Я вышел из здания управы когда над площадью уже зажигались первые фонари, отбрасывая золотые пятна света на каменную мостовую. В воздухе чувствовалась прохлада: лёгкий ветерок трепал ветви лип, и город, наконец, выдыхал после суетного дня. Торговые ряды пустели, последние прилавки закрывались скрипом ставен. Только вдалеке ещё слышались голоса торговцев, которые торопились распродать остатки товара. Да где-то в стороне смеялись и переговаривались какие-то мальчишки. Их голоса эхом отскакивали от стен домов.
Морозов ждал меня у крыльца, прислонившись к капоту машины и скрестив руки на груди. Он стоял спокойно, никуда не торопясь, словно всё происходящее укладывалось в его личное расписание.
— Ну как прошла встреча? — уточнил он, когда я спустился по ступеням и подошёл ближе.
— Посмотрим, — ответил я без лишних эмоций. — Но по первым впечатлениям всё прошло хорошо.
Морозов слегка приподнял бровь, мельком взглянув на меня, и одобрительно хмыкнул.
Я открыл дверь, сел в машину. От приоткрытого окна тянуло прохладой и лёгким ароматом липовой аллеи. Свежим, чуть сладким, как напоминание о том, что не всё в этом дне пахло тревогой и бумагами.
Морозов обошёл авто, опустил плечи, уселся за руль с привычной неторопливостью, будто и не уходил отсюда вовсе. Завёл двигатель, мягко заурчавший под капотом.
— Куда дальше? — спросил он, глядя вперёд
— Домой, — устало ответил я и откинулся на спинку сиденья.
Морозов кивнул, не добавляя ни слова, будто и сам знал: дом сейчас лучшее место из возможных Машина выехала на дорогу, колёса мягко зашуршали по асфальту. И я позволил себе выдохнуть. Сегодня было сделано достаточно.
Снаружи тянулся переливающийся огнями город. В окнах домов зажигались жёлтые огоньки. Тени прохожих в свете уличных фонарей вытягивались вдоль стен длинными, неровными силуэтами, словно руки, скользящие в темноту. На перекрёстках слышался смех молодёжи, а над крышами уже загорелись первые звёзды. Вдали над рекой с Портовой стороны поднимался лёгкий туман.
Я начал понемногу проваливаться в дрему, когда Морозов вдруг заговорил, не отрывая взгляда от дороги:
— Есть у нас свежие пересуды. На окраине собаки повадились выть по ночам. Несколько домов сразу. В одно и то же время. Люди, понятное дело, насторожились.
Он замолчал на пару секунд, дал словам улечься, а потом продолжил чуть тише:
— Говорят, к худу. Дескать, перед бедой такое бывает. Старики особенно разошлись: вспоминают, как перед паводком в сорок седьмом тоже так выли. И перед пожаром в порту в восьмидесятом году.
Я посмотрел в окно не отвечая. Но Морозов и не ждал отклика.
— Думаю, — произнёс он задумчиво, — что дело не в погоде и не в луне. Собаки слышат то, что человеку не земетно. Протяжный, глухой зов. Такой, что уши у нас его не ловят, а у псов от него аж шерсть дыбом встаёт.
Он повернул голову, коротко взглянул на меня и добавил негромко:
— Это Власов. Тот, который остался в лесу. У Иволгина. Ещё не зверь, но уже и не совсем человек. Вот и воет. Тянется… то ли назад, то ли вперёд. Сам, может, и не понимает. А собаки чуют.
Машина свернула с главной дороги на аллею. Липы шелестели за окнами, как будто соглашались. Я ничего не сказал. Потому что понимал: Власов ещё не ушёл окончательно. И, возможно, что-то всё ещё зовёт его домой.
А еще я поймал себя на мысли, что, пожалуй, этой ночью попрошу Никифора не открывать ставни. Чтобы не слышать слишком отчетливо, если вдруг и наши дворовые собаки начнут выть в ту же сторону.
Машина плавно вильнула на повороте, и Морозов, не торопясь, перевёл взгляд на меня, будто вдруг вспомнил ещё одну историю, достойную упоминания.
— Кстати, — начал он с той самой интонацией, которую обычно выбирают для баек за вечерним чаем, — есть у нас ещё один слух. Про девиц в белом.
Я насторожился:
— В каком смысле?
Морозов хмыкнул.
— А в прямом. Хмельные рыбаки с Костяной отмели клянутся, что видели на рассвете в тумане, как по берегу плясали девки в белых сарафанах. Не одна-две, а с дюжину, говорят. С распущенными волосами и босыми ногами. Ну, всё как положено по их пьяной логике.
— И решили, что это… — начал я, но он опередил:
— Русалки. Конечно. А кто ещё у нас пляшет под утро на голой земле? Люди у нас просты: раз босые танцуют в тумане, то русалки. Ну, а если ещё и хоровод водят, то значит точно за мужиками пришли.
Я покачал головой:
— И что, поверили?
— Женщины — да. Причём с таким рвением, что к выходным в некоторых домах объявили комендантский час. Рыбалку отменили. Одну лодку даже под замок убрали, чтоб соблазна у мужиков не было.
Он едва заметно улыбнулся и продолжил:
— Один особенно рьяный рыбак, Фёдор с Ольховки, попытался сбежать через окно на веранде. У него уже и удочка за поясом была, и сапоги на ногах. Говорят, даже до калитки добежал.
Я приподнял бровь:
— И что, ушёл?
— Ага, ушёл, — скривился Морозов. — Веником по спине выхватил. Супружница его догнала. Отходила так, что потом, окосевший от такого унижения Фёдор заявил, что жена у него ведьма. Собирался жалобу писать в Синод, чтобы провели проверку на колдовство.
Я усмехнулся:
— И что, написал?
— Да куда там, — отмахнулся воевода. — Это он думал, что сделает. А потом трезвый рассчёт взял верх. Или страх. Тут уж кто как скажет. Но на рыбалку больше не рвется. Даже на улицу не выходит. Живёт тише воды. Может, ждет пока синяки сойдут.
— Значит, всё-таки решил послушаться супругу, — усмехнулся я.
— Скорее всего, да, — кивнул Морозов. — У тёщи, говорят, веник был тяжелее.
Мы оба засмеялись. Тихо, беззлобно, словно разделяя эту местечковую, но жизненную историю.
А потом Морозов, уже чуть серьёзнее, добавил:
— Но всё-таки странно. Русалки, если и появляются, то не на рассвете. Да и к пьянчужкам, которые на рыбалку ходят только до ближайшей пивной, они равнодушны. Не тот контингент. Русалки на своей неделе выбирают молодых и крепких. Тех, кого не стыдно потом подружкам на донышке реки показать.
Я задумался.
— Полагаете, кто-то просто решил попугать народ? Или шляется кто-то не вполне человеческий?
Морозов пожал плечами, не спуская глаз с дороги:
— Проверить стоит. Иначе скоро нам принесут не только байки про танцы, но и списки пропавших. А потом и веников не хватит, чтобы всех успокоить.
Я кивнул. Дело, конечно, может и в женской фантазии… Но лучше проверить, кто действиетльности водит хороводы в тумане. Особенно если мужское население начнёт массово страдать от «русалочьего досуга».
Морозов вздохнул, не глядя на меня, тихо вздохнул:
— А еще пошли разговоры.
Я повернул к нему голову. Он не спешил продолжать — будто выбирал, с чего начать. Наконец, чуть усмехнувшись, выдал:
— Говорят, князь налоги новые вводит. На варенье, на сбор грибов… и, чтоб два раза не вставать, на колодезную воду.
Я замер, повернувшись к нему всем корпусом.
— Это ещё что за нелепость?
Морозов хмыкнул.
— А вы думали, что фантазия у народа иссякла? Нет. Жива и буйствует. Особенно когда кто-то её подогревает.
— И откуда ж это пошло? — спросил я, уже чувствуя, чьё ухо торчит из кустов.
Воевода, как ни странно, даже не стал юлить:
— От Осипова. Почерк его. Он у нас любит работать не в лоб, а через слухи. Принялся раскачивать общественность. Будто бы вы решили за счёт простого народа поднять княжество. Сначала посеет тревогу, потом тихонько подольёт масла в огонь. А там и до возмущения недалеко.
Я нахмурился.
— Много ли людей в это верят?
Морозов усмехнулся, но лицо у него было мрачным.
— Пока немного. Но когда начнётся строительство в порту — вот тогда и начнут. Потому что людям не объясняли, откуда деньги. А как только видят стройку, то сразу думают: «За чей счет банкет?». И если рядом кто-то шепнёт нужные слова, то поверят в любые россказни. Хоть про налог на воздух.
Я молча смотрел вперёд, чувствуя, как в груди поднимается не злость даже, а обида. Я же стараюсь, делаю для людей. А выходит, что всё можно обернуть против тебя, стоит кому-то захотеть.
Морозов заметил, как я помрачнел, и, чуть сбавив тон, сказал уже мягче:
— Вы не хмурьтесь. Надо действовать. Пригласите к себе репортёра. Не старого какого-то, а живого, местного. Молодого, из тех, кто, также как вы, поглядывает в телефон и не имеет предвзятости к столичным. Пусть задаст вопросы. А вы спокойно расскажите — откуда деньги, кто даёт, что за договор с купцами.
Он перевёл на меня взгляд, чуть прищурился:
— Прессу надо взять себе на вооружение, Николай Арсентьевич. Иначе она сама возьмёт вас да и разберёт на части.
Я молчал. Но слова его запали. В них не было назидания, только забота.
Дорога к поместью показалась долгой. Остаток пути я молчал, глядя, как за окнами авто мелькали деревья, тёмные кроны которых шевелились от ветра, и казалось, будто лес шепчется сам с собой. Звёзды проступали всё ярче. На Северск быстро опускалась ночь, и к поместью мы подъехали уже в темноте. Каменные стены величественно возвышались в полумраке над садом, и фонари у ворот отражались в листьях деревьев, словно светлячки. В окнах первого этажа горел мягкий, приветливый свет. Будто сам дом звал внутрь, точно маяк, обещая укрытие.
Машина въехала на территорию, остановилась у крыльца. Я вышел из салона, глубоко вдохнув запах влажной земли и ночных цветов. В полумраке стрекотали кузнечики, где-то в траве шуршало что-то маленькое и живое, над клумбами парили ночные бабочки. Всё вокруг дышало спокойствием и тишиной.
Морозов догнал меня у ступенек и, будто невзначай, сунул мне в руки веник — тот самый, что мы прикупили заранее.
— Сегодня будет к месту, — заметил он с хитрой усмешкой, будто знал больше, чем собирался сказать.
Я взглянул на веник, потом на него.
— Думаете, Никифор опять будет ворчать?
Морозов покачал головой, понизил голос и ответил почти заговорщически:
— Напротив. Погода хорошая. В доме — спокойно. Все при деле, никто не бунтует. А это как раз и есть лучший момент.
Он сделал паузу, глядя в сторону дома, где в окне мерцал приглушённый свет.
— Дарить гостевушки лучше когда домовой не бурчит и не хлопает дверями, — продолжил он. — А когда доволен. Тогда и подарок с душой примется, и пользы от него будет больше.
Я кивнул, прижимая веник к себе осторожно, почти с уважением. Он пах свежим сеном, сухими травами и каким-то летним затишьем. Тёплым, как хлеб из печи.
— Ну что ж, — сказал я тихо. — Попробуем задобрить старого хранителя.
Я поднялся по ступеням крыльца, открыл дверь и вошёл в дом. Привычный запах сухих трав, дерева и старого камина окутал меня, словно кто-то накинул на плечи тёплый плед. В гостиной горел свет, и у камина за столом уже сидели Вера и Никифор.
Секретарь расположилась в кресле и склонилась над папкой бумаг. Она сосредоточенно что-то помечала на полях ежедневника. На лице отражалась усталость: щёки побледнели, в уголках рта притаилось напряжение, но глаза были внимательными. Брови сведены у переносицы, губы плотно сжаты, рука уверенно двигалась, оставляя на бумаге строчку за строчкой.
Напротив, на низкой табуретке, как почтенный надзиратель, восседал Никифор. Он скрестил руки на груди, будто вот-вот собирался сказать: пятёрка — только если без помарок. В его глазах читалась и строгость, и гордость. Но когда взгляд его упал на лежащий у края стола телефон Веры Романовны, выражение лица домового моментально потяжелело.
Мурзик, что дремал на подоконнике, словно по команде поднял голову. Он заметил, куда смотрит Никифор, вытянулся, соскочил на пол и с поразительной деликатностью прыгнул на стол. Приземлился мягко, как пушистый заговорщик, и сразу метнул заинтересованный взгляд на блестящий прямоугольник.
Вера, не отрываясь от бумаг, протянула руку, забрала телефон и буднично сунула его в карман. Без возмущения, без удивления. Видимо, уже привыкла, что в доме у неё есть конкурент за внимание к технике.
Я же, стоя у входа, успел заметить взгляд белки — хитрый, прищуренный, с явным обещанием: «это ещё не конец». Сдаваться питомец даже не собирался.
Мурзик, устроился на краю стола с видом профессионала занятого важными делами, вроде защиты дома от мобильных телефонов. И вдруг насторожился. Его уши дёрнулись, словно кто-то невидимый произнёс заветные слова: «пришел человек». Он резко повернул голову и посмотрел в мою сторону.
В следующую секунду белка соскочила на пол, пронеслась по ковру и, как пушистая молния, оказалась у моих ног. Задрала мордочку, уставилась в глаза — внимательно, почти строго. Потом обежала кругом, встала на задние лапки и с явным ожиданием потянулась ко мне крошечными лапками, будто прося: «А ну, разворачивайся, князь, показывай, что там у тебя в карманах?»
Я покачал головой.
— Сегодня без подарков, Мурзик. Увы.
Питомец замер. Секунда… вторая… И вот в его чёрных бусинках-глазах отразилось всё: и разочарование, и боль предательства, и сомнение в моей адекватности. Мурзик опустился на все лапы, повернулся ко мне спиной. Затем демонстративно, с дрожащими крыльями, с достоинством обиженного аристократа, удалился к подоконнику.
Запрыгнул, улёгся и, не оборачиваясь, вытянул хвост ровно в мою сторону — как маленькое пушистое «фи».
Я вздохнул, прошёл вглубь комнаты и, бросив взгляд на Никифора, тихо заметил:
— Кажется, моя репутация в этом доме только что пострадала.
Домовой хмыкнул, не поднимая глаз:
— Бельчонок у нас с характером. Но вы не гневайтесь, княже. Он сегодня не досчитался одной из своих заначек. Никак мыши добрались до подпола и украли у Мурзика запас сухариков. Но мы скоро будем ужинать. И после трапезы он подобреет. Уж вы мне поверьте.
Я подошёл ближе, остановился перед домовым и, немного смущаясь, протянул подарок.
— Это вам, Никифор. Мы выбрали вместе с Морозовым.
Старик встрепенулся, подался вперёд, бережно взял веник обеими руками, как редкую книгу. Повертел, поднёс к лицу, вдохнул. Лицо его при этом начало расплываться в такой довольной улыбке, что, казалось, ещё чуть-чуть — и он сам начнёт стрекотать, как его пушистый приятель.
— Вот это вещь, — сказал он с уважением. — Сухой, звонкий, крепкий. Не рвань, не пыль. И смотри-ка…
Домовой наклонился ближе, внимательно вгляделся в золотистые веточки.
— Ага, есть! Просяные зёрнышки остались. Самое то, белке на угощение.
Мурзик, будто услышав своё имя в списке гостей на празднике, тут же встрепенулся, прыгнул на пол и ловко вскарабкался по штанине старика, потом по локтю и прямо на веник. Занял место, как царь на троне, обнюхал всё веточки, издал довольное стрекотание и, не стесняясь, начал грызть одно из зёрнышек. Он щурился от удовольствия и настоящего беличьего счастья.
— Ну вот, — пробормотал Никифор, с улыбкой глядя на своего питомца. — Оценил. Сразу видно — вещь нужная.
Он поднял глаза на меня, и в этом взгляде появились благодарность, довольство, и, как ни странно, лёгкая растерянность.
— Спасибо вам, княже, — сказал он чуть тише, чем обычно. — Не каждый день нас, стариков, вот так с почётом… Да ещё и по делу.
Я только улыбнулся в ответ, но он вдруг слегка поёрзал на скамье, будто что-то вспомнил и добавил, откашлявшись:
— А вы, коль не против… скоро ужин будет. Почти всё готово. Сейчас похлебка дойдет. Сегодня с грибами, домашняя. Нехитрая, но сытная.
— Против? — я усмехнулся. — Я уже весь день мечтаю не о заседаниях, а о вашей стряпне.
Домовой одобрительно кивнул, а Мурзик довольно щёлкнул зубами и тронул лапкой ещё одно зёрнышко. Видимо, вечер всё-таки удался даже у него.
Признаться, такое поведение домового выбило меня из состояния равновесия.
— Сейчас мне нужно кое-что доделать. Как раз вернусь к похлебке.
Домовой кивнул, всем своим видом давая понять, что все понимает.
— Дела Северска на первом месте.
— Для того и назначен, — ответил я и обратился к Вере Романовне. — У вас есть вопросы? Или пожелания?
— Хотелось бы уточнить о ваших планах на завтра, — отозвалась девушка с легкой полуулыбкой. — И узнать, все ли сложилось с договоренностями о встречах.
— Все прошло как надо. Спасибо за расторопность. Надеюсь, вам удалось разобраться в записях старого князя.
— Он некоторое время работал без секретаря и вел дела сам. Но я справлюсь. Не извольте беспокоиться.
Я кивнул и неспешно направился в кабинет. У двери на секунду остановился. Коснулся ладонью дверной ручки, которая оказалась неожиданно теплой. А затем открыл створку и вошел в помещение. Нащупал на стене выключатель и зажег свет.
Дверь мягко закрылась за моей спиной. Я же прошел к столу и тяжело опустился в кресло, чувствуя, как день, полный забот и разговоров, наконец догнал меня, навалился тяжестью. На мгновение прикрыл глаза.
Перед внутренним взором всё ещё стояли Вера и Никифор. И я вдруг с удивлением подумал, что они были как два полюса моей новой жизни.
Строгая, сосредоточенная Вера, во взгляде которой читалась холодная ясность и решимость навести порядок. Но при этом она очевидно понимала, что такое социальная иерархия.
А Никифор… Никифор был иным. Он словно вобрал в себя всё упрямство ворчание и бунтарский дух старшего народа, что веками жили в этих стенах. Он тоже был частью семьи, хотя порой его упрёки и мелочные придирки раздражали до невозможности. Он был словно голос прошлого, того «духовного наследия» старшего народа. И этот голос не давал забывать, что за любым решением стоит не только выгода, но и традиции, которым необходимо следовать.
Я же оказался между этими двумя стихиями, пытаясь соединить управленческую бюрократию империи и старые традиции. Расчёт для княжества и древнюю магию. Это казалось невозможным — как шагать сразу двумя дорогами. Но именно в этом и заключался мой путь.
Я открыл глаза и посмотрел на лежавшие на столе бумаги. И вдруг усмехнулся, вспомнив, как в детстве всё это уже видел. Рядом с отцом всегда стоял его секретарь — сухой, немногословный человек, с вечным списком дел в руках. Он напоминал Веру: та же сдержанность, та же аккуратность, та же готовность подхватить любое поручение. Но тогда я смотрел на него с детской скукой. Мне казалось, что это серый, невзрачный человек, который только и умеет писать цифры в книги. Но теперь, сидя в кресле в кабинете старого князя, я понимал: без него семья погрязла бы в хаосе.
Рядом с отцом был и другой человек — старый ключник, которого в доме слушали не меньше. Он всегда ворчал, никогда никем не был доволен. Мог поднять шум из-за плохо закрытой двери или света, который забыли выключить в комнатах. В детстве я смеялся над его придирками, а отец слушал молча и только иногда хмурился. Лишь потом я понял: это ворчание было его способом хранить порядок. Это была не злость, а старая, тяжёлая забота о доме. В нём слышался тот же голос, что теперь — в Никифоре.
Я глубоко вздохнул. Вынул из подставки ручку и принялся торопливо писать. Сначала строки ложились неровно, сбивчиво будто я боялся потерять мысли, но вскоре ритм выровнялся, и рука сама стала двигаться размеренно. В кабинете стояла тишина, нарушаемая лишь редким потрескиванием старой мебели.
Иногда взгляд непроизвольно уходил к окну. За стеклом клубились сумерки, в саду мерцали фонари, отбрасывая зыбкие, дрожащие тени.
Я вздохнул. Откинулся на спинку кресла, устало помассировал пальцами виски. И в памяти вновь всплыла фигура отца. Его кабинет был почти таким же. Те же лампы с матовым стеклом, те же вечные бумаги, которые лежали на столе и в шкафах. Только тогда, будучи ребёнком, я смотрел на всё это как на чужой мир, куда вход был мне закрыт. Помню, как я украдкой заглядывал в приоткрытую дверь и видел, как отец сидит за столом и что-то пишет. Тогда мне это казалось чем-то непостижимым.
И вот теперь я сидел в таком же кресле. И ощущал ту же тяжесть — как будто сам дом переложил её на мои плечи.
Я усмехнулся, покачал головой. В детстве я считал, что отец ничего не делает. Только сидит над бумагами. Но теперь понимал: это и была самая тяжёлая работа. В которой каждая подпись, каждое решение затем становилось судьбой…