Фриц Лейбер МЕРТВЕЦ

Профессор Макс Редфорд открыл дверь с матовым стеклом, ведущую в приемную, и знаком пригласил меня войти. Я с энтузиазмом последовал за ним. Когда самый выдающийся доктор одной из ведущих медицинских школ Америки звонит автору, популяризирующему достижения науки, просит его заехать, но не объясняет, почему, чувствуешь себя крайне заинтригованным. Особенно, если учесть, что исследования этого доктора, несмотря на всю их научную строгость, всегда тяготели к сенсационности. Я помню его опыты на кроликах, настолько подверженных аллергии на прямое освещение, что когда они находились вне тени, на их выбритой коже появлялись волдыри; я помню, как при помощи гипноза он изменял давление у пациента, страдавшего сердечным заболеванием; я помню его опыты с плесневым грибком, пожирающим тромбы в сосудах мозга подопытных животных. Почти половина моих лучших статей была посвящена работам Макса, и уже в течение нескольких лет мы были довольно близкими друзьями.

Когда мы шли по пустому коридору, он вдруг спросил:

— Что такое, по-твоему, смерть?

Я не ожидал подобного вопроса и удивленно взглянул на него.

Яйцевидная голова с ежиком седеющих волос была упрямо наклонена вперед. Глаза за толстыми линзами очков сверкали почти озорным блеском. Он улыбался.

Я пожал плечами.

— Я хотел бы кое-что показать тебе, — сказал он.

— Что, Макс?

— Увидишь.

— Это может сгодиться для очередного очерка?

Он покачал головой:

— Сейчас мне не хотелось бы, чтобы общественность или коллеги узнали об этом хоть что-нибудь.

— Ну а когда-нибудь потом? — поинтересовался я.

— Возможно, это будет одна из твоих лучших публикаций.

Мы зашли в его рабочий кабинет. На лабораторном столе лежал человек, нижняя часть тела которого была прикрыта простыней. Казалось, он спал.

Но в тот же момент я испытал нечто вроде шока. Потому что, не имея ни малейшего понятия о том, кто этот человек, я, без сомнения, узнал его. Я был уверен, что несколько недель тому назад уже видел это красивое лицо сквозь высокую стеклянную дверь в гостиной Макса. Это лицо в страстном поцелуе прижималось к лицу Вельды, хорошенькой жены Макса, а эти руки обнимали ее. Проведя весь тот вечер в лаборатории, мы с Максом как раз подъехали к его уединенной загородной вилле, и я случайно взглянул в окно, в то время как Макс закрывал машину. Когда мы вошли в дом, этого человека там уже не было, и Макс, как всегда, нежно поздоровался со своей женой. Увиденное обеспокоило меня, но я, конечно же, ничего не мог предпринять.

Я отвел взгляд, пытаясь скрыть замешательство. Макс уселся за свой стол и начал постукивать по нему карандашом — от нервного возбуждения, как предположил я.

Человек, лежащий у меня за спиной, сухо закашлялся.

— Посмотри на него, — сказал Макс, — и скажи, чем он болен.

— Я не врач, — запротестовал я.

— Я знаю, но некоторые симптомы бывают абсолютно очевидны даже неспециалисту.

— Но мне не кажется, что он болен, — возразил я. Макс вытаращился на меня:

— Неужели?

Пожав плечами, я обернулся и поразился тому, чего не заметил сразу, быть может, я был слишком взволнован, узнав этого молодого мужчину? Видимо, образ, возникший в моей памяти, совершенно затмил собой реального человека. Макс был прав: любой рискнул бы поставить диагноз в этом случае. Общая бледность, чахоточный румянец на скулах, истончившиеся кисти рук, выступающие ребра, глубокие впадины над ключицами, и, кроме всего прочего, продолжительный сухой кашель, во время которого на губах больного появилась кровь, — все указывало на крайнюю стадию хронического туберкулеза. О чем я и сообщил Максу.

Макс задумчиво уставился на меня, продолжая постукивать по столу. «Знает ли он то, что я пытался от него скрыть?» — подумалось мне. Безусловно, я чувствовал себя очень неловко. Присутствие этого человека, быть может, любовника Вельды, в кабинете Макса, да еще в бессознательном состоянии, страдающего смертельной болезнью, сам Макс с сардонической улыбкой на лице, пытающийся подавить еле скрываемое возбуждение, и этот странный вопрос о смерти, который он мне задал, — все вместе взятое являло исключительно неприятную картину.

Следующая фраза Макса впечатления не улучшила.

— Так ты уверен, что это туберкулез?

— Естественно, я могу ошибаться, — признал я с неловкостью. — Это может быть какая-нибудь другая болезнь с подобными симптомами или… — Я чуть было не сказал «или результат действия какого-то яда», но запнулся и закончил: Однако симптомы, безусловно, налицо.

— Ты в этом уверен? — Казалось, ему доставляло удовольствие дразнить меня.

— Ну конечно же!

Он усмехнулся:

— Посмотри-ка еще раз.

— Зачем? — воспротивился я. Впервые за все время нашего общения мне показалось, что в Максе есть что-то исключительно неприятное.

— И тем не менее взгляни еще раз.

Я неохотно повернулся. И первые несколько секунд не испытывал ничего, кроме изумления.

— Как такое могло случиться? — неуверенно спросил я Макса.

Человек, лежавший на лабораторном столе, разительно изменился. Безусловно, это был все тот же человек. Хотя в какой-то момент я даже это поставил под сомнение. Потому что вместо мертвенно-бледного призрака моим глазам предстало совсем другое существо. Запястья, еще минуту назад казавшиеся истонченными, теперь были опухшими, грудь так болезненно отекла, что не просматривались ни ребра, ни ключицы, кожа приобрела синюшный оттенок, а из обвислых губ вырывалось тяжелое, хриплое дыхание.

Я все еще испытывал ужас, но сейчас его перекрывала эмоция, не имеющая границ, эмоция, не берущая в расчет человеческие суждения и мораль, — меня охватило то самое волнение, которое испытывает человек, находящийся на пороге научного открытия. Кем бы ни был этот ученый, каковы бы ни были побуждения Макса, каким бы неожиданным ни оказалось зло, возможно, присущее его натуре, он здесь явно на что-то натолкнулся. На что-то, способное вызвать переворот в науке. Я не знал, что это было, но сердце мое глухо стучало, а по коже пробегал холодок возбуждения.

Макс отказался отвечать на мои многочисленные лихорадочные вопросы. Он лишь откинулся на спинку кресла, улыбнулся и спросил:

— Ну, а теперь, посмотрев на него вторично, что ты можешь сказать о его болезни?

Он так раздразнил меня, что я ответил на вопрос.

— Вне всякого сомнения, в этом есть что-то неправдоподобное, но если ты так настаиваешь, то вот что я думаю: болезнь сердца, может быть, вызванная почечной недостаточностью. Во всяком случае, «мотор» барахлит.

Улыбка Макса была раздражающе вкрадчивой. Он снова, как надменный учитель, постучал карандашом по столу.

— Ты в этом уверен?

— Уверен так же, как и в первый раз — в случае с туберкулезом.

— Тогда взгляни снова… и познакомься с Джоном Фиарингом.

Я обернулся, и, прежде, чем успел что-либо сообразить, мою руку крепко сжал и энергично потряс один из самых здоровых и физически крепких субъектов, которых мне когда-либо доводилось встречать. Я вспоминаю, как изумленно подумал: «Да, он так же исключительно красив и прекрасно сложен, как и тогда, с Вельдой». Он обладал, подобно Рудольфу Валентине, какой-то необычайной привлекательностью. Неудивительно, если женщина нашла его неотразимым.

— Я уже давно мог бы познакомить тебя с Джоном, — заговорил Макс. — Он живет вместе с матерью рядом и частенько к нам заглядывает. Но, хм, — он хихикнул, — я ревниво оберегал его. Не знакомил ни с кем из моих коллег. Мне хотелось поработать с ним одному, пока мы не продвинемся дальше в наших экспериментальных исследованиях. Джон, — повернул голову Макс, — это Фред Александр, писатель. Он популяризирует науку, но не гонится за сенсациями и честно старается сделать свои сообщения как можно более точными. Ему можно доверять. Без нашего разрешения он никому ни слова не скажет об этих экспериментах. Я и раньше подумывал над тем, чтобы включить в нашу работу третьего, однако мне не хотелось, чтобы это был ученый или, тем более, человек далекий от науки. Ну а Фред всегда производил на меня впечатление человека заинтересованного, обладающего необходимыми общими знаниями. Вот я и позвонил ему, и теперь надеюсь, что нам удалось его удивить.

— Вот это несомненно, — согласился я.

Джон Фиаринг отпустил мою руку и сделал шаг назад. Я продолжал рассматривать его атлетически сложенное тело. Все симптомы ужасных болезней, которые, казалось, пожирали его несколько минут назад, исчезли без следа; не было даже признаков нездоровья. Он спокойно стоял, обернутый вокруг талии простыней, спадающей мягкими складками к щиколоткам, и мне невольно подумалось о модели для создания одной из великих классических греческих статуй. Его бесстрастный взгляд напоминал взгляд здорового животного, не затрачивающего никакой энергии на работу мысли.

Повернувшись обратно к Максу, я снова был потрясен. Никогда прежде Макс не казался мне уродливым. Да и вряд ли я вообще когда-нибудь думал о его внешности. Он производил впечатление человека, выглядевшего довольно молодо для своих средних лет, рослого, с довольно приятными, но резкими чертами лица. Теперь же, после сравнения с Фиарингом, Макс показался сутулым коротышкой с косматыми темными бровями.

Однако мое возбужденное любопытство тут же поглотило это впечатление.

Фиаринг взглянул на Макса.

— Какие болезни были у меня на этот раз? — спросил он небрежно.

— Туберкулез и нефрит, — ответил Макс. Оба были очень довольны. В том, как они общались друг с другом, было столько обоюдного доверия и нежного внимания, что я невольно заподозрил скрываемую за всем этим зловещую ненависть.

Впрочем, сказал я себе, объятие, свидетелем которого я был, могло быть случайным опьянением юности двух молодых красивых людей, если я вообще не ошибся. И уж конечно, то, что Максу хотелось держать эксперименты с Фиарингом в секрете от друзей и коллег, могло вполне объяснить, почему в тот вечер Фиаринг исчез. С другой стороны, если между привлекательной женой Макса и его протеже и существовало какое-то более глубокое чувство, Макс вполне мог знать об этом, но смотреть сквозь пальцы. Этот человек был исключительно терпимым. В любом случае я, вероятно, преувеличивал серьезность того, что произошло.

И, конечно же, не хотелось, чтобы эти размышления отвлекали меня сейчас, когда я изо всех сил напрягал мозговые извилины, пытаясь осмыслить поразительный эксперимент. Внезапно меня осенило.

— Гипноз? — спросил я Макса.

Тот, сияя, кивнул.

— А постукивание карандашом было «ключом»? Я имею в виду, сигналом, по которому выполнялись указания, данные ему на предшествующей стадии транса?

— Совершенно верно.

— Мне кажется, я припоминаю, что постукивания в каждом случае были различными. Полагаю, что каждая комбинация ударов была связана с особыми указаниями, которые ты ему передавал?

— Точно, — согласился Макс. — Организм Джона не отзовется, пока не получит правильный сигнал. Все может показаться достаточно сложным, но в действительности это так. Ты ведь знаешь, как армейский сержант отдает приказ, а потом рявкает «Марш!». Вот стук карандаша и является для Джона сигналом «Марш!». Это срабатывает гораздо лучше, чем инструктирование. И кроме того, — он игриво посмотрел на меня, — производит большее впечатление.

— Должен заметить, что это действительно так! — заверил я его. — Макс, давай обсудим самое важное. Каким образом Джон симулирует эти симптомы? Макс поднял руку:

— Я все объясню. Я позвал тебя не для того, чтобы мистифицировать. Присаживайся.

Я тут же подчинился. Фиаринг без всяких усилий вспрыгнул на операционный стол и уселся на нем, свободно сложив руки на коленях. Его лицо выражало спокойное внимание.

— Как ты знаешь, — начал Макс, — наукой давно установлено, что человеческий мозг может создавать симптомы различных болезней, в то время как сама болезнь отсутствует. Статистика свидетельствует, что около половины людей, обращающихся к врачам, страдают от воображаемых заболеваний.

— Однако, — возразил я, — симптомы никогда не бывают столь ярко выраженными и не возникают с такой быстротой. На губах мистера Фиаринга даже выступала кровь. А эти отекшие кисти?..

Макс снова протестующе поднял руки:

— Разница только в степени проявления симптомов. Пожалуйста, выслушай меня до конца. Сейчас Джон абсолютно здоровый человек. Но еще несколько лет назад все было по-другому. — Он посмотрел на Фиаринга, и тот согласно кивнул. — Да, наш Джон постоянно болел и почти не покидал больницы. Хотя, скорее всего, больным было его подсознание — нет никаких сомнений в том, что Джон не плутовал, ведь человек в таких случаях всегда верит, что он болен. Как бы то ни было, наш Джон переболел самыми невероятными болезнями, безумно пугая свою мать и ставя в тупик лечащих врачей.

Это продолжалось до тех пор, пока не выяснилось, что все заболевания возникали из-за его излишней впечатлительности. Врачи долгое время не могли этого обнаружить по причине, которую ты упомянул, — симптомы были необычайно ярко выражены. И тем не менее через какое-то время стало понятно, что именно невероятная сила подсознания Джона симулировала симптоматику его заболеваний. Подсознание Джона давало симптоматическую картину многих болезней, развитие и выздоровление были слишком быстрыми, все слишком часто менялось. А затем подсознание «совершило ошибку», симулировав картину микробного заболевания. Именно тогда лабораторные анализы и показали отсутствие болезнетворных микробов в организме.

Когда правда была обнаружена, Джона передали в руки компетентного психиатра, которому, наконец, удалось помочь ему справиться с проблемами. Проблемы эти оказались весьма обычными: чересчур заботливая и эмоционально требовательная мать, ревнивый и жесткий по натуре отец, смерть которого несколько лет назад вызвала у Джона чувство вины.

Как раз в то время, когда лечение у психиатра увенчалось полным успехом, я и узнал об этом случае благодаря Вельде. С семьей Фиарингов она подружилась, когда те стали нашими соседями, и часто ходила к ним в гости.

Когда он это сказал, я не удержался от искушения быстро взглянуть на Фиаринга, но не заметил на его лице ни следа неловкости или самодовольства. Я почувствовал себя сконфуженным.

— Однажды вечером Джон был у нас в гостях и упомянул о своей поразительной истории, связанной с воображаемыми болезнями. Вскоре я вытащил из него абсолютно все подробности. Мне в глаза сразу же бросилось нечто такое, что другие врачи упустили из виду или, даже если и заметили, то не поняли открывшихся перед ними возможностей. Передо мной находился человек, чье тело было фантастически послушно диктату его подсознания. Все люди до какой-то степени психосоматичны, если употреблять медицинскую терминологию — ну, вы знаете, psyche и soma — разум и тело. Но наш Джон был ярко выраженным психосоматиком. Одним из миллиона. Возможно, уникальным.

Вполне вероятно, причиной тому была какая-то редкая наследственная черта. Не думаю, что Джон рассердится, если я расскажу вам, что его мать сейчас ее поведение очень изменилось благодаря помощи психиатров — когда-то была исключительно истеричной и эмоционально неуравновешенной женщиной. У нее тоже бывали случаи надуманных заболеваний, хотя они, конечно, не протекали так ярко, как у Джона. Очень похожий характер имел и его отец.

— Это все верно, доктор Редфорд, — искренне заметил Фиаринг.

Макс кивнул:

— Очевидно, комбинация наследственных черт родителей вызвала у Джона более чем удвоенную чувствительность. Так же как хамелеон наследует способность менять окраску, что не свойственно другим животным, так и Джон унаследовал способность исключительного психосоматического контроля, который не свойственен другим людям — по крайней мере без особой психологической подготовки, о возможности которой я сейчас начинаю подумывать.

Все это зародилось во мне, когда я внимательнейшим образом выслушал историю Джона. Знаешь, я думаю, что Джон и Вельда поначалу даже были напуганы, когда я проявил к нему такой интерес. — Макс хмыкнул. — Но они даже представить себе не могли, на что я вышел. Здесь, прямо в моих руках, находился человек, у которого, попросту говоря, граница между атомами материи и разума была практически стерта, ведь и материя и разум в конечном счете являются эклектичными по своей природе. Разум подсознания нашего Джона великолепно контролировал частоту его сердцебиений и работу системы кровообращения. Подсознание могло наполнять его ткани жидкостью, вызывая мгновенную отечность, или, наоборот, мгновенно обезвоживать их, вызывая эффект полного истощения. Оно играло на его внутренних органах и железах, как на музыкальных инструментах, формируя течение любых жизненных процессов. Оно могло вызывать ужасные разлады, превращая Джона, например, в идиота, или в инвалида, или, представь — в акромегалическое чудовище с гигантскими кистями рук и головой, выросшими в результате нарушения функции гипофиза и активного роста соединительной ткани костей после начала созревания организма. С другой стороны, его подсознание могло держать все органы в отличной форме, превращая его в исключительно здорового человека, каким ты и видишь его сегодня.

Я посмотрел на Джона Фиаринга и понял, что мое первое впечатление о его прекрасном здоровье не вполне соответствовало истинному положению вещей. Дело было не в том, что он являл собой ясноглазого, атлетически сложенного молодого человека, дело было в гораздо большем — в чем-то непостижимом. Мне пришло в голову, что если о каком-то человеке и можно было сказать, что он «излучает здоровье» в буквальном смысле этой нелепой фразы, то этим человеком был Джон Фиаринг. Я знал, что это просто мое воображение, но мне казалось, что я даже вижу пульсирующую вокруг него золотистую ауру здоровья.

Его разум был так же отлично сбалансирован, как и тело. Он сидел в свободной красивой позе, обернутый в простыню. В нем не было ни намека на нервозность — абсолютно живой, но в каком-то смысле абсолютно невозмутимый человек.

Легко можно было представить такого мужчину в постели — естественным, уверенным в себе, без заминок и неуклюжести, без срыва ритма, без боязни тела, без вероломства разума, подводящего среднего невротика или, говоря другими словами, обычного человека. Внезапно меня поразила мысль, что Вельда должна любить Джона, что ни одна женщина не смогла бы избежать безрассудной любви к такому мужчине, хотя он и не звезда футбола, у него нет горы мышц и он гораздо более утончен.

И все же, несмотря на это, я чувствовал в Фиаринге что-то отталкивающее — возможно, потому, что он был слишком идеальным и четко функционирующим, как сияющая динамо-машина, например, или как чудесная картина, в которой нет ни капли уродства или дисгармонии, создающих индивидуальность. У большинства людей кроме того ощущается вечный конфликт между слабым и нерешительным тираном Разумом и упрямым, восстающим рабом Телом. У Фиаринга же этот конфликт, казалось, вообще отсутствовал. И это производило неприятное впечатление. В нем была какая-то скрытая твердость, создававшая впечатление нерушимости. Можно сказать, что из него получилось бы отвратительное привидение.

Конечно же, возможно, я воспринял его так оттого, что завидовал его осанке и телосложению. Или, быть может, ревновал, становясь на сторону Макса.

Но какими бы ни были источники моего отвращения, мне стало казаться, что Макс чувствует то же, что и я. И не потому, что Макс ослабил свое нежное, почти отеческое внимание к Джону, а потому, что он с большим усилием создавал его. Это неуклюжее «наш Джон», например. Не думаю, что он скрывал ревнивую ненависть, но, тем не менее, он все время честно боролся с внутренней антипатией.

Что касается Фиаринга, то он, казалось, пребывал в полном неведении относительно враждебных чувств со стороны Макса. Он вел себя совершенно открыто и дружелюбно.

В этой связи стало интересно: отдает ли себе Макс отчет в своих чувствах? Но все эти раздумья на заняли много времени. Я был поглощен рассказом Макса.

Макс склонился над столом. Его глаза за толстыми линзами очков возбужденно моргали, что производило довольно странное впечатление.

— Мое воображение было поражено, — продолжил он. — Не было видно конца тем открытиям, которые можно было бы совершить благодаря этой суперпсихосоматической личности. Мы могли бы изучать клиническое течение болезни в идеальных условиях, вызывая проявления симптомов болезни в здоровом организме. Можно было бы исследовать тайны течения физиологических процессов. Можно было бы проследить за процессами передачи нервных импульсов в организме, что недоступно для исследователей. И, наконец, если бы мы смогли обучать способности, которой обладает Джон, других людей… Но здесь я слишком забегаю вперед.

Я поговорил с Джоном. Он понял меня. Уяснил, какую услугу мог бы оказать человечеству, и с радостью согласился принять участие в моих экспериментах.

Но с самого начала возникло затруднение. Джону, как он ни старался, не удавалось вызывать симптомы сознательно. Как я уже говорил, никому не удается симулировать проявления болезни. А я просил Джона именно об этом. Поскольку он прошел лечение у психиатра, его подсознание вело себя настолько примерно, что не поддавалось обычным уговорам.

Тогда мы почти прекратили работу над проектом. Но я придумал, как обойти это препятствие: прямым воздействием на подсознание при помощи гипноза.

Оказалось, что Джон подвержен гипнозу. Мы попробовали — и это сработало!

Глаза Макса сияли, как звезды, когда он произнес это.

— Вот так обстоят дела на сегодняшний день, — закончил он, снова опускаясь в кресло. — Мы понемногу начали работать над регуляцией кровяного давления, иннервацией лимфатических узлов и над кое-чем еще. Но в основном мы улучшали наш проект, привыкали к гипнозу. Самая важная работа оставалась впереди.

Я одобрительно выдохнул. А затем мне в голову пришла неприятная мысль. Я не собирался высказывать ее вслух, но Макс спросил:

— В чем дело, Фред?

Я не смог быстро придумать ничего другого, да и, впрочем, подобная мысль могла посетить кого угодно…

— Ну, а все это создание ярко выраженных симптомов, — начал я, — нет ли здесь определенной доли…

Макс подобрал верное слово:

— Опасности? — Он покачал головой. — Мы всегда очень осторожны.

— В любом случае, — звонко прозвучал голос Фиаринга, — каким бы ни был риск, я считаю, что это стоит продолжать.

Он улыбнулся.

Двойной смысл, который тут же почудился в его словах, обжег меня, и я импульсивно продолжил:

— Ну, конечно, некоторые люди сочли бы это исключительно опасным. Например, ваша мать или Вельда.

Макс внимательно посмотрел на меня.

— Ни моя мать, ни миссис Редфорд ничего не знают о сути наших экспериментов, — заверил меня Фиаринг.

Возникла пауза. Неожиданно Макс усмехнулся мне, потянулся и обратился к Фиарингу:

— Как вы чувствуете себя сейчас?

— Великолепно.

— Готовы к еще одной небольшой демонстрации?

— Конечно.

— Кстати, Макс, — внезапно произнес я, — там, в коридоре, ты упоминал о…

Он бросил на меня предупреждающий взгляд:

— Обсудим это в другой раз.

— А какие болезни вы будете вызывать у меня сейчас? — поинтересовался Фиаринг.

Макс жестом остановил его:

— Вы же знаете — об этом вам никогда не говорят. Нельзя, чтобы ваше сознание мешало вам. Однако сейчас мы попробуем новые сигналы. Фред, я надеюсь, ты согласишься подождать в коридоре, пока я буду вводить Джона в состояние гипнотического сна и инструктировать его — знакомить с новыми сигналами. Боюсь, что мы еще не можем рисковать, проводя опыт в присутствии третьего лица, — это может оказать непредвиденное воздействие на начальном этапе эксперимента. Хотя, возможно, чтобы урегулировать это, нам будет достаточно еще одного или двух сеансов. Понимаешь, Фред, это только первый из огромного количества экспериментов, которых, я надеюсь, ты будешь свидетелем. Так что тебе предстоит немало. Единственная реальная компенсация, которую я могу предложить, — это исключительное право сообщить о результатах общественности, когда придет время.

— Поверь, я сочту это за честь, — искренне заверил я, выходя в коридор.

Я зажег сигарету, покурил немного и лишь тогда в полной мере осознал невероятный смысл экспериментов Макса.

Положим, что окажется возможным передавать способности Фиаринга другим людям.

Благо от этого было бы неисчислимым. Люди могли бы помогать своему телу бороться против болезни и процессов перерождения. Например, уменьшать или полностью останавливать кровотечение из раны. Они могли бы мобилизовать защитные силы организма для борьбы с местной инфекцией и останавливать болезнетворный процесс в самом начале. Возможно, они могли бы излечивать больные органы, заставлять их работать в нужном ритме, расширять сосуды, предотвращать или сдерживать развитие рака. Стало бы возможным избежать болезней и даже старения. Мы могли бы превратиться в расу бессмертных, обладающих иммунитетом ко времени и тлению. Счастливую расу людей, которых не беспокоят конфликты тела и разума, инстинкта и сознания, истощающие энергию человечества и лежащие в основе всех раздоров и войн.

Здесь в буквальном смысле не было видно предела открывающимся возможностям. Я не чувствовал, как летит время. Мои мысли парили, но Макс неслышно открыл дверь и жестом пригласил меня внутрь.

Фиаринг снова лежал на столе. Его глаза были закрыты, но выглядел он таким же замечательно здоровым, как и раньше. Его грудь поднималась и опускалась в такт дыханию. Мне даже показалось, что я вижу, как циркулирует кровь под его светлой кожей.

Я видел, что Макс с трудом сдерживает себя.

— Мы, конечно же, можем говорить, — сказал он, — но лучше делать это негромко.

— Он находится под гипнозом? — поинтересовался я.

— Да.

— И ты уже дал ему указания?

— Да. Смотри внимательно.

— И какие же они на этот раз, Макс?

Губы Макса странно искривились.

— Смотри.

Он постучал карандашом.

Я смотрел. Прошло пять, десять секунд, но, казалось, ничего не менялось.

Грудь Фиаринга перестала вздыматься.

Его кожа стала приобретать бледность.

По телу прошли слабые конвульсии. Его веки раскрылись, и я увидел белки закатившихся глаз. Больше никаких движений я не заметил.

— Подойди к нему, — хрипло приказал Макс. — Проверь пульс.

Едва ли не дрожа от возбуждения, я подчинился. Мои пальцы, став вдруг неловкими, ощутили холод кисти Фиаринга. Я не мог найти пульс.

— Возьми это зеркальце, — палец Макса ткнул в полочку рядом со мной. Поднеси к его губам.

Блестящая поверхность зеркального стекла осталась незамутненной. Я отступил назад. Изумление сменилось страхом. Все мои наихудшие подозрения теперь усилились. Я снова почувствовал какое-то скрытое зло в моем друге.

— Я говорил тебе, что покажу нечто имеющее отношение к вопросу «Что такое смерть?», — сипло заговорил Макс. — Сейчас перед тобой талантливая имитация смерти: смерть — в жизни. Я мог бы бросить вызов всем врачам мира, и пусть бы они попробовали доказать, что этот человек жив. — В его голосе послышались триумфальные нотки.

Мой собственный голос дрожал от ужаса:

— Ты дал ему указание умереть?

— Да.

— И он не знал об этом заранее?

— Конечно же, нет.

Целую вечность — может, три или четыре секунды — я смотрел на тело Фиаринга. А потом повернулся к Максу.

— Мне это не нравится, — заявил я. — Верни его к жизни.

В улыбке Макса было что-то глумливое.

— Смотри! — скомандовал он и снова постучал по столу.

Я старался внушить себе, что плоть Фиаринга приобрела зеленоватый оттенок из-за плохого освещения.

Но затем я увидел, что его безвольные руки и ноги окоченели, а лицо превратилось в характерную посмертную сардоническую маску.

— Дотронься до него.

Пересиливая себя, только чтобы ускорить ход событий, я подчинился. Рука Фиаринга была тверда, как доска, и холоднее, чем прежде. Rigor mortis[1]. Но откуда этот слабый запах гниения? Я знал, что это могло быть только в моем воображении.

— Бога ради, — взмолился я. — Ты должен вывести его из этого состояния. Затем я перестал себя сдерживать: — Я не знаю твоих намерений, но ты не можешь этого сделать. Вельда…

Макс дернулся, когда я произнес это имя. Внезапно он снова стал самим собой, как будто одно слово пробудило его от страшного сна.

— Конечно, — произнес он своим обычным голосом. Он ободряюще улыбнулся и снова застучал карандашом.

Я с нетерпением смотрел на Фиаринга.

Макс постучал снова: три — один.

«Для этого требуется время, — уговаривал я себя. — Мышцы у него, кажется, расслабляются».

Но Макс снова застучал. Сигнал прочно отпечатался у меня в мозгу: три — один.

Никакого результата. Три — один. Три — один. ТРИ — ОДИН.

Я посмотрел на Макса. Выражение его измученного лица не оставляло сомнений в том, что случилось самое ужасное.

Ни за что на свете я не хотел бы еще раз пережить то, что пережил за последующие несколько часов. Я думаю, что Макс применил все возможные способы реанимации умирающего, когда-либо изобретенные в истории медицины, включая самые современные — инъекции, в том числе и уколы прямо в сердце, электростимуляцию, новейшую модификацию аппарата искусственного дыхания, хирургическое вскрытие грудной полости и прямой массаж сердца.

За это время все мои подозрения относительно Макса полностью рассеялись. Пылкую искренность и вдохновенное мастерство попыток оживить Фиаринга сыграть было невозможно. И тем более невозможно было изобразить столь сурово подавляемое горе. Все эмоции Макса в течение этих трудных часов были передо мной как на ладони и все они говорили в его пользу.

Первым делом он вызвал нескольких врачей факультета. Они помогали ему, хотя было видно, что с самого начала считали это безнадежным делом. Если бы не их исключительная преданность Максу, которая была не просто профессиональной солидарностью, они сочли бы все это бессмыслицей. Их отношение как никогда продемонстрировало мне высокий авторитет Макса в мире медицины.

Макс был совершенно искренним и с ними, и со всеми другими людьми. Он не делал никаких попыток скрыть детали событий, приведших к трагедии. Он с горечью обвинял себя, настаивая на том, что его предположения были непростительно ошибочными в этом последнем эксперименте. Он зашел бы и дальше, если бы не его коллеги. Они отговорили его уходить с факультета и убедили перестать рассказывать о своем эксперименте столь жестко и критично, потому что это могло закончиться даже предъявлением судебного иска.

Кроме того, и отношение Макса к матери Фиаринга было достойно доброго слова. Она ворвалась в помещение, когда все еще безнадежно пытались оживить Фиаринга. Все, что врачу-психиатру удалось сделать с ее психикой, исчезло в один момент. Стоит закрыть глаза, как перед моим взором предстает эта энергичная разодетая дама, грохочущая своими ножищами, как солдафон, изрыгающая самые злобные обвинения в адрес Макса и рассказывающая о своем сыне и о себе в самых отвратительных выражениях. И хотя Макс был на грани срыва, он лишь демонстрировал ей свое сострадание, принимая всю вину, которую она на него возложила.

Немного позже появилась Вельда. Даже если бы у меня сохранились давнишние подозрения, ее поведение, безусловно, рассеяло бы их. Она вела себя очень сдержанно, не выражая никакой личной озабоченности смертью Фиаринга. Пожалуй, она была даже слишком холодна и спокойна. Но, возможно, как раз это было необходимо тогда Максу.

Понятно, что последующие дни были тяжелыми. В то время, как большинство газет восхищали своей сдержанностью и здравомыслием, описывая случившееся, одна бульварная газетенка подала Макса как «врача, который приказал умереть», поместив эксклюзивное интервью с матерью Фиаринга.

Естественно, как и следовало ожидать, дикий вой подняли всякого рода антинаучные оккультные общества. Это привело к появлению нескольких статеек, которые были бы еще более неприятными, если бы не были столь нелепыми. Один человек, явно заимствуя мысли из рассказа По «Правда о том, что случилось с мистером Вольдемаром», требовал, чтобы в день похорон у гроба Фиаринга был поставлен «страж смерти», намекая на то, что земле собираются предать человека, который некоторым образом еще жив.

Даже медицинская братия раскололась на два лагеря. Некоторые местные врачи, не связанные с медицинской школой, достаточно сурово критиковали Макса. Подобные сенсационные эксперименты бросают тень на престиж профессии, говорили они, в любом случае их ценность сомнительна и тому подобное. Хотя общественность так и не узнала об этой критике.

Похороны состоялись на третий день. Я пришел только из дружеского отношения к Максу, который счел своим долгом присутствовать на похоронах. Конечно же, там была и мать Фиаринга. Ее траурные одежды выглядели грубо и крикливо. С тех пор, как она дала интервью, всякие отношения между нами были разорваны. Поэтому ее причитания и всхлипывания не трогали никого.

Макс выглядел сильно постаревшим. Вельда стояла рядом, держа его под руку. Она была так же бесстрастна, как и в день смерти Фиаринга.

В ее поведении была заметна лишь одна странность. Она настояла, чтобы мы остались на кладбище до тех пор, пока гроб не опустят в землю и рабочие не положат на могилу мраморную плиту. Она проследила за всеми этими действиями с бесстрастным вниманием.

Я подумал, что она сделала это ради Макса, дабы внушить ему — с этим покончено раз и навсегда. Или, возможно, боясь какой-нибудь выходки или демонстрации со стороны антинаучных групп, хотела своим присутствием предотвратить появление в печати последней скандальной статьи.

Возможно, для этих страхов были причины. Несмотря на старания кладбищенских властей, некоторые болезненно любопытные все же увидели погребение, а когда я провожал Макса и Вельдудодома, по тихим улочкам малонаселенного пригорода, где они жили, разгуливало слишком много людей. Без сомнения, за нами шли, указывая пальцами. Когда с чувством огромного облегчения мы вошли, наконец, в дом, из-за только что закрывшейся за нами двери донесся резкий стук.

Кто-то бросил камень.

На протяжении следующих шести месяцев я не видел Макса. Вообще-то, я поступал так не столько из дружеских побуждений, сколько из-за огромного количества работы, которой у меня в это время года обычно бывало очень много. Я чувствовал, что Макс не хотел, чтобы ему что-то напоминало, в том числе и присутствие друга, о трагическом случае, омрачившем его жизнь.

Я думаю, что только я да еще несколько не лишенных воображения коллег Макса догадывались, насколько тяжело отразилась на нем вся эта история. И главное — почему это отразилось на нем так тяжело. Не только потому, что он стал причиной смерти человека из-за необдуманного эксперимента. Не это было основным. Главным было то, что, совершив это, он разрушил целое направление в науке, обещавшее человечеству огромные выгоды. Фиаринг, как вы понимаете, был незаменим. Как сказал Макс, он, возможно, был уникален. Их работа только началась. Макс не получил практически никаких научных результатов, и у него все еще не выкристаллизовалась идея, касающаяся самого главного: как передать способность Фиаринга другим людям, если вообще это было возможно. Макс был реалистом. Для его трезвого, не подверженного предрассудкам ума потеря одного человека была не так важна, как потеря возможных выгод для миллионов людей. То, что он поступил безответственно с будущим человечества — а он назвал бы это так, — мучило его сильнее всего, я знаю это наверняка. Должно было пройти еще немало времени, чтобы к нему вернулся его былой энтузиазм.

Однажды утром я прочитал в газете, что мать Фиаринга продала свой дом и отправилась в турне по Европе.

О Вельде у меня не было никаких сведений. Конечно же, время от времени я вспоминал о случившемся, прокручивая события прошлого в сознании. Я вновь обдумывал свои былые подозрения, стараясь найти разгадку, но всякий раз приходил к выводу, что все эти подозрения были ни чем иным, как фантазией, что доказывали трагическая искренность Макса и самообладание Вельды.

Я старался заново представить себе странные и загадочные превращения, свидетелем которых был в кабинете Макса, однако, как не пытался, они казались все более и более нереальными. Я был слишком возбужден в то утро, говорил я себе, и мой мозг преувеличивал то, что я видел. Это нежелание доверять собственной памяти временами навеивало на меня странную мучительную горесть, возможно, схожую с горестью Макса, которую он испытал, потерпев крах. Словно какое-то восхитительное видение исчезло из окружающего мира.

Иногда я вспоминал Фиаринга таким, каким увидел его в то утро — сияюще здоровым, с гармонично едиными разумом и телом. Было очень трудно представить, что такой человек — мертв.

Затем, через полгода, я получил короткую записку от Макса. Если я свободен, не заглянул бы я к нему домой сегодня вечером? И все.

Я почувствовал внезапную радость. Возможно, период рабства у прошлого окончился и блестящий разум снова принялся за работу? Мне пришлось отменить деловую встречу, но я, конечно же, отправился к нему. Когда я сошел с пригородного электропоезда, дождь прекратился. Последние лучи солнца освещали мокрые деревья, тротуары и выглядевшие мрачными дома. Максу случилось построить свой дом в местности, которая так и не стала популярной, — непредсказуемый пульс загородной жизни забился сильнее в другом районе.

Я прошел мимо кладбища, где был погребен Фиаринг. Необрезанные ветви деревьев касались кладбищенской стены, превращая некоторые участки тротуара в туннели из листьев. Я порадовался, что захватил с собой фонарик, чтобы освещать дорогу на обратном пути, и вспомнил, что Макс обыкновенно напоминал гостям о фонарике уже на пороге своего дома, когда ничего нельзя было уже изменить.

Я быстрым шагом прошел мимо домов, которые попадались все реже и реже. Асфальтовая дорожка, по которой я шел, была покрыта трещинами, их становилось все больше. Сквозь трещины пробивалась трава. Внезапно я вспомнил разговор, который состоялся у нас с Максом несколько лет назад. Я спросил его — не одиноко ли Вельде здесь? И он со смехом заверил меня, что у них с Вельдой — страсть к одиночеству и им нравится быть подальше от любопытных глаз соседей.

Интересно, подумал я. не принадлежал ли какой-то из домов, мимо которых я проходил, семье Фиарингов?

Наконец я добрался до виллы Макса. Это было небольшое двухэтажное строение. За ней находилось еще несколько домов. Ну а дальше, я это знал, царствовали сорняки, тротуары были покрыты грязью, а фонарные столбы ржавели в темноте.

Не ставшие престижными жилые районы представляют собой довольно мрачное зрелище.

Всю дорогу я чувствовал запах влажной земли и камней.

В гостиной горел свет, но через стеклянную дверь в сад, там, где я когда-то заметил Вельду и Фиаринга, никого не было видно. В холле было темно. Я постучал в дверь. Она тут же открылась. Передо мной стояла Вельда.

Я еще не описывал Вельду. Она была из тех красивых, обладающих чувством собственного достоинства, практически неприступных, но весьма привлекательных женщин, на которых склонны жениться удачливые интеллигентные мужчины средних лет. Высокая. Стройная. С изящной головкой. Светлые волосы стянуты на затылке. Голубые глаза. Тонкие, изысканные черты лица. Покатые плечи, а затем тело, которое циник назвал бы основным достоинством и, возможно, был бы не совсем прав, потому что всему этому сопутствовал живой и вполне отважный ум. Изысканные манеры, но не очень много искреннего тепла.

Такой я помнил Вельду.

Вельда, стоявшая передо мной сейчас, была иной. На ней был серый шелковый халат. В тусклом свете уличного фонаря стянутые на голове волосы выглядели если не седыми, то истончившимися и ломкими. Высокая красивая фигура казалась какой-то бесплотной и тощей. Она горбилась, как старуха. Изысканные черты лица. сжались. Вокруг голубых глаз, слишком пристально глядящих на меня, пролегли темные круги.

Она поднесла палец к иссохшимся губам и другой рукой застенчиво прикоснулась к лацкану. моего пальто, словно собираясь вести меня туда, где мы могли спокойно поговорить.

Макс вышел из темноты и положил ей руки на плечи. Она не оцепенела. Вообще говоря, она никак не отреагировала, только ее рука мягко отпустила мое пальто. Она, кажется, моргнула мне, словно говоря «позже, быть может». Но я не был в этом уверен.

— Тебе лучше подняться наверх, дорогая, — сказал он ей нежно. — Пора немного отдохнуть.

Подойдя к лестнице, он включил свет. Мы смотрели, как она медленно поднимается наверх, держась за перила. Когда она исчезла из виду, Макс покачал головой и довольно безразлично сказал:

— Вельда совсем плоха. Боюсь, что в скором времени… Впрочем, я пригласил тебя не для того, чтобы обсуждать это.

Меня поразила его кажущаяся бессердечность. Однако через мгновенье он сказал нечто, объяснившее мне его философию.

— Мы так таинственно хрупки, Фред… Какое-то незначительное изменение в деятельности желез, какая-то слабая тень, падающая на нервный узел — и пшш: уже ничего нельзя поделать. Потому что мы не знаем, Фред. Просто не знаем. Если бы мы могли проследить ход мыслей. Если бы мы могли постичь их целительную магию, пронизывающую мозг… Но мы еще неизвестно сколько будем пребывать в неведении и ровным счетом ничего не сможем с этим поделать разве что встретить достойно. Хотя тяжело, когда человек, чей разум мутится, начинает тебя смертельно ненавидеть. Тем не менее, как я уже сказал, я не хочу говорить об этом. И ты сделаешь мне одолжение, если не станешь настаивать.

Мы все еще стояли у ступеней. Внезапно он оживился. Похлопал меня по плечу, повел в гостиную, настоял, чтобы я выпил. И начал разводить огонь в камине, громким голосом рассказывая о последних работах в медицинской школе и подробно расспрашивая о моих недавних публикациях. Затем, не дав мне времени опомниться, он уселся в кресле напротив. Перед нами горел огонь. Макс стал описывать проект, над которым собирался начать работу. Проект касался ферментов и механизмов, регулирующих температуру насекомых, и, как ожидалось, мог иметь большое практическое значение для самых различных областей, начиная от производства инсектицидов и заканчивая физиологией желез человека.

Временами, когда он так увлеченно рассказывал о предмете своего исследования, мне почти казалось, что передо мной сидит старина Макс и что все события прошедшего года были дурным сном.

Внезапно он прервался и положил руку на объемистую рукопись, лежавшую на столе рядом с ним.

— Вот чем я занимался последние несколько месяцев, Фред. Полный отчет о моих экспериментах с Фиарингом, а также изложение обосновывающих их теорий. Я постарался описать все как можно лучше. Кроме того здесь подобраны относящиеся к делу материалы из других областей науки. Я уже не смогу заниматься этим, конечно, но надеюсь, что заинтересуется кто-нибудь другой. Я хочу, чтобы у него было преимущество — знание моих ошибок. Я сомневаюсь, захотят ли научные журналы принять этот материал, но если нет я опубликую его за счет своих личных средств.

Я ощутил боль в сердце, подумав о том, как много он, по-видимому, страдал, скрупулезно работая над этой рукописью и, конечно же, зная, что это уже не его работа и ему никогда не доведется заниматься этим, зная, что это отчет о поражении и личной трагедии, зная, что он не будет положительно принят его коллегами, но сознавая свой долг — передать информацию, которая, возможно, когда-нибудь вызовет чей-то интерес и докажет человечеству свою научную ценность.

А затем трагедия Вельды, которую я пока еще не был готов вполне осознать; неотчетливое предположение, ставящее все точки над i, что если бы Макс продолжал свои эксперименты над Фиарингом, он, вполне вероятно, узнал бы достаточно, чтобы теперь убрать пелену, затмевающую ее разум.

Я тогда подумал, и придерживаюсь этой точки зрения и сейчас, что поведение Макса в тот вечер, и, особенно, его энтузиазм по поводу нового проекта исследования, которым он искренне увлекся, был вдохновляющим и в то же время душераздирающим примером несентиментальной отваги, присущей лучшим ученым.

Но в то же время меня не оставляло чувство, что его новый проект не был настоящей причиной моего приглашения. У него на уме было что-то другое, и я это чувствовал. А он, как и всякий несчастный человек, говорил на разные темы, готовясь перейти к главному. Что через некоторое время и сделал.

Огонь почти угас. Мы уже исчерпали тему его нового проекта. Я сознавал, что выкурил слишком много сигарет. Я задал Максу какой-то непоследовательный вопрос о новых достижениях авиационной медицины.

Он нахмурился, глядя на тлеющие угли и как-бы внимательно взвешивая ответ. А затем внезапно, не глядя в мою сторону, сказал:

— Фред, я хотел бы тебе кое-что рассказать. То, что я обязан сказать. То, что не мог сказать раньше. Я ненавидел Джона Фиаринга, потому что знал, что он был любовником моей жены.

Я посмотрел на свои руки. И через мгновенье снова услышал голос Макса. Он не был громким, но звучал резко из-за эмоционального напряжения.

— Перестань, Фред. Не надо делать вид, что ты ничего не знаешь. Ты видел их через французское окно в тот вечер. Ты удивишься, если узнаешь, Фред, как трудно мне было не избегать тебя или не поссориться с тобой после этого. Одна мысль о том, что ты знал…

— Это все, что я видел и знал, — заверил я его, — я видел только эту мимолетную сцену.

Я повернулся и посмотрел на него. В его глазах блестели слезы.

— Но знаешь, Фред, — продолжал он, — это и было настоящей причиной того, что я пригласил тебя на наши эксперименты. Мне казалось, что поскольку ты знал обо всем, то сможешь лучше кого бы то ни было контролировать мои взаимоотношения с Фиарингом.

Мне ничего не оставалось, как сказать:

— А ты уверен. Макс, что твои подозрения насчет Вельды и Фиаринга вполне обоснованны?

Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять: не стоит больше задавать вопросов на эту тему. Макс какое-то время сидел склонив голову. Было очень тихо. Ветер, бросавший время от времени дождевые капли с веток мокрых деревьев в окно, наконец утих.

Он сказал:

— Знаешь, Фред, очень сложно снова научиться переживать забытые эмоции — будь то ревность или научное рвение. И тем не менее, это были два основных чувства, задействованных в драме. Потому, что до тех пор, пока я не начал проводить эксперименты с Фиарингом, я ничего не знал о них с Вельдой. — Он помолчал, а затем с трудом продолжил: — Боюсь, я не очень терпим в том, что касается секса и собственности. Полагаю, что если бы Джон был обычным человеком или если бы я узнал об измене раньше, я вел бы себя по-другому, возможно даже грубо. Я не знаю. Но тот факт, что наши эксперименты уже начались и были такими многообещающими, изменил все.

— Ты знаешь, я действительно стараюсь быть ученым, Фред, — продолжил он со скорбной улыбкой. — И как ученому, или просто рациональному человеку, мне пришлось признать, что возможные выгоды, которые мы могли получить в результате наших экспериментов, во много раз перевешивали обиду, нанесенную моему тщеславию или мужскому самолюбию. Возможно, это прозвучит гротескно, но как ученому мне даже пришлось поразмыслить над тем, не будет ли способствовать эта любовная интрижка тому, чтобы мой предмет сотрудничал со мной, а также находился в нужном для работы состоянии. И не стоит ли мне посодействовать развитию этой связи. Однако мне не пришлось менять свой распорядок дня для того, чтобы предоставить им массу возможностей для встреч, хотя полагаю, что при необходимости я пошел бы даже на это.

Он сжал пальцы в кулак.

— Ты знаешь, как много зависело от этих экспериментов. Хотя сейчас очень сложно вспоминать. Все чувства ушли… Потрясающая мечта… Эта рукопись передо мной — просто мертвая констатация… Долг…

Сейчас я ко многому отношусь по-другому. К Вельде и Джону тоже. Вельда оказалась не совсем той женщиной, которую я хотел бы видеть своей женой. Недавно я понял, что у нее колоссальная потребность быть обожаемой — что-то вроде холодной страсти к красоте и экстазу, как у некоторых языческих жриц. А я запер ее здесь — старая история — и пытался кормить своим энтузиазмом. Не совсем правильно выбранная диета. И тем не менее, Фред, Вельда настолько вдохновляла меня в работе, что в это даже трудно поверить. Причем это происходило даже до того, как я ее встретил. Меня вдохновляло даже ожидание ее.

А Джон? Не думаю, что кто-нибудь когда-то узнает правду о Джоне. Я только начинал понимать его. В его характере были стороны, которых я не мог касаться. Восхитительное творение. В каком-то смысле настоящий супермен. А в другом — бездумное животное. Поразительные способности. «Белые пятна». Влияние его матери. А то, как его инстинкты и сознание связаны между собой? Мне кажется, Джон мог быть совершенно искренним и в том, что касалось его страсти к Вельде, и в том, как он хотел помочь мне оказать услугу человечеству. Возможно, ему никогда не приходило в голову, что эти желания не совсем сочетаются друг с другом. Вполне возможно, ему казалось, что он хорошо относился к нам обоим.

Да, если бы интрижка Джона и Вельды могла повториться, я думаю, что совсем по-другому отнесся бы к этому.

Но тогда… Боже. Фред, как тяжело честно думать о них! Тогда каждую минуту дня и ночи я попеременно испытывал высочайшие пики научного вдохновения и страшные пропасти жестокой ревности. Одно подчиняло себе другое! — В его голосе появилась нотка страстного гнева. — Но не думай, что я был слаб, Фред. Не думай, что я хоть на йоту отклонился от курса, который казался мне правильным с точки зрения науки и гуманизма. Я полностью контролировал свою ненависть к Джону. Я знаю, что говорю. Я не невежда, Фред. Я знаю, что когда человек пытается подавить свои чувства, они обычно выплескиваются в самых неожиданных ситуациях, благодаря проделкам подсознания. Однако я постоянно следил за собой. Я соблюдал все возможные предосторожности. Я был фантастически внимательным в том, что касалось каждого эксперимента. Впрочем, ты мог этого и не заметить. Но даже этот последний эксперимент… Бог мой, мы часто ставили гораздо более опасные эксперименты, нащупывая каждый шаг на своем пути. Ведь советским ученым удавалось оживлять людей даже через пять минут после наступления смерти. То, что произошло с Джоном, не могло случиться!

— И тем не менее…

— Вот именно это и мучило меня. Понимаешь, Фред, меня мучило то, что я не смог оживить его. Мысль о том, что мое подсознание каким-то образом провело меня и открыло путь моей вполне осознанной ненависти, обнаружило незамеченную мной трещину в стене, дверь, которая не охранялась какое-то мгновенье. Когда он лежал мертвый перед моими глазами, меня мучила уверенность, что есть какая-то мелочь, способная оживить его тут же, если бы я мог ее вспомнить.

Я совершил какую-то незначительную ошибку, что-то упустил. Но подсознание заблокировало память. Я знал, что если бы только смог полностью расслабиться… но как раз этого я и не мог сделать…

Я по-всякому пытался оживить Джона, я припомнил все этапы эксперимента, но не обнаружил ошибки. Однако чувство вины не покидало меня.

Казалось, все только усугубляло мое состояние. Ледяное убийственное спокойствие Вельды было хуже самых горьких и бурных обвинений. На меня действовали самые невинные вещи и события — даже тот глупый оккультист с его разговорами о необходимости стеречь Джона.

Как Джон должен ненавидеть меня — повторял я себе. Получил команду умереть, обманом умерщвлен, и при этом — ни малейшего намека на то, что должно было произойти.

А Вельда? Ни одного слова упрека. Она лишь все больше и больше заледеневала, пока ее разум не начал слабеть.

А Джон? Прекрасное тело, гниющее в могиле. Великолепные мышцы и нервные волокна, распадающиеся на клетки.

Макс в изнеможении опустился в кресло. Огонек пламени последний раз мигнул за каминной решеткой, и зола задымилась. Наступила мертвая тишина.

Затем я начал говорить. Тихо. Я не сказал ничего особенного. Я просто повторил то, что знал и что Макс только что рассказал мне. Подчеркнул, что ученый такого масштаба не мог поступить по-другому. Напомнил, как он проверял и перепроверял каждый свой шаг. Сказал, что у него нет ни малейшей причины казнить себя.

Это, наконец, подействовало, хотя Макс ответил:

— Не думаю, что я почувствовал облегчение потому, что ты мне снова все рассказал. Я уже прошел через это. Просто я наконец раскрыл перед кем-то душу и чувствую себя действительно лучше.

Я уверен — так оно и было. Впервые я почувствовал в нем прежнего Макса — побитого жизнью, выстрадавшего новую мудрость и, конечно же, ожесточенного ею, и тем не менее — это был старина Макс.

— Знаешь, — сказал он, снова погружаясь в кресло, — я думаю, что впервые за последние шесть месяцев могу расслабиться.

Снова наступила тишина. Помню, я подумал тогда, что эта тишина в доме просто ужасна.

Очаг перестал дымиться. Дым улетучился, и с улицы потянуло запахом влажной земли и камня.

Я судорожно вздрогнул, когда Макс внезапно подвинул кресло. Его лицо было мертвенно-бледным. Его губы шевелились, но из горла вырывались лишь невнятные звуки. Затем голос наконец вернулся к нему.

— Сигнал! Сигнал, по которому он должен был ожить! Я забыл, что изменил его. Я считал, что он все еще был…

Он выхватил из кармана карандаш и постучал по ручке кресла: три один.

— Но он должен быть… — И он постучал: три — два.

Мне тяжело описать чувство, охватившее меня, когда он отстучал новый сигнал.

С этим была связана напряженная тишина. Я помню, как мне хотелось, чтобы хоть какие-нибудь звуки нарушили ее — стук дождевых капель, скрип балки, шум проходящего электропоезда…

Пять легких ударов карандашом, разделенные неравными промежутками тишины, обладали такой индивидуальностью, ритмом, какими их мог наделить один только Макс и никто другой в мире. Они были так же неповторимы, как отпечатки его пальцев, и так же оригинальны, как его подпись.

Только пять легких ударов карандашом — казалось, стены поглотят эти слабые звуки и они исчезнут через секунду, но, тем не менее, говорят, что ни один звук, даже самый слабый, никогда не умирает. Он становится все слабее и слабее по мере того, как рассеивается, амплитуда колебаний молекул все уменьшается, но все равно он достигает конца света и возвращается обратно, достигнув конца вечности.

Я представил себе, как этот звук пробивается сквозь стены, вырывается в ночь, взметаясь ввысь, подобно черному насекомому, стремглав устремляясь сквозь влажную густую листву, мечась в мокрых лохматых тучах, и, возможно, опускаясь, чтобы покружить возле ржавеющих фонарных столбов, а затем целеустремленно пронестись вдоль темной улицы, все дальше и дальше, над деревьями, над стеной и опуститься вниз, на влажную холодную землю и камни.

И я подумал о Фиаринге, который еще не полностью сгнил в своей могиле.

Макс и я посмотрели друг на друга.

Над нашими головами раздался пронзительный, холодящий душу крик.

Мгновение леденящей тишины. А затем быстрый топот шагов вниз по лестнице. Когда мы оба вскочили, наружная дверь уже захлопнулась.

Мы не обменялись ни словом. Я задержался в холле, чтобы вытащить свой фонарик.

Когда мы оказались на улице, Вельды уже не было видно. Но мы не задавали друг другу вопросов по поводу того, в каком направлении она могла исчезнуть.

Мы побежали. Я заметил Вельду за квартал от нас.

Физически я довольно крепок и постепенно обогнал Макса. Но я не мог уменьшить расстояние, разделявшее меня и Вельду. Я довольно хорошо видел, как она пересекала освещенные фонарями участки улицы. Серый шелковый халат развевался, делая ее похожей на летучую мышь.

Я, не переставая, твердил себе: «Но ведь она не могла слышать, о чем мы говорили. Она не могла слышать эти удары карандашом».

Или все-же могла?

Я добежал до кладбища и посветил фонариком вдоль темного лиственного тоннеля. Никого не было видно. Но где-то посередине этого коридора я заметил качающиеся ветви — там, где они свисали к стене.

Я подбежал туда. Стена оказалась не очень высокой — до верха можно было достать рукой. Однако мои пальцы нащупали битое стекло. Я сбросил пальто, накрыл ими осколки, подтянулся на руках и взобрался на стену.

При свете фонарика я увидел лоскут серого шелка, зацепившийся за кусок стекла рядом с моим пальто.

Задыхаясь, подбежал Макс. Я помог ему взобраться на стену. Потом мы оба спрыгнули вниз. Трава была очень мокрой. Свет фонаря скользил по сырым светлым камням. Я пытался вспомнить, в какой стороне находилась могила Фиаринга, но не мог.

Мы принялись за поиски. Макс стал звать:

— Вельда! Вельда!

Вдруг показалось, что я вспомнил, где расположена могила, и я поспешно устремился вперед. Макс, продолжая звать жену, отстал.

Раздался глухой грохот. Он прозвучал где-то далеко. Я не смог определить направление и неуверенно огляделся по сторонам. Внезапно я увидел, что Макс повернул назад и побежал. Он исчез за могилой.

Я как можно быстрее поспешил за ним, но, видимо, не туда свернул и потерял его. Я безрезультатно бегал взад и вперед по дорожкам кладбища. Я светил фонариком вокруг себя, выхватывая из темноты то ближние, то дальние могилы. В свете фонаря появлялись бледные камни, темные деревья, мокрая трава, дорожка из гравия…

Внезапно я услышал ужасный хрипящий крик Макса.

Я побежал, не разбирая дороги, споткнулся о какую-то могилу и упал лицом вниз.

Раздался еще один крик. Это была Вельда. Она все кричала и кричала.

Я побежал по другой дорожке.

Мне казалось, что я буду бежать бесконечно и бесконечно слышать этот вопль, не прекращающийся ни на минуту. Затем я обогнул группу деревьев и наконец увидел их.

Луч фонарика дважды обежал представшую картину, а потом я выронил его.

Они были там, все трое.

Я знаю, что у полиции есть вполне приемлемое объяснение тому, что я увидел. И я знаю, что это объяснение должно быть правильным, если верно то, чему нас учили о разуме, теле и смерти. Конечно, всегда найдутся люди, не верящие готовым объяснениям, люди, которые выдвинут свои теории. Как, например, Макс с его экспериментами.

Единственное полиция не может определить наверняка: удалось ли Вельде разрыть могилу и открыть гроб без посторонней помощи (они действительно нашли старую ржавую отвертку недалеко от могилы) либо это было сделано раньше какими-то оккультистами или, что более вероятно, шутниками, которых они вдохновили на это. Полиции удалось придумать объяснения почти всему, хотя для этого пришлось закрыть глаза на факты, свидетельствующие о том, что могила была взорвана изнутри.

Вельда ничего не может им рассказать. Она совсем потеряда рассудок.

Как бы там ни было, полиция не сомневается в том, что Вельда могла задушить Макса. Ведь только троим крепким мужчинам удалось увести ее с кладбища. Из моих собственных показаний полиция узнала о словах Макса, признавшегося в том, что Вельда смертельно его ненавидела.

Странное расположение останков Фиаринга они объяснили сумасшедшей прихотью Вельды.

И, конечно, как я и говорю, полиция, должно быть, права. Единственное, что опровергает их теорию — это стук карандаша. Безусловно, я не могу объяснить им, какими исключительно важными казались мне в то время легкие удары карандаша Макса, эти дьявольские три — два.

Я могу сказать только, что видел в прыгающем луче фонаря.

Мраморная плита, закрывавшая могилу Фиаринга, упала вперед. Могила была открыта. Вельда прислонилась спиной к другой плите. Ее серый шелковый халат вымок и был разорван в клочья. Кровь стекала из глубокой раны над коленом. Ее лицо было скрыто светлыми спутанными прядями волос. Черты лица искажены. Она смотрела перед собой на землю у могилы Фиаринга и все еще кричала.

Там, перед ней, в мокрой траве на спине лежал Макс. Его голова была свернута назад.

Я увидел то, что прикрывало тело Макса: полуистлевшие пальцы, тянущиеся к его горлу, превратившуюся в лохмотья одежду, прилипшую к почерневшему, сморщенному трупу, — все, что осталось от Джона Фиаринга.


The Dead Man

Перевод С. Колесник, Н. Колесник

Загрузка...