Корабельников Олег МАСТЕР ПО СВЕТУ

Человек по имени Николай умирал. Он еще не знал об этом, потому что никто и никогда не знает час своей смерти. О нем говорили просто: еще жив. Точно такие же слова можно было сказать о любом человеке. Разница была во времени. Николаю осталось жить совсем немного.

Он лежал в палате и прислушивался к голосам. Одни из них приходили из коридора, а другие — откуда-то изнутри, словно в голове жили маленькие человечки и нашептывали что-то тоненькими голосами. Еще была боль. Порой казалось, что боль — это тоже человек, женщина, и живет она сама по себе в его теле, то маленькая, то большая, то огромная до чрезмерности, и Николай удивлялся: как же она умещается внутри и не заполняет собой всю комнату. Подходила сестра и делала укол. Тогда боль съеживалась и забиралась в какой-нибудь уголок и нудила оттуда, жаловалась, но уходить не хотела.

Юрий Петрович пришел на дежурство и стал знакомиться с больными. Подошел он и к Николаю, поздоровался с ним и взял его за руку, словно желая пожать ее, но на самом деле просто считал пульс. Он потрогал живот Николая. Пальцы его холодили кожу и заставляли боль подпрыгивать от радости.

— Ну, как дела? — спросил Юрий Петрович.

— Болит, — сказал Николай и добавил: — Сильно болит. И пить хочется.

— Пить-то тебе нельзя. Ты уж потерпи немного.

Он пролистал историю болезни, нахмурился и снова подошел к Николаю. Присел на краешек кровати и стал прикасаться к его груди никелированным диском. От диска шли прозрачные трубочки к ушам Юрия Петровича. Должно быть, он тоже хотел услышать, о чем говорят маленькие человечки.

— Ничего, — сказал он. — Все будет хорошо. Завтра будет легче.

Юрий Петрович не лгал. Он знал, что смерть — это и есть облегчение. Смерть убивает не только человека, но и боль. Наверное, оттого боль так жаловалась и бесилась. Ей тоже не хотелось умирать.

Потом он подошел к ребенку, лежащему на кроватке позади Николая. Ребенок был невидим Николаю, но зато было слышно, как кричал он и кашлял. Кашель был особый, он походил на лай охрипшей собачки. Николай не знал, как зовут ребенка, и не знал даже, мальчик это или девочка. Порой ему думалось, что это вообще не человек, а просто собачка.

Когда он закрывал глаза, из-под одеяла вылезали маленькие человечки, и Николай знал, что это те самые — из головы. Они были одеты в синие кафтанчики и вели за собой белую собачку — ростом с мышку. Человечки деловито копошились на его груди и втыкали в сердце копья, тонкие и острые, как иголки. Они впивались и разносились с кровью по всему телу. Николай хотел сбросить этих человечков и размахивал руками, но они проскальзывали меж пальцев и все кололи, кололи. А сестры говорили: «Ну вот, мух ловит больной, психоз».

Боль снова стала расти. Морфин терял силу, он отступал все дальше и дальше, а боль оттесняла его, разбухала, раздувалась, заполняла тело, и Николай уже не мог понять, что же осталось от него самого, если боль такая большая. Он поднял руку к лицу, и ему показалось, что это не его рука. Тогда он подумал, что эта рука принадлежит боли, и попросил сестру, чтобы она отрезала руку, но потом решил, что одной руки будет мало, и сказал, чтобы отрезали все тело. Все равно оно чужое.

Сестра сделала укол. Боль втянула голову в плечи, а руки и ноги — в туловище, а само ее тело сделалось маленьким и почти незаметным. Боль забилась в живот и от страха старалась не дышать.

— Как вас зовут, доктор? — спросил Николай.

И, услышав имя, спросил:

— Вы счастливы?

— Не знаю. А зачем ты это спрашиваешь?

— Вы последний человек, кого я вижу на Земле. Я уплываю, а вы остаетесь на берегу. И мне все интересно знать. Я говорю не слишком красиво?

— Не слишком. Ты кем работаешь, Николай?

— Мастером по свету. В театре. У меня была хорошая работа.

— Почему была? У тебя вообще хорошая работа. Я приду к тебе на спектакль.

— Спасибо. Но я умру раньше. Там, наверное, тоже нужны мастера по свету.

— Пожалуй, тот свет и без тебя обойдется.

— В книгах пишут, что перед смертью человек вспоминает всю прожитую жизнь. Мне кажется, что это неправда. Перед смертью человек думает о боли и еще о самой смерти.

— Может быть, ты и прав.

— Расскажите мне о себе, Юрий Петрович.

Юрий Петрович знал, что последнее желание умирающего надо выполнять, но он не любил и не умел рассказывать о себе и сказал коротко:

— Да вот, живу.

Ему стало неловко, словно он сам отделил себя от умирающего, сушу назвал сушей, а море морем. Отсюда, с берега, он смотрел на Николая и, хотя зрелище чужой смерти было ему знакомо, все равно каждый раз он чувствовал несправедливость и непоправимость гибели другого человека. И еще собственное бессилие. Это было хуже всего.

— Ты лучше сам расскажи о себе, — сказал он.

— Да вот, жил, — сказал Николай и даже попытался улыбнуться. — Я не боюсь умирать. Только отгоните этих человечков, они совсем распустились.

— Я попробую, — сказал Юрий Петрович, — но боюсь, что это у меня не выйдет.

— Вы знаете, однажды они принесли мне книгу и заставили читать. Почему-то это были «Отцы и дети» Тургенева. Я читал ее последний раз в школе, а пришлось перечитывать заново. Глаза закрываю, а она еще яснее. Строка за строкой, так и прочитал за ночь. Это очень мучительно. Скажите, так бывает со всеми?

— Бывает и такое.

— Я помню и сейчас последние строки: «Какое бы страстное, грешное, бунтующее сердце ни скрылось в могиле, цветы, растущие на ней, безмятежно глядят на нас своими невинными глазами; не об одном вечном спокойствии говорят они, они говорят также о вечном примирении и о жизни бесконечной…» Но сам я не верю этому. А вот сегодня они бросают в меня копья. И все в сердце. Очень больно. И голова кружится. Одна кружится, а другая…

— Николай! — громко сказал Юрий Петрович. — Николай!

Он сжал его запястье, пытаясь найти пульс.

— Брадикардия… Маску! Атропин!

Через красную резиновую маску он вдыхал в легкие Николая свой воздух, а руками нажимал на грудь. Сестра вводила в вену прозрачные растворы и время от времени прислоняла фонендоскоп к ребрам Николая, слушала.

Николай не видел ни сестер, суетящихся рядом, ни врача, нажимающего на его грудь, словно бы изгоняющего смерть из тела. В это время он летел по черной суживающейся воронке, и не было сил вырваться оттуда, и не было времени, чтобы понять — в конце ждет смерть.

Но впереди засветилось, воронка расширилась, и его вынесло в светлую комнату. Движение замедлилось, Николай открыл глаза и увидел Юрия Петровича, склонившегося над ним. Лицо у него было потное, волосы прилипли ко лбу.

— Что ты чувствовал? — спросил Юрий Петрович.

— Я летал, — сказал Николай. — И знаете, о чем я подумал? Что смерть не приходит к нам сама, а люди летят ей навстречу.

— Ты не думай об этом. У тебя еще крылья коротки, чтобы так летать.

И потом добавил:

— Ты молодец, Николай. Ты здорово борешься. До последнего.

— Это не я. Я просто лежу и смотрю, как что-то умирает во мне. А я посторонний, гляжу, как в театре. Когда на сцене кто-нибудь умирает, я освещаю его прожектором, ярко, а потом медленно увожу луч в сторону и человек остается в темноте, но не сразу, а постепенно. Так и сейчас: я просто гляжу, как свет покидает мое тело.

— В театре только игра, а здесь…

— В театре тоже настоящее. Когда актер умирает, я верю в его смерть. Иначе это уже не театр… У меня работа очень важная. Я окрашиваю жизнь во все цвета. От моей воли зависит: быть миру розовым или фиолетовым. И кого высветить в первую очередь, а кого — только краешком луча.

— Ты почти что Бог. Не считая режиссера.

— Да, и того, кто придумал все это. Иногда я спрашиваю себя: кто придумал меня, кто освещает меня, кто заставляет меня жить так, а не иначе.

— Ну и что?

— Ничего. Так ничего и не придумал. В Бога я не верю. И в бессмертие тоже. Я просто уйду со сцены, а за кулисами — ничего.

— Ты хороший мастер по свету, Николай, но плохой актер. За кулисами тоже мир, только другой.

— Не все ли равно. Ведь только на сцене я — это я, а в костюмерной просто манекен, который можно нарядить в любую одежду и заставить жить любой жизнью.

— Ты веришь в судьбу?

— Я верю в то, что жизнь одна. Это как роль, плохая или хорошая, но единственная.

— Значит, от тебя самого не зависит, какую роль ты будешь играть? Значит, все от воли режиссера?

— Не совсем. Я могу порой отсебятину, но в пределах. Полоний не может превратиться в Гамлета прямо на сцене.

— Что-то мы с тобой, Николай, зашли неизвестно куда. Ты о себе расскажи. О жизни своей, о жене, ну вообще…

— Да что рассказывать. Воспоминание — это продление жизни. Я не хочу продлевать ее, я уже распрощался с ней. А теперь и с вами. Вы для меня последний краешек берега…

Николай замолчал и закрыл глаза. Юрий Петрович сидел на стуле рядом с ним и время от времени брал его запястье и считал пульс. Он знал, что когда-нибудь и он сам будет стоять на неразличимой кромке берега, медленно и неотвратимо уходя в воду. Он знал и не боялся этого. А пока он был спасателем, он стоял на сухом песке, бросал легкие пробковые бублики и протягивал руки, кидал веревку и подбадривал, как умел, тех, кто уходит. Он всматривался в лицо Николая, в его закрытые веки, заострившийся нос, сухие губы. Он прислушивался к его дыханию, ощущал под пальцами биение пульса и пытался представить себя на его месте. Выходило надуманно и неубедительно.

А в это время к Николаю опять пришли маленькие человечки. Они карабкались к нему на грудь, один за другим, все больше и больше, молча и настойчиво. Уже не оставалось места, а они все шли и шли, и тяжесть их все сильнее и сильнее сдавливала грудь, не давала дышать, заставляла сердце биться реже и слабее.

И, словно предчувствуя конец, заголосила боль, заплакала, заметалась по всему телу, ища выход.

И, как в театре, погас свет, и Николай окончательно оторвался от суши и поплыл, быстрее и быстрее, по суживающемуся пространству, не имеющему ни цвета, ни запаха, ни конца, ни начала, не оглядываясь, дальше и дальше.

Загрузка...