они вытащили тележку из сарая и помыли ее. Желтые бока, казалось, отражают солнце. Тузовский отошел на несколько шагов к воротам и, нагнувшись, сдавил грушу пульверизатора, обрызгивая ботинки. Куров встал рядом с тележкой, нажал кнопку. Тележка тихо двинулась. Тузовский дошел до шоссе, но вместо того чтобы пересечь его и двинуться по полю, свернул направо.
— Стой! — крикнул Куров. — Куда ты?
— Здесь кювет, — отозвался Тузовский, — крутой спуск и подъем. Боюсь, приборы повалятся. Там дальше я знаю удобное место, где можно спуститься. Это за железнодорожным переездом.
Ни одной машины не было — ни встречной, ни обгоняемой; пустынное гладкое шоссе лежало перед ними. Тузовский вел себя как мальчик — он то шел медленно, то припускался рысью, выписывая кренделя и восьмерки. Тележка послушно повторяла его движения, а Куров хохотал. Потом Тузовский нашел доску, положил поперек дороги. Тележка аккуратно ее объехала. Тузовский вернулся, чтобы убрать доску, — тележка повернулась тоже. Еще немного они прошли — и впереди уже показался темный дощатый настил с двумя узкими, блестящими полосами посредине — рельсами. А за ними — по левую сторону шоссе — некрутой спуск вел прямо на пустынное поле. Они были уже совсем недалеко от переезда — Тузовский впереди, тележка с Куровым на пять метров сзади, — как вдруг зазвенел звонок, и шлагбаум медленно опустился. Тузовский положил локти на полосатое бревно, стал ждать поезда. Но пока даже громыхания не было слышно. Куров тоже подошел к шлагбауму. Тележка подъехала ближе и спокойно встала сзади. Автомобили не показывались: можно было ничего не опасаться.
— Наверное, пора уж повернуть. — Куров оперся о шлагбаум. — Работает, как часы. А то скоро народ начнет собираться. Пойдут расспросы, как да почему; советы один другого умнее, поздравления. Не люблю, когда заранее поздравляют. Вот выйдет сборник трудов, потом какой-нибудь сто тридцать пятый том ученых записок, тогда пожалуйста. Давай повернем. Трудная работа — идти рядом, устаешь следить. Вот не думал никогда.
— Рано еще поздравлять-то, — сказал Тузовский. — Все-таки на поле надо съехать. Неровности, ямы. Рельсы снова пересечем — и уже не по доскам. Препятствия… Как она их умеет преодолевать? Жаль, светофоров нет или встречной машины.
— На Марсе светофоров не будет…
Поезда еще не было, но уже дрожали тихонько рельсы и все вокруг наполнилось гулом. Наконец он показался, гудящий локомотив, а за ним вагоны, вагоны, вагоны — громадная дуга, очерченная вагонами. Еще миг — и весь мир превратится в бешено вертящиеся, грохочущие, солнцеподобные колеса. И в этот момент на рельсах появилась старуха. Какая-то сумка была за ее плечами — быть может, с картошкой, а может быть, с бидоном молока. Старушечьи дела — простые и необыкновенно важные — гнали ее в ранний час. Она нырнула из-под шлагбаума с той стороны, перешагнула рельс и засеменила к другому, но как раз на полпути повернула голову влево. И испугалась. Если б она шла, не взглянув в сторону, она бы успела. Но вид приближающегося поезда как бы парализовал ее; она застыла, не зная, на что решиться: повернуться ли и бежать назад или попытаться проскочить. Тепловоз гудел, надвигаясь. Рельсы дрожали. Куров и Тузовский одновременно нырнули под шлагбаум, с обеих сторон подхватили старуху, вытолкнули ее за рельсы и сами выпрыгнули из межрельсового пространства. И сразу сзади них загрохотал поезд.
— Сынки, сынки! — вопила бабка.
Но им было не до нее. Побледнев, оба бросились на землю. Колеса то открывали им просвет, то закрывали, но они ясно видели, что происходит. Тележка должна была сократить дистанцию между Тузовским и собой — и она медленно тронулась с места и покатила. Она спокойненько проехала под шлагбаумом, едва не наткнулась на колеса, повернула, чтобы миновать их — она умела преодолевать препятствия. Колеса тем временем ушли, тележка снова повернула и въехала в подвагонное пространство движущегося поезда. Друзья ахнули. Они думали, что тележка может поехать вдоль всего поезда — и это было бы не страшно, — но такого они не ожидали. Тузовский отскочил на метр — чтобы тележка не остановилась на рельсах, — а Куров, пригнувшись, рванулся вперед, схватил тележку за ось и выдернул ее из-под вагона. Двигаясь медленно, она, конечно, не успела бы выехать сама. Анализатор запахов и усилитель упали. Но опасность им не угрожала — они очутились между рельсов.
— Снова паять придется, — сказал тихо Куров. Тузовский подошел, встал рядом. Теперь уже не приходилось бояться, что тележка откатится.
Поезд прошел. Куров подобрал два упавших прибора, оглядел их. Как будто бы ничего не повредилось. Он поставил их на платформу совсем по-другому, чем они стояли, кое-как, лишь бы довезти обратно.
— Сынки, сынки… — бормотала старуха. Она все еще была здесь. — Да как же благодарить-то вас!
— Веревка есть? — спросил Куров.
Порывшись в мешке, старуха достала веревку. Куров привязал ее к тележке. Вдвоем они взялись за веревку и поехали обратно в институт. Старуха еще немного попричитала и исчезла.
Теперь на шоссе уже появились машины, шли пешеходы, но никто не обращал на них внимания. Идут ребята, везут тележку с приборами — что здесь особенного. Наверное, за оградой — институт. Тележка, правда, какая-то желтая, странная — но, может, у них инструкция такая.
Молча дошли они до института, молча завели тележку в сарай. Можно было бы срочно припаять порванные контакты, закрасить царапины и хоть завтра все испытывать вновь. Но что-то изменилось в их оценке своего успеха — с того самого момента, когда они увидели, как медленно и неотвратимо тележка катится под колеса.
Они прошли к тому самому месту, где сидели когда-то, ища идею, и снова расположились, как тогда: Куров на траве, лицом вверх; Тузовский — между корнями деревьев.
— Радость и печаль ходят рядом, — сказал Тузовский. — Какой-то жизненный механизм сработал четко — и триумф обернулся поражением. Чего-то мы недодумали, недоглядели.
— И откуда эта старуха выскочила?.. — Куров перевернулся на живот, положил подбородок на скрещенные руки.
— Хорошо, что выскочила. Тут произошла как бы двойная проверка: человека — на приспособленность к машине, и машины — на приспособленность к человеку.
— Ну?
— И оба не выдержали. — Тузовский замолчал.
Уже показались первые люди — те, кому по долгу службы надлежит приходить раньше других. Дворник скашивал метлой пыль с асфальта, уборщица обрушивала водопады с крыльца. Мир растормаживался, набирая потихоньку разгон на весь день.
— Люди-то здесь при чем? — спросил Куров.
— Ну как же. Мы снабдили свою машину слишком большой свободой поведения. А это значит, что она никогда не должна попадать в такие положения, которые могут привести ее к гибели. Это возможно в раз навсегда заданной обстановке. Но мы-то ничего подобного гарантировать не в состоянии. Человек- существо эмоциональное, способное на самые неожиданные поступки. Потому мы и бросились спасать старуху. А машина-то такое благородство оценить не может. У нее интеллект муравья. Следуй за мной — вот и все голоса внешнего мира, которые до нее доходят. Ну, еще память о некоторых ситуациях, которая только вредна. Потому она и бросилась под колеса. Нет, мы явно не подходим для таких машин. Нам пока годится только грузовик, полностью зависящий от нашей воли. Но он нас не устраивает, он слишком “глуп”. Или…
— Или?
— Или машина с начатками эмоций. Чтобы она хоть боялась лезть туда, куда лезть не нужно.
— Ясно, — сказал Куров. — Машина с психикой. Никуда от нее не денешься. Не знаешь, у нас нет еще такой лаборатории?
— Какой?
— Которая бы разрабатывала проблему души для машин.
— По-моему, нет.
— Надо будет поставить вопрос… Но, — Куров поднялся и хлопнул Тузовского по плечу, — не огорчайся. Мы же с тобой сумели сделать анализатор запаха — впервые, ты понимаешь, впервые…
— А машину создать не смогли, — сказал Тузовский.
Я встретил во дворе редакции Веру Ивановну Майорову, с которой познакомился в те годы, когда она еще была студенткой факультета журналистики Московского университета. Окончив с отличием, она работала репортером в газете, потом писала очерки о замечательных людях науки и труда, ездила специальным корреспондентом для разбора на месте писем и заявлений читателей. Каждая статья подтверждала ее умение выяснять и анализировать сложнейшие истории в различных областях нашей жизни.
По моим подсчетам Вере Ивановне было тридцать с небольшим, но выглядела она моложе: сверкали ее зеленоватые глаза, та же лукавая улыбка выступала на губах и образовывала на щеках задорные ямочки.
Мы присели на скамейку, где под ее деревянной спинкой, в ложбинке, лежал снег, а вокруг тополя простирали к небу черные ветви.
Вера Ивановна сказала мне, что ее назначили заведующей отделом писем, и спросила, зачем я пожаловал в редакцию. Я объяснил, что решил было написать повесть по уже готовому сюжету, но он мне разонравился. Просматривая свои записные книжки, дневники, я ничего не нашел. Что делать? Я ходил по городу с красной повязкой дружинника на рукаве, работал общественным участковым уполномоченным. Словом, наблюдал житейские трагедии и комедии, но все это было обыденно. Вот я и вспомнил, что когда-то она, Вера Ивановна, дала мне прочесть захватывающее письмо одного читателя газеты…
— Короче говоря, пришла минута, и вам понадобилась Вера Ивановна? — засмеялась она.
И стала рассказывать мне краткое содержание, по ее мнению, самых интересных, недавно поступивших в редакцию писем. Увы! Это были все те же примелькавшиеся в газетах сообщения о построенной неизвестно на какие средства собственной даче, о ловко скрытых хищениях и растратах государственных денег, о мелких и крупных взяточниках. Наконец, исчерпав весь свой запас, она взялась было за ручку своего желтого портфельчика. И вдруг хлопнула по нему рукой:
— Совсем забыла! Есть письмо, но придется самому поработать в моем отделе.
— Согласен!
— Сперва я должна вам открыть страшную тайну, — продолжала она. — Ага! Заинтриговала?.. У меня есть знакомый архитектор — Георгий Георгиевич Савватеев. Помимо всех его прекрасных качеств, он чудак: коллекционирует скрипки!
— Почему чудак? Я знаю многих почтенных людей, которые собирают марки, старинные деньги, медали, игрушки, этикетки папиросных и спичечных коробок, конфетные обертки, даже балетные туфли примадонн…
— Понимаю, почему вы защищаете Савватеева. Вы сами любитель скрипки!
Вера Ивановна рассказала, что Георгий Георгиевич привел к ней старого скрипичного мастера. Тот долго просил все держать в секрете, а потом передал ей письмо. Пока она раскрывала свой желтый портфельчик и вынимала лист бумаги, я спросил ее, как фамилия мастера. Узнав, что это Андрей Яковлевич Золотницкий, я сказал, что собираюсь написать с старике очерк, бывал у него в мастерской и дома и даже знаком с его сыном-скрипачом и снохой Любовью Николаевной или, как все ее зовут, Любой.
— Вот уж верно: на ловца и зверь бежит! — воскликнула Вера Ивановна и дала мне письмо скрипичного мастера, который работал в существующей при театре оперы и балета мастерской по реставрации смычковых инструментов.
“Обращаюсь к вам, тов. редактор, — писал он, — с просьбой спасти от взлома несгораемый шкаф фирмы “Меллер и Кº”, находящийся в мастерской, которая на ночь запирается на висячий замок и до открытия охраняется сторожем. Несмотря на это, сегодня, по приходе на службу, мною замечено, что кто-то пытался вскрыть шкаф. На это указывают царапины от неизвестного орудия около замка и явственные следы пальцев. Достойно удивления исчезновение царапин и следов спустя несколько часов после того, как я их заметил.
В шкафу хранятся плоды всей моей жизни, а именно: расчеты для разных частей скрипки; составы лаков, грунтов, проверенные на опыте; записи о разных операциях и сроках их, вносимые мной в книгу в течение более сорокалетней работы. Вы, тов. редактор, можете усомниться в ценности моих трудов, — поэтому прилагаю справки от консерватории и театра, в котором служу более четверти века”.
Прочитав письмо, я взглянул на Веру Ивановну. Она улыбалась. Очевидно, у меня был озадаченный вид.
— Все очень неясно! — признался я. — Были следы, нет следов! Может быть, уборщица вытирала шкаф около замка тряпкой или чистила каким-нибудь порошком и поцарапала. Когда мастер заметил, она поспешила затереть царапины.
— Это могло быть, — согласилась Вера Ивановна. — Но, по-моему, если кто и пытался взломать шкаф, то это сделал человек, хорошо знающий, что там хранится.
— Зачем же тому, кто работает с Золотницким, взламывать шкаф? Такой человек может подсмотреть расчеты, измерить готовые струнные инструменты, отлить лак и произвести химический анализ. Нет, в шкаф пытался проникнуть тот, кто не работает в мастерской. Он действовал сам или через подставное лицо! Вы, Вера Ивановна, говорили с этим мастером?
— Я только согласилась принять письмо. Золотницкий взял с меня честное слово, что я не передам его бумагу в уголовный розыск, поблагодарил и ушел.
— Почему же он не хочет, чтобы вы переслали письмо в уголовный розыск? — спросил я.
— Савватеев говорил, что скоро конкурс смычковых инструментов, а отец и сын готовят по скрипке. Вот старик и подозревает, что его наследник заинтересовался несгораемым шкафом.
— Вот это да!.. — удивился я. — Но ведь уголовный розыск во всем этом отлично разберется!
— Допустим! А что дальше? Если скрипач пытался вскрыть шкаф, то, в девяноста случаях из ста, он снова это сделает. Оперативные работники возьмут его с поличным. Дело пойдет в народный суд, сына Золотницкого приговорят, наверно, к шести годам лишения свободы, столько же лет получат его соучастники или соучастник. — Вера Ивановна вздохнула и спросила: — Как вы думаете, отразится это трагическое событие на скрипичном мастере?
— Обязательно.
— Зачем же травмировать старика? Савватеев мне объяснил, что этот мастер несколько лет назад сделал скрипку, которую назвал в честь своей покойной жены “Анна”, и получил на конкурсе смычковых инструментов вторую премию. Теперь к новому конкурсу он заканчивает скрипку “Жаворонок” и, вероятно, добьется первой премии.
— О “Жаворонке” мне известно! — начал я. — Только…
— Но главное, — перебила меня Вера Ивановна, — старик уже много лет трудится над необыкновенной скрипкой, которая, как говорит коллекционер, — а он в этом отлично разбирается! — затмит все скрипки, сделанные до нее, в том числе даже самого Страдивариуса! Об этом Савватеев напечатал в журнале “Советская музыка” статью с фотографиями, и вы можете ее прочесть!
— Статейку прочту, но о такой скрипке слышу первый раз. Вообще-то старик скрытный… А что вы думаете предпринять?
— Я хочу узнать: действительно ли была попытка вскрыть несгораемый шкаф? А потом выяснить, какое отношение к этому имеет скрипач Михаил Золотницкий?
— Трудная задача! Хотя вам и карты в руки!
— Мне? — переспросила Вера Ивановна. — Вы не можете себе представить, сколько писем ежедневно получает наша редакция. И на каждое надо написать вразумительный ответ, послать на место корреспондента, иногда самой выехать.
— Вы сказали, архитектор Савватеев в хороших отношениях со стариком. Пусть он отправится к нему и осмотрит несгораемый шкаф!
— Да что вы! — воскликнула Вера Ивановна и замахала руками. — Он работает над проектом республиканского значения. Наверно, когда погружается в свои размышления или чертежи, его самого можно украсть! Нет, я хочу, чтоб в мастерской побывали вы!
— Я?!
В это время в уголке двора на покрытую снегом рябину уселись посвистывающие снегири и стали клевать мороженые ягоды. За каменным забором раздалось гудение трамвая, птицы затаились, и красные их грудки лежали на снегу, точно румяные яблоки на белом блюде…
Я отлично понимал, что мои действия отнюдь не кончатся тогда, когда выполню поручение Веры Ивановны. Нет, за всем этим вырисовывалась так называемая “командировка по просьбе читателя”, а точнее, настоящий поиск по письму скрипичного мастера. Но Вера Ивановна не принимала во внимание самого простого: если пишешь повесть, беря в основу законченное судом дело, можешь обдумывать каждый ход следователя хоть месяц, хоть год. А когда будешь вести поиски сам, на обдумывание, как в шахматном турнире, будет отведено ограниченное время. Просрочишь — попадешь в цейтнот, скомкаешь работу, а это — верный провал. Да еще сколько невинных людей может пострадать!
— Думаете? — прервала Вера Ивановна молчание.
— Думаю, — ответил я. — Ведя поиски по делу скрипичного мастера, я буду походить на человека, который строит ворота, еще не возведя дома!
— Оставим философию! — предложила она. — Вспомните о деле инженера-химика Рубинова, у которого украли его рукопись. Вы рассказывали, что начальник уголовного розыска комиссар Кудеяров попросил вас помочь инженеру. Ведь именно вы нашли вора и рукопись заявителя.
Вера Ивановна попала мне не в бровь, а в глаз…
— Вы не замечаете, — продолжала она после минутного раздумья, — что раньше у вас был азарт к распутыванию всяких загадочных случаев. Теперь же…
— Вера Ивановна! — воскликнул я с упреком. — Разве это загадочный случай? Кошачьи царапины на дверце несгораемого шкафа. Да это же пустяк!
— Тем более! Вы его быстро и легко распутаете, что и требовалось доказать!
— Да вы поймите! Я с самого начала заявил, что пришел за значительным сюжетом. Ну, за таким, из-за которого стоит и голову поломать, и над бумагой покорпеть, и отнять время у читателей!
— У меня в отделе много опытных журналистов. Есть бывшие адвокаты, следователи, прокурор. Вы, наверно, читали, какие головоломки они решают? Но я предлагаю по следам этого письма пойти вам и, в конце концов, доказать, что вы умеете вести разведку.
— Это что же — экзамен?
— На аттестат зрелости, если угодно.
— Ого! — воскликнул я и с досадой продолжал: — Вы думаете, легко работать, когда мастер Золотницкий будет молчать, боясь выдать свои секреты? Его сын — скрипач, свидетели — мастера, коллекционеры, вроде Савватеева, поступят так же. Пока добьешься чего-нибудь, ухлопаешь уйму времени, а тут нужна скорая, оперативная помощь. И вообще, вообще…
— Ага! Не договариваете? Хорошо, сделаю это за вас. Итак, по-вашему, в несгораемый шкаф лез чужой человек. А что произойдет дальше? В первый раз у него ничего не вышло. Во второй он выберет время, когда старик будет в мастерской один, пригрозит ему даже не пистолетом, а финкой, и тот сам отопрет шкаф и своими руками отдаст все секреты и ценности. А не отдаст, удар ножа, и конец! Я хочу сказать, что дело может обернуться во много раз серьезней, чем это кажется!
— На меня ляжет такая ответственность!.. — начал было я.
— Однако еще в позапрошлом году вы говорили, что ездили с работниками уголовного розыска на очень опасные операции! — прервала меня Вера Ивановна, и в ее тоне я уловил ехидные нотки. — Да! А как вы познакомились с Золотницкими?
— Ну вот! Я же работаю общественным участковым уполномоченным. Дом, в котором живут Золотницкие, находится на моей территории.
Сказав это, я спохватился, что попал как кур во щи: именно я должен опекать семью Золотницких!
— Ладно! — воскликнул я. — Постараюсь разобраться в письме скрипичного мастера.
— А мы вам поможем! — поднялась она со скамейки. — Вы сделаете большое доброе дело, дорогой мой разведчик. Да, кстати! Недавно Михаил Золотницкий прислал в редакцию по почте свою статью. Она нам не подходит! Прочтите ее. — Она дала мне рукопись скрипача. — Вам будет легче разговаривать с ним и с его отцом.
Вера Ивановна пожала мне руку и пошла, помахивая своим желтым портфельчиком. Я смотрел ей вслед и думал — вот сейчас идет и торжествует: “Здорово подковала голубчика!”
Высокая, худая, с подстриженными черными волосами, дымящая папироской, секретарь-машинистка отдела писем Алла встретила меня неожиданным сочным басом: “Нашего полку прибыло!” Не выпуская папироску изо рта, она быстро напечатала удостоверение о том, что редакция поручает мне написать очерк о скрипичном мастере Андрее Яковлевиче Золотницком.
Пока она носила бумагу на подпись, в комнату заходили сотрудники, спрашивали Аллу и оставались ее ждать. Каких только названий ближних и дальних городов, крупных и маленьких учреждений я не услыхал! И во все эти путешествия и поиски влекли журналистов письма читателей.
Я вынул из кармана рукопись скрипача Михаила Золотницкого и прочитал ее. Музыкант пытался раскрыть секрет, которым, по общему мнению, в шестнадцатом — семнадцатом веках владели кремонские мастера смычковых инструментов. Между прочим, автор сожалел, что сыновья Антонио Страдивари не сохранили секретов отца: Паоло был торговцем, Джузеппе — монахом, Франческо и Омобоно, хотя и работали в мастерской, были бездарными. К тому же Страдивари не раз замечал, что Франческо роется в его записях, стараясь раскрыть секреты мастерства.
Какое совпадение! Об этом писал человек, которого отец заподозрил в том же, в чем живший три века назад великий итальянец своего отпрыска…
Крупные хлопья снега опускались на мои плечи, на грудь. Улицы были украшены нашими и иностранными флагами. Вот проехал автомобиль с пионерами, промчалась правительственная машина: в столице ждали приезда зарубежных друзей…
В проходной будке театра я предъявил дежурной свой документ и, получив пропуск, зашагал двором к четырехэтажному флигелю. Я шел по длинному коридору мимо прислоненных к стенкам, пахнущих свежими красками декораций и бутафорских предметов. Всюду сновали люди в синих халатах со всевозможными инструментами в руках. Это были театральные рабочие и киноработники: еще вчера в театре начались съемки “Евгения Онегина”. Я пробился на лестничную площадку, оттуда подъемная машина доставила меня на третий этаж, и, пройдя метра два, осторожно открыл дверь в скрипичную мастерскую.
Скрипичный мастер Золотницкий был на месте. Поздоровавшись с ним, я спросил, как его здоровье, — он пожаловался на сердце. Я показал старику выданное редакцией удостоверение и объяснил, что чем подробней он расскажет мне о своей работе, тем лучше выйдет очерк. Мастер надел очки в золотой оправе и долго читал мой документ.
— Да, лечу больные скрипки, — проговорил он тихо. — Вдохнешь жизнь в такую загорелую дочку, — продолжал старик, беря в руки потрескавшуюся, с отставшей декой скрипку, — и сердце радуется! Словно я доктор, спас от смерти ребенка!
Андрей Яковлевич пошел в подсобную комнату, закрыл за собой дверь. Я оглядел мастерскую: два окна с порыжевшими шторами, в простенке высокий столик, на нем электрическая плитка с маленькой кастрюлькой, где, как я узнал потом, варят осетровый клей. Справа и слева, ближе к окнам, — два шкафа с раздвигавшимися стеклянными дверцами, за ними восстановленные скрипки и альты. На стенах, на особых крючках, — виолончели, похожие на раздувшиеся от спеси скрипки, а под ними могучий богатырь — контрабас.
Над дверью — стенные часы, наискосок от них — на полке — камертон с резонансным ящиком и молоточек, а от него тянется к столу мастера проволока. Параллельно окнам, от одной стены к другой, — рабочие столы, на них, в деревянных ящичках, — набор рубаночков, циклей, стамесок, напильников; пузырьки с красками и лаками. На одном столе — металлическая струбцина, служащая для зажима различных частей смычкового инструмента, на другом — в деревянных “барашках”, словно больная во время операции, — виолончель с открытым нутром…
Золотницкий принес белую верхнюю деку, сел на свое место и вставил ее в струбцину. Дернув за проволоку и этим приводя в действие камертон, старик, водя смычком по краю деки и извлекая звук, настраивал ее на “ля”.
Свет висящей лампочки ярко освещал мастера — его спокойное лицо, поредевшие волосы, залегшие на лбу морщины, черные с сединой брови, худую жилистую шею. Он казался старше своих шестидесяти лет.
— Ведь у вас есть ученики? — спросил я.
— Да, шестнадцать человек!
— Где же они?
— Сегодня пошли в Кино повторного фильма. Там идет “Петербургская ночь”. Хотят посмотреть скрипача.
Входя в роль, я оглядел мастерскую и сказал, что для стольких людей комната маловата.
— Другой раз повернуться негде, — согласился мастер. — Заказчики приходят, любители скрипок заглядывают. Знаете архитектора Савватеева? Частый посетитель! А то еще кинорежиссер Разумов…
Я обратил внимание Андрея Яковлевича на то, что в шкафах находится много ценных смычковых инструментов, а дверцы не запираются. Он стал подробно описывать, как охраняется мастерская.
— И ни разу ничего не случилось? — спросил я.
— Пока бог миловал!
Я понял, что он хочет скрыть попытку взломать несгораемый шкаф, и, чтобы не возбудить подозрения, начал говорить об основоположнике советской школы скрипичных мастеров Витачеке.
— Он создавал скрипку, пользуясь научными методами, — сказал я.
— Умница! — поддержал меня мастер. — Въедливый! И ба-альших способностей!
— А Подгорный? — продолжал я. — Мне приходилось видеть альты его собственного стиля. — Тут я решил сделать психологическую разведку. — У Подгорного осталось много рукописей. Он раскрывает в них все свои производственные секреты…
Андрей Яковлевич метнул на меня испытующий взгляд, кашлянул, перевел глаза на деку и как ни в чем не бывало опять склонился над ней. Потом, не поднимая головы, елейным голосом спросил:
— Вы и Фролова изволите знать?
— Да, бывал у него и у Морозова. В Государственной коллекции немало их инструментов! Настоящие художники!
Тут Золотницкий вскочил с табурета и стукнул кулаком по столу, воскликнув:
— Художники божьей милостью! А сколько таких было? Сколько осталось? — Он выбежал на середину комнаты, выдвинул ящик стола, схватил книжечку в серой обложке. — Вот, — поспешно листал он каталог Государственной коллекции смычковых инструментов, — посчитайте, как много итальянцев, как мало нас!
Слушая его взволнованную речь и глядя на порывистые движения, я понял: если такой человек вспылит, быть грозе!
— Скажите, уважаемый, — проговорил Андрей Яковлевич, стремительно опускаясь передо мной на стул и поджав под себя ногу, — кто, когда и где рассказал народу о наших успехах? О наших неудачах? Кто заявил, что мы, мастера, уходим, а заменить нас некому? — Он развел руками. — Некому-с!
— Об этом пишут в своих статьях наши современники!
— Пишут? Я покажу, что они пишут! — воскликнул мастер, и — откуда что взялось! — вскочил на ноги, стремглав понесся в подсобную комнату, и, выскочив за порог, закрыл за собой дверь.
За ней слышались гулкие шаги по каменному полу, шуршание бумаг, бормотание. Я подумал, что самое главное — оградить старика от волнения, а тут с первых же шагов, правда неумышленно, взбудоражил его. Я постучал в дверь подсобной комнаты, услыхал возглас: “Шагай!” — и вошел. Раскрыв на порыжевшем диванчике папку, Андрей Яковлевич, низко склонившись, перебирал журналы, газеты и вырезки из них.
— Ума не приложу, — сказал он, — куда девалась статья!
— Да вы не беспокойтесь! — проговорил я мягко. — Не последний раз прихожу, найдете и покажете.
— Нет, все переворошу, а найду, — сказал он и, взяв папку, отправился в мастерскую.
Я попросил у него разрешения сфотографировать подсобную комнату и его самого. Он молча кивнул головой и, пока на своем рабочем столе разыскивал в папке статью, я, достав лупу, тщательно осмотрел замок несгораемого шкафа. Я обнаружил над замком короткие глубокие царапины, следы свежего красного лака и сдвинул круглую металлическую, закрывающую отверстие замка крышечку, — она туго ходила.
С помощью вспыхнувшей магниевой пыхалки я сфотографировал крупным планом несгораемый шкаф и его замок. Потом вышел из комнаты, с разных точек снял входную дверь, мастерскую и копающегося в бумагах старика.
Делая все это, я думал, что Золотницкий написал в своем письме правду о царапинах и о лаке. Но мне казалось смешной попытка вскрыть несгораемый шкаф каким-то допотопным инструментом. Взломщики, или, как их называют, “медвежатники”, действуют куда хитроумней: еще в царское время известный в уголовном мире Паршин вскрывал несгораемые шкафы, как коробки шпрот, особым громоздким орудием и не оставлял после себя никаких следов. Его считают последним “медвежатником”, и в самом деле, после нэпа эта воровская специальность у нас исчезла: народ держит деньги в сберегательных кассах, в банках, а в учреждениях несгораемые шкафы охраняются сторожами или сигнализацией.
— Хоть зарежь, не найду! — воскликнул мастер, прерывая мои размышления. — Недавно же давал статью Савватееву… — Вдруг он хлопнул себя рукой по лбу. — Дубовая башка! Да ведь я спрятал ее в зеленую папку! — и быстро пошел в подсобную комнату.
Я услыхал звяканье ключей, похожий на всхлипывание звук открываемой дверцы несгораемого шкафа и снова шелест раскрываемых газет, пришептывание…
Вдруг раскрылась входная дверь, и вошла принесшая мастеру обед его сноха Люба. Розовая, со слегка заиндевевшими бровями, в светло-серой мерлушковой шапочке, она поздоровалась со мной и спросила, где Андрей Яковлевич. Мы вошли в подсобную комнату: старик сидел на диванчике, откинувшись на спинку и закрыв глаза.
— Вам плохо? — встревожилась Люба.
— Нет! — ответил он, медленно раскрывая глаза. — Устал.
— Может быть, отвезти вас домой?
— Не надо, Любаша! — сказал мастер. — Сейчас пройдет. Я ведь за целый день выпил стакан чаю с бубликом.
— Как же вы так? Помните, доктор говорил: вам надо есть понемногу, но часто. А вы?
— Работа, Любаша, работа!
— Вы всегда отвечаете одно и то же. Ну, куда это годится! — воскликнула она. — Я привезла вам обед. А где Михаил?
— У него оркестр репетирует с гастролером. — Старик достал из судка пирожок с мясом и принялся его с аппетитом есть.
Мы вышли в мастерскую. Люба шепотом объяснила, что после долгой работы над приготовляемой к конкурсу скрипкой Андрей Яковлевич стал себя плохо чувствовать и у него бывают приступы стенокардии. Я хотел уйти, но Люба сделала знак, чтоб я подождал, приложила руки к нижнему судку и с досадой сказала:
— Ну вот, суп остыл!
— Что же вы хотите? На дворе крещенские морозы!
— Пока на электрической плитке разогреешь… — начала было она, но старик услыхал ее слова, и до нас донесся его голос:
— Я сам, сам! Поезжай домой, а то Вовка без тебя плохо ест!
— Ох уж мне эти деды и бабки! — проговорила Люба, улыбаясь. — Только что на внука богу не молятся! — и опять шепотом сказала мне: — Не уходите!
Она кивнула головой и легкой походкой вышла из мастерской, оставив после себя запах черемухи.
Золотницкий появился из подсобной комнаты с газетой в руках:
— Вы спрашивали, что я скажу о нынешних статьях?
Все это напоминало кинематограф: на самом захватывающем месте оборвалась пленка, экран посветлел, в зале зажгли электрические люстры. Потом механик склеил ленту, выключил свет, и картина началась с того места, на котором остановилась.
“Секрет кремонских скрипок”, — прочитал старик заглавие заметки и продолжал: “Ученый Дитмар пришел к выводу, что необычайные свойства скрипок, альтов и виолончелей, сделанных старыми итальянскими мастерами, полностью зависят от лака, которым покрыты”…
Мастер вздохнул, опустил газету и заявил:
— Лак никакого влияния на скрипку не оказывает. Если хотите знать, всего чище, ясней, сильней звучит белая скрипка! — Он открыл стеклянную дверцу шкафа и взял незагрунтованную, непокрытую краской и лаком скрипку, на которой уже были натянуты струны. — Вот-с! Я сушил ее года два, а перед отделкой пробую звук.
Он сыграл несколько гамм. В самом деле, звук был сочный, бархатистый, превосходного тембра.
— Мой “Соловушко”! — Старик поцеловал скрипку.
— А для чего ее покрывают лаком? — спросил я.
— Для того, чтоб она выглядела красавицей, чтоб пот от рук скрипача, изменение температуры и влажности воздуха не повредили дерево. Ведь играют на скрипке в помещении и на улице, а несут ее в мороз, и в жару, и в дождь! Еще мой учитель Кузьма Порфирьевич Мефодьев обращал внимание не на лак, а на грунт!
— Значит, вы считаете, что секрет высокого качества кремонских скрипок в особом грунте?
— Сохрани бог! Секретов у итальянцев нет! — Он поднял обе руки вверх, словно защищаясь от меня. — И у нас нет!
“Ах ты жох! — мысленно обругал я его. — Секретов нет, а что ты прячешь под замком в несгораемом шкафу?” Но вслух вежливо спросил:
— Вы же сами сказали, что вот грунт…
— Грунт нужен для того, чтобы лак не проник в дерево неравномерно. Не проник! — воскликнул он. — Теперь мы знаем, что Страдивари грунтовал скрипку снаружи и изнутри смесью пчелиного воска и клея, которые растворял в вареной олифе.
Я добрался до того вопроса, к какому стремился:
— Вы читали статью вашего сына о грунте?
Мастер широко раскрыл глаза, встал со стула, придерживая сползающие с носа очки.
— Так-с! — сказал он тихо, а мне почудилось, что старик закричал. — Другим статейку о грунте показал, а меня, отца, не удостоил. Секрет-с! — И он желчно засмеялся. — Ах, Антонио! — почти шепотом произнес он. — Ах, Страдивари! Мой Михайло еще почище твоего оболтуса Франческо!
Ох и лис! Да разве Михаил Золотницкий, мечтающий о современной идеальной скрипке, чем-нибудь похож на бездарного наследника великого итальянца! Нет, на этот раз я не упущу вас, Андрей Яковлевич!
— Мы, кажется, говорили о статье вашего сына?
— Да, да! — зачастил мастер. — Что ему отец? Наплевать на него с высокой горы! — Он погрозил пальцем. — Отец все видит, да не скоро скажет! Мелко плаваешь, Михайло Андреевич!
— Что плохого вам сделал сын? — спросил я, глядя ему в глаза.
— Что-с? — спросил мастер и увильнул от ответа. — А то-с! Подойдя к принесенному Любой обеду, он развязал салфетку. Потом взял судки, открыл верхний, и по комнате разнесся аппетитный запах.
— Расстаралась Любаша! — сказал Андрей Яковлевич. — Милости прошу к нашему шалашу, — предложил он и поставил на электрическую плитку судок с супом.
Я хотел отказаться, но потом передумал: сейчас мастер будет есть, говорить не сможет, — и я сумею рассказать ему о статье его сына. Он наверняка выскажет свое мнение, и я узнаю то, для чего, собственно, пришел!
Я позволил Андрею Яковлевичу усадить меня за стол…
Я сказал, что статья его сына прелюбопытная. Мастер, набив полный рот, что-то промычал в ответ, но я уже был хозяином положения. В чем суть дела? Он, Михаил, доказывает, что есть скрипки Страдивари, где от времени почти сошел весь лак, а они по-прежнему звучат восхитительно. Однако, если снять ножом немного грунта, звук ухудшится. Музыкант, как и он, Андрей Яковлевич, объясняет, что именно грунт — это предохранитель скрипки от всех напастей и состоит он из соединенного с разными смолами пчелиного воска. При этих словах мастер стал поспешно жевать пищу, чтоб ответить мне, но я спросил, знаком ли он с техникой восковой живописи, или энкаустикой? Видя, что он, отрицая, качает головой, я объяснил, что анализ краски древних египетских фасадов показал, что входящий в нее пчелиный, особым способом обработанный, как его называют, пунический воск за пять тысячелетий не растворился, не высох, не окислился и вообще никак не изменился от солнца, ветра и дождей. Естественно, что пропитанные этим воском деки скрипки никогда не потеряют в весе, а именно от этого зависят точно установленная высота звука и характер его тембра. Но, продолжал я, воск еще придает краске и лаку необычайную свежесть и жизненность. В местах погребения египтян были обнаружены портреты: словно века их не коснулись, — люди, как живые!
Наконец Андрей Яковлевич вытер губы салфеткой и сказал:
— Мой сын перво-наперво скрипач, а у скрипача мозги, вроде стрелки испорченного компаса, повернуты в одну сторону: на старинную итальянскую скрипку. Заметьте, на старую, обыгранную, где и лачок местами сошел и трещинки имеются, конечно, подклеенные и закрашенные. Вообще заметны следы нашей работки! — Тут Золотницкий поставил передо мной тарелку с телячьей котлетой с ровненьким, оранжевого оттенка соленым огурцом и продолжал: — Ведомо ли вам, уважаемый, что ради этого некоторые, прости господи, знатоки-скрипачи разбивали свой инструмент, а потом приходили в мастерскую и просили его починить? — Мой собеседник взметнул над головой правую руку с поднятым указательным пальцем. — И вот фортуна! Нашли скрипку Страдивари, которую он сделал в тысяча восемьсот шестнадцатом году. Ни царапинки, ни пятнышка! Знаменитые скрипачи опробовали ее, и она, новая, звучала лучше, чем его же старые! Кажется, все понятно? А какой толк, спрашивается? Ни-ка-ко-го! Подавай опять залатанных итальянцев, а советский мастер не делай новых, а потроши старые, чини, заклеивай! — Андрей Яковлевич устремился в угол, хватил кулаком по шкафу, и гул пошел по комнате. — Мой отец тридцать лет гнул хребет у хозяев на фабрике. Я — рабочий человек чуть ли не с двенадцати лет! — Он протянул руки с широкими оранжевыми от краски и лака пальцами, с загрубелыми, мозолистыми от стамесок, от напильников ладонями. — Я делаю хорошую, полезную вещь, — хвали меня, благодари! Я делаю дрянь, — ругай, гони в шею! А скрипачи? Не успел получить путевку на гастроли, особенно за границу, так сейчас же подай ему из Государственной коллекции итальянскую скрипку!
Я было хотел ответить, что немало наших скрипачей играет на советских скрипках, и вдобавок на новых. Но тут Андрей Яковлевич, тяжело дыша и вытирая клетчатым платком на лбу пот, снял очки и опустился на стул.
— Да что я надрываю сердце! — сокрушался он, сгорбившись и расстегивая воротник. — Вон мой Михайло, свет Андреевич, получил от меня добрую скрипку. Нет, разонравилась! У отца не спросил, как, мол, быть? А раздобыл себе итальянца Маджини! — Старик наклонился ко мне и доверительно прошептал: — А Маджини-то у Михаилы фальшивый, провались я на этом месте!
Этому я охотно поверил: скрипки Маджини долгое время не были в ходу, а потом, когда знаменитый скрипач Шарль Огюст Берио стал играть на инструменте итальянца, на них поднялся спрос. Предприимчивые комиссионеры усиленно вклеивали в любую подержанную скрипку с двойным усом этикет Маджини…
Однако допустим, что Михаил Золотницкий разочаровался в инструментах отца и завел себе Маджини. Зачем же он, как заявил мастер, стремился узнать секреты отца? В это время Андрей Яковлевич, прижав ладони к щекам и медленно покачиваясь, говорил:
— Ах, какую новую скрипку сделал я для Михаилы! Четыре года корпел, перед второй лакировкой около двух лет сушил. Ну, думаю, расцелует меня сынок! А он и не стал дожидаться моего подарка. Ну ладно! — воскликнул мастер и хлопнул рукой по столу. — Моего “Жаворонка” отдаю на конкурс! Быть ему в Государственной коллекции! Пусть Михайло любуется да облизывается! А к моим секретам не подпущу!
— Три минуты назад вы заявили, что у вас никаких секретов нет!
— У каждого мастера есть свой подход к работе, и нечего его без спроса выуживать у отца! Хватит! Пусть ищет других учителей! — прошипел он, как рассерженный гусак. — Маджини! Маджини!
Стенные часы стали рассыпать по комнате серебряные монеты. Старик поглядел на циферблат и ахнул: стрелки показывали три четверти одиннадцатого.
— В десять я должен спать как сурок! — сказал он. — Заходите в другой раз! — Он протянул мне руку. — Прощения просим!..
Я проявил снимки, отпечатал их и поехал в редакцию газеты. Там по распоряжению ответственного секретаря Алла напечатала на машинке заявление в Научно-исследовательский институт милиции с просьбой произвести экспертизу фотографии несгораемого шкафа и его замка. На следующий день я уже знал, что царапины сделаны стамеской со сломанным правым уголком.
Я подумал: стамески есть у шестнадцати учеников и у самого мастера. Среди них нетрудно обнаружить несколько штук со сломанным уголком и выяснить, кто из их владельцев поцарапал шкаф. Но если бы один из учеников мастера или его сын двигали тугую крышечку замка, то они, заранее зная об ее свойстве, действовали бы пальцем, ключом, деревянной ручкой стамески. Значит, я прав: крышку пытался сдвинуть чужой человек, которому было неизвестно, что она туго ходит. Он мог схватить с любого рабочего стола стамеску и пустить ее в ход. В спешке стамеска сорвалась, и он поцарапал несгораемый шкаф над замком. В подсобной комнате маленькое окно, десятиваттная электрическая лампочка, поэтому сперва никто не заметил царапины. Когда же старик увидел их, стал волноваться, пошел к коменданту, — царапины затерли красным лаком. Кстати, бутылочка стоит на подоконнике. Сделали это ученики, понимающие, как вредно Андрею Яковлевичу нервничать.
Но кто этот чужой человек? Им может быть любой переступивший порог мастерской заказчик, а таких только за один месяц бывает двести-триста человек! Разумеется, я могу изучить близких людей мастера, его родных. Но разве я в состоянии сделать то же самое с таким количеством чужих?
Что же получилось? Вера Ивановна попросила меня узнать, есть ли царапины на дверце несгораемого шкафа, и не причастен ли к ним Михаил Золотницкий? А на самом деле она поставила передо мной трудную задачу: установить, затевается ли здесь преступление, какое, кем, когда, — и предохранить от него скрипичного мастера. Не случайно в Программе КПСС говорится: “…главное внимание должно быть направлено на предотвращение преступления”. Но тут для этого нужен отряд опытных сыщиков, а не один я, новичок!
Я поехал в редакцию. Алла сказала, что Вера Ивановна уехала в командировку и вряд ли вернется раньше чем через декаду. В эту минуту вошел посетитель, услышал наш разговор, назвал меня по фамилии и представился:
— Архитектор Савватеев! — и с улыбкой добавил: — Он же коллекционер скрипок Георгий Георгиевич.
Слегка наклонив голову набок, он пожал мне руку. Это был высокий худой человек, с острым, умным лицом, тронутыми сединой волосами и большими карими глазами, в зрачках которых кувыркались веселые чертенята. Он был одет в превосходно сшитый стального цвета костюм, из кармашка пиджака, словно ярко-зеленые листочки, выглядывали концы сложенного платочка, а складки брюк были так заутюжены, что напоминали ножи.
Мы вместе вышли из редакции.
— Я слышал, что вы изволили нанести визит Андрею Яковлевичу и остались недовольны, — заявил Савватеев. — У мастера была тяжелая жизнь, от этого у него жесткий характер и он нелюдим. У меня есть приятель кинорежиссер Роман Осипович Разумов. Он уже сделал несколько кинопортретов мастеров искусства, а недавно начал новую работу об Андрее Яковлевиче. Уговаривает его больше времени, чем снимает!
— Наверное, старик стесняется! — взял я под защиту Золотницкого.
— Нет! — воскликнул Георгий Георгиевич. — Ведь Разумов снимает его за работой. — Тут он сделал рукой знак, как бы прося не перебивать его. — Скрипичный мастер совмещает в своем лице архитектора и столяра, скульптора и акустика, конструктора и художника. Но из этого не следует, что он должен быть таким неприступным по отношению к людям, которые не хотят сделать ему ничего плохого!
— По-моему, у старика неуживчивый характер, — сказал я и объяснил, что хочу еще раз потолковать с ним и с его учениками.
Коллекционер сообщил, что мастер завтра, то есть в понедельник, отпускает их на экскурсию. Они должны побывать в музеях, усадьбах, домах, связанных с жизнью крупных композиторов и музыкантов.
Я понял: под благовидным предлогом Андрей Яковлевич удаляет своих учеников. Разве ему есть что скрывать? Архитектор объяснил, что каждый скрипичный мастер имеет немало производственных секретов. Я вспомнил, как Золотницкий сначала пытался уверить меня, что у него нет никаких секретов!
— Если так, попросите у него пузыречек с протравой или с лаком. Даст он вам — держите карман шире!
Тут Савватеев стал рассказывать о достоинствах скрипок Золотницкого: “Анны”, “Жаворонка” и особенно “Родины”.
— Этому инструменту суждено прозвучать на весь мир! — сказал он уверенно.
Я удивился, как можно судить о достоинствах “Родины”, когда она еще не готова. Архитектор усмехнулся:
— Я слышал “Анну”, конечно белую, в двух вариантах; “Жаворонка”, уже отделанного, в полном объеме. Белая “Родина” звучала передо мной в первом варианте. Второй вариант этой скрипки демонстрировал сын мастера Михаил. Были: я, Разумов, представитель журнала “Советская музыка”, который и заказал мне статью. Честно скажу: все считали, что скрипка закончена. Но Андрей Яковлевич не согласился с нами: в третий раз разобрал “Родину” и решил еще поработать над нижней декой.
— Почему только над нижней?
— Дом во многом зависит от фундамента. Скрипка от ее основы — нижней деки. Она делается из особого, так называемого фигурного клена, и таблички для нее можно сравнить по сложности с таблицей логарифмов!
— Что же это за таблички? — воскликнул я.
— Нижняя дека не имеет ни одного местечка, равного по толщине другому. Размер в миллиметрах этих толщинок играет огромную роль в добротности скрипки. Представьте себе, — Георгий Георгиевич вдруг остановился, — мастер составил новые таблички толщинок и, смотря на них, в третий раз снимает рубаночком стружку, может быть равную какой-нибудь доле миллиметра! Это сверхювелирная работа! — В голосе Савватеева прозвучало благоговение перед стариком мастером. — Короче говоря, Андрей Яковлевич вместе со своим сыном создадут скрипку, лучшую, чем Страдивари в расцвете своих творческих сил!..
Я было хотел спросить, почему над скрипкой нужна совместная работа отца и сына Золотницких, но Георгий Георгиевич начал прощаться. Я спросил его адрес и номер телефона.
— Вы собираетесь писать очерк о скрипичном мастере?
— Обязательно.
— В среду конкурс смычковых инструментов, — сказал он. — Я член жюри. — И, достав пригласительный билет, дал мне: — Очень советую послушать…
Он пожал мне руку и быстро зашагал по переулку. А я медленно шел, думая, что отнесу готовый очерк ответственному секретарю редакции и заявлю, что не намерен заниматься тем пустяковым делом, которое поручила мне Вера Ивановна…
За ночь декабрьская метель залепила снегом окна, витрины, тротуары. На улицах дворничихи, в белых фартуках, с бляхами на груди, орудовали скребками. На рынках торговали пахнущими оттаявшей смолой ярко-зелеными елками, в магазинах — разноцветными бусами для них, гирляндами лампочек, пластмассовыми игрушками, а также добродушными красноносыми дедами-морозами.
Я отправился в консерваторию на конкурс смычковых инструментов. В вестибюле, в окошке администратора, получил пропуск на два лица и пожалел, что никого не пригласил с собой. Вдруг заметил одиноко стоящую женщину в беличьей, голубоватого оттенка шубке. Она повернулась, и я узнал Любу, которая, выяснилось, ждала мужа, но он не появлялся.
Мы прошли в гудящий зал, и нам дали по анкетке для отметок качества того или иного инструмента. Я сел с Любой в двенадцатом ряду, неподалеку от покрытого сукном длинного стола членов жюри, — видных композиторов и музыкантов. Конечно, здесь находился Савватеев, который помахал мне рукой.
Теперь я хорошо разглядел Любу: это была очень красивая женщина лет тридцати двух, с большими синими глазами, с огненными волосами. На ней было черное шелковое с белыми цветами черемухи платье, и казалось, что они испускают робкий аромат.
Я перевел взгляд на эстраду, где с фронтона смотрел на нас увековеченный в барельефе основатель консерватории Николай Рубинштейн. На эстраде стояли высокие серые ширмы, а над ними, в глубине, закованные в тяжелый коричневый дуб, рвались ввысь матово-серебряные трубы органа.
Я заметил, что в уголке, перед эстрадой, лицом к ней, стоит мастер Золотницкий. К нему подошел контролер, что-то сказал, и он нехотя побрел на свое место.
— Андрей Яковлевич даже во сне видит первую премию! — шепнула мне Люба.
— А Михаил Андреевич?
— Это как раз тот солдат, который никогда не будет генералом…
Вот, легок на помине! В эту минуту скрипач подошел к седьмому ряду, увидел меня и Любу. Я сделал знак, предлагая поменяться местами, но он, отрицая, покачал головой.
Раздавшийся из-за ширмы голос объявил, что сейчас мы услышим скрипку работы Витачека. Это было показательно: образцом для конкурса был назван не инструмент прославленного кремонца, а советского мастера. По условиям конкурса, приглашенные скрипач, альтист, виолончелист и контрабасист исполняли, каждый в течение пяти минут, одни и те же произведения: сонату Баха — для того чтобы слышать, как звучат аккорды; вступление к “Концерту” Чайковского, в течение которого смычок заставляет петь одновременно все четыре струны; “Перпетуум мобиле” Новачека — пьесы, помогающей оценить, как инструмент отдает звук.
— Скрипка номер один!.. Альт номер шесть… Виолончель номер двенадцать!.. Контрабас номер два…
После этого скрытый музыкант начинал играть на том инструменте, чей номер установила комиссия, а порядок выступления достался по жребию. Не только члены жюри ставили отметки по пятнадцатибалльной системе, но и слушатели заполняли свои анкетки. В первом туре прошло около сотни инструментов, ко второму осталось восемнадцать.
Через два с половиной часа кончился второй тур, и объявили перерыв. Я пошел с Любой в фойе, мы встретились с Михаилом Золотницким, и он предложил отправиться в ресторан. Люба хотела пригласить Андрея Яковлевича, но он ушел еще до перерыва…
Я знал, что скрипачу тридцать пять лет, но его поседевшие волосы, лицо цвета пергамента с робким румянцем, привычка при ходьбе чуточку шаркать ногами и слегка горбиться старили его. К тому же он был близорук, при разговоре щурил глаза, то вынимал, одни очки, то доставал другие.
— Доктора прописывают одни очки для того, чтобы, надев их, читать, — говорил он. — Вторые — ходить по улице. Но когда и те и эти куда-то запропастятся, чтоб отыскать их, надо иметь в запасе третьи!
Скрипач смеялся громко, сочно, изредка вскидывая голову и обнажая под подбородком, с левой стороны, профессиональную розовую мозоль.
Пока мы ждали официантку. Люба пошла звонить по телефону-автомату. Михаил Андреевич сказал, что все-таки человеческое ухо не такой совершенный аппарат, чтобы сразу определить качество звучания большого числа смычковых инструментов. Вот, говорил он, на ленинградской фабрике музыкальных инструментов есть акустическая камера. С помощью ее показателей специалисты определяют не только качество скрипки, но и указывают, что в ней надо доделать.
Я сказал, что вряд ли найдется в мире прибор, способный заменить такое чуткое ухо, как, скажем, у Андрея Яковлевича. Мы перешли на разговор о мастере и, чувствуя, что музыкант с уважением отзывается о старике, я упрекнул его:
— Как же это вы отказались от отцовского подарка и взяли себе скрипку Маджини?
— Взял на время, — объяснил музыкант. — А старую отцовскую отдал в починку.
Понимая, что он говорит откровенно, я предложил:
— Давайте начистоту! Ведь война между вами идет из-за тех секретов, которые отец прячет в несгораемом шкафу?
— Пожалуй, да!
— А вы, Михаил Андреевич, убеждены, что секреты существуют на самом деле?
— Отец — человек способный и много лет работает над скрипкой.
— Может быть, все эти секреты вам известны, и вы зря мучаете себя и старика? Надо бы проверить!
— А как? Забраться в шкаф? — Я поморщился, но он истолковал это по-своему: — Раз добром не показывает, можно и не церемониться!..
Он что-то пробормотал, опустив ресницы, потом поднял их и взглянул на меня. Я увидел его горящие глаза, глаза честолюбивого человека: такой может пойти на многое, чтобы добиться своего!..
Мы вышли на морозную, сумеречную улицу, мимо нас, как в сиреневом тумане, плыли еще не освещенные троллейбусы, автобусы, их обгоняли автомобили разных марок и цветов. Они казались легкими, маленькими, словно съехавшими с витрины магазина игрушек, а пассажиры — сошедшими со страниц фантастических сказок людьми.
Это предновогоднее настроение усиливала мелодия, летевшая из радиорупоров со струн скрипки Страдивари: Давид Ойстрах с вдохновением играл концерт “Зима” из “Времен года” Антонио Вивальди.
— Ну что спешит! — услыхал я голос Любы и очнулся от своих мыслей. (Михаил Андреевич шагал далеко впереди). — Все думает: премия, премия!
Я воспользовался случаем:
— Для этого ему необходимо знать секреты отца!
— Вот-вот! — подхватила она. — Когда я сказала ему об этом, он закричал на меня. Теперь я молчу. Что ж! Я только слабая женщина!
— Вы о себе очень скромного мнения, — возразил я. — Неужели вы не пытались на правах родственницы повлиять на Андрея Яковлевича?
— Один раз хотела его усовестить, — он ни в какую!
— Но он же к вам хорошо относится.
— Ко мне — да!
— А к Михаилу Андреевичу?
— Как вам сказать? Помогал поступить в консерваторию, потом определиться в театральный оркестр.
— А делать скрипки?
— Учил. Давал прекрасное дерево. Но Михаил не особенно старался. Это он только к конкурсу занялся.
— Почему бы вам после конкурса снова не поговорить со свекром?
— Ничего не выйдет! Он запер свои сокровища в несгораемый шкаф и сторожит их, как дракон…
Мы вернулись в Консерваторию в тот момент, когда председатель жюри, держа в руках лист бумаги и напрягая голос, начал объявлять, кому присуждены премии. Каждый раз, когда он называл фамилию, награжденный выходил и под аплодисменты раскланивался. Первую премию за своего “Жаворонка” получил Андрей Яковлевич Золотницкий.
— Кто был прав? — сказал скрипач мне на ухо, едва мы выбрались на улицу. — Есть у отца секреты, и немалые!
В половине шестого я вошел в мастерскую, поздоровался с Андреем Яковлевичем и сел возле окна, в уголок. Оттуда я наблюдал, как, одетый в синий халат, он священнодействовал над скрипкой, напоминая доктора. Вот он поправляет на носу золотые очки и шевелит губами, как бы говоря: “А ну-ка, голубушка, повернитесь на бочок!” И действительно, ставит скрипку на ребро, постукивая по ней согнутым пальцем. Потом рассматривает через эфу этикетку и объясняет стоящему возле музыканту:
— Это одна из последних работ Александра Ивановича Лемана. Раза два побывала в мастерских. Стоит тех денег, которые просят!
Он отдает скрипку музыканту, и тот уходит. За банками с краской звонит телефонный аппарат, мастер берет трубку, разговаривает о какой-то виолончели и не советует ее покупать. В мастерскую приходит с квитанцией человек из театрального оркестра, и старик отдает починенный контрабас.
Я остаюсь с Золотницким наедине, он снимает очки и, вглядываясь в меня, спрашивает:
— Что я говорил, уважаемый? — и с торжественной ноткой в голосе заканчивает: — Мой “Жаворонок” — в Государственной коллекции!
Он выпрямляется, становясь выше ростом, ярко, как ночью у филина, горят его глаза, жесты делаются резче, угловатей.
— Есть еще порох в пороховницах, — произносит он с пафосом, шагает по мастерской, высоко вскидывая ноги, и под синим халатом обрисовываются острые колени. — Есть! — повторяет он грозно.
Я встаю и от души поздравляю его. Андрей Яковлевич сияет, говорит, что даже родной сын не удосужился это сделать. Я смотрю на стенные часы и напоминаю, что ему, мастеру, скоро принесут обед, а мне необходимо еще раз взглянуть на статью “Секрет кремонских скрипок”. Он объясняет, что сегодня, тридцатого декабря, Любаша не придет, она занята покупкой украшений для Вовкиной елки. Ему доставили обед из столовой театра, и он уже поел.
— Я бы уехал домой, — продолжал старик. — Одному в мастерской непривычно. Вон ученики письмо прислали, в Клину домик Чайковского осматривали. — И он кивнул головой на лежавший на рабочем столе распечатанный конверт.
— Я вас задерживаю, Андрей Яковлевич?
— Пустое! — отмахнулся он. — Сегодня мало народу приходило! Михайло утром забежал, спросил: где будем Новый год справлять? Потом днем пришел Разумов. Показывал ленту. Правильно ли снял, как я делаю обечайки. Забава!
— Трудное искусство!
— Каждому свое дорого. Так и Георгий Георгиевич сказал.
— Он вместе с кинорежиссером приходил?
— Нет! До вас минут за сорок ушел. Все спрашивал про моего “Жаворонка”. Какое дерево, какие толщинки, какой грунт, лак. И все записывает, записывает!
Старик вытащил из кармана связку ключей и собрался идти в подсобную комнату. Я спросил, почему он не приобретет несгораемый шкаф нового образца. Золотницкий стал расхваливать свой старый. Я рассказал, как в тридцатых годах воспитатель привел ко мне домой из тюрьмы профессионального вора, с которым мне хотелось потолковать в спокойной обстановке. Поведав о своих искусных грабежах, вор взял с моего письменного стола ручку и отломал половину пера. Вставляя оставшуюся часть в скважины замков книжного шкафа, гардероба, буфета, он быстро и легко их отпер. Потом, попросив кусок проволоки, вор согнул ее причудливым образом, всунул в замок несгораемого шкафа, открыл его и распахнул массивную дверцу. При этом, подлец, еще поклонился, как окончивший свое выступление артист.
— Какой фирмы был шкаф? — спросил мастер, облизывая пересохшие губы.
— “В.Меллера и К°”.
— Меллера? Озадачили вы меня, уважаемый!
— Отнесите ценные вещи и бумаги к Георгию Георгиевичу!
— У него своих хлопот полон рот.
— Ну, сдайте на хранение директору театра! Наверно, у него тоже есть шкаф!
— Эх! — воскликнул старик. — Как это раньше в голову не пришло? — И он пошел за газетой.
…Вдруг в подсобной комнате раздался крик. Я было бросился туда, но мастер выбежал из двери и прохрипел:
— Украли красный портфель!
— Деньги?
— Плоды всей моей жизни!
Старик упал на пол. Я выбежал из мастерской и столкнулся с двумя спускающимися по лестнице декораторами. Узнав, что произошло, один из них бросился к телефону-автомату вызвать “неотложную помощь”, а другой поспешил со мной в мастерскую. Мы подняли Золотницкого, внесли его в подсобную комнату и опустили на диванчик, подложив под голову подушку.
Я подобрал разбросанные по полу бумаги, деньги, скрипичные головки, связку конских волос для смычка, перевязанную тесемкой пачку писем. Укладывая все это в шкаф, я перебирал папки, квитанционные книжки, расходные тетради, пытаясь найти красный портфель, но не обнаружил его.
Когда декоратор вышел из мастерской, я осмотрел через лупу дверцу несгораемого шкафа, но не нашел никаких повреждений. На полу не было никаких следов.
Я запер шкаф, вынул ключ, положил связку в карман шубы Андрея Яковлевича и дважды сфотографировал дверцу.
Через несколько минут приехал врач, выслушал сердце старика, ввел ему пантопон. Я не хотел оставлять Золотницкого без присмотра и попросил отвезти его домой. Пока старика клали на носилки, несли в машину, я зашел в комендатуру, рассказал дежурной о том, что случилось, и спросил, оставить ли ключи от мастерской. Она объяснила, что у них есть вторые, а когда придет комендант, они, как это заведено, опечатают дверь. После этого я сел вместе с врачом и санитарами в автомобиль…
Люба и домашняя работница Ксюша уложили Андрея Яковлевича в постель. Потом Ксюша пошла в аптеку заказывать лекарство, а Люба стала звонить по телефону мужу, который был у приятеля.
В столовой, возле окна, стояла ярко-зеленая, украшенная позолоченными и посеребренными игрушками елка, среди ветвей проглядывали электрические лампочки семи цветов радуги. Пахло смолой, клеем, яблоками.
Я пошел в комнату к мастеру — он лежал с открытыми глазами, его лицо приняло синеватый оттенок, морщины углубились.
— Причинил я вам хлопот, уважаемый, — еле слышно проговорил он. — Вещички-то подобрали?
Я ответил, что искал красный портфель, но не нашел, потому что даже не знаю, какой он из себя. Золотницкий объяснил, что размером портфель с папку, сделан из красной кожи, с внешним замком посредине.
— А кто знал, где хранится этот портфель?
Старик назвал сына, а потом припомнил, что однажды в портфеле отказал замок, и его чинил в мастерской, при учениках, слесарь, который посадил с лицевой стороны белое пятно.
Тут Золотницкий замолчал и закрыл глаза, я тихо вышел из комнаты. Люба пошла меня провожать в прихожую.
— Вы мастерскую заперли и сдали ключи? — спросила она.
— Запер, а ключи положил в карман шубы Андрея Яковлевича.
— Все-таки какая неожиданная кража!
— Преступления всегда кажутся внезапными.
Я пожал Любе руку, спустился вниз по лестнице, прошел мимо вязавшей лифтерши и вышел во двор. В освещенном фонарями садике мальчишки, испуская воинственные крики, бросались снежками…
Кто же мог взять красный портфель из запертого несгораемого шкафа, ни капельки не повредив дверцу, не оставив никакого следа и не возбудив ни малейшего подозрения у старика? Только свой человек! В первую очередь я подумал, что это дело рук скрипача! Но тут же усомнился в этом предположении: мог ли это совершить сын, зная, что нанесет сокрушительный, а может быть, смертельный удар старому отцу?
Я зашел в магазин игрушек, где москвичи покупали искусственные елочки, лошадок в черных яблоках, кукол, разное оружие, и приобрел для внука Андрея Яковлевича Вовки автомат с пистонами, а потом сообразил, что мне влетит от Любы. К счастью, ее не было дома, а Вовка, увидев столь желанный подарок, немедленно зарядил автомат, и началась стрельба.
Войдя в комнату к скрипичному мастеру, где дежурила медицинская сестра, я заметил, что он еще больше осунулся, под глазами набухли фиолетовые мешки, на подбородке выступила серая щетина. Приоткрыв глаза, старик увидел меня и попросил медицинскую сестру оставить нас вдвоем.
— Вот, уважаемый, и первый звонок с того света! — сказал он шепотом. — Разве справедливо? Я вывел на свет божий два десятка скрипок, и только две стоящие! А сколько моих красавиц могло бы украсить жизнь скрипачей!
— Надо во что бы то ни стало найти ваш красный портфель, — начал я. — Для этого мне обязательно нужно знать, что в нем находится.
— Нижняя дека “Родины” и составленные мной таблички толщинок. По ним я доделываю скрипку в третий раз!
Так вот за какими секретами охотился Михаил Золотницкий! Да и старик хорош: “У меня никаких секретов нет!” А теперь признается, что есть, да еще какие!
— Вы считаете, что пропавшие из несгораемого шкафа таблички помогут сделать скрипку лучше, чем ваш “Жаворонок”? — спросил я мастера.
— Во много раз! — подтвердил он. — Недаром я назвал ее “Родиной” и решил переделывать с Михаилом. Да не знаю, как теперь… — И он осекся.
— А грунтовать и лакировать “Родину” будете прежним составом? Или это тоже секрет?
— Нет, лак и грунт будут другие. А дерево мне досталось такое, какого и на свете не сыщешь! — Он с трудом вздохнул и добавил: — Да вот теперь не знаю, придется ли еще поработать?..
Пока я медленно задавал вопросы, а больной еще медленней отвечал, в голове вспыхивала одна догадка за другой. Мог ли Михаил Золотницкий, будучи вчера в мастерской, посягнуть на секреты отца и удалось бы ему добыть их? Мог ли то же самое сделать кто-либо из учеников? Конечно! Если старику стало плохо, нетрудно было воспользоваться его же ключами. Тут я подумал, что раньше мастер требовал, чтоб его письмо не уходило дальше редакции. А теперь, после кражи плодов всей его жизни, возможно, он не будет на этом настаивать?
— Андрей Яковлевич, — сказал я, — может быть, сообщить о краже вашего портфеля в уголовный розыск?
— Что вы, уважаемый, что вы! — зашептал он и даже попытался замахать на меня руками. — Такое дело… Кого-нибудь попутала нечистая сила! А я человека погублю…
Открыв дверь, в комнату на цыпочках вошел Михаил Андреевич со скрипкой и смычком в руках. Он остановился перед постелью, на которой лежал мастер.
— Отец! — произнес он робко. — Хочешь, сыграю “Жаворонка”?
Старик поднял глаза на сына, вздохнул и медленно опустил веки. Скрипач заиграл знакомую мелодию.
Между небом и землей
Песня раздается,
Неисходною струей
Громче, громче льется.
Не видать певца полей.
Где поет так громко
Над подруженькой своей
Жаворонок звонкий.
Мастер не сводил глаз с сына и, когда последняя, берущая за душу нота слетела со струн и растаяла, слезы выступили на его глазах:
— Моя? — еле слышно спросил он.
— Твоя, отец! — ответил скрипач. — Только что из починки!
— Почему не принес мне?
— Ты же перед конкурсом работал день и ночь!
Михаил Андреевич положил скрипку на одеяло возле руки отца. Тот стал ее гладить по слегка изогнутой, ярко-оранжевой спинке, где от середины в стороны расходились узоры, словно шерсть на хребте большой кошки.
— Соловушко мой! Эх, соловушко!
Он заплакал. Скрипач наклонился к нему, подавая носовой платок, и старик прижался губами к его лбу.
— Вот, сынок, — проговорил он, глотая слезы, — скрывал от тебя, все скрывал! А для чего? Все равно с собой ничего не унесу! Много бы отдал, чтобы пожить — поработать хотя бы годик! Я всему научил бы тебя, Михайло!
— А учеников? — тихо спросил я.
— Само собой, — еле донеслось до моих ушей.
Старик закрыл глаза и задремал. Михаил Андреевич вышел со мной из комнаты и позвал к отцу медицинскую сестру…
Теперь я еще больше убедился в том, что зря подозреваю скрипача: не йог же он так непосредственно сыграть роль любящего сына! Ни одного неискреннего слова, ни одного фальшивого жеста! Для этого надо иметь незаурядный актерский талант, а у музыканта его не было.
Да, но кто же взял красный портфель? И вдруг меня осенило: Савватеев! Однако ради чего он пошел бы на такую рискованную кражу? Я должен немедленно выяснить причину…..
Забыл написать, что, пока ждал в мастерской машину “неотложной помощи”, я ухитрился еще осмотреть все стамески и только у одной обнаружил сломанный правый уголок. Судя по написанной на деревянной ручке чернилами фамилии с инициалами, она принадлежала старику Золотницкому. Не мог же он сам взламывать собственный шкаф?
Кроме того, зная, что какой-то слесарь открывал красный портфель и видел, что там лежит, я узнал его адрес и отправился к нему на квартиру. Оказалось, что полтора года назад он со всей семьей уехал на целину.
Со все еще бывшими на экскурсии учениками я не мог поговорить и решил потолковать с Савватеевым, о чем предупредил его по телефону. Кстати, он мне сказал, что ему звонил Михаил Золотницкий и сообщил о происшествии в мастерской…
Архитектор весело встретил меня, взял под руку, повел по коридору и широко распахнул дверь в свой кабинет. Войдя, я увидел справа на стене, очевидно прикрывающие чертежи, зеленые шторки; в углу — высокий, широкий, застекленный сверху донизу шкаф с коллекцией скрипок; справа — сплошь уставленные книгами стеллажи; возле-раскладную лестницу. Свободная стена была завешена портретами скрипичных мастеров и скрипачей.
— Прошу в партер! — предложил Савватеев, указывая на стоящее сбоку стола высокое кресло.
— Спасибо! — отозвался я ему в тон, сел и показал на шторки. — Давайте занавес!
Архитектор объяснил, что работает в мастерской, которая готовит проект реконструкции улицы Горького. Отдернув шторку, он взял деревянную черную указку и стал водить ею по чертежу, объясняя, что и где будет строиться.
В начале проспекта Карла Маркса, там, где находится “Националь”, вырастут шестнадцатиэтажные корпуса новой гостиницы. На площади Пушкина расширится здание редакции “Известий”, которое вместит в себя зал для совещаний на тысячу с лишним человек и превосходно оборудованные почту и телеграф. Во всю длину улицы в нижних этажах многих домов откроются универсальные магазины, торгующие обувью, одеждой, синтетическими изделиями, а также парикмахерские и косметические салоны.
— Многие магазины будут работать без продавцов! — пояснил Савватеев.
— Но там, где будут нерадивые директора и нелюбезные продавщицы, — добавил я, — мы увидим магазины без покупателей!
Георгий Георгиевич улыбнулся, закрыл шторку и тоном гида продолжал:
— Переходим к небольшой коллекции скрипок вашего покорного слуги!
— От кого вы унаследовали страсть к собиранию их? — спросил я, подходя к уже открытому Савватеевым шкафу.
— Мой лед играл в оперном оркестре первую скрипку. Он понимал толк в этих инструментах, был богат и покупал наилучшие из них. Он завещал свою коллекцию отцу, отец — мне, а я в конце концов сдам ее государству. Вот поглядите, — продолжал он, снимая с крючка скрипку, — работа Витачека…
Показав мне несколько инструментов, он сказал:
— Теперь посмотрим библиотеку!
Архитектор протянул руку к стоящему на второй полке толстому тому в переплете, на черном корешке которого горело золотое, вытисненное латинским шрифтом немецкое название: “История смычковых инструментов”. Но я сказал, что читал-этот добротный труд Юлиуса Рюльмана, и перевел разговор на французского ученого Феликса Савара, открывшего, что старинные итальянские мастера, в частности Страдивари, измеряли части скрипки не кронциркулем, а устанавливали соотношение высоты их звуков.
— Что и говорить, Страдивари — гений! — вздохнул Георгий Георгиевич. — Только не забывайте: его учитель Никколо Амати за какие-нибудь тридцать лет преобразил гнусавую виолу в классическую скрипку с итальянским тембром. Он основатель кремонской школы. Без него никогда не было бы ни Антонио Страдивари, ни Андреа Гварнери, ни Франческо Руджери!
— По-вашему выходит, что виола — прародительница скрипки? — спросил я. — А вам не приходилось любоваться фреской Киевского собора одиннадцатого века, где изображен человек, держащий у плеча смычковый инструмент?
— Давно известно, что сначала смычковые инструменты появились у славян. В Далмации, в Истрии! Оттуда бродячие музыканты разнесли их по Европе. Ну, а Кремона, Брешиа лежат по соседству. Итальянцы — народ музыкальный, у них растут клен и ель. Им сам бог велел заниматься скрипкой! — Он потер руки и добавил: — Верно, славяне сотворили “прабабушку” виолы. В истории скрипичного мастерства вы разбираетесь!
Черт бы его побрал! В эту минуту я думал, как мне напасть на след похищенного красного портфеля. Ведь в этом кабинете — в шкафу, на стеллажах, в ящиках стола, под разостланным во всю комнату ворсистым вишневого цвета ковром — можно спрятать добрую сотню красных портфелей!..
После этого архитектор показал мне выпущенную англичанами монографию о скрипке Страдивари “Мессии”. Вздохнув, Георгий Георгиевич сказал, что есть очень ценная монография о скрипках, написанная Никколо Паганини, но это библиографическая редкость и он не смог ее достать. Я посочувствовал Савватееву и пожалел, что у него вообще маловато старинных сочинений и смычковых инструментов. Он тряхнул головой, сделал ко мне два шага и спросил:
— Хотите посмотреть редкостные вещи, которых, ручаюсь, ни у кого нет?
— Зачем об этом спрашивать?
Он скрылся за подставками, где стояли доски с неоконченными чертежами. Я было шагнул к стеллажам с книгами, но сзади меня послышалось тихое щелканье замка (впоследствии я узнал, что у архитектора вмурован в стену секретный шкафчик, оклеенный теми же обоями, что и комната).
На вытянутых руках, осторожно, как запеленатого младенца, Савватеев принес металлическую плоскую, размером чуть больше писчего листа шкатулку. Он торжественно опустил ее на столик, вставил в узкое отверстие замка похожий на лезвие перочинного ножа ключ, и крышка сама медленно поднялась: в шкатулке лежала кожаная, черного цвета с серебряной монограммой коллекционера папка. Вынув ее из шкатулки, он развязал тесемки, раскрыл и, взяв верхний лист, показал мне. Я протянул руку, чтобы взять его и получше рассмотреть, но он остановил меня таким возгласом, словно я подносил к бумаге зажженную спичку. Это была таблица толщинок к скрипичной нижней деке французского мастера Жана Вильома с его написанным красными чернилами автографом. Глаза Георгия Георгиевича блестели, на щеках появился румянец, держащая табличку рука дрожала, точно от листа шел электрический ток. Вот таблички итальянца Базьяка Леандро, вот — француза Николя Люпо, вот — русских: Александра Лемана, Евгения Витачека. Захлебываясь от волнения, архитектор объяснял: дека какой скрипки и кем была сделана по той или иной табличке, кто из музыкантов играл на инструменте, какова судьба мастера и его учеников. А когда, наконец, в его руках затрепетали подлинные первый и второй варианты табличек для “Жаворонка”, он стал говорить с хрипотцой и глотать слова.
Показав все, что находилось в папке, он уложил в нее таблички, завязал узлами тесемки и никак не мог попасть ключом в тоненькую скважину замка; я помог ему, и крышка шкатулки как бы нехотя опустилась и сама заперлась.
Когда Савватеев спрятал шкатулку, я спросил его, почему он не напишет и не издаст монографию о своей коллекции скрипок и табличек. Он сказал, что пишет небольшую книгу: “Проблемы советской скрипки”. В ней анализирует инструменты различных мастеров, в частности, своей коллекции. Он пытается решить вопрос — что же в скрипке главное: дерево, из которого она делается, ее форма, толщинки дек, грунт, лак и т. п.
— Вы знаете, — напомнил я ему, — в конце пятидесятых годов наш мастер Денис Яровой получил большую медаль червонного золота на родине Страдивари.
— От конфедерации художественных ремесел, на выставке альтов в городе Асколи Пичено. Это не совсем то, что меня занимает. Я делаю ставку на “Родину”!
Он взял лежащую на письменном столе отпечатанную на машинке рукопись, полистал ее и стал читать:
— “Кто может не за страх, а за совесть изучить каждую часть самой худшей и самой лучшей скрипок? Только мастер, долгое время занимающийся их реставрацией и на основе опыта познавший эти инструменты.
Но не только в этом дело! Подлинный художник скрипки должен уметь своими руками делать ее. И этого мало! Он еще обязан играть на инструменте, оттого что многие особенности дерева познаются лишь на слух.
Однако теперь нельзя рабски копировать инструменты даже прославленного Страдивари. Три века назад от скрипки требовали мягкого тона, нежного тембра. В наше время, принимая во внимание огромные, далеко не всегда радиофицированные аудитории, необходимо, чтоб инструмент обладал полнозвучностью и, если позволительно употребить такой термин, дальнобойностью.
Поэтому скрипка “Родина”, над которой сейчас работает Андрей Яковлевич Золотницкий…”
Два варианта этой скрипки я подробно описал, — сказал архитектор, закрывая рукопись, — а вот третий не могу. Конечно, кой-какие сведения я получил, кой-чего предвижу, но таблички толщинок, особенно нижней деки… — Он развел руками.
— Вы же в прекрасных отношениях с Андреем Яковлевичем!
— Я просил его показать таблички. Предупредил, что мне нужен десяток цифр, измененных в третьем варианте по сравнению со вторым, но старик неподдающийся!
— Значит, теперь ваша книжка останется недописанной! Почему же вы, Георгий Георгиевич, не взяли портфель к себе и не спрятали куда-нибудь?
— Вы слыхали, в чем Андрей Яковлевич заподозрил своего сына? А тут я, все-таки человек посторонний. Поглядеть не дал, а вы — домой!
— И себя наказал, и вас!
— У меня есть свои соображения: тот, кто унес портфель, посмотрит, что в нем, и пришлет обратно.
— Ну что вы! Портфель взял человек, хорошо знающий, что к чему!
— Подождем — увидим!..
Однако с какой уверенностью он заявил, что красный портфель вернут!
Я взял раскладную лестницу, поставил ее, раздвинув перед стеллажами, влез и стал смотреть стоящие на верхних полках русские книги. Я вытащил составленную А.Михелем энциклопедию смычковых инструментов. Пока я ее перелистывал, архитектор объяснил, что в ней интересна глава о крепостном музыканте, игравшем в оркестре графа Н.П.Шереметьева, скрипичном мастере Иване Батове. Только зря рассказана басня о том, что он якобы сделал отличную балалайку из… гробовой доски.
В это время в коридоре быстро и прерывисто зазвонил телефонный аппарат. Георгий Георгиевич воскликнул:
— Междугородная! Смотрите все, что хочется! — и убежал.
Я не стал брать уже прочитанные книги А.И.Лемана, а снял с полки премированное Падуанской академией наук сочинение Антонио Богателла, который приводил размеры всех (более сотни) частей скрипки. За ним проглянула папка с белой наклейкой на корешке, где красными чернилами было жирно выведено: “Е.Ф.Витачек”. Я взял соседнюю книгу Д.Зеленского об итальянских скрипках и позади снова заметил папку: “Т.Ф.Подгорный”. Это меня заинтересовало, и, снимая одну за другой книги первого ряда, я увидел во втором папку: “А.Я.Золотницкий”. Почему она такая толстая? Может быть, там красный портфель или таблички? Брать или не брать? А вдруг войдет архитектор? Ну и что же? Он сам разрешил мне глядеть все, что пожелаю…
Я вынул папку, раскрыл. Вот пространное описание премированных на конкурсе скрипок “Анны” и “Жаворонка”, сорта пошедших на деки клена и ели, таблицы толщинок, замечания о головке, грифе, пружине, составах грунта и лака, а также мельчайшие подробности о качестве звука и тембра. А на новой странице сверху стояло: “Скрипка “Родина”. Было описание ее двух вариантов, в котором с большим знанием указывались не только сорта дерева, но и размеры всех частей, кроме нижней деки. Откуда с такой точностью об этом узнал Савватеев? Далее: о грунте говорилось, что он будет изготовлен из таких-то соединенных с пчелиным воском смол. Но это же был открытый Михаилом Золотницким рецепт! Значит, скрипач показывал архитектору свою статью, а может быть, просил повлиять на отца? О лаке и о струнах “Родины” не упоминалось вовсе. Но дальше, дальше! На отдельных страницах были наклеены снимки с табличек обеих дек двух вариантов “Родины”. Я перелистнул еще одну страницу и увидел фотографию табличек третьего варианта скрипки со всеми цифрами. А сию минуту Савватеев говорил, что мастер ему их никогда не показывал! Как же он мог их сфотографировать? Ведь они лежали в закрытом несгораемом шкафу!
Если бы читатели видели, с каким ошалелым видом я смотрел на эту фотографию, они могли бы убедиться в правильности поговорки: “Уставился, как баран на новые ворота”. Впрочем, через минуту я закрыл папку, поставил ее на место и загородил книгой Богателла. Я взял изданный в Лондоне томик Джорджа Харста, который резко критикует скрипичных мастеров…
— Тысячу извинений! — воскликнул Георгий Георгиевич, появляясь в дверях. — Вот не было печали! Заказали срочную статью!
Я знал, что такое срочная статья, поставил Харста на полку, слез с лестницы, сложил ее и отнес на прежнее место.
Я вышел в переднюю, надел шапку, как вдруг услыхал пение и чириканье птиц. Савватеев повел меня по коридору и раскрыл вторую дверь слева. Он включил электричество, и я увидел клетку, где сидели чиж и канарейка, а в другой, побольше, — несколько птенчиков. Пел лимонного цвета кенарь, а его пернатые потомки дружно щебетали. Полюбовавшись на эти живые одуванчики, я погасил свет и пошел одеваться. Георгий Георгиевич объяснил, что канарейками занимается сын-студент, а научил его их домашний врач Лев Натанович Галкин.
— Он работал в нашей поликлинике, — сказал я, — но я у него не лечился.
— А теперь — подымай выше! Клиника профессора Кокорева. Говорят, Галкин — его правая рука.
…На обратном пути от коллекционера я вспомнил, что скрипичный мастер отправился за советом не к кому иному, как к архитектору, а с ним в редакцию — к Вере Ивановне. Значит, старый Золотницкий беспредельно доверял коллекционеру.
Но я тут же возразил себе, вспомнив, как часто жертва сама шла в объятия к тому, кто совершит или тайком уже совершил против нее преступление. Я убеждал себя в том, что архитектор — серьезный, рассудительный человек — не пойдет на скверное дело. И опять возражал себе: Савватеев — коллекционер, а такой одержимый страстью человек способен на все!
Многим был известен старичок — коллекционер старинных гравюр И.С. Но мало кто осведомлен, что однажды, находясь в читальном зале краевой библиотеки, он, улучив момент, лезвием безопасной бритвы вырезал из уникальной книги гравированный на меди портрет “Кавалерист-девицы, улана Литовского полка Надежды Андреевны Дуровой”. Только глубокая старость, уважение к его исследовательским трудам спасли коллекционера от суда.
Наконец, Савватеев не жена Цезаря, которая должна быть выше подозрений!
Утром, после встречи Нового года, я проснулся поздно, отдернул занавеску и увидел на стеклах следы бушевавшей ночью вьюги. Она так залепила окно снежными звездочками, что они казались нарисованными. Солнце выплывало на горизонте, окрашивая их в алые тона.
Я позвонил по телефону Золотницким. Трубку взяла Люба, и, когда я услыхал ее нежный голос, светлое чувство охватило меня. Словно я очутился в июльском сосновом лесу: чувствовал запах хвои, смолы, грибов, слышал тихий-тихий звон синестеклянных колокольчиков…
Черт знает что! Мне только не хватало влюбиться в жену скрипача!
Люба сказала, что Андрей Яковлевич ночью не спал и только сейчас, приняв прописанную врачом микстуру, задремал. Она просила меня зайти к четырем часам, когда будет доктор…
Я поехал к кинорежиссеру Разумову в студию научных фильмов, но Романа Осиповича еще не было, и мне пришлось его ждать в кабинете, где находился оператор Белкин. Это был молодой человек в кожаном комбинезоне, из-под которого выглядывал расстегнутый воротник пестрой ковбойки. Сперва я подумал, что он опалил себе волосы, брови и ресницы, но, когда подошел поближе, меня поразил их белесый цвет. Белкин оказался словоохотливым парнем, рассказал о последних работах Разумова и, между прочим, пожаловался, что тот второй год мучается с кинопортретом скрипичного мастера Золотницкого. Я объяснил, что именно по поводу этого фильма и приехал в студию: пишу очерк о старике, а материала — кот наплакал. Оператор заявил, что фильм еще не смонтирован, а с концом и вовсе плохо. Подойдя к столу, он по очереди брал куски пленки, смотрел их на свет, а потом, держа один из них в руках, подозвал меня. Встав лицом к высокому окну, я стал глядеть на кадры так же, как Белкин, и увидел верхнюю деку, гриф, головку — словом, все части скрипки и еще остатки клена и ели. Оператор объяснил, что это разобранная белая “Родина”, верней, ее второй вариант. Далее все это было снято кинооператором с разных точек. Да, но, вероятно, все эти части Андрей Яковлевич спрятал у себя или еще у кого-нибудь и никому не только не показывал, но и не говорил о них. Каким же образом удалось Разумову их снять?
Когда я задал этот вопрос оператору, он ответил, что съемки происходили в его отсутствие, и лучше всего об этом спросить консультанта по фильму Савватеева.
— А сейчас у нас — стоп машина! — продолжал он. — Надо продемонстрировать на экране скрипку “Родину”, а старичок ее расклеил, и еще ко всему у него из мастерской сперли ее дно и рисунки с цифрами, по которым ее выпиливают!
Тут оператор доверительно сообщил мне, что это неожиданный удар для кинорежиссера: Разумов собирается жениться на скрипачке и заказал Золотницкому для нее инструмент самой высокой марки.
— Вы только никому не говорите, — продолжал оператор шепотом. — Мы и “Кинопортрет” стали делать, чтобы подмаслить старика. А Роман Осипович своего добьется. Он в этих делах молоток!
Вскоре приехал кинорежиссер, набросился на оператора, браня его за то, что он не переснял два кадра для очередного выпуска киножурнала “Наука и техника”. Белкин сказал, что сию минуту это сделает, и ушел.
Роман Осипович — сорокалетний худощавый шатен, со спадающей на лоб каштановой прядью волос, с прозрачно-серыми глазами — пожал мне руку. Я показал ему выданное редакцией удостоверение, он пробежал его глазами и уселся рядом со мной. Я посочувствовал ему, что затормозилась съемка “Кинопортрета” и работа над заказанной Золотницкому скрипкой.
— Не желаю говорить об этом Кощее Бессмертном! — резко заявил Разумов. — Он у меня вот где сидит! — и, наклонив голову, хлопнул рукой по шее.
— Разве старик ожидал такой неприятности? — перебил его я.
— А я ожидал? У меня сорван план, заработок, следующая работа! Эх! — в сердцах выкрикнул Разумов. — Был бы умней, не связался бы с кинопортретом этого копухи! Сделал “Родину”, прослушали — высший сорт “А”. “Погодите, переделаю, потом снимайте!” — “Ладно, Андрей Яковлевич! Только моей невесте скрипочку”. — “Сказал, сделаю твоей нареченной — мое слово свято!” Слушаем вторую “Родину”. Говорят: “Затмили Страдивари!” Моя скрипачка просит: “Это сама мечта, Роман! Умолите мастера — Новый год на носу. Мне же новую скрипку перед гастролями обыграть надо!” Пошел к нему, говорил, сам цену накинул. Отказывается: “Пока свою не кончу, не могу. Я должен все скрипки превзойти! Это плоды всей моей жизни”. Будь прокляты все скрипки и скрипичные мастера в мире!“
— Неужели вы не нашли выхода?
— Нашел! За две недели до того, как украли красный портфель…
— Разве он был красный?
— Этот Кощей сам вынимал его из несгораемого шкафа… За две недели до кражи я просил у дирекции разрешения в финале “Кинопортрета” заснять вместо “Родины” “Жаворонка”, на котором будет играть моя скрипачка. Что, плохо? Дирекция одобрила, но мой консультант Савватеев уперся. “Нельзя! Снимали, как делают “Родину”, а звучать будет “Жаворонок”. Да разве кто поймет, какая скрипка на экране? Все же в руках диктора и звукооператора.
Дальнейший разговор между мной и кинорежиссером я не воспроизвожу потому, что мне и так было ясно, мог ли Роман Осипович тридцатого декабря, находясь в мастерской, унести красный портфель. Он же понимал, что старик снова будет работать над третьим вариантом “Родины”, а вот скрипку для его невесты начнет делать после “второго потопа”. Иначе для чего он хлопотал о замене “Родины” “Жаворонком”? Мне оставалось лишь точно выяснить, что и как можно сделать с нижней декой и табличками, и это окончательно укрепило бы мое подозрение против кинорежиссера…
Без двадцати минут четыре я вошел в квартиру Золотницких. Первой, кого увидел, была Люба, и я заметил ее заплаканные глаза и сильно напудренное лицо. Мы прошли в столовую, и я услыхал, как Михаил Золотницкий репетирует на скрипке сонату Бетховена. Сев напротив Любы, я спросил, чем она расстроена. Ах, прошептала она, только что с ней говорил Андрей Яковлевич. Ему очень плохо, и ей его жалко! У старика стало плохо с памятью, и, кроме того, он начал заговариваться: сегодня несколько раз назвал ее Анной — именем своей покойной жены.
Я начал успокаивать ее, доказывая, что все-таки он — кремень, и не случись с ним беда, он еще долго таким бы и остался. Люба тихо прошептала, что у него такой характер и с этим ничего не поделаешь.
— При чем тут характер? — возразил я. — Так можно оправдать любого человека. Ведь сейчас для него самое важное, чтобы нашли его красный портфель!
— Да? — спросила она и посмотрела на меня.
— Конечно! Но ведь его секреты получились не сами собой! Разве до него не существовало русской скрипичной школы? Потом советской? Разве не обучал его Мефодьев? Не учился он у современных мастеров? Или вы думаете, он сам создал свою школу?
— Каждый художник, даже самый маленький, имеет что-то свое!
— Иначе он не был бы художником! — воскликнул я.
Лицо Любы стало светлеть, и я испытывал такое ощущение, какое переживаешь, смотря ранним утром на медленно яснеющий горизонт.
— Ведь у него есть ученики! — пыталась она снова защитить Андрея Яковлевича. — Наконец, мой Михаил…
— Ученики — это пока только одно название! — не складывал я оружия. — А Михаил Андреевич безусловно ученик своего отца, и, кстати, отсюда все его качества!
— Вот-вот! — подхватила она. — А я жена Михаила, и отсюда все мои качества!
Что она хотела этим сказать?
Из соседней комнаты донесся плач Вовки. Люба мягко коснулась рукой моего плеча, словно прося подождать, и поспешно убежала.
Михаил Золотницкий перестал играть на скрипке и, значит, в любой момент мог выйти в столовую, а мне хотелось побеседовать с ним наедине. Я быстро подошел к двери его кабинета, постучал и вошел. Он укладывал скрипку в футляр, кивнул мне головой и сел на стул. Я четко видел его лицо, на которое падал свет из окна.
— Я давно хотел вам сказать, — начал я, — что в редакции мне дали вашу статью о грунте. По-моему, она написана с большим знанием дела.
— Бьюсь второй год, чтоб ее опубликовали, и ничего не выходит. Пожалуйста, пройдитесь по ней карандашиком. Буду благодарен!
— Хорошо! — согласился я. — А теперь… Надеюсь, что все останется между нами?
— Конечно!
— В шкафах системы Меллера, внутри, бывают секретные ящики, которые запираются на особый ключ?
— В шкафу отца есть такой ящик. А почему вас это интересует?
— Не хранил ли ваш отец в этом ящике свой красный портфель?
— За последнее время отец к шкафу никого не подпускал. Да я сам к нему не подходил. Зачем волновать старого человека?
— Я не могу понять, когда проникли в шкаф: ночью или днем?
— По-моему, днем!
— Вы так думаете?
— А как же? Днем отец кладет ключи где попало. Асам — вы это знаете! — возьмет и уйдет в подсобку, а то и вовсе приляжет, приняв нитроглицерин.
— А ученики?
— Уйдут и исчезнут. Мальчишки!
— Не могли ли они сами?..
— Да нет! Для чего им нижняя дека и таблички? — Разве в портфеле были эти вещи?
— Так отец говорил, — ответил он. — Для учеников и дека и таблички пока еще китайская грамота. Потом они любят отца. Учитель!
— Но ведь ученики могли это сделать не для себя? Мало ли людей, которые не прочь взглянуть на деку и таблички?
— Ученики не станут этого делать. Сложно и рискованно!
— Да почему? Мастер ушел с головой в работу или у него приступ стенокардии. В одну минуту можно взять ключи, открыть шкаф, вынуть портфель и унести.
— На выходе стоят сторож и вахтер. Они глазастые! Ученика выгонят, а то еще под суд отдадут.
— А разве нельзя куда-нибудь схоронить, не выходя?
— В цехах? Увидят. На чердак? Не пустят. В красильню? Туда вход посторонним запрещен.
— Может быть, ученик сговорился с кем-нибудь из работающих в другом цехе?
— Кто же пойдет на такое дело?
— Остается одно: портфель взял чужой?
— Как бы не так! Ученики выходят из мастерской, но в любую секунду могут войти!
— Ни ученики, ни чужой. Тогда кто же?
— Я уже ломал над этим голову. Даже допускал, что это сделал постоянный заказчик. Ну, вышла такая минута: отец после припадка заснул, ученики разбрелись, ключи торчат в замке несгораемого шкафа.
— Разве так случалось?
— Да! — ответил Михаил Золотницкий и кинул на меня острый взгляд. — Отец за ужином рассказывал! — и продолжал: — Да, торчат ключи! Постоянный заказчик открывает дверцу шкафа. А дальше что? Отец никому о красном портфеле не говорил, а о том, что находится в нем, и подавно!
— Вы уверены, что ваш отец никому об этом не говорил? — Уверен!
Я спокойным голосом, мягким тоном, не глядя на Михаила Золотницкого, нанес ему удар:
— Значит, о том, что в портфеле дека и таблички и что он хранится в секретном ящике, знали только одни вы?
— Да! — подтвердил скрипач и, спохватившись, даже подскочил на стуле. — Что вы хотите сказать?
— Ровным счетом ничего! — И, немного помедлив, спросил: — А вы знаете, что коллекционер Савватеев часто заглядывал в мастерскую?
— Да что вы, честное слово! — забормотал музыкант скороговоркой. — Это же такой человек, такой…
— Как, по-вашему, — упорно продолжал я, — известно было архитектору, где хранится красный портфель и, главное, что в нем лежит?
— На кой черт ему дека и таблички? — зачастил Михаил Золотницкий. — Что он, станет делать скрипку?
Почему скрипач так яро защищает Савватеева? Может быть, они связаны одной веревочкой? Музыканту были нужны нижняя дека и таблички к третьему варианту “Родины”, а коллекционер стремился на худой конец сфотографировать их…
— Не говорил ли вам отец, — продолжал я, — где он хранит дерево для своей “Родины”?
— Да, скажет он — дожидайся! Когда дело касается его секретов, — деспот!
— Может быть, о сортах дерева?
— Намекал! “Цены нет, — отдай все, да мало!”
— Когда это было?
— Когда собирался делать со мной новую скрипку.
— У Андрея Яковлевича будет районный врач?
— Нет, доктор Галкин. Он еще вчера поздно вечером заезжал. Рекомендовал Георгий Георгиевич!
— Вы объяснили доктору причину внезапной болезни отца?
Михаил Золотницкий сел глубже в кресло и положил руки на колени.
— На что вы намекаете? — переходит он в нападение.
— На жестокую психическую травму Андрея Яковлевича.
— Нет, о пропаже деки и табличек доктору не говорил!
— О краже! — поправляю я его и вижу, как он вздрагивает. Теперь я уже рублю с плеча. — Врач должен все знать о своем пациенте.
— Вчера я молчал, а сегодня… — опять бормочет он.
— Да вы что! Вопрос идет о жизни вашего отца, Михаил Андреевич. Не мне вам об этом говорить!
Нет, каков! Мне выложил все факты и предположения. А когда нужно о том же самом сказать доктору, боится рот раскрыть!
Разумеется, мое подозрение о том, что у Михаила Золотницкого рыльце в пушку, требовало веских доказательств. В противном случае, как бы ни было сильно подозрение, оно только им и останется!..
В пятом часу приехал Лев Натанович Галкин, разделся и, потирая руки, прошел в комнаты. Чисто выбритый, с небольшими залысинами, в сером с искрами костюме, в роговых очках, он был полон достоинства и солидности. Меня познакомили с ним, и он сказал, что ему приходилось лечить литераторов.
— Слишком вы все нервные! — продолжал он. — Не происходит ли это за счет таланта?
— Может быть, талант происходит за этот счет?
— Все может быть, — согласился он и прищурил правый глаз. — Выглядите вы прекрасно!
— Спасибо! Не знаю, как вы, а я еще в школе учил: яблоко снаружи было румяное, а внутри…
— Правильно! — воскликнул доктор. — Мой дед говорил: “Врач, который судит о пациенте по его виду, не стоит денег”.
Люба вызвала из комнаты Андрея Яковлевича сиделку. Лев Натанович стал так подробно и горячо расспрашивать ее о самочувствии и о жалобах старика, что это походило на допрос с пристрастием.
Выслушав все, он сиял очки, подышал на стекла, старательно протер платком и в сопровождении сиделки и молодых Золотницких пошел в комнату Андрея Яковлевича.
Через минуту Люба вышла оттуда, всхлипывая и прикладывая платочек к глазам. Я стал как мог утешать ее, она прошептала:
— Не могу! — и заплакала.
Для того чтобы отвлечь ее, я спросил, почему она не выступает на концертах самостоятельно, а только аккомпанирует Михаилу Андреевичу. Она вытерла глаза, поглядела на меня, и в ее зрачках сверкнули синие зарницы:
— Вам приходилось готовить ленивые щи? — спросила она.
— Нет!
— А латать сыну штанишки?
— Тоже нет!
— Все это делаю я! Кроме того, покупаю продукты для хозяйства, меняю книги в библиотеке, хожу в аптеку, в прачечную. Да я не кончу до утра перечислять мои занятия. И ко всему этому, что бы ни случилось у свекра, у мужа, — во всем, во всем я виновата…
Я сказал, что в каждой семье есть человек, который несет на своих плечах бремя основных забот, и вдобавок на его голову валятся все шишки.
Тут я услыхал голос Галкина, который, выйдя из комнаты больного, наставлял сиделку, как, чем и в какие часы кормить старика, какие лекарства и когда ему давать. Лев Натанович написал рецепт и велел сейчас же сходить в аптеку. Скрипач ответил, что ему через полчаса надо выступать на концерте, и попросил жену заказать лекарство…
Пока Люба ходила в спальню за муфтой и сумочкой, я подумал, а не спросить ли мне сейчас мастера, где он хранит, кроме нижней деки, все части его “Родины”? Это намного облегчит мое расследование! Я вошел к нему в комнату. Сиделка стояла возле окна и, встряхивая термометр, рассматривала его на свет. Андрей Яковлевич лежал, полузакрыв глаза, и о нем можно было сказать: краше в гроб кладут! Заметив меня, сиделка приложила палец к губам, и до меня едва долетело: “Спит!” Но старик открыл глаза, — они у него были мутные, слезящиеся, с красными веками, — и попросил хриплым голосом:
— Михайло! Водицы!
Я взял со стоящего в изголовье столика стакан с водой и, приподняв голову больного, поднес к его губам. Он сделал глоток, сказал: “Спа”, что должно было означать не то “спасибо”, не то “спать”, и откинулся на подушки…
В аптеку мы с Любой доехали на автобусе, постояли в очереди к фармацевту и купили готовый венгерский препарат. Потом вышли на улицу, и я остановил такси.
Когда автомобиль тронулся, я повертел ручку, чуточку опустил стекло, в машину потекла морозная струя воздуха, и от Любиных мехов запахло черемухой. Она сидела, уткнувшись в воротник шубки, — только сверкал ее правый глаз.
Шофер включил радио, и скрипка запела романс Чайковского.
— Милый вы мой! — сказала Люба, назвав меня по имени-отчеству. — Мне очень жалко Андрея Яковлевича. Они с Вовкой большие друзья. Вчера сынишка нарисовал человечка: “Это деде!” Я измучилась… — Она поморгала ресницами, прогоняя набежавшие на глаза слезы. — Все несчастье Андрея Яковлевича от него самого. Память у него девичья!
Я хотел сказать, что все перебрал в его несгораемом шкафу, но запнулся и только вздохнул: “Что спрашивать с больного старика?”
— В позапрошлом году пошел свекор в бухгалтерию сдавать деньги и документы, — продолжала Люба, — а счетовод и кассир уехали по делам. Вернулся он к себе и вместо того, чтобы спрятать все в несгораемый шкаф, положил в ящик рабочего стола. К концу занятий хотел пойти в бухгалтерию, полез в шкаф — ни документов, ни денег! Ученики уже ушли леи мой. Поднялся переполох. Ночью Андрею Яковлевичу было плохо, а утром все сам нашел.
— Когда я был у него недавно, он искал газету в одной папке, — сказал я, — а до этого сам положил ее в другую!
— Вот видите! — подтвердила Люба и посмотрела на меня с улыбкой. — Я прошу вас, проверьте в его шкафу все, все до последней бумажечки! Не найдете — посмотрите во всех ящиках, во всех шкафах. Уверена, целехонек красный портфель, и никто оттуда ничего не брал!
Я дал слово выполнить ее просьбу.
Погода, словно имеющая успех красавица, капризничала: то дарила ледяной улыбкой, то вдруг, как пригоршнями белого конфетти, шаловливо бросалась мелким снежком, и он таял на асфальте, оставляя после себя черные точки.
Я закончил очерк о скрипичном мастере и стал раздумывать, как в действительности могло произойти похищение красного портфеля. Рассуждая, я предположил, что среди подозреваемых нет безупречных людей, хотя в глубине души не верил в их вину. Ведь в любом деле могут быть десятки различных граждан, на которых падает подозрение. Достойный труд следователей и оперативных работников состоит в том, что они проводят одну версию за другой и в конце концов нападают на след настоящего преступника.
Итак, двадцать девятого декабря прошлого года Андрей Яковлевич к концу рабочего дня видел красный портфель в несгораемом шкафу. С этого момента до утра запертая мастерская охранялась сторожем, вахтерами, и никто не мог туда проникнуть. А вот тридцатого декабря, по заявлению старика, к нему приходили: утром сын Михаил, днем кинорежиссер Разумов, позднее коллекционер Савватеев. И при мне в шесть часов вечера мастер обнаружил, что из его секретного ящика несгораемого шкафа исчез красный портфель.
Михаил Золотницкий превосходно знал обстановку и распорядок в мастерской: отец страдает приступами стенокардии, устает, дремлет и забывает спрятать ключи. Не надо много думать, каким образом можно проникнуть в шкаф. Имеет ли смысл скрипачу взять красный портфель? Да, имеет: по тем справкам, которые я успел навести у знакомых скрипичных мастеров, конечно, не называя ни места происшествия, ни фамилии, было ясно, что по табличкам можно доделать нижнюю деку “Родины”, потом подобрать подходящее дерево и сделать всю скрипку. Пошел бы на это Михаил Золотницкий? Музыкант он средней руки, его заработок не так уж велик, расходы значительны: ребенок, няня, молодая жена, которая любит хорошо одеваться. Кроме того, он, наверно, знал, где хранятся остальные части “Родины”, и мог ими завладеть. Почему? Он, безусловно, учел, что эта кража нанесет отцу удар, и тот сляжет. А разве это не благоприятный момент для того, чтобы воспользоваться остальными приготовленными частями для “Родины”?
Остается один, сам собой напрашивающийся вопрос: помогала ли чем-нибудь скрипачу Люба? Она не верила в то, что муж сумеет без секретов отца добиться премии на конкурсе смычковых инструментов, о чем сама мне говорила. Если бы муж попросил ее помочь, она могла на это пойти. Но тогда было непонятно, зачем она так настаивала на том, чтобы еще раз поискать красный портфель в мастерской Андрея Яковлевича?
Архитектор Савватеев неоднократно посещал мастерскую, хорошо знал распорядок дня, привычки старика Золотницкого. Одержимый неописуемой страстью к коллекционированию, кроме скрипок, табличек с автографами мастеров, он, естественно, мечтал о составленных Андреем Яковлевичем вычислениях к третьему варианту “Родины”. Конечно, получив таблички к первому и второму вариантам скрипки, архитектор рассчитывал, что мастер отдаст ему со своим автографом и документ к третьему. Но тот, как заявил сам Георгий Георгиевич, даже отказался показать ему таблички. Воспользовавшись удобным моментом, когда, например, ключи от шкафа оказались под рукой, Савватеев открыл дверцу секретного ящика, вынул красный портфель, чтобы тут же сфотографировать таблички. Увы! Мастер или еще кто-то помешал вору, и ему пришлось захватить портфель с собой и сделать то, что он задумал, дома. Иначе не объяснишь нахождение фотографии с табличек нижней деки третьего варианта “Родины” в папке: “А.Я.Золотницкий”. И потом, отчего коллекционер так уверенно предсказал, что красный портфель вернут скрипичному мастеру? Ведь если это случится, будет ясно: кто взял, тот и отдал!
Кинорежиссер — третий, взятый мною на подозрение человек, — был осведомлен о старом мастере своим приятелем Савватеевым и, кроме того, наблюдал во время съемок за Андреем Яковлевичем и говорил с ним. Разумов задумал одним ударом разрубить гордиев узел: заснять для фильма “Жаворонка”, нижнюю деку и таблички для “Родины” унести, отдать какому-нибудь мастеру, вероятно периферийному, и заказать скрипку. Представлял ли такой заказ какую-нибудь опасность? Нет! Не только эксперты-музыканты, но даже сам старик Золотницкий никогда не узнали бы, что для данной скрипки основой послужила доработанная по табличкам нижняя дека “Родины”.
Четвертым вором мог быть любой человек, действующий по указке одного из уехавших на экскурсию учеников скрипичного мастера. Такой сообщник, безразлично, опытный или неопытный, явился бы в мастерскую в точно намеченный срок и, совершив подлое дело, исчез бы.
Если бы ему сразу не удалось взять красный портфель, он через несколько дней, под благовидным предлогом, появился бы снова и заходил до тех пор, пока не выполнил бы то, что было задумано. В результате появилась бы новая скрипка!..
Пятым вором мог быть любой жуликоватый клиент, при удобном случае полезший в несгораемый шкаф не за красным портфелем, а просто за ценной добычей. Однако, наткнувшись на портфель, сразу схватил бы его и унес, подумав, что раз он лежит в секретном ящике, то набит ценностями. Конечно, пятый вор поспешил бы скрыться и, в укромном уголке, вдали от чужих глаз, заглянуть в портфель. Если это был понимающий в чертежах человек, то он сбыл бы какому-нибудь мастеру деку с табличками. Если же эти вещи были ему в диковину, он или попытался бы установить их стоимость, или, плюнув, забросил бы куда-нибудь, а портфель взял себе. Короче: в том и другом случае украденные дека и таблички не вернулись бы к скрипичному мастеру.
Однако самым опасным вором был бы шестой, которого следует назвать невидимкой. Но это не невидимка из известного романа Герберта Уэллса. Это не так! Хотя шестой вор видим, но часто даже самые проницательные оперативные работники уголовного розыска его не видят. Может быть, и мы, то есть автор и читатель, встречались с этим вором, беседовали с ним, но никому из нас и в голову не пришло, что он именно тот, кто совершил кражу. Да, по совести, как его узнать: на улице он принимает облик почтальона с сумкой писем и газет, на вокзале — носильщика с чемоданами в руках, в ресторане — официанта с салфеткой под мышкой, в больнице — санитара в белом халате, который несет носилки или катит кресло на колесах в какую-нибудь палату. Словом, вор № 6 похож на бесчисленных своих честных товарищей по профессии. Он настолько примелькался, что, подобно сосне в сосновом лесу, не обратит на себя никакого внимания, и, всеми видимый, будет невидим.
Все это напоминает мимикрию — защитное приспособление, широко распространенное среди животных и растений…
Теперь я на собственном опыте убедился, как легко вести следствие на страницах рукописи и как сложно это в жизни. Ведь до сих пор у меня не было ни одной основательной улики против подозреваемых мной людей. А еще когда я студентом-юристом стажировался у старичка следователя, он, поднимая вверх указательный палец, не раз предупреждал: “Следствие без улик — все равно что утопающий человек без волос: ухватиться не за что!”
Я отвез сотрудникам Научно-исследовательского института милиции заснятые в день похищения красного портфеля фотографии с несгораемого шкафа. Они в один голос заявили, что на шкафу нет никаких следов взлома, и судить о том, каким образом совершена кража, а тем более кем, — невозможно.
Я вспомнил о просьбе Любы: могло же случиться так, что мастер положил красный портфель в другое место. Бывают в жизни сюрпризы! Вдруг пропажа найдется, все успокоятся, а я перестану вертеться, как белка в колесе!..
Я поехал к коменданту того театра, при котором была мастерская по реставрации смычковых инструментов. Проходя через будку, я узнал у дежурной, что его зовут Константином Егоровичем.
Постучав в дверь, я вошел в небольшую комнату, где, кроме письменного стола, двух деревянных кресел и вместительного стального ящика на полу, ничего не было. За столом сидел растолстевший, лысый, румяный человек с сизоватым носом, пил чай с блюдечка, макая в чашку кусок пиленого сахара и откусывая от него. Я сел на стоящий перед письменным столом стул, но комендант не обратил на меня внимания. Только покончив с чаем и вытерев синим платком вспотевшую лысину, он бросил на меня взгляд и буркнул:
— Чем могу?..
Когда я рассказал о тяжелом положении скрипичного мастера и о необходимости еще раз поискать портфель красной кожи в несгораемом шкафу, комендант пристально поглядел на меня злыми глазами и выразительно кашлянул. Он, видите ли, не считает нужным открывать просимое помещение (так и отчеканил: “просимое”!). Затем пояснил, что в тот день, тридцатого декабря прошлого года, по своему почину, он, понимаете ли, взял с собой дежурную, делопроизводителя, открыл шкаф своим ключом, и они, втроем, все вынули из него и осмотрели.
Я объяснил, что старик Золотницкий очень тяжело переживает пропажу, и если можно чем-нибудь ему помочь, то необходимо это сделать.
Комендант барабанил пальцами по столу, выражал свое нетерпение, но я не обращал на это внимания. Потрясение старика настолько велико, объяснил я, что это может привести его к трагическому концу. Ведь и он, Константин Егорович, если бы перенес такой неожиданный удар, мог бы…
— Почему вдруг я? — к моему удовольствию, заволновался мой твердокаменный собеседник, и его подбородок запрыгал от негодования. — Каждый умирает в строго индивидуальном порядке!
— Хорошо, не вы! — согласился я, как бы давая ему выпить валерьянку с ландышем.
Он посветлел. Тогда, словно сделавший выпад рапирой фехтовальщик и вызвав этим ответное движение противника, я привстал и задал ему вопрос в упор:
— А вы уверены, что шестидесятилетний Золотницкий теперь умрет не раньше срока, который ему предназначен?
— Я этого не сказал!
— Тогда почему же вы не соглашаетесь?..
— Потому что я подписал приказ: мастерская впредь до особого распоряжения закрыта, и точка! — неодолимый комендант ударил ребром ладони по столу, как бы отрубая мне голову. — Приказ есть приказ!
— Прошу извинить, что пришлось вас оторвать от работы, — поднялся я со стула. — Будьте любезны, скажите, как мне пройти к директору театра?
Вдруг эта живая стена, от которой мои слова отскакивали, как горох, вздохнула и с чувством произнесла:
— Что ж, идите и заявите, что я — палач! А я без слез не могу на канареечку смотреть!
“Постой-ка, — подумал я. — А вдруг канарейки — твоя страстишка?” И я рассказал, что видел в доме Савватеева не только канареек, но и малюсеньких птенчиков.
Комендант слушал и преображался: с его лица сползла угрюмость, глаза загорелись, и под конец моего рассказа он сидел, не дыша от любопытства. Едва я замолчал, как он стал задавать бесчисленные вопросы и признался, что является старым любителем канареек. Он, комендант, сам приготавливал деревянную коробочку, устраивал в ней гнездо из ваты, иногда из тонкой мочалки с корпией, а другой раз из моха. Он пускал отобранную пару канареек в коробку, они приводили гнездо в порядок, и — пожалуйте! — через три недели самочка клала пять бледно-зеленых с красно-бурыми пятнышками яичек. Около двух недель она высиживала птенцов, и появлялись голенькие крошки.
— Ах какая прелесть! — откровенничал комендант, все более и более превращаясь в человека. — Как подрастет молодежь, сейчас всех в клеточку и повесишь рядом с опытным кенарем. Учись, детка, пой, радуй сердце! — Он махнул рукой подошел к сверкающему окну и опустил голову. — Душа болит! — промолвил Константин Егорович со скорбью. — Уехал на три дня по делам. Ночью где-то лопнула труба парового отопления. В комнатах стало холодно. Я просил домашних: следите за температурой, будет падать — немедленно включайте электропечь. А они все спали, и мои птицы погибли! — закончил он со слезами в голосе.
Я ему посоветовал завести новых. Он объяснил, что два раза доставал канареек, сажал в коробку с гнездом, а они сидели, как чучела. Я пообещал потолковать с Савватеевым, помочь, и комендант с жаром пожал мне руку. Он отпер свой стальной ящик, достал из него связку ключей, печать и пригласил меня идти за ним. Вскоре он, я, дежурная и делопроизводитель поднимались по лестнице. Делопроизводитель снял с двери мастерской сургучные печати, а комендант предупредил меня, что их целость ежедневно проверялась.
И вот я последовательно вынимаю из секретного ящика несгораемого шкафа, с полок все папки, газеты. Мало того, я раскрываю каждую папку, перебираю находящиеся в ней бумаги, вырезки из старых журналов. Комендант сидит посмеивается, а его сотрудники уверяют, что в декабре они проделывали то же самое. Наконец остается последняя небольшая пачка связанных бечевкой газет, я поднимаю ее и убеждаюсь, что под ней пусто! Я выдвигаю ящик стоящего в подсобной комнате столика, шарю в нем: ничего!
Комендант смотрит на меня, покачивая головой, потом делает знак своим сотрудникам, и все трое выходят в мастерскую. Они зажигают все до одной электрические лампочки, и при яростном свете аккуратно перебирают все, что лежит в ящиках семнадцати рабочих столов. Снова неудача! Остается стоящий в углу высокий зеленый платяной шкаф. Комендант трясет висящие в нем синие халаты, хмыкает себе под нос и хочет закрыть дверцу. Но я останавливаю его, беру наваленные друг на друга внизу шкафа фартуки, встряхиваю их, и к моим ногам звонко шлепается портфель из красной кожи.
Я поднимаю его, пробую открыть, — он заперт. Я смотрю на изумленные лица коменданта, его работников и думаю, что, наверно, у меня такая же физиономия.
— Тайны мадридскою двора, — наконец изрекает комендант, ощупывая портфель, как слепой…
“Ну хорошо, — рассуждал я, — мастер Золотницкий получит нижнюю деку и таблички толщинок “Родины”. А разве не могло быть так, что портфель взяли из несгораемого шкафа, сняли копию с табличек, сфотографировали деку и снова положили портфель в платяной шкаф? И вот, когда Андрей Яковлевич принимается делать свою “Родину”, появляется деланный по тому же образцу инструмент. Ведь это произведет на старика такое впечатление, что, возможно, он не только заболеет, но и распростится с жизнью!”
Конечно, любой из подозреваемых мной людей мог вынуть портфель из одного шкафа, а потом сунуть в другой. Но все упиралось в неразрешимый вопрос: как сумел проникнуть вор в мастерскую сквозь запечатанную дверь, минуя сторожа и вахтеров.
Хотя мне в особенности не хотелось подозревать скрипача, я все же решил выяснить, где находился Михаил Золотницкий в течение тридцатого декабря, в то время, когда с его отцом случилась беда.
Через день я встретил на Тверском бульваре Любу. Она была в своей беличьей шубке и в похожей на большой пушистый одуванчик шапочке. Мы пошли по бульвару. Покрытые снегом деревья стояли, как яблони в цвету, за ними, как луны, светили фонари. Все лавочки были заняты, и мы с трудом нашли пустую скамейку.
— Вы не представляете себе, — сказала Люба, — что было с Андреем Яковлевичем, когда он отпер свои портфель и вынул из него деку и таблички. Прижал их к груди, как ребенка, смеется, плачет и вас благодарит. Лев Натанович сказал, что завтра отправит свекра в санаторий. Большое вам, пребольшое спасибо! — И она поцеловала меня в щеку.
Мое сердце бешено застучало. Я сидел, сжав губы, и плохо понимал, что говорила Люба. Единственное, что я услышал: “Все равно свекру не будет покоя”. Собравшись с мыслями, я тихо спросил: почему же так? Оказывается, у Савватеева остановилась работа над книгой.
— Он не может выпустить книгу о “Родине” прежде, чем появится на свет скрипка, — успокаиваю я ее. — Это исследование, а не репортерская заметка! Я слышал отрывок из этой монографин о работе Андрея Яковлевича. По-моему, она будет понятна узкому кругу людей: скрипичным мастерам и скрипачам.
— Скрипачам? Моему Михаилу эти таблички вроде клинописи!
— Учился у отца, сам сделал скрипку и не разбирается?
— Вот и сделал такую, что даже поощрительной премии не дали!
— Зато теперь свое возьмет!
— Ну что вы! Я каждый день ему твержу, чтобы вместе с отцом работал. А он: “Я ему покажу — все закачаются!” Но выйдет, как в басне Крылова. Помните, лягушка хотела сравняться в дородстве с волом?
Любе стало холодно, она поднялась со скамейки и, взяв меня за руку, повела на боковую аллею. Дорожка заледенела, Люба стала кататься по ней словно на коньках и рассказывать о том, как знакомилась на катке с мальчиками. Потом она начала пенять на характер скрипача и на его привередливость.
Мы вошли в автобус, и она перешла на разговор о Вовке. У нее в голосе появились нежные нотки, уменьшительные словечки.
Казалось, на бульваре была одна женщина, а здесь, в автобусе, совсем другая…
Когда мы сошли на остановке, я сказал:
— Должно быть, между вами и Михаилом Андреевичем пробежала черная кошка.
— Обидел он меня. Вчера утром, за завтраком, устроил мне сцену ревности. Прямо Отелло!
— Отелло не так ревнив, как доверчив. Он — храбрый. Ревность же удел трусов, которые боятся потерять то, что им принадлежит!
— Вы знаете, к кому Михаил меня приревновал?
— К какому-нибудь музыканту?
— К вам, мой милый! Почему я так долго была с вами в аптеке.
— Вот тебе и на!
— Очень неприятно, что весь разговор слышал Вовка. Мальчишка нервный, впечатлительный.
Когда мы подошли к дому, Люба попросила не провожать ее до подъезда.
— Я позвоню вам, — пообещала она и быстро убежала…
Январское солнце выкатилось из-за облаков, заулыбалось, заиграло, как младенец после купания. Ошалелые воробьи стали прыгать, носиться, чирикать и, ероша свои перышки, купаться в снегу на подоконниках. Я поглядел сквозь заклеенные рамы на наш сад и увидел, что покрывший тополя иней переливается, сверкая, точно высокогорный водопад.
Я пытался смотреть на вчерашнюю встречу с Любой сквозь розовые очки. Потом подумал, что напоминаю того неунывающего художника, который сидел в кафе и, поглядывая в окно, зарисовывал старинный боярский дом. Он заказал официанту завтрак, тот ушел и пропал. Когда он вернулся, художник увидел, что официант оброс пышной бородой.
“Чудесно! — сказал ему художник. — Я надену на вас боярский кафтан и нарисую на фоне старинного дома…”
Я решил позвонить Любе по телефону, но номер все время был занят. Вечером мне принесли письмо, я вскрыл его, вынул записочку и прочитал две строчки:
“Не сердитесь на меня! Я боюсь встречаться с вами. Люба”.
От этого послания на меня повеяло ледяным холодом. Я бы не очень удивился, если бы ударил дикий мороз, забушевала вьюга и под моим окном проковылял черноносый белый медведь.
Я подошел к телефонному аппарату и снова позвонил на квартиру Золотницких. На этот раз ответила Ксюша, и я, назвав себя, попросил к телефону Любовь Николаевну.
— Хозяйка утречком улетела к Михаилу Андреевичу в Ленинград.
— Давно он там находится?
— Да уж скоро две недели будет. Торопилась она, на самолет опаздывала. К Вовке не успела съездить попрощаться.
— Он был в детском саду?
— С месяц живет у бабушки!
— А когда хозяева вернутся?
— И сказать не могу. Концерты у них…
Нет! Какова! Сказала, что на днях муж устроил ей из-за меня сцену ревности, и все это происходило при сынишке. Зачем она дважды солгала?
Я стал размышлять: когда мы ехали в автомобиле из аптеки, Люба просила меня как следует поискать портфель в мастерской, уверяя, что пропажа найдется. Разве это было сделано спроста?..
Эх ты, неугомонный романтик! Видел то, что тебе грезилось, а не то, что происходило у тебя под носом. Ведь Люба хотела доказать, что красный портфель как лежал в мастерской, так и остался там, и никто ни в чем не виноват! Никто? Значит, Люба стремилась снять подозрение С похитителя? А почему? Она сама взяла портфель! Да, да, сама! И сделала это, чтобы помочь мужу.
В сердцах я выругал Любу, открыл книжный шкаф, достал черновики посвященного Любе стихотворения. Я зажег на кухне спичку и поднес листочки к пламени. Когда они стали обугливаться, я бросил их в ведро с водой, и, черные, с тлеющей багряной каймой, они зашипели, словно змеи.
Я вернулся в кабинет и с наслаждением растянулся на кушетке. И тут в голове снова мелькнула мысль: ведь овладеть красным портфелем мог и Михаил Золотницкий, тут же сфотографировать деку, таблички, а потом ему кто-нибудь помешал, и он впопыхах сунул все в платяной шкаф. А возможно, поскольку ему были нужны очень точные цифры, унес портфель с собой и поручил снять копии чертежнику или фотографу. Понятно, ему не пришло в голову, что через несколько часов отец полезет в шкаф за портфелем.
Разумеется, в тот же день Савватеев или Разумов могли также взять красный портфель. Архитектор, возможно, сумел бы на месте снять деку, перечертить с табличек копию, а, может быть, как он объяснял мне, записать десяток цифр. Хотя это сомнительно: увидев деку и таблички для “Родины”, в торжество которой верил, он унес бы красный портфель; долго ли, в свой следующий приход, дождавшись, когда старик пойдет в подсобную комнату, положить вещь в платяной шкаф? А сделав копию с табличек дома, Савватеев обязательно начертил бы еще одну. Эта копия до зарезу была нужна для “Кинопортрета” Разумову. Взял бы коллекционер портфель с собой или сделал, что задумал, в мастерской — все равно теперь становится понятной его фраза о том, что украденное вернут обратно.
Вот разгадать поведение кинорежиссера трудно. Допустим, он унес красный портфель для того, чтобы, воспользовавшись нижней декой и табличками, заказать для своей невесты скрипку. Зачем же, пойдя на большой риск, он положил портфель в платяной шкаф? Или дирекция киностудии научных фильмов не согласилась, чтобы Роман Осипович снимал “Жаворонка”? Или не нашлось подходящего мастера, который взялся бы сделать скрипку и молчать?
Возникло еще одно предположение: решив вернуть красный портфель, кинорежиссер мог заснять на пленку и нижнюю деку и таблички, как детали в кадрах о скрипке “Родина”. Возможно, он поручил это сделать кому-нибудь на стороне, чтобы ничего не узнали в студии.
Значит, кто бы ни взял красный портфель и кто бы ни положил его в платяной шкаф — Люба, Михаил, Савватеев, Разумов, — все равно у кого-то остались фото с нижней деки и копии с табличек. Если точно выяснить, у кого они находятся, можно, как говорят, потянув за ниточку, размотать весь клубок и выйти на преступника.
Так логически рассуждая, я не заметил, как заснул. Потом внезапно проснулся, точно кто-то резко толкнул меня в бок. Открыв глаза, я увидел за окном полоску апельсинного цвета. В голове точно выстукивали на пишущей машинке: “Фото, копия…” “Что? Что?” — спросил я, садясь.
Почему я уверен, что фото с нижней деки “Родина” и копии с табличек снимал тот, кто взял красный портфель? Так ли это? Ведь надо сфотографировать рисунок клена, перенести на кальку или снять на пленку тончайшие чертежи с рассчитанными до миллиметра и расставленными на точнейших местах маленькими цифрами. Это же — основа будущей скрипки! Нет, все это делал опытный чертежник или фотограф! А вдруг они сделают еще вторые фото и копию, и, как правильно я опасался, дотоле не известный мастер, получив их, произведет скрипку, похожую на ту, которая выйдет из-под рук Андрея Яковлевича?
Тут меня так хлестнула следующая мысль, что я вскочил на ноги и зашагал по комнате. А не может ли фото деки и вторая копия табличек очутиться за рубежом? Разве мы не знаем подобных же случаев? Сумели же вывезти из нашей страны в Англию все скрипки знаменитого мастера Ивана Батова, кроме двух. Так и сейчас за границей фото и копия превратятся в сверхприбыль какого-нибудь предпринимателя!
Черт подери! До тех пор пока я не буду окончательно убежден, что фото и копия остались у нас, я не имею права сидеть сложа руки…
Я разыскал в старой записной книжке номер служебного телефона моего товарища по университету С.Л., который работал на таможне. Созвонившись с ним, я в указанный им час получил пропуск и поднялся по лестнице на тот этаж, где помещался его кабинет.
Я не видел С.Л. лет семь. До этого случайно встретился с ним на стадионе в Лужниках во время футбольного состязания, но тогда мы даже не успели поговорить. С.Л. все так же был похож на Чехова, и недаром в университете его прозвали Антоном Павловичем и советовали ему писать короткие рассказы или, если ничего не выйдет, перейти на медицинский факультет, а после этого снова взяться за перо. Смотря на меня умными глазами сквозь стекла пенсне (говорили, он носит их, чтоб оправдать свое прозвище!), С. Л. внимательно выслушал мой рассказ о тех поисках, которыми мне пришлось заняться. Потом, поглаживая свою бородку, он согласился со мной, что могут снять вторую копию с деки и чертежей. Так как он не имел никакого представления о толщинках верхней и нижней дек, я вынул из кармана “Книгу о скрипке” А.Лемана, развернул приложенные к ней карты и показал, что примерно представляют из себя нижняя дека и таблички. После этого прочитал в книге замечание автора: “Достаточно снять с деки две — три лишние стружки, как резко изменится характер звука скрипки”.
Подивившись, каким, по его выражению, “чертовски скрупулезным трудом” создается скрипка, мой товарищ заявил, что такие чертежи можно отлично сфотографировать и отпечатать не одну, а несколько копий. После этого он посмотрел мое редакционное удостоверение, спросил, что я хочу от них, таможенников. Я объяснил, что нельзя ли еще лучше осматривать багаж уезжающих за границу иностранцев.
— Если бы ты точно знал, — ответил “Антон Павлович”, — кто повезет с собой фото и копию, мы могли бы организовать более тщательный досмотр.
— А не могут фото нижней деки и копия табличек уплыть за границу?
— Обычно мы выпускаем только с тем багажом, который разрешает закон. Вот посмотри, — предложил он, выдвигая большой ящик своего стола, — на какие хитрости, а вернее, на какие мошенничества идут некоторые путешественники из-за рубежа!
Я встал, заглянул в ящик и ахнул: там были всевозможные сломанные, разрезанные, выпотрошенные вещи. Как известно, некоторые иностранцы занимаются контрабандой и стараются вывезти золотые слитки, монеты царской чеканки, платину, опий, корень женьшень, черный перец, сухие грибы и много других веще”.
Все эти предметы прячут в самые невинные вещи: в игрушки, елочные свечи, футбольные мячи, в коробки и банки с сохраненной фабричной упаковкой из-под консервов, кремов, лекарств; в вырезанные гнезда в страницах книги, мундштуки папирос, чемоданы и жестянки с двойным дном, внутрь дутых пуговиц, грецких орехов, шоколадных конфет и т. п.
— Все уловки не перечислишь, — сказал “Антон Павлович” со вздохом. — Вот попробуй подними этот шерстяной жилет!
Я попытался это сделать, но не смог: шутка ли — в нем было двадцать четыре килограмма: контрабандист зашил в жилет пластинки победита. Но — только подумать! — он вез еще тридцать шесть килограммов рогов сайгака, которые, придя в купе вагона, засунул между двойными стенками через отверстие репродуктора. В общем, собирался увезти шестьдесят килограммов запрещенных к вывозу предметов.
— По-старому, около четырех пудов, — сказал я. — Контрабандист обладал жадностью крокодила!
— Есть такие же контрабандистки!
“Антон Павлович” подал мне обычный женский пояс, в подкладку которого были вшиты около тысячи анодированных, похожих на золотые, колец. Авантюристка поставила бы за границей нашу, разумеется фальшивую, пробу и продавала бы их за советские, сделанные из чистого золота.
— Бывают и экстра-контрабандисты! — вспомнил мой товарищ. — Один такой ловкач приклеил пластырем к ступням ног десятки золотых монет и во время личного досмотра в костюме Адама стоял на них! — Мой собеседник засмеялся. — Или вот погляди на такую старинную роскошь!
Это была фотография ночного сосуда с гербом императрицы Екатерины Второй. Иностранная семья ехала в поезде и почти всю дорогу держала своего ребенка на посудине. Это бросилось в глаза проводникам, таможенники поскоблили монарший сосуд и выяснили, что он отлит из червонного золота!
— А какую же контрабанду иностранцы привозят к нам?
— Одежду, белье, чулки, якобы для личного пользования. Мы не имеем права запретить надевать ежедневно другой костюм, сорочку, носки. А этим пользуются и продают эти вещи.
— Вероятно, уверены, что нам, как во время гражданской войны, нечего надеть?
— Конечно! Недавно одна пожилая американка, помимо чемоданов, привезла семь сундуков с вещами для своих родственников. Мы вызвали их и открыли сундуки. Это был сплошной утиль! Родственники так хохотали, что сбежались работники таможни. А потом мы сожгли все семь антисанитарных сундуков!
— Вот и сказали бы этой благотворительнице, что мы можем ее одеть в такие вещи, которых она за океаном не найдет!
— Зачем говорить? Этой зимой одна прекрасная дама уезжала от нас поездом. В купе было тепло, а она сидела, не снимая с себя норковое манто, и пот с нее катился ручьями. Что за причуды? На границе инспектор-женщина предложила ей снять манто, чтобы проверить, не везет ли она что-нибудь за подкладкой. Дама сняла. На ней была только шелковая рубашка и чулки. Выяснили, что четыре чемодана привезенных личных вещей и все, что было на ней, она распродала, а на вырученные деньги купила, по ее заявлению, дивную меховую мечту.
— Кто помогает иностранцам покупать наши вещи, а своп сбывать? — спросил я.
— Фарцовщики! Вот приходи во вторник в два часа. Я буду беседовать с Лордом. Только не думай, что он принадлежит к аристократическому семейству Англии, — засмеялся “Антон Павлович” и задвинул ящик своего стола.
Я напомнил ему, зачем пришел, и он, взяв у меня книгу Лемана, вышел из кабинета. “Антон Павлович” отсутствовал минут десять.
— Мы кое-что предпримем, — сказал он, вернувшись. — Но предупреждаю: надежда плохая! Впрочем, посмотрим. Звони и заходи! — добавил он, прощаясь со мной.
Какая досада, что мои дальнейшие поиски отняли у меня все свободное время и я не смог заехать к “Антону Павловичу”.
…Вечером мне позвонил по телефону любитель канареек Константин Егорович. Захлебываясь от радости, он сказал, что архитектор Савватеев примет его на следующей неделе “по неотложному делу” и он, комендант, будет обязан мне “по гроб жизни”. Вот тут я и спросил его: кто теперь занимается с учениками Андрея Яковлевича? Константин Егорович объяснил, что, недавно вернувшись из экскурсии и узнав о болезни Золотницкого, ребята заявили, что начали учиться у одного мастера, у него и будут продолжать. Пока они трудятся в разных цехах. Я попросил коменданта приготовить список учеников с указанием цеха, где и кто из них работает.
На следующий день я заехал к нему, и он дал мне список. Мне предстояло поговорить с четырнадцатью ребятами и еще с двумя перешедшими работать на фабрику смычковых инструментов. Между прочим, Константин Егорович объяснил, что в тот день, когда я обнаружил в платяном шкафу красный портфель, он перенес все музыкальные инструменты заказчиков в соседнюю комнату и сам выдает их по квитанциям. На дверь мастерской снова наложены сургучные печати, ключи же от мастерской, медная печать находятся у него, коменданта, в металлическом ящике.
Я начал разговаривать с учениками. На мои вопросы они отвечали почти одно и то же, и описывать каждую встречу бессмысленно. Только двое из них заинтересовали меня: сын судового плотника Иван Ротов — золотоволосый паренек со светло-голубыми глазами, курносый, в обтягивающей тельняшке и в вельветовых зеленых брюках, чем-то напоминавший подсолнух в цвету. И его неразлучный дружок, сын контрабасиста Володя Суслов, с густыми черными волосами, с глазами, словно угольки, горбатым носом, в черном свитере, прозванный в столярном цехе Галчонком.
Оба они, как и остальные ученики, рассказали, что очень любят Андрея Яковлевича Золотницкого за то, что он не только показывает, как нужно работать, и спокойно поправляет их ошибки, но еще находит время потолковать с ними о мастерах итальянской и русской скрипок, о разных случаях из их жизни, о своем заманчивом и трудном пути художника-умельца. Ребята очень обрадовались, когда их учитель получил первую премию на конкурсе смычковых инструментов. Да, конечно, старый мастер иногда любил поворчать, иногда подолгу бранил за промахи в работе, а другой раз неожиданно на полуслове хватался за сердце. Тогда они, ученики, давали Андрею Яковлевичу нитроглицерин или валидол, укладывали его на диванчик и, чтобы не шуметь, потихоньку отправлялись в буфет или выбегали на улицу — летом за мороженым, зимой за ирисками.
Значит, в это время в мастерскую мог войти кто хотел? О нет! Ученики составили расписание дежурства, и двое из них всегда оставались или возле двери мастерской, или прогуливались неподалеку от нее по коридору. И никто из посетителей или сотрудников тогда не мог войти в мастерскую? Нет! Они, дежурные, останавливали любого, кто брался за ручку двери, и просили немного подождать. Мастер просыпался, приоткрывал дверь и кричал: “Опять разбежались, хунхузы!” или: “Устроили себе праздник Симона гулимана лентяя преподобного!” А не могли эти двое дежурных тоже уйти куда-нибудь? Как же это так? Их проверяли товарищи и, если заставали далеко от мастерской, устраивали взбучку. Ведь за дверью были не только ценные музыкальные инструменты, но в платяном шкафу еще висела одежда их, учеников: перед работой они снимали свои костюмы и надевали синие халаты с фартуками. А они, Иван и Володя, были в мастерской тридцатого декабря? Нет! Еще двадцать девятого с поездом девятнадцать десять все ученики ехали в одном и том же вагоне на экскурсию. А правду ли говорили, что вот они, дружки, дежурили двадцать девятого декабря днем? Володя вытащил из кармана записную книжку в синем переплете, полистал и подтвердил, что так и было. Не вспомнят ли они. кто приходил в этот день в мастерскую? Только они приступили к работе, приехал архитектор Савватеев, привез скрипку из своей коллекции: на ней забаловала подставка, и Андрей Яковлевич сказал, что к завтрашнему дню, то есть к тридцатому, исправит ее. Потом приходили заказчики за починенными смычковыми инструментами, приезжал кинорежиссер Разумов со своей невестой и приглашал Андрея Яковлевича к себе в новогодний день — послушать, как она играет, и посмотреть, какая у нее отвратительная скрипка. Старик сказал, что в день Нового года поедет с внуком в цирк, и предложил привезти скрипку в мастерскую тридцатого декабря. Ну хорошо, а Михаил Андреевич не заходил двадцать девятого? Они — Иван и Володя — с уверенностью могут ответить, что скрипача е тот день не было. А не вспомнят ли они, кто из посетителей был в мастерской тогда, когда Андрей Яковлевич, оставленный там учениками один, лежал в подсобной комнате на диванчике? Нет! Этого не могло быть! Они, дежурные, никого туда не пускали!
— Постой, постой! — воскликнул вдруг Иван. — А Любовь Николаевна?
Выяснилось, что к вечеру Люба принесла обед, а дежурные остановили ее перед дверью. Но она сказала, что спешит на базар за елкой, что тихонько поставит судки с обедом на стол и сейчас же уйдет. А Любовь Николаевна так и поступила? Да, но все-таки, когда она была в мастерской, Андрей Яковлевич встал, позвал их, ребят, а сам сел обедать. Не помнят ли Иван и Володя, во что была одета Любовь Николаевна и что у нее, кроме судков, находилось в руках? Она была в шубе из белки, а под мышкой у нее торчала черная папка для нот. И, оставив судки с обедом, Любовь Николаевна пошла домой? Нет! Мастер немного поел, потом сказал, что чувствует себя неважно, отпустил их, учеников, домой, а сам уехал со снохой.
Черная папка в руках Любы? Туда же легко было положить красный портфель! Это была первая косвенная улика против нее!
А что слыхали они, ребята, о краже красного портфеля? Сначала ученики заподозрили отбывшего наказание за кражу альтиста из оркестра: он часто заходил в мастерскую, то принося свой инструмент в починку, а то для того, чтобы поболтать со стариком Золотницким. Но потом, вернувшись в Москву, ребята узнали, что с двадцатых чисел декабря по десятое января музыкант лежал в больнице и ему делали операцию. Когда же комендант сказал, что красный портфель нашелся в мастерской, они успокоились и больше о пропаже не вспоминали.
Конечно, я знал о пребывании Любы в мастерской Андрея Яковлевича двадцать девятого декабря, и об ее уходе вместе с ним после шести часов вечера. Раньше я не задал бы Ивану и Володе никакого вопроса об этом дне, потому что был уверен — красный портфель исчез тридцатого. Но теперь, заподозрив, что его взяла Люба и поехала вместе со свекром домой, я задал себе вопрос: а что же после этого случилось с декой и табличками? Конечно, Люба тотчас же отдала портфель мужу, и он немедленно прибегнул к помощи чертежника или фотографа. Сам бы он не стал это делать дома, так как могли увидеть Ксюша или отец. Разумеется, снимающий фото и копию человек мог сделать вторую и оставить ее у себя. Но, допустим, скрипач получил фото и копию. В тот же вечер он никак не мог положить красный портфель в несгораемый шкаф: двери мастерской уже были заперты! Может быть, ради этой цели он появился у отца тридцатого числа утром? Однако и тут у него ничего не вышло, иначе портфель еще днем был бы в мастерской. Второй раз к отцу Михаил Золотницкий не приходил, но он не такой человек, чтоб отказаться от того, что задумал. Значит, ему оставалось одно: прибегнуть к чьей-нибудь помощи, то есть к тому же способу, каким он получил красный портфель. К кому бы обратился музыкант? К человеку, который должен пользоваться доверием Андрея Яковлевича. В первую очередь к Любе, но она отказалась: тридцатого декабря она вообще не приходила в мастерскую! Однако тридцатого там были Савватеев и Разумов, — согласились они помочь музыканту или нет, все равно все осталось по-прежнему: в несгораемом шкафу портфеля не было! А может быть, коллекционер, или кинорежиссер, или — надо предвидеть и это! — еще кто-нибудь не сумел положить портфель в несгораемый шкаф, а спрятал его днем в платяной под фартуки? Нет, нет и нет! Перед тем как после кражи запечатать дверь мастерской, комендант и его сотрудники составили подробную опись, куда внесли висящие в платяном шкафу пересчитанные синие халаты и лежащие внизу фартуки. Конечно, они обнаружили бы красный портфель…
Я, как грузовик на раскисшей дороге, буксую на месте и не могу понять, кто же принес обратно и положил портфель в платяной шкаф?
Прошло четыре дня, пока я переговорил со всеми учениками. Я решил отправиться к скрипичному мастеру, чтоб окончательно установить самое главное на этом периоде поисков: взяла ли красный портфель из шкафа Люба или кто-нибудь другой? Я выяснил, что Андрей Яковлевич уже полторы недели живет в подмосковном санатории и находится под наблюдением Галкина. Лев Натанович ответил мне, что удобней всего навестить старика в субботу, когда он, доктор, принимает там больных.
В четвертом часу дня я входил в ворота “Красного маяка”. Прямая дорожка вела к центральному корпусу, вокруг простирались уходящие в морскую глубину неба ели, на раскинутых ярко-зеленых ветвях лежал снег и отливал голубоватым светом. А там, в глубине парка, точно на флейтах, играли прилетевшие к нам, как их называют, северные попугаи — общительные огненные щуры.
К моему удивлению, навстречу мне шел Савватеев и улыбался.
— Приветствую вас! — сказал он. — По воинственной походке чувствую, вы приехали сюда, чтоб пронзить кого-нибудь вашим острым пером.
— Хочу навестить Андрея Яковлевича, и только!
— Я уже с ним говорил!
— Ну, что он?
— Уверяет, как только увидал нижнюю деку “Родины” и таблички, сразу все болезни как рукой сняло. И выглядит хорошо, хоть на выставку! Можете гордиться — ваша заслуга!
— А не ваша ли? Вы же категорически утверждали, что красный портфель вернут! — пустил я пробный шар. — Ваше предсказание сбылось!
— Я рассуждал так на основании фактов, известных только мне одному!
— Но теперь, надеюсь, вы можете эти факты раскрыть?
— К сожалению, еще не наступило время!
— А вы не можете предсказать, когда оно наступит?
— В тот момент, когда Андрей Яковлевич с сыном начнут делать “Родину”.
— Почему обязательно — с сыном?
— Потому что мастер один с такой скрипкой, какую задумал, не справится!
Вот и попробуй разобраться в том, что он сказал! Хотя чем черт не шутит? Первое предсказание Савватеева исполнилось, отчего не сможет сбыться второе? А еще говорят, что пророки давно перевелись!
Я пошел в главный корпус. Был послеобеденный час, большая часть населения санатория спала, меньшая собиралась на прогулку. Я разделся, зашагал по коридору и встретил Галкина.
— Да здравствует чемпион следопытов! — воскликнул он, пожимая мне руку и бурно потрясая ее. — Андрей Яковлевич мне все рассказал!
Лев Натанович повернул назад, а я пошел следом за ним, смотря, как он семенит ногами, высоко подняв голову. Приведя меня, как заявил доктор, в парадную гостиную, он предупредил, что скрипичный мастер придет сюда через четверть часа, попросил долго его не задерживать и, главное, не волновать. Когда за ним закрылась дверь, я опустился на диван и задумался.
Как повести разговор с Золотницким, чтоб он не догадался, о чем я хочу узнать? Немало прочитал я записок прокуроров, следователей, оперативных работников, не один раз многие из них со мной откровенно беседовали, и почти никто не говорил, что им приходилось разрабатывать до мелочей план допроса. А ведь в их распоряжении были улики, тончайшие анализы, документы, свидетели, очные ставки, перекрестные допросы, современные фантастические научно-технические аппараты, приборы. А у меня?..
Я перебрал в уме добрый десяток всевозможных способов беседы и в конце концов остановился на такой, которая заставила бы скрипичного мастера самого заговорить о том, что мне хотелось узнать.
Андрей Яковлевич вошел в гостиную, напевая мелодию “Жаворонка” и поправляя отлично повязанный, подобранный под цвет пижамы галстук. Я сказал, что он выглядит настоящим франтом. Он, довольный, засмеялся, сел и попросил меня, как доброго знакомого, написать письмо Михаиле и Любаше, возможно резче пробрать их за то, что они не прислали ему весточку; проверить, выданы ли клиентам все восстановленные смычковые инструменты; наведаться к нему на квартиру — посмотреть, как ухаживает Ксюша за Вовкой.
Я обещал послать письмо, объяснил, кто выдает инструменты клиентам и где находится внук. После этого скрипичный мастер пожевал губами, помолчал и спросил:
— Все-таки как же это вышло, уважаемый? Сперва мы в несгораемом шкафу портфель проморгали, а потом вы его нашли в платяном? Просто фокус!
Это был превосходный повод для того, чтобы получить у Андрея Яковлевича необходимые сведения.
— Бывают загадочные кражи, — сказал я после небольшой паузы.
И рассказал, что в Каире есть музей, где хранятся редкие, отделенные от нас тысячами веков предметы быта, орудия труда, произведения искусства и сохраненные в целости мумии фараонов. Несмотря на круглосуточную стражу, на массивные запоры, из витрины был похищен золотой посох фараона Тутанхамона миллионной стоимости. Никаких следов взлома не было найдено, и в конце концов дело о краже в музее сдали в архив. Спустя немного времени один из служителей музея пошел в подсобное помещение…
— Прямо как у меня в мастерской! — прошептал мастер, и по его настороженному взгляду я понял, с какой жадностью он ловит каждое слово.
— …И обнаружил там ящик, — продолжал я. — Когда он открыл крышку, то нашел в нем связку ключей, и они подходили буквально ко всем хранилищам музея. Выяснилось, что директор на случай потери ключей заказал их копии. Тогда поняли, как связка попала в руки злоумышленника и почему он после грабежа не оставил никаких следов…
— Что же это за директор! — воскликнул мастер.
— Ротозей! — поддержал я старика и, желая направить его мысли в нужное мне течение, сказал. — Но как ловко воспользовался вор ключами!
— Я так скажу, — продолжал старик. — Если ты настоящий директор, то золотой посох с утра клади в витрину, а на ночь запирай в несгораемый шкаф.
— Думаете, нельзя открыть шкаф? — спросил я.
— Для этого нужно его взломать! — отозвался Андрей Яковлевич.
Нет, он явно уходил от нужных мне ответов. Я был вынужден пойти по другому пути.
— Для того чтобы открыть несгораемый шкаф, — сказал я, — можно обойтись без взлома.
И рассказал, что в Турции, во время второй мировой войны, в германское посольство к резиденту разведки явился человек и заявил, что может доставлять, по мере их поступления, все секретные документы из английского посольства. Действительно, гитлеровцы в течение года с лишним получали фотографии с самых секретных бумаг. Что же выяснилось? Этот человек служил камердинером у английского посла, по ночам брал у своего хозяина связку ключей, открывал несгораемый шкаф и фотографировал все документы.
— Где же держал английский посол ключи? — задал вопрос Андрей Яковлевич.
— У себя в кабинете на столе, в ящике, на этажерке. Но ведь ночью он спал!
— Это похоже на меня! — вдруг проговорил мастер, прижав руки к груди. — Связка ключей то на столе, то в ящике, а то и вовсе в замке несгораемого шкафа! Я же после сердечного припадка лежу в забытьи, дремлю.
Теперь мысли Золотницкого заработали в нужном мне направлении.
— Я был у вас тридцатого декабря около шести часов вечера. Вспомните, пожалуйста, в этот день вы открывали несгораемый шкаф?
— Нет! Целый день в мастерской была суматоха, принимали мелкий инвентарь. Потом приходили клиенты получать свои инструменты… — И он стал называть их фамилии, говорить, зачем они приходили, кто остался доволен работой, а кто нет, и даже назвал по памяти некоторые уплаченные в тот день суммы денег. — А открыл я несгораемый шкаф, — продолжал он, — когда вы пришли и попросили еще раз посмотреть статью: “Секрет кремонских скрипок”.
— Где находились ключи?
— При вас же вынимал связку из кармана.
— Вы всегда хранили красный портфель в секретном ящике?
— Да!
— А двадцать девятого декабря вы видели, что он там лежит?
— Днем брал портфель, сунул в него грамотку о моей премии, запер, положил в секретный ящик обратно, закрыл дверцу…
— Заперли?
— Запер ли? — переспросил мастер и задумался. (Я молча сидел возле него и наблюдал, как он морщит лоб.) — Так, — начал он. — В подсобку заглянул мой ученик Володя. Да, да! Спросил, правильно ли настроил скрипку, я взял инструмент, проверил. Он пошел работать. А я… Должно быть… — припоминал он с усилием. — Должно быть, защемило сердце…
— Уверены?
— Уверен! — произнес он после некоторого раздумья. — Ребята дали мне лекарство, уложили на диванчик и, как всегда, ушли. А я полежал, полежал да, наверно, заснул.
— Крепко?
— Да! Проснулся оттого, что ключи упали на пол и загремели. Любаша принесла обед, поставила судок на угол столика и нечаянно сбросила связку.
Для меня было ясно, что двадцать девятого декабря Люба застала мастера спящим и увидела ключи в раскрытой дверце секретного ящика. В глаза ей бросился красный портфель, о котором она слыхала от свекра или-от мужа. Люба поставила на столик судок с обедом, вытащила портфель и положила его в черную папку для нот. Заперев ящик и шкаф, вынула ключи, а когда клала их на столик, от волнения уронила на каменный пол и разбудила старика. Но я не хотел, чтобы в душу Андрея Яковлевича запало подозрение, и поэтому спросил:
— До прихода Любови Николаевны никто не мог зайти в мастерскую?
— Нет! За дверью дежурили мои хунхузы.
— А тридцатого декабря их не было?
— Правильно!
— Тридцатого к вам приходил кто-нибудь, кроме тех трех, которых вы называли?
— Никто!
— У вас не было в течение дня спазма сердечных сосудов?
— Нет, нет! Наоборот, уважаемый, чувствовал себя — дай бог каждому!
Не было спазма! Вот вам и причина, из-за которой ни скрипач, ни кинооператор, ни архитектор не могли тридцатого, если даже намеревались, положить взятый Любой портфель обратно в несгораемый шкаф!
— Спасибо, Андрей Яковлевич! Надо кончать беседу, а то доктор будет ворчать!
— Он и так ворчит. Я хочу отдать мой портфель на хранение. Он говорит, чтоб я сдал администрации санатория. А я — верному человеку.
— А где вы храните части “Родины” и остатки дерева?
— Будьте покойны! У человека, которому верю, как самому себе!
Я тепло простился с Андреем Яковлевичем, — он ушел из гостиной, а я задумался: кто же этот верный человек, у которого скрипичный мастер прячет части “Родины”, и как ухитрился их снять на пленку Разумов?
В гостиную заглянул Галкин и спросил:
— Как находите нашего подшефного?
— По-моему, к бою готов!
— А что вы думаете? — засмеялся доктор. — Мой дед говорил: “Если бог захочет, то и старая метла выстрелит!”
— Судя по такому заявлению, я должен считать вас богом!
— Что вы, что вы! — поднял Галкин руки вверх. — Тут роль бога сыграл не я, а мой шеф профессор Кокорев: я лечил по его методу.
Лев Натанович повел меня в гардеробную, предупредив, что Савватеев приехал на своей “Волге” и собирается довезти меня до города. Что ж! Это было мне на руку.
Архитектор вел машину по шоссе со скоростью восемьдесят километров в час, но вечерние лиловые тени еще быстрее скользили по накатанному снегу.
Георгий Георгиевич сказал, что в санатории после ужина собираются выздоравливающие и Андрей Яковлевич рассказывает о скрипичных мастерах и скрипачах. Да еще сопровождает свою беседу музыкой — поставит в радиолу пластинку: “Послушайте, как сейчас Никколо Паганини исполнит на скрипке Джузеппе Гварнери свои “Вариации”. Внимание! Он играет на одной струне — на баске! Говорили, скрипачу помогает нечистая сила!”
— Ну, — спросил Савватеев, — как вам это нравится?
— Он все еще ведет себя странно, — ответил я. — Почему-то не хочет сдать красный портфель на хранение администрации санатория.
— Это еще ничего! — подхватил Георгий Георгиевич. — Лев Натанович рассказывал, что, пока старик был, как здесь называют, лежачим больным, он держал портфель у себя, между тюфяком и матрацем. А ключ от портфеля повесил себе вместо нательного креста на шею.
— А что бы он делал, если бы ему пришлось хранить таким образом все части “Родины” и остатки дерева?
Коллекционер расхохотался, тормозя машину, а я спросил:
— Не приходилось ли вам видеть эти части?
— Приходилось! — ответил он и тотчас же добавил: — Андрей Яковлевич сам их показывал!
— Но он же хранит их у верного человека?
— Возможно, так оно и есть!
— Кто ж этот человек?
— К сожалению, об этом история умалчивает!
— Не может ли с частями скрипки случиться то же самое, что с красным портфелем?
— Кто от этого застрахован? Но должен сказать, что из этих частей получится мало хорошего, если к ним не прикоснутся золотые руки Андрея Яковлевича.
— Значит, части, попав к другому, даже отличному скрипичному мастеру, не превратятся в редкостный инструмент?
— Нет, почему же, скрипка выйдет, но до “Родины” ей будет так же далеко, как, например, гм… гм…
— Как маляру до художника!
— Вот-вот! — воскликнул Савватеев.
— А не собирается ли Андрей Яковлевич отправить портфель к этому же верному человеку?
— Уверен, что нет! Он не станет рисковать и держать все в одном месте.
Пока мы подъезжали к Москве, я вспомнил, что Золотницкий, по моему предложению, не захотел отдать красный портфель на хранение архитектору. К тому же части “Родины” и остатки дерева спрятал у какого-то верного человека. Разве из всего этого не было ясно, что скрипичный мастер не так уж сильно доверял Савватееву?
Признаюсь, меня опять удивили двусмысленные ответы коллекционера: то он еще не может раскрыть факты, на основании которых предсказал, что красный портфель вернут мастеру; то не вправе назвать того верного человека, у которого Андрей Яковлевич хранит части “Родины”. Одним словом, что ни спросишь — сплошная загадка!
Все-таки какое же участие принимал коллекционер в похищении портфеля и особенно в доставке его на место кражи?
…На следующее утро мне позвонила по телефону Ксюша и сказала, что привезли Вовку, он третий день болен, лечит его врач из районной поликлиники, а пока улучшения нет. Она, Ксюша, — одна, и обратиться за советом не к кому.
Созвонившись со знакомым детским врачом, я через два часа привез его на квартиру Золотницких. Доктор установил, что у мальчика ангина. Он прописал полоскание, велел есть лимон с сахаром и принимать пенициллин. Взяв с врача слово, что он заедет через два дня, я проводил его, и тут Ксюша стала отводить душу:
— Не знаю, кому и жаловаться. Утром за продуктами сходить надо? А с кем мальчика оставить? — Она вздохнула и продолжала: — Люди вон ходят в клуб, в кино, а меня, как в тюрьму, посадили, и сиди! Пусть только приедут — уйду, и глаза бы мои на такое безобразие не глядели!
Я рассказал Ксюше, в каком положении находится в санатории Андрей Яковлевич, объяснил, как трудно приходится Михаилу Андреевичу и Любови Николаевне. Потом предложил Ксюше, пока я им напишу письмо, сходить в аптеку и заказать Вовке лекарство. Она сказала ленинградский адрес Золотницких, заглянула в детскую — спит ли мальчик, и собралась уходить.
— Кстати, — сказал я, — мне давно хочется выяснить одно обстоятельство. За два дня до Нового года, вечером, когда Андрею Яковлевичу стало плохо в мастерской, я звонил сюда дважды. Это было в седьмом часу. Почему никто не отвечал?
Девушка подумала и сказала:
— Сам ушел с утра покупать мальчику игрушки на елку. Сама дожидалась-дожидалась его и после обеда тоже ушла. А я повела Вовку в детский сад — вместе с ребятами украшать елку. Никого дома не было!
— И Михаил Андреевич сумел за два дня до праздника достать игрушки?
— Нет, он ничего не принес. Всё расхватали! А хозяйка где-то раздобыла две коробки, а потом у нас еще оставались разные фигурки и бусы от прошлогодней елки.
— Когда же вернулся Михаил Андреевич?
— Поздно. Я уже посуду вымыла и спать легла!
— И часто он пропадает по целым дням?
— Нет! А вот перед Новым годом случалось. Слыхала, будто что-то написал и хотел пропечатать…
Когда Ксюша ушла, я стал раздумывать над поведением скрипача. Многие ли редакции газет и журналов могут заинтересоваться темой о новом грунте для скрипки? Не было ли его хождение со своей статьей маскировкой дальнейших операций с похищенными вещами? Главное: кто сделал ему чертежи и фотографии? От этого совершенно неизвестного мне третьего человека и зависело решение моей основной задачи: существовали ли вторые фото с деки и копия табличек, остались ли они на месте или отправлены туда, куда я предполагал? Но для этого мне во что бы то ни стало нужно напасть на следы Михаила Золотницкого, ведущие к третьему лицу.
Я сел сочинять письмо молодым Золотницким. Как же можно так поступать с больным стариком, возмущался я. Неужели нельзя было выбрать три минуты и написать хотя бы открытку? Даже если это был не отец, а много лет живущий за стеной сосед? Я бранил Золотницких за то, что они оставили мальчика на попечение Ксюши. В заключение призывал именно Любу повлиять на мужа и добиться, чтобы он написал письмо отцу…
В это время Вовка проснулся, попросил попить, а потом почитать про зверей.
Я разыскал на этажерке книгу в малиновой суперобложке, полистал ее и начал читать про льва.
— Он кусачий? — спросил мальчишка.
— Да!
Я перевернул страниц пятьдесят и стал читать про серну.
— Она кусачая?
— Нет!
— Дядя, почитай сказку!
Я отыскал на этажерке сказки А.С.Пушкина, открыл книгу наугад:
Жил-был поп.
Толоконный лоб.
Пошел поп по базару
Посмотреть кой-какого товару.
Навстречу ему Балда…
— А Балда кусачая?
Тут, на мое счастье, вернулась из аптеки Ксюша. Я попрощался с мальчуганом и сказал девушке, чтоб она, если буду нужен, вызвала меня.
Выйдя на улицу, я опустил письмо в почтовый ящик…
Днем я стал звонить по телефону в разные редакции. Я объяснял, что скрипач Михаил Золотницкий уехал на гастроли и хочет узнать, как обстоит дело с его статьей о грунте для скрипки, но, растолковав в письме содержание рукописи, забыл указать, куда он ее сдал. Наконец, я соединился по телефону с редакцией журнала “Советская музыка”. Подошла секретарша, которая заявила, что музыкант сдал статью в редакцию тридцатого декабря прошлого года перед самым концом рабочего дня. Она точно помнит, когда зашел скрипач: как раз собиралась домой украшать елку.
— Я еще спросила его, какое отношение он имеет к лауреату конкурса смычковых инструментов мастеру Золотницкому, — продолжала женщина. — Узнав, что это его отец, посоветовала попросить лауреата также поставить подпись под статьей. Он ответил, что сейчас поедет в мастерскую и уговорит отца. Статью он оставил у нас, а у него была копия.
Я объяснил, что она находится у меня, и я скоро отредактирую и пришлю рукопись.
Значит, скрипач был в редакции около шести часов вечера и, разумеется, не мог быть в мастерской после шести, иначе я видел бы его там. А позднее он был у приятеля, и Люба вызвала его по телефону домой. Если бы он, вернувшись, все-таки поехал в мастерскую, дверь уже была опечатана…
Я подхожу к описанию последних событий моих добровольных поисков. Только теперь я понимаю, как трудно писать правду. Я говорю это потому, что хочу предостеречь тех, кто берется, кажется, за пустяковое дело, а оно оборачивается очень сложной задачей. Нет, не собираюсь читать мораль, а хочу дружески предостеречь. Так случается на улице: задумавшись, начинаешь переходить мостовую, и вдруг кто-то тебя окликает и хватает за рукав: останавливаешься и видишь- еще шаг, и угодил бы под летящую на тебя машину. Безусловно, в следующий раз так же поступишь с находящимся в подобном положении человеком…
На улице мороз рисовал на щеках прохожих пылающие маки. Девушка в белом халате, с плетеной корзинкой в руках, продавала пирожки с повидлом. Негры-студенты окружили ее, покупали горячее лакомство, а потом ели на ходу, посмеиваясь от удовольствия…
В этот день мне второй раз пришлось ехать на дом к машинистке Алле, которую я просил перепечатать выправленную мной статью скрипача.
Алла живет рядом со студией научных фильмов, и я решил зайти и выяснить, в каком положении находится “Кинопортрет А.Я.Золотницкого”.
Когда я вошел в кабинет кинорежиссера, то застал там опять одного беловолосого Белкина, одетого в синий халат и собирающего разные приборы для съемки. Он объяснил, что Роман Осипович сейчас обедает дома со своей скрипачкой, которая уже стала его женой. Говоря это, оператор с такой поспешностью расстегивал свой синий халат, что отлетела пуговица, но, не обращая на это внимания, он снял его… нет, сорвал с себя, скомкал и сунул под чехол, в котором был какой-то прибор.
— Далеко едете?
— Гоняют с одного конца на другой!
— Начинаете новый фильм?
— Нет, добиваем “Кинопортрет”.
— И завтра будете продолжать?
— Завтра в павильоне жена Разумова будет репетировать на своей новой скрипке.
— Стало быть, Роман Осипович все-таки достал инструмент. Хороший?
— Клёвая штука! — проговорил оператор с восхищением.
Он поднял два прибора в чехлах, понес их к выходу, я пошел за ним. У ворот его ждал автомобиль. Белкин поставил вещи в кузов, попрощался со мной и отправился за остальными. Я было пошел пешком, но подумал: не довезет ли меня оператор до станции метро? Вернувшись, спросил девушку-шофера, в какую сторону они едут. Она сказала, что отправляется кратчайшей дорогой в мастерскую Золотницкого. Я удивился: ведь она еще опечатана, а старик в санатории. Девушка объяснила, что приказано заснять флигель, где помещается мастерская.
Я зашагал по направлению к метро, недоумевая, почему Белкин не сказал, куда он едет. Потом вспомнил, с какой быстротой он сорвал с себя синий халат и остался в коричневом комбинезоне. Возможно, халат только выдали, и он примерял его? Да, но почему мое появление заставило его так действовать? Тут что-то не так! И тотчас в памяти всплыло, что он сказал о купленной Разумовым скрипке — “клёвая штука”. А в прошлый раз, подчеркивая напористый характер кинорежиссера, назвал его “молоток”.
И в то же время новая мысль об его синем халате потрясла меня. “Постой, постой!” — воскликнул я и, подняв голову, увидел, что еду в вагоне метро, а пассажиры с удивлением поглядывают на меня, бормочущего что-то себе под нос. Я сошел на следующей станции и отправился в обратную сторону. Снова придя в киностудию, я узнал адрес Разумова и помчался к нему на такси…
Дверь открыла мне очень красивая женщина. Ей было лет сорок, но искусный покрой белого платья и заколотые светло-зеленым гребнем черные волосы делали ее моложе.
— Здравствуйте! — проговорила она слегка нараспев. — Входите, пожалуйста!
Она ввела меня в обставленную полированной мебелью комнату, и я опустился на сверкающий палевым глянцем стул. Сказав, что она жена Разумова и зовут ее Екатериной Се-меновной, моя собеседница удивилась, почему я вздумал писать о Михаиле Золотницком, — есть же музыканты дарови-тей его. Я объяснил, что мое внимание привлек не он, а его отец, но пришлось написать о всей семье. Екатерина Семеновна начала бранить Андрея Яковлевича за то, что он подвел ее, не сделав к обещанному сроку новую скрипку, но добавила, что не было бы счастья, да несчастье помогло: Роман Осипович достал из Государственной коллекции изумительного, премированного на конкурсе “Жаворонка”. Она взяла лежащий на пианино футляр, раскрыла и вынула инструмент. Под ее смычком струны нежно запели “Мелодию” Глюка-Крейслера, и вокруг словно возникло прозрачное озеро, а в нем и над ним плыла янтарная луна…
Когда Екатерина Семеновна кончила играть, сзади меня раздались аплодисменты, я обернулся и увидел Разумова. Екатерина Семеновна ушла готовить чай, а я увлек Романа Осиповича в уголок и, ссылаясь на якобы подготавливаемый новый очерк, попросил рассказать о Белкине.
— Советую о нем ничего не писать, — произнес Разумов с раздражением.
— Почему?
— Белкин — дармоед! Все время шатался без работы. Поступил к нам, — уволили за прогулы. Да что с него спрашивать? Его отец — “жучок” на бегах. Мать — подпольная хиромантка. Чем их сыночек живет, никому не известно. Кто-то из наших видел его в гостинице “Украина” с иностранцами.
— Почему же он работает в вашей группе?
— Потому что мой постоянный оператор Максим Леонтьевич Горохов в отпуску. А за Белкина просила его тетка, заслуженная артистка. Я взял его на месяц, и сам не рад! Ничего толком не сделает, и за ним надо в оба смотреть. Вот сейчас поехал доснимать кадры для “Кинопортрета”, а я приставил к нему моего шофера Марусю Ларионову.
— Вам еще долго придется работать над “Кинопортретом”?
— Как вам сказать? Екатерина Семеновна должна играть перед кинокамерой на “Жаворонке”. А в финале — Михаил Золотницкий на “Родине”.
— Но эта скрипка еще не готова!
— Вчера я был в санатории у Андрея Яковлевича, он скоро вернется в Москву и обещал сейчас же собрать в третий раз свою “Родину”. Я уверен, что теперь фильм будет!
В эту минуту Екатерина Семеновна пригласила нас к столу. Она сказала, что зря Роман Осипович так отзывается о Белкине, — он очень старается: первый посоветовал заснять семью Золотницких дома, добыть “Жаворонка” и дать ей сыграть на этой скрипке.
Еще она добавила, что вот ее муж не мог ей достать элегантную кофточку, а оператор принес заграничную и по очень сходной цене.
Они заспорили. Не нужно быть особенным психологом, чтобы понять: за короткий срок оператор успел втереться в доверие к Екатерине Семеновне.
Шагая по улице, я раздумывал, что предпринять, и пришел к заключению, что надо окончательно, хотя бы по внешним признакам, убедиться, что Белкин и есть тот самый человек, за которого его принимаю. Я сел в автобус и через четверть часа входил в проходную будку театра, где помещалась мастерская по реставрации смычковых инструментов.
Я столкнулся с комендантом, он очень обрадовался и стал благодарить меня: оказывается, сын Савватеева снабдил его чижом и снегирем — умельцами построения гнезда. Константин Егорович начал рассказывать, каких канареек выводят голландцы, англичане, немцы, а потом стал свистеть, как кенари разных стран. Я понял, что комендант скоро не остановится, и поэтому перебил его, спросив, отданы ли заказчикам по квитанциям отремонтированные в мастерской смычковые инструменты. Он ответил, что еще более половины осталось.
Тут я заметил, что на прибитом к стене крючке висит синий халат, и попросил его дать мне на полчасика: дескать, хочу потолкаться среди кинематографистов и, не привлекая к себе внимания, посмотреть и послушать, как продвигаются съемки “Евгения Онегина”. Константин Егорович подал мне халат, а я, надевая его, спросил, по каким документам сюда проходят работники киностудий. Он объяснил, что они предъявляют свои удостоверения, а другой раз, зная некоторых в лицо, вахтер пропускает, ничего не спрашивая.
На дворе я обошел автомобиль, в кабине которого читала газету привезшая Белкина Маруся Ларионова. Войдя в подъезд, я увидел, что в съемках наступил перерыв. В столовой сидели загримированные, в одеждах пушкинской эпохи, оперные артисты и обедали. Но там не было Белкина, и я поднялся наверх в буфет и потерялся среди одетых в синие халаты реквизиторов, осветителей, гримеров, рабочих. Они стояли и сидели возле стойки и закусывали. Слева за сдвинутыми столиками разместились “командующие” киносъемками: режиссер, ассистенты, операторы, их помощники, одетые в костюмы или комбинезоны. Их обслуживала единственная официантка, которую изредка отзывали свои: театральные костюмеры, бутафоры, декораторы, рабочие, — все в одинаковых синих халатах. Я подсел к ним, они приняли меня за киноработника и стали расспрашивать, когда кончатся съемки “Евгения Онегина”. Я заказал бутылку лимонада, ватрушку и стал искать глазами Белкина. Если бы не его белесая голова, я едва ли обнаружили бы его — в синем халате среди синих халатов! Вероятно, кинематографисты считали оператора рабочим сцены, как театральные служащие меня — сотрудником киностудии.
Белкин дожевал бублик, пошел от буфетной стойки, протиснулся сквозь ряды завтракающих, прошмыгнул мимо нашего столика. Его взгляд скользнул по мне, но он не разглядел меня и вышел из буфета. Я сказал соседу, что сию минуту вернусь, и последовал за оператором.
Он быстро шагал по длинному коридору, уставленному вдоль стен сохнущими декорациями, различными “юпитерами”, бутафорскими вещами. На ходу извлек из кармана фотографический аппарат в желтом футляре с ремнями и надел на правое плечо. Навстречу оператору попадались в синих халатах работники из мастерских — пошивочной, струнной, костюмерной, красильни, — несущие картоны, доски, узлы, ящики и т. п. Синий халат в отведенном для мастерских флигеле был настолько привычен, что на одетого в него человека никто не обращал никакого внимания.
Белкин стал подниматься на третий этаж по лестнице, а я, зная о существовании грузовой подъемной машины, сел в нее и опередил его. Зайдя в пошивочную, я остановился, будто заинтересовавшись объявлением. На самом деле я наблюдал за оператором, который подошел к двери мастерской по реставрации смычковых инструментов. Посмотрев на сургучные печати, он в сердцах плюнул и отправился по лестнице вниз. Тем же путем я быстрей его достиг первого этажа, прошел по коридору до конца и здесь, в вестибюле, встал за широкую колонну. Я видел, как Белкин взял в гардеробе свою кожаную на цыгейке шубу, ондатровую шапку, снял синий халат, сунул его — я в этом убедился — в пустой желтый футляр от фотоаппарата и вышел из дверей подъезда во двор.
Теперь я не сомневался, что оператор мог быть вором-невидимкой и похитить красный портфель. Более того: я был уверен, что он подходил к дверям мастерской разузнать, не работает ли мастер Золотницкий над “Родиной” и не пора ли начать охоту за этой скрипкой.
Мог ли я сию минуту что-нибудь предпринять против Белкина? Нет! Для этого я должен был выяснить, что он на самом деле представляет собой и с кем связан? Находится ли под наблюдением и были ли у него приводы? Судили ли его и отбывал ли он наказание в местах не столь отдаленных?
Где это можно узнать? Только в уголовном розыске. Однако я не имел права сделать это без ведома редакции. Я позвонил по телефону ответственному секретарю и узнал, что Вера Ивановна Майорова вернулась из командировки.
Приехав к ней, я рассказал о проделанной работе. Она взяла со стола газету и дала мне:
— Прочтите на второй полосе то, что отчеркнуто красным карандашом!
“В зарубежном концертном зале, — читал я, — могут находиться торговцы оружием, банкиры, биржевики, расисты, то есть люди, враждебно настроенные к нашей стране. Однако они встречают овациями советских музыкантов, особенно скрипачей”.
— Подумайте только, — сказала Вера Ивановна, пряча газету в свой желтый портфельчик, — на мировом конкурсе смычковых инструментов советская скрипка получает первую премию. Это же неслыханная победа! И вы, — продолжала она, — обязаны оградить Андрея Яковлевича Золотницкого от любого удара!
— Значит, я отправляюсь к комиссару милиции Кудеярову?
— Сейчас вызову машину…
Александр Корнеевич Кудеяров был еще подполковником милиции и работал в уголовном розыске, когда я впервые пришел туда изучать людей, их труд и подвиги. Он сразу сказал, что с удовольствием читает книги о людях его профессии, но авторы романтизируют своих героев, а по существу все намного проще и в то же время гораздо трудней. Я возразил: проще — значит, обыкновением, но кто же назовет связанный с опасностью для жизни розыск преступников обычным делом? Конечно, для него, подполковника, втянувшегося в свою работу, все кажется обыденным, даже героизм его сотрудников. А разве это заурядное явление?
Александр Корнеевич велел выдать мне постоянный пропуск, и я начал выезжать с оперативными работниками на места происшествий и постигать методы, с помощью которых раскрываются преступления.
Я присутствовал при допросе разных преступников в отделе дознания, в кабинетах следователей, и передо мной раскрьн вались человеческие трагедии и комедии, неописуемые судьбы и характеры. В криминалистическом музее я увидел фотографии, макеты орудий рецидивистов, и это помогло мне познать историю уголовного мира.
Когда передо мной открылись двери научно-технического отдела, голова пошла кругом! Все достижения физики, биологии, почерковедения, медицины, электроники, химии, дактилоскопии, рентгенографии и других наук были поставлены на постоянную борьбу с преступниками. Сотрудники научно-технического отдела, как и все работники милиции, стремились не только раскрыть любое злодеяние, но считали своим долгом предупредить преступление. В этой напряженной работе им помогали профессора, кандидаты и доктора наук, изобретатели и крупные научные учреждения.
Бессознательно я присвоил многие рассуждения, привычки, внешние черточки подполковника Александра Корнеевича Кудеярова герою моих повестей майору Виктору Владимировичу Градову. Только у меня Градов дослужился до чина полковника, а Кудеяров уже был комиссаром.
— Что же это ты держишь в черном теле твоего Градова? — спросил Александр Корнеевич, когда я вошел к нему в кабинет. — Я скоро собираюсь на пенсию, а твой Виктор Владимирович носит все те же погоны!
Это был редкий случай, когда живой человек тревожился за созданного по его подобию литературного героя.
— Не беспокойся, — успокоил я Кудеярова, — придет время, и Градов почиет на лаврах! А вот я, того и гляди, сяду в лужу из-за дела, которое мне преподнесла драгоценная Вера Ивановна Майорова.
— Она звонила мне. Сейчас во всем разберемся! — сказал Александр Корнеевич и по телефону велел секретарю вызвать несколько работников подведомственного ему отдела.
Я смотрел на спокойное лицо Кудеярова, на его черные веселые глаза и на зачесанные назад седые волосы, открывающие большой, с морщинами лоб. Этот милицейский генерал был очень похож на режиссера крупного театра или на заслуженного врача республики. Его страстью — кто бы мог подумать! — было пчеловодство: он имел на даче несколько ульев.
Сотрудники вошли в кабинет, многих я знал, и поэтому встреча была радостной. Кудеяров дал нам поговорить, а потом предложил всем сесть и показать мне альбом с фотографиями фарцовщиков. В нем были снимки молодых людей, прельстившихся заграничными ярлыками на эффектной, но непрочной одежде, на пестрых, скоро изнашивающихся тканях, на бьющих в глаза, сделанных из отходов безделушках и украшениях. Безусые скупщики и продавцы контрабанды боялись уголовного розыска и, чтобы не знали, кто они, придумывали себе разные клички: “Буйвол”, “Лягушонок”, “Сковорода”, “Красавчик”, “Бамбина” и т. д. Чтобы скрыть свои махинации, они говорили, как уголовники, на особом жаргоне, безжалостно уродуя русский язык и употребляя исковерканные иностранные слова. Вот на снимке двадцатилетний “Француз” сидит на диване, где лежат его заграничные трофеи: нейлоновые рубашки, ботинки с металлическими колодками, непромокаемые плащи “Болонья” и четыре парижских бюстгальтера. Вот “Фиксатый” — года на два старше “Француза” — закрывает от фотографа лицо рукой; он стоит за спинкой кресла, на котором выставлены зарубежные “мокасины”, женские сумочки, патефонные пластинки и порнографические открытки. Вот ровесник “Фиксатого” — “Могикан”, продающий магнитофон “Грундик”, английские галстуки и подвязки.
Я листаю альбом, а мне рассказывают, что бывает и так: иностранный коммерсант все распродал, и тогда фарцовщик покупает подержанные пиджаки, брюки, грязную сорочку, кальсоны, носки. Но откуда у спекулянтов контрабандой столько свободного времени? Они нигде не учатся, не служат: труд для них — позор, чума! Если только им грозит отмена паспортной прописки, они поступают на любую работу, а потом уходят по собственному желанию. Эти бездельники высматривают в аэропорте, в гостиницах подходящего иностранца и обхаживают его до тех пор, пока он не соглашается что-нибудь продать. Постепенно фарцовщики заводят себе круг покупателей и покупательниц, часто переводя деловые отношения в близкое знакомство. Это расширяет круг торговых связей, увеличивает количество посредников, посредниц и число мест для хранения закупленной контрабанды…
— Вот он!
Я воскликнул потому, что на меня с фотографии смотрел Белкин: он был с бородкой, с длинными волосами, в коротком пиджаке, в узких брюках. Фарцовщик сидел за квадратным столиком, где было разложено зарубежное барахло в упаковке: капроновые чулки, эластичные носки, самопишущие ручки “Паркер”, зажигалки “Ронсон”, сигареты “Филипп Морис” и желтые пачки жевательной резинки.
На втором снимке Белкин был снят во весь рост, у его ног валялись заграничные приманки для тех, у кого “ветер свистит в голове”. В правой руке он держал поношенные ковбойские штаны, в левой — картину с абстрактным изображением безголовой женщины, которая вела на поводке курчавый собачий хвост. Над обеими фотографиями синими чернилами было написано: “Роберт Ильич Белкин. Кличка “Лорд”. Оказалось, что впервые оператора задержали с контрабандой четыре года назад (ему было двадцать три), побеседовали с ним, отобрали все заграничные товары и отпустили. Через полтора года повторилось то же самое на таможне, и говорил с ним работник С.Л., мой “Антон Павлович”…
Тут я еще раз пожалел, что не смог зайти к нему и послушать его вторую беседу с Лордом-Белкиным. Это еще полторы недели назад открыло бы мне глаза на кражу красного портфеля.
Александр Корнеевич прервал рассказ сотрудников и попросил меня объяснить, где, как и почему я столкнулся с Белкиным. Я описал мои поиски похитителя красного портфеля, перечислил всех, кого подозревал в краже, и как, напав на след Белкина, сам видел, что с помощью синего халата он превратился в вора-невидимку…
Услыхав это, несколько сотрудников, одобряя меня, зашумели. Видя мое недоумение, Кудеяров от души засмеялся:
— Ты не думай, что тебя считают королем сыщиков. Ты просто вышел на Белкина тем же способом, как и они!
Он велел одному из работников принести “Дело Белкина”.
Александр Корнеевич вынул из папки толстый конверт и рассказал, что недавно на престольный праздник в женский монастырь приехали гости из мужского, и начались богослужения. Когда кончился праздник, спохватились, что исчезла икона шестнадцатого века. Это произведение русского искусства давно было взято на государственный учет. Известно, что иностранцы очень ценят старинные русские иконы, охотно покупают их у фарцовщиков и вешают у себя дома на стены вместо картин. Сотрудники заинтересовались фарцовщиками, в том числе Белкиным. Вскоре выяснили, что он несколько раз встречался с одним иностранным гостем, вел деловой разговор, а вслед за этим передал ему четыре коробки, в том числе одну большую, деревянную, из-под печенья, по размеру соответствующую украденной иконе. (Тут же Александр Корнеевич вынул фотографию, на которой, как он сказал, аппаратом ночных съемок был запечатлен весь эпизод.) Это дало повод отправиться на место происшествия. Там узнали, что оператор жил в тех же номерах, где и представители зарубежных кинофирм и газет. Белкин должен был снять несколько эпизодов заутрени для демонстрации за границей, где все еще трубили о том, что у нас не только запрещены богослужения, но даже колокольный звон.
Как же мог оператор проникнуть ночью в церковь, когда она запиралась и охранялась?
После обсуждения этого вопроса пришли к заключению, что икона была похищена во время богослужения. Но и это предположение отпало: она висела на правой от входа стене, у всех на виду, и ее нельзя было незаметно снять. И тут стало известно, что праздник продолжался не один день, что во время заутрени в церкви потухал электрический свет и горящие восковые свечи создавали полумрак. Тогда решили узнать, где находился в это время Белкин: снимал он своей кинокамерой или был среди молящихся? В одном из зарубежных журналов были напечатаны кадры из выходящего на экраны фильма о престольном празднике. Разглядывая их через увеличительное стекло, нашли Белкина: он в черной рясе был в гуще черных ряс! Кудеяров подал мне эту увеличенную фотографию: оператор стоял под помеченной красным крестиком иконой, которая потом исчезла. Когда в церкви потух свет, Белкину достаточно было протянуть руку к иконе, снять ее и спрятать, скажем, под рясой.
Почему же у оператора не произвели на квартире обыск и не арестовали его? Это могло послужить сигналом тревоги для зарубежного покупателя, и он уговорил бы кого-нибудь из своих знакомых провезти старинную икону через границу. Теперь же, перед отлетом за рубеж, иностранец подвергнется личному досмотру таможенников, и памятник старинной живописи останется у нас.
— Я уверен, — сказал я, — что Белкин продал фотокопии с деки и с табличек “Родины”. Нельзя допустить, чтобы их увезли за границу!
— Сочувствую и поддерживаю! — подхватил Кудеяров. — Но пока мы не можем вспугнуть Лорда. Сейчас этот волк кругом обложен. Как только он попадет к нам, мы обязательно узнаем, куда он дел фотокопии. Прошу тебя передать это в отдел писем товарищу Майоровой.
— Хорошо! — согласился я. — А с какого числа Белкин взят под наблюдение?
— С шестого января!
— Значит, видели, как он вчера подходил к дверям мастерской, где работает старик Золотницкий, и что-то вынюхивал?
— Конечно, видели! — успокоил меня Александр Корнеевич, и его лицо осветилось задорной улыбкой. — А вот тебя не заметили: ты замаскировался в синий халат и стал сыщиком-невидимкой.
Сотрудники Кудеярова громко захохотали, а я благоразумно последовал их примеру…
За окнами метель, неистово кружась, швыряла острые снежинки. С отчаянным криком трусливые воробьи ныряли в свои свитые в нишах домов гнезда. Один из них, перепуганный, влетел в мою раскрытую форточку и уселся на книжном шкафу. Я взял его, покормил хлебом, потом с силой выбросил птицу из форточки. Воробей взмахнул крылышками, чирикнул и благополучно скользнул в нишу.
Настойчивый телефонный звонок заставил меня взять трубку, и я услыхал голос Ксюши: она очень просила меня приехать. Неужели опять заболел Вовка?
Я немедленно отправился к Золотницким. Дверь мне открыла Ксюша и сообщила, что сегодня в десятом часу утра приехал Михаил Андреевич, Любовь Николаевна осталась аккомпанировать еще на трех концертах.
— А теперь, — добавила она, — не шумите!
Ксюша, как служанка в старинных пьесах, приложила палец к губам и пошла на цыпочках, и я, стараясь неслышно шагать, последовал за ней.
Она тихо открыла дверь, и я увидел стоящего ко мне спиной перед зеркалом., платяного шкафа скрипача. Нет, одетого в его зеленый костюм человека, который был пониже ростом, пошире в плечах. Я не мог видеть его лица в зеркале, а он, должно быть, разглядел меня.
— А, уважаемый! — услышал я голос старика Золотницкого. — Очень хотелось повидать вас!
Он повернулся ко мне лицом, стал благодарить меня за то, что я написал его сыну и снохе подхлестнувшее их письмо. Они назвали его “посланием с подковыкой”, а Люба обещала “привести меня к одному знаменателю”. Но я вспомнил пословицу: “Глуп не тот, кто спотыкается, а кто каждый раз спотыкается на том же самом месте”.
— Я приглашу на праздничный обед всех родных, всех знакомых, всех учеников до одного, — заявил скрипичный мастер, — и по справедливости скажу, что, если бы не вы…
— Пустое, Андрей Яковлевич!
— Нет, не пустое! — воскликнул он, вскочив с места и резко повернув голову. Передо мной возник прежний мастер Золотницкий. — Иначе я с ними по-другому поговорю!
Все-таки удивительно! Старик уже чувствовал дыхание смерти, еле унес от нее ноги, каялся, что не так жил. А как только поправился в санатории, отдохнул, остался таким же, каким был. Андрей Яковлевич объяснил, что отправляется на прием в клинику к доктору Галкину и хочет, как выразился, показаться во всей своей красе. Я подумал: собственно, зачем он вызвал меня? Андрей Яковлевич сам разрешил мое недоумение.
— Я побеспокоил вас, уважаемый, по семейному вопросу, — сказал он, вздохнув. — Надоело мне все время грызться с Михайлой. Да и Любаша переживает. Все-таки внучонок у меня!
— Забавный мальчишка!
— Я хочу ввести Михаилу в полный курс моих дел и, само собой, учеников. Что скажете?
— Хорошо задумали, Андрей Яковлевич!
— Обучу ребят, будут мастера, — смотри и удивляйся, народ честной! — откровенничал старик. — Да вы не удивляйтесь моему решению: сынок порадовал меня!
Он сказал, что раньше любил играть “Жаворонка” на своей белой скрипке. А вот Михайло взял ее да и собственными руками отделал.
Он показал на висящую на стене скрипку, которая, словно граненое оранжевое стекло, пускала по потолку пунцовые пульсирующие зайчики.
Андрей Яковлевич кашлянул, и, как живое существо, скрипка чуть слышно прошептала: “А-ах!”
— Во вкус вошел Михайло, — с гордостью проговорил мастер и, взяв смычок, сыграл несколько тактов “Жаворонка”. — Этого “Соловушку” отдам жене Разумова. Поверьте слову, стоящая скрипочка!
— Кстати! В прошлом году кто-то поцарапал ваш несгораемый шкаф, и вы заподозрили в этом Михаила Андреевича.
— Тсс! — прошептал старик, быстро запер дверь на ключ и подошел ко мне поближе. — Был такой грех!
— Я недавно заходил в редакцию к Вере Ивановне, и она спрашивала, что делать с вашим письмом.
— Я совсем о нем забыл! — воскликнул Золотницкий. — Без Михаилы я как без рук.
Я посоветовал ему написать записку Вере Ивановне о том, что он просит вернуть письмо. Андрей Яковлевич взял лист бумаги, обмакнул перо в чернила и начал аккуратно выводить кособокие буквы, которые, словно фиолетовые жучки, стали неровно сползать к краю страницы.
Эта записка до сих пор хранится в моем архиве и, когда она попадает мне на глаза, я думаю, что часто все мы бываем скоропалительны и несправедливы в своих решениях.
Между тем скрипичный мастер с воодушевлением рассказывал о своей будущей “Родине”.
— Клинушки-то мне достались от моего учителя Кузьмы Порфирьевича Мефодьева, а ему — от деда! — Он зашагал по комнате, как до болезни, высоко вскидывая острые колени. — Клену и ели будет больше двух веков! Если с умом взяться за отделку, то выйдет скрипка — обойди весь мир, другой такой не найдешь!
В дверь постучали, старик отпер ее. В комнату вошли Савватеев с высоким плоским черным ящиком под мышкой и Михаил с красным портфелем в руках.
— Здравствуй, Андрей Яковлевич! — провозгласил архитектор. — Берег плоды всей твоей жизни, как сокровище, и никому, даже жене, не показывал!
— Спасибо тебе, Георгий Георгиевич, — ответил мастер и, поставив ящик на стол, открыл его поданными коллекционером ключами.
Я увидел все части белой “Родины” и остатки клена и ели. Так вот кто был верным человеком, вот кому мастер доверил свою судьбу! А я…
Музыкант молча протянул портфель отцу.
— Смотрел таблицы? — спросил старик коллекционера.
— Да! — ответил тот. — Небольшая разница с теми цифрами, которые я приблизительно наметил на последних табличках, сделанных мной! Я сфотографировал их для клише, а теперь пришлось снять твои. В общем, моя книга в полном порядке!
— Ладно! Отделаю “Родину” и преподнесу тебе мои таблицы. И распишусь, как наказывал, красной тушью!..
Золотницкие отошли в сторону, сели на диван и о чем-то горячо заговорили. Я взял под руку архитектора, подвел его к круглому столику, возле которого стояли стулья с мягким сиденьем, и мы завязали разговор о скрипке “Родина”.
— Может быть, вы теперь ответите, — спросил я, — почему были так уверены, что тот, кто похитил портфель, вернет его обратно?
— Ну что ж, — согласился он. — Если нижнюю деку и таблички отдали бы нашему хорошему мастеру, то он отказался бы делать инструмент. Причина? Зачем ему чужая дека, когда он свою скрипку не успевает собрать!
— А если среднему мастеру?
— Ему вообще такое дело не поручат. Они больше занимаются починкой. Потом риск: запорешь — скандалу не оберешься! А заплатят за работу — автомобиль не купишь!
— Что было бы, если бы эта дека и таблички попали за границу?
— Даже в голову не приходило! — воскликнул Савватеев. — Конечно, там дело другое: все это отдадут наилучшему мастеру. Он доделает белую деку по табличкам, одновременно изучит характер дерева. И подберет для остальных частей скрипки идеальные клен и ель. Ведь тот, кто закажет скрипку, денег жалеть не будет: заломит за нее, готовую, такую цену, что нам и не снилось! Хорошая скрипка — то же золото!
В эту минуту Михаил вынул из кармана газету, развернул ее и дал отцу. Тот водрузил на нос очки в золотой оправе и стал читать. Он покачивал головой, что-то бормотал.
— Здорово вы, уважаемый, про нас написали, — обратился он ко мне. — И про Вовочку! — Он смахнул пальцем в уголке глаза слезу. — Что же вы ничего не сказали?
Объяснив, что еще не читал сегодняшней газеты, я посмотрел на полосу, где был мой очерк и портрет мастера.
— Ну уж, если такое дело не спрыснуть!.. — воскликнул он.
— Вот вам Лев Натанович спрыснет! — перебил его Георгий Георгиевич.
— Ну ладно, доктору я обязан, — согласился старик. — Что ж, теперь до конца жизни ему в рот смотреть? В старое время все пили, все ели, а заболел человек — одно лекарство: выпариться в баньке да холодного кваску испить! — Он пожевал губами и выпалил: — Хотите не хотите, а закачу праздничный обед с шампанским!
— Да что вы, Андрей Яковлевич, сами себе враг? — спросил я.
Но разве его проймешь? Он готов был защищать свою позицию до утра.
— Человек один раз живет на свете! — разглагольствовал мастер. — По-нашему: ешь, пей, да свое дело разумей! На этом жили, на этом и помрем!
— Вот вы это и скажете Льву Натановичу! — подхватил архитектор и, отвернув рукав, взглянул на свои наручные часы. — Ого! Скоро час! Одевайтесь, Андрей Яковлевич!
— Сейчас! — ответил старик и сказал сыну: — Завтра с утра начнем отделывать “Родину”. Материалы сам будешь хранить. А грунт попробуем твой, с пчелиным воском! И на этикетке тебя упомянем!
Я видел, как засверкали глаза скрипача и он в порыве благодарности обнял отца.
Когда архитектор и мастер пошли одеваться, Михаил удержал меня за рукав и сказал, что его статья о грунте для скрипки тоже опубликована. Он крепко пожал мне руку и добавил:
— Только очень сократили!
— Ну и за это будьте благодарны!..
Я догнал Савватеева и старика Золотницкого в подъезде и проводил до такси. Когда они уехали, я подумал, что надо предупредить Галкина о воинственном настроении мастера. Войдя в будку телефона-автомата, я позвонил в клинику и, вызвав его, просил повлиять на ершистого старика.
— В его настроении играет большую роль пребывание в санатории, — сказал я. — Наверно, вы держали его на диете?
— За этим строго следили!
— Может быть, это его реакция на строгость?
— Мой дед говорил: “Старик, который ведет себя как юноша, уподобляется свечке без фитиля”.
— Такому старику только вы и сможете помочь.
— Ну-ну! — воскликнул доктор. — Вы помогли раз, поможете еще!
Я знаю, что теперь мы живем в эпоху, когда все наши законы, вся наша мораль учат: “Помогай людям!” Но разве я мало приложил старания, знаний, терпения к этому трижды проклятому делу о пропаже красного портфеля?..
Это было в пятницу двадцать шестого января. Утром мне позвонил по телефону Кудеяров и попросил быть у него в двенадцать часов дня.
Солнце, ах какое веселое солнце! На московских крышах нагревается девственный снег, над ним поднимается жемчужная дымка, а с висящей на желобе сосульки уже летит вниз первая трепещущая капля и звенит, как еле-еле тронутая пальцем скрипичная струна.
На Петровском бульваре — шумливом островке для детей- все еще стоит вылепленный из снега бюст кудрявого бородатого человека в настоящих очках, с наполовину выкуренной сигарой во рту. Вокруг него толпятся с мамами и нянями ребята, в их числе Вовка с Ксюшей. Проходя мимо них, машу им рукой, они отвечают тем же приветствием…
Александр Корнеевич Кудеяров объяснил, что три дня назад заранее предупрежденные таможенники произвели тщательный досмотр багажа у отправляющегося за границу мистера Билля Д.Спайса. Очи обнаружили у него не только украденную старинную икону, но и другие запрещенные к вывозу вещи. После этого Белкина арестовали.
— Вот протокол его допроса, показания родных и соседей, — сказал Кудеяров, протягивая мне папку. — Прочти, а потом потолкуем.
В деле была восемьдесят одна страница, но я кратко расскажу самое главное.
Отец Роберта Белкина — счетовод на конном заводе: — пристрастился к игре в тотализатор на бегах и скачках, дневал и ночевал на ипподроме и стал “жучком”. Мать — маникюрша — гадала клиенткам на картах, потом по руке.
Учился Роберт средне, только по географии получал хорошие отметки и любил читать книги о путешествиях. В пятом классе он сидел за партой с филателистом Димкой, сам стал собирать марки и пристрастился к этому связанному с географией занятию.
Однажды Димка показал ему страницы своего альбома, где были наклеены такие иностранные марки, что у Роберта захватило дыхание. Он начал допытываться, где его однокашник достал эти филателистические редкости. Взяв у Белкина перочинный ножик — подарок отца, Димка повел Роберта в гостиницу “Метрополь”. Там, в вестибюле, подростки уже окружили иностранных туристов и меняли советские марки на зарубежные. Заокеанский гость бросил несколько мелких монет на пол, ребята бросились их поднимать: многие собирали коллекции монет, и между юными нумизматами произошла потасовка. Воспользовавшись этим, Роберт подхватил две монеты, потом обменял их у ребят с соседнего двора на французскую марку с портретом Наполеона и в придачу еще получил жевательную резинку.
С того дня Белкин осаждал иностранцев в гостиницах, в ресторанах, даже на улицах. Когда учился в старших классах, менял советские значки на иностранные и продавал их ученикам своей школы и знакомым. У одного туриста он приобрел шикарный, белой шерсти в черную клетку свитер и отдал за него материнскую медаль “В память 800-летия Москвы”. Медаль лежала в нижнем ящике комода, и родители пропажи не заметили. Но в школе об этом узнали, секретарь комсомольской организации решил поставить вопрос о Роберте на собрании, однако директор возразил: “Белкин станет широко известным среди учеников, а дурной пример заразителен”. Родители же Белкина клялись, что он это сделал в первый и последний раз.
Роберт продолжал свои делишки, но уже с большой осторожностью. Он научился выбирать умеющих молчать и хорошо платить клиентов. Среди них оказался старый кинооператор Максим Леонтьевич Горохов, у которого две взрослые дочери были падки на заграничные вещи. Роберт стал помощником оператора, а с его дочерьми — Риммой и Милой — весело проводил время.
Ему было двадцать семь лет, когда он стал немного разбираться в искусстве кинооператора. Однако за свою работу он получал так мало денег, что нельзя было и сравнить с доходами от махинаций с контрабандой. Белкин и раньше любил бездельничать, а теперь окончательно превратился в заправского лодыря. Он много времени проводил дома, шил костюмы из заграничных материй, ни в чем себе не отказывал. Все это вызывало недоумение у родителей и у соседей по квартире. Роберт поддерживал хорошие отношения с соседями, делал небольшие подарки: то матовый флакончик духов с золотой пробочкой, то галстук со сногсшибательной расцветкой. Вот с милицией было трудно: за последние годы его не раз предупреждали, чтобы он немедленно устраивался куда-нибудь на работу, иначе, по постановлению народного суда, его выселят в специально отведенную местность лет на пять, с обязательным привлечением к труду.
В прошлом году Белкин встретил в гостинице “Националы” отлично говорящего по-русски мистера Билля Д.Спайса. Тот сразу же сказал Роберту: “Лучше один крупный бизнес, чем сто мелких”, и отказался купить намалеванную иконку. Он предложил Белкину достать икону пятнадцатого — шестнадцатого веков. Роберт объяснил, что это невозможно, но вместо ответа заокеанский гость положил на стол пачку переведенных с английского языка на русский книг и брошюр. Это были: анонимные пособия о том, как не оставлять следов, установить свое алиби, а также о методах разоблачения преступников, о способах допроса и так далее. Были и религиозные книжонки, и антисоветские.
Таможенники при досмотре багажа мистера Билля Д.Спайса изъяли древнюю икону, которая так и лежала в деревянной коробке из-под печенья, закрытая сверху слоями “петифур” и пергаментной бумагой. При домашнем обыске у Белкина сначала никаких ценностей не обнаружили, но применили металлоискатель и под плинтусом нашли золотые монеты царской чеканки. Потом с помощью рентгена в стене разыскали большое количество ювелирных изделий, а, пустив в ход свинцовый контейнер гаммаграфической установки, заряженный радиоактивным изотопом, из кирпичной кладки небольшого камина извлекли иностранную валюту и сберегательные книжки на предъявителя.
Среди фотографий в ящике письменного стола оказались отличные снимки нижней деки “Родины” третьего варианта и табличек толщинок для нее. В краже иконы Роберт был вынужден сознаться, а похищение красного портфеля отрицал, уверяя, что фотографии деки и табличек он нашел в ящике стола кинооператора Горохова.
К делу была приложена официальная справка о том, что по окончании школы по сей день (то есть за девять с лишним лет) Белкин фактически работал всего одиннадцать месяцев, восемь дней, шесть часов.
— Ничего себе типчик! — сказал я, закрыв папку с делом кинооператора и кладя ее на стол.
Кудеяров встал, отпер шкаф, вынул прикрытое салфеткой блюдо с бутербродами, двухлитровый термос и два стакана в массивных подстаканниках. Поставив все это на стол, он пригласил меня позавтракать и, наливая из термоса в стаканы горячий кофе, сказал:
— Белкин прежде всего человек со слабым характером! К сожалению, как я убедился, его родители этого не поняли и не понимают. Иначе они не бросили бы мальчишку на попечение сверстников и улицы!
— Наверно, родители были заняты своими делами.
— Так отговариваются многие! А ты пойми: можно родиться поэтом, художником, а фарцовщиком становятся. И не сами по себе, а под влиянием кого-нибудь. Сперва марки, затем значки, потом барахло. И пожалуйте, малые махинации привели к большим.
— Но все же у Белкина была цель: он учился на оператора!
— Не в институте кинематографии, а у добряка Горохова, который не смог воспитать и своих дочерей! У молодежи есть два пути: или она попадает под наше влияние, или под чужое. Третьего не дано! Белкина долго обрабатывали зарубежные дельцы, пока он не попал в лапы к господину Спайсу. Все это делалось обдуманно, по плану: надо было проникнуть в душу молодого фарцовщика, подготовить его для вербовки в свою агентуру. И вот две кражи. И какие! Профессиональные, со своим преступным почерком, как ты это назвал — по способу невидимки.
— А как же поступили с мистером Спайсом?
— Отобрали все, что он приобрел незаконно!
— Его надо судить строже, чем Белкина.
— Никто же не осуждает тигра за то, что он кровожадный! — воскликнул Александр Корнеевич. — Только нельзя забывать и о другом. Представь себе, что наш отличный, честный юноша хочет купить хорошие модные брюки. Он отправляется в магазины и находит там грубые штаны, да еще нет нужного номера. Или миловидная девушка идет в универмаг за красивым, легким непромокаемым пальто. А там — только фиолетовые, толстые, прорезиненные, и вдобавок не на ее рост. Вполне законно желание молодежи одеться покрасивей и помодней! Вот некоторые наши парни и девушки, конечно легкомысленные, не дорожащие своей честью, обращаются к фарцовщикам, а то и непосредственно к туристам. Правда, большинство иностранцев едут к нам, чтобы познакомиться с нашей страной, которая издали кажется им фантастической, вроде современного “Государства солнца” Томмазо Кампанеллы. Но есть туристы в стиле мистера Спайса. Они заражают нашу молодежь духом наживы и еще угощают их антисоветскими или бандитскими книжками. Но этого мало! Такие туристы выпытывают у молодежи всевозможные сведения, нужные для зарубежной разведки, продают свои контрабандные вещи. Ведь деньги необходимы шпионам: расплачиваясь фальшивыми купюрами, они могут сразу попасться! Одним словом, приезд туристов, подобных мистеру Спайсу, нетерпим! Но поскольку им все еще открыта к нам дорога, нетрудно запомнить аксиому: тунеядец — это зародыш фарцовщика, а фарцовщик — пособника иностранной разведки!
Кудеяров допил кофе, закурил сигарету с фильтром и, когда дымок расцвел голубоватыми колокольчиками, сказал, что теперь Белкин поймет, какими бы способами он ни крал, все равно будет разоблачен и наказание неизбежно. Но, добавил Александр Корнеевич, я должен помочь ему, комиссару, так как знаю о краже деки и табличек гораздо больше, чем кто-либо другой, и мне известны многие свидетели.
…Приходилось ли вам бывать на просмотре иностранного недублированного фильма? Языка вы не знаете, переводчика нет, но все же вам понятно многое, однако не все! Кажется, буквально два-три разъяснения, и до вас дойдет весь смысл, вся идея кинокартины. В таком же положении был я: ведь вся эта история с похищением портфеля видна мне во всех подробностях, и все-таки ее смысл далек! Ну хорошо! Так или иначе, нижняя дека “Родины” и таблички для нее были в руках Белкина. Почему же он не продал их мистеру Спайсу, а отдал только фото и копию с них? Хотел, чтобы красный портфель снова очутился в мастерской и никто не подумал бы о краже? Но тогда уже совсем непонятно, как это не брезгающий ворованными вещами мистер Спайс, зная, что сделает за океаном большой бизнес, не сумел купить деку и таблички, чтобы увезти их с собой так же, как старинную икону?
Утром меня разбудил телефонный звонок доктора Галкина, который сообщил, что Андрея Яковлевича принял профессор Кокорев, велел соблюдать строжайшую диету, но старик забушевал. Профессор спокойно выслушал его, потом так отчитал, что от пациента дым пошел. В общем, мастер дал слово соблюдать предписанный профессором режим и два раза в месяц являться к нему на консультацию.
— А какие у него отношения с сыном? — спросил Лев Натанович.
— Разве я вам не говорил? Обещал на этикетке “Родины” поставить: “Золотницкий и сын”.
— Мой дед говорил: “Когда отец балует ребенка, он сажает его себе на голову…”
…Через полчаса после этого разговора я вышел из дому, поднялся вверх по улице Горького, к памятнику Пушкину и сел на скамейку. Здесь всегда легко думалось.
Я прикинул в уме все, чего нужно добиться от Белкина, вышел на площадь, остановил такси со светящейся изумрудной звездочкой и поехал к Разумовым. Я застал кинорежиссера и его шофера Марусю Ларионову на дворе: они выгружали из машины закупленные к какому-то семейному торжеству продукты. Я помог им донести свертки и пакеты в квартиру, извинился перед Екатериной Семеновной за внезапное вторжение и вскоре за чайным столом рассказывал хозяевам и Марусе о преступлении Белкина. Они горячо приняли мое сообщение, и мы стали держать совет, как помочь делу.
Нам стало ясно, что больше всех осведомлены о Белкине дочери старого оператора — Римма и Мила. Горохов только что вернулся из отпуска, производил съемки в павильоне, и Роман Осипович вызвал его по телефону к себе.
— Будет наш Максим хорохориться, — сказала Маруся. — А как дойдем до разговора с его Риммомилой, забьет отбой!
— На съемках он умеет настоять на своем, — поддержал Горохова Роман Осипович, — а здесь вопрос идет об его чести. Что касается до Риммомилы, — обойдемся без них!
Предупредив Разумовых о том, что Андрей Яковлевич ничего не должен знать о нашем разговоре, я уехал домой.
…В четвертом часу дня ко мне зашел комендант театра и поставил завернутый в плотную бумагу, обвязанный бечевкой высокий предмет на стол.
— Сегодня суббота — короткий день, — проговорил он. — Дай зайду! — Он взял лежащие на моем столе ножницы и разрезал бечевку. — Раз, два, три! — и сорвал бумагу.
Передо мной была металлическая клетка, в ней, ослепленный светом, метался нежно-шафранного цвета кенарь.
— Лемешев, да и только! — сказал Константин Егорович.
Комендант стал посвистывать, но птица продолжала порхать по клетке. Я осторожно поднял клетку, поставил ее в угол на этажерку с рукописями. Взяв с гостя слово, что будет держать в секрете наш разговор, я изложил все, что знал о похищении Белкиным красного портфеля. Мой посетитель изменился в лице, кулаком ударил себя в грудь и стал так нелестно отзываться о себе, что слово “разиня” было, пожалуй, самым мягким.
Пока Константин Егорович изливал душу, кенарь в клетке успокоился, сел на жердочку, почистил клювом перья на грудке, поднял головку и залился сладкозвучным переливчатым свистом, как бы приглашая Константина Егоровича последовать его примеру. Но бедный комендант холодно посмотрел на птицу, вынул из кармана пакетик с канареечным семенем, положил на стол и пошел в переднюю одеваться.
В понедельник, в двенадцать часов дня, я тихо приоткрыл дверь, на которой еще остались следы сургучных печатей, и протиснулся в мастерскую. Никто не оглянулся на меня — все были заняты: за передним столом, спиной ко мне, склонились над белой скрипкой отец и сын Золотницкие; за ними, каждый на своем рабочем месте, трудились шестнадцать учеников. Я бесшумно опустился на стоящий в углу стул.
— У тебя, Михайло, слух потоньше моего, — говорил Андрей Яковлевич. — Настрой “Родину”, чтобы пела как жаворонок!
И, не оборачиваясь, обратился к знакомому мне ученику:
— Володя! Ты оставил на скрипке старую подставку?
— Да! — ответил ученик, вставая.
— Сиди, сиди! — продолжал мастер. — Не лучше ли поставить новую?
— Вы не сказали.
— А ты сам соображай, Володя! — посоветовал мастер. — Без соображения толку не будет! — и тут же спросил одетого в тельняшку ученика: — Как у тебя дела, Иван?
— Плыву по фарватеру! — отчеканил тот, стремительно вскакивая.
— Ну, плыви, плыви! — добродушно промолвил Андрей Яковлевич. — А до грифа доплыл?
— Нахожусь от него в двух кабельтовых! Видимость хорошая!
— Как доплывешь, пришвартуйся ко мне, морская душа! — приказал мастер, посмеиваясь, и, обернувшись к ученику, увидел меня. — Ба! Уважаемый! Тютелька е тютельку прибыли.
И, как бы в подтверждение его слов, дверь подсобной комнаты раскрылась, показался Разумов и кинооператор Горохов. Максим Леонтьевич был еще не так стар. Знакомясь со мной, он крепко пожал мне руку и попросил пересесть подальше, так как сейчас будут демонстрироваться кадры отснятого “Кинопортрета А.Я.Золотницкого”.
Горохов задернул на окнах плотные синие шторы, включил киноаппарат, и не успели все усесться, как на заранее установленном экране появились титры, запела невидимая скрипка и зазвучал голос диктора.
Мы увидели мастерскую, где за рабочими столами трудились ученики Андрея Яковлевича. Потом крупным планом был показан он за работой над скрипкой “Жаворонок”, наплывом- эстрада консерватории, где председатель жюри конкурса вручил ему премию. Затем — комната на седьмом этаже Концертного зала имени Чайковского, в которой, за стеклами просторных шкафов, хранилась государственная коллекция уникальных музыкальных инструментов, и среди них “Жаворонок”.
После этого мы смотрели, как старый мастер обедает дома вместе со своей семьей: вот склонился над тарелкой его сын, вот приодевшаяся сноха дает Вовке кусок хлеба. Фильм был черно-белый, но я понял, что на Любе был ее легкий зеленый шарфик и коралловые клипсы. Я всегда сравнивал их со спелыми ягодами земляники, выглядывающими из-под молодых листьев.
В последних кадрах фильма Екатерина Семеновна играла на “Жаворонке” ту же “Мелодию” Глюка-Крейслера, какую исполняла, когда я в первый раз зашел к Разумовым…
Когда экран посветлел и зажгли электричество, Роман Осипович сказал, что сейчас будет снят еще один эпизод. Андрей Яковлевич достал красный портфель, где лежали таблички для “Родины”, ключик на розовой тесемке и сел с сыном за стол. Минут двадцать они репетировали, вслед за тем кинорежиссер подал сигнал. Горохов навел на Золотницких стоящую на треножке кинокамеру, и началась съемка.
Андрей Яковлевич заявил, что он благодарен своему учителю Мефодьеву за клен, ель и таблички, сыну — за новый рецепт грунта, и стал объяснять, к чему относятся некоторые цифры.
— Отец, — сказал скрипач, — ты открываешь секреты?
Старый мастер положил руки на плечи сыну и проговорил:
— За работу, Михайло! Пусть от нашей скрипки будет радость всем людям!..
Разумов объявил перерыв до шести часов вечера, — тогда начнутся съемки играющего на белой “Родине” Михаила Золотницкого. Мастер хотел было продолжать работу, но сын воспротивился этому и напомнил отцу, что говорили доктор Галкин и профессор Кокорев. К скрипачу присоединились все, кто при этом присутствовал, и старику ничего не оставалось, как надеть шубу, которую ему подал Горохов. Он получил у Андрея Яковлевича разрешение взять с собой красный портфель и снять в студии отдельным кадром таблички. Мы проводили Золотницких до двери мастерской, и я видел, как, спускаясь по ступеням, сын бережно поддерживал под руку отца.
Через три минуты Роман Осипович, пригласив с собой нас и двух учеников Андрея Яковлевича — Володю Суслова и Ивана Ротова, с видом заговорщика повел из мастерской черным ходом вниз, во двор, а оттуда в заснеженный садик. Здесь, точно ночные уткнувшие носы в заячьи тулупы сторожа, дремали высокие липы и осины. На их вершинах шумно заседали галки, и, как забывшие обо всем на свете люди стряхивают пепел с папиросы куда попало, так и птицы сыпали нам на голову снежную пыль.
На скамейке нас дожидались Савватеев, Люба Золотницкая и комендант. Мы вышли через калитку в переулок, разместились в автомобилях Романа Осиповича и Георгия Георгиевича, Маруся, а за ней архитектор повели машины на Петровку в Управление охраны общественного порядка Москвы.
Мы поднялись на второй этаж, вошли в комнату секретарши Кудеярова, и я, взяв у Горохова красный портфель — он был нужен комиссару, — приоткрыл дверь в его кабинет. Там сидели Александр Корнеевич, Вера Ивановна и работник таможни С.Л. — “Антон Павлович”. Я передал портфель Кудеярову и объяснил, какие свидетели дожидаются в приемной, и он записал это в блокнот.
После того как две стенографистки сели за столик, конвоиры ввели Белкина. Его лицо было спокойно, словно он входил в гостиную, где его ждало избранное общество. Он поклонился всем по очереди, после разрешения Кудеярова опустился на стул и слегка отпустил “молнию” своего кожаного коричневого комбинезона. Если бы все это происходило не в уголовном розыске, можно было подумать, что перед нами показательный молодой человек конца второго тысячелетия.
Александр Корнеевич спросил его, решил ли он признаться в краже красного портфеля. Фарцовщик сказал, что не собирается сам “пришивать” себе дело. Тогда Кудеяров поинтересовался, был ли он в мастерской по реставрации смычковых инструментов двадцать девятого декабря прошлого года. Белкин принялся вычислять про себя, загибая пальцы, и, наконец, объяснил, что в этот день уезжал за город.
Вызванные Володя Суслов и Иван Ротов подтвердили, что двадцать девятого оба были в мастерской.
— В этот день мы стояли на вахте! — добавил Володя.
— Были дежурными! — пояснил Иван.
— Часто ходил к вам в мастерскую Белкин? — спросил Александр Корнеевич.
— Он свою аппаратуру таскал то к нам, то от нас! За своего считали!
— Только и знали, что за ним дверь задраивать.
— Двадцать девятого в котором часу пришел Белкин?
— Десять склянок пробило!
— Нет! — опять пояснил Иван. — Шести часов не было! В шесть Андрей Яковлевич уехал с Любовью Николаевной.
— Когда же это случилось?
— В шестом часу. Мы уложили Андрея Яковлевича в подсобке. Все вышли.
— Значит, вы впустили Белкина одного?
— Он же брал свою аппаратуру!
— Не ходить же за ним в кильватере!..
Тут я спросил учеников, не знают ли они, кто в двадцатых числах декабря поцарапал несгораемый шкаф над замком. Иван ответил, что Андрей Яковлевич послал ученика-новичка достать из шкафа пакетик со струнами, но крышечка замка туго ходит, и тот открыл ее стамеской. Когда мастер увидел царапины и стал волноваться, он, Иван, вместе с Володей замазали их красным лаком.
Отпустив учеников, Кудеяров пригласил Любу, и она вошла, еще более красивая, чем обычно. При виде ее “Антон Павлович” перестал играть своим пенсне, вдруг надел его на нос и уставился на нее. Люба объяснила, что, как обычно, двадцать девятого в половине шестого принесла свекру обед. Он лежал после сердечного приступа в подсобной комнате, дремал. Люба заметила беспорядок: вещи сдвинуты с места, газета валяется на полу, дверца несгораемого шкафа раскрыта, а связка ключей торчит в замке секретного ящика.
— Что хранил там ваш свекор?
— Красный портфель.
— Вы заперли секретный ящик?
— Пыталась, но он был плохо закрыт. Я открыла дверцу, затворила поплотней, потом заперла.
— Когда открывали дверцу, видели красный портфель?
— Нет! Там были квитанционные книжки и деньги…
После Любы Александр Корнеевич допрашивал Марусю Ларионову. Она сказала, что двадцать девятого привезла Белкина в театральные мастерские и ждала его во дворе. Это было в шестом часу, а через тридцать — сорок минут он вынес в чехле осветительный прибор и сел к ней в кабину. Они поехали в киностудию, но по пути оператор велел остановиться и пошел в гастроном. Маруся хотела переложить прибор из кабины на заднее сиденье, но только подняла его, как из-за чехла выпал красный портфель.
— Врешь! — воскликнул фарцовщик.
— Тихо! — стукнул ладонью по столу Кудеяров и спросил Марусю: — Портфель был заперт?
— Нет! Я открыла его. Там была некрашеная спинка скрипки и большие листы бумаги с массой цифр.
— Белкин! Признаете себя виновным в краже портфеля?
— Не признаю! Во сне ей приснилось!
— Любопытно! — проговорила Вера Ивановна. — У четырех свидетелей один и тот же сон.
— В чехле был мой собственный красный портфель! И ничего в нем не было!
Александр Корнеевич открыл правую дверцу своего стола, извлек из одного ящика шесть разных красных портфелей и разложил их перед Марусей Ларионовой, предлагая опознать тот, который вынес фарцовщик. Она посмотрела, повернула один из них другой стороной и узнала его по белому, посаженному слесарем, пятну.
— Теперь, Белкин, признаете себя виновным?
Фарцовщик сидел опустив голову, очевидно прикидывая — продолжать отпираться или повиниться? Есть еще свидетели или Маруся последняя?..
Я написал на блокноте Кудеярову, чтоб он допросил меня. Но комиссар, отрицая, качает головой и вызывает Максима Леонтьевича Горохова.
Тот входит уверенной походкой, с поднятой головой, крепко берется рукой за спинку стула.
— Задержанный нами Белкин заявил, — говорит Александр Корнеевич, — что фотоснимки с деки “Родины” и табличек нашел после вашего отъезда в отпуск у вас в столе.
— Как же я мог снять их, когда они лежали в несгораемом шкафу? Мастер Золотницкий показал их один раз и сейчас же спрятал. Не было у меня таких снимков!
— Белкин проявлял интерес к деке и табличкам?
— Да! При мне расспрашивал нашего консультанта Савватеева, что к чему и какая цена.
— Белкин! Был такой разговор?
— Не помню!
Александр Корнеевич вызывает Савватеева, который подтверждает слова Горохова. Георгий Георгиевич добавляет, что Белкин еще спрашивал, сколько будет стоить сделанная мастером Золотницким “Родина”.
— Не помню! — опять говорит фарцовщик.
— Лжешь, подонок! — закричал Горохов. — Ты украл портфель!
— Это еще надо доказать! Законы мы знаем!
— Тихо! — снова сказал Кудеяров и взял со стола две фотографии. — Снято замечательно, — и дал их свидетелю. — Ваши?
— Да, получилось контрастно! — проговорил Горохов. — Только не мои!
Белкин взглянул через плечо свидетеля на фотографии и заявил:
— Моя работа! Я снимал березы в Сокольниках, — указал он на первый снимок, — и Москву-реку в полдень! — ткнул он пальцем во второй. — Стараешься, а все равно не ценят!
— Ваша работа? — спросил Александр Корнеевич, и в его голосе прозвучало сомнение: — Верно, ваша?
— Думаете, зарядил динамо? Я снимал моим аппаратом “Зенит-С”. Еще отец подарил!
Я взял снимки и стал их рассматривать.
— Слушайте, Белкин! — сказал я. — Может быть, вашим аппаратом снимал кто-нибудь другой?
— Новое дело! Я с ним никогда не разлучался!
— Но в студии оставляли?
— Брал с собой!
— Вы не заметили, — спросил Кудеяров, — что на ваших снимках есть один дефект?
Фарцовщик надел на нос очки без оправы и посмотрел на показанные ему две едва заметные, идущие вверху поперек всего снимка линии.
— Где-нибудь случайно поцарапал!
— Возможно! — ответил Александр Корнеевич и, взяв лупу, предложил посмотреть на фотографии.
Да, две черные черты, на небольшом расстоянии друг от друга, одинаковые на обоих снимках, тянулись через них вверху от края до края.
Вера Ивановна тоже поглядела на фотографии.
— Не смогли же вы поцарапать оба снимка с такой удивительной точностью, — сказала она.
— Конечно, конечно! — пробормотал Белкин, вероятно почуяв, что ему неспроста показали эти фотографии. — Хотя это не имеет никакого отношения к делу!
— Возможно! — второй раз произнес Кудеяров, вынул из “Дела Белкина” снимки нижней деки “Родины” и табличек толщинок. — Поглядите! — сказал он, давая лупу фарцовщику. — И на них точно такие же черные линии!
Белкин берет лупу, смотрит на фотографии, и я замечаю: его рука слегка дрожит.
— Ну, как? — спрашивает Александр Корнеевич спокойно.
— Да, да, — пришептывает фарцовщик в волнении. — Наверно, моя кассета…
— Нет! — отвечает Кудеяров, доставая из ящика фотоаппарат Белкина “Зенит-С” и вынимая его из футляра. — Кассета в полном порядке, — и берет из “Дела” лист бумаги с бланком научно-технического отдела, где на машинке отпечатан акт экспертизы.
Я переписал его с начала до конца и привожу целиком дословно:
“На исследование из Московского уголовного розыска был доставлен:
1) фотоаппарат “Зенит-С” за № 56097752, который был изъят при обыске на квартире у кинооператора Студии научных фильмов Роберта Ильича Белкина;
2) фотоснимки размером 13(18, изображающие:
первый — белую нижнюю деку скрипки “Родина” (третий вариант).
второй — таблички толщинок для этой деки на двух листах.
Все фотографии обнаружены на таможне в багаже господина Билля Д.Спайса.
Перед экспертизой был поставлен вопрос: являются ли эти снимки, снятыми фотоаппаратом “Зенит-С” за № 56097752?”
ОСМОТР И ИССЛЕДОВАНИЕ
“Фотоаппарат “Зенит-С” за № 56097752 малоформатный, зеркальный, совмещающий в себе фокусировку изображения и одновременно кадрирование снимаемого объекта.
Кожаный футляр, в котором находится вышеуказанный аппарат, имеет ремешок, местами потертый и надрезанный.
Фотокамера “Зенита-С” за № 56097752 с объективом “Индустар-50” за № 5634619 светосилы 1:3,5 просветлен.
При практическом опробовании фотоаппарата каких-либо недостатков во взаимодействии частей и механизмов не обнаружено.
При снятии задней стенки фотоаппарата оказались: кассета и перемоточная катушка. На левом ролике механизма, служащего для перемотки пленки, имеются два микроскопических заусенца размером 0,03 миллиметра, расстояние между которыми составляет 10,28 миллиметра. Данные дефекты отображаются в виде микроскопических продольных линий (черных царапин) на пленке.
На снимках же, произведенных с помощью исследуемого аппарата, получаются такие же микроскопические черные линии, проходящие поперек всего снимка. Эти линии на снимках имеют размер 13(18 и простым глазом малозаметны. Однако при применении увеличительных приборов эти линии ярко выражены.
При увеличении этих черных линий с экспериментальных снимков до размера представленных на исследование установлено полное соответствие”.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
“Два снимка размером 13(18, изображающие белую нижнюю деку скрипки “Родина” (третий вариант) и таблички толщинок для этой деки, обнаруженные в багаже господина Билля Д.Спайса, отпечатаны с той пленки, которая была использована при съемке фотоаппаратом “Зенит-С” за № 56097752, изъятым на квартире у кинооператора Р.И.Белкина.
Эксперт-трассолог (подпись)
Эксперт-фотограф (подпись)”.
Чем дальше читал акт экспертизы Белкин, тем чаще одна за другой капельки пота катились по его лбу, по носу и звонко падали на плотную бумагу. Он сделал шаг назад, упал на стул и выронил белый лист, который, покачиваясь в воздухе, как березовый плот на волнах, опустился на разостланный во весь кабинет темно-красный с ярким орнаментом ковер. Горохов поднял этот обличительный документ, попросил разрешения прочесть и впился в него глазами.
— Вы украли красный портфель, сняли вашим аппаратом “Зенит-С” деку, таблички, отпечатали снимки, пленку сожгли. Признаетесь, Белкин?
— Дд… — выдавливает из себя фарцовщик запинаясь. — Да-а!
— Расскажите, как вы ухитрились положить портфель в платяной шкаф в то время, когда дверь мастерской была опечатана?
— Не клал! — отвечает преступник шепотом.
Тут взрывается доселе молчавший “Антон Павлович”.
— Как это не клал? — говорит он, срывая с носа пенсне. — Что же, портфель сам прилетел на крыльях и лег, куда нужно?
Положив на стол акт, Горохов уходит, и в кабинете сейчас же появляется комендант. Любитель канареек угрюм, тяжело дышит и, добравшись до стула, грузно опускается на него. Александр Корнеевич спрашивает, приходилось ли ему, Константину Егоровичу, снимать с двери мастерской сургучные печати и по какому поводу.
Комендант объясняет, что первый раз сделал это для того, чтобы перенести из мастерской в другое помещение реставрированные смычковые инструменты, за которыми ежедневно приходили клиенты. Во второй раз он снял печати третьего января, когда Белкин заявил, что оставил в мастерской нужный ему до зарезу прибор, который, верно, достал из платяного шкафа.
— Вы это видели?
— Да! Стоял возле.
— Никуда не отлучались?
— Нет! Хотя… На дворе раздались частые автомобильные гудки. Белкин попросил меня посмотреть в окно, не сигналит ли его шофер, кажется, Маруся. Я и поглядел туда.
— Значит, вы, Белкин, в это время сунули портфель в платяной шкаф.
— Под кучу фартуков! — добавляю я.
Преступник еле шевелил губами, подтверждая это.
Работая по очереди, стенографистки расшифровали и напечатали на машинке протокол, за исключением последних показаний свидетелей. Пока они заканчивали свое дело, я спросил фарцовщика, почему мистер Спайс не купил деку и таблички, а взял только фотографии с этих вещей. Белкин тихо объясняет, что покупатель плохо разбирается в скрипках и предложил за всё десять “крабов” (дамских часов с браслеткой). Поэтому было решено: он, иностранец, покажет фотографии у себя, и в следующий приезд он или же тот, кому поручит, купит эти вещи. Но предупредил, что даст много “зелени” (долларов) за целую скрипку работы А.Я.Золотницкого. Сомнений не было: мистер Спайс преотлично понимал в скрипках, слышал или читал в наших и иностранных журналах о работах Андрея Яковлевича, особенно об его “Родине”, и подбивал Белкина на новую кражу. Потом он пригрозил бы фарцовщику разоблачением и завербовал бы его в агенты. Когда под протоколом появляются все нужные подписи и конвоиры уводят преступника, Кудеяров пожимает руки свидетелям.
— Спасибо за помощь! — говорит он мне с теплотой в голосе, обхватив руками мои плечи. — Приезжай в выходной! Угощу медом!
Прощаясь со мной, “Антон Павлович” повторяет свои неизменные слова:
— Звони и заходи!
Я спускаюсь по лестнице вместе с Верой Ивановной, она посмеивается над тем, что я долго не забуду тот “пустяк”, который она подбросила мне.
— Все-таки этому Белкину повезло, — говорит она. — Его будут судить за фарцовку. Могут перевоспитать, а может, и сам одумается. А вот если бы его задержали через год — два, когда он, вероятно, стал бы иностранным агентом, его жизнь была бы вся исковеркана!
Затем Вера Ивановна пожимает мне руку и, не оглядываясь, все с тем же желтым портфельчиком переходит на другую сторону улицы и скрывается за углом…
Москва — Малеевка.
1962–1964 гг.
РАССКАЗЫ О ЖИЗНИ МАЛЕНЬКОЙ
ДЕВОЧКИ BXXI ВЕКЕ,
ЗАПИСАННЫЕ ЕЕ ОТЦОМ
Завтра Алиса идет в школу. Это будет очень интересный день. Сегодня с утра видеофонят ее друзья и знакомые, и все ее поздравляют. Правда, Алиса и сама уже три месяца, как никому покоя не дает — рассказывает о своей будущей школе.
Марсианин Бус прислал ей какой-то удивительный пенал, который пока что никто не смог открыть. Ни я, ни мои сослуживцы, среди которых, кстати, были два доктора наук и главный механик Зоопарка.
Шуша сказал, что пойдет в школу вместе с Алисой и проверит, достаточно ли опытная учительница ей достанется.
Удивительно много шума. По-моему, когда я уходил первый раз в школу, никто не поднимал такого шума.
Сейчас суматоха немного утихла. Алиса ушла в Зоопарк попрощаться с Бронтей.
А пока дома тихо, я решил надиктовать несколько историй из жизни Алисы и ее друзей. Я перешлю эти записки Алисиной учительнице. Ей полезно будет знать, с каким несерьезным человеком ей придется иметь дело. Может быть, эти записки помогут учительнице воспитывать мою дочку.
Сначала Алиса была ребенок как ребенок. Лет до трех. Доказательством тому — первая история, которую я собираюсь рассказать. Но уже через год, когда она встретилась с Бронтей, в ее характере обнаружилось умение делать все не как положено, теряться в самое неподходящее время и даже случайно делать открытия, которые оказались не по силам крупнейшим ученым современности. Алиса умеет извлекать выгоду из хорошего к себе отношения, но тем не менее у нее масса верных друзей. Нам же, ее родителям, бывает очень трудно. Ведь мы не можем все время сидеть дома: я работаю в Зоопарке, а наша мама строит дома, и притом часто на других планетах.
Я хочу заранее предупредить учительницу Алисы — ей тоже будет, наверно, нелегко. И доказательством тому — совершенно правдивые истории, случившиеся с девочкой Алисой в разных местах Земли и космоса в течение последних трех лет.
Алиса не спит. Десятый час, а она не спит. Я сказал:
— Алиса, спи немедленно, а то…
— Что “а то”, папа?
— А то я провидеофоню бабе-яге.
— А кто такая баба-яга?
— Ну, это детям надо знать. Баба-яга, костяная нога — страшная, злая бабушка, которая кушает маленьких детей. Непослушных.
— Почему?
— Ну, потому что она злая и голодная.
— А почему голодная?
— Потому что у нее в избушке нет продуктопровода.
— А почему нет?
— Потому что избушка у нее старая-престарая и стоит далеко в лесу.
Алисе стало так интересно, что она даже села на кровати.
— Она в заповеднике работает?
— Алиса, спать немедленно!
— Но ты ведь обещал позвать бабу-ягу. Пожалуйста, папочка, дорогой, позови бабу-ягу!
— Я позову. Но ты об этом очень пожалеешь.
Я подошел к видеофону и наугад нажал несколько кнопок. Я был уверен, что соединения не будет и бабы-яги “не окажется дома”.
Но я ошибся. Экран видеофона просветлел, загорелся ярче, раздался щелчок — кто-то нажал кнопку приема на другом конце линии, и еще не успело появиться на экране изображение, как сонный голос сказал:
“Марсианское посольство слушает”.
— Ну как, папа, она придет? — крикнула из спальни Алиса.
— Она уже спит, — сердито сказал я.
“Марсианское посольство слушает”, — повторил голос.
Я повернулся к видеофону. На меня смотрел молодой марсианин. У него были зеленые глаза без ресниц.
— Простите, — сказал я. — Я, очевидно, ошибся номером.
Марсианин улыбнулся. Он смотрел не на меня, а на что-то за моей спиной. Ну конечно, Алиса выбралась из кровати и стояла босиком на полу.
— Добрый вечер, — сказала она марсианину.
“Добрый вечер, девочка”.
— Это у вас живет баба-яга?
Марсианин вопросительно посмотрел на меня.
— Понимаете, — сказал я, — Алиса не может заснуть, и я хотел провидеофонить бабе-яге, чтобы она ее наказала. Но вот ошибся номером.
Марсианин снова улыбнулся.
“Спокойной ночи, Алиса, — сказал он. — Надо спать, а то папа позовет бабу-ягу”.
Марсианин попрощался со мной и отключился.
— Ну теперь ты пойдешь спать? — спросил я. — Ты слышала, что сказал тебе дядя с Марса?
— Пойду. А ты возьмешь меня на Марс?
— Если будешь хорошо себя вести, летом туда полетим.
В конце концов Алиса уснула, и я снова сел за работу. И засиделся до часу ночи. А в час вдруг приглушенно заверещал видеофон. Я нажал кнопку. На меня глядел марсианин из посольства.
“Извините, пожалуйста, что я побеспокоил вас так поздно, — сказал он. — Но ваш видеофон не отключен, и я решил, что вы еще не спите”.
— Пожалуйста.
“Вы не могли бы помочь нам? — сказал марсианин. — Все посольство не спит. Мы перерыли все энциклопедии, изучили видеофонную книгу, но не можем найти, кто такая баба-яга и где она живет…”
К нам в Московский зоопарк привезли яйцо бронтозавра. Яйцо нашли чилийские туристы в оползне на берегу Енисея. Яйцо было почти круглое и замечательно сохранилось в вечной мерзлоте. Когда его начали изучать специалисты, то они обнаружили, что яйцо совсем свежее. И поэтому решено было поместить его в зоопарковский инкубатор.
Конечно, мало кто верил в успех, но уже через неделю рентгеновские снимки показали, что зародыш бронтозавра развивается. Как только об этом было объявлено по интервидению, в Москву начали слетаться со всех сторон ученые и корреспонденты. Нам пришлось забронировать всю восьмидесятиэтажную гостиницу “Венера” на улице Горького. Да и то она всех не вместила. Восемь турецких палеонтологов спали у меня в столовой, я поместился на кухне с журналистом из Эквадора, а две корреспондентки журнала “Женщины Антарктиды” устроились в спальне Алисы.
Когда наша мама провидеофонила вечером из Нукуса, где она строит стадион, она решила, что не туда попала.
Все телеспутники мира показывали яйцо. Яйцо сбоку, яйцо спереди; скелеты бронтозавров и яйцо…
Конгресс космофилологов в полном составе приехал на экскурсию в Зоопарк. Но к тому времени мы уже прекратили доступ в инкубаторий, и филологам пришлось смотреть на белых медведей и марсианских богомолов.
На сорок шестой день такой сумасшедшей жизни яйцо вздрогнуло. Мы с моим другом профессором Якатой сидели в этот момент у колпака, под которым хранилось яйцо, и пили чай. Мы уже перестали верить в то, что из яйца кто-нибудь выведется. Ведь мы больше его не просвечивали, чтобы не повредить нашему “младенцу”. И мы не могли заниматься предсказаниями хотя бы потому, что никто до нас не пробовал выводить бронтозавров.
Так вот, яйцо вздрогнуло, еще раз… треснуло, и сквозь толстую кожистую скорлупу начала просовываться черная, похожая на змеиную голова. Застрекотали автоматические съемочные камеры. Я знал, что над дверью инкубатория зажегся красный огонь. На территории Зоопарка началось что-то весьма напоминающее панику.
Через пять минут вокруг нас собрались все, кому положено было здесь находиться, и многие из тех, кому находиться было совсем не обязательно, но очень хотелось. Сразу стало очень жарко.
Наконец из яйца вылез маленький бронтозавренок.
— Папа, как его зовут? — услышал я вдруг знакомый голос.
— Алиса! — удивился я. — Ты как сюда попала?
— Я с корреспондентами.
— Но ведь детям здесь быть нельзя.
— Мне можно. Я всем говорила, что я твоя дочка. И меня пустили.
— Ты знаешь, что пользоваться знакомствами для личных целей нехорошо?
— Но ведь, папа, маленькому Бронте может быть скучно без детей. Вот я и пришла.
Я только рукой махнул. У меня не было ни минуты свободной, чтобы вывести Алису из инкубатория. И не было вокруг никого, кто согласился бы это сделать за меня.
— Стой здесь и никуда не уходи, — сказал я ей. А сам бросился к колпаку с новорожденным бронтозавром.
Весь вечер мы с Алисой не разговаривали. Поссорились. Я запретил ей появляться в инкубатории, но она сказала, что не может меня послушаться, потому что ей жалко Бронтю. И на следующий день она снова пробралась в инкубаторий. Ее провели космонавты с корабля “Юпитер-8”. Космонавты были героями, и никто не мог отказать им.
— Доброе утро, Бронтя, — сказала она, подходя к колпаку.
Бронтозавренок искоса посмотрел на нее.
— Чей это ребенок? — строго спросил профессор Яката.
Я чуть под землю не провалился.
Но Алиса ведь за словом в карман не лезет.
— Я вам не нравлюсь? — спросила она.
— Нет, что вы, совсем наоборот… Я просто думал, что вы, может быть, потерялись… — Профессор совсем не умел разговаривать с маленькими девочками.
— Ладно, — сказала Алиса. — Я к тебе, Бронтя, завтра зайду. Не скучай.
И Алиса в самом деле пришла завтра. И приходила почти каждый день. Все к ней привыкли и пропускали без всяких разговоров. Я же умыл руки. Все равно наш дом стоит рядом с Зоопарком, дорогу переходить нигде не надо, да и попутчики ей всегда находились.
Бронтозавр быстро рос. Через месяц он достиг двух с половиной метров длины, и его перевели в специально выстроенный павильон. Бронтозавр бродил по огороженному загону и жевал молодые побеги бамбука и бананы. Бамбук привозили грузовыми ракетами из Индии, а бананами нас снабжал совхоз “Поля орошения”. В цементном бассейне посреди загона плескалась теплая солоноватая вода. Такая нравилась бронтозавру.
Но вдруг он потерял аппетит. Три дня бамбук и бананы оставались нетронутыми. На четвертый день бронтозавр лег на дно бассейна и положил на пластиковый борт маленькую черную голову. По всему было видно, что он собирается умирать. Этого мы не могли допустить. Ведь у нас был всего один бронтозавр. Лучшие врачи мира помогали нам. Но все было напрасно. Бронтя отказывался от травы, витаминов, апельсинов, молока — от всего.
Алиса не знала об этой трагедии. Я ее отправил к бабушке во Внуково. Но на четвертый день она включила телевизор как раз в тот момент, когда передавали сообщение об ухудшении здоровья бронтозавра. Я уж не знаю, как она уговорила бабушку, но в то же утро Алиса вбежала в павильон.
— Папа! — закричала она. — Как же ты мог скрыть от меня? Как ты мог?..
— Потом Алиса, потом, — ответил я. — У нас совещание.
У нас и в самом деле шло совещание. Оно практически не прекращалось последние три дня.
Алиса ничего не сказала и отошла. А еще через минуту я услышал, как рядом кто-то ахнул. Я обернулся и увидел, что Алиса уже перебралась через барьер, соскользнула в загон и подбежала к морде бронтозавра. В руке у нее была белая булка.
— Ешь, Бронтя, — сказала она, — а то они тебя здесь голодом заморят. Мне бы тоже на твоем месте надоели бананы.
И не успел я добежать до барьера, как случилось невероятное. То, что прославило Алису и сильно испортило репутацию нам, биологам.
Бронтозавр поднял голову, посмотрел на Алису и осторожно взял булку у нее из рук.
— Тише, папа, — погрозила мне пальцем Алиса, увидев, что я хочу перепрыгнуть через барьер. — Бронтя тебя боится.
— Он ей ничего не сделает, — сказал профессор Яката.
Я и сам видел, что он ничего не сделает. Но что, если эту сцену увидит бабушка?
Потом ученые долго спорили. Спорят и до сих пор. Одни говорят, что Бронтя нуждался в перемене пищи, а другие — что он больше, чем нам, доверял Алисе. Но так или иначе, кризис миновал.
Теперь Бронтя стал вполне ручным. Хотя в нем около тридцати метров длины, для него нет большего удовольствия, чем покатать на себе Алису. Один из моих ассистентов сделал специальную стремянку, и, когда Алиса приходит в павильон, Бронтя протягивает в угол свою длиннющую шею, берет треугольными зубами стоящую там стремянку и ловко подставляет ее к своему черному блестящему боку.
Потом он катает Алису по павильону или плавает с ней в бассейне.
Как я обещал Алисе, я взял ее с собой на Марс, когда полетел туда на конференцию.
Долетели мы благополучно. Правда, я не очень хорошо переношу невесомость и поэтому предпочитал не вставать с кресла, но моя дочка все время порхала по кораблю, и однажды мне пришлось снимать ее с потолка рубки управления, потому что она хотела нажать на красную кнопку, а именно: на кнопку экстренного торможения. Но пилоты на нее не очень рассердились.
На Марсе мы осмотрели город, съездили с туристами в пустыню и побывали в Больших пещерах. Но после этого мне некогда было заниматься с Алисой, и я отдал ее на неделю в интернат. На Марсе работает много наших специалистов, и марсиане помогли нам построить громадный купол детского городка. В городке хорошо — там растут настоящие земные деревья. Иногда ребятишки ездят на экскурсии. Тогда они надевают маленькие скафандры и выходят вереницей на улицу.
Татьяна Петровна — так зовут воспитательницу — сказала, что я могу не беспокоиться. Алиса тоже сказала, чтобы я не беспокоился. И мы попрощались с ней на неделю.
А на третий день Алиса пропала.
Это было совершенно исключительное происшествие. Начать с того, что за всю историю интерната никто из него не пропадал и даже не терялся больше чем на десять минут. На Марсе в городе потеряться совершенно невозможно. А тем более земному ребенку, одетому в скафандр. Первый же встречный марсианин приведет его обратно. А роботы? А Служба безопасности? Нет, потеряться на Марсе невозможно.
Но Алиса потерялась.
Ее не было уже около двух часов, когда меня вызвали с конференции и на марсианском вездеходе-прыгуне привезли в интернат. Вид у меня был, наверно, растерянный, потому что. когда я появился под куполом, все собравшиеся там сочувственно замолчали.
А кого там только не было! Все преподаватели и роботы интерната, десять марсиан в скафандрах (им приходится надевать скафандры, когда они входят под купол, в земной воздух), звездолетчики, начальник спасателей Назарян, археологи…
Оказывается, телестанция города уже час, как через каждые три минуты передавала сообщения о том, что пропала девочка с Земли. Все видеофоны Марса горели тревожными сигналами. В марсианских школах были прекращены занятия, и школьники, разделившись на группы, прочесывали весь город и окрестности.
Исчезновение Алисы обнаружили, как только ее группа вернулась с прогулки. С тех пор прошло два часа. Кислорода же в ее скафандре — на три часа.
Я, зная свою дочку, спросил, осмотрели ли укромные места в самом интернате или рядом с ним. Может быть, она нашла марсианского богомола и наблюдает за ним…
Мне ответили, что подвалов в городе нет, а все укромные места обследованы школьниками и студентами марсианского университета, которые эти места знают назубок.
Я рассердился на Алису. Ну конечно, сейчас она с самым невинным видом выйдет из-за угла. А ведь ее поведение натворило в городе больше бед, чем песчаная буря. Все марсиане и все земляне, живущие в городе, оторваны от своих дел, поднята на ноги вся спасательная служба. К тому же мной всерьез овладевало беспокойство. Это ее приключение могло плохо кончиться.
Все время поступали сообщения от поисковых партий: “Школьники второй марсианской прогимназии осмотрели стадион. Алисы нет”, “Фабрика марсианских сладостей сообщает, что ребенка на ее территории не обнаружено”…
“Может быть, она в самом деле умудрилась выбраться в пустыню? — думал я. — В городе ее бы уже нашли. Но пустыня… Марсианские пустыни еще толком не изучены, и там можно потеряться так, что тебя и через десять лет не найдут. Но ведь ближайшие районы пустыни уже обследованы на прыгунах-вездеходах…”
— Нашли! — вдруг закричал марсианин в синем хитоне, глядя в карманный телевизор.
— Где? Как? Где? — заволновались собравшиеся под куполом.
— В пустыне. В двухстах километрах отсюда.
— В двухстах?!
“Конечно, — подумал я, — они не знают Алису, От нее этого можно было ждать”.
— Девочка себя хорошо чувствует и скоро будет здесь.
— А как же она туда забралась?
— На почтовой ракете.
— Ну конечно! — сказала Татьяна Петровна и заплакала. Она переживала больше всех.
Все бросились ее утешать.
— Мы же проходили мимо почтамта, и там загружались автоматические почтовые ракеты. Но я не обратила внимания. Ведь их видишь по сто раз на дню!
А когда через десять минут марсианский летчик ввел Алису, все стало ясно.
— Я туда залезла, чтобы взять письмо, — сказала Алиса.
— Какое письмо?
— А ты, папа, сказал, что мама напишет нам письмо. Вот я и заглянула в ракету, чтобы взять письмо.
— Ты забралась внутрь?
— Ну конечно. Дверца была открыта, и там лежало много писем.
— А потом?
— Только я туда залезла, как дверь закрылась и ракета полетела. Я стала искать кнопку, чтобы ее остановить. Там много кнопок. Когда я нажала последнюю, ракета пошла вниз, и потом дверь открылась. Я вышла, а вокруг песок, и тети Тани нет, и ребят нет.
— Она нажала кнопку срочной посадки! — с восхищением в голосе сказал марсианин в синем хитоне.
— Я немного поплакала, а потом решила идти домой.
— А как ты догадалась, куда идти?
— Я забралась на горку, чтобы посмотреть оттуда. А в горке была дверца. С горки ничего не было видно. Тогда я вошла в комнатку и села там.
— Какая дверца? — удивился марсианин. — В том районе только пустыня.
— Нет, там была дверца и комната. А в комнате стоит большой камень. Как египетская пирамида. Только маленькая. Помнишь, папа, ты читал мне книжку про египетскую пирамиду?
Неожиданно заявление Алисы привело в сильное волнение марсиан и Назаряна, начальника спасателей.
— Тутексы! — закричали они.
— Где нашли девочку? Координаты!
И половину присутствующих как языком слизнуло.
А Татьяна Петровна, которая взялась сама накормить Алису, рассказала мне, что много тысяч лет назад на Марсе существовала таинственная цивилизация тутексов. От нее остались только каменные пирамидки. До сих пор ни марсиане, ни археологи с Земли не смогли найти ни одного строения тутексов, — только пирамидки, разбросанные по пустыне и занесенные песком. И вот Алиса случайно наткнулась на строение тутексов.
— Вот видишь, тебе опять повезло, — сказал я. — Но все-таки я немедленно увожу тебя домой. Там теряйся сколько хочешь. Без скафандра.
— Мне тоже больше нравится теряться дома, — сказала Алиса.
…Через два месяца я прочел в журнале “Вокруг света” статью, под названием “Вот какими были тутексы”. В ней рассказывалось, что в марсианской пустыне удалось наконец обнаружить ценнейшие памятники тутекской культуры. Сейчас ученые заняты расшифровкой надписей, найденных в помещении. Но самое интересное — на пирамидке обнаружено изображение тутекса, великолепное по сохранности. И тут же была фотография пирамидки с портретом тутекса.
Портрет показался мне знакомым. И страшное подозрение охватило меня.
— Алиса, — очень строго сказал я. — Признайся честно, ты ничего не рисовала на пирамидке, когда потерялась в пустыне?
Перед тем как ответить, Алиса подошла ко мне и внимательно посмотрела на картинку в журнале.
— Правильно. Это ты нарисован, папочка. Только я не рисовала, а нацарапала камешком. Мне там так скучно было…
У Алисы много знакомых зверей. Два котенка; марсианский богомол, который живет у нее под кроватью и по ночам подражает балалайке; ежик, который жил у нас недолго, а потом ушел обратно в лес; бронтозавр Бронтя — к нему Алиса ходит в гости в Зоопарк — и, наконец, соседская собака Рекс, по-моему, карликовая такса не очень чистых кровей.
Еще одним зверем Алиса обзавелась, когда вернулась первая экспедиция с Сириуса.
Алиса познакомилась с Порошковым на первомайской демонстрации. Я не знаю, как она это устроила: у Алисы широкие связи. Так или иначе, она оказалась среди ребят, которые принесли космонавтам цветы. Представьте мое удивление, когда вижу по телевизору — бежит Алиса через площадь с букетом голубых роз больше ее самой и вручает его самому Порошкову.
Порошков взял ее на руки, они вместе смотрели на демонстрацию и вместе ушли.
Алиса вернулась домой только вечером с большой красной сумкой в руках.
— Ты где была?
— Больше всего я была в детском саду, — ответила она.
— А меньше всего где ты была?
— Нас еще водили на Красную площадь. — И потом?
Алиса поняла, что я смотрел телевизор, и сказала:
— Еще меня попросили поздравить космонавтов.
— Кто же это тебя попросил?
— Один товарищ, ты его не знаешь.
— Алиса, тебе не приходилось сталкиваться с термином “телесные наказания”?
— Знаю, это когда шлепают. Но, я думаю, только в сказках.
— Боюсь, что придется сказку сделать былью. Почему ты всегда лезешь куда не следует?
Алиса хотела было на меня обидеться, но вдруг красная сумка у нее в руке зашевелилась.
— Это еще что такое?
— Это подарок от Порошкова.
— Ты выпросила себе подарок! Этого еще не хватало!
— Я ничего не выпрашивала. Это Шуша. Порошков привез их с Сириуса. Маленький шуша, шушонок, можно сказать.
И Алиса осторожно достала из сумки маленького шестилапого зверька, похожего на кенгуренка. У шушонка были большие стрекозиные глаза. Он быстро вращал ими, крепко вцепившись верхней парой лап в Алисин костюм.
— Видишь, он меня уже любит, — сказала Алиса. — Я ему сделаю постель.
Я знал историю с шушамн. Все знали историю с шуша ми, а мы, биологи, в особенности. У меня в Зоопарке было уже пять шуш, и со дня на день мы ожидали прибавления семейства.
Порошков с Бауэром обнаружили шуш на одной из планет в системе Сириуса. Эти милые безобидные зверюшки, которые ни на шаг не отставали от космонавтов, оказались млекопитающими, хотя по повадкам больше всего напоминали наших пингвинов. То же спокойное любопытство и вечные попытки залезть в самые неподходящие места. Бауэру даже пришлось как-то спасать шушонка, который собирался потонуть в большой банке сгущенного молока. Экспедиция привезла целый фильм о шушах; который прошел с большим успехом во всех кинотеатрах и видеорамах.
К сожалению, у экспедиции не было времени как следует понаблюдать за ними. Известно, что шуши приходили в лагерь экспедиции с утра, а с наступлением темноты куда-то исчезали, скрывались в скалах.
Так или иначе, когда экспедиция уже возвращалась обратно, в одном из отсеков Порошков обнаружил трех шуш, которые, наверно, заблудились в корабле. Правда, Порошков подумал сначала, что шуш протащил на корабль контрабандой кто-нибудь из участников экспедиции, но возмущение его товарищей было таким искренним, что Порошкову пришлось отказаться от своих подозрений.
Появление шуш вызвало массу дополнительных проблем. Во-первых, они могли оказаться источником неизвестных инфекций. Во-вторых, они могли погибнуть в пути, не выдержать перегрузок. В-третьих, никто не знал, что они едят… И так далее.
Но все опасения оказались напрасными. Шуши отлично перенесли дезинфекцию, послушно питались бульоном и консервированными фруктами. Из-за этого они нажили себе кровного врага в лице Бауэра, который любил компот, а последние месяцы экспедиции ему пришлось отказаться от компота — его съели “зайцы”.
Во время долгого пути у шушихи родилось шесть шушат. Так что корабль прибыл на Землю переполненный шушами и шушатами. Они оказались понятливыми зверушками и никаких неприятностей и неудобств никому, кроме Бауэра, не причиняли.
Я помню исторический момент прибытия экспедиции на Землю, когда под прицелом кино и телевизионных камер открылся люк и вместо космонавтов в его отверстии показался удивительный шестилапый зверь. За ним еще несколько таких же, только поменьше. По всей Земле прокатился вздох удивления. Но оборвался в тот момент, когда вслед за шушами из корабля вышел улыбающийся Порошков. Он нес на руках шушонка, перемазанного сгущенным молоком…
Часть зверьков попала в Зоопарк, некоторые остались у полюбивших их космонавтов. Порошковский шушонок достался в конце концов Алисе. Бог уж ее знает, чем она очаровала сурового космонавта Порошкова.
Шуша жил в большой корзине рядом с Алисиной кроватью, мяса не употреблял, ночью спал, дружил с котятами, боялся богомола и тихо мурлыкал, когда Алиса гладила его или рассказывала о своих удачах и бедах.
Шуша быстро рос и через два месяца стал ростом с Алису. Они ходили гулять в садик напротив, и Алиса никогда не надевала на него ошейника.
— А вдруг он кого-нибудь испугает? — спрашивал я.
— Нет, он не испугает. А потом, он обидится, если я на него надену ошейник. Он ведь такой чуткий.
Как-то Алисе не спалось. Она капризничала и требовала, чтобы я читал ей про доктора Айболита.
— Некогда, дочка, — сказал я. — У меня срочная работа. Кстати, тебе пора уже читать книжки самой.
— Но это же не книжка, а микрофильм, и там буквы маленькие.
— Так он звуковой. Не хочешь читать — включи звук.
— Мне холодно вставать.
— Тогда погоди. Я допишу и тогда включу.
— Не хочешь — Шушу попрошу.
— Ну попроси, — улыбнулся я.
И через минуту вдруг услышал из соседней комнаты нежный микрофильмированный голос: “…И еще была у Айболита собака Авва”.
Значит, Алиса все-таки встала и дотянулась до выключателя.
— Сейчас же обратно в постель! — крикнул я. — Простудишься.
— А я в постели.
— Нельзя обманывать. Кто же тогда включил микрофильм?
— Шуша.
Я очень не хочу, чтобы моя дочка выросла лживой. Я отложил работу, пошел к ней и решил серьезно поговорить.
На стене висел экран. Шуша орудовал у микропроектора, а на экране несчастные звери толпились у дверей доброго доктора Айболита.
— Как ты умудрилась так его выдрессировать? — искренне удивился я.
— Я его и не дрессировала. Он сам все умеет.
Шуша смущенно перебирал передними лапами перед грудью.
Наступило неловкое молчание.
— И все-таки… — сказал наконец я.
— Извините, — раздался высокий хрипловатый голос. Это говорил Шуша. — Но я в самом деле сам научился. Это ведь нетрудно.
— Простите… — сказал я.
— Это нетрудно, — повторил Шуша. — Вы же сами позавчера показывали Алисе сказку про короля богомолов.
— Нет, я уже не о том. Как вы научились говорить?
— Мы с ним занимались, — сказала Алиса.
— Ничего не понимаю. Десятки биологов работают с шушами, и ни разу ни один шуша не сказал ни слова.
— А наш Шуша и читать умеет. Умеешь?
— Немного.
— Он мне столько интересного рассказывает…
— Мы с вашей дочкой большие друзья.
— Так почему же вы столько времени молчали?
— Он стеснялся, — ответила за Шушу Алиса.
Шуша потупил глаза.
Мы летом живем во Внукове. Это очень удобно, потому что туда ходит монорельс и от него до дачи пять минут ходу. В лесу, по другую сторону дороги, растут подберезовики и подосиновики, но их меньше, чем грибников.
Я приезжал на дачу прямо из Зоопарка и вместо отдыха попадал в кипение тамошней жизни. Центром ее был соседский мальчик Коля, который славился на все Внуково тем, что отнимал у детей игрушки. К нему даже приезжал психолог из Ленинграда и написал потом диссертацию о мальчике Коле. Психолог изучал Колю, а Коля ел варенье и ныл круглые сутки. Я привез ему из города трехколесную фотонную ракету, чтобы он поменьше хныкал.
Кроме того, там жила Колина бабушка, которая любила поговорить о генетике и писала роман о Менделе, бабушка Алисы, мальчик Юра и его мама Карма, трое близнецов с соседней улицы, которые пели хором под моим окном, и, наконец, привидение.
Привидение жило где-то под яблоней и появилось сравнительно недавно. В привидение верили Алиса и Колина бабушка. Больше никто в него не верил.
Мы сидели с Алисой на террасе и ждали, пока новый робот Щелковской фабрики приготовит манную кашу. Робот уже два раза перегорал, и мы вместе с Алисой ругали фабрику, но самим приниматься за хозяйство не хотелось, а бабушка наша уехала в театр. Алиса сказала:
— Сегодня он придет.
— Кто — он?
— Мой привидений.
— Привидение — оно, — автоматически поправил я, не сводя глаз с робота.
— Хорошо, — не стала спорить Алиса. — Пускай будет мой привидение. А Коля отнял у близнецов орехи. Разве это не удивительно?
— Удивительно. Так что ты говорила о привидении?
— Он хороший.
— У тебя все хорошие.
— Кроме Коли.
— Ну, кроме Коли… Я думаю, если бы я привез огнедышащую гадюку, ты бы с ней тоже подружилась.
— Наверно. А она добрая?
— С ней еще никто не смог об этом поговорить. Она живет на Марсе и брызгается кипящим ядом.
— Наверно, ее обидели. Зачем вы увезли ее с Марса?
Тут я ничего ответить не смог. Это была чистая правда. Гадюку не спрашивали, когда увозили с Марса. А она по пути сожрала любимую собаку корабля “Калуга”, за что ее возненавидели все космонавты.
— Ну так что же привидение? На что оно похоже? — переменил я тему.
— Оно ходит, только когда темно.
— Ну, разумеется. Это испокон веку так. Наслушалась ты сказок Колиной бабушки…
— Колина бабушка мне только про историю генетики рассказывает. Какие были на Менделя гонения.
— Да, кстати, а как реагирует твое привидение на крик петуха?
— Никак. А почему?
— Понимаешь, порядочному привидению положено исчезать со страшными проклятиями, когда прокричит петух.
— Я спрошу его сегодня про петуха.
— Ну хорошо.
— И я сегодня лягу попозже. Мне нужно поговорить с привидением.
— Пожалуйста. Ладно, пошутили, и хватит. Робот уже кашу переварил.
Алиса села за кашу, а я за ученые записки Гвианского зоопарка. Там была интереснейшая статья об укусамах. Революция в зоологии. Им удалось добиться размножения укусамов в неволе. Дети рождались темно-зелеными, несмотря на то что у обоих родителей панцирь был голубым.
Стемнело. Алиса сказала:
— Ну, я пошла.
— Ты куда?
— К привидению. Ты же обещал.
— А я думал, что ты пошутила. Ну, если тебе так нужно в сад, то выйди, только надень кофточку, а то холодно стало. И чтобы не дальше яблони.
— Куда же мне дальше? Он меня там ждет.
Алиса убежала в сад. Я краем глаза следил за ней. Мне не хотелось вторгаться в мир ее фантазий. Пускай ее окружают и привидения, и волшебницы, и отважные рыцари, и добрые великаны со сказочной голубой планеты… Конечно, если она будет ложиться спать вовремя и нормально есть.
Я потушил свет на веранде, чтобы он не мешал мне присматривать за Алисой. Вот она подошла к яблоне, старой и ветвистой, и встала под ней.
И тут… От ствола яблони отделилась голубая тень и двинулась ей навстречу. Тень будто плыла по воздуху, не касаясь травы.
В следующий момент, схватив что-то тяжелое, я уже бежал вниз по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки. Это мне уже не нравилось. Или это чья-то неостроумная шутка, либо… Что “либо”, я не придумал.
— Осторожнее, папа! — сказала громким шепотом Алиса, услышав мои шаги. — Ты его спугнешь.
Я схватил Алису за руку. Передо мной растворялся в воздухе голубой силуэт.
— Папа, что ты наделал! Ведь я его чуть не спасла.
Алиса позорно ревела, пока я нес ее на террасу. Что это было под яблоней? Галлюцинация?..
— Зачем ты это сделал? — ревела Алиса. — Ты же обещал…
— Ничего я не сделал, — отвечал я, — привидений не бывает.
— Ты же сам его видел. Зачем ты говоришь неправду? А он ведь не выносит движений воздуха. Разве ты не понимаешь, что к нему надо медленно подходить, чтобы его ветром не сдуло?
Я не знал, что ответить. В одном был уверен: как только Алиса заснет, выйду с фонарем в сад и обыщу его.
— А он тебе письмо передал. Только я его тебе теперь не дам.
— Какое еще письмо?
— Не дам.
Тут я заметил, что в кулаке у нее зажат листок бумаги. Алиса посмотрела на меня, я на нее, и потом она все-таки дала мне этот листок.
На листке моим почерком было написано расписание кормления красных крумсов. Я этот листок искал уже три дня.
— Алиса, где ты нашла мою записку?
— А ты переверни ее. У привидения бумаги не было, и я ему дала твою.
На обратной стороне незнакомым почерком было написано по-английски:
“Уважаемый профессор!
Я беру на себя смелость обратиться к Вам, ибо попал в неприятное положение, из которого не могу выйти без посторонней помощи. К сожалению, я не могу также и покинуть круг радиусом в один метр, центром которого является яблоня. Увидеть же меня в моем жалком положении можно только в темноте.
Благодаря Вашей дочери, чуткому и отзывчивому существу, мне удалось наконец установить связь с внешним миром.
Я, профессор Кураки, являюсь жертвой неудачного эксперимента. Я ставил опыты по передаче вещества на далекие расстояния. Мне удалось переправить из Токио в Париж двух индюшек и кошку. Они были благополучно приняты моими коллегами. Однако в тот день, когда я решил проверить эксперимент на себе, пробки в лаборатории перегорели как раз во время эксперимента, и энергии для перемещения оказалось недостаточно. Я рассеялся в пространстве, причем моя наиболее концентрированная часть находится в районе Вашей уважаемой дачи. В таком прискорбном состоянии я нахожусь уже вторую неделю, и, без сомнения, меня считают погибшим.
Умоляю Вас, немедленно по получении моего письма пошлите телеграмму в Токио. Пусть кто-нибудь починит пробки в моей лаборатории. Тогда я смогу материализоваться.
Заранее благодарный
Кураки”.
Я долго вглядывался в темноту под яблоней. Потом спустился с террасы, подошел поближе. Бледно-голубое, еле различимое сияние покачивалось у ствола. Приглядевшись, я различил очертания человека. “Привидение” умоляюще, как мне показалось, вздымало к небу руки.
Больше я не стал терять времени. Я добежал до монорельса и со станции провидеофонил в Токио.
Вся эта операция заняла десять минут.
Уже на пути домой я вспомнил, что забыл уложить Алису, Я прибавил шагу.
Свет на террасе не был потушен.
Там Алиса демонстрировала свой гербарий и коллекцию бабочек невысокому изможденному японцу. Японец держал в руках кастрюльку и, не сводя глаз с Алисиных сокровищ, деликатно ел манную кашу.
Увидев меня, гость низко поклонился и сказал:
— Я профессор Кураки, ваш вечный слуга. Вы и ваша дочь спасли мне жизнь.
— Да, папа, это мой привидение, — сказала Алиса. — Теперь ты в них веришь?
— Верю, — ответил я. — Очень приятно познакомиться.
Подготовка к встрече лабуцильцев проходила торжественно. Еще ни разу Солнечную систему не посещали гости со столь далекой звезды.
Первой сигналы лабуцильцев приняла станция на Плутоне, а через три дня связь с ними установила Лондельская радиообсерватория.
Лабуцильцы были еще далеко, но космодром Шереметьево-4 был полностью готов к их приему. Девушки с “Красной розы” украсили его гирляндами цветов, а слушатели Высших поэтических курсов отрепетировали музыкально-литературный монтаж. Все посольства забронировали места на трибунах, и корреспонденты ночевали в буфете космодрома.
Алиса жила неподалеку, на даче во Внукове, и собирала гербарий. Она хотела собрать гербарий лучше, чем собрал Ваня Шпиц из старшей группы. Таким образом, Алиса не принимала участия в подготовке торжественной встречи. Она даже ничего не знала о ней.
Да и я сам к встрече не имел прямого отношения. Моя работа начнется потом, когда лабуцильцы приземлятся.
А тем временем события развивались следующим образом.
8-го марта лабуцильцы сообщили, что выходят на круговую орбиту. Примерно в это время и произошла трагическая случайность. Вместо лабуцильского корабля станции наведения засекли потерянный два года назад шведский спутник “Нобель-29”. Когда же ошибка была обнаружена, оказалось, что лабуцильский корабль исчез. Он уже пошел на посадку, и связь с ним временно прервалась.
9-го марта в 6.33 лабуцильцы сообщили, что произвели посадку в районе 55°20′ северной широты и 37°40′ восточной долготы по земной системе координат, с возможной ошибкой в 15 минут, то есть неподалеку от Москвы.
В дальнейшем связь прервалась и восстановить ее, за исключением одного случая, о котором я скажу потом, не удавалось. Оказывается, земная радиация пагубным образом воздействовала на приборы лабуцильцев.
В тот же момент сотни машин и тысячи людей бросились в район посадки гостей. Дороги были забиты желающими найти лабуцильцев. Космодром Шереметьево-4 опустел. В буфете не осталось ни одного корреспондента. Небо Подмосковья было увешано вертолетами, винтокрылами, орнитоптерами, вихрелетами и прочими летательными аппаратами. Казалось, тучи громадных комаров нависли над землей.
Если бы даже корабль лабуцильцев ушел под землю, его все равно бы обнаружили.
Но его не нашли.
Ни один из местных жителей не видел, как спускался корабль. А это тем более странно, потому что в те часы почти все жители Москвы и Подмосковья смотрели в небо.
Значит, произошла ошибка.
К вечеру, когда я вернулся с работы на дачу, вся нормальная жизнь планеты была нарушена. Люди боялись, не случилось ли чего-нибудь с гостями.
— Может быть, — спорили в монорельсе, — они из антивещества и при входе в земную атмосферу испарились?
— Без вспышки, бесследно?! Чепуха!
— Но много ли мы знаем о свойствах антивещества?
— А кто тогда радировал, что совершил посадку?
— Может быть, шутник?
— Ничего себе шутник! Так, может быть, он и с Плутоном разговаривал?
— А может быть, они невидимы?
— Все равно бы их обнаружили приборы…
Но все-таки версия о невидимости гостей завоевывала все больше сторонников…
Я сидел на веранде и думал: а может, они приземлились рядом, на соседнем поле? Стоят сейчас, бедные, рядом со своим кораблем и удивляются, почему это люди не хотят обращать на них внимание. Вот-вот обидятся и улетят… Я хотел было уже спуститься вниз и отправиться на то самое поле, как увидел цепочку людей, выходящих из леса. Это были жители соседних дач. Они держались за руки, будто играли в детскую игру “каравай-каравай, кого хочешь, выбирай”.
Я понял, что соседи предугадали мои мысли и ищут на ощупь невидимых гостей.
И в этот момент внезапно заговорили все радиостанции мира. Они передавали запись сообщения, пойманного радиолюбителем из Северной Австралии. В сообщении повторялись координаты и затем следовали слова: “Находимся в лесу… Выслали первую группу на поиски людей. Продолжаем принимать ваши передачи. Удивлены отсутствием контактов…” На этом связь оборвалась.
Версия о невидимости немедленно приобрела еще несколько миллионов сторонников.
С террасы мне было видно, как цепочка дачников остановилась и затем снова повернула к лесу. И в этот момент на террасу поднялась Алиса с корзинкой земляники в руке.
— Зачем они все бегают? — спросила она, не поздоровавшись.
— Кто “они”? Надо говорить “здравствуй”, если не видела с утра своего единственного отца.
— С вечера. Я спала, когда ты уехал. Здравствуй, папа. А что случилось?
— Лабуцильцы потерялись, — ответил я.
— Я их не знаю.
— Их никто еще не знает.
— А как же они тогда потерялись?
— Летели на Землю. Прилетели и потерялись.
Я чувствовал, что говорю ерунду. Но ведь это была чистая правда.
Алиса взглянула на меня с подозрением:
— А разве так бывает?
— Нет, не бывает. Обычно не бывает.
— А они космодрома не нашли?
— Наверно.
— И где же они потерялись?
— Где-то под Москвой. Может быть, и неподалеку отсюда.
— И их ищут на вертолетах и пешком?
— Да.
— А почему они не придут сами?
— Наверно, они ждут, пока к ним придут люди. Ведь они первый раз на Земле. Вот и не отходят от корабля.
Алиса помолчала, будто удовлетворенная моим ответом. Прошлась раза два, не выпуская из рук корзиночку с земляникой, по террасе. Потом спросила:
— А они в поле или в лесу?
— В лесу.
— А откуда ты знаешь?
— Они сами сказали. По радио.
— Вот хорошо.
— Что хорошо?
— Что они не в поле.
— Почему?
— Я испугалась, что я их видела.
— Как так?!
— Да никак, я пошутила…
Я вскочил со стула. Вообще-то Алиса большая выдумщица…
— Я не ходила в лес, папа. Честное слово, не ходила. Я была на полянке. Значит, я не их видела.
— Алиса, выкладывай все, что знаешь. И ничего от себя не добавляй. Ты видела в лесу странных… людей?
— Честное слово, я не была в лесу.
— Ну хорошо, на поляне.
— Я ничего плохого не сделала. И они вовсе не странные.
— Да ответь ты по-человечески: где и кого ты видела? Не мучай меня и все человечество в моем лице!
— А ты человечество?..
— Послушай, Алиса…
— Ну ладно. Они здесь. Они пришли со мной.
Я невольно оглянулся. Терраса была пуста. И если не считать ворчливого шмеля, никого, кроме нас с Алисой, на ней не было.
— Да нет, ты не там смотришь. — Алиса вздохнула, подошла ко мне поближе. Сказала: — Я их хотела оставить себе. Я же не знала, что человечество их ищет.
И она протянула мне корзинку с земляникой. Она поднесла мне корзиночку к самым глазам, и я, сам себе не веря, ясно разглядел две фигурки в скафандрах. Они были измазаны земляничным соком и сидели, оседлав вдвоем одну ягоду.
— Я им не делала больно, — сказала Алиса виноватым голосом. — Я думала, что они гномики из сказки.
Но я уже не слушал ее. Нежно прижимая корзиночку к сердцу, я мчался к видеофону и думал, что трава для них должна была показаться высоким лесом.
Так состоялась первая встреча с лабуцильцами.
Испытание машины времени проводилось в малом зале Дома ученых. Я зашел за Алисой в детский сад, а там обнаружил, что, если поведу ее домой, опоздаю на испытание. Поэтому я взял с Алисы клятву, что она будет себя вести достойно, и мы пошли в Дом ученых.
Представитель Института времени, очень большой и очень лысый человек, стоял перед машиной времени и объяснял научной общественности ее устройство. Научная общественность внимательно слушала его.
— Первый опыт, как вы все знаете, был неудачен, — говорил он. — Посланный нами котенок попал в начало двадцатого века и взорвался в районе реки Тунгуски, что положило начало легенде о Тунгусском метеорите. С тех пор мы не знали крупных неудач. Правда, в силу определенных закономерностей, с которыми желающие могут познакомиться в брошюре нашего института, пока мы можем посылать людей и предметы только в семидесятые годы двадцатого века. Надо сказать, что некоторые из наших сотрудников побывали там, разумеется совершенно тайно, и благополучно возвратились обратно. Сама процедура перемещения во времени сравнительно несложна, хотя за ней скрывается многолетний труд сотен людей. Достаточно надеть на себя хронокинный пояс… Я хотел бы, чтобы ко мне поднялся доброволец из зала, и я покажу на нем порядок подготовки путешественника во времени…
Наступило неловкое молчание. Никто не решался первым выйти на сцену. И тут, разумеется, на сцене появилась Алиса, которая только пять минут назад поклялась вести себя достойно.
— Алиса, — крикнул я, — немедленно вернись!
— Не беспокойтесь, — сказал представитель института. — С ребенком ничего не случится.
— Со мной ничего не случится, папа! — весело сказала Алиса.
В зале засмеялись и начали оборачиваться, ища глазами строгого отца.
Я сделал вид, что совершенно ни при чем.
Представитель института надел на Алису пояс, прикрепил к вискам что-то вроде наушников.
— Вот и все, — сказал он. — Теперь человек готов к путешествию во времени. Стоит ему войти в кабину, как он окажется в тысяча девятьсот семьдесят пятом году.
“Что он говорит! — мелькнула у меня в мозгу паническая мысль. — Ведь Алиса немедленно воспользуется этой возможностью!”
Но было поздно.
— Куда ты, девочка? Остановись! — крикнул представитель института.
Алиса уже вошла в кабину и на глазах у всего зала испарилась. Зал хором ахнул.
Побледневший представитель института размахивал руками, пытаясь унять шум. И, видя, что я бегу к нему по проходу, заговорил, склонившись к самому микрофону, чтобы было слышнее:
— С ребенком ничего не случится. Через три минуты он окажется снова в этом зале. Я даю слово, что аппаратура совершенно надежна и испытана! Не волнуйтесь!
Ему было хорошо рассуждать, А я стоял на сцене и думал о судьбе котенка, превратившегося в Тунгусский метеорит. Я и верил и не верил лектору. Сами посудите — знать, что ваш ребенок находится сейчас в почти столетнем прошлом… А если она там убежит от машины? И заблудится?
— А нельзя ли мне последовать за ней? — спросил я.
— Нет. Через минуту… Да вы не беспокойтесь. Там ее встретит наш человек.
— Так там ваш сотрудник?
— Да нет, не сотрудник. Просто мы нашли человека, который отлично понял наши проблемы, и вторая кабина стоит у него на квартире. Он живет там, в двадцатом веке, но в силу своей специальности.
В этот момент в кабине показалась Алиса. Она вышла на сцену с видом человека, который отлично выполнил свой долг. Под мышкой она держала толстую старинную книгу.
— Вот видите… — сказал представитель института.
Зал дружно зааплодировал.
— Девочка, расскажи, что ты видела? — сказал лектор, не давая мне даже подойти к Алисе.
— Там очень интересно, — ответила она. — Бах! — и я в другой комнате. Там сидит за столом дядя и пишет что-то. Он меня спросил: “Ты, девочка, из двадцать первого века?” Я говорю, что наверно, только я наш век не считала, потому что еще плохо считаю, я хожу в детский сад, в среднюю группу. Дядя сказал, что очень приятно и что мне придется вернуться обратно. “Хочешь посмотреть, какая была Москва, когда твоего дедушки еще не было?” Я говорю, что хочу. И он мне показал. Очень удивительный и невысокий город. Потом я спросила, как его зовут, а он сказал, что Аркадий, и он писатель, и пишет фантастические книжки о будущем. Он, оказывается, не все придумывает, потому что к нему иногда приходят люди из нашего времени и все рассказывают. Только он не может об этом рассказать никому, потому что это страшный секрет. Он мне подарил свою книжку… А потом я вернулась.
Зал встретил рассказ Алисы бурными аплодисментами. А потом с места поднялся почтенный академик и сказал:
— Девочка, вы держите в руках уникальную книгу — первое издание фантастического романа “Пятна на Марсе”. Не могли бы вы подарить мне эту книгу? Вы все равно еще не умеете читать.
— Нет, — сказала Алиса. — Я скоро научусь и сама прочту…
ПОВЕСТЬ
Подполковник Бурсов с майором Огинским уже третьи сутки заперты в пустом бараке. Им известно, что это карантин и что во второй половине барака находятся младшие офицеры. Всех их привел сюда из эшелона военнопленных унтер-фельдфебель Крауз. Знают они и то, что в лагере этом одни только советские офицеры инженерных войск.
Их никто не допрашивает. Никто из лагерного начальства даже не заходит к ним. Лишь три раза в сутки с чисто немецкой пунктуальностью приносит пищу пожилой, неразговорчивый унтер-офицер.
Бурсов с Огинским по утрам делают зарядку, завтракают, потом молча лежат на нарах почти до самого обеда. А после обеда снова на нары.
Они наговорились дорогой, в эшелонах, пока везли их из-под Белгорода сначала на юг, а потом на юго-запад. Где они сейчас? Бурсов полагает, что где-то под Кировоградом.
А о чем говорили дорогой? Да и было ли то разговором? Бурсов спрашивал:
“Вы помните хоть что-нибудь?.. Как случилось все это?”
“Запомнилась только черная тень танка с крестом. А потом пламя перед глазами и мгновенное падение в бездну…” — с трудом выдавил из себя Огинский.
Вот и весь разговор.
Огинский очнулся раньше Бурсова, но, кажется, все еще не пришел в себя. И не потому только, что был тяжело контужен.
В какой-то мере Бурсов чувствует себя виновным, что Огинский разделил его участь… Нужно было настоять, чтобы уехал он в штаб инженерных войск армии, как только стало известно, что в ночь с четвертого на пятое июля начнется наступление немцев на Белгородском направлении Курской дуги.
А сам он на месте Огинского уехал бы разве в такой обстановке? Да и приказывать ему, офицеру штаба инженерных войск фронта, Бурсов не имел ведь никакого права…
Все это медленно, вперемежку со сценами боя, завязавшегося в седьмом часу утра, вспоминал тогда Бурсов, путая хронологию событий.
Наступление немцев на Курской дуге летом сорок третьего года ожидалось уже давно, и к нему хорошо подготовились. Дивизионный инженер Бурсов знал об этом не хуже командира своей дивизии. Но как только стало известно, что в ночь на пятое оно начнется наконец, он сразу же решил усилить полковых саперов старшего лейтенанта Сердюка лучшей ротой своего дивизионного саперного батальона. И выехал к нему с нею лично.
А откуда же взялся майор Огинский?.. Ах, да! Он ведь специально приехал к нему в дивизию в связи с экспериментом начальника инженерных войск армии.
И зачем понадобился генералу этот эксперимент с обстрелом минного поля всеми видами полковой артиллерии? Разве и без того неясно было, что никакой детонации при этом не произойдет? Подполковник Бурсов не раз видел, как рвались на наших минных полях немецкие снаряды, но мины, однако, взрывались лишь при прямых попаданиях. Плотность минирования, правда, никогда не была такой, как под Белгородом, да и площади минных полей превосходили все прежние…
И все-таки Бурсов не разделял опасений наших артиллеристов и некоторых военных инженеров. Огинский тоже, кажется, не верил в возможность детонации этих полей при артобстреле. Но он, видимо, хотел убедиться в этом лично, а тут пришло известие о предстоящем наступлении немцев…
И все-таки ему нужно было уехать. Бурсов и сам бы справился с дополнительным минированием переднего края своей дивизии.
…Они работали всю ночь. Не кончили и утром, когда вражеские танки пошли в атаку. Никогда еще не видел Бурсов, чтобы немцы вводили в бой такое количество техники. Против каждой нашей роты в десять танков действовало по тридцать — сорок немецких, и среди них “пантеры”, “тигры”, самоходные орудия “фердинанд”. Разве не понимали и Бурсов, и Огинский, что без саперов нашим танкам будет совсем туго?
Немцы хотя и прорвали потом оборону, но саперы Бурсова вывели из строя много их танков. Подорвали даже “тигра”, новинку немецкой танковой техники. Подполковник сам видел, как его сержант подбросил мину буквально под самые гусеницы одного из этих “тигров”.
Немецких танков было очень много. Несмотря на потери, они рвались вперед, преодолевая минные поля. Несли потери и саперы. На глазах дивизионного инженера погиб командир саперной роты. Командование саперами Бурсов взял на себя. Приказ полковому инженеру Сердюку об отходе в глубину полковой обороны отдал он лишь после того, как не осталось в его резерве ни одной мины.
Нужно было уходить и самому, а он стал искать Огинского. Майор был в той же траншее, лишь несколько левее. Бурсов крикнул ему, но в грохоте боя тот не услышал. И тогда подполковник, пригнувшись, устремился к нему. А когда был уже рядом, почти на самом бруствере разорвался снаряд. Он не услышал взрыва, только пламя резануло по глазам, а воздушная волна сразу же вдавила его в стенку траншеи…
…На четвертые сутки, сразу же после завтрака, приходит к ним очень молодой белобрысый и веснушчатый лейтенант.
— Разрешите представиться, товарищ подполковник, — обращается он к Бурсову, — лейтенант Азаров. Взят в плен в августе сорок первого под Смоленском. Командовал взводом саперного батальона стрелковой дивизии шестнадцатой армии. Теперь исполняю обязанности старшины местного лагеря, хотя я тут самый младший по званию среди советских военнопленных.
— С чего же это так вдруг возвысились? — небрежно спрашивает его Бурсов.
— Произвел неотразимое впечатление на господина коменданта, — не улыбаясь, очень серьезно отвечает Азаров.
— Надеюсь, вы понимаете, лейтенант, что нам не до шуток? — хмурится Бурсов.
— А я и не шучу вовсе. Потом как-нибудь расскажу, при каких обстоятельствах это произошло. А сейчас имею задание коменданта лагеря ввести вас в курс дела. Да он и сам к вам скоро пожалует.
По всему чувствуется, что Азаров веселый, может быть, даже озорной человек, но изо всех сил старается быть очень серьезным.
— Вам, конечно, не безынтересно, что тут за лагерь, — продолжает лейтенант. — Это не обычный стационарный шталаг, каких сотни на оккупированной территории. Ну, во-первых, здесь одни саперы и к тому же — только офицерский состав. Во-вторых, занимаемся мы тут своим обычным саперным делом — минированием. Да, да, минированием! Минируем танкоопасные участки местности с учебной целью.
Заметив усмешку в глазах своих слушателей, лейтенант Азаров начинает заметно горячиться:
— Да, да, именно с учебной целью! Учим на них немецких саперов.
— Немецких саперов?! — не выдержав роли беспристрастного слушателя, восклицает Бурсов.
— Я-то лично этого не делаю. У меня скромная роль лагерного старшины, а остальные делают, потому что… Да вы сами потом узнаете почему…
— Духом, что ли, пали?
— Не все, но кое-кто… Считают, что прокляты своим народом, хотя совесть их перед Родиной чиста: в плен никто из них добровольно не сдавался. Все дрались до последней возможности.
— И у них даже мысли о побеге не возникает? — удивляется Бурсов.
— У этих — нет. А тех, у которых такие мысли возникали, выводили перед строем на аппельплац и расстреливали. Даже тех, у которых одни только мысли об этом были.
— И у всех были только мысли?
— Ну зачем же только мысли. Кое-кто пытался и бежать. Тогда расстреливали не только его, но и каждого третьего из выстроенных на аппельплацу.
Бурсову хочется спросить: “Ну, а вы лично пытались ли?” — но он лишь вздыхает и отворачивается к окну.
— Вы, наверное, спросите, — раздумчиво, будто размышляя вслух, продолжает Азаров, — а где же их офицерская совесть, советская их совесть? Но, для того чтобы их осуждать, нужно прежде побывать в их шкуре… А такая возможность вам скоро представится. Ну, а о том, что тут у нас не санаторий, вы, конечно, и сами догадываетесь…
Азаров, сидевший до этого рядом с Бурсовым на нарах, вдруг торопливо встает и идет к выходу из барака. Постояв немного за дверями и, видимо, понаблюдав за чем-то, он возвращается и продолжает:
— И вот еще что не мешает вам знать: комендант этого спецлагеря, капитан Фогт, не общевойсковой офицер вовсе, а эсэсовский гауптштурмфюрер. И его помощник, унтер-фельдфебель Крауз, тоже фашист, шарфюрер. Это они специально для нас общевойсковую форму надели и заменили свои эсэсовские звания армейскими. И ведут себя помягче, чем другие эсэсовцы. Фогт ведь хорошо понимает, что добром от нас большего можно добиться, чем жестокостью. Крауз, впрочем, не очень пытается притворяться. Он-то настоящий зверь, его лишь Фогт сдерживает. А в остальном тут у нас, как и во всех шталагах: и “кугель”, означающая приказ о немедленном расстреле за попытку к бегству, и “зондербехандлунг”, то есть “особое обращение” с некоторыми из нас, означающее уничтожение… Да, и еще вот что имейте в виду, — помолчав, добавляет Азаров, — охрану нашего лагеря несут эсэсовцы, а проволочное ограждение вокруг лагеря под электрическим током высокого напряжения.
— Это вы на тот случай, чтобы мы не вздумали бежать? — усмехается Бурсов.
— Нет, так просто, на всякий случай.
И снова Азаров уходит за дверь, а вернувшись, взволнованно шепчет:
— На вас у них особая надежда. Со слов прибывшего вместе с вами старшего лейтенанта им известно, что вы крупные специалисты по взрывному делу. Что вели какие-то эксперименты по детонации минных полей. Это их сейчас особенно интересует. И похоже, что они предложат вам продолжить тут эти эксперименты. Ну, вот пока и все. И считайте, что такого разговора между нами не было.
Он поспешно уходит, а Бурсов с Огинским долго молча лежат на нарах, не обменявшись ни словом.
— А знаете, — произносит наконец Бурсов, — чем-то этот лейтенант мне понравился.
— А мне не очень. Хотя, в общем-то, все рассказанное им выглядит вполне правдоподобным. Немцы действительно используют пленных советских саперов для различных военно-инженерных работ и даже для разминирования наших минных полей.
— Вы на меня не обижайтесь, Михаил Александрович, — кладет Бурсов руку на плечо Огинского, — но вы, кажется, не очень разбираетесь в людях. Вот старший лейтенант Сердюк, например, вам понравился, а он уже все о нас немцам выложил да еще и присочинил.
— Да, я часто ошибался, — признается Огинский. — Даже в собственной жене ошибся. Разошелся с ней перед самой войной. Зато обо мне горевать теперь некому. А может быть, даже и проклинать…
— Ну, это вы бросьте! — зло хмурит брови Бурсов. — Не будьте похожим на тех, с кем, видимо, придется тут вскоре познакомиться.
Потом он долго ходит по бараку, раздумывая над словами Азарова.
Ему не кажется странной откровенность лейтенанта. Подозревать в них предателей он ведь не мог — их и самих предал Сердюк, сообщив коменданту спецлагеря Фогту об эксперименте с обстрелом минных полей. Но почему капитан Фогт заинтересовался этим? Неужели и немцы тоже считают возможным взрывать саперные минные поля артиллерийским обстрелом?
Конечно, для них такая возможность необычайно заманчива. В одном только корпусе, в который входила дивизия Бурсова, установлено около тридцати пяти тысяч противотанковых мин да свыше сорока пяти тысяч противопехотных. Они надежно прикрывали подступы к переднему краю корпусной обороны. Мало разве подорвалось на них немецкой техники? Ну, а если бы артналетом можно было вызвать детонацию взрывателей? В одно мгновение все эти минные поля полетели бы к черту!
Бурсов хоть и не верит в это, зная по опыту, что при артобстреле мины взрываются лишь при прямых попаданиях, но в химических процессах детонации слишком уж много неясного. Огинский, конечно, лучше его разбирается в этом, он специалист по теории взрыва, автор многих статей по вопросам детонации взрывчатых веществ.
— А не кажется ли вам, Михаил Александрович, что немцы тоже собираются проводить или, может быть, уже проводят эксперименты с обстрелом минных полей? — спрашивает Бурсов.
Огинского не удивляет вопрос. Он и сам уже думал об этом.
— Вполне возможно, Иван Васильевич. Преодоление наших минных заграждений им слишком дорого стоит. Не думаю только, чтобы им удалось добиться какого-нибудь успеха. Современной науке слишком плохо известны химические процессы, происходящие при детонации конденсированных взрывчатых веществ. Мы лишь предполагаем, что атомы в их молекулах занимают малоустойчивое положение. Нечто вроде равновесия карандаша, поставленного на стол неочиненным концом.
Беспокоит Бурсова и старший лейтенант Сердюк. Он был неплохим полковым инженером, но никогда не отличался храбростью. Неужели теперь окажется еще и предателем?
Проходит три дня, но к Бурсову с Огинским никакое начальство, кроме лагерного старшины Азарова, по-прежнему не является. Азаров же навещает их еще два раза. В первый раз он сообщает им то, о чем забыл рассказать накануне, — о порядках в спецлагере капитана Фогта. А порядки тут такие: в шесть утра подъем, затем перекличка и зарядка. Есть даже строевые занятия, которые проводит лично Фогт. И никакой политики, даже в пользу Германии. Зато “спецделу”, главным образом минированию и разминированию, отводится почти весь день.
Иногда бывает и “теория”. Под этим имеется в виду перевод советских военно-инженерных наставлений на немецкий язык. А немецким языком находящиеся в лагере Фогта советские офицеры владеют в достаточной степени, чтобы свободно переводить военно-инженерную литературу. Поручается им и перевод некоторых штабных документов, имеющих отношение к инженерному обеспечению боевых действий советских войск.
Неожиданным оказывается так же и то, что в этом лагере все обращаются друг к другу по званиям. Исключение составляет лишь лейтенант Азаров, которого называют просто “старшиной”.
— Фогт говорит нам, — усмехаясь, поясняет Азаров, — “Я хочу, чтобы русский официр был тут, как в своя родная воинская часть”. Устроил даже гауптвахту, на которую приказывает сажать тех, кто, по его мнению, недостаточно уважительно относится к старшим по званию.
— И вы разыгрываете перед ним эту оперетку? — удивляется Бурсов.
— Тех, кто не хотел ее разыгрывать, Фогт отправил в лагеря смерти. Ну, а те, кто остался, вынуждены притворяться, что им все это даже нравится.
— А сколько же вас тут всего? — спрашивает Бурсов.
— Немного, ровно пятьдесят… Больше не было еще ни разу. Да и меньше почти не бывает. Трое у нас подорвались на минных полях несколько дней назад, пятнадцать человек Фогт куда-то отправил. Но теперь вместе с вами снова будет пятьдесят. И учтите, товарищ подполковник, вы будете тут самым старшим по званию. Остальные в званиях от старшего лейтенанта до майора. Из лейтенантов — только я.
— Это что — случайность?
— Так захотелось господину Фогту. Он даже сказал мне как-то: “Вы очен нравитесь мне, лейтенант, и я мог бы произвести вас в генерал-лейтенант. Был бы вы тогда в такой же чин, как и ваш знаменитый военный ученый Карбышев, который тоже есть у нас в плену. Но я не хочу делайт это, потому что вы можете тогда стать таким же строптивцем, как и этот ваш Карбышев”.
— А Дмитрий Михайлович Карбышев все еще, значит, у них в плену? — оживляется Огинский. — Они еще не замучили его?
— Здоров ли, не знаю, но, судя по всему, не сломлен. Фогт проговорился нам как-то, что Дмитрий Михайлович доставляет какому-то очень крупному немецкому начальству много неприятностей. А сломить его и заставить служить Германии чуть ли не сам Гитлер повелел.
— А вы, зная это, гнете тут шеи перед этим самодуром! — презрительно сплевывает Бурсов.
— Ну, это вы потом узнаете, как мы наши шеи гнем, — неожиданно зло произносит Азаров и, не попрощавшись, уходит.
А на другой день как ни в чем не бывало появляется по-прежнему приветливый и очень бодрый.
— Фогт, оказывается, психологический эксперимент над вами совершал! — весело сообщает он. — Хотел подольше подержать вас в одиночестве и без дела, чтобы потом вас жажда деятельности обуяла. Я случайно слышал, как он об этом Краузу сообщал. Но его торопит старшее начальство, которому он поспешил, наверно, доложить о ваших опытах по детонации минных полей. Сокрушался утром, что придется прервать этот “психологический эксперимент”. Если не сегодня, то завтра непременно к вам пожалует.
Фогт действительно “жалует” к ним на следующий день рано утром.
— Здравия желаю, господа! — бодро выкрикивает он. — Не заскучались вы тут без дела? О, я знайт, таким энергичным людям, какими есть вы, это нелегко. Да, да! Я это хорошо понимайт! Но есть идея — снова поработать. Поэкспериментировать! А? Как вы на это посматриваете?
Он молодцевато прохаживается вдоль пар, терпеливо ожидая ответа советских офицеров. Но они молчат.
— Я понимайт, — снова произносит он, — у вас нет ясность по этот вопрос. Будем тогда немножко его прояснивать. Что имеется в виду под эксперимент? Так, да? Очен корошо! Не будем играйт в мурки-жмурки, все должен быть на чистота. Так, да? Я тоже за такой условий. Итак, что есть предлагаемый вам эксперимент? Он есть корошо вам известный обстрел минный поле. То, что вы уже делал там у себя под Белгород. Вам ясен мой мысль?
Видимо давая советским офицерам возможность хорошо вникнуть в смысл его слов, капитан Фогт снова дефилирует перед ними почти строевым шагом.
— Ну, так как? — резко останавливаясь, спрашивает он. Советские офицеры по-прежнему угрюмо молчат.
— Надо подумайт, так, да? Я не принуждайт вас. Вопрос есть очен серьезный. Я понимайт. Но раз мы договорились быть на чистота, не буду от вас скрывайт: или вы продолжайт тут свой эксперимент, или — шагом марш Майданек, Освенцим, Маутхаузен! А пока — счастливо оставайться!
И он уходит все тем же чеканным шагом.
Даже оставшись вдвоем, Бурсов с Огинским продолжают молчать, хотя предложение Фогта для них уже не новость. Азаров предупредил их об этом.
— Ваше мнение, Михаил Александрович? — вволю находившись по бараку, спрашивает Огинского Бурсов.
— Ни в коем случае не соглашаться!
— А я, напротив, за то, чтобы согласиться.
Тонкие черные брови Огинского, наверное, никогда еще не поднимались так высоко.
— Вы шутите, Иван Васильевич?
— Нисколько.
— Тогда я вас положительно не понимаю.
Бурсов ложится на нары, забрасывает руки за голову и сосредоточенно смотрит в потолок. Огинскому кажется, что он погружается в изучение сложной мозаики многочисленных трещин.
“Ну и характер у этого человека!..” — почти с раздражением думает он о Бурсове.
— Я, знаете ли, не собираюсь в Майданек, — произносит наконец подполковник. — Я хочу покинуть эту гостеприимную обитель господина гауптштурмфюрера Фогта по собственному желанию, а для этого необходимо время. Вот мы и начнем с вами эксперименты по детонации минных полей, тем более что хорошо знаем, каков будет их итог.
— Но ведь и немцы не дураки, догадаются, наверное, что мы водим их за нос.
— А пока догадаются, мы к тому времени что-нибудь придумаем.
На другой день, получив согласие Бурсова и Огинского на продолжение их эксперимента, капитан Фогт довольно потирает руки.
— О, это очен корошо! Это есть благоразумство! Мне приятно имейт дело с такими разумными людьми. Но прошу и меня тоже считайт не очен просточковатым. Никакой саботаж с вашей сторона не должен быть. Все на чистота, и никакой махлевка, — улыбаясь, подмигивает он, очень довольный, что ему удается употребить такое русское словечко, как “махлевка”. — А чтобы у вас не возникайт соблазн, с вами будет сотрудничать один наш немецкий доктор. Это вы имейт в виду и не огорчайт меня глупством.
При этом разговоре присутствует и лейтенант Азаров.
— Ну вот мы и договорились, — обращается к нему Фогт. — И теперь, господин старшина, вы можете перевести их в блок старших официров.
— Слушаюсь, господин капитан! — браво козыряет Азаров.
Фогт уже направляется к дверям карантина, но вдруг возвращается с полпути:
— Да, вот еще что: на работе с вами будет, кроме наш доктор, ваш старший лейтенант Сердьюк. Корошо?
— Нет, не хорошо, — решительно возражает Бурсов.
— Почему так?
— Потому, что он негодяй!
— О, да, да! Это немножко есть. Вы имейт в виду, что он рассказал нам об этот ваш эксперимент? Но он очен вас хвалил. Говорил, что вы оба есть большой талант. Но я вас понимайт, тут немножко есть мерзавство. И я согласен с вашей просьба. Вы будете работать с одним только наш доктор. Он есть очен короший парень, и он вам будет понравиться.
В блоке старших офицеров, куда приводит Бурсова и Огинского Азаров, вскакивают с нар семь майоров. Все они уже немолодые, с очень усталыми лицами и какими-то бесцветными глазами. Лишь у майора Нефедова, самого старшего из них, светится в глазах живая искорка.
После завтрака Азаров предлагает Бурсову и Огинскому пройтись по территории лагеря.
— Сегодня вы свободны от всякой работы, — сообщает им лейтенант. — От вас требуется пока лишь подробная заявка на все, что понадобится для вашего эксперимента. Она должна быть готова к обеду.
Они медленно идут по лагерю, внимательно всматриваясь в расположение его построек, проволочных заграждений и арку ворот с прогуливающимся по ее верхней площадке пулеметчиком. Территория лагеря невелика и, видимо, хорошо просматривается с вышек, расположенных над воротами и в центре тыльной части проволочного забора. На ней нет сейчас часового, но по ночам его выставляют. Видны и прожектора, освещающие территорию лагеря в ночное время.
“Да, охрана лагеря продумана обстоятельно”, — невесело отмечает Бурсов.
И вдруг он вздрагивает при виде старшего лейтенанта Сердюка. Голова его и левая рука забинтованы грязным, перепачканным кровью бинтом.
— Разрешите к вам обратиться, товарищ подполковник?.. — срывающимся от волнения голосом спрашивает он.
— Убирайтесь вон! — негромко, но властно произносит Бурсов.
— Но ведь я хотел как лучше… — молит Сердюк. — Знал ведь, что вы в эти эксперименты не верите. А их они заинтересовали, и теперь можно будет поводить Фогта за нос.
— Плохо вы еще этого Фогта знаете, — мрачно замечает Огинский.
А Бурсов даже не смотрит на Сердюка. Он уходит с Азаровым вперед, оставив Огинского со старшим лейтенантом.
— И мой вам совет, — продолжает Огинский. — Не говорите ему о нас ничего больше и не выдавайте себя и нас за крупных специалистов подрывного или какого-нибудь иного военно-инженерного дела. Да, и еще вот что — постарайтесь возможно реже попадаться на глаза подполковнику Бурсову.
…Поздно вечером после отбоя в блоке старших офицеров царит гнетущая тишина. Все семь майоров молча лежат на нарах, не разговаривая и не задавая никаких вопросов вновь прибывшим. А Бурсов все медлит начинать разговор, все надеется, что кто-нибудь из этих потерявших веру в себя людей сам что-нибудь спросит.
— Надо бы поговорить с ними… — шепчет ему Огинский.
— Погодите, Михаил Александрович, пусть сами спросят. Неужели же им не интересно узнать у нас хоть что-нибудь о положении на фронте?
Но майоры по-прежнему молчат.
— Ну что же, товарищи офицеры, — негромко произносит наконец Бурсов, — так-таки, значит, ничто вас не интересует? Спросили бы хоть о том, как мы в плен попали, при каких обстоятельствах.
— Нам и так известно, при каких обстоятельствах в плен попадают, — равнодушно замечает кто-то в дальнем углу. — Если не сволочь, конечно, которая сама руки вверх поднимает.
— Мы не из таких, — обиженно отзывается Огинский.
— Зато нас, наверное, за таких принимаете, — ввязывается в разговор еще кто-то.
— Ну это уж вы зря, — повышает голос Бурсов. — Мы ведь тоже на фронте с самого первого дня войны и знаем, каково было в сорок первом!
— А почему именно так было? — раздается чей-то голос, и Бурсову кажется, что принадлежит он майору Нефедову. — Разобрались вы там в этом?
— Некогда было особенно разбираться, — хмуро отзывается Бурсов. — Все бои да бои. О сражении за Москву и о Сталинградской битве слыхали хоть что-нибудь?
— Имеем некоторое представление, — отвечает Нефедов. (Бурсов не сомневается более, что это именно он.) — Ну, а у нас тут, в плену, было достаточно времени, чтобы подумать о трагедии сорок первого. Вы в армии-то давно, товарищ подполковник?
— С тридцатого года. Перед войной отдельным саперным батальоном командовал. Отходил с частями двадцать первой армии от Жлобина до самого Сталинграда.
— Так вы, значит, в боях под Сталинградом участвовали? — оживляется Нефедов.
— Да, участвовал.
— Немцы считают, что Сталинградская битва была самой крупной в истории войн, — замечает кто-то простуженным голосом.
— Та, что сейчас идет на Курской дуге, покрупнее будет. Вот майор Огинский — офицер штаба фронта, ему лучше, чем мне, известна обстановка.
— Да, масштабы тут во всех отношениях побольше, — не очень охотно подтверждает Огинский.
— А вам ничего не известно, как там теперь дела? — понижает голос Бурсов. — Мы ведь попали в плен под Белгородом в самый первый день сражения — пятого июля.
Никто ему не отвечает, и он спрашивает совсем уже шепотом:
— Может быть, тут нельзя вести такие разговоры?
— Этого вы не бойтесь, — успокаивает его Нефедов. — От тех, которые могли нас предать, мы нашли способ избавиться. Подслушивать теперь нас некому. Да немцы и не боятся, что мы замыслим что-нибудь вроде восстания или побега. Уверены, что отсюда не убежишь. А что касается теперешних боев под Орлом, Курском и Белгородом, то по радио сообщают, будто немцы одерживают там победу.
— Быть этого не может! — несдержанно восклицает Огинский. — Это им не сорок первый!
— Мне трудно судить, что и как там у нас изменилось, — тяжело вздыхает Нефедов. — Известно, однако, что под Белгородом немцы прорвались уже не только в Прохоровку, но и в Обоянь.
— Немецкое радио слишком уж хвастливо, — пренебрежительно говорит Бурсов. — Они ведь в свое время и о взятии Москвы сообщали.
— Да, но на этот раз сообщило не немецкое, а английское радио. Капитан Фогт — осторожная бестия. Он знает истинную цену немецким сообщениям по радио и потому корректирует их английскими передачами. А переводит их ему майор Горностаев, хорошо знающий английский язык.
— И Фогт разрешает ему слушать такие передачи? — удивляется Бурсов.
— Знали бы вы Горностаева, не удивлялись бы доверию Фогта. Большего скептика, чем он, в жизни своей не видел. Ни во что и никому не верит. Да и судьба у него такая… Преподавал несколько лет в военно-инженерной академии, потом арестовали за что-то. А перед войной выпустили — и на фронт. Ну, а потом плен… Нет, не сдался, тяжелораненым взяли. Это его окончательно подкосило. Ко всему стал безразличным… Интересуется теперь только возможностью поспать. Да вот он храпит уже.
— А у Фогта он на хорошем счету, — замечает кто-то из майоров.
— У Фогта никогда не знаешь, за что в фавориты попадешь, — вздыхает Нефедов. — Горностаев ему понравился потому, что на его минных полях больше всего немецких саперов подрывается. Сам видел, как Фогт похлопывал его по плечу, когда какой-то здоровенный ефрейтор кисть руки себе оторвал, пытаясь разминировать установленную Горностаевым мину. “Очен корошо! — радостно выкрикивал Фогт. — Немецкий сапер должен учиться на самый хитрый мина. Тогда ему никакой советский мина не будет страшен. Это есть для него короший школа”.
Теперь слышен тяжелый храп и других офицеров. Они устали за день, да и разговор этот не очень, видимо, их заинтересовал. Умолк и майор Нефедов. А когда Бурсов решил, что и он заснул, вдруг снова услышал его голос, теперь приглушенный до шепота:
— Я не сомневаюсь, товарищ подполковник, что сражение под Курском кончится нашей победой. После Сталинграда у меня уже нет никаких сомнений на этот счет. Гнетет другое — а мы-то как же? Чем вину свою перед Родиной искупим? Вольная вина или невольная — это ведь сейчас не самое главное… Скорее всего, мы просто не доживем до того часа, когда земля наша станет свободной. А мертвые, как говорится, сраму не имут…
Майор Нефедов тяжело вздыхает и долго ворочается на нарах. Потом спрашивает:
— Вы, наверно, спать хотите, товарищ подполковник, а я вам голову морочу всем этим…
— Какой там сон!.. А у меня, вы думаете, сердце кровью не обливается при одной мысли, что мы не вырвемся отсюда до конца войны?
— Вы, значит, надеетесь, что удастся вырваться? — А вы разве потеряли эту надежду?
Снова слышится тяжелый вздох Нефедова. Вздыхает и еще кто-то, но Бурсов не может разглядеть в темноте, кто это.
— Предпочитаете не отвечать на этот вопрос? — снова спрашивает подполковник Бурсов.
— Да, воздержусь пока, — еле слышно отзывается Нефедов. — Поговорим об этом как-нибудь в другой раз. Спокойной ночи, товарищ подполковник.
— Спокойной ночи, товарищ Нефедов.
На следующее утро лейтенант Азаров заходит в блок старших офицеров сразу же после подъема.
— Товарищ подполковник, — обращается он к Бурсову, — вам и майору Огинскому после завтрака нужно явиться к капитану Фогту. Будьте готовы к этому. Я зайду за вами минут через пятнадцать.
За завтраком Бурсов подсаживается поближе к Нефедову, спрашивает его:
— Почему это лейтенант Азаров в таком фаворе у Фогта? Он, что…
— Нет, нет, не думайте о нем ничего плохого! — торопливо перебивает подполковника Нефедов. — Азаров замечательный парень. Он давно бы сбежал отсюда, но одному это просто невозможно. А остальные…
И он лишь сокрушенно машет рукой. Помолчав немного, продолжает:
— Ну, а Фогту он понравился потому, что капитан, видно, фаталист. Не понимаете? Сейчас поясню. Был тут у нас такой случай. Установили мы противопехотное минное поле для тренировки немецких саперов и послали Азарова доложить об этом тогдашнему помощнику Фогта фельдфебелю Ханке. А был этот Ханке таким мерзавцем, которого даже сам Фогт побаивался. Нас же всякий раз нервная дрожь пробирала, как только он останавливал на ком-нибудь свой неподвижный взгляд. Один только Азаров его не боялся.
— Зато фельдфебель прямо-таки ненавидел Азарова! — замечает сидящий рядом с Нефедовым худой седоволосый майор Коростылев.
— Это верно, ненавидел он Азарова люто, — подтверждает Нефедов. — А в тот день был особенно не в духе: повздорил из-за чего-то с капитаном Фогтом. Ну, а когда предстал перед ним Азаров с докладом, он, ни слова не говоря, — бац его по физиономии. Но и лейтенант наш не смолчал на сей раз. Развернулся да как влепит ему, в свою очередь, по роже. И бежать, да прямо через то самое поле, которое мы установили. Перемахнул его все и не подорвался. Нам это просто чудом показалось. А фельдфебель уже выхватил свой парабеллум и целится в него. Но тут Фогт подоспел. “В чем дело?” — спрашивает. Фельдфебель ему сочиняет, будто усомнился он в качестве установки минного поля и велел Азарову перебежать его. “И вот, говорит, действительно так оно, значит, и есть — не подорвался ведь лейтенант. Потому и хотел я его немедленно пристрелить”.
— А мы сидим ни живы ни мертвы, — добавляет Коростылев. — Понимаем, что добром это не кончится.
— Кончилось же все это самым неожиданным образом, — продолжает Нефедов. — Фогт, выслушав фельдфебеля, крикнул Азарову: “А ну, быстро назад!” И Азаров снова бегом через все минное поле и опять остался невредимым. “Сами теперь видите, господин капитан, как они нас надувают”, — ухмыльнулся Ханке. “А я не верю, чтобы они могли меня надуть, — отвечает Фогт. — Никто не посмеет сделать этого. А если вы так уверены, что никакого минного поля не установлено, то шагом марш через него! И если не подорветесь, собственноручно этого лейтенанта тут же расстреляю”.
— Это он все по-немецки, — поясняет Коростылев, — но мы хорошо все понимали и ждали затаив дыхание, что же дальше будет?
— А дальше разъяренный фельдфебель, будучи совершенно уверенным, что Азаров его дурачит, смело шагнул на минное поле и сразу же подорвался, да так основательно, что в тот же день и умер не только к нашей радости, но и к явному удовольствию капитана Фогта. Кажется, этот Ханке доносил на своего начальника в гестапо. С тех пор и стал лейтенант Азаров фаворитом у Фогта.
— А как же все-таки сам Азаров не подорвался? — спрашивает Бурсов.
— Не любит он на эту тему распространяться, но тут либо действительно фатальный случай, либо он знал все-таки, где именно мины стояли. Минер ведь он отличный, и глаз у него молодой, приметливый. А в общем-то, конечно, все это на чудо похоже. Суеверный Фогт и воспринял, видимо, все это как настоящее чудо.
Когда после завтрака лейтенант Азаров появляется в блоке старших офицеров, подполковник смотрит на него с невольным уважением.
Несколько минут спустя лейтенант выводит Бурсова с Огинским через проходную арку и ведет к небольшому домику под черепичной крышей, в котором находится канцелярия капитана Фогта. Часовой, хорошо знающий Азарова, беспрепятственно пропускает их.
— О, доброе утро! — весело приветствует их капитан Фогт. — Познакомьтесь с нашим специалистом по взрывчатке, господином Штрейтом.
Из-за стола встает очень тощий немец с морщинистой шеей. с большим кадыком и небрежно представляется:
— Гюнтер Штрейт, доктор технических наук. Как, однако, будем мы с вами изъясняться — я ведь не владею русским языком, — беспомощно разводит он руками.
— Зато мы знаем немецкий. Я — посредственно, майор — хорошо, — кивает Бурсов на Огинского.
— Тогда все в порядке, — удовлетворенно замечает Штрейт. — Можем мы приступить к делу тотчас же? — обращается он к капитану.
— О да! Пожалуйста! — довольно восклицает Фогт и уходит куда-то, пожелав доктору и советским офицерам успеха.
На докторе Штрейте светло-серый спортивный костюм и тирольская шляпа с пером. На длинном носу с горбинкой старомодное пенсне.
— Ну-с, я слушаю вас, господа, — произносит он, широким жестом предлагая офицерам сесть. — Не скрою от вас — меня интересуют ваши эксперименты потому, что я тоже проделывал нечто подобное. И должен вам признаться — у меня ничего пока не получилось. Поэтому очень любопытно, что же получается у вас?
“С чего же начать?.. — лихорадочно думает Бурсов. — Этот доктор, очевидно, большой знаток взрывного дела, и его не так-то просто провести…”
Но тут на помощь ему приходит Огинский.
— Надо полагать, — степенно начинает он, — детонация конденсированных взрывчатых веществ у вас в Германии столь же мало изучена, как и у нас в Советском Союзе.
— Видимо, так обстоит дело и вообще в мировой науке, — уточняет Штрейт. — Я знаю работы вашего Зельдовича, который сумел теоретически обосновать невозможность сверхзвуковых режимов при распространении детонационной волны. Тем самым с исчерпывающей полнотой вывел он условие Чепмена-Жуге. Но ведь все это относится к детонации газов, а не твердых взрывчатых веществ. Нам же нужно уметь применить такие общие соотношения теории детонации, как условие Чепмена-Жуге, к детонации конденсированных взрывчатых веществ.
“А что такое это условие Чепмена-Жуге? — тревожно проносится в мозгу Бурсова. — Знает ли это Огинский?”
— Вы абсолютно правы, господин доктор Штрейт, — охотно соглашается с ним майор Огинский, и Бурсов сразу же успокаивается. — В условие Чепмена-Жуге, — продолжает Огинский, — входит, как известно, скорость звука в продуктах взрыва. Однако насколько просто определяется скорость эта в неплотных газах, настолько сложно выразить ее теоретически в газах сжатых до плотности твердых тел, молекулы в которых соприкасаются между собой. Некоторые исследователи, пытаясь учесть это обстоятельство, рассматривают молекулы, как твердые шарики. Такая модель удобна, конечно, когда изучаются отдельные столкновения молекул, но разве она в состоянии отразить действительные свойства всего плотного вещества?
— Какое же решение предлагаете вы? — снимая с носа пенсне, спрашивает доктор.
— Обратили вы внимание на то обстоятельство, что в очень уплотненных газах давление имеет двоякую природу? Является одновременно как бы и тепловым и упругим при совершенно различной природе этих явлений. Сильно сжатый газ ведет ведь себя, как комок сцепленных пружинок, а неплотный — подобно рою мух, бьющихся о стенку.
“Теперь бы подкрепить ему свою эрудицию какой-нибудь мудреной формулой, — возникает у Бурсова заманчивая мысль, — и тогда у этого ученого мужа уже не останется ни малейшего сомнения в нашей компетентности по вопросам детонации”.
И Огинский, будто прочитав его мысли, торопливо пишет на чистом листе бумаги, лежащей на столе капитана Фогта:
D = W + a
— Вам знакома эта формула, доктор? — спрашивает он Штрейта.
— Видимо, это формула скорости протекания детонации? — морщит лоб Штрейт, смешно вытягивая вперед длинную шею. — Из чего же она складывается? Что означает у вас “вэ” и “а”?
— “Вэ” — это некоторая собственная скорость продукта детонации, “а” — скорость звука.
— Значит, скорость детонации равна сумме скоростей “вэ” и “а”?
Бурсов очень боится, что Штрейт может обратить внимание на его безучастность в этом разговоре, но доктор так увлекся беседой с Огинским. что и не замечает его вовсе. Он хотя и делает вид, что в словах советского майора для него нет ничего нового, на самом же деле многое из того, что говорит Огинский, слышит впервые. А когда заходит разговор о методах определения скорости детонации, примененных Огинским в его экспериментах, Штрейт вообще забывает обо всем на свете. Не слышит даже, как входит капитан Фогт.
Фогт тоже слушает майора, разинув рот. И если Штрейта поражает совершенство техники экспериментов и изящество предложенной им методики измерений скорости детонации взрывчатых веществ, то капитана завораживает ученый язык. Такие выражения, как “среднее арифметическое значение “дэ”, “средняя квадратическая ошибка среднего арифметического” и “средняя квадратическая ошибка отдельного измерения”, буквально гипнотизируют его.
А когда Огинский начинает торопливо писать математические формулы, пестрящие греческими буквами, квадратными степенями буквы “фау”, скобками и дробями, в знаменателях и числителях которых стоят одни лишь латинские буквы, он уже не сомневается более в высокой компетентности советского майора. И, когда после ухода пленных офицеров доктор Штрейт заявляет, что русские сообщили ему сейчас о детонации взрывчатых веществ такое, чего он никак не рассчитывал от них услышать, капитан Фогт возбужденно восклицает:
— Нам чертовски повезло, доктор! И если мы с их помощью найдем средство взрывать минные поля, нас с вами ждет высокая награда. Я знаю, вы и сами экспериментировали в этой области, но, кажется, они достигли большего. Но ваш престиж от этого не пострадает. Нужно только выжать из них все, что возможно, а им мы не собираемся ставить памятники за это. В конце концов, они всего лишь военнопленные и для них всегда найдется место в Майданеке или Маутхаузене. — И он закатывается таким смехом, от которого доктору Штрейту становится не по себе.
Но сама идея убрать советских офицеров куда-нибудь подальше, после того как детонация минных полей артобстрелом будет осуществлена, Штрейту явно нравится.
— Это сейчас чрезвычайно важно, — продолжает капитан Фогт. — Вы знаете, доктор, какие потери понесли наши танки на русских минных полях под Белгородом? Мне сообщил обер-штурмбанфюрер, только что вернувшийся из района этих боев, что наша девятнадцатая танковая дивизия потеряла в полосе обороны одной только русской стрелковой дивизии свыше ста танков, в том числе семь “тигров”. Погибло там около тысячи наших солдат и офицеров, а командир этой дивизии застрелился.
— Да, я тоже слышал кое-что, — сочувственно кивает головой доктор Штрейт. — Русские всегда были сильны в инженерном обеспечении своей обороны и вообще в военно-инженерном деле. Не случайно же сам фюрер распорядился любым путем привлечь на нашу сторону пленного русского генерала Карбышева.
— Ничего у них из этого не получилось, — не без злорадства замечает Фогт. — Надеюсь, мы с вами, доктор, добьемся большего успеха и пользы для нашей армии, хотя у нас всего лишь кандидат наук и дивизионный инженер.
По дороге в лагерь Бурсов с Огинским тоже обмениваются впечатлениями от встречи с доктором Штрейтом.
— В том, что доктор остался доволен нами, у меня нет никаких сомнений, — заключает подполковник. — Вы действительно сообщили ему что-нибудь новое? Я ведь практик и не очень силен в теории.
— Все, что я сообщил ему, — результат моих экспериментов, опубликованный в нашей открытой печати перед самой войной. Но, видимо, этот журнал, в котором они были напечатаны, не попал в Германию.
— Будем, значит, считать, что в чем-то мы его убедили. Во всяком случае, у него явно нет никаких сомнений, что в вопросе детонации взрывчатых веществ мы осведомленнее его. Ну, а дальше? Нам ведь неизвестно, как вызвать детонацию минного поля. Да если бы и известно было, разве открыли бы мы немцам этот секрет?
— Я вижу дальнейшую нашу задачу в том, чтобы выиграть время. Тянуть, сколько будет возможно, чтобы придумать способ побега. Хотя, откровенно говоря, — тяжело вздыхает Огинский, — даже не представляю себе, каким образом можно вырваться отсюда.
— Я этого тоже пока не знаю, — признается Бурсов. — Для этого надо получше разобраться в обстановке. Тревожит меня, однако, другое — Сердюк. Этот мерзавец может сообщить им, что эксперимент с обстрелом минного поля нам не удался.
— А вы думаете, что он мерзавец?
— Ну, может быть, и не мерзавец в буквальном смысле, но явный трус. А трус и предатель в данной ситуации почти одно и то же.
— А я все-таки думаю, что он…
— Не будем благодушествовать, Михаил Александрович! — почти раздраженно перебивает Огинского Бурсов. — Давайте лучше исходить из худшего.
— Ну хорошо. Может быть, вы и правы, — соглашается Огинский. — Но и в этом случае я не вижу ничего угрожающего для нас. Да, мы проделали один эксперимент — обстреляли минное поле. Но это пока не увенчалось успехом, и мы задумали серию новых экспериментов, которые еще не успели осуществить.
— А какие же новые эксперименты можно им предложить? Они ведь завтра заставят нас начать их.
— Начнем снова с обстрела. Но на этот раз будем экспериментировать не столько с противотанковыми, сколько с минометными минами и артиллерийскими снарядами. Будем делать вид, что ищем такой состав бризантного взрывчатого вещества, который будет в состоянии вызвать детонацию минных полей.
После обеда лейтенант Азаров отводит Бурсова и Огинского в мастерские по производству самодельных мин, рекомендованных наставлениями немецкой армии. Мастерские находятся за пределами лагеря, и Азаров снова ведет их через центральные ворота.
— И много делаете вы этих мин? — спрашивает Бурсов у лейтенанта.
— Теперь много. И потому догадываемся, что немецкая армия все чаще переходит к обороне. Фабричных мин ей явно не хватает.
— А самодельные мины каких же типов?
— Так называемые “дощатые” из стандартных зарядов с взрывателями нажимного действия типа DZ-35. Потом еще “аппарельные”, тоже из дерева и с такими же взрывателями. В последнее время стали делать мины и из артиллерийских снарядов. А вчера приступили к производству мин из ручных гранат, помещенных в гильзу от стопятидесятимиллиметрового снаряда.
— Помогаете, значит, калечить своего же брата?
— Но ведь и вы собираетесь…..
— Да, мы собираемся! — резко перебивает его подполковник. — Но только еще собираемся, а у вас уже целое производство.
Азаров угрюмо молчит, потом замечает чуть слышно:
— Если только Фогт узнает, какое это на самом деле производство…
— Ну ладно, — снова перебивает его Бурсов. — Об этом-то как раз и не следует болтать, какие бы обидные слова ни пришлось услышать.
— Слушаюсь, товарищ подполковник! — сразу повеселев, бодро произносит Азаров.
Некоторое время они идут молча. Потом Азаров снова заговаривает:
— Вот веду я вас за пределы лагеря безо всякой охраны, и вы, наверное, думаете: и чего эти трусы не разбегаются? Вроде никаких препятствий вокруг. Но ведь тут сплошь все минировано, и не нами, а немецкими саперами. К тому же смотрите, какая тут равнина — все как на ладони. Далеко не убежишь даже ночью — прожекторами все тут просвечивается.
— А пробовал кто-нибудь?
— Нет, не пробовали.
— Не нашлось разве смелых людей?
— Найтись-то нашлись, да эсэсовцы нас опередили. Выведали каким-то образом о готовящемся побеге и вывели сразу половину лагеря за проволоку. Выстроили их перед этими минными полями, а сзади автоматчиков поставили. Всех остальных тоже подогнали к проволоке с другой стороны и приказали смотреть. Капитан Фогт, а вернее, гауптштурмфюрер Фогт, специальную речь затем произнес:
“Мне стало известно, что вы… нет, не все, а только пять человейк, хотели совершайт побегство. Я вас не виню за это. Каждый патриот своя родина всегда должен думайт о побегстве из плена. Но думайт надо корошо. А не, как это у вас говорится?.. Не с кондачка. Правильно я говорю? Так вот, чтобы потом быть умнее и не делайт больше глупства, вы все сейчас совершайт побегство через этот минный поле. Кто не побежит, тот получайт пуля в свой спина”.
Потом Фогт повернулся к автоматчикам и скомандовал: “Ахтунг!” А пленным добавил: “Вам будет это корошей наука. Но если кто-нибудь из вас будет такой счастливчик, который перебежит через весь минный поле, клянусь словом официра — он будет получайт свобода. Вы все знайт случай с лейтенант Азаров. Я должен был его повесить за разбитый морда мой фельдфебель. Но он перебежал минный поле и не подорвался. Вы все знайт, какой почесть он теперь имейт. Я обещайт всем, кто перебежит на тот сторона, жизнь и свобода”.
И он театральным жестом подал команду: “Вперед!” — продолжает свой рассказ Азаров. — И все побежали, потому что не сомневались, что эсэсовцы, не задумываясь, разрядят в них свои автоматы. И все погибли. Тех, которых не разорвали насмерть мины, потом добили эсэсовцы. А мы стояли по другую сторону проволочного забора со сжатыми кулаками и до боли стиснутыми от бессильной ярости зубами.
“Вот и все, — сказал нам очень довольный преподанным уроком капитан Фогт. — Теперь вы понимайт, что такое есть глупство?”
— И вы поняли? — глухо спрашивает Бурсов.
— Да, мы поняли, что любая попытка смельчаков-одиночек не будет удачной. Нужна серьезная организация, а у нас ее не было.
— Не было? — настороженно переспрашивает подполковник.
— Да, не было, — спокойно повторяет Азаров, но Бурсову кажется, что он не случайно произносит это в прошедшем времени.
Мастерские по производству самодельных мин находятся в одноэтажном деревянном строении барачного типа. В них три отделения: столярное, монтажное и зарядное. Ожидая прихода доктора Штрейта, Бурсов и Огинский внимательно осматривают зарядное отделение. На его стеллажах видят они не только советские мины, но и почти все системы немецких. Главным образом это их противотанковые Т-35 и Т-42. На полу под стеллажами замечает Бурсов и деревянные противотанковые мины с маркировкой “Хальзмиие-42”.
На отдельной полке аккуратно размещены мины союзников Германии. Противотанковые финские Ф-1 и Ф-2, венгерские тарельчатые, итальянские коробчатые V-3 и трубчатые F, румынские NR-5. Противопехотные лежат отдельно. Они тоже всех типов.
“Настоящий музей, — проносится в мозгу Бурсова. — Зачем им это?”
Но тут появляется доктор Штрейт и, не ожидая вопросов, дает пояснение:
— Мы собрали здесь всю ныне существующую минную технику с тем, чтобы попытаться создать новую, универсальную мину. Такую, которая воплотила бы в себе все достоинства представленных тут образцов. Это идея самого капитана Фогта. Над подобной задачей работает, конечно, военно-инженерное ведомство нашей армии, но капитан хочет внести в это свой вклад и подарить нашим инженерным войскам мину, идеальную во всех отношениях. Кое-что мы уже придумали. Сейчас работаем над проблемой наиболее надежного взрывателя. У нас есть множество образцов. Вот посмотрите, пожалуйста.
И он подводит их к полкам, уставленным замысловатыми цилиндриками с разнокалиберными сережками колечек на предохранительных чеках. Тут взрыватели почти всех армий и разнообразнейших систем нажимного, натяжного и перерезывающего действий.
Заметив, какие огоньки вспыхнули в глазах подполковника Бурсова, майор Огинский сразу же соображает, как важно было бы получить доступ к этим взрывателям.
— Подполковник Бурсов, — равнодушным тоном произносит он, — большой специалист по части взрывателей.
— Ну что ж, это может нам пригодиться, — одобрительно кивает доктор Штрейт. — А сейчас мы обсудим план наших действий на завтра. Экспериментировать мы, конечно, будем над русскими минными полями. А чем обстреливать их?
— Минометами, — заявляет Бурсов.
— Вы думаете, это лучше артиллерии?
— Это даст нам возможность забрасывать минометные мины на заградительные минные поля почти перпендикулярно их плоскости.
— Понимаю, понимаю, — часто кивает головой доктор Штрейт. — У вас уже есть опыт в этом отношении?
— Да, имеется. Преимущество такого вида обстрела мы установили опытным путем, — подтверждает Огинский, сообразив, что Бурсов неспроста, видимо, предлагает вести обстрел минометами.
— Ну что ж, очень хорошо! Мы вызовем завтра минометчиков.
— Зачем же вызывать? — возражает Бурсов. — Мы будем делать это сами.
— Подполковник хороший минометчик, — кивает Огинский на Бурсова.
— О, вы настоящий универсал! — смеется доктор Штрейт. — И минер и минометчик! Но мы все-таки вызовем наших минометчиков, чтобы не было неприятностей с капитаном Фогтом. Сколько их нам понадобится?
— Пока хватит и одного, — замечает Бурсов. — Ведь сначала нужно экспериментальным путем найти необходимое нам бризантное взрывчатое вещество, которым мы будем начинять мины этого миномета.
— А вы не знаете еще такого вещества? — разочарованно спрашивает Штрейт.
— Мы не закончили наших экспериментов, — приходит на помощь Огинскому Бурсов. — Кое-что нащупали, конечно, но теперь придется обстреливать не немецкие минные поля, а русские. А это значит, что будем мы иметь дело с иной конструкцией мин, взрывателей, да и самого взрывчатого вещества.
— Да, это верно, — соглашается доктор Штрейт. — Это я упустил из виду. Учтите, однако, что нам нужно очень торопиться.
— Мы понимаем это, господин доктор, — заверяет Штрейта Бурсов.
Вечером, после отбоя, когда Бурсову кажется, что все уже спят, он слышит вдруг тихий шепот майора Нефедова:
— Вы не спите, товарищ подполковник?
— Нет, не сплю.
— Хотелось бы с вами поговорить.
— Пожалуйста.
— Вы ничего не слышали там, у лагерного начальства, о нашей судьбе?
— О какой судьбе?
— Собираются ведь уменьшить численность нашего лагеря. Оставить человек тридцать, а остальных отправить в другие, обычные лагеря военнопленных, в так называемые шталаги. Начальство капитана Фогта считает, видимо, что такому количеству пленных делать тут нечего.
— Нет, я ничего об этом не слышал.
Майор Нефедов некоторое время молчит, затем продолжает еще тише прежнего:
— А вы бы могли помешать этому.
— Помешать?
— Да, в том смысле, чтобы найти нам дополнительную работу.
Бурсов не совсем его понимает. Нефедов поясняет:
— Вы ведь будете обстреливать наши советские минные поля? Ну, так используйте это для того, чтобы поля установили вам заново, по вашим схемам, и не одно, а несколько.
— Это идея! — радостно хватает майора за руку Бурсов. — Завтра же мы заявим об этом доктору Штрейту.
Потом они снова лежат молча, и им теперь уже не удается заснуть. Похоже, что не спит и Огинский. Или, может быть, проснулся от их разговора.
— И знаете еще что? — помолчав, продолжает Нефедов. — Если вы задумаете предпринять что-нибудь, имейте в виду и меня. Я знаю, на что иду и чем все это может кончиться, — насмотрелся тут на многое… Но меня это не пугает. Лишь бы поскорее к своим… Учтите это, товарищ подполковник. А если я чем-нибудь могу быть полезен в ваших планах — с радостью все исполню.
— Хорошо, товарищ Нефедов, я это учту.
— А что касается нашей работы тут, у немцев, то мы вредим им, чем можем, ежесекундно рискуя при этом головой. Это ведь мы только прикидываемся такими смиренными. Вот я, например, возглавлял группу, занимавшуюся переводом советских военно-инженерных наставлений и захваченных в наших штабах документов. А знаете, как мы их переводили? Где только было возможно, искажали смысл, рассчитывая, в случае чего, сослаться на недостаточное знание немецкого языка. Или вот сейчас, на производстве самодельных мин…
Бурсов кладет руку на плечо Нефедова:
— Я верю вам, товарищ Нефедов. Не понимаю, однако, как вы решились мне довериться? Вы же меня почти не знаете. А если я окажусь провокатором, специально к вам подсаженным капитаном Фогтом?
— Бывали у нас и такие. Фогт не упускал возможности выведать с их помощью наши замыслы. Только ведь и у нас особое чутье на этих мерзавцев выработалось. И потом, Фогту теперь ни к чему уже нас проверять. Он уверен, что те, кого он оставил тут у себя, совершенно безвредны.
Помолчав немного, Нефедов добавляет:
— Известно нам, между прочим, еще и то, что и самих вас подвел ваш же сослуживец Сердюк. А из этого тоже сделаны нами некоторые выводы.
Утром лейтенант Азаров снова ведет их в мастерские по производству самодельных мин. Дорогой Бурсов спрашивает его:
— А пронести отсюда, из этой мастерской, в лагерь что-нибудь можно?
— Нет, невозможно, товарищ подполковник. Обыскивают, и очень тщательно. Но вы все-таки скажите, что вам нужно, — придумаем что-нибудь.
— Пока ничего, — уклончиво отвечает Бурсов. — Но, может быть, что-нибудь вскоре и понадобится.
— Только прикажите, товарищ подполковник, — несдержанно восклицает Азаров, — все будет выполнено!
— Приветствую ваш энтузиазм, — довольно улыбается Бурсов. — Не следует, однако, выражать его так бурно.
Потом, уже почти у самых мастерских, он спрашивает чуть слышно у Огинского:
— Вы, кажется, работали над созданием пластичных взрывчатых веществ, Михаил Александрович? Удалось вам что-нибудь?
— Да, кое-что.
— Нам бы это очень пригодилось.
Сообразительный Азаров, слышавший их разговор, интересуется:
— А что входит в состав пластичного вэвэ?
— Многое, — неопределенно произносит Огинский, но на всякий случай уточняет: — Гексоген, например.
— В чистом виде?
— Да, желательно в чистом.
Доктор Штрейт уже ожидает их в монтажном отделении мастерской. С ним вместе какой-то тощий немецкий офицер.
— Вот познакомьтесь, — кивает на него Штрейт. — Это наш минометчик, лейтенант Менцель.
— Каков калибр вашего миномета? — спрашивает его Огинский.
— Восемьдесят миллиметров. Подойдет такой?
— Подойдет.
— Вот и хорошо, — довольно потирает руки доктор Штрейт. — Тогда мы сразу же и приступим. У нас уже есть минные поля, установленные вашими офицерами.
— Боюсь, что они не годятся, — замечает Огинский.
— Не годятся? — настороженно переспрашивает Штрейт. — Вы думаете, что они не очень добросовестно установлены?
— Нет, этого я как раз не думаю, — спокойно возражает Огинский, — но дело в том, что офицеры, которые устанавливали их, попали в плен еще в сорок первом году, а за это время…
— О, да, да! — оживленно перебивает его доктор. — Вы совершенно правы. За это время техника минирования изменилась, да? Но как же быть?
— А очень просто. Подполковник Бурсов один из лучших специалистов по этой части. Он займется с пленными офицерами, и они освоят новую технику минирования.
— Маленькие курсы, да? — смеется доктор Штрейт. — А на какое время? На пять — шесть месяцев?
— Ну, зачем же такой огромный срок! — смеется и Огинский. — Товарищ подполковник, сколько вам на это потребуется?
— Три — четыре дня.
— Ну, это другое дело, — удовлетворенно замечает Штрейт. — Я сегодня же попрошу капитана Фогта создать такую учебную команду. Но это для установки мин, а само их оснащение? Оно ведь тоже, наверное, изменилось за это время? Тогда нужно пересмотреть все имеющиеся у нас русские мины. Очевидно, многие из них устаревших образцов.
— Лучше, конечно, разминировать все поля, — замечает Бурсов. — Тогда я лично осмотрю мины. Для ускорения дела хорошо бы привлечь к этому побольше людей.
— Побольше? Да, конечно, лучше побольше. Хорошо, что вы подсказали мне это, а то Фогт хотел отослать куда-то часть пленных. Нужно немедленно сообщить ему, чтобы он отменил свое распоряжение.
Вся первая половина дня проходит в подготовке к эксперименту. Подыскивается подходящее для этого место, колышками отмечаются границы будущих минных полей, определяется позиция минометной батареи (Штрейт категорически настоял на обстреле минных полей не одним минометом, а целой батареей).
Во второй половине дня подполковник Бурсов приступает к “обучению” младших офицеров новым методам установки минных полей. Для этого приходится сначала заняться разминированием ими же установленных полей, так как мин последнего образца явно не хватает. Хотя подполковнику Бурсову хорошо известно, что практически советские инженерные мины, выпущенные в последние годы, не претерпели значительных изменений в сравнении с довоенными, он требует, чтобы на установку экспериментального поля пошли только мины последнего выпуска
На это уходит вся вторая половина дня. В результате оказывается, что новых мин для установки экспериментального поля явно недостаточно. Об этом докладывается доктору Штрейту, который сразу же уходит к Фогту. Капитану не очень хочется добывать где-то мины нового образца, и он пытается уговорить Штрейта производить опыты со старыми. Но педантичный доктор твердо стоит на своем, и Фогту приходится откомандировать на склад военно-инженерного имущества, находящегося на соседней станции, одного из своих помощников.
Огинский занимается теперь главным образом рецептурой бризантного взрывчатого вещества. А немецкие минометчики под руководством лейтенанта Менцеля разряжают свои мины с тем, чтобы заполнить их затем той взрывчаткой, которую приготовит Огинский.
Бурсов со своей командой работает все время под наблюдением унтер-фельдфебеля Крауза и двух автоматчиков. Во время одного из “перекуров” он ложится на землю неподалеку от Нефедова и шепчет ему:
— Нам нужен гексоген. Каковы возможности раздобыть его?
Майор долго думает, вспоминая взрывчатые вещества, с которыми ему приходится иметь дело при изготовлении немецких самодельных мин. На это идут обычно германские стандартные заряды, состоящие из тротила и мелинита. В стандартных зарядах союзников Германии тоже в основном тротил, аммотол, тэн. Только в итальянских подрывных шашках “Тритолите” содержится смесь тротила с гексогеном, а в “Пентролите” сплав гексогена с тэном.
— А гексоген нужен в чистом виде? — спрашивает Нефедов.
— Да, желательно.
— Тогда его можно извлечь только из нашего детонирующего шнура. А немцы применяют его лишь в кумулятивных зарядах, да и то в смеси с тротилом.
— Ну хорошо, мы подумаем над этим.
— А что еще понадобится? Может быть, капсюли-детонаторы?
— Да, было бы неплохо.
Поздним вечером, когда Бурсов ложится на нары рядом с Огинским, он сообщает майору о своем разговоре с Нефедовым.
— Ну ничего, — успокаивает его Огинский, — гексоген попытаюсь раздобыть я. Предложу завтра Штрейту начинять им минометные мины, предназначенные для обстрела минных полей.
— А что еще, кроме гексогена, понадобится для изготовления пластичного вэвэ?
— Нужны будут еще и специальные пластификаторы. С этим, пожалуй, будет труднее.
Вот уже пятый день в поле и в минных мастерских спецлагеря советских военнопленных идет работа по подготовке к эксперименту майора Огинского. Сам капитан Фогт приходит понаблюдать за деятельностью военнопленных. И хотя у него нет оснований упрекнуть их в нерадивости, он не упускает случая предупредить:
— Как только я буду замечайт, что кто-то из вас шаляй-валяй, тот сразу будет вылетайт из мой лагер. Нет, не на волю, а в совсем другой место. Об этом я считаю своя долгом предупреждайт вас.
Унтер-фельдфебель Крауз теперь буквально не сводит с них глаз. Даже пить перестал. Во всяком случае, не заметно, чтобы он прикладывался к своей фляге во время коротких перерывов. Однако, несмотря на это, Нефедов, а особенно более ловкий и удачливый Азаров при разминировании минных полей незаметно припрятывают несколько капсюлей-детонаторов. Этот запас пополняют они и во время установки новых полей по плану майора Огинского. Пронести же капсюли в лагерь не представляется никакой возможности. Пленных обыскивают теперь с еще большей тщательностью.
Удается и Огинскому спрятать немного гексогена, который идет на начинку минометных мин, но и его невозможно доставить в лагерь. Возникает надежда, что со временем удастся раздобыть и пластификаторы, необходимые для изготовления пластичного взрывчатого вещества. У Огинского ведь теперь целая лаборатория по изготовлению взрывчатых смесей, могущих вызвать детонацию минных полей.
Возвращаясь в лагерь в конце третьего дня, подполковник Бурсов обращает внимание на странную молчаливость Азарова и какую-то необычайную бледность его лица, когда он проходит осмотр у центральных ворот. Обычно он шутит при этом, пользуясь особым расположением к нему капитана Фогта и давним знакомством с эсэсовцами, охраняющими лагерь. А тут молчит, словно воды в рот набрал, и как-то странно вытягивает шею, будто хочет отделить голову от туловища.
А когда они приходят наконец на территорию лагеря, он почти вбегает в барак, и не в свой блок, а к старшим офицерам. Подполковник Бурсов, вошедший почти следом за ним, видит необычную картину: Азаров в изнеможении падает на нары и у него начинается вдруг страшная рвота.
— Что с вами?! — испуганно бросается к нему Бурсов, полагая, что лейтенант неожиданно заболел.
А Азаров даже ответить не в состоянии, так трясет его нервная дрожь. Лишь немного успокоившись, он показывает подполковнику зажатые в кулаке три капсюля-детонатора. И Бурсов сразу же все понимает. Лейтенант пронес эти капсюли во рту, когда проходили осмотр у ворот!
Но это же настоящее безумие! В капсюлях ведь капризная гремучая ртуть. Достаточно лишь чуть-чуть сплющить их алюминиевую гильзу, как произойдет взрыв.
— Вы сумасшедший! Стоило бы часовому задать вам хоть один вопрос…
— Этот не задал бы… Я его хорошо знаю. Он не из разговорчивых.
— Но вы могли бы от страха так стиснуть зубы, что…
— Более всего я боялся, что проглочу эти детонаторы… — признается Азаров.
— Ну вот что, — строго произносит подполковник Бурсов. — Я запрещаю вам подобный способ переноски капсюлей в лагерь. Мало того, что себя погубите, подведете и всех остальных. Нужно придумать что-то другое…
— Но что же придумаешь, товарищ подполковник? Эта сволочь Крауз — настоящая ищейка. Он все может вынюхать. Надо торопиться.
— Согласен. Торопиться надо. Не надо только совершать ни глупостей, ни безумств.
Обстрел минного поля начинается на следующий день. На нем присутствуют капитан Фогт и все офицеры эсэсовской охраны лагеря. Доктор Штрейт вооружается полевым артиллерийским биноклем и подает лейтенанту Менцелю команду открыть огонь.
Бьют сразу все минометы его батареи. Мины рвутся в самом центре экспериментального поля, вздымая фонтаны сухой, давно не орошаемой дождем земли. В результате прямого попадания взлетают на воздух две мины, но лишь одна из них взрывается. Второй залп оказывается столь же неудачным.
Стрельба продолжается еще четверть часа почти с тем же успехом. Мины по-прежнему взрываются лишь при прямых попаданиях.
Доктор Штрейт подает наконец знак — прекратить обстрел.
— Что-то у нас не так… — устало говорит он Огинскому.
— Было бы чудом, если бы с первого же раза нам это удалось, — спокойно замечает Огинский.
— Ну, а в чем же могут быть причины неуспеха?
— Их более, чем достаточно. Во-первых, не найден еще состав бризантного взрывчатого вещества для минометных мин. Во-вторых, наши мины покрыты, видимо, слишком толстым слоем земли и дерна.
— А что, если мы их лишь присыплем землей? — понижая голос, предлагает доктор Штрейт, и Огинский догадывается, что ему очень хочется продемонстрировать капитану Фогту хоть какой-нибудь успех. Он ведь давно уже занимается этим и, видимо, очень боится, что у Фогта может лопнуть терпение.
— Ну что ж, — соглашается с его предложением Огинский. — Но это завтра. Нужно ведь успеть снять дерн и чем-то другим замаскировать минное поле под общий фон местности.
— Да, да, конечно, — торопливо кивает головой Штрейт. — Только это надо бы как-нибудь…
— Конечно же, господин доктор! Все будет сделано осторожно и… незаметно. Я попрошу Бурсова заняться этим лично.
— Вполне полагаюсь в этом на вас, — признательно улыбается доктор Штрейт. — Учтите только, что завтра приедет к нам специальная комиссия. Рановато? Да, конечно, рановато! Но что поделаешь — капитан Фогт поторопился доложить начальству об этом эксперименте.
А на другой день действительно приезжает комиссия, состоящая из полковника инженерной службы и трех эсэсовцев, один из которых штандартенфюрер, что тоже соответствует чину полковника. Но и в их присутствии повторяется почти то же самое. Теперь, правда, взрывается больше мин, но, как и вчера, главным образом лишь в результате прямых попаданий.
О том, что штандартенфюрер остался очень недоволен, не составляет большого труда догадаться. Он приказывает Фогту отправить всех военнопленных в лагерь, а капитану и доктору Штрейту устраивает обстоятельный разнос.
— Что же это такое, черт вас побери?! — кричит он, нервно прохаживаясь перед стоящими по команде “смирно” Фогтом и Штрейтом. — Да ведь эти русские большевики просто дурачат вас! Мы давно уже собирались прекратить вашу экстравагантную деятельность, гауптштурмфюрер Фогт. Выдумываете тут разные фокусы, чтобы от фронта увильнуть. Даю вам сроку еще две недели, и, если за это время вы не осуществите того, что так опрометчиво обещали в своем донесении генерал-полковнику Цодеру, я немедленно возвращу вас на прежнюю должность командира саперной роты танковой дивизии “Мертвая голова”… А с вами, Штрейт, — обращается он к доктору, — будет у меня разговор особый.
В это время военнопленные сидят в своих блоках, куда загнал их унтер-фельдфебель Крауз.
— Представляю себе, какой разнос учиняет сейчас Фогту его начальство! — усмехается майор Горностаев.
— Не злорадствуйте, — мрачно замечает ему Нефедов. — Не позже, как через полчаса, мы испытаем все это на собственных шкурах, и в гораздо худшем варианте.
Через сорок минут в лагере действительно появляется капитан Фогт и приказывает Краузу выстроить всех на аппельплацу.
— Мютцен аб! — командует Крауз.
Военнопленные торопливо обнажают головы. Они слишком хорошо знают эту команду, хотя давно уже не слышали ее. Их примеру следуют и Бурсов с Огинским.
Капитан Фогт некоторое время прогуливается перед их строем своей обычной пружинистой походкой. Внешне он совершенно спокоен.
— Я имейт вам сказать вот что, — четко выговаривая каждое слово, произносит он наконец. — С завтрашний день вы все должен показать образец высокой производительность. Это значит, что все надо сделайт два раза быстрее, два раза больше, два раза лютче. Вы думайт, почему я давайт вам корошо кушайт? Я показывайт вас в списках два раза больше. Это вам есть понятно? Тогда должен быть понятно мой требований- два раза больше работа! С завтрашний день все надо делайт бегом! Это есть все! Разойдись!
Все мгновенно разбегаются, один только Огинский все еще стоит на своем месте в задумчивости. К нему тотчас же подбегает унтер-фельдфебель Крауз.
— Вонючий швайн! — яростно рычит он, замахиваясь на майора кулаком.
— Посмей только, скотина! — решительно шагает в его сторону Огинский.
На шум их голосов оборачивается не успевший еще далеко отойти Фогт. Он сразу же соображает, в чем дело, и раздраженно кричит унтер-фельдфебелю:
— Опять вы за свое, Крауз! Сколько раз я вам говорил: не сметь!
— Яво-оль! — недовольно бурчит Крауз.
…Спать в эту ночь все ложатся мрачными, неразговорчивыми — Молчит и Огинский, но потом, успокоившись немного, спрашивает Бурсова:
— Осуждаете меня?
— Смертельного врага вы себе нажили, Михаил Александрович, — не отвечая на его вопрос, с тяжелым вздохом произносит Бурсов.
— Но не мог же я ему позволить…
— Не могли, — спокойно соглашается с ним Бурсов. — Я и не обвиняю вас. Я тоже не смог бы. А говорю об этом к тому, чтобы вы были настороже. Какую-нибудь гадость он вам непременно подстроит.
Засыпают они поздно, хотя и не разговаривают больше. Но спят недолго. Просыпаются от выстрелов. Они слышатся где-то в стороне станции. Бурсов пытается выйти из барака, но Нефедов останавливает его.
— Там, на вышках, пулеметы наведены на наш барак. Эсэсовцы никому не разрешат выйти отсюда. А стрельба ночью уже не в первый раз. Думаю, что это партизаны напали на станцию.
— Поблизости, значит, есть партизаны?
— Да, в лесу за станцией.
— А от нас до станции сколько?
— Не менее четырех километров.
Стрельба длится около получаса. Все это время территорию лагеря полосуют прожектора. Потом все стихает. А еще через четверть часа раздается страшный взрыв, от которого даже здесь, в лагере, вздрагивает земля. Сразу становится светло как днем.
— Похоже, что партизаны эшелон с бензином взорвали! — возбужденно шепчет Нефедов.
Стрельба возобновляется с еще большим ожесточением. А за дверями барака слышатся резкие выкрики, похожие на команду.
— Наверное, капитан Фогт решил вести своих эсэсовцев на подмогу станционному гарнизону, — решает Нефедов. — Вот когда подходящее время для побега, если бы мы были к этому готовы…
И снова два сильных взрыва почти сразу же один за другим.
— Ну да, конечно, это взрываются цистерны с бензином! — уже не сомневается более Нефедов.
В окнах, обращенных к станции, полыхает такое зарево, что внутри барака можно разглядеть уже не только фигуры сидящих на нарах военнопленных, но и выражение их лиц.
— А знаете, в честь чего этот партизанский салют? — спрашивает вдруг молчавший все это время Горностаев.
Все стремительно поворачиваются к нему, торопят:
— Да не тяните вы, ради бога!
— Советские войска приостановили наступление немцев на Курской дуге. Мало того, сами перешли в контрнаступление! Вчера был взят Орел. Сегодня взяли Белгород.
Никто не спрашивает его, откуда ему это известно. Конечно же, это сообщило английское радио. Бурсов вспоминает теперь, что Горностаев был чем-то очень взволнован сегодня.
— А почему вы не рассказали нам этого раньше? — спрашивает он Горностаева.
— Страшно было…
— За кого? За Гитлера?
— За себя! За всех нас!.. Теперь уже всё… Хребет Гитлеру окончательно сломлен. И без нас… Страшно ведь подумать, если спросят, а где же мы были? И не это, может быть, а что не предпринимали ничего…
— Ну, это смотря кто, — протестует Нефедов. — Не надо за всех…
— Да я и не за всех. В основном — за себя. Вы-то замышляете, наверно, что-то, шепчетесь тут о чем-то. А меня сторонитесь… Я сам, конечно, виноват. Сам поставил себя в такое положение. А теперь уже поздно…
— Что — поздно? — не понимает его Бурсов.
— Теперь, когда ясен исход войны, по-разному ведь можно это истолковать… Так что вы уж без меня…
— Да что вы, черт бы вас побрал! — взрывается Бурсов. — Интеллигентика какого-то изображаете. Противно слушать! Да и что мы замышляем, о чем шепчемся? Вот майор Нефедов твердо мне сказал, что, если понадобится, могу на него рассчитывать. А остальные ведь тоже молчат. И хочется и колется, наверное… Я догадываюсь, конечно, что вы пакостите им тут понемножку. Мне ведь известно, какие вы мины делаете. А надо бы совсем не делать. Надо…
— Надо уходить отсюда… Бежать! — решительно заканчивает за него Нефедов.
— Да, бежать! — подтверждает Бурсов. — Среди погибших мы ведь не числимся. Надо, значит, числить себя среди сражающихся. И кто готов на это — вот тому моя рука!
Первым протягивает ему руку Нефедов. Его примеру следуют все остальные. А за стенами барака все еще гремят выстрелы и рвутся цистерны с бензином. Хотя подслушать их разговор в таком шуме почти невозможно, Бурсов все же приказывает Нефедову осторожно выглянуть за дверь.
Майор возвращается спустя несколько минут и докладывает, что у дверей барака никого нет. А часовые центральных ворот на своих местах.
Теперь все окружают Бурсова. Ждут указаний, как быть дальше, что делать?
— Никаких конкретных планов побега сообщить вам пока не могу, — охлаждает их Бурсов. — Все узнаете в свое время. А задание каждому из вас такое: всеми путями добывать капсюли-детонаторы и бикфордов шнур. Помогать Азарову переносить в лагерь гексоген и другую взрывчатку. Будете получать все это у майора Огинского. Взрывчатка порошкообразная, и вы сможете насыпать ее в голенища ваших сапог, и вообще всюду, куда только можно. Но понемногу, чтобы всегда можно было объяснить, что попала она туда случайно, во время работы по производству мин. А зачем эта взрывчатка, тоже узнаете в свое время.
Утром, когда офицеры идут на работу, лейтенант Азаров шепотом сообщает Бурсову:
— Я сделал интересное наблюдение, товарищ подполковник. Во время ночной заварухи взобрался на чердак нашего барака. У меня специальная лазейка для этого имеется. Сижу там и вижу все как днем. Станция-то, сами знаете, как полыхала! И вот, когда помощник капитана Фогта повел взвод эсэсовцев на станцию, я приметил путь, каким они шли. Вы ведь знаете, что вокруг тут все минировано. Особенно в направлении станции. Но есть, оказывается, проход. И я теперь знаю его. Набросал даже схему. Передать ее вам?
— Это очень хорошо, друг мой Азаров! — хвалит его Бурсов. — Но схема пусть будет у вас. Спрячьте только ее получше. И никому ни слова об этом.
Некоторое время они идут молча, потом Бурсов спрашивает:
— А почему это у Сердюка синяк под глазом? Давно он у него?
— Свеженький, — усмехается Азаров. — Результат “разговора по душам” с Краузом. Вчера вечером после отбоя он у них состоялся.
— А как Крауз вообще к нему относится?
— Благоволит. На должность штубендинста — уборщика барака-назначил. Работенка не пыльная, и Сердюку она явно по душе. Непонятно, однако, за что он его так разукрасил.
Бурсов ни о чем больше не расспрашивает Азарова, но потом, выбрав момент, когда Огинский остается с ним наедине, спрашивает его:
— Видели сегодня Сердюка? Обратили внимание на фонарь под его глазом? Это дело рук Крауза. Чертовски не нравится мне это. Похоже, что снова был допрос с пристрастием. И, главное, сразу же после стычки Крауза с вами…
Но тут возвращается выходивший в соседнее помещение доктор Штрейт. Он сегодня очень мрачен и раздражителен. Видно, сказывается вчерашний разговор с штандартенфюрером.
— У меня такое впечатление, — хмуро говорит он Огинскому, — что вы меня дурачите. Разыгрываете комедию.
— Давайте тогда прекратим ее, господин Штрейт, — спокойно предлагает ему Огинский. — Пусть капитан Фогт переводит нас с подполковником Бурсовым на другую работу.
И он демонстративно отодвигает в сторону алюминиевую миску, в которой только что приготовлял взрывчатую смесь.
— Но, но, — деланно смеется доктор Штрейт. — Нельзя быть таким обидчивым. У меня тоже ведь немало неприятностей. И неизвестно еще, кому будет хуже, мне или вам, если мы не добьемся успеха к пятнадцатому числу.
— Но ведь вы же ученый, господин доктор, — обиженно произносит Огинский, — и должны понимать, что мы проводим, по сути дела, научное исследование, успех которого…
— Да, я понимаю, я все понимаю. Но у нас ведь никакого проблеска пока. Да и был ли такой проблеск у вас, когда вы экспериментировали там у себя? — кивает он в сторону фронта.
— Проблеск был, — уверенно заявляет Огинский. — Но тогда мы экспериментировали с немецкими минами, а теперь приходится испытывать русские, иной конструкции.
— Это тоже понятно, но нужно все-таки поторапливаться.
— А как же поторапливаться, когда недостает самого необходимого? Мне нужны для составления смесей разнообразные органические и неорганические вещества, а у нас почти ничего этого нет. До сих пор не можем достать даже такие флегматизаторы, как парафин и церезин. Приходится применять заменители, а они, сами знаете…
— Ну хорошо, хорошо! — останавливает его Штрейт. — Составьте подробнейший список, сам сегодня же поеду к химикам и раздобуду все необходимое.
Он действительно уезжает после обеда. Воспользовавшись этим, к концу дня в монтажную заходят Нефедов и Горностаев. Огинский торопливо насыпает в голенища их сапог измельченную в порошок взрывчатку. Горностаев просит дать ему еще и капсюли, но Огинский не разрешает ему этого:
— Вы что, тоже в сапоги их положите? А потом взлетите на воздух, как только хоть один из капсюлей будет помят? Нет уж, капсюли в другой раз и то лишь в том случае, когда придумаете более оригинальный способ для их переноски.
— Я могу, как Азаров, — совершенно серьезно предлагает Горностаев.
— Азаров — человек, которому благоволит фортуна, — улыбается Огинский. — Ему все удается, а вы непременно перекусите их или проглотите.
Едва они уходят, как в монтажной появляется капитан Фогт, хотя обычно он редко заходит сюда в конце работы. Снаружи в это время раздается команда унтер-фельдфебеля Крауза: “Раус!” — призывающая военнопленных выходить из мастерских и строиться для отправки в лагерь.
— А вы задержитесь, — мрачно произносит Фогт, кивая Огинскому. — Я предупредил Крауза, чтобы он отвел команду без вас.
У Огинского начинает тревожно биться сердце. Гауптштурмфюрер смотрит на него долгим, изучающим взглядом.
— Так вы, значит, еврей? — произносит он наконец скорее удивленным, чем возмущенным голосом.
Огинский молчит, с ужасом чувствуя, как лоб его покрывается испариной.
— Хорошую же шуточку вы со мной сыграли, — не дождавшись его ответа, продолжает Фогт. Капитан говорит с ним по-немецки, нормальным человеческим языком, а не тем ломаным, похожим на издевательство над русской речью, каким он изъясняется обычно с пленными. — Мало того, что вы скрыли свою национальность, вы еще втянули меня в эту авантюру с детонацией минных полей. Почему молчите, черт вас побери? Отвечайте!
А Огинский все еще не произносит ни слова, будто потерял дар речи. Но не от страха. Просто ненависть к этой скотине вдруг парализовала все его существо. Если бы речь шла только о нем, Огинском, лучшим его ответом был бы, конечно, плевок в рожу этому фашисту.
— Почему скрыли свое еврейское происхождение, я вас спрашиваю? — повышает голос Фогт. — Почему числитесь по документам русским?
— Потому что мой отец действительно русский, — произносит наконец Огинский, понимая, что не имеет права давать волю своим чувствам. Его судьба тесно связана ведь с судьбою его товарищей.
— А мать? Мать ведь у вас еврейка!
— Да, моя мать еврейка, — спокойно подтверждает Огинский, — но по законам нашей страны сын может считать своей национальностью национальность любого из своих родителей.
— Законы вашей страны не распространяются на Германию! — орет взбешенный гауптштурмфюрер. — А по нашим, немецким законам вы считались бы евреем даже в том случае, если бы в вашем роду еврейкой была одна только прабабушка. Вы понимаете теперь, в какое положение ставите меня перед моим начальством? Как объясню я им, что поверил еврею?
— А русским вы разве больше верите?
— Не острите, черт вас побери! — гаркает Фогт и с остервенением замахивается на Огинского, но тут же беспомощно опускает руку.
Потом, успокоившись немного, продолжает:
— Надеюсь, вы понимаете, что будет с вами, если я отправлю вас в Освенцим? Но я не сделаю этого, а дам вам возможность завершить ваш эксперимент и даже обещаю никому не сообщать о вашей национальности. Я понимаю, у вас есть основание не верить моему обещанию, но пока я могу подкрепить его только тем, что сегодня же удалю из лагеря старшего лейтенанта Сердюка и унтер-фельдфебеля Крауза. И тогда, кроме меня, не останется тут ни одного человека, знающего, что вы еврей. Сердюка я отправлю в Майданек — это все равно, что на тот свет. А Крауза — на фронт. Это тоже почти на тот свет. Но вы должны обещать мне, что осуществите свой эксперимент не позже пятнадцатого августа.
— Если доктор Штрейт привезет мне все необходимое, я надеюсь добиться успеха к этому числу, — обещает Огинский.
А поздно вечером Огинский чуть слышно шепчется с Бурсовым, лежа на нарах в лагерном бараке.
— А откуда же узнал Сердюк, что мать у вас еврейка? — спрашивает его Бурсов.
— Мы ведь с ним земляки, и не только из одного города, но и с одной улицы, так что он мог это знать. А у Сердюка Крауз выпытал это побоями, конечно…
— Ах, какой вы добренький, Михаил Александрович! — возмущается Бурсов. — Еще и оправдание ему ищете. Если Фогт действительно в Майданек его отправит — будет это для него в самый раз.
— А Крауза, вы думаете, он тоже отошлет куда-нибудь?
— Непременно. И, может быть, действительно на фронт. Я не удивлюсь даже, если с Краузом произойдет “несчастный случай”. Он слишком много знает о Фогте, чтобы гауптштурмфюрер не мечтал о таком случае.
…Ночью они просыпаются от глухого взрыва.
— Что такое? — спрашивает Бурсов. — Опять партизаны?
— Едва ли, — отзывается Огинский. — Похоже, что подорвался кто-то на минном поле. Думается мне к тому же, что это сбылось ваше пророчество.
Утром действительно становится известно, что унтер-фельдфебель Крауз, будучи в нетрезвом виде, подорвался ночью на минном поле. Известие это мало кого удивило, ибо все знали, что Крауз любил выпить и частенько перебирал. А подорваться на мине тоже было не мудрено, так как вокруг лагеря все заминировано.
— Туда ему, собаке, и дорога, — облегченно вздыхают военнопленные.
Не особенно горюют о нем и немцы. Немало и им попортил он крови.
Капитан Фогт теперь почти все время торчит то в монтажном отделении минных мастерских, то у минного поля во время его обстрела. В такой обстановке Огинскому и Бурсову стоит большого труда передавать своим помощникам те вещества, которые необходимы для изготовления пластичной взрывчатки. Однако, несмотря на все эти затруднения, Огинский по ночам уже составляет ее смесь. А утром Азаров незаметно забирает приготовленную им тестообразную массу, легко поддающуюся усилиям рук, и надежно прячет ее в специально сооруженном тайнике. О местонахождении его знают лишь Огинский и Бурсов.
А Фогт все подстегивает Огинского и Бурсова. Он говорит теперь с ними только по-немецки, не употребляя больше того ломаного русского языка, которым так щеголял прежде. С лица его все эти дни почти не сходит озабоченное выражение.
Переменился и доктор Штрейт. Кажется даже, что он еще больше похудел.
— Торопитесь, торопитесь, господа, — то и дело приговаривает он, посматривая почему-то на часы. — До пятнадцатого осталось всего шесть дней.
Чтобы хоть немного успокоить его, а особенно Фогта, Огинский решает посоветоваться с Бурсовым.
— Надо бы создать каким-нибудь образом впечатление проблеска в наших экспериментах, — озабоченно произносит он.
— Я тоже подумываю уже об этом, — соглашается с ним Бурсов. — Есть одна идея. С помощью детонирующих шнуров мы выведем капсюли-детонаторы нескольких мин на поверхность минного поля и замаскируем их. При обстреле эти капсюли должны сработать от попадания в них не только осколков, но и комьев земли. Тогда создастся впечатление, что произошла наконец детонация некоторых мин при артиллерийском обстреле.
— Ну что ж, давайте попробуем, — соглашается Огинский.
В тот же день они пробуют осуществить этот трюк, и он им удается. После одного из залпов минометной батареи лейтенанта Менцеля, шесть зарытых в землю инженерных мин взрываются вдруг будто сами собой.
Капитан Фогт в восторге. Он одобрительно хлопает Огинского по плечу и снова переходит на русский язык:
— О, вы, я вижу, есть настоящий русский молодчина! Этот первый удача должен вас окрылять. Примите мой горячий поздравлений!
А лейтенант Азаров в это время получает задание от унтер-шарфюрера Шварценбаха, заменившего Крауза, произвести ремонт лагерных помещений. И в первую очередь лагерных ворот, сложенных из грубо отесанных камней, скрепленных бетоном. Они представляют собой две колонны, перекрытые в верхней части рельсами, на которых находится пулеметная площадка с навесом. У основания этой площадки к одному из рельсов прикреплен проволокой чугунный орел с широко распростертыми крыльями и свастикой в хищных когтях. С наружной стороны в колоннах ворот выкрошился цемент, образовав пустоты между неплотно прилегающими друг к другу камнями.
Новый помощник коменданта лагеря возмущенно тычет в них пальцем:
— Безобразие! Этот Крауз только пьянствовал и совсем не следил за порядком. Немедленно все замазать! Повторять не буду!
— Слушаюсь, господин унтер-офицер. Все будет сделано! Сам займусь этим, — заверяет его лейтенант Азаров. — Я ведь был до войны техником-строителем.
В его распоряжении находятся трое дневальных, но он поручает им лишь приготовить цементный раствор. Потом сам тщательно перемешивает его и с помощью двух старших лейтенантов подтаскивает к воротам лагеря.
— Ну все. Теперь я сам, — говорит он им и отправляет на другую работу.
А вечером, когда майор Огинский и подполковник Бурсов возвращаются в лагерь, он выбирает удобный момент и взволнованно докладывает Бурсову:
— В ваше отсутствие, товарищ подполковник, я отремонтировал ворота…
— Да уж я обратил внимание, что вы постарались подновить нашу тюрьму, — усмехается Бурсов, не понимая, зачем понадобилось Азарову докладывать ему об этом, да еще с таким волнением.
— Еще как постарался, — самодовольно улыбается Азаров, с трудом переводя дух. — Ведь такой случай представился!.. Я в ту дыру, что была в левой колонне ворот, замуровал пластичную взрывчатку. Она у меня в ящике под раствором цемента была припасена.
Теперь только понимает наконец Бурсов причину волнения Азарова. Случай действительно был редчайший, и лейтенант не мог им не воспользоваться.
— А как же мы теперь капсюли к ней прикрепим? — озабоченно спрашивает он.
— А их и не надо… Все уже там!
— То есть как это — там?
— Я ведь туда и взрыватель замедленного действия замуровал.
— Какой взрыватель? — возбужденно хватает Азарова за руку Бурсов.
— Немецкий, “Федер-504”. Тот, что заводится на двадцать одни сутки.
— И завели?..
— Ну конечно! Потом ведь нельзя уже было бы.
У Бурсова начинает кружиться голова. Кажется даже, что он не так понял лейтенанта. Получается ведь, что механизм взрывателя уже работает, и взрыв произойдет уже не в наиболее подходящее время, а только в зависимости от того, с каким делением установочного диска совмещен штифтик взрывателя.
Подполковник так потрясен всем этим, что не знает даже, что еще спросить у опрометчивого лейтенанта.
— Я знаю, вы меня порицаете, — тяжело дыша, продолжает Азаров. — Но ведь другого такого случая не представилось бы. А взрыватель я заранее запрятал в бурьяне у ворот. И капсюль тоже был ввернут.
— Ах, Азаров, Азаров!.. — только и может выговорить Бурсов.
— Но ведь я не наобум. Я рассчитал…
— Ну что… что вы могли рассчитать? — уже раздраженно спрашивает Бурсов. — Кто вообще мог что-нибудь рассчитать? Известно разве кому-нибудь, когда именно сложатся наиболее выгодные обстоятельства для осуществления наших замыслов?..
— Так ведь некогда уже выжидать. Всего шесть дней осталось. Я и установил взрыватель на час ночи с четырнадцатого на пятнадцатое. За это время либо мы должны успеть, либо…
— Ну ладно, что сделано, то сделано, — взяв наконец себя в руки, спокойно произносит Бурсов. — Идите к себе, а мы обсудим, как теперь быть.
Ночью он сообщает об этом Огинскому и Нефедову.
— А знаете, — взволнованно хватает Бурсова за руку Нефедов, — молодец этот Азаров! Теперь конец всем нашим сомнениям и раздумьям. Срок нашего побега уже назначен. Его теперь отмеряет часовой механизм замурованного Азаровым взрывателя. Нужно, значит, во что бы то ни стало успеть к этому сроку. В противном случае… Да вы и сами знаете, что будет в противном случае.
— Ну, тогда решено! В соответствии с этим сроком все теперь должно быть продумано и рассчитано до мельчайших подробностей вплоть до часа ночи пятнадцатого августа.
— Точность хода этого взрывателя плюс-минус один час, — уточняет Нефедов. — Он сработает, значит, в промежутке между двенадцатью и двумя часами ночи. В запасе у нас пять суток, думаю, этого должно хватить.
Утром, едва только Бурсов открывает глаза, Нефедов сразу же наклоняется к нему и шепчет возбужденно:
— А комендант наш, видно, не очень разбирается в людях. Нашел, кого старостой спецлагеря назначить! Просто не перестаю восхищаться Азаровым! Как он в такие минуты мог все предусмотреть? Ведь у ворот стоял эсэсовец и времени для размышлений было не так уж много. Ну, засунуть в дыру пластичное вэвэ — еще туда-сюда. А взрыватель? Он хоть и небольшой, но сразу же мог броситься в глаза. А потом нужно же еще рассчитать замедление и точно совместить все диски и штифтики.
Похоже, что Нефедов и не спал вовсе всю эту ночь, а размышлял над почти безумной храбростью лейтенанта Азарова.
— А я боюсь, что второпях он мог и не очень точно… — с тревогой замечает Бурсов.
Но Нефедов поспешно перебивает его:
— Нет-нет, этого вы не бойтесь! Голова у него работает с потрясающей трезвостью. Знаете, что он еще предусмотрел: день рождения Фогта!
— А при чем же тут день рождения? — не понимает Бурсов.
— Как — при чем? Праздновать его будет капитан Фогт. Это мы точно знаем. В прошлом году было уже такое. А раз будет праздновать — значит, перепьются почти все эсэсовцы, В прошлый раз спьяну чуть не перестрелялись даже. И будет этот день рождения как раз кстати: с четырнадцатого на пятнадцатое.
После утренней поверки к Бурсову подходит сам Азаров.
— Вот еще что хочу я сделать, товарищ подполковник, — шепчет он. — Казармы эсэсовские заминировать. Над ними ведь квартиры офицерского состава и даже самого Фогта. Жмутся, гады, поближе друг к другу. Считают, наверное, что так безопаснее.
— А как же вы это осуществите? — спрашивает Бурсов, даже не веря, что это вообще возможно.
— Все тот же счастливый случай поможет, — простодушно улыбается Азаров. — Унтер Шварценбах только что сказал мне, что и двухэтажный дом комендатуры тоже нужно отремонтировать. Он из такого же камня, что и ворота нашего лагеря. Бетон наружной части его фундамента изрядно выкрошился. Если Шварценбах не раздумает, то сегодня же, видимо, после завтрака, я займусь его ремонтом.
— Да это было бы более чем счастливым случаем, — вздыхает Бурсов. — Но там придется вам действовать на глазах почти всей эсэсовской банды. Как вы с этим?
— Справлюсь, — убежденно заявляет Азаров. — Трудность в другом — взрывателя замедленного действия у меня больше нет.
— И как же быть?
— Надо как-нибудь подбросить его мне.
— Легко сказать — подбросить, надо же еще достать его сначала.
— Доставать не надо. Я давно уже его припрятал. Старший лейтенант Лукошко знает где. Главное сейчас — найти способ, как подбросить его ко мне из минных мастерских.
— А Лукошко работает в мастерских?
— Да, на производстве самодельных мин.
— Ну ладно, придумаем что-нибудь, только бы вас на этот ремонт поставили.
И Азарова действительно “ставят” на этот ремонт. Он берется за дело с большим усердием. Удостаивается даже похвалы Шварценбаха. Заложить пластичную взрывчатку в центральной части фундамента комендатуры не составляет для него большого труда. Теперь только бы получить взрыватель. Работы у него и трех его помощников хватит до вечера, может быть, Бурсову удастся прислать к нему кого-нибудь.
Время между тем все идет, но взрывателя никто не приносит. Это совсем нелегко, конечно. Нужен ведь повод, чтобы прийти сюда. Передать взрыватель на глазах эсэсовцев, слоняющихся тут без дела, тоже не так-то просто. И все-таки Азаров не теряет надежды.
Но вот и время обеда. В лагерь придется идти или принесут что-нибудь сюда?
— Обедать будете здесь, — сообщает ему Шварценбах. — И чтобы к вечеру все было готово.
— Можете не сомневаться, — бодро обещает Азаров, хотя его начинают уже одолевать сомнения — удастся ли кому-нибудь за это время доставить взрыватель?
Но вот у входа на территорию комендатуры показывается капитан Азбукин с двумя судками. Его останавливает часовой. Снимает крышку с судков, и похоже, что собирается сунуть в них свою грязную пятерню.
“До чего дошли, сволочи! — возмущенно думает Азаров. — Даже суп готовы процеживать сквозь пальцы…”
Суп очень горячий, и часовой поспешно отдергивает руку. Столпившиеся возле него эсэсовцы оглушительно хохочут — рады случайному развлечению. Улыбается и капитан Азбукин, хотя лицо его кажется Азарову очень бледным.
Часовой отбирает у него котелки и кричит:
— Проваливай!
Потом он оборачивается к Азарову:
— Эй, забирай свой жратва!
Азаров поспешно хватает судки, досадуя, что не удалось принять их от самого Азбукина. Может быть, он успел бы передать ему и еще что-нибудь… Возле него собираются теперь его помощники — два старших лейтенанта и капитан. Эсэсовцы тоже расходятся на обед.
Обжигая руки, капитан приподнимает крышку судков. В одном чечевичная похлебка, в другом перловая каша. Азаров достает ложку из-за голенища сапога и окунает ее в судок с похлебкой.
Но что такое?.. Что там на дне?.. Неужели мясо?
И вдруг он сразу соображает, в чем дело, и испуганно осматривается по сторонам. Никого из эсэсовцев не видно. Часовой тоже скрылся за домом. Азаров подает знаки своим помощникам, чтобы они прикрыли его спинами и, обжигаясь, сует руку в судок.
Вынимает оттуда две подрывные толовые шашки. А где же взрыватель? Торопливо перемешивает кашу во втором судке. Ну да, конечно, он здесь! Аккуратно обернут в пергаментную бумагу. Тут же несколько капсюлей-детонаторов — для шашек, наверное.
Помощники Азарова внимательно смотрят по сторонам, а лейтенант, вглядываясь в смотровое окно взрывателя, читает цифры на установочных дисках. Подполковник Бурсов все рассчитал, значит, и установил их на нужный срок. Капсюль-детонатор тоже уже вставлен в гнездо капсюля-держателя… Теперь дело за ними…
Но тут капитан делает ему знак — видимо, появился кто-то из эсэсовцев.
Быстро всё по карманам! И надо есть. А в судке с похлебкой теперь, как в помойке, — эсэсовец окунул свою лапу да и Азаров полоскался в нем грязными руками. А от тола вообще неизвестно, что будет с желудком, хотя тол почти не растворим в воде. Но вот один из эсэсовцев идет в их сторону, надо, значит, есть невзирая ни на что, а то подозрительным покажется- вечно голодные и вдруг не едят!
Военнопленные окунают ложки в похлебку, жадно подносят их ко рту. Ужасная горечь (это от крошек тола, наверное), а надо делать вид. что чертовски вкусно. Есть действительно хочется по-настоящему. И они съедают все до капли — будь что будет! С кашей проще, в ней почти нет грязи.
Оперативную группу по подготовке к побегу возглавляет Бурсов. Кроме него, в ней еще Нефедов, Горностаев, Зотов и Азаров. Хотели включить и Огинского, но он отказался…
— Какой я организатор, Иван Васильевич? И так буду делать все, что нужно.
Бурсов не стал настаивать.
Роли теперь распределяются следующим образом: Нефедов и Зотов подробнейшим образом разрабатывают все, что придется делать в день побега и особенно в момент атаки ворот. Горностаев отвечает за заготовку сухарей и вообще продуктов питания. На его же обязанности и добыча оружия. Из полотен стальных ножовок давно уже налажено производство ножей. Теперь нужно всячески ускорить эту работу. Отличный механик, старший лейтенант Лукошко тайком починил валявшийся в мастерской ни на что не годный парабеллум. На его ответственности теперь и подготовка коротких зажигательных трубок. Их капсюли будут всовывать в мешочки с пластичной взрывчаткой. Чиркнув затем спичечной коробкой о головку спички у среза бикфордова шнура, можно будет бросать их, как ручные гранаты.
На Азарове лежит обязанность готовить к побегу блок младших офицеров.
— Вполне ли уверены вы в своем блоке? — с тревогой спрашивает его Бурсов.
— Еще не так давно не был уверен, — откровенно признается Азаров. — Решил даже заминировать весь свой барак. А потом, в час побега, объявил бы им: “Или вы сейчас же, без размышлений, бежите вместе со мной, или сию же минуту взлетите все к чертовой матери!” Рука моя не дрогнула бы сделать это. Но за последнее время я очень внимательно стал присматриваться к людям из моего блока, и теперь у меня нет больше никаких сомнений.
Маршрут побега оперативная группа вырабатывает сообща. Несмотря на то что самое близкое расстояние до леса лежит через станцию, принимается решение бежать в противоположную сторону. Правда, нужно делать проходы в минных полях и до леса гораздо дальше, но зато местность в том направлении пересеченная, с овражками и кустарником. К тому же там нет никаких населенных пунктов. (Все это тщательно высмотрено с барачного чердака). А путь через железную дорогу опасен еще и тем, что взрывы в лагере всполошат гарнизон станции. Оттуда могут даже выслать кого-нибудь Фогту на помощь, как только поймут, в чем дело.
Нефедов теперь изучает выбранный маршрут и готовит людей для разминирования его. Они должны будут первыми броситься за ворота, как только произойдет взрыв.
И еще одна проблема требует решения: нужно убрать второго пулеметчика на той вышке, что в противоположном конце лагеря. Его ставят на пост только ночью, а днем всю территорию хорошо обозревает пулеметчик над входными воротами.
Азаров предлагает заминировать и эту вышку, но Бурсов не разрешает пока осуществлять его план, надеется придумать менее рискованный способ. Минировать заднюю вышку придется ведь на глазах часовых, стоящих у ворот. Они дежурят по двое: один в проходе, другой вверху, у пулемета.
…Буквально за день до побега в лагерь прибывает агитатор власовской армии — майор Колокольчиков. Здоровенный детина лет сорока. Шварценбах выгоняет всех на аппельплац и собирается выстроить, но власовец небрежно машет. ему рукой.
— Не надо, господин унтер-офицер. Мы поговорим в более непринужденной обстановке. — И, обращаясь к пленным, предлагает: — Давайте-ка сядем тут, прямо на травке. Будет нечто вроде пикника.
Офицеры переминаются с ноги на ногу, не зная, как быть.
— А чего бы и не последовать хорошему совету? — вдруг озорно выкрикивает Азаров. — Садитесь, товарищи! Только вот сюда, поближе к забору, чтобы действительно на травку, а то ведь в центре все вытоптано до плотности цемента. А господину майору я сейчас табуретку принесу.
Азаров торопливо убегает в барак и выносит оттуда табуретку. Все уже сидят на траве, почти у самого забора под задней пулеметной вышкой.
— Прошу вас, господин майор, — опускает Азаров табуретку перед власовцем.
Власовец благодарит его и садится.
— Ну что ж, товарищи, — начинает он свою беседу, — давайте потолкуем по душам. Я вовсе не оговорился, назвав вас товарищами. Это не в большевистском смысле, конечно, а в смысле нашего товарищества по роду оружия. Я ведь тоже сапер. Командую инженерным батальоном у генерала Власова. Рад был бы видеть вас офицерами в моих подразделениях. Меня совершенно не интересует ваше прошлое. От вас требуется обязательное соблюдение лишь двух условий: абсолютной лояльности к германским властям и верной службы генералу Власову.
Уже привыкший к не очень дружелюбному приему в лагерях военнопленных, власовец не видит тут враждебных глаз. Напротив — пленные офицеры смотрят на него с явным любопытством и даже, кажется, доброжелательством. Это ободряет его, и он продолжает:
— Я мог бы, как это делают другие агитаторы, нарисовать вам бедственное положение Советской Армии, но я не буду прибегать к этим дешевым приемам. Я не политик, а солдат и потому считаю своим долгом честно сообщить вам, что обстановка на фронтах временно сложилась не в пользу Германии. Немцам пришлось оставить Орел и Белгород, но зато слишком ломаная линия фронта теперь выровнена и сокращена. А это дает возможность германскому командованию начать планирование нового грандиозного наступления, в котором вы могли бы принять участие. Могу сообщить вам также, что в этом наступлении против большевистской армии будет использована совершенно новая техника.
Замолчав и оглянувшись по сторонам, будто опасаясь, что его может кто-нибудь подслушать, он произносит доверительным шепотом:
— Урановые бомбы! Вы инженерные офицеры и должны знать, что это такое. Это то, в сравнении с чем даже тонны гексогена, тротила и тэна — один лишь жалкий пшик. И это главное, что должно побудить вас принять решение, а вовсе не обещание сытного питания в частях власовской армии, что, кстати, тоже немаловажно. Ну-с, так как?
Все угрюмо молчат. Видимо, сообщение о новом оружии произвело на них впечатление. Никто, однако, не решается первым дать свое согласие.
И вдруг раздается звонкий голос того самого лейтенанта, который так любезно принес власовцу табуретку:
— Эх, была не была! Записывайте меня, господин майор! Но не думайте, что меня урановая бомба испугала, просто надоела бурда, которой нас тут кормят.
— Ну, если Азаров записался, — выкрикивает еще кто-то, — то и меня тогда пишите. Я тоже не из-за хороших харчей решаюсь на это!
Третьим подает голос майор Нефедов. Он встает, подходит к власовцу поближе и степенно произносит:
— Эти молодые люди слишком легкомысленны, ибо, видимо, плохо себе представляют, что такое урановая бомба. А я — то знаю, что это такое! И не сомневаюсь, что ее уже создали такие великие немецкие ученые, как Альберт Эйнштейн и Макс Борн. Я ведь преподавал перед войной физику в одном из наших инженерных училищ и имею некоторое представление о цепной реакции ядер урана. Ну, в общем, для меня именно этим обстоятельством, а не сытной жратвой вопрос окончательно решен. Записывайте и меня в армию господина генерал-лейтенанта Власова.
Вслед за ними записываются еще трое. Очень довольный майор обещает прислать за ними не позже чем через неделю своих уполномоченных и уезжает, обменявшись рукопожатием с завербованными.
А вечером на нарах Бурсов спрашивает Нефедова:
— Не переборщили ли мы? Сразу столько записалось?
— Не думаю, — отвечает Нефедов. — Зато это должно успокоить наше лагерное начальство. Раз столько людей в армию Власова записалось — им трудно будет допустить даже мысль, что готовится коллективный побег.
— А насчет Эйнштейна и Борна, бежавших из Германии в Америку, вы ехидно сказали, — усмехается Бурсов. — Я, правда, боялся, что он знает об их бегстве и поймет вашу издевку.
— Знать-то эта скотина, может быть, и знает, но совершенно уверен, конечно, что мы этого не знаем.
Они негромко посмеиваются, потом Бурсов спрашивает;
— А Азаров вам ничего не докладывал?
— Нет, а что?
— Он действительно молодец! Пока мы этого власовца дурачили — подложил под стойки тыловой пулеметной вышки взрывчатку. Там высокая трава, к тому же он ножом подрезал землю и сунул заряд под дерн.
— А каким же способом мы его взорвем?
— При помощи упрощенного взрывателя. К чеке его уже подвязана бечевка. Азаров ее в траве замаскировал, оттянув от забора метров на пять. Как только стемнеет, он подтянет ее к самому бараку.
На утренней поверке присутствует сегодня сам комендант — капитан Фогт.
— Я есть очен рад за вас, господа, — торжественно произносит он перед их идеально выровненным строем. — Господин Колокольчиков все мне рассказал. Конечно, мне вас жалко отпускайт. Вы короший специалисты. Особенно мне жалостно расставайтся с господином Азаровым. Он есть очен храбрый человейк и короший старшина. Я такой больше не найти. И это есть мой очен большой печаль. А теперь все дружно на работа!
— Надо, пожалуй, сделать ему подарок, — шепчет Бурсов Огинскому по дороге к минной мастерской, — у него ведь сегодня день рождения.
— Что вы имеете в виду под подарком?
— Порадуем его взрывом сразу десяти мин. Это окончательно успокоит его за свою судьбу и вдохновит на лишний тост во время вечернего пиршества.
Вот и вечер четырнадцатого августа сорок третьего года. Старшина лагеря Азаров, как обычно, проводит вечернюю поверку в присутствии Шварценбаха. Для всех она, однако, полна особого значения. Это ведь их последняя поверка в спецлагере гауптштурмфюрера Фогта. Удастся побег или не удастся, но выстраиваться тут больше не придется — отступить от своего замысла они уже не могут. Часовые механизмы взрывателей замедленного действия, замурованные лейтенантом Азаровым, уже отсчитывают последние сто восемьдесят минут до того, как сработает боевая пружина и пошлет ударник в капсюль-воспламенитель.
Все ждут теперь команды: “Разойдись!” Но прежде чем она раздается, унтер-шарфюрер Шварценбах произносит:
— Подполковник Бурсов и майор Огинский, выйдите из строя! Вы пойдете со мной к капитану Фогту. Остальные могут разойтись.
— Разойдись! — зычно командует Азаров.
Бурсов незаметно подходит к Нефедову и взволнованно шепчет:
— Вы остаетесь за меня. Что бы с нами ни произошло — все должно быть осуществлено строго по задуманному плану.
Их сразу же уводит Шварценбах, а остальные разбредаются по блокам. Нефедов лишь на несколько мгновений задерживается возле Азарова.
— Я остаюсь за Бурсова, — шепчет он. — Всем быть наготове. Вторую вышку взрывайте сразу же, как только взорвется первая, не ожидая никаких приказаний. Остальное в соответствии с выработанным планом. Познакомьте с ним свой блок.
И он уходит к себе, оставив Азарова с беспокойными мыслями о судьбе Бурсова и Огинского.
В блоке старших офицеров его сразу же обступают тесным кольцом. Сыплются тревожные вопросы:
— Зачем это их?.. Что могло случиться?.. Не догадались ли?..
— Не думаю, чтобы могло быть что-нибудь серьезное, — успокаивает их Нефедов, хотя и у него самого тревожно бьется сердце. — Во всяком случае, не похоже, чтобы догадались. Тогда бы всех нас… Но что бы там ни случилось с ними, помочь им мы, к сожалению, не можем, а замысел наш будем осуществлять строго по плану, который я вам сейчас сообщу. Таков приказ подполковника Бурсова.
…Уже одиннадцать, а о Бурсове и Огинском все еще ничего не известно. В блоке старших офицеров никто не только не спит, но и не ложится на нары. Нервы у всех напряжены до предела. Нефедов почти не отходит от двери, смотрит сквозь щель на освещенный луной лагерь.
— Черт бы ее побрал, эту луну! — уже в который раз поносит он ночное светило. — Как будто нам прожекторов мало…
А прожектора, установленные по углам забора и освещающие лишь его проволоку с частым пунктиром нанизанных на нее колючек, превращают лагерную территорию в огромный ринг. Он пуст пока, но скоро произойдет на нем такой бой, от которого содрогнутся и земля и небо.
Входные ворота хотя и не освещены прожекторами, но в лунном свете Нефедов хорошо видит пулеметную площадку над ними, шагающего по ней часового в тупорогой каске и задранное в небо длинное рыльце пулемета на раскоряченной треноге. Второй часовой ходит внизу, с наружной стороны, и его сутуловатый силуэт лишь изредка появляется в просвете ворот, зарешеченных колючей проволокой.
Через каждые полчаса Нефедов переговаривается с Азаровым условным стуком в стенку, за которой находится блок младших офицеров. У них по-прежнему все в порядке. Они готовы и ждут лишь взрыва входных ворот, для того чтобы действовать.
“А что, если взрыва не будет?.. — не покидает Нефедова тревожная мысль. — Что, если взорвется только эсэсовская комендатура, а этот взрыватель откажет?..”
Нет, не должно этого быть! Ну, а если?.. Нужно же быть готовым и к этому. Эх, был бы тут сейчас Бурсов!..
Но его нет, и надо решать самому. И Нефедов решает: если спустя несколько минут после взрыва комендатуры лагерные ворота не взлетят на воздух, он подает команду Азарову — взрывать заднюю пулеметную площадку. А блок Нефедова сразу же атакует входные ворота.
Приняв такое решение, он сообщает его остальным офицерам и азбукой Морзе выстукивает приказ Азарову.
Но что же все-таки с Бурсовым и Огинским? Скорее всего, они приглашены на день рождения Фогта. Видно, он хочет задобрить их, чтобы завтра они не подвели его при обстреле минного поля в присутствии штандартенфюрера. Но ведь в таком случае они в офицерском помещении под комендатурой, которая вот-вот должна взлететь на воздух?
Нефедов торопливо вытирает пот, невольно выступивший на лбу. А времени уже без четверти двенадцать. При точности хода немецкого двадцатиодносуточного взрывателя плюс-минус один час нужно, значит, ожидать взрыва с минуты на минуту…
А Бурсов с Огинским в это время действительно сидят с эсэсовскими офицерами за столом, но не в их клубе над комендатурой, а во дворе, под акациями, — вечер ведь нестерпимо душный и пировать в закрытом помещении просто немыслимо. Гости капитана уже изрядно захмелели, и это дает возможность Бурсову и Огинскому незаметно наливать в свои рюмки вместо коньяка фруктовую воду.
У капитана сегодня, кроме его сослуживцев, еще один гость — штурмбанфюрер из той танковой дивизии, в которой и сам Фогт служил когда-то. На рукаве его мундира нашивка “SS Division “Totenkopf”. Он прямо с фронта. Заехал к старому приятелю по пути в отпуск. Сначала хвастается своими ратными подвигами, а потом как-то вдруг скисает и пьет молча, с очень злым выражением лица.
Но и Бурсову с Огинским не веселее. И не столько потому, что приходится сидеть с этими эсэсовцами, а потому, что расположились эсэсовцы под акациями, метрах в ста от комендатуры, а не в клубе над комендатурой, которая должна скоро взлететь на воздух. Да и уходить отсюда нужно поскорее. Если комендатура взорвется, эсэсовцы сразу же сообразят, чьих рук это дело.
Дважды Бурсов просил Фогта отпустить их — завтра ведь ответственный день, но захмелевший капитан лишь легкомысленно машет рукой:
— К черту завтрашний день! Я не боюсь завтрашнего дня! Давайте лучше выпьем за наш завтрашний день! Мы скоро дадим нашему фюреру могучее оружие против русских минных полей, на которых танковый батальон моего друга потерял так много машин…
Но тут захмелевший штурмбанфюрер вскакивает вдруг и изо всех сил грохает кулаком по столу:
— Какое еще оружие, черт побери? Против каких полей? Нас гонят по всему фронту… Русские давно уже захватили Богодухов, подошли к Ахтырке, перерезали железную дорогу Харьков — Полтава, охватили Харьков с запада… Мой батальон потерял почти все танки, и я не в отпуск еду, черт все побери, а на переформирование! И думать нам надо не над уничтожением русских минных полей, а над усилением своих собственных. Теперь пойдет уже не та война! Теперь будем главным образом драпать! А вы готовьтесь сматываться отсюда. Фронт уже близок!..
Он говорит, вернее, выкрикивает еще что-то, но Фогт поспешно выводит Бурсова с Огинским из-за стола и подзывает дежурного эсэсовца:
— Отведите их в лагерь! Им надо хорошенько выспаться к завтрашнему дню. Спокойной ночи, господа! Надеюсь, вы не подведете меня завтра?
А времени уже около двенадцати. Скорее бы вел их этот эсэсовец в лагерь, а он не торопится. Вызывает еще кого-то и посылает вперед, сам идет сзади. Движутся не спеша, а время бежит!..
Но вот наконец и лагерь. В нем все спокойно. Старший из эсэсовцев сдает их часовому у ворот, и тот разрешает идти в свой блок.
Их появление в блоке вызывает такой громкий вздох облегчения, что его слышат, наверное, даже младшие офицеры. И почти тотчас же раздается глухой раскатистый удар. Все вздрагивают и устремляются к двери.
— Спокойно, товарищи! — останавливает их Бурсов. — Это всего лишь гром. И это очень хорошо. Теперь бы еще хорошего дождя! Он загнал бы эсэсовцев в их клуб над. комендатурой.
И он торопливо рассказывает товарищам все, что произошло с ними у капитана Фогта. А гром снова сотрясает барачное здание и гремит теперь все чаще и яростней. Луны уже не видно. Все погружается во тьму…
— Сколько же времени? — спрашивает Бурсов.
У Нефедова часы со светящимся циферблатом. (Ему чудом удалось уберечь их от эсэсовцев.) Часовая стрелка перевалила уже за двенадцать, минутная стоит на цифре “три”, значит, четверть первого.
И тут на черепичную крышу барака сразу же обрушивается ливень, будто кто-то открыл над нею клапан гигантской цистерны. Грохот такой, что офицеры начинают опасаться, услышат ли они взрыв…
Но взрыв гремит вскоре хоть и далеко, но так мощно, что в бараке начинают вибрировать не только стекла, но и стены. Это ненавистная эсэсовская комендатура взлетела наконец ко всем чертям!
Перепуганные часовые сразу же открывают беспорядочную стрельбу неизвестно по кому. Несколько пуль дробят черепицу барачной крыши.
— Будем действовать? — кричит Нефедов в самое ухо Бурсову.
— Подавайте сигнал Азарову!
Нефедов стучит чем-то тяжелым в стенку перегородки. И почти тотчас же грохает взрывчатка Азарова под пулеметной вышкой позади барака. Она разрывает и кабель, подающий энергию прожекторам. Все сразу же погружается в непроглядную тьму.
По команде Бурсова старшие офицеры распахивают дверь своего блока и стремительно бегут к воротам лагеря. Над их головами свистят трассирующие пули, но в шуме ливня они не слышат их, видят только пронизывающий лавину дождя огненный пунктир. А когда до ворот остается всего пять метров, атакующих ослепляет пламя взрыва. Это срабатывает наконец мина замедленного действия, установленная Азаровым.
— Добить часовых, если еще живы! — кричит Бурсов.
Тем временем к ним подбегает команда Азарова. Лейтенант докладывает:
— Захвачен ручной пулемет и автомат!
— А у нас только два автомата! — сообщает Нефедов. — Пулемет безнадежно поврежден.
— Кто должен разминировать проходы? — спрашивает Бурсов.
— Отделение капитана Азбукина, — докладывает майор Нефедов.
— Быстро разберитесь по группам! — приказывает подполковник.
Все офицеры уже заранее разбиты на четыре группы. Во главе их стоят майоры. Они быстро разбирают своих людей и ведут к проходам в минных полях.
— А где же Азаров? — спрашивает Бурсов.
— Азаров и еще двое из нашего отряда побежали к мастерским, — докладывает капитан Зотов.
“Ах, Азаров, Азаров!.. — вздыхает подполковник. — Опять что-то придумал…”
А в стороне эсэсовской комендатуры сквозь густую пелену дождя мутно полыхает пламя пожара. Слышатся глухие, беспорядочные выстрелы, заглушаемые раскатами грома.
У разминированного прохода капитан Азбукин докладывает:
— Часть мин уже снята. По одному можно идти. Потом этими же минами мы снова закроем проход.
— Разобраться по одному! — командует Бурсов и приказывает капитану Азбукину: — Обязательно дождитесь Азарова.
Идут почти в сплошной темноте, держась друг за друга. Ноги скользят по мокрой траве, проваливаются в лунки от снятых мин. Вспышки молний изредка озаряют стоящих вдоль проделанного прохода офицеров, снимавших мины.
Преодолев минное поле, Бурсов с Нефедовым пересчитывают людей и направляют их в лощину. Появляется наконец и Азаров с двумя старшими лейтенантами.
— Примите трофеи, товарищ подполковник! — докладывает он Бурсову, с трудом переводя дыхание. — Десять гранат, тридцать толовых шашек с капсюлями-детонаторами, бикфордов и детонирующий шнуры, взрыватели и кое-какая мелочь. Мы все это присмотрели, а кое-что и подготовили еще днем. А вот вам и компас.
Надо бы отчитать лейтенанта за самовольство, но подполковник лишь крепко жмет ему руку.
Спустя несколько минут весь отряд Бурсова собирается в овраге. Подполковник разрешает пятиминутный отдых, для того чтобы распределить оружие, гранаты, взрывчатку и перевязать тех, кто получил ранение при взрыве лагерных ворот.
Потом он ориентируется по светящемуся северному концу магнитной стрелки, совмещенной со светлым треугольником на лимбе компаса и, впервые вздохнув всей грудью, подает команду.
— Вперед!
Чтобы выйти к лесу, им предстоит преодолеть до рассвета не менее пятнадцати километров. И они идут под проливным дождем, почти не чувствуя усталости, счастливые, что не просто тайком бежали из плена, а вырвались из него с боем, использовав для этого всю грозную силу взрывных средств своего военно-инженерного искусства.
Пора белых ночей кончилась. Три месяца не заходило солнце, и мы жили, не считаясь со временем: когда устал, тогда и ночь. Теперь надо было вновь привыкать поглядывать на часы, успевать до темноты. Вот и сегодня…
Мы изо всех сил наваливались на весла. Сжатый скалами Ямбукан стремительно нес нашу лодку, но сумерки сгущались еще быстрее, и, как назло, подул ветер, нагнал туман. Видно стало всего шагов на десять, а где-то впереди, мы это знали, реку перегородил порог. Продолжать путь было опасно.
— У-юй, совсем плохой порог! Кричи — не слышу! Маленько плошал — утоп будешь! — лицом и телом изобразив испуг, предупредил нас старик эвенк, единственный человек, которого мы увидели за весь путь по этой реке.
До порога, по нашим далеко не точным подсчетам, оставалось лишь несколько километров. Как быть?
Решать полагалось мне, но нас всего трое, и обычно соблюдался принцип единогласия.
— Проскочим, не в первый раз, — уверенно сказал Борис, откинув капюшон плаща, — и через час, представляете, закурим, устроим царский ужин!
Он выразительно чмокнул и даже перестал грести. Мысленно он уже был там, ниже порога, в поселке, забыв про мрак и вполне реальную возможность утонуть, вообще не поужинав.
Вид у Бориса солидный, в основном за счет бороды, но в геологических партиях по этому признаку почти безошибочно определишь студента на первой практике.
— Груз тяжеловат, — сиплым тенорком, словно извиняясь, сказал Феопалыч.
— Напрасно это вы, Феофан Павлович! — Борис выразил свое неудовольствие тем, что подменил обычное “Феопалыч” официальным именем и отчеством.
Единогласия явно не получалось.
Мы не ели с утра и не курили с позавчера. Тошно было при мысли, что предстоит ждать до утра, подтянув пояс, потому что весь резерв — две горсти позеленевшей сушеной картошки да кусочек чаю на ползаварки.
Мне хотелось присоединиться к Борису, рискнуть, сыграть, как говорится, втемную. Наверно, старик загнул и не так уж страшен этот его порог! Но я понимал, что Феопалыч, опытный таежник, тревожится не напрасно — лодка сидела низко, всего на ладонь над черной водой. Продукты кончились, но прибавились хорошие трофеи: медно-никелевая руда и прозрачные кристаллы кальцита, чудесное свойство которых — раздваивать световой луч — придает им такую ценность.
На будущий год мы вернемся туда, к этим чудесам, если только не оплошаем на пороге.
Было темно, холодно, противно. Оставалось только шутить.
— Когда мы уезжали, наш главный инженер уже висел на ниточке, за перевыполнение по несчастным случаям. И все из-за тех, кто торопится… Так будем гуманны, у него семья! — Я звучно глотнул, прощаясь с царским ужином.
Борис пробормотал что-то и нахлобучил капюшон. Феопалыч круто повернул кормовое весло, и мы пошли вдоль правого берега, присматривая место для ночлега. Найти его оказалось нелегко. После недавних дождей Ямбукан вздулся, затопил отмели. Плыли по ущелью, сквозь клочья тумана и синие тени. Когда, выгребая, откинешься, мелькнет иногда чуть видная щетина леса над скалами и небо в розоватых отсветах, а потом снова все проглотит туман.
— Давай! — крикнул Феопалыч.
Борис — он уже стоял наготове — прыгнул и захлестнул веревку за камень. Вода сердито вспенилась, и лодку прижало к берегу.
Как хорошо после долгого дня наконец-то размяться, почувствовать под ногами земную твердь! Даже если она представляет нагромождение валунов у подножия базальтовой скалы, разделенной трещинами на стройные колонны.
— Давай подальше, к самой воде. — Я с сомнением всматривался в шестигранное великолепие колонн, еле различимое во мраке, — конечно, тут трудилась природа, а не какой-нибудь тяп-ляп-стройтрест, рухнуть не должно, но все-таки!
Мы быстро вытащили из лодки все необходимое, в том числе и предусмотрительно захваченную с собой вязанку сухих дров.
Огляделись при свете костра. Все в порядке — скала надежна, нависающих архитектурных излишеств над колоннами нет. Лодку натащили на камни и крепко привязали. Пока устанавливали палатку, вода в ведре над костром, бормоча и пенясь, уговорила сушеную картошку без канители превратиться в блюдо, которое мы почему-то называли рагу. Оно попахивало дымком и было таким горячим, что даже показалось вкусным.
А потом мы возлежали у костра, неторопливо попивая чай. Туман растаял, река поблескивала, как ледяная.
Когда чайник уже был пуст, вдали над хребтом Черского вынырнул и засветил золотистый диск. Не верилось, что это луна — такой он был огромный.
Возле костра тепло, уютно, как будто снова солнце…
— Красотища-то какая! Не пожалею последнюю пленку. — Борис открыл фотоаппарат, долго примеривался и вслух соображал насчет выдержки и чувствительности цветной пленки.
— Хорошо, что эту ночь мы проводим здесь, а не в какой-нибудь там избе, — вдруг решил он.
Я кивнул, стало даже как-то грустно при мысли, что завтра начнется новое — катер, самолет, а это все останется только в воспоминаниях.
Внезапно уют был нарушен. Поблизости от нас упал камень. Странно упал, довольно далеко от скалы, будто брошенный кем-то.
Мы переглянулись. Феопалыч встал, отошел от костра, всматриваясь вверх, в темноту.
— Хозяин это! Проведать пришел, слышите… хоркает!
Я ничего не слышал — должно быть, шум реки мешал. Борис взялся за ружье, сменил в обоих стволах утиную дробь на жаканы.
Феопалыч предостерегающе поднял руку:
— Не вздумай, нам отсель его не достать!
— А ему нас? — благодушно поинтересовался я, чувствуя себя вполне надежно в обществе охотника-профессионала.
— Когда он вот так, как сейчас — хор-хор, — это он любопытствует. Все ему знать надо, недаром его ревизором зовут. Когда злится — пыхтит или ревет глухо так, сипло. Ну, а уж коли что замышляет, тогда его не услышишь, он даже гурана скрадывает, а тот уж такой чуткой. Сейчас он — хор-хор, — не таится, значит!
— А в постоянстве его намерений можно быть уверенным? — снова поинтересовался я.
— Лето было урожайное, и ягода и орех, — он сейчас сытый, смирный. На человека, случается, только шатун нападает, который за лето не отъелся, берлоги себе не припас, — Феопалыч пристально посмотрел вверх.
Борис разгреб костер. Он вспыхнул с новой силой. Стало видно, что крайняя, чуть нависающая над обрывом лиственница сильно раскачивается.
— Балует! — благодушно сказал Феопалыч. — Последние денечки догуливает, скоро в берлогу ляжет, еще по черностопу, а если какой замешкается — снег выпадет, — тогда комедь на него смотреть. Прыжки саженные делает через кусты, через бурелом! Целый день, как заяц, петляет, прыгает, запутывает след — берлогу скрыть хочет, а когда…
Феопалыч не договорил. Снова упал камень, и хорканье стало отчетливо слышно. Должно быть, склонился над краем скалы любопытный лесной хозяин.
— Пужнуть его надо, а то покою не даст!
— Выстрелить? — Борис вскочил. Ему очень хотелось поохотиться на такую дичь; за все лето ни разу не удалось: то времени не было, то не было медведя, а теперь есть и то и другое!
— Не достать его, к чему патроны тратить! — Феопалыч выхватил из костра пылающее полено, побежал вдоль скалы, размахивая им, крича: — О-го-го! Я тебя!..
Следом за ним разлетались искры. “Го-го-го!..” — повторяло эхо.
Раздался треск, посыпались камни.
Феопалыч бросил зачадившее полено в костер, оно вспыхнуло снова. Пока догорали дрова, мы сидели прислушиваясь, а потом ушли в палатку, залезли в спальные мешки, сверху прикрылись ватниками и плащами — под утро, когда камни станут седыми от инея, жарко не будет. Оба наши ружья повесили на стойку у выхода из палатки.
Было тихо-тихо.
— Можно ночевать, теперь, поди, не вернется, — решил Феопалыч. Помолчав, он добавил: — Бык это был!
— Какой бык? — переспросил Борис, зевая.
— Ну самец то есть. Один он. Самка, та со всем семейством ходит, сама третья. А вот запрошлый год я на такую семейку невзначай натолкнулся: сама, бык ейный, два маленьких да два пестуна — прошлогодние ее, лончаки по-нашему. Что, думаю, делать? Молодь мне непременно нужно живой взять; их для зоопарков берут и платят подходяще…
Глаза слипались, и я не услышал конца неторопливого рассказа.
Жюль Верн утверждал, что настоящий путешественник тот, чей желудок сжимается и расширяется смотря по обстоятельствам, чьи ноги укорачиваются и удлиняются смотря по длине случайного ложа, на котором он может в любой час дня заснуть и в любой час ночи проснуться.
К сожалению, я не полностью отвечаю этим требованиям. Заснуть в любой обстановке могу, а вот насчет того, чтобы проснуться, — дело хуже, даже будильник не всегда помогает. Да что будильник! В эту ночь не одолел моей сонливости и более громкий сигнал. Проспал я происшествие, вероятно единственное в своем роде! Верней, не совсем проспал, но не понял, где сон, где явь.
Помню оглушительный вой, как сирена, и сразу треск, будто лодка в щепки о камни порога. Что-то холодное меня накрыло, мешало дышать, но окончательно разбудил грохот выстрелов.
Кое-как, путаясь в брезенте рухнувшей палатки, я прополз к выходу. Нащупал прорезь, высунул голову — и все во мне сжалось!
Медведь! В двух шагах его оскаленная морда. Но рядом стоял кто-то, я увидел только босые ноги. Это помогло мне сообразить, что медведь уже не медведь! Он лежал, мертво уткнувшись мордой в камни, безжизненно раскинув передние лапы с огромными когтями.
Я поспешно перевел взгляд выше и увидел побелевшее лицо Бориса. Он был как застывший, с ружьем на изготовке. Феопалыч стоял за ним, сливаясь с серым рассветом.
Борис опустил ружье и засмеялся, глядя на сапог, который я зачем-то, должно быть для обороны, сжимал в руке. Взгляд у него какой-то блуждающий, смех деревянный.
Феопалыч сказал, словно извиняясь:
— Погорячились мы, в упор палили, только шкуру испортили, а все по глупости, с перепугу. Он и без этого был готов!
Из рваных ран, возле уха и под лопаткой, сочилась по лохматой шкуре черная кровь, ручейками ползла по камням.
Я не понял, почему это медведь и без стрельбы оказался “готов”, сказал:
— Вот и верь: сытый, смирный, а как напал!
— Кто напал? Да он и не думал нападать! Пошутить, наверно, хотел!
— Хороши шуточки!
Видя, что я еще не вполне пришел в себя и соображаю туго, Феопалыч объяснил, что под утро медведь пришел опять и начал развлекаться — палки со скалы бросал, камни.
— Решили встать, пугануть его еще раз. Вас тоже будили, но где там! Ну, значит…
— Только из палатки вышли, — перебил его Борис, — рев такой — мороз по коже! — Борис на мгновение зажмурил глаза, зажал ладонями уши. — И сразу бревно — хрясь! Медведь — бух! Ну и мы тут — бах, бах!
— Пошутить он, наверно, хотел, — повторил Феопалыч, — притащил бревно, видать, торчком его поставил и толкнул, да и сам не удержался, полетел следом, а может, оно его зацепило, сбросило…
Бревно, обгорелая сухая лиственница, лежало совсем рядом с палаткой, оборвав растяжки.
— Чуток правее — конец бы! — Феопалыч вдруг рассердился, покраснел и пнул поверженного шутника ногой. — Ах ты окаянный, черная немочь вонючая!..
Медведь был действительно почти черный, с проседью на хребте. Стоять возле него не очень приятно, хоть нос зажимай, но мы почему-то все смотрели, не могли отойти.
Мы вскарабкались на скалу, ходили, разглядывая следы, по плоской заболоченной вершине, среди хилого, “пьяного” леса, которому вечномерзлый грунт не дал глубоко пустить корни.
Оказалось, что медведь основательно поработал: притащил лиственницу метров за пятьдесят. От нее остался след, как от плуга.
И снова мы стояли возле медведя. Борис затачивал нож, Феопалыч — топор, но то и дело мы поглядывали вверх на скалу, словно ожидали еще какого-нибудь подарка.
Я не мог перестать думать о том, что если бы “чуток правее”… Сказал Борису:
— Советую, пока не поздно, сменить специальность!
Он посмотрел на меня очень внимательно, сдвинув брови, и ответил так:
— Если вы это всерьез, то, как говорится, помахай дяде ручкой! А если в шутку, то могу сказать, что дневник Черского я еще до поступления прочел и последнюю его запись никогда не забуду: изучение Сибири дело не легкое, и часто исследователя ждет неглубокая могила, вырытая заступом в вечной мерзлоте…
Свежинка на завтрак и сознание того, что все кончилось благополучно — медведь расфасован, а бревно горит в костре, — нас быстро развеселило.
Лодка выступала теперь над водой меньше чем на два пальца, но день не ночь, доберемся, по берегу перенесем, а трофеи не бросим!
— Сбылась мечта пижона, — сказал я Борису, — убил медведя, правда уже убившегося, но это деталь!
— Надо ж было вчера истратить последнюю пленку… Кто поверит без доказательств! — сокрушался Борис.
— Выдам справку с печатью! — пообещал я.
— Все равно, любой начнет: знаем, что охотники, что геологи!
— Да тут-то вроде и хвастаться нечем, — заметил Феопалыч, — лучше молчать! Медведей в горах иногда так промышляют: на тропку, где он часто ходит, ставят петлю, привязывают к ней чурку здоровенную. Угодит в нее хозяин, смекалки высвободить лапу не хватает, так он до чурки доберется и давай на ней зло срывать. Поднимет, бросит, а она его за собой… Он в рев, аж пена клочьями! Подтащит чурку куда-нибудь к обрыву и швырнет! Ну и сам, будь здоров, следом летит… Так охотничают, это верно, а вот чтобы себя как приманку подставлять — это мы, наверно, первые. Выходит, новый способ открыли. Только лучше про него не рассказывать. Засмеют!
— Разве утерпишь! — Борис безнадежно махнул рукой.
Конечно, быть открывателем нового очень приятно, но ловить медведей таким способом больше не хотелось. С тех пор никто в нашей экспедиции ни при каких обстоятельствах не останавливался на ночлег под скалами.
— Напрасно смеетесь, точно говорю: медведь геолога вылечил! Про это у нас в Кадаре все знают, соврать не дадут, да и зачем мне врать? Я всему делу живой свидетель, даже на товарищеском суде выступал.
Петр Степанович Бодин смотрел на меня, как гипнотизер. Под седыми бровями глаза у него черные, очень выразительные. Он только что пришел из буфета, но выглядел — будто г. мороза.
Я понимал, что недоверие обижает, но не удержался, спросил:
— А как, геолог после лечения живой?
— Вам все хаханьки. — нахмурился Бодин, — а вот докторша наша, Ирина Павловна, хотя и молоденькая, но очень понимающая, говорит, что случай этот выдающийся и по науке объяснимый. Она даже в журнал написать хочет!
— А медведя себе в помощники она еще не взяла? Раз одного вылечил — может, и других сумеет. Ведь без помощи медведей что-то не у всех врачей получается!
Это была уже другая тема, просто шутка, и Бодин перестал хмуриться, даже улыбнулся.
— Медведь, пожалуй, не согласится. И уж коль лечить таким способом, то и меня надо зачислить хоть в санитары. Без меня не обошлось. Шофер на суде верно говорил, что я подстрекнул его нарушить правила уличного движения в отношении медведя.
Бодин сел на своей кровати поудобнее, откашлялся, приготовляясь начать рассказ.
Я сделал вид, что этого не заметил, повернулся на другой бок, сказал:
— Всего тридцать страниц осталось, — и уткнулся глазами в книгу.
Наступила тишина. Затем кровать скрипнула, Бодин отошел к окну, стал смотреть на аэродромное поле. Мело по-прежнему. Самолеты, выстроенные шеренгой недалеко от окон, виднелись еле-еле, как серые призраки.
Бодин — мой давний знакомый, вместе работали на Чукотке и вот, через десяток лет, столкнулись в гостинице и вместе кукуем вторые сутки в ожидании погоды. Мы уже и выпили, и вспомнили про дела давно минувших дней. Петр Степанович рассказал мне немало интересного, но, видимо, еще далеко не все, что хотел.
Он прибыл на аэродром из тайги и, конечно, меньше всего нуждался в отдыхе от людей и разговоров. У тех, кто проводит жизнь в далеких местах, когда мир месяцами ограничен палаткой или избушкой да несколькими товарищами по работе, появляется особая потребность рассказывать обо всем интересном, что довелось увидеть и пережить. Может быть, тут сказывается привычка развлекать самих себя — ни в театр, ни в гости не сходишь, батарейный приемник давно замолк, а вечера долги. Возможно, что причина более глубокая. Когда очень трудно или просто тоскливо, великой поддержкой служит мысль: люди узнают, люди не забудут. Тот, кто помнит о других, в трудные часы совсем одинок не бывает. Но когда наконец увидишь людей, то действительно очень хочется, чтобы они узнали все — и героическое, и грустное, и смешное. Испытал я это не раз и сам, да, видно, стал забывать в городских своих буднях.
Петр Степанович неподвижно стоял у окна. Мне был виден его седой, коротко остриженный затылок и могучие плечи. Ему-то уж есть о чем рассказать! Четвертый десяток лет на разведках, да еще на каких! Незаменимый человек, он не только знает до тонкости горное дело, но и все умеет сделать своими руками. Практик, но такой, что вряд ли заменят его и двое с большими дипломами!
Конечно, сейчас ему обидно — встретил хорошего знакомого, а тот только посмеивается, а теперь вот отделался, предпочел его безусловно правдивому рассказу какую-то книжонку, где одни выдумки.
Я положил книжку и постарался загладить свою бестактность. Петр Степанович человек отходчивый. Вскоре мы уже сидели рядом, и он рассказывал. Его черные глаза под седыми бровями блестели молодо. Он не сомневался в том, что я ему верю.
— Поначалу все у нас ладилось: аномалию проследили шахтой вглубь на тридцать метров по вечной мерзлоте; хотя и медленно — за полгода, а все же пробились и на жилу вышли, как по нотам. Три месяца по ней штрек гнали, любовались- вся в золоте, что купцова дочка! Поздравление от начальства получили и премию. А потом нашла черная полоса: то одно, то другое! Дожди нас совсем закарали — льет и льет, только успевай откачивать. Кончились дожди — еще хуже: жилу потеряли, как ножом срезало, а куда — не поймешь.“” Вильнули в один бок, в другой — нету!.. Пришлось проходку остановить. Геолог наш, Сергей, из-под земли почти что не вылезал, аж почернел!
Тот день, когда все приключилось, начался скверно. С вечера я подсчитал по нарядам, а утром объявил. Федька, первый у нас горлопан, заскандалил:
“Нам дела нет, что там старый черт в нарядах мухлюет, о заработок вынь да положь!”
Это он Сергею. Тот хотя и начальник, а молодой. Сергей ему: в горном деле всякое бывает, месяц на месяц не похож, а на круг прикинуть — так обижаться не на что, почти как профессор получаешь!.. Так все спокойно, твердо. Федька видит — поддержки нет, отошел, выругался, слышу, бормочет: “Подлец буду — он меня попомнит!”
Спустились в шахту. Сергей опять за свое — молотком колотит, только искры летят. Песчаник там крепкий, черный как ночь, только кое-где льдинки звездочками блестят. А он на карачках ползает, каждую трещинку изучает и на ощупь и всяко. Да что там говорить, сами знаете, как потерянные жилы ищут!
И ведь нашел! Совсем неприметная трещинка, а как расчистил — белым-бело стало от облаков кварца. Он аж затанцевал от радости, хотя там теснота, головы не поднимешь.
“Хитро, говорит, ее сдвинуло, с подворотом, но теперь она от нас не уйдет, обломки путь покажут, они как хвост кометы!..”
Стоим радуемся, потом сели, покурили. От души отлегло, а то ведь совсем впросак попали — ни плана, ни заработка.
Пошел я насчет бурения распорядиться. Всего шагов двадцать сделал, вдруг страшно крикнул Сергей, тень его метнулась, лампа загрохотала и погасла. Первой мыслью погрешил я на Федьку, а рука сама собой привычно сработала — дерг вверх за капельницу, забурлила вода в карбидке, зашипело пламя, светло стало как днем. Вижу — лежит Сергей на земле поперек штрека, а поблизости нет никого.
Еще на бегу я кровлю оглядел — от шахтерского неба любой подарок ждать можно, но нет, вижу — свод стоит крепко.
“Что?” — спрашиваю, а он только стонет, корчится. Лицо серое, как карбид, пот льдинками блестит.
Попробовал я его приподнять, посадить поудобнее — куда там, еще хуже, аж зубами заскрипел.
Сбегал я за помощью. Он, как отлежался немножко, сказал еле слышно: “Током меня!..”
А какой может быть ток, когда его тут отродясь не было!
Попробовали понести — куда там, дотронуться не дает, скрючило всего, даже на четвереньки встал, лбом да локтями в землю уперся, дрожит. Подложили под него две доски, а то ведь мерзлота не шутит, совсем заколеть можно. Подождали, может, лучше станет, да, видно, нет: ни сесть, ни лечь, места себе не находит. Простонал: “Закурить!”
Зажгли папироску, в рот вставили. Он в три затяжки до мундштука добрался, паленым запахло. Выплюнул он папиросу да как ойкнет! Даже от такого малейшего движения его опять как током стебануло.
Наш моторист сказал:
“Аппендицит это, по себе знаю, тоже током било! Ну, и при простреле бьет добре, сам испытал. Наверно, застудился он, пока жилу разыскивал. Да что толковать — хрен редьки не слаще, все одно быстрей поднимать его надо”.
Штрек у нас низкий, подступиться неловко; кое-как мы его до ствола дотащили, да это все цветочки, а как дальше быть? Это только название — разведочная шахта, а вроде колодца деревенского. Породу бадьей таскаем и сами в ней ездим — одной ногой стоишь, другой от стенок отталкиваешься. Руками за трос так держишься, что сквозь рукавицы на ладонях синие следы остаются. А он не только стоять да отталкиваться, пошевельнуться не может!
“Сергей, говорю, посадим мы тебя в бадью, привяжем, а Боря, он легкий, одной ногой станет, направлять будет”.
“Скорей только, — простонал Сергей, — лечь бы, никаких сил нет!”
Бадья узкая, а он в ватных штанах, да в брезентовых, — никак не поместишь. Пока примерялись, он от боли сознания лишился. Ртом воздух хватал, как рыба на берегу. Тогда придумали по-другому. Положили его на доску и прямо-таки прибинтовали к ней — с себя рубашки поснимали. Сверху еще брезентом запеленали и веревкой от головы до ног оплели. Ноги с доской вместе в бадью всунули, другой конец доски к тросу привязали. Так и поднимали! Он глаз от боли открыть не мог, губы закусил, пот ручьем. Борис его придерживал и от стенок оберегал — раскачивается бадья, как колокол. Я на воротке командовал… Ох и длинными мне тридцать метров подъема показались!..
Когда уложили в постель, трясти его начало, будто приступ малярии. Теперь мало кто про эту болезнь и помнит, изжили ее, но я не забуду — шесть лет трясло через день как по часам.
Спрашиваю: “Где самая боль?”
Показал он по всему животу, да и бока охватил, пойми тут!
Борис — парень смышленый, студент-заочник — в справочник полез, вычитал: если прострел, по-научному “люмбаго” то надо тепло, горячий песок на поясницу, а если аппендицит, так наоборот — холод, пузырь со льдом. Льда у нас там и летом хватает, да как решить? От таких решений немало уже нашего брата на разведках загнулось!
Но теперь, думаю, время не то, надо использовать все возможности!
Радиосвязь у нас с экспедицией вечером, но и днем начальство с другими партиями разговаривает на той же волне. Наверно, час мы с Борисом по очереди кричали — мол, аварийный, SOS! Наконец услышали нас, голос начальника я узнал.
Кричу: “Беда, у геолога люмбаго, лежит пластом, а может, скоротечный аппендицит; спасайте, перехожу на прием!”
Отвечает: “Через полчаса возобновим связь, сообщу решение”.
Вскоре сообщает: “Поднял на ноги всех. Вертолет далеко, в рейсе, к вам уже хирург выехал на “скорой помощи”. Встречайте у конца дороги, а Сергея Ковалева не лечите ни теплом, ни холодом, чтоб картину болезни не спутать”…
Я посмотрел на рассказчика и рассеянно как-то, будто в полусне, повторил:
— Сергей Ковалев…
Что-то вдруг зазвучало в памяти, смутно, но настойчиво, как забытый мотив. И вдруг словно вспышка: вспомнил!..
— Сережа Ковалев! Да я его еще студентом помню и позднее встречал. Длинный такой, черноволосый, глаза серые, когда смеется — голову закидывает!
— Похож! — подтвердил Бодин.
— Так это к вам на разведку его занесло? — Я обрадовался, столь неожиданно встретив еще одного знакомого.
— Занесло, только не его к нам. а наборот — нас к нему. Без него не бывать бы этой разведки, — ответил Бодин.
И про это я вдруг кое-что вспомнил и подумал, что все же “занесло” на разведку именно Сергея. Он не разведчик и по специальности, указанной в дипломе, предназначен для геохимических исследований. В его жизни все перепутала так называемая “проблема северных склонов”. Давно подмечено, что в Сибири, да и вообще везде, где развита вечная мерзлота, большинство месторождений расположено на южных склонах. Нет никаких оснований считать, что северные склоны беднее. Просто там очень трудно искать. Эти склоны обычно пологи, покрыты толстым слоем наносов, скованы мерзлотой, заболочены. Солнце туда не заглядывает, снег найдешь и в августе, места, что говорить, — хуже не придумаешь, но где-то затаились там сотни богатых месторождений. Их настойчиво ищут, изобретая все новые способы.
В разработке одного из способов принимал участие Сергей. Два лета он собирал мхи и листья на северном склоне Нерчинского хребта, сжигал их, изучал спектры. Он обнаружил крупную аномалию, где растения были необычно богаты металлами. Сергей верил, что под ними, в глубине, скрыто месторождение. Он показывал свои чертежи и расчеты, убеждал, но все скептически улыбались, говорили: от листочков и цветочков, содержащих тысячные доли процента, до руды — дистанция огромного размера; вспоминали изречение средневекового философа о том, что теория, не подтвержденная фактами, подобна святому, не совершившему чуда, и так далее — все, что говорят в подобных случаях
Смысл всех этих слов был ясен — если веришь, доводи дело до конца сам, не отдавай в чужие, может быть равнодушные, руки.
И Сергей променял довольно уютную жизнь лаборатории о исследователя на круглогодичную разведку в местах, где не хотят гнездиться даже птицы.
Я был рад узнать, что руда, сверкающая, по словам Бодина, как купцова дочка, вознаградила его труды!
Эти мысли на мгновение отвлекли меня, но я тотчас же представил себе, как лежит Сергей, изнемогающий, истерзанный болью, и воскликнул с волнением:
— Что же было дальше?..
— Дальше-то все и приключилось! — посасывая трубку, улыбнулся Бодин, вероятно довольный тем, что мы поменялись ролями: он теперь не так спешил рассказать, как я — услышать. — От Кадара до нас сто двадцать, дорога ничего. Вышли мы встречать втроем. Ожидал я, что приедет доктор в очках, с бородкой, есть там такой, а вылезла из кабины девушка, ну, вроде моей внучки, тоненькая такая, глаза ясные, строгие. Медсестру, подумал я, прислали. Оказалось, нет: врач-хирург Ирина Павловна! И халат и косынка на ней как снег, а мы — небритые, грязные, даже совестно.
Посмотрела она на нас тревожно, но губы сжала твердо и говорит: “Пошли быстрее, берите носилки!”
Смотрю, она халат сняла, брюки в резиновые сапожки заправила, а они низенькие, на полноги. Я с собой захватил для хирурга сапоги болотные сорок четвертый номер. Говорю: “Может, поверх своих наденете?” — “Нет, отвечает, я в своих привычная, на Кавказе в туристическом походе ходила”.
Ну, думаю, Кавказ — край курортный, там таких безобразий, наверно, нет! До нас всего семь километров, но таких, что в городе двадцать легче пройти. К нам продукты только зимой завозят.
Накомарник я ей дал, надела. Идем то по твердой земле, то по кочкам да по воде. Вижу, ходить может, легко шагает, ловко и по сторонам с любопытством осматривается. В эту пору даже там, на северном склоне, красиво — кусты оранжевые, желтые, как пожары горят. Местами весь мох красный от брусники, наступить жалко. Вскоре начался зыбун — тут уж не до красоты, все в глазах колышется. Идешь — словно по морю едешь, а комары тучей, даже сквозь одежду достают, негодяи!
Говорит: “Про зыбуны читала, но не представляла все же, что такое на свете есть!”
Идем, раскачиваемся, будто пьяные, а она того не знает, что самое страшное — с тропки своротить!
Вижу я, чемоданчик ее набок клонит. Раньше-то не сообразил, а тут взял его и удивился — маленький, а весомый! Оказывается, у нее там весь инструмент.
“Может, говорит, его и везти нельзя, на месте придется оперировать!”
“Неужели сумеете, не побоитесь?” — спросил я: с языка сорвалось, глупо, конечно.
“На то учили!” Она засмеялась, хоть по глазам видно — не больно ей весело!
Дошли мы часа за два, устала она сильно и промокла выше колен, но сразу руки вымыла и начала Сергея ощупывать — ловко так, как на клавиши жмет, да еще шилом каким-то покалывает. И нащупала, он аж завыл! А она повеселела.
“Очень, говорит, хорошо, резать не надо. Это у него неврит, воспаление нервных корешков”.
Оглядела она нашу избушку, топчаны самодельные, печку железную, окурки в консервной банке и сказала:
“Оставлять его тут нельзя. Воспаление очень серьезное, в больнице придется недели две электричеством да уколами лечить, а когда ходить начнет, отправим его на грязелечение. Иначе может инвалидом остаться!”
Сергей было начал возражать, но языком ворочал еле-еле, а мы зашумели:
“Не пропадать же, жилу нашел, а в остальном и сами справимся!”
Я сразу кликнул добровольцев — носилки нести. Федька первым назвался. Выходит, хоть и горлопан, а человек! За ним все остальные. Так и несли мы Сергея всей разведкой, по очереди.
Пока дошли, уже стемнело. Шофер Витя фары включил. Стали прощаться. Борис целое лето из корня толстую трость художественно выделывал, а тут отдал Сергею, положил на носилки — на первый случай, дескать, такой костыль очень пригодится.
И ведь как в воду смотрел!..
Все тут Сергею пожелания высказывали наперебой, а он, видать, совсем ослабел, растрогался, на глазах слезы.
Вдвинули носилки, говорю: “Ирина Павловна, садитесь в кабину”. А она: “Нет, долг врача быть возле больного!”
Поехали. Пока с хребта спускались, я дорогу показывал: она там петляет, запросто засесть можно, особенно в темноте. Да и Витя показался мне шофером не очень надежным: он из десятиклассников, первый год за баранкой.
Как выехали на твердую дорогу, посмотрел я назад — лампочка в карете светит ярко, Ирина Павловна рассказывает Сергею, сквозь стекло слышно, про новую картину, а он, слушая про то, как страдал на экране принц датский, вроде и сам стал меньше страдать, даже чуть улыбается. А верней, это лекарства действовать начали — она его пилюлями щедро накормила.
“Ну, думаю, теперь все в порядке!”
Сел я поудобнее, откинулся и не заметил, как глаза закрылись, — денек-то выдался нелегкий.
Сколько проспал, не знаю. Вдруг вздрогнул, смотрю — бежит машина, белыми лучами тьму пробивает. Витя что-то насвистывает — наверно, чтобы спать не хотелось. А они — больной да докторша — все разговаривают, да так это громко, оживленно…
Вскоре дорога завиляла между скалами. Узнал я это место — почти половину пути проехали. Закурили мы с Витей, и, только из-за поворота выскочили, смотрю, поперек дороги, чуть наискосок, не торопясь бежит медведь, переваливается. Метрах в пятидесяти…
“Дави!” — заорал я, себя не помня.
Витька нажал на всю железку. Медведь чуток замешкался, видно удивил его свет среди ночи, и тут же рванулся он со всех ног, да уж поздно было — Витя выжал, наверно, все сто!
Если бы немножко левее, положил бы медведя под колеса, а так только ударил левым колесом, но врезал крепко. Тот полетел через голову, раз и два!
Мы еще метров пятьдесят проскочили, пока остановились. Убили или не убили? Вроде распластался он как мертвый, но разве на такой скорости разглядишь?! Зверь живучий, отлежаться может, а мы, как на грех, без ружья.
Решили мы с Витей потихоньку назад осадить, если он лежит, так колесами для надежности придавим, а ушел — его счастье.
“Чего остановились?” — Ирина Павловна спрашивает.
“Медведя, говорю, подбили!”
“Может, йодом смазать или валерьянки ему дать? На то ведь мы “скорая помощь”!”
Она-то мои слова за шутку приняла. Слышу, как ни в чем не бывало рассказывает дальше Сергею про какие-то абстрактные картины.
А тут картина получилась, можно сказать, конкретная до ужаса!
Витя вперед двинул, на середку дороги вырулил, а я дверку приоткрыл, на подножку встал, чтобы командовать, когда задом поедем. И, представьте, чувствовал себя этаким молодцом, победителем. Очень человек смелеет, когда он на машине.
Вдруг в темноте как черная молния мелькнула! Счастье, что машина на скорости была и Витя сразу заметил, газанул до отказа; рванулись мы вперед.
Медведь только — бух! — лапой по кабине, вмятина до сих пор есть. И тут же сразу сзади зазвенело… Оглядываюсь — батюшки, стекла задней дверцы вдребезги, обломки Сергею на ноги посыпались, а медведь лапищами уцепился и морду в карету всунул, пасть раззявил, ревет, и пена клочьями брызжет…
А они против него, в трех шагах… Сергей лежит пластом, Ирина Павловна в комок сжалась, застыли оба как неживые!.. Дверки задние ходуном ходят, вот-вот раскроются, — еще бы, тяжесть такая!
Я ору: “Жми!.. Виляй!.. Быстрей!..”
Дорога тряская, вся надежда, что сбросит его.
Швыряло сильно, но медведя не сбросило, а дверки не выдержали, раскрылись… Сердце мое как тисками кто сжал!
Медведь на левой створке повис, ее напрочь откинуло, он, как акробат, болтается, вот-вот задними лапами до пола кареты дотянется!
Смотрю я на такое сквозь стекло, как в кино на экране, а шапка моя вместе с волосами шевелится! Что делать?
Докторша застыла, как в столбняке, но вдруг обеими руками свой чемодан схватила да как швырнет!.. Чуть следом не вылетела, но попала в брюхо ему. Закачался, дьявол, как маятник, точку опоры потерял, а все же, проклятый, удержался!.. Дверка опять напрочь распахнулась…
Я ногой заводную ручку нащупал, схватил на крайность и это оружие, но понимаю: останавливаться нельзя, не успеем и помочь, — задерет он их. Кричу: “Жми!..”
А Ирина Павловна, должно, решила — теперь всё, погибель! Смотрю — метнулась, легла на Сергея, собой его закрыла.
А тот вдруг охватил ее рукой, изогнулся, приподнялся и сдернул ее, как невесомую… Сам вскочил, пригнулся и этим своим костылем — тростью художественной — в морду, в морду, по лапам, в бок, то как шпагой, то как шашкой. И, честное слово, не то от его ударов, не то тряхнуло очень здорово — Сергей головой в крышу, а медведь оборвался!
Смотрю — глазам не верю: дверки раскачиваются, а за ними — такое счастье! — черная пустота.
Сергей на носилки сел, за плечи докторшу охватил и поцеловал! И она его тоже, сам видел. С радости они, должно быть, совсем одурели! А впрочем, за такие минуты родней станешь, чем за годы обыкновенного знакомства.
Еще, наверно, километров двадцать лупили мы на полной скорости. Я все назад смотрел, глаз от дороги оторвать не мог. Наконец все же остановились. Вылез я, заводную ручку не выпуская, огляделся. Луна взошла. Поле скошенное серебром отливает. Видно далеко; ясно; тишина и покой.
Ирина Павловна выпрыгнула, за ней следом Сергей — медленно так, осторожно. Шаг сделает — прислушается, не пронзит ли опять его боль. Видит — ничего, осмелел и с подножки даже спрыгнул. И снова ничего. Ощупывал он себя, бормотал что-то, а вид как у лунатика. Да и не только у него, все мы тогда хорошо выглядели!.. Стоим, молчим и невольно на дорогу поглядываем — туда, где медведь остался…
Еще, наверно, долго бы в себя не пришли, коль не Ирина Павловна. Она вдруг захлопала в ладоши и начала танцевать, меня схватила за шею, закружила совсем, потом Витю, а Сергей с ней что-то вроде этого… как его там, рока или рола сплясал.
“Ничего не понимаю, говорит, я выгляжу, как настоящий симулянт. Извините! Я вам бесконечно благодарен!”
Так это сбивчиво говорит и на нее не отрываясь смотрит.
“Благодарите медведя, — ответила она, — это он вас вылечил. Выходит, деды правильно говорили — клин клином вышибают! Нервное потрясение ликвидировало нервное воспаление. Случай любопытный, но, может быть, это лишь временное улучшение, нервный подъем”.
Сергей несколько раз высоко подпрыгнул, взмахнул рукой, будто мяч срезал, — он волейболист хороший: “Прекрасно, могу назад ехать!”
“Куда там назад! — сказал Витя, чуть не плача. — Вы посмотрите, что с машиной! Да меня теперь завгар со свету сживет, из ударников исключит: у него чуть что — товарищеский суд!”
Действительно, зрелище было печальное: машина новенькая, а стекла выбиты, дверки покорежены, ободраны, крыло помято.
Я себя кругом виноватым чувствовал, — зачем тогда заорал: “Дави!” И подумать не успел, а заорал! Должно быть, потому это так вышло, что много зла у меня на косматых дьяволов накопилось, ведь из-за них никогда в тайге спокою нет.
На другой день я уж как завгара уговаривал — мол, это дорожная случайность! Вся вина на мне, и ремонт машины тоже, а зав свое:
“Вы шофера не выгораживайте — он, по правилам движения, не отвечает только за наезд на кур и собак, а за медведя должен нести полную ответственность! Если дисциплину ослабить, у нас шофера такие — на всё без разбора наезжать будут, даже на слонов!”
Я думал, он шутит, но где там — товарищеский суд устроил! Правда, смех один получился, а не суд.
А тогда мы все-таки обратно к месту происшествия поехали, потому что опасались — вдруг кто по дороге следом за нами идет и натолкнется на подраненного зверя. Целый час вперед-назад ездили. Никого, тишина и покой. В чащобу, наверно, ушел медведь отдохнуть от нервного потрясения.
Докторский чемодан, нетронутый, посреди дороги лежал. Я его поднял, почти как акробат, не вылезая из кабины.
Посмотрел назад, в окошко, — они сидят рядышком…
…Громко заговорило радио. Бодин замолчал. Объявили посадку. Перечислялись рейсы, один за другим. В коридоре затопали, зашумели, кто-то сказал: “Небо открыто!” Мы быстро собрались, вышли. Мело почти по-прежнему, но вот уже все потонуло в могучем реве, и первый самолет смело рванулся в серую мглу.
На краю аэродрома, прижимаясь к земле, упорно двигались черные руки радара. Самолету помогут найти дорогу в слепом полете над тайгой, где избушки геологов и берлоги медведей.
Счастливого пути!
— Привет Сергею! Медведь-то его как вылечил — всерьез и надолго?
— Лучше некуда! Веселый с тех пор стал, только что-то уж больно о своем здоровье печется: чуть какая возможность — сразу в Кадар, к докторше. И она за таким необыкновенным пациентом очень следит: как долго не едет, записки шлет! — Петр Степанович хитро прищурился, что-то совсем мальчишеское мелькнуло в его лице.
— Присматривайте строго, — как мог серьезно, посоветовал я, — а то будете в ответе, как за шофера. Ведь это тоже следствие дорожной случайности!..
— Без случайностей не жизнь бы была, а скука смертная! — убежденно ответил Бодин.
Мы в необыкновенной портретной галерее.
В ней можно увидеть древнейших предков человека, живших на земле сотни тысяч лет назад, людей каменного века, века бронзы и железа. Среди них знаменитый мальчик-неандерталец, скелет которого, найденный в Узбекистане, взволновал антропологов всего мира: оказалось, что неандертальцы жили также и в Средней Азии.
Каждый год археологические экспедиции ведут раскопки древних поселений и городов. Они находят грубые каменные орудия и изумительные по красоте и изяществу вещи, железные наконечники копий и драгоценные украшения, следы стоянок в древних пещерах и развалины могущественнейших в былые времена городов.
Люди, которые в них жили, создали все это — от каменного топора до великолепной золотой чаши. И вот они здесь, перед нашими глазами — древние люди с берегов Лены, Оки и Волги, с островов Днепра и Онежского озера, из Чувашии и Крыма, с Дальнего Востока и Русской равнины.
А рядом портреты воина из государства Урарту и людей из древнего грузинского города Мцхеты, скифа из Причерноморских степей, гунна из Кенкола, жителей древнего Хорезма и дружинника князя Святослава.
Мы воочию видим изображения людей, имена которых нам сохранила история.
Вот киевский князь Ярослав Мудрый, владимирский князь Андрей Боголюбский, герой “Слова о полку Игореве” — “Буй-Тур” князь Всеволод Святославич, новгородский архиепископ Василий, царь Иван Васильевич Грозный и сын его, царь Федор Иоаннович.
Вот династия тимуридов: Тимур, его сыновья Шахрух и Мироншах, его внук — знаменитый узбекский астроном средневековья Улугбек.
Вот подлинный портрет знаменитого флотоводца адмирала Федора Федоровича Ушакова, чье изображение мы видим на боевых орденах и медалях нашего Военно-Морского Флота.
И еще много других интересных портретов создано скульптором-антропологом Михаилом Михайловичем Герасимовым, создан удивительный, единственный в своем роде музей.
За каждым экспонатом, особенно если это портрет исторического лица, скрыт прежде всего упорный труд и раздумья, скрыты поиски, а порой и сомненья…
Можно ли создать документальный портрет человека, жившего когда-то очень давно?
Можно ли, например, представить себе, как выглядели наши далекие предки, если сохранились только остатки костей в древних могилах? Можно ли восстановить облик исторического лица, чье имя знакомо нам по учебникам, если не сохранилось ни одного его достоверного портрета?
Проникая все дальше в глубь веков, нам все труднее представить себе облик людей прошлого.
Когда не было фотографии, единственным изображением человека мог быть, конечно, портрет, созданный художником.
Однако не всем портретам можно верить.
Не всегда художники изображали человека таким, каков он на самом деле, не всегда стремились быть как можно ближе к натуре.
Скульптуры древних греков и римлян, например, до сих пор поражают нас своей правдивостью.
К тому же стремились и художники XV–XVI веков — эпохи Возрождения, когда искусство вышло из-под власти церкви. Они, как и старинные греческие мастера, старались возможно точнее передать черты человека.
Стилизованность же, условность, особая манера письма лишали порой портреты средневековых художников жизненности, правдивости, давали лишь самое общее представление.
Но это еще не все.
До наших дней не дошли портреты многих людей, живших даже сотни и тысячи лет назад, а изображения людей, живших десятки и сотни тысяч лет назад, не сохранились вовсе.
Более полувека назад у некоторых ученых возникла мысль, нельзя ли использовать череп для восстановления лица.
Были сделаны отдельные попытки, и среди первых работ есть интересные реконструкции облика древних людей. Ряд ученых в разных странах занимался этим, но большинство из них считали, что создание индивидуального портрета по черепу невозможно.
Так, например, швейцарцы — антрополог Кольман и скульптор Бехли, — воспроизводя голову неолитической женщины эпохи свайных построек, чей череп был найден на Женевском озере, ставили целью лишь восстановить расовые особенности, и только.
Другие ученые преследовали ту же. цель, пытаясь воссоздать внешность первобытного человека — неандертальца. Американский анатом Мак Грегор, создавая скульптуры предков человека, заранее считал, что нельзя воспроизвести индивидуальный облик, а можно лишь дать типовой портрет. Чешский ученый Сук вообще отрицал возможность реконструкции человеческого лица по черепу.
Лишь очень немногие ученые считали, что проблема вообще разрешима, но для этого необходимо иметь данные о связи между лицом и черепом. А таких данных как раз было весьма мало.
Не знали тогда, какие соотношения (корреляции) существуют между формой черепа и мягкими тканями.
Неискушенному человеку, возможно, все покажется не таким уж сложным, даже не требующим объяснений.
Какова же связь костной основы и мягкого покрова? Как глубоко она заходит? Какие конкретные зависимости нужно искать, чтобы добиться в конце концов цели — действительного портретного сходства?
Вот здесь и возникают трудности, и, кажется, им нет конца — только справишься с одной, появляется другая.
Речь идет, конечно, не о грубой связи между скелетом и мускулатурой, которая очевидна, а о зависимостях более тонких. Что такие зависимости существуют, подтверждали работы ученых-антропологов, изучавших череп и лицо человека.
Они брали достоверный портрет и вписывали в него контуры черепа — в соответствующем ракурсе и масштабе. Так решился, например, спор о том, какой из двух приписывавшихся великому художнику Рафаэлю черепов подлинный. И так приходилось поступать не раз — с черепами Канта, Гайдна, Данте, Гёте, Баха.
В 1913 году антрополог-анатом профессор Иенского университета Эгелинг сделал две гипсовые отливки с черепа хорошо известного ему при жизни человека и дал их двум скульпторам.
Оба имели в своем распоряжении один и тот же череп. Обоим сообщили одни и те же данные о толщинах мягких покровов в одних и тех же точках. Оба пользовались одним исходным материалом, а в результате получилось два совершенно разных лица!
Неудача Эгелинга навела ученых на мысль, что восстановить лицо по черепу нельзя, что портретное сходство недостижимо.
Когда делались попытки воспроизвести по черепам головы наиболее древних людей — неандертальцев из Ля-Шапель, то при этом даже и не задавались целью воссоздать конкретный облик, ограничивались (вынужденно!) условным типовым портретом, не больше. Каждый действовал по-своему, воссоздавал недостающее по своему усмотрению. Мельчайшие детали, которые отличают каждое лицо, получались такими, какими их представлял себе скульптор. В итоге череп один — портреты разные…
Потому и сложилось как будто бы обоснованное убеждение, что вообще невозможно восстановить лицо по черепу.
Вот с чем столкнулся Михаил Михайлович Герасимов, когда около сорока лет назад он впервые приступил к созданию необыкновенных портретов — портретов людей, которых он никогда не видел.
Археологией Герасимов заинтересовался рано. Так же рано стал он постоянным посетителем краеведческого музея.
Еще будучи школьником, он с увлечением читал книги о прошлом земли. Его отец — врач — был большим любителем природы. В обширной библиотеке Михаила Петровича рядом с учебниками по анатомии стояли сочинения Брема, иллюстрированные издания “Вселенная и человечество”, “Земля и люди”.
Книга — чудесная машина времени. Она может перенести нас, ее читателей, в далекое прошлое. Мир, каким он был тысячи и миллионы лет назад, предстает перед нами. Со страниц книг смотрят на нас диковинные растения и удивительные животные, когда-то жившие на Земле.
Как люди узнают о них?
В каменном угле, сланцах, песчаниках и других породах находят отпечатки растений, стволы деревьев. Находят и кости животных. Но разве по разрозненным остаткам костей можно представить, как выглядело животное, которого не видел живым ни один современный человек?
Ответ дал французский естествоиспытатель Жорж Кювье, который восстанавливал по костям ископаемого животного его облик. Это казалось чудом. Но Кювье был ученым, и то, что он делал, основывалось на законах науки.
А законы науки говорили: скелет животного и его мягкие ткани не есть что-то оторванное друг от друга. Они взаимозависимы, и форма одного может определять форму другого.
Из искусных рук Жоржа Кювье выходили “портреты” древних вымерших животных-предков лошади, тапира, слона… Рисунки этих и других доисторических животных Герасимов находит в книгах, в музее, где он подолгу рассматривает находки археологов и палеонтологов — разведчиков прошлого.
Он рассматривает найденные в Сибири учеными орудия каменного века: наконечники стрел и копий, топоры из нефрита — зеленоватого камня, орудия из кости и древнюю глиняную посуду…
На смену камню приходит металл, появляются орудия и утварь нового, бронзового века: ножи, кинжалы, бронзовые топоры, многочисленные украшения из меди. Затем наступил железный век, и перед нами — железные мечи, серпы, сошники и другое. Вместе с утварью- найденные при раскопках остатки человеческих скелетов.
Школьник-любитель археологии стал впоследствии археологом.
…Передо мной лежит пожелтевшая от времени газетная вырезка с заметкой: “Могила доисторического воина. Новая археологическая находка. 18 октября сотрудником музея (Иркутского краеведческого музея. — Б.Л.) М.М.Герасимовым обнаружено около переселенческого пункта древнее погребение новокаменного века. Костяк оказался сильно разрушенным: целы лишь некоторые кости.
Находка интересна тем, что дает возможность в полной мере реконструировать погребение неолитического (новокаменного) века.
Произведена зарисовка всего погребения, и по этому образцу будет реконструировано погребение, найденное Герасимовым в прошлом году в Глазкове”.
Эта заметка многолетней давности переносит нас в те времена, когда Михаил Михайлович Герасимов был сотрудником Иркутского краеведческого музея.
Молодой археолог нашел в погребении, о котором сообщала газета, и довольно хорошо сохранившийся череп человека новокаменного века. Долго вглядывался Герасимов в эти останки, пытаясь представить, как выглядел человек, живший на Земле не одно тысячелетие назад. Становилось ясно — только отлично зная анатомию, можно найти верный путь. С нее надо начинать. Надо было накопить факты, изучить, какой формы бывают мышцы, как они расположены.
Все свободное время Герасимов работал в анатомическом музее и в Медицинском институте. Его учителем был профессор Александр Дмитриевич Григорьев. Как-то Герасимов спросил, можно ли восстановить по черепу лицо? Профессор ответил: “До сих пор это никому не удавалось. Попробуй, поработай сам”.
Герасимов начал не с человека, а с животных. Не обошлось и без некоторого увлечения древним ископаемым миром.
И он создает реконструкции вымерших животных по остаткам их костейдиплодока и птеродактиля, саблезубого тигра-махайрода и мастодонта, мамонта, сибирского носорога и многих других.
Много лет заняла работа на кафедре судебной медицины, где Герасимов пытался найти пути восстановления лица по черепу. И, наконец, в 1925 году сделана попытка реконструкции питекантропа и неандертальца. Теперь Михаил Михайлович не считает эти реконструкции большой удачей, но все же это был, по его словам, первый рубеж.
Следующим шагом были обезьяны — животные, которые по особенностям строения своего тела ближе всего стоят к человеку.
В Музее антропологии и этнографии Академии наук в Ленинграде можно видеть первую, работу Герасимова такого рода — голову шимпанзе, воспроизведенную по черепу.
Пользуясь разработанным им методом, Герасимов с середины тридцатых годов снова приступает к восстановлению облика древнейших людей. Им были сделаны портреты синантропа и кроманьонцев.
“Мысль о возможности восстановить облик древнего человека возникла у меня очень давно, — рассказывает Михаил Михайлович. — Осуществление ее потребовало многих лет подготовки, так как мне пришлось самостоятельно разработать методику восстановления лица по черепу. Параллельно со своей археологической работой я изучал антропологический материал, препарировал головы, измерял толщину мускульного покрова… Много времени ушло, прежде чем я рискнул предложить на суд антропологов свои работы”.
Облик более древних форм ископаемых людей — синантропов и неандертальцев — восстанавливается, вероятно, не очень точно. Но ошибка здесь не слишком велика: ведь можно же было, пользуясь разработанным методом, воспроизвести достоверный портрет человекообразной обезьяны — шимпанзе.
Синантроп на портрете, созданном Герасимовым, — уже не зверь, не обезьяна. Лицо примитивно. Сильно развиты надбровные дуги. Подбородка нет. Низкий покатый лоб. И все же это лицо уже значительно приближается к человеческому.
А вот как говорит М.М.Герасимов о воспроизведенном им облике кроманьонца: “Шея сильная, посадка головы прямая, общее впечатление — гармоническое сочетание силы и ума, нет и намека на примитивность или внешнюю дикость”.
Красавица кроманьонка из грота Мурзак-Коба получила широкую известность. О ней писали, ее портреты украшали страницы газет и журналов.
Но, прежде чем появились такие портреты, необходимо было собрать большой фактический материал, обработать его, обобщить. Немало лет ушло на это.
Герасимову пришлось весь материал собирать заново, проделать множество измерений так, чтобы их легко можно было сравнивать между собой — определять толщину мягкого покрова в строго определенных точках, служивших опорой при восстановлении лица.
Но это лишь половина дела.
Нужно было научиться смотреть глубже. Нужно было изучить мельчайшие детали, которые придают каждому лицу характерные, неповторимые черты, отличающие его от всех других лиц.
Надо было проследить связь между формой отдельных частей лица и рельефом черепа, изучить ее более детально, найти новые, неизвестные ранее зависимости, создать методику восстановления.
Сделать это Герасимову удалось в результате многолетнего упорного труда.
Он производил десятки измерений мужских и женских лиц. худых и толстых, детских и старческих, изучал, как зависит профиль лица от деталей рельефа черепа.
Открытые им закономерности оказались близкими для всех современных человеческих рас. Они и позволяют восстанавливать облик различных людей, пользуясь одним и тем же методом.
Удалось создать определенные стандарты толщины мягких тканей профиля. Удалось установить, как они могут быть уточнены в соответствии со степенью развития рельефа черепа. Так появились таблицы и схемы, пригодные для работы.
Пользуясь стандартами толщин мягких тканей, можно в каждом отдельном случае воспроизвести профиль лица. При этом, однако, нужно обязательно учитывать особенности строения черепа в каждом отдельном случае. Только тогда можно добиться портретного сходства.
Что же понимает профессор Герасимов под портретным сходством?
Создаваемый по черепу скульптурный портрет документально передает черты лица. По нему можно опознать человека. Надо оговориться, что не все детали пока еще получаются одинаково точно. Если нос теперь удается восстановить вполне достоверно, глаза — почти тождественно, рот — очень похожим, то уши — лишь в общих чертах.
Тем не менее скульптурный портрет, сделанный по черепу, с научной достоверностью передает черты лица человека.
“Дальнейшая работа над образом, — говорит Герасимов, — является продуктом художественного освоения документальной маски”.
В своей работе Герасимов широко использовал мощное оружие современной науки — рентгеновские лучи. Фотография дает представление о форме деталей лица, носа, глаз, но на ней не видно костей. Рентген дал возможность увидеть под живой тканью ее костную основу. А это помогло найти ранее неизвестные нам соотношения, проследить их “на натуре”.
Разным формам носовых костей соответствует и разная форма “мягкого” носа. По черепу, таким образом, можно определить, какой формы был у человека нос.
Но нас интересует не только нос, но и глаза, рот и другие черты лица.
Возьмем, например, рот. Он образуется круговой мышцей, свободно лежащей над зубами. Ее окружают и поддерживают мелкие мышцы. Форма рта во многом зависит от зубов, их величины, расположения, оттого, как смыкаются верхние и нижние зубы, и от ряда деталей строения альвеолярного отростка верхнечелюстной кости. Пo нижней челюсти можно восстановить форму подбородка.
Профессия и привычки налагают отпечаток на облик человека. Раньше было не очень трудно по внешнему виду узнать портного, кузнеца, сапожника. Сапожники, например, постоянно держали наготове гвозди у себя во рту. И на зубах появлялись царапины, эмаль и зубы постепенно разрушались, губы в этом месте слегка припухали.
Портят зубы портнихи, откусывая нитки, музыканты, играющие на духовых инструментах, курильщики, пользующиеся мундштуками или трубками.
Нередко люди, постоянно курящие тяжелые трубки, улыбаются только одной стороной рта, несмотря на то что в данный момент они не курят. Возникает привычка жевать только на одной стороне рта.
Изучение формы глазниц, постановки глазных яблок и всех особенностей строения глаза дало возможность восстанавливать его внешнюю форму.
По форме орбиты можно определить постановку глазного яблока, судить о том, насколько выступает оно вперед, какова форма век.
Внимательно присматриваясь к мельчайшим деталям строения костей черепа, Герасимов подметил такие связи, которых никто ранее не знал.
Новые наблюдения, сделанные Герасимовым позднее, позволяют теперь с достаточной достоверностью воспроизводить даже такие тонкие детали, как форма и высота крыльев носа, рисунок губ, внешняя форма глаза.
Очень трудно восстанавливать уши.
Они не связаны тесно с черепом, и формы их настолько различны, что можно сказать: сколько людей — столько и ушей. По ним, так же как и по отпечаткам пальцев, можно опознать человека. Все же и здесь удалось подметить некоторые закономерности. И это позволило более или менее правильно определять общие очертания, размеры и посадку уха.
Постепенно. Герасимов проследил многие скрытые связи, которые существуют между формой лица и костями черепа.
Много лет Герасимов работал один. А сейчас у него есть ученики, и молодежь уже делает успехи. Так, например, одна из сотрудниц Михаила Михайловича, Г.Лебединская, дала ответ на вопрос, как определить разрез глаз.
Однако восстанавливая лицо, нельзя рассматривать его части изолированно друг от друга. Нельзя опираться на какую-либо одну, пусть даже яркую, деталь, так как в этом случае будет совершена ошибка.
Основываясь на форме носовых костей, нужно проверять себя и другими данными. Например, расстояние между ноздрями зависит и от размеров носового, грушевидного отверстия черепа, и от высоты носового свода, и от расстояния между глазами. Только при учете всех данных можно быть уверенным в правильном разрешении реконструкции. Так определяет Герасимов важнейшее условие своей работы.
Вот к какому выводу пришел в 1935 году чешский ученый Сук: “…Человек может быть изучаем при условии сохранения мягких тканей. Все ископаемые остатки человека, дошедшие до нас в виде костей скелета, могут изучаться как скелет, по данным которого не может быть построен сколько-нибудь правдоподобный образ”.
Сук сравнивал размеры грушевидного отверстия в мужском и женском черепе. Нередко эти размеры бывали одинаковы, но носы при этом оказывались совершенно разными. Это и дало ему повод для неутешительных выводов.
Что же делал Сук? Измеряя длину и ширину грушевидного отверстия, он не интересовался его формой. Но ведь одинаковую длину и ширину могут иметь отверстия самых разнообразных очертаний.
В чем ошибка противников метода реконструкции лица по черепу?
В том, что за отдельными фактами они не увидели связи, которая существует между всеми частями лица и черепом. Они рассматривали каждый факт, каждую цифру отдельно, а нужно было рассматривать их все вместе, в их взаимном переплетении. Нужно было сопоставлять факты, находить связь между ними.
Отдельных наблюдений, даже очень точных и интересных, недостаточно, чтобы можно было составить правильное представление об изучаемом явлении.
Многочисленные измерения, фотографии и рентгеновские снимки, которые можно сравнивать и сопоставлять, “черновая работа в науке”, о которой говорил академик Павлов и без которой невозможно ни одно открытие, — вот в чем был секрет успеха.
Ключ найден. Теперь можно им воспользоваться и открыть дверь в неизвестное.
Но ученый строг и требователен к себе. Это тем более необходимо, что к его работе относились вначале с недоверием. Однако Герасимов с самого начала был убежден, что задача хотя и сложна, но разрешима. Ее не удавалось решить раньше лишь потому, что не хватало знаний, не найдены были соотношения между мягкими тканями и их костной основой.
Проверить себя, свой метод можно только единственным способом. Нужно восстановить лица недавно живших людей и сравнить их с сохранившимися фотографиями или достаточно достоверными портретами. Можно обратиться к тем, кто мог бы опознать восстановленное лицо.
За контрольными опытами, как назвал эти свои работы Герасимов, было решающее слово.
“Сознание большой ответственности и не всегда сочувственное суждение историков о степени приближения к подлинности в создаваемых портретах побудили меня поставить ряд проверочных, контрольных работ”, — говорит он.
В 1937 году Герасимов получил для контрольного опыта череп из Музея антропологии Московского университета. Он не имел ни малейшего представления о том, чей череп ему был передан.
Когда работа была окончена, Михаил Михайлович увидел фотографию и мог убедиться в несомненном сходстве восстановленного и подлинного лица. Даже немногие скептики вынуждены были отступить.
Этот опыт оказался особенно интересен в том отношении, что Герасимов использовал в своей работе те соотношения между мягкими покровами и рельефом черепа, которые он получил, изучая людей европеоидной и монголоидной рас. Восстанавливал же он голову папуаса — человека негроидной расы.
Значит, открытые им зависимости справедливы для всех человеческих рас. Значит, строение тела всех людей подчиняется одним законам, и это лишнее доказательство несостоятельности теорий о высших и низших расах.
Спустя некоторое время Герасимов произвел второй интересный опыт.
Многие годы в Институте физической культуры имени Лесгафта в Ленинграде работал тренер Лустало — известный французский спортсмен, замечательный пловец, первым переплывший Ламанш. Лустало завещал свой скелет институту.
Герасимов получил его череп, не зная, как выглядел знаменитый спортсмен.
Он восстановил лицо… И тут его постигло разочарование. Ему показали посмертную маску, снятую с лица Лустало. Герасимов почти не нашел сходства между этой маской и сделанной им реконструкцией.
Расстроенный неудачей, он поставил свою работу рядом с другими и на время забыл о ней.
Однажды к Герасимову пришла подруга его жены. Подойдя к полке, она сразу заметила новую работу.
— Это мой бывший тренер Лустало. Но где вы взяли такой плохой портрет для этой скульптуры? Ведь он носил усы и совсем другую прическу, — сказала она, думая, что перед нею скульптура, сделанная по фотографии или портрету.
От нее Герасимов узнал, что на студии “Лентехфильм” работают несколько бывших учеников Лустало.
Герасимов обратился к директору студии и попросил помочь ему.
Сделали так. Голову Лустало поставили в директорском кабинете. Туда по очереди приглашали его бывших учеников. Чтобы они не могли узнать заранее о проводящемся эксперименте, каждого из них оставляли после беседы в кабинете. Как на экзамене, каждый из них мог отвечать только за себя.
На вопрос, чей портрет перед ними, все отвечали: “Это Лустало! Но почему у него нет усов?”
Реконструкция, сделанная Герасимовым, правильно воспроизводила лицо спортсмена, каким оно было в последнее время жизни.
Как выяснилось потом, маску сняли спустя несколько дней после смерти Лустало, когда черты лица очень сильно исказились.
Однако ученый не удовлетворился этими успешными опытами. Ведь могли быть случайности, отдельные удачи.
И вот тогда-то Герасимов получил письмо от своего бывшего учителя.
“Миша, из газет узнал, что ты не утратил интереса к своим первоначальным работам. Я сейчас заведую кафедрой судебной медицины 3-го Медицинского института в Москве. В моем распоряжении Лефортовский морг. Я могу тебе обеспечить массовые контрольные опыты. Ответь мне, пожалуйста, если ты в этом заинтересован. Александр Дмитриевич Григорьев”.
Уже на другой день Герасимов был в Москве и договорился о начале опытов.
В Ленинград из Лефортовского морга ему стали регулярно присылать посылки. В них были черепа людей, чьи фотографии имелись в Москве.
Герасимов восстанавливал головы, затем выезжал с ними в Москву и на специальных заседаниях в Медицинском институте его работы сравнивались с сохранившимися фотографиями.
Результаты превзошли все ожидания. Во всех случаях портретное сходство было несомненным. Это послужило доказательством того, что реконструкция облика человека вполне возможна.
Успех контрольных опытов навел Герасимова на мысль, что его работы могут помочь при опознании неизвестных.
Родители погибшего под Москвой в 1942 году офицера А.Б. получили разрешение перенести прах сына на родину, но оказалось, что он похоронен вместе с другим бойцом. Чтобы не было сомнений, они просили воспроизвести его лицо.
Герасимов выполнил эту просьбу, и мать признала, что портрет очень похож, даже больше, чем сохранившаяся фотография. Когда Герасимов предложил внести какие-либо изменения, она отказалась, сказав: “Сын последнее время был такой”.
В тех случаях, когда не удается опознать погибшего, так как никаких его вещей и документов не сохранилось, приходят на помощь работы Герасимова. Для него каждый такой случай оказывался и контрольным опытом.
Мы расскажем об одном из них.
В 1939 году в лесу под Ленинградом, в малонаселенной местности, были найдены разрозненные кости скелета человека. Кроме костей, не нашли ничего, что могло бы помочь опознать погибшего. Было замечено только одно: многие кости повреждены зубами какого-то крупного хищника — вероятно, волка.
Череп передали Михаилу Михайловичу. Он прежде всего установил, что останки, вероятно, принадлежат мальчику 12–13 лет. Герасимов воспроизвел его голову. На нее надели кепку и сфотографировали в разных положениях.
Следователю удалось узнать, что полгода назад в деревне недалеко от места, где нашли кости, пропал мальчик. Отец полагал, что он убежал из дому и беспризорничает. Но когда ему показали тридцать семь разных снимков, среди которых было и семь с восстановленной Герасимовым головы, он сразу же узнал своего сына, безошибочно отобрав эти семь фотографий.
Расскажем еще об одном контрольном опыте.
В 1937 году Герасимов получил череп, найденный в склепе на одном из московских кладбищ. Ему сказали, что человек жил около ста лет назад и был родственником известного русского писателя. Больше он не знал ничего. Череп сильно пострадал — растрескались зубы и отсутствовала затылочная кость. Тем не менее можно было определить, что он принадлежал молодой женщине.
Герасимов восстановил лицо, сделал такую прическу, какую носили в прошлом веке, — высокий узел на затылке и завитые букли. У женщины был высокий, большой лоб, широкий овал лица, большие красивые глаза.
Кончив работу, Герасимов узнал, что восстановил голову Марии Достоевской — матери писателя Федора Михайловича Достоевского.
Сохранился единственный портрет Марии Достоевской в возрасте около двадцати лет. Сравнили портрет и скульптуру Герасимова. Несомненно, это было одно и то же лицо, несмотря на некоторую разницу в возрасте (Достоевская умерла тридцати шести — тридцати семи лет).
Но живописный портрет был манерным и частично отходил от натуры. Он оказался менее достоверным, чем скульптурный портрет, сделанный только по черепу спустя сто лет после смерти.
И вот что произошло на юбилейной сессии, посвященной 220-летию Академии наук. На нее съехались ученые многих стран. Они с интересом рассматривали выставленные работы советских историков, археологов и других ученых.
Среди них были и работы М.М.Герасимова.
Один из гостей, американский ученый-атрополог Филд, внимательно осматривал восстановленные Герасимовым головы доисторических людей. Подобные реконструкции пытались создавать и за рубежом. Потому Филд не особенно удивлялся, хотя и отнесся к работам Герасимова с большим интересом.
Когда же его подвели к стенду, где были выставлены результаты контрольных опытов, он в изумлении произнес: “Этого не может быть. Я отказываюсь верить собственным глазам”.
Контрольные опыты дали уверенность Герасимову, что он стоит на правильном пути, что задача, которую он поставил перед собой — восстановление облика давно живших людей, — вполне разрешима и не является беспочвенной фантазией, как это думали некоторые ученые.
И едва ли не самое главное: не только Герасимов, но и его ученики Т.И.Сурнина и Г.В.Лебединская с успехом пользуются созданным им методом. Уже многие годы они занимаются реконструкцией лица по черепу.
Из экспедиций, музеев, институтов, от археологов ведущих раскопки, или комиссий, вскрывающих гробницы исторических лиц, приходит к Герасимову единственная основа для документального портрета — череп.
Михаил Михайлович Герасимов говорит: “Даже сложные для восстановления части лица могут быть воссозданы — надо лишь научиться “читать”, “видеть” скелет лица”.
Иногда сотни и тысячи лет пролежал череп в земле. И часто бывает, что “исходный материал” попадает к Герасимову неполный, частично поврежденный, разрушенный.
Однажды Михаил Михайлович показал мне небольшой картонный ящик. Открыв крышку, я увидел груду мелких костей — то, что когда-то было черепом.
— С таким крошевом нередко приходится иметь дело, — сказал Михаил Михайлович.
Тщательно, терпеливо собирает и склеивает он десятки обломков. Прежде чем восстанавливать лицо, нужно восстановить его костную основу, череп.
Когда, например, Михаил Михайлович получил череп князя Ярослава Мудрого, то оказалось, что левая скуловая и верхнечелюстная кости выломаны, несколько обломаны носовые кости, выкрошились зубы. Как же быть?
Из очень плотного воска Герасимов сделал недостающие части левой стороны, пользуясь сохранившейся правой половиной. Сложнее было восстановить обломанные носовые кости, но и здесь это удалось сделать, потому что сохранились носолобные отростки верхнечелюстных костей.
Зубы удалось восстановить легко: альвеолы (ячейки-гнезда на краях челюстей, в которых они укреплены) сохранились хорошо.
Также неполным оказался череп Тимура. Б льшая часть левой теменной кости была разрушена. Виновники этого — вода, которая просочилась в гробницу, и растворенные в ней соли. И, прежде чем восстанавливать лицо, пришлось сначала заделать пролом плотным воском.
Насколько трудна эта реставрация, насколько характерен, индивидуален каждый череп, говорит хотя бы такая деталь. Был случай, когда Герасимов пробовал подобрать недостающую нижнюю челюсть из имеющихся в антропологических музеях. Он перебрал двести с лишним, но ни одна не подошла. Пришлось самому реконструировать недостающие части, пользуясь теми “подсказками”, теми “указаниями”, что давали ему уцелевшие кости.
Итак, череп, если он был поврежден, восстановлен. Теперь нужно тщательно его изучить.
Форма черепа, его величина, рельеф костей, расстояние между глазами, грушевидное отверстие, зубы, челюсти, каждая черточка — на все это обращает внимание ученый, когда рассматривает череп. Важны и мелкие детали строения костей — их микрорельеф. Тщательное знакомство с черепом — основная часть работы. Мужской череп или женский, какого типа, сколько лет было его владельцу — на все эти вопросы надо ответить.
Только целый ряд признаков, взятых вместе, может дать достоверный ответ. И здесь, как говорит Герасимов, все дело в практике, в умении видеть и суммировать те или иные признаки пола.
Череп мужчины отличается от черепа женщины размерами и формами отдельных деталей, степенью развития рельефа. Кости его более тяжелые, массивные.
У человека с полным лицом череп имеет сглаженный рельеф, у худого все гребни отчетливы; при чрезмерной полноте лица поверхность кости становится рыхлой, пористой.
С возрастом уплотняются, а затем и срастаются черепные швы, основание черепа окостеневает, снашиваются и выпадают зубы. В результате лицо человека изменяется, нижняя челюсть выдается вперед и вверх, а верхняя западает, резче выступает подбородок, нос опускается, голова наклоняется.
Вот что дает возможность судить о возрасте человека.
Для получения наибольшего сходства важно определить, какова была посадка головы, как держал человек голову. По черепу, по тому, какой вид имеет его основание, можно установить и это.
Глядя на череп, Герасимов зачастую может сразу представить себе, конечно в самых общих чертах, как выглядел человек. Так было, например, когда он получил череп Марии Достоевской. Высокий, большой лоб, большие, красиво поставленные глаза, рот небольшой, с тонкими губами, острый, выступающий вперед подбородок — так представил он себе лицо этой женщины. И не ошибся.
С живописного портрета Федора Федоровича Ушакова смотрит на нас узкое лицо с тонкими губами, мягким подбородком и прямым носом. В нем нет характерных, запоминающихся черт: посмотришь, отойдешь и забудешь. Это лицо придворного, а не боевого адмирала. Его легко представить на блестящем паркете бальных залов и очень трудно — на палубе корабля.
В самом деле, таким ли был знаменитый флотоводец, под водительством которого русские моряки совершали подвиги столь же великие, как и чудо-богатыри Суворова?
Таким ли был Ушаков, не боявшийся ходить на медведя один на один?
Таким ли был грозный Ушак-паша, наводивший страх на турок, флот которых считался одним из лучших в мире?
Герасимов тщательно изучил и измерил череп. Затем он вычертил его контуры в том же масштабе и в том же положении, в каком художник изобразил лицо, и совместил их с портретом. Как и следовало ожидать, они не совпали. Череп оказался значительно короче и шире, чем лицо на портрете. Нижняя челюсть- массивная, с широким подбородком, а не узкая и вытянутая, как на портрете. Нос — короткий и широкий, а не длинный, как нарисовал художник.
Но, может быть, это был портрет вовсе не Ушакова?
Нет, ряд черт, главным образом детали носа и рта, были изображены правильно. Художник сохранил присущую лицу асимметрию. На портрете, как и в действительности, правый глаз немного меньше левого, правая ноздря несколько опущена по сравнению с левой.
Поэтому в том, что портрет был сделан с натуры, сомневаться не приходится, приходится сомневаться лишь в том, похож ли он на оригинал.
Теперь, когда череп изучен со всех сторон, можно приступить к восстановлению формы мягких тканей.
Череп с укрепленной нижней челюстью устанавливается на штативе в положении, определяющем правильную посадку головы. Посадка головы очень индивидуальна, на нее влияют характер, возраст, профессия, состояние здоровья.
Изучая основание черепа и шейные позвонки, удается воспроизвести привычную посадку головы каждого человека.
Летописцы неоднократно отмечают гордый, непреклонный вид князя Андрея Боголюбского.
Такой вид придавала князю своеобразная посадка головы — она была всегда вздернута, подбородок приподнят.
С помощью особого прибора на бумагу переносят ряд горизонтальных обводов черепа. Иными словами, получается как бы несколько сечений черепа горизонтальными плоскостями, проходящими на разных уровнях.
Точки, через которые проходят обводы, точно установлены. Понятно, почему здесь нужна точность. При составлении таблиц стандартов обводы делались через эти же строго определенные точки.
Далее каждый из обводов “обрастает” мягким покровом. Пока все происходит на бумаге. Воспроизводится линия профиля, а в фас — овал лица, ширина носа и рта, толщина губ, разрез глаз. Стандарты толщин и поправки к ним, которые вносит строение данного черепа, — вот исходный материал для этой стадии работы.
Стандарты — это только основа, только отправные, вспомогательные размеры, которые дают предварительное представление о лице. И, пользуясь ими, нужно постоянно контролировать себя, проверять по тем данным, которые есть именно у того черепа, над которым идет работа.
Теперь можно приступить к пластической реконструкции. На череп наносятся жевательная и височная мышцы, вылепленные из воска.
Но знать форму и расположение этих основных мышц еще мало. Без них, конечно, нечего и думать о восстановлении лица, они у всех людей разные, всегда отличаются какими-то особенностями. Для получения же портретного сходства необходимо воспроизвести и мелкую мускулатуру.
Конечно, реконструкция должна передавать черты лица, а не образ, чего стремится достичь художник. Но все же пучки мелких мимических мускулов в значительной степени определяют лицо, и с ними нельзя не считаться, как нельзя не считаться с мельчайшими деталями строения черепа.
Они, и только они, позволяют воссоздать носо-губную складку, морщины между бровями и у угла глаза и даже складки век.
На основании вспомогательных чертежей на череп по профилю наносится вертикальный гребень из воска и система горизонтальных гребней, образующих своеобразную сетку лица. Возникает “каркас”, определяющий толщину покровов. Промежутки между гребнями заполняются воском соответствующей толщины.
Раньше, в начале своей работы, Герасимов пользовался методом “маяков”: толщина мягких покровов в различных точках лица отмечалась столбиками из воска разной высоты. Столбики как бы переносили на череп стандарты толщин. Пространство между ними заполнялось воском.
Знаменитый ученый, академик Алексей Николаевич Крылов подал Герасимову идею позаимствовать опыт кораблестроителей и вместо маяков делать гребни на черепе, подобно шпангоутам корабля, покрывая их “обшивкой” из воска. Герасимов в дальнейшем воспользовался этим советом.
Вначале половина черепа остается нетронутой — для контроля. Восстановив половину головы, можно взяться за другую, причем делать ее нужно независимо от первой. Нельзя забывать о том, что лицо человека всегда асимметрично. Вот почему вторая половина не может быть зеркальным отображением первой. Ведь асимметрия лица — его важнейшая особенность; забыв о ней, никогда не добьешься портретного сходства.
В последнее время Михаил Михайлович прибегает к ускоренному, графическому способу реконструкции. Для этого подготовленный к восстановлению череп прежде всего зарисовывают.
На рисунок наносят контуры костей, отмечают точную форму нижней челюсти. Воспроизводят височную мышцу, определяют постановку глазного яблока.
Затем вычерчивается профиль лица, восстанавливается нос — его крылья и ноздри, положение кончика. Постепенно возникает рисунок рта, губы, очертания подбородка, носо-губная складка — она очень характерна для каждого человека. Высота лица, длина носа и другие детали строения черепа позволяют судить о форме уха.
Небольшая штриховка завершает сделанное. Череп одевается в мягкие покровы, возникает лицо.
Графическая реконструкция особенно пригодна, когда результат нужно получить быстро. Она, конечно, менее точна, чем скульптурная. Но зато у нее есть бесспорное преимущество. Рисунок может быть выполнен за два дня. Работа же над скульптурой длится гораздо дольше.
Был однажды случай, когда в распоряжении Герасимова имелось всего двадцать четыре часа. Для большей достоверности работали вдвоем — он и его помощница независимо друг от друга графически воспроизвели облик неизвестного. Реконструкции наложили одна на другую. Они совпали, а мелкие расхождения учли. Полученный портрет помог опознать человека.
Графическая реконструкция позволит быстро составить представление об облике наших предков в тех случаях, когда раскопки дают много костного материала.
Графическая реконструкция помогает и при восстановлении облика исторических лиц. Так, более тысячи лет прошло со дня смерти великого медика древности, философа и поэта Ибн Сины или Авиценны. По его “Канону врачебной науки” вплоть до XVII века учились во всех университетах Европы.
На международном конгрессе, посвященном юбилею Ибн Сины, иранский академик Сайд Нефеси подарил советским делегатам свою книгу об Авиценне. А в книге оказалась фотография черепа великого ученого.
Выглядела она, к сожалению, плохо — видимо, делалась с плохого клише. Академик, анатом В.Терновский попросил у Нефеси негативы. Через несколько месяцев драгоценные фотографии прибыли в Советский Союз. Терновский самым тщательным образом описал череп по снимкам. Эти снимки позволили Герасимову восстановить портрет Авиценны.
Древних портретов Авиценны сохранилось много, но подлинного среди них нет ни одного. Только череп позволил воскресить спустя десять веков подлинный облик Абу Али Ибн Сины, чье имя не померкло до наших дней.
Графическая реконструкция, сделанная Герасимовым, послужила основой для великолепного скульптурного портрета, который будет установлен на родине Ибн Сины, вблизи города Бухары. Работу эту выполнила скульптор Е.Е.Соколова. Ей помогали научные сотрудники Андижанского медицинского института.
Скульптурная или графическая маска-портрет, работа над которым еще не закончена, и портрет вполне законченный — какая ощутительная разница между ними! Насколько прическа, усы, борода, одежда меняют человека!
Как же ведется заключительная часть работы?
“Здесь исследователь превращается в скульптора, — говорит Герасимов. — Здесь помогают различные сведения, получаемые от историков, этнографов, археологов. Они советуют, какую прическу и одежду нужно выбрать, чтобы портрет был возможно ближе к подлиннику, к тому времени, когда жил тот или иной человек. Помогают здесь и музейные коллекции одежды и материй разных эпох, портреты, рисунки и другое”.
Работа закончена. С воскового бюста делаются гипсовые отливки. Череп же освобождается от восковых покровов и возвращается в музей, институт или гробницу.
А необыкновенный портрет, созданный трудом ученого сотни или тысячи лет спустя после смерти человека, начинает свою новую жизнь. Его изучают специалисты-антропологи, этнографы, историки. О нем пишут статьи, его помещают в журналах и газетах. Его смотрят посетители музеев.
Где-то на юге или на севере, на востоке или на западе нашей страны ведут раскопки экспедиции археологов.
Глубоко под землей, в катакомбах или глиняных сосудах — оссуариях, в земляном полу пещер или каменных саркофагах находят кости людей, живших сотни и тысячи лет назад. Бережно извлекаются они из древних могил, чтобы мы могли изучить, какими были наши предки.
Медленно отодвигается в сторону тяжелая крышка саркофага, где, по преданию, покоится прах полководца древности, или правителя обширного царства, или великого ученого.
Не простое любопытство толкает исследователей на этот шаг. Останки живших давно людей могут рассказать о многом.
И то, что было неизвестно, что затерялось в глубине веков, спустя сотни лет оживает перед учеными, вооруженными могущественными средствами современной науки. Следы ударов, болезней, смертельных ранений подтверждают или опровергают предположения историков, рассказы летописцев, легенды. Эти беспристрастные свидетели прошлого дают свои показания, но не на суде современников, а на суде ученых сотни и тысячи лет спустя.
Вот что они теперь рассказывают о владимирском князе Андрее Боголюбском, сыне князя Юрия Долгорукого — основателя Москвы.
Андрей Боголюбский еще в молодости отличался необыкновенной храбростью, любил заноситься на ретивом коне в середину вражеского войска, пренебрегать опасностями. “Андрей в пылу битвы часто увлекался сечей и подвергал себя большим опасностям, пьянел от бурной схватки”.
“Умен был князь Андрей во всех делах и доблестен, но погубил смысл свой невоздержанием”. “Андрей исполнился высокоумия”. “Распалившись гневом, говорил дерзкие слова”.
Но не только гордость и вспыльчивость князя восстановили против него бояр. Он стремился завершить дело, начатое его отцом, — объединить Русь, создать единое русское государство.
Недовольные бояре возмутились. Предлогом послужила казнь Кучковича — одного из ближайших родственников жены Андрея Боголюбского. “Нынче казнил он Кучковича, а завтра казнит и нас; так помыслим об этом князе!” — решила окружавшая его группа бояр.
…Заговорщиков было двадцать человек. Они пришли ночью 29 июня 1175 года на княжеский двор и перебили дворцовую стражу (“Избиша сторожи дворные и пришед к сенем силою двери выломиша”). Однако дверь в спальню Андрея была закрыта.
Один из заговорщиков постучал и на вопрос Боголюбского: “Кто ты еси?” — ответил: “Прокопий”.
Боголюбский хорошо знал голос своего слуги Прокопия и догадался, что за дверьми злоумышленники. Он бросился искать меч, но не нашел (“понеже Анбал ключник взял его”). Между тем заговорщики (в числе их был и Анбал Ясин, ключник. — Б.Л.) выломали дверь, и двое из них бросились на Боголюбского. Завязалась борьба. Андрей был достаточно силен (“вельми бо бе князь силен”).
В суматохе заговорщики зарубили одного из своих сообщников. Затем, посчитав князя убитым, они ушли, унося труп убитого по ошибке товарища.
Андрей, однако, не был еще мертв. Он приподнялся и пополз вниз по винтовой лестнице палат к сеням, не имея достаточно сил, чтобы не стонать (“и начя стенати и глаголати в болезни сердца”). Заговорщики, услышав голос князя, вернулись, зажгли свечу, нашли его по кровавым следам и “умерт-виши до конца”.
Почти восемьсот лет прошло с того времени. Из музея города Владимира лауреат Ленинской премии профессор Н.Н.Воронин доставил скелет, который считали останками Андрея Боголюбского. Но принадлежал ли он действительно князю?
Этот сложный вопрос взялись решить рентгенологи Д.Г.Рохлин и В.С.Майкова-Строганова. Они утверждали, что в результате анатомо-рентгенологического исследования скелета можно многое узнать о жизни человека.
Скелет передали в Ленинградский рентгенологический институт.
Личность самого князя, картина его убийства встали перед учеными так, как будто они увидели их своими глазами.
Как же смогли рентгенологи судить о личности владимиро-суздальского князя, жившего восемь веков тому назад?
Исследуя останки костей скелета, их аномалии, выясняя причины изменений, происшедших с ними при жизни князя, рентгенологи могли установить некоторые заболевания, которыми он страдал. В частности, изучая основание черепа, по форме изменения так называемого турецкого седла можно было сделать вывод о некотором нарушении функций гипофиза — железы внутренней секреции. Кроме того, обнаружились следы базедовой болезни.
Эти заболевания отражались на поведении князя. Прежде всего он был беспокоен, подвижен, казался моложе своих лет. Следствием болезни явились такие черты его характера, как возбудимость, раздражительность, вспыльчивость.
Рентгенологи обнаружили также, что два шейных позвонка срослись между собой. Поэтому Андрей Боголюбский не мог наклонять голову вперед. Видимо, это и породило молву о чрезмерной гордости князя.
Кроме старых, заживших ранений, рентгенограммы показали и ряд “свежих” ран, полученных Андреем в последние минуты жизни. Одна рана нанесена сбоку по ключице. Ударом меча была отсечена часть лопатки и плечевой кости. Копьем и мечом его ударили в голову. И затем множество ударов было нанесено, когда князь уже упал на правый бок.
Так совпадают рассказы летописцев и исследования рентгенологов в описании событий той страшной ночи.
Так “костные останки людей, имена которых принадлежат истории, и трагические события, в которых они принимали участие, благодаря рентгено-антропологическим исследованиям спустя столетия вновь оживают, воспринимая краски жизни”, — говорят ученые-рентгенологи о своей работе.
Череп Андрея Боголюбского был передан Герасимову для восстановления головы князя.
…Характерное лицо чуть монгольского типа — широко расставленные глаза, широкий нос, нависшие веки.
Используя данные историков, учитывая, что Андрей Боголюбский был метис, Герасимов нашел возможным сделать на портрете слабо волнистые волосы, свойственные европейцу, а бороду и усы несколько монгольского характера. Это хорошо сочетается с общим типом лица и придает наиболее правдивый облик всему портрету.
Во Владимирском музее хранились фрагменты тканей XII века — того времени, когда жил Андрей Боголюбский. Профессор Н.Н.Воронин утверждает даже, что вероятнее всего эти ткани и принадлежали Андрею. Они и были использованы для воспроизведения одежды.
Советские археологи во главе с Павлом Николаевичем Шульцем вели раскопки Неаполя-Скифского — столицы государства скифов (близ Симферополя).
Они обнаружили стену и основание крепостной башни, которая служила мавзолеем. В самом низу было углубление, обложенное массивными известняковыми плитами. В этой, самой древней в мавзолее могиле, был погребен скиф.
Очевидно, археологи раскопали могилу очень знатного человека, возможно даже царя. В ней нашли около восьмисот золотых украшений и ценное оружие — мечи с золотыми и серебряными рукоятками, копья, бронзовый с серебряной инкрустацией шлем.
Череп из этого захоронения передали Герасимову для реконструкции. Лицо у скифа сказалось красивое, с правильными чертами, с тонкими губами, круглым подбородком.
Бороды Герасимов ему не сделал, чтобы лучше была видна нижняя часть лица.
Но археологи сказали: “Скифов всегда почти изображают бородатыми, сделайте и “нашему” скифу бороду”. Тогда Герасимов воспроизвел типичную прическу скифа, воспользовавшись изображением на серебряном сосуде из воронежского кургана.
Когда работа была закончена, Шульц прислал Герасимову целую пачку фотографий, сделанных с монет и других скифских древностей — ваз, барельефов. Надписей на фотографиях не было. Михаил Михайлович сразу же отобрал четыре снимка. Изображения были несомненно похожи на сделанную им реконструкцию.
Тогда, и выяснилось, что Герасимов восстановил голову царя скифов Скилура.
Герасимову довелось быть судьей в одном споре, который длился многие годы. Речь идет о поисках праха знаменитого немецкого поэта Фридриха Шиллера.
В склепе на кладбище города Веймара нашли несколько черепов. Один из них был признан черепом Шиллера, и вначале это не вызывало никаких сомнений.
Они появились спустя полвека, когда в Веймар приехал анатом Велькер, известный тем, что отождествлял черепа умерших с достоверными прижизненными портретами.
Начались споры. У Велькера появились сторонники. Один из них — немецкий анатом Фрореп — в 1911 году приступил к новым раскопкам. Нашли еще один череп. Его сравнили с терракотовой маской, которая хранится в Веймарской библиотеке. В 1912 году на конгрессе в Мюнхене Фрореп убедил многих в том, что второй череп несомненно принадлежит поэту.
Однако Фрореп ошибался. Терракота подвергалась обжигу, и при этом размеры маски уменьшились (иногда “усадка” доходит до одной седьмой).
Значит, и на этот раз задача осталась нерешенной. Только реконструкция могла дать ответ, положить конец спорам.
В 1961 году правительство Германской Демократической Республики пригласило М.М.Герасимова принять участие в поисках подлинного черепа Шиллера.
Было вскрыто два гроба из усыпальницы саксонского кронфюрста Августа.
В руках Герасимова два черепа. Один сразу отпадает — он оказался женским. Теперь — второй. Сделана реконструкция — маска. Она как нельзя лучше совпала с прижизненным изображением поэта. У немецких ученых не осталось никаких сомнений.
Судьба этого человека была трагичной. Он стал знаменитым поэтом, добился славы, почитания и богатства, но окончил свои дни в изгнании и бедности.
Одиннадцать веков сровняли с землей его скромную могилу. Даже место погребения оставалось неизвестным. А между тем как интересно было бы воскресить черты Рудаки — этого удивительного поэта, классика персидско-таджикской поэзии, чьи стихи пленяют нас и сегодня!
Видимо, потому и произошел в 1939 году такой интересный разговор между Михаилом Михайловичем Герасимовым и писателем Садриддином Айни.
Михаил Михайлович выступал в Доме ученых и рассказывал о своих работах. Айни сказал Герасимову: “Как бы хотелось видеть созданный вами портрет Абульхасана Рудаки. К сожалению, неизвестно, где он погребен”.
Герасимов возразил: “Но ведь вы такой знаток истории своего народа! Неужели вы не знаете, где могила Рудаки? Вы говорите, что он был великим поэтом, современники его знали, а народ помнит и сейчас”. Айни ничего не ответил.
Герасимов занялся реконструкциями Тимура и тимуридов и лишь позднее узнал, что Айни написал о могиле Рудаки и велись ее поиски. Однако они ни к чему не привели.
Наступил многолетний перерыв. В 1958 году должен был отмечаться тысячестолетний юбилей поэта. Незадолго до этого, в 1956 году, вновь решили возобновить поиски, и вновь возникла мысль воссоздать его портрет. Пожелание Айни начало сбываться.
“Могила находится в горном селении Банджи-Рудак, родине поэта, — писал он в свое время — так свидетельствуют современники, чьи слова дошли до нас из глубины веков. — Но где это селение и как оно называется сейчас?” Айни доказал, что древний Банджи-Рудак-то же, что и современный Панджруд, а в переводе — “Пять рек”. Впрочем, попытки найти погребение в Панджруде не увенчались успехом.
Как и во всяком подобном селении, там, конечно, есть древнее кладбище, даже, вероятно, не одно. На каждом кладбище наверняка есть могила какого-нибудь святого. Рудаки почитали святым, могила его стала священной, над нею был устроен мазар — небольшое сооружение из кирпича.
Но таких мазаров на кладбище могло быть несколько. Могильная же плита с посвятительной надписью — если даже она и найдется — еще не доказательство. Мало ли что могло случиться за тысячу сто лет! Задача казалась неразрешимой, и все же ее удалось решить.
Помогло все то, что связано с памятью о поэте. Правда, многое было неясным, порой противоречивым, а главное, скудным. Как бы то ни было, но древняя литература навела Сад-риддина Айни на мысль о том, где надо искать могилу Рудаки. Древние источники указывали на слепоту Рудаки. Неясным оставалось только, родился ли он слепым, ослеп ли от старости или по какой другой причине.
Мало, очень мало! Но больше искать негде. Разве только в стихах самого поэта. Может быть, он что-нибудь говорит о себе? Может быть, какие-нибудь строчки прольют свет на подробности его жизни? Догадка подтвердилась.
Среди нескольких сотен стихотворных строк Михаил Михайлович нашел немало любопытного.
Человек, слепой от рождения, не мог бы так ощущать цвета и оттенки, так воспевать их, как Рудаки. Поэт писал о том, как блестит клинок на солнце, он понимал разницу в красном цвете яхонта и коралла, агата и красного жемчуга, и розовой воды. Красный цвет в его стихах представлен многообразным, в различных оттенках. Так писать мог только зрячий.
Рудаки не всегда был слепым. Но, значит, он потерял зрение потом — ведь о его слепоте пишут все. Не был ли он ослеплен? Подтверждение принесли тоже стихи. В поздних его строках уже нет такого красочного восприятия мира. Поэт словно обрел иное, внутреннее видение, и недаром это подмечали современники.
Но, быть может, он попросту стал хуже видеть на старости лет? Быть может, зрение потерялось само собой? Нет, поэт прямо жалуется на жестокое насилие, свершенное над ним. А кроме того, упоминает он и о том, что у него искрошились и выпали сразу все зубы.
Пожалуй, хватит! Надо искать скелет, естественно мужской, пожилого возраста, с черепом без зубов, причем они выпали все сразу. Череп этот должен был принадлежать ослепленному человеку. Вот с какими сведениями приехал Герасимов в селение Панджруд.
И первое, что бросилось ему в глаза, — это кладбище на склоне горы со старыми насыпями могил у стены сада. Где-то здесь, вероятно, был некогда мазар, если он, конечно, вообще существовал.
Сорок поколений из уст в уста передавали рассказ о могиле слепого поэта. Могилу за могилой обходил Герасимов на кладбище. И вот он оказался перед ровной площадкой, чудом уцелевшей: русло ручья отделяло ее от склона гор. Ее не повредили вешние воды, не разрушили камни, лишь мелкая галька попадала сюда с горного склона.
Чем больше смотрел на нее Герасимов, тем больше утверждался в верности своей догадки. Ведь площадка ровная, стороны ее строго расположены по странам света, рядом — ограда сада, как указывал Айни.
Герасимов вспоминает, что он очень волновался. Ошибиться было нельзя. Вот показался череп. Голова покоилась на правой щеке, как полагается у мусульман. Стоявший рядом старик сказал (Герасимову перевели его слова): “Не волнуйся, не надо, это Рудаки. Сейчас ты увидишь беззубый рот его”.
“И действительно, — вспоминает Герасимов, — несколько движений ножом и кистью, и я увидел сначала верхнюю, а затем и нижнюю челюсти, — и обе без единого зуба…”
Скелет несомненно мужской, преклонного возраста, со сломанными ребрами и позвонком. Они сломаны задолго до смерти — одним сильным ударом. Сильные кисти рук с подвижными тонкими пальцами, как у музыканта, а Рудаки ведь и был поэт-музыкант, народный певец. Изменено основание черепа и шейные позвонки.
Увидев вскоре на дороге слепого, Герасимов еще раз получил подтверждение, что он на верном пути. Слепота заставляла Рудаки сильно откидывать голову назад, и потому так изменились кости скелета.
Но и это не все. Кости глазниц также носили следы изменений. Они были вызваны тем, что поэт долго жил после ослепления. Скорее всего, его ослепили каленым железом, и произошло это не менее чем за пятнадцать лет до смерти.
Герасимов мог быть спокоен. Все сошлось. То, что писал о себе поэт, было правдой.
О многом уже поведали кости, извлеченные из древних могил. Они подтвердили рассказы об увечьях Ярослава Мудрого и Тимура, о зверском убийстве Андрея Боголюбского и Улуг-Бека.
И на этот раз молчаливые свидетели — кости — словно заговорили.
Михаил Михайлович приступил к реконструкции, решив воспроизвести бюст Рудаки. Для этого надо было восстановить мускулатуру шеи и торса.
Только тогда, когда картина стала ему ясной, он начал монтировать скелет, постоянно проверяя себя, чтобы не ошибиться в положении даже самой маленькой косточки.
Шаг за шагом, фотографируя каждый этап работы, двигался Герасимов к цели. Скелет обрастал мышцами. Постепенно вырисовывался облик хорошо сложенного человека с суховатой мускулатурой, не моложе семидесяти пяти — семидесяти восьми лет. Детали скелета подтверждали этот вывод.
Нос с небольшой изящной горбинкой, чуть опушенный вниз, с тонкими, круто вырезанными ноздрями.
А рот? А глаза? Нет ни одного зуба, а значит, ничего нельзя определенного сказать ни о толщине губ, ни об их рисунке, ни о ширине рта.
Здесь из затруднения выйти можно было лишь одним путем — попытавшись восстановить сами зубы.
Оставались глаза. Герасимов воспроизвел глаза ослепленного человека: верхнее веко запало, нижнее приподнято, глазное яблоко вздернуто вверх, брови нависли.
Прежние опыты позволили сравнительно легко восстановить ухо.
Шея морщиниста, потому что голова всегда была откинута назад.
В заключение — волосы и одежда. Никаких следов волос, никаких остатков одежды в могиле не нашлось. Присматриваясь к прическам и бородам стариков — местных жителей, советуясь с историками, считаясь с тем, что Рудаки в последние годы был беден и слеп и не мог, как прежде, следить за собой, Герасимов сделал длинную, не слишком широкую бороду и свисающие вниз усы, рубашку и халат, небольшую чалму.
И все, кто видел бюст Рудаки во время декады таджикской литературы и искусства в Москве, все его соотечественники говорили: “Да, таким именно мы и представляли себе Рудаки”.
Царь Иван Васильевич, по прозвищу Грозный, — одна из колоритнейших фигур русской истории. В памяти народной он остался как освободитель Руси от татарского ига, как непреклонный властитель, покончивший с раздробленностью русского государства, с распрями князей и утвердивший единовластие.
Деспотичный и крутой нравом, подверженный внезапным вспышкам гнева, он полностью оправдывал данное ему прозвище. Царь-сыноубийца, царь-тиран, вся жизнь которого, как свидетельствуют историки, “сплошная жестокость и мерзость”.
Царь — смиренный монах, неутомимый богомолец, отрешившийся от мирской суеты и даже похороненный в монашеском сане, в монашеской одежде.
Таков облик царя Грозного, предпоследнего из рода Калиты, который вел свое начало от легендарного Рюрика, облик, полный противоречий и тайн.
Да, тайн, потому что даже смерть его и та оставалась для историков загадкой. Может быть, Ивана Грозного задушили его же любимцы — Богдан Вельский и Борис Годунов? Ведь слухи об этом ходили в народе вскоре после кончины царя.
Может быть, он был отравлен? Говорили же, что Грозный долго болел, чуть ли не сгнил заживо, что его мучил какой-то страшный недуг.
Противоречивого немало и в описаниях внешности царя. Их сохранилось не так уж много.
Один воевода оставил колоритную запись: “Царь Иван образом нелепым, очи имея серы, нос протягновен и покляп, возрастом велик бяше, сухо тело имея, плеща имея высоки, груди широки, мышцы толстыя”. Говоря по-современному: некрасивый (“образом нелепым”), очень высокий (“возрастом велик бяше”), сухопарый (“сухо тело имея”), плечистый, широкогрудый, мускулистый, сероглазый.
Но вот с носом неувязка. Понять слово “покляп” можно двояко — нос с горбинкой или нос искривленный.
Есть свидетельство другого рода. Высокий, сильный, большеглазый… Пока совпадение. А дальше уже иное. “Тело имеет полное силы и довольно толстое”, — писал германский посол в Московии Даниил Принц. К этому иностранец добавлял: “Глаза у него постоянно бегают и все наблюдают самым тщательным образом”.
Глаза глазами, но как примирить толщину и сухопарость? Кому верить? Воеводе князю Ивану Катыреву-Ростовскому, передававшему впечатления своего отца, или немцу, лично встречавшемуся с царем?
Конечно, второму! И все же на кого, в конце концов, был похож Грозный?
С портретов, сделанных современниками, смотрит на нас характерное и благообразное лицо. На одном из них царь представлен в условной, иконописной манере. Другой более реалистичен. Это гравюра на дереве, где изображен царь-мирянин, улыбающийся, смотрящий даже чуть добродушно.
И есть еще один портрет. Правда, он фальшивый, ибо изображен на нем не Иван IV, а его отец, Василий III. Портрет сына просто скопирован с портрета отца.
Многое, что связано с именем царя, так и ушло вместе с ним в могилу…
И вот спустя много веков, во время реставрации Архангельского собора в Московском Кремле, были вскрыты древние погребения. Ученым предоставилась возможность изучить останки Грозного и его сыновей. Что расскажут они? Что подтвердят или опровергнут?
В гробнице сохранились куски истлевшей схимы — монашеской черной одежды, с нашитыми на нее крестами, изображениями голгофы и черепа со скрещенными костями. Эту одежду носили монахи, полностью отказавшиеся от всего мирского. Такова была воля царя — он надеялся, что монашеский сан спасет его от кары господней за земные грехи. В изголовье же стоял великолепный кубок венецианской работы.
Поначалу сперили о том, почему царь захоронен был в необычной позе: правая рука лежала на плече, а левая на груди? Но так похоронены и боярин Скопин-Шуйский, чья гробница расположена по соседству, и князь Дмитрий Пожарский, да и во многих древних погребениях встречали ту же картину. Очевидно, заметил Герасимов, это просто неизвестный нам обряд.
В последние годы жизни — а умер он пятидесяти четырех лет от роду, — высокий, хорошо сложенный и когда-то очень сильный, Иван прежде времени одряхлел. Вряд ли он уже тогда развлекался, как прежде, медвежьей охотой, вряд ли участвовал в боях.
И вряд ли он мог отвешивать поклоны, бить челом о землю, замаливая грехи своей бурной и невоздержанной жизни, как о нем писали. О постах, которым он будто бы предавался, тоже не может быть речи. Иван стал обрюзгшим и тучным, вероятно, страдал одышкой. Он не был ни задушен, ни отравлен, а умер от болезней. Некоторые историки считали его душевнобольным. “Не потому ли, — говорили они, — в пылу гнева и убил он своего сына?”
На костях оказались отложения солей, и притом столь сильные, какие не всегда встретишь у глубоких стариков, — а царю было не так уж много лет. Он страдал воспалением всех суставов. Это мешало ему двигаться, наклоняться, вставать на колени, причиняло сильную боль. Иван злоупотреблял едой и вином, а потому так рано состарился. Неподвижность привела к полноте, полнота — к одышке, болезни сердца и сосудов.
Тяжело больного Ивана, принявшего уже тогда монашеский сан, стали переодевать. А ему нужен был покой. Вот что можно предположить о причинах смерти Грозного.
Почему же так предполагают? Хрящи гортани сохранились, несмотря на их необычайную хрупкость, — из-за отложений извести. Значит, об удушении не может быть речи.
Химики нашли в костях Ивана много ртути, тогда как в останках Федора и Иоанна ее нет. Казалось бы, отравление? Но это следы мазей и лекарств, которыми царь пытался унять мучительную боль. История болезни запечатлена тоже в костях. И Герасимов не удивится, если историки найдут летописные свидетельства о тех недугах, которыми должен был страдать Грозный, судя по костным останкам.
Череп, правда, сильно пострадал — в гроб попали вешние воды, и выпавшие из них кристаллы кальция разрушили кости. Но реставрировать череп все же удалось.
Носовые кости длинные, тонкие, резко выступающие, грушевидное отверстие узкое, с острыми краями, с развитым подносовым шипом, направленным вниз. Вот почему и нос у Грозного был тонкий, асимметричный, горбатый, с низкими ноздрями и опущенным вниз концом (“протягновен и покляп…”).
Портрет поражает своей эмоциональной окраской. Кажется, что лицо застыло в брезгливой гримасе, а глаза смотрят холодно и свирепо. Но это выражение — не плод фантазии художника, не его восприятие и отношение к личности Грозного. Ведь перед нами документальный портрет, и все черты его строго определены сохранившимся черепом.
У царя действительно были очень большие и широко раскрытые глаза. У него действительно были тонкие верхние веки, а нижние образовали мешки. Правый глаз действительно был меньше левого.
Углы плотно сжатого рта всегда были резко опущены вниз, нижняя губа выступала вперед, как и тяжелый раздвоенный подбородок. Все это и делало внешность Грозного столь характерной.
Волос не сохранилось. Только отдельные волосинки удалось разглядеть и сфотографировать на подбородке и бровях, но и они тотчас рассыпались на свежем воздухе. Прическу и бороду пришлось делать по сохранившимся портретам.
Интересно, что ближе всего к истине оказалась фальшивка — копия с портрета Василия III. Да и не удивительно: отец и сын вполне могли быть похожими друг на друга.
Реконструкция не походит на всем известное лицо с картины Репина. Она не походит и на скульптуру Антокольского, где царь в монашеской одежде погружен в глубокое раздумье. Но общие черты у них, несомненно, есть.
Восстановил Герасимов и облик сына Грозного — царя Федора Иоанновича, последнего Калиты. Этот бесцветный человек мало походил на своего отца, есть только некоторое сходство в лице. Низкорослый, с лысеющим лбом, жидкой бородкой и усами, он не был ни грозным, ни властным. Этому царю-богомольцу как раз бы и подходила монашеская схима.
Но нет, опять загадка. Царь Федор лежит в рубахе. Почему он не постригся, как и отец, в монахи? Историки думают, что причиной тому внезапная кончина и спешные похороны.
Сразу же началась борьба за престол, и уже появилась на горизонте фигура Годунова — брата царицы, рвавшегося к власти. Не до того было, чтобы соблюдать все обычаи и волю покойного. И в гроб положили простой, не драгоценный сосуд, и в надписи резчик-мастер второпях даже сделал ошибку: высек не “благочестивый”, а “глагочестивый”. Совсем уж нехорошо…
“Я никогда не рассматривал создаваемые мною реконструкции как некую самоцель, — говорит Герасимов. — Достоверность портретной реконструкции обеспечивается ее научной основой. Поэтому мы можем рассматривать портретную реконструкцию как документ. А если это так, то ученые различных специальностей приобретают новый источник для своих разносторонних работ. В частности, историки и антропологи не могут не использовать этот источник для понимания того, как формировались и развивались ныне живущие народы”.
Представить себе облик далеких наших предков, узнать, как развивался, изменялся со временем человек, — важнейшая задача естествознания.
Да и не только самые древние предки человека интересуют ученых. Изучая облик людей, в разное время живших на Земле, можно наглядно проследить, как возникали разные племена и как образовалась та или иная народность, что очень важно для антропологии — науки о человеке.
Это помогает и точнее установить передвижения древних племен и народностей, что важно для истории языков, элементы которых были заложены еще в глубокой древности.
И все это вместе с памятниками культуры прошлого, которые находят ученые-археологи, должно помочь исторической науке, изучающей развитие человеческого общества.
Мы увидим наглядно “последовательность своего развитии от времени, когда человек был полуживотным и еще не владел речью, до эпохи великих изобретений и открытий, до поры, пока в его среде не явились гении мысли и слова, гении искусства, науки, техники — плоть от плоти и кость от кости его” (Горький).
Неутомимо работает Михаил Михайлович Герасимов.
Теперь он уже не один. В Москве существует лаборатория пластической реконструкции. Ученики его работают в Ленинграде. Да и за границей уже появились последователи — в Германии, Чехословакии.
И все же многое еще впереди, собраны еще не все факты, хотя ушли на это десятки лет. Работа продолжается, и, быть может, подмеченные зависимости найдут свое выражение на языке математики. Тогда связь между тканью и черепом будет определяться формулами.
Кто-то из ученых заметил, что математика — это универсальные жернова, которые перемелют все, что в них засыпают. Однако этим жерновам надо задать достаточную пищу. Пока что ее здесь недостаточно. Но со временем копилка фактов наполнится настолько, что можно будет, вероятно, обратиться за помощью к электронной машине…
Поиски новых, пока еще не известных зависимостей между мягкими тканями и черепом позволят в дальнейшем еще более подробно, еще более точно решать интереснейшую задачу восстановления человеческого лица.
Несколько десятков лет упорных поисков и труда — это неоценимая сокровищница знаний и опыта. И важно, чтобы она оставалась открытой для тех, кто пойдет по проложенной Герасимовым дороге. Скромная лаборатория должна превратиться в настоящую научную школу. Неутомимый труженик Михаил Михайлович делает все для того, чтобы дело, начатое им, развивалось и продолжалось,
Фантастика? Это выдумки, это небылицы, это сказки, хотя бы и с примесью науки. А бывает даже и без нее…
Фантастика? Это прогноз, это предвидение, это художественное воплощение замыслов инженера и техника, это попытка изобразить жизнь и человека будущего…
Фантастика? Это развлекательное чтение, это романы приключений, в которых наука присутствует постольку поскольку… Нужен же автору какой-то стержень, чтобы развить увлекательный сюжет!
Конечно, такие ответы на вопрос “что такое фантастика?” не определяют верно ее существо. Она не может целиком отрываться от объективных законов науки, хотя и не должка ограничиваться только тем, что уже известно сейчас или намечается для ближайшего будущего. Она не может ограничиваться только научно-техническим предвидением, хотя!и раньше и теперь нередки случаи, когда мечта становится былью. Она может, наконец, и не уложиться в обычные формы приключенческого романа, повести, рассказа, хотя увлекательный сюжет и отличает многие произведения научной фантастики.
Разноречивые мнения приходится слышать о научно-фантастической литературе, различные предлагаются ее определения. Так происходит, вероятно, потому, что сама эта литература стала достаточно сложной и не укладывается в привычные старые рамки.
Но какие бы споры ни происходили вокруг понятия “научная фантастика”, она развивается в целом успешно, она завоевывает многие литературные жанры вплоть до сатиры и юмора, памфлета и сказки.
Красноречива статистика: примерно за полтора послевоенных десятилетия в Советском Союзе выпущено столько произведений фантастики, сколько за весь предвоенный период, начиная с 1917 года, а с 1958 года по 1965 число их перешло за пятьсот!
Непрерывным потоком выходят новые романы и повести, рассказы и очерки, пишутся даже стихи, создаются киносценарии и пьесы на самые различные темы. Фантастику печатают у нас центральные, республиканские, краевые и областные издательства, выходят и отдельные книги, и сборники, и альманахи.
Фантастику помещают журналы, и, наконец, о фантастике спорят на страницах тех же журналов, на страницах газет и перед объективами в телестудиях.
Надо отметить, что намного чаще переводятся сейчас у нас научно-фантастические произведения зарубежных авторов — как западных, так и представителей братских социалистических стран.
Советская фантастика сегодняшнего дня стремится показать, как отобразится на человеке развитие науки и техники в ближайшем будущем и в далеком завтра, каким он будет, какими станут его жизнь, его думы, чаяния, поступки, какими станут отношения между людьми. Фантасты хотят изобразить грядущие завоевания человеческого гения, для которого нет преград. К чему приведет сам прогресс техники, что можно от него ожидать? Во что выльются успехи науки, которые только зарождаются сейчас?
Не случайно, что одна из главнейших тем нашей фантастики — это покорение космоса, ибо в этом наиболее ярко проявляются созидательные способности человека. Но не забыты и другие темы. Кибернетика с ее поистине удивительными возможностями и физика, биология и медицина, необыкновенные путешествия, притом не только в космосе, — все это и многое другое занимает писателей, мечтающих о будущем. Писатели стали чаще обращаться к неразгаданным тайнам природы, к загадкам, которые скрывает наша Земля. Они занимаются фантастикой сказочной (разумеется, по-современному), пишут фантастические памфлеты, их интересует будущее в широком смысле слова, и они создают произведения о жизни грядущего коммунистического общества, показывают не одну лишь его технику и науку, но прежде всего людей. Это относится и к произведениям ряда молодых фантастов, пытающихся показать человека, его душевный мир, переживания и поступки, стремящихся ставить те или иные моральные и социальные проблемы.
Рассказывать о новинках научно-фантастической литературы становится делом все более и более трудным. Каждый год появляются новые имена, разрабатываются новые темы.
Трудно охватить созданное фантастами с исчерпывающей полнотой. Мы познакомимся с наиболее значительным и интересным, выпущенным центральными издательствами за последние три года, что займет место на книжной полке любителя фантастики.
Имя И.А.Ефремова — автора “Туманности Андромеды” — широко известно всем любителям фантастики. Последнее издание этого романа вышло в 1962 году в “Молодой гвардии”. В 1964 году издательство “Детская литература” выпустило сборник его рассказов “Сердце Змеи”. “В целом сборник охватывает все периоды моей работы и все интересующие меня темы в области научной фантастики”, — пишет в предисловии И.А.Ефремов. В нем вы найдете уже знакомые читателям повести и рассказы о необыкновенных явлениях природы (“Встреча над Тускаророй”, “Озеро Горных духов”, “Олгой-Хорхой”).
В сборник включены и произведения того же раннего цикла, рисующие образы людей — неутомимых искателей, разведчиков неведомого (рассказы “Белый рог”, “Бухта Радужных струй”, “Обсерватория Нур-и-Дешт”, повесть “Тень минувшего”). Повести “Юрта Ворона”, “Сердце Змеи” и “Афанеор, дочь Ахархеллена” относятся к числу более поздних произведений Ефремова. “Юрта Ворона” рассказывает о советских геологах, открывших новое месторождение свинцовой руды. Действие повести “Афанеор, дочь Ахархеллена” происходит в наши дни в пустыне Сахара.
“Сердце Змеи” переносит нас в далекое “космическое” будущее человечества и описывает встречу экипажа земного звездолета “Теллур” со звездолетом разумных существ далекого мира, которые знакомят людей с иной жизнью, с иной цивилизацией.
И.А.Ефремов недавно опубликовал большой роман “Лезвие бритвы” (издательство “Молодая гвардия”, 1964). Автор считает его экспериментальным. Это попытка показать, насколько важно изучение человеческой психологии, процессов познания, восприятия окружающего мира, поведения для воспитания человека будущего. “Лезвие бритвы” не является научно-фантастическим произведением, оно построено как остросюжетный роман приключений, но содержит много интересного, познавательного материала о психофизиологии человека.
Попытку показать широкую картину жизни коммунистического общества сделал в романах “Гость из бездны” (Лениздат, 1962) и “Гианэя” (издательство “Детская литература”, 1965) Г.С.Мартынов. Кроме того, в 1962 году были переизданы его романы “Каллисто” и “Каллистяне” (сборник “Каллисто”, Детгиз).
Фантастическая повесть А. и Б.Стругацких “Возвращение (Полдень. 22-й век)”, выпущенная Детгизом в 1962 году, является попыткой обрисовать некоторые черты коммунистического мира — мира высшей человечности, ясности и чистоты, попыткой создать образ человека этого общества, не знавшего голода, войн и несправедливостей прошлого, занятого увлекательнейшей творческой работой, истинного хозяина Вселенной, свободного от власти вещей и от предрассудков. Повесть состоит из цикла новелл, связанных общими героями — людьми труда и подвига. Это космонавты, ученые, учителя, охотники — наши далекие потомки и в то же время близкие, понятные нам. Лучшие наши стремления, чаяния и поступки созвучны стремлениям, чаяниям и поступкам героев “Возвращения”.
В повести “Стажеры” (издательство “Молодая гвардия”, 1962) сделана попытка изображения переходного периода от нашего времени к коммунистическому будущему, когда происходят грандиозные сдвиги в психологии людей, когда завершается борьба против мещанской идеологии и пережитков прошлого. Действие повести происходит в XXI веке на корабле, посещающем научные станции в космосе.
В 1964 году в издательстве “Молодая гвардия” вышел сборник фантастических повестей А. и Б.Стругацких “Далекая Радуга” (“Далекая Радуга” и “Трудно быть богом”). “Далекая Радуга” — повесть о людях далекого будущего, ученых, стоящих перед лицом неизбежной катастрофы, которая грозит гибелью всему живому на маленькой планете. Как поведут они себя, как распорядятся своей жизнью, своими открытиями в критических обстоятельствах? Эту проблему социально-психологического, философского плана и пытаются решить авторы.
На страницах повести “Трудно быть богом” человек светлого будущего сталкивается с уродливым прошлым. Он возмущен и потрясен увиденным, но вправе ли он помочь людям? Здесь также ставятся философские проблемы — о человеке и истории, о праве на вмешательство в ход исторического процесса. Для обеих повестей характерна вера в человека, в победу разума и гуманизма.
В сборнике “Фантастика, 1962 год” (издательство “Молодая гвардия”) читатель найдет повесть А. и Б.Стругацких “Попытка к бегству”. В ней провозглашается утверждение подвига во имя высокой цели, необходимость активной борьбы за будущее — хотя бы и ценой жизни.
Вышли новые сборники научно-фантастических произведений А.Днепрова: “Мир, в котором я исчез” (издательство “Молодая гвардия”, 1962), “Формула бессмертия” (издательство “Молодая гвардия”, 1963) и “Пурпурная мумия” (издательство “Детская литература”, 1965).
В центре внимания писателя — современная наука, кибернетика, физика, биология, научные открытия и судьбы людей, ученый в капиталистическом^мире. Нередко он обращается к жанру памфлета (например, “Мир, в котором я исчез” — в одноименном сборнике, и “Машина ЭС”, модель № 1” — там же, “Прямое доказательство” — в сборнике “Пурпурная мумия”). В сборнике “Мир, в котором я исчез” вы найдете рассказы, посвященные биохимии, кибернетике; повесть “Полосатый Боб” затрагивает проблему борьбы против атомного оружия.
Среди произведений, вошедших в сборник “Формула бессмертия”, — повесть “Глиняный бог”. В ней использована мысль о возможности изменения искусственным путем состава живых белков заменой в них углерода кремнием. Ученые фашистского толка ведут изуверские опыты по превращению людей в “каменных” солдат, которые ничего не будут бояться. Опыты эти удается вовремя сорвать.
В сборник вошли также рассказы “Лицом к стене” — о попытке проникнуть в антимир; “Формула бессмертия” — о разгадке генетического кода, об управлении наследственностью, и как следствие этого — об искусственном выращивании живых существ в лаборатории; “Людвиг” — о будущих кибернетических машинах, способных к подлинному творчеству. Маленькие фантастические новеллы “Послесловия к Уэллсу” — новые концовки к известным романам “Человек-невидимка”, “Машина времени”, “Борьба миров” и “Первые люди на Луне”, написанные в юмористическом тоне.
В “Пурпурной мумии”, кроме произведений, вошедших ранее в другие сборники, помещены новые рассказы: “Импульс Д”, “Пурпурная мумия”, “Новое направление”, “Электронный молот”, “Перпетуум-мобиле” и “Прямое доказательство”. В этих рассказах, как и в большинстве других, автор обращается к проблеме “наука и человек”. Показывая удивительные перспективы научных открытий, в особенности сделанных на стыке физики, биологии, медицины, кибернетики, химии, он привлекает внимание к вопросу об ответственности ученого в наш сложный, полный противоречий век. Отсюда — и антивоенная направленность ряда рассказов, сюжетная основа которых — борьба против новейших изощренных способов уничтожения и разрушения.
В сборнике Г.Гуревича “Пленники астероида” (Детгиз, 1962) помещены рассказы на космические темы, объединенные общей идеей: цепь открытий в космосе непрерывно продолжается, и успех достигается коллективным трудом. Герои идут от Луны (рассказ “Лунные будни”) к астероидам (повесть “Пленники астероида”), от них — за пределы Солнечной системы, к звездам (рассказы “Инфра Дракона” и “Функция Шорина”). Они сначала исследуют, а затем обживают космос, переделывают его и даже раскалывают старые планеты и проектируют новые (рассказы “Первый день творения” и “Мы — с переднего края”). Человека мы видим и в космических буднях, и в дни грандиозных космических свершений.
Другой сборник научно-фантастических повестей Г.Гуревича — “На прозрачной планете” (Географгиз, 1963) — посвящен борьбе за покорение земных глубин, за обуздание стихийных сил природы.
Действие повести А.Громовой “Глеги” (сборник “Фантастика, 1962 год”) происходит на далекой планете, жители которой просят прибывших к ним землян найти средство от свирепствующего там страшного вирусного заболевания, превращающего разумное существо в автомат. Вирус был выведен по приказу правителей планеты, чтобы создать армию рабов, но стал грозить гибелью всей разумной жизни.
Попытка моделировать работу головного мозга и создать человекоподобных мыслящих роботов — тема другого произведения А.Громовой — романа “Поединок с собой” (Детин, 1963). Эксперимент кончается катастрофой — искусственные люди выходят из-под власти своего создателя и погибают вместе с ним. “Но “Поединок с собой” — не научное исследование, а роман, — пишет автор, — о трагической судьбе гениального человека и о роли науки в буржуазном обществе, о беззаветной преданности науке, о верной дружбе и о печальной любви, о победе человеческого разума и о горечи поражения, — словом, о жизни со всей ее сложностью”.
“Книга о новейших фантастических открытиях и старинных происшествиях, о тайнах вещества и о многих приключениях на суше и на море” — таков подзаголовок фантастического романа Е.Войскунского и И.Лукодьянова “Экипаж Меконга” (Детгиз, 1962). Это достаточно точное определение существа романа, в котором прошлое и настоящее неразрывно связаны между собой. “Многие приключения на суше и на море” приводят его героев, в конце концов, к разгадке дошедшей до нас из глубокой древности тайны металла, способного проникать сквозь любые твердые тела. “Новейшие фантастические открытия” связаны с тенденциями развития современной науки, стирающей белые пятна в наших знаниях о строении вещества.
В 1964 году издательство “Знание” выпустило сборник научно-фантастических рассказов Е.Войскунского и И.Лукодьянова “На перекрестках времени”. Авторы рассказывают о возможности путешествия во времени, о находке следов прошлого, запечатленных самой природой на кристаллах, о фантастическом мире, населенном кибернетическими машинами, которые вышли из подчинения своих создателей, о попытках победить старость. Пути развития науки и судьбы открытий — таков социальный и философский смысл ряда рассказов этого сборника.
Перу молодых фантастов Е.Парнова и М.Емцева принадлежат два сборника — научно-фантастических рассказов “Падение сверхновой” (издательство “Знание”, 1964) и повестей “Уравнение с Бледного Нептуна” (издательство “Молодая гвардия”, 1964). Идеи, стоящие на переднем крае современной науки, — о физической природе пространства и времени, о свойствах нервных клеток, законах человеческого мышления, проблемы и перспективы бионики — таковы отправные точки фантастики Емцева и Парнова. Герои их произведений — ученые, активно вторгающиеся в сложный и противоречивый мир неведомого, который приоткрывается уже сегодня. Авторы перекидывают мост от настоящего к будущему и рисуют картины, которые кажутся сейчас совершенно фантастическими.
“Молекулярное кафе” — первый сборник научно-фантастических рассказов И.Варшавского (Лениздат, 1964), который печатался до этого в периодике и различных сборниках. Автор затрагивает широкий круг проблем — главным образом связанных с кибернетикой и биологией. Ряд рассказов носит юмористический, пародийный и памфлетный характер. В них высмеиваются “штампованные” сюжеты, бытующие в западной фантастической литературе; показывается, до какого абсурда может довести идея о полной замене человека машиной и каковы политические последствия решения кибернетических проблем буржуазной наукой (разделы сборника “Автоматы и люди”, “Секреты жанра”). Рассказы раздела “Большой космос” носят психологический характер, показывают, какие сдвиги в сознании людей, их мироощущении и отношениях между собой произойдут в “космическую” эпоху.
В 1965 году вышел второй сборник рассказов И.Варшавского — “Человек, который видел антимир” (издательство “Знание”). Рассказы этого сборника также касаются многих интересных проблем: мыслящих роботов, биоэлектроники, парадоксов пространства-времени и других. В сборнике широко представлены юмористическая фантастика и фантастические памфлеты.
В цикле рассказов В.Сапарина, объединенных в сборнике “Суд над Танталусом” (“Молодая гвардия”, 1962), действие разворачивается в далеком будущем, когда людям станет подвластной не только Земля, но и другие планеты. Танталус — это последний микроб, уцелевший на преображенной Земле. И вызванная им внезапная эпидемия была последним бунтом земной природы против человека. Бунт удалось подавить.
Герои других рассказов Сапарина отправляются на Венеру, где создается поселок. Они встречаются с обитателями этой загадочной планеты. В центре внимания писателя люди грядущего века, их отношения, борьба со стихией, стремление познать неизведанное и, наконец, совершенная техника, которой они располагают.
Встречи с неразгаданными тайнами природы, с “чудесами”, с необычным — таково содержание произведений, помещенных в сборнике фантастических повестей и рассказов С.Гансовского “Шаги в неизвестное” (Детгиз, 1963). В сборник вошла повесть “Шаги в неизвестное”, в которой описаны удивительные происшествия, вызванные лучами, ускоряющими ход времени. Герой рассказа “Миша Перышкин и Антимир” встречается с жителем антимира, существующего параллельно с нашим обычным миром. Другие необыкновенные встречи- с живым мамонтом (“Младший брат человека”), со змеей, обладающей необыкновенной силой и жизнеспособностью (“Стальная змея”), с необычным животным, состоящим из отдельных клеток, которые могут объединяться в единый организм и разъединяться (“Хозяин бухты”). В новый сборник С.Гансовского “Шесть гениев” (издательство “Знание”, 1965) включена одноименная повесть и рассказы “Соприкосновение”, “День гнева”, “Голос”, “Двое”.
Автор рассказывает о “чудесах”, творимых человеком, который изучает, а затем изменяет и совершенствует свою природу.
“Каждую из таких историй можно было бы назвать встречей с чудом, — пишет автор. — Такая встреча может прояснить характер и отдельного человека, и целого общества. Ну, а само “чудо”? Возможно ли оно в наш век?.. Даже очень возможно. В сущности, чудеса обступают нас со всех сторон. Ведь сами мы, люди, тоже представляем собой величайшее из чудес”.
Встречи с неизвестным мы найдем и в произведениях А.Шалимова (сборник “Тайна Гремящей расщелины”, Л., Детгиз, 1962). Живых исполинских ящеров встречают герои повести “Охотники за динозаврами”. А обитатели одной из научных станций в Антарктиде сталкиваются с прилетевшими на Землю жителями Плутона (“Призраки Белого континента”). Это совершенно необычайные, с нашей точки зрения, разумные существа. Корабль плутонян улетает обратно, и двое землян отправляются на далекую холодную планету…
Разгадывая тайну гибели одного из американских спутников, экспедиция находит в пустыне Гоби огромный конденсатор ядерной энергии земных недр, который периодически посылал в космос мощный поток излучений. Его соорудили какие-то неизвестные пришельцы из глубин Вселенной… (“Тайна Гремящей расщелины”).
В издательстве “Мысль” вышел в свет научно-фантастический роман А.Меерова — о возможности существования кремниевой жизни, которая попала из космоса на нашу планету.
Фантасты не раз обращались к далекому прошлому Земли. Вспомним произведения Жюля Верна, Конан-Дойля, А.Беляева, Ефремова и других.
Вышло новое издание научно-фантастических повестей и рассказов академика В.А.Обручева “Путешествия в прошлое и будущее” (издательство “Наука”, 1965).
В наши дни особый интерес приобретает научная фантастика основоположника космонавтики К.Э.Циолковского, который был не только ученым, но и писателем. Многие его произведения получили известность — например, “На Луне”, “Грезы о Земле и небе”, “Вне земли”. В 1964 году впервые опубликована его рукопись “Жизнь в межзвездной среде” (издательство “Наука”). В ней Циолковский набрасывает картину грядущего завоевания человечеством космического пространства. В предисловии к книге И.А.Ефремов пишет: “Подобной смелости научной фантазии могут позавидовать лучшие современные авторы произведений о космосе и будущем!”
К фантастике в последние годы обращаются писатели, которые ею ранее не занимались и работали в других областях литературы.
Так, В.Тендряков написал научно-фантастическую повесть “Путешествие длиной в век” (журнал “Наука и жизнь”, 1963, отдельное издание — Северо-Западное книжное издательство, 1965). Необычайный эксперимент передачи радиопутем человеческого сознания, своего рода “переселение душ”, осуществляемое техникой в союзе с наукой, — таково ее содержание. Человек оказывается как бы перенесенным в иной, далекий мир планеты другой звезды и возвращается обратно, совершив “путешествие длиной в век”.
В ином плане начал работу как фантаст писатель Г.Гор. В 1962 году вышли его научно-фантастические повести “Докучливый собеседник” (издательство “Советский писатель”; в журнале “Звезда” она была напечатана годом раньше; переиздание — издательство “Художественная литература”, 1964), и “Странник и время” (в сборнике “Фантастика, 1962 год”, издательство “Молодая гвардия”); в 1963 — сборник научно-фантастических повестей “Кумби” (издательство “Молодая гвардия”), объединивший “Странник и время” и новую повесть “Кумби”.
Фантастика Г.Гора носит философский характер. В ней много размышлений о проблемах пространства и времени, о возможностях человека, поставленного в особые условия, о далеких перспективах кибернетики, о мире будущего вообще. Автор сплетает картины прошлого, настоящего и будущего.
Наш современник, подвергнувшись анабиозу, переносится через века. Вместе с героем (повесть “Странник и время”) мы видим картины жизни и нашей, и грядущей эпохи. В повести “Докучливый собеседник” космический путешественник прилетает на Землю с планеты, ушедшей в своем развитии далеко вперед. Вместе с ним мы попадаем в земной каменный век, а его воспоминания переносят нас на родину пришельца. Череп же его много веков спустя — уже в наши дни — находит археолог, и вокруг этой находки разгораются споры.
Штрихи будущего изображены в повести “Кумби”, одна из центральных проблем которой — создание робота, наделенного не только мышлением, но и эмоциями. В ней же автор касается и вопросов, связанных с моделированием памяти, с воспроизведением хранимой человеческим мозгом информации, переживаний, впечатлений. В “Кумби” рассказывается также о цивилизации на планете Уаза, достигшей очень высокой степени развития.
Повесть “Электронный Мельмот” (сборник “В мире фантастики и приключений”, 1964) — современный вариант легенды о бессмертном скитальце Агасфере. Роль потусторонних сил в нем отводится кибернетической машине.
В повести “Уэра” (альманах “НФ”, выпуск I), где действие разворачивается на Земле прошлого и будущего, на другой планете — прообразе Земли грядущего и на космической станции Уэре, как и в других произведениях Гора, ставятся философские вопросы о влиянии науки на природу самого человека и его внутренний мир.
В последние годы появился ряд новых фантастических памфлетов, написанных Л.Лагиным, И.Варшавским, А.Днепровым, В.Сафоновым и другими.
Л.Лагин (“Майор Велл Эндъю”, сборник “Фантастика, 1962 год” и сборник Л.Лагина “Съеденный архипелаг”, издательство “Советская Россия”, 1963), помня о событиях, описанных в романе Уэллса “Борьба миров”, изображает человека, готового использовать любую силу — даже чудовищную военную мощь агрессоров-марсиан, чтобы “навести настоящий порядок в стране, суровый, беспощадный”; вполне понятно, какой порядок имеется в виду…
В сборнике “Черный столб” помещен фантастический памфлет В.Сафонова “Пришествие и гибель собственника”; в “Фантастике, 1962 год” — памфлеты “995-й святой” Ю.Цветкова, “Исчезло время в Аризоне” С.Илличевского и “Большой день на планете Чунгр” А.Глебова; в сборнике “В мире фантастики и приключений. 1964” — памфлет А.Шалимова “Все началось с Евы…”
Современная наука и техника дали писателям материал и для фантастических сказок. В повести-сказке А.Светова “Веточкины путешествуют в будущее” (издательство “Молодая гвардия”, 1963) рисуется картина грядущего, увиденная глазами школьников. Они переносятся туда с помощью волшебника. Пользуясь этим сказочным приемом, автор показывает, какой станет жизнь в двухтысячном году, при полной победе коммунизма.
Вышли также сказочная повесть-фантазия Е.Велтистова “Электроник — мальчик из чемодана” (издательство “Детская литература”, 1964) и повести-сказки Т.Гнединой “Последний день туготронов” (издательство “Молодая гвардия”, 1964). В них авторы используют достижения физики и электроники для создания сказочного, приключенческого сюжета.
В последние годы начали систематически появляться сборники научно-фантастических произведений.
С 1962 года стал традиционным ежегодный выпуск сборников “Фантастика” издательством “Молодая гвардия”. В них читателю встретятся не только уже известные, но и новые литературные имена.
Два сборника научно-фантастических повестей и рассказов — “Черный столб” и “Новая сигнальная” — выпустило в 1963 году издательство “Знание”. В них вместе с произведениями советских писателей помещен ряд переводных вещей (Р.Бредбери, А.Кларк, А.Азимов). С 1964 года в том же издательстве начал выходить альманах научной фантастики “НФ”. В первом выпуске читатель найдет повести Е.Парнова и М.Емцева, Г.Гора, рассказы С.Гансовского, в разделе “Зарубежная фантастика” — рассказы А.Кларка, А.Кобо, Э.У.Гриффита.
Продолжает выходить альманах “На суше и на море” (Географгиз, ныне — издательство “Мысль”), который отводит место советской и переводной фантастике. В 1963 и 1964 году вышли новые сборники “В мире фантастики и приключений” Лениздата. В сборнике 1964 года помещен научно-фантастический роман В.Невинского “Под одним солнцем”, в котором действие разворачивается на Марсе и на Земле много миллионов лет назад. Этот фон помогает автору ставить социальные проблемы, волнующие современное человечество.
Во всех сборниках и альманахах представлена фантастика разных направлений, в том числе социальная, философская, психологическая, сатирическая и юмористическая, памфлет и очерк. Напечатаны также литературно-критические статьи, обзоры, справки об авторах, комментарии к произведениям.
О некоторых крупных произведениях этих сборников мы уже рассказали в нашем обзоре.
В 1965 году начала выходить “Библиотека современной фантастики в 15 томах” (издательство “Молодая гвардия”). Появились три тома (И.Ефремов, Абэ Кобо, Рей Бредбери).
Вышел первый том нового издания “Библиотеки приключений” (издательство “Детская литература”) — произведения А.Грина.
Любители научной фантастики получили хороший подарок: издательством “Молодая гвардия” выпущено собрание сочинений Александра Беляева в восьми томах (1963–1964). Это первое издание, в котором представлены все лучшие его произведения, включая и малоизвестные, не переиздававшиеся до сих пор. К ним относятся романы “Воздушный корабль”, “Лаборатория Дубльвэ”, “Человек, потерявший лицо”, сценарий художественного научно-фантастического фильма “Когда погаснет свет” — он был написан по мотивам рассказа “Анатомический жених”, но является самостоятельным и интересным литературным произведением.
В восьмитомник включен также роман “Прыжок в ничто”, о котором К.Э.Циолковский писал в 1935 году: “Из всех известных мне рассказов, оригинальных и переводных, на тему о межпланетных сообщениях роман А.Р.Беляева мне кажется наиболее содержательным и научным”. Роман давно не переиздавался.
Восьмой том целиком состоит из рассказов, — многие из которых также переизданы впервые (например, полный цикл “Изобретения профессора Вагнера”). В этом же заключительном томе читатель найдет биографический очерк об А.Р.Беляеве, библиографию его произведений и литературы о нем, а в первом томе — обзор творчества выдающегося советского писателя-фантаста.
В советской научной фантастике прошлых, довоенных, лет есть немало интересных, но сейчас забытых произведений. В 20-е и 30-е годы много печаталось, в частности, научно-фантастических рассказов, и не все из них потеряли свое значение в наши дни. Поэтому современные журналы, хотя и не систематически, но начали знакомить читателей со старыми произведениями, а также давать первые публикации не изданных ранее вещей (“Листая старые страницы” — “Искатель”, “Первые публикации” — “Техника — молодежи”). Читателям интересно познакомиться с фантастикой академика Н.Морозова, известного популяризатора физики, астрономии и математики Я.Перельмана, детского писателя С.Григорьева, с малоизвестными вещами А.Беляева, Г.Гребнева, М.Зуева-Ордынца.
Издательством “Знание” выпущено три сборника зарубежных фантастов: “Формула Лимфатера” Станислава Лема (перевод с польского, 1963), “Фантастика Рея Бредбери” (перевод с английского, 1963) и “Я — робот” Айзека Азимова (перевод с английского, 1964). Кроме того, издательство “Мир” переиздало в 1964 году фантастическую повесть Р.Бредбери “451° по Фаренгейту”, а издательство “Прогресс” — “Ральф 124С41+. Роман о жизни в 2660 году” X.Гернсбека (перевод с английского).
Отдельные крупные произведения С.Лема печатались в других сборниках и периодике (“Солярис” и “Непобедимый” — “В мире фантастики и приключений”, 1963 и 1964; “Путешествия профессора Тарантоги” — “На суше и на море”, 1964; “Возвращение со звезд” — журнал “Молодая гвардия”, 1965.)
Издательство “Молодая гвардия” познакомило читателей с научно-фантастическими рассказами, отмеченными на Международном конкурсе фантастики семи стран — Болгарии, Венгрии, ГДР, Польши, Румынии, СССР, Чехословакии (сборник “Лучший из миров”, 1964). В том же издательстве вышел в 1964 году сборник “Современная зарубежная фантастика. А.Азимов, К.Борунь, Р.Бредбери, Д.Гордон, В.Кайдош, С.Лем, Э.Лудвиг, К.Маклин, Д.Миху, К.Саймак, Л.Сцилард, Э.Уайт, Д.Уиндем, К.Фиалковский, Р.Шекли”.
За последние годы научно-фантастические рассказы, повести, романы и советских и зарубежных авторов публиковались в различных журналах — научно-популярных и литературно-художественных. Мы не имеем возможности их здесь даже перечислить. Поэтому мы советуем любителям фантастики заглянуть в такие журналы, как “Техника — молодежи”, “Знание — сила”, “Вокруг света”, “Искатель”, “Наука и жизнь”, “Сельская молодежь”, “Изобретатель и рационализатор”, “Смена”, “Костер”, “Молодая гвардия” и другие.
Те, кто читает фантастику, может заинтересоваться и литературно-критическими материалами о любимом жанре — книгами и статьями о творчестве писателей-фантастов, об истории и путях развития научно-фантастической литературы, проблемах, стоящих перед нею.
“Через горы времени” — так называется книга Е.Брандиса и В.Дмитревского (издательство “Советский писатель”, 1963) — очерк жизни и творчества И.Ефремова, автора многих широко известных фантастических произведений. Авторы разбирают цикл “Рассказов о необыкновенном”, повесть “Звездные корабли”, останавливаются на романе “Туманность Андромеды” и рассказе “Сердце Змеи”. В заключительной главе они дают краткий обзор произведений советских и зарубежных писателей, посвященных будущему.
Более подробно эта тема освещается ими в брошюре “Мир будущего в научной фантастике” (издательство “Знание”, 1965). В ней Е.Брандис и В.Дмитревский рассказывают об англо-американской фантастике, в частности о творчестве Рея Бредбери, Артура Кларка и Айзека Азимова, а также писателей-фантастов социалистических стран. Прослеживаются попытки изображения будущего общества в советской литературе двадцатых — тридцатых годов, анализируются произведения И.Ефремова, А. и Б.Стругацких, Г.Мартынова, Г.Гора и других советских фантастов.
В 1963 году вышло переработанное издание книги Е.Брандиса “Жюль Верн. Жизнь и творчество” (Лендетгиз). О Жюле Верне пишет К.Андреев в книге “Искатели приключений” (Детгиз, 1963); он затрагивает в ней также научно-фантастические произведения А.Конан-Дойля. Жизни и творчеству Герберта Уэллса посвящена книга Ю.Кагарлицкого “Герберт Уэллс” (Гослитиздат, 1963).
Проблемам фантастики и творчеству отдельных фантастов посвящен ряд статей, помещенных в качестве предисловий к их произведениям, а также в сборниках и альманахах “Фантастика”, “НФ”, “Черный столб”, “Новая сигнальная”.
В сборнике “О литературе для детей” (Л., “Детская литература”, 1965) один раздел посвящен научной фантастике.