Моему отцу Герману Степановичу Волосу
Те, кто похваляются, будто ищут ее, не имеют от нее вестей,
А о тех, кто получил от нее весть, более не приходят вести.
— Канкоф!
Голос у Махмуда был сиплый. Выкликнув, он поднимал на толпу лилово-черные глаза и хмурился.
— Здес Канкоф?
— Здесь Коньков, здесь, — крикнул кто-то, торопливо протискиваясь к помосту.
Махмуд отдал карточку.
— Карзынин!
— Здесь.
— Балтаев!
— Здесь…
Биржа открывалась в десять утра, закрывалась в три. Пять часов в плотной очереди угрюмых неразговорчивых людей.
— Шералиев!
— Здесь.
Сейчас Махмуд раздает карточки. Но и утром не отойти. Может и холостую перекличку затеять: зачем — не скажет, а не откликнешься — выкинет из списка. Как будто ты и не торчал тут целыми днями. Хочешь сначала? пожалуйста: снова получи синий талон и стань последним. И не обижайся. Какие обиды? Этот Махмуд прост как дрозд: в шляпу нагадил и зла не помнит. Знай себе лыбится. У него работа такая.
— Петров!
— Который?
— Пэ Кэ Петров, — уточнил Махмуд, поднимая глаза от блокнота. — Здес?
— Здесь!
Счастливчики протискивались к помосту.
— Клымов!
— Здесь!..
Очередь движется медленно. Но движется. Недели через две получаешь желтую карточку. Номер карточки определяет очередность собеседования. Но не его исход. Потому что спросить могут что угодно. Столицу Евроштатов. Размер ноги. На какой широте расположен город Ахметьевск. Сколько микробов в кубометре воздуха. Или вон, как спрашивали у Вити Дронова. Чиновник-курд сложил ладони корабликами и несколько раз сделал движение, от которого воздух между ними стал чавкать: «Что это? А? Молчите? Не знаете?» Снова почавкал. «А? Почему не говорите? Не можете отвечать?.. Сжатие это, сжатие! Идите, вы не знаете ничего!..»
Понятное дело… вон сколько курдов в очереди… им-то работа нужнее…
— Костров!
— Здесь…
Говорят, если сунуть чиновнику двадцать дирхамов, он не задает никаких вопросов. Курд, русский, чеченец, казах, таджик, табасаранец — без разницы. Плюсик в ведомость — и в первый список. А уж из первого списка до работы рукой подать…
Только где взять эти проклятые двадцать дирхамов?
— Калам… Колом…
— Коломиец! — радостно помогли из толпы. — Здесь!
Витя Дронов раз не прошел, два не прошел… На третий вернулся домой да и привязал веревку к газовой трубе.
— Сидорук!
— Здесь!
Зря, конечно. Даже если срезали на собеседовании — жизнь все равно не кончается. Просто на следующий день нужно прийти пораньше и снова встать в самый хвост очереди. И впредь являться к десяти, не позже. А то Махмуд выкинет из списка. Очень просто. Глазом не успеешь моргнуть. Чирк — и готово.
А если не вычеркнет, тогда недели через три — новое собеседование, а там уж…
— Конец, работнички! — скаля зубы в улыбке, сказал Махмуд. — Хайр! До свидания!
Стальной помост стал со скрежетом запрокидываться. Через пятнадцать секунд на улицу смотрела глухая стена.
Разочарованно гудя, толпа быстро разбредалась — точь-в-точь капля грязи, упавшая в чистую воду.
А какой-то чернявый, в тюбетейке и засаленном синем чапане, вскарабкался на урну и уже что-то злобно выкрикивал, отмахивая сжатым кулаком.
Улица гудела. Ветер широко гулял в верхушках красных кленов.
Найденов замедлил шаг, прислушиваясь.
— Зачем мы пережили ужасы Великого Слияния? — надсадно кричал чернявый. — Чтобы теперь подыхать с голоду? Для чего погибали наши отцы? — чтобы у детей никогда не было работы? Они говорят, что теперь все равны!.. мир счастлив!.. нет ни христиан, ни мусульман, ни буддистов!.. все мы — братья в едином Боге!. Да оглянитесь же! Нам просто заговаривают зубы! Мы — гнием в нищете! Они — купаются в роскоши! И это — равенство?!
— Вот горлопаны, — неодобрительно сказал седой человек в кепке, стоявший рядом. — Лучше б делом занялись. Ой, достукаются…
Он с досадой махнул рукой и быстро пошел прочь.
Найденов побрел следом.
На углу он оглянулся. Первый, в чапане, пропал. Вместо него уже горланил кто-то другой. Пара десятков слушателей встречали слова оратора взмахами кулаков, и было похоже, что каждый из них готов, в свою очередь, залезть на урну.
Опасно сверкая синим огнем мигалок, к собранию уже подкатывали две милицейские машины…
Найденов прибавил шагу.
Скоро он вышел на бульвар. Ветер гнал листву, клены прощально пунцовели, закатное солнце празднично румянило сизое марево смога.
Внизу, за серо-желтой лентой реки, громоздился Маскав.
С восточной стороны грозно тянулась вполнеба армада тяжелых облаков, кое-где наспех подкрашенных ржавью и жидким золотом. На фоне туч вершины небоскребов казались темнее и жестче, чем там, где еще сияла лоскутная рвань холодной синевы. Сверкала алмазная игла минарета Напрасных жертв — солнце на ней напоследок дробилось на восемь ослепительных вспышек. Ситикоптеры, похожие на докучливых мух, встревоженных надвигающейся непогодой, стрекотали, набирая высоту или снижаясь, чтобы опуститься на посадочную площадку одной из высоток. Бесшумно скользили над головой серебристые вагоны анрельсов. Плыл разноцветный дирижабль, волоча белое полотнище с надписью
«KORK LTD — НЕ ТРЕБУЕТ РЕКЛАМЫ».
Найденов проводил его взглядом.
Если с малых лет сосать корк и ничему не учиться, то какая может быть работа? Прав мужик — горлопаны…
С другой стороны, он тоже без работы.
А ведь, казалось бы, сам бог велел: вдобавок к физфаку у него еще трехгодичный биофак — физиология и биофизика.
Из Уни Найденов вышел с красным дипломом, и его тут же взяли в Институт северных сияний.
Ему было все равно: северные сияния, так северные сияния, лишь бы волновых генераторов побольше. Но, разумеется, северными сияниями там и не пахло. Слаженный коллектив большого закрытого института бился над проблемами сканерной локации — в те годы еще не попавшей в учебники, но уже незаменимой при создании систем космического слежения и боя.
Многочисленные неудобства жизни под крышей ФАБО — жесткий распорядок, прослушка, КЛК, ОЧП — с лихвой компенсировались зарплатой. Что же касается оборудования и оснащения, то он, например, пользовался лабораторией класса «Е». Даже, может быть, чуточку выше.
Собственно говоря, весь их отдел представлял собой одну большую физическую лабораторию.
Она размещалась в одном из внушительных космопортовских ангаров, построенных в спецзоне ФАБО.
В тупиковом торце ангара были выгорожены несколько семинарских аудиторий, пара десятков конур, в дыму которых черкали бумагу и орали друг на друга математики, вычислительный центр, столовая и «Шанхай» — большой уютный зал с чайным буфетом и кожаной мебелью. Именно здесь, по преимуществу, и протекала работа, пока она довольствовалась развитием той или иной теории. Если же теория развивалась до состояния, когда ее нужно было «поставить на ребро» — то есть решительно подтвердить или столь же решительно погубить опытом, — ничто не мешало переместиться в ту или иную экспериментальную секцию.
Секции располагались в левой половине ангара. Каждая из них комплектовалась аппаратурой определенного направления и класса. Несколько первых были отданы старым добрым методам — хроматографии, ядерно-магнитному резонансу, акустике. Потом начинались роскошные и лакомые волновые прелести — оптика, высокочастотные излучения, скан-метод Джонса, фриквенс-излучения и волны Горбовича-Декартье… Здесь можно было найти комплекс аппаратуры для проведения любого опыта — кроме, пожалуй, астрофизических и гравитационных…
К сожалению, в ту пору он не вполне отдавал себе отчет в ценности того, к чему оказался допущен.
Он был разумен, аккуратен и осторожен — и теперь, четырнадцать лет спустя, брел с биржи, скользя взглядом по заплеванному тротуару и невольно рассчитывая найти что-нибудь ценное.
Из этого следовало, что в те годы он был недостаточно разумен, аккуратен и осторожен: потому что если бы обладал всеми этими качествами в полной мере, то и по сей день работал бы в ИСС, сочетая свою общеизвестную (в рамках отдела и института) и щедро оплачиваемую деятельность с другой, от всех скрытой, тайной, существование и смысл которой не должны были быть никем даже заподозрены.
Он придерживался нескольких ясных принципов, которые обеспечивали безопасность. Благодаря им удавалось выкраивать когда минуты, а когда и часы, чтобы, не обращая на себя ничьего внимания, наладить и провести свой личный эксперимент.
Однако тот колпак, под которым все они сидели, глупо было бы недооценивать. К концу третьего года его успешной и поощряемой работы кто-то где-то сделал какие-то выводы. Из чего исходил наблюдатель? Трудно сказать. Так или иначе, к нему приставили двух дипломников.
Он усмехнулся, вспомнив этих парней. Те еще были дипломники — погоны так и просвечивали из-под белых халатов.
Он лег на дно, затаился, не подавая виду, что замечает это внимание. Несколько месяцев сживал своих подопечных со свету, требуя усердия, граничащего с самоотречением. Грузил ответственностью. При этом был открыт и радушен: я — вот он, весь как на ладони. Я чист как мыльница, я тружусь в ИСС, я занят исключительно проблемами сканерной локации!.. Лаборатория класса «E» и шесть таньга в месяц! — стоило попридуриваться, чтоб отстали.
Дипломники ушли, наконец, на свой диплом вместе со своими погонами. А ничего больше не происходило. То есть — вроде бы убедились. И вроде бы отстали. И он уже приготовился перевести дух, расправить плечи… с чувством, с толком: фу-у-у-у!..
А потом — бац!
«Леха, Саидов просил в первый отдел зайти…»
Два с половиной часа разговора с несколькими безликими людьми средних лет в похожих темно-серых костюмах. Затем процедура подписания обязательства о неразглашении четвертой категории и — до свидания.
Не повезло…
Он много потом думал об этом.
Должно быть, это не невезение никакое было, а великая удача. Задавшись какими-то вопросами, они, к счастью, искали ответы лишь в рутинных сферах: скорее всего, его разрабатывали на предмет ведения разведдеятельности. Передачи секретных данных. Но он не был шпионом. И не торговал тайнами. И поэтому концы с концами не сходились. А когда неразрешимые головоломки всем осточертели, его попросту выгнали. Нет человека — нет проблем.
А вот если бы кто-нибудь глянул дальше собственного носа, если бы возникла догадка насчет того, чем он втихомолку занимается в лаборатории класса «E», что именно исследует, какие закономерности изучает!.. — о, прямо мороз по коже: до самой смерти бы от них не открутиться!..
Найденов миновал сквер и снова шагал по тротуару вдоль проезжей части, машинально отмечая всякий хлам, попадающийся на глаза — обрывок имиджграммы, погашенную таньга-карту, окурки, клочья целлофана.
Он много лет перебивался случайными заработками. Подсознательное желание найти на заплеванном асфальте что-нибудь полезное уже совсем не раздражало. Почему бы и нет? Находят же люди…
Листья, листья, листья… окурки, пробка, смятая колесом пластиковая бутылка, раздавленный шприц…
Десятку бы. Пусть мятую, пусть грязную… Нет, сторублевку. Глянул так невзначай — а она вот. Лежит себе. Вот это праздник. Картошка, колбаса, хлеб, сыр. Настене пирожных. Пару пива на радостях…
А еще лучше — бумажник. Ведь наверняка где-то валяется. Пухленькая такая сволочь. Даже чисто статистически. Задачка для пятого класса. В городе Маскаве двадцать два миллиона жителей. Каждый сотый хотя бы раз в жизни теряет бумажник. Спрашивается: сколько бумажников одновременно лежит на улицах Маскава? Если в среднем 65 лет… тогда… да, чуть меньше десяти. Пусть девять. Более того: нетрудно прикинуть, сколько в нем среднестатистических денег…
Загадочная все-таки субстанция. Достаточно оглянуться, чтобы понять, что их бесконечно много вокруг. Куда ни посмотришь — всюду они, они! Тротуар, стена дома… кованая ограда — все это деньги, деньги. Все покрыто слоем денег, лаковой патиной… все блестит, сияет… все движется, живет… кормит, поит… дарит комфорт и удовольствие… Все есть, всего полно, всего навалом… и все это стоит денег. Деньги льются шелестящими потоками… звенящие ручьи денег сливаются в течение могучих рек… реки текут дальше, дальше — к морям, к океанам денег!.. Деньги похожи на воздух — всюду их сверкающие молекулы. От них никуда не деться, они забираются в самые тонкие щели жизни… копошатся в мечтах… прогрызают покой… заводятся в любви… точат дружбу… Бесконечное шевеление мелких глянцевых телец… Мириады опарышей в выгребной яме… Просто микроб. Да, микроб… вирус… проникает повсюду… размножается… живет…
Окурки, бумажки, обертка от мороженого, опаловая кожица презерватива…
Мятая бутылка… еще одна.
Таньга, таньга… Таньга, как правило, лежат отдельно. В одной секции бумажника — рубли. В другой, потолще, — таньга. В третьей — доллары. Особый многоклеточный загон для кредитных карт… Но они совершенно ни к чему. Без PIN-кода ничего не получишь. И потом: коли умный человек, так тут же в банк. Так и так, мол, арестуйте счета…
Ну когда-нибудь должно повезти? Ему никогда не везло. Однажды в детстве нашел кошелек, да что за находка? Рваный, старушечий: квитанции в лужу, а мелочи едва на мороженое хватило. Вот и все, и больше никогда ничего… Кроме ста баксов, которые турок… вот болван этот турок! Да, да… Года три назад. Богатый турок из Баковки. Собственно, что турок?.. За копейку готов был удавиться. Если б не отчаянное на тот момент положение, Найденов на его условия в жизни бы не пошел: двухразовая кормежка и пятнадцать рублей в день. Что такое пятнадцать рублей?! — булка стоит пять. То есть либо на биржу с отказом идти — а это четыре месяца штрафа! — либо, значит, с нашим удовольствием: две кормежки и пятнашка. Копать ямы под новую изгородь, месить бетон, таскать столбы и громоздить шпалеры: по ним безумный малоазиец собирался пустить виноградную лозу. На второй день, спрыгивая с лестницы, на нижние перекладины которой его напарник, суетливый костромской мусульманин, нагромоздил жердей, Найденов зацепился полой за гвоздь и одним мощным рывком привел куртку в состояние, более всего напоминающее веселое трепетание вымпелов над входом в цирк-шапито.
Он еще стоял, снова и снова прикладывая друг к другу лоскуты, будто надеясь, что они возьмут сейчас — и срастутся как было, когда услышал от дома низкий женский голос:
— Э-э-э, урус, урус! Яман твоя башка, яман! Смотри, как порвал, а! Чесслово, шамашечий! Ладно, иди сюда!
Улыбаясь, Максуда-ханум стояла на крыльце. Золотые цепи сияли на ее полной груди, легкая седина поблескивала в солнечных лучах.
— Звали? — хмуро спросил Найденов, подходя.
— Как теперь работать будешь? — поинтересовалась она с усмешкой. — Эх, навязались на мою голову. Иди за мной.
Максуда провела его через несколько комнат, обставленных богато, но однообразно — ковер на полу, в углу высокая кипа сложенных одеял, в другом углу низкий столик, на столике небольшой поднос с чайными причиндалами, — и остановилась перед дверью подсобки. Побренчав ключами, она отперла и щелкнула выключателем. Подсобка оказалась на удивление просторной. Напротив большого зеркала на нескольких перекладинах висела одежда. Справа стояли обувные ящики; свернутые ковры частью торчали у стены трубами, частью просто валялись на полу. Пахло сладковато: розовым маслом.
— Подожди-подожи, — с одышкой бормотала Максуда-ханум, привставая на цыпочки и перебирая плечики. — А это? Так, подожди… это новое… а это?.. нет, еще поносит… а это?.. а вот это?.. Ну-ка!
Пыхтя, она сняла с вешалки какую-то куртку и протянула ему.
Найденов сбросил свою рвань.
— В самый раз! — восхитилась Максуда-ханум.
Турок был значительно короче и шире, однако спорить не приходилось.
— Нормально, — он пожал плечами, глядя в зеркало. — Спасибо.
— Из спасиба шубы не сошье-е-ешь! — пропела вдруг она.
— Что! что! — всполошился было Найденов.
Но было поздно: госпожа уже повисла на нем, жарко дыша и лопоча что-то по-турецки, и в следующую секунду они мягко рухнули на сваленные в углу паласы…
Разумеется, все это ни в коей мере нельзя было назвать везением. Везение заключалось совсем в другом: полчаса спустя, когда Найденов смог, наконец, спокойно разглядеть обнову, в ней обнаружился потайной карман, а в кармане — аккуратно сложенная стодолларовая купюра. Должно быть, турок сунул когда-то, да и забыл. Стоп, а может, это сама Максуда ему… а? Да не может быть!.. Забыть, и дело с концом… давно разменяна та бумажка.
Сейчас бы найти такую!
Обрывки целлофана, две пивные пробки… осколки стекла…
Смарт-ярлык, что ли?
Он равнодушно шаркнул. Серебристый прямоугольник взлетел, сверкнув позолотой лицевой стороны, несколько раз перевернулся и наискось спланировал на мостовую.
Билет кисмет-лотереи?
Машины летели одна за другой. Вот пронесся широкий, как двуспальная кровать, «мерседес-халиф». Шквал воздуха за ним был такой мощи, что блестящий прямоугольник кувыркнулся следом.
Казалось уж, вовсе не отстанет.
Наконец, Найденов кинулся в трехсекундный промежуток потока. Ногти царапнули теплый асфальт. Уже завыли клаксоны. Метнулся из-под колес к спасительному бордюру.
Провались ты пропадом.
Дешевка. Радужные разводы, металлическая рябь. Точь-в-точь стрекоза в полете. Голографический портрет Карима бен Хайра. Несколько строчек по-арабски. Чуть ниже мелкий текст: участник имеет право… не имеет права… тяжеловесные обороты юридических разъяснений… в случае участия результаты лотереи не могут быть оспорены участником… грамотеи. То-се. Выдавленными золотыми буквами:
НА ПРЕДЪЯВИТЕЛЯ.
Повтор по-английски:
TO BEARER.
Ниже — серебряная цифирь даты розыгрыша. И время:
23.00.
Еще ниже:
БИЛЕТ № 13.
Потом:
УЖИН НА ДВЕ ПЕРСОНЫ.
А совсем внизу:
ОТЕЛЬ
«МАСКАВСКАЯ МЕККА»
И опять что-то арабской вязью.
Он недоуменно перечитал нижние строки.
Шестнадцатое? Ну да, шестнадцатое октября.
То есть дата на билете стояла сегодняшняя… до 23.00 оставалась пропасть времени… и по всему выходило, что билет не использовался. Триста таньга!
Потерял кто-то? выбросил? почему драгоценный билет кисмет-лотереи лежит на тротуаре?
Неважно. Важно, что его можно сдать!.. Вот мой билет. Я передумал. Ну что вы. Не стоит хлопот. Конечно. Что? Да, мелкими, пожалуйста.
А если нет?
Все это слишком чудесно… найдут какую-нибудь закавыку… те еще умники. Бог с вами, подавитесь, дайте половину — сто пятьдесят! Это мое право!.. Что? Да, мелкими. Как можно мельче. Нет, серебра не надо…
Облака тянулись с востока, тяжелым темным покрывалом наплывали на сумрачно посверкивающий, будто кварцевая друза, город. Низкое солнце все еще дымно горело в чистом секторе неба.
Лицо тоже горело.
Он повернулся и торопливо пошел в сторону «Спортивной».
Последний луч солнца вырвался из темной пелены непогоды — и прощально воссияли на куполах Новодевичьего золоченые полумесяцы.
Ранним утром того самого дня, когда Алексей Найденов стал счастливым обладателем неиспользованного билета кисмет-лотереи, очень похожий луч нащупал щель между занавесками, и Александра Васильевна открыла глаза в просторной спальне собственного дома.
Два этих события ровно ничем не были связаны друг с другом — если не считать солнца, равно струившего свет как над одной, так и над другой местностью, удаленной от первой на многие сотни километров.
Александра Васильевна зевнула, зажмурилась и последним ночным движением натянула одеяло до самого подбородка.
Если бы речь шла о ком угодно другом, следовало сказать, что это была русоволосая и довольно крупная женщина, неприбранная со сна, с яблочным румянцем на скулах и поволокой в чуточку раскосых светло-карих глазах. Через минуту она отбросила одеяло, опустила ноги на коврик, посидела, зябко подобрав небольшие ступни, помассировала затылок и шею, жмурясь и поворачивая голову вправо и влево, затем встала, шумно раздернула шторы и подошла к зеркалу. Стянув рубашку, она оказалась белотелой и полной ровно в такой степени, чтобы у стороннего наблюдателя, окажись он здесь ненароком, екнуло и зачастило сердце. Женщина обхватила себя за плечи и, поворачиваясь то одним, то другим боком, несколько времени рассматривала свое отражение. Если бы у стороннего наблюдателя, несмотря на сердцебиение, хватило отваги заняться тем же самым, он непременно отметил бы пышность груди, стройность ног, округлость зада, а также белизну и гладкость живота. Вслед за тем женщина величественно подняла полные руки, повернула голову, скосила в зеркало взгляд влажных карих глаз и… и… — но все эти подробности совершенно излишни, поскольку с самого начала следовало обойтись короткой веской фразой: ненастным утром одного октябрьского дня проснулась в собственном доме Твердунина А.В.
И в самом деле, уже минут через пятнадцать, когда Александра Васильевна умылась и оделась, в ней не осталось почти ничего такого, что можно было бы назвать определенно женским. Прямой темно-синий жакет и такая же юбка надежно похоронили лекальные линии тела. Справа и слева от сочных губ появились суровые складки. Утренняя поволока карих глаз совершенно истаяла, уступив место пронзительному выражению готовности к жизни.
Дом был пуст и тих. Выйдя на кухню, она насыпала в чашку две щепотки душицы, налила кипятку и положила ложку сахара. Затем достала из холодильника блюдце с половиной вареной свеклы и отрезала небольшой кусок хлеба. Намазав хлеб тонким слоем смальца, посекла свеклу ножом на толстые ломти и посолила. Перед тем, как приняться за еду, повернула ручку радиотрансляционного передатчика.
«Досрочно закончена уборка зерновых в передовом хозяйстве гумхоза «Октябрьский» Пименовского района Старопименской области,» — радостно сообщил голос диктора.
Жуя свеклу, Александра Васильевна подняла брови и посмотрела на календарь — ну да, шестнадцатое октября. «Ничего себе «досрочно», — хмыкнула она.
Радио рассказало о строительстве нового картофелехранилища в гумхозе «Победа» Краснореченского района, а также о сооружении второй очереди макаронной фабрики в поселке Долгая Пря Нижневолоцкой области.
«Молодцы соседи, — вздохнула Александра Васильевна. — Видишь как: вторую очередь отбухали…»
«Зарубежные новости, — сказал, наконец, диктор. — Маскав, пятнадцатое октября. По сообщениям наших корреспондентов, в Маскаве набирает ход осеннее наступление трудящихся. Руководство КСПТ во главе с товарищем Зарацем добивается удовлетворения насущных требований народа. Наш корреспондент встретился с товарищем Зарацем и задал ему несколько вопросов».
Что-то недолго потрещало, затем женский голос спросил: «Василь Васильич, как вы считаете, удастся ли добиться удовлетворения насущных требований трудящихся?», а мужской, басовито откашлявшись, ответил: «Так а шо ж? Будемте оптимистами. А то шо ж? Нам без этого никак. Коммуно-социальная партия трудящих облечена доверием и не отступит. Потомушо шо ж мы получили? Потомушо новые обещания мы получили, вот шо мы получили. А ведь уже лопаются чаши. Кто виноват, если стихийные выступления доведенных масс? Кто довел трудящих масс до стихийных выступлений! А мы дадим народу в правовом поле. И не мы одиноки. Нас поддерживают братские силы мира и прогресса. В первую очередь, гумунистического направления».
«Василь Васильич, — снова зазвучал голос корреспондентки. — Собираетесь ли вы взять власть в свои руки?» — «Да ну шо вы, шо вы! — добродушно хохотнув, ответил Василий Васильевич. — Зачем нам? При чем тут? Это массы Маскава хотят взять! Почему? Потомушо доведены бездумной политикой верхов. А уж когда возьмут, то коммуно-социальная впереди. Потомушо облечена доверием и доказала многолетним авторитетом».
Грянул марш.
Александра Васильевна прибирала со стола, ополаскивала блюдечко из-под свеклы, машинально подпевала: «…Нам разум дал… па-ра-па-ра-па-ра-па…» — и все это не мешало ей раздумывать о том, как теперь повернутся события в Маскаве.
Там заваривалось, наконец, по-настоящему. Прошлые две недели дело шло на парламентском уровне, тлело, раскачивалось. Вдруг поперло — взятки и заграничные счета, отставка спикера… массовая драка в нижней палате, насильное изгнание двух партий и фракции «Кров». Два четырехсоттысячных митинга, встреча народных депутаций с президентом… А теперь уж Зарац и о стихийных выступлениях заговорил. Сумел использовать. Молодец…
Они познакомились в прошлом году, когда Зарац приезжал на областную ратконференцию в качестве гостя. Она вообще-то не любила маскавских деятелей. Вечное это фу-ты, ну-ты… заграничные штучки… на кривой козе не подъедешь. Но оказалось, что Зарац — понятный мужик, свой. Тоже, правда, слабоват. Клейменов предложил ему по Ч-тринадцать пройти. Напрямки — мол, так и так, товарищ Зарац. Не хотите ли? Крещение, так сказать… Черта с два: «Мы ведь КСПТ, — отвечает Василь Васильич. — У нас, мол, идеалы несколько иного толка… нам, дескать, Ч-тринадцать не показана…»
«Струсил, — холодно усмехнулась она и сунула блюдце в сушку. — Кишка тонка в настоящие…»
…Машина стояла там, где и должна была стоять, то есть непосредственно у дома.
Первое время, как стали они работать вместе, Витюша, несмотря на свои пятьдесят с гаком, все норовил при появлении Александры Васильевны проявить юношескую резвость, то есть выскочить из-за руля и распахнуть для нее дверцу. Сказывалась привычка — Клейменов, которого возил Витюша прежде, не брал в расчет даже того, что водитель подвержен радикулиту: ждал, невозмутимо стоя возле машины, пока тот, согнувшись в три погибели, кряхтя и постанывая, если дело шло в период обострения, вылезет и сделает, что должен сделать. Александра Васильевна же пристыдила и строго-настрого запретила холуйничать.
Сейчас Витюша, глядя, как Твердунина спустилась по ступенькам крыльца, и подавив в себе желание услужить, сморщился, словно от зубной боли; когда она уселась, Витюша что-то проворчал.
— Что? — спросила она.
— Да ничего, ничего, — с тайным вызовом буркнул Витюша.
— Добрый день, во-первых, — холодно окинув его взглядом, сказала Александра Васильевна.
— Добрый, добрый, — ответил он и обиженно поджал губы.
— Давай до Глинозубова, — приказала Твердунина.
— До Глинозубова? — удивился Витюша. — Так не проедем же!..
Но когда Твердунина посмотрела на него с таким насмешливым выражением, будто он взял — и прилюдно испортил воздух, изрядно при этом нашумев, Витюша все же включил передачу, и «Волга» плавно тронулась с места.
— Что ты все ворчишь? — спросила Твердунина через минуту.
— Ворчишь, ворчишь, — недовольно повторил Витюша. — Я-то не ворчу… Попробуй у вас поворчи! А как не ворчать! Не жалеете вы себя, Александра Васильевна, вот как есть не жалеете! — плаксиво сказал он, крутя руль. — До Глинозубова! Там какая дорога-то! Там на тракторе только и проедешь!
— Проедем, проедем… Не проедем, так хоть посмотрим.
— И предрассудки какие-то, право слово! Клейменов-то Михаил Кузьмич тоже не барин был — и спросит всегда, и ко второй категории меня приписал, и сколько раз я к нему как к отцу родному за советом, за помощью… а не брезговал! Я как понимаю? Я так понимаю: каждый должен свое дело сполна делать! Если секретарь райкома — так одно, а если шофер — выйди и дверку распахни, не переломишься!
— Опять за свое! — вздохнула Твердунина.
— Ничуть не за свое, — возразил Витюша. — А только обидно смотреть: другой ногтя вашего не стоит, а все топырится! А по вашему-то уму, по вашей-то образованности вам бы не только дверцу самой не раскрывать, вам бы!..
Витюша резко вывернул руль. «Волга» едва не нырнула в канаву, зато меченый чернилами гусь был спасен и, возмущенно загоготав, злобно вытянул шею вслед.
— Под колеса смотри! — сердито крикнула Твердунина. — Хватит языком трепать!
Витюша окончательно обиделся и замолчал.
Через несколько минут машина миновала кирпичный завод, над трубой которого курился дымок, оставила позади последние заборы Голопольска, обогнала самосвал, кое-как разминулась с молоковозом и повернула на шоссе.
Скучно было следить, как пролетают мимо желтые березняки, корявые овражки и унылая чересполосица где буро-желтых, где распаханных и потому темно-серых, щедро расквашенных недавними дождями полей. Торчали черные стожки на опушках. Северный ветер трепал на них клочья полиэтилена. Тянулись телеграфные столбы, безвольно опустившие до земли чахлые нитки проводов. Мутное утреннее солнце спряталось в полосу тянущихся с востока низких туч, и тут же все еще больше выцвело и помрачнело.
За деревней Козюкино переднее стекло покрылось редкими волдырями капель. Когда свернули на проселок, дождь уже шел вовсю, и если остановиться на минуту и заглушить мотор, можно было бы услышать его ровный шум.
Переваливаясь по лужам и все норовя, как побитая собака, пробраться бочком мимо страшной тракторной колеи, в которой дождь пировал и пузырился, машина доскреблась до околицы села Богато-Богачева и поползла мимо покосившихся сараев и брошенных изб. Тут и там торчали из дырявых крыш обрушившиеся стропилины. Кое-где и стены, подмытые морем бурого бурьяна, раскатились и мирно догнивали на земле. Не было видно ни кошки, ни собаки, только несколько ворон поднялись и, голодно покаркав, потянулись в сторону леса…
Александра Васильевна вздохнула.
Голопольский район Верхневолоцкой области (которая, в свою очередь, представляла собой приблизительно шестую часть территории края) лежал в самом центре низкой болотистой местности. Что скажешь? Природа неброская, однообразная. Все кругом поросло темным ельником или кочковато простирается до самого горизонта. Доберешься до темнеющего вдалеке леса — глядь, снова болото. Минуешь болото — начинается лес… за лесом сельцо лепится по косогору… там опять болото… опять лесок… осиновая рощица… за рощей деревенька на краю болотца, будь оно трижды неладно… Вязкое, долгое пространство: его и меря мерила, и чудь чудила, и Мамай прошел, не задержался, и швед ликовал на развалинах, и поляк хмуро озирал окрестности, смекая, как бы ими теперь распорядиться, и немец в незапамятные времена два года каркал, и даже эпоха Великого Слияния докатывалась сюда своими тягучими, кровавыми волнами, — и где они все теперь? Нету.
Потому что если взять что-нибудь твердое, оформившееся всеми углами, да треснуть по нему как следует, оно тут же бац! — и развалилось, только искры напоследок посыпались. А, к примеру, тесто: его хоть бей, хоть режь никакого толку: слепил куски, и оно опять как ни в чем не бывало.
Вот и народец тут такой — вязкий, тягучий, никак его на хорошее дело не наладишь…
А ведь как все славно можно было бы устроить!
Ей представилось вдруг Богато-Богачево совершенно иным: ярко дробилось солнце на крепких железных крышах, реял флаг над сельсоветом, слышалось издалека задорное пение возвращающихся с поля гумхозниц, шелестел под колесами асфальт, сытный хлебный дух тянулся над селом… и гул благодарных мужицких голосов накатывался в самые уши: «Вот спасибо, Александра Васильевна! Вот спасибо!» — «Не за что, товарищи, не за что! Это долг гумрати, а если гумрати — значит и мой». Сразу после этого она увидела себя входящей в широкие двери обкома. Потом что-то мигнуло, и вот она снова входила в двери, но в двери, по сравнению с которыми обкомовские выглядели жалкой калиткой, — крайком!..
— Возрождать, возрождать деревню надо! — с горечью сказала Твердунина, озирая дотлевающие следы человеческой деятельности.
Грязная дорога кое-как взобралась на пригорок. Витюша сбавил газ и спросил обиженным голосом:
— Через Кузовлево поедем? Или лучше через Барыкино?
Александра Васильевна не ответила.
Витюша пробормотал:
— Через Кузовлево-то оно, кажись, поглаже…
Но, добравшись до околицы брошенной деревушки, где дорога расходилась на две равно непроезжие хляби, почему-то крякнул и принялся выворачивать руль направо:
— Через Барыкино-то оно поровнее!..
Увязли тут же.
Александра Васильевна по-прежнему молчала, а Витюша делал все, что полагается делать в подобных случаях: то с выражением озверелости на лице бешено газовал, отчего «Волга» по-рыбьи трепетала и ползла боком, то, раскрыв дверцу и беспрестанно тыркая поскуливающую педаль акселератора, норовил недоуменно заглянуть под колеса.
— Все? — ядовито осведомилась Твердунина, когда он, утирая пот со лба, позволил себе минутную передышку. — Приехали?
— Погодка-то! — горестно отозвался Витюша. — Хляби-то! Говорил ведь: не проедем!
— Если не проедем, какого черта совался?!
— Так вы сказали же!
— А кто из нас за машину отвечает — я или ты?
— Сказали до Глинозубова — вот я и поехал.
— А почему не через Кузовлево? Почему через Барыкино? А если я скажу, чтобы с моста в речку ехал, тоже поедешь? Своей головы нет?
Витюша хотел ответить, что да, мол, поедет, куда же деваться, если приказано, только, может, перед самой речкой выпрыгнет, однако лишь махнул рукой и буркнул:
— В ступе тут ездить, а не на «Волге»…
Он заглушил двигатель. Дождь барабанил по крыше.
— Сколько до Шалеева?
— Километра четыре будет, — ответил Витюша. — Тут в ложок спуститься, да вдоль поля, да потом через лес… Чудный лес у них там в Шалееве! А грибов! А ягод! И малина тебе, и земляника! Прошлый год мы с зятем одних белых ведра четыре набрали! — Встретил пронзительный взгляд Александры Васильевны, и заторопился, чуя недоброе: — Да не дойти по такой дороге, не дойти! И трактора у них, глядишь, нету, протаскаешься попусту!
— Почему это трактора нету? — ласково спросила Твердунина. — Куда же это они все подевались? Да Глинозубову скажи: мол, Александра Васильевна сидит в канаве, ждет, когда он явиться соизволит!.. Что значит — не дойти?
— Ладно, ладно, — буркнул Витюша, страдальчески морщась. — Где-то там сапоги в багажнике были…
Он открыл дверцу, начал было, по-черепашьи вобрав голову в плечи, вылезать из машины, как вдруг сунулся назад и замер, внимательно прислушиваясь.
— Трактор! Ей-ей, едет кто-то! — сказал он, счастливо улыбаясь и давя на клаксон, отчего над мокрой дорогой покатились прерывистые трубные звуки.
— Не тарабань! — сморщилась Твердунина.
Скоро из-за опушки леса показался трактор, а потом и прицепленная к нему молочная бочка. В кабине сидели двое.
— Кажись, Глинозубов, — сказал Витюша. — Молочко везут!
Трактор подползал, упрямо меся гусеницами глубокую грязь.
Александра Васильевна раскрыла свою дверцу и замахала рукой:
— Иди, иди сюда, герой!
Трактор остановился, и Глинозубов спрыгнул на землю.
— Ты же гравию обещал насыпать! — закричала Твердунина. — Твою мать! Где гравий?! Четыре года об этом говорим! Четыре года!
Председатель «Зари гумунизма» был без шапки; волосы, прилизанные дождем на затылке, кудрявились по бокам.
— Гравию! — воскликнул он, наклоняясь и недоверчиво ее разглядывая. — А экскаватор? Я лопатой, что ли, сыпать буду?
Александра Васильевна с отвращением почуяла ядовитый запах перегара.
— Какой экскаватор?! — Твердунина в ярости сделала попытку выбраться наружу, но вовремя остановилась, замарав только самые носы ботинок. Твой-то экскаватор где?
— Эва! — Глинозубов презрительно усмехнулся, словно разговаривал с несмышленым ребенком. — Мой-то экскаватор еще весной в силосную яму завалился…
Александра Васильевна онемела. Приняв ее молчание за естественную паузу, Глинозубов ухмыльнулся.
— А я гляжу — никак ваша «Волга»! Ну, думаю, приехали… Генке толкую: гляди, никак Твердунина сидит! А он: нет, у Твердуниной серенькая. Какая серенькая?! Самая что ни на есть белая! Я ему и говорю: ну, говорю, если это Твердунина, ждать мне седьмого выговора! А он…
— То есть как завалился?! — полыхнула вдруг Твердунина, стремительно высовываясь из машины, будто собака из конуры; она бы и вывалилась, если б не поручень, за который успела схватиться. — Гумунизм выходит!.. нам полмира!.. кормить!.. отстраивать!.. А у тебя экскаватор завалился?! Да за такое не выговор! Билет на стол положишь! С председателей полетишь к чертовой матери!
— Ах, билет! — ответно взъярился Глинозубов, отшатываясь.
— Сядешь ко всем чертям за развал хозяйства! — крикнула она.
— Ах, за развал! — отозвался он, сжав кулаки и едва не скрипя зубами.
— За удои! За падеж! — перед этим Александра Васильевна несколько утянулась, а теперь опять бросилась.
Глинозубов снова отшатнулся.
— Топора в руках давно не держал? Подержишь!
— Ах, топора! — Глинозубов попятился, прижал кулаки к груди и закричал, по-волчьи поднимая мокрое лицо к низкому ненастному небу: — Отвечу! За все отвечу! А за это кто ответит?! — Он широко махнул рукой, описав круг. — За это кто ответит?! За жизнь мою бессмысленную кто ответит?!
— Таким в гумрати не место! — бессвязно выкрикивала Твердунина, с гадючьей стремительностью высовываясь из кабины. — Таким знаешь где место?! Каленой метлой таких к дьяволу! Я на тебя сейчас Клопенку! В бараке сгниешь!..
— Ах, Клопенку?! — Глинозубов отвернулся и завопил в сторону трактора: — Все! Хватит! Наслушался! Кто за жизнь мою ответит?! Пусть сидят тут до ночи! Не отцепляй! Не отцепляй, кому говорю!
Тракторист, возившийся у тракторного форкопа, распрямился.
— Молоко сдавать! Поехали! Нечего тут середь дороги разговаривать!
— На бюро! — вслед ему кричала Твердунина. — На бюро поговорим! Ты еще попомнишь! Вот чтоб мне провалиться — Клопенко с тобой разбираться будет!
— Да вы что, Александра Васильевна! — Витюша испуганно глядел то на Твердунину, то в спину шагающего по глубокой грязи Глинозубова. — Прикажите ему, пусть вытащит! Что ж мы тут! Чего нам ждать-то?! Прикажите!
Тяжело дыша, Твердунина откинулась на спинку сидения и закрыла глаза. Губы ее были непреклонно поджаты.
— Кириллыч! — заголосил Витюша в окно. — Не бросай ты нас ради бога! Дерни хоть до околицы, я уж там выберусь!
— А мне тут с вами недосуг! — ответил Глинозубов, сделав такое телодвижение, будто должен был пуститься вприсядку. — У меня молоко скиснет! Я-то за все отвечу, что мне!..
— Кириллыч! — Витюша брезгливо спустил ноги в грязь и зашлепал к нему, погружаясь выше щиколоток. — Дерни ты ради Христа, что тебе стоит! Ну, пошумели немного, так что ж нам тут теперь, ночевать, что ли! А, Кириллыч!..
— Дерни! — Глинозубов снова глумливым плясовым движением развел руками. — Теперь вот на тебе — дерни! А комбикорма нет! А косилок — нет! Знай только орать, что Глинозубов ответит! Клопенкой меня пугает! Пугай, пугай! Глинозубов-то ответит! А вот вы тут посидите пока! Может, найдется добрая душа — вы-ы-ы-ытащит!..
— Да на тебе креста, что ли, нет, Кириллыч! — чуть не плача, взывал Витюша. — Как можно! Живые люди же!
— На мне-то креста нет? — удивился Глинозубов. — На!
Он раздернул ворот телогрейки, расстегнул рубаху.
— Видел? Нет, ты скажи: видел?!
Витюша немо мотал головой. Дождь намочил волосы, вода стекала по лицу.
— А теперь пойди у нее посмотри: есть на ней крест? — спросил Глинозубов, понижая голос. — На ней-то вместо креста лягушачья лапка, понял? На ней вместо креста кикимора болотная зеленой жижей кукиш рисовала… да что я тут с тобой!..
Он задрал ногу и поставил на гусеницу. Сапог был облеплен комом глины.
— Кириллыч! — возопил Витюша, молитвенно поднимая руки.
— Я уж сорок лет Кириллыч! Давай, поехали!
Вытирая руки и ухмыляясь, тракторист забрался в кабину. Глинозубов умостился рядом. Трактор заревел, дернул, поволок бочку, переваливающуюся по ямам. Страшно грохоча и чавкая, проехал мимо машины, — но неожиданно дернулся и встал.
— Последний раз! — заорал Глинозубов, снова распахивая дверцу. — Вот чтобы сдохнуть мне на этом месте!
— Кириллыч! — заблажил Витюша. — Я же знал! Сейчас, сейчас!..
Бормоча и оскальзываясь, он обежал машину, потащил из багажника трос.
— Да куда ты тянешь, как я тебя тут разворачивать буду! За задницу цепляй! Ничего — раком проедешься!
Витюша повалился на сиденье, тракторист дернул рычаг, и «Волга» поползла назад — мягко, будто ватрушка в киселе.
Александра Васильевна смотрела в стекло, на дорогу, отступающую перед глазами, на удаляющуюся опушку леса, на лужи, по которым хлестал серый дождь, на низкое темное небо — и выражение непреклонности не покидало ее лица.
Найденов повернул ключ и открыл дверь.
В прихожей пахло гречневой кашей.
Этот запах въелся в жизнь, как въедается грязь в потрескавшиеся от работы руки. Он сам же и разъяснял Настене когда-то: гречка универсальна: во-первых, вкусна, во-вторых — содержит полный набор элементов и витаминов, необходимых организму; кроме того, она необыкновенно дешева; поэтому если ты ограничен в средствах, если тебе не везет и ты не можешь найти постоянной работы, нет ничего более разумного, чем приналечь на гречку — будешь сыт, здоров, а в конце концов, возможно, и разбогатеешь.
Настя оказалась рачительной и экономной хозяйкой — гречка в доме не переводилась. Два дня из трех, открывая вечером дверь, Найденов улыбался и говорил: «Ого! Гречневая каша! Здорово!..» Прошло семь лет, и теперь он боялся, что когда-нибудь ему не хватит сил на улыбку при этой фразе, да и на саму фразу не хватит сил, и тогда он буркнет, заведомо ненавидя себя: «Опять эта проклятая гречка? Бог ты мой, как надоело!» И если у Настены к тому моменту останется больше мужества, чем у него, она отшутится и достанет какую-нибудь вкусную заначку, сберегаемую к Майским или ко дню Великого Слияния, — селедку, банку сгущенки, пакетик сушеной дыни; а если нет подбоченится и спросит неприязненно: «А ты заработал на что-нибудь другое?» Когда он видел эту сцену во сне, то просыпался в холодном ужасе.
— Ого! Гречка! — сказал Найденов, улыбаясь, чтобы согнать с лица гримасу отчаяния. — Здорово!
Он уже решил, что ничего не скажет, а просто улизнет на время под каким-нибудь простым предлогом; но увидел ее радостное лицо, почувствовал прикосновение теплых шероховатых губ — и понял, что все равно не сможет соврать как следует.
— В общем, я нашел билет, — с некоторым вызовом сказал он. — Слышишь?
— Что, милый? — Настя повернулась от плиты. — Какой билет?
— Вот.
Она вытерла руки о фартук.
— Ну и что? — Пожала плечами. — Старый билет кисмет-лотереи. Я такие сто раз видела.
— Это где же?
— Зачем он тебе? — спросила она, неприязненно крутя в пальцах посверкивающий пластикатовый прямоугольник. — Он что, действительный?
Найденов хмуро кивнул.
Настя положила билет на стол и присела рядом.
— А сколько стоит?
— Триста таньга. Вообрази. Но сдать нельзя. К сожалению.
— Почему?
— А черт их знает. Жулики. Говорят — нельзя. Вчера можно было… за сутки можно. А сейчас нельзя.
— И что тогда?
— Не знаю.
— Но ты же не…
— Подожди, — сказал Найденов. — Подожди. Дай я тебя поцелую.
— Ты туда все равно не пойдешь, — сказала Настя. — Вот смешной. Как будто я тебя пущу. Это просто курам на… — он все-таки попытался ее поцеловать, но она, отдернувшись, упрямо закончила: — …на смех курам это все! Правда? Ты же не пойдешь?
Найденов молчал.
— Красивый, — вздохнула Настя, снова беря билет в руки. — Блестит. Она встала и двинулась вокруг стола, поворачивая радужное зеркальце билета так, чтобы зайчик плясал по всей комнате. — Красивый. Дорогой. Жалко, сдать нельзя. А раз сдать нельзя…
Найденов прыгнул, успел схватить за руку у самой форточки.
— Ты что!
— Дай, гад! — впилась ногтями в ладонь. — Дай!
Возмущенно сопя, он сунул билет в карман.
— И не надо, вообще… потому что…
— Дурак, — сухо сказала Настя. — Ты мне больно сделал. Ну и пожалуйста. Подавись своим билетиком. Ты все равно туда не пойдешь.
Поджав губы, она со стуком поставила на стол тарелку.
— Да ладно тебе, — примирительно сказал Найденов. — Я же не сказал, что пойду.
— Не пойдешь?
— Не знаю… Не решил еще.
— Ты что — совсем?! — Настя покрутила пальцем у виска. — Ты думаешь, что говоришь?! Ты обо мне подумал?
Найденов поднялся, выдвинул ящик стола, взял ложку, с таким же стуком положил возле тарелки и снова сел.
— Лешенька, милый! — Настя обняла его сзади. — Ты не пойдешь никуда, правда?
Найденов повел плечами, чтобы высвободиться.
— Давай рассудим. Вот ты говоришь — никуда не ходи. А денег при этом нет.
— Как это нет денег? Полно у нас денег. Во-первых, у меня сорок семь рублей в кошельке. Во-вторых…
— И во-вторых, и в-третьих — все одно и то же. Денег нет. И взять негде.
— Почему негде! — возразила Настя, разнимая руки, чтобы сесть на стул рядом. — Что ты, в самом деле, из-за этих дурацких денег! Подумаешь деньги! Ты расстраиваешься, что нормальную работу никак не получишь? И зря, и зря, — наставительно сказала она. — Давай так: ты просто сделаешь передышку. Хорошо? Ну ее, эту биржу. Отдохни. Я ведь работаю… нам хватает пока, правильно? А потом раз! — и…
— Хватает пока! — фыркнул Найденов. — Просто смешно. Ты работаешь, да. Сколько позволяют. Что тебе эти скоты платят? На хлеб хватает, да… а на что еще хватает? Ты сколько лет в этой юбке ходишь? Не помнишь?
— Подумаешь — юбка! — она встряхнула головой.
— Жизнь проходит зря. Однажды проснемся, а она уже прошла… Декларацию для получения бэби-меда представить не можем? Не меньше двух лет по двести дирхамов в месяц на каждого члена семьи. А?
Настя пожала плечами.
— Не можем, — жестко констатировал он, взглянул на нее и пожалел, что повесил на нее этот незаслуженный груз.
— Между прочим, бэби-мед можно и так купить, — отстраненно сообщила она.
— Как — так?
— Платишь дороже раза в три… или, может быть, в пять… и пожалуйста. Никаких проблем.
— А ребенка потом куда без декларации? Его ни в сад, ни в школу без декларации! Ни в поликлинику. И что дальше?
— А многие так делают, — упрямо сказала Настя.
Найденов взял ложку и осторожно постучал по столу.
— Делают… знаю, кто так делает. Вот и растут детишки как трава. Десять лет — а букв не знает. Ты присмотрись, присмотрись. Родители на пособии сидят или ящики ворочают — если повезло, — а отпрыск собакам хвосты крутит, корк с малых лет посасывает… Ты этого хочешь? Ты ведь не хочешь, правда?
Он обнял ее, жалея, что приходится все это проговаривать. Жалость обострила зрение — и все, что обычно он видел зыбкими бликами, разноцветными тенями, трепетанием полутонов, стало отчетливым и понятным. Это было бы невозможно кому-нибудь толком объяснить, да он никогда и не пытался, — как будто странный дефект зрения, как будто радужные картины дифракции в хрусталике… Сиреневый тон быстро потек вниз… вот загустел… появилась горячая бордовая кайма, опасно пульсирующая, густая… Он испугался всерьез — стал целовать, шепча в ухо какую-то нежную чушь. Через несколько секунд немного отпустило — вихри утихли, да и общий тон посветлел — как будто в мазок густой акварели быстро намешали несколько капель воды.
— Ну все, — бормотал он. — Ну прости дурака.
— Нет, конечно, — сказала она, встряхнув головой. — Конечно. Глупость. Извини.
— Это ты извини… ну прости… ладно? Теоретически, я могу еще раз обратиться к Сергею. Если бы он захотел, он бы нашел мне работу. Такую, которая не в компетенции ФАБО. Раньше он отказывал. То есть, не отказывал… ты помнишь. Просто делал вид, что хочет помочь, а сам и пальцем не шевелил. Но, может быть, теперь у него другое настроение. Хочешь?
— Нет, — Настя покачала головой.
— И я не хочу, — вздохнул Найденов. — Он мог бы, конечно… У него «Ай кампани» в партнерах… занимался бы я этими треклятыми утюгами. Да? Платили бы приличные деньги… Дирхамов четыреста, наверное.
— Нет, — повторила она.
— Ну и что остается?
Они помолчали.
— Остается биржа, — сказал Найденов. — Ничего страшного, но…
— Лешенька, ну что ты? — перебила она. — Ну перестань. Потерпи, пожалуйста. Мы замечательно живем. Замечательно! Рано или поздно ты найдешь работу. Ну когда-нибудь должна же подвернуться нормальная работа!
— Может быть, — он пожал плечами. — Но когда? Я не знаю. Завтра? Через год? Через пять лет? Когда у меня мозги высохнут и я уже ни на что не буду способен?
Она осторожно погладила его по щеке.
— А почему не брился?
— Настюш, — вздохнул Найденов, обнимая ее. — Понимаешь, это реальный шанс. Этот билетик нам с неба свалился. Реальный шанс. Настоящий.
Настя зябко передернула плечами и горестным жестом сложила ладони на коленях.
— А если ты проиграешь? — спросила она.
— Я не проиграю, — угрюмо сказал Найденов. — Я чувствую, что не проиграю. Я не могу проиграть.
— Чувствую! Не могу! — Настя всплеснула руками. — О чем ты говоришь? Чего стоят твои предчувствия? Это же смешно!
— На выигрыш шансов больше.
— Я не знаю, не знаю! Ну, больше, ладно. Но ведь есть шансы и на проигрыш — и немалые! Согласись, — это просто безумие! Если ты проиграешь, то… — Она закрыла глаза руками и всхлипнула. — Безумие, безумие, повторяла Настя. — Ну хоть меня пожалей, ради аллаха! Если ничего… если нам совсем ничего нельзя!.. то хотя бы с тобой рядом я могу быть? Хоть это мне можно?
— Я выиграю, — сказал Найденов. — Не плачь.
Вишневого цвета полоса появилась в середине. Края голубели — как будто накалялись.
Он обнял ее и стал целовать мокрые щеки.
— Ну перестань… ну пожалуйста.
— Нет, я не могу так! — Она вырвалась. — Я не могу тут сидеть и ждать, что с тобой там сделают! Я же люблю тебя! Я не могу! Я говорю тебе — давай уедем!
— Господи, да куда же мы уедем? Кому мы с тобой нужны? И где?
— Начинается! Ну что ты придуриваешься! Ты опять забыл?
— Что забыл? — простодушно удивился он.
— Ну вот! — протянула Настя, упирая руки в боки и глядя на него широко распахнутыми глазами. — Он забыл! Что у нас виза в Гумкрай пропадает — не помнит! Что уже через три месяца сгорит — и тогда снова всю эту волокиту! всю эту бодягу!.. Сколько времени потеряли! Раньше ты мне голову морочил, что тебя из-за старого допуска ФАБО не выпускает! Дождались, наконец, выпускает! Теперь что? Почему два раза не уехали с готовыми документами? Что мешало?
Она приложила ладони к щекам и сидела так, раскачиваясь.
— Господи, мы бы уже давно устроились!.. Чего ты ждешь? Ты видишь, этот город не для нас! Мы тут даже кошку завести не можем! А заведем — так ее опять на почтовом ящике повесят!.. А теперь ты еще хочешь идти на лотерею! Она потрясла головой, как будто пытаясь проснуться. — Пожалуйста! Давай прямо сегодня соберемся — и уедем! Или завтра. Нам нечего терять. Там не может быть хуже, чем здесь! Я на все готова! Я полы буду мыть! На фабрику пойду! Продавщицей!.. И там-то тебе точно дадут лабораторию! Неужели они не поймут, чем ты занят?
Найденов фыркнул.
— Лабораторию! Как же! Какие там к аллаху лаборатории? Нет, Гумкрай это не для нас. Я этих гумунистов не видел, слава богу, и видеть не хочу… Вообще, выбрось из головы. Почитай, что про них пишут. Зачем тебе эта лабуда? И потом: мама здесь одна останется?
— Опять! — воскликнула она, отчаянно всплескивая руками. — Зачем ты веришь всей этой белиберде! Чего у нас только не пишут! То женщина родила крокодила, то ребенок питается электричеством… то про болотное перерождение расскажут! про лягушачьи лапки!.. Чушь это все! Дядя Федор же ничего такого оттуда не писал! Писал, что живут себе люди… трудятся. Детей растят!.. Думаешь, там тоже бэби-мед? Наверняка ничего подобного! Отгородились от нас — и живут себе по-прежнему. И я хочу по-прежнему. По-человечески! Как было. Понимаешь? Никто никого не угнетает. У всех работа! Лаборатории!.. Разве плохо? И при чем тут мама? Устроимся — она тоже приедет.
— Отлично, — кивнул Найденов. — Замечательно. Только вот куда потом сам дядя Федор делся…
— Уж кисмет-лотереи у них точно нет!
— Ну, кисмет-лотереи, может, и нет, — согласился Найденов. — А ты никогда не слышала, как у них…
— Опять все сначала, — перебила она. — С тобой невозможно разговаривать!
— Да ладно тебе… Не можем же мы вот так сорваться вдруг и уехать! Тут дел полно… мне на биржу завтра…
— Ага, а сегодня — в «Маскавскую Мекку»!
Настя вскочила, яростно топнула ногой.
— Значит, так, да? Хорошо!
Она сорвалась с места, выхватила из-под кровати большую сумку, в которую складывалось грязное белье, вывалила содержимое на пол, а взамен принялась швырять какие-то тряпки из шкафа.
— Я не собираюсь тут сидеть! Я не могу тебя ждать! У меня сердце не выдержит! Идиот! Нет, пожалуйста, — лотерея так лотерея! Только без меня! Лотерея? — пожалуйста! Можешь просто из окна сигануть, если жить надоело! Давай! Не задерживаю! Я еду в Гумкрай! Ничего! Дядю Федора найду! Подумаешь!..
Визгнула молния — сумка закрылась.
Настя пинком отправила ее в прихожую.
— Пропади ты пропадом со своими лотереями!
— Ты куда собралась? — спросил он. — Ты знаешь, который час?
— Ой, какая забота! Какая тебе разница?
— Я тебя прошу…
— Хватит! Ты человеческим языком не понимаешь! Не трогай меня!..
— Если ты к Зарине, то завтра я за тобой заеду, — ровно сказал Найденов.
— Только попробуй! Вот попробуй только! С лестницы спущу!
Хлопнула дверь.
Найденов сидел, барабаня пальцами по столу. Неторопливо поднялся. Аккуратно, чтоб не просыпать, положил из кастрюльки четыре ложки гречневой каши. Сделав это, он двинулся было к столу, но на полдороге неожиданно выругался и со всего маху шваркнул тарелкой об пол.
Еще через четверть секунды выскочил на лестничную площадку.
Судя по индикатору, лифт неторопливо перемещался куда-то под небеса. Грохоча каблуками по ступеням, Найденов просвистел через восемь этажей, ударил крякнувшую дверь подъезда, вылетел на улицу — и увидел ее метрах в шестидесяти, возле угла дома.
Настя садилась в машину.
— Стой! — закричал Найденов. — Сто-о-о-о-ой!..
Голубой праздничный дымок пырхнул из выхлопной трубы.
Полминуты он бежал во весь мах.
Потом остановился.
Такси вырулило на шоссе и пропало за поворотом.
Тяжело дыша, Найденов смотрел вслед, как будто надеясь, что машина сейчас вернется. Потом сплюнул и быстро пошел назад.
Пару недель назад Александра Васильевна обратила внимание на непристойную облезлость памятника, торчащего на площади под окном ее рабочего кабинета, и приказала тотчас побелить. Некоторое время ее повеление скакало сверху вниз по административной лестнице. В конце концов оно достигло необходимого уровня, и теперь разнорабочий Коля Евграфов, исполнявший в ХОЗУ все должности от плотницкой до сантехнической, хмуро прикидывал, как ловчее приняться за дело.
Для начала он поставил ведро и неспешно обошел изваяние кругом.
Памятник стоял спиной к подъезду двухэтажного здания, украшенного разлапистой колоннадой и лепными медалями. У подъезда висела черная табличка с золотыми буквами в три строки:
«Голопольский районный комитет гумунистической рати края».
Постамент издалека казался гранитным. По мере приближения становились видны изъяны штукатурки. Там, где она особенно облупилась, проглядывала тусклая краснотца кирпичной кладки.
Сама статуя представляла собой гипсовое изображение человека в пиджачной паре. По-видимому, художник полагал обязательным условием художественной правды некоторое загрубление натуры, то есть выпячивание всего того, что не может быть названо красивостью или лживым романтизмом. Поэтому рост истукана был не выше среднего, а фигурой он напоминал раздавшегося в заду конторского служащего. Видимые части одежды были изображены так подробно и тщательно, что невольно наводили на мысль о неких невидимых частях, столь же скрупулезно изваянных некогда добросовестным скульптором. В целом она (одежда) выглядела довольно кургузой и окончательно делала облик человека чрезвычайно простым и будничным: пиджак топырился, брюки мешковато висли и пузырились, кепка заставляла заподозрить отсутствие затылка, и только узел галстука тугим бубоном сидел строго посреди воротника. Лицо изваяния имело вполне неживое выражение, подчеркнутое геометрической правильностью бородки и нечеловеческой выпуклостью лба, выпирающего из-под кепки. Стояла фигура тоже не так, как стоят обычно живые люди, а отчего-то прогнувшись, словно ее только что вытянули колом по пояснице, оттопырив брюшко и вяло подняв полусогнутую правую руку не то приветственным, не то указующим жестом. При этом голова скульптуры была чуть повернута, отчего мертвые глаза смотрели не в ту сторону, куда указывала рука, — казалось, в самый неподходящий момент человека отвлекли каким-то хлопком или окриком.
Он выглядел ветхим и выветрелым, а лицо было покрыто какими-то щербинами, очень похожими на следы перенесенной оспы, и было непонятно, входили они в первоначальный замысел художника или являлись следствием воздействия природных агентов — жары, мороза, ветра, дождя и снега, которые, судя по всему, точили каменную плоть много-много лет. Что же касается точных сроков, то они давно забылись, — на подобный вопрос любой прохожий ответил бы, пожав плечами, что памятник стоял здесь всегда.
Дважды в год шагали под ним колонны веселых нетрезвых демонстрантов, и тогда улица расцвечивалась кумачом и наполнялась дребезжащей музыкой; весной возле него принимали школьников в пионеры, и самому круглому отличнику выпадала честь, встав на лесенку, повязать истукану временный красный галстук; в будни же площадь жила своей тихой жизнью, и никто не обращал на него ровно никакого внимания. Проезжал автобус, проходили туда-сюда люди, проносились на велосипедах мальчишки, порой забредала из соседнего переулка коза или корова. Зимой на голове у гипсового человека лежала пышная снежная шапка. Когда не было снега, на кепку гадили голуби и галки. Дождь смывал серые блямбы. Смывал дождь и известку, и время от времени человека нужно было белить заново…
Коля Евграфов задрал голову, прикидывая, откуда сподручнее начать, как вдруг в лицо ему посыпался противный мелкий дождь.
— Э, зараза! — сказал Коля, озадаченно озирая плотно обложенное октябрьскими тучами небо.
Белить под дождем было плоховато: промокнешь. Да и побелку свежую смоет, не задержится. Какой же дурак в дождь белит? — курам на смех…
Коля закурил и стал оглядывать свой инвентарь, мрачно размышляя насчет того, как следует поступить в сложившейся ситуации.
Кисть и ведро были райкомовские.
Что же касается грязного ящика из-под капусты, то его он только что с грехом пополам вытребовал у Верки-магазинщицы. Ох уж эта Верка!.. Поначалу уперлась было — не дам, и все тут. Стремянку, говорит, лучше возьми. Понимала бы чего в побелке…
Ну да баба — она и есть баба: прооралась — и дала.
Но, с другой стороны, ящик Верка-магазинщица кое-как выделила, а вот насчет бутылки в долг отказала наотрез, и последовавшая за тем короткая перепалка («Ведь не заборы белим! Не сортиры! — взывал Коля. — Надо же понимание иметь!») только понапрасну его взбудоражила. «Сделаешь, тогда и приходи! — гремела Верка ему в спину. — Работничек!..»
То есть, как ни кинь — все клин: и белить под дождем — дурь одна, и не белить — тоже не осталось никакой возможности.
— Сде-е-е-елаешь! — задним числом злобно передразнил Коля противным бабьим голосом. — Тьфу! Понимала бы чего в побелке!..
Вновь осмотрел налитое влагой небо и сказал угрюмо:
— Ничего, просветлеется.
Затем со вздохом поправил кепку, собранно поплевал на ладони, поболтал в ведре, примерился, вознес кисть и стал мазать левую ногу.
Приходилось поспешать, поскольку дождь мало-помалу разошелся и теперь смывал побелку почти с такой же скоростью, с какой Коля ее наносил. Все же время от времени он приостанавливался, отступал шага на два и, художнически щурясь, разглядывал работу.
— Что, брат, — невесело говорил он затем, окуная кисть в ведро. Погоди, скоро как новенький будешь…
Когда левая совершенно побелела от подошвы ботинка до середины бедра, Коля переставил ведро и принялся за правую.
То и дело сдувая с носа капли, он поерзал кистью по ботинку и штанине, добрался было до колена, но вдруг сказал по матушке, бросил орудие труда на постамент, встряхнулся и торопливой песьей побежкой направился к магазину. Скоро преодолел лужистое пространство площади и скрылся за дверьми.
Можно только догадываться о том, что происходило внутри, но когда минут через десять раскрасневшийся Коля вразвалку вышел на крыльцо и двинулся обратно к памятнику, любой непременно отметил бы, что в нем произошли какие-то важные перемены.
Теперь и дождь был не дождь — так, морось, и работа не работа — так, развлеченьице.
Добелив правую ногу до самого паха и еще разок пройдясь по левой, чтобы возместить урон, наносимый упрямо сеющим с неба дождем, Коля воровато оглянулся и шагнул за постамент. Не прошло и полминуты, как он вернулся к ведру — но при этом утирал губы и морщился. Движения его уже приобрели внушительную замедленность, нижняя губа чуть оттопырилась, и все темное морщинистое лицо приняло выражение то ли снисходительной покровительственности, то ли просто некоторой заносчивости; кепка, прежде невинно прикрывавшая макушку, теперь ухарски сбилась набок. Спички ломались, и он безразлично бросал их на землю широким размашистым жестом; вот, наконец, прикурил, пустил дым и стал, перекатываясь с пятки на носок, озирать площадь.
Поговорить было решительно не с кем.
Коля вздохнул и задрал голову. Прямо над ним, словно стремясь защитить его от дождя, простиралась широкая длань статуи.
— Известочка-то как ложится, а? — дружески сказал Коля.
Сделал паузу, словно ожидая ответа. Не дождался и продолжил наставительно:
— А потому что знать нужно, как гасить. Известь гасить — это тебе не кашу есть. Так-то, брат. Молчишь? Ну, молчи покамест, молчи…
Отвернул полу, достал бутылку, примерился, с огорчением отмечая, что жидкость в ней находится значительно ниже того уровня, который показался бы ему подходящим, булькнул и вытер губы тыльной стороной ладони.
— А вот скажи, — обратился он затем к статуе. — Взять, к примеру, Калабанова… Я ж ему говорил: инструмент мой, и запирать в каптерке нет у тебя права! А он запер. Мне полы перестилать у бухгалтерши, а где инструмент? Так и так, говорю, сама понимать должна. А она чуть не в глаза мне вцепляется — я, говорит, мебель уже переставила! В кухне, говорит, живу!.. Ну не психическая? Подумаешь — в кухне! Вон Семушка Никишин — его как баба выгнала, так он вообще в котельной месяц живет. И — ничего… Я ему говорю: ты что?!
Коля помолчал.
— Говорю: да ты мужик или кто?!
Опять помолчал, предоставляя слушателю возможность как следует оценить сказанное.
— Разве будет мужик в котельной на пальте спать? Ты что, говорю. Сбей себе, говорю, топчан, на топчан матрас — и спи потом, хоть заспись! А?
Не дождавшись ответа и на этот раз, уже не таясь, извлек бутылку и булькнул. Затем шагнул за кистью, несколько при этом пошатнувшись.
— А ты не беспокойся, — убежденно сказал Коля, задирая голову. — Все будет в лучшем виде. Потом посмотришь — ба! как новенький!
Сосредоточенно поболтал в ведре и стал мазать живот.
Сопя и покачиваясь, он трудился минут десять, истово возя вверх и вниз, а то, для гладкости, проводя справа налево. Когда живот побелел, Коля переставил ведро и принялся за спину.
— Слышь, — говорил он время от времени, каждый раз обходя статую, чтобы видеть лицо. — Ты не беспокойся. Стой себе спокойно. Коля дело знает. Я этой побелки делал — до Луны достанет… Молчишь? Ну молчи, молчи. Погоди-ка. Надо теперь ящичек нам, вот чего.
Он присунул ящик из-под капусты к постаменту и по-хозяйски потыркал. Потоптался, примериваясь. Потом полез было, но ящик словно сам собой вывернулся из-под ног, и Коля неловко повалился на землю. Кисть он при этом выпустил, и она больно ударила его по голове.
— Говорил ей: покрепче давай! — обиженно пробормотал он, ощупывая себя сквозь телогрейку. — В подсобке. Знаю я, что там у нее в подсобке.
Вынул бутылку и потряс остатками.
— Нет, не пролилось, — сказал Коля, преданно глядя вверх, в небеленое лицо статуи. — Давай. Мне батя говаривал: себя не люби, меня не люби, мать свою не люби, а Виталина… — Коля сделал такое движение горлом, словно проглотил сырую картофелину, и стал моргать. — Я — зачем? Что — я? Я по мелочи только — приколотить там чего… состругать… побелить вот… А ты!.. — Коля мотнул головой и выговорил как мог твердо: — Поехали!
Вылил в глотку остатки, кинул бутылку за постамент и посидел минутку на ящике, пригорюнившись.
Тянуло в сон. Он стал уже было задремывать — даже увидел обрывок какого-то видения: вроде зашел он к шурину опохмелиться, а шурин-то ему и говорит… — но вдруг встрепенулся и понял, что спать никак нельзя. Даже на его разъезжающийся взгляд статуя представляла собой совершенно фантастическое зрелище: наполовину выбеленная, исполосованная потеками, она выглядела так, словно выскочила из горящей бани недомывшись.
Коля потряс головой.
— Ничего, — сказал он. — Дай срок. Как новенький будешь. Я этой побелки — знаешь сколько? Главное дело — известь как следует погасить. А погасил так уж само пойдет как по маслу… Молчишь?
Ответа не было.
— Молчишь, — констатировал Коля. — Ну, молчи.
С натугой поставив ведро на постамент, он схватил изваяние за ногу, заскребся и довольно скоро залез сам, измазавшись известкой почти в той же степени, в какой была измарана статуя.
Коля широко раскрыл глаза.
Прав был Галилей — земля вокруг вращалась и плыла.
— В лучшем виде… — бормотал он, время от времени делая попытку выйти из клинча и, поскольку линия горизонта тут же норовила опрокинуться ему на голову, всякий раз заново приникая к родному телу. — Я разве не понимаю?! Я — что! Я — тьфу!.. М-м-м-муравей! Н-но!.. Я побелки этой — хоть до Марса!.. Дай срок!
Держась за памятник, он поднял ведро, чуть расплескав, — и, кряхтя, повесил на простертую длань истукана.
Что-то отчетливо хрустнуло. В тот же момент земля поехала сначала далеко влево, а затем резко приблизилась.
— Еп! — только и сказал Коля, грянувшись.
Через четверть секунды и рука отломилась в плече.
Он успел закрыть голову, поэтому ни рухнувшее сверху ведро, ни гипсовая култышка отвалившейся конечности не принесли ему особого вреда.
Найденов собрал с пола кашу, заварил чай и сидел теперь за столом, размышляя.
Так всегда бывает. Надо — не докличешься. А жена психанула — вот уже и такси тут как тут. Тьфу!..
В том, что Настя поехала к Зарине, сомнений не было. И в том, что она долго там не задержится — тоже. Остынет, пока доедет, — и вернется. И если, вернувшись, застанет дома, ему до кисмет-лотереи уже не добраться. Не пустит.
Значит, нужно поспешать.
Он уже не мог и вспомнить, когда в последний раз был в Рабад-центре. Лет пять назад… В студенческие годы они с Сергеем, бывало, захаживали туда. Нет, не захаживали, а считанные разы выбирались. Найденов учился, что называется, на медные деньги. Отец погиб при взятии Костромы, мать преподавала французский в школе при мечети. Так и жили — пенсия за отца да зарплата матери, совсем не великая. Ему, как коренному маскавичу, стипендию платили на тридцать процентов выше — да все равно едва сводили концы с концами. Со второго семестра пришлось подрабатывать…
Он смотрел на пиалу с горячим чаем и никак не мог вспомнить: берут деньги за вход в Рабад-центр или не берут? И потом: туда в пиджаке, что ли, нужно идти?
А кстати!
Найденов раскрыл шкаф и внимательно рассмотрел пиджак.
Пиджак был, конечно, не новый. Он покупал его, когда работал в «Ай кампани». Они с Настей года два как поженились и жили на довольно широкую ногу. Настя заканчивала ординатуру… чего там стоила ее стипендия копейки… зато он капитально зарабатывал. Одевались как хотели. Жилье снимали приличное. Настюша любила рестораны — хоть и робела: в Питере, с отцом, не знала, что это такое. Не отказывались заглянуть вечерком в «Веселую креветку» или даже, если находился повод потратить лишнее, в «Кувшин дракона». Часто мотались в Питер проведать Павла Николаевича. Если не получалось — так просто деньги посылали. У Павла Николаевича был еще брат, Федор Николаевич. Но он с женой уехал в Гумкрай, когда Настя училась в пятом классе. Им долго не давали въездную визу, все что-то проверяли. Первое время после отъезда Федор Николаевич часто писал — все, по словам Насти, рассказывал, как хорошо они устроились. Оттуда у нее и мечты эти — из переписки. Но через полтора года Федор Николаевич почему-то наглухо замолк. Настя отправила несколько безответных писем… потом вышла замуж, уехала в Маскав, Павел Николаевич умер… Жизнь.
Он снова встряхнул пиджак и оглядел подкладку. Все в порядке. Чуть ли не сто дирхамов когда-то пришлось отвалить. Хорошие вещи медленно стареют… Конечно, карманы обвисли… да и воротник маленько того-с… но в целом и более-менее издалека пиджачишко оставался все тем же добротным, а отчасти и щегольским предметом мужского гардероба.
Он подошел к зеркалу.
Всю жизнь по-настоящему его интересовало только это. Голубая кайма, к центру густеющая до синевы. Ниже — плавный переход в сиреневое. Над зоной турбулентности — темная тревожная полоса. Рядом с ней справа — мерцает размытый розовый лепесток. Неустанно пульсирующее сияние. Как будто бабочка трепещет крыльями над цветком. Когда Настя рядом, цвет густеет до красноты… вот подумал о ней — и бабочка чаще забила крыльями. Несколько лет назад он научился воздействовать на ширину зоны турбулентности с помощью импульсов волн Горбовича-Декартье и мягкого фриквенс-излучения. Само фриквенс-излучение таило в себе много неясностей, даже загадок, но что с того? Фриквенс-излучением занимались другие, а он просто использовал его: диапазон от ста до четырехсот мегагерц — зона турбулентности резко сжимается, напряженность явно возрастает, цветозона темнеет; от четырехсот до восьмисот — зона турбулентности расширяется, напряженность падает, цветозона светлеет. Было бы интересно попробовать это в сочетании с высокочастотным магнитным… впрочем, где попробовать? Нужна лаборатория. А ее нет. Если бы… ах, как надоела эта жвачка! Нужна лаборатория — а нету, а жизнь идет — день за днем, и все, что он мог бы сделать и понять, — все больше отдаляется, уходит: и надежды уходят, и талант — ведь он не молодеет…
Он поднял трубку телефона и несколько секунд оторопело слушал мертвую тишину, потом с облегчением понял — выключен.
Там и просрочки-то была всего неделя — так на тебе! Раньше всегда разрешалось было платить в течение месяца. А теперь чуть что — отключают… Разумеется, к матери можно и без звонка — она дома. Куда ей на ночь глядя? И если получила пенсию, то, конечно же, ссудит до завтра, не проблема. Но ведь непременно начнет допытываться — зачем, почему? Он представил себе ее испуганное лицо, любимые глаза — слезящиеся, жалкие, — все эти расспросы: да зачем? да куда? да почему же на ночь, Алешенька!.. Светло-сиреневое, знакомое с первого вдоха клокотание, родной перелив изумрудного пятна слева, взволнованное мерцание желтого сгустка…
Нет, лучше к Сергею.
Хрен редьки не слаще…
В юности все пребывали примерно на одном уровне нищеты, и тогда не возникало затруднений. Сегодня — ты у меня стрельнул. Завтра — я у тебя стрельну. Впрочем, как раз Сергей-то этих мимолетных финансовых отношений избегал. Могло даже показаться, что из того, что называется принципами, у Сережи был только один: никогда ни у кого не брать в долг. Даже если речь идет о пустяке — на обед перехватить или на сигареты. Он лучше сухой бублик съест и курить не станет — а в долг не возьмет. Может быть, именно это и сыграло свою роль. Или что другое. Так или иначе, дела его однажды пошли в гору. И в конце концов он занялся именно тем, что отвергал прежде: ворочал займами, кредитами, успешно действовал в финансовой сфере. А с чего начинал? — смешно вспомнить. Таскался по виртуальным BZR-ам с копейкой в потном кулаке: вкладывал… терял… строил матмодели… опять вкладывал… В дырявых ботинках, без шарфа, без шапки, штаны светятся… все в BZR, все в BZR… Пипл посмеивался, пальцем у височка покручивал — мол, Кримпсон-Худоназаров-то наш совсем спятил. А потом — бац! Ха-ха, случайно… А тут еще раз — бац! И еще! Вот тебе и случайно. Вот тебе и спятил. Он пробовал и Найденова к делу пристроить… у Найденова не пошло, нет.
Вот так жизнь разнесла. И просто язык не поворачивается попросить. И все равно каждый раз просишь, а потом отдаешь, и каждый же раз Сергей так небрежно бросает купюру куда-нибудь там на тумбочку: а, мол, пустяки, стоит ли разговору!.. И ведь правда: ему эти пятьдесят рублей — ничто, ноль, ветер, пыль. Чудесно он проживет без этого полтинника до завтра, отлично это Найденов понимает, и все равно: нож острый одолжиться.
Теперь по бедности и совершенной неуверенности в будущем он сам был сторонником именно того, чего когда-то придерживался Кримпсон-Худоназаров: в долг не брать никогда и ни в коем случае — лучше сухой бублик съесть, а курить и вовсе необязательно. Природа не терпит пустоты — ныне Найденов заполнял то, в чем прежде пребывал Сергей. Приятельство их понесло значительный ущерб, но каким-то чудом до конца все же не расстроилось.
И это тем более удивительно, что существовало еще одно обстоятельство. Когда-то казалось, что и оно почти не повредило дружбе. А нынче оглянешься и видишь: именно там-то все и рухнуло… Для чего начал терзать Настену признаниями? Зачем рассыпал предложения? — предложения всего: руки, сердца, жизни, будущего, всего на свете! Найденову и в голову не могло прийти, что нужно невесту от лучшего друга прятать. Однажды даже… а, что вспоминать!.. Потом долго-долго не показывался. Через полгода — новости стороной: сам женился на Вике Варвариной. Да не очень удачно у него это получилось разошлись через несколько месяцев… Потом Сима появилась… Потом актрисулька эта, Заррочка Каримова… потом Светик-семицветик… потом еще кто-то, уже не упомнить… потом Валентина… все жены, жены… законные. А теперь, кажется, опять один. Вот и пойми, чего ему надо.
Самое неприятное — подозрение, что он все-таки ждет. Дожидается. Как стервятник возле умирающего. Ждет, когда у Настюши терпение кончится. Тогда она Найденова бросит, к Кримпсону-Худоназарову уйдет… Жди, жди! Посмотрим еще, кто чего дождется.
Ладно, не стоит так о Сергее… что уж, в самом деле, навыдумывал гадостей.
Найденов снова полез в стол, вытряс содержимое большого ящика. Ничего не нашел. Кое-как затолкал назад. Видела бы Настена — дала бы ему по башке за это.
Торопливо одеваясь, все еще размышлял о том, что жизнь разносит людей по разным этажам, и уже не докричишься. Ничего не забыл?.. Не докричишься, и это просто чудо, что они… Форточка.
Найденов подошел к окну закрыть форточку.
Внизу в желтом круге фонарного света сыпался мелкий дождь.
Он остановился у ворот.
Пикнуло. Загорелся индикатор общения.
Пешком сюда никто никогда не приходил. Должно быть, охранник принял его за праздношатающегося. Шел себе, шел — и остановился поглазеть. А на что глазеть? Глазеть-то, собственно говоря, не на что: глухие стальные ворота. Поверху — хромированная решетка, отвесно уходящая в темноту. Там она загибалась и, продолжаясь, закрывала двор сверху, защищая от несанкционированных визитов ситикоптеров.
— Алло! Вы слышите?
Бронированный экран посветлел. Возникло изображение хмурого молодого человека в камуфляже.
— К Кримпсону-Худоназарову Сергею Марковичу, — сообщил Найденов.
— Пешком? — невозмутимо уточнил охранник.
— Пешком.
— Ждите.
Найденов поднял повыше воротник плаща и поежился. Дождь был мелкий, но настырный.
— Фамилия? — спросил охранник, выплывая из небытия.
— Найденов, — ответил Найденов.
Через несколько секунд экран снова вспыхнул. Теперь с него недовольно смотрел Сергей.
— Привет, — сказал он. — Ты что без звонка?
— На минуту буквально, — сказал Найденов. — Извини.
Ругнулся про себя: ну не объяснять же, что телефон отключен!..
Щелкнул запор. Калитка стала приотворяться. Помнится, Сергей говорил, что в случае опасности охранник, нажав кнопку, может этой калиткой разрубить человека пополам. Вот радость-то.
Зеркальный лифт был бесконечно просторен и наполнен призраками, уходящими друг за другом в перламутровую перспективу. В углу под потолком тревожно помаргивал индикатор общения.
Приехали. Направо… холл… дверь.
Дверь открылась.
— Пожалуйте шляпу, — механически предложил косматый медведь, стоящий в углу с разинутой красной пастью. На левой лапе у него висели зонты. В правой животное держало поднос.
Шляпы у Найденова не было.
— Пожалуйте шляпу, — повторил косолапый.
— Да нет у меня шляпы, — раздраженно ответил Найденов.
— Ага! — сказал Сергей, появляясь из одной из дверей коридора и торопливо шагая к нему. — Ты почему без звонка?
— Пожалуйте шляпу, — настаивал медведь.
— Испортился, сволочь, — сказал Сергей, шагнул к зверю и со всего маху дал кулаком по морде. Медведь моргнул и переступил лапами, но замолчал.
— Извини, — повторил Найденов. — Мимо шел и… тут такое дело, понимаешь, что я… извини.
Поверх рубашки с галстуком и брюк на Кримпсоне-Худоназарове был роскошный тканый халат — бордовый с золотом.
— Ну, хорошо, хорошо, — пожав руку, Сергей уже поворачивался, чтобы вернуться. — Подожди в кабинете, ладно?
— Да мне же на секунду!..
— Погоди, погоди! — Сергей поднял руки таким жестом, будто собрался кому-то сдаться и исчез за дверью.
Найденов помедлил и стал разуваться.
— Ну вы поймите, Николай Хазратович! — слышал он голос Сергея из-за дверей гостиной. — Ну не можем мы вам короткий кредит под такой процент дать! Вы же не копейку просите, а шестнадцать миллионов таньга!
— Вы не горячитесь, Сергей Маркович! — успокоительно гудел ему в ответ невидимый собеседник. — Да и что такое, в самом деле, шестнадцать миллионов таньга? — Он умиротворяюще хохотнул. — И потом, я повторяю: недвижимостью будем гарантировать. Недвижимость — это не…
— Вот именно, что «не»! — воскликнул Сергей плачущим голосом. Неликвидна ваша недвижимость, Николай Хазратович! Что же мы целый час воду в ступе толчем?..
— Как это неликвидна! — возмутился басовитый. — Сорок четыре тысячи метров производственных и складских помещений. Да я вам ее за три месяца обналичу. За три месяца! Есть, слава аллаху, соответствующие структуры, механизмы налажены. Вот вам и шестнадцать миллионов.
Найденов стоял в одном башмаке, размышляя над дальнейшими своими действиями. Для его копеечного визита нельзя было, конечно же, выбрать более подходящего момента. Конечно, он мог, как и сказал Сергей, снять второй ботинок, пройти в кабинет и подождать. Однако ожидание грозило затянуться не раз и не два имел случай в этом убедиться. Во-вторых, у него была возможность снова надеть первый ботинок и тихо выскользнуть за дверь, не потратив при этом ни одной лишней секунды. Но тогда остается нерешенной проблема займа — короткого кредита, говоря их языком. Короткого, чрезвычайно короткого — не на год, не на месяц, а лишь до утра, до окончания кисмет-лотереи… Он посмотрел на часы. Время бежало. Мысль о недостатке времени натолкнула его на новое решение: следовало попытаться настоять на своем. Это значило деликатно постучать в гостиную и попросить Сергея выйти на минуту. Сколько нужно времени, шут тебя побери, чтобы передать из рук в руки пятидесятирублевку?
Нервничая, он просунулся в дверь и сказал шепотом:
— Извините! Сергей, можно тебя буквально на секунду?
На совершенно пустом столе стояла пепельница, два стакана и бутылка минеральной. Судя по пустоте пепельницы и полноте бутылки, ни тем, ни другим еще не пользовались.
Собеседник Сергея, удивительно малорослый для своего голоса пожилой чернявый человек со значком депутата Народного меджлиса на лацкане светлого пиджака, вопросительно вскинул седые брови такой пышности, как будто только пять минут назад их вынули из хлопковой коробочки, и посмотрел сначала на неловко улыбающегося Найденова, потом на Сергея.
— Простите! — буркнул тот.
Возмущенно загремел стулом, вышел, плотно притворив за собой дверь, и встал, словно аршин проглотил. Золотые очки на выбритой физиономии угрожающе поблескивали. Еще более угрожающе сверкали за стеклами глаза.
— Ну? — злым шепотом сказал он. — Я же просил, а, старик! Что, минуту нельзя подождать?!
— Погоди! — Найденов выставил ладони жестом судьи, останавливающего встречу. — Я не могу ждать! Извини, я никогда к тебе так не врывался! Мне позарез! Можешь пятьдесят рублей одолжить?
— Пятьдесят рублей? — переспросил Сергей.
Найденов заметил, что верхняя часть цветозоны стремительно наливается грозной густой синью; несколькими трепещущими струйками синева стекала в зону турбулентности. Сергей любил подчас несколько наиграть то или иное свое чувство, но сейчас, похоже, не прилагал никаких усилий, чтобы рассердиться всерьез.
— У меня наличных вообще не бывает! По-твоему, я должен сейчас все бросить и ехать в банк за полусотней?!
Найденов механически подумал, что обуться перед тем, как впереться в гостиную, — это было самое верное решение.
— Ну, извини, — повторил он.
Сергей пожал плечами и молча придержал дверь.
— Возьмите шляпу, — буркнул в спину медведь.
Лифт шуршал, минуя этаж за этажом. Что-то тряслось в груди, дрожало, обдавая холодком. Куда теперь? К матери. Снова представил себе ее глаза. «Пятьдесят рублей? Алешенька! На ночь? Такие деньги?..» Через весь город. Этак он еще проваландается, чего доброго…
Двери лифта мягко распахнулись.
Он вышел из подъезда и повернул направо.
У ворот лихорадочно помаргивал индикатор общения.
— Фамилия?
— Слушай, ты! — сказал Найденов. — Открой калитку!
— Фамилия, — бесстрастно повторил охранник.
Найденов ударил ногой в недрогнувшее железо.
— Скажите фамилию, — послышалось из-под бронированного монитора.
— Калитку, говорю! Найденов моя фамилия, Найденов!
— Вам просили передать.
Лицо исчезло с экрана, зато приоткрылась дверь будки. Рука протянула бумажку.
— Мне сказали, завтра отдадут, — хмуро пояснил сержант и захлопнул дверь.
Пока выбирались из грязи, Александра Васильевна упорно думала все об одном и том же: как вызовет она Глинозубова на бюро, как поставит вопрос о развале хозяйства в «Заре гумунизма»; все припомнит ему, паразиту!.. И Клопенку, Клопенку на него напустить! Пусть по линии УКГУ с Глинозубовым разбирается!.. Ведь до чего гумхоз довел! А все перечил, все умничал!.. Говорят ему — сей в конце марта! Нет, посеет в апреле! Говорят: отчетность давай; нет, сейчас не могу, вот отсеюсь, тогда уж… Ему что? А ей из обкома чуть ли не по часам трезвонят: где отчетность?! где результаты посевной?! Велено же было — в конце марта, весна ранняя! в чем дело?..
Она еще раз твердо про себя решила: положит Глинозубов билет на стол, положит!.. Ладно, пусть без Клопенки… Клопенке только дай… пусть, хорошо… жалко дурака Глинозубова… Черт с ним, обойдемся без УКГУ… Но из председателей — немедленно!
Александра Васильевна стала прикидывать, кого из «Зари гумунизма» можно взять на замену. Кто там остался? Горбатый этот, как его… потом еще фельдшер… Лица слеплялись в один ноздреватый комок большой нечистой физиономии. Александра Васильевна поморщилась. Ну, ничего, кто-нибудь найдется… Вдруг вспомнила — Перепоночкин! Есть же там Перепоночкин! Тоже не подарок этот Перепоночкин… два десятка коров весной сдохло у зоотехника Перепоночкина… Ах, как надоело, черт бы их всех побрал!..
Но когда машина побежала, наконец, по асфальту, мысли Александры Васильевны, битый час раздраженно толкавшиеся вокруг Глинозубова и «Зари гумунизма», стали принимать иное направление.
Дорога тускло блестела, гудел двигатель, что-то дребезжало под днищем. Серые поля скользили мимо. Дождь моросил, тучи ползли, задевая верхушки елок.
Ей стало жалко себя.
Ужасно, ужасно.
Ужасно!
В конце концов, разве она только ломовая лошадь? Нет, нет! — она не только ломовая лошадь, она еще и женщина. И почему же именно ей приходится таскаться по грязи, спорить с упрямыми и недобрыми людьми, унижаться… Почему именно она должна смотреть на всю эту разруху и из кожи вон лезть, чтобы хоть что-нибудь немного упорядочить!
Александра Васильевна закусила губу, упрямо глядя прямо перед собой, в стекло, на котором капли дождя разбивались в прозрачные бляшки.
Да, она бы с удовольствием стала просто женщиной — женщиной, а не секретарем гумрайкома. Чем это плохо? Пусть бы секретарем гумрайкома был ее муж, а она бы жила при нем — баба и баба, самая обычная, со своими простыми бабьими интересами — ребенка обиходить, благоверного ублажить…
Чем не жизнь? Ее мать жила такой жизнью — и она бы не отказалась…
Она вздохнула.
Как, наверное, всякая женщина, достигшая черты сорокалетия и оставшаяся с ощущением почти полной невостребованности того запаса любви, что был дан ей от рождения, Александра Васильевна время от времени обнаруживала себя лицом к лицу с самыми мрачными подозрениями насчет счастливости своей семейной жизни.
Конечно, муж у нее был хороший…
Вопрос: что значит — хороший? Хороший — это любимый, а любимый — это тот, от кого можно с нетерпением ждать чего-нибудь нового. А она за двадцать лет жизни так узнала его, что ждать нового не имело никакого смысла.
Кусая губы, Александра Васильевна смотрела направо, где мокрый березовый перелесок сыпал желтым листом.
Иногда ей начинало представляться, что жизнь однажды возьмет вдруг — и переменится, как будто начавшись снова. Дни потекут как-то иначе… другие чувства охватят душу… она внезапно окажется рядом с человеком, который сможет понять ее желания… разделить их… И он не будет думать только о рюмке. (Твердунин пил, в сущности, не много — но чего ей это стоило!) И уж если выпьет рюмочку за ужином, не станет так простонародно и шумно дышать, скрежетать вилкой, подцепляя пласт картошки, сцементированной желтком… и давиться, и кривить бровь, кося в сторону следующего куска.
Ах, не мечты даже, а так — видения, возникавшие совершенно помимо ее воли.
У нее и в мыслях никогда не было изменять мужу — тем более, что и никаких возможностей для этого представиться никогда не могло. Всегда на людях, всегда в центре внимания, и любой шепоток, любая ее неосторожность могли бы испортить репутацию, а если репутацию — значит, и карьеру.
Она оставалась ему верна — и было бы справедливо, если бы он стремился понимать ее желания. Но увы: в отношении понимания Игнашей ее желаний происходила просто какая-то катастрофа — если можно назвать катастрофой то, что случается не за одно непоправимое мгновение, а тянется на протяжении многих лет.
Правда, начало их супружеской жизни знаменовалось, наоборот, полным отсутствием каких-либо желаний с ее стороны: свадьба отшумела, она надела именно такое белое платье, о каком мечтала, и список наслаждений был, на ее взгляд, полностью исчерпан. Тем большим оказалось удивление, когда выяснилось, что Игнаша на этот счет придерживается прямо противоположного мнения.
К тому времени ее кандидатский стаж составлял два с половиной месяца, и Шурочка вообразить себе не могла, что сказал бы секретарь гуморганизации Барыгин, если бы узнал, чем ее заставляют заниматься.
Именно на это она и упирала ночами, пытаясь избежать того, что в ее глазах никак не вязалось с представлениями о гумунистической нравственности. «Ну ты же гумунист, Игнатий! — говорила она ему, чуть не плача. — Ну как ты можешь! Есть же Кодекс строителя гумунизма, в конце концов!.. Ты просто забыл, а там написано: морален в быту! А это разве морально — то, чего ты от меня все время хочешь? Разве это по-гумунистически?!»
А потом, лежа рядом с ним, заснувшим сразу после того, как неизбежное случалось, Александра Васильевна глотала слезы и думала о том, как много, оказывается, в гумрати случайных людей… совсем чужих… какими они могут быть лицемерами: на словах одно, а на деле…
Недели через три она поняла, что более не в силах выносить эту нравственную пытку. И в конце рабочего дня постучала в дверь гумкома.
Барыгин сидел за столом, заваленном бумагой, и что-то строчил.
— Войдите, — буркнул он.
Шурочка решительно подошла к столу, собираясь единым махом выложить все, что томило душу, но что-то сжало горло, и она, понимая, как это, в сущности, смешно — стыдиться секретаря гуморганизации, — стала лепетать какую-то невнятицу о замужестве… о том, что она… что муж… что они…
— Говорю сразу, Твердунина! — оборвал ее Сидор Гаврилович, стукнув ребром ладони по столу и сдернув с носа очки, отчего его голова сделалась похожей на только что очищенное крутое яйцо. — Взяли манеру! Что ж, думаешь, если ты кандидат в члены гумрати, тебе должны быть какие-то льготы? А? Комната у вас есть, и живите себе! Фонд жилья на фабрике ограничен! Строительство ведется, сама знаешь, но… — Он посмотрел на нее так, словно в первый раз увидел. — В общем, на очередь вас поставили, и теперь надо ждать!
Барыгин грозно замолчал и посадил очки на нос.
— Да я не за этим, Сидор Гаврилович… — Шурочка искала слова, ломая свои красивые пальцы. — Я, собственно, хотела с вами посоветоваться… как с секретарем гуморганизации… я должна вам сказать…
— Ну, давай, давай… Дело другое, — благожелательно поддержал он, откидываясь на спинку стула и рассматривая ее, отчего-то улыбаясь и переводя взгляд с лица на грудь и обратно.
— Вы понимаете… понимаете… — Шурочка напряглась и выпалила: — Игнаша себя неморально ведет!
— Не понял… — Барыгин подался вперед. — Уже, что ли? Во дает! С кем? Сама видела? Или сказали? Знаешь, ты на сплетни-то поменьше внимания обращай. Наговорят… Парень он видный, тут может быть дело тонкое, — Сидор Гаврилович снова сдернул очки и пососал кончик дужки. — Так сама видела или как?
— Что — сама видела? — спросила она.
— Ну что видела? — Барыгин выплюнул дужку, поерзал на стуле, усаживаясь поудобнее. — Изменяет он тебе, что ли?
— Мне? — изумилась Шурочка. — Н-н-не знаю… А вам кто сказал? — она почувствовала прилив ярости. — Кто вам сказал-то? Сидор Гаврилович, вы не молчите, вы мне ответьте как гумунист гумунисту!
Несколько секунд они, вытаращившись, смотрели друг на друга.
— Фу! — сказал Сидор Гаврилович, хлопая по бумагам вокруг себя — должно быть, в поисках карандаша. — Ты зачем ко мне пришла, Твердунина? Ты чего от меня хочешь?
— Вы сказали, что мне Игнатий изменяет! — звенящим голосом ответила Шурочка. — Вы же только что сказали!
— Я спроси-и-ил! — возмутился Сидор Гаврилович, нервно нацепляя очки. Спросил! — бросив найденный карандаш на стол, он надул щеки и несколько раз пырхнул: — Фу! Фу!.. Ты сказала, я и спросил! А я ничего не знаю, мне сигналов не поступало!.. Если изменяет, так и скажи, будем меры принимать! Ишь, взяли моду! Ничего, строгача получит, будет как миленький! Как шелковый станет! Не первый!.. — Сидор Гаврилович вдруг засмеялся, а потом, сняв очки и теперь уж сунув в рот обе дужки, посмотрел в окно, помолчал и сказал, мечтательно улыбаясь: — Эх, Твердунина, Твердунина! Дело-то молодое… Я ведь сам, знаешь, — он смущенно хихикнул. — По молодым ногтям… Тоже, знаешь, ветер в голове гулял. Эх! — И внезапно построжел, нацепил очки и заключил: — А потом как дали строгача, так просто как рукой сняло!.. Поняла, Твердунина?
А Шурочка Твердунина вдруг оцепенела. Ей представилось, будто сегодня ночью в постель к ней должен лечь не Игнаша, а этот мраморно-лысый круглолицый человек, сосущий дужки; вот уже он бормочет ей что-то, прижимается, ерзает и сопит, а очки так и летают с носа и на нос, так и летают, только в темноте этого не видно… мамочки!
— Поняла, — пробормотала она, отступая спиной к двери и для чего-то закрывая руками грудь, хотя была совершенно одета.
— И заходи, если что, разберемся! — предложил он, утыкаясь в бумаги.
А когда Шурочка допятилась и закрыла за собой дверь, Сидор Гаврилович крякнул, подумал о жене, расстроился, встал из-за стола, походил туда-сюда, поглядывая на часы, а потом все-таки не выдержал: сел, в столе на ощупь булькнул в стакан, быстро выпил, прикрыл дверцу и сказал сокрушенно:
— Ай да Шурочка… твою мать!
С этого дня Шурочка Твердунина поняла, что есть нечто такое, чего нельзя высказать даже секретарю гуморганизации. На один только миг вообразив его лежащим рядом, она уяснила, что в подобном положении можно, в принципе, представить любого мужчину; и любой мужчина будет себя вести так же неморально, как Игнаша. Поскольку же ей хотелось быть замужней, а к Игнаше она уже привыкла, чего нельзя было сказать ни об одном из других мужчин, она решила выбрать меньшее из зол, отбросила появившиеся было мысли о разводе и стала жить дальше, тем более что забеременела.
С годами Игнаша не стал вести себя более морально. Но она, по крайней мере, научилась подлаживать его под себя. К бронзовой свадьбе, то есть ко дню десятилетия их брака, Александра Васильевна могла бы заключить, что с честью выпуталась из этой ситуации: Игнаша доставлял ей минимум хлопот, и она надеялась, что скоро он и вовсе потеряет к ней интерес.
По-видимому, в какой-то степени на их отношениях сказывался ее неуклонный и быстрый рост: кто посмеет требовать от инструктора райкома того, чего можно было домогаться от простой станочницы? А она уже собирала документы для КРШ. Игнатий Михайлович и смолоду-то всегда был готов подчиниться любому требованию любого чиновника, а годам к тридцати пяти это свойство проросло его по всем направлениям: так иногда плесень прорастает буханку, и сколько ее потом ни ломай, сколько ни кроши, везде найдешь очажки грибка, соединенные зеленоватыми отростками. Оставаясь все таким же шумным и неудобным в быту, таким же громкоголосым и настырным, он, тем не менее, отчетливо понимал, что имеет дело с персоной выше него рангом; соответственно росту Александры Васильевны его активность умерялась, и ей приходилось лишь следить за тем, чтобы не вызвать лишнего шума каким-нибудь лобовым ходом.
Это было время гармонии, когда Александра Васильевна полюбила тихие вечера дома, шум воды в ванной, неторопливое укладывание, шелк рубашки, чтение на ночь и затем, если ей почему-то этого хотелось, послушные и вполне страстные объятия мужа.
Впрочем, разве может быть страсть послушной?
Задавшись однажды подобным вопросом, уже не так легко от него отвязаться. Все, казалось бы, оставалось прежним — и вода, и шелк, и умиротворяющее шуршание страниц, — а гармония, тем не менее, с каждым годом все более нарушалась.
Прежде у Игнаши была одна неприятная странность: пьяным он страсть как любил вылизывать ее пупок. В силу испытываемого в такие моменты отвращения, Александра Васильевна не часто снисходила до его слабости. Но однажды отметила, что он уже давно не тянулся языком к ее белому животу, — и со стыдом, залившись краской (к счастью, в темноте спальни ничего не было видно) поняла вдруг, что ей бы иногда хотелось именно этого. Да и вообще, с некоторых пор с удивлением стала замечать, что думает о ласках чаще, чем они случаются. Поначалу она активизировала Игнашечку теми же методами и с тем же успехом, с каким некогда гасила его активность или ускользала от нее. Но скоро ей пришлось признать, что подобная близость имеет совершенно иной вкус: ничего более пресного нельзя было и вообразить. Острое (хоть и неприятное прежде) чувство вынужденного подчинения чужому желанию и силе исчезло; послушливость только раздражала. Отвалившись, Игнаша уже через минуту начинал добродушно похрапывать, — а она засыпала нескоро, с тяжелым сердцем и осадком на душе, и если включала ночник, то могла видеть на его тупом лице выражение полной безмятежности.
Но и эта суррогатная активизация, принудительное оживление, ни в коей мере не могущее удовлетворить чувствительную женщину, давалось с трудом. Она замечала, что ее стремления Игнашу тяготят — хоть он никогда и не посмел бы в этом признаться. Игнаша полнел и ленивел. Вечерами зевал и почесывался, не забывая жалобно упомянуть, как умаялся нынче в цеху. Если не досаждали прострелы, норовил на выходные смыться на рыбалку. Дочь к тому времени выросла и уехала учиться, хлопот поубавилось, и препятствовать ему в отъездах Александра Васильевна не могла.
Она лежала, глядя в потолок, и думала о том, что выковала себе именно такого мужа, каким когда-то хотела его видеть… Однако времена переменились — она бы не возражала, если бы он стал иным. Разумеется, можно было бы попробовать и в другой раз его перековать… но слишком уж очевидной казалась безнадежность этой затеи: все равно что класть под молот кусок сырого теста (вот далось ей сегодня это тесто!), из которого, как ни бейся, не высечешь ни дерзости, ни пыла, ни огня.
В конце концов она смирилась с подобным положением вещей, раз и навсегда решив для себя, что изменить здесь что-нибудь уже не в ее силах, раздумья же о том, чего нельзя изменить, только портят характер и мешают ратийной и гумунистической работе.
Да, она смирилась и успокоилась, и только изредка на нее накатывало какое-то смутное сладкое чувство. Бороться с ним было, как правило, легко. Подчас она даже позволяла себе минуту или две поиграть с ним, понежить, а уж потом прогнать. Впрочем, подчас это волнующее чувство посещало ее и совсем не вовремя: полупрозрачные круги перед глазами и сердцебиение возникали прямо в разгар заседания бюро или на гумкомиссии, и тогда она заметно бледнела и несколько минут не могла собраться с мыслями…
Наверное, во всем виновата ее карьера, — печально думала она сейчас, глядя на кивающие ветру мокрые кусты и почернелые будылья чертополоха. За все нужно платить; выходит, она платит за должностной рост. И, главное, за назначение на пост первого секретаря по директиве Ч-тринадцать. Именно это очень важно… наверное, именно за это ей и приходится расплачиваться.
Ведь это было очень, очень серьезное событие — назначение на пост директивой Ч-тринадцать.
Сказать точнее Александра Васильевна не могла. Не потому, что боялась или не находила слов. Просто все связанное с директивой Ч-тринадцать представлялось чрезвычайно нечетко, смутно — так, будто дело происходило в непроглядном тумане или во мраке, едва разреженном светом ручных фонарей. А если она все же силилась вдуматься в произошедшее, напрягала волю, чтобы заставить память открыться — как это было? что она чувствовала? — у нее перехватывало дыхание, слабели руки; мозг юлил, увиливал, был готов в улитку свернуться, только б не соваться туда, где маячила какая-то нечеловеческая мука… страшная боль… даже, кажется, смерть… и что-то еще невыносимо жуткое — то, что за смертью…
Поэтому и думать об этом она могла только приблизительно, обиняками.
Но так или иначе, а до назначения по директиве они с мужем лучше понимали друг друга. Конечно, и тогда существовали разногласия, происходили ссоры… но это были простые человеческие расхождения, понятные противоречия… А вот после… когда под воздействием директивы Ч-тринадцать она изменилась и стала… кем стала?… черт его знает… туман, дурнота!.. В общем, именно тогда все испортилось. Почему? Нельзя понять… Бояться Игнатий ее стал, что ли? А то еще подчас казалось — брезговать… Почему он не лижет живот?..
Какая тоска, какая досада в душе! Кто бы знал! Кто поймет, кто пожалеет? Нет: никому не скажешь, никому не откроешься!..
Александра Васильевна вздохнула и тайком покосилась на Витюшу — не подглядывает ли? Нет, Витюша не подглядывал — рулил себе, благо дорога совсем выправилась.
Поля, перелески, остатки черной листвы на осинах… дождь, непогода…
Невидяще глядя в стекло на бегущую перед глазами дорогу, Александра Васильевна вспомнила события трех- или четырехмесячной давности. Она поехала в область на ратконференцию… полдня просидела за делами в огромном кабинете Клейменова. За окнами шумела поздняя весна — зрелая, роскошная. Пошли обедать, и там, в столовой, Михаил Кузьмич подвел ее к рослому голубоглазому человеку, который приветливо кивнул и улыбнулся.
— Вот, знакомьтесь, — сказал Клейменов. — Второй секретарь обкома Николай Арнольдович Мурашин… Александра Васильевна Твердунина… пожалуйста… собственной персоной… «первый» из Голопольского… Крестница моя, — добавил он, подмигнув. — Я ее пару лет назад по Ч-тринадцать принимал… а? Уж и не помните, наверное? А теплынь-то стояла! Июнь! Тишина! Болотце парит! Лягушечки бре-ке-ке-ке! Благодать!.. Забыли?
Шутливо погрозил ей пальцем и добро рассмеялся.
Невольно порозовев, она кивнула, протягивая руку и улыбаясь.
— Ах, Михаил Кузьмич! Ну зачем вы об этом! Неловко как-то…
— Ничего, — басил Клейменов, похохатывая. — Все свои, ничего!
— Много слышал, — сказал Мурашин, пожимая ладонь, отчего теплая волна пробежалась по всей руке.
— Район передовой, — гудел Клейменов. — Дело идет… Чуть больше собранности, инициативы… О, этот район себя еще покажет!
— Стараемся, — улыбнулась Александра Васильевна, почему-то не в силах отвести взгляда от голубых глаз второго секретаря. Сердце стукнуло невпопад, и она подумала: а ведь он такой же… Такой же, как она… Тот же странный отсвет на его красивом чистом лице… ведь они одной крови… В сущности, с Михаилом Кузьмичом они тоже одной крови, но эта мысль… нет, совсем не волновала эта мысль… А вот то, что с Мурашиным… Об этом почему-то так приятно думать…
— Какие кадры, а? Годятся такие кадры, Николай Арнольдович?
— Годятся! — без раздумий сказал Мурашин, окинув ее мгновенным взглядом пронзительных синих глаз…
…Александра Васильевна встряхнула головой, отгоняя ненужные мысли. Машина уже подъезжала к развилке. Половина первого…
— В «Первомайский», — сказала она глухо.
— Что?
— В «Первомайский», говорю, — повторила Александра Васильевна, окинув Витюшу недобрым взглядом. — К ушному не пора? Уши-то прочистить?
Витюша страдальчески сморщился, хотел было что-то сказать, но только безнадежно крякнул и принялся вертеть руль, сворачивая.
Дождь и в самом деле разошелся не на шутку: настойчиво лопотал в темноте, и ломкие ручейки бежали по окнам. Бесконечные вереницы желтоватых фар и стоп-сигналов лучились, превращаясь в многоцветное искристое крошево. Рекламные огни были похожи на разбросанную кусками радугу.
За проспектом Слияния потянулась мелкая чересполосица тускло освещенных строений Пресненского базара. В южной его части тесно лепились друг к другу разнокалиберные дымные обжорки, и, несмотря на плотно закрытые двери вагона, оттуда все же пахнуло сладостной вонью бараньего шашлыка, жареных в масле пирожков с луком, самбусы и плова.
Вагон мягко набирал скорость и так же мягко притормаживал. «Остановка площадь Крашенинникова, — шелестел над ухом женский голос. — Покупайте справочное издание «Маскав златоглавый». Более восьми тысяч адресов и телефонов: кафе, рестораны, стриптиз-бары, клубы, массажные салоны, бани, спортзалы, «уголки развлечений». А также справочник «Маскав на каждый день»: магазины, рынки, таксопарки, отделения милиции муниципальной, православной и мамелюкской, центры шариатского надзора, управления по борьбе с преступностью, церкви, мечети, ритуальные услуги, телефоны доверия. Осторожно, двери закрываются. Следующая — Союз старейшин».
И точно — скользнула слева, плавно уплывая в дождливый сумрак, темная громада Союза старейшин, не так давно возведенная на месте обветшалых руин Центра международной торговли…
На одной из остановок рядом сел господин в феске и долго отдувался, потряхивая у пола сложенным зонтом; потом достал из одного кармана очки, из другого — сложенную вчетверо газету-имиджграмму; газету с хрустом расправил, мельком оглядел, мазнул пальцем по заинтересовавшей его картинке… Картинка торопливо загундосила свой текст. Мазнул по другой… тоже не понравилось. Полез в спортивный отдел, ткнул пальцем: побежали футболисты, послышался гул стадиона…
Найденов отвернулся.
Вот огни пропали, и за окнами резко посветлело — анрельс нырнул под титаническую хрустальную чашу, опрокинутую над игольчатым скоплением небоскребов. Ну конечно — здесь вместо сумрака дождливой ночи царил ясный летний день: по густой синеве плыли пышные облака, иногда задевая сливочным краешком слепящий диск солнца. В июльскую жару лазерные пайнтографы изображали заснеженные вершины, водопады или прохладную штриховку грибной мороси, а средь бела дня можно было изумиться звездному мерцанию ночного неба…
Он вышел на первой же станции Рабад-центра — у площади Шамиля. Турникет проверил билетик, удовлетворенно лязгнул, и Найденов ступил на черный базальт поблескивающей мостовой. Откуда-то из-под недосягаемых голубых сводов нежно струилась негромкая музыка, а с двух сторон площади, замыкавшейся двумя симметрично расположенными зданиями мечетей, летели вперебив друг другу усиленные электроникой вопли муэдзинов. Близилась пора вечернего намаза, и Найденов, проходя мимо резных дверей мечети, наспех перекрестился.
Время было промежуточное: для гуляющих поздно, для загулявших — рано. Встречались редкие парочки, маячили синие мундиры службы безопасности. Бестолково галдя, гурьбой прошли какие-то иностранцы. Сгрудились возле фонтана, стали щелкать фотоаппаратами, снимая нагую фигуру, которая с печальной улыбкой на мраморном лице следила за тем, как вытекает вода из позолоченного кувшина… Несмотря на немноголюдность, магазины торговали. За бронированными стеклами ювелирных товар переливался и посверкивал. У распахнутых дверей бутиков и салонов вкрадчиво бормотали динамики — как будто опасаясь заглушить сладкий голос Гугуш, льющийся с небес. В одной из витрин сделанный под старину глазастый, губки бантиком, манекен-девушка раздевался, совершая нарочито угловатые неловкие движения; оставшись в одних трусиках, тонко сказал «Ой, мамочки!» и прикрылся гипсовыми ладошками; затем все пошло в обратном порядке — лифчик, блузка, юбка… Найденов остановился было у рыбной лавки, где за толстым стеклом в ярчайшем свете таллиевых ламп на сверкающих грудах колотого льда мучительно копошилась разнообразная морская нечисть, одинаково закованная в пластины черно-зеленого хитина. Но тут же из дверей вылетел приказчик, угодливо осведомился — чего изволите? желаете купить?
— Купишек нету, — хмуро пошутил Найденов.
Он не любил Розовый район, и, когда ближе к бульварам в витринах стали появляться настоящие, из плоти и крови, женщины, пожалел, что не вышел на площади Странствий. По большей части черненькие, с мелкими чертами смуглых лиц, они лениво бродили по своим освещенным квадратам, словно не вполне проснувшись. Некоторые, точь-в-точь как давешний манекен, неспешно раздевались в помаргивающем красном свете (правда, манекены не вызывали ассоциаций, связанных с мясной лавкой и зоопарком). Их равнодушная невозмутимость мешала поверить, что стекло прозрачно с обеих сторон. Одна, поставив толстую ногу на табурет и позевывая, распяливала между растопыренными пальцами чулок, чтобы рассмотреть дырку. Найденов на секунду замедлил шаг, приглядываясь. Цветозона выглядела тусклой, серой, только в самой верхней части светились голубые прожилки.
Улица Регистан тоже была пока еще тихой и почти безлюдной. Только у дверей стриптиз-баров кое-где уже лениво прохаживались зазывалы.
Скоро он миновал последние проулки Розового района и, пройдя аллейкой небольшого сквера, засаженного кипарисами и туей, оказался возле отеля «Славутич». Нижний ярус здания был выстроен в русском стиле — с башенками, луковичками, стрельчатыми окнами и веерообразными белокаменными лестницами подъездов. Верхний, несравненно более высокий, возносил свои сорок или пятьдесят этажей зеркальным пеналом, по которому неспешно ползали просвечивающие лифты. На площади перед отелем традиционно штукарили клоуны и фокусники. Какой-то крепыш плевался струями огня, не прекращая вдобавок жонглировать горящими булавами. Парочка рыжих — один, как водится, весельчак-коротышка, другой на две головы выше, но сутулый и грустный отнимали друг у друга большой трехколесный велосипед. Грустный ударил коротышку по башке надувной палкой, и у того из бровей забили струи слез. Всласть набегавшись и наоравшись, они взгромоздились на велосипед и поехали по кругу — один крутил педали, а второй, сидя задом наперед, кланялся и протягивал редким зрителям шляпу, отмечая каждое подаяние ликующим гоготом.
На бульварах круглые фонтаны, распустив разноцветные плюмажи воды, громко пощелкивали попадавшимися в струе воздушными пузырями. Воздух переливался радугами, и мелкая водяная пыль лакировала пластмассовую листву. Впрочем, в круглых гранитных клумбах по четырем углам перекрестков росли настоящие липы.
На бульварах было оживленно и весело.
Он брел по боковой аллее мимо нескончаемой вереницы ресторанов, распространивших столики где на веранды, где просто на тротуары. Белые мазки скатертей, янтарные пятна пивных кружек, темная зелень винных бутылок, угольная штриховка лакейских фраков, яркие полосы галстуков и многоцветные одеяния женщин — все это пестрило, шаг за шагом отставая, но тут же вновь и вновь накатывало, чтобы наполнить душу знобящим ощущением праздника.
Он взглянул на часы и оглянулся. Спешить не было никакой нужды.
Конечно, пятьдесят рублей не могли явиться серьезным обеспечением полноценного участия в этом радостном карнавале. С другой стороны, экономить все равно уже не имело никакого смысла. Всего через час или полтора — короче говоря, как только он переступит порог «Маскавской Мекки», — жизнь переменится, и что тогда будут значить какие-то пятьдесят рублей?
Найденов сел за первый попавшийся столик.
Ресторанчик был отделан по-восточному — боковые стены террасы, закрытые коврами, поддерживали резной потолок, по которому тут и там вился плющ. У центральной колонны он кудрявыми прядями свисал до полу. В дальнем углу сдержанно пировала компания каких-то арабов. Их стол был обставлен совершенно по-бедуински — в центре огромное блюдо с мясом, а вокруг тарелки с зеленью, лепешки, чайники, грушевидные стеклянные стаканчики. На низеньком столике сбоку дымились кальяны. Чуть ближе ко входу расположились за кофейно-коньячной сервировкой две прекрасно одетые женщины. Одна, оперевшись подбородком на ладонь, картинно курила длинную черную сигарету и понимающе кивала; вторая, белокурая и круглолицая, что-то вдохновенно рассказывала. По соседству с ними толстяк лет сорока пяти в роскошном клетчатом пиджаке терзал выпуск «Первого финансового бюллетеня». Неожиданно он выкрикнул: «Нет, ну вы подумайте! Двадцать семь пунктов!» (женщины оглянулись, курившая пожала плечами), отшвырнул скомканную газету и тут же расстроенно махнул официанту. Официант кивнул и очень скоро поставил перед ним полную кружку. При этом он невзначай подхватил пустую и уж совсем между делом вернул на место газету, в которую толстяк, благодарно замычав, немедленно и взволнованно углубился.
Сделав все это, официант поспешил к новому посетителю.
— Мне бы… ну, попить, что ли, — грубо сказал Найденов.
— Пива? — предложил официант, угодливо наклоняясь. — Свежайший грольш. Вчера получили. Может быть, предпочитаете темное? Гиннес? Кельникен? Меню не желаете? Наисвежайшая рыбная доставочка. Балычок. Севрюжка.
— Шараб-кола есть?
— Маленький — двадцать пять, большой — сорок.
— Сорок?!
— Можете и так посидеть, — сказал официант, мирно пожимая плечами.
Найденов почувствовал, как вспотела спина.
— Принесите маленький, — отрубил он. — А меню не надо.
Толстяк продолжал шуршать газетой. Время от времени чувства вскипали в нем, как убегающее молоко, и тогда он фыркал и восклицал что-нибудь вроде: «Западная сталелитейная на восемь пунктов! Нет, ну вы подумайте!..» Арабы галдели и размахивали руками. То и дело у кого-нибудь пиликал телефон, прерывая течение беседы. Как только один араб договаривал свое и совал аппаратик в карман, оживал другой в кармане у соседа. Женщины тоже толковали о чем-то вполне материальном: до ушей Найденова долетали обрывки фраз, и по всему выходило, что касались они какого-то неудачного вложения в недвижимость, приведшего одну из них чуть ли не на край финансового краха. Впрочем, судя по тому, что, допив кофе, дамочки заказали ужин, стоимость которого Найденов боялся даже вообразить, катастрофа если и грозила, то не сегодня.
Он сидел, потягивая шараб-колу и рассеянно посматривая… нет, делая вид, что рассеянно посматривает по сторонам.
Все вокруг выглядели спокойными и уверенными в себе, и ему тоже хотелось бы ощутить спокойствие и уверенность. Он имеет право: ведь он сидит за столиком ресторана под сводами Рабад-центра… наблюдает, как хрустальная вода изливается из глотки серебряного дельфина… тянет горечь шараб-колы… окружен безмятежием праздничной толпы… Увы — вместо уверенности и покоя он чувствовал только раздражение и озабоченность. Он старался не думать о Насте, но это никак не получалось. Вот сейчас она вернется домой — а его нет. Он представил, как Настя растерянно стоит в дверях, повторяя: «Леша! Леша!..» — а отзывается только куцее эхо. Ну потерпи! Пожалуйста!.. повторял Найденов про себя, не замечая, что губы непроизвольно проговаривают каждое слово. — Пойми, я должен был так сделать! Иначе бы ты запутала меня своей любовью, заморочила бы… и я не смог попасть на кисмет-лотерею! Только не говори, что я тебя обманул. Ты сама уехала. Но неважно, не в этом дело. Я вернусь через три часа. И никогда потом, никогда… веришь? Разве ты можешь подумать, что я хочу оставить тебя одну в этом сумасшедшем мире? Не нужно, не плачь. Я скоро вернусь. Если бы я хоть на секунду мог предположить, что рискую тобой, рискую тем, что могу оставить тебя одну, разве я пошел бы за их погаными деньгами?! Я точно знаю: все будет хорошо.
Деньги, проклятые деньги.
Все вокруг думали о деньгах. Здесь, под хрустальной крышей Рабад-центра, было особенно понятно: деньги пропитывали окружающий мир, сочились по тонким канальцам жизни, и нельзя было найти хотя бы сантиметр пространства, где бы не блуждали их всепроникающие флюиды.
Шараб-кола приятно ударила в голову.
Что делать — мир принадлежит богачам и бизнесменам. Что остается? остается быть спокойным. Биржевые сводки. Недвижимость. «Западная сталелитейная». Ха-ха. Болтайте себе. О недвижимости. Об акциях… «Когда я слышу ваши обычные речи богачей и дельцов, на меня нападает тоска, и мне становится жаль вас… Потому что вы думаете, что дело делаете, а сами только напрасно время тратите. Вы же, может быть, считаете несчастным меня, и я допускаю, что вы правы; но что несчастны вы — это я не то что допускаю, а знаю твердо…»
Вот так. И ни шагу назад.
Ладно, пора.
Вздохнув, он вытряс на язык последние капли и хотел уже было подняться, когда со стороны Восточных ворот показалась довольно шумная процессия.
Впереди, повизгивая по базальту стальными подшипниками своей тачки, по-обезьяньи размашисто отталкиваясь подбитыми резиной деревянными толкушками и оставляя за собой шлейф тяжелого запаха, грубо перебивающего тонкие ароматы дорогой косметики и снеди, ехал широко улыбающийся безногий. Он победительно озирался и то и дело вздымал кверху правую руку, чтобы угрожающе потрясти толкушкой.
За ним шагали три насупленных подростка. Левый нес барабан, отчаянно выколачивая немудреный ритм побудки. Правый надувал щеки и прерывисто дудел в горн, извлекая из него не вполне приличные звуки. Центральный, самый нахмуренный, наклонно держал обеими руками красный флаг, пересеченный черной полосой, на которой виднелись белые буквы — КСПТ.
За подростками шагали трое мужчин. Один был простоволос (поблескивала плешь), другой в кепке, третий — в чалме.
Следом шествовала группа человек в сто пятьдесят. Семеро первых несли перед собой, растянув во всю длину, метровой ширины кумачовую ленту. На ней колыхалась надпись: «Ресурс революции не исчерепан!» Найденов не мог понять ее смысла, пока не сообразил, что в последнем слове допущена ошибка. Дальше тут и там торчали над головами картонные транспаранты. Рисунки на них, похоже, делались второпях. Круги, полосы… вот чья-то безухая голова вроде капустного кочана… от нее черта кверху — веревка, что ли?.. Вот что-то вроде разлапистой молнии, бьющей в пузо запрокинутому медвежонку — а на самом деле, наверное, не медвежонок, а жирный человек. Земной шар с «КСПТ» на месте Евразии? Еще на одном крупно написано в сухом телеграфном стиле: «Клику Барабаша ответу». Дальше — «Не хватит совести хватит фанарей». Вот еще: «Прикратите издиватся».
Справа и слева от процессии с таким видом, будто не имели к ней никакого отношения, шагали мамелюки. Большей частью в антитеррористическом облачении — серебристый форспластовый скафандр, выдерживающий выстрел из крупнокалиберного скорчера, закрытый стеклокерамический шлем с окошечками, смахивающий на водолазный, электрошоковая дубинка в руках.
Замыкали шествие фургончик «скорой помощи» и желто-синяя машина с зарешеченными окошками заднего отделения — по-видимому, на случай возможных задержаний. Мигалка на крыше медленно вращалась, то и дело касаясь лиц тревожным синим лучом.
Дойдя до фонтана, то есть оказавшись метрах в двадцати пяти от ресторанной террасы, один из тех трех мужчин, что следовали непосредственно за подростками и, судя по всему, руководили манифестацией, обернулся и повелительно вскинул руку.
Процессия остановилась.
Мужчины недолго посовещались. Затем один поправил кепку на голове, а два других (в чалме и лысый) помогли ему взобраться на мраморный борт фонтанной чаши. Найдя опору в виде дельфиньего плавника и кое-как утвердившись, он поднес ко рту мегафон, и тот далеко разнес голос потрескивающий, но исполненный свойских интонаций:
— Ближе, ближе подходите… Кузьмич, подгони своих. Ребятки, ну-ка развернитесь. Знамя в середину. Что вы там с ним, как с целкой! Вот так…
Отнес руку с мегафоном в сторону и откашлялся, держась за грудь левой ладонью.
Участники демонстрации почему-то зааплодировали.
— Куда правительство смотрит? — проворчал толстяк-биржевик, шумно складывая свой бюллетень. — Совсем распоясались! Вчера митинг, сегодня митинг… куда докатимся?
Оратор с нездоровым всхлипом набрался воздуху, молча покрутил головой и произнес неожиданно низким и мрачным голосом:
— Товарищи! Никто не должен стоять в стороне, когда сложилась такая…
Помедлил, подыскивая верное слово.
— Положение! — сказал он, но тут же поправился:
— Такое сложилось трагическое… ситуация!
Толпа угрожающе зароптала. Один из инвалидов потряс воздетым костылем.
— Что богачи? — спросил оратор и сам же ответил: — Жир заливает глаза. Они не смотрят простые вещи!
— Верно! — крикнул второй инвалид и тоже махнул какой-то палкой.
— Мы засохнем нищетой — а здесь будет играть музыка и фонтаны! Мы с голоду там — а они с холуями здесь!.. — Он перевел дух и продолжил сипло, причем с каждой фразой его речь становилась все более связной: — Кому разносолы? Кто оттопыривает карманы! Что их? Их главных забот — не дай бог прослышишь о наших бедах! Гори огнем, лишь бы сытый мир останется таким! Они наняли охранников! — Оратор указал полусогнутым пальцем в сторону мамелюков, мрачно наблюдавших за происходящим. — Чтобы никто не мешал им жить! Чтобы ничто не отвлекало и не портило аппетита — ни наш соленый пот, ни слезы наших жен, ни горькие жалобы наших детей! Откуда дети? Наши жены бесплодны! Мы пьем отравленную воду, и они не дают нам бэби-мед! Они оградились — и думают, что тем самым сохранят свой мир в неприкосновенности! Думают, мы будем тихо гнить! Будем говорить друг другу: «Братья, стенайте тише! Ваши стоны могут испортить им настроение!..»
Когда он сделал тяжелую паузу, Найденов услышал, как позванивает сережка в розовом ухе торговки недвижимостью.
— Так ли это? — негромко спросил оратор, переводя взгляд воспаленных глаз с лица на лицо.
Толпа неразборчиво взревела.
— Нет! Не-е-е-ет!
— Хва-а-а-атит!
— Гады!
— К ответу! — хрипло крикнул безногий, размахивая толкушкой. Фонарей-то у нас на всех достанет!
Оратор поднял руку, и все замолчали.
— Они думают, — вкрадчиво сказал он, и мегафон, огрубив, разнес его слова в пространстве, — что жизнь придумана нарочно для них!
— Р-р-р-р-р-а-а-а-а-а! — отозвались демонстранты.
— Что солнце светит нарочно для них!
— Р-р-р-р-р-а-а-а-а-а!
— Что воздух создан нарочно для них!
— Р-р-р-р-р-а-а-а-а-а!
— Но это не так! — крикнул оратор. — Это не ихнее солнце и не ихний воздух! И они дождутся, что жители города столицы!.. столицы города Маскава!.. маскавской городской столицы… — он никак не мог добраться до конца фразы; лицо покраснело пуще. — Орденоносной столицы нашего города!.. то есть столичные жители наших орденоносных!.. орденоносных предместий городской столицы!.. двинутся как один на этот растленный город!.. — с облегчением и яростью выкрикнул оратор. — И пусть тогда кровь!.. прольется на головы тех, которые… которые они все… нас которые…
— Р-р-р-р-р-а-а-а-а-а! — взревела толпа, заглушая. Р-р-р-р-р-а-а-а-а-а!
— Сегодня каждый должен решить: или ты с народом…
— Р-р-р-р-р-а-а-а-а-а!..
— Или ты кто грабишь, кто наживаешься за счет народа!
— Р-р-р-р-р-а-а-а-а-а!..
Найденов поежился и нервно посмотрел на часы — рев этой толпы, несмотря на ее немногочисленность, был страшен.
— Ну что за безобразие! — воскликнула в этот момент белокурая торговка недвижимостью и уперлась ему в глаза возмущенным взглядом.
В следующую секунду она, с грохотом отставив стул, поднялась, оказавшись довольно упитанной и массивной женщиной («Лиззи! — испуганно воскликнула товарка. — Бог с тобой, Лиззи!»), стремительно и размашисто прошла по террасе (обдало жарким ароматом косметики), миновала ступени, резко процокала по брусчатке и почти достигла цели, — каковой, как догадался Найденов, был мамелюкский майор, хмуро прохаживающийся метрах в десяти от столпления. Шагая, она уже стала что-то требовательно говорить, указывая зонтиком на толпу, как вдруг безногий, визгнув подшипниками по базальту, ловко развернулся и покатил ей наперерез. «Что?! Зашевелились?!» вскрикивал он, утробно хохоча; и еще что-то опять про фонари. Она заметила его маневр в последнюю секунду, однако недостаток времени был с лихвой возмещен быстротой реакции: размахнувшись, торговка с треском опустила длинный атласный зонт, угодив точно по макушке. Безногий кувыркнулся кульком (коляска весело грохотнула еще метра на полтора) и матерно завопил, уперевшись руками в брусчатку. Толпа вздрогнула, зарычала и шатнулась. Женщина растерянно пятилась. Даже издали было видно, как побелели ее губы. Майор гаркнул и дал отмашку. Выставив искрящие дубинки, мамелюки сошлись в свинью.
Небольшое тело памятника, стоящее на несоразмерном возвышении, казалось едва ли не детским. Протянутая вперед рука придавала ему прежде какую-то солидность, взрослость, значительность — ведь всякий указывающий, даже милиционер на перекрестке, внушает уважение уже самим данным ему правом указывать. Теперь же отломанная конечность неловко лежала внизу, придавив оранжевые и бурые листья. И лицо изваяния приняло обиженное, трогательное в своей беззащитности выражение.
— Черт возьми! — сказала Александра Васильевна.
Как человек власти, она понимала, что этой властью наделил ее вовсе не Клейменов, и не Тимофей Сидорович Горбатый, и не другие авторитетные товарищи. То есть, конечно, по форме все так и есть: рекомендация Клейменова, утверждение Тимофея Сидоровича… Но только по форме! По сути же она получила власть именно из его рук: потому что только он, вечный Виталин, мог распоряжаться ею! Да, да, это его бессмертный дух двигал мохнатыми пальцами Клейменова!.. его дыхание надувало толстые мокрые губы Тимофея Сидоровича!.. по велению его воли расступились однажды воды, и она, Александра Васильевна Твердунина, восстала к новой жизни из мерцающих зелено-розовых огней!..
А как женщина, она не могла не трепетать от благодарности за то, что именно ее выбрал он из тысяч и тысяч других — таких же привлекательных и игривых, таких же красивых и щедрых в любви: выделил! именно ее! не другую!..
И вот — на тебе. Все кругом заляпано известкой. Сам памятник полосат и по-арестантски страшен.
Она давно уже — года два или три — держала в уме, что монумент требует обновления… Да ну, какой там два! какой три! Девчонкой еще смотрела бывало и думала — а ведь вот-вот развалится… Но ведь все в жизни так: пока стоит, находятся дела поважнее.
— Ну что ты будешь делать! — досадливо пробормотала Александра Васильевна.
Многочисленные хлопоты сулило случившееся. Да как не вовремя!
Во-первых, Клейменов. Она представила себе его щедро налившееся кровью лицо: подрагивающие щеки, покрытые, словно пылью, успевшей пробиться спозаранку щетиной; внушительный нос, грубо вылепленный и украшенный, во-первых, пучками волос из ноздрей и, во-вторых, узорчатой сетью фиолетовых прожилок; суженные глаза под съехавшимися к переносице кустами буро-седых бровей. «У нас вот-вот до Маскава дело дойдет, а ты за своим хозяйством уследить не можешь?! Гумунизм, понимаешь, не сегодня-завтра по всей планете, а у тебя руки отваливаются?! Чтобы в двадцать четыре часа!..» — и дальше, дальше, дальше…
А не сообщить нельзя… еще, чего доброго, стороной дойдет до обкома… такого наворотят, греха не оберешься.
Нужно как-то решать вопрос, и решать экстренно: нельзя на площади стоять однорукому. Вот не вовремя-то, черт бы его побрал!..
Она торопливо поднялась на второй этаж, простучала каблуками по коридору, озабоченно кивая, если кто попадался навстречу. В углу приемной сидел какой-то старик. При ее появлении он подался вперед и оперся на клюку, готовясь вскочить. Александра Васильевна хмуро мазнула по нему взглядом и бросила, берясь за ручку двери своего кабинета:
— Зоя, Клейменов не звонил?
Зоя Алексеевна, секретарша Твердуниной, женщина лет сорока пяти с большой бородавкой на губе, пучком жидких волос на затылке и зеленой аляповатой брошкой, пристегнутой к вороту глухого коричневого платья, помотала головой, протягивая лист телеграммы.
— Соедините с Михаилом Кузьмичем, — приказала Твердунина. — А вы к кому, товарищ? У меня сегодня неприемный день.
Старик не удивился, не стал протестовать, а согласно закивал, помавая ладошками с видом самым униженным — мол, не извольте беспокоиться, меня и так-то почти нет, а через секундочку и вовсе не будет.
— Я им говорила, — сообщила Зоя Алексеевна. — Они говорят — посижу.
— Ну, хорошо, — неожиданно для самой себя смилостивилась Твердунина. Если время есть — сидите. Будет возможность — приму.
Пройдя в кабинет, она плотно притворила дверь, сняла пальто, села и, подперев голову руками, погрузилась в изучение документа. совсекретно первому секретарю голопольского рк гр твердуниной копия председателю голопольского ро укгу клопенко связи развитием событий маскаве целью выхода гумунизма пределы края двтч первое связи необходимостью формирования добровольческих отрядов братской поддержки приступить реализации мобилизационного плана номер четыре обеспечить питание зпт довольствие зпт матчасть двтч сбор дефис разбор зпт смазку зпт включая боеприпасы тчк ответственный клопенко тчк второе связи требованиями срочного выдвижения добротрядов границам маскава ревизовать парк жд средств двтч тплвз зпт првз зпт мтвз зпт ккшк зпт дрезин зпт связи чем обеспечить ревизию машинистов зпт кочегаров зпт путей зпт разъездов зпт горок зпт тупиков тчк ответственный твердунина тчк третье связи соображениями гумбезопасности обеспечить строжайший контроль секретность проверку концентрацию нежелательных элементов числа беженцев тчк разбор беженцев производить рамках гумзаконности практической оптимальной справедливости силами гумтроек на усмотрение председателя тчк ответственный клопенко тчк четвертое связи нуждами концентрации сил средств выхода гумунизма пределы края запретить торговлю спиртными напитками спиртосодержащими жидкостями крепостью более семнадцати градусов тчк перечень приложение один ответственный твердунина тчк пятое приложение один спирт зпт водка зпт коньяк зпт портвейн зпт средство мойки окон синий луч тчк первый секретарь верхневолоцкого ок гр клейменов
Тренькнул телефон.
Она оторвалась от телеграммы и взяла трубку.
— Александра Васильевна, Верхневолоцк на проводе, — проскрежетала Зоя.
— Алло!
— Да, Александра Васильевна. Здравствуйте, — мелодичным голоском отозвалась Клейменовская секретарша. — А Михаила Кузьмича нет…
Твердунина почувствовала облегчение, и сама же на себя за него рассердилась: ну что хорошего в том, что неприятная минута отодвигается! Все равно ведь потом получать, что положено…
— Тогда я вас попрошу, Нина, о небольшом одолжении, — сказала она тем корректным тоном, который только и может верно указать на существующую между людьми дистанцию. — Позвоните, пожалуйста, когда он появится…
Ниночка помолчала.
— Он не появится, — расстроенно сказала она.
— Что значит — не появится? — переспросила Твердунина. — Заболел?
— Он, Александра Васильевна, только что в Краснореченск отбыл.
— Надолго?
— Навсегда, — ответила Ниночка. — Я думала, вы в курсе…
Ба-бах! — ударило и гулким колокольным звоном отдалось в голове Александры Васильевны.
Навсегда!
Вообще-то, она догадывалась, что в области Клейменов не засидится. Так и должно быть: район, область, край — три ступени территориальной иерархии. Но все-таки: ничего себе! Трех лет не прошло — и уже в крайком!
— Я в курсе. Просто не знала, что сегодня, — соврала Твердунина и не утерпела: — А вас не взял?
— Он хотел, но… — сказала Ниночка, и голос ее горестно дрогнул.
Вот и поделом, — злорадно подумала Твердунина. — Там своих профурсеток сколько хочешь!..
Три года назад, когда Клейменов уходил в обком, Ниночка, его смазливая секретарша, осталась у Твердуниной. Однако Александра Васильевна терпеть не могла ее глупого хихиканья, и скоро они расстались. Сам же Михаил Кузьмич, узнав, что вместо того благоуханного цветка, что он сам когда-то подсаживал на секретарский стул, вырос бурый кактус в лице Зои Алексеевны, язвительно заметил, что это лишь подтверждает его давнее убеждение: ни одна красивая женщина, будь она хоть секретарем КК, не станет терпеть возле себя другую, хотя бы немного привлекательную, если тем или иным способом может от нее избавиться, — на что Александра Васильевна несколько обиделась. А Ниночку Клейменов через полгода забрал к себе в область — и даже какое-то жилье ей там организовал.
Но все-таки: каков Михаил Кузьмич! Слова не сказал!.. Да и дьявол бы с ним: не сказал и не сказал, переживем… Важно другое: если Клейменов не известил ее о своем возвышении, значит, лично для нее никаких перемен не последует, — первый секретарь Голопольского района остается на прежнем месте.
Черт возьми! Почему-то обидней всего бывает, когда рушатся именно такие надежды — робкие, не имеющие права на жизнь. Человек сам гонит их от себя, а они все же не оставляют его, шуршат, как мыши в темном углу…
Аппаратная жизнь, как и всякая другая, содержит в себе незначительный элемент лотереи. И поэтому надежда на случайный выигрыш — застенчивая, сама осознающая свою беззаконность — все-таки жила в ней. Ведь могло, могло так повернуться, что при будущем возвышении Клейменова именно она займет его место. Ведь крутится лотерея судьбы! прыгает шарик! продолжается игра! Бывало, мечтательно задумывалась об этом… но через минуту встряхивала головой и снова принималась за дела.
И вот на тебе — ба-бах!.. Черт-те что!
— Кто же теперь? — как можно более беззаботно спросила она. — Веселов или Мурашин?
Ниночка молчала. Потом откашлялась, словно готовясь произнести что-то очень важное, а Александра Васильевна уже догадалась — что именно, и сердце у нее снова сжалось и стукнуло лишний раз.
— Не Мурашин и не Веселов, — несколько замогильным голосом проговорила Ниночка. — Не из наших.
— Не из наших! — эхом отозвалась Твердунина. — Это точно?
— Уж куда точнее, — вздохнула Нина. — Николай Арнольдович вчера при мне под расписку приказ по директиве Ч-тринадцать получал.
Они помолчали.
— Выходит дело, с варягом будем жить, — с плохо скрытым недовольством заметила Нина.
Александра Васильевна и сама испытывала легкую растерянность. Конечно, было бы проще, если бы «первым» стал Мурашин или Веселов — свои люди; а так-то кого еще назначат? с кем пуд соли есть?..
— Ничего страшного, — мягко сказала она, хотя на самом деле ей следовало одернуть собеседницу: в конце концов, кандидатура «первого» — дело нешуточное, и не секретаршам, пусть даже смазливым, рассуждать по этому поводу. — Не волнуйтесь. А Николай Арнольдович на месте?
— В промышленном. Он под вечер к вам собирался подъехать.
— К нам? — переспросила Александра Васильевна.
— К вам, именно к вам, — с непонятным нажимом повторила Ниночка.
— То есть… ага. Ну, хорошо. На всякий случай: попросите его позвонить, если появится.
Она положила трубку, поднялась в задумчивости. Подошла к окну и снова посмотрела на памятник. Нет, все-таки со спины это выглядит куда пристойней — по крайней мере, можно вообразить, что правую руку он держит у груди.
Значит, Ч-тринадцать… Конечно. В «первые» по-другому не ходят. Так-так… Если Клейменов уже убыл в крайком… это что же значит: новый «первый» появится сегодня ночью? Ответственным назначен Мурашин. Понятно, кому ж еще, как не «второму», отвечать за такое дело… А кто с ним? Скорее всего, Веселов.
Но если с ним будет Веселов, то Мурашину следует вечером ехать вовсе не к Твердуниной в Голопольский, а в Колупаевский к Веселову. Здесь ему делать нечего. Совершенно нечего. Если только не представить, что… Черт возьми, да неужели Мурашин собирается взять с собой не Веселова, а ее?!
Александру Васильевну бросило в жар. Ну, это уж совсем ни в какие ворота! Женское ли дело — принимать по Ч-тринадцать? Почему бы, действительно, ему не с Веселовым — как-то естественнее… Он с ума сошел! Этого ей только не хватало!..
Но в ту же секунду она вспомнила голубые глаза Мурашина и поняла, что с Николаем Арнольдовичем не страшно. Нисколечко! Пускай берет ее — пожалуйста, она согласна! Иначе и невозможно. Что же, вот Мурашин сейчас приедет, а она ему: ах! нет! что вы! я нервничаю! я так волнуюсь! я не поеду!.. Так, что ли? Нет, это не по-гумунистически. А что по-гумунистически? А по-гумунистически — сжать зубы и выполнить директиву Ч-тринадцать!
Она стояла у окна, невидяще глядя, как струи дождя хлещут по лужам. Их ровный шум походил на недовольный ропот дальних голосов. Ну и погода. По такой погоде… по такой погоде без сапог нельзя…
Вздохнув, она собранно вернулась к столу. Телефонный диск скрипел и пощелкивал.
— Игнатий? Здравствуй, это я. У тебя все в порядке?.. Я о чем хочу тебя попросить… Домой придешь, вытащи, пожалуйста, из кладовки резиновые сапоги. Что?.. Что значит — прохудились? А вторые?
Помолчала, слушая ответ.
— А где же?
Пауза.
— То есть как — отдал?
Снова пауза.
— Я тебя очень прошу, сейчас же пойди и забери. Мне они нужны. Без вопросов, пожалуйста! Ты слышишь?.. Все, все, мне некогда. Целую. Ты понял? Обязательно!
Положила трубку и посмотрела на часы. Жизнь не остановилась, и терять время было никак нельзя.
— Зоя! — решительно сказала Александра Васильевна в селектор. Обзвоните людей: в пять часов — заседание бюро. И Емельянченко ко мне немедленно. Витюшу за ним пошлите. Слышите?
— Слышу, — проскрипел в ответ голос секретарши. — А этот-то сидит… гнать или как?
— А что ж еще? Разумеется, гнать. Нет, — почему-то вдруг передумала Александра Васильевна. — Ладно, пусть зайдет на три минуты.
— Товарищ Твердунина, — уже одышливо лепетал старикан, приближаясь к столу мелкими шажками инвалида. — Александра Васильевна… голубушка… Вот спасибо, так спасибо…
Слезящиеся глаза были совсем прозрачны — мутноватое, плохой выделки оконное стекло.
— Ну, ну! — предостерегающе поднимая ладонь, сказала Твердунина. Давайте по порядку. Вы по какому вопросу?
— По чрезвычайному, Александра Васильевна. Уж вы позвольте, присяду…
Старик хлопотливо полез в карман обтруханного пиджачка, добыл матерчатый футляр, из футляра извлек перевязанные разноцветными нитками очки с растресканными стеклышками.
— Уж простите, — сказал он, восторженно глядя на Твердунину. — Никогда бы не осмелился, если б не чрезвычайные обстоятельства. Говоря литературным языком — в поисках правды. Так сказать, в последнюю инстанцию. Дело-то пустяковое, и если бы не злонамеренность, если бы не наплевательское… то есть… гм!.. В нашей школе — в той, где я до пенсии работал… Впрочем, позвольте представиться… упустил в спешке… Савелий Трифонович Горюнов, учитель физики…
— Са-а-а-аве-е-елий Три-и-и-и-и-ифоныч! — неожиданно перебила его Александра Васильевна. Клейменов учил ее когда-то: люди — это кирпичики общества. Первым делом человека расположи к себе, а потом уж приступай к делу.
— Са-а-а-аве-е-е-елий Три-и-и-и-и-ифоныч! — напевно повторила она. Замечательно! Звучит-то как, а! Са-ве-лий!.. Видите: жива, жива Россия! Твердунина уставилась на него вопросительно. Учитель глядел c выражением старческой оторопелости, недоуменно помаргивая и по-лошадиному жуя губами. Ведь жива, правда? Пока есть люди с такими именами! Бывает, в минуту сомнений, в минуту раздумий схватишься за голову: да жива ли Россия, в самом-то деле?! И вдруг — заходит такой милый человек… Савелий Никифорыч… и оказывается, что жива она живехонь…
— Трифонович… — слабо поправил старик и мелко махнул рукой — мол, неважно, какая разница.
— …вовсе она не… Что? Трифонович, вот именно, — закончила Твердунина, жестко стукнув карандашиком. — Ну, не будем отвлекаться. Так чем могу служить?
— Да я же говорю: дело пустяковое, — с новым воодушевлением сообщил Савелий Трифонович. — Ерундовое дельце… Я бы и не посмел к вам, да ведь не могу управы найти, милая вы моя! В школе калэсу отказали, на фабрике — у нас шефами-то пуговичная, — отказали калэсу, я в наробраз — та же история… Нет — и все тут! А дети ждут! У нас столько всего намечено — у-у-у! Вы уж скажите, голубушка, чтобы они распорядились. Нам много не нужно, мы…
— Что за калэсы? — спросила Твердунина, морщась. — Ничего не понимаю. Давайте по порядку.
— Клуб любителей Селены, — бодро отрапортовал старик. — Сокращенно КЛС. Ну, не клуб — так кружок, что ли, — заторопился он. — Детский клуб общеастрономического направления, если позволите… Но главный объект интереса — Луна. Понимаете?
— Почему Луна? — безразлично спросила Твердунина, одновременно помечая что-то на бумаге.
— Как же почему, голубушка, — старик заерзал. — Как же почему! Таинственная соседка! Ближайшее к нам космическое тело, полное загадок! Ведь нельзя без любопытства наблюдать за его…
— Это каких же, интересно знать, загадок? — оборвала его Александра Васильевна.
Было заметно, что Савелий Трифонович внутренне засуетился.
— Нет, разумеется, если с точки зрения научного гумунизма, то все более или менее понятно… и не вызывает, так сказать, никаких… э-э-э… Но помилуйте, голубушка! — неожиданно воззвал он, молитвенно складывая руки на груди. — Ведь можно попытаться и с других позиций, которые тоже не вполне… гм… не вполне безосновательны… и тогда получается, что… конечно, с определенными неясностями… с некоторыми натяжками, если можно так выразиться… то есть, если вообразить, что все же Луна есть некое космическое тело… поймите меня правильно…
— Так, так, интересно, — безразлично заметила Твердунина.
— …то получается, что сей объект полон загадок, с какой стороны на него ни взгляни. Например, солнечные затмения…
Твердунина изумленно подняла брови, и Савелий Трифонович осекся.
— Да ладно, ну их, эти затмения, — он замахал рукой, ежась под едким взглядом Твердуниной. — Вещь непроясненная… более предполагаемая, чем… согласен, согласен…
— Я слушаю, — устало сказала Александра Васильевна.
— Э-э-э… — сипло заблеял старик, крутя морщинистой шеей в тесном воротнике ветхой рубашки. — То есть… гм… э-э-э… позвольте вопросик… Я ничего не хочу утверждать… Но вы замечали, что Луна всегда обращена к нам одной и той же стороной? Замечали, правда? Вопрос — почему? С какой стати? Все вокруг вертится, крутится, меняет положение, а она к нам — все той же стороной. Отчего? То есть, — воодушевленно сказал он, с надеждой глядя в терпеливое лицо Твердуниной, — с физической точки зрения все это совершенно ясно! Просто-напросто угловая скорость вращения Луны вокруг Земли в точности — понимаете, абсолютно точно! — совпадает с угловой скоростью вращения Луны вокруг собственной оси. Вот смотрите, Александра Васильевна!..
Савелий Трифонович, зажав палку между колен, воздел руки и стал показывать на собственных кулаках, что, вокруг чего и как именно вертится. Это давалось ему нелегко — суставы похрустывали, а морщинистое лицо кривилось от боли.
— Видите? видите? вот так она идет, а сама вот так крутится… видите?.. и в результате…
— Да, да, — кивнула Твердунина, позевывая и прикрывая рот ладошкой. — Я вижу.
— И что же вы думаете, это случайность?! — воскликнул старик, снова хватая палку. — А не слишком ли много случайностей? Не слишком ли много совпадений? Что за странные совпадения, позвольте вас спросить! Природа не любит совпадений! Отчего это всюду раздрай, а в данном случае столь неестественная точность? В природе такого не бывает! Вы согласны со мной? Чем же объяснить эти странности? А вот чем! Единственно верный вывод: кто-то ее маленечко подкрутил! — тонко кричал Савелий Трифонович, стуча палкой в пол и не отводя воспаленного взгляда от лица Александры Васильевны. Под-кру-тил!!! Придал именно такую угловую скорость, какую нужно! А раз так — вопрос: зачем? Для чего ухищрялись, чтоб всегда к нам одной стороной? Смысл? Это же сколько сил потратили селениты! Умения! А зачем? А затем, чтобы…
— Хватит! — сказала Александра Васильевна и в сердцах бросила карандаш на стол.
— Чтобы нас наблюдать! — все же выкрикнул Савелий Трифонович. — Чтобы Земля не уходила из поля зрения! Неужели не ясно?! Там обсерватория! Именно на нашей, на видимой стороне — обсерватория! Вы поймите: если мы ее все время видим, значит и нас оттуда все время видно!..
И осекся.
Александра Васильевна тяжело молчала.
— Да-а-а-а… — недобро протянула она в конце концов. — Да-а-а-а, Савелий Трифоныч. Вон до чего договорились… Селениты, значит. Понятно.
Она поднялась, подошла к окну. Дождь утих. Пасмурное небо струило на площадь голубоватый свет осенних сумерек. Памятник казался вырубленным из антрацита.
— Вы просто Жюль Верн какой-то, — сказала она, снова поворачиваясь к визитеру и качая головой. — Вам бы книжки писать. Сорок тысяч лет под землей. А вы вон чего — детей хотите воспитывать. Нет уж, Савелий Тро… Тра… гм… Трифоныч. Вы это бросьте. Я понимаю — легенды красивы. Хочется порой помечтать… забыть обыденность… умчаться в неизвестность… Так же вот, как вы, знаете ли, воспарить душой… — Александра Васильевна вздохнула. — Но все-таки не будем забивать подрастающему поколению головы. Дети должны думать о будущем. Во всей его конкретике. О вещах простых и понятных. А не об этих ваших… — она сделала движение рукой, будто вкручивая лампочку, — …мифических селенитах. Дети должны впитывать идеалы гумунизма, а не витать в облаках. Так что и наробраз, и пуговичная — все правы. Молодцы. Ненужное и вредное баловство.
Савелий Трифонович молчал, глядя на свои подрагивающие пальцы. Губы тоже мелко дрожали.
— Это не шутки, — продолжила она. — Нельзя опираться на выдумки, Савелий Федорыч… простите, Трофимыч… Человек должен пытливо искать ответы на свои вопросы. Должен буравить окружающий мир своей беспокойной мыслью! Что там дальше, за пределом? Где новый предел? Дальше, дальше! Больше свету, как говорится!.. А если мы будем на мифах… да еще и детей… нет, далеко не уедем. Не видать нам гумунизма как своих ушей. Поэтому оставим сии материи поэтам. Пусть мечтают. А уж мы с вами обопремся об науку. Об точные данные. А что нам говорят точные данные гумунистической науки? Точные данные гумунистической науки говорят нам о бесполезности бесплодных иллюзий. Верно? Человек должен твердо стоять на земле. Так что уж давайте как-нибудь в привычном разрезе. А то вон чего: селениты. До чего договорились! Как хорошо! А пахать кто будет? А сеять? А кормовую базу поднимать? На что рассчитываете? Думаете, эти ваши селениты приедут нам кормовую базу поднимать? Или вон, что в Маскаве делается, слышали? Думаете, селениты трудящимся Маскава братскую помощь окажут? Пойдут с ними на улицы баррикады возводить? Нет, Савелий Титыч. Не приедут. И Маскаву не помогут. Все придется самим, вот этими руками… Я вижу, вы энтузиаст своего дела. Молодцом. Как говорится, старость меня дома не застанет. Так держать, Савелий Тарасыч! Но детей, — она нахмурилась и подняла ладонь знаком «стоп», — детей мы вам не дадим. Дети — наше будущее. Тут уж, как говорится, ни прибавить, ни убавить.
— То-то и оно, что будущее, — дрожащим голосом сказал Горюнов. — То-то и оно!
— Вот видите, вы согласны! А все эти, — усмехаясь, она снова вкрутила лампочку, — селениты все эти ваши, все эти ваши тыщи лет под землей, — пусть уж другие. Нам не до того. Пусть кому делать нечего. А мы прямой дорогой. Согласны?
И весело хлопнула ладонями по столу, показывая, что разговор окончен.
Было похоже, что сегодня этот троллейбус целый день только и делал, что стоял в пробках да тратил время попусту, заправляя в провода сорвавшиеся усы, и только поздним вечером смог, наконец, насладиться роскошью свободного движения. Он гремел, содрогался, расплескивал лужи и выл; подкатывая к остановкам, издалека распахивал двери, а остановившись на секунду, тут же рвал с места, заставляя пассажиров падать друг на друга и матерно браниться; и снова выл, набирая скорость, и снова бешено хлопал не успевшими закрыться дверями.
Крепко держась за поручень, Настя стояла у заднего окна и смотрела в темноту, где шумел дождь и маячили какие-то огни.
Мысли бежали все по одному и тому же кругу, как собаки, надеющиеся найти в глухой загородке хоть какую-нибудь щель и выбраться наружу. Но щели не было.
Господи, ну откуда он взялся, этот проклятый билет? (Иногда, сама того не замечая, она начинала беззвучно прошептывать все то, что вертелось в голове.) Ведь мог бы пройти, не заметить, мог не понять, что это такое… Какой-то паразит потерял билет… Нормальный человек бы от этого билета бегом… так нет же: я пойду на кисмет-лотерею! Я готов идти на кисмет-лотерею!
И зачем, зачем она так глупо вспылила? Как будто в первый раз… Давным-давно известно: уж если что-нибудь втемяшилось — все, хоть кол на голове теши. Тысячу раз зарекалась. Надо было как-то иначе… да что теперь об этом думать!
Заринка не расспрашивала, слава богу… умная, добрая… лишнего слова не скажет. Начнешь сама — выслушает сочувственно, поможет, чем может, а не хочешь — в душу не полезет. Сколько институтских подружек было — и где теперь? А они всего месяца четыре в одной бригаде «скорой» работали — Настя врачом, Зарина Махкамова сестрой, — сколько уж лет прошло, а все как родные. Чай. Сушки. Варенье из кабачков, будь оно неладно… вся на иголках… Заринка уже прикидывала, как ложиться, удобно ли Насте на кухне… и вдруг ее как шибанет! — ведь Леша-то, пока она тут чаи распивает!..
Троллейбус летел по улице, шатаясь из стороны в сторону. Соединительная гармошка скрипела и весело прихлопывала.
Ничего, ладно. Сейчас она приедет — и все будет хорошо. Он не мог уйти. Конечно же: он дома. Сидит на табуретке у окна. Смотрит на дождь. Он любит смотреть на дождь. Я тебя очень прошу: сиди на табуретке и смотри на дождь. Ты любишь смотреть на дождь. Дождись меня. Ну пожалуйста!..
Она поглядывала на часы, испытывая давно забытое детское отчаяние. Тогда было так же. Время текло своим порядком, а отец все не возвращался. Солнце садилось за ряды многоэтажек и дальние дымы, уходило, на прощание вызолотив всю комнату и чудесно преобразив немытые стекла в радужные витражи. Холодное питерское небо из серо-голубого становилось сначала просто серым, потом возникали на нем, темнеющем, белесые пятна. Но не скрежетал ключ в замке, не хлопала дверь… Если прижаться щекой к стеклу, можно увидеть дорожку к дому от квадратной арки соседнего. В желтом пятне фонарного света блестел снег. Вот снова черный силуэт. Нет, это дядя с портфелем… нет, это мальчик с собакой… нет, это просто пьяный дядя… нет, это тетя с сумкой… нет, это опять пьяный дядя… нет, это две чужие тети с сумками… Где же, где? Она отходила от окна, делая вид, что не чувствует тревоги и страха, не замечает, как меняется комната. А стены уже кривились, нависая; повсюду начинали незаметно напрягаться опасные мускулы. Стол сгущал под собой враждебную тень, из-под шкафа медленной лужицей вытекала гуталиновая тьма, плоской лапой тянулась к дивану…
Она поджимала ноги, закрывала глаза, чтобы не бояться, и начинала думать о том, как они с папой соберутся и уедут в Гумкрай. Да, да! — ведь уехал же в Гумкрай дядя Федор! Это будет скоро, скоро! Здесь зима, снег, метель… надоело! Они соберут кое-какие вещи — не забыть бы желтого зайца! — сядут в поезд и поедут, поедут! Будут мелькать дома и заборы, дороги и деревья… Питер останется позади. Дальше, дальше — ту-ту-ту-ту-ту!.. Смеющийся дядя Федор встретит их у железных ступеней вагона с букетом красных цветов, тетя Зоя прижмет к себе, и от нее будет пахнуть духами и пудрой. И все кругом будут такие радостные, счастливые. Смеясь, дядя Федор поднимет чемодан, папа тоже рассмеется и подхватит второй — и они пойдут по солнечному перрону, над которым свежий ветер плещет флагами! И жизнь начнется такая хорошая, такая счастливая и веселая, что она даже не будет вспоминать, что у всех есть мамы, а у нее нет.
…Бог ты мой, как же его мотает!
— Ух ты! — восхищенно произнесла рожа, возникшая из-за спины. — Какая де-е-е-евушка! Девушка, а девушка… вам время сказать?
Принесла нелегкая.
— Время сказать? — настаивала рожа. — Мы с вами не опаздываем?
— Да пошел ты, — лениво процедила Настя, не поворачивая головы.
— Эх, девушка, девушка! — горестно произнесла рожа. Махнула рукой и нетвердо побрела между рядами сидений.
…А главное: ну при чем тут деньги? Деньги совершенно ни при чем. Разве мы боимся с голоду умереть? Ерунда, никто в Маскаве с голоду не умирает. Можешь лечь и не шевелиться — и все равно будешь получать четыре дирхама социального пособия. Правда ведь? На Майорку не поедешь, конечно… но на еду хватит. И на одежонку кое-какую — тоже. Зачем же ты говоришь деньги! Я понимаю: тебе нужна лаборатория! Если бы ты знал, как я хочу, чтобы у тебя была лаборатория! Чтобы ты мог спокойно работать!
Был бы у них ребенок, Алексей не собрался б ни на какую кисмет-лотерею!..
Троллейбус дергался и выл совершенно по-волчьи. Вот он снова разогнался и с размаху въехал в озеро лужи — фонтаны черной воды шумно взметнулись, залив стекла. Еще наддал, пеня воду, — и тут же стал люто тормозить, целя к новой остановке.
— Де-е-е-ргает, — нетрезво ухмыльнулся ледащий мужичок, сидевший на заднем сидении.
— Зулька! Зулька!..
В переднюю дверь взобрались две девочки-подростка и смеясь побежали по салону. Меньшей бежать было трудно, однако она все же не отставала от товарки — косолапо ковыляла, торопливо переставляя изуродованные полиомиелитом ноги в красных ботах. Первая, дегенеративно-смазливая блондинка, хохоча, повисла на поручне у гармошки — закинулась, продолжая громко смеяться и гыкать, то и дело высовывая при этом длинный розовый язык. Вторая дошкандыбала до задней площадки. Запрокинув голову и оскалившись счастливой гримасой веселья, она обессиленно повалилась на сиденье возле ледащего мужичка. Над грубовато-красивым лицом пышной шапкой курчавились влажные волосы, карие глаза влажно блестели.
— Зулька! — пронзительно крикнула она. — Хочу! Хочу! Ой, хочу, Зулька!
И, корчась от смеха, несколько раз сделала такое движение, будто быстро отталкивалась лыжными палками.
Мужичок поднял голову и мутно на нее посмотрел.
Вторая зашлась ответным хохотом; потом с восторгом выкрикнула:
— А вот ничего! До одиннадцати жди! Султан в одиннадцать только! — и тоже несколько раз толкнулась лыжными палками.
Этот простой жест совсем ее доконал — она повисла на поручне, визжа и постанывая.
— Ой, не могу! Не могу ждать! — Хромая откинулась на спинку и засучила ногами в красных резиновых ботах: — Уже все, все! Бешенство, блин! Хоть огурцом!..
— Огурцом! — прыснув, блондинка оторвалась от поручня и скачками кинулась к задней площадке. — Огурцом!
Она обняла подругу и стала тормошить ее, хохочущую:
— Огурцом давай, огурцом!
Хромая вырвалась, соскочила и стремительно проковыляла к дверям. Троллейбус тормозил, вихляясь всей длинной своей колбасиной.
— Огурцом! — орала высокая, вываливаясь вслед за подружкой. — Ой, блин, огурцом!..
— Дело молодое, — со вздохом пробормотал ледащий и закрыл глаза.
Двери закрылись; снова мелькали какие-то огни, снова качало и дергало.
Она смотрела на часы и думала: нет, конечно же, он еще не успел уйти.
Кренясь, троллейбус вылетел на круг и затормозил. Двери разъехались, а лампы салона погасли. Дождь низко висел над землей. Огни верхних этажей едва проглядывали сквозь белесый штрихованный туман.
Фонари не горели, улица освещалась лишь отраженным сиянием центра: где-то там полыхали миллионносвечовые лампионы, заливая площади пронзительным, ярче дневного, светом ночной жизни; коснувшись низких туч, эти лучи отражались и мутным белесым струением достигали окраины.
Дома здесь стояли, сбившись тесной гурьбой. Бесконечные окна, окна… сотни, тысячи окон. Большая часть была освещена. Окна причудливо перемигивались — одно гасло, на смену ему зажигалось другое. В этом подмигивании было что-то праздничное. За каждым из них живут люди: наверное, сидят за столом и пьют чай… и говорят о простых и понятных вещах… И она тоже могла бы сидеть и пить чай с каким-нибудь близким и понятным человеком, который, конечно, не поступил бы с ней вот так…
Вздохнув, поправила капюшон и прибавила шагу.
Справа тускнела асфальтированная площадь. При свете дня там кипела торговля, а сейчас дождь барабанил по пустым прилавкам да разломанным ящикам. Оттуда, где лепились друг к другу базарные забегаловки, тянуло дымом, слышалась музыка — должно быть, торговцы на ночь глядя подкреплялись самбусой и водкой. Слева темнели поставленные в ряд крытые грузовики-траки. У крайнего был откинут задний борт. Гортанно перекрикиваясь, несколько мужчин в мокрых телогрейках и сапогах сгружали сетки с капустой.
У первого же дома горстка пассажиров рассеялась — большая часть двинулась направо, к тридцатиэтажкам, в седьмую махаллю. Ей нужно было прямо, в десятую.
Впереди чернел остов сгоревшей весной мечети.
Дорожка выскользнула к заплеванному пустырю, по краю которого стояли ряды железных гаражей.
Мокрые кусты справа глухо шумели.
Плоский кирпич детского сада на фоне горящих окон дальнего дома был молчалив и темен. Зато сам дом казался чрезмерно ярким.
Дорожка поднялась на холмик.
Теперь дом был виден целиком — низ фасадной стены этажа до четвертого мягко озаряло розовое сияние пожара, и мерцающий отсвет гулял по стеклам.
Пожара не было, просто на детской площадке полыхали два больших костра.
Возле первого кричали и прыгали дети; некоторые с муравьиной сноровкой волокли к огню разный хлам от помойки.
Огромные тени, размахивая руками, прыгали по окнам.
У второго костра группа человек в шестьдесят слушала какого-то долговязого горлопана. Тот часто и резко отмахивал рукой — как будто беспрестанно совал кулаком кому-то в рожу. Мокрые волосы лоснились и отливали оранжевым светом костров.
После одного из его выкриков все заорали и стали поднимать, как он, сжатые кулаки.
На краю площадки визжала электрическая болгарка — там в неверном мерцающем свете пламени несколько человек споро резали на метровые куски гнутые трубы низкой металлической ограды. Возбужденные подростки суетились возле них, пособляя.
— Во! — сказал один, подхватывая новый обрезок и ловко им помахивая. Раз — и квас!
— Ты рукоять-то тряпкой обмотай, — посоветовал другой. — А то как дашь — все руки посушишь.
— По столбам-то не лупи, мля, так и не посушишь, — ухмыльнулся коренастый широкоплечий мужик, что держал болгарку. — Бей по мягкому…
Снова приладился, нажал курок механизма — опять завизжал диск, посыпались искры…
Настя невольно замедлила шаг, всматриваясь.
Точно — Володька Бабец, сосед с первого этажа. Известный в махалле человек. Вокруг него вечно клубился визгливый скандал: то жены тащили мужей из Бабцовой конуры, то сам он кого-то пинками изгонял, то православная милиция в лице казацкого патруля являлась по его грешную душу, то шариатский надзор ломился в некрепкую дверь. И что? — да ничего. Ну просто железный был этот Бабец — когда отбрехивался, а когда и отбивался.
Никогда прежде Настя не видела в его медвежьих лапах ничего, кроме авоськи с бутылками: с пустыми — когда Володька Бабец слоновьим шагом рулил к универсаму, с полными — когда возвращался. Окно его квартиры зимой и летом было настежь, оттуда тянуло табачной кислятиной, грязью, летел пьяный гам, песни или шум быстротечной драки. Единственное, чего никогда не происходило — так это хоть сколько-нибудь осмысленной трудовой деятельности.
Жизнь Бабца протекала во хмелю, в дымном пьяном безделье, которое, по логике вещей, должно было разрушить здоровье и подорвать силы. Тем не менее, он был необыкновенно силен — силен природной, зверьей силой, какой никогда не наработаешь упражнениями и спортом. Позавчера, например, Настя наблюдала, как Бабец вел к магазину кореша — тоже известную в махалле личность, сантехника Толика Хаматова по прозвищу Джин-Толик. Джин-Толик идти не хотел — вис и кособочился. На Бабца его судороги производили не большее впечатление, чем если бы это было колыхание воздушного шарика: шагал себе, изредка только покрякивая да мыча: «Ну чо ты? чо ты, мля, вихляешься?..»
Несколько лет назад она, случайно услышав его лениво-недоуменную фразу: «Вот блин, даже хлеба не на что купить!», механически сунула руку в карман и извлекла рубль. Бабец тогда в хмурой задумчивости стоял у подъезда и если к кому и обращался, то уж точно не к ней. Когда Настя протянула бумажку, он удивился: «Не надо, зачем!» Потом буркнул: «Ну, спасибо… Завтра отдам». Завтра это так и не наступило, однако с тех пор Бабец при встрече кланялся и приветствовал уважительно: «День добрый, Анастасия Александровна».
Надрывно воющая машинка казалась игрушечной в тяжелых, с неестественно широкими запястьями, руках. Снопы искр бросали сполохи на скуластое нахмуренное лицо. Доведя распил до середины, Бабец положил болгарку на землю, взял трубу обеими руками и сломал по надпилу.
— Ну ты даешь! — восхитился напарник.
— Диск кончается, — пояснил Бабец. — Поберечь надо…
Подбадривая друг друга руганью, подростки взялись за новый кусок загородки. Кое-как раскачав, выдернули стойки. Скрежеща по тротуару, поволокли к разделке. Болгарка визжала. Искры сыпались…
Оглянувшись напоследок, Настя потянула полуоторванную ручку двери парадного. Мощно шибануло мочой, грязью, кухонной гарью и луком. Потолочный плафон нелепо висел, но лампочка все еще горела, освещая размашистые разноцветные надписи на стенах. Она поднялась на несколько ступеней и остановилась в оторопи. По пластику лифтовых дверей струилась влага. Лифт протек? «Что за бред?» — пробормотала она. Что это значит — лифт протек? Должно быть, дождь был слишком сильным и… и что? Шагая по ступеням, она все еще искала хоть какое-нибудь объяснение этому феномену; однако никакое объяснение не избавляло от необходимости взбираться на восьмой этаж. Она миновала лестничный пролет и снова запнулась. На площадке второго этажа, приникнув к дверям лифта, стоял какой-то жирдяй — ссутулившись, наклонив голову и переминаясь с ноги на ногу. Казалось, он подсматривает в щель… или ковыряет ключом в низко расположенной скважине… Присмотревшись, она съездила по лысой башке сумкой.
— Что? П-почему? — пьяно спросил он, вжимая голову в жирные плечи и поворачивая к ней слюнявое лицо. И вдруг взревел, багровея: — Да я тебя сейчас!..
— Сунься-ка! — недобро предложила Настя. — Ширинку застегни, скотина!..
Задыхаясь, взбежала еще на этаж и там нажала кнопку вызова. Далеко вверху визгнул и загудел двигатель. Прислушалась — жирдяй, матерно ворча, топал вниз.
Через минуту она уже захлопнула за собой дверь и привалилась к обивке.
Этажом выше гудели трубы. Потолок волновался и мерцал — дворовое пламя достигало его розовыми бликами.
— Леша! — позвала она. — Леша!..
Щелкнула выключателем. Зеркало выпрыгнуло из темноты. Лицо бледное, волосы растрепались и намокли.
Так… что же делать?
Выдвинула ящик стола. Ни копейки.
На полочке в ванной лежало три жетона. Посовала в счетчик. Загорелись зеленые циферки: 18. Восемнадцать литров. Отлично. Только не надо транжирить. Переступила падающую на кафель одежду, пустила воду — не очень тонко, но и не слишком толсто. Пока стояла под душем, думала об одном и том же. Вода все-таки кончилась. Поймала в ладони последние капли и отжала волосы.
Скоро она уже слюнила карандаш, подводя брови, морщила лоб, трогая щеткой ресницы; вытрясала на ладонь последнюю каплю из пробного флакона «Проказницы Жанэ».
Раскрыла шкаф. Собственно говоря, раздумывать приходилось только об обуви, — что касается платья, то выбирать было не из чего: вот оно маленькое красное шелковое платье на бретельках. Впервые она выходила в нем на аспирантский вечер; то, что наденет его сегодня, лишний раз подтверждало, что за эти восемь лет — или сколько там? девять? — ее фигура не претерпела серьезных изменений. Тем не менее, платьице уже давно не вызывало у нее ничего, кроме раздражения. Хоть и было как нельзя более к лицу. Туфли… с туфлями такая же история; критически осмотрела лаковые мыски и темно-вишневые бархатные банты с алмазной искрой на каждом. Размышляя, покусывала палец; проблема заключалась не в туфлях, а в дожде: по такому дождю в них далеко не уйдешь. Решительно сунула в пакет и обулась в мокрые ботинки. Надела куртку. Взяла зонт.
Когда она выбежала из подъезда, костры догорали.
Давешний долговязый горлопан с треском рвал на тряпки какие-то серые простыни. Вокруг него шла торопливая деятельность. Юнцы суетились больше всех. Кто уже намотал лоскуты на обрезки труб и прихватил проволокой, поливал теперь бензином. Несколько канистр стояли у стены. Тревожные тени плясали на тротуаре и стенах.
Не оглядываясь, Настя поспешила к остановке.
— Построились, построились! — хрипло командовал кто-то у костров. — С факелами — вперед!
В ответ нестройно галдели.
— А чо тут с двенадцатой махалли лезут?
— Алиевские-то куда?
— Да куда ж ты, м-м-мать!..
— Двенадцатая отдельной колонной пойдет! — гремел командный голос. Сто раз повторять? — двенадцатая отдельно, от магазина!
За дальними домами что-то вдруг плеснуло сине-красным светом — где-то в Братееве… не то еще дальше, в Капотне…
Малиновый отблеск ступенчато метнулся в низкое небо.
Яростно ухнуло… покололось на крупные гроздья…
И долго еще потрескивало, погромыхивало, хлопотливо рассыпалось на мелкие ягодки.
Чувствуя, что возмущение клокочет в нем, словно вода в кипящем чайнике, Игнатий Михайлович брякнул трубку и вышел из каморки главного технолога в цех.
Он направился было к выходу, но потом замедлил шаг и остановился возле сверлильного станка, кожух которого с обеих сторон украшали медные вензели и круглая надпись: «Акц. об-во бр-въ Фрицманъ».
Станок сломался недели три назад, и с тех пор с ним возился слесарь Никишин.
— Та-а-а-ак, — угрожающе удивился Твердунин. — Ты еще здесь?
— Ну…
— А я тебе что говорил?
— Что?
— Я тебе шабашить говорил? А? Говорил или не говорил?!
— Сейчас пошабашу, — пыхтел Никишин, погружая руки в масляное нутро. Сейчас я…
— Нет, а я спрашиваю — говорил?
— Ну, говорили…
— Давай без «ну»! Говорил? Что нужно Живорезова на пенсию провожать, говорил?
— Ну, говорили…
— А ты что?!
— Да сейчас же, сейчас… — пробормотал Никишин, загнал языком окурок в угол рта, сощурился и, закатив глаза, словно слепой, снова стал нащупывать непослушную резьбу.
— Тьфу, чтоб тебя! — в сердцах сказал Твердунин. — Вот попробуй только не приди — прогрессивки лишу!
Цех был небольшим и располагался в переоборудованном здании церкви, невесть когда приспособленной под нужды расширяющегося производства. Станки смолкли, но вой и скрежет еще несколько секунд трепыхался под темным сводом; потом стало слышно, как там же, под сводом, чирикают воробьи — ничто не мешало живому жить.
Твердунин пересек двор и скоро оказался в административном корпусе.
В актовом зале стоял на возвышении длинный стол, застеленный линялым кумачом. За столом уже сидела Рита Захинеева, председатель профкома. Сердито громыхнув стулом, Твердунин сел напротив графина.
— Сегодня у нас, как говорится, торжественный день! — сказал он, когда кое-как расселись. — Мы провожаем на пенсию нашего дорогого Илью Константиновича. Ну-ка, встань, Живорезов, покажись!
Живорезов встал, смущенно улыбаясь, сложил руки под животом.
Полупустой зал одобрительно загудел.
— Да знаем мы его! — крикнул кто-то. — Садись, Константиныч, не маячь!
Живорезов пожал плечами и сел.
— А где непосредственное руководство? — спросил Твердунин, всматриваясь в зал. — Почему не вижу? Древесный! Где тебя черти носят?
— Здесь я, Игнатий Михайлович! — начальник участка помахал ему рукой. Здесь!
— Ага… Ну, ладно… Илья Константинович провел на производстве более сорока лет. Сорок лет — не шутка. Можно сказать, Илья Константинович стоял у колыбели нашего современного производства. Если его спросить, я думаю, Илья Константинович мог бы рассказать, как работали здесь в те годы, когда он впервые пришел на фабрику. Какое было оборудование. И какое теперь! Теперь мы, можно сказать, оснащены по последнему слову техники. И немалая в этом заслуга нашего дорогого Ильи Константиновича!
Твердунин сделал паузу и обвел зал взглядом.
— Илья Константинович трудился добросовестно, этого у него не отнять. Какие бы трудности ни встречались руководству фабрики, оно всегда могло обратиться к Живорезову. И Живорезов руководству не отказывал! Этому мы все можем у него поучиться… То есть, Живорезов работал не за страх, а за совесть.
Твердунин помолчал, словно вспомнив что-то, а потом сказал:
— Да, а что касается заслуженного отдыха, то мы, конечно, все страшно огорчены, что подошло его время… Тише, тише! Синюков! Тише! Нечего болтать! Лучше послушай!
— Да я слушаю, — сказал Синюков.
— Плохо слушаешь! Слушаешь, а все мимо! Я вот что сейчас про безотказность говорил? А тебя попросил вчера втулочку выточить, ты что сказал? Помнишь?
— А что я сказал? — удивился Синюков. — Сказал, что мне не до втулочки.
— Не до втулочки! — повторил Твердунин, багровея. — Это куда же мы так уедем?! Это что же за дисциплина производства такая?! Ему говорят русским языком: втулочку точи! а он в ответ: не до втулочки! Это где же авторитет руководства?
— Да была у меня работа-то, — вяло возразил Синюков. — Вон у Зимянина работы не было, его бы и попросили…
— А руководству виднее, кого просить! — рявкнул Твердунин, наливаясь пуще. — Руководству не надо указывать, кого просить, кого не просить! Руководство само знает! В общем, так, Синюков: в следующий раз за такое лишу прогрессивки, вот тебе и будет втулочка! И из списков распределения выброшу к чертовой бабушке!
— Из списков не имеете права!
— Вот узнаешь тогда, имею или не имею!
Твердунин помолчал, шумно дыша и переводя взгляд с лица на лицо.
— В общем, всем понятно, с каким чувством, и так далее, — сказал он затем. — Долго языком чесать тут нечего. Как говорится, долгие проводы лишние слезы. Короче, в этот торжественный день мы хотим пожелать Илье Константиновичу долголетия и счастья! Будь здоров, Илья Константинович!
Он поднял руки и тяжело похлопал. Захлопали и в зале.
— Теперь общественность, — сообщил Твердунин. — Слово предоставляется товарищу Захинеевой Маргарите Петровне.
Захинеева удивленно подняла голову, словно не ожидала услышать своего имени. Затем порхнула к трибуне и, глядя в зал влажными, трогательно распахнутыми глазами, затараторила:
— Я хочу выразить несколько слов, что Илья Константинович всем нам знаком и дорог, и много лет мы бок о бок!.. Позвольте без лишних, потому что никто более отзывчивого, более трудолюбивого!.. Всегда мы со своими, кому о радостях и печалях, кто мог в трудную минуту!.. А ведь есть и с которыми лыка не свяжешь!.. Я горжусь, что столько лет бок о бок, и на нашей фабрике такие вот — открытые, у которых не только душа настежь!..
На секунду она оторопело замолчала, по-рыбьи ловя ртом воздух. Какая-то женщина в зале растроганно хлюпнула. Живорезов озирался, и на лице у него было написано глубочайшее изумление.
— Илья Константинович нас, — трандычила Захинеева, часто моргая, — быть хорошими и брать пример!.. И было с кого, потому что очень жаль, что Илья Константинович на отдых!.. И позвольте от тех, кого сейчас нет в зале… и от всей души!.. и кто остался в эту минуту на трудовом… и от профкома пуговичной фабрики!..
Она махнула рукой, и тотчас два дюжих моториста из механического Зайцев и Шалапуров — выкатили из-за кулисы огромную пуговицу.
Зал грянул аплодисментами.
Пуговица была как настоящая — шел полированный валик по ее краям, имелись отверстия, в каждое из которых прошел бы мужской кулак, и, очевидно, при желании ее можно было бы к чему-нибудь пришить корабельными канатами.
— Вот здесь, — крикнула Захинеева, указывая на какую-то неровность по краям, — наш художник Евсей Евсеич Емельянченко изобразил сцены из жизни фабрики! Поздравляю вас, Илья Константинович! Вы стали обладателем ценного, очень ценного подарка!
Зал снова грянул.
Вдруг молчавший до сей поры Живорезов вскочил и дико закричал:
— Вы же обещали мясорубку! На хрена мне эта пуговица?!
Зал загудел. Кто-то повторял: «На хрена ему эта пуговица? Ну правда, на хрена ему эта пуговица?» Кто-то бормотал осуждающе: «Душу люди вложили, душу! А он вон чего!..» «Мясорубку! — слышалось из угла, откуда прежде доносились всхлипывания. — Дождешься от них мясорубки! Ты вот еще повыступай — будет тебе мясорубка!..»
— Тише, тише! — сказал Твердунин, снова выходя к трибуне. — На этом позвольте наше маленькое торжественное собрание объявить закрытым! Да, вот еще… Петро! Тебе, тебе говорю, Зайцев! Я замечаю, ты обрезки с фабрики выносишь. Чтобы этого больше не было, понял? А то живо дело заведу! Валера! — Он поманил к себе Древесного. — Давай-ка покомандуй в цеху до конца смены. Мне к руководству.
Народ гомонил, вытекая из зала.
Твердунин хмуро посмотрел на часы и, кивнув напоследок Захинеевой, двинулся к выходу.
Поежившись, он поднял воротник плаща, поглубже нахлобучил кепку и шагнул под дождь. Две нахохлившиеся вороны сидели на воротах. Твердунин шикнул, чтобы согнать. Одна лениво ворохнула крыльями, делая вид, что вот-вот полетит, а вторая и вовсе лишь уперлась угрюмым взглядом.
— Тьфу, зверюги, — сказал он. — Не шевелитесь уже.
Миновав пекарню, переулком вышел на площадь.
Во втором этаже райкома, где располагался Шурочкин кабинет, ярко горели четыре окна, и Твердунин, проходя мимо, неприязненно на них покосился.
Возле памятника торчали две старухи. Одна то и дело крестилась.
— Осподи, осподи. Что с человеком сделали, людоеды!
— Прямо с корнем отворотили, — заметила другая.
— Что такое, мать? — строго спросил Твердунин, останавливаясь и так же, как они, задирая голову. — В чем дело? Что отворотили?
По-арестантски сгорбившись, культяпый Виталин угрюмо молчал, и капля висела на носу, а когда падала, собиралась другая.
Старухи попятились.
— Да руку-то, — испуганно пояснила первая.
Вторая дернула ее за рукав, и они, сутулясь, с овечьей поспешностью посеменили к магазину. Левая озиралась.
Виталин строго смотрел прямо перед собой. Известка лежала полосами, и дождь медленно, но верно смывал остатки. Куцее, матрасной раскраски тело в скользких сумерках казалось покрытым блестящей тиной.
— Что плетут? — пробормотал Твердунин, обходя памятник. — И буровят, и буровят… Какая рука?
Еще раз пригляделся, но в сумерках так ничего и не разглядел.
Недовольно бормоча, он двинулся дальше, и минут через десять толкнул знакомую калитку. Кое-как обойдя большую, оплывшую от дождей яму, похожую на подкоп под фасадную стену, побалансировал на доске и взялся, наконец, за ручку.
Дверь заскрипела. В темных сенях Твердунин больно налетел на козлы и едва не ступил в таз с чем-то маслянистым; выругался, нашарил вторую дверь и ввалился в комнату.
— Можно, что ли?
Большую часть занимал верстак, засыпанный стружкой; стояло растворное корыто, валялся кое-какой инструмент. Из-за перегородки слышался звон посуды, а сам Кирьян задумчиво глядел на доску, которую, видимо, только что стругал.
— О, Михалыч! Заходи, — сказал он, вовсе не удивляясь, отлепил от губы окурок, пустил небольшое облачко дыма и вернулся к своему занятию продолжил рассматривание доски.
— Да что заходить-то. Я спешу, — недовольно сказал Твердунин. Мормышки сделал?
— Мормышки? Какие мормышки?.. — задумчиво переспросил Кирьян. — А, мормышки, что ли? Нет, не сделал…
— Опять не сделал! Как так? Ты же обещал сделать!
— Что? — все так же задумчиво переспросил тот. — А, мормышки, что ли? Да недосуг было мне, Михалыч. Видишь вот — занят.
— Тьфу! — Твердунин плюнул в кучу опилок. — Занят! Да как же ты можешь обещать, если все время занят? Что за свинство! Полгода обещаешь!
Кирьян молча пожал плечами, не отрывая взгляда от доски.
— А когда сделаешь?
— Сде-е-е-елаю, — успокоительно протянул Кирьян. — Доделаю одно — за другое примусь. Нельзя же все сразу! И тебе мормышки, и тебе строительство… Это разве работа, если все сразу, без разбору? Нет, надо по очереди, — и чиркнул ногтем по доске.
— Это ты себе, себе скажи! То-то и оно, что семь пятниц на неделе. Нельзя с тобой ни о чем договариваться. Обещал мормышки, а сам вон чего — за гараж опять схватился! Зачем тебе гараж-то, Кирьян? Ну какой дурак гараж прежде машины строит?
— Э! гараж! — задумчиво ответил Кирьян. — Что ты все про гараж? Подожди с гаражом! Сейчас не до гаража! — и еще раз чиркнул.
— Не гараж? А что же? Ты бы хоть яму тогда засыпал, деятель! Не пройти во двор-то. Сам когда-нибудь шею свернешь.
— Зачем же я тогда копал? — удивился Кирьян. — Ничего, не пропадет. Яму тоже когда-нибудь в дело пустим… У меня покамест другой план появился. Что гараж? На черта он нужен, если и впрямь машины нет? Гараж подождет, — балкон буду делать.
— Балкон? — переспросил Твердунин, озадаченно глядя на низкий потолок.
— Запросто! — вспыхнул Кирьян. — Смотри-ка! — он снова стал черкать желтым ногтем по доске. — Тут у меня мысль такая: мост я порушу к дьяволу!
— Какой мост? — спросил Твердунин, досадуя, что завел этот разговор: Кирьян был известный мастер входить в подробности.
— Ну, сенцы… — поморщился тот. — По-нашему, по-строительному, — мост. Порушу я его, потому что толку от него никакого нет. Да и все равно ведь скоро пристраиваться. Сюда — пару балочек. Балочки я уже присмотрел… Крышу придется маленько разобрать… да ты смотри, Михалыч, смотри! Разобрать крышу и два венца снять. Вот так балочки лягут… а на них балкончик приспособлю! Там, правда, столярка кое-какая нужна… да что я, не сделаю, что ли?
— Балкон! — раздался в эту секунду крик из-за перегородки, а затем появилась, яростно вытирая руки о фартук, Кирьянова жена. — Идиот! Детям спать не на чем, а ему — балкон! Да когда же ты избавишь-то меня, господи!
Она схватила с подоконника кособокую корзину с картошкой и снова исчезла за перегородкой.
— А! — сказал Кирьян совершенно хладнокровно, а затем крикнул: — Дура! Еще спасибо скажешь! По жаре как хорошо! На балконе сиди, самоварчик щупай!
Грохот сковороды был ему ответом.
— Ну, Кирьян, ты даешь, — вздохнул Твердунин. — Совсем спятил. Жену вон до чего довел… Балкон. А подниматься как?
— А чердак на что? — удивился Кирьян. — Через чердак! Сам посуди, Михалыч, — не лестницу же мне здесь из-за этого городить. — Он замолчал, окаменев; глаза остекленели. — Погоди-ка, погоди… Это что же?.. Так, так… лестницу?.. Хотя, конечно, если с умом… Еще пару венцов снять, укосины… да тут печь!.. печь, собака!.. Ладно, печь-то можно и переставить — что я, печь не переложу?.. Но ведь еще пару балочек нужно! Где бы мне пару балочек?.. мне бы пару ба… — Он остекленело уставился на Твердунина и вдруг забормотал умильно: — Слушай, знаешь, я тебе вот что скажу… Погоди-ка, Михалыч, погоди… погоди… разговор есть… Сейчас, сейчас!..
Натужно кряхтя, Кирьян согнулся в три погибели и достал откуда-то из-под верстака початую бутылку водки; затем совершенно нечеловечески загнул руку, чтобы следом за бутылкой извлечь мутный стакан.
Твердунин с ужасом показал глазами в сторону кухонной перегородки, из-за которой доносилось однообразное громыхание, и поднял руки жестом, с каким сдаются в плен.
— Тихо, тихо, — негромко повторял Кирьян, озираясь. — Погоди-ка. Сейчас.
Морщась от громового хруста, он порубил луковицу сапожным ножом на четыре части; потом, страдальчески кривя губы теперь уже от оглушительного бульканья, наполнил стакан и протянул Твердунину.
Твердунин заломил бровь, крякнул и в два глотка вытянул содержимое.
— Ты вот что, Михалыч, — тут же сказал Кирьян просительным тоном. — Ты бы с Шурой-то поговорил: пусть она мне на пуговичной пару балочек выпишет. По родственному. Поговоришь?
— Балочек? — сипло переспросил Твердунин, занюхивая. — Каких балочек?
— Я же толкую: лестницу буду строить. Ну, сам посуди, не через чердак же мне, честное слово, на балкон лазить! Курам на смех. Дети еще расшибутся. И потом, представь: как-нибудь попрется туда Катерина с самоваром…
Катерина выглянула из-за перегородки и, уперев руки в боки, подозрительно оглядела беседующих; однако как только Твердунин выпил, Кирьян неуловимым беззвучным движением, сравнимым разве что с охотничьим броском богомола, устранил все предпосылки, равно как и последствия: только незначительный вихрь вращал строительную пыль, а ни луковицы, ни стакана, ни бутылки уже не было.
— По башке бы тебе этим самоваром, — с ненавистью сказала Катерина и снова пропала.
— Во! По башке, — горько отозвался Кирьян.
Твердунин значительно откашлялся.
— Ты, Кирьян, странный какой-то, — сказал он. — Вот смотрю я на тебя. Мужик вроде справный. Но.
— Да я ж ничего такого не прошу! — перебил Кирьян. — Я ж не вагон лесу прошу! Меня ж режет матерьял, без ножа режет! — и стал пилить по горлу ребром ладони. — Я ж за каждой досточкой неделю по помойкам таскаюсь! Чего я прошу?! Я ж не машину кирпича прошу, Михалыч! Кто мне машину кирпича даст?.. Две балочки! Две! — победным, а потому совершенно неуместным сейчас знаком растопырил средний и указательный и потряс ими перед носом у Твердунина. Трудно ей Крысолобову позвонить?! Да Крысолобов тут же на цыпочках прибежит: нате, Александра Васильевна! пожалуйста!
— Ну, началось! — отозвался Твердунин. — Прибежит! Сколько раз тебе говорить: не берет она ничего ниоткуда! Ей совесть не позволяет.
— Да при чем тут совесть? Две балочки!
— Конечно, совесть, — подала голос Катерина из-за перегородки. — У кого паек, у тех и совесть. А у тебя, дурень, ни пайка, ни совести.
— Да ты не спеши, Михалыч! Погоди! Разве эти дела так быстро решаются? Это ж политический вопрос!..
Не переставая увещевательно бормотать, Кирьян жестом фокусника вновь обнаружил материальное существование бутылки и стакана, быстро набулькал и уже протягивал Твердунину.
Твердунин заглотил, шумно выдохнул, поднес к носу луковицу, нюхнул и пригорюнился.
Щелк! — и снова все исчезло.
— А ты не встревай! — басовито крикнул затем Кирьян в сторону кухни. Не твоего ума дело… — И горячо продолжил, прижимая руки к груди: — Если б для баловства какого! Разве бы я посмел? Но ведь режет меня матерьял, Михалыч, режет!
— Нет, не позволит ей совесть, — вздохнул Твердунин. — Прости, Кирьян, — не позволит.
— Конечно! — опять шумнула Катерина. — У ней совести-то — вагон! Куда ни плюнь — все в совесть попадаешь! Это у нас ищи по всем углам — обыщешься!
Твердунин оскорбленно приосанился.
— Понятно, — сказал он. — Что ж, ладно. Поговорили, как говорится. Большое спасибо. В долгу не останемся.
— Да ладно тебе, Михалыч! Что ты ее слушаешь? Ты погоди, погоди…
— Что тут ладно. Нечего мне годить.
— Если б для баловства какого, — смущенно повторял Кирьян.
— Как говорится, спасибо вашему дому, пора к другому.
— Это ж не для игрушечек… пара балочек всего…
— Будь ты неладен! — в ярости сказал Твердунин, нахлобучивая кепку. Заклинило дурака.
Шагнул было к двери, но вдруг обернулся и рявкнул:
— Заморочил ты меня своим балконом! Я же за сапогами пришел. Сапоги давай.
— Какие сапоги?
— Болотные! Забыл?
— Сапоги? А-а-а, сапоги! Болотные, что ли?.. А твои-то где?
— О моих и говорю: у тебя они.
— А вторые-то были?
— Были, да сплыли: порвал недавно левый сапог… не заклеишь.
— Как это?
— Вот так это! Об железку. Тырк — и готово. Да тебе-то что? Давай, да пойду.
— Так они у Горюнова, — простовато развел руками Кирьян.
— Как у Горюнова?!
— Так — у Горюнова. Ты ж сам при мне ему и отдавал — забыл?
Твердунин сморщился.
— Это в тот раз, что ли? Когда мы… а, черт!
— Ну да, когда еще… — Кирьян посмотрел в сторону перегородки. Помнишь?
— Е-мое! — сказал Твердунин, ударив себя кулаком по лбу. — Точно! Ну, собирайся тогда быстренько, проводишь меня…
— Да некогда же мне, Михалыч! — взмолился Кирьян. — Дел невпроворот!
— Не дел, а грязи у тебя невпроворот! Подавишься ты когда-нибудь своей грязью! Давай, давай, не морочь мне голову. Мне без сапог домой ходу нет. Собирайся, кому сказал!
Через три минуты они вышли из дома и темным переулком двинулись в сторону станции.
— Вот так! — повторял толстяк-биржевик. — Вот так!..
При начале событий он вскочил из-за столика и кинулся в глубину ресторана, а теперь стоял возле Найденова, глядя на него растерянно и жалко. Цветозона сузилась и стала фиолетовой, широкая зона турбулентности слева, под сердцем, отливала темной синевой, едва ли не опасной для жизни. Кроме того, на биржевика напала икота, и при каждом содрогании он говорил «пардон» и подносил к губам ладонь. Толстые щеки тряслись.
— Да, вот так, — повторил за ним Найденов. — Вот так.
— Ну вы подумайте! — слабым голосом сказал биржевик и снова икнул. Ведь это совершенно нелегально!.. Вы что! Видели? Женщину и… господи, вот так!..
— Да уж, — кивнул Найденов. — Выпейте коньяку. Всего хорошего.
Встревоженно галдя, арабы покинули свой столик и двинулись к выходу. Сойдя с террасы, они дружно достали из карманов телефоны и принялись куда-то названивать. Только один стоял спокойно, сунув руки в карманы широких белых штанов и, поцыкивая зубом, с равнодушным любопытством глядел вверх, на искусственное небо Рабад-центра.
Найденов тоже сошел вниз и двинулся дальше по бульвару к площади Напоминаний.
Все вокруг притихло и выглядело испуганным. Так смолкает шумный праздник, когда поступает известие, что припозднившийся гость задержался навсегда: где-то на другом конце Маскава красно-синий эвакуатор тащит его исковерканный мобиль, сам он, накрытый простыней и с лязгом задвинутый в чрево перевозки, трясется на колдобинах по дороге к ближайшему моргу, а гости растерянно жмутся по углам, не зная, куда девать бокалы с вином, налитым для веселого тоста.
Даже негаснущее лазурное небо Рабад-центра уже не выглядело таким ярким и свежим, как двадцать минут назад. Казалось, оно с немым изумлением смотрит вниз, на привычный, на косный мир — плохой, неправильный, несправедливый и жестокий, — но способный, оказывается, в мгновение ока повернуться такими сторонами, по сравнению с жестокостями и несправедливостями которых прежние выглядят просто милыми шалостями.
Найденов и сам чувствовал тревогу и испуг. Он шагал, посматривая по сторонам. Посетители Рабад-центра спешно доделывали начатые дела, то есть торопливо допивали и доедали заказанное прежде; магазины опустели; толпа фланирующих поредела и обрела свойства, несовместные с приятным времяпрепровождением, — собранность и целеустремленность: теперь ее течение было направлено преимущественно в сторону Восточных ворот, то есть к главному выходу. У большинства цветозона побледнела, зона турбулентности стала шире и окрасилась в темные цвета.
Короткая стычка закончилась, но вся она, эпизод за эпизодом, сменяющими друг друга с противоестественной быстротой, впечаталась прямо в радужную оболочку. Куда бы он ни посмотрел — на ресторанные столики, на смущенную толпу, на увитые плющом стены заведений, на перламутровые и радужные струи фонтанов, — поверх трепетали призрачные картины жестокого побоища, стремительно развернувшегося и через несколько минут столь же стремительно завершившегося.
Сигналом к нему стало падение безногого.
Погромыхивая, коляска прокатилась еще метра полтора. Сразу после этого возник безобразный и шумный хоровод, в центре которого оказался десяток мамелюков во главе с майором; торговка недвижимостью, мгновенно захваченная его стремительным вращением, вскрикнула и, кажется, попыталась снова замахнуться зонтиком — но тут же исчезла в толпе. Первым подлетел к ней худощавый парень в тельняшке и вытертых джинсах; после его толчка женщина упала, взмахнув-таки зонтом, но уже так, как взмахивает руками человек, стремящийся схватиться за воздух; а потом уже нельзя было разобрать, случайно возле нее теснятся клочья торопливой пляски или, напротив, целенаправленно — потому именно, что упавшую бьют ногами.
Все это заняло три четверти секунды.
— Р-р-р-р-р-р-ра-а-а! — разноголосо и страшно летело под своды Рабад-центра.
Этот вопль многократно усилился, когда оказалось, что мамелюки вовсе не пребывают в ошеломлении. Пошли в дело дубинки — при соприкосновении с телами нападающих они рассыпали снопы электросварочных искр; кому не удавалось увернуться, падал и слепо полз, мыча и содрогаясь. Желто-синяя машина взревела, разворачиваясь, и уже била в толпу струей какой-то пенной дряни из невесть откуда взявшегося на ее крыше брандспойта. Большая часть нападавших, отступив на несколько метров, извлекла из кошелок припасенные обрубки железа и обломки кирпичей. Эти снаряды (некоторые издавали в полете неприятный свист) полетели в мамелюков. Половинка кирпича угодила майору по уху; к сожалению, тот был без каски, а бесполезная в отношении защиты фуражка скатилась на брусчатку. Майор пошатнулся и поднес руку к голове. Посмотрев затем на ладонь, он матерно крикнул и дал яростную отмашку. Мамелюки гаркнули «Ур-р-р!» и ударили дубинками в щиты. Под этот грохот они двинулись вперед, тесня нападавших и поражая их разрядами. Человек с мегафоном на фонтанной чаше, все это время поддерживавший толпу неразборчивыми криками, хрипло заорал: «Назад! Назад!» — и сам спрыгнул с чаши и спешно потрусил в сторону Восточных ворот. Нападавшие стали беспорядочно отступать; тех, кто не смог подняться, затолкали в желто-синюю машину. Уже выла сирена «скорой», куда так же споро задвинули носилки с торговкой недвижимостью; еще через две минуты могло бы показаться, что здесь ничего не происходило — если бы не несколько пятен крови да горки клочковатой пены, медленно оседающей на брусчатке…
Найденов последний раз обернулся и прибавил шагу.
Почти правильный квадрат Площади Напоминаний, широко раскинувшейся под синим небом Рабад-центра, ограничивался с одной стороны набережной Маскав-реки, с другой — разновысотной махиной Аквапарка, с третьей зигзагообразным рядом небоскребов, с четвертой — комплексом захоронения.
Комплекс захоронения представлял собой сооружение в виде толстой дуги, отделанной мясо-красным гранитом и протянувшейся метров на двести пятьдесят. С внутренней стороны эта дуга являлась колумбарием: на многочисленных табличках поблескивали скупые надписи — только имена, ни единого намека на то, какая скорбная роль была сыграна некогда их владельцами на пространствах России. Верхнюю плоскость сооружения украшали семь небольших храмов — по числу конфессий, упомянутых в Хартии Великого Слияния. Православная церковь, мечеть и пагода занимали ее центр, прочие лепились по краям. В самом фокусе дуги возвышалась пятнадцатиметровая лабрадоритовая стела, логически замыкавшая пространство. Немногословная трехъязычная надпись на ней сообщала о приблизительном числе жертв кровавых и жестоких беспорядков, случившихся когда-то при выносе праха из мавзолея, в незапамятные годы стоявшего у стен маскавского Кремля. Обычно сюда во множестве стекались дети — их привлекал рыжий огонь, который плясал над художественно расколотой стальной чашей. Сейчас площадка перед стелой была безлюдна.
Ближайшая к комплексу захоронения часть площади в просторечии именовалась Лысодромом, и в силу своей сугубой однообразности вызывала интерес разве что у иностранцев. Однако через Лысодром пролегал кратчайший путь к «Маскавской Мекке».
Разбитая на сегменты множеством взаимоперпендикулярных аллей, площадь походила на соты. В каждой ячейке стояла скульптура, а у постамента росло соразмерное ей растение: возле больших изваяний шелестели листвой липы или березы, возле меньших — осинки или аккуратно постриженные кусты жасмина и горькой жимолости. Возле совсем мелких торчали из горшков карликовые сосны в стиле бансай, а то и просто ромашки или ноготки.
Найденов шагал, поглядывая по сторонам. Смотреть было особенно не на что. Скульптуры стояли так близко друг к другу, что совершенно застили свет: куда ни глянь, все только шеренги беленых тел. Длина Лысодрома составляла около полукилометра. Простейшая прикидка позволяла заключить, что в общей сложности здесь располагалось никак не меньше тридцати тысяч истуканов.
Монументы походили друг на друга до неотличимости.
Каждый из них представлял собой довольно грубое изображение низкорослого широкозадого человека, одетого в мешковатые брюки и пиджак с круглыми плечами. На ногах у него были ботинки с каменными или гипсовыми шнурками бантиком, на голове — кепка (впрочем, некоторые держали кепку в протянутой руке, и тогда голову украшала только лысина), а на шее — узел галстука. Казалось, скульптор преследовал довольно странную для художника цель, а именно — добиться того, чтобы в облике этого господина не было ровным счетом ничего выдающегося: чтобы он выглядел максимально буднично и безнадежно. Так стоит человек, который знает, что ради него такси не остановится, да к тому же в любом случае нечем платить, — и все же зачем-то тянет руку к проезжей части.
Лица их имели скованное, неживое выражение, и более всего походили на посмертные маски.
Кроме того, взгляд мертвых каменных глаз градусов на тридцать расходился с направлением, по которому протягивались каменные руки. Благодаря этому создавалось впечатление, что истуканы хотят не указать на что-то важное, а, напротив, преследуют тайную цель отвлечь внимание от того, на что и в самом деле следовало бы взглянуть.
Все вместе они выглядели чрезвычайно дружно и родственно. Было легко вообразить, что и на свет они появились именно так: чохом, толпой, все разом — а вовсе не по очереди и не в одиночку. И, напротив, казалось невероятным, что бесчисленные близнецы-братья некогда жили врозь, пребывали в разлуке; и что потом их свозили сюда одного за другим со всех концов кое-как замиренной, расколовшейся страны, чтобы расставить в назидание потомкам… Когда это было? Лет за тридцать до начала эпохи Великого Слияния. Наверное, в ту пору никто не думал, что она уже не за горами. Как всегда, всем хотелось верить, что рукой подать до эры всеобщего благоденствия…
Разрисованное пайнтографами небо голубело и лучилось. По нему скользили сдобные облака. Если облачко задевало краешком жаркий диск искусственного солнца, по всему пространству площади Напоминаний бежали прозрачные косые тени, и в их трепетаниях чудилось, что скульптуры начинают угрожающе пошатываться и переминаться — будто вот-вот шагнут с постаментов и безмолвной каменной лавиной ринутся куда-то в сторону Восточных ворот. Но они не двигались с места — только печальная листва низкорослых растений сдавленно шелестела, напоминая чей-то бессильный ропот…
Найденов миновал восьмиугольные клумбы, отделяющие мрачный прямоугольник Лысодрома, и свернул на Аллею Фавнов.
«Маскавская Мекка» была видна отсюда в полный рост. Ее золотые купола и голубые минареты громоздились многочисленными ярусами, постепенно сужаясь и уводя взгляд все выше — туда, где тупая игла небоскреба в конце концов смыкалась с грандиозным хрустальным куполом.
Купол Рабад-центра имел, в геометрическом смысле, некоторые неправильности: при взгляде сверху наблюдатель отметил бы, что его гладкую выпуклую поверхность портят четыре воронкообразных углубления. Снизу они походили на высокие стеклянные смерчи, восставшие с высоких вершин четырех небоскребов, одним из которых и была «Маскавская Мекка». Если не считать нескольких краевых опор, купол держался именно на этих воронках. Кроме архитектурной, они играли и повседневную практическую роль, соединяя воздушное пространство города с подкупольным пространством Рабад-центра: благодаря им ситикоптеры могли взлетать и садиться на крыши зданий-опор.
И сама «Маскавская Мекка», и площадь перед ней были залиты фотографически ярким светом, в котором блекла поддельная голубизна неба и жар искусственного солнца, а распознать время суток удалось бы, пожалуй, лишь по такой же волшебной бусине, что некогда Господь ниспослал Ною, томящемуся в ковчеге: тускнеет бусина — значит, опускается ночь, снова вспыхивает — наступает день. Но не было здесь ни чудесной бусины, ни даже заурядного петуха, который мог бы криком своим оповестить о наступлении истинного рассвета…
Найденов шагал по одной из радиальных аллей, выводящих к гостиничной площади. Площадь переливалась бликами на жемчужных и антрацитовых боках мобилей, тесно стоявших на внешней парковке. То и дело один или два новых взъезжали по отлогим аппарелям к подъезду, высаживали пассажиров, медленно скатывались вниз, ища места, а потом разочарованно скользили в темный зев подземной стоянки.
Кроме всего прочего «Маскавская Мекка» славилась своими конференцзалами, в которых проходили заседания различных съездов, симпозиумов и ассамблей, — вот и сейчас центральный подъезд украшало многоцветье флагов, вымпелов, эмблем, знамен, каких-то шитых золотом хоругвей, стягов и прапоров.
Нижние этажи здания были расцвечены электрическими гирляндами, световодами, светящимися флажками, которые то расстилали, то комкали свои виртуальные полотнища, мельничными колесами, каждая лопасть которых горела своим цветом и рассыпала свои холодные искры, сполохами сиреневого огня, прожекторами и бог знает чем еще; при взгляде на это великолепие хотелось заслонить глаза руками или отвернуться.
Но ярче всего полыхала огромная надпись, царившая надо всем и наискось, быстрым росчерком, возникающая на фасаде. Разгоревшись в полную силу, она гасла, затем снова начинала разгораться — пока не возникало ощущение, что ее сияющие буквы впечатываются прямо в мозг, — и снова гасла, и снова разгоралась.
КИСМЕТ-ЛОТЕРЕЯ
КИСМЕТ-ЛОТЕРЕЯ
КИСМЕТ-ЛОТЕРЕЯ
КИСМЕТ-ЛОТЕРЕЯ
Найденов нащупал в кармане билет и сжал его пальцами, надеясь, что этот жесткий прямоугольник добавит ему бодрости.
Пустяк, неон, реклама, какой в городе сотни и сотни тысяч. Стеклянные трубочки, наполненные инертным газом.
Погасла, вспыхнула, разгорелась…
Погасла, вспыхнула, разгорелась!..
Громоздкий прямоугольный портал — пештак, — горделиво возвышал свою тридцатиметровую махину. Кружево резьбы делало его похожим на каменную пену. Скользнув в глубокую стрельчатую нишу, также декорированную резьбой и мелкой лепкой, взгляд падал к распахнутым во внутренний двор створкам огромных ворот. Там его немедленно слепило яростное сверкание позолоты.
Оставалось сделать еще десяток шагов — к вызолоченным скульптурам слонов и обезьян, к палисандровым панелям дверей, к блестящим ливреям, к черно-синей форме мамелюков, к роскоши, богатству и свободе… но в душе растекалось не ликование, а тоскливое чувство пугающего одиночества. А если — проигрыш? Что тогда? Шансов на выигрыш больше… но Настя права — если остается пусть даже математически исчезающая, ничтожная — но принципиально реализуемая — возможность проиграть, значит он — безумец! И, следовательно…
— Да какого!.. — невольно охнул Найденов, поворачиваясь.
Мамелюк задумчиво смотрел на него, помахивая резиновой палкой, которой и было совершено в отношении Найденова легкое, но все же болезненное физическое воздействие, а именно: тычок под ребро. Мамелюк был немолод, усат, широк; синее форменное сукно на брюхе перетягивал широкий черный ремень с вензелем на стальной пряжке — «ММ». Те же буквы поблескивали и на тулье бескозырки.
— Проходи, братан, проходи, — лениво сказал он. — Не стой здесь, не надо.
В его голосе звучала нотка природного добродушия.
Найденов понимал, что мамелюка сбил с толку его плащ. В сущности, ошибка была вполне простительной. Если бы не дождь, он бы никогда не отправился сюда в этом старом плаще. Если бы даже он минуту назад скинул его и повесил на руку, охранник не принял бы его за оборванца и не стал взбадривать тычком дубинки, понуждая убраться от стен дорогого отеля…
— Ах ты козел, — несмотря на все «бы», сказал Найденов. — Баран бадахшанский! Ах ты…
Лицо охранника зачерствело; одной рукой он уже тянулся к кнопке переговорного устройства, другая начинала движение, завершением которого должен был стать второй тычок палкой — судя по начальной амплитуде, гораздо более болезненный. Однако и Найденов не терял времени. Мамелюк качнулся, предполагая, должно быть, помешать попытке этого агрессивного типа извлечь оружие, однако не поспел: Найденов уже выхватил билет и сунул его под нос остолбеневшему стражу.
— … ах ты, придурок! — закончил он при этом фразу.
Охранник вытянулся, как на смотру, и уставным движением прижал палку к правой ноге.
— Менеджера мне! — сухо приказал Найденов.
— Э-э-э-э… — заблеял мамелюк, по-собачьи облизываясь и тряся головой. — Господин, ведь я… простите, господин!.. бэ-э-э…
— Менеджера, сказал!
Страж отступил на шаг и расстроенно забухтел в переговорное устройство.
Не более чем через три минуты Найденов миновал ворота, чинно проследовал по медной брусчатке двора и вот уже шагал по красному узорчатому ковру, узкой полосой закрывавшему ступени, отделанные лазуритовой мозаикой.
— Просто недоразумение, — напряженно бубнил высокий костистый человек в светлом костюме, явившийся по зову мамелюка, чтобы отхлестать последнего по суконному рылу лайковой перчаткой. — Недоразумение, которое…
Бэдж на лацкане пиджака сообщал, что это был начальник охраны Горшков, Константин Сергеевич.
— …Самым строгим… соответствующие меры, — придушенно выдыхал он.
— Да уж, будьте добры, — цедил Найденов. — Проследите… окажите любезность… Совсем они тут у вас…
Каменнорожий швейцар, глазом не моргнув при взгляде на плащ и ботинки посетителя, придержал дверь, и Найденов, в котором отчаяние и ярость уступили место сосредоточенному оледенению, переступил порог «Маскавской Мекки».
— Товарищи! — сказала Александра Васильевна. — Я понимаю, что все устали. Но, к сожалению, в повестке дня еще один вопрос.
Басовитый гомон стих. Двенадцать крупных мужчин, вот уже две или три минуты занимавшиеся тем, чем всегда занимаются люди в коротких перерывах напряженных и утомительных заседаний (потягиваются, хрустят суставами пальцев, вздыхают и перебрасываются почти ничего не значащими словами), снова подались к длинному столу, в котором отражался безжалостный свет десятирожковых люстр, и одинаково положили сцепленные ладони на его полированную поверхность.
— Вопрос не такой значительный, как предыдущие… но все-таки очень важный. И тоже требует срочного разрешения, — устало сказала она. — Памятник Виталину пришел в полную негодность. Есть авторитетное мнение, что скульптура не подлежит восстановлению…
Нажала кнопку селектора:
— Зоя, пригласите Емельянченко!
Тут же открылась дверь, и в кабинет вступил Евсей Евсеич. Остановившись у порога, он выжидательно поглядел на Твердунину.
— Проходите, — предложила она. — Евсей Евсеич Емельянченко, главный художник пуговичной.
Все брезгливо смотрели на пунцовые штаны художника. Кто-то крякнул, кто-то присвистнул. Директор пуговичной Крысолобов вздохнул. Пуговицы в виде серпа и молота, в виде наковальни и четырех перекрещенных снопов пшеницы (серия «Радостный труд»), в виде Краснореченского кремля и отдельных его башен (серия «Старина вековечная»), в виде гаубичных снарядов, увитых золотой лентой (серия «Победа гумунизма») — все это переливалось и сияло на стенах худотдела. По фондам фабрика получала гранулированный полистирол, цветом и формой похожий на зубы курильщика, да изредка листовую латунь; а художник мыслил в категориях драгметаллов и самоцветных камней. «Вы мне предоставьте материал! — кричал Емельянченко на худсоветах. — Какая латунь?! Что ж думаете? на латуни выехать?! Вы мне рубин фондируйте для башен!.. Платину для гаубиц!..»
— Дело ясное, — сказал сейчас Евсей Евсеич. — Я сорок лет имею дело с произведениями искусства. Арматура отломилась. Не починишь.
— А подварить? — спросил Крысолобов.
— Ах, Николай Еремеевич, варить-то к чему? Ржа одна. Не подваришь.
— Это что же значит — не подваришь? — хрипло возмутился начальник мехколонны Петраков. — Да я сейчас своих ребят свистну, агрегат подвезут — и подварят в лучшем виде. Тоже мне — подварка! Не в первый раз, как говорится.
— Свистнет он! — саркастически бросил Емельянченко и неожиданно затрепетал, вытягиваясь. — Вы кому это говорите? Вы мне это говорите?! Вы меня будете учить с явлениями искусства обращаться?! Па-а-а-адва-а-а-а-а-аришь! Подвариватель! Вы что?! У меня дипломы краевых выставок! У меня четыре премии!.. Свистнет! Что ваши ребята сделают?! Говорю же вам русским языком — проржавело все к чертовой матери.
— Вы моих ребят не трогайте! Мои ребята хоть в красных штанах и не щеголяют, а подварили бы в лучшем виде.
— Штаны! — изумился Емельянченко. — Я бы на вашем месте, Павел Афанасьевич, помолчал насчет штанов! Я, как человек с тонким художественным вкусом, много чего мог бы о ваших штанах сказать. Однако видите вот — молчу!
— Тише, тише, товарищи! — вздохнула Александра Васильевна. — Что вы, право, всякий раз — штаны, штаны… Да и слово-то какое — штаны. Ну, брюки, хотя бы…
— Предложения-то какие-нибудь есть? — спросил Грациальский.
— Предложения есть, — кивнул Емельянченко. — Есть одно предложение, да Александра Васильевна отвергает… Я, товарищи, не понимаю, честное слово! Или мы позволяем себе смелость творца, и тогда искусство гумунистического края занимает достойные позиции на мировой арене. Или держимся за вековечные штампы, и тогда наше искусство не занимает достойных позиций на мировой арене.
Александра Васильевна уныло подперла голову кулаком.
— Конкретно! — бросил Грациальский.
— Пожалуйста! Поскольку арматуру подварить нельзя, — Емельянченко обвел присутствующих взглядом; присутствующие кивнули, один только Петраков что-то недовольно буркнул. — …а без арматуры рука держаться не будет… — Снова все согласились. — …предлагаю изменить композицию монумента. Руку слепить загнутую, прижатую к груди. И положить ее как бы в перевязь… понимаете? Памятник будет называться «Виталин после ранения»! Аналогов не существует! Он воздел испачканный золотой краской палец. — Понимаете?
— На перевязи… — задумчиво повторил Грациальский, туманно поводя глазами и, видимо, силясь представить себе обрисованную картину.
— Это будет шаг вперед! Это будет — ис-кус-ство! — горячился новоявленный скульптор. — Это смелость! Это отвага! Это уход от рабского следования традициям! Ну давайте проявим хоть каплю смелости! А насчет руки можете не беспокоиться: слеплю так, что ахнете! Как живая будет! И перевязь! А, товарищи?
Он замолчал, умоляюще глядя на Грациальского. Тот отвел взгляд и неопределенно покрутил в воздухе пальцами.
— Ну как? — спросила Александра Васильевна, посматривая то на одного, то на другого члена бюро.
— Это что же получается? — пророкотал Глючанинов, словно желая подтвердить ее сомнения. — Как говорится, дешево и сердито? Так, что ли?
С каждым следующим словом его голос набирал силу. Погоны угрожающе вздыбились на широких плечах.
— Значит, рука отвалилась — давай ее на перевязь! А нога отвалится что, Евсей Евсеич, костыль предложите?! Народ выйдет завтра на площадь, увидит эту вашу… — он прижал правую руку к груди, а левой посучил вокруг шитого генеральского обшлага, словно чем-то заматывая, — культю эту вашу увидит и что скажет?! Да вы что! Народ не обдуришь! Вам же завтра всякий ткнет: что вы мне вместо вождя подсовываете?! Тем более сейчас, когда даже закормленный пролетарий Маскава поднимается на битву за наши идеалы! Когда мы спешно мобилизуем армию, чтобы двинуть ему на помощь добровольческие отряды! Вы что, товарищи?!
Генерал обвел присутствующих грозным взглядом и сел.
Его слова произвели действие живой воды. «Фу, правда, глупость какая!» — сказал Грациальский, кривясь. «Действительно!..» — пробормотал Клопенко и цепким взглядом пробежался по фигуре Емельянченко, словно выискивая в нем что-то такое, чего не замечал прежде. Петраков хохотнул и сказал: «Ну, умора!..»
— Возражения есть? — спросила Александра Васильевна. — Понятно. Евсей Евсеич, вы свободны. Значит, товарищи, с одним ясно: памятник нам нужен новый. Но когда он появится — сказать не могу. Сами знаете, какое в крае положение… В этой связи возникает еще один вопрос — пока нет нового, куда девать старый?
Через две или три секунды Петраков шумно вздохнул и сказал недоуменно, откидываясь на спинку стула:
— Что значит — куда девать? Да на помойку! Сейчас свистну ребят, кран подгоним и…
Он не закончил фразы и остался с раскрытым ртом, потому что Александра Васильевна обожгла его таким взглядом, что даже в этой большой и ярко освещенной комнате на мгновение стало еще светлее — будто молния сверкнула.
— Вы, Павел Афанасьевич, не в первый раз проявляете крайнюю политическую близорукость, — холодно заметила Твердунина, бросив карандаш и поднимаясь со своего места. — Я-то к этому уже привыкла… а вот товарищи! Не знаю, как посмотрят на вашу недальновидность товарищи по бюро! Может быть, им покажется, что вы все-таки недостаточно зрелы, чтобы участвовать в работе ратийных структур! Я вас ценю как специалиста, — она легко усмехнулась, показывая этим, как мало стоит то, за что она его ценит, в сравнении с тем, за что ценить не может, — и мехколонна добилась в прошлом году отличных результатов, завоевав переходящее знамя районного комитета… Однако в политических вопросах вам еще очень и очень надо поработать над собой… чтобы не совершать ошибок хотя бы в таких важных, я бы даже сказала — архиважных вопросах!
Она стояла, оперевшись о стол костяшками пальцев, грациозно наклонившись вперед и улыбаясь, однако эта улыбка в понимающего человека могла бы вселить только одно единственное чувство — леденящий ужас.
Было очень тихо. Потом послышался звук елозящего стула — это Грациальский отъезжал от Петракова подальше.
— Вопрос очень сложный, — сказала Твердунина, вновь опускаясь в кресло. — Нам не обойтись без поддержки обкома. Окончательное решение мы принять не вправе, однако давайте наметим хотя бы в общих чертах. Какие будут предложения?
— Можно мне еще раз, Александра Васильевна? — спросил Глючанинов. По-солдатски?
Она кивнула.
Генерал поднялся, одернул китель и заговорил, отрывисто выстреливая фразы.
— Да! — трудное время. Враждебное окружение. Неурожаи и падеж. Не будем скрывать: талоны в срок не отовариваются… Что у нас есть? Ничего у нас нет. Этот памятник — последнее наше достояние. И не только наше, товарищи! Все мы знаем, что происходит в Маскаве. В Маскаве революция! Долгожданная революция! Наконец-то и Маскав, сбросив путы исторического прошлого, выходит на большую дорогу!.. А задумывались ли вы, что будет, когда трудящиеся Маскава добьются победы? Какие знамена поднимут они в день своего ликования? Что они поставят на свой постамент? Те оскверненные фигуры, что когда-то сами свозили на поругание? Нет, товарищи! Кто был изгажен, не может стать символом свободы!..
Генерал обвел взглядом присутствующих и вкрадчиво спросил:
— А кто же может?
Указающе протянул руку и рявкнул:
— Вот кто! Он стоит под окном райкома! Без руки!.. Но и его норовят стащить с постамента и даже, — он яростно повернулся мощным корпусом к Петракову, — выбросить на помойку!
Александра Васильевна откровенно любовалась генералом.
— Дудки! — рявкнул генерал и со всего маху треснул по столу кулаком. Граждане Петраковы и K°, заявляю вам со всей определенностью: не выйдет!
Клопенко протяжно вздохнул, посмотрел на вдвое уменьшившегося Петракова и что-то чиркнул у себя в блокнотике.
— Имею конкретно, — сказал генерал, переводя дух. — Поскольку оставить в таком виде невозможно. А Маскавом памятник пока не востребован. Временно. Для поддержания боевого духа. Для укрепления авторитета власти. А также лично Виталина. Предлагаю похоронить на площади с военным оркестром и соблюдением церемониала!
Воинственно выпятил челюсть и сел.
Повисло молчание.
— Э-э-э, — неуверенно заблеял вдруг Петраков. — Я, товарищи… э-э-э… разве я это?.. Я же наоборот… преданность делу… а?
— Да ладно, Павел Афанасьевич, — благожелательно сказала Александра Васильевна, которой понравилась речь генерала. — Кто из нас не ошибался… Давайте обсуждать, товарищи.
Петраков немо кивнул и вытер пот со лба, а Клопенко подумал и нехотя вычеркнул из блокнотика то, что написал ранее.
— Что ж, — осторожно сказал Грациальский, подбирая слова так, будто ставил ногу на тонкий лед, под которым чернела гибельная глубина. — Товарищ Глючанинов обрисовал верно и… проблема поставлена и даже… если можно так выразиться… предложен путь ее решения… неоднозначный, конечно, путь… однако нужно внимательно рассмотреть.
— Так, так! — ободряюще сказала Александра Васильевна. — Какие еще будут мнения?
— Предложение, конечно, есть, — заметил Харалужий, повернув к Твердуниной свою осанистую голову, украшенную седой гривой. Глаза у него были маленькие и разноцветные — левый синий, а правый изумрудно-зеленый, отчего физиономия казалась слепленной из двух разных половинок; однажды Александра Васильевна поняла, что если Харалужий говорит правду, то прижмуривает синий глаз, а если врет — зеленый, и с тех пор успешно пользовалась плодами своей наблюдательности; впрочем, чаще всего он вовсе не жмурился, и тогда понять, насколько он правдив, не было никакой возможности.
— Смелее, Харлампий Каренович! — подбодрила его Александра Васильевна.
— Однако, товарищи, как бы нам с таким предложением не попасть впросак, — Харалужий покачал головой в тяжелом раздумье. — Сама мысль мне нравится… Дело хорошее. Товарищ Глючанинов прав. Пока памятник не востребован Маскавом… и, к сожалению, мы не можем быть уверены, что он будет востребован. Поймите меня правильно! Конечно, хорошо бы! Представляете? наш Виталин на специальном поезде едет в Маскав, чтобы занять там подобающее ему место! Цветы! Оркестры! Ликование толп!.. — Харалужий обвел присутствующих светящимся кошачьим взглядом одинаково сощуренных глаз. — Но пока этого не случилось. Значит, нужно снять, а память увековечить. Нельзя людей оставлять без памяти. Что такое человек без памяти? — бессознательное существо…
Он беспокойно поерзал на стуле, отчего заколыхался под пиджаком обширный живот.
— Но! Дело очень тонкое, товарищи. Как следует провести это увековечивание? Товарищ Глючанинов предлагает погребение. По военному, так сказать, образцу. Хорошее предложение, товарищи! Дельное предложение! И если бы мы хоронили маршала, я бы поддержал его обеими руками! Однако мы хороним совсем не маршала…
— Ну и что, что не маршала! — заворчал генерал. — Не играет никакого значения! Ратийных деятелей тоже на лафетах возят!
Харалужий поднял ладонь успокоительным жестом.
— Это можно обсуждать. И не исключено, что я с вами соглашусь… не исключено! Даже почти наверняка соглашусь: что ж, правда, в этом плохого! Оркестр приедет, салют… замечательно. Но есть еще одна сторона проблемы, Александра Васильевна…
Харалужий поежился.
— Смелей, смелей, — поморщилась Твердунина.
— Массы, — тихо сказал Харалужий. — Опять же: что скажут массы?
— А что массы? — рявкнул генерал. — Что вы кота за хвост тянете?
Харалужий покосился на Клопенко, будто прикидывая, чего от него в самом худшем случае можно ждать. Начальник РО УКГУ между тем невинно полистывал блокнотик.
— Массы удивятся. Массы задумаются. «Вот тебе раз, — будут думать массы. — Те изверги, значит, самого Виталина в Маскаве закопали, а эти в Голопольске, стало быть, уже и до памятников добрались! Это что же такое получается? — воскликнут оскорбленные массы. — Это где же тогда правда на белом свете?! Чем же, — спросят массы, — их озверелый Маскав отличается от нашего передового Голопольска?!»
Повисло молчание.
— Да-а-а… — протянула Александра Васильевна. — Как, товарищи? Действительно. Мне кажется, товарищ Харалужий верно отметил…
Присутствующие покивали.
— И что же тогда? — спросила Александра Васильевна, словно обращаясь к самой себе. — Не хоронить — нельзя. Хоронить — тоже нельзя…
— Глупости! — сказал генерал, окинув Харалужего неодобрительным взглядом. — Ну не мавзолей же теперь строить!
Он насмешливо фыркнул и покачал головой.
— Как вы сказали? — переспросила Александра Васильевна. — Ма… мавзолей?
— Да, действительно! — сказал Харалужий. — Нет, серьезно! А?
— А что? Небольшой такой мавзолейчик, — пробормотал Грациальский.
— Так сказать, по образу и подобию, — ввернул Харалужий. — Если край живет во враждебном окружении, то… Почему бы и нет?
— А техникой мы обеспечим! — заволновался Петраков, принимая почти прежние размеры. — Техники навалом! Я ребятам свистну, — он осекся, прикажу то есть… Сверхурочные, если надо… да что там! За день сделаем, если материалы будут! За ночь!
— Ишь ты — за ночь… Да вы, Павел Афанасьевич, просто Марья-кудесница. Левым рукавом махнула — озеро разлилось. Правым — утки полетели. Шапкозакидательство! Как насчет материалов, Олег Митрофанович? — с веселой строгостью осведомилась Твердунина. — Не подкачаете? Кирпич бар, раствор ек, — не будет такого?
— С материалами, конечно, туго, Александра Васильевна, — сдержанно ответил начальник строительного управления Олег Митрофанович Бондарь. — На кирпичном печь полетела… на ЖБК кран вышел из строя…
— Помощью обеспечим. Артур Степанович, поможете рабсилой? На бетонный-то?
— Как не помочь, — кивнул Клопенко. — Триста голов хватит?
— Опять вы за свое, товарищ Клопенко! — поморщилась Твердунина. Голов!.. Перестаньте. (Артур Степанович холодно улыбнулся.) И потом — куда столько, что вы! Человек пятьдесят, наверное. Ну — шестьдесят… Видите, Олег Митрофанович, как все хорошо устраивается. А материалы надо найти, надо!
Бондарь понурился.
— Короче говоря, берите, товарищ Бондарь, в свои руки, — заключила Александра Васильевна. — Насчет техники — к Петракову. Насчет рабсилы прямо к Артуру Степановичу. Без церемоний. Нужен архитектор — обращайтесь, организуем.
Она чувствовала душевный подъем. Решение было найдено, оставалось немного — организовать, мобилизовать, направить в нужное русло.
— Ставлю на голосование. Кто за то, чтобы принять постановление… как назовем?.. об увековечении памяти памятника Виталину, видимо?.. Кто за, прошу голосовать!.. Единогласно, — сказала Твердунина, опуская ратбилет. Вы уже знаете, что Михаил Кузьмич Клейменов ушел на повышение — теперь он в Краснореченске. Новый первый секретарь появится к завтрашнему утру. Я буду пытаться связаться со вторым секретарем. Может быть, у… — она замялась перед тем, как выговорить имя, — у Николая Арнольдовича будут какие-нибудь возражения… не исключено… в этом вопросе мы должны прислушиваться к мнению обкома… и тогда…
Дверь кабинета широко распахнулась, и вошел вдруг сам Николай Арнольдович Мурашин — высокий, плечистый, улыбающийся, одетый не в цивильный костюм, а в какое-то пятнистое полевое обмундирование, в высоких резиновых сапогах, со скаткой плащ-палатки на ремне.
— Добрый день, товарищи! — сказал Мурашин громко, весело окидывая сидящих взглядом пронзительно-синих глаз. — Да я не на бюро ли попал?
— Как снег на голову! — воскликнула Твердунина, привставая со стула на ватных ногах.
— А ничего! Я же знаю: вы всегда на месте, — отвечал Мурашин, смеясь. Подъезжаем, смотрю — окна горят. Не спит секретарь! А тут, оказывается, весь актив!
Николай Арнольдович захохотал, предъявив крепкие крупные зубы, и в самом смехе было что-то такое задорное и веселое, что сразу выказывало человека здорового и симпатичного.
— Удачно, удачно! Посижу, послушаю, чем гумунисты Голопольска живут. Потолкуем по душам… верно? Чай, не чужие!
Он решительно сел на стул рядом. Александра Васильевна почувствовала мгновенное тепло коснувшегося ее колена.
— Приступайте! — предложил Мурашин.
И ласково посмотрел смеющимся взглядом таких… таких голубых глаз.
Шаги звучали негромко — пол был сплошь устлан пестрыми квадратами дагестанских сумахов. По стенам поверх сиреневых и бордовых сюзане висели плетеные камчи, наградные цепи с крупными лалами на золотых бляхах, бисерные джамолаки и хурджины, серебряные конские наголовья, серебряные же, с золотой наковкой, стремена, шитые жемчугом седла и уздечки. Между этими мирными предметами горделиво сверкали сабли, полувынутые из богато убранных ножен, узкие скифские топоры, дамасские панцыри, калмыцкие колчаны и луки, древние парфянские акинаки, кубачинские кинжалы — самое разное оружие, боевые характеристики которого были подпорчены чрезмерным количеством украшавших его драгоценных камней и цацек. Взгляд, беспорядочно хватая мишуру окружающего, едва поспевал расчленять ее на отдельные предметы.
— Надеюсь, инцидент исчерпан, — неловко клоня свой высокий стан, настойчиво сипел начальник охраны Горшков в ухо Найденову. Пахло от него почему-то черемухой, а длинная, оснащенная лошадиной челюстью физиономия была более всего похожа на произведение чукотских резчиков по моржовой кости. — Простите, бога ради… чисто конкретно недоразумение… уж не обессудьте…
— Гм! гм!.. — отвечал Найденов, с достоинством поворачивая голову то вправо, то влево. — Гм!..
— Прошу нижайше, — пуще давился бивнелицый командор. — Уж вы Цезарю Самуиловичу ни-ни… уж не обмолвьтесь, пожалуйста!.. — Он негромко, но весело взвизгнул, давая понять, сколь, в сущности, пустячен вопрос, которому они в силу глупейшего стечения обстоятельств уделили столько внимания; при этом рефлекторно сжал своими будто коваными пальцами предплечье Найденова, за которое того почтительнейше поддерживал. — Уж вы пожалуйста!.. уж я вас прошу!.. Цезарю-то Самуиловичу!.. зачем волновать?..
— Хорошо, хорошо, — согласился Найденов, морщась и высвобождая руку. Что тут у вас?
— Чистая формальность! — осклабился шеф.
Они оказались в просторном зале, являвшемся, судя по всему, пунктом мамелюкской безопасности. Несколько стальных столов, арки пластометаллоискателей, справа от каждой круглая черная нора в кубообразном хромированном устройстве ядерно-магнитного резонанса. В одну из нор лента транспортера как раз уволакивала женскую сумочку.
— Простите, а это что? — спросил офицер за пультом, щелкая переключателем. — Прошу взглянуть. Вот это. Металлическое, круглое.
Дама, прижимавшая к себе белую болонку, высокомерно скосила на экран роскошные синие глаза.
— Господи, ну пудреница же!!! — воскликнула она. Тон глубокого голоса и выражение ослепительного лица, украшенного волнами белокурых кудрей, могли быть поняты единственно верным образом, а именно: придурков на свете гораздо больше, чем она предполагала. Судя по тому, как побурело широкоскулое лицо офицера, он так и понял.
— Прошу вас, ханума, — буркнул он. — Проходите.
В эту секунду болонка издала истерический визг.
— Пусечка! — заполошно вскричала дама.
Пусечка продолжала истошно вопить и брыкаться, пытаясь вырваться из тонких рук хозяйки, и было непонятно, от чего она трясется больше — от ужаса или ярости. Так или иначе, не было сомнений, что ее внимание привлек коричневый складчатый маскавский мастино, только что вразвалку появившийся из другого коридора.
Мастино вывалил фиолетовый язык и сел, озадаченно наклонив голову на бок.
— Уймите свою глисту, — брюзгливо и громко сказал человек лет пятидесяти, следовавший за собакой.
Он был черноволос, усат, брыласт, толстогуб, плотен, приземист, широкозад — и в целом несколько похож на чернильницу-непроливайку. Между лацканами сиреневого смокинга цвела курчавая капуста белоснежных кружев. Ослепительная лакировка иссиня-черных туфель бросала на паркет голубые блики.
Сразу после его слов дама завизжала громче собачки и сделала движение столь стремительное, что Найденову на мгновение представилось нечто совершенно невероятное: сейчас дама в ярости бросится на господина-непроливайку и мгновенно порвет ему глотку своими жемчужными зубами.
— Свинья! — кричала дама, прижимая болонку к белоснежной груди. Слабое животное пучило от натуги глаза и хрипело. — Хам!
— Э-э-э, начинается!..
— Простите, господин Габуния! — сказал офицер, выступая из-за своего стола. — Это не позволено!
— Быдло!..
— Что не позволено? — переспросил господин с маскавским мастино, морщась. — На кисмет-лотерею не позволено?
— С собаками не позволено!
По-кошачьи фыркнув, дама возмущенно передернула плечами и схватила сумочку.
— Бедная Пусечка! — громким трагическим шепотом сказала она, зарываясь лицом в шерсть, затем перехватила сумочку удобнее и пошла прочь, повторяя: Что за люди! что за люди!..
— То есть как — не позволено? — пуще изумился Габуния. — Одним позволено, а другим не позволено? А у нее что, не собака?
И гневно указал толстым волосатым пальцем вслед даме, удалявшейся по коридору.
Как лучи софитов, выхватывающие из тьмы вдохновенное лицо актера, взгляды присутствующих сошлись на волнующихся ягодицах блондинки.
Начальник охраны негромко крякнул.
— У нее маленькая, — заметил офицер, глядя на шефа.
— Да не такая уж и… — завороженно пробормотал начальник охраны, крякнул вторично и сказал, с усилием отводя глаза: — Видите ли, господин Габуния… Собаки, они… э-э-э… как бы это выразиться поточнее… разные собаки и…
Мастино склонил голову в другую сторону. Соответственно этому перевесился и язык.
— Собака — она и есть собака, — вполголоса заметил Найденов и проговорил с грубой ласковостью: — Что, не пускают? Ну сиди, сиди, красавец…
Пес перевел на него свой печальный взгляд и облизнулся, влажно клацнув челюстями.
— Вот именно! — обрадовался Габуния, тем же пальцем упираясь в грудь нежданного сообщника. — Слышите? Собака — она и есть собака!
Шеф в тяжелом раздумье посмотрел на Найденова.
— Но, господин Габуния, поймите, в зал мы ее в любом случае не пустим. Поэтому лучше бы вам, так сказать… э-э-э… в порядке…
— А в зал мне и не надо, — перебил тот. — Я ее в холле оставлю. Ну, сами посудите, Константин Сергеевич, не в машине же бедняге три часа париться? Мы и так едва доехали! Вы в городе-то давно были? — наступал Габуния. — Вы гляньте, гляньте, что на улицах делается!
Пес тяжело моргнул коричневыми глазами и потянулся было полизать себе брюхо. Габуния поддернул поводок. Пес страдальчески вздохнул и понурился.
— Ну просто как на вулкане, — с горечью заметил начальник охраны. Завтра кто-нибудь с крокодилом заявится… И при чем тут город? — Махнул рукой и приказал недовольно: — Пропустите!
Однако когда Габуния двинулся к арке пластометаллоискателя, возникло новое осложнение: сделав несколько тяжелых шагов (шкура, которой хватило бы на два таких тела, елозила по мощной спине и шее), собака уперлась и села.
— Тамерлан! — сказал Габуния. — Ты чего? Пошел!
Он тянул поводок, однако его усилия приводили лишь к тому, что затылок пса покрывался новыми складками все той же гладкой шкуры.
— Ну же! — крикнул Габуния.
Пес глухо зарычал и уперся круче.
— Я ж его у дрессировщика забрал, — пояснил Габуния, отдуваясь. Должно быть, гад, тиранил чем-то похожим… Ты пойдешь или нет, мерзавец?!
— Да ладно, — офицер махнул рукой. — Не мучьте его. Я вижу. Он же гладкошерстный, ничего не спрячешь. Пройдите между стойками. Хоть и не положено…
И с достоинством отвернулся.
— Ишь, фараоны! — ворчал Габуния. — Габунию не пускать! Да я бы их в бараний рог свернул!.. Собака. Тоже мне. А та — не собака? Спасибо, что словечко замолвили… Тоже мне — собака!..
Почему-то он то и дело озирался. Цветозона светилась тревожным малиновым цветом, снизу и вовсе наливаясь пурпуром; зона турбулентности, необычайно широкая, яростно бурлила, плеща яркими синими сполохами; базовая часть ее горела неровным нервным багрянцем, в котором плясали беспокойные синие искры, — ну прямо электросварка.
Шли медленно, поскольку складчатый Тамерлан почему-то едва волочил лапы. Габуния фыркал в густые усы, хмурил такие же густые и черные брови, но собаку не торопил.
— Ишь, нагромоздил Топоруков, — гудел он, поглядывая по сторонам. Деньги ему некуда девать! Смотреть противно… Сколько хожу, никак не привыкну… Вот мерзавец, а?
Они стояли при входе в большой круглый зал. Кобальтово-синий свод украшали золотые светила зодиакальных созвездий. Под куполом, сходящимся в сияющий плафон, под тягучие звуки пижжака порхали полупрозрачные фигурки ангелов и гурий.
— Ну-ка, взбодрись, — сказал Габуния, дергая поводок. Тамерлан упрямо норовил добраться языком или зубами не то до бока, не то даже до живота, должно быть, чтобы выгрызть блоху. Габуния почему-то делать этого ему не разрешал, всякий раз пресекая его попытки рывком поводка. — Я т-т-тебе! Сидеть!.. Вы один?
Найденов кивнул.
— Ну и куда направитесь? — спросил Габуния, не сводя глаз с собаки. Могу составить компанию, если хотите.
— Буду рад, — Найденов оглянулся, рассматривая разноцветные порталы. А куда надо?
— Там Золотой, — махнул свободной рукой Габуния. — Тот Серебряный. Вот Бронзовый. Самый вкусный — этот, Железный. Тут попроще. По-человечески. Без особых изысков. А то, знаете… — Он осуждающе покачал головой. — Посуды наставят, а жрать нечего. Я так не люблю. По мне — пусть одна тарелка, да зато чтоб мясо горой. Я т-т-т-тебе!..
Возле каждого из ресторанных входов стояли два официанта в одеяниях соответствующего цвета и мамелюкский офицер в привычной черно-синей форме, при палаше.
Когда огромный складчатый Тамерлан доковылял и понуро сел, свесив мокрый язык, у порога Железного, официанты опасливо отступили. Мамелюк не дрогнул, только пуще вытянулся.
— Попрошу билетики, — сказал он и добавил: — С собакой не положено.
— Это ты Горшкову-то объясни, — буркнул Габуния. — Укажи ему на ошибку. Мол, так и так, Константин Сергеевич, зря вы тут всяких с собаками… Что молчишь? Габунию не признал?
— Простите, Сандро Алиханович, — стушевался мамелюк.
— То-то, — ответил Габуния. — В другой раз смотри. Я т-т-тебе! Пошел!..
Найденов показал билет (мамелюк поклонился и прижал руку к груди) и двинулся следом.
Стены Железного зала сплошь заплетала кованая вязь стеблей и цветов. Огромное окно — стрельчатое, в форме плоской луковицы — было обрамлено густой и звонкой путаницей колючих роз и мелких лилий. За прихотливыми завитушками оконного переплета вдали по яркому небу Рабад-центра ползли белоснежные облака.
— Куда? — спросил Габуния, озираясь. — К окошку, что ли?..
Два или три десятка железных, без скатертей, столов, за которыми тут и там посиживала публика, стояли негусто, на довольно значительном расстоянии друг от друга. Возле каждого рос из пола причудливый стебель кованого торшера.
— Прошу вас!
Стараясь не греметь, официант отодвинул железный стул. Найденов сел. Стул сквозь штаны ощутимо холодил тело.
— Собачке мисочку прикажете? — уже приветливо спрашивал официант, усаживая Габунию.
Найденов им просто залюбовался — цветозона у официанта была ровного светло-голубого цвета, турбулентность отсутствовала вовсе. Судя по всему, он пребывал в состоянии редкостной безмятежности. Возможно, это было связано с тем, что угощение входило в стоимость билета кисмет-лотереи; следовательно, поскольку чаевых не предполагалось, его душевного покоя не смущала даже мысль о том, как велики они окажутся.
— Может быть, водички песику? Не желаете?
Тамерлан поднял на него взгляд горестных глаз и глухо завыл.
— Э! э! — сказал Габуния. — Ты чего?.. Вот я тебе! Лежать!
Он дернул поводок, и пес нехотя положил голову на лапы.
— Давай-ка, брат, вот так, — пыхтел Габуния, внатяг привязывая поводок к основанию торшера. — Не криви рожу, не криви… Подружка-то твоя, собачонка-то эта визгливая, небось, в Золотом сидит, с фифой-то этой толстозадой… а? — Путаясь в поводке и бормоча, Габуния все зачем-то оглядывался — как будто ждал окрика. Найденов тоже невольно осмотрелся. Бесшумно скользили по залу темно-серые, со стальным проблеском, фраки официантов, маячили в стороне два или три синих мундира. — Вот так… лежи теперь, не журись… Сейчас похлебать чего-нибудь принесут. Или не будешь?
Тамерлан закрыл глаза.
— Ну и кляп с тобой, — сказал Габуния, недовольно кривясь. — Убери.
Официант захлопнул приготовленное было меню и убрал за спину.
— Теперь нарзану давай первым делом. Вот. Сузьмы давай. Кинзу помельче пусть рубят. Рейханчику побольше. В общем, как всегда. Потом… Уйгурские как?
— Выше всяких похвал, — поклонился безмятежный официант. Исключительные.
— Вот, — Габуния удовлетворенно кивнул. — Пару уйгурских. Да чтобы сильно не прожаривали… Мастава… э-э-э… нет, маставы не надо… что нажираться-то, да? — Он вытаращился на Найденова, будто ожидая поддержки. Найденов пожал плечами. — Не надо маставы. Пить… нет, пить нам сегодня ни к чему. В другой раз выпьем, понял?
— Кумыс свежайший, Сандро Алиханович, — забеспокоился официант, наклоняясь. — Икорочка пробойная выдающегося качества… не желаете?
— Все, все, — отмахнулся Габуния. — Завтра пировать будем, завтра… А вы-то?
— Я? — замялся Найденов, нерешительно протягивая руку за меню.
— Бросьте, — Габуния раздраженно махнул рукой, и официант снова послушно закрыл карту. — Что там читать? Тут, как говорится, и читать совсем не время, и писать совсем не место. Я вам расскажу. Ничего сложного. Все просто. Берите уйгурские. Почему? Потому что это такая котлета… э-э-э… Габуния сглотнул, раздул усы, покрутил пальцами в воздухе и отрубил: Берите, не ошибетесь.
— Ну хорошо, — согласился Найденов. — Уйгурские.
— Балычок, севрюжка сегодняшнего поступленьица, — как прежде безмятежно заворковал официант. — Кумысик кенкиякский наисвежайший, пенистый…
— Замолчи, — скривился Габуния и посоветовал: — Маставу возьмите.
Найденов поднял брови.
— Это, если позволите объяснить, в толькоштошний бульончик из ягнятинки порционно петрушечка, укропчик, рейханчик, кинзочка, зира обязательно, перчик, картошечка, лучок, — заторопился безмятежный. — И на последнем этапе, перед подачей…
— Нет, — решительно отказался Найденов. — Супа не хочу. Давайте уйгурские.
— Может быть, не маставу, а сие-алаф? — встревоженно предложил официант. — Это, знаете ли…
Габуния скривился.
— Не нужно, — сказал Найденов.
— А горячие закусочки! — воскликнул официант, явно отчаиваясь. Даже цветозона несколько потемнела. — Гиссарский курдючок разварной в пряностях свежайший, от шефа! Жишгали по-осетински! Говядинка утрешнего забою!..
Найденов, взглянув на сотрапезника, помотал головой.
— Может быть, к уйгурским — бокал шато-ля-пти-куше двадцать девятого года? — Официант лихорадочно менял тактику. — Шато-континье тридцать седьмого!.. мусалас «ранги-курбокка» тридцать девятого!..
Тамерлан зарычал.
— Иди, братец, иди, — Габуния махнул рукой. — Видишь, собака переживает… иди уж.
Официант взмахнул салфеткой и посеменил прочь. Найденов с некоторым облегчением посмотрел ему в спину. Между тем ресторан по-прежнему жил своей тихой осмысленной жизнью. Время от времени ровное ее течение нарушалось. Вот и сейчас сразу три лакея суетились возле соседнего столика, раскладывая перед явно пресыщенным господином и его столь же явно заинтересованной юной спутницей какие-то поблескивающие инструменты, самый вид которых наводил на мысли о пытках и казнях. Четвертый, добросовестно упираясь, катил, как вагонетку, большую многоярусную телегу с нагромождением сверкающих кастрюль и сотейников — из-под их разнокалиберных крышек весело вырывался кудрявый пар.
Официант уже неслышно расставлял блестящие железные кубки. Хлопнула крышечка. Запенилась вода.
— Вы тут впервые? — спросил Габуния, отпив.
— Ага, — отозвался Найденов, глотая колючую воду. — Впервые.
— А что, захаживайте, — предложил тот. — Почему нет? Неплохое местечко. Сюда хорошо большой компанией, знаете ли. Когда шумно. Или с деловым разговором. С дамой особенно не поворкуешь — лязг, грохот… слышите? Железный — он и есть Железный. Но готовят отменно. И публика более или менее… — Несмотря на необязательную болтовню, он беспрестанно зыркал по сторонам настороженными черными глазами. — Более или менее, да… а больше где? В городе? Ха-ха. В городе-то видели, что делается? Я сейчас мимо «Максима» проезжал — так что бы вы думали?
И, ожидая ответа, снова обеспокоенно оглянулся.
— Что?
— По-гром, — отдуваясь, раздельно сказал Габуния. — Настоящий погром, со странным удовольствием повторил он. — В натуре! — Со звоном поставил кубок и утер усы, победительно глядя на собеседника. — И что же получается? Все зря? — Он посмотрел на Тамерлана и неодобрительно покачал головой. Тот моргнул и отвернулся, заскулив. — Помните, как было двадцать лет назад? Да ну… вы молодой, не помните. (Найденов хотел было возразить, однако Габуния повысил голос). Ликование! Перспективы! Наконец-то мир! Великое Слияние завершилось! Несчастья позади! Ура! — мы наконец-то уяснили: Бог един! Турок ты, грек, араб, православный, буддист, мусульманин — неважно! Верь, если верится! Молись! Живи!.. — Габуния опять в сердцах лязгнул кубком. — И что? Все как двадцать лет назад: погром. Снова громят. Снова кровь. Теперь из-за бабок. А почему? А потому что такие мерзавцы, как Цезарь Топоруков, готовые за свои проклятые…
В это мгновение Тамерлан хрипло зарычал и принялся ни с того ни с сего яростно дергать медвежьей своей головой. Торшер затрясся.
— Э! э! Ты чего! Я т-т-тебе!
Привстав, Габуния потянулся к ошейнику. Раздался опасный рык, и он, бранясь, отшатнулся. Стул с грохотом упал. Тамерлан мощно мотнул башкой. Поводок выдержал. Тогда пес с железным скрежетом сомкнул на нем зубы.
— Ах ты, гнида! — крикнул Габуния и повалился на собаку сверху.
Теперь они возились на полу: примирительно урча, Тамерлан ворочался, норовя изогнуться и лизнуть себя в брюхо. Габуния, суча ногами по скользкому полу и также урча, пыхтел и усиливался, стараясь ему этого не позволить.
— Сука! — повторял он сквозь хриплые задыхания. — Ах ты сука!
Тамерлан встряхнулся, и Габуния отлетел на полметра в сторону.
От дверей спешили два мамелюка. Еще один торопился со стороны кухни.
— Я т-т-тебе! — заревел Габуния в прыжке.
Взвизгнула женщина.
Тамерлан рявкнул — Габуния снова отлетел.
Глухо скуля, пес яростно рвал зубами складки шкуры на животе.
Найденов с ужасом заметил узкий шов, прежде прятавшийся в складках. Это было похоже на… да нет же, бог ты мой!.. это и была молния! Застежка молния, как на сумке! В собачий живот, в шкуру была вшита молния! И, должно быть, при желании ее можно было расстегнуть!..
Тамерлан снова рванул зубами. Брызнула темная кровь.
Габуния опять с ревом падал на него сверху, оскалившись пуще собаки.
Кругом уже топали… кричали… что-то рушилось.
Смазанный клубок вновь резко распался на два тела — Тамерлан с воем рвал зубами расширяющуюся прореху, Габуния поднимался с пола, оскальзываясь и рыча.
Что-то блеснуло… вот еще… толчком вылезло из живота больше чем на ладонь!..
Это была рукоять большого армейского скорчера.
— Га-а-ад! — хрипел Габуния, норовя вырваться из объятий двух мамелюков. — Пусти! Га-а-ад!..
Третий присел возле собаки. Тамерлан жалобно и хрипло скулил.
— Тихо, тихо, — сказал офицер. — Погоди, дурак. Тебе же больно.
Он достал белоснежный носовой платок и осторожно вытащил окровавленный скорчер из прорехи.
Найденова замутило.
— Ничего себе! — сказал офицер, взвешивая скорчер на ладони. — Что делают!.. Ну совсем озверели…
Тамерлан яростно лизал рану.
Мамелюки тащили Габунию к дверям. Габуния брыкался.
— Ну что, песик, — сказал офицер. Он протер рукоять и бросил густо-розовый платок на пол. — Пошли на перевязку.
Посмотрев на Найденова, Тамерлан встряхнул башкой. Потом безнадежно заскулил и побрел за мамелюком.
Найденов вздрогнул.
— Горячее подавать прикажете? — прямо в ухо спросил официант, стоявший, оказывается, за спинкой стула. — А то в Письменном скоро начинается.
Межрайонно-ратийную силу
Областное ядро стережет…
Несмотря на постигшую его неудачу, Николай Арнольдович Мурашин пребывал в том счастливом состоянии силы и успеха, которое может объясняться только отменным здоровьем, замечательным характером и умением не концентрироваться на неприятностях.
А между тем неудача была просто ошеломительной. Давно задуманная и долго лелеемая комбинация, просчитанная до мельчайших деталей, каждая из которых при невнимании к ней могла бы роковым образом сказаться на успехе всего предприятия, — проработанная с точностью до выражения лица, до секунды, когда брови должны удивленно подняться или осуждающе нахмуриться, эта мастерская комбинация рухнула самым неожиданным образом. Пешка, мертво стоявшая в плотном окружении своих и вражеских фигур, пешка, которой было суждено (исходя из обычного порядка вещей) состариться на своей тупиковой клетке, пешка, которая вопреки всему размыслила победную тактику молниеносного боя, — эта пешка была убита, не сделав еще и первого шага. Собственно говоря, к шахматам это имело такое же касательство, как землетрясение, обрушившее потолок на шахматистов.
Перебирая в памяти подробности задуманной им партии, Николай Арнольдович с горделивым удовольствием еще и еще раз отмечал ее математическую выверенность: никто из участников до последнего хода не смог бы разгадать гроссмейстерского замысла, не заметил руки, переставляющей фигуры; все были бы уверены, что этот вихрь, этот замысловатый танец коней и слонов является результатом необоримых козней судьбы, а вовсе не усилий чьей-то индивидуальной воли.
Еще одним замечательным свойством этой игры являлось то, что ни один игрок не посчитал бы себя в проигрыше; кое-кто, правда, выиграл бы меньше, чем при ином раскладе; но проигравшихся в пух не должно было оказаться вовсе!.. Выигрыш Михаила Кузьмича был очевиден; правда, случился он не по воле Мурашина, а, так сказать, сам по себе — точнее, в результате игры, затеянной значительно выше: к ней Мурашин не имел никакого отношения только вовремя пронюхал, что она уже началась. Еще и Клейменов не знал итогов финального забега, а Николаю Арнольдовичу позвонил из Краснореченска, столицы края, однокашник и сообщил результаты (незадаром, конечно, но это отдельная история) — мол, пока нетвердо, но склоняются. Мол, ставь на Клейменова. Курки были взведены давно, оставалось только щелкнуть. Полыхнуло в ЖЗИКЛ: неприятная история, в которую был замешан третий секретарь обкома, некто Пащенко, почему-то достигла вдруг высоких ушей руководства края; Клейменову на это было наплевать, он ждал решения собственной судьбы, а Мурашин кинулся улаживать, да по неловкости только подлил масла в огонь. Пащенко, обвиненный в злоупотреблениях при распределении пищи и предметов поощрения, успел перепрыгнуть в кресло замгенерального Ольховского КГП, освободив при этом свое собственное. Для Пащенко выигрыш? — несомненный. Что он в обкоме? — мелкая сошка, если быть честным, склонностей к ратийной гумработе у него кот наплакал; а на комбинате теперь — ого, фигура! А освободившееся кресло пустовать долго не может. «Кто теперь у нас «третьим» будет? — супя кустистые брови, спросил Клейменов у Мурашина. — Какие предложения?» «Веселов», — ответил Николай Арнольдович. «Верно, Веселов, кивнул Михаил Кузьмич. — Больше некому…» Веселов в выигрыше? — еще бы! Одно дело — «первым» в районе, совсем другое — хоть и «третьим», да все же в области. Только утряслось, как вдруг звоночек из Краснореченска: пожалуйте, Михаил Кузьмич, в крайком! А если Михаил Кузьмич в крайком, так значит еще одно креслице освобождается! Вопрос: кого на это креслице? Раньше-то, как пить дать, Веселов бы сел в это креслице, потому что был он хоть и в районе, да «первым», а сам Николай Арнольдович хоть и в обкоме, да «вторым»; а теперь расклад иной: Веселов в обкоме «третьим», а в районах подходящих людей больше нет. И значит — пожалуйте, Николай Арнольдович!.. Каково? Не бином Ньютона, скажете? И будете правы: какой там бином — система дифференциальных уравнений в частных производных!..
Все вычислено, выверено, рука уже тянется к заветной пешке, что должна сделаться ферзем, как вдруг — ба-бах!.. На головы соперников, мирно сидевших за клетчатой доской, рушатся бетонные плиты перекрытий: варяга спускают! Откуда взялся? Что за чертовы козни?.. Варяг! Так выкиньте из головы наполеоновские планы, Николай Арнольдович, и подберите сопли! Не сами вы пойдете по директиве Ч-тринадцать, другого будете по ней принимать!..
Жаль, жаль, что партия не началась…
Но характер у Николая Арнольдовича и впрямь был счастливый: другой бы волком выл, сетуя на судьбу, а ему хоть бы хны: его радовало и то, что хотя бы расчислено все было верно. А катастрофа — что ж, с ней не поспоришь…
Тем более, что и расстраиваться по этому поводу было совершенно некогда. Обстановка в Маскаве час от часу накалялась, и заботы о мобилизации, подготовке транспорта, вещевом и продуктовом довольствии формируемых отрядов, контакты с ребятами из УКГУ, касающиеся деятельности по проверке и концентрации возможных маскавских беженцев, — все это заставляло его третий день с раннего утра до позднего вечера мотаться по области из конца в конец. Да вот и еще забота, как на грех, подвалила — обеспечивать назначение нового «первого» по директиве Ч-тринадцать.
Клейменов предлагал взять в помощники Веселова… а Николай Арнольдович вспомнил милое, круглое лицо Твердуниной, звучный грудной смех, искрящиеся карие глаза — да и предложил невзначай ее кандидатуру. Михаил Кузьмич посмотрел на него, хмыкнул, покачал головой — да и подмахнул распоряжение. Подмахнул — да и отбыл в край. Только пальцем погрозил напоследок — смотри, мол, у меня, проказник!..
И теперь Мурашин с удовольствием разглядывал Александру Васильевну, благожелательно улыбаясь и, между делом, отмечая деловитость, несколько даже диссонирующую со строгой красотой этой статной женщины. Он сидел слева, откинувшись на спинку стула, закинув ногу на ногу и оперевшись сцепленными ладонями о колено. Ему было приятно замечать следы волнения на ее лице; жмурясь, Николай Арнольдович снова оценил контур груди, постав головы и вообще всю ладную, ничуть не тяжелую для ее лет фигуру. Время от времени Твердунина бросала взгляд на Мурашина (это случалось, когда она переходила к следующему периоду), и Николай Арнольдович чувствовал что-то похожее на легкий удар тока, отдававшийся в нижних конечностях и паху. Он так увлекся ее речью — точнее, формой ее речи: движением полных губ, игрой карих глаз, то суживающихся, то, в особо важных местах, при подчеркивании сказанного, расширяющихся и словно вспыхивающих изнутри, — что половины не слышал и вынужден был переспросить, когда какое-то слово царапнуло сознание своей неожиданностью в контексте экстренного заседания бюро райкома.
— Мавзолей? — переспросил он, с недоверчивой улыбкой глядя на Александру Васильевну. Он чуть подался вперед и коснулся коленом ее ноги. Мавзолей, вы сказали?
— Да, Николай Арнольдович! — твердо ответила Александра Васильевна. Бюро приняло такое решение… конечно, предварительное, требующее согласования с обкомом. Так что очень хорошо, что вы заехали! — и, смущенно улыбнувшись, снова обожгла взглядом карих глаз.
— Ага… — протянул Мурашин, поглядывая между тем на остальных членов бюро.
Лица были совершенно серьезные, внимательные; в последнюю секунду все они оживились. «Понятно, — заключил он. — Долго решали, еще не остыли, всем интересно, что скажет секретарь обкома…»
— Аргументы? — весело спросил Мурашин, снова коснувшись коленом полной ноги Александры Васильевны. Ему показалось, что нога слегка подалась навстречу — как будто ответила на прикосновение.
— Аргументы убедительные, — решительно встряхнув челкой, ответила Твердунина. — Памятник пришел в полную негодность и отремонтировать его не представляется возможным. Однако, во-первых, имя Виталина свято для каждого из нас, во-вторых — памятник вписан важной страницей в книгу наших общих завоеваний, в-третьих — скульптура представляет собой не только огромную историческую, но и колоссальную художественную ценность. Памятник придется снять, но расстаться с ним так же легко, как расстаются с поломанной вещью, мы не можем. Товарищ Глючанинов, — она кивком указала на генерал-майора, который в свою очередь с достоинством кивнул Мурашину, — предложил похоронить его с отданием воинских почестей. Однако возникли некоторые сложности, Николай Арнольдович, — она строго и даже скорбно посмотрела на него. — Есть мнение, что массы нас не поймут. Мол, те-то изверги в Маскаве самого Виталина закопали, а голопольские вон уже и до памятников добрались?
— М-м-м… — сказал Мурашин, потрясенно размышляя.
Думать приходилось быстро, и на некоторое время ему стало не до глаз Александры Васильевны. Действительно… Куда его девать? Ведь не выбросишь! Осквернение, черт возьми! Хоронить — тоже не дело, это она правильно рассудила. Дельная, дельная все-таки баба, — подумал он. — Но — мавзолей?! Это что же такое — мавзолей для памятника? Черт побери! Это как, вообще, понимать?..
— Кроме того, — продолжала Александра Васильевна, — с развитием революционного процесса в Маскаве и выходом гумунизма за пределы края памятник может быть востребован новыми, гумунистическими властями Маскава как символ непорочной гумунистической идеи. Таким образом, бюро райкома пришло к выводу, что единственным приемлемым вариантом является сооружение небольшого мавзолея. Принято соответствующее постановление — об увековечивании памяти памятника Виталину…
Об увековечивании памяти памятника, — повторил про себя Николай Арнольдович. Ему хотелось потрясти головой, однако он сдержался. Приостановить? Позвонить в Краснореченск, посоветоваться? Позвонить в Краснореченск можно. Можно сделать это прямо сейчас… Но что сказать? Так и так, мол, Михаил Кузьмич, рука отвалилась, хотим увековечить… Он представил себе бранчливый голос Клейменова, рокочущий в мембране… «Какая рука?! Где отвалилась?!» В Голопольске, Михаил Кузьмич… И Клейменов, значит, должен оторваться от нескончаемой карусели дел, возникших в связи с революционной ситуацией в Маскаве, и размышлять уже не о том, что следует предпринять для оказания братской помощи… то есть не о вагонах, платформах, эшелонах, полевых кухнях, шинелях, гимнастерках, сапогах, портянках, — и не о банях, лазаретах, машинах, шоферах, снарядах, патронах, гранатах, пулеметах, танках, гаубицах, — и не о неисчислимом количестве иных элементов, которые не сегодня-завтра сольются воедино, чтобы мощным ударом вывести, наконец, гумунизм за пределы отдельно взятого края!.. нет, вместо этого ему придется тратить время на раздумья о каком-то там Голопольске!.. о каком-то там гнилом памятнике!..
Мурашин невольно поежился. Жаль, что в обкоме еще нет «первого». Это ведь дело «первого» — решать такие вопросы. Он, Мурашин, «второй». По чести сказать, совсем не его забота… Но «первый» появится не раньше, чем часа в два ночи. А то и в три. Привезти… помыть… приодеть… пока просохнет… — только к утру прочухается и будет способен принимать простейшие решения. Ах, черт возьми!..
Но можно взглянуть и по-другому. Ничего страшного. В сущности, решение уже принято. Вот, пожалуйста: бюро постановило… Отлично. И спустить на тормозах. Приняли — и приняли, имеют право. Бюро есть бюро… В сущности, кому и когда это может показаться интересным? Мавзолей в Голопольске? — да и дьявол с ним! Не до Голопольска. И уж совершенно точно — не до памятника… Как решили — так и хорошо. Сами решили — сами, если что, и ответите.
— Я с удовлетворением отмечаю, — сказал Мурашин, откашлявшись, несомненную зрелость голопольских гумунистов. Гумрать может опереться на первички, товарищи!.. Вопросы мобилизации и подготовки транспорта, а также проблемы снабжения добровольческих отрядов первыми стоят сегодня на повестке дня. Молодцы. Думаю, крупицы наших общих усилий сольются в великую мощь. И не пропадут, а вернутся сторицей. Мы пойдем до конца. Мы поможем Маскаву, товарищи! Так держать!.. Что же касается памятника, — он снова откашлялся. Мне кажется, в этом вопросе вы недооценили свои силы. Откуда эта робость? Посоветоваться с обкомом! Сколько можно, позвольте вас спросить, советоваться с обкомом?! Доколе будем робеть, пугаться? доколе ждать окрика сверху?.. Областное ядро — да, товарищи! Несомненно! Но все же гумрать сильна своей низовкой. Межрайонно-гумратийной силой! Корень главных решений — в руках рядовых гумунистов, товарищи!..
Он поднялся, оперевшись о стол, выпрямился — высокий, статный, широкоплечий; голубые глаза сверкали из-под сведенных бровей; Александра Васильевна почувствовала, как сладко заломило сердце.
— Считаю, что бюро райкома должно принять окончательное решение — то или иное, но окончательное. Так вышло, что сегодня на заседании присутствую я. Но можете считать, что меня нет! Поймите, ведь не смогу я приезжать каждый день, чтобы учить, подсказывать, исправлять, если обнаружатся — а я надеюсь, этого не произойдет, — ваши ошибки!.. Александра Васильевна, ставьте вопрос на голосование!
— Товарищи! — сказала Твердунина дрогнувшим голосом. Она порозовела, услышав в словах Николая Арнольдовича похвалу. — Кто за то, чтобы принять окончательное решение об увековечивании памяти памятника Виталину, прошу голосовать!
— Единогласно! — сказал Мурашин через секунду и улыбнулся, снова обдав ее голубым сиянием. — Поздравляю вас, товарищи!
Вопросительно взглянув на Мурашина, Александра Васильевна объявила заседание закрытым. Присутствующие зашевелились, разминая затекшие от долгого сидения члены, загремели стульями и, гомоня, потянулись к дверям.
Они остались вдвоем.
Из приоткрытой форточки доносился ровный шум дождя. Капли с крыши часто стучали по железному карнизу.
— Да, дела-делишки… Вы в курсе, — утвердительно сказал Мурашин, глядя в глаза.
Твердунина немо кивнула.
— Вечная история, — вздохнул он. — Уж если дел невпроворот, так жди: непременно еще что-нибудь навалится. Ну, что делать… К часу ночи мы должны быть на месте.
Мурашин встал и подошел к окну. Сгущались сумерки. Волнистые отражения люстр в темном стекле казались ярче, чем сами люстры.
— Погодка-то… Хороший хозяин собаку не выгонит. Вы, кажется, впервые на назначение едете?
Александра Васильевна кивнула:
— Но я не боюсь.
— А чего тут бояться? — удивился Мурашин. — Это как роды. Люди тоже появляются на свет не в стерильных условиях. Ну, вы знаете, о чем я говорю: слизь, кровь… Ничего страшного. Ровным счетом ни-че-го! Увидите сами.
— Конечно, — согласилась она. — Просто когда в первый раз, то…
— А в первый раз мы будем вместе, — сказал Мурашин, невзначай беря ее за руку.
— Я что хотела спросить… — Александра Васильевна осторожно высвободила ладонь. Кровь прилила к лицу, и она отвернулась, словно для того, чтобы собрать бумаги. — Ах, да: вы на машине? Я сказала своему водителю, чтобы был готов.
— Это Витюше, что ли, вашему? — спросил Николай Арнольдович. Рука его мгновение помедлила, а потом разочарованно легла на стол. Трам-па-па-пам! пробарабанили пальцы. — Правильно. Пусть с нами едет. На вашей-то «Волге» туда все равно не проберешься.
— Неужели? — удивилась она, машинально перебирая какие-то бумаги. Правда?
— Да что вы! Еще бы не правда! На вездеходе — и то еле-еле, озабоченно сказал Мурашин. — Помню, в прошлый-то раз… туда еще кое-как, а назад — с дороги сбились, застряли! Коломиец рычит! Матерится! Ну, думаю беда!
Он рассмеялся, качая головой.
— Вы и Коломийца принимали? — уважительно спросила Твердунина. — Ох, Николай Арнольдович…
— Да ну, бросьте! — Мурашин махнул рукой. — Сами пару раз примете тоже будете как семечки щелкать. Экипировка-то у вас подходящая?
Александра Васильевна пожала плечами.
— Сапоги есть. Плащ. Что еще нужно?
— Вниз что-нибудь теплое. Погодка-то — у-у-у-у!..
— Слушаюсь! — по-военному ответила Твердунина, смеясь и поднося ладонь к челке. — Будет сделано!
— Это хорошо, конечно, что вы меня слушаете, — Мурашин снова облизнул губы. — Что ж… Давайте-ка, Александра Васильевна, проводите меня в гостиничку! Глядишь, пока суд да дело, я вздремну пару часиков? А то ведь всю ночь потом колобродить. Хорошо, если часам к трем вернемся.
— Да что вы! Конечно! — воскликнула Твердунина. — Конечно, в гостиничку! Там у нас чисто, тихо… Окна в сад…
— А не слишком ли тихо? — лукаво спросил Николай Арнольдович.
— Как это? — удивилась Твердунина.
— Не слишком ли одиноко?
— Одиноко?
— Ну да: тишина, окна в сад, — не слишком ли?
— Почему слишком?
Смеясь, Мурашин погрозил ей пальцем.
— Не понимаете?
— Не понимаю, — она улыбалась, и глаза лучились.
— Так уж и не понимаете? — захохотал он, придвинувшись.
— Да нет же, Николай Арнольдович!
— Все вы понимаете! — сказал Мурашин, шутливо обнимая ее за плечи. Все вы, Александра Васильевна, понимаете!
— Да что ж я должна понимать, Николай Арнольдович? — спросила она, смеясь; объятие было шутливым, поэтому высвобождаться не было необходимости, и она с наслаждением чувствовала тяжесть его руки, лежавшей на плече.
— Да как же что! Неужели не понимаете?
— Да вы объясните, Николай Арнольдович! — сказала она неожиданно охрипшим голосом: никогда раньше его лицо не было так близко.
— Охо-хо-хо! — словно изнемогая от смеха, Мурашин качнул головой и на мгновение коснулся виском ее щеки.
— Да что же вы, право! Объясните! — шептала Александра Васильевна; ей хотелось, чтобы Николай Арнольдович прижал ее к себе; это было стыдно, это было бы невозможно, она никогда бы ему этого не позволила, — и все-таки очень хотелось.
— Да что ж тут непонятного! — смеялся он, и вот опять коснулся щеки виском; на этот раз прикосновение длилось дольше.
— Откуда же мне знать, что вы имеете в виду! — выдыхала она, тоже невольно начиная клонить голову.
Что-то стукнуло, и Мурашин, отброшенный мощной пружиной, мгновенно очутился там, где был три минуты назад — в полуметре от Твердуниной.
Дверь раскрылась. Показалась швабра; загремело ведро и вошла тетя Муся, уборщица.
— Ой, — испугалась она. — Да вы никак на работе, Александра Васильевна!
— Уходим, тетя Муся, уходим! — громко ответила Твердунина, вставая.
— Делов-то, делов! — ахала тетя Муся. — Вы б себя-то пожалели, Александра Васильевна! Это ж статочное ли дело! С утра до ночи, с утра до ночи!..
Она принялась громыхать стульями.
Чертыхнувшись про себя, Николай Арнольдович поднялся.
Коридор был слабо освещен двумя горящими в разных его концах лампами. Ковровая дорожка гасила звук шагов. Николай Арнольдович досадливо покашливал.
— Да, — сказал он, когда они подошли к лестнице. — Крутые тут у вас ступенечки… Позвольте-ка, — и взял ее под руку.
Она мелодично рассмеялась — и сама удивилась: что смеется? чему смеется? И откуда в ней такой переливчатый смех — будто колокольчик: динь, динь, динь! — сроду такого не было.
— Вниз-то по ним легко. Вверх трудновато, а вниз — что ж… Пожалуйста!
— Ничего, ничего… Вам вниз, думаю, не придется! Вы готовьтесь к подъему! К восхождению! Вы же знаете, Александра Васильевна: я считаю вас ценнейшим работником.
— Ой, да что вы, Николай Арнольдович! — сказала она, замедляя шаг и поворачиваясь к нему смеющимся лицом. — Что вы! Я ведь женщина! Куда мне выше? Нет, моя карьера достигла потолка.
— Бросьте! — негромко воскликнул Николай Арнольдович, прижимая к себе ее локоть. — Какого потолка! Вы еще и до половины не добрались! Нет, Александра Васильевна, придется вам поработать для гумрати! И предупреждаю сразу — на ответственных постах! Очень ответственных! Вы представляете, какой простор откроется, когда гумунизм выйдет за пределы края? Ого-го! Погодите, через годик вспомните мои слова!..
— Ах, оставьте! — так же негромко отвечала Александра Васильевна.
— Уж вы мне поверьте! У вас хватка. Умение работать с людьми. Я сразу вас оценил. Да и Михаил Кузьмич сколько раз: мол, Твердунина — работник из работников, Твердунина далеко пойдет!.. И потом: смех смехом, а ведь теперь вы у нас первый кандидат на обком.
Николай Арнольдович понимал, что говорит вещи, которых говорить ни в коем случае не следует, однако рука Александры Васильевны была так горяча и податлива, что у него мутилось в голове.
— Кандидат! — сказала она, снова рассмеявшись новым своим колокольцевым смехом. — Вы шутите!
— Подождите, подождите, — рокотал Мурашин, прижимаясь к ней; они медленно спускались по лестнице, задерживаясь буквально на каждой ступеньке; в голове все больше мутилось, ощущение успеха и силы не покидало Николая Арнольдовича, и поэтому он говорил: — Год пройдет — все переменится! О! Вы знаете, какие у меня планы?
— Какие? — с ласковым придыханием спросила она.
Мурашин осекся. Планы у него и впрямь были грандиозные, однако даже в полном беспамятстве он не стал бы рассказывать о них Твердуниной.
— Как Маяковский сказал, помните? Громадье планов, — ловко сворачивал он на безопасную тему. — Подождите, вот сейчас с Маскавом разберемся, выведем гумунизм за пределы края, снова за свои дела примемся! Картофель надо поднять в области? Что у нас, в самом деле, такое с картофелем? Безобразие! Молоко! Что за удои! В час по чайной ложке — это удои? Нет, понимаете, это не удои! А кормовая база! С такой кормовой базой мы далеко не уедем!..
— Да, да, — кивала она, невольно прижимаясь боком. — Кормовая база… Поднимать нужно кормовую базу, Николай Арнольдович…
— Вы смотрите, что получается, — рокотал он, невзначай беря ее нежные влажные пальцы в свои. — Ведь отнять кормовую базу — это все равно что вены перерезать живому организму.
— Да, — шепнула она застенчиво, попытавшись высвободить руку, но поскольку Мурашин руку не отпускал, тут же оставила эти робкие попытки. Именно вены!..
— Нельзя без этого! Никак нельзя! — сказал Николай Арнольдович. Он незаметно двинул плечом и его локоть коснулся нежной, выпуклой, мягко поддавшейся плоти.
— Нельзя! — согласилась она, останавливаясь. — Разве можно?.. Подождите, я дверь открою.
Александра Васильевна щелкнула замком, распахнула дверь (несмазанная петля отозвалась пронзительным кошачьим голосом) и включила свет. В комнате стояли две застеленные полутораспальные кровати, тумбочка, стол, пахло свежим бельем и запустением. Розовые шторы закрывали окно.
— Располагайтесь, — с легким сожалением сказала она. Ей было очень приятно идти с ним, но вот они пришли, и на этом все кончилось. — Можно окно открыть, если хотите. Если вам не надует…
— Окно? — напряженно переспросил Николай Арнольдович, делая к ней шаг. — Вы говорите — окно?
— Да, окно… — пролепетала Александра Васильевна, отступая. — Если вам не…
— О… о… окно? — с запинками повторил он, делая еще шаг.
— Да… да… если не надует, — смятенно ответила она, отступая еще на три сантиметра и не находя в себе сил отвести взгляда от полыхающих голубым огнем глаз.
Николай Арнольдович сделал новый шаг и обнял.
— Что! что! — в полубеспамятстве повторила Александра Васильевна, пытаясь упереться немеющими руками в его широкую сильную грудь. — Что вы, товарищ Мурашин!
— Товарищ Твердунина! — бормотал он ей в ухо. — Вы замечательный гумунист! Вы чудесный, прекрасный гумунист!..
— Товарищ Мурашин!
Как-то само собой получилось, что она прижалась к нему всем телом.
— Вы великолепный гумунист! — повторял он. — Вы очаровательный гумунист!
— Что вы делаете! — лепетала она, чувствуя сквозь платье обжигающий жар его ладоней. — Это же неморально, Николай Арнольдович!
— Но… Александра Васильевна!.. — прерывисто и жарко выдыхал он, одной рукой прижимая, а другой шаря по ее спине. — В конце концов, даже гумрать… мы должны согласиться… примат общечеловеческих над приматом классовых!.. М-м-м…
— Какие приматы?! — потрясенно шептала она, пытаясь освободиться и чувствуя, что ее попытки с самого начала обречены на провал: так же сильно, как вырваться, ей хотелось сейчас, чтобы ее не выпускали из объятий. — Какие приматы!..
Что-то громко хрупнуло — это была застежка.
— Ах! — сказала Александра Васильевна.
Николай Арнольдович впился ей в губы.
Снова что-то хрупнуло.
Такое Александра Васильевна переживала только один раз в жизни — в юности, когда, не зная еще ничего о свойствах коньяка, выпила подряд три больших рюмки.
— Вы поразительный, вы просто ослепительный гумунист! — неровным шепотом сказал он, оторвавшись. Дыхание обжигало ей ухо.
— И вы! и вы тоже!.. — выдохнула она, пряча лицо у него на груди.
Неожиданно Мурашин оттолкнул ее и, метнувшись к выключателю, погасил свет.
— Что вы делаете?! — опять ужаснулась Александра Васильевна.
Растопырив руки, Николай Арнольдович по-медвежьи приближался к ней, и в темноте его тело казалось еще больше.
Рывком обняв, он мощным движением корпуса подтолкнул ее к кровати.
— Да что же вы делаете! — шептала она, упираясь.
Хрупнула третья застежка.
Николай Арнольдович напряженно сопел. Александра Васильевна задыхалась от бури противоречивых чувств, охватившей все ее существо. Тела их раскачивались.
Хруп! — четвертая.
Николай Арнольдович попытался сделать подсечку. Александра Васильевна устояла, но все же еще через несколько секунд оба с шумом повалились.
На кровати началась возня, прерываемая то умильным бормотанием, то свистящим шепотом, то вздохом.
Тут и там уже начинала проглядывать белизна, ослепительная в полумраке.
— О! — сказала она, понимая, что случилось непоправимое.
Николай Арнольдович зарычал.
Кровать ходила ходуном, скрипя и подскакивая, но они уже не слышали этого шума.
И только всеслышащее эхо согласно гукало в пустых стенах райкомовской гостинички.
Машина мягко затормозила и остановилась у ворот в круге яркого света.
— Сейчас, подождите.
Настя высунула зонтик, раскрыла, потом и сама выбралась под дождь.
— В девятнадцатую, к Сергею Марковичу. — Покосилась назад и презрительно бросила таксисту, торопливо вылезающему из машины: — Да что же вы так волнуетесь, гос-с-споди!
— А ничего, — буркнул тот, мрачно поигрывая ключами; дождь быстро лакировал кожаную куртку и кепку. — На буревестник-то всякий сыграет.
— Гос-с-споди, да на какой буревестник!
— Да на такой… Не маленькие, — хмуро пояснил таксист. — К проходняку, да и дяде ручкой.
— Ах, да замолчите, бога ради!..
— Что мне молчать? — удивился таксист и почему-то добавил: — Я не на мазаре.
— Да при чем тут мазар, гос-с-с-споди!..
Сергей выплыл из небытия экрана.
— Ты?!
— Ну что так долго! — капризно сказала Настя. — Сережа, спустись, пожалуйста, меня таксист держит… ему сорок рублей нужно, а у меня мелких нет.
Сергей крякнул и, казалось, потянул руку чесать затылок, но на полпути передумал и позвал:
— Габенко! Слышишь?
— Так точно, — услышала Настя голос отвечавшего.
— Габенко, дорогой, прости, что такая петрушка… у тебя деньги-то еще есть?
Охранник настороженно помолчал:
— Сколько?
— Полтинник.
— Опять полтинник! — обиженно протянул Габенко. — Мне ж потом даже не позавтракать. На вас полтинников не напасешься — раз полтинник, два пол…
— Утром, утром я тебе отдам! Не ехать же мне в банк среди ночи!
— Ладно, — посопев, согласился Габенко.
— Вот спасибо!.. Настя! Слышишь? Возьми у охранника! Поднимайся.
У лифта она спешно вытрясла из пакета туфли. В ее планы не входило демонстрировать кому бы то ни было процесс своего переобувания, но всюду помаргивали индикаторы общения, и оставалось только надеяться, что никто не следит за тем монитором, на котором она, прыгая на одной ноге, расшнуровывает и снимает ботинки. Лифт стремительно мчался на ее зов, яркая точка перескакивала из квадратика в квадратик: шестнадцатый, пятнадцатый, четырнадцатый… одиннадцатый… девятый… шестой… Успела: легонько пристукнула каблуками; в то же мгновение бесшумно раскрылись двери, и она шагнула в зеркальное пространство кабины, заталкивая второй мокрый ботинок в пакет вслед за первым. Легкое стеснение дыхания, сопровождаемое низким почти неслышным гулом: у-у-у-ум-м-м-м-м!.. Щелчок. Двери снова разъехались.
— Привет!
Загадочно улыбаясь, она перешагнула порожек лифта и с твердым постукиванием ступила на мрамор.
— Какими судьбами?
— Не рад? — спросила Настя, смеясь.
Шагая за Сергеем к распахнутым дверям квартиры, чувствовала только, что ошибаться ей ни в коем случае нельзя. Поэтому, несмотря на то, что в одной руке несла пакет, в другой — отсыревшую куртку, выглядела беззаботно, говорила низким бархатным голосом, смотрела лучащимися глазами; через фразу смеялась, легко закидывая голову и встряхивая золотистыми прядями. Испуганно схватила за руку и расхохоталась, когда медведь пристал с настоятельным требованием снять шляпу.
— Ой, зачем ты мучаешь животное! Ой, а Валя где?
— Валя? — Сергей неопределенно помахал рукой. — Валя в отъезде. Проходи, проходи. Извини, я договорю.
Он поднес к уху трубку и стал раздраженно и отрывисто кого-то отчитывать, время от времени посматривая на нее и при этом извинительно пожимая плечами — мол, прости, пожалуйста, дела. Настя не прислушивалась, разглядывала обстановку. Разговор шел на повышенных тонах; на той стороне линии находился некий Василь Васильич, от которого Сергей жестко требовал каких-то объяснений. Она думала о своем; легкий, почти приятный озноб не отпускал ее, и она только невольно морщилась, когда кое-какие слова Сергея задевали сознание. Вот прозвучало «…а у меня информация, что всего сорок пять тысяч!..», потом «…только три дня в запасе, вы хоть это-то понимаете?!», следом — «…а где же эти хваленые пропагандисты, пропади вы все пропадом!..», затем «…и почему не вывели марьинских?! Нет уж, вы мне ответьте, Василь Васильич, — почему?!», далее — «…Ну хоть в казармах-то что-нибудь успели?..», и еще — «…а зачем я тогда вам деньги плачу?! Да вы хоть представить себе можете, что такое полтора миллиона таньга?!» В конце концов он сунул телефон в карман и встал перед ней, улыбаясь.
По дороге, в такси, Настя размышляла, что и в какой последовательности скажет, — и ничего не придумала. В сущности, проще всего было бы не строить из себя диву, не цокать каблуками, не шагать воинственной раскачкой — так, чтобы подолец платьишка вызывающе плясал и закидывался, — а просто, по-бабьи, разреветься прямо на пороге — м-м-м-м-ма-а-а-а-а-а!..
К сожалению, это было никак, никак невозможно.
— Представляешь, Сережа, — говорила она кукольным голосом, расхаживая по гостиной как дюймовочка: наманикюренные пальцы врастопырку, — Ой, какие… эти два — голландцы?.. У тебя просто музей… Вот, и представляешь, Леша во вторник уехал в Питер и оставил меня без денег… ну вообрази, какая глупость!.. А мне… Ой, это что, подлинник?.. Ну, караул, Кримпсон-Худоназаров, пора тебя раскулачивать…
Сергей снял очки, отчего его худощавое лицо утратило свойственное ему выражение собранности и ненадолго сделалось усталым и растерянным.
— Во вторник? — переспросил он, шаря в кармане халата; извлек замшевый лоскуток и подышал на стекло.
— Ну да, а мне завтра нужно остаток выплатить за… ну, неважно, купила я одну вещь… А он, балбес, банковскую карточку увез!
И Настя рассмеялась, жестом пригласив посмеяться и Сергея.
— Что это он: туда-сюда, туда-сюда… — пробормотал Сергей. — Просто в глазах рябит. — Посмотрел стеклышко на свет, вдумчиво подышал на второе. — И не лень ему мотаться… Во вторник — Питер, сегодня — ко мне, от меня, видимо, опять в Питер… да?
Настя сощурилась.
— Он у тебя был?
— Не без того…
— Зачем?
— Да примерно за тем же. Про покупки, правда, не рассказывал… Но денег взял.
— Расскажите про покупки, — пробормотала Настя. — Про какие про покупки?..
— Про покупки, про какупки… про кап…
— Про покупки, про покупки, про покупочки мои! — мстительно протараторила она.
— Вот именно… Давай, давай. Выкладывай.
— Да все нормально, чего ты! — она принужденно рассмеялась. Совершенно все тип-топ!
Сергей без улыбки взглянул на нее и подумал, что, скорее всего, Настена еще поморочит ему голову, но в конце концов расскажет, что же на самом деле случилось. А когда он поможет, то снова перестанет быть ей нужным. И опять останутся одни воспоминания: о лукавой китайщине в разрезе карих глаз, о светящейся коже на персиковых скулах, об инквизиторских ямочках на щеках справа и слева от смеющихся губ… Втемяшилось, что без Алексея никак — и хоть ты кол на голове теши.
— Значит, тип-топ? — переспросил он.
— А не похоже? — и тут же крутанулась на скользком паркете, смеясь. Все внимание обращают.
— Похоже, похоже, — согласился он. — Ну, тогда извини: я должен ехать. Тебя подбросить?
Настя молчала, покусывая губы. Подошла к креслу и со вздохом в него повалилась.
— Короче, он пошел на кисмет-лотерею, — развязно сообщила она, закидывая ногу на ногу.
Сергей перестал улыбаться.
— Ничего себе… Следует полагать, внезапно разбогатели? Наследство, видимо? Поздравляю. Единственное, чего в этом случае не понимаю, это зачем он занимал у меня деньги. Во-первых, с такой суммой на кисмет-лотерее делать нечего. Во-вторых, если есть свои, то…
— Ну ладно, хватит! Никто ничего не получил! И никто не разбогател! Он нашел билет. Хотел сдать — а уже нельзя. Тогда он поехал на игру, а я… а я не знаю, что делать!
— Час от часу не легче. Он спятил? Вообще, первый раз слышу, чтобы билеты кисмет-лотереи валялись на дороге. Должно быть, специально для самоубийц подбрасывают…
— Перестань, — нетерпеливо сказала Настя. — Не нуди. Давай, поехали. Что мы резину-то тянем?
— Прости, что тянем? — холодно осведомился Сергей, рассматривая микроскопический заусенец на мизинце. — Какую резину?
— Не понимаешь?
— А что я должен понимать?
— Ну, ехать же нужно! За ним ехать!
— Зачем?
— Ты шутишь? Ты хоть знаешь, чем он рискует?
— Ну, допустим, знаю. Однако, сама посуди, что я могу сделать, если он сам, в здравом уме, в твердой памяти и по собственной воле туда двинулся? Мчаться за ним? А что я ему скажу? Я ему скажу: Леха, пошли отсюда. А он мне ответит: пошел бы ты знаешь куда? И будет прав.
— Ну довольно болтать, прошу тебя! Поедем!
— И не подумаю.
Настя недоверчиво рассмеялась.
— Прекрати, — просительно сказала она. — Ну пожалуйста. Сережа, миленький. Ты же все понимаешь. Мы же не можем его бросить, правда? Ладно, допустим, что он плохой… или там сумасшедший. Ладно. Но я не могу его бросить. Он сумасшедший, он пошел на кисмет-лотерею, а я должна…
— Да никакой не сумасшедший! — резко ответил Сергей. — А ты, с другой стороны, ничего не должна. Ты сама, по своей воле схватилась — и тянешь воз как ломовая лошадь! Кто заставляет? Теперь вот беги спасать от кисмет-лотереи! Замечательно! Просто слов нет! А завтра он банк пойдет брать — тогда что?
— Ладно, хватит, — оборвала она. — В таком случае дай мне денег. В долг дай, в долг.
— Сколько?
— Н-не знаю… ну, тысячу дай.
— Тысячу чего?
— Чего, чего — рублей! Непонятно?
— Не груби. Я дам, мне не жалко, — сказал Сергей, странно улыбаясь. Только скажи, ты в курсе, сколько можно на кисмет-лотерее выиграть?
— Ну?
— Пятьсот тысяч таньга! И это значит — столько же проиграть. Понимаешь? Так что ты будешь там делать с тысячей рублей?
— Я не знаю, — Настя всхлипнула. — Что ты от меня хочешь? Что ты меня мучишь? Я к тебе пришла как к другу, а ты… Хорошо… ладно… я думала, ты… — она встала и потерянно двинулась к дверям, — а ты…
— Стой! — сказал Сергей. — Подожди.
Она послушно остановилась.
— Надеюсь, ты понимаешь, что ничего сделать не сможешь. Более того, не уверен, что и мне это по силам. Тем не менее, — он сделал нервное движение и продолжил: — Короче, предлагаю тебе сделку.
— Опять, — всхлипнула Настя. — Ну зачем, зачем ты снова!
— Можешь меня не слушать, пожалуйста. Тогда — до свидания. Все. Прощай. Если же условия сделки тебя интересуют, я их скажу. Условия простые. Очень простые. Я его оттуда вытаскиваю, но ты остаешься со мной. Навсегда. — С каждым следующим словом Сергей повышал голос. — Поняла? Все! Хватит! Я больше не могу смотреть, как ты мучаешься! Что ты в нем нашла?
— Ты не поймешь, — сухо сказала она.
— Я не пойму! И пусть! Пусть он выдающийся человек, а я этого не понимаю! Пусть он гений — а я не вижу! Ладно! Пусть он уникальный и неповторимый! Пусть он один на миллиард! А я — заурядный и простой! Двенадцать штук на дюжину! Пускай! Согласен! Плевать!.. Но я тебя люблю и не желаю на это смотреть! Ты понимаешь, что жизнь проходит? Ты что же думаешь молодеешь с каждым годом?! Ты собираешься вечно быть молодой?! Да тебе… он осекся на полуслове и продолжил другим тоном: — Я просто хочу сказать, что ты заслуживаешь совершенно другой жизни, и в моих силах тебе ее обеспечить. И — пожалуйста: я и его пристрою как нельзя лучше! Пожалуйста! По любой части! Коммерция? — пожалуйста. Не хочет — пусть на службу. Милости прошу! Да вон хотя бы к Гаджиеву начальником департамента!
— Зачем ему начальником департамента?
— Пожалуйста! В любое другое место! Он хочет лабораторию. Отлично. Будет ему лаборатория! Класса «Е»! Класса «F»! Собственная! Личная! Нет проблем! Пожалуйста! Как сыр в масле кататься будет. Только уж без тебя!..
— Что ж ты сейчас-то его не пристроишь? — презрительно спросила Настя. Она стояла теперь, подбоченясь, и с каждой его фразой к ней возвращалась потерянная было осанка. — А? Жалко, да?
— Да, да! Вот такие условия, да!.. — нервно говорил Сергей. — И не надо дурацких вопросов!.. Потому что я… — Наверное, он хотел бы сказать, что страшно болен и что, некогда мгновенно пораженный ею (так пуля поражает бегущего, так поражает удар жизнелюбца, поднесшего к губам край бокала), он лишь ею одной и может быть исцелен; и без этого сладостного и недостижимого лекарства его собственная жизнь тянется тусклой чередой мелких побед, которыми не перед кем похвалиться, и поражений, о которых не с кем погоревать. — Потому что нет у меня больше сил… ты понимаешь это или нет?
— Я согласна, — ледяным голосом сказала Настя. — Что ты бормочешь там? Я же говорю: согласна! Поехали.
Сергей надел очки и ошеломленно на нее посмотрел; затем дернулся было к секретеру, но замер на полпути; выхватил телефон. Морщась от спешки, натыкал пальцем номер.
Настя отвернулась, подошла к окну. Стояла, кусая губы.
— Денис? Не спишь? Прогревай свою бандуру. Что? Потому что мне нужно раньше… Все, хватит базарить. Какая тебе разница, куда? — прикрыл трубку ладонью, спросил: — В «Маскавской Мекке»? — Настя кивнула. — В Рабад-центр. В «Маскавскую Мекку» двинем. Все, сейчас буду.
Он ринулся в другую комнату, на ходу сдирая халат. Вышел в пиджаке. Щелкнул дверцей секретера. Извлек небольшой, в три четверти ладони, пластикатовый скорчер. Высветил индикатор заряда, удовлетворенно хмыкнул и сунул в карман.
Через несколько минут они вошли в лифт. Настя потянулась было нажать кнопку с золотой единичкой, но Сергей придержал ее ладонь и нажал другую верхнюю, на которой была выдавлена такая же золотая литера «U».
— На крышу, — сказал он. Пока кабина набирала ход, взглянул на часы и сообщил, отчего-то морщась: — Двадцать минут как начали. Надеюсь, он не в первых рядах.
— А если в первых? — спросила Настя.
— А если в первых — тогда выиграет. Как пить дать, выиграет! Сейчас придем — а там уже холуи бабки в чемодан пакуют. В этом случае наша сделка признается ничтожной. Надеюсь, ты не будешь возражать?
Настя фыркнула, но все же последние слова ее с ним несколько примирили.
Кабина остановилась, двери разъехались, выпустив их в какой-то бетонный предбанник. На потолке пощелкивала и мелко трепетала неисправная люминесцентная лампа. По двум стенам справа и слева стояли металлические шкафы. В третьей, прямо напротив лифта, располагалась внушительная стальная дверь. Над ней нервно моргал индикатор общения. Сергей сунул карточку в контроллер. Громко и недружно щелкнули замки. Он взялся за ручку и налег плечом. Дверь начала открываться. За ней клубилась сизая темнота и клочья тумана.
— Смотри! — крикнул Сергей. — Красиво?
Они стояли на крыше дома под куцым навесом справа от ситикоптерной площадки. Стальные листы навеса звонко гудели под струями дождя. Город теснился внизу. Огни Маскава сияли и помаргивали; с ближними непогода не могла ничего поделать, и они горели ярко; дальние были похожи на звездные туманности — до самого горизонта лежали белесые пятна, переливающиеся мерцанием разноцветных искр. В силу оптического обмана земля казалась более круглой, чем на самом деле, — Маскав был выпуклым и красивым, как скифский курган.
— Где юг? — крикнула Настя.
Сергей махнул рукой.
— Зачем тебе?
— Мы там живем! — она тоже махнула. — Во-о-о-он!
— Ты лучше туда смотри! Видишь?
Она взглянула, и поняла, что хрустальная крюшонница, опрокинутая над северо-западным сектором города и порождавшая вокруг себя мутное голубое сияние, мертвенный свет которого достигал облаков и трепетал на них, была куполом Рабад-центра.
— Пойдем, пойдем! — Сергей потянул ее к ситикоптеру. — Давай быстренько!
Настя с содроганием выбежала под дождь — и тут же нырнула в теплую кабину.
— Здрассти, — сказала она, усаживаясь.
— Здравствуйте, коли не шутите, — степенно отозвался парень лет двадцати, с неудовольствием следивший сейчас за тем, как следом за ней в машину забирается Сергей. — Тише, тише, Сергей Маркович… всю обивку порушите… это ж не железное.
— Извини, я не складываюсь, — огрызнулся Сергей. — Знакомься, Настя. Этого милого молодого человека зовут Денисом. Характер нордический… в том смысле, что сварлив не по годам. Мне вообще везет с персоналом. Давай. Поехали, и поскорее.
— Нордический не нордический, — обижено заворчал Денис, щелкая тумблерами, — а машина ухода требует. Если за машиной не следить, машина развалится. — Он включил звукопоглотитель, и Настя почувствовала, что на голову ей надели мешок с ватой; голос самого Дениса стал вдвое тоньше и приобрел неприятное дребезжание. — Турбак ресурс еще вчера отработал, а вам лететь приспичило… случись что, я отвечай… лицензию отнимут к аллаху…
— Ты долго будешь мне на мозги давить? — возмутился Сергей таким же тонким и позванивающим голосом. — Помолчи, бога ради! И давай, давай, не тяни. На ходу прогреемся.
— На ходу так на ходу. Дело ваше… — Лопасти пошли в мах, ситикоптер принялся задирать хвост. — Движок застучит, тыщ на пятнадцать ремонтику насчитают, вот и будет вам на ходу… — Взял штурвал на себя, машина легко оторвалась и бесшумно пошла влево, заваливаясь с крыши вниз.
Настя ойкнула.
Чаша города накренилась, грозя расплескать свое огненное содержимое; кое-как выправилась, понемногу поворачиваясь; качнулась в другую сторону — и снова так, что полнящие ее брызги света, будь они драгоценными камнями, непременно посыпались бы через край.
— Не валяй так! — прикрикнул Сергей. — Ты что, Денис? Не бататы везешь!
Разноцветная кровь змеилась внизу по пересекающимся артериям. Дождь упрямо лакировал мостовые; фары машин, стоп-сигналы, огни светофоров и витрин, вспышки реклам, выглядящие отсюда, сверху, неудобочитаемыми пунктирами, отражались, кривясь и порождая искристые сияния.
Денис снова завалил машину, и теперь они плыли мимо освещенных окон. За каждым из них Настя успевала увидеть моментальное изображение пестрых внутренностей: яркий свет люстры над скопищем блюд и бутылок, спины и головы, один стоит, подняв руку с бокалом к бордовой дыре разинутого рта… мерцание глобализатора, окаменелые фигуры в креслах… пульсирующий розовый свет и два нагих тела, переплетающихся на ковре… полупустой куб комнаты, письменный стол, настольная лампа, человек, положивший руки на подоконник, должно быть, он удивился, когда перед ним мелькнула бесшумная тень ночного ситикоптера…
— Что это? — спросил Сергей, показывая пальцем.
— У Белорусского, вроде, — сказал Денис.
— Давай туда! Две минуты роли не играют…
В россыпях цветных огней, в причудливом чередовании темных и светлых пятен Настя не могла распознать топографию города; и никогда бы не подумала, что кто-то способен разобраться в ней с достаточной точностью, чтобы угадать местоположение хотя бы даже и такого крупного сооружения, как Белорусский вокзал; взгляд растерянно блуждал по бесчисленным квадратикам и уголкам, и вдруг она увидела то, на что указывал Сергей: по темному прямоугольнику перекосившейся площади медленно ползла мерцающая красно-оранжевая змея.
— Во дают! — сказал Сергей. — Ниже, Денис!
Через полминуты ситикоптер повис метрах в сорока над процессией. Свет факелов превращал зонты в блестящие рыжие колеса.
— Молодцы, молодцы! — повторял Сергей. — Собрались-таки! Ты смотри, а! А ведь вывели, вывели! Началось, пожалуй! Ну, через пару дней увидишь! Я им, гадам, устрою филиал Гумкрая!..
Он захохотал и в восторге хлопнул Настю по плечу.
Денис включил искатель: мощный луч стал метаться по толпе, выхватывая то одну, то другую пригоршню белых, задранных к небу лиц. Многие угрожающе потрясали кулаками и орали что-то, пропадающее в посвистывании двигателя. Вдруг в стороне пыхнуло, просвистело мимо и разорвалось, осыпав ситикоптер снопами холодного сиреневого огня. Денис от неожиданности дернул штурвал, и машину повело. Снова пыхнуло — и на этот раз пролетело ближе.
— Да это они шутихами в нас палят, что ли! — Сергей ответно тряс кулаком. — Ах, сволота! Я же их субсидирую, и они же в меня — петардой! Хозяина, хозяина не признали, козлы! — Он оскалился и крикнул Денису: Давай от греха! Хорошо еще, гранатометов у них пока нет, у сволочей! Но будут, будут! Непременно будут! Вот уж тогда повеселимся!..
— Ба-бах! — этот снаряд был мощнее, и огонь сыпался не сиреневый, а синий, с мрачным фиолетовым оттенком. И еще один, голубой, с раскатцем: Ба-ба-ба-бах!
Кренясь, ситикоптер отвалил в сторону.
— Я не поняла, кого ты субсидируешь? — спросила Настя. Шумопоглотитель сжирал не только вой турбин, но и большую часть голоса — остаток был чужим и плоским как бумага. — Слышишь, Сергей! — она потеребила его за рукав, показывая вниз. — Ты вот их субсидируешь? Вот этих?
— Что значит — вот этих? — неожиданно ощетинился Сергей. — Они тебе не нравятся? А чем они тебе не нравятся? Тем, что вышли на улицы, чтобы потребовать у тебя кусок хлеба? Так они не от жадности это делают, а от отчаяния! Да, если угодно так выражаться, то пожалуйста — именно вот этих! Вот этих, да! Ка-эс-пэ-тэ! Коммуно-социальная партия трудящихся! Именно вот этих, как тебе это ни странно!..
И он вдруг снова захохотал, повторяя «этих вот, именно этих!»
Настя вспыхнула и уже открыла рот, собираясь, перемогая ватное оглушение звукопоглотителя, отчеканить, что он, должно быть, что-то перепутал: вовсе не к ней, а к нему шагают люди с обрезками труб и факелами, поскольку это он — финансовый магнат, паразит, кровопийца, а Настя и сама подчас готова идти за куском хлеба на улицу; но выражение его голубых глаз показалось ей настолько безумным, что она осеклась и, помедлив, сказала только:
— Ну, Кримпсон-Худоназаров, если ты Саввой Морозовым заделался, тогда уж я и не знаю, что сказать… Только имей в виду: он все-таки плохо кончил.
— Не волнуйся, — ответил Сергей. Похоже, сравнение ему понравилось. Не знаю, что там у Саввы с большевичками было, а у меня с этими — железные договоренности! — И, смеясь, показал кулак: — Вот они у меня где!
Лицо его сияло неукротимым восторгом.
Ей показалось, что Сергей и впрямь не в себе — то ли пьян, то ли корку насосался. Да разве могло такое быть? — он себе глотка вина никогда не позволял, не то что корк.
— Разумеется, мне больше по духу первоисточники! Жесткий гумунизм! Понимаешь? Идеи гумунизма должны побеждать, а не этот межеумочный коммуно-социализм! Но ведь им свои мозги не вставишь! Уж и так давлю, как могу. Пусть, ладно… как есть. Потом поправим, если что!
— Лучше бы ты каждому в отдельности помог, — сказала Настя, пожав плечами.
Сергей снова отрывисто рассмеялся.
— Помочь? Ты хочешь сказать — кинуть каждому подачку? А мир пусть останется прежним — вот такой как есть: во зле и ненависти. Верно? Пусть все идет прежним порядком: глупость, злоба, жадность, деньги, власть, страх! И смерть — единственное, что дается бесплатно! Да?
— Ну почему подачки? — морщась, Настя приложила ладони к ушам. Кому-то на школу нужны деньги позарез… на лекарства… у нас во дворе безногий живет — у него коляски приличной нет… или вон Бабец с первого этажа — его бы полечить да на работу устроить, цены бы ему не было. Почему обязательно подачки? Нормальная человеческая помощь. А ты вместо помощи вон куда их заправляешь…
— Даже очень много подачек — это еще не помощь… Помощь — это…
— Конечно! — зло перебила Настя. — Если помочь по-тихому, то ведь никто и не узнает, что есть такой друг народа — Кримпсон-Худоназаров! А тебе без этого никак! Тебе нужно, чтоб на каждом углу!..
— Истинная помощь при гангрене — не зеленка, а хирургическое вмешательство, — упрямо продолжал Сергей. Он уже не смеялся: челюсть выехала вперед, глаза заледенели. — Ампутация! Гниющий член должен быть отрезан и брошен собакам!..
Между тем купол Рабад-центра быстро приближался. Подсвеченный снизу, он висел в белесом небе мерцающим зыбким облаком, и казалось, что следующий же порыв ветра стронет его с места и медленно потащит в дождливую тьму северо-востока.
— Седьмой, седьмой, я одиннадцать двадцать четыре, одиннадцать двадцать четыре, — бубнил Денис. — Прошу немедленно на четырнадцатой, на четырнадцатой… Вас понял, вас понял…
— Вон еще колонна! Давай-ка глянем!
— Что вам эти колонны, Сергей Маркович? — ответно задребезжал Денис, не делая никаких попыток свернуть с намеченного им самим курса. — Они ж ненормальные. Сдуру-то как пульнут по лопастям… Видимости никакой, так еще над этими придурками кувыркаться…
— Я что сказал? Ниже давай, ниже!
Ситикоптер завалился круче и поплыл к самому краю перевернутой чаши. Сергей от нетерпения постукивал кулаком по стеклу.
— Ты смотри, смотри, что делается! — бормотал он. — Нет, ну ты смотри! Подняли-таки! Ах, паразиты! Вышли!
Нервничая, Настя взглянула на часы, потом без интереса посмотрела вниз. Не слишком снижаясь, ситикоптер завис над бугристым морем, запрудившим Восточные ворота. Возле Малахитовой арки — А-образного сооружения, служащего одним из краевых пилонов купола, — происходило что-то чрезвычайно плавное и размеренное: серо-черные волны одна за другой подкатывали к пилону, уже омытому, а потому блестящему, с шумом бились об него, вскипая и осыпаясь светлой пеной, откатывались и снова набегали. Рев, стоящий над этим морем, также имел отчетливо волнообразную природу: у-а-а! у-а-а-а! у-а-а-а-а!
Через секунду зрительный обман рассеялся (как на рисунках, демонстрирующих силу оптических иллюзий, где вогнутый угол с неслышным щелчком мгновенно становится выпуклым) и она вскрикнула от страха.
Черные волны были людьми, блестела не вода, а каски и щиты кобровцев, светлая пузырящаяся пена образовывалась белизной искаженных лиц; ближе к воротам оранжевых огней было меньше — там факелами орудовали как дубинами, и они гасли.
Прошло еще полсекунды; внизу и справа что-то кратко полыхнуло, и в то же мгновение время сплющилось и стало растягиваться, вмещая в каждую секунду бесчисленное множество событий. Она встретилась взглядом со счастливыми глазами Сергея, горящими на оранжево-розовом, озаренном факельным светом лице; Денис рванул штурвал на себя; застонав от усилия, ситикоптер взмыл вверх; расстояние между ним и пущенной снизу ракетой быстро сокращалось; лопасти бешено работали; купол Рабад-центра перекашивался и уходил за левое плечо; «Бог ты мой!..» — услышала она и не поняла, откуда; перегрузка вжала в кресло; полыхнуло еще раз — теперь совсем близко, — вся кабина озарилась этой вспышкой, и она удивилась, что на лице у Сергея все та же гримаса; что-то захрустело так, будто сказочный великан переламывал о колено телеграфный столб; посыпалось стекло; ее швырнуло было на пол, однако ремень не порвался, и она осталась в кресле; машина еще летела вверх, но уже крутилась волчком; опять ударило, захрустело; Настя вертелась в катящейся по камням бочке; удар, удар, хруст; и еще один удар, от которого она потеряла сознание.
В темноте шагали молча, друг за другом. Скоро под ногами захрустел мокрый гравий. На станции горели два подслеповатых фонаря, дождь косо падал в желтых кругах света. Со стороны депо доносился какой-то скрежет, стук, звон железа. Двери нескольких ангаров были раскрыты, в глубине горел свет, шарахались огромные, под крышу, тени.
— Что это они зашевелились? — удивленно спросил Твердунин, останавливаясь у прорехи забора. — Смотри, Кирьян, — паровозы, что ли, раскочегаривают? Ну дела!..
— А как же! — хмыкнул Кирьян. — Куда ж без паровозов, если мобилизация…
Твердунин хотел было спросить, что еще к чертям за мобилизация, но вовремя спохватился. Ему было не к лицу задавать такие вопросы. У него жена секретарь райкома; он, по идее, все всегда раньше других знать должен… Однако обычно Игнатий Михайлович почему-то узнавал новости последним, и делать хорошую мину при плохой игре ему было не привыкать стать.
— Ну да, — кивнул он, пожевав губами и сердито взглянув на Кирьяна. — Я и говорю…
— Ты только вот что мне растолкуй, — смиренно попросил Кирьян, шагая за ним. — Шура-то, небось, разъясняла. Вот говорят: мобилизация добровольческих отрядов. А я не пойму. Какие же добровольческие, если мобилизация? Добровольческие — это когда добровольно. А мобилизация — это хочешь, не хочешь, а повестку в зубы, и пошел.
Твердунин ответил не сразу. Сделав несколько шагов, буркнул:
— Ладно, не умничай… Какие! Такие вот именно… добровольческие.
В депо что-то ухнуло, зашипело. Над одним из ангаров поднялось плотное облако пара.
— Ресиверы продувают, — сказал Кирьян, потом добавил неуверенно: — Да мне уж сорок семь, не загребут, наверное… А тебе сколько, Михалыч?
— Сорок два.
— Смотри-ка… Молодой еще.
Твердунин только хмыкнул и почесал в затылке.
Они перешли два рельсовых пути и свернули налево вдоль одного из них. Гравий скрежетал под ногами. Мокрая трава пахла острой полынной прелью. Кирьян часто спотыкался.
— Эх, бесхозяйственность! — вздохнул он. — Лежат, ржавеют…
— Ты о чем?
— Да о рельсах.
— Тьфу!
— Ты глаза-то разуй! — запротестовал Кирьян. — Ведь сколько добра пропадает! Все ржа поест!.. Поговори ты, за ради господа, с Шурой! Ну не самому же мне к ней на прием идти? Неужто нельзя по-родственному? Который год толкуем! Так, мол, и так, рельсы лежат, гниют без всякого толку. Лучше их снять и использовать. В крайнем случае — людям раздать. Эх, мне бы парочку рельс! Я б тогда…
— Рассказывал. Не хочет она, — прогудел Твердунин.
— Да почему?
— Потому что нельзя рельсы разбирать.
— Почему нельзя?! Сейчас-то нельзя, это верно… В Маскаве революция, надо помогать, им без нас никак… паровозы в порядок приведем, в Маскав двинем… дело добровольческое, без паровозов никуда… согласен. Ну а после-то, после, когда утихнет! Думаешь, всегда будут эти паровозы ездить? Да не будут они ездить… Сам знаешь, вон, в Сосновке-то — давно уже разобрали.
Твердунин фыркнул и некоторое время шагал молча, хрустя гравием и напряженно сопя. Со слов Кирьяна он уже составил приблизительную картину происходящего в мире, но ясности в деталях еще не было.
— Вот и видно, что ты дурак, — сказал он. — Разобрали в Сосновке… было дело. Да что разобрали? Запасной путь разобрали. И основной разобрать хотели, да. По близорукости. По политической недальновидности. А потом им Клейменов Михаил Кузьмич дал по башкам — и как рукой сняло!.. Ты разве не видишь, что делается?! Ресиверы продувают! Топки раскочегаривают! В Маскаве революция! А ты со своими рельсами опять. Как же без рельсов? Ты чего-то, Кирьян, того! Политически близорук, вот какое дело.
— Ну, начинается, — вяло пробормотал Кирьян.
— То есть, ты что же, — спросил Твердунин, почему-то останавливаясь. Не веришь в победу гумунизма?
— Да верю я, верю! — плаксиво возразил Кирьян. — Верю, конечно! Кто ж не верит! Очевидная вещь. Тоже, конечно, наворочено… — осторожно добавил он. — Нет, ну не всему же верить-то, Михалыч? Или всему?
— Всему, — кивнул Твердунин, трогаясь.
— Ну да… а мне бабка рассказывала, что Виталин был пяти метров росту…
Твердунин снова засопел.
— И что левой рукой трактор поднимал… а когда враги гумунизма его заморили, то тело положили в хрустальный гроб и повесили в одной укромной пещере где-то за Нижневолоцком. И когда час пробьет, он проснется, встанет, выйдет на волю и наведет порядок, и тогда все пойдет гораздо лучше, и талоны будут отоваривать совершенно без задержек… да? Тоже, что ли?
— Ну, хрустальный не хрустальный… — проворчал Твердунин. — И пять не пять. Где это видано — пять. Пять — это уж слишком. Ну — три! Ну — три с половиной! Три семьдесят, в конце концов… А пять?.. м-м-м… не знаю. И что ты мне, вообще, бабкой своей голову морочишь! — неожиданно взъярился он. — Ты бабок-то меньше слушай! Надо к действительности критически. С пониманием. Есть научная теория гумунизма. Там точно сказано: выйдет за пределы края и победит во всем мире. Что непонятного?
— Да понятно все, чего там… я вот только про рельсы хотел, а ты…
— И, между прочим, все подтверждается. Как по писаному. Вон, в Маскаве уже началось и… Стой! — сказал вдруг Твердунин и, пошатнувшись, снова остановился — на этот раз так резко, что Кирьян ткнулся носом ему в воротник.
— Чего?
— Ты вот все трандычишь, — с осуждением сказал Игнатий Михайлович. Рельсы, рельсы!.. Рельсы тебя волнуют. Дурь одна в голове. А о деле не думаешь.
— О каком деле?
— О каком… Не знаешь?
— Не знаю.
— Вот придем мы сейчас к Горюнову… а?
— Ну, придем.
— А я к нему в первый раз… а?
— Ну, в первый.
— То-то и оно, что в первый.
— Ну и что?
— Не понимает, — хмыкнул Твердунин. — Простая вещь — а не понимает.
— Так а чего же мы тогда к станции поперлись? — обиженно спросил Кирьян.
— Это ты сказал — к станции! Вот и поперлись.
— Ну ты даешь, Михалыч, — Кирьян поежился, озираясь. — Теперь назад, что ли, тащиться?..
Потоптавшись, повернули назад и скоро вышли к площади.
— Вон, видишь, — показал Твердунин на четыре ярко горящие окна райкома. — Днюет и ночует. А ты, понимаешь, говоришь — балочки! Говоришь, понимаешь, — рельсы!..
Они поднялись по ступенькам и вошли в магазин. Минут через десять дверь снова раскрылась, и разгоряченный Твердунин в облаке пара, как из бани, вывалился на крыльцо.
— …глупости-то болтать! — криком заканчивал он фразу. — И-и-и-ишь, вороны!..
Кирьян вышел следом. Двинулись направо — в сторону старого сада.
— Да уж, — бормотал Кирьян, качая головой и бережно придерживая оттопыренные карманы ватника. — Дела. Чего только в этих очередях не наслушаешься.
— Да ну! — недовольно гремел Твердунин. — Что несут? С Дону с моря несут, вот и все. Болтает Верка! Ой, болтает. Не может этого быть!
— Кто ее разберет, — отвечал Кирьян. — Может, как говорится, сорока на хвосте принесла…
— Поукоротят им хвосты-то, будьте уверены! Мелет невесть чего. Мели Емеля, твоя неделя. Домелешься, по статье пойдешь. Лесов-то много. Рук не хватает. Теперь и кочегары нарасхват…
— Кто ее знает, Михалыч. Может, как говорится, за что купила, за то и продает.
— Напродается она… такое-то языком трепать. По головке не погладят. Пятерик — и до свидания. Тут вон в Маскаве невесть чего делается!.. уже ресиверы продули!.. а они знай городят. Башками-то лучше бы поворочали! Вороны! Дождутся, пропишут по первое число. Зеленую улицу, как говорится… а не балаболь.
— Это верно: что балаболить-то? Ну, а с другой-то стороны подумать — и впрямь: куда его девать?
Некоторое время Твердунин, шумно дыша, шагал молча.
— В переплавку, — решительно сказал он в конце концов. — И отлить новый.
— В какую переплавку, Михалыч? Он же гипсовый… Постой-ка. Не спеши. Этот, что ли, дом-то? Ничего не пойму. У Савельича, вроде, штакетник…
Твердунин заворчал что-то.
— Тут разве? — бормотал между тем Кирьян, озираясь. — Хрен его знает. Я сам к нему пару раз всего и заходил-то. Ладно, сюда давай.
Они принялись стучать в ворота. Собаки во дворе не было, поэтому стучали долго. Наконец скрипнула дверь и грубый голос спросил:
— Ну какого ты там колотишь?! Я вот по башке сейчас кому-то поколочу!
— Савельич! — обрадованно крикнул Кирьян. — Слышь, Савельич! Это я, Попонов! Я Михалыча привел!
— Ну? — так же обрадованно отозвался голос. — Сейчас, погодите…
Долго топали на крыльце, потом чертыхались и гремели ведрами в темных сенцах.
Горюнов был бос, завязочки галифе волочились по полу, а голубая майка плотно облекала мощное тулово.
— Дык, понимаешь, — смущенно толковал Твердунин, оглядываясь. — Я говорю — может, не надо. А Кирьян говорит — чего там. Ну, вот… принимай. Мы вообще-то за сапогами.
Кирьян протянул бутылки.
— За сапогами? — удивился Горюнов. — Вы чего? Да я бы сам принес, Михалыч. Ира! Где Михалычевы сапоги? В кладовке?
Из кухоньки, вытирая руки о передник и приветливо улыбаясь, выглянула жена Горюнова.
— Ой, какие гости-то у нас! — умильно пропела она. — Митька, ну-ка вынь сапоги! Под кроватью!
— Вот! Так и знал. Теперь сапоги, — не пошевелившись, угрюмо отозвался золотушный мальчик лет двенадцати.
— Батя, подвиньтесь, — приказал Горюнов.
— Уж вы извините, — трандычила жена. — Уж теснота у нас, теснота!.. не повернешься!
— В тесноте, да не в обиде, — отмахнулся Кирьян. — Мы на минуточку.
Старик, сидевший у стола, оглядел гостей сощуренным взглядом прозрачных глаз, закряхтел и стал послушно перебираться в угол, повторяя с выражением натужной приветливости:
— Добро пожаловать… конечно!.. с нашим удовольствием… пожалуйте!..
— Ира! — воодушевленно продолжил хозяин дома. — Давай-ка нам капустки, огуречиков! Да картошечки поставь!.. Садитесь пока, садитесь. В ногах правды нет. Ну-ка, батя. Опять вы не у места. Подвиньтесь… или сядьте вон на сундук. Не видите? — не пролезу. Я стакашки… вот они, родимые.
— Сынок, да ты меня загонял, — сказал Савелий Трифонович, но все же закряхтел и вновь принялся пересаживаться.
Твердунин осторожно попробовал стул — не шатается ли.
— Стройными рядами, — весело толковал Горюнов, расставляя объемистые граненые стаканчики и небольшие тарелки. — Как на параде. — И вдруг всполошился: — А помидоры-то! Тещины помидоры-то!.. Ну-ка, выложи в мисочку!
Буквально через минуту появились и огурцы, и капуста, и лоснящиеся помидоры, томно лежащие в прохладном рассоле.
— Хороша закуска — кислая капустка, — балагурил Горюнов, тасуя миски по столу с целью, видимо, опытным путем отыскать схему их оптимального расположения. — И подать не стыдно, и сожрут — не жалко! А, Кирьян? Подсаживайся, подсаживайся! Что ты как просватанный! Михалыч! Помидорчика!
Кирьян придвинул стул, а Игнатий Михалыч уже крякнул, поиграл ноздрями и выщупал себе самый большой, к которому прилипла укропная веточка.
— Ты бы китель накинул, — сказала Ира, любовно оглядывая мужа.
— Подожди! — озабоченно отмахнулся тот. — По скольку наливать-то?
Твердунин поднял брови и вопросительно посмотрел на Кирьяна.
— Ты, Савельич, наливай по полной, — посоветовал тот. — Лучше не допьем.
— Батя, вы будете?
— Ой, Витюша, его же потом не остановишь, — страдальчески сморщилась Ира.
— Ну что ты, Ира, — жалобно сказал старик. — Ну почему? Немножко-то… У меня и день сегодня такой неприятный. Я же рассказывал: пришел с калэсом, честь по чести… а она меня теорией этой дур… — поперхнулся, испуганно посмотрев на Твердунина; но его все равно никто не слушал, — и Савелий Трифонович только с горечью махнул рукой, беззвучно дошевеливая губами окончание фразы.
— Батя есть батя, — рассудительно произнес Горюнов. — Ничего не попишешь.
И налил еще один стаканчик.
— Будем, — сказал он затем.
— Будем, — согласился Твердунин, сразу же запрокидывая голову: только движение кадыка отметило, что жидкость пролилась по назначению; зажмурился, присосавшись к помидорной кожице, с хлюпаньем втянул сок и, мыча, утерся тыльной стороной ладони.
— Будем! — кивнул Кирьян, мелко выпил, значительно посопел и стал без спешки накручивать вилкой блондинистую прядь квашеной капусты.
Ира жеманно задышала, маша ладошкой, и тут же принялась бойко хрустеть огурцом, а старик безмолвно проглотил водку, потянулся было к закуске, да так ничего и не выбрал.
— Да-а-а, — с сожалением протянул Твердунин.
— А я считаю — правильно! — сказал Кирьян.
— Что — правильно? — спросил Горюнов.
— Да про мавзолей-то этот.
— Да не может этого быть, — сказал Твердунин.
— А! Мавзолей-то? Есть такое дело! — почему-то обрадовался Горюнов, разливая по второй. — Почему неправильно? Почему не может быть? Я еще на службе узнал. Клопенко распорядился: шестьдесят голов на бетонный. Я говорю — да вроде недавно брали? А он: так и так, говорит. Мавзолей, говорит. Такие дела. Надо, говорит, помочь. Завтра пораньше двинусь. Часикам к шести, закончил он и приосанился.
Старик что-то пробормотал. Ира бросила на него испепеляющий взгляд, и он сделал вид, что поперхнулся.
— Опять тебя! — сказала Ира, вновь глядя на мужа. — А почему ты? Почему к шести? Ты же к восьми должен! Как что — сразу тебя! Других-то нету, что ли? Козельцов почему не может распорядиться?
— Ай, перестань! Ты что, не понимаешь? Это дело серьезное. Козельцов! Козельцов так и будет в капитанах всю жизнь сидеть. А я майора скоро получу. Есть разница?
— Ну прямо так и тычут во все дырки, — с горделивым недовольством заметила Ира. — Ужас один. Ни с ребенком заняться, ни чего. Чуть что Горюнов. Через день на ремень.
— Да ладно тебе, — вздохнул Горюнов. — Будем!
Выпили по второй, и разговор чрезвычайно оживился. Твердунин настаивал на том, что строить мавзолей для памятника — нелепость, и делать этого не следует; что, конечно, если бы монумент был бронзовым, можно было бы пустить его в переплавку; поскольку же речь идет о гипсовом, он видит только один выход — разжулькать напильниками в пыль, а затем из этой пыли, замешав на воде, слепить новый. Кирьян осторожно поддакивал, однако часто повторял, что там тоже, мол, не дураки сидят, — и всякий раз Твердунин хмурил брови, словно чего-то никак не мог вспомнить. Горюнов твердил о трудностях погрузки бетонных плит в отсутствии тельферных кранов. Кроме того, он то и дело подтверждал правдивость сведений о мобилизации, не забывая всякий раз отметить, что у него, к сожалению, и в тылу работы хватает, а то бы он по-солдатски: скатку на плечо да и айда. Ира испуганно ойкала, прикладывала ладони к щекам и жалостливо на него смотрела. Мальчик ковырял в носу, а то еще бросал шкурки от сала кошке, и тогда все поражались ее прожорливости. Старик помаргивал, не пытаясь вставить слова, только время от времени вздыхал и бухтел что-то себе под нос; Твердунин расслышал: «Час от часу не легче», но не понял, к чему это относится. Разрумянившаяся выше всяких мер Ира подала картошку с возгласом: «Маслица! маслица!..» Выпили по третьей, и Твердунин веско объявил, что о переплавке не может быть и речи, поскольку памятник гипсовый, а только дураки не знают, что гипс не плавится ни при какой температуре и огнем его не взять; но уж если строить мавзолей, то двухэтажный, потому что в первом этаже можно устроить магазин и обувную мастерскую. Кирьян по-сорочьи встрепенулся и закричал, что если двухэтажный — так пусть Михалыч попросит Шурочку пригласить его на этот объект прорабом; и пусть, в конце концов, позволят ему снять с путей несколько ржавых рельс для перекрытий, тогда будет и разговор, а без рельс разговора никакого не будет. О втором этаже и рельсах толковали довольно долго. В конце концов Горюнов высказал мнение, что разбирать рельсы позволят, можно не сомневаться, дело это хорошее, полезное, вон Кирьяна-де послушать, — но только уже после революции в Маскаве, когда гумунизм выйдет за пределы. А пока, наоборот, дана команда в разрезе мобилизации следить за путями, горками и подвижным составом, какового, паровозов то есть, на его взгляд, много не понадобится: до Маскава рукой подать, можно и пару рейсов сгоношить — был бы только уголек, а воды в любой луже сапогом почерпнуть. Сказав это, он потянулся было наливать по четвертой, как вдруг старик, до той поры безмолвно поглощавший водку, раскрыл рот и громко заговорил дребезжащим голосом — так, словно в нем с какого-то случайного места пошла крутиться пленка:
— …ибо не веруем ни во что, кроме безграничности материи, и не видим вместилища, где могла бы скрываться какая-либо иная нематериальная сила, кроме единственно признаваемой нами — человеческой мысли. Если угодно, материя — наш Бог, однако слово Бог здесь является всего лишь аббревиатурой выражения «без определения границ». Не следует относить нас ни к вульгарным материалистам, ни к механицистам. И те и другие стоят на позициях принципиальной познаваемости мира, в то время как мы полагаем мир принципиально непознаваемым. Сами себя мы называем религиозными материалистами. Поясним термин…
Твердунин поперхнулся, откашлялся и, вскинув брови, посмотрел на старика.
— Ну-у-у-у, понеслась душа в рай, — стукнув о стол вилкой, с досадой сказал Горюнов.
— Вы не обращайте внимания, — сконфужено попросила Ира. — Он как выпьет, такую чушь начинает нести — ужас один.
— Да ладно… что уж.
— Савельич, передай-ка помидорчики.
— Капустки, капустки возьмите. Своя капустка-то.
— Ну, будем.
— …хотя бы сотворение мира. Говоря общо, возникновение идеи Бога является всего лишь актом интеллектуального произвола, направленного на то, чтобы сгладить противоречие между присущим человеку стремлением познать мир и фактом его, мира, принципиальной непознаваемости. Таким образом…
— Может, ему таблетку какую? — недовольно чавкая, спросил Твердунин. Чего он несет? Ну в самом деле: сидят люди. О серьезных вещах… а тут на тебе.
— Я тебе говорила! — взвинченно отозвалась захмелевшая Ира. — Видишь, Игнатий Михайлович недоволен. Я говори-и-и-и-ила!..
— Да ладно, ну чего вы, — добродушно рассмеялся Горюнов. — Батя есть батя. Давайте его отодвинем, и дело с концом.
Он поднялся и, придержав старика за голову (тот не переставал монотонно говорить), отвез вместе с сундуком на полтора метра к комоду.
— Ну, вот. Делов-то куча.
— Помидорчики, помидорчики берите.
— Савельич, передай-ка огуречик.
— …помидорчики!
— Ну куда, куда… уж на одном, как говорится, сижу, другой изо рта торчит.
— Ха-ха-ха! Ой, вы скажете, Игнатий Михайлович!
— Михалыч ска-а-а-ажет…
— Картошечки.
— Ну, будем.
Все замолчали, поднося ко рту стакашки, и стало слышно:
— …заключить, что идея Бога и само слово Бог является всего лишь обозначением и поименованием той части мира и той части законов его развития, о которых человек не может, но хочет иметь представление. Возвращаясь же к вопросу…
Шум устанавливаемых стаканов, хруст огурцов, хлюпанье и чавканье заглушили последующее, а еще через секунду все и вовсе загомонили хором, потому что вслед за хлопком входной двери на пороге комнаты появилась новая фигура.
— А что это у вас все нараспашку? — лукаво и весело спросила женщина и тут же сорвала с кудрявых черных волос покрывавший их цветастый платок. Была она худенькой, с мелкими чертами физиономии и мышиной мелкозубой же улыбкой, что, впрочем, не мешало ее лицу оставаться довольно смазливым. — Не поворуют вас тут всех?
— Лизка! — громко воскликнула Ира. — Ну-ка, быстренько!
И принялась усаживать ее за стол.
— Да я за солью, — жеманилась Лизка. — Что ты, Ирка! За солью же я на минуточку. Что же я вам стану портить!
Твердунин встал и, каменно пошатнувшись, галантно взял ее под локоток.
— Ой, да что ж это! — смеялась и лепетала Лизка, зыркая по сторонам подведенными зелеными глазками. — Куда ж вы меня тянете, мужчина! Вы же меня сломаете! Больно же! Вы меня еще ударьте!
— Больно? — удивился Твердунин и возразил, смеясь: — Нет, я никогда не бью нежного женского тела!..
А Ира мельком прильнула к ней и что-то шепнула.
— Эх, мороз, мороз! — пунцовея и совершая руками взмахи, похожие на те, какими дирижеры управляют большими оркестрами, что есть силы закричал вдруг Кирьян. — Не морозь меня-я-я-я-я!
— Не морозь коня-я-я-я! — отозвался Горюнов и тоже начал дирижировать. — Моего… черт… опять, что ли, коня?
— У меня жена-а-а-а! — лукаво заголосила Лизка, усаживаясь наконец рядом с Твердуниным и кокетливо поправляя юбку. — Ой, ревнивая-я-я-я-я!
— Ждет да ждет меня-я-я-я! — протянул, словно вынул кишку, Кирьян.
— Моего коня-я-я-я! — закончил Горюнов совершенно впопад.
— Отлично! — крикнул он затем. — Васька! Ну-ка, музыку нам сооруди!
Мальчик захлопал в ладоши и закричал «ура», торопливо поснимал с салфетки слоников, сорвал саму салфетку, поднял крышку радиолы, пощелкал — и что-то вдруг громко зашипело, и высокий мужской голос запел: «В парке Чаи-и-и-и-ир-р-р-распускаются р-р-ро-о-о-озы, в парке Чаи-и-и-и-ир наступает весна-а-а-а!..»
— Картошечки! — не уставала напоминать Ира. — Огурчиков!
— Позвольте! — сказал Твердунин. — На танец. Не желаете?
— Да где ж тут танцевать? Тут же негде! — сказала Лизка кокетливо, но потом расхохоталась и положила руки ему на плечи.
Твердунин широко улыбался, стесняясь смотреть ей в глаза. Они стали перетаптываться посреди комнаты на квадратном метре свободного пространства, стараясь не наступать друг другу на ноги. Твердунин держал ее за талию, чувствуя, что под блузкой есть еще какая-то одежда, какая-то скользкая ткань, — и почему-то именно это волновало его еще больше.
— Так сказать… хорошо танцуете, Лиза, — выдавил он. — Вообще, вы такая…
Лизка снова вдруг бесшумно расхохоталась, и тело ее внезапно ослабло настолько, что Твердунину стоило немалого труда удержать партнершу. Смеясь, она ткнулась лицом ему в шею, и, вся мягко подрагивая от этого обессиливающего смеха, стала сползать по нему, тесно прижимаясь и позволяя почувствовать все свои выпуклости и мягкоты.
— Ой, не смешите, — сказала она через несколько секунд, более или менее выправляясь.
Но стоило покрасневшему Твердунину буркнуть что-то о том, что он вовсе и не смешит, как Лизка снова затряслась и опять начала желеисто сползать, как будто теряя сознание.
Когда музыка смолкла, Твердунин только тяжело дышал и пошатывался и все никак не мог разжать рук, но в конце концов с сожалением отпустил, сел за стол и, счастливо ловя ее смеющийся взгляд, налил себе полный стаканчик.
— Давайте, Лиза! — сказал он. — Будемте, Лиза! Вы такая веселая!
Потом снова танцевали, шумели, пили. Когда Лизка вышла зачем-то в кухоньку, Твердунин побрел за ней, и там она снова смеялась, терпеливо отводя его руки, но время от времени позволяя все же коснуться груди, а потом неожиданно и кратко впилась в губы, и тут же, ловко вывернувшись, со смехом ускользнула. Ночь глубоко наползла на город, когда Игнатий Михайлович обнаружил, что стоит в прихожей, и Кирьян надевает на него плащ.
— А сапоги-то! — воскликнула Ира.
— Да, сапоги, — сказал Горюнов.
Он наклонился за сапогами, едва при этом не повалившись, и повесил их, связанные бечевкой за ушки, на шею Твердунину.
— М-м-м-му-у-у-у… — сказал Твердунин, озираясь, и наткнулся, наконец, взглядом на двоящееся Лизкино лицо. — Ты… иди…
Он хотел сказать «иди со мной, мы будем счастливы», но Лизка поняла его иначе, сделала шаг, сдвинула мешавшие ей сапоги и чмокнула в щеку, сказав:
— До свидания, Игнатий Михайлович.
Кирьян начал толкать его к двери, а Твердунин упирался и тянул назад, потому что ему хотелось объяснить ей, что жизнь его до этого вечера шла зря, а теперь, наконец, обрела смысл, — но стало темно, а под ногами зачавкало. Они шли медленно, то и дело останавливаясь, потому что Твердунин все куда-то рвался, и Кирьяну приходилось держать его за грудки. Было скользко, и в третий раз Игнатий Михайлович упал возле самого крыльца, шумно расплескав большую лужу, которая, впрочем, немедленно пополнилась, поскольку дождь хлестал не переставая.
Дверь распахнулась перед ним, опалив светом, и он сказал, в изумлении обнаружив перед собой Шурочкино лицо:
— Са… са…
Она ахнула, прижимая ладони к щекам.
— Сапоги, — выговорил Твердунин.
Александра Васильевна взвизгнула, сорвала с него эти проклятые сапоги и, размахнувшись, хлестанула по морде голенищами со всей силой бушующего в ней смятения.
Гекатей Агорянин, знаменитый тем, что на циновках его убогой хижины побывали все знатные женщины Милета, утверждал, что сон есть преддверие смерти, а пробуждение сродни появлению на свет — почему его и следует всякий раз отмечать радостными возлияниями. Фарух Бозори, мавераннахрский поэт и философ XII века, называл сны мыслями ангелов, полагая, что спящий стоит несколько ближе к Богу, нежели бодрствующий. Его современник, францисканский монах Вильгельм Галлиец, напротив, не исключал возможного участия сатаны в делах сна и призывал взыскующих спасения бодрствовать доколе возможно, а уж если спать, то непременно крепко стиснув зубами вервие, привязанное к большому пальцу левой ноги — дабы при первых же признаках беспокойства, причиняемого душе близостью нечистого, христианин, от ужаса мотающий во сне головой, пробуждал бы сам себя к посту и молитве. Наконец, Ли Циун, один из придворных философов эпохи второго или третьего колена династии Хань, оставивший наиболее значительный след в виде исторических записок и фундаментальной «Книги изъятий», объяснял сон временным возобладанием в человеке женского начала над мужским, каковое приводит к замедлению дыхания и невозможности деятельного участия в событиях, протекающих перед глазами спящего.
Каждый из них нашел бы сейчас своим словам неоспоримые подтверждения: происходящее напоминало сон, и невозможно было понять, какими силами этот сон навеян — темными зла или светлыми блага.
Пестро разодетая публика заполняла Письменный зал. Его причудливые стены, сходящиеся к своду в форме тюркского колпака-куляха, были испещрены золотыми письменами стиля насталик и украшены множеством мелких светильников, напоминающих цветы верблюжьей колючки.
Над сияющим подиумом клубились полупрозрачные облака. Каждую секунду в них что-то бесшумно взрывалось, распространяя радужные волны ослепительного света. Пульсирующая пучина идеоскопа беспрестанно плавилась и преображалась: вспыхивал и распускался розовый бутон… ему на смену появлялся клубок разноцветных шнуров… спутанная горсть лоснящихся червей… теперь множество тонких пальцев, ломающих друг друга… Зыбкая, как отражение в расплавленном золоте, она бесконечно меняла облик, порождая все новые и новые картины: образы мгновенно воздымались, как волшебные дворцы Аладдина, и тут же рушились, а на их место накатывали другие.
То и дело в самой сердцевине, в тугом сгустке скрученного света мелькало что-то вполне узнаваемое — лицо, рука, женская фигура, — и пропадало так быстро, что успевало оставить на сетчатке глаза не отпечаток, но всего лишь смутную догадку о нем, а в душе — щемящее чувство несбыточности и тревоги: только абрис, только мимолетный росчерк, мгновенно уступающий место чему-то другому… Объемный экран идеоскопа кипел, будто первобытная бездна, в которой рождалось, умирало и снова появлялось на свет все, что лишь когда-то в будущем должно было обрести устойчивые формы.
— Господа! Господа!
Сутулый, седой и плешивый старик в клетчатом пиджаке и синих джинсах, заправленных в красные сапоги-казаки, при начале церемонии с некоторым трудом взошедший на подиум в сопровождении двух ливрейных служителей, раздраженно пощелкал пальцами, привлекая внимание.
— Так не пойдет, господа! Это хаос, сумятица! Давайте сосредоточимся, иначе не будет никакого толка! Вообще, я вижу, что тема «жизнь» оказалась для нас слишком сложной. Я хочу предложить другую тему. Передохните минутку, господа.
Идеоскоп потускнел. Найденов сдвинул с висков теплые пятаки контактеров, державшиеся, как наушники, на металлической дужке, и повесил на шею.
Присутствующие загомонили, смеясь и переговариваясь.
— В прошлый раз был «караван», — сказал господин в смокинге своей одетой в какую-то несущественную паутинку даме. — Представляешь, получилось. Даже звук появился. — И он фальшиво запел, помахивая узким бокалом с остатками шампанского: — Э-э-э-э, сорбо-о-о-о-н, охиста ро-о-о-о-он… к'ороми джо-о-о-онам мерава-а-а-а-ад!..
— Замолчи, дусик, — несколько раздраженно отозвалась красавица, с последним словом окинув стоящего рядом Найденова мимолетным взглядом. Кровь в жилах стынет от твоего пения… Где вино? Долго еще ждать? У меня в горле пересохло.
— Я же не фокусник, дорогая, — заметил господин.
— Не фокусник, — удовлетворенно повторила она, как будто найдя наконец подтверждение своим давним догадкам. — Другой бы ради меня всех здесь на уши поставил, а он говорит — не фокусник.
И безнадежно махнула рукой, отворачиваясь.
— Господа, внимание! — сказал старик. — Передохнули? Продолжим.
В такт его словам экран идеоскопа волновался и вспыхивал.
— А-а-а-а-а!.. — нестройно отозвался зал.
— Я предлагаю следующую тему… — Старик распахнул объятия и негромко выкрикнул: — Счастье!
Зал загомонил.
— Счастье? — недовольно переспросила красавица в паутинке. — Ну странный какой-то. То «жизнь», то «счастье». Опять ничего не выйдет.
— Да ладно тебе, — примирительно сказал кавалер.
— Да, вот именно: счастье! — повторил старик. Сунув руки в карманы тесных джинсов, он прошелся по блестящему подиуму, по-блатному поигрывая плечами кургузого пиджачка. — Я вижу, кое-кто недоумевает… Но, господа, это же гораздо интереснее… не правда ли? Кой толк воображать вещи простые? Я уверен, что закажи я вам… ну, допустим, огурец… а? Ведь не было бы никаких проблем, верно? Вылупился бы немедленно!
— Соленый? — крикнул кто-то из дальнего угла явно нетрезвым голосом и зареготал.
— А что, недурная мысль, — заметил господин в смокинге. — Счастье. Хм. Довольно любопытно…
— Счастье! — фыркнула дама. — Что за глупость? Счастье! Да как я могу вообразить счастье, если знать не знаю, что это такое! Откуда мне знать, что такое счастье?
Предложение насчет «счастья» оживило не только эту пару. Все присутствующие активно переговаривались.
— Ничего себе, — возмутился господин в смокинге. Было похоже, что последняя фраза задела его всерьез. — Это ты-то не знаешь? Что же тогда другие?
— При чем тут другие? Другие вон как живут… а я? Ты глаза-то разуй, дусик.
— Катается как сыр в масле — и все туда же, — раздраженно сказал он. Не знает, что такое счастье. Побойся бога! Да если б не я, ты бы…
— Катает он меня! Копейки лишней не выпросишь! Из-за каждой сотни унижаться! Из-за каждой тряпки!.. — Сердито топнула ножкой в золоченом башмаке и крикнула: — Цезарь, давайте другое! Слышите? Давайте как в прошлый раз, попроще!
— Это кто там? — удивился Цезарь Топоруков, всматриваясь в зал. Вероника, это вы там буяните? Да ладно вам, киска. Нет, нет. Решено. Попытка не пытка. Главное в этом деле — сосредоточенность. Начинаем. Итак — счастье. Прошу вас, господа!
Идеоскоп полыхнул, колыхаясь над головами пульсирующим сгустком пунцового света.
Найденов вернул дугу на место. Контактеры были теплыми. Счастье? И правда, странная тема — счастье. Что такое счастье? Разве можно вообразить счастье? Нет, не представишь. Вообще, что они тянут с этим идеоскопом… уже сорок минут идеоскоп да идеоскоп, а когда же лотерея? Игрушка, конечно, интересная, ничего не скажешь… Гриневецкий ставил перед собой задачу создать прибор для нужд психиатрии, позволяющий визуализировать образы, возникающие в мозгу пациента. Идеоскоп принес ему Нобелевку. А само устройство по мере усовершенствования пошло в народ — стало использоваться в качестве средства развлечения. Желающие надевают контактеры. В объемном экране появляется изображение. Если участники сеанса думают о разном, наблюдается цветовой хаос. Если стремятся вообразить одно и то же возникает интегральное изображение воображаемого. Огурец — так огурец: как сумма наших представлений об огурцах. Счастье — так счастье. Понятно, что огурец было бы проще. А счастье?.. счастье… как его представить?
Почему-то он увидел лицо Насти… оно проплыло перед глазами… поплыло, исчезло… Возник теплый розовый туман, в котором быстро растворялось все сущее… обволакивающее желе небытия… Да, да, было бы хорошо не быть… быть слишком тяжело… В сущности, жить нету сил, а умирать страшно… а если оставаться живым, то как тогда не существовать? Ведь ты уже есть — и что теперь делать?.. Желе мучительно трепетало, сгущаясь, твердея… и вот опять лицо Насти, возмущенные, суженные гневом глаза… Счастье? Фр-р-р-р-р!.. — камнепад какой-то осколочной ерунды… мусор… хлам… все не то!
Он взглянул на экран идеоскопа — там колыхалось нечто бесформенное, зеленовато-серое, кое-где украшенное золотыми крапинами.
— Пошло, пошло! — хрипло крикнул старик. — Вместе, вместе!..
Найденов зажмурился, ища в мозгу представление о счастье. Тепло… ласковые пальцы… покой… Вот всплыло: скамья у обрыва… солнце из-за деревьев, вызолоченных первыми приступами смерти… вода тоже была золотой, темно-синей, бронзовой, тяжелой… Настя что-то сказала, поворачивая голову… блик скользнул по щеке… и он понял вдруг, насколько она… его ударило ощущение, что… и никогда, никогда не…
Он пытался вообразить счастье, но почему-то понимал лишь, сколь коротка жизнь, сколь необозрима вечность. Счастье? Нет, он видел другое. Гадючье тело реки цепенело, вжимаясь брюхом в илистое дно… Странное радостное отчаяние охватило душу. О, какая безнадежность! Во мраке и лютом холоде мы летим всегда — мертвые, безгласные камни. Космос не знает пределов — нет пределов тьме и смерти, нет границ времени. Ничто не имеет значения — ничто, кроме единственного мига. Всего лишь однажды, стремительно и мертво пролетая мимо, мы просыпаемся — на одно краткое мгновение, на краткое мгновение своей ненужной жизни, — и жадно смотрим друг другу в глаза. Зачем? Мы никогда не вспомним друг о друге, наши очи мертвы, они погасли и больше не зажгутся, но этот миг был, был! — мы сидели на скамье над рекой, и она смеялась, и солнце золотило волосы!..
Найденов открыл глаза.
Больше всего… да, больше всего на свете ему хотелось бы заслонить ее от несчастья… Это счастье?.. Да, счастье… Если нельзя избавить от… Неважно… Но если ужас, то пусть хотя бы ужас подступающей вечности… а не кошмар вечной сиюминутности… не темные бездны быта… не бездонные пропасти гречневой каши…
Трехмерный экран был похож на глубокую зеленоватую воду. Вода волновалась. Золотые крупицы плясали в ее свивающихся струях.
Женщина в паутинке, прижав ладонями контактеры к вискам и мерно раскачиваясь, впивалась взглядом в клокочущее жерло идеоскопа. Выражение напряженной мольбы делало ее вдохновенное лицо пугающе красивым. Спутник хмурился, морщил лоб, закусывал губу, кряхтел и тоже не отрывался от экрана. Салатная вода бурлила и скручивалась в воронки. Золотые крупицы мерцали, танцуя в глубине.
…ведь он все делал для… этого было мало… его вина, его… значит, нужно иначе… если он не в состоянии заработать… он мог бы, но… забыть обо всем, отдаться в рабство… а билет кисмет-лотереи должен принести ему тысяч триста… двести… да хоть бы даже и сто… именно для этого он и здесь… для этого он и стоит в толпе, глядя в экран… скоро начнется лотерея… он должен выиграть… он должен! Выиграть! — господи, какое это будет счастье! Пусть сто тысяч!.. а лучше бы триста!..
Сияние идеоскопа меркло. Так пламя гаснущего костра оставляет после себя переливающиеся угли.
Угли были золотыми и зелеными.
Найденов смотрел в экран, облизывая пересохшие губы.
Изображение неумолимо прояснялось.
Послышался шелест, похожий на тот, когда ветер задевает лишь самые верхушки деревьев.
— А-а-а-а-ах-х-х-х!..
Вода черствела и превращалась в листву… да, в листву… нет, не в листву, во что-то более прямоугольное… и крупицы золота тоже менялись… круглели… на них проступали буквы… цифры… какие-то профили…
Деньги!
Нежно мерцая, над их головами висела груда банкнот вперемешку с кругляшами монет.
— А-а-а-а-ах! — снова прокатилось по залу.
Женщина в паутинке негромко вскрикнула.
Справа от подиума кто-то завыл — протяжно, по-песьи.
— Ага! — ликующе воскликнул Топоруков, хлестко ударив кулаком правой руки в ладонь левой. — Получилось!.. Получилось, господа!
Вой повторился: на этот раз тон был выше, а интонация — отчаянней.
— Ну-ка, тихо там! — прикрикнул он. — Вы чего, господа? Екатерина Семеновна, что вы? Эй, кто-нибудь! Успокойте госпожу Галушко!
Заголосил еще кто-то, и еще. Голоса противно реверберировали. Женщина в паутинке прижала ладони к щекам и всхлипнула.
— Не могу, не могу! — твердила она побелевшими губами. — Ой, не могу, не могу! Ой, да за что же мне несчастье-то такое!
— Спокойно, господа, спокойно! — повторял Цезарь Самуилович, поворачиваясь то вправо, то влево и производя руками успокоительные пассы. Тихо, господа, тихо! Не волнуйтесь! Успех грандиозен. Но я вижу, что победа коллективного разума сильно ударила по вашим нервам… я понимаю. Ликвидируем сей образец единодушия, господа, — предложил он, приятно склабясь. — Чтоб не раздражал. Вы не против?
Он сделал знак и экран погас.
Рыдания постепенно стихали.
— Как это ужасно, господи, — шептала женщина в паутинке. — Боже мой, как страшно!
Похоже, она не могла прийти в себя: взгляд блуждал по сторонам, но ничто не могло заслонить ошеломительной картины, стоящей перед ее мысленным взором.
Между тем старик на подиуме щелкнул зажигалкой.
— Курите, господа, курите, — сделав несколько жадных затяжек, хрипло предложил он. — От одной-двух сигарет еще никто не помирал… Сейчас приступим, — закашлялся и сказал затем, то и дело пытаясь то ли что-то сглотнуть, то ли унимая сердцебиение: — Приступим… да… пора, господа… уммм… пора. Не все же в бирюльки играть. Судьба не ждет. Судьба… уммм… стоит у порога… Вот говорят, там у нас революция, — он махнул рукой по направлению к дверям. — Но все вы здесь, потому что судьба интереснее революций! Какое… уммм… какое все-таки замечательное изобретение эта кисмет-лотерея! Вместо того, чтобы день за… уммм… за днем ждать решения судьбы, вместо того, чтобы гадать, что ей взбредет — осыплет милостями? обрушит нищету и несчастье? и, главное… уммм… главное, когда именно она всем этим займется? — вы покупаете билет и приходите в красивый зал, стены которого исписаны ее тайными велениями, — говорил Топоруков, плавным жестом очерчивая пространство зала. — Вы не ждете, когда судьба соблаговолит явиться к вам! Вы сами идете… уммм… идете к судьбе! Вы сами назначаете ей встречу!..
Цезарь Самуилович сделал несколько шагов, качая головой так, будто вновь и вновь поражался грандиозности перспектив.
— Однако! — строго сказал он, подняв сигарету предостерегающим жестом. — Это вовсе не значит, что судьба, будто дикий зверь, кинется на вас, как только вы перешагнули порог. Вовсе нет! Разумеется нет! — Он уже шел в другую сторону, посмеиваясь и по-прежнему качая головой, но теперь уже так, как если бы услышал что-то в высшей степени наивное и даже несуразное. Конечно же нет! Судьба не кидается на вас с порога. Напротив, она смиренно ждет: может быть, вы передумаете? Может быть, вы не захотите услышать ее решения? — Он сощурился и окинул зал хитрым взглядом. — Может быть, вы в последнюю секунду смалодушничаете? Двинетесь по срочным делам? Мало ли может быть у человека причин передумать! В этом нет ничего позорного, верно? Ведь вы свободны — вы свободны до самой последней секунды! Вы вправе заткнуть уши: не хочу знать решения судьбы! Пропади оно пропадом!.. И тогда все остается как прежде. Единственная, но несущественная потеря — это билет. Для того, чтобы еще раз явиться на встречу с судьбой, вам придется купить новый.
Старик хихикнул, с сожалением посмотрел на сигарету, от которой осталось меньше половины, поднес ко рту, жадно высосал дым и глубоко, со свистом, затянулся.
— Но если вы не хотите, чтобы билет пропал даром… если вы готовы услышать решение судьбы… — снова сделал сделал паузу, набрал воздуха и сипло выкрикнул: — Скажите «да!», когда прозвучит его номер!
Топоруков оглядел притихший зал. Потом развел руками, как будто снимая с себя ответственность за последующее, и продолжил со вздохом:
— Стоит ли повторять, что это решение — окончательное? Не стоит, нет… но я все же повторю: да, оно окончательное. Оно не подлежит обжалованию, и ни один суд не сможет его пересмотреть. Вы не вправе от него отказаться ведь нельзя отказаться от собственной судьбы!.. Судьба не подчиняется судам. Она приходит к вам, как хозяин приходит к рабу, господа. Как победитель приходит к побежденному, господа. А не наоборот. Вовсе не наоборот. Уверяю вас, господа. Конец, господа. Черта подведена. Час пробил. Мосты сожжены. Узлы разрублены. Рвите на себе волосы или сходите с ума от радости, но кара не станет меньше, а награда не увеличится. — Старик помолчал и вновь сипло крикнул: — Не лучше ли это, чем годами томиться в неведении?
Он задумчиво взглянул на струйку дыма.
— Я знаю, многие упрекают меня за то, что в реализации этой идеи я не был до конца последовательным. Да, я понимаю… Вам хотелось бы видеть здесь что-то вроде русской рулетки. — Он покачал головой. — Нет, господа, нет… Это развлечение совсем другого сорта. Во-первых, в русской рулетке вы ничего не выигрываете, верно? Вы можете только проиграть. А ведь судьба не только наказывает, но и вручает подарки. Во-вторых, если уж вы прокрутили барабан до патрона и нажали курок, то вам говорить уже будет не с кем, кроме Всевышнего, — при этих словах старик мелко рассмеялся, — а с вами поговорят разве что пьяные служители в морге…
По залу пролетел неясный шорох.
— Совсем, совсем не так у нас! — с жаром заявил он и молодцевато повернулся на каблуках — правда, немножко пошатнувшись. — Да, вы можете докрутиться до патрона! Да, вы нажмете на курок! Но за мгновение до того, как боек ударит в капсюль, чтобы разнести вам башку, судьба придержит его и спросит: слушай, а ты действительно готов к продолжению? И если вы ответите «нет», она назовет вам сумму, за которую можно вернуть кино назад. Это справедливо, господа! Потому что жизнь каждого человека имеет свою цену! Вы согласны? Жизнь простого маскавича стоит, грубо говоря, пятьсот таньга… жизнь каждого из вас — примерно пятьсот тысяч таньга… так зачем об этом забывать? — гоните бабки, и судьба переменится!
Сигарета догорала; затянувшись напоследок, старик с сожалением растоптал окурок, подошел к самому краю подиума и обозрел молчаливый зал.
— Ну?
Снова легкий ропот взволнованного удовлетворения пролетел по толпе.
Он оглянулся и щелкнул пальцами.
— Наконец-то, — полувздохнула-полувсхлипнула женщина в паутинке. Она прижалась к своему спутнику и зябко просунула ладошку ему под локоть. — А то все базарит, базарит…
— Какие сегодня условия, Топоруков? — крикнул бледный человек в синем лоснящемся костюме.
Подиум начал мягко поворачиваться. Чтобы оставаться на прежнем месте по отношению к залу, Топорукову приходилось несколько переступать. За его спиной из льдистой поверхности на глазах вырастали какие-то хирургически поблескивающие устройства, похожие на диковинные растения.
— Как обычно, господа. Все как было. Человек не меняется, верно? Жизнь не становится дороже. Каждый из вас — это по-прежнему пятьсот тысяч таньга. Как одна копеечка. Есть, по-прежнему, и мелочевка, — он пренебрежительно скривил губы. — Руки-ноги, ерунда. Триста, двести, сто и пятьдесят. Четыреста проходят как зеро. В случае выигрыша выплата немедленно. Равно как и в случае проигрыша. Прошу, маэстро!
Человек, одетый как органист кафедральной мечети, подошел к пульту, серьезно раскланялся, затем вознес растопыренные пальцы и тут же яростно вонзил их в разинутую пасть клавиатуры.
Вопреки ожиданиям, послышалась не токката Баха и не вторая часть симфонии Садбарга «Шашмаком».
Вместо этого всего лишь ударил гонг.
Правда, гул его был так тяжел и низок, так пугающе плотен, что заставлял тревожно трепетать бронхи.
— У-а-а-а-а-а!..
И еще раз:
— У-а-а-а-а-а-а-а!..
И еще.
Между тем второй — красные шаровары, голый торс, на лице спецназовская маска, придававшая ему совершенно палаческий вид, — уже возился возле своего механизма. Он повернул стальной штурвал, отчего несколько хромированных зубьев опасно заходили друг навстречу другу, напоминая движение иглы швейной машины. По-видимому, подвижность зубьев вполне удовлетворила испытателя. Продолжая проверку, он выдвинул стальной ящик и достал из него капустную голову. Аккуратно пристроив ее куда следовало, пнул босой ногой широкую педаль: лезвие гильотины блеснуло, стремительно скользя по направляющим, сочно чавкнуло, разрубая кочан, и вот уже стало неспешно возвращаться на место.
— У-а-а-а-а-а-а-а-а-а!..
Посовав половинки обратно в ящик, палач смахнул влажные крошки и принялся размашисто работать хромированными рычагами: они приводили в движение четыре тяжелых ножа, которые безжалостно рубили плаху. Щепок не было видно: должно быть, плаха была пластиковой.
— У-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!.. — раскатистым громом ревел гонг.
Оставив в покое ножи, человек в маске перешел на другую сторону механизма, решительно взялся за цепь, продетую в зубья верхнего колеса, и приналег. Лязгая, цепь пошла вниз. Поворачиваясь, колесо через несколько масляных шестерен привело в движение систему шкворней и балансиров. Металлическое ложе, оснащенное креплениями для конечностей, стало медленно подниматься.
— Готово? — спросил Топоруков.
— Муму, — невнятно ответил палач.
Топоруков вскинул ладонь.
Гонг смолк.
Найденов ждал, что вместе с угасанием его остаточного гула прекратится и противное дрожание в груди, однако этого не случилось.
— Господа, — негромко сказал Цезарь Самуилович. — Начинаем. Напоминаю: вы имеете полное право не отзываться, когда прозвучит номер вашего билета. Это означает лишь то, что ваш билет безвозвратно выбывает из кисмет-лотереи. Эге?
Удовлетворенно кивнув, он подошел к покоящейся на подставке сфере, похожей на обсерваторский глобус, однако имевшей важное отличие от последнего: сфера была совершенно прозрачной, что позволяло видеть наличествующую в ней систему перегородок и перекладин.
Служитель почтительно подавал ему очередной шар. Щурясь, Топоруков поднимал его над головой, показывая залу, и, назвав, опускал в отверстие.
— Раз! — выкрикивал он при этом. — Два! Три! Четыре!
Когда все пятьдесят были загружены, служитель отступил. Сделал шаг назад и Топоруков. Без видимых механических причин глобус медленно поднялся над подиумом метра на четыре и замер. Через мгновение он начал светиться. Еще через секунду пришел в движение.
Поклонившись на три стороны, служитель присел на корточки. В руках у него было несколько палочек, размером и формой напоминающие граненые карандаши. То и дело поглядывая вверх, он принялся выставлять их на подиуме по кругу под самым центром глобуса. Стоять на торцах палочки решительно не желали и то и дело падали. Особенно много хлопот доставила последняя, пятая. Когда, наконец, и она заняла свое место, кто-то в зале нервно хихикнул.
— Осталось только хлопнуть в ладоши, — заметил Топоруков.
Служитель удалился на цыпочках.
Задрав голову, Цезарь смотрел на глобус. Глобус вращался, завораживающе поблескивая. Было слышно лишь негромкое постукивание, с которым шары внутри него неторопливо падали с перекладины на перекладину.
— Три… — громким шепотом сказал Топоруков, разводя руки и не отрывая взгляда от вращающейся сферы. — Четыре!
Дрожа, Найденов хлопнул вместе со всеми. Треск соприкосновения сотни ладоней прокатился под сводами, оставив по себе эхо стаи взлетевших голубей. Он еще не утих, когда первый шар выпал из глобуса и полетел вниз.
Ударившись о подиум, шар повалил три карандаша и откатился в сторону.
— Тридцать девятый! — сказал Топоруков, с кряхтением наклонившись за ним и теперь показывая залу. — Три единицы на кону. То есть — триста тысяч таньга!
По толпе прокатился гул. Дама в паутинке ойкнула и впилась в локоть своего спутника обеими руками.
— Ну? — спросил Цезарь Топоруков, переводя цепкий взгляд с лица на лицо. — Здесь тридцать девятый? Или поехали дальше?
— Ты чего? — спросил господин в смокинге, отрывая руки. — Твой номер, Вероника!
— Нет, нет! — она замотала головой, прижимаясь пуще. — Н-н-н-нет!
— Да иди же, говорю! Кому сказал! Иди, дура!
— Ай! — пискнула Вероника.
— Что? — переспросил Топоруков, шаря глазами по залу.
— Она сказала: да! — крикнул господин в смокинге, подталкивая.
— Это правда?
— Не хочу, не хочу!..
— Ах ты, зараза! — шипел господин в смокинге, с пыхтением отдирая ее от себя. — Как по восемь тысяч на ер!.. сука!.. на ерунду!.. так ничего!.. а теперь вон чего!.. это тебе все даром?!.. Кому сказал! — Он снова крикнул: Да! да!
— Прошу! — широко улыбаясь, предложил Цезарь Самуилович. — Рад новой встрече! Пожалуйте бриться!
Ускоренная прощальным тычком своего кавалера, Вероника шатко просеменила полтора метра по направлению к подиуму. Сам дрожа, Найденов услышал, как постукивают ее зубы. Она сделала еще три шага и остановилась, затравленно озираясь.
— Пожалуйте, пожалуйте! — повторял Топоруков, потирая руки. — Очень рад! Вы, помнится, в прошлый раз кое-что выиграли? Отлично! Люблю реванши! С нашим удовольствием!.. Минуточку. Небольшая формальность. Внимание. Вы согласны, что, встав рядом со мной, вы тем самым безоговорочно принимаете известные… эге?.. известные вам условия игры… да?.. результаты которой не могут быть оспорены… да?.. и от каковых вы не можете отказаться? Вы подтвердили это при свидетелях!
И обвел рукой притихший зал.
Вероника поднесла ладонь к виску, будто что-то вспоминая, и беспомощно оглянулась.
— Прошу, прошу! — манил ее Цезарь Самуилович. — Садитесь, пожалуйста!
Она сделала еще четыре шага — и села на ложе.
— Бу-бу-бу! — сказал человек в маске.
Вероника послушно закинула ноги. Щелкнули скобы креплений.
— Ой, не надо!.. Господи!
Палач толкнул ее, заставив вытянуться, и быстро пристегнул руки. Светлые волосы свисали почти до полу.
Она тонко заскулила.
— Так-с! — воодушевленно произнес Топоруков, гоголем прохаживаясь возле. — Вот видите, как хорошо! И совсем не страшно. — Вероника заскулила громче, а он достал из кармана и предъявил залу большую блестящую монету. Ну-с, милочка! Вы готовы? Отлично! Тогда позвольте осведомиться — орел или решка?
— Ре… ре… — заикалась она. — Решка!..
— Не передумаете? — глумился Цезарь Самуилович. — Точно решка? Ой, смотрите, Вероника! Первое слово дороже второго.
— То… точно, — всхлипывая, отвечала Вероника. — Ну что… что ж вы тя… тянете, Цезарь! Страшно ведь, ну!
Цезарь пристроил монету на палец и метнул вверх.
Жужжа и вращаясь, пятак описал дугу, звякнул о подиум, покатился было, да и упал на бок: де-де-де-де-де-де-де…
— Судьба сказала свое слово, — торжественно объявил Топоруков. Желающие могут убедиться.
Господин в смокинге торопливо протиснулся к подиуму и взбежал по ступеням.
Присев на секунду возле монеты, он дико заорал, суя в воздух сжатый кулак:
— Йес! Йе-е-е-ес!..
Топоруков тоже наклонился. Потом разогнулся с разочарованным кряхтением и скрипуче сказал:
— Вы правы. Решка.
Зал ахнул и завыл. Громче всех выла сама Вероника — она билась на своем стальном ложе, выгибаясь, как рыба на крючке.
Палач освободил ее.
— Прошу, — скучно предложил Топоруков, отпирая сейф.
Смеясь и счастливо закидывая голову, Вероника стояла, держа подол своего паутинчатого платья, а Цезарь Самуилович отсчитывал пачки, как огурцы.
— С вами в картишки-то не садись, — брюзгливо сказал он, бросив последнюю. — До встречи.
Она повернулась, хохоча.
— Первый блин комом, — заметил Цезарь Самуилович, когда Вероника спустилась. — Ничего не попишешь. Ну ничего — еще не вечер. Продолжим?
И посмотрел вверх.
Найденов похолодел: глобус вращался, шары перестукивались с мертвенным костяным звуком, и нельзя было предугадать, который из них вот-вот полетит вниз.
Задрав головы, присутствующие развели ладони для хлопка.
— Три… — прохрипел Цезарь. — Четыре!..
Тишину ночной комнаты нарушал только неумолчный говор дождя, лопотание мокрых листьев и едва слышное дыхание женщины, свернувшейся в кресле под клетчатым пледом. Настольная лампа с зеленым стеклом освещала стопки бумаг и бросала на пунцовые шторы два мягких овала.
— Уа-а-а! Уа-а-а! — снова дважды всплакнул гнусавый сигнал клаксона.
Это какая-то машина, — лениво подумала Александра Васильевна сквозь сон. — Кого-то ждут, наверное… Куда они в такой дождь?
И тут же вспомнила: Ч-тринадцать, Мурашин; черт возьми, это ведь ее как раз и ждут, конечно — ведь к часу ночи!..
Она метнулась к выключателю и зажгла люстру. Часы показывали пятнадцать минут первого; из-за двери спальни доносился низкий, с пробулькиванием, храп. Приникла к стеклу, загородившись от света ладонью: да, машина кургузый «газик» армейского образца; мокрый брезентовый верх лоснился и рябил.
— Сейчас, сейчас, — бормотала она, прыгая на одной ноге. Что-то дрожало под сердцем — словно неумелый музыкант торопливо дергал все одну и ту же мучительно вскрикивающую струну; сейчас она увидит его снова и нужно будет что-то говорить. Сапог сложился пополам и ступня никак не хотела лезть в сырое, пованивающее рыбой нутро. Уф! — просунулась. Теперь второй. Но что, что она ему скажет?
— Сейчас!..
Дождь барабанил по жестяному козырьку крыльца, нервно теребил поверхность черных луж.
Струна трепетала, билась; конечно же, ей хотелось скорее оказаться рядом, быть вместе, — но она, на секунду задохнувшись, все же пересилила себя: степенно сошла по ступеням и неторопливо шагнула к машине.
Николай Арнольдович сидел впереди.
— Я смотрю, вы не торопитесь, Александра Васильевна, — сказал он с неприятно поразившим ее ироническим выражением. — Садитесь, опаздываем!
Она ждала совсем других слов… Разумеется, он не мог сейчас показать своих настоящих чувств… и все же она не удивилась бы, услышав нежность в голосе… услышав даже что-нибудь такое, чему вовсе не было места в мире: «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! глаза твои голубиные… как лента алая губы твои!.. ласки твои лучше вина, и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов!..»
Скрежетнул стартер, машина тронулась и покатила по переулку, шумно расплескивая лужи и набирая скорость.
— Дождь-то какой, — пробормотала Ниночка. Она держала на коленях большую корзину, закрытую мешковиной; когда машину потряхивало, в корзине что-то встрепехивалось.
— И льет, и льет! — подхватил Витюша, чья голова в мятой кепке торчала у противоположной дверцы. Должно быть, один на один с обкомовскими он чувствовал себя не в своей тарелке, а с появлением Твердуниной приободрился. — Хляби небесные! Это ж ужас один! Это ж ужас!..
Через несколько минут миновали грязные заборы бетонного, за которыми кое-где тускло помаргивали мутные фонари, и выбрались на трассу.
— Ох, погодка, — повторял вполголоса Витюша, словно надеясь, что ему кто-нибудь ответит. — Ну и погодка!
— Помолчите, Виктор Иванович! — негромко сказала Александра Васильевна и отвернулась к окну, поджав губы.
За окном скользила темнота; отсвет фар позволял скорее угадать, чем увидеть кусты, опушку черного леса, деревья, неохотно кланяющиеся дождю и холодному ветру. «Ну и пожалуйста, — с неясной обидой повторяла она про себя. — Ну и пожалуйста!..» Небо было совсем черным. Через минуту Мурашин завозился, зашуршал чем-то, потом чиркнул спичкой, прикуривая. Вспышка отразилась в стекле и исчезла, но остался подрагивающий огонек сигареты. Александра Васильевна подумала: зачем он курит? Курить вредно. Глупый. Нет, правда — зачем? Нужно сказать ему об этом… но потом, потом… когда они снова останутся вдвоем. Она почувствовала тепло, прихлынувшее к груди, неслышно вздохнула и отвернулась. За лобовым стеклом бежало и прыгало по асфальту разлапистое пятно желтоватого света; один раз в минуту мелькал у обочины километровый столб; щетки стеклоочистителя лихорадочно ерзали, смахивая воду, а по бокам, куда не доставали, она сама сбегала кривящимися ртутными струйками. Взгляду не за что было зацепиться, кроме как за стриженый затылок Николая Арнольдовича: красивый круглый затылок, ровно покрытый русыми волосами; справа на шее виднелась небольшая темная родинка над самым воротником брезентовой плащ-палатки. Вот Мурашин поднял руку и поправил воротник, и Александра Васильевна вздрогнула, потому что этот простой жест, это незаметное изменение мира (всего лишь воротник его куртки плотнее прилег к шее, а больше ничего) произошло прямо у нее в сердце, — вот отчего оно так сдавленно шелохнулось, так сладко заныло.
Минут через двадцать машина замедлила ход.
— Здесь, что ли, — сказал Петька, шофер Мурашина, припадая к рулю и вглядываясь в жидкое молоко, каким казался свет фар. — Ну, черта не звать, а позвав, не отказываться…
Он совсем сбавил газ и, бормоча шоферские слова, стал съезжать с дороги в дрожащее, рябое пространство дождя.
— Передок, передок включай! — заволновался Витюша. — По такой погоде ты что! Развезло-то как! Мы сегодня утром с Александрой Васильевной…
— Помолчите, Виктор Иванович, — оборвала его Твердунина.
Петька дернул рычаг; что-то содрогнулось под днищем.
Машина нырнула носом, съезжая с гладкой дороги, кое-как выправилась и медленно, рывками пошла вперед, по-утиному переваливаясь. Хищно скаля зубы, Петька без устали крутил руль. Под колесами то и дело что-то хрупало и проваливалось. Мокрые ветви хлестали по стеклам, скребли по брезенту. Ниночка просунула ладонь под локоть Александре Васильевне.
— Вот уж который раз, — шепнула она, передернув плечами, — а все никак не привыкну.
Тряхнуло так, что они подпрыгнули макушками до брезентового верха.
— Николай Арнольдович, а получше-то дороги нет? — спросила Твердунина.
— Гать, — без выражения отозвался Мурашин. — Сгнило все к черту, чего вы хотите… Левей бери! Куда ты! Осторожней!
— На козе тут ездить, — отвечал Петька, щерясь. — На амфибии, ети ее мать!..
Еще минут через десять встали.
Двигатель замолк. Стало слышно, как барабанят капли по брезенту, как шумит ветер.
— Та-а-а-ак… — протянул Мурашин. — Приехали.
Он набросил капюшон и выбрался под дождь. Сапоги чавкали.
— Ой, не хочется, — сказала Ниночка, улыбнувшись, и глаза ее красновато блеснули. — Да что делать!
Ежась, они стояли у передка машины. Ниночка в обнимку держала корзину. Дождь шуршал вокруг — казалось, какая-то многоногая зверушка крадучись пробирается по черному лесу. Витюша копался в машине, кряхтел, вытаскивая из-под сидений разный припас — мешки, веревки. Вот бросил в грязь короткий багор и спрыгнул сам.
— Возьмите барахло, — распорядился Мурашин. — Пошли, пошли. Не тянем, не тянем. Давайте за мной. Не разбредайтесь. Тут черт ногу сломит.
Посветил фонариком и попер в туман между двух кустов, треща ветвями и мокрым валежником.
— Фары оставить? — крикнул Петька. — Или что?
— Оста-а-авь! — гулко отозвался Мурашин.
Александре Васильевне стало вдруг страшно, и она не оглядываясь поспешила за Николаем Арнольдовичем. Через три шага споткнулась о корягу, чуть не ухнула в бочажину, — едва устояла, схватившись за ту же самую корягу, — и теперь брезгливо вытирала о плащ руки, испачканные какой-то слизью.
— Не бегите, Николай Арнольдович! — крикнула она. Голос глох у самых губ. — Я так быстро не могу! Не видно ничего!
Сзади тоже что-то хрустело и валилось. Фары слепили, радужно переливаясь в дожде и тумане, разлитом у земли как парное молоко, и она едва не закричала, когда из этого молока шумно высунулась черная фигура.
— Погодка-то, — бодро толковал Витюша, хлюпая в болоте. — Это ж ужас один. Ничего, тут недалеко. Это вы, Александра Васильевна? Это ж ужас.
— Я это, я, — хрипло отозвалась Твердунина. — Осторожно, яма.
Они все продирались и продирались по насквозь гнилому, прокисшему лесу. Лес поднялся из болота и в болото же ронял толстенные трухлявые стволы. Поначалу она береглась не испачкаться, но скоро махнула рукой; к тому же поскользнулась на сгнившей коре и больно ушиблась. Теперь, наткнувшись на преграду и ощупав, по-медвежьи ложилась животом и переваливалась на ту сторону. Шагая вперед, держала перед собой руку с тревожно ищущими в темноте растопыренными пальцами, но все же не убереглась и страшно наткнулась лицом на крепкую ветку.
— Ай! — вскрикнула Александра Васильевна и села в грязь, закрывшись руками и скуля.
— Что такое? Что вы? Где?
Витюша подскочил, едва сам не повалился, стал, шумно дыша какой-то кислятиной, шарить скользкими пальцами по лицу.
— Не надо! — крикнула Твердунина. — Прочь!
— Вы чего? Ушиблись?
— Да ладно, — сказала она, вытирая слезы.
Сколько еще? Ноги ныли. Казалось, они волокутся по топям уже целый час… с другой стороны, когда она садилась в машину, было минут двадцать первого… да еще ехали сколько-то… а на месте нужно было быть к часу, и никак не опаздывать… Как же это? Она встряхнула головой, попытавшись ощутить реальность, и поднесла к глазам запястье с часами, но ничего не разглядела.
— Далеко еще?
— Нет, недалеко! Вон, видите, Николай Арнольдович-то… должно, на берегу уже.
Точно, невдалеке маячило неподвижное пятнышко света — наверное, Мурашин повесил фонарик на дерево.
Александра Васильевна всхлипывала.
— Пойдемте уж, — жалобно попросил Витюша. — Недолго. Видите, и дождик утих.
Дождь и впрямь кончился, и даже небо посветлело настолько, что стали различимы контуры туч. Где-то высоко за ними пряталась белая луна.
Когда они, выбравшись из леса, очутились на кочковатом мокром берегу небольшого болотного озерка, луна уже показалась — она плыла мутным дрожащим пятном, меняющим очертания по мере того как менялась плотность пелены облаков. Лес приблизился, выступил из тьмы, стали видны верхушки деревьев, чернеющие на фоне чуть более светлого неба. Над бугристой поверхностью заболоченного озера, сплошь заросшего тиной, стоял шевелящийся туман. Тут и там его протыкали коряги, и та же ослизлая тина длинными сосульками висела на их многопалых корявых руках.
— Ничего, сейчас развиднеется, — бормотал Витюша, озираясь. — Ага… вот, значит. Николай Арнольдыч-то уже сторожит. Ладно… дело такое. Разбираться надо покамест. Отдыхайте, Александра Васильевна, отдыхайте…
Он бросил мешки в траву, присел и стал копаться в них, по очереди вытаскивая и силясь распознать в темноте какие-то тряпки.
Сзади зашуршало, зачмокало; она в ужасе обернулась — и сначала ничего не увидела, а потом догадалась, что это Ниночка с Петькой; они выступили из тьмы, отделившись от нее одним большим пятном; вот и само пятно поделилось на два.
— Ну, местечко, — сказал Петька, переводя дух. Кажется, он стоял, согнувшись, — должно быть, опирался на что-то. «Багор!» — догадалась Твердунина. — Не продерешься… Это ты, что ль?
— Я, я, — отозвался Витюша.
— Темнотища в лесу — глаз коли, — добавил Петька и вдруг прыснул: Слышь? Что вспомнил-то… Ты был, когда Коломийца назначали? Что молчишь? Был, нет?
— Не был, не был…
— Ох, умора! — Петька нагнулся к нему и зашептал.
Александра Васильевна отчего-то начала дрожать противной мелкой дрожью.
— Не твоего это ума дело, — сказал Витюша недовольно.
— Это точно, — легко согласился Петька. — Не моего.
Луна выкатилась в полную силу, заливая болото контрастным серебряным светом; время от времени на нее наплывало скользящее по небу волнистое облако, и тогда тени начинали пьяно пошатываться. После беспросветного лесного мрака казалось, что все видно как днем.
— Николай Арнольдович! — крикнула она срывающимся голосом. — Да Николай Арнольдович же!
Мурашин неподвижно стоял метрах в десяти, слившись с клонящимся к воде кустом. Вот повернул голову и замахал руками — мол, тише, тише! Брезентуха его шумно коробилась при каждом движении. Еще раз махнул — уже призывно.
— Не волнуйся, уже скоро, — негромко сказал он, когда Твердунина подошла. — Замерзла?
— Нет, — ответила Александра Васильевна, стуча зубами, но одновременно чувствуя, как плеснуло в душу теплом от его «ты». — Это так… просто так… нет, не холодно.
Мурашин не слушал: настороженно подался вперед, всматриваясь. Несколько пузырей всплыли и бесшумно лопнули на поверхности озера.
— Начинается, вроде… Так не холодно, говорите? Видите, сапоги-то пригодились, — рассеянно бормотал он, не отрывая взгляда от воды. — Нет, показалось… По таким местам в сапогах-то насилу… кое-как… а уж без сапог!.. Точно: показалось. Показалось, показалось…
— Николай Арнольдович, а вы детство помните? — шепотом спросила Твердунина, втайне надеясь, что он возьмет сейчас — и расскажет все, что так томит ее и не дает покою.
— Детство? — удивился Мурашин, бросив на нее холодный взгляд. Интересный вопрос, Шурочка. На пятерку. — Негромко чертыхнулся, потом приставил ладони рупором ко рту: — Петька! Виктор Иванович! Разобрались там? Давайте сюда! Поближе! Да не шумите, черти!.. Детство, говорите? А как же! Конечно. Все как положено. Даже фотографии есть. Не подкопаешься.
И твердо на нее посмотрел.
— Ну да, да… Ведь я тоже помню… Смутно, но помню… Вот не знаю только…
Она замялась.
— Что?
— Нет, ничего, — сказала Александра Васильевна, с досадой понимая, что он ничего не откроет, и отвернулась.
— Багор, багор возьми! — снова негромко затрубил Мурашин. — Багор где?
Мелкая дрожь пробирала ее до самых кишок.
В самых дальних закоулках мозга слоились прозрачные, как отражение в оконном стекле, воспоминания. Вот открывается дверь, входит отец — хмурый, насупленный; вешает шинель, садится на хромой табурет, протянув ноги поперек прихожки; мать стаскивает с него сапоги, разматывает и откладывает в сторону портянки; тазик с теплой водой наготове; отец кряхтит, а мать приговаривает, моя ему ноги: «Васечка! Васечка устал!.. Сейчас, сейчас!..» И вот — уже в тапочках, хоть еще и в мундире — отец проходит в комнату, снимает китель, садится к столу, наливает себе полстакана водки, выпивает. И тотчас появляется мать с огромной, в голубую кайму, тарелкой пламенных щей…
Как же так? Ведь она помнила детство — кособокий дом в конце Краснопрядильной, два окна на улицу, герань, крыльцо… На крыльце зимой лежал снег. А теплыми вечерами отец сидел с папиросой. Летом дверь всегда была нараспашку… в проем мать вешала полотнище марли от мух… иногда отец выносил стул, садился в майке и старых галифе, мать закрывала ему плечи газетами и стригла… потом сметала курчавые волосы веником с теплых досок… еще пчела, ползущая по кромке железной кружки с молоком… колкая трава на откосе…
Но все это было блеклым, едва различимым — как отражение на оконном стекле, когда под вечер смотришь на улицу: за окном дорога, дома, деревья, люди, и все это видно отчетливо и ясно; а поверх лежит бесцветное изображение комода, кровати, портретика на стене… всех этих детских пчел и крылечек… всей жизни до директивы Ч-тринадцать, до начала нового служения…
Ей хотелось бы вспомнить именно переломный момент — конец прошлой и первые минуты новой жизни; момент назначения, час исполнения директивы!.. Наверное, он все объясняет. Каким он был? И почему всегда так мутит, стоит лишь подумать?..
Александра Васильевна с дрожью оглянулась — чаща густилась, подступая к болоту.
Она не лучше и не хуже других секретарей… поэтому появилась на свет тем же порядком, что и все: ночью, в гнилом лесу, из болота, в окружении соратников… старших товарищей по гумрати…
Это понятно, да… Но раньше, что было раньше?.. что предшествовало этому?
Она зажмурилась, поднося ладонь к виску, где стучала боль, и напряглась, чтобы вспомнить, наконец!.. Но увы: как и прежде, там лежало темное, опасное пятно беспамятства. Только тошнота вновь накатила сладкой волной да ослабели руки; перед глазами слоился туман, туман… а в груди что-то противно булькало — будто когда-то из нее вынули сердце и влили вместо него пару стаканов густой болотной жижи.
Александра Васильевна перевела дыхание. Нет, ничего не вспомнишь: очнулась уже в кабинете, за столом с бумагами, с влажным ратбилетом в руке… полная бодрости, новых планов…
— Стели здесь! — между тем командовал Мурашин. — Расправь!
Виктор Иванович и Петька под руководством Николая Арнольдовича развели подробную суету: деятельно топтались по берегу, расстилали брезент (Мурашин несколько раз заставлял перестилать, выискивая местечко поровнее) и раскладывали извлеченную из мешков одежду. Ниночка зачерпнула воды эмалированным ведром, повылавливала из нее, как могла, сосулистые пряди тины, и теперь собранно стояла возле с черпачком в руках.
— Во! во! — внезапно вскрикнула она, показывая на середину озера. Пошло!
И правда, там возник пологий бугор жидкой грязи. Через секунду он подрос до размера большого валуна и, когда свойства поверхностного натяжения уже не могли сохранять его гладким, превратился в шумный пузырчатый грифон.
— Есть! — Мурашин возбужденно потряс кулаком. — Все готовы?
Болото кипело; в самом центре вода била ключом, вскидывая и трепля какие-то ошметки, плохо различимые в зеленоватом свете луны; по краям тяжело колыхалась, и часто то тут, то там всплывали и громко лопались вонючие сероводородные пузыри.
— Сеть где? — взвинченно спросил Мурашин, оглядываясь. Он уже стоял у самого края. — Сеть почему не приготовили, уроды?! Первый раз, что ли?
Витюша стукнул себя кулаком по лбу, схватил с брезента рыхлый тючок и стал по-собачьи яростно трепать его, разворачивая; что касается Петьки, он давно уже изготовился: стоял с багром наперевес, мелко перетаптываясь, словно кошка перед прыжком; волнующаяся жижа захлестывала мыски его сапог.
— У-у-у-у-а-а-а-а-а-а-а-а! — протяжно и жалобно пронеслось вдруг над землей.
Александра Васильевна обмерла и вцепилась в Нинин рукав. Казалось, лес тоже обмер, ожидая продолжения. И оно последовало: после недолгой испуганной тишины еще раскатистей и страшнее:
— У-у-у-у-а-а-а-а-а-а-а-а!..
— Вот дьявол, — пробормотала Ниночка. — Ну что тянет, что тянет… Скорее бы. А, вот! Пошел!
Лунный свет играл на бурлящей жиже, и там, где кипение было особенно сильным, вдруг кратко мелькнула человеческая рука — высунулась и тут же ушла, с брызгами хлопнув по воде растопыренной пятерней. Александре Васильевне почудилось, что на пальце блеснуло обручальное кольцо.
— Давай! — страшно крикнул Мурашин, отмахивая.
Витюша швырнул сеть; спутавшись в полете, она упала комом и слишком близко. Петька стоял по колено в болоте, силясь дотянуться багром.
— Мать!.. — рявкнул Николай Арнольдович, бросаясь к шоферам. — Вашу!.. Еп!.. Ну!..
Сеть полетела второй раз — расправилась было, накрывая, да Витюша слишком рано поддернул — и опять зря.
— Тля!..
В грифоне гейзера, в мути и клочьях тины что-то мучительно всплывало и ворочалось, и снова уходило на дно; вот опять показалась рука… вторая!.. канули… Вынесло было ногу, облепленную мокрой штаниной и обутую в черный ботинок — тоже ненадолго… Торчком показалась запрокинутая голова со слипшимися волосами и распяленным ртом…
— У-у-у-у-а-а-а-а-а-а-а-а!..
Бурун вскипел и поглотил ее.
— Уйдет же! уйдет! — рычал Мурашин, вырывая сеть у Витюши. — Дай, мудак!
Они топтались, мешая друг другу.
— Сейчас сделаем! — кряхтел Виктор Иванович. — Погодите-ка!..
Мурашин злобно толкнул его, и Витюша, охнув и взмахнув руками, с чавканьем сел на мокрую кочку. Николай Арнольдович подсобрал мотню и резко швырнул. Сеть расправилась и легла. Гейзер клокотнул и снова выбросил руку. Пальцы сомкнулись в кулак на ячеях.
— Давай!
Через несколько секунд и Петька дотянулся — стал помогать багром.
Сеть понемногу выползала на берег, волоча с собой длинное черное тело, — содрогающееся и беспрестанно издающее жалобные стоны.
— Куда?! — гаркнул Николай Арнольдович. — Пусть стечет! Давай, Нина!
Ниночка подскочила с ведром и принялась быстро плескать человеку в лицо. Тот, не переставая стонать, мотал головой и фыркал, но глаз не открывал. Смыв тину, она присела и, точным движением сунув палец ему в рот, бестрепетно выгребла оттуда какую-то шевелящуюся дрянь.
— На брезент! — скомандовал Мурашин.
Торопливо распутав, перевалили на брезент.
— О-о-о-о-ох-х-х-х! — пыхтел человек, ворочаясь и норовя подтянуть ноги в ботинках, чтобы принять позу эмбриона. — О-о-о-о-о-о-о-ох-х-х-х!..
Отшвырнув ведро, Ниночка метнулась к корзине и сорвала мешковину. Одной рукой она держала бьющегося петуха, другой шарила по дну в поисках миски.
— Н-н-ну же! — прохрипел Мурашин.
Он выхватил у нее птицу, грубо сунул под мышку, схватил за шею, оскалился и одним мощным рывком оторвал голову.
— Держи!
Ниночка подставила миску. Безголовый петух брыкал ногами.
— М-м-м-м-ма-а-а-а-а!.. — стонал человек в сети. М-м-м-м-м-а-а-а-а-а…
Черная кровь доходила последними вялыми толчками, с запинками.
— Давай, давай! Не тяни! — Мурашин выпустил из рук тушку, и та мягко шмякнулась в грязь.
Ниночка осторожно, чтобы не расплескать, припала на колени.
Человек вздрогнул, подобрался, широко раздул ноздри и потянулся к миске. Лакал жадно, не открывая глаз и сладостно поерзывая.
— Ишь, уписывает, — сказал Мурашин, переводя дыхание. — Фу-у-у… готово дело. Приняли. Уж больно они попервости беспокойные… Ишь ты, ишь ты!.. Суррогат, конечно… Ему бы для разгону-то настоящей, — он вздохнул и заметил с затаенной горечью: — Да что уж тут. Утрачены, утрачены нами прежние традиции.
Затем пошаркал ладонями друг о друга, отряхивая, присел возле, хладнокровно расстегнул на вновь прибывшем насквозь мокрый пиджак (человек обеспокоенно замычал и зачавкал), сунул руку во внутренний карман и вот уже отшагнул, осторожно разворачивая депешу, упакованную в полиэтилен.
— Так, — сказал он, шурша листом. — Ага… Кандыба Степан Ефремович. Ясно, товарищ Кандыба. Понятно. В полном соответствии с директивой Ч-тринадцать. Как говорится, с прибытием, Степан Ефремович!
«Кандыба, Кандыба, — повторила про себя Александра Васильевна, вся дрожа. — Кандыба. Ну да. Конечно! Он же был третьим секретарем крайкома… Как-то встречались на конференции… темная лошадка… всегда в тенечке… Вот какое дело!.. Теперь, значит, по обкомовской линии командовать будет… понятно…»
Ниночка отняла пустую миску, и по знаку Мурашина Петька с Витюшей принялись торопливо разоблачать вновь прибывшего, кое-как стягивая с него липнущую к телу одежду. Степан Ефремович облизывался, кряхтел и беспокойно ворочался. Кроме того, начал сучить руками, мешая Петьке снимать майку.
— Тише вы, тише! — бормотал Петька. — Да погодите же вы, говорю!
Витюша возился со штанами. Ниночка уже держала наготове сухие.
Когда дошли до трусов, Степан Ефремович широко раскрыл глаза и уперся взглядом в белую луну. Сначала он недолго скрипел зубами, а затем сказал:
— Д-д-д-директива!
— Да исполняется ваша директива, — со сдержанной нежностью буркнул Петька, осторожно подсовывая под него руку. — Что ж вы такой торопыга-то, Степан Ефремович. Не успели еще, право слово, оглядеться, а уже…
— Молчать! — сухо оборвал его Мурашин. — Разговорчики.
— Д-д-директива! — повторил Степан Ефремович. Мохнатые брови сошлись к переносице. Он рывком повернул голову, и белые его глаза остановились на Витюше. Тот попятился. — Исп-п-п-полнять!
Слова вылетали из него словно бы под излишним давлением: пырхали и шипели.
— Вы… вы… вы… — жмурясь, мотал он головой. — Вы…
— Простите, Степан Ефремович? — нагнулся к нему Мурашин.
— Вы-ы-ыг-г-г-говор! — пальнул тот, снова тараща белые зраки.
— Да уж ладно, — буркнул Петька, берясь за трусы. — Сразу выговор… Поворачивайтесь, Степан Ефремович! Я ж так не подлезу. Зад-то поднимите, товарищ Кандыба!
Александра Васильевна отвернулась…
Через двадцать минут они вернулись к машине. Луна светила вовсю, и обратный путь оказался несравненно легче. Кандыба, облаченный в сухое, а поверх — в такую же, как у Николая Арнольдовича, плащ-палатку, шагал сперва нетвердо, по-журавлиному выбрасывая ноги и пошатываясь, но потом разошелся и даже, недовольно ворча, высвободил руку. Впрочем, Мурашин все же поддерживал его под локоток.
— Проверим комплектность, — хмуро сказал Кандыба, умащиваясь на переднем сидении. — Все в сборе?
Мурашин сидел прямо за ним. Витюша молчком пробрался в самую корму, на откидное. Женщины прижались друг к другу. Притихший Петька застыл за рулем, как аршин проглотив, и смотрел перед собой, не моргая.
Тяжело кряхтя, Кандыба повернулся всем корпусом и недовольно оглядел каждого. Когда его мутный взгляд остановился на Александре Васильевне, она почувствовала, что взамен давешней дрожи ее пробрала испарина. Разглядывая, Степан Ефремович почему-то морщился и делал губами неприятные сосущие движения — так, словно во рту у него были лишние зубы. Уже через секунду она не выдержала — сморгнула и со сконфуженной улыбкой опустила глаза. Черт бы его побрал, ну что он вылупился?.. Кандыба все пялился, плотоядно причмокивая, и Твердунина уже хотела произнести какие-нибудь слова, чтобы нарушить затянувшуюся паузу, но тут наконец-то «первый», напоследок шумно и с всхрапываньем вздохнув, отчего по салону отчетливо понесло болотной гнилью, отвернулся и брюзгливо буркнул:
— Поехали!.. Мурашин, какие новости? Что в Маскаве?
Николай Арнольдович стал послушно рассказывать о новостях, а Петька тыркнул рычаг, газанул — и они поехали.
Ах, как хороши прогулки по летнему Маскаву!
Бывало, выйдешь под вечер на тихую пыльную улицу, еще не вздохнувшую после знойной суматохи июльского дня, — переливчатый воздух полон дальнего гула. Бредешь куда глаза глядят… даже не смотришь по сторонам, а только бездумно отмечаешь то, что само подкатывает под рассеянный взор: вот одноглазая собака с кривым хвостом… старуха с авоськой… веселые дети с папиросками… а вот уже подземный переход, нищий таджик на краю тротуара… а вот заплеванная площадь, на которой днем бурлит суматошный базарчик, а теперь только десяток бухарцев с обреченной настойчивостью пытается продать невесть кому свою увядшую зелень да пьяный молдаван торгует кислой «изабеллой». Хочешь — иди краем Багдадского парка, мимо серебристых елей которого днем и ночью лощат дорогу торопливые мобили, а не хочешь — нырни в разъятый зев метро, и через несколько минут грохота и качки выберешься в каком-нибудь новом месте — на «Полежаевской», на «Беговой»… а то еще прошвырнешься до «Хивинской», поднимешься к розовому небу яркого городского заката — и увидишь зеркальную колонну минарета Напрасных жертв, на недосягаемом кончике которого еще сверкает солнце.
А зимой! Снег танцует вокруг фонарей на площади Слияния. Что это значит? Да ничего — просто кристаллики замерзшей воды падают из сиреневых, размалеванных городским сиянием облаков, — каждый по своей причудливой и неповторимой траектории… и что из этого? Вот именно, что ничего, — но почему тогда столько жизни в этом бессонном движении, столько обещаний в этом ровном шорохе? Что сулит душе медленный танец снегопада, почему с такой жадностью следит она за его пируэтами?
Весной Маскав стоит весь в зеленой кружевной пене — это липы и тополя опушились первой листвой… Ранней осенью — он весь в золоте, в багрянце, в парче и бархате, в драгоценных ризах, — и ты бредешь из одной сокровищницы в другую, и сухое, сдавленное лепетание умирающих листьев настойчиво хочет что-то тебе сообщить, — а ты шагаешь, не зная: что именно? о чем? — о тебе ли? о жизни ли? о смерти?..
Однако в середине октября, когда дождь с протяжным гулом гоняет над Маскавом, неустанно расстилая свои серые полотнища, когда он пьяно воет в водостоках и будто свинцовой дробью колотит по крышам, — куда идти об эту пору? Разве что до ближайшего ларька — за парой пива или бутылкой вина, чтобы скрасить хмельными раздумьями одинокую ночь, — да и то наверняка промочишь ноги или, того пуще, равнодушный мобиль окатит, как из ведра, веером черной воды…
Так или иначе, но тот, кого поздним вечером этого четверга, быстро скатившегося в такую же дождливую и неуютную ночь пятницы, нелегкая, несмотря на все доводы разума, вынесла-таки на улицу, мог бы при случае наблюдать стремительное движение кортежа, состоявшего из приземистого «форда-саладина» и двух тяжелых джипов сопровождения — ведущего и замыкающего, — оснащенных синими проблесковыми огнями категории «экстра».
Струи разноцветного, подсвеченного городским сиянием дождя густо вколачивали черные гвозди в пузырящиеся лужи, мощные дворники смахивали с лобовых стекол потоки воды, мокрый асфальт с отвратительным змеиным шипением бросался под колеса. Все машины представляли собой утяжеленные бронированные VIP-версии прототипов, и каждая из них в случае дорожного столкновения могла бы показать результаты не худшие, чем демонстрирует танк М-класса «темуджин».
Техника езды была рассчитана на то, чтобы на перекрестках, пролетаемых, как правило, с воем и на красный, отсечь возможные хвосты или, по крайней мере, заставить их себя обнаружить — для, опять же, последующего решительного отсечения, — поэтому проследить движение кортежа было не так просто. Однако если бы кто-нибудь все же преуспел в этом и нанес его маршрут на карту Маскава, он увидел бы причудливую угловатую линию, более всего напоминающую неряшливо скомканный моток колючей проволоки.
Начавшись на Крылатских холмах, эта неправильная линия для начала посолонь обегала весь огромный город на уровне дальних предместий, кое-где вылезая за более или менее правильный круг кольцевой дороги. Затем, сделав решительный прыжок по проспекту Слияния на уровень третьего кольца, двигалась далее (теперь почему-то против часовой стрелки); но уже не так размашисто, с более подробным расчеркиванием отдельных районов. Петляя и многократно не только пересекая, но кое-где и накладываясь на саму себя, она вновь описывала круг и спускалась на новый уровень, примерно соответствующий Садовому кольцу, а сделав еще один, оказывалась на Бульварном. Тут ее конфигурация и вовсе теряла какое бы то ни было подобие правильной фигуры: изламываясь и повторяясь, она прошивала Центр, как игла мастерицы, норовящей изобразить на ткани какую-нибудь замысловатую цветную вещь — петуха или Спасскую башню.
Если бы, далее, наблюдатель был аккуратен и последователен в своих действиях, ему пришлось бы указать на линии множество красных кружочков, отмечающих кратковременные остановки стремительного кортежа. Не переставая рассыпать синие лезвия мигалок, мобили дружно брали к обочине и резко тормозили, поднимая широкими колесами фонтаны черной воды из пузырчатых луж. Двери джипов распахивались. Из каждого, не мешкая, выпрыгивали на асфальт два охранника и занимали боевую позицию, плотно прижавшись к мокрым крыльям машин.
Как правило, кортеж останавливался невдалеке от скопления людей. В дождливом сумраке толпа напоминала что-то вроде угольев гаснущего костра неверный оранжевый свет факелов дробился и играл на мокрых поверхностях зонтов и одежды.
Далее события развивались по одной из двух схем. Кто-то из толпы спешил к машинам. Охранники исследовали его ручным пластометаллоискателем. Пришедший забирался в «форд-саладин», приглашающе распахнувший дверцу. Внутри он проводил не более трех минут. Как только визитер покидал мобиль и направлялся назад к сполохам гаснущего костра, охранники прыгали по своим местам и кортеж срывался с места.
В другом случае от толпы откалывалась небольшая группа. Большая ее часть останавливалась на некотором отдалении от машин, а одиночка-представитель торопливо подходил к «форду». Из «форда» тем временем выбирались двое. Один раскрывал над другим большой зонт. Присоединившись к группе, эти двое пожимали руки ее участникам. Затем, не теряя времени, все вместе собранно двигались в сторону толпы. Там человек, над которым держали зонт, брал в руки мегафон и произносил краткую речь, на протяжении которой несколько раз поднимал кверху правую руку и потрясал сжатым кулаком. Толпа отвечала согласным ревом: «Р-р-р-р-р-а-а-а!.. Р-р-р-р-р-а-а-а!..»
Это отнимало чуть больше времени — минут семь. Когда все кончалось, мобили исчезали, взвыв двигателями, полыхнув напоследок яркими вспышками стоп-сигналов или ударив по нервам отвратительным воем сирены.
Последняя остановка была именно такой. Дождь усилился, и, забравшись в мобиль, человек, над которым держали зонт, сказал несколько слов в адрес непогоды. Форма его высказывания предполагала определенную энергичность, но голос у человека был утомленный, и в целом оно прозвучало довольно вяло.
— Василь Васильич, через двадцать минут глобализатор, — напомнил второй. — Подтверждаем?
— Так а шо ж, — устало сказал Василий Васильевич. — Подтверждай, шо ж теперь… И этого мне давай, как его, матери его трясца… Кримпсона давай, Худоназарова, чтоб ему неладно было… Куда он провалился, в конце концов?
— Не знаю, — ответил секретарь, пожимая плечами. — Ни один телефон не отвечает. Я ему сообщение оставил.
— Сообщение… хрена ли мне в твоих сообщениях!
Василий Васильевич снова витиевато выругался.
— Издевается, сволочь! — говорил он ровным басовитым голосом. — То минуты спокойной не дает, то вот на тебе: пропал. Сучок. Это я знаю… штучки его. Как до дела дошло — пропал. А то все крутился под ногами… под ногами, гад, путался… отчетов требовал. Деньги он нам платит! А чьи, спрашивается, деньги? Свои? Как же! Наши же, подлец, и платит — у нас, у народа наворованные! Пиявка!.. Пристанет как банный лист — не отделаешься: зу-зу-зу, зу-зу-зу! Будто мы на его бабки, — господи, прости! — блядей держим, а не!.. — Василий Васильевич отчетливо скрипнул зубами и сплюнул: Тьфу!.. Все отчетцы ему! На каждую копейку! А понять, что дело-то живое, не канцелярское дело-то… ах-х-х-х, паразит!.. А теперь его нет! А к утру вынырнет: шо такое? Шо за дела! Мы же договаривались! Почему это не так, а то не этак? Где то, где се? Как могли?.. Лег на дно, слизняк! Чтобы самому, значит, в сторонке остаться. Он, выходит дело, на предварительном этапе с нами все порешал. А мы, значит, на решающем этапе того… обмишулились. А тут он и появился, чтобы нам клизму ставить! Пожалуйста Кримпсон-Худоназаров, матери его трясца, в белом фраке! На белом коне! Явился проверять, шо мы тут наворотили! Указать нам, шо не так, а шо не этак!..
— Да уж, — кивнул секретарь.
— Не-е-е-ет, так дело не пойдет, Николай, — Василий Васильевич понизил голос. — Надо нам от таких попутчиков помаленьку избавляться. Не по пути нам с такими попутчиками. Ну явное же буржуазное разложение! Яв-но-е! Растленный тип. Жен одних сколько поменял. Да если б не деньги его, я б с ним!.. — И Василий Васильевич сказал еще несколько достаточно энергичных слов. — Ведь по нужде, по нужде!.. Ну куда без денег, куда? Как? На взносы? Ха-ха!
Василий Васильевич горько рассмеялся.
— На взносы-то не очень, — вздохнул Николай. — Куда там. До крайности народ довели.
— То-то и оно, то-то и оно… Вот и выходит: загребает он жар нашими руками, пидорюга.
— Да уж…
— Он ведь чего хочет? На чужом горбе в рай въехать, вот чего. Мы ему сейчас тут все соломкой выстелим поровней да поглаже… а потом: пожалуйста, Сергей Маркович, примите ключики!.. от Маскава, от страны!.. Будьте уж так любезны, возглавьте!.. садитесь, Христа ради, царствуйте!.. видите: не пропали ваши денежки, в рост вошли… да что я тебе толкую, сам знаешь. Василий Васильевич помолчал, потом сказал глухо: — Так вот не обскочет он нас, Николай, не обскочет. А мы его обскочим. Ой обскочим! По закону обскочим. Подведем мы ему революционную черту. Дойдут руки. И не пикнет. Хватит…
— Да уж, — кивнул Николай. — Погулял. Побаловался.
— По практической справедливости, — бормотал Василий Васильевич, невидяще глядя в окно. На неподвижных белках глаз отражалось быстрое мелькание фонарей. — По оптимальной… Он что же думает: революцию купил? Насильственное свержение строя — купил?
— Держи карман шире, — хмыкнул Николай.
— Вот и я о том же. Такого не купишь. Это не картошка. Тут на три рубля не насыпают. Хочешь с нами — так со всей требухой. А не хочешь — так по всей строгости. Подписано — и с плеч долой. Раз — и квас… Надо нам, Николай, для таких надобностей опыт перенять. А то все рассусоливаем. Хорошая у них эта штука — УКГУ… Как мыслишь?
— Неплохая, — согласился Николай.
— Второй, второй, — глухо произнес водитель в переговорное устройство. — Третий, третий. Режим триста. Режим триста.
— Набери еще раз, матери его трясца… вынет он из нас душу.
Николай потыркал кнопки телефона.
— Не отвечает? Ну, прости мою душу грешную, — устало сказал Василий Васильевич. — Ему же хуже…
В ту же секунду запиликал другой аппарат. Николай снял трубку.
— Алло! — радостно сказал он. — Да, Михал Кузьмич! Приветствую вас!..
— Клейменов? — одними губами спросил Василий Васильич, а получив в ответ утвердительный кивок, кисло скривился и замахал.
— Конечно! К сожалению, нет. Думаю, в течение двух часов. Ну да. Да как вам сказать… идет понемногу дело… Да ну? Замечательно!.. Правда? Еще бы не помощь! Вот порадовали! Ого! Мы ваших ребят знаем!.. Разумеется. Немедленно передам. Обязательно. Всех благ, Михал Кузьмич. До связи.
Николай положил трубку.
— Ну? — нетерпеливо спросил Зарац.
— Объявили всеобщую мобилизацию. Первые двести человек наготове. Элитный отряд. Вооружены, обучены. Ждут сигнала. Просил перезвонить, как освободитесь.
Василий Васильевич тяжело помотал головой и подпер лоб кулаками.
— Тоже лезет… все лезет, зараза такая. Без мыла влезет, куда хочешь. Ишь ты — перезвони ему. Разбежался я ему перезванивать… С ним ухо востро. Ты его води, води, Николай. Вываживай. Ни да, ни нет. Пусть покамест висит на крючке. Понял?
— Как не понять…
— Им пальца давать нельзя. Палец дал — все, считай руки нет, — глухо сказал Зарац. — Нечисть болотная. Добровольческие отряды сулит. Сигнала ждет. А сам чего? А сам двести голодных придурков пришлет с винтовками. Интернациональную помощь. А взамен захочет все дело под себя подгрести. Он же главнее. У него исторические корни, матери его трясца… Ты понял?
Николай хмыкнул.
— Все в свои набивается. Давай, мол, к нам. Ты, мол, наш, с корнями. Мол, на тебя только посмотришь, сразу ясно — настоящий гумунист. Чего, мол, тебе одному-то. Давай в нашу бучу… Я тебе не рассказывал? — присунувшись ближе, вполголоса спросил Василий Васильевич. — Они ж мне предлагали в прошлый раз. Ну, по Ч-тринадцать-то пройти. Без шуток. Чтобы уже со всеми потрохами… ну, ты ихнюю кухню знаешь…
— Откуда мне знать? — осторожно возразил секретарь. — Разве что догадываюсь…
— Правильно, я тоже толком не знаю… темнят, гады, слова не вытянешь. Чего там, мол… Мол, не трухай… на месте разберешься… Я отказался.
Николай молча блестел глазами.
— Может, зря, — сказал он, подумав. — Это у них вроде аттестата… путевка в жизнь.
— Аттестата! — Зарац фыркнул. — Ты смеешься? Аттестат надоел — в помойку бросил. А с этим куда? Это с плеча не скинешь. Ч-тринадцать!.. Ты им в глаза-то смотрел когда-нибудь?
— Бог миловал, — сказал Николай.
Мобили, заливая путь ртутным светом мощных фар, подкатывали к подъезду.
— Приехали, что ли? — устало спросил Василий Васильич. — Знаешь, достань-ка там по пятьдесят… да еще по пятьдесят. Что-то нервы гуляют… Скажешь тоже — аттестат.
Через пятнадцать минут рекламную чехарду шестнадцатого канала сменило замечательно красивое лицо аккуратно причесанной ведущей.
— В студии «Маскавского курьера», — она скосила глаза и продолжила, чему-то улыбаясь, — генеральный секретарь партии КСПТ Василь Васильич Зарац. Добрый вечер, Василь Васильич. Мы пригласили вас, чтобы поговорить о сегодняшних событиях. Итак, не могли бы вы прокомментировать погром, происходящий в эти минуты у Западных ворот Рабад-центра?
— А шо ж тут комментировать? — забасил Василий Васильевич с необыкновенно простецкими интонациями, и его высокий лоснящийся лоб, изборожденный морщинами каких-то нешуточных раздумий, несколько разгладился. Удивленно-приветливая улыбка осветила лицо Василия Васильевича — широкое, грубой лепки, гладко выбритое, холеное, мощное, украшенное тропически разросшимися бровями, толстым носом и сочными пришлепывающими губами. Благодаря улыбке оно окончательно приобрело бы выражение скромного достоинства и открытости, если бы не юркие масленистые глазки: они по-прежнему жуликовато шныряли из стороны в сторону, то и дело омахиваемые светлыми, как у поросенка, ресничками. — Нечего тут комментировать. Это ж курам на смех, — и, действительно, Василий Васильевич рассмеялся, весь покрывшись добрыми складками. Но тут же круто свел брови. — Почему? спросил он и сам ответил, но ответил, по обыкновению, вопросом: — Потомушо шо ж мы получили? Потомушо новые обещания мы получили, вот шо. А результат мы какой получили? — снова спросил он, хмурясь, и снова сам же пояснил: Вот мы какой результат получили. Что же касается погрома, — Василий Васильевич сделал внушительную паузу, во время которой несколько раз отчетливо почмокал губами, — то никакого погрома нет. Есть стихийные выступления доведенных до отчаяния масс. Потому что полопались народные чаши. Но! — Василий Васильевич строго поднял палец. — Несмотря на отсутствие погрома, мы пытаемся взять дело в свои руки, — он с сомнением посмотрел на ведущую, будто прикидывая, стоит ли перед ней раскрывать все карты. Почему? Потомушо только мы способны дать народу. Почему? Потомушо мы партия будущего. Почему? Потомушо против мародерства! Почему? Потомушо за социальное равенство! — сжал кулак и сказал, потрясая: — Почему? Потомушо наше дело правое!
— Вы хотите сказать, что намерены руководить действиями толпы? ввинтила ведущая. — Или уже руководите?
Василий Васильевич обиженно выпятил губы.
— Не руководили и не руководим, — сообщил он. — И не собираемся руководить. Массы сами хотят взять власть в свои руки. Почему? Потомушо доведены до отчаяния бездумной политикой верхов. А вот уж когда массы возьмут, то мы и вовсе не позволим. Почему? Потомушо задавать всенародным лидерам провокационные вопросы, которые…
И неожиданно исчез с экрана.
— Вы слушали комментарий Василь Васильича Зараца, генерального секретаря КСПТ, — холодно улыбаясь, пояснила ведущая. — Вернемся к событиям дня. Только что поступила информация, что в аэроколодце «Маскавской Мекки» разбился бытовой ситикоптер. Есть жертвы. Не исключено, что авария связана с последними событиями у Восточных ворот. Там находится наша съемочная группа. Семен Клопшток на прямой связи. Семен, вы меня слышите?
— Нашасмочнагруппа нахоцанместе крушекоптера, — застрекотал молодой человек с такой поспешностью, что слова, вылетавшие у него изо рта, не успевали разлепляться. — Как свидетельствуют очевидцы, машина потеряла управление и рухнула на посадочную площадку. Вы видите, как… — он указал рукой направление, камера послушно повернулась и уставилась на ситикоптер, завалившийся вперед и нелепо выставивший вверх обломок хвоста, — …видите, как спасатели разбирают обломки аппарата. По словам начальника отряда службы спасения, в последнее время произошло несколько подобных происшествий.
Молодой человек повернулся к стоящему рядом и рывком протянул ему микрофон.
— Да, за последний год в Маскаве случилось несколько аварий ситикоптеров, — размеренно сообщил начальник отряда. Светоотражатели на его куртке сдержанно посверкивали. — В данном случае машина потеряла управление при попытке попасть в ситикоптерный колодец.
Начальник отряда показал куда-то вверх. Камера круто задрала голову. Вверху бесшумно клокотала белесая туманная каша облаков и дождя, в которой терялась горловина колодца.
Семен Клопшток отдернул руку и протараторил в микрофон:
— Чтовавесноколисведавших?
— Не понял, — сказал начальник отряда, когда микрофон вернулся.
— Что-вам-известно-о-количестве-пострадавших? — терпеливо повторил Семен.
— Один пассажир погиб. Пилот серьезно ранен… госпитализирован. Второй от госпитализации отказался, — сообщил начальник спасателей, виновато разведя руками. — Он получил незначительные ушибы. То есть получила. Это женщина.
— Итак, вернемся к тому, — вновь затрандычил Семен, — из-за чего, в первую очередь, нашасмочнагруппа находится на крыше «Маскавской Мекки». Мы уже видели, что творится на подходах к Рабад-центру. Одна из камер установлена сейчас у смотровых окон пилона. Мы рассчитывали показать вам сверху всю картину разворачивающихся событий. К сожалению, погода препятствует этому.
Кадр сменился. На экране глобализатора возникло мутное слоистое марево, в котором блуждали какие-то огни. Через несколько секунд, невнятно пошуршав, марево исчезло вместе с огнями.
— Вот такая погода, — сказала ведущая. — Спасибо, Семен. Попробуем снова связаться с одной из тех двух камер, что расположены у входа в «Маскавскую Мекку». Похоже, накал страстей у Восточных ворот достиг такого же уровня, который вы могли недавно наблюдать у Западных. Малика, вы слышите?
Возникло чье-то искаженное болью и ужасом лицо. Пропало. Мелькнули несколько темных фигур. Показалось зарево. Камера слепо наехала на перевернутые и горящие мобили. Затем дала слишком быструю панораму, слившуюся в горизонтальные полосы. Затем кадр начал шататься вправо-влево будто действие происходило на корабле, попавшем в страшную бурю. По всему экрану размашисто и резко моталось что-то неразличимое, полосатое. Еще через секунду все это с шумом повалилось на бок и застыло. Стала видна брусчатка, неподвижный угол бордюрного камня и уперевшееся в него рубчатое колесо мобиля. Секунду или полторы ничто не менялось, только в правом нижнему углу суетливо бежала цифирь временной отбивки. Потом появились ноги в стоптанных ботинках. Один из ботинков вырос до размера колеса. Послышался хруст и наступила темнота.
Вслед за тем экран загорелся изумрудной спиралью, и вкрадчивый голос произнес:
— Что возьму я с собой на морское дно?
Спираль тем временем непостижимым образом превращалась в зеленоватое русалочье лицо.
— Да, милый, — прокладки «Либертад!» Только с ними я чувствую себя свободно в любой стихии!
Русалка чарующе рассмеялась; тут же стала выгибаться, заводя руки за спину, отчего ее полные салатные груди выпятились и стали торчком; через мгновение так же непостижимо плавно она превратилась в птицу и упорхнула, оставив качаться золотую веточку, на которой, оказывается, сидела.
— Я могу идти? — устало спросила Настя, отводя взгляд от экрана.
— Подпишите, — сержант придвинул ей протокол. — Вот здесь: с моих слов записано верно… И время поставьте. Двадцать минут второго.
Она машинально пробежала записанные им сведения: ситикоптер госномер МАХ-1124… находилась на заднем сидении в качестве пассажира… заметила странные эволюции летательного аппарата… в момент удара почувствовала… что она почувствовала в момент удара? Да ничего, пожалуй. Даже страха не было. Должно быть, в момент удара она на несколько секунд потеряла сознание. А когда очнулась, дело уж было швах: Сергей сидел в кресле, неестественно запрокинув голову, и по тому, как была вывернута его шея, она сразу поняла, что он безнадежно мертв; Денис хрипло стонал, вытирая ладонями черное лицо; света не было; она стала дергать ручку двери; дверь не шелохнулась, и тогда в ней нашелся голос, чтобы закричать: «Денис! Денис!» Мелькнула мысль, что сейчас они загорятся. «Сука, падла!..» Хрипло и бессмысленно бранясь, Денис тяжело перевалился на заднее сидение; ей пришлось вплотную придвинуться к телу Сергея, Денис уперся в дверь ногами: захрустело; кажется, даже стало подаваться. Сергей смотрел вверх, глаза мертво поблескивали. Содрогаясь, она сунула руку во внутренний карман его пиджака и ловко извлекла скользкий бумажник. Денис все хрипел, упираясь; скорчер нашелся в боковом; дверь распахнулась со звуком лопнувшего шарика — пум!; от освещенных и мокрых плоскостей флайт-пункта уже бежали; вот наконец вспыхнули прожектора, нашарили… пламя, к счастью, так и не занялось, а уже откуда-то справа лупила струя пожарной пены…
Каковы итоги? В Маскаве — революция. Сергей — в черном мешке, очертания которого отпечатались, казалось, прямо на сетчатке. Денис — в госпитале. Алексей — пропал где-то в недрах «Маскавской Мекки». В сумке — скорчер. В бумажнике Сергея два десятка банковских карточек. Кое-где надписаны коды доступа — Сергей не надеялся на память… Сама она сидит, как дура, перед полицейским протоколом… еще коленка ноет. Она сплюсовала все это и передернулась, пытаясь унять дрожь. Что на ее месте сделал бы Леша? Хмыкнул бы, как один это умеет, и сказал: «Как нельзя более удачно все сложилось… Не находишь?» И покачал головой.
А потом?
А потом бы двинулся дальше.
Она торопливо расписалась.
— Я могу идти?
В эту секунду померк свет.
— Ого! — сказал лейтенант.
Он вскочил и подошел к окну.
Настя тоже встала.
Искусственное небо Рабад-центра погасло. Теперь только освещенные окна да нижние ярусы светильников вокруг зданий рассеивали тьму. Глаза привыкали к новому уровню освещения: начинали проглядывать черные ребра, на которых держался свод.
— Ничего себе!
Лейтенант громыхнул стулом, быстро нащелкал номер:
— Саладзе? Ты видел?.. Ну не знаю… не было? Откуда мне знать? Думаешь?.. А Балабука? Не отвечает? Ага… Странно. Ну ладно, звони.
Положил трубку и озабоченно повел носом, принюхиваясь.
— Скажите, — устало попросила Настя. — Как мне пройти на кисмет-лотерею?
— На кисмет-лотерею? — переспросил лейтенант. — Вобще-то я бы вам не советовал… Смотрите, что делается.
Она пожала плечами.
— Дело ваше. Второй этаж главного корпуса. Письменный зал. — Лейтенант взглянул на красную блямбу потолочного файр-детектора и снова потянул носом. — Что за напасть, дым откуда-то… Вам точно не нужна помощь?
Когда за ней закрылась дверь, лейтенант вздохнул и опять взялся за трубку.
— Саладзе! У тебя сигнализация молчит?.. Ага… Не знаю… кажется, дымком откуда-то потягивает. Да ладно, какой кальян… не болтай. А Балабука что? Не прорезался? И не отвечает? Ну, не знаю… Звони, если что.
Посидел, барабаня пальцами по листу бумаги.
Потом поводил пальцем по списку телефонов, набрал номер и долго слушал длинные гудки.
Бросил трубку, поднялся, подошел к окну и посмотрел вверх.
Свод оставался темным.
Лейтенант выругался и машинально поправил кобуру скорчера.
Вязкая дождливая ночь стояла над городом.
В четвертом часу Александра Васильевна отперла дверь и включила свет в прихожей. Она бессильно сидела на стуле, с отвращением глядя на заляпанные сапоги. Ноги одеревенели от усталости. Кандыбу устроили в гостиничке (Степан Ефремович все чмокал и то и дело смотрел на нее в упор, но она решила не обращать на это внимания), Мурашин остался с ним, а Петька отвез ее к дому. В овальном зеркале отражалось бледное лицо, казавшееся чужим. Волосы растрепались, и уже не было никакого смысла причесываться. Ей хотелось думать о Николае Арнольдовиче, однако почему-то все связанное с ним — и томительность счастья, и сосущее чувство собственной нечистоты — померкло на фоне последних событий и казалось давно прошедшим.
Она тихо разделась и легла, стараясь не задеть похрапывающего Игнатия.
Сон не шел. События дня мельтешили перед глазами, меняя одно другое и путаясь. Время от времени одна из картин вспыхивала вдруг необыкновенно ярко. Культяпый памятник… черно-зеленая вода, вскинутые лапы коряг и бурлящий пузырь… заляпанная тиной тяжелая физиономия Кандыбы… чмокающие мясистые губы… широкое приветливое лицо Николая Арнольдовича… горячие руки… Она вздохнула и свернулась клубком, чтобы удержать ощущение уюта и нежности. Но Николай Арнольдович шагнул в тень, а вместо него опять заклокотало болото, из которого выдиралась черная фигура. Александра Васильевна содрогнулась, увидев гадкую зеленую слизь на мокром лице «первого» и тут же услышала звонкий голос: «Вы должны! Вы обязаны!..» Оказывается, это был ее собственный голос. Она снова секретарь пуговичной. Третий вопрос повестки дня — персональное дело товарища Гарахова. Постучав карандашом о графин и нахмурившись, Александра Васильевна обратилась к нему: «Вы должны, вы обязаны, товарищ Гарахов, честно рассказать своим товарищам о своих отношениях с товарищем Зарайской!»
Не первый раз приходилось ей обращаться к товарищам с подобным требованием, и она знала, что товарищ Гарахов поднимется бледный, похожий на водочный графин оттого, что весь покрылся не то потом, не то изморозью; знала, что начнет мекать, бекать, лепетать, оправдываться, а она, глядя в его перекошенное страхом и искренним раскаянием лицо, будет с брезгливым любопытством думать: да как же они, такие потные и жалкие, смеют позволять себе то, что позволяют? И даже попытается на мгновение вообразить их вместе, и увидит содрогающееся, пыхтящее, нездорово белокожее омерзительное четвероногое, принципиально не способное иметь представление о гумунистической морали… И почувствует гнев, и поставит затем на голосование по всей строгости — с занесением.
Но уже по тому, как бойко вскочил со своего места товарищ Гарахов, как выставил ногу, обутую в узконосую лакированную туфлю, как встряхнул чубом и повел плечом, Александра Васильевна поняла, что дело неладно. «Да кто ж это такой? — мучительно раздумывала она, следя за его павианьими ужимками. — Да разве был у нас такой ферт в ратийной организации? Если был, то почему я раньше его не замечала? А если не было, то откуда же он взялся?»
«Не так-то просто, товарищ Твердунина, рассказать о моих отношениях с товарищем Зарайской!» — воскликнул между тем Гарахов, подмигнув, и Александра Васильевна, возмутившись его развязностью, отметила все же, что голос у него оказался звучный, а губы — красные и сочные. «Разве расскажешь об этом словами! Слова бессильны здесь, товарищ Твердунина! — Он потряс головой, будто в ослеплении, а затем сказал, понизив голос и усмехнувшись двусмысленно и интимно: — Замечу только, что начинали мы с товарищем Зарайской из положения стоя, в соответствии с требованиями гумгигиены и законности!..»
«Что вы мелете?! — бешено крикнула Александра Васильевна. Постыдитесь! Прекратите болтать! Давайте ближе к делу!»
«Вот и я говорю, что нужно ближе к телу, — радостно осклаблившись, согласился товарищ Гарахов и тут же подошел к ней вплотную. — Да вы не бойтесь, товарищ Твердунина! Сейчас я вам покажу, как развивались наши отношения с товарищем Зарайской».
«Ах, какой мерзавец! — задыхаясь во сне, подумала Александра Васильевна. — Ах, какой красивый мерзавец!» Она уворачивалась от его рук и все норовила треснуть чернильницей по масленой роже, но товарищ Гарахов тоже оказался на удивление увертлив и только похохатывал.
Между тем в зале нарастал шум.
«Отстаньте от меня! — закричала Александра Васильевна. — Что же это такое, товарищи!»
И вдруг мрачный и требовательный голос, исполненный силы и твердости, загремел из первого ряда:
«Ах вот как! Расскажите же теперь, товарищ Твердунина, о своих отношениях с товарищем Гараховым!»
Она узнала — это был голос Николая Арнольдовича!
«Да ведь не было! Вы же знаете, что ничего не было! У меня же только с ва…» — крикнула она в ответ, и вдруг с отчаянием поняла, что это уже неправда: в тот самый миг, когда она, оперевшись о стол руками, привстала на стуле, чтобы ответить залу, этот мерзавец Гарахов добился своего противоестественно быстро, и теперь уж сопел сзади в самое ухо!.. Она вздрогнула всем телом, проснулась, несколько секунд смятенно смотрела в темный потолок, мельком подумав, что завтра первым делом за мобпрограмму… подвижной состав не ждет… к вечеру собрать ответственных… да еще мавзолей… как не вовремя!.. без этого голова кругом идет… но все-таки архиважное это дело… и печь, печь на кирпичном!.. повернулась на другой бок и уснула — как провалилась в колодец.
Спал и плотник Коля Евграфов, косвенный виновник части ее беспокойств.
Сон ему снился простой по форме, но необыкновенно глубокий по содержанию.
Будто добелил Коля честь по чести памятник и немедленно направился к шурину. А шурин вместо того, чтобы вытащить бутылку, бранится и сует ему в дрожащие руки жестяную кружку.
— Ты что! — говорит будто бы Коля, отстраняя ее. — Да не хочу я воды твоей! Налей Христа ради сто грамм, Василий!
А Василий отчего-то злобится и материт Колю почем зря, а бутылку не достает. И все норовит всучить эту поганую кружку.
— Не хочу! — кричит Коля. — Сука ты, а не шурин! Помнишь, как на пасху болел, паразит? Я тебе пол-литра скормил — и ни разу не вспомнил! А ты мне глотка жалеешь?!
Чувствует Коля, что от обиды и злобы наворачиваются слезы, и будто бы говорит в конце концов своему подлому шурину:
— Ладно, Васька, попросишь ты у меня еще зимой снега, я тебе дам снега! Хрена с маслом ты у меня получишь, а не снега!
— Да открути ты кран-то, бестолочь! — отвечает шурин, тоже наливаясь недоброй кровью. — Открути да пей — хоть залейся!
— Хорошо, хорошо, — бормочет Коля, решив вынести все издевательства до самого конца. Берет кружку, подставляет под струю — и понимает вдруг, что из крана весело хлещет вовсе не вода, а именно водка!
— М-м-м! — произносит Коля изумленно, завинчивает скорее, чтобы даром не пролилась драгоценная влага, осушает кружку единым махом и говорит шурину сдавленно:
— Это что же такое, Василий?
— Хрен его знает! — отвечает Василий. — Третий день уж такая катавасия… Что ты будешь делать! За водой теперь к колонке хожу аж на 45-го Гумсъезда…
— Ты бы ванну бы наполнил бы! — говорит Коля, весь дрожа.
— Наполнил бы. Это сколько раз ходить придется!
— Да не водой с 45-го Гумсъезда! — растолковывает Коля. — Ты что, не понимаешь?! Ведь не век же она хлестать будет! Кончится, Василий, ой кончится!..
— Не беда, — отвечает тот. — Кончится — к Верке-магазинщице сходим. Это тебе не на 45-го Гумсъезда тащиться, — рукой подать.
А Коля наполняет кружку и пьет, пьет и наполняет — и все вокруг празднично горит и переливается…
…Олегу Митрофановичу Бондарю, начальнику строительного управления, тоже часто снились сны. Как правило, это были пестрые, карусельные видения, на живую нитку сметанные из обрывков жизни. Обычно во сне Олег Митрофанович занимался тем же, чем и в действительности: проверял чертежи, препирался с главным инженером, гнал кого-то выбивать бетон на бетонном, на кирпичном кирпич, отоваривал крупяные талоны и читал газету «Гумунист Края», во сне напечатанную неразличимым петитом.
Этой ночью спать ему пришлось совсем недолго, однако он успел увидеть сон, который, на первый взгляд, не имел никакого отношения к жизни, но был как никогда отчетлив и страшен.
Снилась белая снежная пустыня, хирургически освещенная ртутным солнцем. Вроде стоит он, озираясь, и видит гладкую белизну до самого горизонта — и ни пятнышка на ней, ни хотя бы легкой тени мерзлого безлистного куста или деревца: ровное ледяное поле — и только ветер свистит и колет щеки алмазными крупицами.
Ему сиротливо и холодно, и чувствует он только заброшенность и безысходность. Куда ни посмотрит, все одно и то же: на востоке, на западе, на севере и юге лишь белизна и покой, и ничего живого, и некому пожаловаться, и хочется плакать от того, как сверкает снег.
А потом на самом краешке белой безжизненной земли, где туманилась сизая дымка мороза и ветра, заметил Олег Митрофанович какое-то движение: что-то пересекало пустыню справа налево, и казалось, что видно даже, как вихрится следом снежная пыль.
Бондарь замахал руками, закричал — я жив! я здесь! спасите! — но в стеклистом вымороженном воздухе крики гасли, едва только сорвавшись с губ.
Тогда он кинулся наперерез — спотыкаясь и падая, кровеня руки о щетки ледяных кристаллов. Задохнувшись и отчаявшись, сложил замерзшие ладони рупором и завопил изо всей силы:
— Эге-ге-ге-гей!..
И — чудо: замедлился бег того пятна, и стало оно поворачивать к нему. Бондарь сорвал шапку, кинул в воздух и заорал снова:
— Эге-ге-ге-гей!
И понял, что спасен, и чуть не заплакал от счастья.
Но когда пятно приблизилось, Олег Митрофанович, до боли в глазах вглядывавшийся в его поблескивающие очертания, оторопел и почувствовал, как ноги вросли в снег и отказались повиноваться.
По белой пустыне, грохоча и поднимая бурю льдистого сверкания, бежал огромный носорог, и дымным следом пожара летела под ним собственная тень.
Он бежал стремительно, хоть и неторопливо. Глаза его горели багровым огнем, и весь он был сияющ и светел, потому что и толстые ноги, и мощное, качающееся на ходу брюхо, и широкая зверья морда, опущенная книзу и брезгливо насупленная, — все поросло медными пластинами и шипами, и, начищенные до золотого жара, они бросали впереди себя отблески горячего пламени. И рог у него был медный, граненый, горящий, и на каждой грани особо блистало солнце. Только пасть, выпачканная свежей кровью, казалась черной.
Гул и грохот, лязг и скрежет катились перед ним. Ничто не могло воспрепятствовать его ужасающему бегу: расступался опаленный воздух, и ледяную гладь на мгновение трогало теплым туманцем…
И понял начальник строительного управления, что его ждет!
— А-а-а! — завопил он, забился, пытаясь вырвать ноги из снега, да поздно: уж подлетело чудовище и раскаленный рог воткнулся под ребро, пронзив его насквозь с ужасным медным звоном.
— А-а-а!.. — еще отчаянней крикнул Олег Митрофанович.
Кто-то острым локтем совал ему в бок, а будильник прыгал у изголовья.
— Ты что орешь? — сонно спросила жена. — Ни днем, ни ночью покою нет.
Бондарь стал хлопать в темноте по кнопке, да так и не попал. Завод кончился. Будильник тренькнул напоследок и замолк. Бондарь сел на постели и включил свет. Было пять минут третьего. Олег Митрофанович потряс головой и принялся натягивать вывернутые наизнанку носки…
Спала и Вера Виноградова, называемая обычно Веркой-магазинщицей: спала и не знала, что одновременно является героиней одного из горячечных сновидений Коли Евграфова, да и знать не хотела, потому что ей самой снился самый приятный из ее снов.
Такая радость случалась не часто. Сны вообще посещали ее редко, а разнообразием смахивали на ассортимент магазина, в котором Верка беспорочно трудилась почитай что уже тридцать лет. Что делать! — жизнь вторгается в иллюзии, и если шесть дней в неделю стоять за прилавком, торгуя солью, хлебом, расческой бытовой (артикул 27-924-А) и календарями за прошлый год, сны, не получая полноценной пищи, мельчают, количество их сокращается, и они повторяют друг друга с раз и навсегда устоявшейся очередностью.
У нее было всего два сна, являвшихся в зависимости от настроения, с которым Верка укладывалась в постель.
В первом она видела себя в новом хрустящем халате, терапевтически накрахмаленном, с вышитыми голубой ниткой инициалами на кармашке — В.В., то есть в таком замечательном халате, в котором не за прилавком стоять, развешивая ржавую селедку перед лицом напряженно гудящей очереди, а делать кончиками наманикюренных пальцев какую-нибудь чистую, приятную работу таблетки протягивать или, положим, давление измерять. И будто бы чувствует она себя бодрой, веселой, часто поглядывает в зеркальце и прихорашивается, поправляя ладонью прическу. И настроение у нее совершенно безоблачное, и ни одно сомнение, ни одна мысль не портят его ясной голубизны. Как вдруг открывается дверь и проходит к прилавку покупатель — солидный такой мужчина, только лицо у него, на Веркин взгляд, удивительно плоское и невыразительное, просто блин какой-то. Но дела ей до его лица ровно никакого нет. А покупатель протягивает деньги и говорит: «Дайте, пожалуйста, триста граммов расчески бытовой, артикул 27-924-А!» И нет бы ей, дуре, задуматься, откуда это он так хорошо артикулы знает! Верка сворачивает кулек, сыплет в него триста граммов расчески, взвешивает и вдруг, словно по наитию (не зря же он, этот блинолицый, в артикулах разбирается!) прибавляет еще пару штук, чтобы не было недовеса. Покупатель принимает кулек и вдруг оскаливается и кричит в лицо: «А теперь, гражданка Виноградова, пройдемте в подсобку, поглядим, какие у вас там богатства припрятаны от народного глаза!» И сует, подлец, удостоверение! А Верка все смотрит в его блин и никак не может понять: кто же это? Если Карабяненко из Горторга — так у него усы и вообще внешность совершенно другая; если Костоправов из ОБХГС — так он всегда в милицейской форме и сумка у него в руках наготове; если Харалужий — так тот вовсе на машине приезжает, и не сам зайдет, а пошлет шофера… И вдруг страшная, пронизывающая догадка мелькает в накрученной, похожей на именинный торт Веркиной голове: чужой?! Это что же — чужой?! А блин-лицо все маячит перед ней, подступая и глумливо усмехаясь, и черты его переливаются и дрожат, и пещерным ужасом веет от них в Веркину сторону… И с криком, с дрожью просыпалась она среди ночи, вставала, шла пить воду, бормоча: «Ведь приснится же!..»
Но нынче в связи с мобилизацией вышел запрет на торговлю спиртным, а это значило, что настало время торговать им с пользой для себя. Поэтому Верка легла в настроении самом радужном и не без оснований рассчитывала на просмотр чего-нибудь приятного.
И верно: едва успела завести глаза, как увидела себя полулежащей на какой-то красивой тахте; одета была во все белое, воздушное — в длинной и пышной юбке с оборками, в блузочке с рюшами, а сверху еще что-то вроде махрового халата — только не та махра, из которой полотенца, а что-то необыкновенно легкое и шелковистое. Зазвучала музыка, которую всегда было слышно в этом сне: будто выставили в окно радиолу, и теперь вся улица приплясывает и подпевает… Музыка зазывно пела, а она лежала и с нетерпением ждала: ну когда же, когда откроется дверь? Дверь наконец открылась, и в комнату плавно впорхнул человек в костюме-тройке, при галстуке, переливавшемся синей искрой. Он улыбался своим незнакомым лицом (а вместе с тем и знакомым — ведь тысячу раз уже во сне встречала его Верка!) и держал букет каких-то алых цветов. И не сразу он направился к ней. Поначалу, легко пританцовывая в такт музыке и прижимая к себе букет словно женщину, обошел всю комнату, озорно поглядывая на Верку. Верка же чуточку оттопырила нижнюю губу — мол, никакого интереса он у нее не вызывает, и может крутиться вокруг хоть три часа подряд — ей это все до лампочки! Как вдруг человек сделал несколько стремительных пируэтов, в последнем из них как-то так ловко подпрыгнул, подлетел — и неожиданно скользнул на колени, оказавшись у самой тахты и едва не задев белоснежного одеяния. Он протянул букет, улыбаясь, и Верка не выдержала — тоже улыбнулась, кокетливо качнув головой, и сказала: «Вот уж спасибочки!» А он улыбнулся еще нежнее и теплой ладонью взял ее за коленку. «Ах, это что же вы такое делаете!» — пролепетала она, чувствуя, между тем, необоримое желание откинуться на подушки. Он стал клониться к ней, и вдруг… — вдруг забарабанил кто-то в стекло со всей дури, Верка рывком села, оторопев, человек исчез, она снова было прилегла, он снова было появился, и тут опять раздался грохот… Верка раскрыла глаза и впрямь села, чувствуя, как от обиды колотится сердце.
— Озверели, что ли, совсем, — пробормотала она, с тоской понимая, что сон ее перебили в самом неподходящем месте. Приотдернула занавеску, но ничего не разглядела: во тьме что-то ревело и колотилось. — Суки долбанные, что удумали среди ночи!..
— Что? Кто? — хрипло спросил ее сожитель Ханюков, отрывая от подушки взлохмаченную голову.
— Дед Пихто…
— А-а-а… ну все, все…
Верка-магазинщица была далеко не единственной, кто проснулся от этого грохота.
Капитан Горюнов спал поначалу крепко, без сновидений, а потом увидел багровую тучу, наплывавшую с горизонта. Тяжелая, литая, вся она щетинилась острыми высверками, и тяжкий гул катился по широкой степи.
Степь тоже багровела — гнулся багровый ковыль под ветром, багровая вода рябила в мелком озерце, берега которого поросли багровым камышом.
А Горюнов стоял неподвижно, спокойно глядя на то, как приближается туча. Он был в комбинезоне, и неярко, сдержанно отсвечивали багровым звездочки на погонах.
За его спиной, сколько хватало глаз, расходясь по всей степи тупым клином, стояли тяжелые танки — стояли, по-зверьи припав на передние лапы и изготовившись к прыжку.
Горюнов поворачивается к ним и озирает строй, и под его суровым взглядом все они пуще подбираются — тусклым багровым светом отливает напрягшийся металл, и стволы пушек подрагивают от нетерпения.
Тогда он взбирается на броню первого, венчающего клин, ныряет в люк и вот уже садится на командирское место. Надевает шлемофон и слышит дальний басовитый голос генерала Глючанинова:
— Готов?
— Так точно!
— Действуй! — приказывает генерал. — Нас ждет Маскав!
— К бою! — командует Горюнов.
Трах-та-та-та-тах!.. — летит по багровой степи. Это захлопываются крышки люков. Трах-та-та-та-тах!.. — будто волна бежит от командирского танка.
— Ну!.. — говорит Горюнов и хочет отдать приказ, который стронет с места всю махину и помчит по степи навстречу подступающей туче, — как вдруг страшная мысль вспыхивает у него в мозгу.
— А если мины?!
— Молодец, Горюнов, — отвечает генерал. — О минах-то я и не подумал! Ох, капитан, ходить тебе в полковниках!.. Что ж, придется пехоту впереди танков пустить!
Зелено-серое людское море начинает обтекать танки, а Горюнов, припав к смотровой щели, жадно глядит в спины, на которых от быстроты бега коробятся шинели: то тут, то там, то справа, то слева с бесшумным грохотом вздымается земля, на мгновение расплескивая солдатское море, — но море тут же яростно заполняет воронки и льется дальше. А Горюнов радостно считает про себя: «Вот еще одну обезвредили! Вот еще одну обезвредили! Вот еще одну!..» Море течет и течет, земля вздымается и вздымается… дальше, дальше!..
— Пошел! — кричит он, чувствуя, как, повинуясь его крику, начинает набирать ход стальная лавина. — Пошел! Пошел!..
Ревет и громыхает танковый клин… вдруг выезжает на окраину города… разбегаются из-под гусениц какие-то людишки… над дальними домами горят в небе бордовые буквы — МАСКАВ… торжествуя победу, танки с ревом проламывают первые стены… морщится во сне капитан, трет кулаком глаз… дико глядит на багровую тучу, обратившуюся в неверный свет ночника… а за окном: тра-та-та-та! бум-бум! га-га-га! ш-ш-ш-ш! ур-р-р-р-ру-у-у-у!..
— Что ж такое? — сказал он, приподнимаясь на локте и тряся головой.
— Спи, спи… — хрипло ответила Ира. — Строят чего-то. Спи…
…Что же касается художника Евсея Евсеича Емельянченко, то он поначалу долго не мог уснуть, потому что все думал о памятнике: о том, что ратийные филистеры погубили замечательный проект — ведь отлично можно было бы слепить руку на перевязи… нет аналогов… что ж плестись в арьергарде мирового искусства? И что Александра Васильевна совершенно напрасно подхватила идею мавзолея… строить мавзолей — это гораздо дороже, чем слепить перевязь… и что перевязь все-таки имеет отношение к искусству, а мавзолей — нет. Он все думал, думал, стал перебирать жизнь, судьбу… сон не шел. Ворочался с боку на бок, вспомнил, как лет двадцать назад его на несколько дней выпускали за границу края… Чего это стоило! скольких нервов! проверок! бумаг! анкет! клятв в преданности идеалам гумунизма!.. Всегда поражался: почему это в край приехать проще, чем выехать из него? Например, маскавичу в край — так это, говорят, пару месяцев всего побегать, чтобы визу получить, а вот попробуй из края! Но в конце концов включили в состав делегации… У него был план. Лелеял, вынашивал, специально для этого в гумрать когда-то вступал… И вот свершилось: он оказался в огромном, клокочущем, сказочном Маскаве… но вместо того, чтобы в первый же день ускользнуть от опеки и кинуться просить политического убежища, почему-то все колебался… робел… прикидывал… И ничего такого в итоге не сделал, — а через три дня сел в обратный поезд, с теми же рылами суконными в одно купе, анекдоты стал рассказывать, кретин… выпивать-закусывать… и ту-ту-ту-ту-у-у-у!.. Ах, как жаль, как жаль!.. Выпивал-закусывал — а жизнь-то мимо, мимо!..
Сердце ныло. Емельянченко вздыхал, ворочался, поднимался, пил воду, глотал таблетки. Во что превратили его, художника? Грудь болела, сердце стучало, жизнь прошла. В конце концов он кое-как задремал, но тут же вздрогнул от какого-то шороха и поднял голову.
Дверь была открыта, в коридоре тускло горел свет, а на пороге высилась человеческая фигура.
— Кто здесь? — шепотом спросил Емельянченко, не чувствуя страха.
— Не узнали? — негромко ответил человек.
— Товарищ Виталин! — радостно удивился Евсей Евсеич. — Проходите, проходите! Что же вы там у дверей!..
— Я на минуточку, не тревожьтесь, — сказал тот, картавя. — Хотел осведомиться, как вы тут без меня… Позволите?
И сел на стул у постели, не дожидаясь ответа.
— Конечно, конечно, — забормотал было Евсей Евсеич и вдруг отшатнулся, заметив, что у гостя нет правой руки, а пиджачный рукав подколот поблескивающими в полумраке булавками. — Как же это?!
— А, ерунда! — с несколько нарочитой беспечностью ответил Виталин, махнув целой. — Бренная оболочка… Все приходит в негодность со временем. Не обращайте внимания. Вы-то как поживаете?
Отчего-то чувствуя тошноту, Евсей Евсеич с усилием отвел взгляд от культи.
— Что с нами жизнь-то делает! — он покачал головой и горестно повторил: — Что делает-то!
— Ну, ну! Не раскисать! — засмеялся Виталин. — Вот еще! Ну-ка, не выдумывайте! Рассказывайте лучше, как живете!
Евсей Евсеич смущенно пожал плечами.
— Как вам сказать… Сердчишко иногда пошаливает, — он с конфузливой улыбкой постучал по груди. — А так-то все хорошо, не думайте… Зарплату мне недавно прибавили. Комната у меня своя, видите. Соседей всего двое… В общем, сносно. Не жалуюсь.
— Точно не жалуетесь? — стремительным движением присунувшись к нему, спросил Виталин, и глаза остро блеснули.
— Точно, — решительно мотнул головой Евсей Евсеич.
— Замечательно! — сказал вождь, хлопнув его по коленке каменно-твердой ладонью. — Это, милостивый вы мой государь, замечательно! Нет, не зря! Не зря! — он вскочил и стал ходить туда-сюда по комнате, заложив большой палец имеющейся руки за лацкан пиджака. — Все было не зря! Да вот хотя бы и на вашем примере, Евсей Евсеич, это видно: не зря! Новая эпоха требовала нового человека, и он появился! Вдумайтесь: вы — человек новой эпохи! А? Ведь лестно? — Виталин рассмеялся. — Приятно сознавать, а? Нет, вы уж, батенька, не лукавьте, скажите как есть: приятно?
— Приятно, — более из вежливости согласился Евсей Евсеич.
— Ах, как я вам, в сущности, завидую! — воскликнул Виталин, махнув рукой. — Какую жизнь вы прожили! В какое время! Какой напор! Какое стремление!
— Мне завидуете? — удивился Евсей Евсеич. — Вы — мне?
— Как же не завидовать! — жарко ответил тот, сдергивая кепку и делая этой сжатой в кулаке кепкой резкое движение, подчеркивающее фразу. — Как не завидовать! То, что давалось нам, ко… э-э-э… го… как это вы теперь называете-то? — Виталин хмыкнул и покачал головой. — Вот что время делает со словами… кто бы мог подумать… Давно это?
— Что? — не понял Емельянченко.
— Да словечко-то это: гумунизм. Понятие. Давно образовалось?
— Всегда так было, — сказал Евсей Евсеич, пожимая плечами. — Гумунизм. А как же еще?
— Понятно, — снова хмыкнул Виталин. — Ну, всегда так всегда. Дело не в этом. Не в словах дело… Так вот, Евсей Евсеич, повторяю: то, что давалось нам, революционерам-гумунистам предреволюционной эпохи крайним напряжением сил, предельной верой в собственную правоту, в правоту дела рабочего класса, то выпало вам уже в чистом виде, эссенцией идей и стремлений! Сколько ошибок было сделано нами — и какая широкая, ясная дорога открылась для вас! Согласитесь, Евсей Евсеич, вы оказались в более выгодном положении!..
— Идеи, — застенчиво повторил Емельянченко. — С одной стороны, конечно… Но…
— Смелее! — подбодрил Виталин.
— Толку-то большого не оказалось! — сказал Евсей Евсеич, смущаясь своей храбрости. — Даже, можно сказать, совсем все развалилось…
— А чего же вы, милостивый государь, хотите от исторического процесса такого масштаба?! — полыхнул Виталин и снова стал резать воздух заломленной в кулаке кепкой. — Я понимаю, что вы имеете в виду! Кажущийся отход… откат от идей ко… гумунизма, вызванный неэффективностью хозяйства! Так? Гумунизм скукожился, сжался как шагреневая кожа. Гумунизм занимает теперь территорию одного отдельно взятого края. Так? Но помилуйте: реакция была неизбежна! Я когда еще об этом говорил! Я остерегал вас от эйфории! Да, реакция была неизбежна. Не исключено даже, что в конце концов она возьмет верх! Одержит полную победу! Я допускаю, — он поднял кверху палец, держа кепку четырьмя другими, — что гумунизм в России исчезнет окончательно! Схлопнется, перестанет существовать. Но! — Палец поднялся выше. — Но все-таки в этой стране идеи ко… го… гу… э-э-э… черт, не выговоришь!.. идеи гумунизма не умрут никогда! Как бы ни шло развитие, какие бы блага ни предложила России западная цивилизация, под пеплом реакции всегда будет тлеть искра гумунистической идеи! И — помните, Евсей Евсеич — из искры возгорится пламя!
— Опять, что ли? — невесело спросил Емельянченко.
— Опять, опять и опять! И знаете почему? — Виталин хитро сощурился. Да потому что эта страна никогда не станет богатой. Никогда. На протяжении веков ее разворовывали — и будут разворовывать впредь. Как только здесь появляется что-то такое, что можно украсть, оно немедленно исчезает. Как только прозябает живой росток, способный, в принципе, когда-нибудь принести обильные плоды, — его незамедлительно срезают и кладут на зуб. Тут еще никто никогда не дождался, чтобы курица начала нести золотые яйца: зачем, если можно сварить ее сегодня? Так было, есть и будет. А раз страна не станет богатой, значит, народ всегда будет готов к новой жизни… к той, в которой это богатство все-таки возникнет! Понимаете? — он резким движением пресек Евсея Евсеича, который хотел вставить слово. — Называйте это как угодно: хотите — сказкой про белого бычка, хотите — бессмертным духом переустройства и обновления… Вспомните, как сильно мы ошибались, когда полагали, что революционная активность масс диктуется уровнем общественного производства! Чепуха! Архичепуха! Вредная, бесплодная идейка! В результате едва не прошляпили, когда началось в России. Я сам — был грех! — пытался активизировать процесс в Швейцарии: самый высокий уровень производства! самый развитый пролетариат!.. — Виталин злобно сплюнул. — Чепуха! Уровень производства диктует только уровень общественного равнодушия — и ничего больше. В так называемых развитых странах у закормленного и прирученного пролетариата, более похожего на салонную проститутку, нежели на рабочий класс, нет ни единой мысли, которая выходила бы из привычного круга мечтаний о комфорте. Нет, Евсей Евсеич, только нищий телом способен проявлять богатство духа! Только он способен думать о будущем!!
Виталин замолчал, сел на стул и усталыми движениями разгладил кепку на колене. В окне уже известковым раствором мутился рассвет.
— Ничто не кончается в этой стране, — задумчиво сказал он. — Здесь все всегда начинается — и потом уже не кончается никогда. Вот помяните мои слова, Евсей Евсеич! Гумунизм рухнул на большей части территории. Держится только ваш край. Предположим, гумунистическая система государственно-экономического устройства развалится и здесь. Что будет? Наследники возьмут резко вправо. Массы — и вы в их числе, Евсей Евсеич, да, да, не отпирайтесь! — будут в большинстве своем ликовать, несмотря на усиливающуюся нищету. Затем в крае все же начнется стабилизация — вырастет уровень производства, возрастет совокупный продукт, худо-бедно поднимется уровень жизни… Вот тогда-то и начнется! Слышали, что в Маскаве? Это вам не фунт изюма… Может быть, сегодня революция там не победит, откатится, — и все равно ждите продолжения! Обещаю: снова будете собираться по трое, по четверо, тайком читать «Капитал»… потом опять с флагами на улицу… потом опять баррикады… да, батенька, баррикады! Не верите? Увидите! Россия страна мечтателей…
— Скажите, товарищ Виталин, — поперхнувшись от волнения, проговорил Евсей Евсеич, последние несколько секунд уже не слушавший, а только думавший, как бы половчее задать вопрос, чтобы не обидеть. — Скажите, когда вы затевали это дело… ну, революцию и потом… перестройку, что ли… нет, не перестройку, конечно, а…
— Отчего же! именно перестройку! — сухо и картаво бросил Виталин. Одно время очень популярное у нас было словечко… Ну, ну! Смелее, — он извлек из жилетного кармана часы, и Евсей Евсеич изумился: часы показались ему гипсовыми.
— Так что я хочу спросить… Вы именно это предполагали? Чтобы жизнь была именно так устроена? Уж очень жить-то страшно, товарищ Виталин! Ну, как бы вам сказать… Боюсь я! — он прыснул от неловкости и заспешил, опасаясь, что Виталин его неправильно поймет. — Всегда боюсь! Ну, как будто моя жизнь — не моя… мне ею дали только попользоваться для общего блага… и если я что не так — тут же отнимут… по справедливости отнимут… для общей пользы… А за то, что пока не отнимают, я должен быть страшно благодарен… понимаете?
— Подождите, подождите! — оживился Виталин. — Как это вы сказали: боитесь? — Он привстал, стремительно повернул под собой стул и сел на него верхом, положив целый локоть на спинку и заинтересованно подавшись всем телом к Емельянченко. — Очень любопытно! То есть, вы испытываете страх?
Евсей Евсеич поежился под направленным на него пальцем и покивал.
— Любопытно! А страх, позвольте спросить, перед чем конкретно?
— Перед властью, — ответил Евсей Евсеич без раздумий. — Ведь она же…
— Перед властью, — перебивным эхом повторил за ним Виталин. — Так, так, так… Вопрос о власти — главный вопрос всякой революции… не правда ли, Евсей Евсеич?
Емельянченко снова почувствовал тошноту. Глаза Виталина электрически сверкали.
— Правда, — выдавил он.
— Пр-р-равда! — Гость медленно поднимался со стула, нависая. Пр-р-равда! Пр-р-рав-да-да-да! Ха-ха-ха-ха-ха-ха!
Емельянченко казалось, что тело вождя каменеет и покрывается известкой.
— Ха-ха-ха-ха-ха!
— Не надо! — крикнул Евсей Евсеич.
— Ха-ха-ха-ха-ха!
— Пустите!
Он дернулся, открыл глаза. Окно было серым.
Р-р-р-рав-да-да-да-да-да! — гремело что-то за окном. Ах-ах-ах-аха-ха-ха-ха! — ухал какой-то тяжелый механизм недалеко от дома.
Рукавом пижамы Евсей Евсеич вытер мокрый лоб. Потом кое-как поднялся и отдернул занавески.
Стекла мелко подрагивали.
Лязганье и рев, доносившиеся с площади, производились мехколонной Петракова, прибывшей сюда к половине пятого. Два бульдозера, экскаватор, скрепер и несколько самосвалов, сгрудившись к зданию райкома, рокотали двигателями на холостом ходу.
Экскаваторщик постукивал по левой гусенице кувалдой и негромко матерился.
Как известно, время растяжимо. А также сжимаемо. Если бы Найденов был способен думать о чем-нибудь ином, он бы непременно вспомнил Севу Кранца. Мобиль Севы Кранца занесло на обледенелом шоссе. Вылетев на встречную полосу, он неминуемо должен был столкнуться с летевшим навстречу траком. «И ты представляешь, время остановилось, — рассказывал Сева. — Ну, не совсем, конечно, остановилось… но почти, почти остановилось! Вот прикинь. Я шел километрах на двухстах, а эта лайба на ста… ладно, пусть даже на пятидесяти в час! Сумма — двести пятьдесят. Когда меня понесло, до нее было метров семьдесят. Эти жалкие семьдесят метров мы должны были пролететь за одну секунду! Что можно успеть за одну секунду? Ты скажешь — ничего. Ха-ха! Понимаешь, эта секунда тянулась так долго, что я даже заскучал. Секунда стала длиной в минуту… что я говорю — в час! в день! Пытаясь выйти из заноса, я одновременно разглядывал каждую крупицу снега на обочине, каждый кристаллик изморози, летевший на лобовое стекло… Я подробно обмозговал текущее положение своих финансовых дел — возникнут ли у Клары проблемы с наследством, с долгами, понял, что в целом все в порядке и мысленно поздравил ее с этим… поразмыслил над будущим Сашки и Светочки безотцовщиной все-таки придется расти… Представил, как пройдут похороны, кто что скажет на панихиде. Честное слово, я бы даже вздремнуть успел, если б такая мысль в тот момент пришла мне в голову! А когда мы чудом разошлись, я метров через триста остановил мобиль, выбрался и сел в снег на обочине. И зажмурился, потому что солнце лупило прямо в рожу. Я зажмурился на секунду, просто чтобы дать отдых глазам… а когда раскрыл их, уже стемнело, и в руке у меня почему-то была пустая бутылка из-под коньяку. Вот так. А ты говоришь — время!..»
Однако Найденову было не до воспоминаний, тем более — чужих.
С того момента, когда сияющие скобы щелкнули, крепко охватив его запястья и лодыжки, до первого всхлипа в горле Топорукова, начавшего задавать свой страшный вопрос, прошло не более полутора секунд.
Этот краткий промежуток времени показался Найденову очень, очень долгим. Воздух становился горячей и жиже. Сердце колотилось, как рыба, сорвавшаяся с крючка на горячие доски, — норовило выскочить уже не из груди — оттуда давно выскочило, — а из горла, из глотки. Зажимы крепко держали руки и ноги. Шар из хрустальной сферы падал медленно, будто тонул в меду… Как же так — все пять?! Пять палочек? То есть — пятьсот тысяч таньга? То есть — максимальная ставка? То есть… это что же получается?.. Защелки были крепкие… Сердце выкипало… долго, долго, долго — все полторы секунды, пока в горле Топорукова не зашипел воздух, переходя в краткий всхлип, за которым, в свою очередь, последовал первый звук его насмешливой фразы:
— Вы готовы, милейший? Тогда позвольте вопросец — орел или решка?
Пять палочек повалил шар, выпавший из хрустального глобуса… На кону было пятьсот тысяч таньга, и оставалось лишь угадать, какой стороной ляжет брошенная монета.
Найденов смотрел на Топорукова. Цветозона была тяжелого свинцового тона. В центре свинец сгущался до угольной черноты. Зона турбулентности казалась непропорционально узкой. Только по верхнему краю тянулась полосочка густого сиреневого цвета. Было похоже, что этот человек никогда ни в чем не сомневается.
Орел или решка?
«Решка! — хотел сказать он. — Решка?.. Разумеется, решка!..»
Он уже вообразил, уже видел, как взлетает монета… потом падает… звенит… кружится… решка! Точно — решка!.. Но тут пришло в голову, что решка только что была. Да — в предыдущей партии счастливица Вероника называла решку. Что же, опять решка? А ведь два раза в одну воронку снаряд не падает. Звенит… кружится… орел!.. Но при чем тут воронка? При чем тут, вообще, предыдущая игра? Этот бросок с ней никак не связан. Вероятность того, что выпадет решка — одна вторая. То же самое и для орла. Сколько ни мечи проклятый пятак — всегда одна вторая… Но что же тогда делать? Как угадать? Пятьсот тысяч на кону! Ведь может, может выпасть решка! С вероятностью ноль целых пять десятых. Может! Еще как!.. Так что же — решка? Да, да! — ведь может? — пусть будет решка! Точно — решка!..
— Орел, — хрипло сказал Найденов, скашивая глаза на Топорукова. Черное пятно в центре цветозоны неуклонно увеличивалось.
— Вы подумали? — измывался старик. — Точно орел? Не коршун? Не курица?
— Точно.
— Все слышали? Клиент сделал выбор! Пусть жалкие людишки, не способные подняться выше собственной тарелки, предпочитают цыплят-табака и утку по-пекински. Что нам до того! Наша игра куда крупнее. К нашему столу заказывают орлов! Итак!..
Секрет его благодушия был гениально прост: монет у Топорукова было три. Первая из них при всем желании не могла упасть орлом, поскольку ее реверс был точной копией аверса — тут и там решки. Вторая являла полную противоположность первой — орлы на обеих сторонах. Балагуря и прохаживаясь по подиуму, Топоруков поигрывал сейчас третьей, совершенно заурядной, каких тысячи и тысячи, — на одной стороне решка, на другой орел. Что же касается того, чтобы в его пальцах всегда блестела именно та из трех, что наиболее соответствовала моменту, то с этим не возникало никаких проблем. Длинные пальцы Топорукова умели творить и не такие чудеса. Давно — так давно, что как будто в другой жизни — семилетний Цезарь Самуилович начинал у Степы Казанского, среди других сопляков, которых Степа брал в учение. Слава богу, с тех самых пор, как Шо-Ислам Полторак и Касым Фергана короновали его во Владимирской пересылке, Топоруков зарабатывал на хлеб совсем другими умениями. Однако школа есть школа: что вложено заботливой учительской рукой, не забывается до самой смерти. По старой памяти он и сегодня мог бы не без блеска продемонстрировать привитые Степой Казанским навыки хоть бы даже и в показательной программе Штутгартского сходняка; а уж подменить монетку незаметно для сотни внимательных и жадных глаз — это был вопрос не возможности, а необходимости.
Подумаешь — судьба! Где она? — да вот, в кулаке у Цезаря. Пусть судьбе отдается тот, кто не может взять ее, как жирную бабу…
Даже ее последняя уловка, прощальный розыгрыш, которым она кого угодно обведет вокруг пальца — и та годится лишь на то, чтобы заставить его презрительно усмехнуться. Зачем нужна смерть, если жизнь так прекрасна? С годами жизнь портится… все портится с годами… теряет вкус… эластичность… Но есть способы вернуться к началу. Они очень, очень дорогостоящи — да ведь не дороже денег. Слава богу, жизнь прошла не зря. Деньги работают, подготавливая самое важное, что может быть на свете — новую жизнь Цезаря Топорукова.
В тихом пригороде, на берегу Маскав-реки хмурится стальными ставнями особняк профессора Дашевского. Пожалуй, единственный человек, перед которым Топоруков испытывает невольный трепет, — это именно он, профессор Дашевский. Дважды Нобелевский лауреат — не шутка, господа!.. Они встречаются раз в месяц — Цезарь приезжает посмотреть, как идет дело. Дело идет. Профессор сопровождает его. Длинные коридоры. В одной из комнат стоит стальная ванна. Она доверху наполнена ледяным физраствором. И накрыта бронестеклом. В физрастворе плавает будущее тело Топорукова. Ему четырнадцать лет — ровно столько эта ванна покоится на одном и том же месте. Когда-то тельце было совсем маленьким. Естественно, это мальчик. Он вырос из одной единственной клетки Цезаря. Глядя на его бессмысленное розовощекое лицо, Цезарь не может побороть суеверного ужаса. Профессор говорит, что это его точная копия. Значит, именно таким худеньким мальчишкой он был в свои четырнадцать лет… Абсолютная копия с абсолютно пустым мозгом. Состояние полужизни. Его питают необходимыми веществами, и тело не умирает. Но и не живет по-настоящему. Когда Топоруков сочтет, что время пришло, профессор Дашевский приступит к следующему этапу операции. Он положит их рядом — на соседних каталках. Наверное, будет сон. Топоруков уснет. Множество разноцветных проводов соединит их головы. Умные компьютеры перекачают содержимое мозга Топорукова в этот новенький, без щербинки, пустой сосуд, — наполнят душой Топорукова это бессмысленное тело… Сколько ему тогда будет лет? Неважно — шестнадцать, восемнадцать… Некоторое время они будут вместе. Точнее — их станет двое. Он представлял, как это произойдет: просыпается, поворачивает голову, еще не понимая, где он… кто он теперь? — и видит соседнюю каталку… дряблое тело старика… никому не нужное, зловонное, разлагающееся при жизни… Интересно, станет ли хоть на мгновение его жаль?.. Как же: ха-ха-ха! На помойку!..
Так где эта ваша хваленая судьба? — да вот же: почти вся она в кулаке у Топорукова. А почему «почти»? А потому, что, заболтавшись, Цезарь путал, бывало, в каком кармане орлы, а в каком — решки.
Именно так и случилось в предыдущей партии. Втемяшилось почему-то, что решки в левом… и он не подал виду, конечно, но глупышка Вероника должна была проиграть, а вовсе не выиграть!
Впрочем, ему все равно то и дело приходилось проигрывать — ведь нужно создавать иллюзии… строить миражи… если они разуверятся, что можно сорвать куш, то просто перестанут ходить. Простая бухгалтерия. Двести тысяч можно и проиграть. Пусть воют, бьют бокалы, обнимают пьяного от удачи счастливчика, пусть надеются, что следующими счастливчиками станут они сами!.. А вот пятьсот — нет, никогда. Ну, разве только разок, для отвода глаз… мол, Цезарь тоже проигрывает… по-крупному проигрывает, бедолага… что же вы хотите — ведь судьба!..
Кроме того, несчетно шляется мелкая сволочь, о благосостоянии которой он вынужден заботиться. Депутаты, министры, шефы налогового ведомства, общественные деятели, кутюрье, председатели благотворительных фондов, модные певички, кинозвезды… и каждому дай выиграть!.. А не дашь, начнется: те с налогами, эти с проверками… а кто только языком умеет чесать, тот немедленно измыслит какую-нибудь гнусность и тут же раззвонит…
Ладно, к делу… так где тут у нас решки?
— Господа, повторяю: билет номер тринадцать ставит на орла!
Топоруков взмахнул рукой — жужжа, пятак взмыл в пробираемый мелким ознобом воздух — и зазвенел о подиум.
Де-де-де-де-де-де-де…
Цезарь Самуилович наклонился.
— Решка!
Зал негромко ахнул.
— Решка! — повторил он, с сожалением разводя руками. — Желающие, как всегда, могут удостовериться. Вы проиграли, милейший. Как предпочитаете рассчитываться?
Тишина похрустывала напряженными шорохами… шарканьем… кто-то прошелестел: «У-у-у-ш-ш-ш-ш-с-с-с-с-с!».
Найденов пошевелил было негнущимся языком, но звук не родился.
— Карточки «Америкэн экспресс», золотая «виза», «Великий могол» и «Санги тилло» принимаем без ограничений, — уже тараторил Топоруков, расхаживая. Прикованный онемело следил за его перемещениями. — Все прочие после дополнительного подтверждения кредитоспособности. Разумеется, можно наличными. Акцептируем облигации шариатского земельного банка и… что вы молчите?
— Денег у меня нет, — пробормотал Найденов.
«Что он сказал?.. что он сказал?.. — шелестело по залу. — Простите, что он сказал?..»
Топоруков вежливо осклабился.
— На моей памяти вы третий участник кисмет-лотереи, которому хватает самообладания шутить столь серьезными вещами. Черный юмор… понимаю. Помните анекдот? Дочка спрашивает у отца: папа, папа, а почему мамочка так широко улыбается?.. Но шутки в сторону, уважаемый. Все не так весело, как вам кажется. Настройтесь на серьезный лад. Пятьсот тысяч таньга. Как прикажете получить?
Хватка ужаса была смертельной — свистя и хлюпая, воздух едва проникал в стиснутое призрачными лапами горло. Сердце трепыхалось, конвульсивно толкая по жилам последние капли крови. Он мог бы крикнуть: «Что вы делаете?! Вы не имеете права! Отпустите меня! Я не хочу умирать!..»
Но они только расхохочутся, наверное. И впрямь смешно — он сам сюда пришел… сам поднял руку, когда выпал шар с номером его билета… сам кивнул, когда черный старикашка потребовал согласия на все условия лотереи. Мог бы отказаться — а он кивнул. И сказал: «Да! Да! Я согласен!..» Сам поднялся на подиум, сам опустился на стальное ложе, сам позволил пристегнуть себя… баран!..
Этого нельзя было пережить.
Найденов пошевелил белыми губами. Он хотел сказать: «Отпустите меня скорее… я сейчас умру… я не шучу!..» И вдруг с последней ясностью понял, что его не отпустят. Новая, последняя волна страха — от которой сердце должно было остановиться — накатила на него. Однако вместо того, чтобы умереть или по крайней мере потерять сознание, Найденов перестал что бы то ни было чувствовать. Что-то хрупнуло в горле — и воздух снова потек в легкие, и сердце, тяжело ухая, все же исправно продолжило свою работу, тем самым в который раз доказывая, что человек устроен не сложнее лампочки: чем больше напряжение, тем ярче накал, но это только до поры до времени, а потом — пок! — и как ни нагнетай, уже ничего не видно.
— Нет у меня денег, — грубо сказал Найденов. — Не въезжаешь? Нет денег. Давай руби, чего там.
Он сам сюда пришел, и нечего было сказать в свою защиту.
Его срок истекал. Но еще не истек. Картинно разводя руками, Топоруков медленно поворачивался к залу. Это движение тянулось и тянулось, и грозило продлиться еще по крайней мере восьмую долю секунды. Все это время нужно было о чем-то думать. Вспомнив стремительное падение гильотинного лезвия, Найденов рассудил, что боль не должна оказаться долгой. Почему-то подумалось, что это будет похоже на внезапное пробуждение. Кто-то в белом на цыпочках подошел к постели, звонко хлопнул в ладоши над самым ухом — ты вздрогнул и открыл глаза. Нож упадет — и он проснется. Мысли пролетали медленными молниями, огненными росчерками связывая напоследок землю с небесами. Он проснется, но Настя не узнает об этом. Настя исчезнет. И все исчезнет. И уже не будет иметь значения, существует он или нет. Если нет ничего, то какая разница? Она была права. Да ладно. Ну и что. Кто же знал. И потом: например, Лавуазье. Подумаешь. И ничего. Председатель трибунала заявил, что республика не нуждается в ученых. Тоже, в сущности, попал как кур в ощип. Антуан Лоран Лавуазье. Но просил проследить: если отрубленная голова подмигнет правым глазом, палач должен сообщить академикам, что в ней, отрубленной, некоторое время сохраняется мысль и воля. Однако катюга только хмыкнул: мол, если б было иначе, ему не пришлось бы каждую неделю тратить восемь су на новую корзину — старые, обгрызенные падающими в них головами, приходят в негодность…
— Как вам это нравится? — спросил Топоруков, картинно разведя руками. Если я правильно понял, мы имеем дело с полной некредитоспособностью…
Кто-то пискнул.
— Минуточку! Согласно правилам, осталась одна небольшая формальность… Итак. Если все участники лотереи высказываются за то, чтобы сохранить клиенту жизнь…
Тишина взорвалась ревом.
— Руби его! Руби-и-и-и!
Зал улюлюкал. Кошачьи вопли метались под сводами.
— Руби-и-и! — визжал кто-то на верхнем пределе слышимости. — Цезарь, давай!
Найденову показалось, что он различил пронзительный голос Вероники:
— Ре-е-е-ежь!.. — дико кричала она. — Ре-е-е-ежь, Цезарь! Ре-е-е-ежь!..
Стены сотрясались.
— Руби-и-и-и! — верещала голубоглазая владелица болонки, страстно прижимая к себе собаку; последняя в ужасе таращила глаза и скалилась.
— Тише! — крикнул Топоруков. — Тише!
— Руби его, руби!..
Цезарь с досадой махнул рукой.
Человек во фраке ударил по клавиатуре.
Взревел гонг.
— У-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!..
Зал гудел, пришибленно затихая. По нему пробегали волны. Тот тут, то там еще прорывался голос.
— У-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!..
— Стыдно, господа! — воскликнул Топоруков и снова махнул рукой, чтобы музыкант оставил инструмент в покое. — Вы не в парламенте!
— А что такое? — крикнул кто-то. — Что вы тянете? В чем дело? Мы вас сместим, Топоруков! Вы не выполняете правил!
— Да! да! — полетело из разных концов.
— Я не выполняю? — удивился Цезарь. — Это кто сказал?
Он грозно озирал публику.
— Это я сказал!
— И я!
Найденов скосил глаза. Точно, это была Вероника. Раскрасневшись, она стояла у самого подиума.
— Потому что расплата немедленно! Чего вы ждете? Мы же сказали — руби!
Спутник тянул ее за руку. Вероника сердилась:
— Почему я должна! а вы!.. да пусти же!..
— Мне это нравится, — саркастически протянул Цезарь. — Эти люди будут меня учить вести кисмет-лотерею… — Он горестно покачал головой. — Мало того, что я сам придумал эти правила. Мало того, что я вам это все устроил!.. Мало того, что благодаря моим усилиям — подчеркиваю: моим! — вам выпал, наконец, шанс, который выпадает далеко, далеко не каждому!
Он говорил тихо, и зал поневоле замолкал, прислушиваясь.
— Теперь вы меня — меня! — обвиняете в нарушении правил! Нет, ну каково! Им не терпится! У них спешка! Хороши игроки, ничего не скажешь!
Помолчав секунду, нахмурился и ткнул в толпу пальцем:
— Вероника, дорогая! Вот вы громче всех орете!..
— Потому что мы!.. — пискнула Вероника.
— Я отлично понимаю ваше желание. Вам хочется увидеть, что было бы с вами, проиграй вы пятьсот тысяч!.. Наконец-то вы станете свидетелем крупной игры! Вы счастливы! У вас все паморки от счастья забились!.. Но, господа, все-таки нужно владеть собой! Прошу вас поразмыслить: а что мы будем делать потом? Вы забыли, что отыграно только две партии? Или все вы отказываетесь от продолжения? Если так, то пожалуйста! Одно слово Хайдару…
Экзекутор сделал шаг к стальному ложу.
— …и через пять минут мы блистательно завершим сегодняшнюю сессию. Вы представляете, во что это сейчас превратится? — Топоруков круговым жестом показал на подиум. — Пока уберут, пока отмоют… ведь продолжить можно будет только после серьезной уборки. То есть, скорее всего, уже не сегодня. Вы об этом подумали?
Зал протестующе загудел.
— Дошло, — вздохнул Цезарь, качая головой. — Сообразили. Позвольте расценить ваш вой как нежелание отказываться от своих шансов. Правильно. И я не хочу. Каждый из вас еще может выиграть. Или проиграть. Поэтому предлагаю компромисс: тело на пару часиков в зиндан. Прогоним оставшиеся сорок восемь партий, выясним, сколько счастливчиков среди нас, кому судьба игриво подмигнула, кто ее новый избранник… а? А уж потом разберемся без лишней спешки… Хайдар!
Топоруков сделал знак.
Экзекутор нажал на кнопку.
Замирая, Найденов почувствовал, что ложе под ним начинает опускаться.
— Что ж такое? — спросил Горюнов, приподнимаясь на локте.
— Спи, спи, — хрипло ответила жена. — Строят чего-то. Спи…
Хмель еще гулял в башке. Несколько секунд он оторопело слушал тиканье ходиков, успокоительным пунктиром прошивающее заоконный гул и грохот; стал уже было задремывать, как вдруг вздрогнул и проснулся окончательно. Фосфоресцирующие стрелки наручных часов показывали без чего-то пять. Позевывая, Горюнов подробно почесался, протер глаза; сопя, привалился к плотному жениному боку, полез под рубашку. Она застонала сквозь сон, но затем протяжно вздохнула и послушно перевернулась на спину.
Скоро он отвалился, сел и стал, тяжело дыша, шаркать босыми ногами по полу.
— Слышь, портянки-то мои иде?
— Да что ж такое, — пробормотала Ирина. — Дашь ты мне спать-то или нет? Ну иде? В кухне чистые висят…
Зевнула, скуля и потягиваясь, а потом свернулась калачиком и с головой укрылась одеялом.
— Ишь ты, в кухне, — буркнул он. — Принести не могла, корова…
Справа похрапывал старик. Слева сопел пасынок. Негромко чертыхаясь, Горюнов пробрался между кроватями и прикрыл за собой скрипнувшую дверь.
Через несколько минут он промокнул полотенцем кровь с порезов и, шипя сквозь стиснутые и оскаленные зубы, растер на физиономии озерцо одеколона. Начищенные сапоги поскрипывали.
— Ну куда, м-м-мать!.. — бормотал Горюнов, как будто не портупею на себя прилаживал, а запрягал норовистую лошадь. — Куда-а-а!
Затянул ремень, застегнул, багровея, верхнюю пуговицу и тщательно одернул китель; нахмурясь, посмотрел на себя в зеркало, сделал «нале-во!», скосил глаза, прихлопнул фуражкой вихрастую башку и, на ходу суя руки в рукава сухой, пахнущей собакой шинели, поспешил под дождь.
Машина ждала.
Он сел и с треском захлопнул дверцу.
— Здравия желаю, тырщктан! — негромко гаркнул Гонобобенко.
Тут же включил передачу и тронул, быстро разгоняя машину по неровной лужистой дороге, отчего колеса все с более частым чавканьем расплескивали воду.
— Куда гонишь? — спросил Горюнов, угрюмо глядя сквозь лобовое стекло, на котором размашисто суетились дворники. Он уже пришел в обычное состояние легкого остервенения, без которого на службе было не обойтись. — Не жалко машину?
Гонобобенко послушно сбавил.
— Ишь, понеслась езда по кочкам! Башка есть? — спросил Горюнов, повышая голос. — Тебе грузовик дай, ты и грузовик уделаешь! Танк дай, так ты и танк!..
Он бранчливо выговорил это навернувшееся на язык слово — «танк» — и осекся, пронзительно вспомнив давешний сон: багровую степь, гром грозной стали, гибельное эхо над бугристой землей, холод в груди и горький вкус решимости на прикушенных губах… власть и ответственность, позволяющие ему одним движением руки посылать на врага стальную лавину смерти… Там, во сне, осталась настоящая жизнь, за которую он бы ничего не пожалел, все бы отдал, только б шла она вот так — в бою, в грозе, в пламени!.. Там — жизнь, а здесь? Там — подвиг, а здесь? — тягомотина службы, тянучка обыденности, лямка, тоска!.. Эх, если б не жена, не пасынок… не поросенок с курями… да кабы крыша не текла… написать рапорт да и айда к черту в пекло Маскав воевать!.. А там укокошат, чего доброго… тоже не годится… кто потом избу?.. поросенка?.. Выходит, не все могут в Маскав… надо кому-то и здесь… кто-то должен в тылу…
Вот и получи — дождь, лужи, тряская машина… Поворот на Кащеево… овраг… мокрые кусты, косогор… А впереди уже маячит желто-серое сечево дождя, озаренное фонарями над унылыми приземистыми постройками… сторожевые вышки, тройная ограда из колючки, полоса запретки, обнесенная низко натянутой проволокой… Слышен злобный собачий брех, выплывает двухэтажное здание караульной вахты… Вот уже фары выхватили и ворота с фанерным фронтоном над ними, с черными буквами по желтому фону: «Труд есть дело знаменитое».
Машина переваливалась в последних ямах (дорога тут была особенно разъезжена), Гонобобенко жалостливо морщился и кряхтел при каждом толчке, косясь на капитана, от которого всякую минуту ждал новой неминучей выволочки, — но если б знал, какой горечью и досадой охвачено сейчас капитаново сердце, то махнул бы на все рукой и невозбранно, с легкой душой бросал бы машину в самые глубокие колдобины.
— Ладно, что уж… приехали, — хмуро сказал Горюнов и вдруг добавил с самоедской веселостью: — Так не так, а перетакивать не будем. Верно, Гонобобенко?
— Уж куда верней, — ответил Гонобобенко и со скрежетом дернул рычаг ручного тормоза.
К зданию караульной вахты с обеих сторон примыкали ряды колючей проволоки. Горюнов взошел на крылечко и встал перед обитой железом дверью. Сквозь дырку глазка на него смотрел внимательный серый глаз.
— Крышкин? Ну что упулился? Открывай.
Загремел засов.
— Здравия желаю, товарищ капитан!
— А, это ты, Козлов… а я смотрю — вроде Крышкин. Богатым будешь.
Горюнов прошел длинным коридором, миновал еще один пост — у других железных дверей, открывавшихся в зону, свернул на лестницу и поднялся на второй этаж. Оказавшись в прокуренном кабинете, обставленном с казенным аскетизмом — стол, два стула (один из них намертво приделанный к полу железными скобами), несгораемый шкаф и пепельница — он первым делом щелкнул выключателем, отчего вспыхнул под потолком пыльный матовый шар. Затем разделся и повесил шинель и фуражку на вбитый в беленую стену железнодорожный костыль. На соседнем костыле висела плащ-палатка. Приглаживая волосы ладонями и негромко приговаривая «Так-так-так… так-так-так!..», капитан подошел к зарешеченному окну.
Ночь была на излете.
Низкие бугры длинных бараков тянулись один за другим двумя рядами; мокрые почернелые стены и крыши, поблескивающие в свете прожекторов, вырастали, казалось, из самой земли — такой же мокрой и черной. Силясь разорвать непроглядную пелену непогоды, фонарный свет висел сизым подрагивающим колпаком. Шестью тупыми клыками торчали из него сторожевые вышки; верхи были уже по-зимнему забиты досками и превращены в скворечни. Невдалеке теснился темный лес, пугающе близко подошедший к двум сторонам расчищенного прямоугольника зоны; даже сейчас, за две минуты до побудки, он, казалось, только и ждал момента, чтобы шумно нахлынуть и сомкнуться над вышками, как смыкается тяжелая вода над растопыренными пальцами утопленника…
Горюнов взглянул на часы и поднял брови. В ту же секунду дверь караулки распахнулась. Поигрывая железкой, солдат подошел к покосившемуся столбу и, придержав зачем-то левой рукой шапку, правой со всего маху ударил в рельсу.
— Ну, поехало, — пробормотал Горюнов. — Раз.
Дза-а-а-а-у-у-у-у!.. — раскатился второй удар. И третий: Дза-а-а-а-у-у-у-у!..
Тягучий звенящий звук летел над землей и растворялся в бесконечной череде дождя.
В ответ этому ноющему звону тяжело стукнула дверь дальнего барака, потом другого… еще, еще… Прошло две или три минуты, и вот уже темные потоки медленно, через силу начали вытекать из дверей в сизую дрожь непогоды, — темные, густые: так изливался бы стынущий вар из опрокинутой бадьи; мелкая — горохом — россыпь бледных лиц не могла придать потокам вара иллюзии очеловеченности.
Вздохнув, Горюнов накинул плащ-палатку, запер кабинет и, поигрывая ключами, спустился вниз.
Зона уже вся мелко шевелилась: вяло, неспешно, в том тягучем раздражающем нормального человека темпе, когда каждое, даже самое простое движение делается на три такта: посмотришь — мать честная, ну будто неживые. Так шевелится трава, прорастая, так копошится завшивленная рубаха на покойнике. Тут чуть двинется — там замрет… тут замрет — там колыхнется… блин, ну просто бы глаза не глядели!
Неохотно покидая вонючее нутряное тепло, контингент строился у бараков. Первые бригады тянулись к столовой.
Горюнов накинул капюшон и направился к навесу, под которым, укрывшись от дождя, покуривали нарядчики.
Семаков, как всегда, заливал.
— Я ее прижал: не ори, грю, сука! — горячим шепотом высвистывал Семаков, и если бы не тот факт, что его слушали пять ухмыляющихся мужиков, можно было бы подумать, что он рассказывает что-то по секрету. — Людей, грю, разбудишь! А она, слышь!.. — Он ликующе ударил себя кулаками по коленкам, отчего с тлеющего конца папиросы осыпались яркие искры. — Ладно, грит, только не в меня! Ты понял? А я грю: а в кого? В дядю Федю, что ли?
Нарядчики прыснули.
— Отставить! — бросил Горюнов, подкрепив слово решительным жестом. Значит, так. Грицай! Шестьдесят единиц на бетонный. Сейчас представитель подтянется, вместе отберете. И чтобы без этого! Чтобы не было потом: то не так, это не этак! Там не сучья рубить! Там которые кашу ели! Знаю я тебя!
— Шестьдесят единиц? — переспросил Грицай. — На бетонный? — Он затянулся и сдавленно проговорил, с каждым звуком выталкивая из горла клубок едкого дыма: — Понятно… Да уж, на бетонный-то покрепче надо… у них кран, что ли, опять гикнулся?
— Кран, — подтвердил Горюнов.
— Покрепче надо, — повторил Грицай. — Прошлый раз доходяг набрали — и что? Подавило только — и вся радость. Валятся они под этими плитами, как… — он с досадой сплюнул табачинку и спросил недоуменно: — Так а что шестьдесят? Что там шестьдесят? Сопли на кулак мотать. Туда по-хорошему-то пару сотен бы…
— Без пары сотен и делать нечего, — сипло встрял Семаков. — Гиблое дело!
— Отставить! Команда была — шестьдесят. Справятся!
— Ну, шестьдесят так шестьдесят, — хмуро согласился Грицай. — Нехай давит. По мне — так хоть бы всех их там передавило. Мороки меньше.
Семаков захохотал.
— Размечтался!
— Разговорчики! Отставить разговорчики. Ты, Кагалец, как вчера. И чтобы мне без этих, как его. Выработку надо давать, Кагалец, выработку. У тебя вторую неделю за полтинник не переваливает. Знаешь, чем это пахнет? наступал Горюнов. — Знаешь?
— А что без этих, товарищ капитан! — окрысился Кагалец. — Что без этих! Я сам за них валить стану? Трелевать стану сам? Не шевелятся, суки!
— Не шевелятся! А ты веди разъяснительную работу. Не шевелятся, потому что на пятисотграммовке сидят. Так ты разъясни бригадирам: будет выработка, переведем на девятьсот… жирку, мол, наберете, — Горюнов хохотнул. — По сознанию, по сознанию надо бить. По мозгам. Понимаешь?
— Я-то понимаю… Вот вы бы этой сволоте и били по мозгам, чем меня-то образовывать. Какое у них сознание? У собаки — и то больше… Все миндальничаем.
— Разговорчики!
— Ничего не разговорчики. Почему только двадцать процентов можно актировать? В восьмой бригаде половину пора сократить. Воздух бы стал чище.
— Тебе бы все актировать! Ты это брось! Это тебе не прежние времена! Тебе волю дай, ты не половину процентов, ты все сактируешь! И что? Сам потом ломить будешь? Не о том думаешь, Кагалец, не о том! О выработке думай! Думай, как людей лучше использовать! Вон, в Маскаве-то что делается! Скоро, может, втрое контингенту нахлынет! А ты тут зачем? — чтобы каждого к месту поставить! С душой надо подходить! Не просто ткнуть, а выбрать, где от него толку больше! Вот о чем думай! О пользе думай!
— Что об ней думать…
— Разговорчики? Ты давай-ка без этих! Ты норму мне предоставь! Понял?
Кагалец угрюмо, по-медвежьи, заворчал что-то, недовольно воротя рожу.
— Отставить! Понял, спрашиваю?
— Так точно, — буркнул Кагалец. — Понял.
Послышался гнусавый сигнал подъехавшего к воротам автомобиля.
— Давай, Грицай, поворачивайся, — сказал Горюнов. — Это, должно, с бетонного. Не задерживай!
Он поспешил назад к караулке. Прошел к наружным дверям. Часовой смотрел в глазок. Нетерпеливо оттолкнул его, сунулся сам — так и есть, легковушка с бетонного. Дернул засов, вышел на крыльцо.
— Товарищ Горюнов, — тут же загнусил толстый, с зонтом в руке, в шляпе, Красильщиков. Он только что выбрался из машины и теперь брезгливо, по-кошачьи, ступал кожаными туфлями по лужам. — Накладочка у нас! Грузовичок-то наш того… Ну не самосвалы же мне гнать! А? Не поможете транспортом?
— Да вы что?! — яростно крикнул Горюнов, срывая с головы капюшон. — У меня автобаза, что ли? Почему не самосвалы? И в самосвалах бы проехались.
Дождь быстро мочил его волосы.
— За гравием, за гравием самосвалы пошли! Ну беда, ну просто беда! твердил Красильщиков. Щеки тряслись. — Ведь с вечера, с вечера толковал, десять раз повторил: чтоб утром был грузовик на ходу! Нет, понимаешь, сцепление у него! Я говорю: куда ж ты смотрел! Вечером-то, говорю, куда! Под статью хочешь? Вы подумайте! Я ему с вечера…
Горюнов перебил равнодушным скрипучим голосом:
— Не знаю. Мое дело — вывод обеспечить, конвоем обеспечить, — и вдруг снова сорвался: — Что вы тут мне, в самом деле?! Я за вас грузовики ремонтировать буду? Головотяпство! Через десять минут развод! За ворота выведу — и что хотите с ними делайте!
— Вы как вопрос ставите? — тонко закричал в ответ Красильщиков. — Вы так вопрос ставите?! Вы так вопрос не ставьте! Это наше общее дело!..
— Общее де-е-е-ело! — рассвирепел капитан. — Грузовик накрылся — так общее дело! А как цементом предприятию помочь? А? Ты что сказал, когда я цементу просил? Не помнишь? А-а-а, не помнишь? Ты чего, вообще? Мне всех дел — твои грузовики чинить?! Ты знаешь, к чему дело-то идет? За политическими событиями следишь? Или ты только в заду вилкой ковырять? Тут скоро такое начнется — рук не хватит! Общее де-е-е-ело!
— При чем тут! При чем!..
Шесть бригад сошлись в ропчущее стадо. Грицаю помогали восемь конвоиров, четверо — с собаками; стоило кому-нибудь сделать резкое движение, овчарки начинали рваться с поводков, задавленно лая и поднимаясь на дыбки.
— Ты! — выкрикивал Грицай хриплым простуженным голосом, перекрывая гам и тыча пальцем в одного из стоявших в шеренге. Тот делал три шага вперед, чтобы в ответ выкрикнуть фамилию, статью и срок; если Грицай подтверждающе кивал, заключенный, понурясь, плелся налево, где его шмонали два вертухая.
— Ты!.. — выкрикивал Грицай. — Ты!.. Ты!.. Да не ты, твою мать… а вон ты!..
Он втайне гордился своим загадочным для зрителей умением при необходимости безошибочно выбрать десять плотников из трехсотенной толпы, пять канцеляристов из полутысячной. Здесь нельзя было прочесть судьбу по одежде, по обуви или по прическе: одежда, обувь и прически у всех были одинаковы. Грицай смотрел в глаза, проворачивая в своей лобастой башке сложный комплекс представлений и оценок, и в конце концов поднимал руку и безошибочно указывал в нужного ему заключенного: «Ты!..» Но если спросить у него, чем он руководствовался сейчас, отбирая из безликой вонючей массы заказанные шестьдесят голов на бетонный, Грицай бы, конечно, смешался; если вопрос в шутку задал кто из своих, только матюкнулся б, да и все; а если начальство — тогда бы он побурел как пареный гнилой буряк из лагерного котла, и, топыря пальцы от бесполезного усилия выудить из самого себя несколько слов, пыхтел бы, повторяя: «Дык!.. ну оно ж того, товарищ полковник… ну оно ж видно!..»
— Ты!.. — надсадно, перекрикивая лай и гомон, выкрикивал Грицай. Ты!.. Ты!..
Ага!.. Уперся взглядом в зрачки и вспомнил этого человека. Как его? На «ша». Точно на «ша».
Грицай верил в судьбу. Судьба всесильна. Судьба поощряет добро и наказывает зло. Помог кому — считай, у тебя лишний червонец в кармане: пусть не сразу, не вдруг, а все же можно будет им распорядиться. Нагадил — сам виноват, никуда не денешься, судьба тебя достанет: крутись потом как ужака под вилами… Если бы все это понимали, зла на земле было бы гораздо меньше, считал Грицай. Разве стал бы один другому пакостить, если б знал: придет час, прижмет судьба — да так прижмет, что говно из глотки полезет… а? Нет, никто бы не стал. Эх, не соображают люди, не соображают…
Вот, если вдуматься, зачем вчера этот на «ша» нагадил Грицаю? (Шуйский?.. не то Шумский?.. хрен его знает, но точно на «ша»). Ведь мог бы по-хорошему, по-доброму… если по-доброму, что судьбы бояться?
Заключенным полагалось, возвращаясь в зону, приносить из леса пару жердин — на дрова. Первые бригады оставляли свой груз еще за зоной, у длинного барака, в котором располагались помещения охраны. Следующие тащили к времянке нарядчиков. Потом к караульной вахте. Потом к кухне. Что оставалось, разносилось по баракам.
Вчера Грицай стоял на крылечке времянки. Дров уже была целая груда, и он удовлетворенно мычал, когда в нее летела очередная жердь. Этот, на «ша»-то, подходя, заискивающе ловил взгляд Грицая — думал, должно быть, что дров нарядчикам уже хватит, что свою лесину он сможет уволочь к бараку… но Грицай повел бровью, и она полетела туда же, куда и все. «Ладно, хорош, сказал Грицай. — Ты и ты, ну-ка разберитесь тут…» Но этот — который на «ша» — повернулся и побрел прочь. Будто не понял, что именно в него Грицай ткнул пальцем. И что именно ему с напарником нужно теперь всю эту груду перепилить, а комли, что потолще, так и переколоть… Может, и впрямь не слышал. Да ведь это не оправдание. Должен слышать, когда Грицай говорит, ушки держи на макушке!
Конечно, этот на «ша» не годился для работы на бетонном. Доходяг туда таскать бестолку. Его плитой помнет — и вся недолга: был работничек — и нету. Не первый… Но судьба, судьба!.. Против судьбы не попрешь. Куда деваться, если выпало. Судьба не может оплошать. Стало быть, оплошает Грицай. Кто не ошибается? Кто ничего не делает…
Ладно… ничто. Не каждый день такое случается.
— Ты!.. — выкрикнул Грицай и ткнул в него пальцем.
— Шацкий! — ответно крикнул человек (тоже мне — крикнул; по сравнению с зычным голосом красномордого, на столбах-ногах переминающегося Грицая, это был просто писк, пропадающий за песьей брехней и гвалтом шмона). — Тридцать семь четыре! Двадцать пять и пять!..
— Ты!.. — мазнув взглядом, уже следующего выбрал Грицай. — Ты!..
Шацкий побрел к охранникам, где его быстро и брезгливо ощупали.
— Направо, — приказал ему вертухай.
Он покорно присоединился к группе, и теперь стоял, закинув голову. Черный дождь неторопливо сек мокрое лицо, и он слизывал капли с растресканных губ.
Мысли текли медленно, как стылая вода в замерзающей реке. Шацкий бывал на бетонном и знал, что это такое. Если бы… но зачем об этом думать. Если бы Алешка не простыл… если бы сам он не просидел ночь у постели мечущегося в жару сына… но что толку повторять эти «если бы, если бы»? Да, он задремал на собрании, однако и в полусне слышал, как оратор в очередной раз произносит имя Виталина, и тогда поднимал руки и хлопал вместе со всеми. Оратор то и дело произносил имя Виталина, и Шацкий всякий раз хлопал, на секунду разлепляя глаза. И опять… и опять… и опять… и он снова захлопал вместе со всеми — и вдруг мгновенно проснулся оттого, что его хлопки были совершенно одиноки. Траурная тишина стояла в зале, и только ладони Шацкого бухали и бухали… Он замер в оторопи, стал озираться, не понимая, что происходит. Лица присутствующих были обращены к нему, и на каждом Шацкий мог прочесть только презрение и ненависть. «А? Что?» ошеломленно спросил он, переводя растерянный взгляд с лица на лицо, каждое из которых еще пять минут назад было лицом друга, а теперь стало разъяренным ликом справедливого возмездия. Онемевший было докладчик постучал карандашом о графин, откашлялся и сказал сурово и угрюмо: «Да, товарищи!.. Повторяю: много лет прошло с тех пор, как враги покушались на жизнь нашего дорогого Виталина! Однако мы должны помнить об этом, потому что каждому ясно: есть враги и средь нас! Есть враги, что ликуют, когда мы говорим о нашем горе. Но мы знаем каждого в этой жалкой горстке отщепенцев и наймитов!» И он резким жестом протянул карандаш, указав на Шацкого его острым концом…
Шацкий по-собачьи встряхнулся — сырость ползла, сочилась сквозь одежду.
Между тем Красильщиков все еще присматривался к нему, брезгливо загораживаясь зонтом (ветер тянул запах), а потом сказал капитану:
— Товарищ Горюнов! Это что же? Это что-то того… а? Это куда его? На бетонный? Он же… я хочу сказать…
— Что?
— Куда его? — настойчиво повторил представитель завода. — Товарищ Горюнов, мы же договаривались — покрепче! Вы посмотрите — он кирпича не поднимет!
Капитан уставился, играя желваками.
Твою мать!.. И впрямь, какой ему бетонный… что за комиссия? Грицай, стало быть, дал маху… подвел Грицай, дубина стоеросовая! Оплошал!..
Но, с другой стороны, что Грицай? Грицай тоже человек. Как грузовика нет — так ничего! А чуть кто ошибся — так сразу Грицай!.. Только Горюнов заставил признать, что Красильщиков разгильдяй и делопут… грузовик, понимаешь, не могут починить!.. только Горюнов по стенке Красильщикова размазал за этот чертов грузовик!.. и вот, на тебе, — Красильщиков его самого носом тычет: Грицай, мол! Это что же получается? Горюнов, выходит, только про грузовики умеет рассуждать. А обстановкой не владеет. Ему указывать надо. А сам он не знает, кого куда. Кого, значит, на бетонный, а кого, понимаешь, на курорт. На усиленное питание! С птичьим молоком! С а-на-на-са-ми!!!
— Ничего, — холодно ответил Горюнов, смерив Красильщикова сердитым взглядом. — Еще как поднимет!
Зло дернул рукой, будто оборвав надоевшую нитку, повернулся и размашисто пошагал к караулке.
Если бы какой-нибудь волшебник умел останавливать время и заставил все вокруг каменно замереть: языки огня над опрокинутыми мобилями, вспученное тело лоснящейся темной толпы, по-осьминожьи стянувшейся к порталу, оранжевое пламя факелов, блестящие каски кобровцев и дубинки, рассыпающие синие искры, — все, что так яростно выло, стонало и билось перед пештаком «Маскавской Мекки», — он бы мог в ту мертвую минуту поманить в сторону Владимира Бабенко по прозвищу Бабец и, употребив еще малую толику своего волшебства, показать ему короткий бурный фильм его будущей жизни. Стремительная круговерть уже поволокла за собой Бабца, а совсем скоро должна была и вовсе подхватить и понести, понести все выше и выше, и вдруг поднять к высотам, которые прежде могли ему разве что присниться; но поднять как будто лишь для того, чтобы, улучив миг, в одночасье низвергнуть — и по торопливому приговору соцтрибунала последним брезгливым тычком поставить к стене, заляпанной пока еще чужими мозгами и кровью…
Однако, если бы и нашелся такой волшебник, все равно неизвестно, поверил бы Володька Бабец его пророчеству или, напротив, второпях отмахнулся бы от нелепых предсказаний, чтобы кинуться обратно в карусельную гущу, которая уже снова кипела и призывно выла… Но так или иначе, а никаких волшебников здесь не было, некому было останавливать время — и оно стучало как никогда быстро, прессуя и втискивая в каждую секунду такое количество событий, какого в нормальной жизни хватает на целые года.
Собственно говоря, только так называется — Восточные ворота, — а никаких ворот нет и в помине…
С одной стороны просторной площади торчит светящаяся коробка станции анрельса, с другой — грандиозное «А» Малахитовой арки. Арка упирается высоченным острием в свод Рабад-центра и служит одним из его пилонов. Она облицована зеленым камнем — по нему и площадь Восточных ворот в просторечии зовется Малахитовой, а то и просто Зеленой. В обоих основаниях арки громоздят этажи богатые мультишопы: в правом — «D amp;B», в левом «Багдад». В просторном разножии — зеленый сквер, журчание фонтанов, тесно лепятся друг к другу бутики, кондитерские, разносортные ресторанчики, лавки букинистов… В целом площадь Восточных ворот была как нельзя хуже приспособлена для того, чтобы преграждать путь воинственной толпе, и, возможно, если бы архитектор мог предположить, что именно здесь потребуется однажды это сделать, он бы спроектировал ее совсем иначе.
Прошло всего десять или пятнадцать минут, а Володька Бабец уже почти ничего не мог вспомнить из того, что там происходило. Слишком быстро. Показалось, что просто накатила волна — ш-ш-ш-ша! И уже ушла, и ничего не осталось. Просто захолодело в груди на долю секунды… и все вокруг стало багровым и горячим, и в этом обжигающем пространстве возникли люди… да нет, не люди, а головы, что ли… предметы, что ли… которые нужно было бить, бить! И все это так быстро, что не уследишь: сорвалось, полетело… ш-ш-ш-ша!.. Ему бы хотелось продлить эти секунды. А что не помахаться, вспомнить-то молодость… Дыхалки хватает, да и силушкой бог не обидел. Особенно хорошо по пьяни, когда все кругом такое расплывчатое… потоптаться, подразнить, примериваясь, а потом — раз! раз!.. А главное, он как будто оглох на это время — ничего не слышал. Все в тишине… Потом накатило, когда уж кончилось, — рев, гам!.. Что было? Сполохи, тени… Мышцы, остывая, еще что-то помнили… память действий… выплывали фигуры… одна упала… другая… и надо было успеть трубой по каске!.. Короче, смели пеньков, и теперь топали по аллеям Лысодрома.
— Должен быть свободным ум! — пьяным кошачьим голосом заорал Семен. Он уже шагал задом, размахивая в такт поднятыми руками, чтобы подхватили. Справедливым — социум!
— …олжен… женбы!.. осво… бу-у-ум! — отозвались ему. — Сапра… дули!.. цыцы… у-у-у-у-у-ум!..
Бабец обернулся и посмотрел на своих. Под его начало как-то сами собой сбились человек двадцать, молчаливо признавшие в нем вожака; да и вся толпа, не теряя единства, поделилась внутри на похожие стайки: выдавила из себя мелких атаманов и сгустилась вокруг них. Ишь, разобрало… Не от водки косели — что там пили-то? — по граммульке. От удачи забалдели пацаны. Ладно, пусть…
— Бабенко! — рядом с ним оказался Фитиль — шагал, размахивая плетями рук. Мокрая кепка косо сидела на длинной, огурцом, голове. Мокрый нос блестел. — Слышь, Бабенко! Если сейчас встретят у Комплекса, обходим справа! Понял? В Шарабад не суйся! А потом к «Мекке»! Понял?
— Да ладно, — процедил Володька, отворачиваясь. — Учи, мля, ученого…
Этот Фитиль со вчерашнего вечера всю дорогу под ногами. Откуда взялся? Месяца два назад стал захаживать. То у скамейки торчал, где ребята козла забивают… то на детской площадке — по теплой погоде там тоже, бывало, распивали… Пел чего-то такое про справедливость там свою… Одно и то же заладит: зу-зу-зу, зу-зу-зу!.. Никто из пацанов свои пять копеек не вставит. Гнилушка… Володька как-то раз навесил ему пару горячих… тут мужики встряли — чего ты, Бабец, чего ты!.. не тронь Фитиля!.. А почему не тронь? чем он лучше?.. Надоели его песни… все одно и то же — мол, то-се, надо по справедливости… Ежу понятно, что надо по справедливости. А толку что?.. По справедливости ему… вот тебе и по справедливости: кто теперь банкует? Фитиль банкует. Телефон у него откуда ни возьмись, ишь все названивает куда-то… По справедливости! У Володьки-то нету телефона… понятно, ему-то куда звонить? Его дело маленькое. Это Фитилю надо… Нет, ей-ей, Володька бы ему и еще навесил, не заржавело б… А ребята Фитиля зауважали — мол, дело говорит Фитиль. Хрен его знает. Так-то посмотришь — может, и правда. Противный, а соображает. Может по уму распорядиться. Ловко у него получается, ничего не скажешь. Жучило. Завел пацанов. Раскрутил. Ладно… Нет, ничего… весело. Пускай.
Он оглянулся.
Толпень споро текла по аллеям Лысодрома.
— До-о-олжен… женбы!.. осво… бу-у-ум! Сапра… дули!.. цыцы… бу-у-у-у-у-ум!..
Во разорались-то на радостях! Конечно, что ж… Во-первых, пеньков смели. Как дали дружно: раз — и квас. Во-вторых, каждому приятно, что живой-здоровый, ноги-руки целы. Помяли маленько или там носопырку разбили это не в счет. Ходишь — и ладно. Сколь у Восточных-то народу осталось. Пока еще очухаются. На два часа разряд в бессознанку бросает… лежать вот так кому охота?
— Эх, я ему врезал! Если б не каска!..
Бабец не слушал, — всегда кто-нибудь после драки кулаками машет. Пытался представить, что впереди. Ух, скорей бы! Ничего, скоро… сейчас!
— А чо те каска?
— Вот те и чо — не проломишь.
— А ты этих вот с собой позови. Слышь, Фаридка! Болванов-то. Гляди-ка, целая армия. На подмогу, мол! Чо там каска? Как лаптей каменной окучит по чайнику — вот те и каска! Каска-раскваска.
— Этих-то? Да ты чо, им несподручно… Гипсовые, хрупкие. Такому дубинкой как даст пенек промеж ушей — он и покололся!
— Га-га-га!
— Зато быстрые!
— Ге-ге-ге!
— Ворота, ворота ими проламывать!
— Гы-гы-гы!..
— Под такого угадаешь — мало не покажется! Это тебе не с бабой кувыркаться!..
— Слышь, Рява! А вот сам угадай, что такое: идет — жуется, сидит смеется! А?
— Го-го-го!..
Ишь, разреготались. А и правда — хорошо! Весело, мля!.. Вон сколько народу — гомоня, черными потоками струится река между молчаливых идолов.
Вдруг заволновался, заплескал над головой свет: пригас… ожил… опять пригас.
Затрепетали, качнулись тени.
Качнулись и изваяния на своих постаментах — точь-в-точь будто нерешительно перетаптываясь: сейчас и впрямь шагнут с возвышений, вольются в людской поток.
— А-а-а-а-ах! — прокатилось тревожно; сбились с шага, задирая головы.
Празднично сиявшее лазурное небо Рабад-центра, украшенное кипенью пышных облаков, начинало тускнеть… Как будто тучка набежала на светило… больше… больше… Солнце медленно гасло, уже только в самой середке тлел багряный уголь… вот и он пропал. Погрузнели в сумраке башни небоскребов, и кто-то мгновенно вырезал в них квадратики окон. Свод приблизился, тяжело навис. Темные полосы конструкционных балок перекрестили его в разных направлениях… и сразу стало понятно, что там, снаружи, дождливая ночь и мрак, и неуют, и одиночество.
— А-а-а-а-ах!.. га-га-га!.. бы-бы-бы!.. ать-ать-ать!..
— Разахались! — прикрикнул Бабец. — Давай, мля! А то проваландаемся тут!..
На освещенной площади «Маскавской Мекки» их ждали.
В плотных сумерках, сменивших искусственный день Рабад-центра, десятки мигалок крошили сиреневые огни на глянец мостовой. Несколько тюремных фургонов поодаль. Две пожарные машины фырчат дизелями у самого портала. Десяток ухмыляющихся пожарников возле гидрантов. Полурота кобровцев мерцающей цепью.
Толпа вытекала из нескольких аллей. Из центральной, что пошире, валили густо.
Кобровцы по команде сделали пару шагов вперед, сомкнулись. Тут и там появились стволы шокерганов — стоящие сзади положили их на плечи передних. По команде дубинки дружно ударили по гулким щитам: ба-ба! ба-ба!..
Колоколя многократным эхом, тяжелый голос раскатился по площади:
— Предлагаю разойтись во избежание. Выход компактными группами через Восточные ворота. В противном случае адекватно. Три минуты на раздумье.
Смолк на секунду и добавил устало:
— Расходитесь, господа, расходитесь!..
Бабец оглянулся — народ растерянно теснился по краю площади, как будто опасаясь переступить невидимую границу. Воздух звенел от сдавленного ужаса. Вдруг что-то сорвалось в самой гуще, и тут же зазвенел, забился вопль. Кто-то дико рвался из толпы, выдирался из ее утробы, еще окутанный влажным теплом, и толпа, ошеломленная напором, подавалась, негромко рыча и пошатываясь… вот лопнула по краю, разошлась… выкатился комок черного тела… завертелся, как ужаленный. Вопль, вибрирующий вопль расплескивался от него — было видно, как воздух рябит мелкими злыми волнами возле распяленного черного рта:
— У-у-у-у-у-уки!.. а-а-а-а-а-ади-и-и-и!.. у-у-у-й-у-у-у-у!..
— Ба-ба!.. ба-ба!.. — сдержанно отвечали дубинки.
Фитиль выдрался вперед, встал возле припадочного (тот уже докатывался свое — сипел и ежился, собирая тело в тряпичный комок), поднял ко рту дулю мегафона; в сравнении с голосом, только что грохотавшим над площадью, его яростный хрип казался игрушечным:
— Ребята! Не слушайте командиров! Вас дурят! Не стреляйте в нас! Вспомните, откуда вы! У каждого есть мать, есть отец! Сестры, братья! Разве они в «Маскавской Мекке»? Разве за игорными столами? Жрут устриц? Нет, они черствый хлеб! У нас тоже нет на это! Которые не знают горя, поставили вас! Вспомните своих! Кто сказал, что надо так? Слушайте, солдаты! Кто поднимет на нас, заплатит кровью матерей и сестер! Кто против, тот отцов и братьев! Бросьте стволы! Мы заодно, верьте!..
— Га-а-а-а-а! — отозвалась толпа, оживая.
— Ба-ба!.. ба-ба!..
— Разве для того мы в одном, что одни здесь, а другие никогда и маковой соломки? Разве одни для горя, а другим по барабану? Нет! Пусть ответят за все, что они для себя! Мы спросим по праву нищих: где все? Где для нас? Пусть!.. И если кто-нибудь посмеет…
— Га-а-а-а-а!.. р-р-р-р-р-ра-а-а-а!..
— Ба-ба!.. ба-ба!.. ба-ба!..
— Повторяю, — накатил вперебив Фитилю прежний огромный голос. Осталась минута. Немедленно компактными группами через Восточные ворота. Факела складывать направо. Расходитесь во избежание. Повторяю — в противном случае адекватно, вплоть до применения. Предлагаю очистить.
— …никто из этих! — снова прорвался хрип Фитиля. — Мы-то знаем, где ветер дует! Мы что же?! — не видим, куда ноги растут?! А если кто думает, что временно, так это навсегда! И кто посмеет поднять, того народ сам решает свою судьбу! Призываем: бросайте! И к нам! Думаете, вы там в безопасности? Со своими дубинками? Со своими шокерганами? Нет! Это над вами нависла беда! Страшная беда! Не простим никому и поименно!.. Только с нами, плечо к плечо с вашими братьями! Вливайтесь! Мы идем к вам, пацаны!
Темное тело шатнулось, вспучиваясь, заревело и потекло…
Шепча матерное, Бабец вырвал из-под панели пучок разноцветных проводов, раздергал, где были, контакты, посовал друг к другу голые концы… не то, не то… Вот посыпались искры… А, мля!.. Стартер щелкнул… с третьего раза завыл, засвистел… двигатель стрельнул, завелся — и заревел, разгоняясь пуще.
Кровь из рассеченной брови заливала левый глаз. Бабцу то и дело приходилось смахивать ее ладонью. Дел и без того хватало. Трак рычал, Бабец гнал его по эстакадам подземного гаража — вверх-вверх-вверх, крутой поворот (почти на каждом он со скрежетом и треском проходился стальным бортом о стену), и опять — вверх-вверх-вверх до следующего поворота. Володька зыркал по сторонам. Того и гляди, заряд ляпнет в боковое стекло. Может быть, стекло выдержит. А может, и не выдержит. Тогда хоть успеть затормозить, что ли… а что толку тормозить? Ладно, ему и так повезло: охранник у входа почему-то не пальнул сразу. Может, думал, по делу. Потерял секунду, тюфяк. А через секунду уж… С тех пор прошло только пять или шесть минут, и Бабец надеялся, что охранника еще не нашли. И не подняли тревоги. Вообще, он правильно рассчитал: не ждали они, что кто-то полезет в гараж. Потому и удалось. Трак ревел, взбираясь все выше, фары белым огнем жгли одну за другой многоярусные аппарели. Делов хватало… кровит, мля!.. и крутилось, крутилось зачем-то в башке: бровь — оно самое такое место. Дед Степан так говорил: бровь, мля, — оно самое кровавое…
Трак качнуло — правое переднее подпрыгнуло, перевалив через труп топтуна. Разлетелась полосатая палка шлагбаума. Бабец вывернул руль. Тяжелая машина прогрохотала по железным решеткам стоков и вынеслась из темной горловины.
Площадь, залитая неверным светом горящих справа от ворот мобилей, мерцала и волновалась, занавешенная, как рваным тюлем, слоями разноцветного дыма. Четыре прожектора лупили откуда-то сверху, и в их суетливых лучах гарь струилась и текла гуще. Перед цепью, преграждавшей путь к порталу «Маскавской Мекки», валялось десятка полтора тряпичных кукол. Когда пожарник опускал ствол гидранта, пружинистая струя воды обрушивалась на них, толкая и ворочая, и они, ожив, поднимали руки и мотали головами. Еще три или четыре упали чуть дальше — до них струя тоже добивала, но тыкалась вялой, потерявшей силу.
Черное месиво откатившейся в третий раз толпы надсадно выло.
— Сейчас, мля! — бормотал Бабец, смахивая кровь. — Сейчас!..
Руки сами, без участия головы, стали выворачивать руль, и Володька даже удивился неправильности их действий (но удивился как-то странно, стороной, как будто и руки были вовсе не его), потому что машина по крутой дуге пошла направо, в противоположную от ворот сторону. Однако ноги уже вбили педали, его бросило вперед, рычаг послушно хрюкнул — и трак, истошно ревя на задней передаче и раздирая пространство тяжелой стальной кормой, начал выписывать новую дугу, воображаемый конец которой упирался точно в середину портала.
Конечно, это было верное решение — задницей. Лбом переть как на комод так его уже окучили бы из шокергана, и привет. И секунды бы не прошло. Пух и готово. Два часа в бессознанке. И то если не в голову. Это он здорово придумал — задом на них: что, взяли?.. Снопы ядовитых огней зазря рассыпались на красном железе с белой надписью: «Шараб-кола». В зеркале заднего вида зеленая фигура медленно метнулась к одной из пожарных машин. Не успеть пеньку, не успеть. Прошляпили они Бабца. Пеньки — они и есть пеньки… Что-то беспрестанно сверкало. Он как автомат щелкал глазами в зеркала — правое, левое, правое, левое. Левое было красным… кровит, сволочь!.. Получите!.. Мягкие удары — тум, тум. Крики. Кажется, сразу четверо. Трак ухнул кормой в нишу портала и вышиб ворота. Бац! — вспышка. Лобовое стекло помутнело, будто глыба расстресканного льда. В голове быстро тикало. Стрелка таймера подползала к черте. Тормоза! Передача! Пошел!.. Рывками набирая ход, трак рванул обратно. В проем снесенных ворот уже вбегали люди. Получите!.. Ага, мля! Не любят!.. Снова несколько мягких ударов… крики… вспышки… Трак вывалился из портала направо, смел гидранты, с громом и скрежетом боднул пожарный мобиль, яростно буксуя, проволок несколько метров… Опять полыхнуло прямо в рожу. Бабец удивился, что еще соображает, и до упора вдавил педаль. Справа густились блестящие каски. Он вывернул руль… но тут синяя молния ударила в мозг, и шторки опустились.
Он открыл глаза и увидел луну. Луна качалась в темных облаках.
— Ну? — спросила луна. — Очухался?
Бабец тупо смотрел на нее. Луна была длинная, вытянутая — огурец, а не луна.
— Рикошетом шмальнуло, — послышался другой голос. — Свезло Бабцу. Если б в лобешник — капец.
Он скосил глаза — но ничего не увидел. Попробовал повернуть голову, чтобы взглянуть на говорящего.
— Брось, — возразила луна. — Его из пушки не убить. Здоров как бык.
— Да ладно — из пушки! Говорю тебе: поперло. Если бы прямой — без мазы.
Бабец голову все-таки повернул. Но не разглядел.
— Что ты гонишь? — хотел спросить он сам не зная у кого. — Кому капец?
Но выговорил только: хр-р-р-р-р.
— Во, захрюкал, — сказала луна. — Ишь, башкой-то мотает. Давай, давай. Оживай. Нечего.
Бабец уже понял: это Фитиль. Длинная белая рожа.
Язык во рту был — как говяжий.
— Да я ны… ны-ы-ичего, — кое-как выговорил он. — Ны… ны-ы-ормалек.
Подтянул ноги. Мурашки бегали по всему телу.
— Ожил, — удовлетворенно заметил Фитиль. — Пошли тогда, там тебя спрашивают.
— Кто?
Кислая слюна заливала рот. Бабец с усилием сплюнул. Повисла, сволочь, на подбородке. Утерся.
— Конь в пальто, — сказал Фитиль. — Вставай, герой.
Бабец попробовал руками. Руки шевелились. Но так, будто их только что слепили из пластилина.
— Ух, мля…
Сел. Стена поехала вправо… влево… устаканилась.
— Чего? — спросил он, часто моргая и переводя взгляд с одного на другого. — А?
Осторожно потрогал. Голова замотана какой-то тряпкой.
— Все путем, — сказал Фитиль. — Загасили пеньков. С твоей помощью. Короче, не разлеживайся. Дел полно.
Бабец оглянулся. Дым густо валил откуда-то справа.
— Ага, — сказал он, морщась. — Ну ладно… пошли.
Фитиль шагал впереди. Бабец тащился следом. Площадь была пуста. Только тряпичные бугры. Кобровцев можно было узнать по форме. Много. Особенно здесь, у самого портала. Чад. Тени.
— А каски? — спросил он, приглядываясь.
— Что? — Фитиль оглянулся. — Ты прибавь шагу, прибавь. Тащимся…
— Почему без касок-то? — повторил Бабец.
— Ребята поснимали, — Фитиль пожал плечами. — А что, удобно… твердая. Нравится работка?
— А?
— Говорю, работка-то твоя, — как, говорю, нравится?
— Моя? — переспросил Бабец, озираясь.
Язык едва ворочался. Голова гудела. Сейчас бы лечь… Погулял — и в тряпки.
— А?
— Что ты все акаешь! С первого раза не доходит? Подожди, сказал.
Даже разозлиться не было сил. Он глядел в спину Фитилю. Фитиль шагал к черному «форду-саладину». Бабец потоптался. Потом с кряхтением сел на брусчатку.
Огни двоились… троились… радужно мерцали. Зажмурился. Но и там, под веками, то же самое — огни… мерцание… Опять накатила тошнота, и он помотал головой, разлепляя веки.
— А?
— Хрен на!.. Иди сюда, говорю!
Бабец поднялся, побрел к машине. Нет, дурь все же понемногу отступала. Кто это недавно говорил: если бы прямой, точно капец. Фитиль, что ли? Нет, не Фитиль… Не мог вспомнить. Или почудилось? Почудилось, наверное. Сам подумал — а теперь кажется, будто кто-то сказал.
— Вот, Василь Васильич, — отрывисто и напряженно говорил Фитиль, одновременно корча Бабцу рожи и подгоняя его отмашками ладони. — Владимир Бабенко. Достойный сын, так сказать. Благодаря вашему… э-э-э… успешному руководству. Проник в подземный гараж, вывел грузовик и таранил ворота. Благодаря чему, так сказать… самоотверженность и геройство.
— Так шо ж, — отвечал басовитый голос с заднего сиденья. — Разве таких остановить? Нет, не остановить. Как остановить, когда они прут прямо из народной гущи. В годину испытаний. Почему? Потомушо народная гуща есть неисчерпаемый кладезь народных самородков. Почему? Потомушо сколько ни черпай из народной гущи, а она… так где же?
— Вот, вот! — Фитиль потянул Бабца за рукав.
— Ну-ка, ну-ка, дай глянуть, герой!
Бабец послушно наклонился, встретившись глазами с глазами вольготно сидевшего на заднем сидении.
— А шо не весел? — пробасил тот насмешливо. — Ну-ка! Взвейтесь соколы орлами! Почему? Потомушо сейчас, как никогда, нужна нам боевая бодрость! Свежий дух. Верно?
— Да его маленько шибануло, — извиняющимся тоном сказал Фитиль. Так-то он боевой парень… лучше и не подходи.
— Боевой, стало быть, самородок? Вот так, Сидорук! В годину суровых испытаний народ способен на все! Его этому не учили. Сам до всего дошел! Почему? Потомушо в годину суровых испытаний…
— Что это не учили, — буркнул Бабец. — Еще как, мля, учили…
Фитиль незаметно сунул ему в бок локтем.
— Вот я щас руками-то кому-то помашу, — недобро пробормотал Володька.
Голова, слава богу, с каждой секундой яснела.
— Так, так, — заинтересовался Василий Васильевич. — Где учили?
— Ну где, мля… Где служил. Дважды Ордена Красного знамени и ордена Хызра двести вторая воздушно-десантная Исламабадская.
Повисла пауза.
— Сидору-у-у-ук! — напевно протянул вдруг человек на заднем сидении. А шо ж ты мне лепишь? Нету, нету! Как же нету! Вот же тебе же живой же командир третьего батальона! Вот же он! Герой! Профессионал! А ну, товарищ Бабенко, полезайте сюда! Потомушо шо ж мы как чужие! Дел-то у нас невпроворот, товарищ Бабенко! У-у-у-у, товарищ Бабенко. Мы с вами такие дела завернем!.. Полезайте, полезайте!
— Есть, — хмуро сказал Бабец. — Слушаюсь.
И зачем-то оглянулся напоследок.
Окна строительного управления вспыхнули примерно в половине третьего.
Олег Митрофанович сидел в кресле и беспрестанно курил, осыпая стол пеплом. Глаза слезились, и он то и дело сморщивался, как если бы у него болели зубы.
В результате недолгих словопрений между ним и главным инженером Дмитрием Павловичем концепция проекта была сформирована, и теперь Дмитрий Павлович набрасывал черновичок.
— Это у нас четверочка, — бормотал он, двигая по листу линейку. Ляжет, никуда не денется…
Олег Митрофанович с отвращением следил за тем, как Дмитрий Павлович проводит нетвердые линии, ни одна пара которых даже на беглый взгляд не являлась строго параллельной, морщился, пускал дым и думал.
То, что его волновало, за вечер и ночь успело потерять остроту и превратилось в ноющую боль вроде зубной. Правда, зубная боль может быть устранена вмешательством врача, который, в крайнем случае, выдернет зуб. То же, о чем шла речь на вчерашнем заседании бюро, не могло быть устраненено никакими усилиями, и своей непреложностью напоминало смерть.
Морщась, Олег Митрофанович поднес ладонь ко лбу и потер висок. Ему никак не удавалось вспомнить сон, увиденный прошедшей ночью, и это тоже мучило и лишало покоя. Спать пришлось совсем недолго. Но все-таки был, был какой-то яркий и страшный сон — а теперь маячил перед глазами, ускользал, дразнил и, кажется, имел прямое отношение к тому, что болит и ноет…
Он закрыл глаза и подумал: нет, правда, а почему нельзя? Почему? Это же глупо. Это несправедливо, в конце концов. Он пойдет и скажет: вот я, Олег Митрофанович Бондарь. Возьмите меня, я готов надеть шинель, взять винтовку… готов сидеть, закутавшись в мокрую плащ-палатку, на шестиосной платформе. Пусть она гремит на стыках, пробиваясь сквозь черные ливни к заревам Маскава! В конце пути я пойду в бой… пусть железо и огонь… и боль, и смерть. Ничего страшного, я согласен. Возьмите меня, ведь я готов, но не трогайте сына!
Стоило произнести про себя это слово — сын, — как ноющая боль снова превращалась в острую и достигала самого сердца.
Ах, он знал, что ему ответят! Они найдут… они за словом в карман не полезут… Скажут, что по возрасту не подходит… или его очередь не подошла… а ведь должен быть порядок, правда, Олег Митрофанович?.. Сначала всегда берут молодых, а уж потом доходят руки до отцов… а напоследок и до дедов. Так устроена жизнь. Все молодое ценнее старого. Да вон хотя бы взять… курица или овца… Сначала сожрут барашка, а старого жилистого барана пустят в дело потом… Сначала цыпленка на стол, а напоследок петуха… уж когда совсем по сусекам…
За вечер и почти целую ночь, неотступно думая о том, что говорилось на заседании бюро, Олег Митрофанович нашел только один выход… попытку выхода: Валерку тайком отправить в деревню к сестре, а самому немедленно во все колокола — мол, сын пропал! ищите! в розыск его! где он? убили? зарезали? верните мне сына!.. А? Может быть, удастся? Он объяснит… прижухнется Валерка… тише воды, ниже травы. Деревушка-то слова доброго не стоит… девять домов… кому какое дело?
И хоть Олег Митрофанович и отдавал себе отчет в том, что ничего хорошего из его затеи выйти по многим причинам не может, но все-таки в полудреме казалось, что все будет хорошо — именно так, как задумалось. Никто в деревне не спросит, что за парнишка такой поселился у Бондарихи… не поинтересуется невзначай… а потом не покурит на завалинке, поплевывая, вприщур поглядывая… а потом не поедет в район… не взойдет, комкая кепку в руках, на крыльцо райотдела УКГУ… и через часок-другой кургузый крытый грузовичок не покатит по мокрой дороге… и солдат за рулем не оскалит молодые зубы, не прыснет, дослушав рассказанный офицером матерный анекдот…
Дождь шумел, бренча каплями по карнизу, а порой налетал ветер, и тогда деревья начинали шататься и хлопать ветками. Смутное ощущение надвигающегося несчастья отступило, размытое дремотой. Ему хотелось спрятаться от того, что ныло и болело, забыть об этом, забыться — и он уже видел темную комнату, поблескивание половицы, отражавшей фонарный свет; вот одежда сползла, и он бесшумно нырнул под одеяло, прижавшись к теплому боку жены; она повернулась, и тогда он с радостным изумлением понял, что это не жена, а остроглазая и кокетливая Лидочка Пономарева из бухгалтерии. Лидочка начала было жеманно посмеиваться и поводить голым плечиком, но Олег Митрофанович, победительно улыбнувшись, крепко взял ее и неспешно потянул к себе; Лидочка ойкнула, заметалась в его крепких руках, запрокинула было голову, часто дыша полуоткрытым ртом и то и дело облизывая припухшие губы, — как вдруг Дмитрий Павлович бросил на стол сломавшийся карандаш, и от негромкого, но резкого звука все пропало: Олег Митрофанович открыл глаза, чертыхнулся, все вспомнил и стряхнул с сигареты пепел, незаметно образовавшийся за это короткое время.
Чертежник Толя кротко посапывал, свесив седую, кое-где запачканную тушью голову.
Бондарь затянулся горьким дымом и взглянул на часы.
Твердунина-то спит, — с бессильной и ядовитой злостью подумал он. Конечно, что ж… Ее дело — скомандовать. А потом рапорт об исполнении принять. Ей чего. У нее-то дочь…
Закрыл глаза, решив думать о чем-нибудь приятном и втайне надеясь опять увидеть милую Лидочку, но вместо Лидочки, словно злой дух, единожды вызванный из небытия и теперь упрямо не желающий исчезать, перед ним снова появилась Александра Васильевна. Она встала во весь рост, постучала карандашиком по графину и сказала звонко: «Тише!»
«То есть что это значит — тише!? — мгновенно вскипел Олег Митрофанович, вскакивая в свою очередь со стула. — Какое еще такое «тише»!? Я слова не сказал, а вы мне уже «тише»?! Да как вы смеете?! Хватит! Вы с людьми имеете дело, понимаете?! С людьми! И с какими людьми! Да вот хотя бы Толю взять! Он золотой мастер! Талант! Самородок! Он окружность без циркуля, квадрат без линейки… прямую на сантиметровые отрезки… как машина! Пьяным его ни разу не видел! Да без таких, как он, тут бы все уже остановилось! Истлело бы все! Четверо детей! Он вот днем чертит за полторы сотни в месяц, а потом бежит домой поросят выкармливать… да за помоями на пуговичную… да за травой для курей под дождем!.. он мне жаловался: зерна-то не укупишь!.. червонцы сшибать на погрузке!.. А вы — тише! Да как вы можете?!»
«Тише!» — звонко сказала Александра Васильевна и властно постучала карандашом по графину.
«Кто вы такая?! — завопил Олег Митрофанович, топая ногами от злости. Вы просто паразит! Вы пьете мою кровь! Сейчас ночь! Вы слышите — но-о-очь! А я сижу в этой прокуренной комнате! Почему я должен ночью?! Вам приспичило?! Завтра нельзя построить мавзолей?! Послезавтра нельзя построить мавзолей?! Через неделю нельзя построить мавзолей?! Вам плевать! Вам и мобилизация не страшна! Вы сами не поедете в Маскав! И дочь ваша не поедет в Маскав! Вы Валерку моего пошлете в Маскав! А он не хочет в Маскав! Ему не нужен ваш Маскав! Он хочет жить, жить! Оставьте его в покое! Зачем ему Маскав?! Заче-е-е-ем?!»
«Ладно, в общих чертах готово,» — неожиданно миролюбиво сказала Александра Васильевна.
Олег Митрофанович вздрогнул, открыл глаза и со стоном раздавил в пепельнице окурок, захрустевший, как ядовитое насекомое.
— В общих чертах, — повторил Дмитрий Павлович и стал показывать, тыча нечистым полусогнутым пальцем в неровные контуры. — Как говорится, в одном уровне. Крыша плоская, наклон пятнадцать градусов. Фундамент блоковый… шестерочку я пустил под фундамент для верности, с лихвой хватит. Коммуникации, как вы распорядились, — он вздохнул и развел руками, — не предусмотрены. Только, Олег Митрофанович, я все же не вполне согласен. Ведь не на день строим, не на два. Водопроводную-то времяночку почему не бросить?
— Не нужно, — проскрипел Олег Митрофанович, раскуривая новую сигарету. — Некому там воду пить. Панели легли?
— Легли, — снова вздохнул Дмитрий Павлович. — Тютелька, как говорится, в тютельку.
Олег Митрофанович затянулся и сощурился, мучительно пытаясь сообразить, что же напоминает этот убогий проект. Потряс головой и спросил:
— Полы?
— Плита, — ответил Дмитрий Павлович. — Что ж еще? Только полы-то того, как говорится… Не целиковые выйдут полы. Придется растворчиком кое-где… Или кладочкой.
— Никакой кладочки! — отрезал Олег Митрофанович. — Некогда будет кладочкой заниматься! Почему не целиковые?
— Так вот же, — снова стал тыкать пальцем Дмитрий Павлович. — Зазор, как говорится. Двадцатка широка, а если шестнадцатую класть — зазор… Надо бы здесь кладочкой подправить.
— Дачу себе будете строить, тогда и займетесь кладочкой! — неприязненно сказал Олег Митрофанович. — Вы с ума сошли! Где мы каменщика возьмем?! Кирпич завозить! Раствор!
— Раствор все равно понадобится, — стоял тот на своем. — Без раствора не обойтись, как говорится. А кирпича-то и нужно всего ничего. Много ли тут кирпича? Пару поддонов.
— Стены сдвиньте на полметра, вот и ляжет шестнадцатая впритык! повысил голос Олег Митрофанович. — Неужели не понятно?! Не до кладочки нам! К двенадцати часам сдать объект нужно! Вы это понимаете? Или вы не понимаете? Я десятый раз русским языком говорю: к двенадцати! А сейчас уже сколько — видите?
— А если стены сдвинуть — крыша плохо ляжет, — упирался Дмитрий Павлович. — Ну вы сами посмотрите: ведь козырек будет. И задняя панель выступает.
— Ну и хрен с ним, козырек так козырек! Сдвигайте, сдвигайте! Чтобы раз-два — как из детских кубиков — впритык!
Надувшись, Дмитрий Павлович снова засучил по листу резинкой.
— Толя! — Олег Митрофанович потряс чертежника за плечо. — Толя! Проснись! Слышишь?
Чертежник замычал.
— Да проснись же, кому говорят! Толя!
— Во умотался мужик, — сочувственно сказал Дмитрий Павлович и сдул с чертежа труху. — Вы его водой сбрызните…
— Может, лимонадом? — съязвил Бондарь. — Проснись, ну! Вставай!
Толя со стоном раскрыл глаза и уставился в окно. Окно было черным, а снаружи еще и мокрым.
— Сейчас что? — с искренним недоумением спросил он.
— Сейчас ночь, — ответил Бондарь.
— Ночь, — с тоской повторил тот. — А спать?
— Вот начертишь — и будешь спать, — пояснил начальник. — А в понедельник — отгул. Тоже будешь спать. И сверхурочные. Можешь?
— Да за что же мне мука-то такая?! — забормотал Толя, бессмысленно пялясь на яркий свет лампы.
Он поднялся и некоторое время стоял, пошатываясь со сна и с явным недоверием прислушиваясь к себе. Бондарь с тревогой следил за выражением его лица.
— Могу, — твердо сказал в конце концов чертежник. — Работа где?
Дмитрий Павлович торопливо придвинул лист ватмана.
— Это понятно… это понятно, — бормотал Толя, позевывая. — Это что такое?.. а, понятно… намазали-то, намазали… понятно… это, стало быть, фасад… Это котельная, что ли, Олег Митрофанович? — подозрительно спросил он, отрываясь от чертежа. — На улице Гумунаров-то?
— Это не котельная, — сдержанно возразил Бондарь. — Это тебе спросонья кажется, что котельная. Начнешь чертить, увидишь — никакая это не котельная.
— То-то я смотрю, вроде по высоте не сходится… а так очень похоже. Я эту котельную раз десять перечерчивал — все переделки, переделки…
— Кажись, машина? — сказал Дмитрий Павлович, по-собачьи наклонив голову. Он просеменил к окну и стал смотреть сквозь стекло, загородившись от света ладонями. — Петраков, должно быть… Точно, Петраков!
С улицы донеслись голоса, казавшиеся сквозь дождь ватными. Хлюпнула дверь внизу, забухало на лестнице, и мокрый Петраков ввалился в кабинет — в армейской плащ-палатке, в сапогах.
— Вы тут чего копаетесь? — зашумел он, крутя круглой башкой. Проспали? У нас все на мази! Я ребятам свистнул… организовал, то есть. Мехколонна в полном составе. Дело за вами! Прораб-то где?
— Метелкин? — встрял Дмитрий Павлович, отчего-то радужно улыбаясь. Обещал к пяти на объекте быть. У нас тоже все по-военному, Паша! Ударный труд, как говорится.
— Про Красильщикова не забыл? — недовольно спросил Бондарь, влезая в плащ. — Позвони! Напомни: блоки — через час! К семи — панели! И чтобы сам за всем следил, а не поручал кому ни попадя.
— Как можно, как говорится… Сейчас прозвоню Красильщикову, не беспокойтесь…
— Так мне чертить или что? — возмутился вдруг чертежник Толя.
— Не понял еще? — проскрипел Бондарь. — Чертить, чертить! Конечно, чертить. Дай-ка, я только гляну на минутку…
Посматривая на лист, он набросал в блокноте несколько цифр, потом сунул его в карман и нахлобучил шляпу, что-то при этом негромко сказав.
— Что? — спросил Петраков.
— Да ничего, ничего, — раздраженно ответил Бондарь. — Пошли, сколько тут топтаться!
По дороге, пока дребезжащий «газик» пробирался темными улицами, шумно расплескивая лужи и подпрыгивая, Петраков, будучи, видимо, томим остаточными сожалениями о своей вчерашней оплошности и стремлением выказать лояльность, все норовил завести разговор о насущной необходимости строительства мавзолея.
— Да ладно тебе, Паша! — буркнул в конце концов Бондарь. — Ты б лучше вчера смолчал, чем теперь языком молоть. А так-то… что уж. Поручено.
Петраков поперхнулся и не проронил больше ни слова, только покряхтывал на поворотах.
Площадь встретила их светом фар и гулом греющихся двигателей.
— Пичугин! — заорал Петраков, выпрыгивая из машины. — Пичугина ко мне! Пичугин! Давай командуй, чтобы отъехали! Разметку надо сделать, не понимаешь?!
Он матюкнулся и торопливо зашагал куда-то в сторону.
Бондарь вылез под дождь. Прораба не было.
Экскаватор, стоявший у самого монумента, взревел и двинулся. Весь он лаково заблестел, когда по нему скользнули фары отъезжающего самосвала.
— Насветить, насветить нужно! — голосил откуда-то издалека Петраков. Пичугин!..
— Черт, где же Метелкин? — пробормотал Олег Митрофанович.
Он раскрыл зонт и стоял теперь, озираясь.
Два самосвала, нещадно газуя и сигналя, встали, наконец, так, чтобы осветить фарами площадку.
— Ну что? — спросил подоспевший Петраков. С плаща у него лило. Разметили?
— Метелкина нет, — ответил Бондарь и выругался черным словом.
— А где размечать-то?
— Сказано вчера было: на площади.
— Площадь-то большая, — с опаской сказал Петраков. — Как бы не ошибиться.
Олег Митрофанович пожал плечами и несколько времени думал, переминаясь.
— Площадь есть площадь, — скрипуче сказал он. — Не ошибешься. Давай поближе к постаменту. Но не вплотную. Короче, метрах в десяти.
Петраков выставил вперед ладони.
— Э, Олег Митрофанович, это уж я не знаю! Мое дело — копнуть, где надо, кран подогнать, то-се, пятое-десятое!.. А уж где копнуть — это вы мне покажите! Это уж я знать не могу!
— Я тебе сказал! — крикнул Бондарь. — Ты что придуриваешься? Не слышал? В случае чего вали на меня!
Петраков сказал по матушке.
— Размеры при вас?
Бондарь молча достал блокнот.
— Да ну!.. конечно!.. правильно!.. Черта ли там размечать! — почему-то вдруг закипятился Петраков. — Сколько там сортир-то этот? Два на полтора, что ли?
— Опять болтаешь, Паша… а потом скулить будешь, — заметил Бондарь, пытаясь разглядеть цифры. — Ты еще Твердуниной такое брякни, я тебя потом поздравлю… Три на четыре мавзолейчик. Не великий.
— Фундамент-то какой?
— Блоки.
Они шагали к памятнику.
— Вот здесь, — сказал Бондарь, ковыряя каблуком мокрую землю. — Угол. Он сделал несколько больших шагов в сторону. — Второй.
Петраков махнул рукой экскаваторщику.
Экскаватор содрогнулся и стал медленно приближаться, наводя ужас грохотом и мощью.
В пронзительно белом свете фар струи дождя казались проволочными.
Экскаваторщик дернул рычаг, отчего механизм замер как вкопанный, и выбрался из кабины на гусеницу.
— Поменьше-то ничего нет? — крикнул ему Бондарь. — Ты ж тут все разворотишь к доброй матери!
— Оптать! — ответил экскаваторщик, яростно чиркая спичками, чтобы прикурить сигарету, которая уже наверняка промокла. — Много не мало, Олег Митрофаныч! Это ж, оптать, машина! — он пнул ногой гусеницу. — Это ж не пукалка какая! Сейчас, оптать, копнем за милую душу!
— Смотри памятник-то хоботом не повали! Тоже будет дело!..
— Разве, оптать, мы не понимаем? — удивился экскаваторщик.
— Давай! — заорал Петраков, размахивая и пятясь.
Откуда-то из темноты выскочил вдруг, спеша и оскальзываясь, Метелкин. Он тащил четыре кола.
— Разметку-то, Олег Митрофанович! Разметку!
Бондарь махнул рукой.
— Времени сколько, знаешь? — сказал он, отворачиваясь.
— Улья нам в твоей разметке, Метелкин! — весело закричал Петраков. Уже разметили! Ты бы спал дольше! Давай отходи, отходи! Заденет еще чертовня!..
Они пятились, освобождая экскаватору иссеченное дождем и залитое ослепительным светом пространство.
Ковш задрался, поплыл, с лязгом рухнул.
— Грунт в самосвалы! — крикнул Бондарь. — Паша, пусть самосвал подгонят!
— А подсыпать чем? — оскалился Петраков. — Он же на подсыпку весь уйдет! Ничего, потом соберется грунт, не пропадет… Блоки-то, блоки-то где? Ему тут копки на полчаса!
Они пошли к машине.
— Такое дело проспал! — цеплялся Петраков к Метелкину. — Раз в жизни, может, мавзолей выпало построить — а ты дрыхнешь! Детям что потом будешь рассказывать, а? Ребята, мол, мавзолей строили, а я в койке валялся? Так, что ли? Соня!
— Да ладно тебе, — отвечал Метелкин.
Бондарь оглянулся.
Экскаватор ревел, напирал, лязгал, напрягался; выдрав беремя мокрой земли, с завыванием нес ковш вправо и там разевал пасть, чтобы вывалить. Две его фары поворачивались вместе с ковшом, и свет падал на памятник то справа, то слева, то оставлял его в темноте, то снова выхватывал, обливая безрукую фигуру белым огнем. Тени шатались, и казалось, изваяние тоже перетаптывается, норовя оторвать ступни от постамента и шагнуть вниз.
Пока тащили по коридору, Найденов артачился как мог — вис и извивался. К сожалению, руки освободились только вместе с последним пинком. Применить их с какой-нибудь пользой уже не удалось — он мешком влетел в дверной проем и покатился на пол. Громыхнуло железо. Вскочив на ноги, сгоряча бросился по-обезьяньи трясти решетку:
— Ты что ж, гад! Куда?! У-у-у-у, вонючки!..
Гулко топая, два дюжих мамелюка уже шагали обратно. Где-то вдалеке плеснуло светом, щелкнул замок — и тишина.
Перевел дыхание, повернулся.
Ничего особенного здесь не было — зиндан и зиндан, примерно как в ментовке. Длинные скамьи, вроде полатей. Нештукатуренные стены. Три из них глухие. Вместо четвертой — эта самая стальная решетка. В ней же и дверь тоже стальная и решетчатая. Лампочка в наморднике — снаружи, на потолке.
— Здравствуйте, — сказал Найденов.
Глаза привыкали к полумраку.
Тот, что слева, сидел по-прежнему — обхватив голову руками и раскачиваясь.
— Здравствуй и ты, — степенно отозвался правый, поглаживая седую бороду.
Он был одет как дервиш с Черемушинского базара — просторный синий халат, светлая чалма на голове. Миска для подаяний.
Левый отнял руки и поднял голову.
Это был Габуния.
— Здравствуй, здравствуй! — проговорил он, но не так, как если бы и в самом деле хотел приветствовать Найденова, а будто издевательски передразнивая. — Здра-а-а-а-авствуй! Вот скоро наздра-а-а-а-а-авствуемся! Вот уж улучшат здоровье!..
Он яростно сплюнул. Потом брюзгливо спросил:
— Тебя-то чего сюда? Ты же на лотерею шел?
Найденов неопределенно пожал плечами.
— Да вы что, сговорились? — возмутился Габуния. — Что вы скрываете? Тоже мне — тайны! — Он фыркнул. — Пожалуйста! Тащите в могилу! Пусть гниют вместе с вами! А у меня нет таких тайн, которые должны гнить! И я скажу! Я Сандро-о-о-о Габу-у-у-уния! — завопил он так, что в дальнем конце коридора по-вороньи шарахнулось эхо. — И Топоруков хочет меня замочии-и-ить! Сво-о-о-олочь! Це-е-е-езарь! Топору-у-у-уков! Сначала он меня огра-а-а-а-абил! Во-о-о-о-ор! Во-о-о-о-ор! А теперь убье-о-о-о-от! Уби-и-и-и-ийца!..
В тусклой глубине коридора смолк последний отголосок.
— Зачем вы так с собакой? — глядя в сторону, неприязненно спросил Найденов.
— А что, а что я еще мог?! — Габуния снова схватился за голову. Конечно, вы скажете: зверь, зверь!.. Но как еще?! Не подошлешь никого… все просвечивается, просматривается… у-у-у-у-у!.. Думаете — просто? Я три месяца Тамерлана дрючил, чтобы он в пластометаллоискатель не совался, все руки об него отбил… вы видели? — не пошел!.. Не коситесь так… я минимально… сам чуть не плакал… Все по высшему классу, аккуратно… ведь не со зла, для дела!.. В больнице, под наркозом… Через три дня и следа не останется, шкура-то — во какая!..
Он ударил себя кулаками по коленкам:
— Эх! Больше, больше надо было обезболивающего… В коридоре перед дверью — ззззык!.. и в лоб ему, гаду!.. в лобешник!..
Габуния закачался, мыча в бессильной ярости.
Найденов вздохнул.
— Это тот самый Топоруков, что лотерею ведет?
— А какой же? Тот самый…
— Значит, я как раз ему-то и проиграл, — нехотя признался Найденов.
Габуния поднял голову.
— Проиграл, ну и что? Понятно, что проиграл. Там не выигрывают… Погодите, у вас денег, что ли, нет?
— Ну да.
Габуния присвистнул.
Дервиш поднял голову.
— Как это неразумно, друг мой, — мягко сказал он. — Но не расстраивайтесь. Велика милость Аллаха. Возможно, сердца людей смягчатся, и вас…
— …и вас просто порубят в лапшу! — Габуния фырчал и плевался как кипящий чайник. — Да вы что, уважаемый! Ради этого — он яростно указал пальцем на Найденова, — все и затевалось! Уж я-то знаю, поверьте! Смягчатся! Ха-ха!.. Это я сам придумал, понимаете? Вот я, я, именно я — Сандро Габуния! Он меня обокрал! Мы с ним вдвоем открывали дело — а когда пошло, он меня выставил… А знаете, зачем я это придумал? Да затем, что это последнее, чем можно заманить людей рисковать деньгами. Что появится вот такой лох, поставит бабки на кон — бабки, которых нет! — и проиграет! И ему прилюдно отрубят руку! В зале! На эстраде! Р-р-раз! — и нет руки! А все стоят вокруг и думают: боже, какое счастье, что это не я кричу! И не я истекаю кровью! Какое счастье, что у меня есть деньги! Какое счастье, что я смогу откупиться!.. Молчите уж, — он махнул рукой. — Вы на сколько попали? На двести?
— Если бы, — сказал Найденов. — На пятьсот.
Было слышно, как где-то капает вода: цок! И еще раз: цок!
— Ну ничего себе!.. — выговорил наконец Габуния. — Вот это да! Верно говорит уважаемый: велика милость аллаха. Очень велика! Как повезло этим придуркам! Какие у них были шансы? Они ходят-ходят, тратят бабки, тратят… и все никак, все никак… И вдруг — выпало! Пятьсот! И нечем платить!.. — он покачал головой. — Где вас такого нашли-то, господи!.. Теперь они там быстренько добивают кон, да?.. А потом перейдут к мясному блюду… Такое не каждый день увидишь. Руки-ноги, почки-печень, — он вздохнул. — Ну вы попали, дружище.
— Неслыханна милость Аллаха, — упрямо сказал дервиш. — Этого не случится.
— Мне бы, конечно, не хотелось никому здесь трепать нервы, — заворчал Габуния, — но поскольку я сам примерно в таком же положении… единственное отличие — меня рубить будут, скорее всего, приватно, а не при стечении публики… так что извините, дружище. Уважаемый заблуждается. Милость аллаха не простирается столь далеко, — он с горечью отмахнулся. — Еще как порубят… Нет, ну а скажите, — вдруг оживился он. — А зачем вы это сделали?
Найденов поморщился.
— Не хотите говорить — не говорите, пожалуйста… но просто интересно. Мы с Топоруковым когда-то специально продумывали систему безопасности. Никому не нужно, чтобы каждый день сюда приходили люди, которых в конце вечера приходится как минимум калечить. Какая в этом выгода? Это совершенно ни к чему. Нам нужно было, чтобы опасность такого рода наличествовала, и не более того. Вы скажете — Абдувахид! — воскликнул Габуния (Найденов, впрочем, ничего похожего говорить не собирался). — Так это совсем из другой оперы. Абдувахид отказался платить не потому, что у него не было денег. Были у него деньги! Уж я-то знаю! Он поспорил с Гариком Карабаевым. Мол, Топоруков темнит. Страху просто нагоняет. А как до дела дойдет — на попятный. Не посмеет. Побоится. И вся затея лопнет… и Топоруков выйдет дурак дураком. Ну и чем кончилось? Ему бы хоть в последнюю секунду что-нибудь вякнуть мол, уберите топор, я заплачу! — все кругом нормальные люди, все все понимают… почему не пошутить, да?.. ну пошутил — и хватит… верно? Так он уперся, дуропляс. Все Топорукову нервы проверял. Вот и допроверялся, что ногу оттяпали. И что? Пока то, пока се… паника, «скорая»… Пришили ему эту ногу, да в спешке что-то напутали. Теперь как у кузнечика. Абдувахид наезжал потом на Топорукова: мол, ты, сука, меня покалечил… Да на Топорукова, мерзавца… у-у-у-у-у-у! какой мер-р-р-р-рза-а-а-а-авец!.. провыл Габуния, тряся кулаками. — Не больно-то на него наедешь, на мерзавца. Он ему договор под нос — и до свидания. Вот так… После этого предприятие-то и развернулось по-настоящему. Прежде все только хихикали что, мол, еще за дурацкая кисмет-лотерея! Придумали, мол, какую-то глупость… А как Абдувахид костылями застучал — так валом повалили. Только дай…
Дервиш скорбно покачал головой, провел ладонями по щекам и сказал негромко:
— Чудны дела Твои, Господи.
— Нет, конечно, безумцев полно. Если человеку терять нечего, то ему и жизнь не дорога. Подумаешь! — он пойдет и сыграет, и пусть его потом порубят на куски… ну вот как вас, примерно… да? Но это — Габуния поднял палец и веско им покачал, — только когда бабок нет совсем. Нечего ему терять рубите, что там!..
— Конечно, — кивнул Найденов. — Или грудь в крестах, или голова в кустах.
— Вот именно… Но билет стоит триста таньга. А если у человека есть триста таньга! — Габуния оттопырил толстую губу и со значением оглянулся. Триста таньга! Если есть триста таньга, он никогда не попрется на кисмет-лотерею! Зачем? Он на эти триста таньга магазин откроет… пекарню откроет… да? Сгоняет в Алжир, привезет товару на триста таньга… э-э-э-э, на триста таньга можно развернуться!
— Я-то билет нашел, — пояснил Найденов. — У меня трехсот таньга не было.
— Нашли? — с изумлением переспросил Сандро. — Вот повезло!
— Аллах сам знает, кого осыпать милостями, — невзначай заметил дервиш.
— Милость! — возмутился Габуния. — Его сейчас положат под ножи — это милость, по-вашему?
— Во-первых, вы сами сказали: повезло, — сухо сказал дервиш. Во-вторых, этого не случится. Доброта Аллаха велика и необъятна.
Габуния только безнадежно махнул рукой.
— Ну и что? Вы, значит, нашли билет — и сюда?
— Разве незаметно? — усмехнулся Найденов.
Все молчали. Негромко пощелкивали четки в пальцах. В конце коридора капала вода: цок! — и опять через две секунды: цок!
— На что только люди из-за бабок не идут…
— Я-то, собственно, не из-за денег…
— Ну да. Не из-за денег. Вы просто любите щекотку. Особенно если чем-нибудь остреньким… Бросьте, чего там… не из-за денег!.. — Габуния обхватил голову руками и закачался, как прежде. — М-м-м-м!.. м-м-м-м!..
— Да, конечно, я хотел получить деньги, — сказал Найденов. — Но…
— Все правильно, — бормотал Габуния, не слушая. — А что еще есть в мире ценного? Время? — да, время, но оно течет себе и течет… единственное, о чем не нужно заботиться… Разве удержишь? Нет, не удержишь… не твое… кап-кап, и нету… Еда? — еду съел, и все, и нет еды. Хлеб съел — хлеба нет. Мясо съел — нет и мяса… ничего нет… Что еще? Водка? — ну выпил водку… и нет водки… еще, правда, похмелье наутро, но и оно прошло. Женщина? ладно, переспал с женщиной… мягкая, нежная… ночь прошла, настало утро… и где нежность? где мягкость? — может, уже у другого в руках ее мягкость. С другой переспал, с третьей… с сотой, с тысячной… зачем это все?.. не понимаю, нет… Дружба? — знаю я эту дружбу: сегодня друг, завтра вилы в бок. Сегодня в долг клянчит, завтра не отдает, а сам попросишь — так вот тебе… дулю вот такую жирную… на, пользуйся. Искусство? — а что искусство? Ну был я когда-то художником, и что? Кто понимает?.. Никто не понимает. Пашешь, пашешь… потом приходит дурак, ногтя твоего не стоит: чепуха, говорит, ремесленничество, говорит, мазня, говорит. Что еще? Да ничего… А бабки? — а вот бабки-то, бабулечки мои хорошенькие… бабулечки мои сладкие… вот они-то остаются… они не подведут… Все — туман. Все проходит. Ничего нет. Ни-че-го! А они — здесь. Посмотришь — вот. Хочешь пощупай. Хочешь — погладь. В банк приходишь — там тебе девонька такая… с улыбочкой такая… грудочка у нее такая… м-м-м!.. пальчиком беленьким ф-р-р-р-р! — счетец разрисует… ах, благодать!.. вот они! Живехонькие! Нолики! Единички! Девяточки! Пятерочки!.. Хочешь — золотом. Хочешь зелеными. Хочешь — таньга!.. ух, люблю таньга, люблю! Таньга-таньгушечки, сладкие мои!.. Э-э-э-эх!
Габуния надрывно вздохнул, и его горестное бормотание перестало расчленяться на отдельные слова — казалось, где-то под лавкой ворчит безнадежно больная собака.
— Господи, великий Боже, — зашептал дервиш, молитвенно складывая руки и раскачиваясь. Красная миска на сальной веревке болталась как маятник на худой шее. — Господь-владетель, повелитель и судья. Зоркие очи Твои смотрят на нас и денно, и нощно. Ты всезнающий. Ведомо Тебе и что явно, и что скрыто. Ты милостив и строг, справедлив и честен. Внемлют Тебе и люди, и звери, и камни, и воды. Нет Тебе имени одного, но в каждом звуке имена Твои. Ты все исчислил и всему дал цену. Речь Твоя — твердь, а молчание — бездна. Ты прощаешь прегрешения и принимаешь покаяния. За крупицу добра воздаешь стократ. Ты силен в наказании. Тебе принадлежит что в небесах и что на земле. Прости же рабу Твоему грешному, безъязыкому. Жалко безумие его. Даже в смертный час не знает раб, что и было ценного. Не заботит вечный дар Твой, а заботит прах земной. Не волнует раба, что будет с Твоим владением, а заботит пыль. Недостойна пыль быть помянутой рядом с именем Твоим. Прости ему, Господи. Скоро вернет он Твое имение… и обречешь Ты его на муки адовы.
— Вы бы, уважаемый, лучше о себе подумали, — буркнул Габуния. — Вас отсюда тоже не в санаторий потащат. У самого-то, небось, на душе кошки скребут, а все туда же — о других рассуждать… Пыль! Было бы у вас этой пыли побольше, так могли бы откупиться…
— От Господа не откупишься, — упрямо возразил дервиш. — Не откупишься от мук адовых.
— Вы себя надеждами-то не тешьте. Рай, ад!.. — смешно слушать. В яму и дело с концом. А то вон у Топорукова бадья с кислотой: два часа — и как не бывало…
— Рай есть, — упрямо сказал дервиш и заговорил распевно и громко, раскачиваясь в такт своим словам. — Кто не знает, тот думает — нет. А кто знает — тот знает. Имеются свидетельства. Фарид Тагишевич Шамсуддинов из Бугульмы рассказывал мне со слов Феликса Соломоновича Зильбермана, что Николай Степанович Торопцев говорил со слов Фазлиддина Петровича Бакурина, которому поведал Карп Ашотович Газарян, что один праведный старик из города Ярославля, с улицы Юннатов, по фамилии Сердюченко, несколько лет назад весной совершал пасхальный намаз на своем балконе. И вдруг воспарил вместе с ковриком. Велика сила Господа, и скоро влетел праведный старик в черный зев незримой прежде пещеры на берегу реки Волги, в сорока пяти километрах от большого промышленного города Саратова. От испуга закрыл глаза, а когда открыл — перед ним был рай. Прекрасные сады окружали праведного старика, чудесные деревья шелестели драгоценной листвой. Кругом били фонтаны, чистые хаузы сверкали хрустальной влагой. Полногрудые гурии плескались нагими в светлых водоемах, и призывный смех был мелодичнее самой прекрасной музыки. Под деревом с золотыми листьями и яхонтовыми плодами стоял стол, уставленный яствами и напитками, каких не едят, не пьют цари земные. В середине стола находилась огромная чаша, а над чашей висела в воздухе голова пророка Хуссейна, и по каплям сочилась кровь, все пополняя и пополняя чашу… Праведный старик упал на колени, и Вышний голос сказал ему: «Смотри! Когда чаша переполнится кровью мучеников, наступит конец света, и тогда позову вас на Суд Свой! И встанете из могил, и сойдетесь ко Мне! И решу, кого оставлю с Собой, а кого в пещь огненную до скончания веков…» Праведный старик вскоре вернулся домой, на улицу Юннатов, и больше никто не был в той пещере. Праведный старик сгоряча взялся проповедовать о том, что слышал, — и пострадал. И когда выпустили, он клялся, что до краев чаши осталось совсем ничего — ну совсем, совсем чуть-чуть: может быть завтра, может быть, через неделю; в крайнем случае — через месяц переполнится она. Так почему я должен бояться смерти? Пусть моя кровь прольется в этот сосуд! Чем скорей я погибну, чем скорее пополню райскую чашу, — тем скорее вострубят архангельские трубы, тем скорее зло окутается дымным пламенем геенны!..
Габуния вздохнул.
— Вас не переспоришь. Душа, душа… вот втемяшат себе какую-нибудь ерунду, честное слово, хоть кол на голове теши.
Они помолчали.
— Ну что уж вы так, — сказал Найденов. — Душа-то, конечно, есть.
— Уважаемый, вашего полку прибыло, — саркастически буркнул Габуния.
— Ну правда же, есть, — повторил Найденов. — Что касается рая или там ада, то я, конечно, не в курсе… Но душа-то точно есть, Сандро. В физическом смысле, я хочу сказать.
— В каком еще физическом смысле? Вы мне голову не морочьте, я не физик.
— Это же очень просто, — удивился Найденов. — В физическом смысле — это значит, что она может быть, как всякое иное физическое явление, подвергнуто исследованию, результаты которого должны быть устойчиво повторяемы.
Габуния враждебно нахохлился.
— Вот, например, рука, — пояснил Найденов. — Есть у вас рука? Вы можете измерить ее длину? Раз измерить, два измерить, три. Будет примерно одно и то же. С точностью до погрешности измерений. Или, положим, взвесить…
— Скажете тоже, — отмахнулся Габуния. — Не дай бог…
— …измерить объем, плотность… и так далее. То же самое и…
— Рука — вот, — перебил Габуния. Он сунул Найденову под нос внушительный волосатый кулак. — Рука — есть. Отрубишь — взвесишь. Предположим. А душа — где? Как можно взвесить то, чего нет?
— Да как же нет? Вы просто не в курсе, — Найденов помедлил. — В общем, вы правы — что уж напоследок тайны скрывать, никому уже не нужны эти тайны… Ладно, тогда следите за мыслью. Значит, во-первых. Вот вы говорите — нет души. Допустим. Допустим, так и есть: души нет. Но откуда в таком случае представление о ней?
Габуния отмахнулся:
— Мало ли откуда! Выдумали вот такие…
И презрительно кивнул в сторону дервиша.
— Ничего нельзя выдумать, — возразил Найденов. — Мы можем только поименовать явление. Или сконструировать что-нибудь из уже известных явлений. Вы когда-нибудь пробовали выдумать что-нибудь такое, чего не существует? Знаете, что рисует ребенок, если его просят изобразить несуществующее животное?
— Ну?
— Он комбинирует — ноги льва, тело крокодила, хобот слона… Фантастический урод получается, да! — но все его части изначально известны. Неизвестное нельзя выдумать! Так откуда же тогда взялось представление о душе?
— Вы прямо академик, — хмыкнул Габуния. — Чего только в этих зинданах не наслушаешься…
Найденов поднялся и теперь расхаживал перед оппонентом, как тысячи и тысячи раз в собственном воображении расхаживал перед притихшей аудиторией.
— Значит, если человек имеет представление о душе, то он получил его через некоторые свои ощущения. И никак иначе.
— Что еще за ощущения?! — вспылил Габуния. — А если я не ощущаю?! Вот не ощущаю я — и все тут! А если мне кто гонит, что он якобы ощущает, так я говорю: врешь ты, мерзавец, наглая твоя рожа!.. Какие такие ощущения?
— Например, визуальные. Вы скажете, что вам в этом деле зрение не помогает — вы не видите. Правильно, не видите, — согласился Найденов. — Это естественно. Подавляющее большинство не видит. Лавку видит, — для убедительности он постучал костяшками пальцев по лавке. — Решетку вот еще видит… лампочку, допустим, видит… а душу не видит. Но ведь бывают исключения, Сандро! Существуют люди, одаренные способностями, которые кажутся нам противоестественными. А они не противоестественные! Они естественные, только чрезвычайно редко встречаются. Например, вы в темноте читать можете?
— Что я могу читать в темноте? — хмуро отозвался Габуния. — Дайте спички, прочитаю.
— А, например, через стену?
— Да знаю я, куда вы клоните, — отмахнулся Сандро. — По глобализатору показывали. Ну да, читают в темноте. И через стены. На велосипедах ездят с завязанными глазами. Надо еще проверить, как там у них глаза-то завязаны… какие стены…
— Вот! Человек с завязанными глазами ездит на велосипеде, нитку в иголку вставляет, в картишки перекидывается или из винтовки лупит в самое яблочко — и как будто так и надо. Он видит без помощи глаз — и это вас не удивляет. Вы привыкли к этой мысли. Так почему вы должны удивляться, если человек с открытыми глазами всего лишь видит чуть больше, чем вы? Если он видит что-то такое, чего вы не увидите, даже если все глаза проглядите!
— Да что еще видеть-то?
— Да душу-то и видеть! Именно душу-то и видеть!
— И впрямь, что ж тут такого, если человек видит без помощи глаз? поинтересовался дервиш. Нервное пощелкивание четок выдавало его волнение. Это в порядке вещей. Еще и не то будет. Начнут люди летать по воздуху будто птицы небесные… нырнут под воду гадами морскими… закапываться в землю станут аки черви почвенные! Что в этом удивительного? Все это нам предсказано, в книгах написано, — вот и живем как по писаному. Предвещено вам, неверные! При конце света узрите чудеса, каких прежде не было! Перед тем, как распечатают печати, примется враг смущать род людской!.. Что в этом удивительного? Говорил же праведный старик из города Ярославля, с улицы Юннатов, истинно передал я вам слова его: меньше волоса осталось до края райской чаши! Что ж удивляться тому, что кое-кто стал видеть в темноте?
Найденов пожал плечами:
— Короче говоря, я лично знал одного человека, который обладал способностью непосредственно видеть душу. По его словам, это что-то вроде легкого облачка, окутывающего грудную клетку. В зависимости от душевного состояния человека облако меняло цвет и плотность. Кроме того, у разных субъектов оно изначально имеет разный вид — светлее, темнее, с какими-то сгущениями, с изъянами…
Габуния фыркнул.
— Выдумать что хочешь можно…
— Это был мой отец. Когда его забрали, мне было тринадцать. Он начинал искать подходы к чисто физическому исследованию наблюдаемого им феномена. Ему приходилось действовать очень осторожно, и…
— Почему осторожно? — перебил Габуния.
— Да просто чтобы не засветиться. Он не хотел, чтобы кто-нибудь использовал его способности в собственных целях. Ведь что значит исследовать? Это значит выяснить закономерности развития, изменения. Сделав это, можно переходить ко второму этапу — искать способы управления процессом — то есть управлять человеческой душой. Представляете себе, что это такое? И если, допустим, кто-то взялся за дело с нужного конца… что-то наконец стало получаться с этим управлением… так на что сделают упор? На то, чтобы лечить душевные уродства? Прививать щедрость и милосердие? Учить великодушию и совестливости? Позволить людям стать лучше? Чтоб хотя бы убивать разучились?..
Его не перебивали.
— Ничего подобного. Есть дела поважнее. В первую очередь засекреченный институт сконструирует небольшое устройство, внешне напоминающее мегафон. Под названием, скажем, УЧД-1. Это самое УЧД-1 ставится на танк. Танк выезжает на передовую. Оператор сидит за пультом. Направленный луч воздействует на души вражеских солдат. Вражеские солдаты с плачем лезут из окопов. Может быть, перед тем пристрелив офицеров. Здорово? У кого в руках такая штукенция, тому ничего не страшно. Война? — давай войну. Массовые волнения? — давай массовые волнения. Не боимся. Верньеры покрутил, и вот: только что орали и махали транспарантами, а теперь все бросили и бегут обниматься с кобровцами. Плохо ли?.. Поэтому и пыхтят над этой задачкой изо всех сил. Но задачка непростая, нелегко с ней справиться. А отец мог бы помочь. Одно дело, когда ученый тычется вслепую: таким полем воздействует на испытуемого, сяким полем… А по испытуемому ничего не видно. Ему, вроде бы, все равно — сидит себе, улыбается. Исследователь не владеет результатами испытания. Нужна огромная статистика, чтобы хоть крупицу смысла поймать… да? И совсем другой коленкор, когда кто-то сразу наблюдает результат. Просто — видит. Глазами! Можете представить?
Найденов вздохнул.
— Только отец не хотел, чтобы с его помощью лепили вот такие мегафоны. Он хотел совсем другого. Он искал способ сделать человека лучше. Чтобы его душа была чище. Светлее. Чтобы мир хоть немного изменился. Чтобы люди в этом новом мире чувствовали себя уютно. Чтобы им было радостно жить. Чтобы радость одного не оплачивалась горем другого… Должен же во всем этом, Найденов махнул рукой, описывая круг, — появиться хоть какой-нибудь смысл? Или так и останется все — деньги, власть, страх, ненависть, глупость, безжалостность, злоба, жадность, мучения, смерть?.. И никогда не будет ни чести, ни разума, ни благородства, ни великодушия, ни щедрости, ни надежды?.. Понимаете?
Найденов помолчал.
— Вот чего он хотел. Поэтому держал свои способности в тайне. Работал самостоятельно… добился кое-чего… А потом эпоха Великого Слияния… мобилизация… Всех гребли под одну гребенку, чего вы хотите… Успел мне рассказать кое-что, а сам…
— А вы? — хрипло перебил Габуния. — Вы-то, часом, не видите?
— Нет, — соврал Найденов. — Не вижу.
— Возблагодарите Господа, — посоветовал дервиш. — Клянусь Тем, в Чьих руках моя жизнь, это дело нечистое!
Страх и ожидание развязки обостряли чувства. Найденов видел как никогда отчетливо. У дервиша душа была широкой, слегка вытянутой, ровной; цветозона ясно-голубая, правильной формы, суженная по краям. Зона турбулентности практически отсутствовала. Что касается Габунии, то его интересно было бы понаблюдать подольше: плотная, грушевидной формы, отливающая синим, с темными стяжениями в верхней части, душа его беспрестанно волновалась, а внизу, где турбулентность была, по-видимому, максимальной, — бурлила, как будто борясь сама с собой. Короткие и резкие содрогания пробегали быстрыми волнами по всей зоне; справа мучительно клокотал и бился болезненный пунцовый очажок. Наверное, ему можно было бы помочь сейчас именно фриквенс-излучением… несколько минут семисотмегагерцового… Но что толку думать о том, что нико…
Где-то вдалеке лязгнуло железо.
Найденов вздрогнул.
Габуния повернул голову, прислушиваясь.
— Все в руках Божиих… велик Аллах и славен, — пробормотал дервиш. Наполним ча-а-ашу!..
— Вас бы тамадой, уважаемый, — хрипло сказал Габуния, не отрывая взгляда от желтого пятна электрического света в дальнем конце коридора.
— Напо-о-о-олним ча-а-а-ашу!.. — снова дребезжаще возгласил дервиш.
Пальцы его дрожали, и четки в них мелко побрякивали.
— …Южного и Юго-Восточного округов Маскава. Преодолевая ожесточенное сопротивление вооруженных наймитов из числа мамелюкской и православной милиции, революционные отряды организованно захватили несколько магазинов и банков в центре города, а в так называемом Рабад-центре первые пять этажей гостиницы «Маскавская Мекка». Вопреки поступающим сведениям об организованном и гумунистическом характере выступлений, представители продажной прессы раздувают компанию лжи и информационного террора вокруг якобы имевших подчас кое-где место мифических случаях грабежа и мародерства. Чуждые и разложившиеся элементы населения, встревоженные необходимостью отказа от социально-экономического бандитизма, в массовом порядке покидают Маскав, охваченный стихией революционной справедливости. Некоторая часть указанных элементов, по всей видимости, предполагает пересечь границы Гумкрая. Рядовые жители трудового Маскава встречают появление революционных отрядов ликованием. Калуга. В Калужской области началось активное движение в защиту ре…
Александра Васильевна выключила радиотранслятор, стоящий с краю рабочего стола и, нервно позевывая, подошла к окну.
Большой экскаватор шумно и неряшливо грузил землю из кучи в кузов покряхтывающего самосвала. С другой стороны от заляпанного глиной монумента трещал костер, валялись бетонные плиты, стояли люди с лопатами. Картину портила только парочка работяг, невозмутимо куривших на мокром бревне.
Что-то нужно было делать… звонить… организовывать… Она вороватым движением достала из ящика стола зеркальце, обежала взглядом лицо. Морщинки, морщинки… Но прическа в порядке… глаза блестят… щеки румяны… Интересно, Николай Арнольдович уже проснулся или еще спит?
Экскаватор ревел, стекла дребезжали. Как это все не вовремя — памятник, мавзолей!.. Лицо Мурашина не давало ей покоя — оно возникало перед глазами и наплывало, наплывало, улыбаясь и беззвучно шевеля губами.
Потрясла головой, чтобы отогнать видение, и набрала номер.
— Товарищ Бондарь? Почему землю сразу не отвозили? Ведь экскаватору все равно куда сыпать! Что же ее два раза перелопачивать — сначала в кучу, потом в самосвалы…
Олег Митрофанович ответил.
— Это вы так думаете! — повысила голос Твердунина. — А вот я смотрю из окна кабинета — и вижу! И не возражайте мне, если знаете, что неправы!
Швырнула трубку и потерла виски. События в Маскаве… Какая-то «Маскавская Мекка», Рабад-центр… что за слова? Что за ужасная жизнь там!.. Клопенко должен доложить о реализации мобилизационной программы… Да, еще Глючанинов, Крысолобов… О черт!..
Хотелось думать только о нем. Воображать, что он скажет, когда они увидятся. Ей стало немного стыдно… но не перед ним, нет… так, вообще… Порозовев, вообразила миг, когда глаза их снова встретятся. Как он посмотрит? Смущенно? Радостно? Горделиво? Ночью ему было не до того, конечно… он был очень, очень сдержан, и если бы она не верила, что эта сдержанность диктовалась обстоятельствами, сочла бы ее холодностью. Нет, конечно, ему было не до нежности. Мало ему забот — еще эта чертова директива!.. Кажется, все прошло как нельзя лучше. Кандыба… да ну его к дьяволу, этого Кандыбу, о Кандыбе потом. С ним придется налаживать отношения, присматриваться… Но сейчас она будет думать только о любимом. Скоро они встретятся… Только бы увидеть в его взгляде любовь!.. почувствовать тепло… Как это важно!
Она с усилием перечитала намеченный вчера список дел… ни одно из них не показалось необходимым. И все-таки — что во-первых? Так. Клопенко. Крысолобов. Глючанинов… Набрала номер Клопенко. Занято. Нажала на рычаг телефона и задумалась, замерла с трубкой у плеча. Сколько лет его жене? Должно быть, она моложе… и красавица, наверное… Если Николай захочет с ней развестись, непременно поднимется шум. Шум, шум… это не только некстати, это просто невозможно в его положении!.. Но что до нее пожалуйста! Она готова! Карьера? Что значит карьера в сравнении со счастьем?
Она произнесла про себя это слово — счастье, — и поняла вдруг, что ожидание невыносимо. Может быть, самой спуститься вниз? Удобно ли это? А если он еще в постели и… ну… опять? Сердце сорвалось, полетело. Нет, нет!.. среди бела дня… это невозможно! Но если все же спуститься на минутку? Только на одну минуточку — разбудить его, посмотреть в глаза… пожать руку… Она скажет ему: «Доброе утро!» И будет стоять у двери, улыбаясь застенчиво и нежно. А он… что он? Александра Васильевна зажмурилась. Он скажет ей: «Сашенька! Ты уже на работе? В такую рань?» А она кивнет безразлично и ответит: «Да… Мне сегодня нужно было раньше… Но даже если бы не дела, я все равно пришла бы рано — ведь ты здесь!..» Он засмеется, встанет с постели… протянет руки… «Нет-нет-нет! — ответит она на его жест, качая головой. — Я на минуточку! У меня тысяча дел! Ты представляешь? Вместо того, чтобы грузить сразу в самосвалы, они будут десять раз перелопачивать! Нет, не надо… не надо… ну что же ты делаешь, Коля! А если кто-нибудь войдет? Ты об этом подумал?..» А он не будет… не будет ее слушать… Он зароется лицом в волосы, поцелует и… ах!.. Стоп, он же не один, там еще Кандыба, черт бы его побрал! Фу, какая ерунда! Все, все! К делу! Так. Что во-первых? Ага. Глючанинов… Занято.
Дверь кабинета приоткрылась, и Зоя Алексеевна, мелко кивая, пролезла в кабинет.
— Человек к вам, — тускло сказала она, складывая руки на углом выпирающем животе. — Посетитель.
Платье на Зое было то же, что и вчера. Но брошка казалась крупнее вчерашней, и не зеленая, а ярко-красная, с тремя стекляшками.
— Пусть завтра приходит, — отмахнулась Александра Васильевна. — Не до посетителей…
— Упрашивает, — вздохнула Зоя. — Старичок, что вчера-то был. Говорит, насчет мавзолея…
— Это физик, что ли? — удивилась Александра Васильевна. — Ну, если насчет мавзолея, тогда просите. Да, и соедините меня с Глючаниновым.
Зоя Алексеевна упятилась обратно.
Твердунина потрясла головой, отгоняя от себя лишние мысли. Надо сосредоточиться. Так-так-так… кирпичики общества… кирпичики общества… О чем она?.. какие кирпичики?.. на кирпичном-то опять вчера печь полетела… Морока с этим кирпичным… кирпичики… о чем же это?.. Но так и не успела сообразить, а только встряхнула головой и сказала приветливо, когда дверь кабинета снова заскрипела:
— Смелее, смелее! Вы же знаете, я не кусаюсь!
— Товарищ Твердунина, — точь-в-точь как вчера бормотал старец, шатко приближаясь к столу. — Александра Васильевна!.. Вот уж спасибо-то вам, так спасибо!..
— Саве-е-елий Трофи-и-и-и-и-имыч! — сказала Александра Васильевна, широко и приветливо улыбаясь. — Вы все с тем же? С делами селенитов? С космической одиссеей? Ну, присаживайтесь, присаживайтесь, беспокойная вы душа!..
— Трифонович, Трифонович, — поправил Горюнов, моргая прозрачными глазами. — Да уж какая разница-то… хоть горшком, как говорится… дело-то не в этом… нет, я не с калэсом, не по Селене, Александра Васильевна, не по космосу… я, собственно…
— Садитесь, садитесь! — повторяла Твердунина. — Не в первый раз видимся, давайте уж без церемоний.
Жуя губами, Горюнов испуганно воззрился на Твердунину сквозь растресканные очки; чему-то вдруг в ее лице мгновенно ужаснулся, сорвал кепку и с облегчением смял в подрагивающих руках.
Твердунина выдержала мечтательную паузу и спросила:
— Так чем я вам могут помочь, Савелий Тро… Тимофеич?
Учитель вновь мелко засуетился, расправляя головной убор на колене, и наконец выговорил:
— Александра Васильевна, голубушка! Не велите казнить, велите миловать. Кабы не крайняя нужда — крайняя! — он отчаянно попилил горло ребром ладони, — никогда бы я к вам с этими пустяками… разве стал бы я отрывать от дел? Да боже сохрани!.. Только дело-то в том, что перегородку ставить никак нельзя. Уж я и в ЖАКТе, и в исполкоме — нельзя, говорят! Хоть что делай, а перегородку не ставь. Потому — окно-то одно в комнате, и створками вовнутрь, и ежели его разгородить, так оно и вовсе не открывается. А не разгораживать — так вторая половина темная, и дитю в ней заниматься нет никакой возможности. А меня в нее тоже никак, потому что она по метрам почитай что в полтора раза больше… кто ж допустит, чтоб дите с арифметикой в таком куцем углу, а старичье — на приволье? Да мне и вообще-то уж на бугор давно пора… ведь кряхчу из последних сил. Я им говорю — давайте ее, перегородку то есть, таким вот манером-то, наискось и воткнем… Но в ЖАКТе разве кому-нибудь что-нибудь докажешь?..
По-видимому, сегодняшнее дело волновало Горюнова несравненно больше, чем вчерашнее, касающееся Селены; во всяком случае, он путался, толковал с пятого на десятое, и в смысл его речей Александра Васильевна никак не могла вникнуть: сбивался на козни жилищного отдела, описывал трудовую жизнь своего сына, капитана правоохранительного ведомства Горюнова, обличал происки бывшего мужа его новой жены, Ирины, снова поминал жилищный отдел… Уловив, наконец, кое-как из сумбурного повествования, что речь идет вовсе не о мавзолее, а о жилищном вопросе (дура Зоя что-то, как всегда, напутала), Твердунина поняла, что слушать престарелого учителя вообще не имеет никакого смысла: жилищный вопрос — дело тупиковое.
Благожелательно кивая примерно на каждом седьмом слове, Александра Васильевна размышляла о том, что работа по переделке человека еще далеко не завершена; ей было обидно, что люди гумунистического края не способны, как правило, к мало-мальски логическому и последовательному изложению событий; вот послушать хотя бы этого Савелия Три… как его, черта?.. ну да, Трофимовича… А еще учитель. А еще про Селену. И вот таким приходится поручать самое ценное, что есть, — детей. Ни логики, ни последовательности спешка, торопливость, через пень-колоду, с грехом пополам, нога за ногу… что за речь? — ни два, ни полтора… ни рыба, ни мясо… ни черту свечка, ни… без плана, без цели… запас слов ничтожен, множество ошибок в употреблении, в ударениях… И это — учитель. Что же говорить о трактористах, об экскаваторщиках, об изолировщиках, в конце концов… о мотальщиках и прядильщиках… словом, о людях простого труда? Невеселое зрелище. А как хотелось бы видеть их совсем другими! Ведь можно вообразить: открывается дверь, входит высокий стройный человек в хорошем костюме, молодой (а то что это за селенит, честное слово, — сто лет в обед!), с достоинством здоровается, подходит к столу, отнюдь не кривляясь и не шаркая ногами, не с клюкой, а с хорошим кожаным портфелем… и — не смущаясь, не лотоша… Лицо Николая Арнольдовича снова наплыло, заставив сердце сбиться с нормального ритма. Да, да, как все-таки мало таких — высоких, сильных, стройных… Сердце не хотело биться ровно. Она вздохнула. Очень мало… Все больше мелкие какие-то людишки… с запинками. Вздохнула. Что ж, это дело не одного поколения, не двух, не трех… Надо работать над этим, работать… Вот именно: дел — непочатый край, а тут этот Савелий… как там его?..
Вдруг подумалось, что Игнатий может препятствовать разводу… или Колина жена… ведь наверняка упрется, мерзавка! Александра Васильевна встревоженно смотрела на старого учителя, кивая в такт его словам, и под ее взглядом он говорил все быстрее и быстрее… Что тогда? Какие законы на этот счет существуют? Ей представились вдруг все бездны создавшегося положения: две семьи рушатся, чтобы из осколков образовать одну новую… сколько поводов для скандалов, слез, унижений!.. Сколько мучений, гадостей, пересудов!.. Ну и пусть, пусть! Она задышала чаще и выпрямилась в кресле, сжав подлокотники. Все равно! Она не предаст ни себя, ни Колю! Пусть! Вместе все можно перенести, все пережить! Она выдержит эти испытания!..
— Вот я и говорю: давайте его мне, и все устроится! — с отчаянием в голосе закончил Горюнов под ее невидящим, но пронзительным взглядом.
— Что? — машинально переспросила Александра Васильевна, вновь обнаруживая существование посетителя. Она окончательно потеряла за своими размышлениями нить учительского повествования и теперь, не подавая виду, пыталась сообразить, не ошиблась ли с самого начала: завершение речи было, вроде, не вполне жилищным.
— Кого, простите? — переспросила она, наклоняясь ближе, чтобы дать понять: она просто не расслышала… шум за окном… стройка.
— Виталина, говорю, — Горюнов вытер взмокший лоб. — Вождя, то есть.
Твердунина взметнула брови.
— Я же из самых лучших, — испуганно залепетал учитель. Похоже было, что он чувствовал себя как бабочка, которую вот-вот насадят на булавку. — Вы же мавзолей строите. А мавзолей — это что же? — он хихикнул. — Это ведь стройматериалы, Александра Васильевна… Кирпич, бетон… Так я и говорю: не надо отдельно. Лучше выделите нам квартирку из этого матерьяла, а Виталина мы возьмем к себе. И отлично разместимся, — заторопился он, замечая, как на лицо Твердуниной наползает грозовая туча. — Я с ним в комнате-то и буду… пожалуйста… Мне места-то сколько надо? — дурашливо спросил учитель, хихикнув в другой раз: нервы совсем отказывали ему. — Мне и надо-то совсем чуточку… почти как кошке, или собаке там… не знаю… Положим с почетом, не беспокойтесь! И доступ к телу организуем со всем удовольствием. Разве мы не понимаем? Только чтобы по ночам не топали…
— Да вы с ума сошли! — с облегчением сказала Александра Васильевна и захохотала. — Что вы, Савелий Тихоныч!
Горюнов сжался.
Александра Васильевна смеялась. Глаза ее сияли, лицо разрумянилось. Она подносила ладонь к щеке, она утирала слезы, смех ее был звонок и весел, зубы блестели; «Ой, уморили вы меня, Савелий Терентич! — сдавленно говорила она, клонясь к столу. — Ой, уморили!..»
— Да что же смешного? — горько спросил Горюнов, когда она успокоилась и теперь только качала головой и улыбалась, повторяя: «Ну, уморили!.. Ну, уморили!..» Губы у него дрожали. — Я ведь с полным почетом, с уважением… дорогое для всех имя… мы разве не понимаем?! Конечно, надо!.. Но нам-то как? Друг на друге живем! Вчера, не поверите, товарищ Твердунин заглянул, так посадить некуда… ну просто некуда посадить!
Холодно улыбнувшись, Александра Васильевна нажала кнопочку.
— Ладно, не надо квартиру! — загорячился учитель, уясняя, видимо, что жилищное дело висит на волоске и вот-вот сорвется. — Хорошо! Раз нельзя, так давайте я прямо там буду жить! — Он махнул рукой в направлении окна, за которым рокотало и лязгало. — Вместе с ним на площади! Что в этом плохого? Каждодневный уход, влажная уборка!.. Доступ к телу — пожалуйста! В любое время! Я человек пожилой, вы понимаете… никаких глупостей, чтобы там привести кого или как… а разгрузка-то какая выйдет!
— Зоя, — устало сказала Твердунина. — Проводите товарища Горюнова.
Дверь закрылась.
Александра Васиьевна подперла голову.
Вот с такими людьми ей… а что он про Игнатия? Выходит, еще Игнатий туда зачем-то шляется… Игнатия приплел, вставил лыко в строку — вот что жилищный вопрос с людьми делает. Это Попонов его туда затащил, наверняка Попонов! Сапоги добывали… добытчики!..
С досадой громыхнув стулом, она поднялась и подошла к окну.
Дождь все моросил. Тусклый утренний свет струился над мокрой площадью. Экскаватор отогнали метров на сорок в сторону. На его месте расположился автокран. Это простое зрелище почему-то вызвало в ней ощущение чудовищной скуки. Вздохнув, посмотрела на часы. Без пяти девять. Спит он еще или уже проснулся?..
Преодолевая необъяснимую апатию, снова набрала номер Клопенко… переговорила с Глючаниновым… с Крысолобовым… Полк был переведен на боевое дежурство, но все же готовился к почетному караулу и салюту; пуговичная тоже, по словам директора, стояла на ушах. Еще вчера она бы выслушала эти рапорты по крайней мере с удовлетворением. Сегодня же испытала только томление, и если бы могла быть перед собой абсолютно честной, заключила бы, что ее раздражает все, что отвлекает от мыслей о Мурашине.
Она бесцельно бродила по кабинету, поминутно глядя на часы и незаметно впадая в состояние тихой истерики. Давно уже должен был проснуться… прийти сюда… поздороваться… Его нет. Наверное, робеет. Она могла понять его робость — ей самой казалось странным увидеть его сейчас; и вместе с тем страстно этого хотелось. Сердце сладко ломило. Конечно же, он спит еще, ленивец… Дверь заскрипит, когда она осторожно нажмет на ручку… там такая скрипучая дверь… и он проснется. Холодок побежал по спине. Вообразила собственные легкие шаги… вот уже стоит у изголовья… протянув руку, нежно касается русых волос… Фу, глупость какая — там же Кандыба, будь он неладен! А если бы Кандыбы не было? Может быть… да, да… наверное… Сегодня Николай уедет в область, и они увидятся не скоро… день или два точно… кто знает, может быть и больше? Может быть, неделю?.. Это слово звучало пустым звуком: как можно не видеть его неделю? Она часто и прерывисто дышала, руки холодели. Конечно, конечно, если бы не Кандыба!.. Она бы пошла сама. В конце концов, две тоски — его и ее — стоят же нескольких шагов по лестнице?!
Внезапно ей пришло в голову, что Кандыбы может и не оказаться в комнате. Нет, действительно: ему нужно умываться, бриться… И если Кандыба по своим делам вышел, допустим, в туалет… Ведь нужно буквально три секунды! Ведь она хочет сказать только несколько укоризненных и нежных слов: «Ну почему же ты не идешь ко мне, Коля! Я понимаю, ты тоже смущен, ты чувствуешь неловкость после того, что случилось вчера… но пойми — любовь искупает все!»
И тут же выскользнуть!
Трепеща, она поднялась и вышла из кабинета.
— Если позвонит Бондарь, — сказала Твердунина, чувствуя, как перехватывает дыхание, — пусть ждет у телефона… я вернусь через минуту.
— Чтой-то вы взбледнули, Александра Васильевна, — заметила Зоя Алексеевна. — Может, чайку?
— Потом, потом…
Коридор был пуст. Она подошла к лестнице, занесла ногу — и замерла, услышав негромкий, скрадываемый расстоянием, кошачий голос гостиничной двери… затем щелканье замка, басовитое покашливание… шаги, наконец… и, легко и бесшумно повернувшись, поспешила назад, снова задыхаясь — и снова не от торопливости движений и не от того, что сдерживала дыхание, поскольку собственное дыхание казалось оглушительным, — нет, нет! — а потому, что любимый уже поднимался к ней и через несколько секунд должен был подойти к дверям ее кабинета!
— Чаю, Зоя! — ликующе крикнула она, врываясь в предбанник, а через мгновение уже сидела на своем месте, держа в руке карандаш и озабоченно сводя брови над какой-то бумагой, слова которой прыгали и заслоняли друг друга.
Догадка ее была совершенно верной: не прошло и минуты, как стукнула дверь… послышался рокочущий бас… тяжелая поступь… почему-то она не узнавала голоса… Бас рокотал, приближаясь, Александра Васильевна удивленно приоткрыла рот, поднимая глаза на звук раскрывающейся двери, — и карандаш выпал из пальцев, как если бы они мгновенно стали гипсовыми.
— Га-га! — произнес Степан Ефремович Кандыба.
Повел шеей, и еще раз:
— Га-га!..
За ночь он весь как-то расправился, раздался (так сама собой расправляется хорошая шерсть, вынутая на воздух после долгого хранения): фигура высилась горой, неохватные плечи были разнесены метра на полтора, мощная шея держала тяжелую голову, поставленную несколько набок — должно быть, для того, чтобы усилить впечатление силы и надменности, и серебристый бобрик прически посверкивал — будто дружные озимые, кое-где побитые изморозью.
— Га-га! — откашлялся наконец он и благожелательно проревел, нависая: Да сидите, сидите! В ногах правды нет. Правда не в ногах! Верно, Александра Васильевна?
Встать она в эту секунду при всем своем желании не смогла бы, но нашла силы немо кивнуть головой и, кое-как нащупав карандаш, указать им на кресло.
— Прошу вас, я… — выговорила Твердунина, делая еще одну попытку подняться. — Здравствуйте, Степан Ефремович…
— Да сидите же, сидите, — сказал он, усаживаясь. Кресло похрустывало. Какая вы, право, импульсивная. У нас ведь… — И вдруг, уперевшись тяжелым взглядом в лицо и сделав несколько сосущих движений, которые так пугали ее ночью, закончил фразу: — …рабочая обстановка, а не танцульки… Сидите уж.
Она перевела дух, слабо улыбаясь и кивая.
— Вот так, Александра Васильевна, — протянул Кандыба. — Да-а-а…
— Да-да, — потерянно отозвалась она. — Несколько неожиданно… простите, я… Как говорится… такая вот ситуация… — помахала карандашом в воздухе, — сегодня с утра запарка… масса дел, но… как вы спали?
— Отлично спал, — ответил Кандыба. — Снов рассказывать не буду, если позволите. Позволите? — И заухал: — Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!
— Да, да, сны… конечно, — кивнула Твердунина, не зная, что сказать. У нас тут хорошо, спокойно…
— Вот уж верно: спокойно, — иронично согласился он. — Можно расслабиться.
— Расслабиться? Да почему же сразу расслабиться? — заговорила она, понемногу приходя в себя. — Вот, пожалуйста, — поднялась на ватных ногах и сделала шаг к стенду. — Вот, Степан Ефремович, кривая укосов неуклонно ползет… а вот, обратите внимание, удои…
— Удои? — переспросил «первый».
— Ну да, удои. Заметьте вдобавок, что в третьем квартале…
— Бросьте, — сказал вдруг Кандыба жестко. — Что вы мне про удои? Какое мне дело до ваших удоев? При чем тут? Вы что, не понимаете? Вы думаете, удои важнее моральной стороны вопроса?! Меня совсе-е-е-ем другое интересует! Удои?! Хорошо же! Если вы так, тогда и я вам прямо! А то что ж мы все обиняками! Вы мне лучше теперь расскажите, товарищ Твердунина, о своих отношениях с товарищем Мурашиным! Это я с удовольствием! Это не удои! Разве могут какие-то там жалкие удои? Это роман! История соблазнения! «Второго» обкома «первым» райкома!.. И когда! Когда все прогрессивное с замиранием. Когда у честного не стоит. Вопрос, с кем он сегодня. Честные люди с рабочими Маскава! А они тут несмотря на. Что им? Там братья по классу штурмуют цитадели. Пусть их. А тут секретарь секретаря. Что вы! Никак не могут удои! Сравниться ни в коей мере. Так что давайте ближе. Как говорится, к делу. А то укосы, понимаешь!.. удои!..
И Степан Ефремович, уперевшись в нее тяжелым и злым взглядом, отвратительно зачмокал.
Она окаменело молчала.
— Ну, не хотите сейчас, давайте в другом порядке, — хмуро сказал Кандыба через полминуты. — Сначала о нашем общем деле… а потом уж о вашем персональном. Что с мобпрограммой? Что с мавзолеем? Я вас спрашиваю или кого?
— Что? — слабо переспросила она.
«Первый», многократно расслаиваясь и трепеща, снова выплывал к ней из того глухого и мертвого тумана, в который она погрузилась после его слов.
— Мавзолей, говорю!
— Мавзолей?.. Да, да, мавзолей… работы идут, Степан Ефремович… близятся к завершению работы и… и в двенадцать часов митинг… соответственно… простите, я ослышалась… что вы сказали? Персональное дело? Кажется, я… — она поднесла пальцы к вискам. — Мне что-то нехорошо сегодня… мне показалось, вы сказали, что… или я… нет?
— Что ж нет-то, — усмехнулся Кандыба. — Что ж сразу нет-то, Александра Васильевна? Почему нет? Именно что да! А иначе как? Гадить — пожалуйста, а товарищам в глаза посмотреть — так сразу нет? — он замолчал, потом чмокнул и отчетливо скрипнул зубами. — Но я же говорю: об этом позже. Вернемся к делу. Дело надо делать, а не сопли на кулак мотать. Церемониал предусмотрели?
— Караул, — пролепетала Твердунина.
— Оркестр?
Немо кивнула.
— Салют?
— Да…
— Речь готова?
— Речь?.. речь готова, да…
— Ну, хорошо, хорошо… ладно. Теперь, значит, так. Вернемся к персоналиям.
Почмокал, глядя с угрюмой улыбкой.
— Я, собственно, не понимаю, Степан Ефремович, — дрожащим голосом начала она, — почему вы…
— Почему, почему… Вы дурочку-то не валяйте. Тоже мне — тайна двух океанов. Подельничек-то ваш тоже — ую-ю, ую-ю… — Кандыба издевательски заюлил задом, так что затрещало кресло. — Что ж, кишка тонка старшему товарищу правду сказать? А? Гадить, значит, все могут, а правду сказать нет?! — Кандыба вздохнул. — Такое получается положение. Как-то это все нечестно. Где ратийная совесть? Нужно уметь смотреть в глаза товарищам по гумрати. Все же ясно как белый день! Я как увидел вас обоих — ага, думаю… У меня ж чутье. Вы как же рассчитывали — шито-крыто? Нет, брат, меня не проведешь — я ж тридцать лет на руководящей работе… Ну, позапирался, конечно… не без того. А что ему так уж запираться? Ему запираться не резон. Ему ж со мной работать… Да и вам со мной работать, — понижая голос, сказал «первый». — Я ж понимаю. Оступиться всякий. Бывает. Случаются, как говорится, заблуждения. Не волнуйтесь. Вот дадим строгача — как рукой снимет. Никаких чувств. Никаких расслаблений. Как и не было ничего… А? Только зачем вам это? — тихо спросил он, легонько почмокивая. — Зачем строгача? Вам расти. О будущем. О деле. О гумрати. А такая оплошка. Персональное дело. Выговор. Наверняка с занесением. А?
Александра Васильевна всхлипнула.
— В общем, давайте так, — еще тише предложил Кандыба, наклоняясь к ней и отчего-то начиная сладостно поерзывать всем своим мощным телом. Давайте-ка по-гумунистически, напрямки. Без дураков, как говорится. Что тут тень на плетень. Дело-то простое. Можно все решить. Подумайте. Зачем вам? Ни к чему. Нужно только сесть. В спокойной обстановке — и решить. Верно? Есть пути. Вы не станете отрицать? Было бы глупо. Ну не расстраивайтесь, не стоит. Пустяки. Хорошо, что… гр-р-р-р-р! — издал он вдруг сдавленное рычание, — что это я… а не какой-нибудь мерзавец… не какой-нибудь там… люди-то разные… а?.. хорошо, что мне… верно? У-тю-тю-тю-тю, какие мы слабенькие… гр-р-р-р… нежненькие какие!.. Давайте-ка мы с вами так… вечерочком… гр-р-р-р… вечерочком решим этот вопросец… в спокойной обстановочке… где нам не помешают… ведь по душам, как гумунист гумунисту… а?.. чай, не чужие… у-тю-тю-тю, какие мы…
— Что? — пробормотала Твердунина. Перед глазами мутилось. — Что вы…
— Вечерочком… милости прошу… так сказать… Чем богаты, — рокотал Кандыба, гладя ее локоть. — В гостиничку… и спокойненько, без свидетелей… у-тю-тю-тю!..
Александра Васильевна зажмурилась. Она хотела завизжать — дико завизжать, тряся головой, содрогаясь, вырывая руку из его противных скользких лапищ, топая ногами… и не успела: все окончательно перекосилось и погасло.
А когда пришла в себя, Кандыбы в кабинете уже не было.
— Шура, — сказал Семен Клопшток, пытаясь усмирить дыхание. — Давай камеру понесу.
— Да ладно, — прохрипел Степцов. — Уже скоро.
Еще минут через десять лестница, напоследок круто изломившись, вывела их на квадратную площадку. Внизу густилась стальная паутина подкупольных перекрытий. Туда лучше было не смотреть. С краю площадки вертикально вверх уходила стальная штанга с наваренными поперечинами. Она упиралась в перламутровую твердь купола.
— Вот, — сказал Клопшток, тяжело дыша. — Вот это он имел в виду. Раздолбай. Ну ладно, ничего.
Степцов осторожно опустил камеру на рубчатый помост, разогнулся и, обозрев штангу и люковину над головой, сказал в три приема:
— Сема… ты… сдурел.
Семен дурашливо поплевал на ладони.
— Была не была…
Он взялся за перекладину, кое-как подтянулся… нащупал ногой скользкое железо… Штанга дрожала. Наверное, если бы прижаться к ней ухом, можно было услышать гул. Железки были влажные и скользкие. Через минуту он встал на последнюю.
— Ну? — спросил Степцов.
— Не идет, — с натугой ответил Клопшток. — Не идет, сволочь!..
Что-то наконец заскрипело. Люк поддался и начал нехотя запрокидываться.
— Ну? — крикнул Степцов.
— Нормально! Давай!
Степцов осенил себя крестным знамением и поставил ногу на первую поперечину…
Через несколько минут они стояли на пятачке РП. Хлипкие перильца гудели под напором ветра. Капли злого дождя секли будто картечь из базуки горизонтально. Набирая скорость, купол безоглядно летел в туман и тьму.
— Двенадцатый, двенадцатый! — повторял Степцов. — Кто-нибудь есть в студии?
Клопшток выругался.
— Да что они там все!..
Загорелся индикатор общения.
— Двенадцатый! — обрадовался Степцов. — Вы чего там, уснули?
— Сема, ты? — ответил торопливый голос. — Тут такое делается, ребята!
— Да что там такого у вас делается! — крикнул Клопшток. — Это ты, Равиль? Ты сейчас увидишь, что здесь делается! Дай прямой экстренный!
— Сколько?
— Пять! Десять! Сколько выйдет!.. Мы на куполе! Скорее! Нас сейчас сдует отсюда к аллаху!.. Давай, не тяни!
Он нетерпеливо ударил кулаком по шатким перильцам.
Через несколько секунд индикатор общения переморгнул на зеленый.
— Наша съемочная группа находится на куполе Рабад-центра! — ветер рвал речь ото рта, и Семен говорил как никогда медленно, нарочно отделяя слово от слова. — Вы знаете, это самая высокая точка Маскава. По-прежнему идет дождь. Но все же он несколько утих. Кажется, что смотришь на иллюминированную карту. К сожалению, облачность мешает рассмотреть подробно… дождь и туман прячут от нас кое-какие детали. Но все-таки можно разобраться в непростой географии… Вон те дальние огни — это небоскребы Юго-Западной части столицы… Та россыпь созвездий с противоположной стороны — жилые районы Бирюлева… левее — это, кажется, Орехово… дальше Братеево… Видите? вот эта длинная стрела, пересекающая центральную часть Маскава — это проспект Слияния… Левее купол храма Христа-Спасителя… рядом купол мечети Праведников… А острый свет, уходящий в небо — это игла минарета Напрасных жертв…
Оператор панорамировал.
— Но, как вы понимаете, мы оказались здесь не для того, чтобы любоваться красотами нашего прекрасного города, — надсадно кричал Клопшток. Голос быстро садился. — События у Западных и Восточных ворот Рабад-центра уже получили подробное освещение. Вы видите самые последние итоги. Как я понимаю, все кончилось. По крайней мере, ни у Восточных, ни у Западных ворот в настоящий момент не наблюдается никакого движения. По-видимому, возмущенные толпы проникли в сам Рабад-центр. Перед тем как направиться сюда, на купол, мы получили информацию о том, что массы вооруженных людей штурмуют здание «Маскавской Мекки». Через несколько минут мы попытаемся продолжить передачу именно оттуда — из одного из красивейших уголков Ма…
Клопшток замолчал на полуслове.
— Направо камеру, направо! — воскликнул он через секунду. — Я не понимаю, что происходит! Смотрите! Окраины начинают гаснуть! Квартал за кварталом! Целые улицы, районы… ого! Смотрите, смотрите! Вряд ли это когда-нибудь повторится! Странное зрелище!.. Северная часть почти исчезла! Осталось только… минуточку, это, наверное, Бескудниково… нет, уже не понять… Что происходит?.. Кажется, что огромный корабль медленно погружается в пучины океана. Как будто мы следим за гибелью «Титаника»!.. Кстати говоря… я вдруг сообразил, что уже далеко не все могут это видеть!.. Я представляю, как все в новых и новых районах мгновенно гаснут экраны глобализаторов… и вы уже не можете наблюдать… но те, кто еще слышит нас! Кто еще следит за нашим репортажем! Тьма захватывает и центральные районы!.. Вот погасла Садово-Кудринская!.. Триумфальная!.. Полная тьма!.. Мы окружены тьмой! Тверская пропала! Проспект Слияния! Кремль!.. Всем, кто слышит нас: мы все еще стоим на куполе Рабад-центра! «Титаник» тонет, но мы играем свой регтайм! Город тонет во мраке! Тьма подступает все ближе! Прощайте!.. С вами были корреспондент Семен Клопшток и оператор Александр Сте…
Экран глобализатора погас. Одновременно с ним погасли лампы.
— Ни хрена себе! — послышался в темноте раздраженный голос.
Через несколько секунд лампы на потолке кабинета снова засветились пусть и вполнакала.
— Ага, — облегченно сказал высокий и плотный мужчина в форме мамелюкского офицера. — Поня-я-я-ятно…
На самом деле кроме того, что где-то в подземелье «Маскавской Мекки» запустилась система аварийного энергоснабжения, Балабуке ничего не было понятно.
Подняв густые черные брови, он посмотрел на часы. Затем пружинисто поднялся, машинально поправил кобуру скорчера, одернул китель (четыре большие звездочки на его зеленых погонах соответствовали нешуточному званию калон-колонеля, что по армейской иерархии соответствовало бригадному генералу) и подошел к окну.
За окном густилась тьма — тьма, кое-где разреженная сгустками тусклого мерцания. Потуги аварийного энергоснабжения в сравнении с обычным сиянием Рабад-центра были просто оскорбительны.
Зазвонил телефон, но генерал почему-то не поднял трубку. Вместо этого он взял пульт глобализатора и нажал кнопку.
Экран почти незаметно замерцал, силясь показать то, что показать невозможно — непроглядный мрак. Вот картинка посветлела и прояснилась до глубоких сумерек… вот снова мрак… вот какая-то искра, оставившая длинный извилистый след на флюоресцирующем покрытии… еще одна. Похоже, камера панорамировала в поисках этих искр… но искр было слишком мало. Между тем голос комментатора гремел в полную силу:
— Тьма!.. тьма!.. тьма захлестывает Маскав! Незабываемое зрелище! Да, наверное, нас уже никто не слышит! Но если еще…
Выругавшись, Балабука раздраженно махнул пультом, и глобализатор снова выключился.
Телефон звонил не переставая. При начале каждой новой серии звонков генерал поднимал брови и задумчиво посматривал на аппарат.
Потоптавшись, но так и не взяв трубку, он на цыпочках подошел к двери кабинета, осторожно приоткрыл и прислушался.
Снизу, скрадываемые сложной системой коридоров, переходов, галерей, доносились гул и вой… и треск… и грохот… и запах дыма.
Генерал взглянул на часы и, похоже, на что-то решился.
Как только телефон в очередной раз ненадолго замолк, Балабука снял трубку и быстро набрал номер.
— Фируза, — негромко сказал он через несколько секунд. — Это я. Ты не спишь? Хорошо… Ага… Ну хорошо… понял. Да. Ну отлично. Замечательно. Да что ты? Какой сорванец!.. Конечно. Да. Ну еще бы… Дорогая… Ага. Разумеется, нет. Дорогая… ага… конечно. Дорогая… дорогая, послушай меня. Как я и предполагал… при чем тут?.. глупости. Как я… да послушай же! Как я… ты мне дашь сказать? Короче говоря, началось, и началось в самом худшем варианте. Поэтому разбуди детей… Что? Нет. Послушай меня, милая. Разбуди детей… что? Лучше им не выспаться, чем… Послушай же!.. что? Я немедленно еду, да. Просто не знаю, когда появлюсь. Поэтому пока меня нет… обязательно, да… пока меня нет… ну конечно же… пока меня нет… как ты могла подумать?.. пока меня нет… ну что ты!.. пока меня нет… что за глупости?.. пока меня нет… дура, ты заткнешься наконец?! Молчи и слушай! Ты будишь детей, — орал генерал, багровея. — Одеваешь их! Тепло одеваешь! Да, и в шапки! Как можно более тепло!.. Мне плевать, что ты думаешь про октябрь! За октябрем придет ноябрь! Потом декабрь!.. Берешь все зимние вещи!.. Да, все! Все-е-е-е! Да, в несколько сумок! Сколько получится!.. Значит, десять! А сто — значит, сто!.. И мою дубленку!.. Что значит — орать?! Ты понимаешь, о чем речь? На фонаре хочешь висеть, корова?! Хочешь, чтобы Лолочку всемером?! Вдесятером хочешь?! Ма-а-а-алча-а-а-ать!.. Что почему?! Я тебе вчера все подробно рассказывал, идиотка!.. Одеваешь как можно теплей! Ключ от сейфа в нижнем правом ящике моего стола. Из сейфа берешь все! Да, и карточки. Главное, не забудь разрешение! Ты слышишь? Помнишь, я тебе показывал бумагу? Разрешение для проезда в Гумкрай! Ну, с печатями! Вспомнила? Слава богу… так вот не забудь его, не забудь! Оно нам в шестьсот таньга обошлось… да, да, в шестьсот!.. а зачем тебе это было знать?.. поняла? Не забудь, христом-богом тебя прошу, родная! Без него мы никуда не доедем. Понятно? Хорошо… Деньги и ценности — в сумку. Нет, не в сумку… в колготки! Ты поняла? Что — почему? Потому что вырвут у тебя сумку, дура, не успеешь оглянуться, — а потом что?.. Квартиру закрыть на все замки! Что — без толку? Не твое дело! И на Савеловский!.. Мобиль бросишь на стоянке. Неважно. Билеты до Краснореченска. Именно до Краснореченска! Да, и на меня!.. Что?.. Сам знаю, что Гумкрай!.. Что?.. Заткнись, кретинка! Тут такое сейчас начнется, что Гумкрай покажется тебе раем! Небо с овчинку тебе покажется, дура! Ты должна быть у поезда не позже половины шестого! Не позже, слышишь?! Если я не догоню вас на вокзале — не тяни резину, сажай детей и отваливай. Я найду вас… Ну не плачь… очень прошу. Не плачь, пожалуйста. Я найду тебя… да, конечно… целую тебя… родная, не плачь… все, все… не теряй времени… я постараюсь… прощай.
Как только трубка упала на рычаг, телефон снова зазвонил.
Не обращая на него внимания, генерал начал торопливо разоблачаться. Оставшись в исподнем, он открыл гардеробный шкаф и стал перебирать плечики в поисках сорочки. Сорочки не было. Прикинув, не надеть ли пиджак прямо поверх майки, он в конце концов взял ту, что только что снял — форменную мамелюкскую рубаху: темно-синюю, с золотым шитьем на обоих нагрудных карманах, брошенную им на кресло и уже источавшую запах остывшего пота, — и снова натянул ее, шипя и уродуя пальцы на узких, еще не разношенных петлях. Затем пришла очередь брюк. Галстуков было два — рыжий с петухами, гавайский, и бордовый, с сиреневой молнией. Посмотревшись в зеркало, генерал остановился на гавайском. Обувшись в светло-коричневые туфли с пряжечками и надев пиджак, он расстегнул кобуру (портупея тоже валялась в кресле) вынул скорчер, проверил заряд и сунул сбоку за ремень. Портупею скомкал и бросил в шкаф, равно как и форменные брюки и китель. Застегнув пиджак на все пуговицы и еще раз оглядевшись, Балабука подмигнул своему отражению. Потом пробормотал: «Ну, с богом!..» и размашисто перекрестился.
Покинув кабинет и перейдя по восьмой галерее в четвертый блок, Балабука миновал длинный и плохо освещенный коридор между холлами седьмого и шестого подблоков, спустился на два подэтажа по узкой задымленной лестнице, пробрался темным противопожарным переходом, едва не переломав ноги на валявшихся здесь громоздких железках — должно быть, деталях лифтового оборудования, — и неожиданно для себя обнаружил, что дверь, ведущая в вестибюль восьмого этажа шестого подблока, заперта.
Балабука выругался. По логике вещей, ему следовало вернуться к лестнице, спуститься еще на два подэтажа, затем пройти аналогичным коридором и в конце концов попасть, если соответствующая дверь окажется открытой, в вестибюль седьмого этажа шестого подблока.
Вместо всего этого Балабука без долгих раздумий вынул из-за пояса скорчер и пальнул в замок.
В момент вспышки ему послышался какой-то вскрик. Насторожившись, он несколько секунд прислушивался. Звук не повторился. Перехватив скорчер, он пинком распахнул дверь и увидел женщину, прижавшуюся к стене и, по всей видимости, испуганную его выстрелом.
— Прошу прощения, — сказал Балабука, озираясь.
Вестибюль был пуст. Позолота орнаментов казалась значительно более тусклой, чем обычно — наверное, из-за дыма.
— Скажите, как мне попасть на второй этаж? — торопливо спросила женщина.
— Не знаю, — буркнул генерал. В его планы не входило привлекать к себе даже маломальское внимание, поэтому он не собирался ни обзаводиться спутницами, ни давать какие-либо советы. Он хотел лишь добраться до вокзала, и не знал, сколько времени на это потребуется.
Балабука сунул скорчер за ремень и одернул пиджак, намереваясь двинуться в противоположный конец вестибюля.
Однако в эту секунду ему пришло в голову, что, пожалуй, он не прав: одинокий мужчина в коридорах «Маскавской Мекки» привлекает к себе больше внимания, чем тот, кто идет под руку с женщиной. Кто шатается по «Маскавской Мекке» в одиночку? Обслуга. Охрана. Да еще разве что какие-нибудь извращенцы.
— Зачем вам на второй? — спросил Балабука.
— В Письменный зал, — сказала Настя и закашлялась. — На кисмет-лотерею.
— Сдурели совсем, — проворчал генерал. У него тоже слезились глаза. Какая к аллаху кисмет-лотерея? Не видите, что делается? Бежать отсюда надо… если получится. Слышите, шарашат?
— У меня муж там, — сказала Настя. — Я должна его найти.
— Дело ваше, — отрывисто сказал Балабука. — Это туда. Возьмите под руку. Так лучше.
Она послушалась. Рука этого палящего по замкам господина в сером костюме внушала доверие — она оказалась плотной, как боксерская груша. Или мешок с песком.
— Я в лифте застряла, — пожаловалась Настя.
— Да ну? — машинально отреагировал генерал. Они уже шагали по широкой лестнице центрального подблока, и он обеспокоенно прислушивался к гулу, долетавшему снизу.
— Ну да… когда свет выключили. Думала, не выберусь. А потом он пополз-пополз — и двери открылись.
— Аварийное питание, — рассеянно сказал Балабука. — Предусмотрено… Значит, так. Мы сейчас на четвертом. Слышите? — кажется, это со второго.
Снизу доносился разноголосый вой и грохот. Время от времени что-то пронзительно скрежетало.
— Не бойтесь, — буркнул Балабука и плотнее прижал ее локоть.
Стрельчатые, в три человеческих роста, красного дерева двери Письменного зала протяжно гудели под ударами. Обе их створки сверкали кованой вязью имен трехсот тринадцати посланников Божиих.
Колотили чем придется, и с остервенением, но там, где размозженная плоть древесины отлетала, проглядывала сталь.
Поначалу-то, при сборах, Фаридке трубы не досталось. Фитиль и скомандовал — хлипкий, мол, пока так иди, с голыми руками, а железку пусть кто поздоровее берет; Фаридка его, понятное дело, обматерил, а что толку? так и пошел, как на прогулку. Хорошо, Витьку Царапа пеньки у портала загасили — Фаридка, не будь дурак, и подобрал с мостовой. Царап-то, конечно, здоровее, ему железка в самый раз… да что ж поделать, если прямо в лоб из шокергана?.. Теперь Фаридка отчаянно молотил по двери своим орудием, и при каждом ударе его тонкокостное тело болезненно содрогалось.
— Всех вас гадов! — выдыхал он запаленно. — Всех гадов вас!..
Руки слабели — как свинцом наливались.
Еще дым этот. Кашель от него, короче.
— Погоди-ка!
Фитиль шагал к дверям, помахивая мегафоном.
Фаридка бросил на него злобный взгляд, завизжал и снова обрушил железку на двери.
На! На! Суки! На! По башкам бы вам так! Н-н-на!
— Кому сказал? — это опять Фитиль.
Он отогнал от дверей пяток особо ретивых, упер раструб мегафона в равнодушное железо и заорал, надсаживаясь:
— Вы чего там? Кому велено? Открыть немедленно двери! Чего заперлись?! Чего вы заперлись?! Хуже будет! Слышите меня? Последний раз повторяю! Отпереть — и по одному! Руки за голову! Имеющиеся ценности налево! Сами направо!
Фаридка тоже отшагнул и прислонился к стене, облизывая побелевшие губы. Перед глазами плыли, подрагивая, чьи-то рожи… грохотало… выло… ах, блин.
Фитиль умолк, свернув голову набок, — прислушивался, не гремят ли с той стороны ключами и засовами.
— Ну, смотри! — снова заорал он, налившись неожиданно черной при его жилистой худобе кровью. Пнул створку ногой, зашипел, скривился от боли. Хуже будет! Ой, вспомните потом, как народ морочить! Ой, вспомните! Ой, достигнет гнев масс! Ой, достигнет! Ой, не знаю! Ой, не знаю!..
Он отступил от дверей и озабоченно забубнил что-то в телефон.
Фаридка переступил. Ноги подрагивали. Сволочь такая. Не дается дверь. Как же?
Он тупо смотрел вверх, туда, где поблескивали на створках золотые письмена. Ишь ты… понаписали. Не понять. Конечно, кто учился, тот поймет, наверное. Да на хрена это надо? Что пишут? Вранье пишут… а сами вишь заперлись. Боятся. А чего бояться? Все равно никуда не денетесь. Вот такая хрень. Ух, гады… так бы и дал по башке.
А этот все балаболит… навязался на голову-то. Лучше бы взрывчатки какой добыл… или как? Только болтать. Все въедается. Зудит. Туда иди, сюда не иди. Там стой, тут лежи… Все учит, учит. А взрывчатки нету. Короче, сейчас бы как дали — вдребезги все эти двери. А за дверьми голубчики трясутся. Субчики-голубчики. Наигрались? Вот вам и кисмет — железкой по башке. Туда-сюда, иди сюда… Вот такая хрень. А то еще можно, например… ну, это… большую такую… вж-ж-ж-ж… как ее?.. которой давеча-то… ведь на заводах такие есть, наверное… и распилить все к аллаху. Вот такая хрень… Или еще изобрести такую специальную жидкость… полил — и все растворилось. А то еще это, как его… гипноз. Федул рассказывал. Так встанет, руки растопырит… у-у-у-у!.. глаза сверкают!.. И поднять может человека одними глазами, и все такое. Встанет так, руками это… Эй, вы! Кто там! Ну-ка подойдите!.. И все подходят как во сне… отпирают двери… то-то!.. ух, гады.
— Не позволим! — надсаживаясь, орал Фитиль. — Расхищать народное добро! Все нажито путем лишений! Путем эксплуататорского обмана! Детей нельзя? Вот мы скоро посмотрим, кому нельзя!.. Запираться?
Фаридку мутило. Шершавый рев мегафона, ступенчато осыпающийся вперемешку с эхом, бил по ушам, и при каждом ударе в голове екала небольшая боль. Что орет? Дети ему теперь. Вот урод. А что ему дети? При чем тут? Это он про бэби-мед, что ли? Да ну… зачем? Что ему этот бэби-мед? Ну бабы… так это их дело-то… пускай… да и кто? А, ерунда… на фига?.. какая разница… Еще и лучше даже. Вот такая хрень… Да вот он и сам-то, Фаридка… Так подумать — странно: если у отца с матерью денег не было, так ему и не жить, что ли? Вообще-то так и выходит: не жить. А он живет. Вот же он, Фаридка: руки-ноги, голова… не дурнее других. Хлипкий… это еще как посмотреть. Зато гибкий. И не жирный. Короче говоря, такой ли, сякой ли, а есть. Вот тебе и не жить. Без всяких деклараций обошлись… Он спрашивал, а мать: не твоего ума дело. Ну и хрен с тобой. Тоже мне. Понятно, что на Горбушке левый взяли. И Дилярка тоже оттуда… он помнит. Ему седьмой шел. Зачем им тогда Дилярка запонадобилась? Ему и одному хорошо было. Так нет же — опять, значит, купили этот хренов бэби-мед на Горбушке… мать, стало быть, забеременела, родила. На тебе. Вот такая хрень… И зачем? Ха-ха. Тарелки в доме не найти, не то что уж декларацию… все корк да корк. А то еще отец мутью догонял… пока его не это… Дилярке двенадцать скоро, а все ползает. Голова как кастрюля. Вот такая хрень… А кто виноват? Эти вот, кто заперся, и виноваты. Выходили бы уже. Хуже будет. Фу, дрянь. Как дать по башке.
— Будите гнев, а сами потом? Какой выход гневу масс? Ой, пожалеете! голосил Фитиль. — Нет крепостей, чтобы не стояли! Сдавайтесь добровольно! По одному! Ценности налево!..
Ценности… ну да. Нахапали. У-у-у-у!
Фаридка недоуменно посторонился. Ой, ноги прямо как эти… Этот лысый с ящиком… кто такой, вообще?.. присунул ящик, встал на него… смотри-ка ты, деловой… Бах! бах! — по письменам на левой створке… Ишь ты! Вот уже и кусок отломился!
А ведь золото, блин!
Фаридка тоже вскинул, как мог высоко, свою трубу… не достает! Да что ж такое-то! Ящик! Сволочь, где же он ящик взял? С ящиком-то каждый может!
Лысый гад отломил сразу три буквы… матово блеснув, золотые литеры тускло звякнули о паркет.
Фаридка-то ловчее — шагнул, нагибаясь… и тут же сдавленный рык лысого гада над головой:
— Куда?!
Во оскалился! Еще и замахнулся, гад!.. Фаридка едва успел рожу закрыть. У, гад! Подобрал обломок… за пазуху… и деру, гад! Гад!
— Гад! гад!.. — шипел Фаридка.
Так бы и дал по чайнику! С наших ворот буквы ломать? А где ты был, когда нас на Зеленой площади гасили?!
А ящик-то лысый бросил… испугался. Если б не Фаридка, он бы тут все буквы пообломал… у-у-у, гад. Бормоча, Фаридка сам встал ящик… шатко утвердился. Воздел трубу… Запрокинув голову и скалясь от натуги, стал тыкать в золотишко… ну!.. Какая-то труха в глаза посыпалась… еще! еще!.. давай же, блин!..
В двери между тем уже никто не ломился. Понятно стало: не идет. На совесть делали. Только танком если. Да где он — танк-то.
— Никольские! — горланил Фитиль. — Никольские здесь остаются! Проявлять бдительность! Из Письменного не пускать! Не хотят отпирать — пусть сидят! Со второй Алиевской есть кто? Со второй Алиевской — все сюда!..
Разочарованно гомоня, толпень начала кое-как разбираться по кварталам.
— Ничего! — подбадривал Фитиль. — Дай срок! И на нашей улице! Покамест о братьях! Надо же о братьях подумать, мужики! Братья томятся в тутошних зинданах! В подвал, мужики! Не бойсь! Победа наша! Сметем гнилую мамелюкскую силу!..
Фаридка все тыркал поверху тяжеленной железкой… блин!.. У ловкача-то у того лысого как получалось… у, гад!.. тыр-пыр… Отломил, короче, и тикать. А у него не лома-а-а-ается!..
Он беспомощно оглянулся.
— Гнилую мамелюкскую сволочь!.. Нету теперь права! Хватит! Самих в зинданы!..
По широкой лестнице спускалась пара — мужик в сером костюме… пиджачок-то какой… ишь, блин, вырядился… здоровый… рожу разъел… баба в красном платьишке… что за люди?
Не один Фаридка их приметил: никольские уже встретили, обступили, базарят…
А что базарить? И так все ясно. Мужик не наш. И баба — тоже чужая. У, козлы. Нет, ну а что она? Ишь ты, в красное вырядилась… фу ты, ну ты!.. как дать по башке. Что толку базарить. Мужик-то этот. Ишь, разожрался… Нет, ну а что он? Топырится… что на него смотреть? Раз — и квас. Такая хрень. Нет, ну а что.
Фаридка кое-как спрыгнул с ящика — ноги затекли, руки занемели… блин, и буквы-то, буквы не ломались… как он, гад, отколупал?.. Да хрен с ним… Тоже мне — золото… Теперь этого золота будет… вон Фитиль-то говорил унитазы делать… Пошатываясь, побрел к лестнице. Трубу волок, и она мерно взбрякивала на медных полосках, украшавших черный паркет. Устал. Ох, устал. Просто как во сне.
Во сне он иногда видел, что Федул снова вешает кошку. Кошка была рыжая, с темными подпалинами на боках. Федул веселый. Подманил ее куском колбасы. Тю-тю-тю, тю-тю-тю… вот тебе и тю-тю. Дикая, с помойки, — та не пошла бы. А эта из Клопова дома, с восьмого этажа. Дура. Ну и все. Подошла за колбаской, а Федул-то и накинь ей петлю на башку… Фаридка бы так не смог. Раз — и готово. Федул, он быстрый. Кошка — и та прозевала. Ну и что? Фр-р-р-р кубарем! — на веревке-то!.. На веревке-то не пофыркаешь. Ага. Упала, катается, лапами с башки скребет… Федул ее поводил-поводил, а потом на костыль-то и привязал. Где почтовые ящики висят. Ну и все. Она скреблась… да скользко по железу, когтям не зацепиться. Висит — и так вся потягивается… долго… вроде уже все… а потом опять… потягивается так… потя-я-я-ягивается…
Он шел к лестнице, будто во сне. Во сне-то ничего… проснешься темно… Федула вспомнишь. Федул друг ему был, его мамелюки два года назад затоптали в легашинской, суки. Сон — что? Проснешься — и нет его. Темно, вот и вся история. Оказывается, приснилось просто. Приснится же… Вспомнишь… потя-я-я-ягивается… на бок повернешься — и опять ухо давить… А сейчас? А сейчас он шел к лестнице, наяву шел, железку за собой волок, железка дыр-дыр-дыр по медным пластинкам… Наяву, да… и как-то томно ему было вроде как не проснуться… вроде как хочет проснуться — и никак. Потя-я-я-ягивается. Нет, ну а что она в красном?
Мальчику было месяца три, и он лежал на руках у матери завернутый в одеяло. Сырой воздух сквозь тонкую байку холодил ноги, заставляя зябко поджимать пальцы, поэтому мальчик хмурился и пожевывал соску со строгим и даже непреклонным выражением маленького, с кулачок, личика. Он дремал, чувствуя сквозь сон, как то и дело некрасивое веснушчатое лицо матери склоняется над ним, источая тепло, и только это ощущение мешало ему проснуться и заплакать.
Мать не хотела его появления на свет, но теперь это было неважно. Действительно, поначалу она жалела о том, что время упущено по неопытности, и вся жизнь, которая прежде была свободной, оказалась изломанной и несчастной. Когда же срок перевалил за середину и живот начал расти, причиняя тяготы и неудобства, она забыла все, что не давало покою прежде, и на лицо ее легла печать счастливой отрешенности и даже бессмыслия.
Муж сердился, когда замечал это, и говорил, что она глупеет на глазах; на самом же деле она не глупела, просто время от времени накатывало такое чувство, по сравнению с которым все прочее можно было не брать в расчет вот она ни на что и не обращала внимания.
Муж вообще часто сердился, потому что собственная жизнь тоже казалась ему изломанной: жениться он не хотел, да струсил скандала, когда она не убереглась. Временами его раздражали и ее зеленые глаза, и рыжие волосы, и белая веснушчатая кожа, и толстые икры, и высокий голос, и те особые всхлипывания, что она издавала, смеясь; раздражал и живот, который жена выставляла с каждым днем все горделивее, — все это она замечала, и сначала боялась, а потом перестала, потому что и это тоже мало значило в сравнении с ее чувством.
Подошло время рожать, умиротворение и счастье стало уходить; и она родила, и ее чувство сконцентрировалось в комке кричащей плоти; и к этому комку она стала испытывать любовь.
Мальчик лежал, посапывая, и когда совсем было переваливал из сна в явь, начинал сердито жевать соску, а потом, когда лицо матери склонялось над ним и губы ее выговаривали ласковое «шу-шу-шу, шу-шу-шу», снова засыпал.
Он еще не мог и не хотел участвовать в собственной жизни. Он дремал, иногда улыбаясь теням и сполохам, плывушим перед глазами; когда его начинал беспокоить холод, просачивающийся к ногам, он поджимал пальчики и начинал сердито жевать соску; и тогда мать склонялась над ним и говорила «шу-шу-шу, шу-шу-шу»…
— Идемте, Александра Васильевна? — осторожно предложил Емельянченко.
Вздрогнув, Твердунина отвела взгляд от веснушчатого лица молодой матери, стоявшей с ребенком на руках метрах в десяти от постамента и с выражением восторженного изумления следившей за тем, как из зеленого автобуса, подъехавшего вслед за тягачом, выбираются солдаты. Некоторые из них держали в руках медные, тускло сиявшие трубы.
Облака рябили, солнце силилось хоть краем глаза посмотреть на землю, и все вокруг — памятник, приземистое сооружение мавзолея, грузовики, трибуна, лица прохожих, замедляющих шаг или останавливающихся в сторонке, как та женщина с ребенком, чтобы поглазеть, — все вокруг было освещено белым, ртутного отлива светом.
— Сейчас, сейчас… Минутку.
Какое простое, круглое лицо!.. Сколько ей? Девятнадцать? Двадцать? Дурочка, она же еще ничегошеньки не знает!.. Ишь, как высматривает!
Твердунина сделала несколько тяжелых шагов и остановилась рядом.
— Сколько мальчику? — спросила она. — Это мальчик у вас или девочка?
— Мальчик, — кивнула женщина. — Федя. Три и десять дней ему…
— Три и десять… ну, большой уже, — усмехнулась Александра Васильевна. — Нужно что-нибудь? Ясли, например… Говорите, говорите, мне некогда… Что-нибудь вам нужно, спрашиваю?
Женщина оглянулась, словно ища помощи.
— Не бойтесь. Что вы молчите? Ну, как знаете… Если что-нибудь понадобится, приходите прямо ко мне. Скажете: Твердунина велела. Вас пропустят.
Женщина испуганно кивала, прижимая младенца.
Солдаты построились возле автобуса.
— Р-р-р-рясь! Ырна! — донеслось оттуда.
— Пойдемте, Олег Митрофанович, — сухо сказала Александра Васильевна и первой двинулась вперед, ступив на дощатый помост, брошенный в грязь возле дверей мавзолея.
Она чувствовала тяжесть в груди — такую, словно ей вскрыли грудную клетку, выскребли оттуда все трепещущее и живое, а вместо этого вложили несколько корявых кусков холодного чугуна… Нет, не такую тяжесть. Иную. Будто уже засыпали землей. Да. Землей… Как он мог? Может быть, Кандыба врет? А тогда откуда знает? Ведь в подробностях! в деталях!.. Мерзавец… мерзавец!.. как он мог?!
Вчерашний день, ночь, утро — все казалось сном, слишком стремительным и сумбурным, чтобы иметь что-нибудь общее с жизнью.
Мозг подсовывал факты, обвиняя его; душа лепетала и изворачивалась, ища ему оправданий. Это было так мучительно, что у нее сел голос.
— Ну, показывайте! — отрывисто сказала она, останавливаясь.
Бондарь повернулся и заговорил, пожимая плечами с таким видом, будто сам был экскурсантом.
— Сооружение в одном уровне… крыша плоская, наклон пятнадцать градусов…
— Да-а-а… — протянула Александра Васильевна.
Из дверного проема струился по бетону ручеек жидкой грязи.
— А двери почему не навесили? — сипло спросила она.
— Везут. Сварные, трехмиллиметрового железа.
Твердунина заглянула в проем.
Олег Митрофанович тупо изучал ее красивый затылок, покрытый пушистыми завитками, размышляя, что будет, когда Александра Васильевна насмотрится. Голый бетон… плиты бракованные… все не встык, враздрай… Сердце замерло, вдруг с цирковым аханьем перевернулось — и зачастило… А, черт с ним! — безразлично подумал он. — Билет на стол? Положу билет, гори все синим огнем… Какая разница? Не выйдет ничего с деревней… нельзя к Марфе… некуда спрятать Валерку… шестиосная платформа, и все. Может быть, кинуться ей в ноги?.. прямо здесь, в растворную грязь? Оставь мне сына!.. Что она скажет? Что она может сказать? Она посмотрит своим холодным жабьим взглядом… вы не вовремя с этим, скажет… возьмите себя в руки, скажет… каждый честный человек, скажет. И еще что-нибудь. Сейчас не время. Давайте, скажет, про мавзолей… А что, что мавзолей?! Ну он же не Аладдин, в конце концов, чтобы за ночь мавзолей, — нет у него джинна в лампе! Рабочие проявили героизм, чтобы хоть это, — он невольно зажмурился, — это убоище возвести… ночью, под дождем, за копейки сверхурочных… Что он может им заплатить? Ну, были, конечно, изысканы кое-какие средства для премиальных. И себе, и себе полсотни распорядился выписать… да!.. Что, он не человек? он тоже торчал всю ночь… мок… собачья жизнь, честное слово. А если она станет орать, — с неожиданным хладнокровием подумал он, — я ей сам все скажу. Все, что думаю! И пусть треснет от злости!
И, решив так, закаменел, — только сердце ухало и совершало кульбиты.
— Ну, хорошо, — безучастно сказала Александра Васильевна, распрямляясь. — Отгоняйте технику. Вон, уже с пуговичной подходят.
Точно, с Гумунистической валом повалил народ — с зонтами, в плащах; покачивались два мокрых транспаранта.
— Молодец Крысолобов, умеет организовать людей, — заметила Твердунина. — Учитесь, Олег Митрофанович, учитесь… Есть еще резервы.
Олег Митрофанович с тоской посмотрел на нее, повернулся и побрел, не разбирая дороги, к самосвалу.
— Отгоняй! — закричал он на ходу. — Отгоняй к чертовой матери!.. Петраков, кран давай! Давай кран ближе, говорю!..
От армейского автобуса собранно шагал офицер. Остановившись в трех шагах, он вскинул руку к козырьку фуражки, вытянулся и быстро нарубил отрывистые слова:
— Товарищ первый секретарь райкома! Почетный караул прибыл в ваше распоряжение! Начальник караула лейтенант Свищов. Какие будут приказания?
— Да какие приказания, — протянула Александра Васильевна. — Митинг ровно в двенадцать. Лафет не понадобится. Как вы думаете, Евсей Евсеич?
— Лафет-то? — Евсей Евсеич пожевал губами. В силу некоторой художественности происходящего Твердунина отягчила его обязанностями главного распорядителя. — Нет, не понадобится. Куда его? Не возить же вокруг… Прямо с постамента — в мавзолей… Александра Васильевна, как поднимать будем — на руках или краном? На руках-то тяжеловато выйдет. Да и не ухватишь его там…
— Все равно, — поморщилась она. — Давайте краном.
— В общем, когда кран зацепит — тут уж вы не зевайте, — обрадовался Емельянченко. — Тут уж вся ответственность на вас ляжет, лейтенант!
Между тем площадь приняла вполне траурный вид. Караул и оркестр расположились справа. Вплотную к памятнику замер кран. Напротив него встали впритык друг к другу четыре мехколонских грузовика. Борта их были затянуты кумачом, по которому шла черная полоса.
Косую крышу мавзолея, оказавшегося в центре каре, засыпали свежим лапником, им же покрыли пространство у входа; две разлапистые еловые ветки украсили проем. Большую фанерную трибуну, несколько раз кочевавшую с места на место, в конце концов утвердили прямо возле постамента, с другой стороны от крана, и тоже принарядили хвоей.
Емельянченко суетился, тонким ломающимся голосом выкрикивая распоряжения.
— Подальше, товарищи, подальше! Не надо! Не напирайте! — командовал он, с растопыренными руками налегая на участников митинга, общим числом человек полтораста. — Ну-ка, немножечко подальше! Не нарушайте геометрии! Викентий Порфирьич, скажите своим, чтоб не напирали!..
Капельмейстер взмахнул руками — и сначала фальшиво, но с каждым тактом все стройнее и стройнее трубы стали вытягивать длинные плаксивые ноты.
Александра Васильевна стояла в сторонке, задумавшись. Вдруг прямо над ухом зачмокал Кандыба. Твердунина вздрогнула и отшатнулась.
— Степан Ефремович! — машинально произнесла она.
Ниночка стояла по левую руку от нового шефа, держа под локоток и преданно глядя снизу вверх в его брюзгливо насупленное лицо. Петька вид имел по-собачьи напряженный — похоже, в любой момент был готов кинуться.
— Гляди-кось, — жеманно сказала Ниночка, окинув Твердунину гадким взглядом. — Ишь, как запела. Очухамши-то. Степа-а-а-ан Ефре-е-е-е-мович!.. гнусаво передразнила она. — Раньше надо было думать…
— Прикажете начинать? — глухо спросила Александра Васильевна.
Музыка лилась все глаже и громче. Стая ворон шумно сорвалась с голых верхушек бурых тополей и, раздраженно каркая, потянулась в сторону бетонного.
— А что ж не начинать? Неужто и дальше придуриваться будем? — зловеще протянул Кандыба, высвобождая локоть. — Показывайте. Ага. Вот это, значит, сооруженьице… Мавзолей, значит. Удумали. Ладно. Хорошо. Начинать так начинать. Но уж вы не сомневайтесь. Уж мы с вами еще найдем минуточку. Поговорим. А то вы все в обморочки… в бессознаночку… Ничего, выделим часочек. Уж не без этого. Не без того, как говорится. Уж поговорим-то мы на славу. Если ничего другого… — Он гулко откашлялся и приказал: — Откройте митинг. Слово мне. Вперед.
И шагнул первым.
Они медленно поднялись на трибуну и встали рядом. Ниночка пристроилась слева от Кандыбы, Петька — справа от Твердуниной.
Евсей Евсеич вскинул руку, оборотившись в сторону оркестра. Музыка смолкла так же нестройно, как и начиналась; фагот вывел еще несколько нот в полной тишине, но и ему, наконец, сунули в бок.
Площадь затихла.
— Товарищи! — надтреснуто сказала Александра Васильевна. — Траурный митинг, посвященный увековечиванию памяти памятника великому Виталину, позвольте считать открытым.
Пролетел робкий ропот, затем посыпались с разных сторон хлопки аплодисментов.
Пережидая шум, Александра Васильевна по-прежнему чувствовала только свою тоску. Глядя на изваяние, которое, казалось, с интересом прислушивается к словам и шуму, она пожалела вдруг, что заварила всю эту кашу с увековечиванием. Прав был Петраков — на помойку!.. С усилием отвела взгляд и горестно обозрела толпу. «Подлец, подлец… под-лец, под-лец…» бессмысленно стучало разрывающееся сердце.
— Товарищи! — без выражения продолжила она. — Сколько помнят себя жители нашего города, столько и был рядом с ними памятник Виталину. Свои радости, свои беды мы приносили сюда, к его подножию…
Замолчала, потом выговорила глухо, с трудом:
— Случилось непоправимое.
Собственная фраза ударила ее наотмашь. Больше всего она хотела бы сейчас зарыдать и крикнуть им всем, глядящим на нее тремя сотнями разноцветных глаз: «Я несчастна! Вы слышите?! Я несчастна!! Ну сделайте же что-нибудь, черт бы вас всех побрал!.. Мой любимый ушел, отдав меня этому мерзавцу!..»
Губы не слушались. Горло непроизвольно подергивалось.
Что-то ныло, болело в груди… сердце, что ли?.. Нет, не сердце… Душа?.. тоже нет — ведь нету, нету никакой души!.. чему болеть, если нету?..
По толпе прошла вторая волна ропота.
— Памятник пришел в негодность. Жители нашего города… и работники пуговичной фабрики… и передвижной мехколонны… выдвинули инициативу о сооружении мавзолея. Как видите, он построен в рекордно короткие сроки. Это случилось в дни, когда весь наш край собирает силы, чтобы помочь революционному Маскаву… когда каждый думает только о том, чтобы отдать всю энергию… когда каждый готов отдать и саму жизнь — лишь бы гумунизм вышел, наконец, за пределы края!.. Но даже в эти дни мы не бросили нашего родного Виталина!.. у нас нашлось время подумать и о нем! Я горжусь вами, товарищи!.. И теперь слово… предоставляется первому секретарю обкома… Александра Васильевна нечеловеческим усилием подавила всхлип. — Кандыбе Степану Ефремовичу!
Опять зааплодировали — на этот раз дружно и долго.
Кандыба тоже поднял руки и удовлетворенно похлопал, не переставая при этом чмокать и подсасывать. По сравнению с тем, каким он явился утром, «первый» стал еще больше: устрашающей горой возвышался на трибуне. Пережидая овацию, неспешно поворачивался мощным носорожьим корпусом то вправо, то влево, и было непонятно, хочет он оглядеть толпу или, наоборот, предоставить толпе возможность как следует рассмотреть себя. Пламенный блик бежал по груди, покрытой сияющей чешуей орденов и медалей. Когда аплодисменты стали стихать, Степан Ефремович рывком подался вперед, схватившись за перильца, которые в его лапищах казались не толще школьной линейки, и бросил рокочущим басом:
— Товарищи!
Выждал, не прекращая чмокать и вращаться.
— Мы, гумунисты края, собрались. Сегодня, чтобы сказать со всей. Определенностью «нет» тенденциям. Хаоса и развала!
Он говорил уверенно, тяжело, подчеркивая слова паузами, отстоящими друг от друга не более чем на четверть вдоха, и оттого фразы наливались каменной тяжестью и рушились с трибуны гранитными глыбами. Речь его была сконцентрирована до крепости царской водки, сгущена до состояния густой патоки — потому что ни одного лишнего слова, способного замутить смысл, Кандыба не произносил.
— Есть и наша в том, что дорогой всем великому Виталину. Пришел в полную негодность. Да, товарищи! Скажу со всей старого гумуниста. Недосмотрели.
На секунду понурился, но затем распрямил плечи и стал еще выше ростом.
— Потому что и в наших тесных. Встречаются случайные. Которым не в рати. А на свалке истории. Именно на них лежит, что сегодня. Мы стоим здесь, сдерживая. Скорби и негодования. Не стану называть, потому что. Знаем, где собака порылась. И если что, за спиной держать не будем. Какой толк, если я скажу. Что за случившееся, а точнее — за содеянное. Лежит на секретаре районного комитета. Твердунина А. В., которая ответит. Обещаю вам, ответит. И уверяю, что выговором тут. Нет уж, товарищи. А по всей строгости.
Он вскинул голову — и еще чуточку вырос.
— Нашлись, однако, — продолжал реветь Кандыба, — здоровые гумунистические, которые. Во-первых, идею создания и увековечивания. А во-вторых — обещают вам новый. Без памятника вы никак. Потому что это вечно. И поэтому вы не останетесь. Гумрать позаботится, чтобы все. Потому что без этого нельзя. Кто прийти и посмотреть. Кто поклониться и сказать. Кто положить и преклониться. Имели бы такую всегда. У нас будет новый памятник, товарищи! Обязательно будет!
В эту секунду от станции покатились протяжные и выпуклые паровозные гудки. Кандыба оглянулся и потряс кулаком.
— Вы слышите? Мы готовимся! Наш бронепоезд на запасном! Не сегодня-завтра он встанет на главный! Но уже сегодня первые двести! С вокзала Краснореченска! Отважных бойцов отправляются в бой! Поможем Маскаву, товарищи! Это долг рати, долг гумунизма, долг каждого! Виталин с нами!..
Его носорожий рев перекрывал вопли паровозов.
Александра Васильевна смотрела перед собой сухими глазами. Жизнь ее стремительно валилась под откос, но она ни о чем не жалела. Единственное, чего ей сейчас хотелось, это не слышать голоса Кандыбы, с нечеловеческой мерностью производящего гудящие, невыносимо громкие слова.
— И позвольте теперь. К торжественной церемонии. Памяти памятника! — Он умерил голос и окончил: — Начинаем.
Толпа заволновалась, перетаптываясь — всем хотелось видеть лучше.
Твердунина заметила, что Емельянченко медлит, ловя ее взгляд. Равнодушно кивнула.
Евсей Евсеич отчаянно засемафорил.
Кран взревел, стрела стала подниматься.
Петраков свистнул своим ребятам, и двое вскарабкались на постамент.
— Майнай, майнай! — заорал тот, что взобрался первым. — Еще, еще майнай!
Блоки вращались. Крюк съезжал, как червяк на паутине.
С третьего раза поймав, рабочий умело захлестнул трос.
— Вирай! — закричал он затем, налегая всем телом на истукан.
Двигатель завыл, и блоки снова заскрипели, выбирая слабину.
«Зачем же за шею? — подумала Твердунина. — Нужно же было поперек туловища…»
Напряженно жуя окурок, крановщик приник к рычагам.
Трос вытянулся и напрягся.
Что-то захрустело.
Бац! — скульптура оторвалась от основания и повисла, раскачиваясь и медленно вращаясь. Казалось, тело ее мучительно содрогается.
На площади стало тихо, как в склепе.
Александра Васильевна в ужасе смотрела на подвешенное изваяние.
— Пли! — крикнул лейтенант Свищов и рубанул воздух ладонью.
Залп распорол небо, с оттяжкой ударив по нервам.
В ту же секунду долгожданное солнце внезапно вывалилось из облаков, жарко хлынуло на землю и взорвалось на металле труб и автоматов.
Капельмейстер, привстав на цыпочки, яростно отмахнул, — оркестр ступенчато грянул, загудел: волнистые звуки протяжно поплыли над головами.
Подъемный кран задрал стрелу.
Фигура, захлестнутая тросом за горло, качалась на этой стреле, мучительно выгибаясь над темной, чернорукой толпой.
Твердунина ахнула и на секунду закрыла глаза ладонями.
Кандыба крякнул.
Кран заскрежетал, повел стрелу влево, одновременно поднимая свой страшный груз. Раскачиваясь, скульптура взъезжала все выше. Вот она оказалась над кровлей мавзолея.
Крак!
— А-а-а-ах! — выдохнула толпа.
Освободившийся крюк подпрыгнул.
Словно снятое рапидом, обезглавленное туловище начало медленно падать… полетело вниз… долетело… и тяжело грянулось о крышу, брызнув пыльной крошкой и расколовшись.
Мавзолей ухнул и покосился. Крановщик сбавил газ и растерянно высунулся в окошко кабины.
Голова быстро катилась по гладкому бетону… достигла края… тяжело упала на землю… сделала еще два или три оборота… и замерла возле трибуны.
Мертвые глаза смотрели вверх с покрытого оспинами лица.
Александра Васильевна почувствовала, что сейчас ее вырвет.
— Пустите, — сказала она и слепо шагнула к лестничке. — Пустите же!
Степан Ефремович ахнул.
— Куда?! Клопенку сюда! Где Клопенко?! — рычал он медвежьим голосом. Да ты за такое!.. ты за такое не билет!.. в бараке сгною!.. Клопенку мне!..
Петька, матюкнувшись, схватил было Твердунину за руку.
— Стоять!
Она пошатнулась, и ледяной ужас облил сердце.
Дверь райкома раскрылась.
— Алекса-а-а-андра Васильевна-а-а! — заполошно кричала Зоя с порога, припрыгивая от нетерпения и маша рукой. — Идите скорее, Михал Кузьми-и-ич зво-о-о-онют! Говорят — сро-о-очно!
Александра Васильевна встрепенулась, обожгла Петьку яростным взглядом. Тот, заворчав, нехотя отступил.
Она быстро спустилась по ступеням, добежала до дверей… взлетела на второй этаж, толкнула дверь кабинета.
— Алло!
— Ну, долгонько вас к телефону-то зовут, голубушка, — пророкотал знакомый, родной голос Клейменова. — Обедали?
— Нет, Михаил Кузьмич, что вы! — заторопилась Твердунина, обмирая: не знала, чем порадует Клейменов. А ну как Кандыба уже успел доложить? — У нас мероприятие, — сказала она звенящим от волнения голосом. — Как раз сейчас… и я… извините… с народом, так сказать.
— Слышал я про ваше мероприятие, слышал… Молодцы. Крайком вас поддерживает. Верное решение. Своевременное. В условиях сложившейся обстановки. Не растерялись. Не побоялись ответственности. Одобряю. Так держать, Твердунина.
Александра Васильевна почувствовала, как кровь радостной волной бросилась в голову.
— Спасибо, Михал Кузьмич! Спасибо, я и впредь… со всей ответ…
— Погоди, погоди, — рокотал Клейменов. — Еще не все, Твердунина, не все… Значит, слушай. Дельце у нас с тобой будет. Мы тут с товарищами посовещались… Есть такое мнение, что засиделась ты у нас в районе, Твердунина! Надо тебе, Твердунина, того! Как-то все-таки, а? А то что ж это? Под лежачий-то камень вода не того, как говорится.
Александра Васильевна немо кивнула.
— Слышишь меня, Твердунина? Я выдвинул предложение… Соратники, конечно, поскрипели: молода, мол… да и женщина. Но я указал на твою инициативку. Согласились: зрелая, говорят, инициативка. В общем, так, Твердунина! Пойдешь ко мне третьим секретарем?
— Ме-е-е-е… — произнесла Александра Васильевна, едва не теряя сознание.
— А что? Область вашу мы укрепили. Кандыба — мужик твердый, он райончики подтянет. Нечего тебе там сидеть. В область тебя поднимать смысла нет. Что ты там, Твердунина, под Кандыбой будешь делать? На промышленность разве кинуть? — так не потянешь… А бумажки перебирать и без тебя бездельников хватает.
— Хорошо, — пролепетала Александра Васильевна. — Отдел… я… бумажки… нет, зачем?..
— Короче, пойдешь ко мне «третьим». Фактически — заместителем по идеологии.
Он откашлялся.
— Спрашиваю — лады?
— Лады! — Александра Васильевна встряхнула челкой. — Слушаюсь, Михаил Кузьмич!
— Вот в таком разрезе, — задумчиво сказал Клейменов. — Как вообще дела-то? Кандыба там чего? Разворачивается? Он мужик боевой…
— Разворачивается, — подтвердила Твердунина. — Что-то даже слишком.
— В каком смысле?
Она замялась, лихорадочно ища ход.
— Даже не знаю, как сказать… ну, уж разве что с ратийной прямотой… Пьет он, Михал Кузьмич! Безобразно пьет! Вчера прибыл — перегаром разит. Сегодня и того пуще. Просто ни в какие ворота. Сами понимаете — мероприятие, общественность города, салют, караул… а он на трибуне едва на ногах, папа-мама молвить не может. Ночевал в гостиничке, так утром уборщицу от него едва отбила… уж не знаю даже, неловко вам сказать… Прибежала, плачет, лица нет, платье порвано… Мероприятие, так он настоял за голову цеплять… и все развалилось… Я ему говорю: как же за голову?.. А он: за голову, и все тут!.. Да еще Клопенкой грозит!
— Что? — грозно прогудел Клейменов, ни черта не поняв, но выхватив все же из ее сбивчивой речи несколько ключевых слов. — Клопенкой?! Уборщицу?! За старое?! Ну-ка быстро мне его на провод! Сейчас я мозги-то ему прочищу!
— Да он небось отнекиваться станет, — предположила Александра Васильевна. — Знаете как? — начнет с больной головы на здоровую. Мол, я не я, лошадь не моя… я, мол, не за голову!.. это она за голову!.. вы его разве не знаете?
— Вот я ему повалю! — пригрозил Клейменов. — Будет ему лошадь! Гони его сюда!.. А сама собирайся, Твердунина, собирайся! Минут через пятнадцать секретарша тебе телефонограмму по Ч-тринадцать передаст.
Александра Васильевна ахнула и выронила трубку.
— Что? Не слышу! — дребезжал в мембране голос. — Твердунина! Ты чего? Але! Але, Твердунина!
— Михаил Кузьмич! — залепетала она, чувствуя, как тошнота подступает к горлу. Перед глазами все плыло, голос дрожал и срывался. — Может быть, не надо по Ч-тринадцать? Я ведь по Ч-тринадцать уже однажды… зачем? Может быть, простым переводом? Ну пожалуйста!..
Клейменов хмыкнул.
— Вот уж не ждал от тебя, голубушка, — укоризненно протянул он. — Что это еще такое — не надо?! Это как понимать? Замараться боишься? Соратникам не доверяешь? Ты это брось! Дисциплина есть дисциплина. Давай-ка без этих! Стыдно!.. Ладно, считай, ты не говорила, я не слышал… Собирайся, Твердунина, собирайся!
Загремело вдалеке железо, бесстрашный дервиш сказал: «Наполним чашу!..» — и Найденов погрузился в огромное гулкое пространство.
Габуния, напряженно скособочившись на лавке, приоткрыв рот и вытаращив черные глаза, смотрел в дальний конец коридора, где тускло сияло пятно электрического света. Курчавые волосы на его висках медленно шевелились. Казалось, кто-то невидимый чуткими пальцами перебирал их один за другим легко касался, заставляя дрогнуть и приподняться, затем отпускал — и волосок возвращался на прежнее место, но уже не черным, как прежде, не смоляным, а кипельно белым — как будто его на мгновение погрузили в серебряную амальгаму.
Найденов безвольно следил за этим завораживающим процессом, испытывая не страх, а только терпкую горечь.
Сплющенное время не позволяло думать связно, от пункта к пункту. Волосы на висках Габунии все шевелились и белели… железо звенело… голос дервиша легким эхом еще пульсировал между голыми стенами камеры… Странное, гипнотическое чувство умиротворения… скорее бы… и уже тогда свет… чистота… одиночество…
А как же Настя?
Он вспомнил о Насте — и тут же время треснуло, с натугой потекло… седой как лунь Габуния привстал… дервиш поднял голову… в конце коридора что-то грохотало.
Она даже не знает, что с ним! И не узнает никогда!
Найденов выругался.
В дверь подвала колотили какими-то железками.
— Зачем, а? — проговорил Габуния заплетающимся языком.
Снова грохот… гул… потом тяжелое аханье… голоса… крики…
В конце коридора показались люди… но это были не охранники.
— Во-о-от! — орал кто-то, размахивая дубиной. — Братва! Выходи-и-и-и!
Толпа рассыпалась в боковые отвилки. Возле их камеры уже топтались несколько человек — все гогочущие, радостные.
— Слышь, мужики! — счастливо повторял плотный коротышка в куцей болоньевой куртке. — Не ждали? Паритесь? Кемарите помаленьку? Сейчас, погоди! Ну-ка!..
Сунул обрезок стальной трубы между прутьями и приналег, зверски корчась от натуги. Другой, недобро косясь, — жилистый, худой, с верблюжьей челюстью — уже что было сил лупил по коробке замка — и то и дело оранжевыми букетцами порскали в разные стороны искры.
— Ничего-о-о-о, — кряхтел коротышка. — Сейча-а-а-ас…
Третий посуетился было возле, да, не найдя толком применения своим силам, с досадой матюкнулся и кинулся в боковой ход — там тоже что-то гремело, голосило, звенело и гулко раскатывалось…
Никто из узников еще и не пошевелился.
— Э-э-э-э, — заблеял наконец Габуния, поднимая дрожащую руку. Э-э-э-э-э… господа… друзья… э-э-э-э-э… позвольте…
— Да ты не тужься, — посоветовал коротышка. — Сейчас выпустим. Разве мы не понимаем?
— Велика милость Аллаха, — повторял дервиш подрагивающим голосом. Велика милость Аллаха…
Худой замахнулся и, по-мясницки хекнув, снова обрушил тяжелую трубу.
Замок скособочился.
— Ну вот, — удовлетворенно заметил коротышка.
Найденов пнул дверь, и она раскрылась.
Все последующее катилось быстрым мельканием слов, движений и шума. Коротышка путано объяснял им, что происходит.
— Массы, короче, — повторял он, пожимая плечами. — Короче, гнев масс, как говорится.
Габуния то и дело переспрашивал:
— А Топорукова убили?
Коротышка не знал, кто такой Топоруков. Они уже торопливо шагали коридором к выходу. Дервиш отстал. Обернувшись, Найденов увидел как он, помедлив, повернулся и побрел назад — должно быть, в один из отвилков, где еще шумели и грохотали железом. Найденов махнул ему на прощание, но тот не заметил. Габуния между тем требовал трубу.
— Папаша, — говорил коротышка, помахивая своей. — Вы что? Это дело такое.
Габуния нервничал.
— Какой я тебе папаша? — спрашивал он, подергиваясь. — Парень, дай железку! Мне позарез, позарез надо! Говоришь, из Письменного не выпускали?
Седая голова тряслась.
— Ну! — отвечал коротышка, опасливо пропуская его вперед.
— Зачем вам труба? — спросил Найденов.
Габуния встал как вкопанный. Цветозона стала странно тусклой, зона турбулентности сузилась до минимума и потемнела.
— Я тебе скажу, — бормотал он. — Его надо убить. Понимаешь? Я давно его хочу убить… я б его замочил уже, если б не… сволочь!.. Ты мне помоги, а?
Коротышка потоптался возле них, прислушиваясь, затем, отчаявшись что-либо понять, махнул рукой и двинулся дальше к выходу.
— Я его убью, — повторил Габуния. — Он, мерзавец, думает, судьбу оседлал. Мол, кисмет его такой — судьбой управлять. Высоко сидит, далеко глядит. Смерти не боится. Вторую жизнь собирается жить. Всю дрянь из него в новое тело перельют — а что ж?.. Снова будет кровь сосать — что не полакомиться, коли смерть не берет… нет для него смерти-то… судьбой не предусмотена… Ладно, вот сейчас посмотрим, какой такой у него кисмет… какая судьба… Пойдем. Он там, в Письменном.
Найденов с усилием улыбнулся.
— Да ладно… Перестаньте. Все кончилось. Вы чего?
Габуния засмеялся. Смех этого седого человека с трясущейся головой, еще час назад бывшего черноволосым и сравнительно румяным, холодил душу. Кружева на груди превратились в сальные тряпочки.
— Ни шиша не кончилось, — убежденно сказал он. — Уж ты поверь. Между прочим… тебя ведь за бабки?.. так за бабки он все равно достанет. Тебе бежать надо. Тут одно из двух: или ты его, или он тебя. Нет, хуже. Ты его не знаешь. Топоруков — он и мертвый достанет… ты понял? Дело-то не кончится. Ты что? Ты же пятьсот тысяч должен. Это навсегда… Я его сейчас замочу, конечно… но дело-то есть дело, верно? Бабки не умирают. Топорукова не будет — так наследнички тебя найдут. За пятьсот-то косых? — как миленького найдут. И не пикнешь. В два счета, понял? Не-е-е-е-ет, — Подергиваясь, Габуния погрозил пальцем. — Ты не думай. Беспорядки? Революция? Фигня эта революция. Революция тоже за бабки. Бабки важнее революций… Так что достанет он тебя, из могилы достанет… Подумай. Не хочешь? Ну, не хочешь, как хочешь… ладно, мне хотя бы трубу… железку-то вот такую. Хорошая какая железка… Слышь, ты! — крикнул он удаляющемуся коротышке. — Где мне трубу-то взять?
Должно быть, где-то горели пластиковые панели облицовки — дым ядовитым одеялом стлался понизу. Они прошли вторым коридором, свернули направо мимо длинного ряда стальных стеллажей, заваленных канцелярским хламом, и оказались в обширном проходном помещении караулки. Справа мерцали мониторы. Караулку освещали лишь несколько тусклых ламп аварийной сети, и в первую секунду Найденову показалось, что слева у стены лежат две кучи тряпья. По-собачьи заворчав, Габуния торопливо приблизился и опустился на колени. Оба были в мамелюкской форме без знаков различия. Ощупав трупы (второй ему для этого пришлось перевернуть, и голова громко стукнула о плитку пола), Габуния разочарованно поднялся. «Как же, — обиженно бормотал он, вытирая руки о штаны, — оставят они чего-нибудь… Мне бы хоть трубу…» Найденов невольно отшатнулся, когда Габуния, тряся головой, шагнул к нему — цветозона светилась тяжелым бордовым накалом, зона турбулентности сузилась до толщины карандаша и стала недифференцируемой, — однако, судя по малиновому сиянию, продолжала активизироваться.
Узкая лестница вывела сначала в пустой межэтажный холл, а потом и на мраморные плиты цоколя.
Шум, беготня.
Справа, где каскады зеркал строили бесконечные мерцающие галереи главного входа, было, похоже, развернуто что-то вроде временного штаба. Трезвонили телефоны, звучали отрывистые голоса, посыльные то и дело вбегали внутрь, другие неслись им навстречу и исчезали за дверьми.
С другой стороны, слева, у длинной колоннады, полукругом ограждавшей бизнес-зону, тоже было многолюдно и оживленно — но совсем по-другому. Два бара по обе стороны от нее, рассчитанные на серьезный наплыв посетителей в перерывах между сессиями, щедро фонтанировали горячительным в разнообразной расфасовке — от двухсотграммовых пузырьков рейнского до трехгалонных бутылей ирландского виски. Бессвязный гам и гогот летел к потолку, стекло звенело, лопалось, пронзительно визжало под ногами. Какие-то люди, свесив головы, мешками сидели у колонн.
Коротышка подхватился и побежал к ближайшей стойке. Оттуда ему призывно и радостно махали.
Габуния прибавил шагу.
Разгромленные витрины зияли звездчатыми дырами. В глубине одного из магазинчиков бордовыми дымными простынями моталось пламя. Неисправная, судя по всему, система автоматического пожаротушения с шипением громоздила курган пены в противоположном углу.
Пьяный рев понемногу отставал.
В углу лестничной площадки сидел человек в телогрейке. Кепка сползла на лоб. В левой руке, безвольно брошенной на пол, у него был обрезок железной трубы. В правой, на которой, похоже, он силился сконцентрировать последние крохи внимания, литровая бутылка кристалловской водки «Хуррамабад».
Габуния нагнулся и осторожно взялся за трубу.
Все так же бессмысленно глядя перед собой, человек икнул, а потом сказал:
— М-м-м-му-у-у-у-у!..
После чего блаженно вздохнул и закрыл глаза. Должно быть, труба ему давно мешала — освободившись, он сунул кулак под щеку, скособочился и негромко захрапел, заботливым отцовским движением другой руки прижав к груди бутылку.
Габуния уже снова решительно шагал по широким ступеням лестницы.
— Послушайте, Сандро! — крикнул Найденов. Метрах в сорока возле золоченых дверей Письменного зала густилась и гудела толпа. — Воля ваша, как хотите! Что мне там делать? Я не пойду. Меня, небось, жена обыскалась.
Габуния остановился и выругался.
— Ты не мужчина! — крикнул он, потрясая обретенной трубой. — Тебе за юбку держаться! Тебя как собаку!.. как щенка!.. ты что?.. Хочешь так все оставить? Плюй в глаза — божья роса?! Да?! Так, что ли? Ты должен отомстить! Пойдем, сказал!..
Судя по тому, как мерцала цветозона, Габуния говорил не то, что думал. Похоже, ему не хотелось терять напарника — должно быть, рассчитывал на помощь. А может, и хуже — предполагал использовать в собственных целях, о которых умалчивал.
— Без меня, — сказал Найденов. — Мне домой надо. Прощайте!
Он обернулся напоследок.
От золоченых дверей Письменного катились громкие злые крики. Гулкое пространство лестничной клетки громыхало многочисленными отголосками. Высокий и плотный человек в сером костюме пытался что-то объяснить наступающим на него возбужденным людям. Его массивная фигура почти загораживала женщину в красном платье. От самых дверей, волоча трубу, побрякивающую на медных пластинах пола, к ним плелся сутулый и щуплый мальчишка.
Найденов содрогнулся.
Цветозона у пацана была такой густоты и яркости, зона турбулентности так широка и активна, а граница между ними столь отчетлива и резка, что не оставалось никаких сомнений: парень готов к любому раскладу, и сейчас ему все равно, умереть самому или убить другого. Найденову не нужно было напрягаться, чтобы вообразить себе, что сейчас произойдет. Картина мгновенно встала перед глазами: мальчишка делает два или три вязких, сомнамбулических шага, приближаясь со спины к тому, кого наметил мишенью… затем, как во сне, перехватывает трубу… натужным движением спиннингиста заносит над головой… и с неслышным свистом обрушивает на затылок — затылок человека в сером костюме или женщины в красном платье.
— Сто-о-о-ой! — заорал Найденов, срываясь с места.
Парень повернул голову… человек в сером костюме тоже резко повернулся… красное пятно платья прыгнуло в глаза…
— Сто-о-о-о-ой!
Найденов уже налетел… сам не устоял… повалились… Парнишка выронил проклятую железку. Она ударила Найденова по ноге и откатилась в сторону.
— Что-о-о?! — выл пацан, извиваясь под ним. — На али-и-и-евских?!
Найденов вскочил, озираясь.
Как ни странно, никто не обратил внимания на это незначительное происшествие — все были поглощены длящейся разборкой.
— Леша! — крикнула Настя, маша свободной рукой. — Леша!!!
— Сунься! — гаркнул коренастый человек, который держал ее за руку. — Я сказал, мля, — она из нашего дома! И этого не трожь, мля, если она говорит!
— Да он же мамелюк! — надрывался другой. — Мамелюк, ты понял?! Ты разуй глаза — у него рубаха форменная! Ты спроси, спроси — откуда они взялись-то? Мамелючка она! Мочить их!..
— Попробуй! Сказал не трожь — значит не трожь!
— Пусть Фитиль! — требовал кто-то. — Пусть Фитиль скажет!.. Где Фитиль?
— На алиевских?!
— Что ты, козел, выступаешь?!
— Ты, мля, не понял?! Ща поймешь!
— Ответишь за козла-то! Ответишь!
— Да заткнись ты! Что Фитиль? Бабец сам знает!
— Р-р-р-р-р-ра-а-а-а!.. — грохотало в лестничном колодце.
Настя вырвала руку из ладони Бабца и бросилась навстречу Найденову.
Вокруг что-то орали — пуще прежнего, с визгами.
— Вот ща Бабец те разъяснит!..
— Каво?! Чево?! Который?..
— Пшел вон!..
— Мамелюк он! Бля буду, мамелюк! Зря отпустили его, зря!..
— Замолчь, гнида!
— Это что ж теперь — мамелюков пускать?! Ищи теперь!
— На Фаридку?! — выл пацан, сбитый с ног Найденовым. Он все еще сидел на полу, размазывая по щекам злые слезы. На него по-прежнему не обращали внимания. — На алиевских?!
— Отзынь! Мужик это ее, мужик! Муж, понимаешь? — перекрывал все низкий голос Бабца. — В моем доме живут! Вот ты, мля, у меня довыступаешься!.. А ну, в сторону!..
Найденов ничего не слышал.
Наконец она отстранилась, и он смог взглянуть на нее толком.
— Господи, что с тобой?!
Серое, осунувшееся лицо с воспаленными плачущими глазами, — она не всхлипывала, но слезы текли безостановочно, оставляя на щеках две мокрые дорожки.
У него перехватило дыхание.
Когда-то вспышка света, молния, сладкий удар отчаяния. Гасло, таяло: привыкал к сиянию, к муке радости, к боли и тревоге… к счастью. Знакомое, привычное… свое, собственное… родное, вечное…
Это было родное, любимое лицо — но измученное, старое.
Вокруг визгливо гудела пьяная толпа, лестница была полна народу теперь бежали вверх…
— Пойдем, — сказала Настя. — Пойдем отсюда. Скорее. Скорее же. На.
Оглянувшись, она достала из сумочки скорчер и сунула Найденову.
Дождь хлестал по лужам, дробился на мостовой; вода хрипло гудела в дрожащих водостоках.
Когда добрались до Малахитовых ворот, небо над Маскавом начинало светлеть — казалось, кто-то разбавляет черноту низких облаков жидкими скользкими белилами.
Плащ Найденов оставил в кресле у входа в Письменный зал. Куда делась ее куртка, Настя сказать не могла. Накрывшись мокрым пиджаком, они брели по тротуару. Асфальт мерцал розовыми отливами — над Маскавом со всех сторон стояли красные зарева.
Может быть, ему удалось бы ее уговорить. Однако при расставании Габуния произнес короткую страстную речь: она была колоритна, страшна, убедительна в деталях, и в целом сводилась к призыву сматываться как можно скорее: пока, генацвале, не порубили в лапшу. Найденов наблюдал за ним: цветозона посветлела, зона турбулентности расширилась. Похоже, Габуния верил в то, что говорил. Прощаясь, Найденов обнял его, а отстранившись, протянул скорчер. Габуния выругался, поспешно сунул оружие за пояс и благодарно оскалился; хотел, казалось, что-то еще сказать, но только махнул рукой и побрел к дверям Письменного зала — там с новой силой грохотало и гукало…
Короче говоря, Настя и слушать ничего не хотела — тянула его, как ребенок, а если он хоть немного упирался, снова начинала плакать.
В конце улицы им. 1905 года их нагнал свет фар. Журча колесами по лужам, старенькая «букаха» издалека начала притормаживать. «На Савеловский!» — крикнула Настя. «Сто пятьдесят», — враждебно буркнул водитель, играя педалью акселератора. «Садись!» — велела она. «Озверели, — повторял водитель, разгоняя двигатель на каждой следующей передаче до надрывного воя. — Озверели!..» — «К банкомату». Найденов с изумлением наблюдал, как Настя сунула в приемный пул карточку, набрала код и выгребла из лотка толстую пачку денег. «Пожалуйста», — сказала она, протягивая водителю две купюры.
Заспанная кассирша, позевывая, неторопливо выписала билеты. «Скорее! повторяла Настя. — Через пять минут отправление!..» Дождь усилился. Они метались от перрона к перрону в поисках девятнадцатого пути. В конце концов Найденов сообразил, где он может находиться. Точно: девятнадцатый путь был расположен далеко на отшибе — дальше уже высилась бетонная ограда, за которой в рассветном сумраке громоздились корпуса каких-то заводов, а за ними — небоскребы Марьиной рощи. «Четвертый вагон! — задыхаясь, повторяла Настя на бегу. — Четвертый!» Грязных облупленных вагонов и было всего четыре. Вместо выбитых стекол в большинстве окон торчали мокрые скатки матрасов. Четвертый стоял в густом сумраке — молчалив и темен. Настя принялась отчаянно стучать кулачком в железную дверь. Невдалеке, у подножки третьего, женщина заполошно обнимала высокого мужчину, беспрестанно вскрикивая: «Слава богу! слава богу!..» Тот что-то урезонивающе гудел в ответ. Человек семь разноростных детей, одетых почему-то, как один, в пальто и зимние шапки, помогали друг другу перетаскивать к подножке вагона нагромождение сумок и баулов. Самый маленький деловито носил за ними свой горшок, картаво покрикивал: «На паговозике поедем!.. На паговозике!..» Тревожный свет ручного фонаря то и дело прыгал из тамбура на гравий междупутья.
Найденов отстранил Настю и сам забарабанил подобранной здесь же деревяшкой.
Через минуту что-то залязгало; дверь заскрипела и отворилась.
— Чего? — заспанным голосом спросил человек в наброшенном на плечи черном кителе. На белой майке темнела дырка.
— Вы почему не открываете? — крикнул Найденов. — Сейчас отправление!
Позевывая, проводник почесал грудь, по-собачьи встряхнулся и спросил:
— Вам того, что ли?.. Ехать, что ли?..
— Ехать, — подтвердил Найденов. — Вот билеты.
Проводник с грохотом откинул полик.
— Дело житейское, — заметил он. — А сколь время-то?
— Без четверти шесть.
— А-а-а, — парень потряс головой. — Вишь ты, рано как… Ладно. Так чего мокнуть-то, залезайте… дело хорошее.
Поезд стоял. Было слышно, как барабанит дождь по крыше вагона.
— Ну вот, — мрачно сказал Найденов. Он постукивал пальцами по столику. — Несет нас куда-то! Можно же было как-то…
— Молчи! Ну пожалуйста, молчи! — шепотом оборвала его Настя.
Глаза ее снова наливались слезами.
Ему было так жалко ее, что собственная боль казалась пустячной.
Но через минуту клокочущее в груди чувство все же сорвало: вскочил, с лязганьем откатил дверь купе, вышел в коридор.
Проводник возился возле титана.
— Когда в Краснореченске будем? — спросил Найденов, играя желваками.
— В Краснореченске-то? — отозвался тот. Распрямился, отряхивая руки. Вдобавок вытер ладони о китель. — Да кто ж его знает… А вам в Краснореченск?
— Нам-то? — так же тупо переспросил Найденов. Голос проводника почему-то необычайно его успокаивал. — Пока-то в Краснореченск…
— Дело хорошее, — заметил проводник. — Места у них приглядные. Я говорю — в Краснореченске-то. С нашими, правда, не сравнить.
— А вы откуда?
— Мы-то? Мы-то с Голопольска… слышали? Рядышком. Тутатко — ну, если примерно сказать, — Краснореченск, значит… а тамотко вот, — он неопределенно махнул рукой, — тамотко, значит, Голопольск. Дело житейское шестьдесят километров, короче. Но у нас-то места позначительней…
— Не слышал, — признался Найденов.
— А-а-а… Бывает, что ж… Я вон тоже, бывает, в Маскав приеду — где? что?.. хрен поймешь…
И он рассмеялся, недоуменно качая головой.
— Так когда же?
— Чего?
— Да в Краснореченске-то?
— В Краснореченске? — Проводник задумчиво посмотрел в окно. — Это как дело пойдет. Посмо-о-о-трим… Вот тронемся, тогда уж. — И добавил, хлопнув себя по коленкам: — Ладно, сейчас чаю закипячу. Будете чай-то? А что? Дело хорошее. Вкусный чай, из душицы…
— Почему из душицы?
— А как же? — не понял тот. — Не из смороды же! Из смороды — это боле зимой, по морозцу…
— А-а-а, — протянул Найденов. Потом кивнул: — Будем.
— Вот, — удовлетворенно сказал проводник. — Конечно. Чего там.
Неожиданно громыхнуло. Лязгнуло. Вагон качнулся.
Найденов припал к стеклу.
Тронулись… потянулись… Медленно… быстрее…
Настя вышла из купе и встала рядом, прижавшись плечом.
— Ну, с богом, — сказал Найденов. — Дело-то хорошее. А?
Она не ответила.
Трудно изъяснить несведущему человеку всю непролазную скуку осени. Сидишь, смотришь в окно, видишь отлакированный дождем серо-зеленый забор, пожелтелый палисадник, где соседская коза злобно блеет и дергает веревку, норовя дотянуться до куста мокрого крыжовника; следишь, как пузырится лужа у поломанных ворот автобазы, невольно оживишься, когда пробежит под окном, поджав хвост, прилизанная дождем бездомная собака… И подумаешь вдруг в приступе беспричинной тоски: Боже! да сколько же всего разбросано по России! Сколько луж и собак, дождя и заборов! Сколько коз, автобаз, шоферов и крыжовника! И какое вязкое, низкое надо всем осеннее небо!..
Должно быть, Ты, Господи, бросил рассеянной рукой горсть пшена из хрустального поднебесья, и, как всякий сеятель, забыл до времени о посеве. А где упало зерно, там и вырос домишко; а где вырос домишко, так и завелся в нем человек — точь-в-точь как червяк в яблоке. А иначе, Господи, как себе это можно вообразить?..
Время быстро каплет — будто сеет дождик с неба. Кажется, год прошел — а пролетело три. Когда-нибудь опомнишься — вроде, три года пролетело… а на самом деле — жизнь.
Да, прошло, прокатилось время.
Стоит на площади возле пустого облупленного постамента приземистый мавзолей, и теперь уже кажется — всегда стоял. О назначении этого сооружения, расхлебянившего некрашеные двери и более всего похожего на разоренную трансформаторную будку, мало кто помнит, и мало кому интересно, что в нем покоится безрукая расколотая скульптура. Сложенная чьими-то заботливыми руками черепок к черепку, она лежит на спине, выкатив грудь, уставив в низкий потолок вечно раскрытые глаза и чего-то, должно быть, терпеливо дожидаясь. Камень, принявший форму человеческого тела, неизбежно меняет свои свойства и начинает жить тихой осмысленной жизнью. Кто знает, может быть, глаза скульптур только кажутся мертвыми оттого, что затянуты толстой гипсовой скорлупой? Что мешает ей обвалиться однажды и обнажить влажный зрак, с враждебным любопытством вращающийся в своей орбите?..
Здесь быстро копится мусор — если обыватель шагает мимо и некуда ему деть прочитанную газету или пустую бутылку, он непременно сделает два лишних шага и швырнет ненужный предмет в зияющую черноту дверного проема. Внутрь редко кто заходит: только самые горькие пьяницы — сначала на предмет распития, а затем по малой нужде, — да несмышленые дети, в безжалостных своих военных играх числящие мавзолей дотом или блиндажом…
Годом позже описываемых событий Кандыба С.Е. был уличен в казнокрадстве. Это произошло не без участия Мурашина Н.А., доигравшего-таки одну из своих блистательных комбинаций. Клейменов М.К. после истории с памятником почему-то не доверял Кандыбе С.Е., поэтому по итогам работы гумраткомиссии последнего свалили в Росляковский леспромхоз, да и не директором даже, а замом; там он, говорят, от обиды запил по-черному, и в первую же морозную ночь замерз, заблудившись между избой и сортиром.
Мурашин Н.А. в связи с отставкой Кандыбы С.Е. пошел на повышение — в «первые», и тоже, разумеется, по директиве Ч-тринадцать.
К сожалению, как это изредка кое-где все еще случается, новое назначение прошло не совсем гладко.
Поначалу ничто не сулило никаких осложнений.
В полном соответствии с регламентом, в подвале УКГУ, в одной из камер, желто освещенной тусклой лампой в жестяном абажуре, после почти двухнедельного гумдознания и незадолго до полуночи Мурашин Н.А., безвольно лежавший на загаженном каменном полу и не пришедший в себя даже после ведра ледяной воды, был окончательно снят с прежней должности четырьмя соратниками, использовавшими для этого винтовочные приклады.
Через несколько минут девять других товарищей по рати положили еще теплое тело второго секретаря на заскорузлую плащ-палатку и торжественно вынесли во двор, залитый зеленоватым светом ущербной луны.
После краткого напутственного слова старший по назначению сунул во внутренний карман истерзанного пиджака, что был на Мурашине Н.А., тонкий полиэтиленовый сверток, содержавший ратийный билет, учетную карточку и новехонькое удостоверение первого секретаря Верхневолоцкого обкома.
Затем два члена КК с не менее чем пятилетним стажем подцепили тело сплавскими крюками. Оставляя бурый след на сырой траве, они споро отволокли бездыханного кандидата в бурьянно-крапивные зады краевого Управления, а там ловко столкнули с осклизлых краев глубокой ямы — в каковую он, взмахнув напоследок переломанными руками, и повалился с плеском и хлюпаньем.
Хлябь на дне воинственно взбурлила в ответ, ожила, мощно зачавкала жирной черной пастью, захрапела, давясь и глотая, — а через несколько секунд успокоилась, стихла и, как прежде, лишь мирно побулькивала вонючими сероводородными пузырями…
Коротко говоря, первый этап назначения прошел как нельзя лучше организованно и четко, без каких-либо отклонений от установленного порядка.
Что же касается принимающих, то ими в момент назначения Мурашина Н.А. на пост первого секретаря Верхневолоцкого обкома была проявлена непростительная медлительность, если не (как многие считали) преступная халатность. Винили Твердунину А.В., но хладнокровное и беспристрастное разбирательство гумраткомиссии подтвердило ее совершенную невиновность. В действительности несчастье случилось из-за того, что Кравцов В.И., шофер Твердуниной, ассистировавший ей на этапе приемки, замешкался, распутывая бредень, а при попытке бросить его на всплывшего запутался сам и упал в воду, упустив, ко всему прочему, багор; пока освобождали снасть и делали новые забросы, кандидат ушел безвозвратно. Витюшу сгоряча хотели судить — но он представил справки об артрите локтя, объективно помешавшем ему совершить точный бросок, и отделался строгим выговором. В целом же по итогам разбирательства ущерб был списан на стихийное бедствие.
Так или иначе, на Никольском кладбище г. Краснореченска, в той стороне, где хоронят директоров и гумратработников, можно увидеть скромный памятник бронзовый бюст на мраморном основании. На гражданской панихиде Твердунина А.В. в краткой речи отметила высокие идейные, деловые и человеческие качества безвременно ушедшего. Художник Емельянченко Е.Е., знавший покойного при жизни, сумел создать правдивый и значительный художественный образ: когда на металлическое лицо Мурашина Н.А. падают розовые лучи закатного солнца, кажется, что оно оживает, и добрая улыбка трогает полные губы. На мраморе светятся строгие буквы: «…трагически погиб при исполнении…», но мало кто из посетителей, неспешно проходящих тенистыми аллеями сего скорбного места, осведомлен, что в могиле лежит пустая урна.
Не знает об этом и Твердунин И.М., хотя уж ему-то, казалось бы, следовало поинтересоваться — он числится здесь главным инженером, и каждый рабочий день ровно в восемь тридцать открывает дверь кабинета в одноэтажном приземистом здании кладбищенской конторы. При переезде из Голопольска Игнаша слезно просил Шурочку пустить его, как прежде, по производству. Однако в тот момент ни на одном из предприятий Краснореченска подходящей вакансии не нашлось, и его на время сунули куда попало. Когда же месяца через четыре Твердуниной позвонил директор завода «Метиз» с предложением взять мужа начальником гальванического цеха, Игнатий Михайлович отказался наотрез, мотивируя тем, что он, мол, не летун какой с места на место скакать. Александра Васильевна настаивать не стала, и Игнаша продолжил кладбищенскую жизнь (чего, зная неуступчивый характер жены, уже и не чаял). Прелесть же новой работы заключается в том, что, покомандовав с утра несколькими могильщиками и хромым сварливым садовником Патрикеевым, Игнатий Михайлович вешает на дверь записку, что уехал в главк, а сам берет удочки и с легким сердцем спускается к реке, подмывающей северный край городского погоста…
Балабука Ф.Н. по прибытию на станцию назначения был отозван в сторону двумя неприметными молодыми людьми в похожих светло-серых пиджаках — один из них так и сказал: на минуточку, мол. Поставив чемоданы и отряхнув ладони, Балабука Ф.Н. проследовал за ними — после чего двенадцать лет о нем не было ни слуху, ни духу. Фируза уже отчаялась его дождаться, но однажды он встал на пороге — худой и сутулый. Горько и радостно плача, она спросила, где же он был все эти годы. Балабука хмуро ответил, что овладевал плотницким мастерством и учился класть печи. Все остальное ей пришлось буквально вытягивать из него клещами, — но многого она так и не узнала…
Про Алексея и Анастасию Найденовых, конечно, хотелось бы сообщить что-нибудь совершенно определенное — вроде того, например, что Найденовы поначалу обосновались… ну, допустим, где-нибудь в Старопименске обосновались… а после рождения ребенка, то есть примерно через год, перебрались, положим, в Голопольск… а затем, когда мальчик подрос, уехали, к примеру, в Бурьянки, — и уж как там сложилась их счастливая жизнь, никому не известно.
Но увы, увы — это самое «никому не известно» должно прозвучать гораздо раньше, и вот почему.
Уже через три недели правительство смогло взять события в Маскаве под контроль. Большинство экспертов сошлось во мнении, что это стало возможным почти исключительно благодаря трагической и нелепой гибели Кримпсона-Худоназарова С.М., повлекшей временный арест его авуаров и иссякание денежных потоков, шедших, как показало последующее расследование ФАБО, на обеспечение финансовых механизмов восстания. Важную роль сыграло и то, что Зарац В.В., руководивший коалицией левых сил, в конце октября неожиданно резко переменил политическую позицию, выступив инициатором примирения и одним из авторов воззвания к народам Маскава, вошедшего в историю под названием «письмо сорока семи». Уже в середине ноября Зарац В.В. был кооптирован в парламент, возглавил вновь образованную «умеренную» фракцию КСПТ и много сделал на ниве социального согласия.
К сожалению, последние дни возмущений омрачились бесчеловечной деятельностью так называемых «соцтрибуналов», учрежденных в некоторых районах Маскава левым крылом КСПТ и взявших на себя, по их собственным декларациям, «народный контроль за порядком и законностью». Чем яснее становилось, что восстание утихает, теряя пыл и напор первых дней, тем с большей жестокостью действовали соцтрибуналы, стремясь истребить проявления любого инакомыслия, опасного для развития революции и именуемого, в их терминологии, «социзменой». Как ни парадоксально, большая часть соцтрибунальцев, торопливо и неряшливо вершивших расправу над заподозренными в социзмене, вскоре сами становились жертвой деятельности соцтрибуналов, а на их место приходили новые энтузиасты. Этот страшный механизм крутился до двух часов ночи шестого ноября, когда на Миусской площади был осуществлен последний бессудный расстрел большой группы видных членов КСПТ и народных активистов.
Город долго пребывал в глубоком обмороке, но мало-помалу ожил и зализал раны. Интенсивные восстановительные работы в Рабад-центре не прекращались на протяжении нескольких месяцев. Более всего пострадала «Маскавская Мекка», владелец которой, Топоруков Ц.С., был случайно убит в суматохе бессмысленного штурма. Через год у Малахитовой арки состоялось торжественное открытие траурного мемориала, посвященного жертвам октябрьских событий, и в неспокойном мире людей стало одним вечным огнем больше.
Когда в Маскаве прекратились волнения, поток беженцев быстро иссяк, а бурная деятельность, развитая УКГУ по организации новых благоустроенных фильтрационных лагерей (само собой разумеется, раздельно женских и мужских), стала сама собой сходить на нет. Однако те гумпредприятия, что уже были созданы, на протяжении еще нескольких лет эффективно работали со сконцентрированным в них спецконтингентом.
То, что Алексей и Анастасия Найденовы ранним утром семнадцатого октября (то есть именно в те дни, когда эта деятельность находилась в фазе бурного развития) выехали из Маскава, но не прибыли на станцию назначения, наводит на мысль, что они были задержаны и препровождены в одно из вновь учрежденных заведений. К сожалению, этому могла способствовать попытка провоза более чем двух десятков банковских карточек, косвенно подтверждавших причастность арестованных к деятельности антинародного грабительского режима.
Если последнее предположение верно, то…
Впрочем, какие предположения ни делай, все они останутся всего лишь предположениями, — достоверно мы все равно ничего не знаем. Ни для кого не секрет, что в то напряженное и тяжелое время кое-где подчас наблюдались кое-какие перегибы в отношении спецконтингента. Однако разбираться с перегибами — это, разумеется, дело историков и политиков, а нам остается лишь повторить, что дальнейшая судьба (говоря другими словами — кисмет) Алексея и Анастасии Найденовых неизвестна, и следы их окончательно затерялись.
Что же касается Кирьяна Попонова, то он просто счастлив: новый секретарь позволил забирать со станции рельсы совершенно бесплатно; Кирьян свинтил четыре штуки и с тех пор все смекает, на чем бы их отвезти к дому.