Авторы: Костюкевич Дмитрий, Абрамович Евгений, Жарков Алексей, Кабир Максим, Павлов Михаил, Сенников Андрей, Титова Августа, Чубуков Владимир, Юридан Алиса
Составитель Дмитрий Костюкевич
Иллюстрации и дизайн обложки Владимир Григорьев
Корректор Наталия Николаева
Вёрстка Алексей Жарков
Однажды… Да почему однажды, можно конкретнее: в июне 2019 года, когда мы с Женей Абрамовичем гостили в Кривом Роге у Максима Кабира, Макс спросил, не хочу ли я собрать какую-нибудь тематическую антологию. Мы шли по тихому зеленому парку, за спиной остались пристань с катамараном и белая колоннада, и я ответил, что пока не созрел. Была идея сборника «Двуногие» — да зачахла.
Зато родилась другая: про злобных гномов, карликов и прочую недружелюбную мелочь, инфернальную и не очень. Навскидку вспоминались «Румпельштильцхен» (не сказка братьев Гримм, а фильм 1995 года режиссера Марка Джонса), киносериал «Лепрекон» и забавно-агрессивные «маленькие человечки из леса» мультсериала «Гравити Фолз», которые построили из своих тел гнома-великана (ах, какая отсылка к рассказу «Холмы, города» Клайва Баркера!), а также маскировались под зомби-парня.
В литературе — фэнтези обходим стороной — тема гномов/карликов, если опять-таки поворошить память, встречается не так часто. В общем чате, где мы с авторами обсуждали концепцию сборника «Маленькие и злые», Максим Кабир вспомнил необычных злюк: курганных эльфов из рассказа «Новая дочь» Джона Коннолли и мелкого тролля из сборника киноновелл «Кошачий глаз». А Михаил Павлов как раз дочитал антологию «Страшные сказки. Истории, полные ужаса и жути», которая открывалась и закрывалась рассказами, обыгрывающими сюжет «Румпельштильцхена», и начал «Инициацию» Лэрда Баррона — «а там в начале опять Карлик, золотая пряжа, угадай имя, все дела». Пока шла работа над «Маленькими и злыми», я наткнулся на рассказ Бентли Литтла о карлике-почтальоне.
Если не о литературе, то, конечно, нельзя не вспомнить про садовых гномов. Их почти не встретишь у нас на лужайках (у родителей жены на крыльце частного дома сидят керамические жаба и еж; газоны вдоль многоквартирных жилых домов порой украшают поделки из автомобильных шин) — за этим лучше отправиться в Германию или Англию. Что и сделал один из авторов, Алексей Жарков.
Вот вроде бы и все. Остальные гномы попрятались, затаились. Вряд ли у них развился комплекс неполноценности, а вот злости накопилось предостаточно…
Возможно, нам всем стоит почаще смотреть вниз. Или как раз не стоит.
Безопаснее поискать в книгах.
Надеюсь, дорогой читатель, как-то невзначай задумавшись о гномах, ты вспомнишь одного из маленьких плохишей этого сборника. Я — уж точно.
Хочу сказать огромное спасибо всем, кто работал над этой книгой. Суровый мужской коллектив разбавили две девушки-Белоснежки, Алиса Юридан и Августа Титова. Безумно рад заполучить в сборник рассказы этих кудесниц. А замечательную обложку нарисовал не менее замечательный художник Владимир Григорьев. Давным-давно на одном форуме у него был ник «Giant Midget».
…Никогда не любил (не умел) писать аннотации, синопсисы и прочее сопутствующее, сублитературу, так сказать. Сообщаю об этом исключительно из желания растянуть данное предисловие, придать ему веса и глубины. А вообще — кто сказал, что предисловия должны быть длинными? Короткое здесь в самый раз — сборник-то про коротышек. Поэтому с чистой совестью закругляюсь. А вам — еще раз — в памятку:
Пока вы смотрите вперед, по сторонам или вверх, выискивая горгулий на серых фасадах или гарпий в грозовом небе, на вас смотрят — пялятся — другие создания, смотрят снизу вверх…
И, скорее всего, ухмыляются.
Дмитрий Костюкевич
Брест, апрель 2020
Максим Кабир
Этот парень словно вырос из-под земли, хотя слово «вырос» звучало иронично, учитывая его габариты. Шкет едва доставал макушкой до паха Беляка. Столкнулись два столь контрастных человека — почти двухметровый и едва ли метровый — в подслеповатом фонарном свете, в переулке, подванивающем кошачьей мочой, под бельевыми веревками и шуршащими на ветру простынями. От неожиданности Беляк поперхнулся, выпучил глаза. Реакция была грубоватой, и парнишка зырнул неодобрительно: мол, что, дылда, впервые видишь карлика?
Беляк опомнился, отступил, давая коротышке пройти.
— Простите, — обрел он дар речи. — Я ищу одно заведение. «Small tribe».
— Налево, — не оглядываясь, буркнул коротыш.
Без подсказок виртуальных собеседников Беляк никогда бы не отыскал это место, спрятанное в лабиринтах промзоны. Законспирировать пивную — странноватая идея для бизнеса, тем более такого… узконаправленного.
За углом располагалось компактное здание, ровесник облупленных фасадов, меж которыми его втиснули. Возможно, раньше здесь был склад или овощная база. Или что угодно — территория большого человека, отвоеванная гномами.
«Small tribe». Бар, музей.
Неоновая вывеска моргнула кокетливо. Беляк облизал губы. Вот оно. Анонимы из сети не соврали.
Дверь была рассчитана на лилипутов. Чтобы не расшибить макушку о притолоку, Беляк не то что пригнулся, а практически присел. Но за порогом удалось распрямиться. Он очарованно осмотрелся. Бармен, протирающий посуду за дубовой стойкой, — вылитый Тирион Ланнистер. И посетители как на подбор: трехсотграммовые бокалы казались кубками викингов в их лапках. Ботиночки и туфельки не болтались над полом лишь потому, что мебель тут была специальная, словно купленная в «Детском мире». Сестра Беляка усаживала за такие столики плюшевых медведей и поила вымышленным чаем.
Стены украшали фотографии актеров. Беляк не особо разбирался в кино, однако узнал и чернокожего Верна Тройера из комедии «Остин Пауэрс», и Уорвика Дэвиса из серии ужастиков «Лепрекон», и покойного Михая Месароша, надевавшего костюм пришельца Альфа. Актеров на фотографиях объединял недостаток гормона соматотропина. Одним словом, аномально низкий рост.
Беляк читал о гипофизарной, тиреоидной, церебральной и генетически обусловленной карликовости. Читал запоем: от средневековых научных трудов до отчетов нацистских генетиков, от Толкина до книг по мезоамериканскому фольклору. Ему частенько снился повторяющийся в деталях кошмар, навеянный мерзким фильмом «Уродцы»: во сне он полз, утопая в жирной грязи, а за спиной похрюкивали карлики. Догоняли и… В этот момент он всегда пробуждался.
Музыкальный автомат исполнял кантри. Беляк задался вопросом, есть ли в фонотеке «Гномы-каннибалы» «Агаты Кристи» или «Гномики» Павла Кашина. Он достаточно долго проторчал у входа, чтобы обратить на себя внимание. «Ланнистер» оторвался от посуды, и Папа Смурф, ужинающий со Смурфеттой, покосился через плечо.
У Беляка вспотели подмышки. Рубашка приклеилась к позвоночнику. Но силой воли он замаскировал истинные эмоции и продефилировал к свободному столу. Сел под фотографией Зельды Рубинштейн. Колени задрались до самой груди. Гулливеру в Лилипутии приходилось сложнее.
Беляк поерзал, но, когда появилась она, мысли о дискомфорте как ветром сдуло. О, она была чудесной — и в смелых мечтах он не рисовал такую. Вьющиеся светлые локоны, голубые глаза с поволокой, пышная грудь… Ее руки были короткими, а голова непропорционально большой, как у всех людей с нарушением формирования скелета. Взрослая голова и взрослые сиськи на детском теле.
Беляк постарался усмирить пульс. Глубоко вздохнул.
— Добрый вечер. — Девушка положила на стол меню, приготовила карандаш и блокнот. — Сделаете заказ сейчас или мне подойти позже?
— Пиво, пожалуйста, — сипло сказал Беляк. — Темное пиво.
Она улыбнулась — словно морской бриз обдал клиента — и отчалила. Беляк наблюдал, как хрустит арахисом дама в красном — женская версия Майкла Дж. Андерсона из «Твин Пикса». Гномиха заметила, нахмурилась. Он потупился, вспомнив вдруг, как сестра застала его за мастурбацией и наябедничала родителям. И спустя четверть века Беляк вздрогнул.
— Ваше пиво. — От официантки пахло корицей. — Что-то еще?
— Эм… нет. Эм… До скольких вы работаете?
Девушка шевельнула тонкой бровью.
— До скольких работает бар? — уточнил Беляк.
— До десяти.
— А музей? Он открыт?
— Я спрошу хозяина.
«Я ей не понравился, — понял Беляк, залпом осушив половину бокала. — Нам не нравятся те, кто на нас не похож».
Потомки нибелунгов уминали ужин, звякали вилками. Беляк вспомнил, как первый раз увидел калика — бородатого «ребенка». Мама сказала, что это злой колдун, и он утащит Беляка, и превратит в такого же дварфа.
— Вы интересовались музеем?
Где Беляк мог видеть подошедшего господина? В «Dungeons & Dragons»? На полотнах Веласкеса? В порнофильме про Белоснежку? Он осклабился внутренне, но вслух вежливо сказал:
— Я много о нем слышал. Что это единственный в мире музей лилипутов.
Он прекрасно знал, чем карлики отличаются от лилипутов, но решил поддеть Маленького Мука.
— Музей карликовости, — важно поправил владелец «Small tribe». — И да, он уникальный в своем роде.
— Люди типа меня могут туда попасть?
— Сегодня — да. — Карлик поклонился. — Сенеб — к вашим услугам.
Беляк представился чужим именем. Вряд ли и экзотическое имя хозяина было настоящим.
— Я проведу вас.
«До встречи», — телепатически сказал Беляк блондинке, обслуживающей клиентов. Скользнул взором по ее фигуре и двинулся за Мальчиком-с-Пальчик. По темному коридору, мимо туалетов и кладовок, к пурпурному занавесу, драпирующему дверь.
Щелкнул выключатель, лампы озарили продолговатое помещение. Заиграла бравурная музыка, одновременно зажглись несколько телеэкранов. Демонстрировали нарезки из каких-то допотопных фильмов. Черно-белая пленка рябила. Силачи в трико жонглировали крошечными человечками, карлы в одеянии фей парили под куполом цирка. Юркий недомерок комичными приемами каратэ укладывал на лопатки здоровяков-бандитов.
Стены музея украшали написанные маслом портреты придворных шутов и фотографии, на которых великаны позировали с малышами из книги рекордов Гиннеса. Пигмеи в боевой раскраске взирали на гостя враждебно.
Беляк прогулялся к каменной статуе. Бородатый крепыш подбоченился и выставил на всеобщее обозрение внушительное хозяйство. Тонкие губы изогнулись в недоброй ухмылке, изо рта свисал длинный язык.
— Это Бес, — сказал Сенеб. — В древнеегипетской мифологии — собирательное название карликовых божеств. Он защищает наше племя от жестокости чужаков.
«Когда ты дышишь большинству людей в пуп, — подумал Беляк, — защита не помешает».
— А это? Тоже что-то египетское? — Беляк приблизил лицо к стеклянному кубу. На бархатной подушке лежала самая обыкновенная кукла Барби, только грязная. Блондинистые волосы слиплись, а платье покрывала засохшая коричневая корка.
В детстве Беляк любил казнить кукол. Отбирал у младшей сестры и наслаждался, отпиливая лезвием конечности, вколачивая гвозди в резиновые личики или вздергивая на виселице.
— О, с этой вещью связана занятная история. Но вам вряд ли будет интересно.
— Напротив. Я весь внимание.
Сенеб помедлил, сканируя гостя пристальным взглядом. Потом улыбнулся, кивнул.
— Хорошо. Эта история про девочку. Про девочку по имени Женя.
*
Жене нравилось проводить лето в деревне. Бабушкины пироги таяли во рту, ягод — хоть объешься, и рыба буквально в ведро запрыгивает, лишь удочку достань. С дедом всегда весело. Его послушать, так духи живут на каждом пятачке. И в доме, и по полям и полянкам, свинарникам и курятникам. Это попробуй всех запомнить! Дед помнил и заметки про них в газету писал, он же краевед. Про полуночниц и полудниц, банников и тех, кто дворами командует, и про огородных, и межевых.
— А туалетные бывают? — спрашивала она, косясь на постройку с шиферной крышей. Кусты малины подпирали ее с боков.
— Чего нет, того нет, — смеялся дедушка.
Если Жене и не хватало чего-то, то только унитаза. Не привыкла она к уличному туалету. Раньше за него бегала. Но сейчас стыдно, взрослая ведь.
Женя обожала сказки и сама их рассказывала старикам. Взяла с собой любимую книжку братьев Гримм. В ней тоже было полно жути, после которой спать сладко и боязно и надо стеганым одеялом по пуговку носика укрываться. Особенно в той сказке, где девушка сгоряча пообещала злому карлику первенца. Насилу выкрутилась: угадала сложное имя карлика, а он имени своего страшился, как дедушкины чудовища слова «чур».
Однажды перед сном Женя предложила тьме обменять куклу Барби на золотую пряжу, очень ей хотелось бабушке сюрприз сделать. А тьма вздыхала в подполье и скрипела половицами.
…С книгой под мышкой отворила Женя деревянные дверцы и пристально исследовала туалет. Приспичило ей как-то ночью по-маленькому, юркнула она, сонная, в будку, а стены прямо вздымаются от мотыльков и многоногой гадости. Выскочила, вереща, разбудила родню.
«Я уж решил, ты кикимору увидела», — охал дед.
Днем стены в голубой штукатурке были чисты, и Женя вошла, накинув крючок на ушко. Солнечный свет проникал внутрь через щель над дверным полотном.
Под потолком болталась голая лампочка, в углах развесили сети нестрашные пауки. У стульчака стояли два ведра — одно для использованной бумаги, другое с золой. Женя подумала о пахнущем порошками школьном туалете, о тесных платных кабинках в городском парке, о родной уборной, ее жужжащей вытяжке и гулком бачке. Храбро двинулась к возвышенности со скважиной и, морщась, заняла трон. Книжку положила на колени. На обложке принцесса спускала с башни косу, а возлюбленный взбирался по ней.
В сортире было душно и слегка воняло. Женя нащупала освежитель воздуха, разбрызгала вокруг себя хвойный аромат. Зашуршала бумажным рулоном.
Снаружи лаяла Жучка, бабушка ворковала с курами.
Завершив, Женя встала и заглянула в дыру. Дедушка говорил, что скоро позвонит ассенизаторам. «Пора бы», — размышляла она, озирая выгребную яму, утрамбованные глиной склоны и колышущуюся бурую жижу. Папиросный окурок белел на поверхности. Год назад Женя опасалась, что из какашек вынырнет здоровенная крыса, грызнет за попу. Крысы, утверждал одноклассник, могли шастать в квартиры по канализационным трубам.
Женя нагнулась за ведром –– удобрить золой, как велела бабушка. В полумраке ямы сверкнули монетками глаза. Круглые и серебристые.
«Да нет же, — вздрогнула девочка. — Это и есть высыпавшаяся из кармана мелочь».
Глаза притаившегося существа моргнули, а Женя попятилась.
…Она отказалась от компота и приметила себе укромное местечко возле забора. Но ласковое августовское солнышко испепелило страх, подбросило дюжину объяснений. Ведомая любопытством, а не нуждой, она скользнула в кирпичную будку. Медленно подошла к сколоченному из вагонки помосту.
Представила, как ее волосы, пусть они и короче, чем у сказочной принцессы, попадают в дыру и житель норы начинает по ним карабкаться.
Женя прикусила язык.
Глаза по-прежнему были внизу, два тусклых огонька. Она различила смутный силуэт, по плечи погруженный в зловонное болото.
— Ты кто? — спросила Женя осторожно.
Под глазами распахнулась широкая пасть. Ее, вопреки темноте, девочка разглядела отлично. Воронкообразный зев и острые иглы, спиральные витки зубов, торчащих из десен, уходящих глубоко в глотку костяным частоколом.
— Первенец, — промолвило существо.
Поужинав, Женя устроилась на веранде. Расчесывала Барби, изредка посматривая на туалет. Бабушка суетилась у плиты, дед присел рядом, запыхтел папиросой.
— Деда, — произнесла Женя, — а ты встречал духов?
— Кикимору встречал, — ответил он без запинки. Внучка ждала, и он продолжил, довольный: — Я мальчишкой был. В соседней избе беда приключилась, детишки хворают, скотина дохнет. Они моего дедушку пригласили помочь. Он же священником был, протоиереем. Он горницу освящать стал, молитвы читать. А нечисть как застонет у него в голове: «Прекрати, прокляну!» Он громче читает. И нам, пацанам, говорит: «Ищите, что спрятано». Коряга, говорит, быть должна или узелок. Мы за печью давай рыться, в погребе, на чердаке. Нечисть угрожает: «Стой, поп, а не то детей твоих съем».
— Борис, — бабушка укоризненно нахмурилась, — что за страсти на ночь?
— Наша Женька смелая! — отмахнулся дедушка, и бледная Женя закивала.
— А что потом?
— Нашли мы кое-что. Куколку нашли соломенную, она в матке лежала.
— Борис, ты что мелешь?! — шикнула бабушка.
— Эх, ты! Матка — это матица, потолочная балка поперек избы. Вот в ней и хоронилась кукла-кикимора. И пакостничала. Дед ее сжег, а прах во дворе закопал.
— Там? — показала Женя на кирпичную постройку.
— Чего не знаю, того не знаю.
К одиннадцати Барби была готова. Девочка оценила старания: кукла наряжена в лучшее платье, в пластиковых ушах переливаются серебряные сережки. Их Жене мама подарила на Новый год, и сестренке такие же. Хотя сестренка совсем кроха и мочки у нее еще не проколоты.
— Не бойся, — шепнула Женя кукле.
Под подошвами хрустел гравий. Скулила жалобно Жучка. Каркнули дверные петли.
— Я принесла тебе первенца, — сказала Женя дыре. В выгребной яме заскреблось, вспыхнули глаза. Ближе, чем Женя предполагала.
— Только отстань от нас, — попросила она. Барби полетела в темноту, плюхнулась на вязкую подушку.
Женя повернулась к выходу. На дверь упала ветвистая тень. Шевельнулись кривые пальцы. Лапа, выросшая из стульчака.
Женя вышла на улицу. Что-то подсказывало ей: бежать нельзя. Она шагала к дому, а по стене сарая ползла изломанная и угловатая тень. Во тьме чавкала сотней зубов голодная пасть.
— Чур, — прошептала девочка, — Чур, пожалуйста.
Тень руки потянулась по растрескавшейся побелке к шее Жени.
Ее осенило. Нужно назвать кикимору по имени. Она столько раз читала эту сказку и заучила слово…
Женя разлепила пересохшие губы:
— Румпель…
Грязная рука заткнула ей рот, дернула и поволокла к туалету.
*
— Хотите сказать… — Беляк посмотрел брезгливо на грязное платье Барби. — Это — та самая кукла?
— Может — да, а может — нет. — В глазах Сенеба резвились хитрые чертики. На картине за его спиной красотка-дюймовочка расчесывала гребнем роскошную бороду и скалился кривоногий египетский божок.
Беляк прошелся мимо витрины. В странном музее хранились вещи, на первый взгляд не имеющие никакой ценности. Заостренные пластиковые уши из сувенирной лавки, автомобильный номерной знак, смятый и ржавый, томик сказочника Гауфа, надколотый садовый гном.
— И у каждого предмета есть своя история?
— У каждого, — подтвердил Сенеб.
На экране гримасничали его собратья с приделанными рожками и намалеванными усами. В углах помещения скапливались тени.
— Валяй. — Беляк ткнул пальцем в кусочек картона с отпечатанным профилем клоуна. Билет на аттракцион. В юности он обожал луна-парки, и сейчас ощутил, как наяву, аромат карамели и запашок лошадиного навоза; в ушах зашумела детвора; перед глазами возникла девчонка, которую он заманил в темноту за каруселями.
— Что ж, — сказал смиренно Сенеб. — Это история о материнстве.
*
— Какая отвратительная мазня, — скривилась тетя Ира. Лена медленно кивнула. Непрекращающийся людской поток тек мимо скамейки, на которой сидели женщины. Замечание тети Иры было адресовано морщинистому карлику, не то троллю, не то гному — Лена слабо разбиралась в мифологических персонажах. Художник, нарисовавший это желтое бугристое существо, достиг цели. В отличие от ведьмы справа и дракона слева, карлик действительно вызывал эмоции. Омерзение, как и сказала тетя Ира.
Лена, словно загипнотизированная, смотрела на картинку. Изредка прохожие заслоняли морду, рот, полный острых зубов, и красные глазища. Выныривая из-за спин, карлик, казалось, улыбался еще шире, еще свирепее горели его бельма.
— Не зевай.
Лена опомнилась, перевела взор на мороженое в своей руке. Лакомство растаяло и капало из рожка, пачкая запястье.
— Да что со мной сегодня, — нахмурилась Лена. Утром она забыла взять полотенце на пляж, позже едва не потеряла в кафе ключи от номера.
Она вынула салфетки. Ветер приносил запах моря, жареной кукурузы. Всюду были люди, они шли по увитой гирляндами аллее, и лампочки вспыхивали разноцветными огоньками. От касс вились хвосты очередей. Над луна-парком мерцало звездами южное небо. Вертелось чертово колесо, взмывал к полной луне начиненный смехом и визгом молот — самый экстремальный аттракцион луна-парка. Лена ни за какие коврижки не села бы в такой, а вот ее семилетняя дочурка заявила, что в следующем году обязательно на нем прокатится.
Кстати, где она?
Лена вновь поглядела сквозь толпу. Отдыхающие щипали сладкую вату, фотографировались, целовались. Карлик беззвучно хихикал с металлической вывески над двумя расположенными друг напротив друга воротами и отрезком рельсов. Надпись рядом указывала: «Пещера ужасов».
Злата при виде пещеры запищала от восторга:
— Ну мамочка! Это же весело!
И внучка тети Иры, троюродная сестра Златы, стала умолять отпустить их в таинственную комнату.
— Сдурели? — отмахнулась Лена. — Это для взрослых.
— Там написано «от шести лет»!
Злата уткнулась в мамин живот, как делала всегда, когда что-то выпрашивала.
— Мумуля, — бурчала она, придавив губы к платью.
— Пусть идут, — сказала тетя Ира.
Это было десять минут назад, а вагончик, обшитый черными листами, вагончик-гроб с радостно хихикающими кузинами все никак не выкатывался из ворот. Странно, снаружи кажется, что аттракцион совсем крошечный.
— Где же они? — занервничала Лена.
— Прибегут сейчас.
В молоте верещали подростки. Сгоревшее на солнце плечо припекало. Надо же, обгореть в предпоследний день отпуска.
Лена поерзала на скамейке.
Под желтой мордой вагончик боднул дверь и наконец выехал из темного туннеля. От души отлегло.
«Нельзя так трястись над ней, — отругала себя Лена. — Нельзя контролировать каждый шаг».
Девочки вылезали из гроба. Пухленькая Кира шла первой, закрывая собой Злату. Она не улыбалась, но и не плакала, просто брела с задумчивым видом.
— Вон наши красавицы.
Теперь Лена могла рассмотреть дочь. Личико Златы, необычно серьезное, вновь вызвало необъяснимую тревогу. Эта морщинка между бровей делала Злату похожей на отца.
— Было страшно? — поинтересовалась тетя Ира.
— Не очень, — сказала Кира. И, словно рубильник переключили, заулыбалась: — Пони!
Она посеменила в толпу, а Лена жестом поманила дочь.
— Солнышко!
Растерянная, жующая нижнюю губу, девочка приблизилась. За ее головой, как нимб, желтела морда карлика. Лена, сама не осознавая, взяла Злату за руку и отодвинула левее.
— Да ты мокрая, — удивилась она. На худеньких плечиках дочери выступил пот. Лоб блестел испариной.
Злата молчала, пока мама вытирала ее салфетками. Молчала и косилась на пещеру.
— Чем вас там пугали?
— Ничем таким.
Тон заставил вглядеться в глаза Златы. Уличное освещение сделало радужку дочери темнее.
— Все хорошо? Ты с Кирой не поцапалась?
— Нет, мамочка. Пойдем домой.
Дом — деревянная хижинка на берегу моря. Волны бьют о пирс, и надоедливый комар жужжит под потолком, ловко улепетывая от сандалии. Кира ревела за стеной, демонстрировала норов. Она была милой, но Лена благодарила небеса за покладистый характер Златы.
— Кирка вредничает, — сказала Лена, хотя дочь не спрашивала. Девочка лежала на кровати, руки по швам, взгляд нацелен в люстру. Лена массировала шею, втирала ночной крем. Прищурилась на дочку.
— Так что там все-таки было?
— Где?
— В комнате страха. В пещере.
— Ну, — Злата подняла руку и растопырила пальцы, — разное.
Тень детской руки превратилась в зайца. Задвигала ушами. Папа научил Злату показывать зверушек, и Лена ненавидела, когда дочь балуется с тенями.
За стеной верещала Кира, слышались увещевания тети Иры.
— Мам, а если я не хочу с кем-то играть, я могу ему так и сказать?
Лена повернулась к дочери. Злата смотрела на свои шевелящиеся пальцы. Тень менялась на пластике.
— Ты не хочешь играться с Кирой?
— Нет, — тихо проговорила Злата. — С маленьким дядей.
Опешившая, Лена присела возле дочери. Убрала белую прядь со лба.
«Да почему ее радужка такая темная?», — со смесью тревоги и раздражения подумала она.
— Что за маленький дядя, солнышко?
— Он был в пещере. Он сказал, что будет с нами играть.
— Разреши. — Лена подтянула светильник, который захватила с собой в поездку, любимый светильник дочери. Внутри пластмассовой панды тлела желтая лампочка. Лена пристально изучала глаза Златы. — Тебе напугал этот дядя, да?
— Чуть-чуть, — призналась девочка серьезно.
Женщина обругала себя за то, что отпустила дочь в пещеру.
— Это просто актер. — сказала она. — Его задача — пугать, вы же заплатили за это. Вот он и дурачится. А так он добрый. К тому же мы уезжаем завтра.
Тень на периферии зрения распахнула рот.
— Прекрати. — Лена мягко расцепила сжатые пальчики Златы. — Засыпай, солнышко.
Девочка уснула через полчаса, и Лена долго разглядывала ее. Насупленные бровки, подвижные глазные яблоки под веками. Ручка Златы сновала по постели и скрючивала пальцы.
«Как же ты на него похожа…»
С сигаретой в зубах Лена выскочила на террасу. Дул сильный ветер, гасил пламя зажигалки. Из своего номера вышла уставшая тетя Ира.
— Фух. Угомонилась.
— А что за концерт? — спросила Лена.
— Требует вести ее в пещеру. Мол, там у нее друг.
«Маленький дядя», — подумала Лена, и по коже обежали мурашки.
— Не хочу уезжать, — сказала тетя Ира. — Работа, быт… Поселиться бы навсегда здесь.
…Комар жужжал над ухом. Простыня была влажной и колючей. В непроницаемой темноте номера Лена услышала шлепанье пяток по линолеуму. Дочурка встала к кровати и брела к ней. Лена намеревалась подняться, узнать, почему Злата проснулась, но силы покинули, губы слиплись, она просто лежала, таращась во тьму, а Злата села на край кровати — пружины скрипнули, продавились под весом невидимого тела.
Лена смотрела в ничто и слушала. Злата — если это Злата — опустилась возле нее. Пружины поскрипели и угомонились. Комната погрузилась в тишину. Кто-то лежал в десяти сантиметрах от Лены, лежал к ней лицом, и буравил взглядом.
А на кровати в противоположном конце номера Злата выпрямилась и бесшумно водила руками в воздухе.
Лена всматривалась до рези в глазах. И существо, лежащее рядом, прошептало:
— Ты больше не мать.
…
— А отсюда выпрыгивает скелет, — сказал Валерьич, завершая экскурсию.
Гена, новый сотрудник луна-парка, обвел взором туннель, искусственную паутину, чертей и отрубленные головы из папье-маше. В детстве он ужасно боялся таких аттракционов, а сейчас недоумевал: чем может напугать эта невинная хибара?
— Справлюсь, — заверил он.
Что-то прошло в темноте за поддельными могилами. Мигнули лампы в зарешеченных плафонах. Деформированная тень проволочилась по занавесу.
— И еще одно, — вспомнил Валерьич, толкая створки ворот. Они вышли из пещеры, и отовсюду хлынул шум. Музыка, голоса, визг катающихся на молоте смельчаков. Толпа огибала карусели, дети смеялись, чертово колесо вращалось. «Три месяца около моря», — подумал сезонный работник Гена.
— Видишь ту дамочку?
— Ту оборванку? — уточнил Гена.
— Угу. Это наша головная боль. В прошлом году тут пропали без вести две девочки. Женщина — мамаша одной из пропавших.
— Тут? В пещере?
— Нет, — хохотнул Валерьич. — В городке. — Он поскоблил щетину, улыбка потухла. — Бедняжка свихнулась. Решила, это наша пещера похитила ее дочь. С тех пор живет у нас под боком. Зимой ее пускали в сарай, а сейчас она ночует прямо на пляже. И каждый день сидит там и глаз не сводит. Раньше я впускал ее в пещеру, но она ломает декорации. Я запретил ей приближаться, и ты гони в шею. Усек?
— Усек, — сказал Гена.
— Ну и ладушки. Вон твои первые клиенты — беги.
Гена пошел к детям. Усадил их по очереди в вагончик-гроб. Сидящая на лавочке женщина оторвала взгляд от нарисованного гнома и смотрела на Гену в упор. Ему стало не по себе.
— Несчастная, — буркнул Гена. Нажал на кнопку. Вагончик с хихикающими детьми тронулся, и тьма пожрала смех.
*
— Славно, — похвалил Беляк. Покосился на часы. С тех пор как он перешагнул порог музея, прошел час. Еще немного, и бар закроется, официантка отправится домой, в маленькую квартирку, в маленькую кроватку с маленькими подушечками. Беляк отвернулся, чтобы Сенеб не заметил холмика на его джинсах.
Лампы тускло мерцали над головами, озаряли причудливую выставку. За стенами что-то перестукивало, словно ноккеры, гномы-шахтеры из валлийского фольклора, орудовали кирками в забое. Музыка прервалась, пока карлик рассказывал о своих мистических собратьях, экраны транслировали белый шум. Хозяин бара крутил в пальцах длинный костяной предмет, вроде флейты или дудки.
«Чертов Мини-Мы», — подумал Беляк.
Нужно скоротать полчаса и собираться…
Беляк сделал полный круг по залу и остановился возле груды досок, в которых опознал обломки бочонка. Дерево сгнило до трухи.
— А в этом, — он взглянул через плечо, — хоббиты варили пиво?
Сенеб стоял под египетской статуей, в сумраке. Померещилось: он показывает язык, пародируя карликового бога. Но экскурсовод заговорил; язык оказался тенью крючковатого носа.
— Я бы назвал это «гнездом». Что-то спало внутри веками и однажды проснулось.
Беляк сунул руку в карман, погладил перламутровую рукоять бритвы. Надо отвлечься, чтобы не кончить сразу.
— Просвети меня, мастер Йода.
— Что ж, — сказал Сенеб.
*
Проснувшись, Зенон знал: выжил лишь он один. Остальные двенадцать его братьев погибли в бочках. Но он уже и не помнил их имен. Береста памяти хранила обрывки.
Великая беда пришла, чтобы разрушить капища истинных богов, чтобы крестить его землю именем распятого. Другие преклонили колени перед могучим князем, но не Зенон. Со своими братьями поселился он в лесу, где камни были обожжены дыханием Кощного Бога, где горячие внутренности свисали с плеч исполинского идола, где змеевыми путями бродили проклятые на века. И страх, страх он помнил особенно четко. Жирный, сочащийся страх крестьян, за чьими женами и детьми наведывались из чащи братья.
Зенон велел им пить кровь человеческую, ибо кровь есть жизнь, а стремились они жить вечно. И капала кровь на плоский валун, и Зенон зачерпывал соленый нектар из трепещущих сосудов.
Крестопоклонники охотились за ним, сам воевода во главе дружины шел по его дымящимся следам. И тогда Зенон приказал верным волхвам под нисходящую луну закатать в бочки его и его братьев, залить отваром сонных трав и, помолившись, бросить на дно реки, дабы спали они сто лет, покуда не канет в океан мир распятого, покуда не вытравит черное солнце его кресты.
Бочка всплыла, когда строили гидроэлектростанцию, но угодила в болотце на отмели. Грибники принимали ее облепленную илом верхушку за гнилую корягу.
Однажды уединившиеся у заводи студенты математического факультета испытали такой безотчетный страх, что бежали сломя голову, забыв гитару в полыни. Кроме полыни, могильницы и чертополоха, на том месте ничего не росло.
Миновало еще сорок лет, прежде чем запечатанная заклинаниями бочка лопнула и из болотца на берег выползло создание, когда-то бывшее человеком и носившее имя Зенон.
Будь у его повторного рождения свидетели, они бы описали мерзкую лягушку размером с пятилетнего ребенка. Но в прохладный сентябрьский вечер пляж пустовал. Зенон некоторое время лежал, зарывшись мордой в траву, учась сызнова дышать легкими, потом поднялся.
Окружающий пейзаж ошеломил его. На горизонте высились одинаковые серые плиты, огромные, до облаков. Словно Перун обтесал скалы, придав им правильную форму, выдолбил дыры внутри и зажег мертвый свет.
Колоссы вдали обрадовали Зенона. Сгинул распятый. Озаренные неживым пламенем скалы не могли быть храмами еврейского бога. Только святилищами темных божеств!
«Долго же я спал», — подумал Зенон и опустил взор на свои кисти. Века, проведенные в бочке, изменили плоть. Под прозрачной кожей подрагивала студенистая масса, белели тонкие кости. Он ощупал выпирающие ребра, ввалившийся живот. Разглядел узлы своих кишок.
На четвереньках приблизился к реке.
Водная гладь отразила голый, насаженный на морщинистую шею череп, желтые глаза рептилии.
Тонкие губы растянулись в кровожадной ухмылке.
«Страх, — прошептал Зенон, — я страх людской».
Его тревожило собственное размякшее тело, но зубы во рту были по-прежнему крепки и остры. В прошлой жизни он наточил их камнем, дабы вселять в христиан ужас.
Зенон обнаружил, что передвигаться на четырех конечностях ему удобнее, и потому, горбясь, пошел к свету.
— Там чертик, — сказала девочка, прилипая к стеклу, чтобы лучше рассмотреть Зенона, но автомобиль уже проскочил пляж, и покрытый слизью скелет исчез за деревьями.
— Да-да, конечно, — автоматически покивал отец, не поворачиваясь.
Зенон нырнул в осоку. Молниеносная реакция спасла от железного чуда-юда. И вновь черная его душа возликовала: колдовство этого мира не имело ничего общего с христианством.
Решив, что князь умер, а дети его отринули византийскую ересь, Зенон пересек дорогу.
Кустами продрался к деревне.
Дома отличались от тех, к которым он привык, но не так сильно, как он ожидал. Были здесь и заборы, и сараи, и загоны для скота.
У палисадника он встретил первого туземца: подросток рвал рябину, и Зенон зорко следил за ним из полутьмы желтыми зрачками. Желудок громко урчал, но он не отважился напасть на отрока. Вряд ли он справится с ним сейчас.
Зенон подумал о том, чтобы самому нарвать ягод, но организм запротестовал. Он жаждал иной пищи. Горячей. Предсмертно хрипящей. Он и раньше был склонен к особым яствам, а теперь подавно.
Сглотнув слюну, Зенон побежал вдоль канавы.
Из припаркованного у гаража автомобиля неслась музыка.
Чудо-юдо пело человеческим голосом:
«Владимирский централ — ветер северный,
Этапом из Твери — зла немерено,
Лежит на сердце тяжкий груз…»
Про ветер и зло Зенону понравилось. Возможно, в песне перечислялись старые боги, о которых он не слышал. Скребущий по ушам ритм и тембр железной твари убедили его: околели князевы единобожники…
Знакомый клекот привлек внимание. Зенон перепрыгнул ограду и очутился у входа в курятник.
Полчаса спустя, выковыривая перья из клыков, он вернулся к проселочной дорожке. Голод поутих, но не перестал нашептывать о сладости настоящего мяса. Было еще кое-что: вялая плоть на предплечьях затвердела, прозрачность сменилась молочной дымкой. Кривые ногти больше не сгибались в разные стороны, а упруго вонзались в землю. И кости окрепли — он это чувствовал.
Девушка в розовом спортивном костюме просеменила мимо закутка, где он хоронился.
Сколько вкусного жира…
Зенон облизался.
«Рано…» — одернул он себя.
На втором этаже симпатичного коттеджа отворились ставни, и мальчик лет десяти произнес имя…
Зенон зашипел и прикрыл ладонями уши.
Он помнил это имя: одно из прозвищ еврейского бога.
Пять ночей подряд ему пересказывал истории лживой книги плененный грек. Братья Зенона разрубили грека на части чеканами и ели сырым, хохоча. Требуха ученого мужа была на вкус такой же, как и требуха росичей.
Ненависть вскипала в желтых глазах. Зенону хотелось отведать жаркое из бога, чье имя повторял мальчишка.
Живот урчал, будто не переваривались в нем пять куриц.
— Съем тебя, змееныш! Съем!
Озираясь, Зенон перебрался через дорогу и юркнул между штакетинами.
В дверях дома была проделана дыра, чуть выше уровня пола. Он легко протиснулся в нее и оказался посреди темного коридора.
Слух улавливал голоса.
— Компания «Microsoft» презентовала свой смартфон… Китай проводит исследования для будущей марсианской программы…
Зенон забился под антикварный стул, замер. Нужно подождать, пока мужчины уснут…
— Программисты разработали уникальную технологию 4D-печати… Телепортация воплотится в реальность до конца этого века… Мир на пороге десятилетия холодных зим…
«Хорошо», — подумал Зенон.
Голоса прервались — резко, на полуслове. Задребезжала отвратительная трель, чей источник находился прямо над темечком Зенона.
— Бегу. — Молодая женщина подошла к антикварному стулу, заказанному на «Амазоне» по хорошей цене. Стул служил подставкой для телефона. Она сняла трубку.
— Почему не на мобильный звонишь? Деньги закончились? Это расшифровывается как «пропил», дружочек мой. Я не повышаю тон. Занималась на беговой дорожке. Да, прекрасно. А у тебя? Впрочем, мне плевать. Я не намерена выслушивать твое нытье. Я нормально разговариваю. Илюша? Илюша в порядке. Нет, не скучает. Мужчина в доме? Ты, что ли?
Женщина наклонилась, чтобы оценить педикюр. В нос ударил запах болота и парного молока. Женщина поморщилась.
— Ты мне мешаешь. Ага. Правильно говорить «позвонишь», милый мой. Аривидерчи.
Она повесила трубку, присела на корточки. Посмотрела под стул. Паркет был мокрым, словно на нем…
«Извивались сплетенные хвостами черви», — подумала женщина.
И удивилась. Мысль была для нее нетипичной, точно кто-то внушил ей гадкий образ. При чем тут черви?
«Это все от холестерина», — вздохнула она. По потолку над ее головой пролезло влажное существо.
— Мам, кто звонил?
— Ошиблись номером.
— Неправда!
Женщина скрестила на груди руки. Отчеканила:
— Молодой человек! Вам давно пора спать! Марш в свою комнату! И никаких комиксов на ночь!
Зенон провожал женщину холодным взглядом.
«Спите, — усмехнулся он, — Спите все…»
Мужчины покинули просторный зал, но в плоском камне безмолвно кривлялись призраки.
«Ведьма умеет приучать духов, — догадался Зенон, — лишать их голоса и держать прикованными к стене».
Хитрое колдовство его воодушевило. Если ворожеи, не таясь, живут в роскошных хоромах, значит, Византии больше нет.
Но на всякий случай он обогнул светлицу так, чтобы тень призрачного камня не поранила нежную плоть.
Ни икон в кутах, ни крестов…
Зенон потер руки.
Он спрятался за полатями и просидел час, изнывая от растущего голода. В доме было тихо. Мертвенный огонь потух, и духи покинули черную плиту. Зенон на четвереньках пополз по лестнице. Когти стучали о паркет в такт бормочущему чреву.
Мягкий свет лился из неплотно прикрытых дверей. Детского запаха Зенон не учуял, но все равно заглянул в комнату. Обнаженная женщина стояла у зеркала, расчесывая длинные волосы. Настольная лампа озаряла ее упругие ягодицы и смуглые стройные ноги.
Совершенство женского тела поразило Зенона, а ведь он имел многих девиц. Разве что Марена, богиня мертвых, явившаяся к нему во сне после употребления специального снадобья, могла сравниться красотой с хозяйкой хором.
Зенон смял в пятерне вялый хвостик под своим животом. Когда он съест мальчика, окрепнут не только кости. Он вернется к ворожее, обязательно вернется.
Чем ближе подбирался Зенон к комнате в конце коридора, тем громче ныл его желудок. Аромат вкусного нежного мяса щекотал ноздри, и он позабыл про женщину. Голод затуманивал мозг.
Зенон толкнул дверь детской и вполз внутрь.
Мальчик бодрствовал. Укрывшись с головой одеялом, он читал комикс про человека-паука и подсвечивал себе фонариком. Услышав скрип, он отбросил одеяло. Успел заметить промелькнувшую фигуру, тощую паучью ногу, исчезающую в гардеробе.
— Мамочка! — заверещал мальчик.
Зенон едва сдерживал злобное шипение. Уткнувшись в сладко пахнущие одежки, он выжидал. Если женщина сунется к нему, он распорет ей глотку когтями, съест ребенка, а потом познает тело женщины, пока оно не остыло. В прошлом ему доставляло удовольствие возлежать с мертвыми селянками.
— Что происходит? — гневно поинтересовалась мама, вбегая в комнату.
— Голлум! Голлум в шкафу!
— Ах, Голлум!
Женщина швырнула комикс на пол, за ним — фонарик.
— Мама целый день горбатится на работе. Получает копейки. Не высыпается. А ты не даешь маме спокойно отдохнуть! Хотя бы час заняться собой! Нет, ты придумываешь голлумов, гремлинов, чертовых гномов, тебе плевать, что мама валится с ног!
— Но он был здесь, ма! Гоблин был здесь!
— Единственный гоблин — твой отец, променявший нас на пойло и дружков. И вот как мы поступим. Я сейчас пойду к себе, заткну в уши наушники, включу музыку для релаксации и буду представлять, что в моей гребаной жизни все хо-ро-шо! И если ты, милый мой, пикнешь, я отправлю тебя к папаше вместе с твоей зверюгой!
Хлопнула дверь. Воцарилась гробовая тишина.
Голод поторапливал Зенона, но он совладал с собой. Страх сделает кровь пьянящей, как мед. Пусть раб боится дольше, пусть он вымокнет в страхе.
— Ты здесь? — робко спросил мальчик.
«О да, — подумал Зенон, кутаясь в детские вещи, — я здесь, сокровище».
— Ты не причинишь мне вреда?
«Причиню, — мысленно ответил Зенон, полосуя когтями футболку, — причиню, золотко».
Мальчик заплакал, одинокий, беззащитный.
Зенон отодвинул створки шкафа и опустил ладони на пушистый коврик. Прогнул костистый хребет. Потянул воздух ноздрями: готов ужин, готов!
Медленно он вполз в прямоугольник лунного света и пригвоздил мальчика желтыми зрачками.
Жертва кричала. Жертва звала своего еврейского бога. Ненавистное имя било по ушам.
«Кричи! Зови! Никто не придет!»
Предвкушая пиршество, Зенон истекал слюной. Еще минута, и молитва запенится кровью на устах мальчишки… Еще шаг…
Дверь спальни распахнулась.
Голодные зрачки метнулись туда, откуда прозвучал глухой рык. Из коридорной темноты вылетел монстр, порождение ада. Одним прыжком это рычащее нечто пересекло комнату. Медвежий капкан челюстей сомкнулся на плече Зенона и оторвал его руку. Обезумевший от ужаса Зенон смотрел на обрубок. Рана сочилась прозрачной слизью.
Нет! Не так! Не для того он столько времени спал в бочке, на дне реки!
Монстр схватил Зенона, как тряпичную куклу и принялся терзать и проглатывать кисель его плоти. Ломать хрупкие кости.
Тщетно взывал Зенон к древним богам.
Последнее, что он увидел, была зловонная пасть чудовища. Хрустнул череп, погасли глаза. Монстр слизал остатки и повернул морду к дрожащему мальчику.
Следующий день был выходным, и женщина проснулась в превосходном настроении, что случалось с ней редко. Во сне она совершала покупки и всячески сорила деньгами. Отличный сон!
Женщина включила ноутбук, проверила электронную почту и сайт знакомств. Насвистывая мелодию из чикагского мюзикла, она вышла в коридор и едва не поскользнулась. Вымытый накануне паркет был заблеван. Лужицы мерзкой жижи вели прямиком к виновнику безобразия.
— Молодой человек! — завизжала женщина.
— Мам? — Лицо ее сына осунулось, веки опухли, но она не обратила на это никакого внимания. Тыча пальцем в лужу, она сказала:
— Кажется, кто-то вчера переел! Кажется, кто-то решил, что у нас дома свинарник!
Огромный мохнатый сенбернар стыдливо потупился.
— Мам, он вчера спас мне жизнь.
— Избавь меня от этого бреда, дорогой мой. И впредь смотри, что ест твоя псина. Иначе он переедет к папаше. А сейчас — тряпку в зубы и мыть полы. Пора тебе научится ответственности.
Мама крутнулась на пятках и пошла прочь.
— Ты как себя чувствуешь? — спросил мальчик.
Пес вильнул хвостом.
— Надеюсь, что хорошо. — Мальчик сбежал по лестнице, остановился внизу и позвал:
— За мной, Саваоф!
Сенбернар охотно повиновался.
*
— Наконец-то хэппи-энд, — сказал Беляк.
— Смотря для кого. — Сенеб задумчиво поигрывал костяной трубкой. Беляк взглянул на часы. Пора. Бар вот-вот закроется, блондиночка пойдет по извилистым улочкам, в тумане… Мало ли какая опасность поджидает ее за углом в этом небезопасном квартале? Маленькие люди столь уязвимы…
— Спасибо, — сказал Беляк. — Отличные байки.
— Как? Уже уходите? Я полагал, как человек, интересующийся темой…
— Имею честь. — Беляк повернулся к занавешенному дверному проему.
— Но вы не слышали всего, — искренне удивился Сенеб. — Про голодного цверга, пикси, про Красного карлика Детройта… про серийного убийцу, калечащего беззащитных маленьких женщин…
Беляк замер. Пигмеи и цирковые артисты следили за ним со стен.
— О, это славная история. — В голосе Сенеба появились насмешливые воркующие нотки. — Член маньяка был таким крошечным, что он стыдился женщин обычного роста. Он путешествовал по миру и искал особых жертв. Он забрал три жизни в трех разных странах, остановил три маленьких сердца, а полиция даже не связала убийства воедино. Однако кое-кто искал маньяка…
Желудок Беляка буркнул. На лбу выступила испарина. Он медленно оглянулся. Сенеб продолжал как ни в чем не бывало:
— Маленькие люди искали его. У маньяка была личина в виртуальном мире, он выдавал себя за карлика и втирался в доверие к другим карликам. На форумах, в закрытых сообществах. Но его вычислили, о да. — Сенеб широко улыбнулся, обнажая крепкие зубы. — Сладкоежку соблазнили кондитерской, которая оказалась ловушкой. Мы так долго ждали, господин Беляк.
— Я не знаю, о чем ты, Гимли, но эта история мне не нравится. — Беляк одарил карлика ледяной ухмылкой и сделал шаг вперед.
В ответ Сенеб поднес к губам трубку и дунул. Шип, пробив одежду, впился точно в левый сосок Беляка. Мужчина вскрикнул от боли. Вырвав острое жало, он кинулся к Сенебу, на ходу доставая бритву. Карлик увернулся, вмиг очутился в противоположной части музея. Духовое ружье плюнуло короткой стрелой. Беляк ойкнул, зашатался. Его повело в сторону, к египетской статуе. Бес нахохлился в позе бойца сумо. Он взирал на Беляка сверху, и Беляк казался себе таким маленьким, таким беспомощным…
— Это… ошибка…
— Несомненно, — сказал Сенеб.
Последнее, что увидел Беляк, — косые глаза Беса, язык в каменной пасти.
*
Человека обнаружили портовые грузчики: он был втиснут между железными контейнерами. Поначалу грузчики приняли его за чучело или морского криптида, о котором им рассказывали старики. Опомнившись, они вызвали медиков и полицию.
Находка шокировала врачей. Человек был жив, но страшно изувечен. Плоть потемнела от гангрены, он пах как кусок сгнившего мяса; он и являлся куском. Ноги человека были ампутированы по колено, к заштопанным обрубкам пришили разлагающиеся ступни. У него не было рук, но из торса торчали, похожие на двух медуз, кисти. Садисты изъяли его язык и проделали дьявольский трюк с голосовыми связками: подвергнутый лоботомии, он не мог ничем помочь следствию и лишь непрестанно клекотал на манер испуганной птицы. Его раны по возможности залечили, удалили поврежденные ткани, человека отправили в пансионат, где он должен был закончить свои дни.
Так как у человека не было имени, его прозвали Обрубком.
Ночами Обрубку снился повторяющийся кошмар: он полз в жирной грязи, и размалеванные карлики преследовали его, улюлюкая. Он хотел проснуться, но не просыпался. Во сне он не понимал, за что его мучают, что он такого сделал.
Медсестры жалели Обрубка и кормили из ложечки. А молоденькая санитарка, в попытке пролить хоть какой-то свет на судьбу несчастного, придумала сказку, которая позже стала городской легендой.
Еще одной легендой о маленьком племени.
Августа Титова
Вера живет с мужем в глухой полузаброшенной деревне на Псковщине.
Приходит август. Радио еле слышно, голос чей-то глухой, как из задницы, и испуганный. Муж припал ухом к динамику, сдвинул брови и слушает, как рушится Союз. Его голова с бодуна трещит, помехи с болью врезаются в затуманенный разум и очень его злят. Говорить и греметь посудой нельзя. Вера дышит через раз и ходит босиком.
Дочка в соседней комнате начинает пищать. Муж вскакивает, сжав кулаки, табурет из-под него валится на пол. Вера берет ребенка и босиком поторапливается из дома, пока не попала под горячую руку, как накануне.
Сидит под яблоней. Никто их тут не увидит и не услышит — до соседей далеко. Что налево в горку, что направо вниз по дороге, через огромную непросыхающую лужу, мимо сгоревшего змеиного дома и дома с соломенной крышей, брошенного гнить. У них дом деревянный, но крыша из шифера, и пол в прошлом году подновили.
Выходит муж. Просит:
— Сделай котлет.
— Из чего? — спрашивает Вера левой половиной рта. Правая припухла. — Мяса нет.
Он усмехается. Его рожу тоже перекосило, но Вера не знает, как давно — старается лишний раз не поднимать на него глаза.
— По сусекам поскреби.
— В Невель бы… — говорит Вера.
Муж хватает ее за шею сзади, держит так долго, что холодеет затылок. Она смотрит на фиолетовые от люпинов холмы вдалеке. Дочка на руках сопит. Клен шумит, уже начал краснеть к осени. С глухим стуком падает за спиной белое наливное яблоко.
Вера идет в дом, укладывает дочку. Помнит, думала, из чего бы навертеть ему котлет. И что он стал гораздо злее в эту неделю, будто советская власть была последней сдерживающей силой. Помнит, потела сильно. Большую часть помнит. Как солнце садилось, как взяла топор. Вышла на задний двор, двумя руками сжала топорище, замахнулась со всей силы и опустила лезвие ему на спину. Муж выгнулся, стал поворачиваться, а она за ним, дергает топор и не может вытащить, хотя вошел неглубоко. Ногой мужу в задницу кое-как уперлась, толкнула вперед — вытащила. Ударила снова, в основание шеи. Топор больше не застревал, входил и выходил замечательно. Входит — и выходит.
Вера все это помнит отчетливо, но так, словно стоит в доме у окна и глядит во двор на себя, машущую топором. Звуков нет. Ни ударов, ни крика, ни птиц. Ни яблок. Ни новостей из радио, только шипение помех.
Потом провал.
А потом она сидит за столом, перед ней таз, полный фарша, слепленного в одну большущую котлету. Радио еще шипит. У котлеты ясно выделяется голова, круглое туловище, как у снеговика, крепкие трехпалые руки и ноги. Каплевидный нос, широкая пасть с низко опущенными уголками. Вид разочарованный. Глаза мужа глядят на нее из-под нависших мясных век, уже не такие злые, как всю последнюю неделю.
— Увидимся, — отчетливо говорит котлета низким булькающим голосом и спрыгивает на пол.
Росту в нем сантиметров тридцать, он бегает быстро, но вразвалку, и топает по-ежиному.
То, что осталось, Вера грузит в тачку, отвозит в лес — недостаточно далеко — и закапывает в желтый песок среди сосенок, на пятачке, где всегда растут маслята. Недостаточно глубоко.
Соседи делают вид, будто верят, что он ее бросил и больше здесь не живет. Соседи делают вид радостно, с облегчением, как сообщники, ушедшие от расплаты.
Еще остался старый «Москвич». И дочка. А имя мужа почему-то пропало из Вериной памяти навсегда.
*
В первый раз он возвращается через три года, тоже в августе. Многие разъехались. Теперь это уже не деревня, а несколько дворов посреди леса. Брошенные дома чернеют в чаще, как гнилые зубы. А электричество еще есть и почти каждый день.
По субботам Вера ходит к соседке Тамаре в баню и, разморенная, засыпает рано.
Просыпается от шороха на кухне, чуть слышного перезвона посуды. Окно в сад возле ее кровати открыто, подоконник в росе. На подоконнике — дохлая мышь, подношение от кота. Как-то слишком светло в саду. Или в доме темней обычного.
Шлеп-шлеп. Маленькие мокрые ножки. За стенкой с тихим жужжанием крутится вхолостую педаль сломанного велика. Большая лесная крыса с красными глазами однажды каталась на этой педали, как на карусели, и напугала дочку. Жужжание замедляется и стихает. Быстрый топот. Простыня натянулась — кто-то, кряхтя, карабкается по ней с пола. Забравшись, он подпрыгивает и грузно приземляется ей на живот. Веки совсем отвисли и наполовину скрыли мертвые мужнины глаза. Секунду он таращится на Веру, затем вылепленная из фарша морда обиженно кривится, будто он вот-вот заплачет.
— Яфыфек фхни-и-ил, — протяжно ноет он басом. Из уголков его рта бегут и капают на туловище две мутные струи.
Вера не понимает.
— Яфыфек фхнил! — Он придвигается вплотную к ее лицу и открывает пасть.
Веру накрывает запахом тухлятины. Внутри среди красного мяса болтается серо-желтый сочащийся отросток. Вера не может отвернуться, завороженно глядя, как его тело приподнимается и опускается от ее вздохов и как болтается в пасти непослушный испорченный язык.
Движением фокусника, вынимающего кролика из шляпы, он выхватывает из-за спины маленький нож, которым она обычно чистит картошку. Крепко сжимает деревянную рукоятку тремя пальцами. Требует выбрать человека, найти новый язычок, пока солнце не встало. Пока на землю не упал первый луч.
— Или эфа будеф тфой яфыфек, — заканчивает он, театрально взмахнув ножиком. Заправский маленький бандит.
Ловко спрыгивает на пол. На рубашке после его ухода остается розоватое влажное пятно. Жутко хочется пить, во всем теле мерзкое одеревенение, а во рту привкус рвоты. Язычок сгнил. Язычок нужно заменить.
Вера одевается, запирает дом и садится в машину. Слышит, как он копошится между сиденьями, устраиваясь среди газет. Так мокро и зябко, ее всю трясет. Нужно отвезти его подальше отсюда. От дома, от дочки. До трассы больше часа ползти по грунтовой дороге, но ночь только началась, и у нее еще есть шанс сохранить свой язык во рту.
Минут сорок они едут молча по кочкам. Проезжают спящий поселок, куда по воскресеньям подвозят хлеб и вкусности, где Вера работает учительницей четыре дня в неделю и где дочка будет учиться в школе, когда подрастет. Обитаемое светлое место. Обетованное.
Вдруг он говорит:
— Ему нуфно имесько.
Едут молча еще минут десять.
— Проня, — говорит Вера. — Проня буду тебя звать.
Кого-то из опричников Ивана Грозного так звали. Проня.
Вера давно не была нигде дальше поселка. Трасса — опасное место. А говорят, теперь все места опасные. С развалом Союза треснула сама ткань бытия и полезли бесы, давно ждавшие часа, когда в них снова поверят. Никто не остался непричастным. Хочешь — смейся, хочешь — плачь, но даже в ее деревне в день, когда пала советская власть, появился Проня.
Едут до заправки, скрытой за деревьями, Вера сворачивает и для вида встает за бензином. Кроме них, здесь две машины — черная блестящая иномарка и обычные зеленые «Жигули». Она должна выбрать кого-то из них. Иномарка уезжает раньше, чем Вера успевает заправиться, или она нарочно медлит, чтоб не выбирать его. За рулем иномарки — темная тень, темный человек в темной одежде, без лица и особых примет. Водитель «Жигулей» — с брюшком, в растянутых на коленях трениках и синей клетчатой рубашке из фланели, под пятьдесят. Чуть-чуть синячит, но не сильно. Глаза добрые.
— Егорыч, а ты чего не здороваешься? — говорит Вера, когда он открывает дверь своей машины.
Он оборачивается, в глазах испуг.
— Ой! Обозналась!
Мужик понимающе кивает головой. Лицо напряжено.
— Слушайте, сзади вот просто вылитый мой шурин, — правдоподобно удивляется Вера. — И рубашка такая же, я сама дарила.
— А у кого нет такой рубашки? — отвечает мужик. Дверь его машины так и открыта.
— Вы извините еще раз. — Вера прикладывает руку к груди. — Темно че-то.
Заправка и правда освещена хреново.
— Да ничего. — Мужик пожимает плечами и нервно осматривается.
Он не зря боится. Кроме них, тут никого. По трассе изредка проносятся машины, их фары мелькают за деревьями. Встречным в глаза смотреть неохота, а она такая радостная и простая, как будто солнце высоко и на дворе летний день какого-нибудь семьдесят пятого.
Мужик садится в машину, куда уже пробрался Проня. Вера трогается следом, держа дистанцию. Через пару километров по встречке проезжает грузовик, и наступает момент тишины и безлюдности. Тут «Жигули» заносит на обочину. Машина съезжает в канаву, с грохотом врезается в березу. Вера тормозит, не заглушая мотор, и открывает окно, чтобы слышать. До места аварии ее слабые фары едва достают.
Что теперь? Проходит минута, доносится слабый металлический скрежет. Звон битого стекла. Кто-то вылезает. Вцепившись в руль, Вера ждет с надеждой, что вылезет мужик в трениках — побитый, может, покалеченный и напуганный, но живой. Проходит еще минута, и в свете фар появляется Проня. Он бежит вразвалочку по обочине к ее «Москвичу», держа в лапе нож для чистки картохи. Шансов мало, но она должна попытаться. Вера давит на газ, несется прямо на него. Тихий стук, скрип тормозов. Она выходит из машины и бросается осматривать колеса и бампер. Надежды рушатся. Все чисто.
Вера осторожно опускается на водительское место и закрывает дверь. Она ведь еще не знает, какой у него характер. Простит ли он ее.
Он уже сидит на пассажирском, в лапе — окровавленный нож. Из его пасти больше чем наполовину торчит синий, покрытый белым налетом человеческий язык. Пасть не закрывается.
— Он тебе велик, — говорит Вера.
Мужнины глаза смотрят на нее с укором.
Обратно едут молча, с таким языком не поболтаешь.
Дочка беззаботно спит дома.
«Это я сделала, — думает Вера, разглядывая тени своего сада на потолке. — Я убила человека». Она точно не знает, как оказалась одновременно в «Москвиче» и в «Жигулях». Вероятно, так же, как в доме у окна и во дворе с топором.
Вера родилась не в этом лесу, а в Витебске и даже училась там в институте. Она кое-что знает о жизни.
«Если я смогу убедить врачей в том, что был Проня, — размышляет она, — меня, может быть, не расстреляют».
Она закрывает глаза и представляет себе пустой черный ящик. В этот ящик лезут, но не могут забраться мысли, а сама она все глубже и глубже падает в черноту, на дне которой — сон вопреки всему.
*
Во второй раз он приходит еще через три года. Тоже летом, но почти на месяц раньше.
Теперь их только четверо в деревне — она и старухи, которых дети пока не забрали в соседние села. Дочка идет в школу осенью. В августе договорились с ней поехать в Псков на школьный базар. Она еще не в курсе, а Вера знает, как много значат красивые тетрадки, пенал и дневник, и что чувство начала новой праведной жизни с первого сентября остается с человеком навсегда.
Но прежде — сгнила правая ручка, и ее нужно заменить. Она посерела и безвольно висит вдоль туловища. Вера накидывает на плечи платок, выходит из дома и садится на крыльцо, а он встает перед ней на нижнюю ступеньку и жалуется, жестикулируя здоровой ручкой. Вера должна выбрать, чью ручку он заберет, а не то в ход пойдет Верина ручка.
Во рту у Прони не человеческий язык, который она запомнила, а мясистый отросток по размеру. Видать, за три года он его пообтесал и приспособил под себя.
— Ножик захвати, — просит Проня.
— А старый где?
— Потерял в болоте.
Вера усмехается.
— А как ты будешь махать ножиком, раз правая ручка сгнила?
— Он свободно машет обеими ручками!
Настоящий маленький Атос.
Вера хочет найти другую заправку, но раньше натыкается на водителя, съехавшего с дороги в кусты по нужде. Она останавливается метрах в тридцати от того места, выпускает Проню, а сама ждет в машине. Проходит пара минут. Человек в кустах начинает кричать, но кричит недолго. Когда Проня возвращается, из его правого бока торчит человеческая кисть с обручальным кольцом — такая же огромная, синяя и неподходящая, как язык тогда. Пальцы дергаются бессмысленно, ручка не слушается, но раз уж он приспособил язык, то и ручку сможет.
Вера не знает, чем он занят в промежутках. Бродит по лесу? Сидит на болоте? Она также не знает, как он делает из отнятой части человеческого тела — часть своего. Или только думает, что не знает. Не помнит. Провал.
— Зачем ты убиваешь? — спрашивает Вера на обратном пути. — Не можешь отрезать язык или руку у живого?
Его круглая башка сворачивается к ней так резко — вот-вот отвалится и покатится под педаль.
— Отрезать у живого?! — Он сердито машет на нее послушной ручкой с ножиком. — У живого?! Он тебе кто?! Ниндзя?!
Вера начинает хохотать и не может остановиться. Слезы льются, затылок ломит, грунтовка расплывается перед глазами.
— Ты на него похож, — смеется она. — На мужа.
Когда-то он тоже умел насмешить ее как никто другой.
Проня что-то ворчит, что-то саркастичное, наверное.
— Что ты будешь делать, когда я умру? — интересуется Вера.
— Он найдет другую хозяйку.
— Любая может стать твоей хозяйкой?
— Из тех, к кому кровь потянет.
Он злобно фыркает. Ему надоело болтать, надоело, что над ним смеются. Муж умел смеяться только над другими, не над собой. Проня лезет между сиденьями, где снова шуршит, прячась в старую газету «Правда», как бомж или кот, зарывающий свое говно.
К кому кровь потянет. К кому кровь потянет.
Вера вдруг понимает: если она проживет на свете достаточно долго, если сгниют и будут заменены все ручки, все ножки, все части и не останется в нем ничего от мужа — после ее смерти он уйдет к кому-то другому. К дочке мужика на «Жигулях». Или к дочке мужика в кустах. Не к ее.
*
Дочка уезжает в Псков учиться на фельдшера. Осталось их всего три бабы среди леса. У Веры только огород и сад, у Василисы куры, у Тамары хозяйство большое.
Летом Вера ждет его каждый день, но лето проходит, дочка уезжает. Наступает октябрь. Клен у дома кроваво-красный. Веру валит с ног какая-то лихорадка. Откуда?.. Не иначе с пепелища змеиного дома, где она на днях взяла пару кирпичей. Дом сгорел, но остался кусок ржавой трубы с перекрытиями, между которыми змеи любят ползать, меняя шкуры. Десятки змеиных шкур висят в этой трубе, свежих и совсем блеклых, истлевших. Людей, которые жили в доме, никто не успел толком узнать. Темная история, темное место.
У Веры очень высокая температура. Днем заходит Тамара с трехлитровой банкой молока, лицо замотано платком вместо медицинской маски. Вера плачет, представляя себя мертвой в гробу.
— Нельзя мне, — плачет она. — Еще не все сгнило. Не все части заменили.
— Ой, беда, — сокрушенно качает головой Тамара. Она никогда не уезжала дальше Невеля и ни разу в жизни ничем не болела.
Иногда Вере кажется, что нужно что-то посчитать. Мысленно она начинает бегать между двумя гигантскими столбцами цифр, до седьмого пота перетаскивает цифры из одного столбца в другой, а баланс все никак не сойдется. И радио. Радио шипит. Кто включил радио? Большую часть времени Вера в беспамятстве.
Ночью приходит Проня.
— Нет, — шепчет Вера пересохшими губами. — Ты мне кажешься. Только не сейчас.
— Он не кажется, — хмуро отвечает Проня, усевшись на ее плечо. — У него животик сгнил.
— Хоть денек…
— Животик сгнил! — рявкает он сердито.
Она не шевелится, тогда он переползает к ней на живот и бьет себя по посеревшему, пахнущему тухлятиной пузу.
— Вставай! — кричит он и подпрыгивает на ней, как на батуте. У Веры перехватывает дыхание, ком подступает к горлу. — Вставай! Животик сгнил!
Он прыгает и орет:
— Вставай! Вставай!
Вера переворачивается на бок, свешивает голову с кровати, ее тошнит на пол. Немного воды с желудочным соком. На табурете возле кровати стоит заботливо оставленный Тамарой стакан молока.
— Возьми Василису, — хрипит она.
— Это кто?
— Первая соседка вниз по дороге.
— Отнеси меня.
Болезненный тычок под ребра.
— Отнеси меня!
Как во сне Вера слезает с кровати, берет Проню на руки и идет во двор. В ночной рубашке она похожа на обезумевшую призрачную мамашу, баюкающую абортированное дитя. Проня дрыгает ножками и держится за ее слипшиеся волосы.
— В дом иди, — шепчет Вера, опуская его на землю у Василисиного крыльца. — Там и ножик возьмешь.
В этот раз все тихо, без мучений. Вера возвращается к себе, падает на кровать и забывается сном. Гроза бушует под утро, псковско-библейский потоп смывает следы Вериных ног на месте преступления, которые и так никто не стал бы исследовать. Нет ни снов, ни страха. Ни мыслей о том, что это слишком близко к дому, ни мыслей о том, когда найдут, ни мыслей о том, на кого подумают.
Думают на черта. Еще думают на беглых, но ничего не пропало, кроме куска Василисиного живота. Родни у нее нет. Мент приезжает, растерянно топчется в огороде с блокнотом. Похожая на покойницу Вера только начинает вставать с кровати. Тамара говорит, когда она была девушкой, в здешних лесах завелся людоед. Но для людоеда оторвано слишком мало.
Это сделал тот, кто явился неизвестно откуда, чьи мотивы загадочны и кого лучше не искать. Мент согласен.
*
Солнечный угол посреди чащи. Анечке очень нравится это место за ярко-желтый шелковый песок без камней. Липкие бежевые грибы торчат из-под него целыми семьями. Бабушка учила не портить грибницу, не вырывать с корнем, а нож, конечно, не дала, поэтому Анечка пальцами осторожно отщипывает грибы у самого корня, пока в ведерке хватает места.
Сегодня из песка торчат не только грибы, но и кое-что еще. Сразу не понятно, что это, но она не так давно вышла гулять. Можно успеть во всем разобраться.
Анечке восемь. Она пока не решила, чего хочет больше: быть женой Индианы Джонса или самим Индианой Джонсом. У нее есть только пластмассовый совок и ведро с грибами. И две руки, конечно.
Принимаясь за работу, Анечка представляет, что нашла волшебный артефакт, закопанный здесь тысячу лет назад. Разумеется, он очень опасен. В нем заключено чудовище. Сначала она по неведению выпустит его, но потом, в результате долгой, изматывающей борьбы, заключит обратно, на сей раз навсегда. С помощью друзей. Правда, друзей у Анечки пока нет, но все впереди. Когда ей исполнится двадцать — а это очень нескоро, — она будет стрелять без промаха, драться и прыгать по крышам в обтягивающих штанах, как женщина-кошка, а работать станет археологом.
Анечка пугается, когда понимает, что откопала череп, но не очень сильно. Не настолько, чтобы закричать, убежать и бросить все. Это просто старые кости, а она уже взрослая девочка и знает, что все когда-нибудь умрут. Кроме того, археологи всегда откапывают старые кости. И, уж конечно, старые кости всегда находятся возле опасных древних артефактов. И вообще это легко может быть череп большой обезьяны, которая жила на болоте и умерла в этих соснах от старости.
Анечка откапывает еще несколько костей. Понять, какие это части тела, у нее не получается. И кисточки нет, чтобы с умным видом смахивать с костей песок. Вдобавок солнце начинает клониться к закату, и становится не по себе. В сумерках и ночью она пока не такая взрослая девочка, как при свете дня.
— Я вернусь завтра, — обещает она и бежит домой.
Увидев, что в ведре маслята, бабушка хмурится. Там, куда она отпустила Анечку, маслята не растут. А то место, где она была, намного дальше.
Находке бабушка тоже точно не обрадуется, Анечка это знает. Весь вечер она терпит, дав себе слово хранить секрет.
— Я нашла человека, — говорит Анечка перед сном, когда молчать становится совсем невыносимо.
— Какого человека? — спрашивает бабушка.
— Мертвого.
Бабушка долго сидит неподвижно, сцепив руки на коленях.
— Давно мертвого или недавно?
Анечка пожимает плечами.
— Я не знаю. Наверно, давно.
— Ты нашла его там, где собрала грибы?
Анечка кивает.
— Я думала, там зарыто чудовище, — говорит она виновато. — Или клад.
Бабушка гладит ее по голове, накрывает одеялом.
— Клад — это вряд ли, — говорит она. — А чудовище — запросто.
Анечка удивлена, что ее не ругают. Обычно бабушка вспыльчивая и говорит странные вещи о том, какими ужасами полны здешние леса. Ужасы Анечке нравятся. И то, что они здесь вдвоем, наедине с ужасами. Но ужасы ужасами, а иногда бабушка и правда пугает. Как в тот раз, когда прямо к крыльцу приползла огромная толстая гадюка. Бабушка сказала, гадюка ждет гаденышей, разрубила ее на куски лопатой и зарыла в разных местах.
*
Скоро десять лет, как Вера осталась здесь одна. Электричество теперь не дают, пришлось разориться на генератор. Дочка зовет в Псков, оставляя ей внучку на лето, но Вера не поедет. Вера умрет в этом лесу, но прежде она заменит мужнины глазки. Только глазки остались. Глазки отделяют ее семью от свободы. Вера часто жалеет, что их нельзя вырвать у кого-то заранее, чтоб наверняка.
В нынешнем году? В следующем? Чаще всего он приходил именно летом.
Вера надевает высокие резиновые сапоги, берет мешок, фонарь и лопату. Нет предчувствия беды или возмездия. Это не знак, не кара, настигшая через тридцать лет. Просто она плохо его зарыла, в неподходящем месте, в неподходящей земле, и теперь это нужно исправить. Анечке не стоит играть с дедушкиными костями.
Лес обступил ее одинокий дом со всех сторон. Дорога заросла, хотя все еще различима. По ночам воют волки — далеко и в то же время близко. Ухают совы. Одна проносится совсем низко, почти коснувшись крыльями Вериной головы.
Луч фонаря выхватывает из темноты немилые кости.
— Как тебе тут? — спрашивает Вера, вонзая лопату в песок. — Надеюсь, плохо.
А будет еще хуже.
Не так просто отыскать все части в темноте. Если бы он был целым, когда она его закапывала… но он не был. И могила не была аккуратным прямоугольником с ровными краями. Несобранный кровавый пазл, брошенный в наспех вырытую яму. Приходится много ползать, запускать руки в песок. Поднимается ветер. Сосны скрипят. Тьма сгущается вокруг маленького островка света у могилы.
Вера надеется, что нашла все кости или почти все. Она складывает их в мешок, зарывает яму и разравнивает поверхность. Завтра Анечка придет сюда, несмотря на бабушкин запрет — и ничего.
Теперь Верин путь лежит через осиновую рощу на болото. Бродить по нему в темноте — гиблое дело, но Вера и не собирается. Она прекрасно знает, где начинается болото. Знает ту черту, у которой становится опасно. Забравшись на кочку, она кидает мешок с костями в вязкую жижу, потом нагибается и топит его лопатой. Тут еще неглубоко, но осенью будет глубже, а вообще и этого достаточно. Просто притопить. Убрать с внучкиных глаз.
Причудливые тени разбегаются во все стороны от фонаря. Начинается дождь. Вера возвращается на песчаный пятачок и с удовлетворением смотрит, как крупные капли прибивают песок в том месте, где она копала. Завтра будет почти незаметно.
За спиной шуршат кусты.
— Вера-а, — басом рыдает он. — Вера-а, это ты-ы?
Вера холодеет от ужаса.
— Он тебя чует… Глазки сгнили!
Проня не бежит, а еле тащится, как в те разы, когда сгнили ножки. Сначала левая, потом правая. Волочет большой нож с ее кухни, отмечая свой путь на песке.
Глаза мужа затянуты плотными желтоватыми бельмами. Из-под отвисших век льются на морду мутные слезы и смешиваются с дождем.
Вера бросает все на землю, хватает его округлое мясистое тело и трясет.
— Почему так поздно?! — кричит она на весь лес. — Почему?! Что ты задумал, мразь?! Рассвет скоро!
— Он искал тебя дома! — визжит Проня, суча перед ее лицом руками. — Искал в лесу! Глазки сгнили! Глазки! Он пошел на запах! Шел, шел — и дошел! У него маленькие ножки! У него ножки! Ножки!
Вера забрасывает лопату в кусты, хватает фонарь, Проню и бежит домой. Лупит дождь. Трава скользкая, грязь вязкая. Который час? Вера чувствует приближение восхода, чувствует за дождливой ночной прохладой пронизывающий предрассветный озноб. Мокрая одежда липнет к телу, сапоги хлюпают. Проня крепко держится одной ручкой за ее волосы, как в тот раз, когда она несла его к Василисиному порогу. В другой ручке у Прони нож. А мордой он прижимается к Вериной шее.
Вера сажает его в машину, выезжает со двора и мчит по заросшей грунтовке, подпрыгивая на кочках. Нет времени смотреть на часы. До трассы никак не успеть, но можно успеть до поселка. Он теперь не такой оживленный, как прежде, но там еще есть глазки.
За старым колодцем, поросшим геранью, «Москвич» глохнет. Вера пытается завести. Осторожно. Раз. Два. Три. Нет времени орать, нет времени проклинать. Нет времени разбираться. Она опять хватает Проню на руки и бежит к поселку. К ногам будто привязаны пудовые гири. Она шаркает и хрипло втягивает воздух. Дождь прекратился. Все дышит свежестью и жизнью. Только глаза Вериного мужа дышат тухлятиной, и эта вонь разъедает на бегу Верины глаза. Чтобы бежать быстрее, она воображает, что спасает свое уродливое дитя из фарша от фашистов.
Вера не боится смерти. Вера боится, что ее кровь потянет.
Виднеется поселок. Крайний дом. Его зовут Виктор, у него жена Ленка и двое детей. Вера учила обоих. А Ленка пьяница.
— Ленку бери, — одними губами шепчет Вера на бегу. — Крайний дом. Зеленый.
— Отнеси меня, — упрямится Проня.
Еще слишком далеко. Он не понимает.
«И не поймет, пока не ткну его», — с ужасом думает Вера. Он же слепой. Он не видит крайний дом. Не видит зеленый.
Вера бежит еще. Пусть он слеп, но нужно пытаться. Он же чует. Она снова набирает в грудь воздуха, чтобы сказать: «Ленку бери».
— Я чую его, — говорит Проня, все так же прижимаясь мордой к Вериной шее. — Первый луч.
«Где?!» — хочет выкрикнуть Вера, но не успевает. Этот нож не для картошки. Он здоровый. Проня с усилием проталкивает его в Верино горло обеими ручками, пока тот не выходит с другой стороны.
Вера падает. Проня отлетает от удара и катится по размокшей дороге, словно Колобок, ушедший от бабушки.
Дорога глиняная, в лужах. Кровь не впитывается, а стекает к обочине, в заросли репейника, но это трудно понять. Ведь вокруг еще темно. Одного луча солнца слишком мало, чтобы различить кровь и воду.
Веры уже нет. А ее кровь есть, и ее кровь тянет.
Проня неуклюже поднимается на короткие ножки, приближается к телу, деловито ощупывает ее лицо. Затем запускает лапы в глазницы, и вот уже слепые мужнины глаза валяются на дороге, а Верины — глядят на Верино тело.
С минуту он вертит башкой и радостно ворчит. Глазки снова видят!
К первому лучу присоединяется второй.
Когда лучей станет бессчетно, проснется Анечка. Не обнаружив ни бабушки, ни машины, она решит, что бабушка уехала в поселок за продуктами, а ей почему-то не сказала. Генератор Анечка включать не умеет, поэтому пойдет в сад, наберет себе яблок на завтрак, пожует кукурузных хлопьев, которые мама иногда привозит из города, и запьет простоквашей. Потом возьмет совок, кисть, задубевшую от краски, ведерко и отправится на раскопки, но обнаружит, что кости загадочным образом исчезли.
Анечку захлестнет восторг.
— Так я и знала! — воскликнет она, всплеснув руками. — Я выпустила на свободу чудовище!
Теперь оно будет преследовать Анечку годами, пока она не научится стрелять, драться и прыгать по крышам. Пока не станет археологом. Пока с помощью друзей, которых еще нет, в результате долгой, изматывающей борьбы не заключит чудовище обратно.
На сей раз навсегда.
Алексей Жарков
Эта история произошла в те далекие времена, когда еще не существовало компактных навигаторов и смартфонов, а люди пользовались бумажными картами и звонили друг другу, чтобы поговорить. Кругом было полно телефонных будок, почтовых ящиков и автоматов по размену монет.
— Извините, — произнес Андрей, — там на улице дождь и плохо видно, не могли бы вы мне помочь? Мы ищем отель «Мэри Энн», и, судя по указателю на шоссе, он должен быть где-то на этой дороге. — Он осмотрелся. — Это же Билбро, не так ли?
На плечах трех человек, что сидели у стойки, покоилась тишина. Пахло добротным деревом и терпким ароматом настоящего, живого огня. Уютный мрак заполнял все пустое пространство, и в нем сверкали только глаза и губы да одинокий стакан с пивом. Все трое смотрели так, словно увидели шагающее на двух лапах животное. Андрей даже усомнился на секунду в том, что он спросил по-английски. Ему показалось — от усталости, от дождя и недавнего шума на шоссе, и внезапной уютной тишины, и запаха этого места, — что он вообще не в Англии. Голова немного закружилась: а что, если это не Англия, не графство Йоркшир, а какая-то совсем другая страна, где могут не понимать его любимый английский?
— Да, это Билбро, — подтвердил один из посетителей паба, высокий седой мужчина в плотном замшевом пиджаке, — если, разумеется, вам действительно нужен именно Билбро, в чем я вам искренне сочувствую. Тогда, мой юный друг, вы свернули правильно. Однако я бесконечно удивлен тому, что вы собираетесь остановиться именно в «Мэри Энн». — Его губы сдвинулись в едва заметной ухмылке, которая тут же отозвалась на лицах других двух посетителей: немолодой женщины около шестидесяти и худого нескладного мужчины неопределенного возраста с тонкой изогнутой шеей, светлыми пепельными волосами и огромным, как будто испуганным взглядом.
Все трое многозначительно переглянулись.
— Почему же? — спросил Андрей.
— Это долгий рассказ, — начал мужчина в замшевом пиджаке, — так что позвольте нам прежде представиться. Меня зовут Томас Элгар.
Он выглядел старше, чем показалось Андрею сперва. Длинные сухие морщины бороздили желейные щеки, спадая вниз и обрамляя гладко выбритый подбородок, словно встречные складки на драпировке. Голова блестела пятнистой лысиной, как полная луна, а ногти на пальцах походили на старые, отцветшие синяки. Одежда его, напротив, сверкала нетронутой новизной и свежестью, словно он приобрел ее специально для этого вечера.
«Томас Элгар. Надо бы запомнить, — зачем-то подумал Андрей. — Тощего старичка в коричневом пиджаке зовут Томас Элгар». Словно отзываясь на эту мысль, лицо под лысиной сверкнуло понимающим взглядом, а губы вздрогнули улыбкой:
— А как ваше имя, юный джентльмен?
Андрей представился и сказал, что он из России, из Москвы, и здесь всего третий день, проводит отпуск с подругой, которую зовут Глория, да-да, вот такое почти английское имя, а сейчас они держат путь на север в город Эдинбург, или, как произносят его англичане, — Эдинборо, и у них отличная новая машина, но старая карта, на которой не обозначены второстепенные дороги и улицы в городах, особенно в таких небольших, как Билбро. Поэтому ему нужна помощь в нахождении отеля, где у них забронирована комната. Отель называется «Мэри Энн».
— У вас прекрасный английский, — с удовольствием заметил Томас Элгар, — не каждый день встретишь иностранца с таким хорошим знанием, тем более здесь, у нас, куда туристы почти не заглядывают.
— Спасибо, — уронил взгляд Андрей, — я изучаю его, кажется, всю свою жизнь…
— О… Как это мило, — произнесла женщина, и все трое снова переглянулись. — Жаль, что заодно с языком вас не познакомили с историей города, в котором вы сейчас находитесь. Что же привело вас в Билбро? Почему не Йорк, туристы обычно едут в Йорк?
— Там сейчас какой-то фестиваль. — Андрей слегка покраснел, чувствуя неловкость. — Видите ли, все забито под завязку и слишком дорого, мы решили переночевать здесь… в «Мэри Энн», а в Йорк отправимся завтра. Утром. Сразу после завтрака.
— Оу, — трагично вздохнул мужчина со светлыми волосами. — Эньюрин Стоупс, это мое имя, хау-ду-ю-ду, мистер Эндрэй. Неужели вы не изволите хотя бы час провести в Билбро, это удивительный город. Смею вас заверить, мой дорогой друг, вы не пожалеете. Разумеется, если ваша ночевка в «Мэри Энн», — произнося это имя, он испустил характерное для англичан придыхание и многозначительно приподнял соломенные брови, — если она пройдет благоприятным для вас образом. В чем мы все тут, разумеется, сильно сомневаемся, не так ли, мисс Дженнифер?
— Мисс Дженнифер Кекстон. Это мое имя, — объявила старушка, подбирая свои гофрированные губы. — Я не ослышалась? Вы собираетесь переночевать здесь, в такую погоду, да еще и в «Мэри Энн»? Боже мой, неужто вы ничего не слышали про то, что случилось с Джоном Аскремом?
Она задала этот вопрос с такой пронизывающей интонацией, на которую способны одни только англичане, так что Андрей невольно и неожиданно для самого себя смутился и покраснел, точно его перед всем классом упрекнули в невыученном домашнем задании или даже в воровстве. Это прямо так и слышалось в ее голосе, укоризненная строгость: как можно было отправиться в место, о котором ничегошеньки не знаешь? Что же это за лень такая? Что за безрассудство? Shame on you!
— Извините, — промямлил Андрей, растерянно переминаясь с ноги на ногу и озираясь по сторонам в поисках спасения.
Однако в пабе все было по-прежнему. Теплый свет разливался по ухоженному залу. Если бы не эта троица, паб наверняка бы закрылся, в английской провинции пабы пустеют быстро и в первом часу ночи превращаются в призраки самих себя. Этот же, под вывеской «Билбро Армз», сегодня явно полуночничал. Камин хрустел угольками, тени, словно огромные йоркширские слизни, неторопливо ползали по картинам, стенам и потолку, исчезая в глубоком черном окне, словно в колодце. Томас Элгар в своем пиджаке, менторская Дженнифер Кекстон и светловолосый молчаливый Эньюрин Стоупс расположились небольшим английским кружком на высоких стульях вблизи барной стойки. При этом все трое сидели вполоборота, внимательно рассматривая Андрея. В руке Стоупса качалась огромная кружка с элем цвета подгоревшей карамели и возвышавшейся над ним, словно меловые утесы Дувра над густым морем, белой пеной. Стоупс то и дело обмакивал в эти мягкие скалы свою острую верхнюю губу, но ни пены, ни эля от этого как будто не убавлялось.
Андрей посмотрел в окно, вспомнил про Глорию и, спохватившись, повторил вопрос:
— Извините, но могу ли я узнать, правильно ли мы едем к отелю «Мэри Энн»?
— Разумеется, мой юный друг, — отозвался Томас Элгар. — Однако если вы не найдете время нас выслушать, то с большой вероятностью не сможете туда попасть, ведь сейчас очень поздно, и вы в том самом Билбро, где нет указателей. Уже много, много лет. Да еще и дождь на улице…
— Вам угрожает опасность, мой друг, — вторила ему мисс Кекстон, — так что не торопитесь и послушайте. Возможно, вам придется обуздать собственную скупость и неосмотрительность и проехать чуть дальше по дороге в сторону Йорка, чтобы заночевать там.
— Позвольте… — рассеянно произнес Андрей. — Нам угрожает опасность? Бандиты?
— Все намного хуже, мой юный друг, — загадочно протянула мисс Кекстон. — Послушайте, что расскажет вам старый Томми. — При этом она легонько толкнула в бок Томаса, подмигивая Стоупсу, прятавшему ухмылку в пене над пинтой.
— Да, с Джоном случилась одна неприятная история, — начал старик, медленно растягивая слова, будто каждое приходилось вытягивать за хвост, как лисицу из норы. — Однажды он отправился в лес и не вернулся.
Закончив фразу, Томас затих. Все трое принялись по очереди глубоко вздыхать, кряхтеть и посапывать, изображая сочувственные стоны.
— И что было дальше? — поинтересовался Андрей, когда пауза окончательно затянулась.
Стоупс отхлебнул из стакана, мисс Кекстон цокнула языком, а Томас Элгар глубоко вздохнул и, драматично покачивая головой, высморкался в носовой платок.
— Ничего, — сообщил он хриплым басом, — это все.
— Как все? — удивился Андрей.
— Вот так, — произнес Томас, — ушел в лес и не вернулся, так его и не нашли. Зато его друг Уильям Элистер Лоу… — Тут все трое снова выпрямились и выразительно уставились на Андрея. — Да, этот выскочка Вилл принялся утверждать, что с тех пор Джон наведывался к нему в качестве призрака ежегодно, ровно за неделю до дня святого Свистуна, и бродил вокруг его дома всю ночь, словно мельничная тень, после чего заглядывал в окно и очень вежливо интересовался, как идут дела и куда подевался его дом.
— А дом его никуда не девался, — продолжила мисс Кекстон с сокровенным пришепетыванием, — стоит себе, как и всегда, на своем прежнем месте. Только теперь он, разумеется, пустой, с тех пор, как Джон ушел в лес, в нем никто не живет.
— Джон сам виноват, — объявил из своего стакана Стоупс, — это из-за него у нас в городе нет ни одного указателя.
— Вовсе это не из-за него, — парировала мисс Кекстон, — а из-за гномов.
— Из-за кого? — вытянул шею Андрей.
— Гномы, мой друг, — сказала мисс Кекстон, — обычные садовые гномы. Это началось после того, как Вилли вернулся из Афганистана…
— То был не Афганистан, а Южная Африка, — перебил ее Стоупс. — Мы тогда подрались с этими тухлыми лягушатниками, как же их там… чертовы буры!
— Буры были вовсе не лягушатниками, — рассудительно сказала мисс Кекстон, — это были голландцы.
— В любом случае, — сказал Стоупс, — это не так важно. Вернувшись, он поехал крышей.
— Да уж, — жеманно согласился Томас, — чердак у него протек капитально.
— Да уж, — покачала головой мисс Кекстон.
И они снова затихли. Отлично, подумал Андрей, все сошлись во мнении, что у какого-то Вильяма по возвращению с войны прохудилась крыша, но почему это так важно? Почему я должен слушать этих чокнутых английских старичков, говорящих так, словно они еще утром жили в своем столетнем прошлом, а сейчас поднялись из могилы и приоделись лишь для того, чтобы на ночь глядя поточить лясы в опустевшем пабе? У меня в машине Глория, наверное, уже рвет и мечет, странно, что она до сих пор не пришла и не стоит за спиной, вопросительно сопя и щелкая ноготками. Все эти Джоны, Вилли, Афганистан… Каким образом это связано с тем, что я всего-то навсего спросил, правильно ли мы свернули с шоссе по указателю на Билбро? Черт возьми, они могут просто сказать, как проехать да этого проклятого «Мэри Энн»?
— Извините, — начал он робко, — мне безусловно крайне интересно узнать, что там было с Вилли и почему пропал в лесу Джон, как это все связано и все такое… но не могли бы вы сперва помочь мне найти отель «Мэри Энн», а то, свернув с шоссе, я действительно не увидел ни единого указателя. А проехали мы немало, миль, кажется, пять или шесть, и по всей дороге пусто, совсем ни одного столба со словами и стрелками, даже самого деревенского, самодельного, какие бывают обычно, знаете ли, про сено, яйца, навоз и всякое такое.
— Именно так, мой дорогой русский друг, — с гордостью произнесла мисс Кекстон. — Вы не встретите ни одного и дальше, потому что их здесь нет, они здесь запрещены.
— Извините?
— Это все из-за Вилли, про которого вам собирался рассказать мистер Элгар.
— Да, — невозмутимо продолжил мистер Элгар, — с тех самых пор, как он вернулся с войны, крыша его не была уже такой прочной, как раньше, а еще и этот призрак Джона Аскрема взялся за него и принялся наводить на несчастного Вильяма неописуемый, раздражающий ужас. Так, со временем он стал приходить к Вильяму не только ко дню святого Свистуна, но и по дням рождения нашей славной королевы, Ее Величества. — Все трое осуждающе покачали головами. — И тогда Вилли взбрела в голову мысль, из-за которой Билбро стал таким, каким вы его теперь видите. Без единого дорожного указателя в границах, установленных администрацией Сэлби и Северного Йоркшира.
— Вилли тогда окончательно сошел с ума и взялся вытачивать этих своих гномиков, — продолжила мисс Кекстон после небольшой паузы, во время которой Андрей пытался найти на лицах англичан хоть какой-то намек на то, что они шутят или, говоря по-русски, прикалываются. Но нет, все это они говорили на совершенно серьезных щах, без тени ухмылки. — В таких красных курточках и синих штанишках, представьте. Типичные приусадебные гномики.
— С белой бородой и с топорами в руках, — добавил пивной Стоупс.
— Нет, — парировала мисс Кекстон, — топоры у них появились потом, а вот лица с самого начала были такие, что лучше бы их вообще не было.
Андрей подтянул брюки и зачем-то представил себе этих гномиков с блестящей от лака желтоватой деревяшкой вместо лица и подумал: какие же хари запиливал им этот чокнутый Вилли, если без них гномики смотрелись бы лучше?
— Вилл принялся выстругивать их с невиданной для Билбро скоростью, — продолжил Томас. — А наши люди всегда, еще во времена короля Георга и его матушки королевы Виктории, славились своим столярным мастерством. Вы же помните легендарный бриг «Катти Сарк», там было много такого, что сделали мастера из Билбро: продольные и поперечные салинги, конец фока, шаг, бакштаг, аркбутан мартингала…
— Мистер Томас, — прервала его мисс Кекстон, — вы увлеклись.
— Ах, извините, — смутился Томас, — меня всегда беспокоило море, корабли, паруса, шум прибоя, знаете ли… И даже сейчас, когда я… — Он поймал на себе испуганный взгляд мисс Кекстон и осекся, буркнул что-то и, подергав пепельным носом, весьма бодро продолжил: — Так вот, за год Вилли выточил совершенно безрассудное количество этих самых гномиков и расставил их повсюду вокруг своего участка в нелепой надежде, что призрак Джона Аскрема убоится всего этого деревянного войска, его неописуемых морд, и перестанет к нему захаживать. Ну, или перестанет это делать хотя бы на день рождения Ее Величества.
Андрей с тоской посмотрел в окно за спинами собравшихся, потом глянул на свои ботинки, на часы, снова на ботинки, снова в окно и по сторонам. Картины по-прежнему покрывали стены плотной коркой разновеликих рамок с пестрым, но неразличимым содержанием. Он терял драгоценное время, и делал это исключительно из вежливости.
— Так оно, в общем то, и случилось, — продолжил мистер Томас Элгар. — Джон перестал ходить к нему, но только после того, как самого Вилли нашли мертвым. Он лежал в своем саду, и тело его было словно перемолото, точно выдавлено из тюбика с зубной пастой, ни одной целой кости. Вы можете себе такое представить? Неслыханно! Странно! Пугающе! Однако ужас затопил Билбро вовсе не из-за этого, а потому, что с участка Вилли исчезли в тот злосчастный день все его гномы. Все до единого, ни одного не осталось, как будто их и не было никогда. Вот тогда смятение и накрыло Билбро.
— Вот тогда у них и появились в руках эти чертовы топоры, — скрипнул пивной Стоупс.
— Да, топоры, а еще ножи, вилы и армейские штык-ножи образца тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года. Такие же маленькие, как и они сами, но при этом не менее острые.
— Так их, значит, нашли? — спросил Андрей.
— Гномов? Нет, их так и не нашли.
— Откуда же стало известно, что у них в руках, как вы сказали, ножи, вилы и все такое?
— Их не нашли, однако их много раз видели. Видели, как эта огромная толпа тащится по дороге, в тумане или под дождем, или стоит у какого-нибудь дорожного указателя.
— А на следующую ненастную ночь у другого, — трагическим шепотом подхватил рассказ Томас, — затем у третьего, у четвертого, последовательно перебираясь от указателя к указателю, и так до тех пор, пока они не доберутся до тупика, в котором кто-нибудь живет, стоит чей-нибудь невезучий дом.
— И тогда этим людям приходилось несладко, — хмыкнул Стоупс.
— Поэтому, — продолжила мисс Кекстон, — мы решили убрать из города все дорожные указатели, вот так. Надеюсь, вам не требуется теперь объяснять, почему мы сочли такое решение благоразумным и отвечающим общественным интересам?
— Это помогло? — спросил Андрей.
— Да, — скривился старина Томми, — но лишь отчасти… Без указателей они просто бродят по округе, не зная, куда прибиться. Так что теперь здесь, в Билбро, если вам повезет… или, правильнее сказать — не повезет, вы увидите эту армию, огромную армию гномов, созданную Вильямом Элистером Лоу, и как она тянется по дороге, мрачная и тихая под предводительством не то Джона, не то Вилли. Оба они были огромными и бородатыми, так что в дождь, как сейчас, лицо разобрать затруднительно, почти невозможно. Да уж. А в нормальную, ясную погоду они не ходят. Мрак, ненастье — вот такая маскировка им по нраву.
— До чего же сейчас отвратительная погода, не так ли? — осведомилась мисс Кекстон, размахивая взглядом по сторонам.
— Да, да, — согласился с ней мистер Томас Элгар, — совершенно отвратительная, слишком легко перепутать и очутиться в неправильном отеле «Мэри Энн». Не в том, что ищешь, верно? — Он с хитрым прищуром заглянул в глаза Андрея. Стоупс снова хихикнул, держа в руках свою пинту.
— Что значит… как это… что такое «неправильный» отель «Мэри Энн»? Я думал, он здесь один… разве не так? — пробормотал Андрей.
— Не так, — хихикнул Стоупс, — у нас их несколько, второй — призрак первого.
— Боже мой, зачем вы меня пугаете? Разве может быть у отеля призрак? Неужели их можно спутать? — возмутился наконец Андрей. — Первый со вторым, ведь у них наверняка масса отличий, не так ли? Что же такого в этом, как вы изволили выразиться, неправильном варианте отеля «Мэри Энн»?
— Ну-ну-ну, — протянул старина Томас, напружинивая на лбу свои тонкие белые морщины, — в настоящем отеле нет ничего особенного, с ним все в порядке, и в нем вам едва ли что-нибудь угрожает, разве что вы съедите на завтрак слишком много черного йоркширского пудинга. — Он хмыкнул. — Это если вы поселитесь в правильном, так сказать, настоящем отеле «Мэри Энн».
— Да, так что же значит «в правильном»? — рассердился Андрей.
— То и значит — в правильном. Потому что здесь у нас бывает и неправильный.
— Левый[1], — хихикнул Стоупс.
— Видите ли, мой юный друг, — произнес Томас, — не только у людей бывают привидения. Но и у отелей тоже. И не дай вам бог промахнуться, они похожи как две капли воды, так что и не отличишь.
— Перестаньте пугать этого милого юношу, — сказала мисс Кекстон. — Еще как отличишь.
— А я вовсе и не пугаю, отличить, конечно, можно, однако лишь тогда, когда станет уже поздно уносить свои ноги. Если те, разумеется, останутся к тому времени целыми.
— Уф, — помотал головой Андрей, — довольно этих детских страшилок. Может быть, вы все-таки расскажете, как нам добраться до отеля «Мэри Энн»? Хорошо, хорошо, до правильного отеля «Мэри Энн». Окей?
— Ах, «Мэри Энн»… — печально вдохнула мисс Кекстон, поправляя синюю брошь на блузке. — Это было последнее место, до которого им удалось добраться, прежде чем мы сняли указатели.
*
Андрей сел в машину, вытер руки о брюки и взялся за руль.
— Ты понял, как туда ехать?
— Да, конечно. — Он дернул передачу, поправил зеркальце, включил поворотник и поднял машину с обочины. — Пока не забыл, там пять поворотов, первые два направо, остальные налево.
— Замечательно, — произнесла Глория, пристегивая ремень. — Все в порядке?
— Ох, не спрашивай, такие болтливые старички попались. И трут, и трут какие-то местные байки, вот прямо не остановишь, про каких-то Джонов, Вильямов, а… — Он махнул рукой.
— Какие старички?
— Да там сидели, в пабе, наверное, друзья хозяина, не знаю. Света нет, только камин едва-едва, а они сидят, молодость вспоминают, рассказывают друг другу истории.
Глория подняла бровь и посмотрела на Андрея. Тот повернул направо и стал высматривать что-то с левой стороны дороги. Желтый свет мигал на обочине, отражаясь то в кустах, то в деревьях, проваливаясь, словно в ямы, в местах пересечения дорог.
— Мистер Стоупс сказал свернуть сразу после большого дуба, похожего на скрюченную руку, не доезжая до пологого холма. Кис, ты не видишь тут дуб? Или пологий холм?
— Какой еще мистер Стоупс? — настороженно спросила Глория.
— Стоупс, мистер Стоупс, он рассказал мне, как проехать до правильного отеля «Мэри Энн».
Глория заглянула ему в лицо.
— Где это он тебе рассказал и когда успел? Какой еще мистер Стоупс…
— Как это когда? — Андрей сбавил скорость, всматриваясь в лобовое стекло. Щетки стеклоочистителя шмыгали по стеклу, размазывая капли, словно сопли. — Вот в этом вся Англия, мы в самом сердце, черт возьми, всюду сыро, и непонятно, куда ехать. Черт. Хоть бы кто-нибудь на обочине попался… спросить…
Наконец он увидел огромный дуб в виде скрюченной кисти и, облегченно выдохнув, свернул на дорогу, которая мгновенно отозвалась под колесами хрустом мокрого гравия.
— Когда я зашел в тот паб, там внутри были местные, они мне помогли… Правда, долго рассказывали всякие чудные байки про призраков… но я проявил вежливость, подождал, когда они закончат, и выведал у них дорогу до отеля. У них тут нет дорожных указателей, прикинь?
— Андре-е-ей, — бледнея, произнесла Глория, — там не было никаких местных.
Андрей метнул в нее недоверчивый взгляд. Глория продолжила:
— Я зашла за тобой. Мне стало скучно в машине. Ты стоял у стены рядом с огромной картой и бубнил себе под нос. Водил пальцем по карте и ковырял ногти. Никаких там не было местных. Свет горел, но никого не было. Совершенно точно, я все внимательно осмотрела. И я тебя спросила, сможешь ли ты разобраться. Ты сказал — конечно, смогу, я села рядом, там пахло собакой, а потом мы вместе вернулись в машину… Ты чего, прикалываешься? Какой нафиг мистер Стоупс?
Андрей остановил машину и внимательно посмотрел на Глорию.
— Вы, что ли, сговорились? Что за ерунда? Ты же шутишь.
Глория испуганно помотала головой. Лицо ее было бледнее мела, бледнее той пены, которая так и не осела в стакане мистера Стоупса, несмотря на то, что он постоянно прикладывался к своей пинте. За время беседы эля в его стакане не убавилось ни на дюйм. По спине Андрея пробежали мурашки, губы сделались горячими и хрупкими, он поднял глаза и сквозь мелькание щеток и соревнующиеся струи воды увидел, как в рваном свете желтушных фар на дороге что-то шевелится. Словно ее переходит стадо мелких, прижимающихся друг к другу животных. А в самой середине этого стада, точно гигантский тролль над лесом, возвышается огромная человеческая фигура.
— Что с тобой? — тихо произнесла Глория.
Андрей кивнул на стекло, Глория присмотрелась и вскрикнула.
— Мамочки, что это? Что это? Боже мой, что это?
— Гномы, — с ужасом произнес Андрей, — садовые гномы Вилли.
И он был прав.
Дорогу медленно, словно устав от долгого похода, переходила целая армия гномов. В руках они держали топоры, вилы, ножи. Один из них остановился, и Андрей увидел, как вспыхнули двумя яркими искорками его глаза. Рядом загорелась вторая пара, за ней третья, пока машину не окружила тысяча крохотных красноватых искорок. Будто бескрайнее ночное небо зачем-то ожило и опустилось на землю, накрывая Англию, словно огромное бархатное покрывало, усыпанное звездами.
Глория взвизгнула от страха, но было уже поздно. Огоньки мерцали все ближе, небо сжималось, покрывало окутывало все сильнее, пока пара звезд не оказалась в салоне: деревянный лоб пробил боковое стекло. Это был обычный садовый гном — в красной курточке, синих штанишках и с белой лакированной бородой. От него пахло сыростью и размокшей деревяшкой. В руках у него сверкал небольшой, но острый топорик, а лицо было таким, что лучше бы у него вообще не было никакого лица.
[1] В английском языке слово «правильный» (right) звучит и пишется так же, как слово «правый», так что здесь мистер Стоупс соизволил приколоться и выдал антоним слова «правый» в качестве антонима слова «правильный».
Евгений Абрамович
На вторую неделю пребывания в имении Ялины генерала Томаша Пекося учитель Ян Песецкий начал замечать все больше странностей. Поначалу он пытался списать их на свое воображение, но в конце концов убедился в том, что в доме было не все в порядке, хотя Песецкий не мог толком объяснить даже самому себе, что именно его тревожило.
Ялины расположились среди болот западного Полесья и принадлежали Пекосям с прошлого века. Однако само поместье было построено еще раньше, и первыми его владельцами были представители старого шляхетского рода, обедневшего и сгинувшего после неудачного польского восстания 1863 года. Несколько десятилетий имение стояло в запустении, пока там не появились новые владельцы.
Все это учитель узнал по дороге в усадьбу от старого кучера. Сгорбленный, побитый жизнью белорус сидел на козлах впереди, изредка подгоняя тощую лошадку, и рассказывал пассажиру историю здешних мест. Из-под густых усов его торчала хлипкая деревянная трубка, которая еле дымила в сырости и тумане осеннего утра. Повозка, видавший виды тарантас, громко скрипела, раскачиваясь из стороны в сторону, и часто подпрыгивала на ухабах, ямах и колдобинах. Измученный долгой дорогой несчастный учитель держал на коленях один-единственный чемодан со своими скудными пожитками и слушал монотонный монолог кучера. Извозчика он нашел вчера в Березе-Картузской, где остановился на ночлег после долгого переезда на поезде из Вильни, отдав за номер в гостинице едва ли не последние деньги, но так устал, что уже не мог о них думать. Оставшихся только и хватило на плату извозчику. Нанять автомобиль было слишком дорого, да и ни один шофер не погнал бы машину в такую даль и по такой дороге.
Несколько часов назад, перед рассветом, они миновали поворот на Брест-Литовск, и с тех пор Песецкий окончательно потерял ощущение времени и пространства. Выглядывая из-за полога тарантаса, он видел один и тот же пейзаж — уходящие вдаль непроходимые болота с торчащими вверх скелетами мертвых высохших деревьев, только на самом горизонте виднелась кромка темного леса. Топи раскинулись по обе стороны дороги, само полотно, некогда укрепленное насыпями и гравием, судя по всему, постепенно приходило в упадок, размываемое дождями и паводками.
— Надолго сюды, паночек? — Кучер обернулся к пассажиру, пуская табачный дым в густые усы.
— Надеюсь, — ответил учитель, занятый своими грустными мыслями. — Как получится.
Еще весной польские власти закрыли последнюю белорусскую школу в Вильне. Все лето Песецкий метался по городу и окрестностям в поисках работы. Ему везде отказывали — где-то не хватало рекомендаций и опыта, где-то (чаще всего) косо смотрели на происхождение и прошлое семьи. Незаконнорожденный сын польского помещика и крестьянки-белоруски, родной брат большевика и красного командира. Чудо, что он вообще получил образование и выбился в люди. Только Богу известно, чего ему это стоило. Только Богу, опальному отцу и дорогой несчастной маме. Родителей уже не было в живых, а брата Ян не видел много лет. Тот жил в Минске, в советской стране и, насколько знал учитель, занимал какой-то немалый пост. После войны и Рижского мира Западная Беларусь с Вильней, Белостоком и Брест-Литовском отошла Польше, а братья Песецкие так и остались разделены режимами и политикой. Иногда, в моменты отчаяния, Яну приходили в голову дурные мысли. Собрать пожитки, двинуться на восток, заплатить контрабандистам и перейти границу. Добраться до Минска, а там будь что будет. Ванька не бросит, если еще жив, а большевикам уж точно плевать на крестьянское происхождение и дурную кровь.
В середине лета он был уже на грани, когда увидел в газете объявление, что генерал Томаш Пекось ищет учителя для своих детей. Песецкий отправил письмо по указанному в газете адресу, снабдив его рекомендациями от коллег и профессоров университета, выпиской из диплома и несколькими фотокарточками. Ни на что особо не надеясь, он был поражен и готов едва ли не плясать, когда через месяц получил ответ. Генерал ждал его в имении Ялины до десятого сентября. Томаш Пекось, представитель древнего польского рода, имевшего литовские корни, герой Великой Войны и битвы за Варшаву, ушел в отставку в тридцатом и, отойдя от дел, жил с семьей в отдаленном поместье.
От извозчика Песецкий узнал, что дела у генерала идут неважно. Неудивительно: экономический кризис в Европе и мире вел к тому, что многие беднели и оставались ни с чем. Польша не была исключением, а что творилось в Германии, Франции, Англии, Америке? Песецкий читал газеты и был в курсе. Еще по дороге из Вильни, общаясь на станциях с попутчиками, полицейскими и кондукторами, он узнал, что Пекось постепенно продавал свое имущество, квартиры в Варшаве, конюшни и родовое имение под Краковом, дома в Польше, Литве и здесь, на восточных землях. В Березе-Картузской учитель прочел в газете, что на продажу выставлены и Ялины, пункт его конечного назначения. Это только растревожило Песецкого. Не опоздал ли он? Есть ли смысл ехать дальше? Вдруг случится такое, что генерал выдворит его по прибытии? И сможет ли он платить наемному учителю?
Не прибавил радости и разговор с кучером, который, казалось, знал все и про всех здесь. Старик сообщил, что генерал уже долго не показывался на людях, предпочитая жить затворником с семьей в Ялинах, а на само поместье уже нашелся покупатель, некий богач из Варшавы, и якобы он с супругой уже прибыл сюда для осмотра покупки около месяца назад. Кто он, извозчик не знал, но по разговорам со знакомыми описывал как смешного пузатого коротышку, который путешествовал с супругой, женщиной тощей и долговязой, что придавало его виду еще больше комизма. Говорили, у приезжего пана было столько багажа, что под него он нанял отдельный экипаж. Тяжелые чемоданы, сумки и коробки едва уместились в нем, а сам путешественник кричал на грузчиков, грозясь оторвать им руки, если хоть что-то сломается или потеряется в дороге.
— Почти прибыли, паночек, — сказал наконец кучер, — вон уже Ялины.
Песецкий даже привстал, заглядывая вперед. Самого имения он, правда, не разглядел, дорога упиралась в густую стену елей, разрезая ее надвое. Теперь понятно, откуда поместье получило свое название. Ялины — ели по-белорусски. Они въехали на территорию усадьбы, и лошадка, почувствовав хорошую дорогу, резво зацокала копытами по брусчатке. Деревья по обе стороны представляли собой нечто вроде парка, немного неухоженного, но все равно красивого, всяко лучше, чем сплошные болота вне усадьбы. Само поместье притаилось среди елей в глубине парка — большое двухэтажное здание в стиле позднего барокко с массивными колоннами на центральном фасаде, окруженное флигелями и хозпостройками. Территорию поместья огораживала кованая чугунная ограда. Тарантас остановился возле открытых настежь решетчатых ворот.
— Тпрууу, — кучер натянул поводья, — прибыли.
Песецкий, подхватив чемодан, спрыгнул с подножки экипажа, быстро размял ноги и, отсчитав деньги, расплатился с извозчиком. При самом учителе остались только сущие гроши: в случае чего никак не хватит на обратную дорогу. Теперь все зависело от встречи и приема хозяином.
— Дзякуй, паночек, — улыбнулся старик.
Он развернул тарантас и тронулся в обратный путь, хлестнув вожжами по бокам лошади.
— Храни вас пан Езус! — только крикнул на прощание.
Учитель прошел через ворота и оказался на территории усадьбы, которая на первый взгляд казалась вымершей. Тишина обволакивала, только ухали вдалеке какие-то болотные птицы. Осень в этом году выдалась ранней. Воздух стоял густой и неподвижный, казалось, что даже двигаться в нем тяжело, как в кошмарном сне, когда ты пытаешься бежать, но ноги вязнут в тягучей и тяжелой пустоте. Болотная сырость заползала за воротник и за пазуху, заставляя ежиться, втягивать голову в плечи. Песецкий шел по дорожке к дому, под ногами хрустел гравий. Мимо пожухлых лужаек, присыпанных палой листвой и неработающего фонтана со скульптурой русалки.
Только подойдя ближе к усадьбе, учитель понял, что она все-таки обитаема. В окне верхнего этажа он увидел несколько маленьких фигурок, которые неподвижно стояли и смотрели на улицу. Он не мог рассмотреть лиц, только силуэты, поэтому просто помахал рукой в знак приветствия. Силуэты, видимо, дети хозяина (бывшего хозяина?), не ответили, остались стоять неподвижно. Песецкий подошел к дверям, ударил несколько раз тяжелым молотком на цепочке.
Ждать пришлось долго. Только спустя несколько минут, пока учитель нервно переминался с ноги на ногу, изнутри послышались чьи-то неторопливые, но звонкие шаги. Дверь со скрипом отворилась.
Странности начались (учитель понял это позже), как только на пороге появился первый обитатель усадьбы. Дверь открыла немолодая маленькая женщина. Горничная, судя по кружевному переднику и такому же белому чепчику. Она с вопросом подняла глаза на гостя. В них читалась усталость и какая-то едва ли не смертная тоска. Лицо же оставалось неподвижным, ни один мускул не дрогнул.
— Добрый день, — поздоровался Песецкий, — я учитель к пану генералу.
Он протянул женщине письмо Пекося с вызовом. Она быстро пробежала глазами по строчкам и отступила, давая дорогу. Просторный холл поражал убранством, учитель чуть не ахнул при виде роскоши. Мрамор, скульптуры, картины на стенах, мягкие ковры на полу.
— Добро пожаловать, — раздался из глубины помещения мужской голос.
Широкая лестница вела на второй этаж. В конце марша стоял человек, при виде которого сердце учителя глухо стукнуло в груди. Это был не генерал. Песецкий не раз видел Пекося на фотографиях в газетах, где тот принимал парады или сидел на приемах бок о бок с Пилсудским. У мужчины на лестнице не было ни военной стати генерала, ни тем более его роста. Когда мужчина начал спускаться по ступенькам, учитель отметил, что он самый настоящий коротышка, почти что карлик.
Встречающий остановился перед гостем, едва доставая ему до середины груди, хотя учитель сам не отличался ростом. Все в этом человеке казалось смешным и нелепым, как в цирковом лилипуте. Короткие кривые ноги, подогнанный по фигуре серый костюм-тройка, большой выпирающий живот, круглое почти плоское лицо с маленьким носом и блестящая лысина. Он посмотрел на учителя снизу вверх и протянул пухлую ручку.
— Разрешите представиться, — сказал он тонким высоким голоском, — Чеслав Батлейшик.
Рука его была сухой и холодной. Рукопожатие — легким, едва ощутимым.
— Ян Песецкий.
Учитель не знал, что сказать. Перед ним, скорее всего, новый хозяин поместья. Значит, слухи о продаже оказались правдой. Где генерал и что делать теперь самому Песецкому? Неужели возвращаться назад? Он готов был расплакаться от обиды и тревожных мыслей.
— Вы устали с дороги, пан Песецкий? — Круглое детское лицо Батлейшика было обращено прямо на учителя.
— Если честно, то да. Дороги у вас, знаете ли… — Песецкий выдавил из себя вымученную улыбку.
— Дикий край, — покачал головой хозяин и повторил более многозначительно: — Дикий край.
Батлейщик развернулся и посеменил обратно к лестнице.
— Магда покажет вам вашу комнату, — резко бросил он на ходу, не оборачиваясь.
Горничная, во время разговора мужчин почти слившаяся с мебелью, снова ожила и подошла к учителю.
— Прошу за мной, пане.
Голос ее был тихим и дребезжащим, как у древней старухи.
*
Песецкому выделили комнату во флигеле. По размеру она была больше его виленской квартиры, но здесь, наверное, считалась скромной. Кровать, письменный стол, книжный шкаф (учитель пробежал глазами по потрепанным корешкам). Единственное, но большое окно выходило в парк, где стояли стеной вездесущие разлапистые ели.
Горничная Магда замерла молчаливым истуканом. Не мигая она наблюдала за Песецким, который доставал вещи из чемодана. Ему было неловко рядом с этой безмолвной женщиной. Она не подавала признаков жизни, сложив маленькие руки на переднике, пока он не посмотрел на нее в упор. Горничная вздрогнула, словно проснувшись.
— Паны ждут вас в приемной.
— А где это… э-э-э… приемная?
Песецкий заметил, что разговаривать с горничной было сродни общению с механической куклой, которых владельцы магазинов игрушек выставляли в витринах для привлечения внимания. Говорила она с паузами и остановками, будто подолгу обдумывая слова. Даже казалось странным, что не слышно тиканья и звона внутренних механизмов. Вот и сейчас она с полминуты молчала, прежде чем выдать:
— Я зайду за вами через пару минут.
Ее рот открывался и закрывался, произнося слова. И только — сама горничная при этом оставалась неподвижной. Тело вытянуто в струну, ноги вместе, руки сложены на переднике. Лицо бесстрастное, будто парализованное, лишь глаза по-прежнему сочились грустью и тоской.
Женщина резко развернулась и вышла из комнаты.
— Приведите себя в порядок и будьте готовы, пан учитель, — бросила она, скрывшись из вида; ее башмаки стучали, удаляясь по коридору.
Видимо, здесь такое в порядке вещей.
Вернулась она быстро, как и обещала.
— Идемте, — отчеканила, как строгая учительница, — вас представят пану генералу с супругой.
Значит, генерал здесь. Это несколько воодушевило Песецкого, но и добавило сомнений. Кому все-таки принадлежит поместье? Не вызывают ли его сейчас только для того, чтобы сообщить, что в его услугах больше не нуждаются? Но зачем тогда показывать комнату? Подразнить? Ладно, решил учитель, будь что будет.
Магда вела его коридорами, утопающими в пасмурной полутьме. На стенах висели картины, мирные пейзажи или монументальные портреты. По-видимому, предки семейства Пекосей — сплошь рыцари, вельможи и магнаты.
Магда шагала, ровно держа спину, четко чеканя шаг. Ну точно механическая игрушка, не хватает только ключа в спине. Интересно, надолго ли хватит завода?
Наконец они пришли, очевидно, в ту самую «приемную» — просторное помещение с камином и массивным дубовым столом, за которым сидел сам генерал Томаш Пекось, Песецкий сразу узнал его. Генерал был одет в парадный мундир, искрящийся от наград, ленточек и шнурков, в большинстве которых учитель не разбирался. Знал лишь, что Пекось имел российские медали и ордена (начинал службу еще при старом императоре Александре), французские и британские (в Великую Войну сражался в экспедиционном корпусе, а позже – в польских легионах на Западном фронте), конечно же, знаки отличия независимой Польши. Все это тяжелое великолепие сейчас сверкало и переливалось. Суровое лицо военного, обрамленное элегантной седой эспаньолкой и изрезанное глубокими морщинами, было бесстрастным. Живыми казались только пронзительные голубые глаза, под взглядом которых учителю почему-то снова стало не по себе, он даже неловко затоптался на месте, оставленный Магдой в центре комнаты. Сама горничная быстро поклонилась и встала у стены, снова слившись с окружением.
По правую руку от генерала сидела его супруга, баронесса Дворжак, ныне обладательница двойной фамилии, наследница старинного чешского рода. Дела у богемских аристократов, судя по всему, тоже шли неважно, раз состояние баронессы не могло исправить финансового положения ее мужа. Сама пани Пекось-Дворжак выглядела заметно моложе супруга: сказывалась большая разница в возрасте и то, что лицо баронессы пряталось под ярким слоем грима. Она не пожалела теней, туши, пудры и румян, настолько, что ее макияж был чрезмерно вызывающ и даже вульгарен. Больше всего вид пани напомнил Песецкому проституток из подворотен Старого Города в Вильне. И словно в противовес этому одета баронесса была в старомодное и более чем скромное белое платье с закрытым воротом.
По другую сторону от генерала восседал уже знакомый учителю Чеслав Батлейщик. Он хоть и был, со слов старого извозчика, новым хозяином поместья, но его роль в этом доме и в этой семье все еще оставалась для Песецкого туманной. Над широкой столешницей, заставленной книгами, бумагами и письменными принадлежностями, была видна только большая лысая голова коротышки. Все трое сидели на стульях неподвижно и прямо, сложив руки на коленях. Рук Батлейщика Песецкий не видел, но почему-то был уверен, что тот полностью копирует позу соседей. И все трое в упор смотрели на учителя. Тот замялся, не зная, куда себя деть. Словно вновь стал студентом и очутился перед приемной комиссией на выпускном экзамене в Виленском университете.
— Ну-с, — подал наконец голос генерал — привычка добавлять окончание к словам осталась у него, видимо, со времен русской службы, — значит, вы и есть тот самый учитель, который писал нам еще летом. Пан Песульский, если не ошибаюсь?
— Так точно, — отчеканил учитель, загипнотизированный взглядом генерала, и тут же спохватился: — То есть… э-э-э, Песецкий. Ян Песецкий.
— Прошу меня простить, пан Песецкий. — Пекось чуть склонил голову, но в остальном остался так же неподвижен. — Добро пожаловать.
Учитель на мгновение замешкался, хотел подойти к генералу с протянутой рукой, но остановился, решив сохранить торжественную нерушимость обстановки и ограничившись коротким:
— Благодарю, пан генерал.
Голос подала супруга Пекося, до этого казавшаяся Песецкому безмолвной куклой с раскрашенным лицом. Говорила баронесса мягко и медленно, с приятным акцентом, распознать который учитель не смог.
— Какими языками вы владеете, пан Песецкий?
— Французским свободно, пани. Также немецким и английским.
— Прекрасно. Русский?
— Конечно.
— Польский ваш родной язык?
Песецкий замялся, не зная, как правильно ответить. Неужели и тут ему будут ставить в укор происхождение.
— Я поляк по отцу, — сказал он. — Мама говорила со мной по-белорусски.
Баронесса кивнула, видимо, удовлетворившись.
— У вас есть родственники, пан Песецкий, жена, дети?
— Нет, родители умерли. Я… кхм… совсем один.
Про Ивана решил умолчать. Сомневался, что генерал потерпит в своем (своем ли?) доме брата красного командира. И вряд ли работодатель навел о нем столь дотошные справки, покопавшись в родословной. А если правда откроется… что ж, будь что будет. В конце концов, он не видел брата уже больше пятнадцати лет, не знал даже, жив ли тот. Пани снова кивнула.
— Я очень люблю своих детей, пан учитель. — Говорила она монотонно, на одной ноте, не меняя выражения. — И хочу, чтобы они получили хорошее образование дома. Потом их ждут пансионы и университеты. Большое будущее.
Супруги переглянулись и улыбнулись. Первое проявление чувств, замеченное Песецким в этом доме, но все равно какое-то холодное, безжизненное.
— Возможно, вы в курсе, что сейчас наша семья испытывает некоторые трудности с финансами, но вам не о чем беспокоиться. Это никак не скажется на вашем жаловании. Пан Батлейщик, наш спаситель и благодетель, помогает нам во всех делах.
— Я не сомневался, пани. — Песецкий поклонился. — Премного благодарен.
— Вам уже показали ваши покои?
— Да.
— Вы довольны ими?
— Более чем. Благодарю.
— Учебу вы начнете завтра, сегодня отдыхайте. Магда покажет вам дом.
— Ждем-с вас вечером в комнате отдыха, — сказал генерал. — Будем пить коньяк в мужской компании.
Батлейщик за время аудиенции не издал ни звука, только молча сидел, уставившись на учителя. Неподвижно, чуть завалившись набок на своем стуле, как оставленная детьми игрушка. Песецкий раскланялся и вышел из приемной вслед за горничной. Уходя, краем глаза заметил, что все трое остались сидеть на своих местах. Никто из них даже не пошевелился.
*
Магда провела Песецкого по имению, скупо и коротко поясняя, где что находится. В имении было три этажа, если считать просторную мансарду. Название, расположение и назначение многих комнат учитель не запомнил. Многочисленные коридоры и лестницы были так похожи друг на друга, что Песецкий подумал, что ему повезет, если через неделю он хотя бы сможет самостоятельно добраться от своих апартаментов до учебной комнаты и столовой. В последней его накормили горячим обедом, который подала толстая повариха Беата. Рядом с ней крутились двое помощников. Все слуги были молчаливые, а в глазах их читались усталость и тоска, пропитавшая, казалось, все вокруг. По дороге в имение учитель питался только вокзальными бутербродами и сладким чаем, так что обед показался ему неимоверно вкусным.
В доме нашелся даже круглый бальный зал с колоннами. Его большие, от пола до потолка, французские окна выходили в парк. Среди деревьев просматривалась рябая гладь болотистого озера, заросшего камышом и рогозом. Закончив экскурсию, Песецкий поблагодарил Магду и остался один в своих покоях. Измотанный и уставший, он не раздеваясь растянулся на кровати и почти сразу заснул.
*
Во сне Песецкий сидел один в темном зале кукольного театра и наблюдал за представлением. На сцене маршировали маленькие солдатики, кружились хрупкие танцовщицы, прыгали и крутили сальто разодетые в пестрые костюмы арлекины. Учитель смеялся и радостно хлопал в ладоши, наблюдая за маленькими человечками, почему-то уверенный, что они настоящие, живые и ими никто не управляет. После очередной овации он услышал за спиной хриплый смех. Обернувшись, Песецкий понял, что пространство, которое он поначалу принял за зрительный зал, оказалось другой сценой, гораздо большей, а за ним из бесконечной темноты наблюдает зритель. Учитель не мог никого и ничего разглядеть, но от хриплого смеха и аплодисментов, больше похожих на стук костей друг о друга, по спине побежали мурашки.
Во сне он снова развернулся к куклам и увидел, как те неподвижно выстроились в ряд и смотрят на него большими стеклянными глазами. Их рты беззвучно открывались в такт смеху, хрипу и шепоту из темноты. Когда опять раздались громкие стучащие хлопки, Песецкий…
…проснулся и, разлепив глаза, несколько мгновений не мог сообразить, где находится и проснулся ли он. Стук из сна продолжался, пока он не понял, что это стучатся в дверь. Легкие монотонные удары с равными интервалами между ними отдавались в ушах.
— Да-да. — Учитель сел в кровати, постаравшись придать голосу бодрости.
— Пан учитель, — раздался из-за двери голос Магды, — мужчины собрались в комнате для разговоров. Пан генерал просил позвать вас.
Точно, Пекось говорил что-то насчет коньяка и мужской компании. Глянув в окно, Песецкий увидел, что уже почти стемнело, комната тонула в полумраке. Сколько же он проспал?
— Да, пани Магда, благодарю вас. Я приду, не заставлю пана генерала ждать.
Когда шаги удалились, Песецкий встал, оглядел себя и быстро умылся холодной водой из рукомойника. Комнату отдыха он нашел не сразу: с десяток минут блуждал по темным коридорам, тыкался в запертые двери и ростовые портреты суровых вельмож и рыцарей. Наконец, услышав впереди приглушенные голоса, пошел на них, пока не оказался перед раскрытыми настежь двустворчатыми дверями, которые вывели его в ярко освещенную залу. В креслах сидели знакомые учителю генерал и Чеслав Батлейшик, третьим был худощавый и черноволосый молодой человек, который оказался старшим сыном Пекося. Францишек отучился в кадетском корпусе в Варшаве и приехал погостить у родителей перед отправкой к месту службы. На нем красовался изящный, украшенный шнурками кавалерийский китель, сам генерал был все в том же увешанном орденами парадном мундире. Батлейщик сидел в просторном кресле, из-за чего казался еще меньше. В руках у мужчин были бокалы с коньяком и толстые сигары. Голубоватый дым поднимался к высокому потолку.
Генерал кивнул на свободное кресло.
— Присаживайтесь, пан учитель. Будьте как дома.
От стены отделился тощий старый лакей, имени которого Песецкий не знал, сунул учителю бокал и плеснул туда янтарного напитка.
Мужчины разговаривали о политике. Угроза над Европой, кризис в Америке, Гитлер и Сталин сидят на бочках с динамитом, которые могут взорвать весь мир. Когда собравшиеся что-то спрашивали у Песецкого, он односложно отвечал, но по большей части молчал, потягивал коньяк и быстро пьянел с непривычки.
Когда коньяк окончательно ударил в голову, Песецкий почувствовал на себе пристальный взгляд Францишека. Генеральский сын смотрел на учителя в упор, не мигая. Прожигал свинцовым взором своих внимательных серых глаз. От этого стало не по себе, учитель поерзал в кресле, уставился в пол, будто найдя там что-то интересное.
Подняв взгляд, он с изумлением обнаружил, что молодой улан плачет. Крупные слезы катились по гладковыбритым щекам юноши, собирались на подбородке и падали, оставляя темные мокрые пятна на кителе. В остальном лицо Францишека оставалось бесстрастным, но в глубоких пронзительных глазах читалась такая боль и тоска, что от этого самому становилось больно. Пекось с Батлейщиком будто и не заметили ни слез юноши, ни смущения учителя, продолжали тихо разговаривать о политике. Песецкому, правда, показалось, что они по очередному кругу завели те же слова, что звучали в этой комнате от силы десять минут назад.
Устав от монотонности вечера, раздосадованный и испуганный слезами юноши, Песецкий неловко извинился и откланялся. Передал пустой бокал появившемуся рядом лакею и, еще раз извинившись, вышел из комнаты, стараясь держаться как можно более прямо и не показывая своего состояния.
Как только закрылись двери и учитель оказался в полутьме коридора, голоса в комнате тут же стихли. Тишина показалась Песецкому кромешной и обволакивающей. Он постоял, прислушиваясь, но не услышал ни звука из-за закрытых дверей. Ни голосов, ни шарканья обуви по паркету, ни скрипа кресел, ни звона бокалов. Складывалось ощущение, что его недавние собеседники просто сидели на своих местах, молча и неподвижно.
Решив не забивать пьяную голову лишними мыслями, Песецкий побрел по коридору, смутно помня дорогу к своим покоям. Отметив, что напился сильнее, чем думал поначалу, учитель молился, чтобы не попасться в таком непристойном виде на глаза обитателей дома. Хорошее же впечатление он произведет в первый день. Но, к счастью, коридоры и залы были пусты, безлюдны и погружены в темноту. Будто необитаемы. Который вообще час, спрашивал он себя. Во сколько здесь, интересно, ложатся спать?
Шаркая заплетающимися ногами, спотыкаясь на поворотах и цепляясь за стены, учитель кое-как добрел до своей комнаты и с удивлением обнаружил возле двери маленькую пухлую фигурку Батлейщика. Карлик стоял ровно, будто по стойке смирно, подняв к Песецкому круглое детское личико.
— Мы так и не успели толком поговорить, пан учитель, — тонко пропищал он.
Песецкий лихорадочно соображал, как смог Батлейщик на своих коротких ножках добраться сюда быстрее него. Наверняка в особняке есть множество обходных путей. В голове учителя нашлось мало вразумительных ответов, поэтому он лишь кивнул, соглашаясь.
— Я вижу, вы немного смущены мои присутствием в этом доме, пан учитель. — Коротышка не выглядел пьяным, наоборот, стоял ровно и твердо, его лицо в полутьме коридора, казалось, едва светилось призрачным лунным светом. — Дело в том, что Томаш, то есть пан генерал, мой давний друг. Не буду вдаваться в подробности наших отношений, скажу лишь, что порой у меня складывается ощущение, что мы с супругой знакомы с этой семьей всю нашу жизнь.
— Супругой? — Учитель спохватился: — Прошу прощения, это не мое дело.
— Не стоит, пан учитель, не смущайтесь. Мы с вами взрослые люди, давайте называть вещи своими именами. Вы явно выпили лишнего, а я навязываюсь к вам с разговорами. Мой вид говорит, что вряд ли такой… как я, имеет особый успех у женщин. Но моя супруга, моя милая Агата, это святая женщина. Это все, что у меня есть, самое ценное. Она мой ангел, моя госпожа, мой господь, моя богиня. Она создала меня, сделала тем, что я есть сейчас.
Удивленный и немного смущенный таким откровенным разговором, Песецкий проникся некоторой симпатией к Батлейщику, которого, видимо, потянуло на полуночные беседы.
— Мой господь не дал мне красоты или стати, но наделил жизнью и любовью самой прекрасной женщины на свете. А еще умом и прозорливостью. Я богат, пан учитель, сказочно богат, скрывать не буду. И, помня былые времена, решил выручить моего друга в его непростое время. Я выкупил у Пекосей поместье Ялины, теперь оно мое. Но пан генерал с семьей будут жить здесь сколько потребуется, пока они снова не встанут на ноги. Я говорю это к тому, чтобы у вас не было неправильных мыслей насчет положения дел в этом доме. Я знаю, что в округе говорят разное про меня с моей милой Агатой и про пана генерала с семьей. От слухов и сплетен не уйти, но я хочу, чтобы понимание было у всех, кто живет под этой крышей. Мы все здесь одна большая семья, пан учитель. Мой господь не дал нам с Агатой детей, поэтому дети пана генерала для нас как родные. И я не пожалею ничего, чтобы у них было все лучшее. Я надеюсь на вас, пан учитель. Я могу на вас рассчитывать?
— Конечно, пан Батлейщик, — Песецкий пытался сдержать дрожь в голосе, — конечно.
Оказавшись в уединении, темноте и тишине своей комнаты, учитель разделся и завалился спать. Он не слышал, как за дверью быстро протопали чьи-то маленькие ножки. Как дверь тихонько открылась, и пара стеклянных, чуть светящихся в темноте глаз, внимательно посмотрела на спящего человека.
*
Во сне учитель видел некое подобие каравана. Вереница людей, то ли невольников, то ли пленных, медленно брела по каменистой пустыне. Вокруг простирались руины строений причудливых форм и неописуемых размеров, царство разрухи и упадка. Люди шли цепочкой друг за другом, связанные за шеи невесомой, но прочной нитью. Путы невозможно было разорвать, они лишали воли.
На камнях восседали куклы, которые молча и безучастно следили за бредущими людьми. Лицо каждой игрушки выражало только одну эмоцию: грусть, радость, гнев, ненависть, похоть, безумие. Маленькие костюмчики износились, пропитались пылью, истлели и изорвались, открыв бледную кукольную плоть. Под нею просматривались тонкие косточки, которые могли принадлежать как мертвым птицам или мелким зверькам, так и детям.
Вел процессию пухлый карлик в шутовском наряде. Облегающий костюм был расшит ромбами, крестами и черепами, топорщился и шел складками. На большой непропорциональной голове — колпак с бубенцами в форме черепов. При ходьбе бубенцы не звенели, а глухо перестукивались, будто внутри их перекатывались маленькие высохшие косточки. В детском кулачке, покрытом густым черным волосом, карлик сжимал конец нити, которая связывала невольников.
Учитель видел узкие плечи и широкий зад уродца. Кривые короткие ноги, обутые в пыльные красные сапожки. Из-за колпака казалось, что на голове коротышки растут несколько пар длинных изогнутых рогов, заканчивающихся жуткими колокольцами. Песецкий не видел лица карлика, но слышал его тонкий дребезжащий голос.
— Скоро! — вопил, срываясь на крик, маленький глашатай. — Вы узреете богиню во всем ее великолепии. Многорукая мать примет вас в свои объятья. Скоро! Скоро!
Он принялся раз за разом повторять это слово.
— Скоро!
— Скоро!
— Скоро! — вторил кто-то сзади.
Учитель хотел повернуться посмотреть, но прозрачная нить крепко стягивала шею, позволяла только оглядываться по сторонам.
Процессия двигалась в гору. Идти было все труднее. Впереди, скрытое от глаз высоким холмом, что-то пришло в движение, будто проснулось. Что-то большое.
— Скоро! — громче прежнего завопил карлик и от нетерпения дернул невольников за нить, подгоняя.
За холмом что-то тихо вздохнуло. Тихо в понимании того исполинского и неведомого, что было скрыто от глаз. На самом деле от громогласного вздоха перехватило дыхание, по коже продрало морозом, а сердце ухнуло в желудок.
Куклы, до этого неподвижно сидевшие на камнях, пришли в движение. Зашевелились, закрутили головами, вскочили на ноги. Зашагали, запрыгали друг через друга, делали сальто и крутили колеса. Движения их были резкими, дергаными, как у эпилептиков. Внутри них что-то глухо стучало, шелестело и перекатывалось.
Карлик снова дернул за нить, подгоняя идущих…
Песецкий проснулся среди ночи, смутно помня подробности кошмара. Долго лежал без сна, ворочался с боку на бок, силясь снова заснуть.
*
Дни в Ялинах потекли спокойно, нехотя сменяя друг друга. Песецкий втянулся в медленный и сонный жизненный ритм поместья. Каждый новый день был похож на предыдущий. Учитель рано вставал, совершал короткую прогулку по парку, дыша полной грудью, завтракал и принимался за учебу с Боженой и Бенедиктой, дочерями пана генерала, занятия прерывались на обед. По вечерам он снова гулял, иногда сидел за коньяком с мужчинами, но предпочитал уединяться в своей комнате, где много читал до поздней ночи. Этому способствовала богатая библиотека в отведенных ему покоях. Книжный шкаф ломился от томов на польском, русском, английском, французском и немецком. Толстой, Пруст, Мопассан, Шиллер, Сенкевич, Конрад и незнакомые Песецкому авторы вроде По или Эверса. Были и совсем уж потрепанные книги на языках, в которых учитель опознал латынь, эсперанто и старославянский.
Божена и Бенедикта казались близняшками, хотя одна была старше другой на год с хвостиком. Светлокожие и белокурые, как ангелочки, тихие и скромные девочки, которые при знакомстве боялись поднять взгляд на учителя. Однако, увидев их глаза, Песецкий вздрогнул: в них читалась совсем недетская тоска. Учитель не знал, какая атмосфера царила в поместье до его приезда, но местные обитатели если не скрывали, то явно что-то недоговаривали. От их молчания и грустных тоскливых взглядов, особенно детских, Песецкого бросало в дрожь. Не место здесь детям, думал он, болота одни, глушь.
В остальном же Песецкий был доволен. В кои-то веки у него появилось время, чтобы привести в порядок мысли. Была крыша над головой, прогулки на свежем воздухе, еда и книги. Учитель всегда предпочитал уединение, поэтому отсутствие стороннего внимания не сильно заботило его.
Вскоре начались странности. Учитель отдавал себе отчет в том, что они были всегда, но однажды их стало трудно игнорировать. Кроме угрюмости и излишней молчаливости обитателей Ялин, само поместье все чаще казалось ему слишком тихим, будто вымершим. Песецкому нравилась тишина, но здесь она была неестественной. Было чувство, что некое подобие жизни начинается только при его появлении, словно Песецкий был то ли зрителем, то ли участником странного спектакля. Вечерами, после чтения, лежа в кровати, он прислушивался к звукам дома, но ничего не слышал. Не скрипели лестницы, не гремели кастрюли на кухне. Иногда казалось, что в огромном поместье он совсем один, но при этом не покидало тревожное ощущение чьего-то присутствия. От этих мыслей учитель совершенно терял сон и подолгу вертелся в кровати, проваливаясь ненадолго в дремотное забытье.
Песецкий учил хозяйских девочек письму, арифметике и языкам. Занимался географией, историей и литературой. Ему нравились Божена и Бенедикта, но в новых ученицах не было присущих их возрасту живости, озорства и жажды жизни. Девочки были молчаливыми и вялыми, будто сонными. Они вели себя тихо и смирно, что на первый взгляд должно было радовать учителя, но он в который раз отмечал про себя, что дети так себя не ведут. Не должны вести.
Девочки сидели молча, сложив руки перед собой, и подавали голос, только рассказывая урок или отвечая на вопросы. Не перешептывались, не хихикали и ни о чем не спрашивали у наставника. И эта царящая в поместье тишина! Она начинала сводить с ума, действовать на нервы. Порой Песецкий, слушая монотонный бубнеж учениц, кивая или изредка поправляя их, приоткрывал дверь учебной комнаты и, прислонившись к косяку, пытался уловить звуки идущей в Ялинах жизни. Но поместье безмолвствовало.
В один из дней Песецкий заметил другую странность. Сидя за столом, он увидел, что девочки быстро моргают. Они сидели так же ровно и смирно, как и всегда, но их глаза…. В первую очередь учитель обратил внимание на старшую, Божену. Ее веки двигались ритмично, с одинаковыми перерывами, будто девочка отбивала ими какой-то код. Песецкий присмотрелся. Заметив его взгляд, Божена заморгала активней, на ее густых ресницах повисла крупная слезинка, сорвалась, прокатилась по румяной детской щеке. Ее сестра тоже плакала, не переставая моргать, только уже с другим ритмом и последовательностью. При этом они обе продолжали говорить, рассказывая выученный урок о Венской битве, когда войска короля Яна Собеского разгромили турецкие полчища.
— Девочки, — прервал учениц Песецкий, — с вами все в порядке?
— Да, пан учитель, — ответили они хором и чересчур поспешно.
После обеда юные панны не появились учебной комнате.
— Пани Анна просит вас к себе, пан учитель.
Песецкий подпрыгнул на месте от неожиданности. Резко развернулся и увидел в дверях Магду. Горничная вошла тихо и теперь молча стояла, пристально глядя на учителя, сложив руки на своем неизменном кружевном переднике. Не показывая испуга, Песецкий пошел за женщиной в приемную, где он встретил хозяев в первый день.
Баронесса Анна Пекось-Дворжак сидела в центре стола. По обе стороны от нее находились мужчины, генерал и Батлейщик. Еще одной отмеченной Песецким странностью, было то, что местные обитатели никогда не меняли одежды. Пекось всегда появлялся в увешанном орденами мундире, а его супруга в белом строгом платье и с толстым слоем косметики на лице. Батлейщик был в неизменном сером костюме.
— Сегодня уроков больше не будет, — подала голос баронесса, — девочки пожаловались мне, что плохо себя чувствуют. Им нужно отдохнуть.
— Могу я поинтересоваться их здоровьем? — Песецкий сделал шаг вперед, все еще встревоженный сценой, увиденной на уроке.
— Очень любезно с вашей стороны, пан учитель. — Хозяйка говорила тихо, бесстрастно. — Так трогательно, что вы заботитесь о девочках. У вас большое сердце…
Песецкий был почти уверен, что ему заговаривают зубы.
— И все же? — прервал он баронессу гораздо резче, чем следовало бы, рискуя работой и положением.
Мужчины не шелохнулись и не подали голос. Хозяйка замолчала и уставилась на учителя в упор. Лицо ее дрогнуло, будто у женщины был нервный тик. Губы изогнулись в гримасе, в глазах вспыхнули огоньки. Хоть какое-то проявление эмоций, но Песецкому мигом стало не по себе. Было видно, что баронесса стиснула челюсти, будто силясь сказать что-то и в тоже время останавливая себя. Лицо ее вновь сморщилось, исказившись гримасой то ли боли, то ли отвращения. По бледной щеке скатилась одна-единственная слезинка.
— Уверяю вас, пан учитель, — наконец выдавила баронесса, голос ее оставался спокойным и безэмоциональным, — с панночками все в порядке. Просто легкое недомогание, видимо, съели что-то не то. Завтра уроки начнутся, как всегда, а пока можете отдыхать. Прогуляйтесь по парку или почитайте у себя, вы это заслужили.
Она махнула рукой, давая понять, что разговор окончен. Песецкий вышел из комнаты. Он не видел, что по лицу генерала текут густые слезы, оставляя мокрые дорожки на впалых щеках, теряясь в бороде. Не видел, как баронесса безвольно развалилась в кресле, опустив руки до пола и уронив подбородок на грудь, как сломанная, забытая кукла. Батлейщик повернул голову, посмотрев на супругов. На круглом детском лице застыла гримаса гнева и презрения.
*
Ночью Песецкий видел себя висельником. Он безвольно свисал с потолка в огромной темной комнате, от его конечностей уходили вверх и терялись в темноте прочные прозрачные нити. Одна нить пронзала череп и впивалась в самый мозг, лишая воли. Вокруг висели такие же марионетки, вертелись и покачивались, соприкасались конечностями друг с другом, из-за чего в тишине раздавался глухой костяной стук. У кукол не было лиц, только нарисованные личины. Учитель с ужасом вглядывался в них, боясь, что его лицо сейчас выглядит точно так же.
Внезапно его схватили поперек тела чьи-то руки. Сильные, холодные, костлявые, с длинными твердыми пальцами. Грубо сорвали с нитей и швырнули навзничь на твердую поверхность. Песецкий по-прежнему не мог пошевелиться, повернуть голову, закричать. Он мог только смотреть перед собой и отчаянно моргать. Из глаз бурным потоком лились слезы, текли по вискам и собирались за ушами. Сильные руки рывком сорвали с него одежду, стальные когти вонзились в мягкое бледное тело и с влажным хрустом развели в стороны края раны. Принялись копошиться внутри, доставать и выкидывать склизкие человеческие внутренности, заменяя их ватой, опилками и тканью. Учитель не чувствовал боли, только смертельный холод и отчаяние.
Когда операция закончилась, руки грубо зашили рану толстыми черными нитками, грубыми уродливыми стежками. Из темноты снова выплыли нити, как живая паутина, впились в конечности и суставы, крючьями вонзились под ребра, залезли в нос, в рот, в уши, присосались к мозгу. Подняли вверх, к остальным марионеткам, по личинам которых текли подкрашенные цветные слезы. И тут же швырнули в жуткую пустыню, где карлик продолжал вести на холм караван пленников.
Скоморох в колпаке с бубенцами все дергал и дергал за нить, подгоняя невольников. Невидимое исполинское существо шевелилось и стонало где-то за пределами зрения. От его вздохов трескались руины, разбросанные по склону холма, сыпали вековой пылью и каменной крошкой.
Карлик снова дернул за повод.
— Скоро, — пропищал он, — вы узрите великую богиню! Милосердную мать-паучиху! Многорукую деву! Богородицу многим и невесту для одного! Скоро!
Куклы остановились и задрожали. Их головы откинулись назад и задергались в эпилептическом припадке, оглушая пространство стуком костяных погремушек. Бубенцы на колпаке шута вторили им.
— Скоро! — десятки раскрытых кукольных ртов рупорами усиливали голос скомороха.
— Скоро!
— Скоро!
— Скоро! — подхватили невольники.
Учитель пытался сопротивляться, но клубок нитей пришел в движение, потянул за нужные нервы и мышцы, слова тошнотой подкатили к горлу.
— Скоро! — громко выкрикнул он против своей воли.
*
И тут же проснулся, не в силах осознать, кто он и где. Понадобилась минута, чтобы понять, что он в своей постели. Осознание не принесло облегчения. Кошмар не отступил, а только усилился — учитель лежал, вытянувшись в струнку под одеялом, не в силах пошевелиться или что-то сказать.
Это сон, уверял он себя, просто сон. Я еще не проснулся.
На его груди сидели две маленькие фигурки, тускло отсвечивали во мраке стеклянные глазки. Учитель видел только дутые формы одежд и нелепые колпаки на маленьких головах. Когда фигуры шевелились, рожки колпаков покачивались, и колокольчики на их концах издавали тихий звон. Восседая на груди учителя, незваные гости активно шевелили в темноте короткими ручками, будто плели невидимую пряжу. Учитель поднял глаза и увидел на потолке темное живое пятно, огромного многоногого паука, который шевелил длинными лапками, спуская вниз завитки прозрачных нитей. Нити тускло светились в темноте, извиваясь в тяжелом и затхлом воздухе комнаты. Малыши на кровати подхватывали их, накручивали на руки и оплетали паутиной безвольное тело учителя.
Песецкий наконец вышел из паралича. Громко закричал, размахивая руками, вскочил, запутался в одеяле с простыней и кубарем покатился по полу. Скуля от страха, он бросился к столику, зажег керосиновую лампу и, обливаясь холодным потом, осмотрел комнату. Ни маленьких чудовищ на кровати, ни огромного паука на потолке — это ему приснилось. Или он просто не услышал, как стучат, убегая из комнаты, маленькие ножки? Может, борясь на полу с одеялом, не заметил, как паук, сжавшись, юркнул по потолку к выходу?
Дверь в комнату была приоткрыта, что только усилило тревогу. Из коридора слышались голоса, отчего Песецкий снова вздрогнул. Так необычно было слышать их в этой обители тишины, особенно ночью. Ведомый любопытством, он быстро накинул халат и, держа перед собой лампу, двинулся по коридору.
Казалось, что ноги сами вели его вперед, хотя за время, проведенное здесь, Песецкий еще не выучил расположение всех комнат, тем более не путешествовал по поместью ночью. Однако он почти подсознательно распознавал дорогу в переплетении стен, дверей и углов. Ему даже не казалось странным, что в огромном доме так хорошо слышны звуки, доносящиеся невесть откуда. Голоса не становились громче или тише, они звучали постоянно на одной ноте. Приглушенные, чуть громче шепота — чудилось, что шепчутся сами стены: неразборчиво, с вкраплением отдельных фраз и тихого женского смеха.
Учитель замер на лестнице, парализованный страхом. В тусклом свете лампы ему привиделась маленькая тень, скользнувшая из-под ног по массивным ступеням и скрывшаяся в темноте наверху. Тут же вспомнился недавний кошмар — мертвая пустыня с гремящими костями болванчиками и маленькие душители на его постели. Песецкий постоял с минуту, прислушиваясь. Ничего, только прежние неясные шорохи голосов в темноте. Они не стали громче, но учитель был уверен, что почти пришел. Наконец он снова двинулся в путь, списав тень на лестнице на испуганную крысу. Он знал, что старинные усадьбы вроде этой кишат грызунами и паразитами. Хозяева заводят кошек и травят крыс мышьяком. Правда, в Ялинах не было и следа домашних животных; по-видимому, обходились только ядом. Не слишком эффективно, судя по всему.
Дверь в хозяйскую спальню была приоткрыта, словно приглашая подойти и посмотреть. Песецкий застыл, во все глаза наблюдая за происходящим. Не позаботившись хоть как-то скрыть свое присутствие, погасить или замаскировать лампу. Просто стоял и смотрел.
На широкой супружеской кровати стоял Чеслав Батлейщик. Стоял во весь свой детский рост, в обуви, облаченный в неизменный серый костюм. Перед ним, спиной к учителю, стояли на коленях генерал и его супруга. Песецкий ошибался, думая, что хозяева никогда не меняли одежды. Сейчас они были вовсе без нее. Он видел старческую костлявую фигуру Пекося и формы баронессы. Пани Анне было под сорок, но ни возраст, ни рождение троих детей не испортили ее женской красоты.
Впоследствии Песецкий так и не разобрался до конца, в каких отношениях состоял Батлейщик с Пекосями, но вряд ли это было некоей разновидностью эротических игр. В самой сцене не было ничего возбуждающего или соблазнительного, это скорее походило на некий религиозный обряд.
Батлейщик стоял на кровати, глядя на хозяев сверху вниз. Строго и с укоризной, как суровый, но справедливый отец, отчитывающий нашкодивших детей. В коленопреклоненной позе генерала с супругой было раскаяние и смирение.
Голоса продолжали шептаться, но они не принадлежали ни Батлейщику, ни людям перед ним. Все неподвижные и молчаливые. Шепот исходил из глубины комнаты, где ворочались в темноте неясные тени. Песецкий шагнул вперед, свет лампы робко нырнул в пространство хозяйских покоев. Там были куклы. Вся стена за кроватью была увешана маленькими телами. Пестрые костюмчики, бесстрастные невыразительные лица, пуговки и грубые неровные стежки, пересекающие пухлые, набитые ватой тушки.
Куклы были распяты на стене, привязаны нитями, притянуты петлями, похожими на испанские гарроты. Голоса смолкли, а в десятках стеклянных глаз отразился свет лампы, будто стена расцвела тусклым сиянием маленьких звезд, которые теперь смотрели прямо на застывшего в дверях учителя.
Песецкий отступил и быстро пошел прочь, не в силах больше выносить этого зрелища. Когда он спускался по лестнице, голоса вернулись, но прежний робкий шепот теперь заглушал хриплый смех. Он принадлежал тому, кто скрывался в темноте в глубине комнаты.
Коридор. Еще одна приоткрытая дверь. Учитель неохотно заглянул в нее. В центре комнаты на стульях с высокими спинками сидели Францишек, старший сын генерала, в своем мундире улана и горничная Магда в кружевном переднике. Оба сидели ровно, сложив руки на коленях и глядя прямо на учителя. На лицах виднелись дорожки слез. Францишек моргнул. Быстро, три раза, потом еще три, но уже медленнее. Следом — три быстрых взмаха век. Три медленных. И еще раз.
Песецкого осенило. Точно так же моргала сегодня Божена в учебной комнате. Он бросился бегом к своим покоям. В свете лампы по стенам ползли жуткие уродливые тени.
Закрывшись на ключ, он начал рыскать по книжным полкам. Где же она? Он точно ее видел, просто не обратил внимания. Он был почти уверен, что разгадал сигналы хозяйских детей, но хотел удостовериться, убедиться окончательно. Вот! Нашел. Он выудил зажатый меж пухлых томов классиков потрепанный справочник в бумажной обложке. Шифровальная азбука американского изобретателя Морзе. Песецкий увлекался ей в юности. Быстро пролистал, нашел нужную страницу. Точно. Три коротких, три длинных и снова три коротких.
Божена и Францишек подавали сигнал бедствия.
*
На следующее утро в учебную комнату явилась только маленькая Бенедикта. На вопрос учителя, где ее сестра, ответила, что Божене сегодня нездоровится, и сразу же принялась монотонно бубнить выученный урок — спряжение французских глаголов.
Песецкий слушал, кивал, изредка поправляя, но полностью сосредоточился на девочке, на ее лице и глазах. Бенедикта заметила учительский интерес, но не подала вида, только ее голубые глаза вспыхнули из-под густых ресниц. Девочка отчаянно заморгала, как и вчера, только это был не сигнал СОС, она пыталась сказать что-то другое. Учитель подтянул к себе карандаш с бумажным листом и принялся записывать череду посланий. Он вывел на бумаге закономерность длинных и коротких сигналов, которые подавала Бенедикта. Песецкий писал как будто тайком, исподтишка, оглядывался по сторонам, словно за ним кто-то наблюдал. Как знать, как знать…
Выслушав ответ по заданию, учитель удовлетворенно кивнул и поблагодарил ученицу. Затем скосился на дверь, убедился, что за ними не наблюдают, подошел к девочке и, опустившись перед ней на корточки, спросил:
— Панна Бенедикта, где ваша сестра?
— Божена нездорова, она отдыхает в своей комнате. Ей уже лучше, пан учитель. Я скажу сестре, как вы о ней беспокоитесь, ей будет приятно.
Он внимательно посмотрел девочке в глаза, в самую их холодную глубину, где, кажется, только и трепетала жизнь ребенка.
— Панна Бенедикта… Что происходит в этом доме?
Ее глаза вспыхнули изнутри. Из них полилась жизнь, тоска, боль и слезы. В юности Песецкий помогал матери ухаживать за парализованным отцом. Тот часто силился что-то сказать, но только мычал и тряс головой. И сейчас эта маленькая девочка до боли напоминала учителю несчастного старика. Она как будто тоже пыталась что-то сказать, сделать, просто пошевелиться, в конце концов, но не могла. По красивому кукольному бесстрастному личику лились слезы.
— Оставайтесь здесь, — велел Песецкий и вышел из комнаты.
Это было лишним: он был уверен, что за время его отсутствия девочка даже не поменяет позы.
Шаги Песецкого гулко отдавались эхом в доме, который теперь странным образом уже не казался пустым. В темных углах слышались шорохи, за дверями кто-то топал и шуршал. За спиной учителя скрипели, открываясь и захлопывались двери. Он шел быстро, не оборачиваясь.
Перед дверью в спальню Божены остановился, осторожно постучал. Ответа не последовало. Постучал опять. И снова тишина. Он осторожно толкнул дверь и заглянул внутрь.
— Панна Божена…
Шторы были плотно занавешены, комната утопала в хмуром полумраке. Девочка в белом платьице лежала на кровати поверх одеяла. Лежала на спине, сложив руки на груди, как покойница. Песецкий вздрогнул. Первому впечатлению способствовала неподвижность Божены, ее поза и бледная, словно восковая кожа, которая, кажется, светилась в полумраке.
Учитель вошел и прикрыл за собой дверь. Только присмотревшись, он понял, что кровать с лежащей на ней девочкой больше походила не на смертное ложе, а скорее на некий алтарь. Сходства добавляло и то, что в комнате были игрушки, преимущественно куклы. Миловидные красотки с вьющимися волосами, солдаты и гусары, клоуны, шуты и скоморохи. Десятки, если не сотни кукол. Они были повсюду — на полу, на стульях, за игрушечным столиком, на подоконнике за шторами, на книжных полках и на самой кровати. Раскрашенные, глупые, улыбающиеся и ничего не выражающие лица были обращены к лежащей девочке. Выжидательно смотрели на нее. Воздух в комнате был тяжелым и затхлым, пропахшим пылью, плесенью и чем-то еще. Такой запах стоял в усыпальницах Жировичского монастыря, куда мама возила маленького Яна с братом поклониться святым мощам. Тогда мальчику стало плохо. Теперь едва уловимый, но явный смрад исходил от самих кукол, учитель в этом не сомневался. Одному Богу известно, что использовали при их изготовлении.
Песецкий подошел к кровати, осторожно ступая между сидящих на полу маленьких тел. Он брезгливо, будто касался чего-то неимоверно отвратительного, отодвинул ногой несколько кукол. Те опрокинулись на бок, задев своих собратьев, недовольно зашуршали, глухо стукнули раз-другой, словно набитые старыми костями. Учитель опустился на колени возле кровати, внимательно посмотрел на девочку. Ее открытые глаза не моргая уставились в потолок. Божена на первый взгляд не подавала признаков жизни, только едва заметно поднимающаяся и опускающаяся грудь говорила, что она еще дышит.
— Панна Божена…
Учитель говорил тихо, едва шептал. Почему-то ему не хотелось, чтобы его услышал хоть кто-то еще, даже куклы.
— Панна Божена…
Он положил ладонь девочке на лоб. Кожа ее была сухой и холодной. Божена едва ощутимо вздрогнула, глаза раскрылись еще больше. Веки снова заморгали, подавая знакомый уже сигнал бедствия. Слезы набухли в уголках и потекли по вискам. Девочка едва слышно замычала, не раскрывая рта. Силилась что-то сказать, но не могла. Как и ее сестра. Как и все здесь, понял учитель.
Краем глаза Песецкий заметил движение, какое-то шевеление среди кукол. Он быстро повернулся в ту сторону и понял, что теперь игрушки смотрят прямо на него, в упор. Нарисованные и стеклянные глаза, пришитые глаза-пуговки, черные провалы на бледных масках. Как пустоты в физиономиях маленьких, детских черепов.
Божена продолжала плакать и мычать, неразборчиво бубнила через плотно сомкнутые губы. Но не шевелилась.
Учитель кожей чувствовал неприязнь и открытую ненависть кукол. Полноправных хозяев комнаты, а может, и всего дома. От этого чувства шевелились волосы, а кожа шла мурашками. Он встал и быстро вышел, прикрыв за собой дверь.
В мычании девочки теперь были мольба и отчаяние, но он уже не слышал этого через закрытую дверь. Все заглушали шорохи, стуки и топот маленьких ножек.
Вернувшись в учебную комнату, Песецкий застал Бенедикту сидящей за партой.
— Что здесь происходит? — снова спросил он. Устало, почти безразлично.
— Ничего, — монотонно ответила девочка, — я люблю маму, папу, сестричку, братика и дядю Чеслава с тетей Агатой. Люблю богородицу, многорукую богиню и мать-паучиху.
Помолчала с полминуты и уверенно добавила:
— Как и вы…
Вечером Песецкий закрылся в своей комнате и засел за справочником азбуки Морзе, держа перед собой записку, сделанную в классной комнате. Когда он закончил расшифровку, на листе были только два коротких слова, никак не разъясняющих ситуацию, вызывающих еще больше вопросов. «Ее лицо». Послание девочки. Повторяемое раз за разом, одними глазами.
Ее лицо. Ее лицо. Ее лицо.
*
Колонна невольников достигла вершины холма, и карлик в шутовском наряде остановился. Воздел, подобно проповеднику, руки и заверещал:
— Узрите! Узрите! Многорукая богиня! Мать-паучиха во всем своем великолепии!
— Многорукая богиня! — вторили связанные нитью люди. — Мать-паучиха!
Учитель повторял это против своей воли вместе со всеми, снова и снова.
Перед ними раскинулась впадина, похожая на жерло остывшего вулкана. Ее опоясывало кольцо холмов, на вершине одного из них остановился караван. Внизу копошилось огромное существо, похожее на исполинского раздувшегося паука. Его невозможно было рассмотреть целиком — многочисленные конечности пребывали в постоянном движении, мешая обзору. Каждая из десятка, не меньше, лап была длинной и тонкой, суставчатой, покрытой почерневшей тонкой кожей и заканчивалась костлявой пятипалой кистью, почти человеческой, если не считать огромных размеров.
Длинные когтистые пальцы сгибались и разгибались, переплетаясь между собой, перебирая и сматывая в клубки прозрачные нити, одна из которых шла из маленького кулачка шута и опоясывала шеи невольников подобно рабскому ошейнику. Карлик отпустил нить, и паучиха заработала быстрее, подтягивая к себе колонну людей. Те покорно переставляли ноги, потеряв всякую надежду и волю к сопротивлению. Только едва слышно скулили от страха.
Куклы вокруг пришли в бешенство, религиозный экстаз. Они катались по земле, в ногах у людей, треща костями на все лады, клацая огромными, невесть откуда выросшими желтыми зубами.
Карлик повернулся к невольникам, и учитель увидел его лицо. Круглая лоснящаяся физиономия Чеслава Батлейщика с подведенными тенями веками, накрашенными губами и румяными щеками. Намертво приклеилась глупая улыбка, зубастый рот клацал, как у заведенной механической игрушки.
— Узрите! — повторял он из раза в раз. — Узрите!
Голова его раскачивалась из стороны в сторону, бубенцы на колпаке издавали глухой костяной стук.
Нить подняла учителя в воздух. Туда, где работали, прядя паутину, длинные пальцы. Петля затянулась удавкой. Теряя сознание, он увидел, что на других холмах собираются горстки черных точек, других рабов паучихи. Чудовище хватало их и поднимало в воздух.
Ладони уперлись в вершины холмов. Оно застонало, вытягивая себя из низины, приподнялось на тощих конечностях, которые затрещали от веса туши. Из переплетения рук появилось лицо богини. Увидев его, учитель закричал.
*
И продолжал кричать, даже поняв, что находится под одеялом, в темноте и тишине своей комнаты. Страх сковывал по рукам и ногам, не давая пошевелиться. Не пропало и ощущение невесомости, полета. Он словно все еще плыл над бездной, подвешенный за шею на тонкой невесомой паутинке, под ним копошилось и стонало что-то огромное, а из глубины переплетенных конечностей являлось на свет бесформенное нечеловеческое лицо.
Постепенно кошмар стаял, оставив на коже липкую пленку пота. Отпустило тошнотное чувство легкости. Песецкий поднялся, посидел немного на кровати, опустив ноги на пол, обхватив руками голову, в которой перекатывались, разбиваясь друг о друга, обрывочные видения недавнего сна. Окно было наглухо занавешено шторой, из-за чего комната утопала в кромешной темноте. Учитель встал, подошел к окну и отдернул занавеску.
И тут же с криком отступил на шаг. Ноги подкосились, он грохнулся на спину, как сломанная кукла, больно ударившись о пол. Лежал вытянувшись в струнку и дергался, как в припадке, не в силах отвести взгляда от окна, за стеклом которого застыл огромный, с бледным бесцветным зрачком и красными прожилками вен человеческий глаз. Он занимал все пространство окна и мерцал в темноте подобно луне, уставившись прямо на распластавшегося человека. Кто-то большой стоял снаружи и заглядывал через окно в кукольный домик.
Учитель так и не понял, когда закончился этот тягучий сон во сне, бесконечный кошмар в кошмаре. Просто в какой-то момент Песецкий осознал, что больше ничто не сковывает его по рукам и ногам, а сам он лежит полуодетый на жестком полу и не отрываясь смотрит в окно, за которым густо размазалась темнота –– в ней угадывались силуэты елей. Больше ничего.
Учитель сел и вытер со лба ледяной пот. Его била дрожь, зубы стучали так, что пришлось сильно сжать челюсть, чтобы не прикусить язык. Руки тряслись, как у старика. За спиной скрипнуло, он тут же оглянулся, готовый увидеть любое безумие. Но нет, просто открылась входная дверь. За ней не было никого и ничего, лишь темный проем. Тем не менее проем манил, как раскрытое лоно женщины. Песецкий поднялся, накинул халат и, взяв со стола лампу, вышел в коридор.
Дом уже не пытался казаться тихим. То ли потерял страх, то ли больше не видел в этом смысла. В темных углах что-то копошилось и шуршало, с потолков мохнатой бахромой свисала ожившая темнота, похожая на паучьи лапы. Тут и там слышались шаги, шорохи. Звуки, похожие на перестук хрупких косточек. Из закрытых комнат доносился вой и плач. Песецкий заглянул в одну из приоткрытых щелей, будто специально оставленную для случайного свидетеля.
В тусклом свете лампы он увидел, что в полупустой комнате прямо на полу лежали несколько человек из прислуги: горничная Магда, толстая повариха Беата, безымянный лакей и старый садовник — кучей друг на друге, переплетя неестественно вывернутые конечности. Как брошенные ребенком после игры тряпичные куклы, как марионетки с обрезанными нитями. Глаза их были открыты — темные провалы на бледных лицах, заполненные болью и пустотой. Лежащие тихо мычали сквозь зубы, как парализованные, не в силах раскрыть рты. В комнате был кто-то еще, маленькие невидимые надсмотрщики — их присутствие чувствовалось кожей. Учитель отступил обратно в коридор.
Дом полнился маленькими тенями, они шевелились на лестницах и в залах, шныряли между колоннами и перилами, но при приближении человека всегда отступали в темноту, переваливаясь на коротких ножках. И молча наблюдали оттуда.
Песецкий остановился у следующей открытой двери. Комната тонула в темноте, но учитель рассмотрел женщину, сидящую в центре в резном кресле-качалке. Он никогда не видел ее прежде. Худая и высокая незнакомка сидела в кресле в одной ночной рубашке, тихонько раскачиваясь, кресло поскрипывало. Верхняя половина лица женщины терялась в тени, были видны бледный широкий рот, поджатые губы, острый подбородок, длинная тонкая шея и узкая плоская грудь, прикрытая сорочкой. На нее спадали длинные черные волосы.
На коленях женщины неподвижно сидел Чеслав Батлейщик, тоже в длинной ночной рубашке и нелепом колпаке, при взгляде на который у учителя похолодело внутри. Вместо кисточки на конце колпака красовался маленький колокольчик, сделанный — Песецкий мог поклясться — из кости. Карлик напоминал пухлого и уродливого ребенка-переростка. Он глупо и неестественно выставил перед собой короткие руки, как живой пупс.
— Я так тебя люблю, моя хорошая, — пищал он, — люблю больше жизни, всем своим маленьким сердцем. Моя дорогая, моя любовь, моя богиня… великая моя мать-паучиха.
Когда Батлейщик говорил, что-то происходило с лицом женщины. С той ее частью, которую мог видел учитель. Его прошиб холодный пот. Уголок ее рта двигался, словно она сама — а не миниатюрный мужчина — говорила все эти трогательные слова. Песецкий присмотрелся, и точно: рот женщины двигался в такт словам Батлейщика.
— … дорогая моя, жизнь моя… моя создательница, моя богиня, моя богородица, великая мать…
Женщина прижала к себе карлика, как любимую дорогую игрушку. Обняла за плечи, нежно погладила голову. Ее глаза, лоб и скулы оставались в тени, уголок рта продолжал двигаться, заставляя Батлейщика говорить.
В темноте за ее спиной начали загораться маленькие бледные огоньки. Как мертвые светлячки, пылающие ненавистью глазки, принадлежащие тем, кто ростом наверняка едва доставал взрослому человеку до колена. Из глубины комнаты знакомо зашевелилось, затрещало, застучало и захрустело.
Кресло громко скрипело, женщина раскачивалась все сильнее. Ее лицо балансировало на грани видимости, грозя показаться целиком. Учитель отвернулся, боясь увидеть что-то лишнее, и пошел прочь.
*
Ученицы не явились на утренние занятия. Их комнаты были закрыты наглухо.
Учитель сидел один в классной комнате, мучаясь головной болью после страшной бессонной ночи. Кроме физического недуга, его мучили мысли о том, что делать дальше. Понятно, что оставаться в поместье больше нельзя, надо убираться и поскорее. К черту, сейчас же бежать отсюда! Пешком добраться до Березы-Картузской или Брест-Литовска, дорогу он примерно помнил, и плевать, сколько на это уйдет времени. Если выйдет сейчас и не утонет по дороге в болоте, к вечеру, может, и выберется к людям. В городе пойдет в полицию и скажет… что? В имении Ялины творится какая-то чертовщина? Генерала Томаша Пекося, его семью и слуг взяли в заложники… кто? Сумасшедший богач с женой? Сатанисты? Ожившие куклы? После такого заявления его самого могут отправить в желтый дом. Хотя плевать! Терять ему нечего, а полицейские, проверив усадьбу, сами все увидят. Должны увидеть…
Погруженный в мысли, готовый к бегству, учитель не сразу расслышал тихую музыку. Он поднял голову, прислушиваясь. Простая, но въедливая мелодия, исполняемая, похоже, на клавесине, но с примесью флейты и струнных. На ум пришли ярмарочные шарманщики.
Учитель встал и вышел на коридор, где музыка слышалась отчетливее. Пошел на звук, который привел его к дверям той самой комнаты, где он стоял накануне ночью, наблюдая за женщиной в кресле-качалке и ее супругом. Теперь дверь была распахнута настежь, в комнате стоял приятный глазу полумрак, в основном благодаря тяжелым бордовым занавескам, плотно запахнутым на окнах. Песецкий ступил за порог и приблизился к источнику шума.
На массивном деревянном столе стояла конструкция, которую учитель поначалу принял за большой кукольный дом, но, присмотревшись, понял, что это скорее театральная сцена. На ней дергались, двигались и плясали маленькие куклы, ростом с человеческий палец. Сменяя друг друга, они разыгрывали сценки: рыцари сражались на мечах, короли травили и кололи друг друга кинжалами, сменяя соперников на троне. Женщины соблазняли мужчин, которые, скидывая кожу, превращались в чертей и волков. Куколки собирались в толпу, сквозь которую ехал на черной лошади скелет во фраке и высоком цилиндре. Куклы совокуплялись, срывая друг с друга одежду, и справляли некие религиозные ритуалы, стоя на коленях перед идолами, покрытыми неразборчивыми письменами. От этих обрядов веяло чем-то неправильным, скверным. Учитель был не слишком набожным человеком, но для увиденного лучше всего подходило слово «грех». Все кукольное представление было греховным, грязным. Гораздо хуже, чем неприличные мысли и желания, которые сам Песецкий питал к молоденьким монашкам, будучи учеником воскресной школы.
Музыка продолжала играть, порожденная скрытыми механизмами. Звуки отдавались в голове, заглушая мысли. Куклы все плясали, дрались и молились. Песецкий не мог понять, что именно приводило их в движение, он не видел ни нитей, тянущихся к марионеткам, ни других устройств, не говоря уже о кукловодах. Словно пляшущие перед ним малыши были и правда живыми.
— Что, пан учитель, — прозвучал за спиной незнакомый голос, — вам понравились мои куколки?
Песецкий подпрыгнул от неожиданности и резко развернулся. Он был настолько поглощен представлением, что даже не удосужился посмотреть, есть ли в комнате еще кто-то или что-то.
В большом кожаном кресле (первой мыслью Песецкого было «алтарь») у дальней стены сидела тощая женщина в черном платье. Узкая, угловатая и плоская фигура. Без сомнения, за этой женщиной он наблюдал накануне ночью. Теперь, в свете осеннего дня, льющегося из окон, он снова видел только нижнюю часть ее лица, тонкий подбородок и большой рот с бледными бескровными губами. Глаза, нос и скулы женщины были закрыты от взора учителя черной вуалью.
Вокруг незнакомки сидели куклы, повернув к ней маленькие личики. Будто ловили каждое ее движение, слово или взгляд, скрытый тканью вуали. Среди кукол, завалившись на бок на низком диванчике, полулежал Чеслав Батлейщик, вытянув перед собой руки, отвернув голову, уставившись в потолок пустыми немигающими глазами.
— Мой супруг отдыхает. — Женщина перехватила взгляд учителя. — Он устал.
Голос ее был хриплым, тихим, но как будто знакомым, словно уже слышанным ранее. Учителя осенило: это хриплое карканье, выдаваемое за смех, он слышал, когда стал свидетелем странной и пугающей сцены с Батлейщиком и голыми супругами Пекосями. Женщина была в той комнате, в темноте.
— Не обращайте внимания на мой голос, пан учитель. Я редко говорю… — она помолчала и тихо добавила: — сама.
В эту же секунду Батлейщик повернул голову и резко сел на диване, выпрямившись.
— Мой супруг скажет за меня, — пролепетал он, — он у меня молодец. Мое лучшее творение, идеальное.
Когда карлик говорил, уголок рта женщины двигался. Руки чревовещательницы были заняты работой, только сейчас Песецкий заметил, что она вяжет что-то бесформенное и объемное, ловко орудуя длинными костяными спицами. Ее тонкие кисти порхали в воздухе, будто плясали, не давая оценить ни длину пальцев и ногтей, ни даже их количество.
— У вас много вопросов, пан учитель? — спросила она без посредника, своим хриплым и тихим голосом.
Песецкий отступил на шаг. Музыка за его спиной стихла, но со стороны сцены раздавались мелкие шажки и тонкое хихиканье, похожее на мышиный писк. Учитель не хотел смотреть. Ему стало дурно, ноги подкосились. Чтобы не упасть, он оперся рукой на столик, на котором лежала пухлая подшивка газет с политическим обозрением. Он вспомнил долгие вечера с коньяком и бесконечными одинаковыми разговорами о политике.
— Вам плохо, пан учитель?
— Что… — наконец выдохнул он, — что здесь происходит?
И, понимая нелепость вопроса, добавил:
— Кто вы?
— Я? — В голосе женщины слышалось искреннее удивление. — А вы сами разве не знаете? Я пани Агата Батлейщик. Верная супруга своего мужа, которого сделала своими руками. Я родила бога и стала его женой. Я богородица, создательница кукол, мать многих…
— Мать-паучиха, — перебил ее учитель.
Рот женщины разошелся в широкой гротескной улыбке, обнажив черную пустоту внутри.
— Именно. Я плету нити, которые опоясывают мироздание.
— Что вы сделали с этими людьми?
— Они теперь часть моей труппы. Театр марионеток пани Агаты всегда к вашим услугам.
После этих слов куклы пришли в движение. Запрокинули головы и затрясли ими в религиозно-эпилептическом припадке, оглушая комнату перестуком маленьких косточек.
— Я жила здесь давно, пока меня не прогнали, — продолжала паучиха, перекрывая голосом костяной хруст. — Но я вернулась, чтобы забрать свое. А мое здесь все. Дом и люди.
Песецкий бросился к выходу. Заметил краем глаза, как куклы встали на короткие ножки и пошли к нему.
Учитель понесся по коридору. Он выбил плечом закрытую дверь, подхватив на руки девочку, вломился в другую комнату, за ее сестрой. Сбежал с паненками по главной лестнице к центральному выходу. Это место погибло, он должен спасти хотя бы детей.
На бегу увидел нити, с удивлением и страхом подумав: почему не замечал их раньше? Тонкие, почти прозрачные, они опоясывали все пространство дома. Клубками и бахромой свисали с потолков, натянутыми струнами протягивались от стены к стене. Обойти их было невозможно. Нити — паутина — были прочными, как морские канаты, они обвивались вокруг тела, клеились, наматывались на руки и ноги, кандалами тянули назад. Лишали воли.
Он остановился в холле, не в силах двинуться дальше, опутанный нитями с ног до головы. Скулил от страха, растянутый и распятый в паутине. Ослабевшие руки подвели, девочки выскользнули из них, не издав ни звука. Их головы глухо стукнулись о пол, глаза продолжали моргать без остановки. Божена подавала сигнал бедствия. «Ее лицо. Ее лицо» — кричала беззвучно маленькая Бенедикта. Девочки лежали на полу, раскинув ручки и ножки, как две сломанные марионетки. Нити опутывали их целиком, как коконы, заползая даже в глаза, уши, рты и носы. Впиваясь под кожу, становясь продолжением волос и ресниц.
— Далеко убежали, пан учитель? — прохрипело за спиной.
Нити пришли в движение. Одни натянулись, другие ослабли. Песецкий послушно повернулся.
Агата стояла на вершине лестницы, высокая и худая. Она словно увеличивалась в размерах. Ее руки двигались, плетя, наматывая и отпуская, дергая за нити, управляя учителем и остальными. Рядом с женщиной неподвижно стояли генерал с женой, Батлейщик, Францишек, слуги и лакеи. Опутанные нитями, подчиненные чужой воле. Самый высокий, генерал, не доставал макушкой паучихе даже до плеча. Руки Агаты плясали в воздухе, играли на прочных натянутых струнах. Из глубины платья появилась, словно выросла, третья рука, из-за спины — четвертая. Пальцы работали, нити дрожали, впиваясь в тело Песецкого.
По нитям, как маленькие акробаты, ползли куклы, цепляясь за них ручками, тянулись к учителю. Выворачивая шеи, тряся головами. Маленькие нарисованные и вышитые лица плакали и смеялись.
— Почему я? — из последних сил прохрипел Песецкий.
И тут же пожалел о попытке заговорить — в открытый рот проник клубок нитей, протолкнулся дальше, в горло и пищевод.
— О, не льстите себе, пан учитель, — ответила многорукая мать, — в вас нет ничего особенного. Любой мог откликнуться на объявление в газете, но повезло именно вам. Моему театру нужны зрители, которые сами в конце концов станут частью труппы. Я буду приглашать сюда время от времени кого-нибудь, чтобы не заскучать. Буду разыгрывать перед ними то, что я разыгрывала перед вами. Потом это место погибнет, придет в упадок и запустение, обрастет легендами, а я усну надолго, как бывало раньше. Кукол я люблю больше людей, пан учитель, с ними проще. Они благодарны своей богине за возможность жить, ведь они даже не знают, каково это. Люди сгорают от страстей и желаний, а все, чего желают куклы, — это почувствовать себя живыми.
Фигуры возле паучихи пришли в движение, закачались из стороны в сторону, исполняя странный танец.
— Скоро мы примем нового члена семьи! — вопил генерал.
— Нового актера труппы! — вторила ему пани Анна.
— Скоро! — кричал Францишек.
— Скоро! — в один голос пропели лежащие на полу девочки.
— Скоро! — согласились слуги.
Рот Агаты беззвучно двигался, разрастаясь чужими голосами.
Куклы доползли до учителя. Их маленькие холодные руки принялись щупать, трогать и бить, наматывать вокруг спутанного человеческого тела новые кольца нитей, петли и узоры.
Клубок в желудке зашевелился, желчной тошнотой пополз вверх.
— Скоро! — Песецкого вырвало последними остатками собственной воли.
Женщина приподняла черную вуаль. Увидев ее лицо, учитель хотел закричать. Но не смог.
*
Темная комната похожа на душный чулан, куда дети складывают надоевшие игрушки. Он лежит на кровати, сложив руки на груди, как покойник. Но он жив. Или ему кажется?
Он силится пошевелиться, что-то сказать, но только моргает и тихо мычит. Слезы ручьями катятся по вискам. Последнее время — он не знает, сколько прошло дней, лет — он видит только потолок, с которого свисают мотки, веревки и кружева нитей. Они оплетают его по рукам и ногам, впиваются в каждую пору, каждую мышцу и клетку тела.
Он должен быть тихим и послушным, чтобы мать вспомнила о нем. Чтобы богородица захотела снова с ним поиграть.
Он хочет почувствовать себя живым.
Алиса Юридан
Качели скрипят с каждым взмахом, и скрип этот перемежается детским смехом, режущим Расмусу ухо; под ногами ворох сырых листьев, пахнет прелой травой. После дождя зябко, но ни дети, ни Расмус этого не замечают. На ржавой перекладине качелей — ярко-розовая, выбивающаяся из унылой осенней картинки жвачка; кто-то прилепил ее час или два назад. В метре от них — уроненный облизанный чупа-чупс, красный, глянцевый, тоже очень яркий. Облепленный муравьями; они ползут и ползут к нему тоненькой цепочкой и, кажется, готовы сожрать его целиком. Именно на двух этих пятнах — ярко-розовом и красном — Расмус пытается сосредоточиться, раз уж тело не слушается и не готово уйти прочь. Пытается отвлечься от того, что так навязчиво бьется в голове. Взмах. Скрип. Смех. Взмах. Скрип. Смех. Расмус нашел то, что искал, но все еще колеблется. Жертва определена, но есть еще шанс отказаться от задуманного. Хоть того и требует каждая клетка его тела, Расмус не хочет убивать.
Но знает, что убьет.
*
Анника крепко держит маму за руку, шагая по лесной тропинке. Десять минут — и они на пляже, еще пять — и одеяло расстелено, книжки, игрушки и бутерброды с термосом вынуты из рюкзаков. Кое-что Анника приберегает: чувствует, что маме может не понравиться, что она взяла чужую вещь. Впрочем, если вещь эта валялась посреди леса (ладно, торчала из земли, полузакопанная), наверное, она никому и не нужна. Анника заприметила ее по дороге на пляж, когда почувствовала, что выпитый незадолго до выхода лимонад просится на свободу, и мама отвела ее за кустики, а сама осталась следить, чтобы Аннику никто не видел. В лесу не было ни души, и Анника спокойно сделала все, что требовалось, не отрывая взгляда от того, что виднелось из-под листвы в метре от нее. Цвет был идеальным. Размер и форму нужно было примерить. Находка скрылась в рюкзачке за секунду до того, как мама повернулась и позвала дочь на тропинку. Это было пятнадцать минут назад, и Анника уже изнывала от желания заняться наконец делом.
Пляж тоже пустынен. Через пару часов люди, конечно, появятся, подтянутся после учебы и работы, но сейчас, утром, здесь никого. Мама устраивается с книгой, попутно разворачивая бутерброд. Анника — чуть поодаль, между кромкой берега, где ленивые сентябрьские волны лижут берег, и их вещами. Копается в песке, терпеливо лепит куличики-пирожные для Эрики, ее любимой и самой большой куклы. Мама углубляется в чтение, убедившись, что дочери ничто не грозит, что она занята делом и не собирается бросаться в волны. Аннике действительно не до этого. Повернувшись к матери спиной, она достает из рюкзака находку и вздрагивает: светло-розовый карман внутри противный и липкий, как и ее руки. Находка оказывается грязнее, чем она думала, и Аннике приходится признать: прежде чем проводить примерку для Эрики, скандинавской блондинки, находку нужно вымыть, иначе волосы куклы станут такими же испачканными, как и рюкзак. Поэтому Анника скрепя сердце встает и подходит к воде. Зачерпывает ладошкой холодную воду, слыша, как мама велит ей не баловаться и отойти, пытается отмыть грязь и какую-то гадкую липкость. Находка уже не радует, но Анника не может сдаться: Эрике уже обещан сюрприз. Быстро прополоскав его, насколько это было возможно, Анника поворачивается к берегу.
Кусок колбасы шлепается на песок, а кусок огурца попадает не в то горло, поэтому мамин крик звучит прерывисто и оттого еще страшнее в безлюдной тишине пляжа. Одной рукой мама держится за горло, а второй тянется к Аннике, растерянной и не понимающей, почему маму так напугал почти отмытый темный парик для Эрики, который она сжимает в руке?
*
Расмус размахивается и швыряет смартфон в стену. Корпус телефона крепок, чего не скажешь о нервах его владельца. Проклятая девчонка нашла то, что никто не должен был найти. Как это вообще произошло? Он точно помнил, что спрятал все части тела надежно и глубоко. Скальп не был исключением. Разрыли лесные животные? Полиция уже ищет другие останки, но Расмус сомневается, что они что-то найдут. Ведь такое весьма маловероятно, когда ты прячешь части тела в разных уездах.
Расмус умел прятать и прятаться. Ноги и руки он отправил с мешком, набитым камнями, в ночное Чудское озеро. Маленькое туловище оставил в заброшенном колодце в Раквере. Голову сжег прямо в подвале разрушенного Маардуского химического комбината, аккуратно, без единой лишней искры или неправильного звука: хотя рядом на несколько километров и не было ни души, Расмус все равно перестраховывался, помня о промахе своего отца. Пока голова горела, Расмус чувствовал, что ему этого недостаточно. Память слишком быстро сотрет столь острые сейчас ощущения. Он хотел отрезать еще не обгоревший нос, но тот показался Расмусу слишком маленьким, и тогда он затушил огонь минералкой «Сааремаа» из литровой бутылки, запихнутой в боковой карман рюкзака, и достал нож. Скальп с детской головки снялся легче, чем Расмус ожидал, и это уверило его в правильности выбора. Когда голова все-таки догорела, Расмус спрятал то, что от нее осталось, в небольшой пакет и похоронил ее под грудой обломков кирпичей, досок, осколков стекла и прочего мусора, занимавшего половину заброшенного подвала. Никто не найдет, никто не опознает. По крайней мере, не в ближайшее время.
Скальп Расмус завернул в пищевую пленку и спрятал в карман куртки. Может, он и сплоховал, поддавшись внезапному порыву, как и его отец (недавно, кстати, переведенный в новую Таллиннскую тюрьму, отсидевший десять лет из тридцати), но главную его ошибку он не повторит — дома хранить трофей слишком опасно. Но есть отличное решение.
Машину, взятую напрокат в Таллинне, он отмыл дочиста, хотя в ней и было все выстелено полиэтиленом. Родная Локса встретила его прохладой морского ветра и насыщенным кислородом лесным воздухом, так хорошо прочищающим голову. Расмус часто ходил через лес на пляж и решил сделать такие прогулки еще приятнее. Закопав ночью бесценный трофей так глубоко, как только смог, Расмус с чувством выполненного долга спал как младенец. Все получилось так, как он хотел. Жжение во всем теле, вероятно перешедшее к нему от отца, успокоилось, дебют был блестящим, без осложнений, а напоминание о нем находилось совсем рядом. Расмус мог каждый день прогуливаться по лесу и знать, что доказательство его смелости лежит прямо здесь, буквально под его ногами, мог стоять над ним и представлять, как оно гниет, постепенно исчезает, а когда исчезнет окончательно, Расмус уже будет знать, что делать дальше.
Но теперь Расмус не знает ничего. Если лесные животные, то какое из них способно рыть так глубоко? Если к нему вдруг придут, то что говорить? Расмус поднимает уцелевший телефон и снова утыкается в экран. Новость уже просочилась в интернет. Если бы только он решил прогуляться раньше этой мамаши с дочкой, то ничего бы не случилось. Но ему нечего бояться. Никто ничего не заподозрит. На это попросту нет оснований. Расмус смотрит на темные обои и пытается унять слишком быстро бьющееся темное отцовское сердце.
*
Ночной лес тих и сух: земля всосала последнюю влагу, деревья застыли в ожидании. Полиэтиленовая полицейская лента, висящая на тощих кустах вокруг места, где была сделана взбудоражившая обычно сонную Локсу находка, едва заметно трепещет при слабом ветре. Лесная тьма сочится по стволам, стекает вниз, под землю, доверчиво проникает в чуждое пространство; безмолвно взвизгнув от ужаса, распадается на темные атомы, стыдливо уползает прочь. Лесной тьме не тягаться с тьмой подземной. Даже рядом не стоять — они обе это знают. Тьма под землей чутко улавливает трепетание полиэтилена на поверхности, хрустнувшую ветку у входа в лес, дыхание человека, нарушившего ее покой. Человека в доме у дороги.
Тьма из самых древних и беспросветных глубин выжидает.
*
На маленьком, камерном автовокзале никого. Не считая бывшей местной достопримечательности, старика из крошечной гнилой квартирки на окраине города, с гнилыми зубами, мутными глазами и мутными мыслями, ежедневно выдающего пророчества и невнятные предостережения. Кажется, его зовут Тармо. Когда-то он был популярен, но после случая в библиотеке, куда он заявился рассказать очередные бредни про злых духов и напугал с десяток детей, листающих веселые книжки, старика списали со счетов и перестали проявлять к нему интерес. Угас интерес — угас и сам старик. Только изредка его можно было встретить у автовокзала и ближайших магазинов, ошивающегося там в надежде нащупать и сдать пару бутылок или банок по десять центов.
Около автовокзала — отделение «Сведбанка», предваренное маленьким закутком с банкоматом. Настолько маленьким, что никто не ломится, если видит, что кто-то уже снимает наличные. Слишком тесно. Расмус скользит взглядом по старику и цокает языком: кто-то опередил его и заходит в закуток. Теперь придется ждать поблизости. Впрочем, обычно все разбираются с деньгами и картами довольно быстро.
— Странноватая погодка, не правда ли? — Тармо садится на скамейку и устремляет невидящий взгляд на супермаркет. Расмус дергается, отходит на шаг, нетерпеливо смотрит на все еще занятый закуток с банкоматом.
— Такое не каждый день находят, — продолжает старик.
Челюсти Расмуса плотно смыкаются, когда он понимает: Тармо говорит вовсе не о погодке, а о находке. О том, о чем говорят все в их маленьком прибрежном городке на две тысячи жителей. О том, с чем Расмуса никто не должен связать.
— Бедная девочка. Хорошо, что она вроде как ничего не поняла. Мать, конечно, в шоке, да и не только она, верно? — Старик поворачивает голову к Расмусу, чутко уловив его местонахождение, и застывает в ожидании ответа.
— Угу, — брякает Расмус.
«Я-то точно в шоке», — соглашается он.
— Кто-то думает на лесных животных, но на самом деле все знают правду. Правду, откуда этот ужас взялся, — неодобрительно качает головой Тармо.
«Да неужели», — мысленно фыркает Расмус. Банкомат наконец освобождается из плена толстенной продавщицы небольшого магазинчика, который расположен по пути к его дому. Она, в ярко-фиолетовом спортивном костюме, выплывает из закутка на улицу, сжимая под мышкой несуразный клатч со стразами. Кивает Расмусу, часто покупающему у нее хлеб, сыр, воду и кофе, и Расмус вежливо кривится в ответ, хотя его жутко раздражают — сейчас и всегда — ее старомодная советская укладка и слишком явные заигрывания с по большей части нетрезвыми покупателями. Фиолетовое пятно проплывает мимо, и Расмус делает шаг по направлению к банкомату, но старческий голос заставляет его остановиться:
— Вовсе не животные вытащили твое добро наружу.
В горле Расмуса застревает ком. Его добро?
— Извините? — поворачивается он к старику. Не может не повернуться. Не после того, что тот сказал.
— Не передо мной извиняться надо, не передо мной…
Расмус сжимает в карманах руки. Делает шаг обратно к старику.
— Какие-то проблемы?
Тармо смеется неустойчивым, диссонансным старческим смехом.
— Проблемы теперь у тебя, не правда ли?
— Ты знаешь, кто я?
— Зачем мне? А вот они знают. Они знают все.
Полиция, холодеет Расмус. Но в ту же секунду от сердца отлегает.
— Маалусам лучше не гадить, иначе сам окажешься в полном дерьме. В полном-преполном дерьмище. — Старик морщит нос, словно и правда чует вонь.
— Маалусы, ага, — глупо улыбается Расмус. Старик совсем поехавший. Ладно, главное, что не полиция.
— Это они вытолкнули наружу ту дрянь, что ты им закопал.
А вот это уже нехорошо. Расмус выдыхает.
Старик слепой и понятия не имеет, кто перед ним и как он выглядит. Он не представляет угрозы. Не надо его трогать, тем более пока полиция здесь. Он все равно ничего не сможет им рассказать, кроме какой-то бесовской сказки. У него нет и не может быть никаких доказательств. Может, он каждому прохожему это впаривает.
— Зря ты выбрал этот древний лес. Всем было бы меньше хлопот.
— Проспись, дедуля, — зло бросает Расмус. Ему совсем не смешно.
— Это я успею, — соглашается Тармо. — А вот тебе спать не советую. И так мало времечка твоего осталось…
— Заткнись, псих!
Расмус поворачивается и направляется к банкомату.
— Держись подальше от леса! — кричит Тармо, вцепившись пальцами в колени. Расмус от неожиданности наступает в лужу. Старик за спиной что-то бормочет, но Расмус больше не слушает. До него долетает лишь:
— …они очень не любят тех, кто убивает жив… — Тут старик заходится кашлем, и Расмус морщится оттого, что по спине у него почему-то пробегают мурашки.
Вскоре он уже за безопасной дверью, нажимает на кнопки автомата. «Я и не убивал животных, — думает он, забирая карточку из банкомата. — Не убивал животных».
«Потому что они очень не любят тех, кто убивает живых существ», — думает Тармо, повторяя и повторяя про себя — берегись, берегись, берегись, хотя и знает, что Расмусу уже не помочь. Да и надо ли? Он сам виноват.
Когда Расмус выходит на улицу, из подъехавшего таллиннского автобуса выгружаются пассажиры. Старика уже не видно.
*
Урчание под землей отдается легкими вибрациями на поверхности. Ближайший к лесу домик, маленький, деревянный, покрашенный морилкой, с красными оконными рамами, слегка вздрагивает — его обитатели, как обычно, решают, что недалеко проехал грузовик, и даже не смотрят в окно, садясь обедать. Урчание напоминает просыпающийся мотор, готовящийся к работе, — и они действительно готовятся к работе. Человек из дома у дороги сам назначил этот день — день, когда они выходят из своей размеренной подземной спячки. Не первый и не последний.
День, когда появляется муравейник, а иногда и несколько.
День могил.
*
Расмус сидит за библиотечным компьютером, на мониторе в режиме инкогнито открыт поиск. Расмус пялится в экран, словно не веря, что он действительно готов сделать это, потом все-таки набирает в строке «маалусы». Пока страница предательски медленно грузится, в читательском зале слышится шепоток. Просто обсуждение газеты или новостей, знает Расмус, но ему все равно кажется: смотрят не в газету, а на него, показывают на него пальцем, шепчут — это он, он, сын своего отца, это он во всем виноват. Страница загружается, и Расмус сглатывает слюну. Поворачивается, но никому до него нет ни малейшего дела. Ни до него самого, ни до того, что он сделал, ни до того, что он ищет в интернете. «Это уже паранойя», — думает Расмус.
Точь-в-точь как у папаши, услужливо подсказывает мерзкий отцовский тенорок в голове, как бы говоря: ну и ну, рановато что-то, недалеко же ты ушел.
Рука до боли сжимает компьютерную мышь. Была бы под рукой живая — от нее бы не осталось мокрого места, он бы сжимал ее все сильнее и сильнее, пока по ладони не потекли бы кровавые внутренности, пока пальцы не прошли бы сквозь шкурку, не разорвали бы маленькое сердце, как когда-то новость о том, что его отец — серийный убийца, разорвала сердце уже ему, Расмусу.
Поиск дает мало интересного. В основном информация одна и та же, отдающая неумелыми, наскоро состряпанными статейками для мифологических энциклопедий в мягких обложках и с потертыми рисунками. Изображений маалусов нет, потому что «тот, кто видел, как они выглядят, уже никогда не сможет об этом рассказать». Расмус пробегает текст глазами, но ничего, кроме сказочных мотивов, в нем не находит. «Хотя бы такие есть», — думает Расмус. Ни у него, ни у его отца мотивов не было вообще. Была только гнилая черная кровь, иссушающая, заставляющая жаждать, гореть, подчиняться инстинкту, а не воле. Инстинкту выживания. Так его отец и сказал на суде — я убивал, чтобы жить. И Расмус плакал, но не от сострадания к жертвам, а потому что теперь его отец не сможет убивать, а значит, не сможет жить.
Расмус ошибался. Отец, во-первых, прекрасно устроился в тюрьме, с неплохой кормежкой, прогулками и такими же ублюдками по соседству, а во-вторых, продолжал жить в нем, Расмусе. Именно поэтому Расмус медлил, не хотел убивать, не хотел доставлять отцу удовольствия, не хотел подчиняться его крови, его тьме, не хотел быть похожим на него. Но все-таки убил, и в первый же раз зарвался, заупивался собой, и в итоге накосячил и заработал паранойю. Неудачник. Истинный сын своего отца.
Прошлой ночью Расмус спал отвратительно, постоянно просыпаясь в поту, уверенный, что его закапывают заживо, чувствуя какие-то вибрации под кроватью, поэтому сейчас ему до боли требуется кофеин и глазные капли. И то и другое можно найти дома, но Расмусу совершенно не хочется туда возвращаться. Он знает — если вернется, то закроется там наглухо, и там же, в этой бетонной коробке у дороги, просто сойдет с ума, ожидая, когда полицейские постучат в дверь. Но сидеть в библиотеке опасно, потому что больше всего Расмусу, наперекор здравому смыслу, хочется найти и перечитать темы про арест его отца: как поймали, на чем попался, как вел себя на допросах. Расмус морщится от резкой головной боли и выключает браузер.
На улице свежо и светло, и это немного приводит его в чувство, вытаскивает из мутно-грязных глубин, куда он успел провалиться за последний час. Даже желудок напоминает о своей неуплаченной дани. Расмус идет в продуктовый с опаской, от души желая не встретить безумного старика Тармо, ни сегодня, ни когда-либо еще.
Желание Расмуса сбудется, но немного не так, как он себе представляет.
*
Подземная тьма просыпается. Пещерная тишина нарушается поскребыванием когтей, утомленных долгим ожиданием, готовых вкусить жизнь. Чернота то тут, то там озаряется небольшими огнями размерами с двухъевровые монеты. Обычно они не внушают ужаса, тепло-желтые, ламповые, словно маленькие маяки в темноте для заблудшего путника. Они зависят от настроения; по ним сразу видно, насколько сильно злится тьма и те, кто в ней скребется.
Сейчас они красные.
*
Расмус выходит из «Консума» с упаковкой кефира в руках. Магазинный пакет рвется сразу за кассой, но Расмусу не хочется выяснять отношения. На улице немноголюдно, слегка прохладно в старой, но любимой желтой куртке. Расмус проходит дом престарелых (бывший Дом моряков), надеясь, что никогда туда не попадет. Расмус хочет прожить долгую и активную жизнь, а не чахнуть в таких вот старческих тюрьмах.
Ему нужно идти прямо, но что-то непреодолимо тянет его налево, к мостику через реку, за которой — лес. Тот самый, с частичкой его души, выставленной на всеобщее обозрение. Тяге этой невозможно противиться, Расмус буквально слышит, как лес-соучастник шепчет, зовет, ждет его. Всего на минутку. Просто подойти к тому месту, взглянуть и пройти мимо. Это ведь не вызовет подозрений — человек просто идет к заливу, как и всегда, и по случайности проходит мимо того самого места. Теперь там ходит меньше народу, чем обычно, всем как-то не по себе, даже днем люди, наверное, думают, что из-за сосны может выскочить маньяк, но скоро это пройдет. Все проходит. Кроме, наверное, той жажды, что толкнула Расмуса на необратимый путь.
«Держись подальше от леса!» — звучит в голове стариковский голос. Но пока мозг Расмуса еще размышляет, безуспешно оценивает адекватность этого поступка, ноги уже несут его через мостик и вверх, на возвышение, в лес. Расмус убеждает себя, что просто не хочет идти домой, что это он принял решение, а вовсе не шепчущая чаща. Кефир все еще зажат в руках, сердце ускоряет темп, когда Расмуса обступают могучие сосны, когда хрустят ветки под ногами, когда легкие наполняет аромат леса. Расмус расслабляется, выпрямляет плечи и спокойно идет по тропинке. Не по той, что приведет его к нужному месту, а по соседней — пока так, для безопасности. На расстоянии виднеются полицейские ленты, опоясывающие место захоронения, и Расмус чувствует гордость: это он, это из-за него здесь все на ушах.
Впереди — муравьиная тропа, протянувшаяся от купола полутораметрового муравейника куда-то направо. «Путь в страну маалусов ведет по муравьиным тропам» — всплывает в голове строчка из библиотечных интернет-разысканий, и Расмус усмехается. Ну-ну, так вот где они, те, кто все знает, как сказал невменяемый старик. Расмус чувствует внезапную жажду и открывает кефир, делает несколько глотков, шагает дальше, вслед за муравьями. Ползущие насекомые напоминают ему о детской площадке, качелях и облепленном чупа-чупсе. Непрерывная цепочка утыкается в старое дерево, и Расмус хмыкает, осматриваясь. Ни следа маалусов, зато полицейская лента видна даже отчетливее. Он делает еще глоток кефира, а когда отнимает картонный пакет от лица, вокруг все иначе.
От дерева, куда его привели муравьи, исходит жар, словно от печки, а земля, усыпанная коричневыми и рыжими листьями, становится чернильной, вязкой, обволакивает ботинки Расмуса. Кефир выпадает из его рук и разливается белой жижей, смешивается с черной густой тьмой, а потом упаковка погружается в землю и исчезает под ней. Расмус вскрикивает, когда его начинает засасывать, словно в болото, хватается руками за ближайшие ветки и кусты, ломает их, но кто-то резко дергает его за ноги, не оставляя шансов выбраться. Желтая куртка рвется, легкий наполнитель вываливается и, подхваченный ветром, уносится прочь. Через три секунды единственным напоминанием о Расмусе становится желтый клочок куртки, уцепившийся за острый край ветки.
Земля смыкается над головой, и Расмус летит вниз, словно Алиса в стране чудес, летит не метр и не два, а намного дольше, в самом низу ломая правую ногу. Перелом открытый. Боль невыносима, но тут же уступает страху: тот, кто утащил его под землю, сейчас находится рядом. Его присутствие ощущается физически, его гнилостный запах с оттенком цитрусовых заползает в ноздри, просачиваясь сквозь мрак и землю. Кто-то, в чьем жилище он без малейших угрызений совести закопал безобразные детские останки, чуть не кончив от экстаза, кто заманил его, беспросветного идиота, сюда, во тьму, вряд ли будет очень гостеприимен. Расмус слышит что-то, похожее на жуткое кваканье, и оно кажется ему радостным. Хозяин подземелья действительно в экстазе, как и Расмус когда-то, и в честь него он зажигает приветственные огни.
Но только не он. А они.
— Папа! — неосознанно кричит Расмус, когда видит приближающиеся красные глаза, множество глаз, отсвечивающих друг на друга, освещающих низкорослых неведомых существ. Кричит так, хотя большинство людей на его месте звали бы маму.
Большинство людей и не оказались бы на его месте.
Расмус дрожит всем телом, боль копится, но сейчас Расмусу не до этого. Помогая себе ладонями, он отползает назад, подальше от подземных существ с недобрыми намерениями, которых, как и Расмуса, здесь быть не должно. Спина упирается во что-то твердое, отползать дальше некуда. Справа, слева, напротив — везде скребутся, шипят, чавкают в предвкушении, светят своими красными огнями. Расмус сжимает кулаки, и между пальцами оказывается земля. Старик был прав — не стоило тревожить этот древний лес с непостижимым подземным миром. Не стоило осквернять этот чужой мир срезанным скальпом. Не стоило вообще убивать ту девочку. «Маалусы очень не любят тех, кто убивает…» — всхлипывает в сознании Расмуса, а потом всхлипы вырываются уже из груди. Расмус хочет что-то сказать, молить о пощаде, просить прощения, звать на помощь, все объяснить, но в глотке у него теперь тысячелетняя пустыня, из нее не вырваться ни звуку. А вокруг него тысячелетняя тьма, и он был бы счастлив, если бы была и пустота, но пустота останется только от него, и Расмус понимает, что случится это очень скоро. «Я не виноват», — шепчет он пересохшими губами, или ему так только кажется. Вот куда завела его гнилая отцовская кровь серийного убийцы. Вот куда бросила его тьма отцовской души — в другую тьму. Расмус винит не себя, а отца, генетику и окружающий мир. Он не знает, что маалусам плевать на какую-то там генетику.
И еще… Расмус никогда не узнает, что поищи он все-таки информацию об известном эстонском маньяке, который уже десять лет никого не убивал, то узнал бы, что у маньяка никогда не было детей. Изредка всплывали так называемые последователи, впрочем, никогда не считавшие его отцом. Расмус так и умрет в обнимку со своей собственной истиной.
Один из маалусов тыкается в руку Расмуса и с омерзением отдергивается. Люди такие отвратительные. Красноватое свечение усиливается. Глаза Расмуса, привыкшие к обстановке, скользят по подземным пришельцам. Небольшие, ростом ему по пояс, карлики, похожие на гибрид человеческого ребенка и жабы, стоящие на ногах с омерзительно вывернутыми назад ступнями, с кожей, покрытой слизью, волдырями и шишковатыми узлами, с острыми крючковатыми когтями на жабьих лапах (кто-то из них уже впивается ему в ногу этими когтями, отчего Расмус хрипит, дергается и пытается отползти — но ползти по-прежнему некуда), с обнажившимися клыками и круглыми глазами-рубинами на крупной жабьей голове с человеческими ушами, слегка отведенными назад. Все прибывающие и прибывающие маалусы идут со всех сторон, даже сверху, вверх ногами по обратной поверхности земли.
Когти вонзаются в сломанную ногу, и Расмус зажмуривается, отворачивается, выставляет вперед руки, чтобы хоть как-то защититься, но Расмус один, а рассерженная тьма бесконечна и слишком голодна. Когти скребут, рвут, перетирают, превращают в пюре, в землю, во тьму, в небытие. Зубы впиваются в грудь, в горло, в глаза. Боль повсюду, переполняет эту подземную Вселенную, заполняет собой все пространство. Тьма вспыхивает красным всплеском, и Расмус кричит от ужаса и нестерпимого осознания наступающего конца. Но земля забивает ему рот, приглушает вопли, не дает ужасу выплеснуться, точно так же, как он зажимал рот убитой им девочки, наслаждаясь этими ни с чем не сравнимыми вибрациями под мокрой от слюны ладонью. Когти впиваются ему в голову и тянут, тянут, и кожа легко отходит от черепа, оказывается в чьи-то лапах, точно так же, как скальп ни в чем не повинного ребенка оказался в руках Расмуса.
Затем начинается чавканье.
*
Анника идет с мамой через лес на пляж — на этот раз посмотреть на тренировку виндсерферов, рассекающих крупные волны залива, держась за ярких и слишком громоздких, по мнению Анники, воздушных змеев. Лесную тропинку пересекает цепочка муравьев, и Анника осторожно переступает через нее, едва не спотыкаясь о сломанную ветку, на которой застрял кусок желтой ткани. Слева от тропинки буквально из ниоткуда вырос огромный муравейник, высокий живой холм, таящий внутри себя загадку. Аннику манит все новое и необычное, поэтому она, не отдавая себе отчета, шагает к муравейнику, готовая на все ради разгадки.
Мама дергает Аннику за руку, уводя за собой, выдвигая неоспоримый аргумент:
— Пойдем, а то опять найдешь какую-нибудь мерзость.
И мама Анники права.
Андрей Сенников
В год смерти государя Петра, Великого бомбардира и шкипера, Алексашка Ястремский был пожалован чином фендрика фузелерной роты Преображенского полка и правом на пожизненное дворянство. Через что был обласкан со слезою перед парадным фрунтом светлейшим тезкою, целован в уста и награжден шпагою с золоченым темляком.
И то сказать: кому как не ему?
Долго Ястремский искал случая ухватить капризную даму Фортуну за волосы. От самой Нарвы искал, до Полтавы. В Прутских баталиях и в осаде, в душных песках близ Баку в обеих кампаниях Персидского похода. Ранен был не единожды. Трачен картечью в Полтавской битве, но легко. Турки били штыком. Язвил лицо саблею дикий лезгин. Заматерел в битвах Алексашка, сделался быстроног и жилист, словно сыромятный ремень. Но и седина в усы, голову под париком ровно солью обсыпало, да еще на погоду, бывало, находила застарелая трясучая хворь, что привязалась в бесславном осадном сидении в Молдавии. Шутка ли, двадцать пять годков костлявой карге фиги показывал. От самого указа «О приеме в службу в солдаты из всяких вольных людей».
Что с того, что государь брал в службу пожизненно? Что сто раз мог сгинуть в баталиях Алексашка? Был-то никем, холоп. И кабы не служба, давно надорвался бы тяжкой работой в рудниках али у плавильной печи, а то и лег бы косточками под гати града Петрова, рядом с плененными свеями. А теперь — нет. Дворянин. Офицер. Гвардия!
Как же ему было не кричать «императрицей» Екатерину среди прочих офицеров, понукаемых Меншиковым? Не стоять стражей в тревожной тьме, рассыпающей искры факелов да дробный перестук копыт? Не дышать тягостным, но сладким ожиданием «свершения»?
«Виват!»
Нарождались «гвардейские офицерские вольности»: более не воевать; не знать тягот службы; быть при власти, охранять ее, а то и служить опорой всяких «коллизий».
Но не случилось Ястремскому хлебнуть досыта тех вольностей. Капризная дама Фортуна поманила только да повернулась к новоявленному офицеру и дворянину нагим гузном, дебелым да прыщавым. В сентябре 1727 года светлейший тезка и благодетель Александр Данилович был арестован и сослан в имение Раненбург. Дальше — хуже. Мало было гонителям его, и по прошествии малой толики времени Меншиков, лишенный наград, титулов, имущества, званий, со всеми чадами и домочадцами отправлен навечно в город Березов. Досталось и малым прочим, кто не родством-фамилией, но в дружбе, участии в делах али служением светлейшему замечен был. К кому опальный вельможа был ласков, кого приближал, кого с руки кормил. Многих и многих было велено «пытать до крайности», без всяких попущений. Уж и мало Петропавловской крепости. Устроен новый застенок на Петербургской стороне, по Колотовской улице. Из ста колодников до приговора доживали едва ли два десятка. День и ночь скрипят в допросных листах перья Тайной канцелярии, трещат горящие веники, дыбы скрипят. Вот уж и Апухов, секретарь светлейшего, взят в застенок. А там и сержант гвардии Данила Свешников, что вознамерился делать амуры княжне Долгоруковой, на которую сам юный государь имел благосклонные виды. От страшных пыток сержант испустил дух…
Снова костлявая глядит Ястремскому в очи пустыми глазницами.
Что делать? Бежать?! На Дон, в низовья Волги? Презреть труды ратные, одним разом перечеркнуть дворянство, гвардейские вольности, столичную сутолоку, гульбу и — как знать? — возможность составить выгодную партию с девицею из не шибко заносчивого боярского рода…
— Бежать тебе невместно, — шепчет в кабацкий гомон Ярема Косой, который под Нарвой потерял ногу, но живот сохранил токмо благодаря Алексашке. Нынче же Ярема писарь в Военной коллегии и горький пьяница, но выжига, каких свет не видывал. — Сыщут непременно. Ты вот чего… Не мешкая составляй прошение о переводе из гвардии на службу ротным командиром в Сибирские земли, за Урал. Мол, желаешь послужить России приращением диких земель и установлением там должного порядка защитой от всякого ворога.
— Эк тебя, — бьет Алексашка тяжелой кружкой о стол. — Все одно что бежать.
— Дурак! — увещевает Косой злым шепотом. — За княжнами нынче волочиться себе дороже. Ты меня слушай…
Слушает Ястремский, дергая сивый ус, слушает и диву дается.
Про то, что государь Петр был горазд измышлять разные подати, Алексашка, вестимо, знал. Взимание тех податей требовало мер драконовых, зачем по всей стране и были расквартированы войска, «раскладкой полков на землю». Содержать их надлежало местным жителям. Войска те не токмо жили за счет местности, но и брали себе в заботу по поддержанию порядка много чего: от ловли воров и разбойников до надзора за гражданскими чиновниками. Полковое начальство светских «штафирок» знать не желало и всякие ябеды на офицерские дерзости в ум не принимало.
— Теперь и того чище, — надувает багровые щеки Косой, а щеки у него рябые, ровно черти вилами тыкали. — По последнему указу сбор подушной подати надлежит вести воинским чинам, а также смотрение за губернаторами и воеводами. Войсковые канцелярии выдают паспорта крестьянам, уходящим на заработки. Во всех спорах с обывателями судейство вершит воинское началие. Посадским велено снабжать войска провиантом, давать подводы, лошадей, чинить дороги, мосты править. Купчишкам — выдавать в рекруты своих «задворных» людей. Вот и бери себе в розмысел, где тебе профит: толкаться под дверьми дворцовых покоев, бражничать по кабакам, дуэлировать, а после повиснуть на дыбе в Тайной канцелярии, али быть сыту, пьяну, да с носом в табаке там, где никто тебе указом не встанет. А Сибирь — край богатый: серебром, золотом, зверем пушным. Кто ловок, не растеряется — в нищету не ударится. Пиши, говорю, рапортицу. Я ее околицей протолкну без задержек, под сукнецо не ляжет. Долг платежом красен.
И стучит Косой под столом деревяшкой.
Рапортицу Алексашка написал тут же. Не то спьяну, не то в розмысел. У пьяных, говаривают, Бог свой.
Вот и вышло, что по зимнику катил на санном возке, кутаясь в волчью полость, не фендрик уже — поручик и командир Горнозаводского гарнизона.
Из Петербурга на Москву и далее, с санным обозом на Соль Камскую, а после, вослед опальному семейству светлейшего, по старой Бабиновой дороге, через Уральский хребет до Верхотурья. Видел и Тюмень, и Тобольск, а в Томске съехал с государева тракта на хрусткий лед Ловати, что петляла меж заснеженной тайги аж до самого Горнозаводска.
Высоко над Ловатью стоит Горнозаводская деревянная крепость. Высоко, да не ладно: стены местами не подняты, башни недостроены, у проездной — так вовсе несут следы старого пожарища. Надо всем сияют золотом маковки Преображенского собора, а за излучиной под самые стены подходят подгорные слободы: татарская, работная, горная, торговая. Дымы, гам у вмерзшей в лед пристани; лодьи на берегу чернеют оголенными от снега хребтами; народу изрядно.
Встречали командира Горнозаводского гарнизона почетом, но без подобострастия. Алексашка давно приметил: чем дальше за Урал, тем неохотнее гнутся спины, тем прямее взгляд и тверже слово. По ревизской сказке десятилетней давности в городе, слободах и подгорных деревнях на южном склоне Воскресенской горы проживало семь тысяч душ: полтысячи дворян, купцов и прочих служилых людей. Гарнизонную службу правили восьмая рота солдат Якутского пехотного полка и сотня городовых казаков. Они же вставали на защиту гарнизона и крепости при возникновении какой опасности извне. В помощь им восемнадцать пушек разного калибра на стенах крепости.
— Видел я, господин поручик, — говорил воевода Матвей Федоров, клонясь в сторону Ястремского за столом на званом обеде в своем дому, — как ты на стены крепостные поглядываешь. Не везде ладны — знаю, никак не можем оправиться от разорения пятнадцатого года. И лучше кругом не становится: бережемся без конца то джунгар, то калмыков, то тельмучин. В тяжелое время прибыл ты к нам, а на душе радостно — недолго Горе-Злосчастье по граду ходить будет.
Алексашка кивал, с тоскою разглядывая общество — горного мастера Батищева; инженера Трауфа, походившего на пещерного тролля с германских гравюр; заместителя своего, фендрика Семихватова; настоятеля Преображенского собора, сухонького старца — отца Игнатия; приказных, чьих имен-отчеств не делал себе труда запомнить; сотника Висковатого, вислоусого казака с покатыми плечами и бочкообразной грудью; купеческого сословия людей множество, диковинных азиатов с непроницаемыми лицами, — пока не наткнулся на дерзкий и смешливый взгляд девицы, сидящей подле скособоченного старика с седой всклокоченной шевелюрой.
— …после перехода на охрану земель в линию сильно гарнизон наш уменьшился против прежнего, а народишко норов не растерял. Забот тебе, господин поручик, прибудет немало…
— Прости, Матвей Силыч, — прервал Федорова Алексашка. — А это кто ж такая?
— Где? — Воевода деланно нахмурился, пряча усмешку в широкую мужицкую ладонь. — А это, господин поручик, девица Додонина-Стрешнева. Именем Анна. Особа с норовом, дерзкая на язык, но разумна не по годам и образованна не по-здешнему. Воспитанница нашего купеческого старшины Еремея Васильевича Стрешнева. Вот, изволишь видеть и его самого.
Ястремский подкрутил ус и чуть кивнул «дерзкой» особе, размышляя, что, может, в Сибири найдутся профиты иные, чем те, что так расписывал Ярема Косой.
Впрочем, службы тоже хватало. Караульная, охранная на стенах и башнях крепости, городских складах, в арсенале и тюрьме; обязанность сопровождать преступников и казенные грузы. Приходилось выделять солдат на ремонт крепостных стен. Напрасной муштрой подчиненных Ястремский не изводил, но за леность в ратной науке и небрежение к справе не жаловал. Сошелся коротко с сотником Висковатым: и для дела, и в охоту. Ходил с казаками дозором в долины у предгорий. Завел знакомцев среди караванщиков, через что дважды упреждал набеги джунгар. Воеводе Федорову потрафил тем, что составил в сибирский приказ дельную бумагу с разумным прошением об увеличении численности казаков и драгун для охраны старой Горнозаводской линии. Инженеру Трауфу — тем, что поддержал его прожект устройства в крепостных башнях запасов воды на случай пожара и особой системы желобов, по которым оная вода могла распространиться по стенам к нужным местам. Мздоимствовать не спешил. Споры, какие случались, разбирал по делу. Ябеды ни на кого не строчил и себя не выпячивал. Быстро уяснил, что в сношениях Томских и Горнозаводских воевод не все гладко, случались и промеж казаков волнения, да со служилыми абинскими татарами — не все ладно.
И Горе-Злосчастье оказалось не просто воеводской присказкой.
Ходила по Горнозаводску такая байка. В год разорения города и крепости джунгарами пристала ко граду напасть. Видом девица — несмышленыш, отроковица. Смуглая, худенькая. Ключицы, словно воробьиные косточки, видны в вороте простой расшитой рубахи, руки тонкие, пальцы длинные, корявые, как веточки на больной березке. Где отроковица ни покажется — жди беды: увечья, хвори смертной или еще какого убийства. Откупиться от напасти нельзя. Ни заговорить, ни замолить.
В разные годы случалось по-разному. В иные — явления Злосчастья доводили до бунтов, что стоило воеводства самому Мочанову, основателю Горнозаводской крепости, а в прочие — способствовали массовому бегству рабочего люда с рудников и плавилен. Пустели подгорные слободы, снимались вдруг с насиженного места татары…
— Я, господин поручик, в диавольскую природу Злосчастья не верю, — говорил Федоров. — За то пусть у отца Игнатия голова болит. Кому выгодно, чтобы юг Сибири обезлюдел? Чтобы захирели горные промыслы? Опустела Горнозаводская линия? Человекам. А раз так, значит, татей можно имать, ряженую отроковицу словить и распространителям слухов укорот дать. А на дыбе ухватить следочек, в чью сторону клубок покатится. Ты у нас человек новый, и военный чин и судейский, стало быть, тебе и карты в руки. Да смотри повнимательней, кто и как тебя привечать станет.
Привечали, конечно, не без этого. Намеки делали — и купеческие, и посадские, и приказные. Да все не о том. Алексашка и здесь не торопился, визитов делал много. Помимо охранной службы в карауле завел обычай ночного патруля в слободах: всегда вдруг, неурочно, без ладу.
И снова визиты делал, расспрашивал: о местных обычаях и порядках; о торговых путях и караванах; о количестве руды, богатстве жил, и много ли пудов железа выходит за год; о Злосчастье тоже.
Незаметно повадился бывать к Стрешневу пуще прочих. Купчина оказался немногим старше его самого, а что сед да кривобок — так то зашибло его при последнем разорении Горнозаводска. Понятно, что не купеческий хлеб-соль манили поручика, не тавлеи с шахматами, и даже не рукописные карты и схемы Горнозаводска, Алайского хребта, перевалов и горных долин, караванных троп и тайных перевалов, хотя и это все Алексашка брал себе в науку. Пуще тянуло его к Анне, но о сути этого притяжения Ястремский никак не мог составить ясного понятия.
Молода, телом стройна, худощава. Лицом бела, брови темно-русые вразлет, глаза большие, чистые, ровно небо в них отражается — синее, бездонное. А через мгновение мелькнет в зрачках сполох, тонкая кожа обтянет гладкие скулы, заломится злой усмешкой бровь, дрогнут пухлые губы, а звонкий смех покажется Ястремскому диавольским хохотом, что мерещился ему под Нарвой, когда, качаясь в строю из мертвых и живых, по колено в крови, глох Алексашка от криков, грохота пальбы, визга пролетающих ядер и змеиного шипения гранат…
Моргнет Алексашка, а перед ним снова невинный взгляд, и длинные тени пушистых ресниц ложатся на зарумянившиеся щеки: «Что вы так смотрите, господин поручик? Негоже эдак-то…»
Умна. И знает много. Знает и по-немецки, по-аглицки и по-голландски. И, кажется, прочла все книги, что стоят на полках в библиотеке Стрешнева, а спрашивает обо всем, ровно пятилетняя девочка: об устройстве редутов и флешей; а тяжела ли фузея; а много ль сыпят на полку пороха; а что есть тромблон, как не военная дудка; а правда ли, что в государевом флоте корабли больше иных домов в Горнозаводске, — и никогда о том, на что Алексашка ответить бы не смог.
Глядит смело и прямо, без жеманства, ходит плавно, красиво, и каждое движение выверено, словно в иноземной пляске, а наряды сплошь русские, с долгими рукавами, талией под высокой грудью и глухим — под горло — воротом. В иной раз же мнится, что не плавно ходит — осторожно, как на дурную погоду встает с постели сам Алексашка, дабы раны старые не бередить. Не жеманится — оттого, что незачем, скучно, а глядит не прямо, а жадно, словно желает выпить чужую душу до донышка.
Нет, не встречал таких девиц Ястремский. Повидал много, а таких не встречал. Оттого и возвращался на подворье Стрешнева раз за разом, изобретая поводы и вскармливая пересуды. А купец меж тем занемог сильно, стал с поручиком сиживать недолго, а то и вовсе к гостю не выходил. Крючило его все сильнее, мутнел взгляд, слабела рука и разум… В один из редких вечеров, сидя с гостем над очередной картой, в которой хватало пустых мест, Стрешнев вдруг заговорил о другом:
— Ты, господин поручик, ежели какие имеешь намерения к Анне, говори по чести.
— Имею, — выдохнул Ястремский, и как камень с души упал, словно разрешились ясностию все томления, копившиеся за душой непроглядным туманом.
— Гхм… — сверкнул глазом купец. — Ежели честные, без баловства, то милости просим. Ухожу я, вишь. Недолго мне… А дело купеческое, хозяйство — негоже на девицу оставлять, не тот век, не те порядки. Налетят, растащат, в монастырь постригут. Да и насолил я тут многим, не раз поперек воевод вставал. Вижу, муж ты с разумением, нетороплив, основателен, властью не обделен — а пользоваться ей не спешишь, но и труса не празднуешь; людей умеешь к себе привлечь, да еще и сподвигнуть делать то, что тебе надобно. Полюбился ты мне, господин гарнизонный начальник. Анна! Аннушка!
У Алексашки голова кругом, аж взопрел, как все быстро вдруг повернулось.
Вошла. Глаза долу, румянец бледный на щеках.
Ястремский поднялся.
— Вот, Аннушка, гость наш дорогой, — сказал Стрешнев со слезою в голосе, — господин Ястремский, простит составить счастие его. Что скажешь?
Охнула, кинулась старику в колени. Заплакала.
— Ну-ну, — поднял ее Стрешнев, — вижу — согласна. А принеси-ка ты мне образ покровительницы своей, богопроматери нашей. Благословлять стану.
«Однако завертелось как, — дивился Ястремский сам себе, сидя на своей квартире при ротной казарме за стаканом вина, и покручивая ус. — Однако…» А ведь подумал, что от себя таить, подумал: хватит тебе, солдат, по казармам мыкаться да винцо дрянное печеньицем заедать. Пора в дом, с доброй женою, да с приданым. Много ль на государевой службе нажил?
Кажется, и году не прошло, как Фортуна повернулась к фендрику гузном, и вдруг вновь обратила благосклонный взор свой. Да как! Сыплет, как из рога изобилия! К добру ли? Горький солдатский опыт Алексашке подсказывал: коли атака идет как по маслу, то впереди засада. И еще смущало: не по себе женщину берет, другого полета птицу.
Так и вышло. Месяца не прошло с обручения, поздней весною, как сошел на Ловати лед без остатка, в торговых рядах прошел слух, что в переулочках Горной слободы видали Горе-Злосчастье. Алексашка наладил неурочные патрули, а беда случилась в руднике — подломилась крепь сразу в трех штольнях, задавило рудокопов: два десятка православных душ. Стоит над слободскими концами бабий вой, словно дым курчавится над плавильнями: душно, горько. Сбежался к руднику народ — откапывать миром. Вот и первый, сдавленный породой в мокрую тряпицу. Второй. А следом крепь гнилая да трухлявая. Не сразу, но зароптали: кто лес на крепь рудничную ставил? Известно — купеческий дом Стрешнева… Кровопийцы! Душегуба!
Уставлена домовинами Горная слобода, в каждом конце да через два дома на третий по упокойнику. Иных родичи по одежке признавали да женки по телесным приметам. Ходит по слободе отец Игнатий, отпевает, несет слова утешения. Не вместить всех в Преображенском соборе разом. Громче голоса супротив Стрешнева. Воевода Алексашке намекает, что не грех бы дознание какое учинить. Ястремский же пустил конный разъезд казаков к патрулям. Сам с ними нет-нет да и завернет на купеческий холм: все ли спокойно? Нет ли у кого умысла на «красного петуха»?
Какое дознание?! Немощен Стрешнев, самого хоть в домовину клади, большей частью без памяти, уж и причащался. Анна как тень по дому бродит, лицом белее печи в заморских изразцах. А чаще вовсе не выходит ни к кому. На второй день после обвала понеслись по Горнозаводску слухи: ходит ночами Горе-Злосчастье, отроковица диавольская, по домам с упокойниками. Станет у домовины, ощупает усопшего пальцами-веточками, вопьется ровно корнями в раны, и от того богопротивного кощунства начинают упокойники плакать кровавыми слезами, оные пьет дьяволица нечестивыми устами своими…
Никто тому помешать не может, кому рядом случилось быть. Сидят ли, стоят — каменеют от страха смертного до тех пор, пока не растворится в ночи отроковица без следа. Ой, лихо! Шумно в слободах, гомонят. Алексашка ус истрепал. Ну не по солдату же к каждому гробу приставлять?! На третий день уж и хоронить начали, а с рудника все достают…
Спит Ястремский урывками, воровски. Жив вином, табаком и сухой коркой, зерна кофейные готов жевать, до больно дорог в Горнозаводске кофий. После первых похорон в ночном разъезде наскочили на драку солдатского патруля с мужиками. Наскочили, сбили лошадьми, Алексашка эфес окровянил о дурные головы. Унялись, но глядели зло, утирая сопли. Под забором ревела дурнинушкой юродивая с паперти Преображенского собора, которую взяли за Горе-Злосчастье. По регламенту должно было брать мужичков за приставы, заковать в колодки и гнать в Томск, но как убийства солдат не случилось, Алексашка рассудил иначе. Мужиков погнали взашей прикладами, посулив кары. Солдатам Ястремский выдал на водку и послабление от службы на три дня. Казакам пришлось тоже. Разошлись.
Алексашка тронулся в казармы, по привычке свернув на купеческий холм. Давило низкое небо, гнуло к земле. Факел на сыром и теплом ветру сыпал искрами и метал в глухие ограды оранжевые сполохи. Чавкала жирная грязь под копытами жеребца, едва отошедшего от горячечного скока и крови. Впереди мелькнуло белым, порскнуло, ровно заяц, не успевший сменить зимнюю шкурку. Ястремский наддал.
Кажется, вот — настигнет. Плечики остренькие, косицы черные, юбчонка. Крохотная фигурка мечется от забора к забору, в грязные переулочки. Рукой подать. «Стой!» — орет Алексашка, и бьются в ответ за заборами кудлатые злые псы, хрипят, душат себя цепями и лаем. Мечутся впереди тени, путают взор и скачут, скачут, скачут…
Не настиг Ястремский беглянку. Сбился с шага жеребец, тяжко вздымаются бока, хоть и не в мыле. Чудно. В неверном свете гаснущего факела видит Алексашка, что остановился он на купеческой горке, у подворья нареченной своей Анны Додониной — Стрешневой. Что ж, стучать за полночь в ворота? «Слово и дело» кричать?! Окстись, господин поручик, виданное ли дело? Померещилось тебе все: и рубашонка белая с вышитым воротом, и косицы черные, и шея тонкая ребячья смуглая.
В крепость Алексашка возвращался в полной темноте, до самых ворот. А поутру велел на ночь ставить в начале слободских концов рогатки и держать подле посты. Патрули отменил. Днем отсыпался, тяжело, мутно — без отдыха. Завтракал вином и сухарями за полдень, курил. Не принимал никого, гнал всех, сказываясь немощным, а к ночи оделся как на охоту, в партикулярное, прицепил шпагу, взял в седельных сумах пистолеты и, оставив за себя Семихватова, тихо выехал в темень за ворота гарнизонной крепости.
Объехал рогатки. Окликали по делу, узнавали — не дремлют, стало быть, опаска нешутейная. На последней — свернул к купеческой горке, но не в улицы, а к реке. По малоприметной тропке объехал глухие тыны, вкопанные в обрывистый берег Ловати, над которыми маячили терема с видами на противоположный берег. Под стеной у Стрешневых остановился, ошибки быть не могло. Только в дому умирающего купца были галереи со сводчатыми арками, выходящие на реку и внутренний двор. Спешился, намотал поводья на ветки молодой березки и затаился в кустах боярышника у маленькой калитки, которую заприметил еще со своих частых визитов. Минуты не прошло — за тыном завозилось шумно, засопело, завоняло псиной, обдало низким рычанием… и замерло тихим повизгиванием. Признали кобели мохнатые, учуяли. Эх, продадут…
Псы замолкли разом. Не слышно было ничего: ни топота, ни тяжелого дыхания, ни поскуливания. Сам воздух застыл, сделался хрустким, как утренний ледок в лужице. Замерли ветви деревьев, застыли лунные блики на реке, развешанные в прорехах голых ветвей, словно потешные звезды на елке в государев новый год.
В пяти саженях от калитки по тыну спустилось белое пятно.
Алексашка затаил дыхание. Мнилось ему, или он действительно рассмотрел крохотную фигурку с несуразно длинными руками, острые плечи, ломаные движения, какими крадутся по горячим пескам азиатские инсектумы. Ястремский не двигался. Холод сковал тело — не пошевелиться. Белое пятно растворилось в темноте совершенно беззвучно. В отдалении слышался тоскливый собачий вой.
Напрасно поручик уговаривал себя распрямить спину, взвести курки у пистолетов и устремиться следом за призрачным видением, с места не двинулся. «Да и зачем? — вопрошал рассудок. — Намедни конным не догнал. Лучше сведай, к чему это Горе-Злосчастье вторую ночь к Стрешневым наведывается? И вторую ли? Не с того ли чахнет купец? Анна сама не своя?»
Кровь быстрее потекла по жилам, Алексашка разжал онемевшие на рукояти пистолета пальцы. Воздух потек в грудь свободнее. Одуряюще пахло первоцветом и холодными водорослями с реки. Он еще силился прогнать немочь, которую испытывал только в самых первых баталиях, да сердце трогало эхо забытого бабкиного голоса, которым она рассказывала сказки о заложных покойниках, сидя за прялкой в неверном свете лучины, а мальчонке на печи мерещилось в сору под веником усатое, косматое…
В горном конце снова послышался вой: не то собаки, не то плакальщицы.
Ятремский зло стиснул зубы, кривя рот, подпрыгнул и, царапая тупыми носами кавалерийских ботфорт ошкуренные плахи тына, полез на купеческий двор. Перевалился, мягко спрыгнув в темень, замер в непроглядной тени между лабазом и конюшней. Тут же набежали косматые, дыша жаркими слюнявыми пастями и поскуливая. Чуть не свалили, аспиды. А ну, цыть!
На дворе ни огонька. В окнах — ни просвета.
Кобели тяжко жмутся к ногам, молча, поджимая хвосты. Где ж челядь? Не глухая ж ночь.
Обыкновенно всхрапывали в конюшне сонные кони, заунывно тянул вполголоса бесконечную песню сторож, обходя лабазы и стуча колотушкой; в конторской и людской избах вечно теплился огонек в узких оконцах; у массивных ворот на улицу караульщики жгли факелы, роняющие свет на большой квадратный двор. Подворье Стрешнева походило на басурманские караван-сараи, которых Алексашка нагляделся вдосыть за время Персидских походов, и вечно тут кто-то суетился и мельтешил: то приказчик с гусиным перышком за ухом бежал с какими-то исписанными листами; то конюхи водили по двору жеребца с атласной шкурой; то кухаркины пацаны затевали возню с сонными днем кобелями, седлая кудлатые спины и теребя за обрезанные уши; у лабазов скрипели телеги под тяжестью разнообразного товара да вскрикивали грузчики; возницы щелкали кнутами. Даже в ночь суета и шевеление лишь затихали, но никогда не прекращались насовсем.
Сейчас темнота заливала двор до коньков надворных строений, да хмурой громадой торчал над головою купеческий терем на высоком подклете, с островерхими крышами и двухъярусными галереями от парадного крыльца в обход трех стен. Ни звука.
Расталкивая коленями псов, Ястремский двинулся к терему, обходя конюшню. Тускло блестели оконца в глубине галерей, роняя вниз отраженные лунные блики. У второго лабаза стояла порожняя телега, бессильно уронив оглобли наземь. Алексашка выглянул из-за угла — факелы у ворот не горели. Караульная будка — вечно распахнутая — забрана массивными дверями наглухо. Крыльцо терема упиралось в землю, ровно отвалившаяся челюсть у мертвеца из бабкиных сказок: «Заходи, гость дорогой!» Никакие силы не могли сподвигнуть Ястремского выйти на широкий вытоптанный двор. Ощупывая ладонями холодное, щелястое дерево ошкуренных венцов подклета, Алексашка двинулся вдоль стены назад, к складам и конюшне, пока не наткнулся на едва притворенную дверь. Из черной щели духмяно тянуло солеными рыжиками и вяленой солониной. В иной час он бы удивился, отчего не хозяйничают внутри наглые хозяйские кобели с суками, но не в этот раз.
Холод стоял вокруг, затопляя купеческое подворье чернильной тьмой. Тот, что много раз обнимал Ястремского на полях сражений, только не было сейчас ни безумной ярости, ни противника, которого можно было уязвить, ни изматывающего напряжения всех членов с одной-единственной целью — выжить. Нечем было отгонять от себя немой ужас, липнущий к телу дурмяными и насквозь мирными запахами солений, дерева и влажной земли.
Ястремский открыл дверь шире и шагнул в подклет.
Ничего.
Постоял малость, унимая бешеный стук в грудях и припоминая. Нет, не был здесь.
Натыкаясь на кадки и подвешенные туши, принялся искать выход во внутренние покои.
Запахи забили ноздри, липли к лицу паутиной. Вот уже к капустному рассолу мешается вонь болотной тины; к густому соляному духу — аромат крупнозернистого дымного пороху на полке фузеи; вяленое мясо набухает кислой медью. Ястремский задыхался, шпага путалась в ногах и кадках, пистолеты давили живот. Руки шарили во тьме, натыкаясь на свиные окорока и бараньи ребра, связки чеснока и лука, пока не скользнули по перильцам всхода, а щиколотки не ударились о ступень.
«Лестница», — подумал Ястремский, падая и расшибая грудь.
Прочь! Наверх!
Оглушенный, он слепо пополз по ступеням, скользя подошвами, цепляясь рукоятями пистолетов. Пальцы судорожно хватали очередную планку, руки тянули безвольное тело, словно полз Ястремский по разбитым ядрами апрошам, а рыхлая земля подавалась под пальцами, осыпалась, утекала, как вода. «Бум-бу-бум!» — бьют в дыму чужие барабаны. «Иа! Иа!» — воет картечь и раздирает в куски податливую человеческую плоть…
Очнулся поручик в глубине дома, не узнавая место. Очумелый, оглохший. Без шпаги, и пистоль остался только один — в руке. Пахло не требухой и кровью — свечным воском и травами: сухо, тепло. Впереди угадывался узкий коридор, бревенчатые стены, непроницаемая тьма там, где они должны были сойтись. Ястремский тяжело оперся о что-то твердое, оказавшееся вдруг на пути, холодное.
Тяжкий скрип разодрал тишину. Темнота впереди треснула красной нитью, ровно по шву. Дверь! В щель посунулась морщинистая рука с подсвечником. Дрожащий огонек почти оплывшей свечи показался нестерпимо ярким, как солнечный свет. Ястремский присел, угадав в препятствии окованный медью сундук, втиснулся в темный угол, как за габион, и затих.
Медные отсветы лизали навощенный пол и юрко стекали в щели. Ястремский затаил дыхание. Холодный пот заливал лицо. Бант на шее распустился и болтался удавкой. Наконец темнота проглотила шар света, словно рыба-кит, до Алексашки донеслись звуки шаркающих нетвердых шагов. Удаляющихся…
«Уходи отсюда» — билось пульсирующей жилкой у виска. И рад бы, но как? Ретирада сия, через незнакомые покои, неведомым путем — нет, не помнил Ястремский пути своего сюда, в горячке все, — успеха не сулила. Переполошит всех, перебудит. Схватят, как татя, ладно — бока намнут, не прибили бы до смерти. Хорош будет начальник гарнизона. Как до сих пор не поднял дом на ноги — непонятно. «Дурак! — било в голову тут же. — Нет никого в дому, как и на дворе. А кто есть — тех, по всему, только архангелам поднимать…»
Нет, уходить надо напролом, вперед, через комнаты. В какой-нибудь да сыщется выход на галереи. И не мешкая с отрядом солдат воротиться.
Ястремский стянул ботфорты, сунул под мышку голенища и распрямился, мучительно выворачивая шею, готовый рвануться, бежать, сшибиться туловом, смять…
Не понадобилось. Слабый дрожащий свет падал в пустой коридор из приоткрытой двери, луч не толще вязальной спицы давал различить дверные плахи и почерневшее кольцо, и затейливую резьбу в арке. Ступни в чулках одеревенели, но ступал Алексашка мягко, беззвучно. Рукоять пистолета в руке намокла от пота. Подумалось: а на месте ли пуля? Пустое. Не то. Куда девался этот, со свечкой?! Нет, не в комнату вернулся, шагов много, и долго было слышно их. Глаза ломило от напряжения, казалось, наружу лезут, как у жабы. Поручик напряг слух и…
Ага! Коридор не заканчивался тупиком-комнатой, уходил налево и вниз. За верхней ступенькой плескалась тьма. Ястремский приник к дверной щели, потом быстро толкнул от себя, придерживая кольцо, и проскользнул внутрь. Замер, щурясь на свету и выхватывая взглядом обстановку, потом плавно притворил тяжелую створку до конца, словно оставлял за нею всю Сибирь — с крепостями, рудниками, язычниками, непролазной тайгой, тучами гнуса, унылыми сопками, низкими потолками в каре бревенчатых стен, сочащихся хвойным духом и смолой, и заборами, заборами, заборами, — чтобы оказаться в будуаре петербургской дамы, в облаке затейливых ароматов пудры, помады и кельнской воды.
Несколько свечей догорали в канделябре, среди вороха бумаг и перьев, на бюро со множеством ящичков. Массивный комод с вычурной резьбой громоздился чуть поодаль, у стены, затянутой голубым шелком. Белые карнизы под высокими потолками стекали в углах комнаты фальшивыми колоннами. Повсюду резьба и лепнина; тени и отблески; на тканых обоях — туманные личины и неясные сюжеты. Зеркало над туалетным столиком подернулось туманной мутью и не отражало ничего, кроме сумрака. У кресел подле ширмы с красноглазыми китайскими драконами были столь высокие спинки, что казалось: из глубокой тени за ними вот-вот поднимется кто-то. Занавеси на французских окнах повисли тяжелыми складками. В кровати, попиравшей точеными ножками толстые ковры на полу, под кисейным балдахином кроваво-розового цвета кто-то лежал…
Анна?!
Анна!
С приглушенным стуком Алексашка уронил ботфорты и пистоль под ноги, кинулся.
Запутался в складках покрова — спит?! жива?! не испугать бы! — тряслись руки и…
Она! На спине, под легким покрывалом, что скрывало складками очертания тела. Лицо бледное, неживое. Волосы рассыпались по подушке. Серые губы и лиловые тени на веках, на тонкой шее в открытом вороте ночной рубахи не бьется ни одна жилка. Ястремский оперся коленом на кровать, наклонился щекой к лицу — близко, в надежде ощутить теплое дыхание.
Отпрянул.
Мнится то, или впрямь щеки девицы запали глубже, заострился нос восковой прозрачностью до самого кончика, губы утратили природные краски, и особенной, последней статью вытянулось тело. Без памяти ухватил Ястремский Анну за холодные плечи, потянул под треск ночной рубахи: встряхнуть, прижать к сердцу, вдохнуть жизнь в безвольное тело.
Поползла, побежала тонкая льняная рубашка по плечам, обнажая девичью грудь с темным соском, одним, справа, а с другой стороны рубцевалась тонкая кожа безобразными шрамами, завязанными в застарелые багровые узлы…
Алексашка разжал пальцы, задохнулся, окаменело сердце, не бьется, и пошевелиться нет никакой возможности, только разевать рот в немом крике и смотреть, смотреть… Как скривился на сторону рот, словно у юродивой; как в приоткрывшихся глазах под тяжелыми веками влажно блестят голубоватые белки, а в едва различимых зрачках, что уставились на поручика фузейными дулами, плещется неутомимая злоба и похоть, ровно в мутно-пьяном взгляде шведских девок, взятых на шпагу в Нотебурге, в брошенном маркитантском обозе: в грязи, крови, вине…
Воздух загустел, потемнел, затрещали свечи. Шрамы на груди Анны зашевелились земляными червями. Видел Ястремский самым краешком глаз мельтешение теней вокруг, дрожь портьер; ожившие личины на обоях, обернувшиеся мерзкими харями; зашевелившиеся сюжеты — намек на движение, заполняющий грудь вязким ужасом; блеск изменчивой резьбы на мебелях.
Волосы на затылке тронул ледяной смрад.
Ястремский обернулся.
В дверях кособокой колодой стоял Стрешнев, глядя поверх ружейного ствола, а в глазах плясали красным дьявольские огоньки — отражения тлеющего фитиля.
— Поспешил, ты, господин гарнизонный начальник, — сказал Стрешнев. — Ох, поспешил… Как же можно, до венца-то?
Угадав выстрел, Алексашка кувыркнулся через постель.
Грохнуло, плюнуло искрами и дымом. Пуля тяжело ударила в бревна, а Ястремский уже выносил туловом раму окна, вываливаясь на галереи и далее, вниз. Вдарился оземь, как куль с говном, в коленках хрустнуло, подломились руки в локтях, в кровь расшиб лицо. Зато не где-нибудь — между лабазом и конюшней, там, где начал. Ночная сырость мигом напитала чулки водой, булькало в грудях мокротой, и кашель рвал сбитое дыхание, пальцы скребли дернину, а меж лопаток чесалось так, словно вот-вот войдет туда мятый свинцовый окатыш.
Нешто, и на тын поручик взлетел молодецки, словно падение вышибло не только дух, но и прожитые годы: ни службы, ни ран, ни перца с солью в волосах, а токмо охальные проказы да кража яблок в господском саду. Кинулся на призывное ржание, сорвал поводья вместе с ветками, тело привычно прянуло в седло. Наддал Ястремский, ловя стремена на ходу и припадая к холке, чтобы не смело случайной веткой, понесся по невидимой тропинке.
Скачет ночь перед глазами, сечет лунным светом, хлещет по щекам ветками. Заборы выпрыгивают из темноты, как разбойники с кистенями, комья грязи из-под копыт летят по сторонам шрапнелью. Давно сорвало шарф, камзол иссечен, словно в баталии, парик остался трофеем в еловых лапах на окраине работной слободы, и только песий лай гонится за Алексашкой неотступно.
Ах, если бы так…
Мечутся по сторонам тени, тянутся длинными стрелами — сбить с седла. Стон и скрип со всех сторон, темень, лунный свет пятнает торный путь в прорехи, а в спину дышит холодом, словно еще целится Стрешнев промеж лопаток. Всхрапнул жеребец, сбился с шага, косит на наездника блестящим глазом, и трензель рвет мягкие губы. Алексашка оглянулся.
Выпучились очи. Требуху скрутило в узел.
В зеленоватом лунном свете, в росчерках теней мечется по ветвям, словно нетопырь; цепляется длинными корявыми пальцами; мелькает белизной рубашки с расшитым воротом; встряхивает тонкими косицами; кривит алый рот с острыми зубами…
— Куда же ты, господин поручик?.. — несется Ястремскому вслед за яростным хохотом. — Обещался, а как к делу ближе — в кусты…
Потерял стремена Алексашка, лупит пятками в мокрые конские бока, а отвернуться не смеет. «Бум-бу-бум!» — бьет в виски тяжелая кровь. «Иа! Иа!» — вспарывают воздух распрямляющиеся ветки и хлещут плетьми, рассыпая хвою…
— Тебе б потерпеть самую малость, и на сотню лет твоей стала… А теперь — не взыщи… Не сносить тебе железных башмаков, не разгрызть железные хлеба… Будешь псом цепным, в вечном уродстве пребывать, кормясь с груди моей…
— Прочь, дьявол! — визжит Ястремский, роняя слюни и, наконец, отводя взгляд, чтобы тут же вылететь из седла, сбитым на всем скаку низкой веткой.
В холод и темноту…
Дмитрий Костюкевич
— Цель поездки? — спросил пограничник.
— Работа волонтером. В Рэд-Баши.
Пограничник штампанул визу на два месяца, и я с багажом вкатился в крошечный зал аэропорта Белиз-сити.
Встречающих в красных футболках с надписью «Рэд-Баши» не наблюдалось. Неужели уехали без меня?
Перрон у выхода почти пустовал, на парковке стояло несколько такси, черные парни завтракали у полевой кухни. Я вернулся в здание, проигнорировал обменник — выяснил заранее, что везде принимают американские рублики, — сунулся с вещами по лестнице на второй этаж.
У входа в паб лежала гора чемоданов и сумок. Народ кушал за длинными коммунальными столами. Я стал расспрашивать про Рэд-Баши.
— А, это ты Шведов? — спросил парень в синей футболке.
— Он самый.
— А мы тебя ищем!
— В пабе?
— Тебе не написали?
— Написали искать красные футболки с эмблемой.
— С майками накладка вышла, — сказал встречающий. — Кидай вещи. Через два часа последний рейс с новичками, будем ждать.
Я устроился в уголке, взял кофе с бутербродом, слушал, наблюдал. Много молодежи, несколько старперов, как я.
В две тысячи двенадцатом я побывал на раскопках комплекса Эль-Параисо в Лиме. Объект прятался в фавелах, малопривлекательных для зевак. Пирамиды в Лиме похожи на мусорные свалки. Думал, пробегусь по развалинам, пощелкаю. Остановили, стали расспрашивать. Но, видимо, перуанцев впечатлило хорошее такси, на котором я прибыл, и моя немаленькая комплекция — по итогу пустили. Сопровождающий провел меня по древнему городищу. Территория была довольно большой — пирамида плюс какие-то сооружения, шла активная разработка. Сопровождающий сказал, что копают здесь не только археологи из Лимы, но и волонтеры. И меня осенило! Я вспомнил, как волонтерствовал в Анапе на раскопках античного поселения Горгиппия. Отличное было время! Копать для науки мне понравилось.
Надо сказать, что турист из меня неважнецкий. Нет в крови такого, чтобы просто ползать и глазеть, да еще за деньги. Ну, побывал в Перу, галочку поставил, испанский попрактиковал, а уже дома, в Москве, задумался. Что, если вернуться в Центральную Америку не туристом, а добровольцем-копателем? По делу. Нашел веб-сайт со списком экспедиций. Некоторые брали волонтеров не-студентов, даже таких великовозрастных, как я, чтобы подкопить монет на частные практики. То бишь копайся в земле за свои кровные. Я и не против. С заявкой на летний сезон засуетился в феврале. С Перу не сложилось: то экспедиция в горах, то никто не отвечает. Расширил круг, наука везде важна. Всплыл вариант в Белизе, проект по спасению наследия майя, за главного — профессор Джон из Калифорнийского университета. Расписание гибкое, цены не кусаются, заезды по две недели. Профессор ответил лично, оставил о себе приятное впечатление, и я подписался на проект в Рэд-Баши. И вот я в Белизе.
Наконец прибыл рейс, и парень в синей футболке объявил подъем. Мы загрузились в старенький чикен-бас (списанные американские школьные автобусы в Центральной Америке гоняют как рейсовые). Вещи свалили у задней двери, расселись и покатили в направлении лагеря Рэд-Баши.
Волны Карибского моря накатывали на барьер городского бульвара. По улицам шастали мулаты и негры. Пылились магазинчики и дома-будки.
Впереди меня сидела молодая и красивая девушка. Мы разговорились, выяснилось, что она русская еврейка из Штатов, зовут Нира, занимается культурной антропологией и в Рэд-Баши едет полноценной аспиранткой.
Мелькнула будка дорожных сборов (чикен-бас даже не притормозил), потянулись пампасы. В полях попадались какие-то дома и хозпостройки, одинаково похожие на сараи. Прекрасные тропические рощи чередовались с сухим черным дуболомом. Нира сказала, что так крестьяне расчищают поля: рубят сельву, жгут, а золой удобряют почву.
Проехали мимо кладбища с поднятыми над землей могилами, городка с церквушкой, ухоженных полей; автобус попер на холм, и показался лагерь Рэд-Баши.
*
На вершине холма стояло главное здание, низкое и разлапистое. На обзорную площадку вышли старожилы. Посмотреть на нас, новобранцев. Вдоль дороги, ведущей к «Большому дому», припали к земле жилые вагончики, «кабаньи» по-местному.
В лагере жило человек шестьдесят: сорок студентов и добровольцев, двадцать персонала. Была обслуга из местных. Каждые две недели двадцать человек уезжало, двадцать приезжало.
Мне выделили отдельную кабанью. Оказывается, старперам делают такие поблажки. Студентов селили по двое.
— Когда уезжаете в поле, закрывайте ставни, — сказал комендант лагеря, — не то зальет.
— Дожди?
— Каждый день. Льет не долго. Долго сохнет.
Возле моего сарайчика росло одинокое дерево — хороший ориентир в темноте. Между кабаньями были натянуты бельевые веревки. Внутри было две кровати и два стула. Простыню, подушку и полотенце я привез с собой, как и оговаривалось.
Я сложил два поролоновых матраса на правую кровать, распаковал сумки и двинулся на собрание. День приезда отводился на знакомство с лагерем, а руководство в свою очередь знакомилось с новичками.
Новички собрались на палапе, под натянутым пологом стояли столы, гамаки и стулья. Каждый по очереди вставал и рассказывал о себе. Потом инструктаж. Потом экскурсия по лагерю. Здесь душ с артезианской водой (воду качали из подземного резервуара, профессор сказал, что ее можно пить без кипячения). Здесь туалеты, септики, не бросать использованную бумагу — забьются танки. Здесь лаборатория, камералка. Здесь коммунальный центр: слева столовая с главной кухней, справа — «народная» кухня, кабинеты, общая комната, которую называли «кают-компанией», комната с холодильниками. Грязные вещи оставляйте у столовой, мешки подписывайте. И т. д. и т. п.
После ужина забурился в кабанью и заснул без задних ног.
*
Утро первого трудового дня.
Побудка в шесть часов. Я продрал глаза в темноте, оделся и вышел из сарайчика. Упал на стул в восточном конце палапы и, потягивая местную колу из общинного холодильника, встретил рассвет. Солнце поднималось над холмами, над развалинами древних поселений майя.
Почистил зубы и направился в столовую. В столовой властвовала огромная меннонитская повариха с двумя пухленькими дочками, которые постоянно косились на студенток в шортах и майках. Поварихи носили цветастые платья до щиколоток. Кормили хорошо, от пуза.
Я отстоял очередь за добавкой и вернулся за длинный стол. Руководство сидело отдельно. Большинство аспирантов, начальников групп, за своими столами. Группа молодых девушек-археологов — за своим. Такие вот столовые компашки.
Меня прибило к компании, «ядром» которой был Лотар, немецкий аспирант тридцати лет. За нашим столом оказалась и красотка Нира. После университета ей светила ссылка в магазин отца, и она рванула в Рэд-Баши. Нира хорошо смотрелась с Лотаром, но у Лотара в лагере была подружка, тоже аспирантка. Еще была молчунья Хейли из Манитобы, студентка. Была Эмили — дама лет пятидесяти, секретарша в квебекской клинике, волонтер. Англичанин Фрэнк — полненький и рыженький увалень. Фрэнк работал в Лондоне брокером, а потом решил податься в аспирантуру по антропологии майя, его взяли в Оксфорд. Камила — венесуэлка, профессиональный археолог, звонкая и худенькая. Шарил — заводная и энергичная американка, тридцатилетняя лесбиянка и хипстер, здоровая, как мужик. Шарил носила мужские майки, демонстрируя небритые подмышки и тату. Был еще восемнадцатилетний паренек, Глен, решивший перед университетом хлебнуть археологии; трудный подросток с женскими чертами лица. Такая вот «наша банда».
Позавтракав, я переоделся и прихватил инструмент. На пятачке перед столовой ждали старые пикапы. Начальники раскопов разобрали людей в бригады. Лотар взял меня на раскоп №85.
В кузове прилично трясло. Над гравийкой висело облако пыли.
— Ты чего в кузов залез? — спросил Лотар.
— А куда?
— Старикам можно в кабине. — Лотар хлопнул меня по плечу (я чувствовал, что мы подружимся).
— Так то старикам.
Пылили вдоль фермерских полей. Страшно представить, сколько денег и сил вложили в эти зеленые поля меннониты. В Рэд-Баши жила группа меннонитов, бежавших из канадских прерий. Купили земли, обустроили общины, занялись сельским хозяйством. Профессор Джон втерся в доверие к одной из таких общин — купил на холме участок, организовал лагерь.
У водопоя паслись коровы индийской породы (Камила сказала, что брама очень популярна в тропиках). Затем свернули к джунглям, дорога пошла круто вверх, но траки вытянули. По склону доползли до широкой поляны.
Ну, вот и настоящие джунгли! Хотя, если начистоту, ничего особого в этих джунглях нет — ну лес и лес, тонкие зеленые деревца, разве что обезьяны-ревуны в ветвях шастают — вот главная экзотика.
Выгрузились, потащили к раскопу бутли с водой и бидоны с обедом. Лотар шел впереди, на голове — ковбойская шляпа, на хипповой куртке — канадский кленовый лист, в руке — мачете.
Небо заволокло зеленой пеленой сельвы. Внизу почти ничего не росло — лишь толстые корни, о которые я несколько раз споткнулся, да тонкие голые прутики с кустиками. Лотар махал мачете, что тот Индиана Джонс. Мачете разрешалось носить лишь «штабистам»: техника безопасности, все такое. Впрочем, джунгли здесь были сносные — можно продраться и без мачете. И видимость нормальная.
Наша бригада вышла на расчищенную тропу, помеченную желтыми лентами, которая привела к раскопу. Затянутый джунглями городок майя: поляна — центральная площадь, холмики — здания. Самый высокий холм с раскопанной верхушкой (четырехугольной, как Земля в представлении майя, площадкой) — пирамида.
— Что там? — Я кивнул на пирамиду.
— Профессор надеется, что дворец какого-нибудь царька, — ответил Лотар.
На раскопе №85, кроме меня, новичками были Нира, Шарил и Камила. Еще были две студентки-дылды из старожил, Лотар назначил светленькую старшей. Итого шесть человек. В тяжелых работах группам помогала парочка местных индейцев — ставили тарпаулины, разбирали большие камни, валили деревья.
За предыдущие сессии оказалась раскопана не только верхняя площадка пирамиды, но и начат угол западной стороны.
— Ну-с, приступим, — сказала светленькая, свежеиспеченная начальница.
Я надел резиновые перчатки и полез с мастерком на крышу пирамиды. Копать было трудно — постройку затянуло почвой, корнями и камнями. Корни приходилось рубить кайлом, камни обкапывать и вынимать. К тому же с моими габаритами было тесновато, особенно в компании девчонок. Поэтому я вызвался выносить ведра с землей.
Отвал находился в тридцати метрах от пирамиды. Просеивал каждое третье ведро. Сначала показывал подозрительные находки Лотару (Лотар рассказал, что в археологии оказался случайно, подумывал после колледжа об армии, но потом переклинило), который тоже носил ведра или чертил профили. К концу смены я немного вкурил, что к чему. Когда попадались осколки кремней и керамики, складывал их в пластиковые мешочки с метками. Хорошая такая полевая практика.
Студентки-дылды и Шарил выкапывали верхушку, Нира и Камила — угол пирамиды. Рыли, что те землеройки. С Шарил понятно, она десятикилограммовые камни одной рукой выкидывала, но остальные! Выносливые, красивые. Только смотреть на их стертые колени было больно — но ничего, молодые, нарастет.
Полог джунглей прятал от прямого солнца, но жара и влажность доканывали и в тени. С меня текло в три ручья. Мучила отдышка. Каждые два часа я опрыскивался спреем, чтобы отвадить москитов (их не было в лагере, потому что на холме постоянно дул ветер). Ужасно хотелось пить. Стоишь весь такой мокрый, и хочешь пить. Даже, если только что вернулся от бутли.
Рабочий день подходил к концу, я как раз возвращался к раскопу с пустым ведром, когда услышал, как вскрикнула Нира. Я и Лотар обежали пирамиду, спрыгнули в траншею.
Оказалось, сошел слой грунта с камнями, открыв подкоп, сделанный мародерами. Нира отряхивалась от земли. Мы заглядывали в дыру. Пирамиду вскрыли давно — грабители проломили кладку, а потом, уходя, засыпали камнями.
— Там что-то есть, — сказал Лотар, протиснувшийся мимо Ниры.
Из дыры выполз скорпион. Лотар перерубил его мачете.
Над нами бесновались обезьяны, ухали туканы. Ревуны швырялись ветками. И чего взбеленились? Будто почувствовали что-то. Они и до этого выражали свое недовольство нашим присутствием, но не так бурно. Одна темпераментная птица спикировала на Ниру и попыталась тюкнуть большим ярким клювом. Нира вовремя закрыла голову руками, а я махнул мастерком, отгоняя.
— Какое-то тело! — крикнул Лотар. — Ребенок!
— Похоронная камера, — сказала Камила.
Вот так первый день в джунглях! Шуму поднялось ого-го-го. Посмотреть на мумифицированный детский трупик сбежался народ с других раскопов.
Осторожно извлекли, завернули в пластик, понесли к джипам на носилках. Тело было покрыто окаменевшей землей, понятны лишь общие очертания.
— Фотографии только для себя, — предупредил профессор, — чтобы в Сеть не попало!
Профессор похвалил Лотара. Лотар похвалил Ниру и Камилу. Все были довольны. Кроме туканов, обезьян и мертвого ребенка.
Перед отъездом раскоп затянули тарпаулином, собрали пустые бидоны и бутли и покатили в лагерь, грязные и усталые.
Вечером, сидя в меннонитском кафе через дорогу от лагеря и записывая впечатления от прошедшего дня, я представил, что мои записи — литературное произведение. И вот кто-то их читает, заранее зная, что с героем не случится ничего непоправимого. Забавно представлять себя героем. Хотя мне не нравятся рассказы в форме дневника, как раз из-за того, что герой «заранее бессмертен». Но вот что подумал. Это ведь с мемуарами все так однозначно. А есть еще как бы «найденные» дневники, в которых повествование может оборваться в любой момент, и гадай потом, что там с бедолагой. Да и читал я парочку рассказов, где герой все я да я, а в конце взял да помер, мол, «я начал заваливаться в бездну». И вот откуда он все это нам рассказал? Из бездны? Нет, о «бессмертных» героях думать приятней. Впрочем, я не собираюсь влипать ни в какие неприятности.
*
Утром лагерь жужжал, как рой москитов.
Трупик ребенка оказался вовсе не трупиком, а глиняной фигуркой. В камералке находку бережно очистили от земли — тут-то и прояснилось. Не такая большая ценность, как древние останки, но тоже не фунт изюму.
На завтраке к нам подсел профессор Джон.
— Весьма интересная находка! А какое состояние!
— Это идол? — спросил Фрэнк. — Или игрушка?
— Не то и не другое. Майя делали таких человечков, алушей, чтобы те охраняли поля. Делали из глины, редко из воска. — Профессор помассировал свой крючкообразный нос, будто собирался чихнуть. — Я поговорил с Юмой, нашей посудомойкой, она майя, — уточнил он для новичков. — Показал фотографии, и она подтвердила мои догадки. Ее старик был ах-меном, знахарем, он рассказывал ей об алушах. Не думаю, что сегодня кто-то использует алушей для защиты посевов. Все забывается, утрачивается.
— Ух ты! — сказала Шарил. — А как эти садовые гномики отваживали воров? Как пугало?
— Кидались камнями, насылали болезни, — ответил профессор.
— А-а, — протянула Эмили, — суеверия.
— Не суеверия, а верования. Для изготовления алуша шаман использовал кровь животных, затем хозяин мильпы клал фигурку под дерево или в ямку, оставлял подношения богам и уходил. Ночью алуш оживал…
— …и заступал на дежурство, — закончил Лотар.
Профессор кивнул, ничуть не обидевшись на то, что его перебили.
— Почему кровь именно животных? — спросил я.
— Чтобы алушу передались их свойства. Хотя по другой легенде, в рот алуша втиралась человеческая кровь, кровь мужчины, хозяина. — Профессор хлебнул остывшего кофе. — Повезло, что мы нашли целого алуша. Обычно их разбивали после сбора урожая.
Кто-то спросил зачем.
— Индейцы верили, что если этого не сделать, то поле зачахнет. Они находили место, где спит алуш — а он спал только в полдень, — и разбивали его камнем. А на следующий сезон лепили нового защитника.
До отъезда на раскопки я хотел попасть в камералку, чтобы глянуть на диковинного глиняного алуша, но дверь оказалась закрытой. Я немного постоял, надеясь, что вернется Каспер, заведующий лабораторией, но не дождался.
*
Траки остановились среди меннонитских полей. Профессор выскочил из кабины и побежал к бульдозеру, который утюжил холм. Начальники раскопов припустили следом. Профессор долго о чем-то спорил с фермером или наемным рабочим, вернулся злым и хмурым.
— Что-то серьезное? — спросил я у Лотара.
— Еще одна пирамида… была.
— Они ее что, просто сносят?
— Ага. Это же их земля. Если государство пронюхает про памятник, то сразу за собой застолбит. А фермерам это надо?
Вот так здесь дела делаются. Стоит холм на краю поля — может, храм, может, что-то еще, — а археологам не подступиться. Возни с документами не оберешься. Земля частная, с хозяевами ссориться не с руки. А меннониты не любят, когда на их земле памятники вырастают. Зачем им памятники? Раз-два бульдозером — и порядок. Можно сеять. А государство… а что государство? Столько памятников кругом, всех не наохраняешься.
Вкатили на знакомую поляну, пикапы показушно развернулись — приехали.
Двинули к раскопу №85.
До поездки в Белиз я наивно представлял археологию как долгий поход команды матерых копателей сквозь непролазные джунгли, с проводником из местных, с ночевками и смертельными опасностями. Поход к затерянному городу, о котором проводнику поведали старейшины. А на деле — вот оно как. Куда ни залезь, где ни копни — древние руины, культурный слой.
У джунглей хороший аппетит. Полторы тысячи лет назад здесь были дороги из утрамбованного щебня, город, поселки, поля в низинах, ирригационные системы, каналы. А как забросили — джунгли тут как тут, ням-ням.
К нашей бригаде присоединился профессор Джон с супругой (его бывшая студентка). Ниру и Камилу отправили на другой раскоп. Я заметил, что девушки расстроились. Профессор объяснил, что в подкоп в ближайшее время все равно никого не пустят, сначала надо снять нагрузку со стен пирамиды.
Я работал по старой схеме. Рубил корни, таскал и просеивал землю. Профессор и Лотар расчищали угол пирамиды. Супруга профессора писала в толстую тетрадь и фотографировала. Во внутреннем помещении (в таком могли разлечься с десяток-другой глиняных человечков, этих алушей) оказались камни и свежие следы, будто кто-то ползал по многовековой пыли. Профессор и Лотар сошлись на том, что это игуаны — прятались ночью от дождя.
Работали по два часа с пятнадцатиминутными перерывами. В пол-одиннадцатого собрались у бидона с водой, перекусить прихваченными из столовой булочками. С утра у меня крутило желудок, поэтому ограничился двумя кружками воды.
Шарил сыпала шутками, студентки-дылды гоготали в голос. Приходил кто-то из дальней группы, консультировался с профессором. Москиты и влажность высасывали остатки сил. Я сидел на бревне и смотрел на пирамиду.
Рубя корни, я заметил странное поведение муравьев. Насекомые держались подальше от дыры в кладке, обтекали ее, словно гнездо врагов. Широконосые обезьяны продолжали хулиганить — брезент над траншеей и верхушка пирамиды были завалены палками.
После перекуса, высыпая грунт на раскачивающуюся сетку, услышал звук удара по дереву. Не придал этому значения. Стук повторился. Я огляделся. Наверное, ревуны или туканы. Хотя показалось, что звук исходил снизу.
Желудочные боли намекнули, что до лагеря лучше не тянуть. Я отставил ведро и углубился в джунгли. Официальные «туалеты» имелись по обе стороны от тропинки, помеченной желтой лентой, — в лес уходили красные ленты, чтобы не заблудиться, но я боялся не добежать.
Прихватил с собой кайло, чтобы расчистить в сельве немного личного пространства. Да и мало ли — ягуар. Пока сидел на корточках, казалось, что ко мне кто-то подбирается, крадется сквозь густые кусты. Оборачивался — никого. Нам говорили о змеях, но за два дня я видел лишь одну, та проворно заползла на дерево.
Закончив с безотлагательными делами, встал и внимательно осмотрелся. Меня не покидало ощущение чьего-то присутствия. Я стал продираться к раскопу. Стоило забраться в джунгли чуть-чуть глубже, как они загустели, превратились в сплошную стену. Мне померещилась какая-то тень, слева — наверное, кто-то из бригады. Я свернул туда.
Я шел и шел, несколько раз запнулся о корни. Повсюду торчали тонкие стволики, похожие на кривые карандаши. А кайло не очень-то приспособлено для рубки.
Я остановился. Все понятно. Заблудился. Легко потерять направление, когда не видно неба. Теперь я не был уверен, что видел за гущей кустов человека, — тень была низкой, юркой.
Я пошел в другую сторону.
Над головой метался надрывный крик туканов.
За мной кто-то шел. Присутствие обозначилось очень четко и пугающе. Я снова остановился и обернулся. Тот, кто меня преследовал, тоже остановился, его не было видно, но стихшие шаги были весьма красноречивы. Я уверил себя, что это какое-то безобидное животное. Сейчас главное выбраться. Или лучше оставаться на месте и начать кричать?
Я отбросил этот вариант (пока) и двинулся дальше. Что-то последовало за мной. Я рывком обернулся и успел заметить мелькнувшую справа фигурку. Показалось, что в кустах скрылся маленький человечек. Темно-красный карлик.
Мое лицо словно онемело. Я покрепче сжал рукоятку кайла и ломанулся через лес. Спотыкался, царапал руки и лицо, озирался на переплетение веток. Еще несколько раз мне казалось, что в кустах мелькает маленькая фигурка, движение коротких ручек. Останавливался, чтобы отдышаться. Воздух дрожал от комариного писка.
Вокруг были джунгли. Слева и справа, впереди и позади, сверху и даже снизу — змеистые корни расползались в разные стороны. Я был в древесном коконе, в ловушке. Кажется, я позвал на помощь. Но тут же заткнулся — крик мог привлечь не только людей.
Куда же идти? Однажды со мной случилось такое в Перу: нагулявшись в парке, я решил срезать, и по итогу заблудился, несмотря на указатели, вышел не там, где хотел, намотав лишний круг.
В спину ударил порыв ледяного ветра (словно приближался сильный дождь, но откуда ветру взяться в густом лесу?), справа прокатился низкий шуршащий звук, похожий на смех.
Я пошел на лес грудью, скорее от отчаяния и страха, и неожиданно вывалился из влажных зарослей. Зацепился ногой о веревку, натянутую между колышками, и растянулся на земле. Веревки делили раскоп на квадраты.
— Эй-эй, полегче, — оторвался от черчения профилей Лотар, — нулевую точку не завали. Ты где ползал? Ладно, погнали.
— Куда?
— Как куда. Брюхо набивать.
На обед. Выходит, я проплутал больше часа.
Обедали на поляне с траками. Как и в столовой, разбились на группки и застучали ложками. Холодная еда, приготовленная заранее.
Я забрался в кузов пикапа и уселся на борт. Накрапывал освежающий дождик.
Перебирать в памяти произошедшее в джунглях не хотелось, но я немного покопался. Удары по дереву. Потеря направления. Тени в кустах.
Ох и коварные эти джунгли!
*
В лагерь возвратились в полпятого.
До выезда в магазин оставалось полчаса. Я переоделся, простирнул и развесил рабочую одежду (хлопковые вещи сохли на веревках больше суток, к стиралке постоянно была очередь, меня спасали штаны и рубашки из синтетики, которые сохли за пару часов) и вышел на пятачок перед столовой, к ярко-оранжевому минибасу. За рулем смолил Томас, веселый лохматый старик, который организовывал ежедневные поездки в универсам. Томас был ветераном вьетнамской войны; волонтерством он лечил психологические проблемы.
Желающие забрались в машину, и мы поехали. Поездки в магазин виделись мне отдушиной, глотком цивилизации. Универсам располагался в пяти километрах от лагеря. На выезде мы встретили бегущую Ниру. И где силы берет на пробежки после дня в поле? Томас посигналил девушке.
В небольшом универсаме было все, от еды до электроники. Принимали кредитки. Я побродил между стеллажей, прикупил лимонада для работы в джунглях. На улице стояла патрульная машина и два индейца-солдата в военной форме. Из автобуса выбирались пыльные фермеры.
— Слушай, Томас. А с мачете через границу пустят?
Томас смолил, не помню его без сигареты.
— Без проблем. Сельскохозяйственный инвентарь.
Я вернулся в магазин и купил себе мачете и кожаные ножны. Увезу как сувенир.
После магазина я принял душ, поужинал в столовой под тихие протесты желудка и засел с «бандой» в меннонитском кафе. За кассой хозяйничала девушка в длинном платье-халате, ей помогала молодая индианка. В кафе было вкусное мороженое и почти дармовой Интернет (доллар за пароль, который никогда не меняли). Мы уселись на веранде и погрузились в телефоны.
Хейли ругалась с парнем по-французски. Лотар с подругой выбирали обручальные кольца. Нира разговаривала с отцом. Фрэнк смотрел футбольный обзор. Камила и Шарил беседовали, уплетая мороженое. Намерения Шарил к Камиле явно выходили за рамки дружбы. Вокруг Глена крутились молодые студентки, он показывал им свои фотографии. Я проверил российские новости, а потом мило побеседовал с Эмили. Кажется, она со мной заигрывала. Не знаю, что из этого выйдет, хотя секретарша из Квебека вполне ничего себе, подтянутая, загорелая. И что во мне нашла? Или я просто старый фантазер?
Продолжить общение не позволили рези в желудке.
*
Всю ночь я промаялся с пищеварением. Что поделать — тропики. В лагере постоянно оставалось несколько человек, страдавших от диареи. Пришла моя очередь.
Профессор прикрепил меня к камералке, если, конечно, позволит здоровье. После завтрака, который я пропустил, мы с Каспером двинулись в лабораторию. Каспер намеревался посадить меня на промывку и сортировку. Я предвкушал интересный опыт и сачковую работу — отделяй себе керамику от кремней и био-образцов. Может быть, повожусь с атомным спектрографом. Да и алуша хваленого увижу.
Не тут-то было.
Глиняный человечек пропал. Пластиковый контейнер оказался пуст, на мягкой подстилке лежала лишь бурая пыль. Я стоял у стеллажей с пронумерованными экспонатами, пока Каспер, хватаясь за голову, носился по лаборатории.
Позвали профессора. Я впервые увидел Джона взбешенным по-настоящему (у разрушенной бульдозером пирамиды была легкая степень бешенства). Он ругался на чем свет стоит.
Комендант обыскал сарайчики. Профессор собрал всех, включая персонал. Если среди нас и был вор, то он очень умело изображал растерянность и полное непонимание. Ничего выяснить не удалось!
— Значит, статуэтка была живой, раз смогла уйти, — сказала Юма.
— И куда она пошла? — скептически спросил Лотар. — Вернулась в пирамиду?
Посудомойка покачала головой. Она выглядела испуганной.
— Сначала он напакостит тем, кто его нашел. А если его сделали злые люди, то всему лагерю.
Профессор прервал эти ненаучные разговоры. Бригады выехали на раскопы с опозданием.
Весь день я сидел на порошках, помогал мрачному Касперу в камералке, думал о своем.
Какие пирамиды майя считать значимыми? Я что-то читал про пирамиды ацтеков, Теночтитлан и прочие, а вот про пирамиды майя… Пришлось подтягивать знания на месте.
Когда пожаловали испанцы, цивилизация майя уже была в упадке, политических центров не было, богатств не водилось, майя ютились на краю империи ацтеков. На мертвые города с пирамидами майя, подножные ресурсы туризма, стали натыкаться в конце позапрошлого века. Потом отуристили Канкун, Чичен-Ицу, Тикаль, Паленке, и закрутилось. Столько их, пирамид этих, здесь оказалось — мама не горюй.
Вечером решился прокатиться в магазин.
Выезжая из лагеря, увидели Ниру. Только в этот раз все было по-другому. Нира не бежала, а ползла по шоссе на четвереньках.
Минибас остановился, все высыпали на дорогу. Увидев Ниру, я испытал ужас. Остатки волос вздыбились на моей голове. Лицо, шею, руки и ноги девушки покрывала кожная сыпь. Коричневые, красные и фиолетовые узелки и бляшки. Девушка явно подхватила какую-то кожную инфекцию, но я никогда не видел, чтобы болезнь действовала так быстро: если Нира вышла на ежедневную пробежку, значит, еще полчаса назад чувствовала себя хорошо. Ее лицо деформировалось, стало похоже на маску из гнилой коры.
Томас выплюнул сигарету, подхватил девушку на руки и отнес в машину (к своему стыду, я не смог отреагировать так же быстро, как пожилой вояка). Камила расплакалась.
Ниру показали врачу в лагере, а потом отвезли в клинику Белиз-сити. Бедняжка подхватила каких-то паразитов, которые поедали ее плоть. Профессор сказал, что, скорее всего, виноваты москиты. Самка москита отрыгивает паразитов при укусе в ранку. Но ни Джон, ни врач не могли объяснить столь быстрое развитие болезни. По дороге в город у Ниры началась лихорадка.
После ужина я сидел на веранде кафе. Сегодня на мороженое и Интернет собралось всего несколько человек. Все были подавлены произошедшим с Нирой. Девчонки постоянно проверяли себя на наличие ранок и воспалений.
Я думал о словах профессора и поварихи — думал об алушах. О том, что они могут насылать на людей, которые вторглись на их территорию, страшные болезни. Я ввел пароль и загуглил. И, конечно, нашел много чего, только усилившего беспокойство.
Один из сайтов любезно сообщил, что когда умирает хозяин алуша, тот поступает в подчинение бога посевов и лесов, или начинает прислуживать пещерным духам, или охраняет постройки и сокровища. Если сунется кто-то из смертных — получит камнем по голове или заболеет.
Другой сайт выдал несколько случаев, в которых винили алушей. В девяностых во время строительства моста на шоссе Канкун — Плайя-дель-Кармен не выдержала одна из опор. Мост перестроили, но он снова рухнул. Инженеры разводили руками. Позвали лидера общины майя, который посоветовал сделать подношения и провести ритуал, мол, стройка находится на территории алушей, и без их согласия ничего не выйдет. Провели ритуал, сделали подношения, соорудили под мостом домик для алушей. Мост стоит и по сей день. Другая история: в Чичен-Ицу рухнула крыша концертной площадки (готовились к приезду самого Элтона Джона). Опять-таки не спросили разрешения у алушей. Исправились, концерт состоялся. На алушей вешали пропажу туристов, которые терялись в пещерах, лесах и пирамидах, и детей (некоторые возвращались с историями о лесных «друзьях»)…
Вечером мы сидели с Эмили на палапе. С запада дул прохладный ветер, причесывал песочный пол.
— Смотри, — сказала Эмили.
За нами наблюдала игуана. Странные у нее были глаза, красные, как угольки. Я свистнул, и ящерица уползла в сумерки.
Мы забрались на обзорную площадку и смотрели, как солнце тонет в мутной пелене. Эмили достала через кого-то бутылку крепкого мексиканского спиртного, и мы сделали по несколько глотков.
Небо расчистилось, проступил Млечный путь. Такого не увидишь в пионерлагерях! Огромная светящаяся туча. Облако звезд. Это великолепие натолкнуло Эмили на далекие от романтики мысли.
— Одиноко сейчас молодым, — сказал она.
— Почему?
— Проблема поколения. Девушкам не хватает парней.
— Ну как же. Есть тут парочки. Кое-кто о свадьбе подумывает.
— Это единицы. А остальные даже без парней. И не только здесь, у меня дочери двадцать пять…
Эмили взяла меня за руку и легонько сжала. Видимо, не только ее дочери не хватало мужчины.
Перед тем, как сдвинуть и застелить кровати в своем сарайчике, я проверил простыни на наличие скорпионов.
Я не знал, чем обернется этот порыв, но что случилось, то случилось, и я был этому рад. Иногда, знаете ли, приятно почувствовать себя молодым. И не только с мастерком в руке.
*
Проснулись от каких-то звуков.
— Что это? — спросила Эмили.
По кабанье кто-то ползал снаружи — невидимые существа без названий. Я старался не обращать на эти звуки внимания, не получалось.
Я встал — составленные кровати скрипнули бортами — и включил фонарик.
— Не выходи, — тихо сказала Эмили.
Что-то пробежало прямо под окном, я подошел и шире распахнул ставни. Шум на секунду прекратился, но порыв злого ветра бросил в лицо сухой рассыпчатый смех и капли дождя. Я посветил в ночь, потом закрыл ставни и достал из сумки мачете.
— Что ты задумал? — спросила Эмили.
— Выйду, осмотрюсь. Наверное, игуаны.
— Не ходи, — повторила она.
Я и не хотел, но когда в твоей постели лежит испуганная женщина, забраться под простыню — не самый храбрый поступок. Я надел шорты и вышел из сарайчика под усиливающийся дождь.
Сделал несколько шагов в направлении коммунального центра, но вдруг споткнулся обо что-то твердое, выронил фонарик, который упал и потух, наклонился и нащупал какой-то предмет. Ножки, ручки, маленький человечек.
Внутри меня все сжалось. Фигурка полыхнула красными глазками, выскользнула из-под руки и умчалась прочь. Я нащупал фонарик и вернулся в кабанью.
— Одевайся. В главном здании будет безопасней.
— Что там?
— Не знаю.
До коммунального центра мы добрались мокрые насквозь. Здесь было электричество. Мы прошли в комнату с холодильниками, Эмили взяла себе местный спрайт, я — пиво. Эмили записалась в журнал на стене: не самый плохой способ успокоиться — делать привычные вещи. Потом мы услышали голоса из кают-компании и направились туда. Увидев Фрэнка, Шарил, Глена и тройку студенток, я испытал облегчение.
До этой минуты был почти уверен, что вчера вечером в облике игуаны к нам явился алуш. Что он хотел сказать своим красноглазым взглядом? Что люди потревожили его сон в поросшем джунглями городище? Но компания других членов экспедиции сделала эти мысли нелепыми. Все было привычным и понятным — и стол, заваленный заряжающимися таблетками и телефонами, и книжная полка, и доска объявлений. Просто ливень и ночь в Рэд-Баши. Просто события последних дней…
Но в руках Фрэнка и Глена были мачете, оба пялились в окно, высматривая что-то за пеленой дождя. Эмили прижалась ко мне всем телом.
— Вы тоже их слышали? — спросил Фрэнк. Его веснушчатое лицо было бледным.
Я кивнул.
— Да, — растерянно сказал Фрэнк, — да. А Глен видел.
— Они хотели забраться ко мне в окно, — сказал паренек.
— Кто? — не выдержала Эмили.
— Эти маленькие уродцы.
— Они? — спросил я. — Их несколько? Но ведь мы нашли одного…
— Да откуда мне знать! — пискнул Глен. — Может, остальные прятались в пирамиде!
— Спокойно, — сказал Фрэнк. — Надо разбудить профессора.
— Если эти твари не разбудили его раньше!
Шарил зыркнула на паренька, и тот притих.
— Нам нужен шаман, — сказал кто-то из студенток, когда мы выходили из здания.
Профессор с семьей жил в просторной кабанье с электричеством. Ливень стекал с холма грязными потоками, стучал по голове и плечам. Впереди шла Шарил, светила мощным фонариком, от которого было мало толку. Следом шагал я, в правой руке — мачете и фонарик, в левой — ладонь Эмили. Замыкал Фрэнк. Студентки и Глен остались в кают-компании, видимо, паренька весьма впечатлил ночной визит странных существ.
Совсем не к месту в голову лез недавний разговор с Каспером (или это мысли постфактум?). Вот жило-было древнее племя майя, науку развивали, религию, культуру, календарь и письменность изобрели. Верили в богов охоты, плодородия, стихий, небесных светил. А потом взяли да исчезли, схлопнулись вместе с городами. Голод, эпидемия? Где тогда останки или массовые захоронения? Разорения варварами? Где следы разрушений? Хотя — не совсем так. Это только города схлопнулись, а сами майя никуда не делись — так и живут, со своей цикличностью в мифологии, с непостоянными богами, то «добрыми», то «злыми». Вот Советский Союз развалился — русские ведь не испарились, просто империя не регенерировала.
До кабаньи профессора мы не дошли. Услышали крик. Приглушенный дождем, крик доносился от главного здания. Кто-то вышел на улицу или прибежал в поисках защиты.
Я выпустил ладонь Эмили и побежал. Ошибся направлением — не мудрено, бегать сквозь «водопад» довольно трудно. Но ошибка оказалась «удачной». Я выскочил из дождя под навес палапы и едва не налетел на человека, катающегося в грязи.
Это была Камила. Я не успел.
Камила лежала на спине, ее омывали мутные потоки, мимо проплыл сломанный стул. Я сделал шаг. На груди Камилы высилась горка грязной глины, я сделал еще один шаг, и только тогда понял, что вижу алуша.
Глиняный человек обернулся.
Я навел луч света на лицо фигурки и ужаснулся. Глаза алуша были большими, словно распахнувшимися на пол-лица, и горели красным. Острые бурые зубы косо выпирали из пасти. Стойки палапы трещали, сдерживая ливень сверху, но не с боков. Лицо алуша блестело от крови.
Он прыгнул на меня, и я ударил — отмахнулся — мачете. Глиняная фигурка отлетела в сторону и исчезла в темноте. Я слышал, как алуш убегает. Посветил под ноги и увидел, как поток уносит прочь отрубленную руку. Кусок глины. Бурые когти, загнутые полумесяцем, оторачивали короткие колбаски пальцев.
У Камилы не было лица. Алуш выгрыз его.
Со стороны дороги, под фонарем, промчалось низкорослое создание. У этого алуша было две руки. Значит, их действительно несколько. Но почему, почему они ожили? Только потому, что Камила и Нира нашли вход в пирамиду? Или потому, что меннонитские фермеры разрушили древний храм, проехались гусеницами бульдозера по останкам Ах-Пуча, повелителя царства мертвых?
Теперь кричали с разных сторон. Я вспомнил об Эмили, сердце сжалось.
Я бросился к коммунальному центру. У дверей прыгали несколько человек. Подбежав, я понял, что они втаптывают в грязь алуша. Тельце раскололось на крупные осколки и уже не представляло угрозы.
— Хватит! — закричал я. — Все внутрь!
Лица казались незнакомыми. Один мужчина баюкал на груди искалеченную кисть, из обрубков указательного и среднего пальцев струями била кровь, смешивалась с водой. Над моей головой просвистело что-то тяжелое. Ночь засмеялась. Я ввалился в тамбур, надеясь, что Эмили внутри. Что все, кто был на улице, нашли защиту в стенах здания или укрылись за закрытыми дверями и окнами своих будок.
Эмили я нашел в столовой главной кухни. Она отстранилась, когда я подошел.
— Ты меня бросил.
— Я пытался помочь… там была Камила, она…
— А кто помог мне?
Она встала и ушла к группе молодежи.
Ко мне подбежал Лотар. В мокрой шляпе и с мачете.
— Эй, дружище, ты как?
— Да так.
— Это какая-то чертовщина! Гномы из пирамиды! Кажется, я убил одного!
Он отдышался и спросил, не видел ли я его подругу. Я показал на группу, к которой примкнула Эмили. Кому-то оказывали помощь, кого-то искали, в помещении стоял гвалт.
Грянула молния, окна наполнились серебристым светом. А потом в них полетели камни. Справа от меня осыпалось стекло. Я вжался в простенок. Девушки закричали, мужчины стали переворачивать столы.
В окно просунулась маленькая рука. Мокрая глина была похожа на ссохшуюся кожу, покрытую трупными пятнами. Я подождал, когда появится блестящий оскаленный череп, и рубанул мачете. Голова алуша покатилась по полу.
На подоконник запрыгнул другой человечек, складки глины изображали костюм земледельца. Он и его собратья, маленькие божества смерти и гниения, явились отомстить за руины храмов, за оскверненные колодцы и лабиринты. Вылезли из зловонной дыры ада, фонтанирующей кровью и кусками тел.
Я размахнулся и разрубил алуша от глиняной макушки до глиняной задницы. Половинки маленького тела словно застыли в смерти. Из пустот сыпалась земля, выползали насекомые.
Камень больно ударил мне в плечо. Я упал, перевернулся на спину и стал отползать. На меня надвигались два алуша. Тянулись когтистыми руками, сверкали голодными красными глазами. Я выставил перед собой мачете, алуш прыгнул, лезвие чиркнуло по его виску, острые зубы щелкнули возле моего лица. Уродливый ребенок, в которого вселился дьявол. Я схватил его под мышки и отбросил в сторону.
Второй алуш упал коленками мне на грудь, как осколок скалы, выбил из легких весь воздух. Юркое создание рассекло мне щеку, когти царапнули по скуле. Немного выше, и я остался бы без глаза. Эту оплошность алуш намеревался исправить вторым ударом. Но неожиданно отлетел с отрубленной рукой и глубокой раной на груди.
Лотар отволок меня за стол. Сунул в руку оброненное мачете. Разорванная щека горела огнем, я приложил ладонь и почувствовал, как на нее льется кровь. Майя считали, что в крови человека находится душа. Я зажал рану плечом.
В столовой и коридоре шел бой. Слышалось гадкое чавканье и глухие удары. Крики и смех. У меня плыло перед глазами.
Шарил и Лотар сражались за десятерых. От меня было мало проку, но, кажется, я выбил из строя двух или трех злобных созданий. Людям в столовой удалось оттеснить алушей и забаррикадировать окна столами.
Дождь прекратился. Над лагерем вставало солнце, и вместе с первыми лучами к нам на помощь пришли обезьяны. Ревуны швыряли камнями в глиняных человечков. Сбрасывали алушей с крыш на пикапы и незатопленные участки земли, и те разбивались на куски. Обезьянам на улице помогал Томас. Пожилой вояка носился между кабаньями и орудовал кайлом.
Уцелевшие алуши бежали прочь. Я видел, как их глиняная плоть дымится на солнце.
*
Боги слепили человека из красной глины и меда.
Глиняные люди были хрупкими, глупыми, ползали на четвереньках.
Боги растерли их в пыль и сотворили человека из красного дерева.
Деревянные люди оказались строптивыми и бездушными.
Боги утопили их в черном ливне и создали человека из кукурузной муки.
Маисовые люди оказались излишне сообразительными и хитрыми.
Боги укутали их туманом, окружили тайнами. Так родились первые предки майя.
Черный потоп уничтожил не всех деревянных людей. Обезьяны — потомки деревянных кукол, созданных Прародителями, Творцом и Созидательницей, поэтому обезьяны так похожи на человека.
*
В ту ночь погибли четыре человека. Камила, Глен, светленькая студентка-дылда и младший сын профессора. Джон превратился в призрака: жалкую тень того энергичного, жилистого старика, который работал на раскопах будто двадцатилетний. Многим, включая меня, потребовала врачебная помощь. Мне наложили больше десяти швов.
В обед в лагере побывал шаман. Не знаю, кто его пригласил. Потом шамана увезли к раскопу №85. Я сомневался, что это поможет. Убитый горем профессор обмолвился о консервации объекта. Похоже, пирамиде с раскопа №85 не суждено стать памятником. Я молюсь об этом всем сердцем.
Я с ужасом ждал ночи. Времени суток, когда просыпаются алуши.
— Все места имеют своих хранителей, — сказала Юма, к которой я пришел за ответами. — Индейцы забыли о священных существах, заменили их святыми из Испании. Но забытые не значит мертвые.
Потом была полиция и военные. Рэд-Баши — это не совсем Белиз, а пузырь, созданный меннонитами и администрацией в Белизе, и вот он лопнул. Всех допросили. Военные остались в лагере. Думаю, все только обрадовались присутствию солдат с автоматами. Индейцы из прислуги в лагерь не вернулись.
Утром я узнал, что Нира умерла в больнице.
*
Лагерь Рэд-Баши закрыли. Людей вывозили партиями. Эмили уехала днем раньше.
Чикен-бас доставил меня в крошечный аэропорт Белиз-сити.
Готовясь к поездке в Белиз, вечность назад, я планировал переночевать в Белиз-сити, глянуть местный музей, но быстро передумал — Интернет пугал криминалом, статистикой грабежей и убийств. Вот вам и рай для престарелых американцев (об этом кричат рекламные проспекты)!
Белиз основали английские пираты, которые поначалу отсиживались на островах, а на берег совались только за провиантом. Потом стали валить и продавать махагониевый лес. Торговать оказалось выгоднее, чем скакать с саблями по чужим палубам. На рубку леса завезли африканских трудяг. Испанцы, конечно, возмутились, но против британских пиратов не сдюжили. Белиз стал английской колонией. Когда рухнула испанская империя, обиженная Гватемала пыталась выйти к морю через Белиз, свою бывшую провинцию, но не вышло. Компромисс нашелся двадцать лет назад — Гватемала признала Белиз и получила часть территориальных вод, все довольны. Ну, почти.
До отлета оставалось два часа, поэтому я кинул багаж в пабе и увязался за Лотаром, который искал варианты на парковке. Лотар с подругой собирались ехать в Гватемалу, в какую-то деревушку, недалеко от майяского Тикаля. Я не спрашивал, что у них там за дела.
Когда я спустился, Лотара взяли в кружок черные зазывалы.
— Куда едем, куда надо?
Лотар ответил. Подруга смотрела на черных испуганными глазами.
— А! Будет вам автобус! Скоро будет! Экспресс! Тридцать баксов!
— Идет.
Нас отвели в какой-то дворик с офисами. На входе стоял полицейский с автоматом. Я не доверял черным зазывалам — кинут и глазом не моргнут, но Лотар знал тут побольше моего.
У одного черного была недоразвитая кисть. На нормальной, пропорциональной телу руке — кисть ребенка с пальчиками-наперстками. Он держал ее на груди и перебирал пальчиками, будто готовил кисть к забегу.
Я вышел на перрон и плюхнулся на деревянную скамейку колониального образца. Подождал немного. Не дождавшись, вернулся в здание аэропорта. Поднялся в паб и заказал два пива. Потом еще два.
За стойкой сидел смуглый сухой старик.
— Извините, не подскажете, что значит «Белиз»? Понимаете по-английски? По-испански?
Он отвернулся. Через несколько минут глянул на меня желтоватыми глазками в красных прожилках и сказал, что во всем виновата одноименная река: майя называли ее «грязные воды».
Ага, подумал я, и меня едва не смыло этим потоком. Я заказал старику пива.
Плохо помню, о чем думал в самолете на пути в Майами (возвращаться в Москву через Флориду было выгодно).
Маленькие ручки, маленькие ножки.
И зубы.
*
А вот и эпилог, последняя страница записок, за которой может быть что угодно. Потерянное бессмертие.
Лотар умер. Это случилось в Гватемале. Об этом написала его подруга. Она ответила, когда я перестал ждать. Никогда не думал, что в письме может быть столько страха. Она сбежала, как только узнала, от чего умер Лотар. От камней, которые ему затолкали глубоко в глотку. «У него были такие глаза…» — написала она. В каждом многоточии мне мерещился ее полубезумный взгляд, который отрывается от телефона и шарит в тенях за спиной — не притаилось ли там чего.
Я писал и другим, всем, кого смог найти в Интернете, но, кроме подруги Лотара, ответил лишь профессор Джон. Его письмо показалось мне… онемевшим. Как голос человека, которого едва слушаются губы. «Есть другой способ, — писал профессор. — Не только разбить куклу. Нужна кровь женщины. Кровь мужчины оживляет куклу. Кровь женщины (если только ее не убила кукла) защищает. Я обмазался ее кровью».
Не хочу думать, что прячется за последней фразой.
Порой, когда я лежу в своей кровати в кромешной темноте, стоит только закрыть глаза (можно и не закрывать) и протянуть взгляд через океан, мне видится, как глиняные куклы пробираются сквозь джунгли, сквозь поля и города, сквозь ночь, целенаправленно и упрямо, шажок за шажком. Или бегут, обернувшись стремительным зверем. Или летят.
Они идут за мной. И за другими. За теми, кто нарушил границу вверенной им территории. Они хотят наказать «воров». В конце концов, после смерти хозяев, после смерти целой цивилизации у них нет иной цели.
Каждую ночь я кладу под подушку купленное в Белизе мачете. Оставляю у двери и под окнами плошки с кукурузным самогоном. Выиграть минуту порой значит выиграть все.
Михаил Павлов
Впервые тот стук Лида услышала на кухне. Ложка с рассольником на пару секунд зависла у морщинистого рта, пока женщина прислушивалась. Должно быть, кто-то из соседей затеял ремонт. Это была короткая торопливая серия ударов, будто в бетон вколачивали зубило, но спустя пару секунд отложили инструмент. Стены, кажется, тихонько завибрировали в резонансе, а в тишине повис угасающий звон. Помедлив еще немного, Лида вернулась к супу.
Находиться в квартире старшей сестры было странно и неуютно. Но любопытно, как в детстве, когда примеряешь чужое платье или залезаешь в мамину шкатулку с сережками и бусами. За столько лет Лида ни разу здесь не бывала. Почему они с Тамарой совсем перестали разговаривать? Вроде не было никаких ссор, а если и были — забылись. Старшая сестра всегда держалась наособицу, а получив в восемьдесят первом эту однушку в хрущевке в Троицке, в ста сорока километрах от Челябинска и остальной семьи, совсем закрылась в своем футляре.
В квартире стоял пыльный полумрак. Тикали часы. Тамара лежала сейчас в одной из палат местной больницы, приходя в себя после гипертонического криза.
Вымыв посуду, Лида постояла немного у окна, поглядела сквозь паутинистый тюль на соседний дом, на неприметный дворик внизу. Гуляла ли там Тамара? Какими же дурехами надо быть, чтобы почти тридцать лет не видеться, не знать ничего друг о друге? Припорашивая пустоту длинными скучными письмами на Новый год, заполняя ее эхом обрывочных междугородних звонков… Лида (теперь, конечно, чаще тетя Лида, баба Лида или иной раз и Лидия Михайловна) повздыхала, прогоняя подступившие слезы. Нечего. Не померла же. Все нормально будет.
Пришел вечер, Лида устроилась в скрипучем кресле напротив телевизора, большого такого, черного, с плоским экраном и громоздким корпусом — когда-то дорогущая вещь, а теперь архаика. Рядом притулились DVD-плеер и видеомагнитофон, на полочке и кассеты для него остались, все в порядке, чинно, с кружевными салфеточками. А по правую руку журнальный столик с ониксовым подсвечником и зеленой жабой телефонного аппарата. За программой новостей и каким-то ток-шоу с крикливым украинцем, которого все норовили побить, прошла пара часов. Особенно не вслушиваясь в телевизионную болтовню, Лида листала еще днем выуженную из почтового ящика газету, пока не начала клевать над ней носом. Неловко, но деваться некуда: пришлось разбирать пирамиду подушек на высокой, будто саркофаг, кровати Тамары.
Потом, уже в тишине, окруженная ломким, как хрусталь, белоснежным бельем Лида лежала без сна, прислушиваясь к чужой квартире и собственному усталому телу. Ныли суставы, тикали часы. Темнота давила на грудь. Поначалу мягко, едва заметно, но с каждой минутой все ощутимее. И понятно ведь, надо бы подняться да распахнуть форточку, пустить свежий воздух, а вместе с ним все ночные шепотки: приглушенный шум двигателя, когда какая-нибудь машина остановится у соседнего подъезда, гулкие шаги и смех, когда парочка прохожих скользнет под окнами. Но Лида никак не могла заставить себя встать. Уже и не понять, то ли это сонливая лень, то ли силы и впрямь ее покинули. Может, я уже сплю давно? На миг стало полегче, но успокоительная мысль тотчас сменилась другой, устрашающей. А может, я помираю лежу? Лида никому об этом не говорила, но про себя считала, что уже готова к концу, пожила, семью подняла, сожалеть ни о чем не хочется… Но уйти вот так, вдруг, в незнакомом месте, в непроглядном мраке, в одиночестве? Она бы закричала от накатившего ужаса, если б смогла.
В комнате раздался осторожный стук молотка о камень.
Кто-то был здесь, совсем рядом! Лида вздрогнула всем телом, захрипела, сбрасывая мучительное оцепенение, и всхлипнула. Поджала ноги под одеялом и приподнялась над подушкой, пытаясь разглядеть что-нибудь. Ни единого проблеска, тьма была плотной, цельной, словно кусок обсидиана. На мгновение Лиде показалось, что находится она в каком-то совсем ином месте, далеком от квартиры сестры, от Троицка и любых иных человеческих городов.
Во дворе проехал автомобиль, по стене и потолку прополз отсвет фар. Комната вернула свои очертания. Ощущение чужого присутствия растворилось, оставив после себя облегчение, какое испытываешь только после пробуждения от страшного сна. Было это наяву или нет, но спустя несколько минут Лида действительно спала.
Наутро она проснулась в дурном настроении, колыхался внутри темный тревожный осадок. Кажется, черт снился? Гвозди в гроб заколачивал. Тут и в сонник лезть не надо — явно не к добру. Лида хмурилась и старалась не думать о ерунде.
Первым делом позвонила в больницу. Ничего нового, Тамара оставалась в реанимации. Никаких посещений. Лида положила громоздкую трубку на рычаги и тяжело вздохнула. Хорошо хоть получилось выклянчить вчера ключи от квартиры, а то куковала бы сейчас на улице. Что ж, придется покуда обживаться, оправдывать свое присутствие. Лида затеяла уборку. Смахивала пыль отовсюду, куда могла дотянуться, а если не могла, взбиралась, кряхтя, на табуретку и дотягивалась. Ковыляла по коридору с ведром воды, швабру не нашла, потому исползала все углы с тряпкой в руках. Кожа на ладонях распухла, побледнела и, подсохнув уже, покрылась крошечными болезненными трещинками, но, смахивая выбившуюся из заколки седую прядь с мокрого от пота лица, Лида чувствовала себя довольной. Все окна были распахнуты, освежающий сквозняк гулял по квартире, прогоняя уютную старческую затхлость из комнат.
Уборка оказалась отличным поводом, чтобы утолить любопытство и немного покопаться в сестринских вещах. Мебель заполняла невеликие метры жилплощади, теснила, нависала, со своеобычным вкусом, непоколебимо. На стенах лесные пейзажи в рамах с прихотливым узором. Отчего-то ни одного образка, ни одного крестика или лампадки в углу. Странно. Поблескивала полированным деревом радиола, выгибалась изящным корпусом швейная машинка «Зингер». Повсюду густые ковры и коврики с неизбывным прелым душком. Настоящий мавзолей достатка двадцатилетней давности. У Тамары всегда водились деньги, даже в самые непростые времена, это все знали. Лида только фыркала, а то и шикала, чтобы не болтали лишнего, когда слышала сплетни о каких-то перепроданных самородках и драгоценных камнях. Откуда? Глупости, конечно. А сама боялась, что однажды придут люди с корочками, расспрашивать про сестру. Не пришли, да и пересуды сами собой заглохли, страна-то менялась, каждый думал о себе. А Тамара, должно быть, так всегда и жила, одна, для себя. Лида не понимала этого, тосковала, жалела, иной раз злилась. Ладно любовь, мужики уходят, умирают, но как же детки? Как без детей-то? Зачем?
Потом Лида наткнулась на стопки неношеной одежды в чулане. Развернула аккуратно, будто подарок, сложенную рубашечку. Детский размер, лет на семь, плотная желтая ткань с улыбающимися солнцами и лунами, толстые пуговицы и никаких бирок. Лида вытянула из стопки еще рубашку, точно такую же, отступила к креслу и медленно села. Что же это такое? Ведь у Тамары никогда не было детей. Или были? Нет-нет, это что-то другое. Зачем нужно столько одинаковых одежек? Лида снова приблизилась к чулану с распахнутой дверцей. Ну точно, на верхних полках покоились толстые рулоны материи. Зеленая, алая, а вон там и желтая, наверняка та самая, с солнцами и лунами. Сама, значит, шила. Для кого? Может, на продажу? Поразмыслив, Лида вернула вещи на место, закрыла чулан и отправилась на кухню чаевничать. Хрен с ним, рассудила она.
Вода забурлила, раздался свист. Лида сняла с плиты верещащий чайник. Наверное, она бы и сама продолжала пользоваться таким, если бы старший сын в свое время не купил электрический. Долго выкаблучиваться не стала — удобнее же. Так и сотовый телефон освоила, и даже, прости господи, WhatsApp. Может, детям позвонить пока? Под полотенцем с вышивкой прел, температурил фаянсовый чайничек со свежей заваркой. Сейчас все на работе, поди, даже Оля, хотя ей бы еще сидеть и сидеть в декрете с близняшками-то. Набрать зятя, что ли? Хоть внуков покажет. Размышляя об этом, Лида направилась за мобильником. Тот, позабытый, покоился на дне сумки, оставшейся на трюмо у входа в квартиру.
В полумгле прихожей Лида вдруг остановилась. Поежилась от противного холодка, прокатившегося по спине. Это еще что такое? Вот она, сумка, надо только руку протянуть да вернуться с ней в комнату с тикающими часами и телевизором, но слева тревожно темнел коридор, ведущий к двери. Лида медленно, нехотя повернулась туда. Ничего. Тьма у входа оказалась абсолютно непроглядной. Ни коврика у двери, ни старых тапочек в обувнице, ни крючков на стене — все исчезло. Конечно, нужно просто шагнуть туда, протянуть руку и нащупать тумбочку, нащупать собственное пальто, и тогда прихожая вернется на место. А вдруг нет? Вдруг ладонь провалится в пустоту? Господи, какая глупость! Это солнце светит прямо в окно на кухне, оттого здесь и такая плотная тень. Лида не стала оборачиваться, чтобы проверить догадку. Она и так помнила, что окно на кухне уже зашторено. Взгляд не отрывался от черноты, раскинувшейся впереди, такой осязаемой, такой противоестественной. В лицо дохнуло какой-то душной сыростью, стало зябко. Почудилось, будто тьма колышется, тяжело дышит, но нет, на самом деле она оставалась неподвижной.
Вдалеке посыпались, поскакали камешки, щекоча слух объемным бисерным эхом. Мрак словно бы углубился, развернулся в тоннель. Как далеко он простирается? На десять шагов? На тысячу? Лиду затрясло. Ощущения играли с ней злую шутку. Нужно отступить в комнату, присесть, прийти в себя, и не будет никаких тоннелей…
Из глубины мрака послышались шажки.
Босые ноги шлепали по каменному полу, и звук с каждым мгновением становился громче. Подумалось: какой короткий шаг, будто ребенок идет. Только видеть это дитя совсем не хотелось. Ни за что. Сколько минуло времени? Кто-то продолжал идти, преодолевая метры, которых не было, торопливо, все быстрее и быстрее. Кажется, Лида даже расслышала дыхание, частое, шумное, переходящее в рык. Дыхание рассерженного хищного зверька.
В голове у Лиды все перевернулось, сердце скакнуло в горло, застряло. Громыхнула межкомнатная дверь, страшно задрожало стекло, будто сейчас вывалится. Что происходит? Почему закрыто? Оказалось, Лида уже на кухне, держится за дверную ручку, вцепилась, чтобы снаружи не открыли. Как добежала, сама не поняла. В двери высокий застекленный проем, поэтому видны и соседнее помещение справа, и проход в прихожую прямо. Никаких движений, ни единого звука. Ноги подкашивались. Лида едва удержалась от падения, заскребла ногтями деревянный косяк, потом обои, пока не опустилась на табурет. Хватаясь за грудь, привалилась спиной к стене. Не пульс — лошадиные скачки. Лишь бы не помереть. Услышала, как тикают часы за дверью. Поняла, что лопочет тихонько:
— Господи, спаси и сохрани, Господи, спаси…
Чтобы более или менее прийти в себя, понадобилось больше получаса. Лида выползла из кухни, перекочевала в кресло, включила телевизор — пусть бормочет, успокаивает. Хотелось прилечь, даже, может, вздремнуть, и не подходить к передней как можно дольше. Но Лида так не могла, характер не тот. Встала и, кряхтя, добралась до трюмо. Собравшись с духом, скользнула в прихожую и как можно быстрее, не вглядываясь, проковыляла к выключателю на стене. Уютный желтоватый электрический свет вернул все на место. От сердца отлегло. Только это ведь повториться может. Старость — не радость, как говорится. Лида горько усмехнулась, зажмурилась надолго. Значит, маразм, да? Или еще какая напасть с головой… Побрела обратно на голос телевизора.
Собиралась выйти за продуктами, но, обессилев от произошедшего, осталась дома. Дремала, вздыхала, иной раз вздрагивала, оглядываясь на дверной проем. Вечером позвонила наконец дочери. Говорили до глубокой ночи, в разговор поначалу втискивался лепет внуков, потом время от времени ворчание зятя. Оля сразу смекнула, что мать тревожится, но истинных причин, конечно, не поняла — просто старалась отвлечь, успокоить, не говоря напрямик. Лиде хотелось вывалить все, но что-то не давало. Воспитали так, наверное.
Давно пробило полночь, когда за стеной, как будто на кухне, громко постучали. Лида медленно отвела трубку от уха: там Оля рассказывала что-то про садик. Спустя полминуты постучали снова, только теперь с противоположной стороны и выше, у соседей. Лида приподняла брови, в груди похолодело. Стук повторился еще раз, уже далеко, где-то на верхних этажах. Что все это значит? Дочка звала из динамика мобильника.
— Да-да, Оль, тут я, — опомнилась Лида.
Много позже, отложив телефон, она не стала перебираться в кровать, так и сидела на месте. Звук на телевизоре был приглушен, не разобрать ничего. Глаза пощипывало, Лида щурилась, вновь и вновь разглядывая предметы в комнате сестры. Хмурилась, прислушивалась к спящей хрущевке. Закемарила на рассвете.
Долго поспать не получилось. Спустя часа три Лида разлепила веки и, сипло застонав, подняла себя с кресла. Поплелась в ванную умываться. В маленьком зеркале над раковиной обнаружилась измученная старуха, капли воды сбегали по припухшей бледной коже, ныряли в бороздки морщин, срывались с подбородка. Ни дать ни взять утопленница. Нельзя здесь больше оставаться. Одной точно нельзя.
Вскоре, приведя себя в порядок, одетая, вооруженная сумкой, она выходила из квартиры. Медленно, цепляясь за перила, спускалась по лестнице, все больше погружаясь в консервированный, пропахший пылью сумрак. Где-то выше, на четвертом или пятом этаже, лязгнул замок и растворилась дверь, но наружу никто не вышел. Подъезд выжидательно молчал. Наконец Лида вывалилась на улицу. Солнце где-то пряталось, заросший кустами дворик был пустынен. Прохладный ветерок осторожно качал ветви тополей, листва уже начала желтеть, скукоживаться. Лида покрутила головой — и впрямь никого, ни одной бабки на лавочке, ни одного мальчишки с игрушечным пистолетом в траве, даже вездесущих котов, и тех нет. Несколько шагов по асфальту, оглянулась на подъезд, мазнула взглядом по композитному кирпичу вверх. Серые катаракты окон. Почудилось движение в одном, на втором этаже, будто чья-то голова над подоконником торчала, но теперь спряталась. Ребенок? Да вроде крупная голова-то, и лицо взрослое — хотя как тут разглядишь? Фантазия дорисовала физиономии в окне какое-то совершенно пакостное зловредное выражение. Лида поспешила к автобусной остановке.
Большую часть дня она просидела в приемном покое областной больницы. К Тамаре не пускали. После обеда удалось ухватить за рукав нужного врача: оказалось, дела обстояли не слишком хорошо. Тревога скользнула в груди холодным чешуйчатым тельцем. Выйдя из больницы, Лида отправилась на поиски церкви. Городок, приземистый, чахлый, глухо суетился в мутном, бесцветном солнечном свете, сочащемся сквозь плеву облаков. Было довольно тепло, но чувствовалось: осень уже пришла, просочилась, повсюду теперь, не прогонишь. Спустя час между ломбардом и аптекой обнаружился белокаменный храм. Повязав выуженный из сумки платок, Лида вошла внутрь. Первым делом поставила пару свечек, пошептала молитву за здравие. Подумала и помолилась еще, чтобы оградило от нечистой силы. Хотела к батюшке за советом обратиться, но поглядела на него, стоя в сторонке, и как-то не понравился он ей. Высунувшиеся из-под рукава рясы большие золоченые часы смутили или еще что. Нахмурившись, Лида направилась к выходу.
К дому сестры подошла уже на закате. В розоватых сумерках двор, все такой же безлюдный, показался уютнее. Лида остановилась, разглядывая серую пятиэтажку. Почему Тамара не уехала отсюда? Что ни говори, а деньги у нее имелись. Нет же, столько лет здесь проторчала, скрытная, себе на уме. То ли раньше Лида не замечала, то ли это закат сотворил со зданием причудливую штуку: на фасаде лежала едва различимая разлапистая тень. Даже не лежала, а скорее проступала изнутри. Будто кирпич со временем становился чуть темнее, и эта клякса расползалась из центра к краям стены, поглотив почти весь третий этаж, где жила Тамара, а также запустив ниточки на второй и четвертый. Лида обвела взглядом пустые окна, никого в них не увидела и устало побрела к подъезду. Позади был долгий день.
Перед дверью в Тамарину квартиру Лида замешкалась, поняла, что прислушивается. Обругала себя мысленно и вошла. Напряжение никуда не делось. Кожа на загривке будто бы сморщилась, волоски на теле затрепетали от накопленного электрического заряда. Клацнул замок, Лида, не включая свет в прихожей, стянула обувь. Почему так темно? Неужели солнце успело сесть? Впереди, отраженный в трюмо, виднелся яркий, но очень маленький огонек. Лида сделала пару шагов и поняла: там, в комнате, на столике горит свеча. Душа провалилась в пятки. Кто-то влез в квартиру? Первым желанием было — уйти, тихонько отступить, пока не заметили, пусть даже ночевать придется, сидя на лавочке у подъезда… Но ведь так не делается. Нужно все проверить. В конце концов, воры не зажигают свечей в чужих домах, правильно? Лида тихонько двинулась на свет, дрожащей ладонью опираясь о стену.
И впрямь свеча. Воск тонкими белесыми щупальцами сползал по ониксовому подсвечнику, собирался в мягкую лужицу на столике. Рядом будто в ожидании хозяина пустовало кресло. Лида как могла огляделась, но в сгрудившихся циклопических тенях мог прятаться кто угодно. Свечное пламя вдруг затрепетало, на стенах пустились в пляс желтые отсветы. Куда-то исчезли узорчатые обои и лесные пейзажи в рамах, блики скакали по неровному камню и массивным деревянным подпоркам. У Лиды закружилась голова, она услышала шаги и обернулась на звук. Комнаты Тамары больше не существовало. Издалека приближались разрозненные огни, выхватывая из мрака низкий потолок огромной пещеры. Донесся звук удара, гулкий, по дереву, спустя несколько секунд второй, звонкий, металлический, потом подхватили другие, заполнив пространство воинственной пугающей какофонией.
Лида сама не заметила, как опустилась в кресло. Сил не осталось, и она просто сидела, ухватившись за подлокотники, глядя широко распахнутыми глазами прямо перед собой. Подбородок и губы мелко подрагивали.
Силуэты, низкие, сухопарые, сгорбленные, подступали один за другим. Многие шли, вооружившись молотками, другие — палками, и каждый время от времени стучал по глыбам и балкам, что попадались на пути. Росту в самом высоком было не больше метра, лица со впалыми щеками и выпирающим лбом казались примитивными, злыми. Бледная кожа и нечесаные седые волосы превратились в древний пергамент в том свете, что давали свечные огарки и факелы, зажатые в их костлявых руках. Только странно: угрюмые коротышки шагали неторопливо, осторожно, задирая длинные крючковатые носы куда-то вверх и в сторону, будто двигались на слух или на запах. Отблески пламени пульсировали в черных кротовьих бусинках глаз. Слепые? Для кого тогда им освещать дорогу?
Когда вдали среди низкорослых троглодитов выросла широкая светлая фигура, Лида начала понимать. От удивления открылся рот, она даже привстала с кресла, всматриваясь вперед. И тотчас упала обратно, потому что рядом затрезвонил телефон. Лида перевела ошарашенный взгляд на журнальный столик, но и не подумала снять трубку. Догадалась: звонят сказать, что сестра умерла в реанимации. Это точно, ведь прямо сейчас та шла сюда в мешковатой больничной пижаме, слабая и растрепанная. То и дело задирала голову вверх и распахивала рот, с шумом вдыхая влажный пещерный воздух. Что-то покрывало ее макушку, нечто белесое, почти прозрачное, натягивалось на лице при движении, спадало комковатой фатой на плечи.
Сколько уже длился весь этот кошмар? Минуты сменяли друг друга, карлики окружили Лиду, но держались чуть поодаль. Покачиваясь, Тамара прошла меж ними, переступила босой ногой с изломанного пола подземелья на остатки узорчатого ковра, приблизилась к Лиде. Полные усеянные пигментными пятнами руки легли на подлокотники, едва теплые личинки пальцев нащупали пальцы Лиды, впились в них. Разомкнулись губы, повеяло затхлым, носа коснулось что-то невесомое, щекочущее. Скривившись, Лида попыталась отстраниться, но Тамара только придвинулась сильнее, заслонив собою свет.
— Привет, сестренка. — проскрежетало дряхлое чудовище, ощерив в улыбке сероватые с черными прорезями зубы. Отодвинулось. Лида наконец разглядела: на кожу и волосы Тамары налипла тонкая паутина, замысловатыми кружевами спускающаяся вниз, слоящаяся, разрастающаяся поверх пижамы, будто семейство пауков пыталось сшить подвенечное платье. Телефон продолжал звонить. Тамара протянула руку, сняла трубку с рычагов и бросила обратно, аппарат жалобно звякнул и затих. Низкорослая толпа с новой силой заколотила, забарабанила дубинками и молотками. Некоторые шагнули ближе, протянули руки, будто просили о чем-то.
— Стуканцы мои. — Тамара снова улыбнулась, в ее сиплом голосе послышалась неподдельная нежность. — Стуканчики. Такие малыши.
Карлики перешептывались на непонятном языке, корчили умоляющие лица, звали, должно быть, Тамару, но нарушать границу крошечного островка, оставшегося от ее комнаты, пока опасались. Лида пригляделась к их нарядам: многие носили кожаные фартуки, другие только рубашки и грубо скроенные штаны. Вещи были изрядно потрепаны, все цвета, кроме серого, стерлись, но кое-где еще можно было распознать знакомый узор: сквозь наслоения пыли и грязи улыбались маленькие солнца и луны.
Лицо Тамары снова загородило свет:
— Ты их не бойся. Им если понравиться, если ухаживать за ними чуть-чуть, они тебя золотом окружат, камешками. Откуда что берется, да? — Губы прильнули к уху Лиды, зашептали влажно, доверительно и быстро: — Мне тебе столько рассказать надо! Я думаю, тут гора была. Может, тыщу лет назад. Может, две тыщи. А они, стуканцы, в пещерах живут, в штольнях всяких. Теперь-то, видишь, нету никакой горы. Только тьма от тех пещер и штолен осталась. А во тьме они, малыши мои.
Под конец тирады голос женщины задрожал. Она отстранилась, глаза светились пьяным блеском.
— Они хорошие у меня. Сколько лет со мной! Я поначалу, знаешь, пользовалась… просто брала камешки эти, а потом… — Кажется, Тамара теряла нить собственной мысли. — С ними лучше. Они меня давно зовут. Я им там нужна. Я же…
Коротышки забормотали громче, требовательнее. Самые смелые ступили на ковер, ухватили Тамару за подол пижамы, стали тянуть за собой.
— Ну чего вы?.. Я же с сестрой!.. Столько лет, вы поймите… Ну ладно, ладно…
Она уже уходила, ведомая стуканцами, боголепно держащимися за ее ладони. Будто шагнула в темное нефтяное море с перекатывающимися на поверхности золотистыми огнями, провалилась по пояс и побрела дальше по дну. Стиснув зубы, Лида привстала с кресла, скривилась, в спину стрельнуло. Тамара погружалась все больше — похоже, каменный пол на ее пути пошел под углом. Лида как могла поспешила следом, двигаясь на свет и непрерывные неясные шепотки.
Пещера (шахта? штольня?) и впрямь нырнула вниз, образовав широкую яму глубиной метра в три. И на дне — Лида не сразу поверила своим глазам — процессию ожидала белоснежная высокая кровать сестры. Тамаре помогли улечься, и она чуть с заминкой, все так же улыбаясь, вытянула ноги, уложила руки, прижав их вдоль туловища, полноватая, обрюзгшая, но по-детски скованная и невинная. Десятки осторожных рук ощупали ее тело, стерли паранджу паутины, взялись за пижаму и, будто даже не напрягаясь, с треском разорвали на лоскуты, растащили, спрятали. Ропот стал глуше, наполнился благоговейными вздохами. Тамара зажмурилась, сжалась от видимого желания прикрыться… а потом вдруг задохнулась, как от удара под дых. Это один из недомерков, сморщенный, почти лысый, запустил руку прямо ей в грудную клетку. Лида, наблюдавшая за всем с высоты, от удивления закрыла рот ладонью. Так не бывает! В свете факелов и свечей кожа Тамары казалась сделанной из воска, и чужая жилистая кисть прошла сквозь нее, словно это было действительно так. Никакой крови, никаких преград. Старикашка раздвинул пальцами мягкое желтоватое мясо, после чего протянул к собратьям пустую ладонь, как делает это хирург, требуя от ассистентов нужный инструмент. В руку ему лег огромный, с голову младенца, самоцвет, гладкий, прозрачный, испускающий голубоватое сияние. Тамара заскребла ногами и сжала кулаки, когда камень оказался у нее в груди, но глаз так и не открыла, продолжая через силу улыбаться. В уголках глаз выступили слезы.
Коротышки не переставали пытать ее, развели руки в стороны, пробили запястья жемчугом, топазами инкрустировали плечи. Разложили в животе рубины, яшмой оплодотворили матку. Коленные чашечки наполнили алмазами, в ступнях оставили кусочки малахита. Погладили по дряблым щекам, вытерли слезы, посадили в глазницах по зернышку граната. Тамара тихонько вздрагивала и дышала, а камни светились сквозь расплавленную восковую плоть.
Конечно, этого всего не могло быть на самом деле. Лида едва стояла на ногах, зачарованная и ошеломленная разворачивающимся действом. Неужели сестра выживет после такого? Была ли она все-таки жива, когда пришла сюда? Что значит этот ритуал? Вспомнилась книжечка-сонник, оставшаяся дома. Приведется ли открыть ее снова и узнать, как толкуется этот чудовищный сон?
Стуканцы отступили от распростертого тела, слепые, не ведающие, какое зрелище сотворили, как красиво драгоценное разноцветье сочится теперь наружу. Тамара лежала неподвижно и выглядела мирно спящей. Потом кровать покачнулась, приподнялась и поплыла прочь. Одни лилипуты несли ее, другие сопровождали, держа факелы, а некоторые остались топтаться вокруг опустевшей ямы. Лида шагнула было следом, но не смогла заставить себя двинуться с места. Не могла взять в толк, что делать дальше.
Горло сдавило, зачесалось в глазах. Лида поняла, что вряд ли когда-нибудь увидит сестру вновь. Сморгнула пару слезинок, выдохнула, пытаясь успокоиться. Никогда. Не так важно, что здесь произошло. Какая теперь разница? Что вообще может быть важно под гнетом этого страшного неподъемного слова? Совсем-совсем. Никогда. Наконец она скривила лицо, покраснела и разрыдалась.
Кажется, все эти годы Лида надеялась, что однажды они с Тамарой снова станут семьей, ждала повода, чтобы сделать шаг навстречу. Только, если по-честному, она думала, что сможет вернуть сестру в свой мир, понятный, светлый, увитый родственными связями и взаимными обязательствами. А получилось наоборот. Чужая душа — потемки, или как там Тамара сказала… Тьма, оставшаяся от каких-то пещер, от каких-то там штолен. Лида закрыла лицо ладонями и долго качала головой из стороны в сторону.
Вокруг было темно и тихо. Продолжая всхлипывать, Лида опустила руки и, забыв, где находится, пошарила вокруг в поисках опоры. Ничего. Не может быть, чтобы этот кошмар продолжался… Процессия с телом Тамары давно скрылась, унеся с собой еще и свет. Но в темноте кто-то был. Время от времени то тут, то там слышались опасливые шаги, скрипела каменная крошка под чьими-то ступнями. Они подкрадывались к ней, к Лиде. Та сделала шаг назад, потом еще, где-то там осталась комната с телевизором, с журнальным столиком, с зашторенным окном, за которым, должно быть, все так же существует этот скромный низенький городок, откуда можно просто взять и уехать. Шаги звучали все ближе, все громче. Твари кружили рядом, злобно фыркали носом и все меньше таились.
Тамара сказала: «Если им понравиться…» А что, если не понравишься? Хотела ли Лида нравиться этим уродцам? Во мраке сновали, кружили смутно уловимые силуэты. То и дело Лида ощущала легкие дуновения воздуха, будто кто-то проносился совсем рядом. И она пятилась, пятилась, пятилась, пока не уткнулась в преграду и едва не повалилась в кресло. Мгла циркулировала, дышала хрипло, перешептывалась недобро, непонятно. Чего им надо?
Что они со мной сделают?
Где-то, возможно, в десятке метров от Лиды, в горную породу ударил молоток. Звук был резкий, звенящий. Она встрепенулась, подобралась. Тени засуетились. И снова удар, на этот раз ближе. От третьего удара Лида вжалась в спинку кресла. Потом были четвертый, пятый и шестой, размеренные, сильные, угрожающие. Молоток опустился в седьмой раз, и вокруг тихонько завыли от предвкушения. После восьмого удара тьма взорвалась хаотичным глухим стуком, палки били без разбору, просто ради шума, чтобы не лопнуть от напряжения. Лида не отпускала подлокотники. Голова опущена, хочет уйти в плечи, как в панцирь, глаза зажмурены, а губы стиснуты так, что выжата вся кровь. Лида знала, что будет и девятый удар. Что кто-то стоит рядом, не видит ее, но чует запах и кривится, бормочет что-то сквозь зубы.
Молоток уже занесен, но отчего-то медлит.
Владимир Чубуков
Так рано Вадик еще не просыпался. Родители ушли в пятнадцать минут шестого, у них вахтенный автобус отходит в пять тридцать. Когда они собирались и тихо переговаривались на кухне, он проснулся, полежал в кровати, глядя в потолок, и, только дверь за ними закрылась, сразу встал.
Субботнее летнее утро лениво растекалось по городу. Словно за кромкой гор, замыкавших город с востока, опрокинули огромную банку какой-то химии, и она медленно пропитывала собой небосвод, осветляя его и вызолачивая. Вот-вот и заспанное солнце взойдет из-за гор на порог дня.
Он выглянул во двор из окна. Никого. Еще не бродил по двору с папиросой сосед-старик, всегда просыпавшийся рано, вразвалку шагавший на плохо гнущихся ногах. Еще никто не врубил музыку — так, чтобы хлестала из окна во двор всем на радость — ну, или на раздражение, кому как. Никто не хлопал дверцами автомобилей, припаркованных во дворе. Не тявкали соседские собаки. Чуть позже двор оживет, но сейчас не время, сон пока не натешился человеческими леденцами, еще обсасывал их, сладкие, в уютной тьме за щекой своего тягучего бреда.
Маленький Вадик Черенков был сейчас, наверное, единственным бодрствующим существом во всем доме, на все пять этажей и четыре подъезда. Ему вдруг показалось, что дом — корабль, а он — его капитан. И может увести дом, пока остальные спят, в неведомые края, а как проснутся жильцы — с удивлением увидят из окон странный пейзаж и в тревоге ступят из подъездов на незнакомую, возможно, опасную землю.
Вадик приоткрыл дверь в комнату сестры. Лина дрыхла без задних ног. Да она рано и не встанет, если в школу не идти, а у нее сейчас каникулы. Как всегда, сидела за полночь в соцсетях. Закрыл дверь, чувствуя превосходство над сестрой. Она, конечно, старше на целых семь лет, но сейчас-то хозяин в квартире он, а она, спящая, — только предмет обстановки.
На кухне Вадик деловито отрезал хлеба, намазал маслом и джемом. Жуя, по-хозяйски огляделся. Кстати, вот мусор бы вынести. Обычно он с неохотой таскал ведро, но теперь-то не родители посылают, а он сам — хозяин-барин! — решил, что так надо. Положив на разделочную доску недоеденный бутерброд, вернулся к себе в комнату, натянул майку и шорты, взял из кухни ведро и отправился с ним на улицу.
Четырьмя мусорными контейнерами в металлической выгородке под покатым навесом пользовались жильцы трех окрестных пятиэтажек и полутора десятка частных домов, стоявших здесь с середины прошлого века, когда еще не понастроили хрущевок, образовавших третий микрорайон.
Двор перед домом Вадика давно превратился в целый парк. Деревья — самые безудержные из них — вымахали до уровня четвертого этажа. Кусты меж ними разрослись, как застывшие в стоп-кадре взрывы артиллерийских снарядов. В таком дворе у родителей мало шансов высмотреть своих чад из окон или с балконов. Вадику очень нравился этот двор, полный укромных закутков.
Он прошел с ведром по узкой асфальтированной дорожке с бордюрами, кривящейся среди растительности, вышел из парка, пересек детскую площадку с ее качелями, горками и всякими нелепыми конструкциями, в которых через несколько часов будет роиться визгливая малышня, и вышел к помойке.
Опорожнив ведро в контейнер, застыл на месте. То, что показалось ему грудой хлама, сваленного в углу выгородки, зашевелилось, поднялось и сделало три шага к нему.
Женщина — Вадику она увиделась ветхой старухой, хотя была не так уж стара — стояла перед ним. На некрасивом грязном лице мутнели глаза с червоточинами зрачков. Ни малейшего выражения не было в том лице. Одетая не по погоде тепло, беременная к тому же, живот пузырем, она нависла над Вадиком, тупо глядя на него сверху. Маленький, худенький, ломкий, руки-спички, стоял он перед ней.
Пока раздумывал, стоит ли ему поздороваться или эта бомжиха, вонючая к тому же, не заслуживает никакой вежливости, ее лицо вдруг ожило, словно его включили, как телевизор. Глаза наполнились умом, язвительностью, лукавством, холодным высокомерием и злобой. Ехидный червячок искривился на губах. И при этом она как будто помолодела.
Вадику сделалось не себе.
Женщина опустилась на корточки, лицо ее теперь было на одной линии с его лицом. Взгляд буравил Вадика, проникая все глубже в его голову. Он отступил назад, но женщина больно схватила его левой рукой за шею и притянула к себе. Правой рукой расстегнула свою грязную шерстяную кофту, под ней байковая рубашка — расстегнула и ее, затем майка, когда-то белая — и эту майку она задрала, захватила в горсть свою обвисшую голую левую грудь, наведя на Вадика, словно какое-то оружие, омерзительный сосок, похожий на застывший сгусток гноя. Левой рукой притянула Вадика еще ближе, чуть привстала, и вот уже сосок тычется ему в лицо, в складку около носа. Нацелилась получше, и сосок упирается ему прямо в губы.
— Бери зубами и кусай, — приказала она. Голос был тихим и страшным.
Вадик оцепенел от ужаса.
— Бери! — процедила с ненавистью: таким тоном обычно говорят «пшел прочь!».
Вадик раскрыл задрожавший рот и легонько сжал зубами сосок.
— Кусай! — прошипела бомжиха.
Его зубы сжались чуть сильнее.
— Еще! — Шипящий звук выполз изо рта мерзкой сороконожкой, и Вадику показалось, что она, невидимая, прыгнула к нему на лицо.
Он малость обмочился от страха и сомкнул челюсти до конца, чувствуя, как перекусывает чужую плоть, как откушенный кончик соска, словно голова казненного на гильотине, падает ему на язык, скатывается куда-то к изнанке щеки…
Женщина издала короткий не то стон, не то рык — знак удовольствия — и отпустила шею мальчика. Попятившись, он стоял перед этой безумной, широко открыв рот, с трудом глотая воздух и конвульсивно вздрагивая. Ему хотелось кричать, но не было голоса. Женщина приподняла грудь с откушенным соском к своему лицу и осмотрела рану. Ни капли крови почему-то не выступило на поврежденном месте.
Вадика меж тем объял новый приступ ужаса, когда он почувствовал, что случайно проглотил откушенный кончик соска, что тот проскользнул ему в горло и, после очередного спазма, канул в глубину организма. Вадик сорвался с места, разрывая чары оцепенения, которыми был опутан, и бросился прочь.
Женщина не собиралась его преследовать. Она даже не посмотрела вслед убегавшему мальчишке.
*
Об этом происшествии Вадик рассказал сестре, взяв с нее клятву, что родители ни в коем случае ничего не узнают. Лина поежилась, представляя себе откушенный сосок, который Вадик так и не смог исторгнуть, сколько ни дергался в искусственных конвульсиях, суя пальцы в рот, чтобы вызвать рвоту. Задумалась. Про беременную бомжиху ей уже приходилось слышать, причем давненько, когда училась еще в третьем или четвертом классе. И рассказывали про нее что-то страшное. Что именно — Лина уже не помнила, в памяти осталось лишь ощущение какой-то зловещей мерзости от тех рассказов. Но была ли эта бомжиха той самой, что теперь пристала к Вадику? Лина, закусив губу, соображала, с кем бы поговорить на эту тему.
И вспомнила! Вспомнила, кого можно спросить. Был один тип, который знал все страшные слухи, витавшие в городе. Артем, ходячая энциклопедия кошмаров. Про каждое страшное событие — преступление, несчастный случай или самоубийство — он знал все. Его отец, угрюмый дядька с неприятно скользким взглядом, работал патологоанатомом, и Артем с раннего детства мечтал, что пойдет по отцовским стопам и будет ковыряться в трупах, как только вырастет. По крайней мере, так он не раз говорил, если спрашивали о будущей профессии; возможно, просто глумился над вопрошающими.
Он был ровесником Лины, только учился в другой школе. Две подружки однажды затащили ее в компанию, собравшуюся вокруг Артема на пустыре, где сейчас выросла новостройка, а тогда пустырь был безлюден, дик, там колыхались заросли высокой травы, часть пустыря была заболочена, и человек двадцать, от шкетов-десятилеток до шестнадцатилетних прыщавых дылд, сидели вокруг Артема и слушали. Как он, никто не мог рассказывать страшные истории. Сам тщедушный, узкоплечий, с выпирающими под бледной кожей костями, он словно набрасывал петлю на горло каждого из слушателей и затягивал, затягивал ее, нагоняя жуть, которая липла к сердцу, как паутина, и не отпускала потом несколько дней, всплывая по вечерам, словно утопленник, из глубин сознания, заставляя пугаться безобидных теней и звуков.
Лина терпеть не могла все мрачное и страшное, ей делалось душно и тошно в атмосфере зловещих историй, но, чтобы разобраться, хоть что-то разузнать, она решила отправиться на заседание круга к Артему и там спросить, что ему известно про пресловутую беременную бомжиху, о которой ходило столько слухов.
*
Самым постоянным и фанатичным слушателем Артема Тарасова был Кабан. Имя-фамилию Кабана мало кто знал, на слуху была только его кличка. Учился Кабан не в обычной школе, а в элитной гимназии, хотя, глядя на него, трудно было представить, что хоть одно учебное заведение когда-либо принимало его под свой кров.
Кабан был злобным и страшным. Выглядел старше своих лет: ему всего пятнадцать, а на вид — все двадцать пять. Огромная туша, сплошные мышцы и жир. Когда он ухмылялся, чудилось, будто у него изо рта торчат кабаньи клыки. Зубы его были великоваты, конечно, но клыков не имелось никаких, они лишь мелькали в воображении у тех, кто смотрел на Кабана. Поговаривали, что он — убийца, хотя Кабан еще не убивал никого из людей, животные и птицы — те, само собой, не в счет. Кабан говорил, что обязательно кого-нибудь убьет, когда вырастет, что чувствует свое предназначение, и оно в том, чтобы стать убийцей.
У него была необычайная, чуть ли не потусторонняя чувствительность к чужому страху. Сидя в кругу слушателей, он иногда переводил взгляд на тех, кто испытывал особенный ужас, кто уже готов был запаниковать, вскочить и выбежать из круга. Тяжелый злобный взгляд Кабана пригвождал к месту, вводил в оцепенение, под этим взглядом слабели ноги, обмирало сердце. Перепуганным слушателям, наколотым на острие Кабаньего взгляда, чудилось, что попробуй они только дернуться — Кабан тут же вскочит, как хищный зверь, набросится на них и задушит или, хуже того, растерзает зубами и руками. Едкое наслаждение страха в такие моменты становилось почти запредельным.
Рассказы Артема делились на две категории: одни он выуживал из омута своей необъятной памяти, другие сочинял на ходу. Последние были особенно жуткими.
Бывает, рассказывает он историю, как вдруг снизойдет на него вдохновение, и Артем начинает импровизировать, сочиняя такую жуть, от которой даже самым взрослым пацанам становится не по себе. Сам же он пугающе преображался в такие моменты и походил на какого-то загробного паразита, выползшего из сырого жуткого подполья, чтобы мраком и ужасом отравлять этот мир.
В наиболее вдохновенные минуты свои Артем сам себе удивлялся, сам собой очаровывался, каким-то отчужденным взглядом за собой наблюдая. Он, похоже, и сам никогда не знал, чего ждать от себя, какой еще неожиданный и мрачный финт выкинет он в следующую секунду.
Вершиной его творчества были сочиненные на ходу рассказы, которые сбывались. Опишет Артем какую-нибудь кровавую жуть с кошмарными деталями, а потом вдруг нечто подобное произойдет на самом деле, и те самые страшные детали поползут, как пронырливые насекомые, по блогам и новостным сайтам. Или спросят Артема о свежем происшествии, подробности которого еще неизвестны публике, и начнет он сочинять версии, одна страшней другой, а потом выяснится, что наиболее скверная среди версий попала-таки в «десятку». Но иногда Артем, не растрачиваясь на варианты, сразу же рассказывал страшную правду, которая затем и всплывала на всеобщее обозрение, когда приходил ее срок явиться миру.
Кабан всегда чувствовал эти необъяснимые попадания в цель, и в глазах его начинало мерцать что-то дьявольское, когда он слушал Артема, на ходу сплетавшего пророческую правду.
*
Лина узнала через одну подружку, Ксюшу Студникову, фанатку тупого и мерзкого сериала «Ходячие мертвецы», где и когда в ближайшее время Артем будет выступать в кругу любителей страшного. Вместе с Ксюшей, натянувшей майку с гниющей рожей Игги Попа из фильма «Мертвые не умирают», она и пришла на место в назначенный час. Круг собрался под крышей приготовленного под снос одноэтажного дома, на месте которого хотели что-то строить. Участок с обреченным зданием уже обнесли высоким забором из металлопрофиля, однако стройку не начали, не срослось, и дом все ветшал, погруженный в заросли, буйно разросшиеся на брошенном участке.
В одной из комнат, кое-как расчищенной от мусора, стояли ящики и коробки, приготовленные для заседаний круга.
Солнце уже село, но воздух был еще светел, однако в доме сгустились сумерки. Казалось, что все собравшиеся в нем погрузились в мутное варево колдовской похлебки. Малышни на этот раз не было. Лина с Ксюшей, тринадцатилетние, и сам Артем оказались тут младшими, остальным было где-то от четырнадцати до шестнадцати. А еще затесалась в круг великовозрастная парочка, парень с девушкой, лет по восемнадцать, наверное, сидели в обнимку, Лина заметила у обоих обручальные кольца. Неужели муж и жена?
Когда Артем вошел в раж и от него начали расходиться волны липкой жути, девушка с кольцом испуганно прижалась к своему юноше, но даже в его объятиях выглядела беззащитной и обреченной, словно знала, что потусторонняя сила вот-вот оторвет ее от любимого человека и унесет в страшное запределье, а он не в силах будет помочь.
После очередной истории, когда Артем умолк, рассеянно глядя перед собой, Лина спросила его:
— А ты что-нибудь знаешь про беременную бомжиху? Я что-то слышала про нее несколько лет назад, какие-то страсти рассказывали, но уже не помню. А на днях младший брат мой повстречал ее, потом дергался от страха. Короче, она его напугала. Он же мелкий. И я думаю… ну, кто она такая? Что вообще про нее известно?
Кабан, сидевший через четыре человека от Лины, глянул на нее. Она ощутила его тяжелый взгляд как что-то физически болезненное, словно Кабан вонзил ей в щеку рыболовный крючок и теперь тянет за леску.
Артем, рассеянно слушавший вопрос, казалось, и вовсе выпал из реальности. Его неподвижные глаза ушли в небытие.
Мать Артема, эстетская натура, с малых лет воспитывавшая у сына хороший вкус в литературе, живописи, музыке и кинематографе, однажды сказала ему, что внешне он — вылитый великий Роман Полански, а таким сходством надо гордиться. Так она утешала сына, когда тот признался, что получил в школе, в первом классе, постыдную кличку Крысеныш, да и сам уже замечает нечто крысиное в своем лице. Сейчас он, казалось, вдруг состарился и выглядел действительно почти точной копией Полански — только не молодого, а разменявшего пятый десяток.
Наконец Артем очнулся и заговорил:
— Да-а. Беременная бомжиха. Первый раз ее видели с животом давно… двадцать пять лет назад… нет, даже больше, больше. Давно, короче. С тех пор ее не раз встречали, но ни разу — без живота, вечно на сносях. Я и сам ее видел. В прошлом году. С животом была. Про нее разное рассказывают. Говорят, что она рожает одного ребенка за другим и продает людоедам. Новорожденные дорого стоят, это ведь самый деликатес. Дети постарше уже не так хороши. Хотя людоеды их тоже купят с удовольствием, но, если дать выбор — взять новорожденного или, скажем, трехлетку, — они выберут новорожденного. Потому что знают толк. Мясо самое нежное, тает во рту, косточки легко перекусываются. Людоеды это ценят. Но говорили еще и другое — что она сама пожирает своих детей. Она как бог Кронос, воплотившийся в женской форме. Родила — и сожрала. Потом по-быстрому забеременела, чтобы опять было в кого зубы вонзить. И пожирает их живьем. Ее насыщает не само мясо младенцев, а больше сознание, что ребенок едва родился на свет — и тут же попадает в прожорливую пасть. Не успел открыть глаза, как чувствует, что с одного конца — с ручки или с ножки — в него уже вгрызаются. Он не успел понять, что такое рождение, что это означает, а тут уже и пожирание подоспело. Он думает, наверное, что это какой-то единый процесс, что так устроено бытие, что иначе и быть не может, что это обязательный закон для всех. Мы вот знаем, что для нас обязательна сила тяготения, которая всех тянет к земле, а он знает, что для каждого обязательно — быть сожранным сразу после явления в мир. С этим знанием, вошедшим в его кровь, в его боль, в его безумие, он проваливается в загробную тьму. Так-то! Но и другое говорили еще — что она сдает своих детей государству для секретных экспериментов. Много государство не платит, но зато с ним иметь дело безопаснее, чем с людоедами. Их могут поймать, и тех, кто детей им продавал, — тоже, а это тюрьма. Но если продал новорожденного в государственную лабораторию, то никакая полиция тебя уже не тронет.
— Что еще за лаборатория такая? — спросила Лина.
— Лаборатория при институте антропологических исследований, — ответил Артем. — Мой отец с ними несколько раз пересекался по работе. Они ему трупы сбрасывали для вскрытия. Ставят всякие опыты над людьми. Лекарства разные испытывают, химические вещества, биологическое оружие, вирусы прививают. Кроме того, исследования в направлении трансгуманизма проводят, с генной инженерией. Пытаются вывести человека на альтернативные пути эволюционного развития. Например, чтобы человек мог жить в земле. Не просто под землей, в туннелях, а прямо в земле, как червь, в грунтовой толще. Или чтобы в воде жил. Или в открытом космосе — в вакууме, в холоде, без атмосферного давления. Еще вживляют подопытным в мозг органические компьютеры, а те потом с ума сходят от компьютерных глюков. Там много чего делают, поэтому всегда требуется человеческий материал — и взрослые, и дети всех возрастов. Здоровые, больные, всякие. Поэтому смотрите, девчонки, — Артем выразительно глянул на Лину с Ксюшей, — если вдруг залетите, не спешите делать аборт. Лучше выносить, родить и сразу сдать ребенка в лабораторию, к антропологам. Если что, обращайтесь, я телефончик дам. Так вот, про нашу беременную бомжиху говорили, что она как раз в эту лабораторию детей сдает. Но брехня это все, никуда она никого не сдавала. Никого!.. Никуда!..
Последние два слова Артем выкрикнул в каком-то исступлении, словно харкал молитвой в лицо равнодушному божеству.
Кабан напрягся, он почувствовал, что на Артема нисходит вдохновение. Задышал сильнее, пальцы его правой руки заскользили по телу — по груди, по животу, по бедру; Кабан словно убеждался, что его органы до сих пор на месте.
— На самом деле бомжиха ни разу не рожала, — продолжал Артем. — В молодости она лечилась в психушке, это было начало девяностых, и там была целая секта из психов. Они практиковали медитации, магию, сатанизм, некрофилию и некрофагию. Заодно и тантрический секс. Это была зашибенная смесь. В больнице в ту пору наступил страшный бардак. Психи уходили ночью на кладбище, выкапывали трупы, устраивали над ними ритуалы с оргиями, насиловали мертвых и пожирали их, совокуплялись на трупах друг с другом и с животными, которых потом приносили в жертву. Во время ритуала наша бомжиха и забеременела. Тогда она еще не была бомжихой. Ее звали Червивая Зойка. В психушку ее определили после того, как ей начало казаться, что в ней живут могильные черви. Зойке очень нравились ритуалы с трупами, она надеялась, что, контактируя с мертвецами, сможет избавиться от червей, которые почувствуют рядом настоящий труп, покинут Зойку и уйдут в мертвечину. Трупу вспарывали живот, Зойка становилась на колени, засовывала голову в распоротое брюхо и так застывала, ожидая, что черви — через рот, ноздри, уши — переползут из нее в мертвеца. И пока она стояла с головой внутри трупа, словно страус, зарывший голову в песок, сзади ее насиловали психи. Ну, как насиловали! Все было добровольно. Зойка не сопротивлялась, только рада была. Она думала, что если забеременеет, то ребенок, в ней зачавшийся, распугает всех червей до последнего, заставит их уйти из нее. Все-таки ребенок — это жизнь, а черви — это смерть. Он будет как свет, а черви — как тени, бегущие прочь от света. У нее был особый философский настрой, с налетом аллегории и поэтики. Вот так она и забеременела. Из психушки ее выписали, когда обнаружился живот. Обычно там делали аборты забеременевшим пациенткам, но Зойкину беременность проглядели до того срока, когда абортировать стало поздно. Поэтому от нее быстренько избавились, сумасшедшая с ребенком никому не нужна. К родным Зойка не вернулась, она их ненавидела и боялась, поэтому стала бомжевать. Время шло, а ребенок все не рождался. Но Зойка и не хотела, чтобы он родился. Ведь черви ушли из нее во время беременности — так ей казалось, и она боялась, что после родов черви вернутся. Ребенок, зачавшийся во время бесовского ритуала, был не просто ребенок. Он странное был существо. Зойка про него чего только ни думала. Иногда ей казалось, что это Антихрист или сам Люцифер во плоти, иногда — что это Христос, пришедший устроить свое тысячелетнее царство на Земле, что это новый пророк, вроде Моисея или Магомета, или даже Будда-Майтрея, или человек нового типа, который станет родоначальником нового человечества. А иногда ей казалось, что в ней вовсе и не человек, но огромный паук. Три года она проходила беременной, и ребенок начал разговаривать с ней. Он посылал ей сигналы прямо в мозг, она слышала его голос у себя в голове. Ребенок не хотел рождаться, ему было комфортно в материнской утробе. Он ведь карлик и не будет больше расти. Он приспособился пить материнскую кровь и высасывать пищу из материнского желудка, ему немного-то и нужно. Его интеллект развивался очень быстро, с ним вместе — чрезвычайные гипнотические способности, свою мать он гипнотизировал изнутри. Мог избавить ее от физической боли, от потребности сна и даже дыхания. Вообще он был способен управлять ее телом, читать ее мысли и память, видеть там даже то, что и сама она не в силах вспомнить. А еще мог лечить ее болезни. Вскоре он уже научился набрасывать через нее гипнотическую сеть на других людей и повелевать ими. Он действительно был человеком нового типа, своего рода мессией. Он чувствовал, что предназначен к чему-то великому, но пока не понимал — к чему. Поэтому ставил эксперименты и все искал ускользающую истину. Эксперименты были гастрономическими, сексуальными, магическими и йогическими. Он хотел попробовать все виды пищи — от насекомых до человечины. Все виды крови — рыбью, жабью, собачью, кошачью, птичью, человеческую детскую, человеческую взрослую, женскую менструальную. Все виды сексуальных отношений, вплоть до самых извращенных. Всевозможные медитативные состояния. Разные магические ритуалы. Годами сидел он в материнском чреве, управлял матерью и непрестанно экспериментировал, заставляя мать вытворять всякие мерзости, вплоть до вампиризма и людоедства, но результаты экспериментов не приносили удовлетворения, ведь искал он что-то чрезвычайно необычайное — и не находил. У него развился психоз, и во время одного особенно тяжкого припадка он убил свою мать, остановив ее сердце. Обозленный на нее, себя и весь мир, он решил сгнить в материнском трупе, и когда тело матери лежало на пустыре, он, по всегдашней своей экспериментаторской привычке, внимательно наблюдал за процессами распада в этой умершей плоти. Тогда-то он и нашел свое предназначение.
Артем обвел слушателей жутковатым взглядом. Словно паук, инспектирующий мух, попавших в паутину. Или каннибал, который выбирает жертву из числа своих пленников. Лина бросила взгляд на Кабана и увидела, что тот словно пьян: рот полуоткрыт, в глазах пустота, слюна блестит на нижней губе. Кабан чувствовал, что Артем, сочиняя на ходу, произносит правду, которую никому из простых смертных знать не положено, которая приоткрывается лишь в пророческом вдохновении. В такие моменты Кабан погружался в подобие транса.
Артем, немного помолчав, продолжил:
— Нерожденный карлик внутри своей мертвой матери наконец нашел свое назначение и цель. И тогда мертвая Зойка, управляемая карликом, встала и пошла. Умершая плоть подчинялась ему еще легче, чем живая. Когда он вступил с матерью в мысленный диалог, ее мертвый мозг начал ему отвечать. Смерть не смогла разлучить ее с сыном. Его власть над ней не обрывалась вместе с жизнью. В их симбиозе завязались в узел мир живых и мир мертвых. И вот уже около десятка лет Зойка мертва, но никто об этом не знает. Мертвецам очень легко прикидываться живыми среди бомжей. Поди-ка различи, где кончается естественная вонь типичного бомжа и начинается трупный смрад. Именно так мертвецы и ходят среди нас — как бездомные опустившиеся люди. Вонючие, грязные, со следами разложения, которые так легко принять за кожные болезни, за какие-нибудь язвы, поразившие бездомного бродягу. Не первый год уже мертвецы вращаются среди бомжей, все прибывая, а мы ничего не подозреваем. Вторжение мертвых в наш мир уже началось. Мы прохлопали его начало. Карлик руками своей матери, а иногда гипнозом, убивал бомжей, чтобы оживлять их тела и подчинять своей воле. Гипноз, сетями которого он опутывал людей, оказался еще более эффективен при воздействии на мертвецов. Чтобы поднять мертвеца на ноги, не нужно химии, никаких чудо-препаратов — достаточно гипноза, только это должен быть гипноз особого типа, как раз того, который развился у карлика в Зойкиной утробе. Он понял, что его миссия — повелевать мертвецами, поднимать их, управлять ими, плодить их, быть для них отцом. И однажды, когда их станет достаточно много, они выйдут из тени, они заберут этот мир себе. Конечно, в одиночку карлику не справиться с такой задачей. Ему нужны сообщники — такие же, как он, карлики-пауки, годами живущие в материнском чреве, зрелые плоды, которые все никак не сорвутся с ветки, не упадут на землю. Карлик уже позаботился, чтобы такие, как он, появились среди людей. Чтобы зачать подобного карлика, нужна безумная женщина и несколько безумных мужчин, способных воспроизвести тот бесовский ритуал, в котором Червивую Зойку наградили сыном. Для владеющего гипнозом исключительной силы организовать все это нетрудно. Такие ритуалы с оргиями проводятся лет восемь. И много уже непраздных обезумевших женщин бродят по свету, неспособные разрешиться. В каждой из них сидит маленькое чудовище, карлик-паук, и ткет свою паутину, куда попадают больные души, тела живые, тела мертвые. Каждая из тех, что пришли сюда, — и Артем поочередно навел указательный палец на всех девочек и девушек, сидевших в круге перед ним, — имеет шанс стать матерью, которая вечно будет на сносях, даже после смерти. Каждая из вас. Если только угораздит попасть в сеть, раскинутую пауком. А это не так уж трудно, поверьте — попасть в эту сеть.
Лина поежилась от прихлынувшей жути. Ксюша, нервно дыша, вцепилась ей в рукав острыми ногтями. Эти ногти, выкрашенные черным, словно бы Ксюша пальцами рыла землю, вызывали у Лины отвращение. Девушку с обручальным кольцом пронизывали спазмы удушья — то ли от астмы, то ли от нервов, ей не хватало воздуха, она пыталась ловить его по-рыбьи распахнутым ртом. На округлившихся глазах выступили слезы. Ее спутник лихорадочно стащил со спины небольшой рюкзак, нашарил в его недрах пластиковую бутылку с водой, поднес к губам задыхавшейся. Та дрожащими руками мяла пластик и, проливая воду, лихорадочно пила. Вскоре ей полегчало. После этого она вскочила, опрокинув ящик, на котором сидела, и, потянув юношу за собой, торопливо вышла из комнаты. Тот нехотя последовал за ней.
Кабан издал негромкий низкий звук — одновременно злобное собачье рычание и бычий рев. Волна этого звука разошлась по комнате, и каждому словно опустилась на голову невесомая черная вуаль. Артем уже не первый раз слышал на заседаниях круга этот странный звук, производимый Кабаном, и всякий раз в его воображении возникала картинка: дракон, изрыгающий стон сексуального удовлетворения над изнасилованной до смерти принцессой, принесенной в жертву чудовищу; древнего ящера трясло в блаженных спазмах над почти разорванным девичьим трупом, залитым слизью ядовитого семени. Кабану про эти ассоциации Артем ничего не говорил.
— Недолго осталось ждать, — вещал он, — когда опрокинется мир и последние станут первыми, а дно станет вершиной. Десять, двадцать, тридцать лет — и все! Мир будет в их власти. Они нападут с той стороны, откуда никто не ждет нападения. А может быть, год или два? Все может быть. Нет никаких гарантий. Прямо у нас под носом они собирают свои силы. Они прячутся на виду. Они ждут — а они терпеливы, — когда коромысло весов качнется в нужную сторону, когда в калейдоскопе обстоятельств наконец сложится самый удачный для них узор.
Артем замолк, и тишину, повисшую там, где только что клубились его слова, нарушил Кабан.
— Я знаю, что… Я знаю, — пробасил он. — Вот что я сделаю. Я давно хотел кого-нибудь убить. И я убью. Я найду эту беременную тварь и прибью на хер. Так прибью, что уже не встанет никогда. Ноги вырву. Выпущу кишки. Достану ее гаденыша, выковыряю из нее и растопчу в лепешку.
*
Лина наблюдала за братом, и ее подозрения крепли. Что-то нехорошее творилось с Вадиком. Он стал задумчив, неестественно спокоен и отрешен. С ним заговаривали, а он, прежде чем ответить, молчал минуту или больше, задумчиво глядя перед собой. Поднимаясь ночью в туалет, Лина каждый раз видела, как дверь в комнату Вадика приоткрывается и брат выглядывает из черной щели в коридор, освещенный тусклым ночником. Она спрашивала: «Почему не спишь?» — но Вадик без ответа отступал в сумрак своей комнаты. Один раз, проснувшись среди ночи, она увидела Вадика около своей постели. Он молча глядел на нее, в его руке был нож. Правда, тупой, с закругленным на кончике лезвием, столовый нож для сливочного масла, но все равно Лине стало жутко. На ее вопросы Вадик ответил тогда, что хотел намазать себе бутерброд на кухне, но для чего с ножом явился в комнату к сестре — об этом промолчал.
С тех пор Лина перед сном запирала свою дверь на шпингалет.
Когда она рассказала Ксюше, что творится с братом, и заодно поведала самые мерзкие подробности о встрече Вадика с беременной бомжихой — те, что прежде опустила, — Ксюша неожиданно выдвинула мрачную версию.
— Вот смотри, — сказала она, — допустим, что Артем тогда не ахинею нес, а правду. Ну, короче, попал в «десятку». Допустим, да? Если бы ты была этим чертовым карликом внутри бомжихи, если б готовила некрореволюцию…
— Что? — поморщилась Лина. — Какую революцию?
— Некро. Не перебивай! — Ксюша была серьезна. — Допустим, ты — тот карлик. И что б ты сделала, чтобы успешнее уничтожить всю нашу цивилизацию? Допустим, ты готовишь ходячих, ну а что еще, кроме этого, необходимо сделать?
— Не знаю. — Лина пожала плечами.
— Так вот, смотри. Если бы я была карликом, сделала бы так. Среди обычных людей, особенно среди детей, нашла бы таких, которых можно подчинить моей воле, воздействовала бы на них и превратила в своих сообщников. В бессознательных сообщников, которые ни фига не понимают, но в нужный момент начнут действовать. Это как спящие агенты. Лежат на дне и ждут сигнала. Потом, когда начнется хаос и люди будут сражаться с ходячими, а точнее, панически бегать от них, усираться от страха, подыхать — глупо и бездарно подыхать, то в этот самый момент спящие проснутся и начнут наносить удары в спину своим родичам и друзьям. Особенно эффективно это будет, если дети станут нападать. Вот брательник твой, схавал кусочек мертвечины от бомжихи — и что? Что он, по-твоему, будет делать, когда вы все забаррикадируетесь в хате от кровожадных мертвяков? Стопудово — он возьмет нож на кухне, только уже настоящий, острый, и пырнет тебя в спину, под лопатку, с левой стороны. Чтоб до сердца достало. Потом маму пырнет. Начинать надо с баб, мы ведь слабее. И, наконец, папу. Если повезет, вы успеете убить его первым. Но я сомневаюсь. И такая схема сработает во многих семьях. Никто ведь не знает, сколько детей этот карлик успел инфицировать, подчинить своей воле, семена в них посеять. Они ж тоже, в сущности, карлики, мелкие злобные твари. В таком возрасте дети, как правило, сплошь безжалостные садисты, мучают всех подряд — насекомых, кошек, птичек — до кого только сумеют дотянуться. Ну и, как говорилось: «Пролетарии всех стран, объединяйтесь», — так и здесь: «Карлики всех стран…» А может, он не только на мелких сделал ставку. Вероятно, через своего брательника и ты заразишься, даже не заметишь как. А потом просто услышишь гипнотическую команду в голове и маме своей горло перережешь.
— Дура! — воскликнула Лина в сердцах. — Да я тебе перережу!
— Во-во! — лыбилась довольная Ксюша. — Что и требовалось доказать, что и требовалось!
*
На следующее заседание круга не явился Кабан. Это было неслыханно. Невиданно. Уже почти год ни одно заседание не обходилось без него. Прежде он мог приходить нерегулярно, но с тех пор как по-настоящему вошел во вкус, всегда был рядом с Артемом, когда тот рассказывал свои истории. Теперь, без Кабана, Артем почувствовал себя каким-то неполноценным, словно бы стал вдруг калекой.
— Тема, куда Кабан делся? — спросил Лепан Пятигуз, один из самых близких друзей Артема.
Лепан тоже был весьма крупный мальчик — до Кабана ему, конечно, было далеко, да и возрастом помладше, но после Кабана считался второй вершиной круга, превосходя ростом и размахом плеч многих старших пацанов. Исчезновение Кабана, на самом деле, обрадовало его, и Лепан втайне надеялся, что Кабан пропал всерьез и насовсем — было бы неплохо!
Артем пожал плечами.
— Он же сказал тогда — бомжиху пойдет мочить. И как? Грохнул ее? Нет? — продолжал спрашивать Лепан.
— Не знаю, — произнес Артем тихо.
— Ты — и не знаешь? — удивился Лепан. — Вот это да!
Артем попытался сосредоточиться и вызвать свое вдохновение, которое не раз открывало ему тайны, но ничего не получилось. Оно, если приходило, то всегда само, по наитию, искусственным приемам не подчинялось.
Артем ощутил, как внутри него копошится какое-то призрачное насекомое. Это был новорожденный страх.
«Да уж! — подумал он. — Людей пугать — это одно… А теперь и сам чего-то… И это уже другое. Надо будет все-таки Кабана отыскать».
Где живет Славик Шугаев по прозвищу Кабан, Артем знал и отправился к нему домой. Но дверь ему никто не открыл, поэтому Артем зашел еще раз на другой день, в субботу. Кабан жил с бабушкой, и Артем надеялся застать дома если уж не его, то, по крайней мере, эту миниатюрную моложавую старушку, элегантную модницу и кокетку, руководительницу Службы внутреннего контроля и управления рисками морского торгового порта. Родители Кабана не то умерли, не то погибли — он ничего конкретного не рассказывал о них, лишь однажды кратко обмолвился: «Они мертвы», — поэтому рос Кабан под присмотром бабушки.
В субботу она оказалась дома. Открыла дверь, обдав Артема волной запахов — дорогие духи в смеси с дорогим табаком; ее пальцы держали изящную курительную трубку, над которой поднимался ароматный дымок. Артем поздоровался. Улыбнувшись накрашенными губами, она пригласила его в прихожую, и когда он спросил: «Лизавета Юрьевна, а скажите, Славик где? Мы с ним встретиться должны были, а он чего-то не пришел. Случайно не заболел?» — она ответила: «Так Славик же никогда не болеет! Но мы сейчас узнаем, где он». Старушка скрылась в комнате, вскоре вернулась уже без трубки и с айфоном в руке, начала ловко тыкать пальцем в экран.
Свой телефонный номер Кабан не давал никому, в том числе Артему, и сам чужих номеров никогда не брал. В памяти его мобильника хранился единственный телефонный номер — номер бабушки.
Послав вызов внуку, Лизавета Юрьевна дождалась, когда тот ответит, и включила громкую связь, чтобы Артем тоже слышал.
— Да, бабуся, — раздался глухой голос Кабана.
Артему странно было услышать это ласковое и детское «бабуся» из Кабаньих уст. Вообще Кабан для Артема во многом был загадкой. Угрюмый и немногословный, он никогда не рассказывал о себе, о своих привычках и увлечениях. Ясно про него было лишь одно: Кабану нравятся страшные истории, но что нравилось еще, кроме них, Артем не знал, да и не стремился узнать. В конце концов, они с Кабаном не были друзьями, хотя со стороны так могло показаться. Не другом был для Артема Кабан, а словно бы грозным диким животным, которое приближалось к нему с одной целью — сожрать предложенное подношение, насытить свой лютый голод и кануть во мрак, из которого вынырнуло.
— Славичек, ты где сейчас? — спросила бабушка. — К тебе тут мальчик пришел. Артем. Хочет с тобой встретиться.
— Артем? Никакого Артема. Не помню. Странно… Я не знаю, где я. Где? Пусть приходит сегодня на Поле Чудес. Потом, когда стемнеет. Пока, бабусь, — сказав это, он отключился.
Речь Кабана была какой-то неестественной, словно склеенной из обрывков речи разных людей.
— Что на него нашло? — удивилась бабушка, пожав плечами. — С чего это вдруг он тебя не помнит? Шутка, наверное, такая. А не хочешь чайку? — предложила вдруг. — Можно организовать какой-нибудь изумительный китайский или японский чаек. Из утонченных. Такой ты вряд ли где еще попробуешь.
Артем вежливо отказался, поблагодарил Лизавету Юрьевну и в задумчивости ушел.
Полем Чудес назывался пустырь между Южным рынком и Морской академией. На этом пустыре было два пруда, соединенных подземным каналом. Один использовался как техническое водохранилище, другой густо зарос почти по всей своей поверхности и служил только для красоты. Рядом с ним росло подобие рощицы и зубасто торчали над землей обломки стен небольшого разрушенного здания непонятного назначения, над ними возвышались три сухих дерева; лишенные коры, почти белые, они смутно воскрешали в памяти какую-то знакомую картину — не то Босха, не то Брейгеля-старшего. На восточной окраине пустыря, недалеко от забора Морской академии, начали строить церковь, фундамент был уже заложен.
Артем пришел на Поле Чудес в сумерках и бродил в поисках Кабана. Не таким уж и большим было Поле, но ландшафт и растительность не позволяли полностью обозреть его с какой-то одной точки, поэтому, чтобы найти человека, укрывшегося здесь, следовало пересечь его в нескольких направлениях.
Вскоре Кабан отыскался. Он сидел в развалинах, на низком обломке стены. Тут же рядом сидела женщина, которую Артем узнал сразу: беременная бомжиха, Зойка.
— Привет! — поздоровался Артем.
Кабан не ответил, только молча смотрел.
— Ты что, правда меня забыл? — спросил Артем.
Но Кабан все молчал.
— Убей его, — вдруг произнесла бомжиха спокойно и ровно, глядя на Артема.
Непонятно, к кому относились ее слова, кто кого должен убить: Кабан — Артема или Артем — Кабана?
— Убей его, — повторила она все так же спокойно и безадресно.
Артем похолодел — не столько от страха за свою жизнь, сколько от дьявольской двойственности ситуации. После слов бомжихи ему вдруг до зуда захотелось схватить какой-нибудь камень — а их много разбросано здесь — и, подскочив к Кабану, пробить голову. По крайней мере, хоть попытаться это сделать.
Кабан продолжал сидеть на месте, но Артем видел, как он напрягся.
— Уходи быстрей, — процедил Кабан, наклоняя голову, словно бык, нацеливший рога на жертву, которая маячит перед ним, беспечная и манящая.
Артем понял, что Кабан едва сдерживается, еще немного — в нем что-то надломится, треснет, и он бросится на Артема.
Тогда Артем развернулся и побежал прочь.
Ему показалось, что Кабан вскочил и кинулся за ним, что он вовсе не отпускал Артема, когда велел уходить, а только играл, и сейчас легко догонит его. Вот-вот Кабаньи пальцы-крючья — страшные, сильные, беспощадные — вцепятся в него сзади… Оглянуться назад? Нет! По темноте надо быть внимательным, надо смотреть, куда ногу ставишь, иначе — оступился, споткнулся — и все, конец. И тут же Артем с удивлением чувствовал в себе какое-то второе сознание, словно бы мысли разделились на два потока: в одном из них плескался удушливый страх, а в другом… Второй поток сознания петлял и вился вокруг желания заманить Кабана в ловушку, застать врасплох и убить. Артем понял, что как Кабан играл с ним, так и сам он играет с Кабаном, выжидая момент, в котором удача могла бы компенсировать физическое превосходство Кабана и позволить тщедушному Артему взять верх над этой огромной тушей.
Он уже выбежал с пустыря, пересек дорогу, огибавшую пустырь с северо-запада, и ворвался в микрорайон. Старый, хрущевских времен, этот микрорайон утопал в зелени, все дворы в нем были как тенистые парки. Здесь легко уйти от погони, легко затаиться, легко обойти преследователя со спины и нанести неожиданный удар. Но Артем не знал, действительно ли Кабан гонится за ним? Не померещилась ли погоня? Прекратив бег, осмотрелся. Нигде никакого Кабана. Но, может, он затаился и сейчас наблюдает из укрытия?
«Убей его», — шепнул в голове отдаленный голос.
У Артема задрожали руки. Он смотрел на свои пальцы и понимал, что дрожат они не от страха — от желания убить. Если не Кабана, так хоть кого-нибудь, все равно кого, любое живое существо.
И Артем вновь побежал. Но теперь бежал не от погони — реальной или мнимой, — а от голоса, до сих пор звучавшего в голове и ослабевавшего с расстоянием, которое преодолевал беглец. Следует оказаться как можно дальше от пустыря — Артем это понял, — тогда порвется паучья нить, липнущая к нему, и он будет свободен.
Наконец, задыхающийся, выбившийся из сил, остановился у лавочки в одном из дворов и в изнеможении повалился на нее. Наконец он добежал до своей свободы.
*
Кабан не отвечал на телефонные вызовы. Дома не появлялся. Взволнованная Лизавета Юрьевна заявила в полицию о пропаже внука. Полиция начала искать. И вскоре нашла. Пропащий прятался в подвале недостроенного дома, строительство которого было заморожено из-за каких-то махинаций застройщика.
Совершенно безумный, ничего не соображающий, утративший дар речи, издающий мычание и рык, перемазанный засохшей кровью, он сидел рядом с женским трупом. Распоротый живот мертвой женщины зиял, как оскаленная пасть какого-то чудовища. В кармане брюк у Кабана нашли нож с выкидным лезвием; похоже, им и была зарезана женщина. Несмотря на возраст — с виду более пятидесяти лет, — она была беременна, тут же лежало тело ребенка, выдранное из ее чрева.
Но ребенок этот престранное был существо! Кожа словно у рептилии, скользкая и плотная, серого цвета, местами покрыта ороговевшими наростами. На ногах и руках грубые ногти, свернувшиеся в трубочки и загнутые, наподобие когтей у животных. Такие ногти невозможно использовать как оружие, но выглядят они зловеще. Пол мужской. Гениталии вполне развиты и непропорционально велики. На теле многочисленные ножевые ранения. Про лицо сказать нечего, поскольку голова тщательно размозжена камнем, который тут же и лежал, покрытый засохшей кровью и частицами мозгового вещества.
Судя по всему, Кабан убил и женщину, и ребенка. Вскрыл ее ножом, извлек плод из чрева, ножом наносил удары ребенку, но не остановился на этом и, спрятав нож, взял камень, чтобы обрушить на детскую голову.
Когда его взяли под руки и попытались увести, он оказал сопротивление. По абстрактным звукам, которые он издавал, по мимике и хаотичной жестикуляции стало понятно, что он боится оставить трупы, за которыми должен почему-то присматривать. Только после того, как трупы упаковали и унесли, он покорно пошел вместе с полицейскими, а те уже передали его медикам.
Лечение в психиатрической клинике не дало никаких результатов. Распад личности Кабана — он же Вячеслав Михайлович Шугаев, две тысячи пятого года рождения — был необратим.
нечитаемоплохонеплохохорошоотлично! Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg --