Николай Советов
Магический кристалл
При разборке старого дома на бывшей Камышинской улице Саратова была найдена большая тетрадь, вся исписанная ровным, старинным почерком, с завитушками в прописях, ятями и даже фитой, как писали очень давно и как теперь уже никто не пишет. Бросили бы эту тетрадь на свалку или в костер, если бы не ее переплет, твердый, тисненый, привлекающий глаз и почти не пострадавший от времени. Поэтому тетрадью заинтересовались, раскрыли и стали читать, после чего она, пройдя через многие руки, наконец попала в руки автору этих строк. Мне содержание тетради показалось занимательным, потому я решился предложить найденное повествование читателю.
Эти записи составлены мною, Петром Благовестным, в здравом уме и твердой памяти, ибо считаю себя обязанным рассказать людям о чудесном даре, которым владела наша семья около четырех веков.
Я родился в 1812 году и ныне, к концу 1929 года, имея 117 лет от роду, считаю себя старым человеком и чувствую приближение своего конца не потому, что отжил свое, но лишь оттого, что не смог регулярно выполнять предписаний своей семьи, все члены которой отличались завидным долголетием. Первый в роду Благовестных возник из неизвестности еще при Рюриковичах, я, последний, пережил царей Романовых. Отец и мать мои прожили по 140 лет, дед и бабка - около того, а прадеды переваливали за 150. Столько же должен был жить и я, и мои дети. Но мне и моему потомству не повезло. Не повезло потому, что мы нарушили заветы семьи, сошли с наезженной колеи семейных установлений, определявших занятия моих предков. Все они были лицами духовного звания и в качестве таковых всегда стояли не то чтобы в стороне от событий и потрясений Руси, но как бы над ними. Предок наш, пра, восемь раз, дед, живший еще в XVI веке, при царе Иоанне IV, Грозном, после многих злоключений вышел в подьячие церкви, откуда и пошла фамилия Благовестные. Дьяконами стали его потомки и мой прадед и дед. Отец же поднялся выше - окончил духовную семинарию и был рукоположен в сан священника во времена царствования Александра Первого. Вот тут-то и произошло изменение - потомки перестали быть вне событий, окунулись в их гущу, и произошло это потому, что мой отец смог дать мне образование и я оказался первым в роду, кто не пошел по духовной линии.
Я окончил медицинский факультет Петербургского университета в 1840 году и вскоре получил степень магистра медицины. В свою очередь, и сын мой получил светское образование, ниточка традиций оборвалась. Я не сетую, что неверно прожил жизнь. Я всегда жил, одухотворяясь идеями своего времени. Текло время, менялись идеи, менялись и мои взгляды, хотя я не могу сказать, что они всегда с позиции истории были верными. В середине прошлого века меня увлекали идеи петрашевцев, затем я примкнул к террористам из "Земли и воли", как мог, зарабатывал для них деньги. Потом сменил народовольцев на эсеров, а социал-демократов и затем большевиков не оценил. Был судим по "процессу 14-ти", отбыл 20 лет каторги и поселения, изнывал от тоски в эмиграции... Чего только не было за мою длинную, длинную жизнь!
Неспокойно прожило жизнь и мое потомство. Сын мой, Иван, добровольцем пошел на турецкую войну 1877 года сражаться за Россию и славян и погиб на Шипке. Имя его выбито на стене Шипкинского мемориала, он увенчал себя славой и... забвением. Внук, Федор, при последнем царе дослужился до полковника и погиб в гражданскую войну, сражаясь на стороне белых за "единую и неделимую". Он был истинно русским человеком и верил в идею, за которую погиб, хотя так же, как и я, неверно определил свое место в борьбе. Россия осталась - великая, единая, неделимая.
Впрочем, в этих записках я вовсе те ставлю цели рассказать историю рода Благовестных и своей жизни. Сами по себе Благовестные были простыми, скромными людьми, не отличаясь ничем выдающимся, кроме своего долголетия. И само это долголетие проистекало не из каких-то особых физических достоинств семьи, а являлось только следствием владения чудесным кристаллом, известную мне часть истории которого я и намереваюсь рассказать.
Бабушка моя со слов деда, а дед по рассказам своей бабки и деда, то есть моих прапрадедов, а те со слов своих предков передали мне эту историю. В детстве я ее воспринимал как сказку, в зрелом возрасте осмысливал критически, стараясь понять суть, а сейчас, на закате жизни, просто верю в нее, утвердившись в том знании, которое мне понятно, и оставив для размышлений будущим поколениям ту часть, которую я познать и понять не в состоянии.
Рассказ этот шел в нашем роду через века, передавался детям и внукам, число которых было невелико, ибо, получив долголетие, семья Благовестных не обрела плодовитости: один-двое детей, всегда сыновья, - вот предел разветвления нашего рода. Можно поручиться, что сказание не обрастало подробностями и дошло до меня в своем изначальном виде, так, как рассказывал ее мой прапрадед: я лишь передаю его своими словами, немного причесав и очистив от немыслимых в наше время и мало кому понятных славянизмов.
Все началось в XVI веке, во время одного из первых походов Иоанна IV Грозного к стенам Казани. Предок мой, восьмижды прадед, Федор, или в обиходе - Федька, не имел отчества по причине сиротства, а его бедность и холопство не оставляли ему надежд и на приобретение фамилии. Был он сдан миром в ратники, едва усы пробились, и пошел в ополчение, сколачиваемое для похода на татар воеводой Варнавой под Рязанью.
Толстый, с пышной бородой и звериным рыком, Варнава был крут с ополченцами, как с холопами, так и с боярами. Обласканный царской милостью, он, не смущаясь, одинаково свирепо хватал за бороды и родовитых Оболенцевых, и сановных Долгоруких, и ничтожных Ивашек и Федек, коли у тех были бороды. Ну а за шиворот уцепить, да приподнять силищей своей непомерной и потрясти крепко, да рявкнуть в самые уши так, что в голове зазвенит от этого рыка и грядущей за тем затрещины, - это было у него делом обычным. Но сильно Варнава над служивым людом не изголялся, никого батогами до лишения живота не забил и кулачищами не замордовал.
Полки сколачивались долго. Конец лета 1544 года, осень и всю зиму ратники жили в зимовьях, срубленных в лесу из тех же берез, что белыми невестами разбегались кругом без конца и края. Воевода и бояре жили рядом в деревне, все избы позанимали, крестьян почти что выгнали, кто в подклетях со своими чадами помещался, кто в бане, а кто на краю в деревне, как и ратники, зимовья с земляным окладом строил. Харч в округе служивые едва ли не весь повыели, подвоз же из Москвы только по санному пути наладился. Ратники оголодали, часто злились, но не роптали. Все равно дармовой казенный кошт был сытнее своего деревенского, скудного. Да и от непосильного крестьянского тягла ратники были избавлены, а ратной работы пока никакой не было. Стрелецкое войско еще не подошло, а в ополчении пищалей почти никто не имел, только боярские дети. Так что огневой стрельбе не учили. Наготовили, правда, дреколья, обжигали его на кострах, заостряли и на некоторые надевали железные секачи, здесь же, на краю деревни, полковыми кузнецами в новой кузне скованные. Потом подвезли из Москвы бердыши, длинные такие, с топором на конце. Но на всех их далеко не хватило. Да еще кожаные нагрудники из бычьих шкур шили. Вот и вся работа.
Оттого с утра до вечера топили бани. Дров сколько хочешь, мылись, горячей воды не жалея, терлись мочалами и золой, парили друг друга духовитыми березовыми вениками, еще с мак месяца в большом количестве по царскому указу деревенскими для ратников запасенными и в сушилах под корьем на жердях развешанными. После бани пили кислый, до сведения скул, квас, настоянный на бруснике и смородине. И хоть с хлебом было плохо, выдавали только по полфунта на брюхо, зато грибы не переводились. И соленые в горшках, и маринованные в бочатах, и жаренные на прутиках. На зиму их тоже тьму наготовили и потом ели их и так, и в похлебке для навара и вкуса. Потому как мяса из-под бычьих шкур, что шли на нагрудники, ратникам попадало самую малость, только по воскресеньям, да и то не в каждое.
Весной двинулись к Оке на соединение с другими ратями ополчения. Пока грязь не просохла, идти было трудно, к топким местам рубленый лес тащили, гати клали, затем полегчало - подсохли дороги. Предка моего, Федора, поставили в копейщики, нести вроде нечего. Но он и другие копейщики большую часть пути должны были помогать везти орудия огневого боя, единороги. Нравились они ему, хотя и непонятны, загадочны были. На стоянках Федор с восхищением гладил литой, весь в узорах и завитках ствол единорога и про себя ужасался его свирепой мощи, о которой рассказывали бывалые ратники: "Как жахнет, как ударит по нехристям, так и сметает всех. В противных рядах сразу просеку делает, как лесорубы в лесу, только вместо деревьев люди поваленные лежат".
Огромный, на четырех сплошных, без спиц, колесах, единорог застревал в каждой колдобине разбитой дороги. И тогда тащили его не столько четверка замученных, избитых кнутами лошадей, сколько ратники. С потными спинами, крича и сквернословя, они наваливались на неподъемное орудие, надрывно дыша, сталкивали его с места и потом бессильно брели рядом, недолго отдыхая, до следующей ухабы. В день верст десять-двенадцать делали, не более.
На одной такой колдобине, на взгорье, выдернув колеса, отпустили ратники орудие, лошадям его тащить оставили, да вдруг одна из постромок возьми да и лопни. Лопнула постромка, и пара лошадей, из четырех, гуськом запряженных, вперед сунулась без тяги, а две другие орудия не удержали. Пошло оно назад, в ту же колдобину ахнулось, а за ней мой предок Федор пригнувшись стоял, онучу перевязывал. И быть бы ему мертву, да и не только ему, если бы один ратник не дал им всем крохотный миг, чтобы отскочить успеть. Схватился он за колесо, себя не жалея, криком зайдясь, и помог орудию в той колдобине на самую что ни на есть малость замереть. Успел, выскочил Федор из-под пушки, а с ним и другие и сразу же на подмогу кинулись и задержали орудие, не дали ему скатиться, себя и людей порушить.
Случай был Варнавой замечен, и после мужика этого стал воевода отличать среди других: любил храбрецов. Звали пращурова спасителя Георгием по прозванию Жареный. А прозвание свое он получил потому, что перед сдачей его в царево войско боярин отлупил Георгия до потери чувств, жарил его на конюшне розгами, пока у Георгия кожа с задницы клочьями с кровью не сошла. Кара же суровая ему вышла за ту провинность, что он дворовую девку обрюхатил, а девка оная боярину еще ранее сильно приглянулась, для себя ее оберегал. Не помогло и то, что Георгий с той девкой боярину в ноги кидались, просили дозволения обвенчаться. Не позволил боярин, осерчал и не вышел из Георгия Победоносец, а вышел Жареный, и был он после порки сдан в ополчение под царский указ.
Задница у Жареного зажила, но стал он отчаянным до невозможности. На любую опасность готов был идти, да приговаривал: "Хуже, чем жарили, не нажарят". Предок мой Федор сильно с ним сошелся, и не мешало им, что разными были: Жареный отчаян, Федор осторожен, Жареный говорлив и удал, Федор молчуном слыл. Жареный девок за версту чуял, Федор же грешить остерегался, заповеди чтил и бога боялся. Но все же стали они неразлучны до самой смерти одного из них, но об этом речь впереди.
В средине лета под Васильсурском ополчение, в котором шли Федор и Жареный, соединилось с другой его частью, что собиралась в Москве, и тронулись уже на Казань. Теперь шли вдоль Оки, по левому ее берегу, стараясь держаться ближе к воде. А часть войска и пушки плыли по реке в ладьях. Вечером все ладьи приставали к берегу, чтобы от войска не отрываться, ратники жгли костры, поджидая отставших, делали длинные дневные остановки. На взгорках той стороны Оки часто маячили всадники, татарская разведка за русской ратью наблюдала. Порой и большие отряды собирались, но никаких вылазок ни та, ни другая сторона не делала. Будто и не на сечь шли, а так, гулянье по обе стороны реки.
И никто - ни предок мой Федор, ни друг его Жареный, ни остальные ратники и даже бояре не ведали, а истории то ныне ведомо хорошо, что как раз в том, 1545 году против хана Сафа-Гирея, правившего Казанью, был заговор составлен и Москва в том заговоре сильную руку имела. В Москве полагали и надеялись посадить в Казани своего хана и готовили для этого покладистого царевича шаха Али. Как раз и весь поход нынешний не столько к брани кровавой предназначался, сколь был приурочен к тому, чтобы помочь московской партии в Казани за спиной русскую силу заиметь. Грозить ею и превозмочь карачей фамилий Ширин и Баргын, которые держали руку крымцев и Турции. Превозмочь и свергнуть Сафа-Гирея.
К концу лета русское войско спустилось по Волге и стало лагерем под Казанью, но не рядом, а верстах в двадцати. Лагерь тыном обнесли, чтобы татарская конница не налетела, построили сторожевые башни, ставили караулы. Дымили тысячи костров, сила собралась грозная, но дела не начинали. А царь Иоанн то ли за Волгой оставался, то ли вообще поблизости не объявился - войску это неведомо было.
И вдруг пришел царский указ - снарядить в Казань посольство. Не великое - простое военное, с реляцией и переговорами к дивану. А главную цель, видно, то посольство имело - дать всем объяснение, почему русские не наступают и не осаждают Казань, а только силу показывают. Раз переговоры, то какая же война?
Посольство принял и повел воевода Варнава. С ним боярские дети, дьяки приказные, обоз с подарками для членов дивана - без подарков даже слово никакое не произносилось, не то что переговоры. А для охраны подарков сотня ратников, хотя были эти подарки так себе. Сабли и щиты с недорогой насечкой, сколько-то серебряных братин и прочей посуды, седла русские со стременами, да еще с десяток бочек меду - эти вообще нипочем стоили. Да и ни к чему было на дорогие-то подарки разоряться, не те времена. Ведь не Русь ныне ходила под татарами, а, наоборот, уже тому много лет и до самого 1521 года казанский хан признавал себя вассалом и данником царя московского.
Потом правда это порушилось. Крымская династия Гиреев взяла в Казани верх, Казань вступила в союз с Крымским и Астраханским ханствами и Ногайской Ордой, отошла от Москвы и признала себя вассалом Турции. Все это вместе было, хотя и не Золотая Орда, так искалечившая жизнь Руси, но все же сила опять собиралась немалая. В одном только Казанском ханстве более ста тысяч русских пленников рабское ярмо носили, и московский царь больше того терпеть не хотел.
Вот так начиналось покорение Казани, но все это присказка, дабы понятно было, что привело жизнь моего предка к тому удивительному стечению обстоятельств, в силу которых он стал обладателем чудесного кристалла. И главной причиной того явилась русская полонянка Мария, шестьдесят четвертая жена из гарема хана Сафа-Гирея.
В рать охраны отобрал Варнава Жареного за удаль, и, как его неразлучника, взяли Федора. Посольство тронулось из русского лагеря утром, без помех прошло через тьму татарских войск и к полудню стало у главных ворот под стенами Казани. Татары посольство встретили с подобающим почетом, но под разными предлогами в Казань за стены не пустили.
Вежливо, с поклонами и восточной льстивостью встретившие послов от лица дивана эмир Шакир и мурзы убеждали Варнаву, что для посла и его свиты приготовлен великолепный загородный ханский сарай. И там посольству будет прекрасно и удобно, в Казани же и неспокойно и небезопасно. А уж где переговоры будут с диваном, там или в Казани, то предстоит еще выяснить.
Варнава в этом никакого бесчестия для посла не увидел, и вся свита разместилась в одном из домов широко раскинувшегося летнего ханского дворца. Сарай был обнесен высокой стеной с зубчиками и башенками, за стену и в дома вели высокие сводчатые, заостренные кверху и украшенные резьбой ворота, такими же узкими, стрельчатыми были и окна. Купола крыш расцвечены изразцами, а выше их торчали, как стебельки мака с головкой наверху, два тонких, стройных минарета. За стенами большой сад, также разделенный на части внутренними стенами, но уже не столь высокими.
Иные ратники еще не успели расположиться и оглядеться, а Жареный уже с восторгом в голосе докладывал Федору, что за внутренними стенами размещается малый ханский гарем, а в гареме, по слухам, такие восточные красавицы собраны, какие православному и не снились. Слыша это, Федор истово крестился от лукавого, а Жареный, отрешенно глядя на стены, говорил, что в лепешку расшибется, есть, пить перестанет, но разглядит этих красавиц и свое мнение о них составит. И таки разглядел себе на погибель, а пращуру моему, Федору, на счастье.
Дела у посольских ратников особого не было, кругом дворца татарской охраны видимо-невидимо, но в ханский дворец им ходу нет. Страх перед ханом и запретами корана лучше всякой охраны защищал дворец, послов и подарки от разбоя. Внутренние же стены, ограждавшие гарем, охраны вообще не имели. Только изнутри их, в самом гареме, несколько сонных евнухов, одуревших от безделия, в халатах, с нестрашными мечами за поясом, бродили вдоль стен. А чаще не бродили, а спали, привалившись к стене или ступеням, дабы не смотреть на недоступные их природе прелести, дабы не изводиться от горьких сожалений по недостижимому.
Все это Жареный тут же разглядел, взобравшись на дерево, росшее у стены, укрывшись в листве которого ему было видно все, что делалось во внутреннем дворике гарема. Явно просчитались татары, пустив русских в ханский дворец, пусть загородный, с малым гаремом и хан его не жалует ныне, но все же просчитались. Перенадеялись на страх, который все правоверные должны испытывать перед ханским величием, забыв, что православным русским коран неведом и трепет перед его запретами чужд. И там, сидя на ветке дерева в листве, густой шапкой нависшей над зубцами стены, разглядывал не видимый никому Жареный вожделенными глазами тех самых восточных красавиц, о которых шла молва.
Он видел женщин в шальварах, в кисейных накидках, в прозрачных халатах и без оных. Ходивших, лежавших, купающихся в мраморном бассейне, что помещался в центре дворика. Женщин, одетых и нагих, смеющихся и ссорящихся между собой, поющих или грустящих, уныло бродящих или играющих друг с другом. Кругом были яркие цветы, всегда столь пышные в конце лета, в бассейне переливалась изумрудная вода, глаза колол блеск богато сверкающей посуды, расставляемой на красочных коврах и наполняемой неведомыми Жареному яствами. И сердце Жареного было полно восторга оттого, что он приник к свято охраняемой тайне магометан, и оттого, как он потом обо всем этом станет рассказывать своим друзьям, Федору, односельчанам. И те будут слушать его, удивляться его храбрости и завидовать тому счастью, которое он испытал, узрев нечто для всех запретное, недоступное.
Уже в первый день отличил Жареный одну красавицу, легкую, стройную, с русыми косами, в расшитой белой кацавейке. Она что-то делала невдалеке, то ли шила, то ли вышивала в нише за колоннадой, изредка перебегая двор. А потом вдруг запела негромко, чистым, глубоким голосом, и у Жареного сердце зашлось, екнуло, заколотилось. По-русски запела гаремная полонянка, про русские леса и поля, про цветы лазоревые, про дружка милого, что лежит стрелами пронзенный конями растоптанный, закрыв светлые очи. И никогда они больше не раскроются, никогда не увидят девы любящей, подруги ласковой. Страдание горькое было в этой песне, билась птица яркая в золоченой клетке, рыдала душа русская в неволе. И так стало жалко Жареному эту полонянку, так разум взъярился желанием помочь ей, что рискнул Жареный обнаружить себя. Долго ждал он удобного случая и дождался. Когда русская полонянка проходила под стеной, хрустнул Жареный веточкой и бросил ее полонянке под ноги. Она подняла голову, а он, раздвинув ветки, открыл ей свое лицо.
Ахнула полонянка, руки вскинула, закричать хотела, да Жареный единственно верное сделал: широко улыбнулся и быстро-быстро у нее на глазах закрестился. Сошел испуг с лица женщины, едва не заговорила радостно, да вовремя остановилась. Огляделась с опаской на других жен, обретавшихся невдалеке, взглянула на жирного евнуха с безбородым лицом, подпиравшего стену у входной двери, и вдруг нашлась. Спокойно опустив голову и присев на каменные ступени, перебирая цветные нитки, свитые в ее руках, она запела.
Запела как заговорила. Лица не поднимая, пела-говорила ему, Жареному, соколу ясному, что залетел в эту темницу блестящую. Рассказала-спела, что зовут ее Марией, что пленили ее вот уже более года и что родом она из Каширы, что под Москвой, и, подняв искоса глаза, увидела, как Жареный закивал, показав, что понял ее. Пела про то, что ненавистен ей плен татарский, как хочет она вырваться из него, как рада увидеть родное русское лицо. И опять подняла глаза, и увидел Жареный, что текут из них слезы, услышал, как задрожал ее голос, и чуть было не закричал: "Я спасу тебя!" Да опомнился вовремя - нельзя кричать, нельзя никому открываться. Но когда Мария еще раз поглядела на него, он сделал ей простой и понятный знак руками - показал на себя, на нее и затем двумя пальцами по ладони, будто ноги бегут: дескать, убежим!
Закивала Мария, заулыбалась, потом палец к губам приложила и спела Жареному, что хватит, что надо ему скрыться, а то заметить могут. Пусть он придет завтра, а она всю ночь думать будет, что делать.
С тем и расстались. И весь вечер Жареный, притянув голову друга Федора к себе, жарко шептал ему обо всем виденном и клялся, что жизни ему теперь без Марии не будет, что на все готов ради ее спасения.
Мария ждала Жареного. Он это сразу понял, когда на следующий день влез на дерево и, хоронясь, чтобы никто не увидел его, притаился. Но Мария его заметила тотчас же и подошла ближе. И умница - времени уже зря не теряла, присела под стеной, перебирая нитки и головы не поднимая, запела. Слушал Жареный и дивился ее разумности. Спела она ему, что, кроме ворот, в гарем ведет еще подземный ход и этим ходом последние недели пользовался сам хан Сафа-Гирей. Поэтому Ясну Соколу, как звала Мария Жареного, надо выйти в лес на восток от дворца и походить, поискать вытоптанную конями полянку. И как примета конский помет там должен быть обязательно, ибо хан приезжал ведь на лошадях и они его ждали. И там, где-то рядом, должен быть и лаз в подземный ход, а идти по нему надо с факелом, ибо на белом бурнусе Сафа-Гирея она всегда видела капли масла от факела, которые несли над ним слуги, и сажу на чалме и рукавах, которыми он задевал за потолок и стены.
Мария поглядела украдкой на дерево, улыбнулась и спела Жареному, что пусть он, пока не найдет входа в подземелье, на дерево не лазит. А уж как найдет, тогда пусть и влезет, это и будет знаком. Она его не пропустит, все время за деревом будет следить. И тогда она ему скажет, когда можно бежать, ибо ей еще надо будет выкрасть ключ у евнуха, сторожащего вход, а это непросто. Сейчас же Ясну Соколу надо быть осторожным и слезть, чтобы его не дай бог не заметили. И Жареный слез, полный решимости все сделать, чтобы вызволить красавицу из неволи.
Переговоры с диваном шли ни шатко ни валко. Мурзы и эмир Шакир два раза уже приезжали во дворец, вели длинные речи о том, где переговоры будут, куда везти вручать подарки, кому и сколько. А потом обсуждали, будут ли члены дивана сидеть или стоять, когда посол войдет, и кто первым поклонится - посол Варнава или визирь от дивана. И по каждому пункту рядились и спорили, а если договаривались, то все записывали в памятную сказку и подписи ставили, чтобы потом нельзя было от сказанного отпереться. Уже неделя прошла, а посольской охране все это время дела по-прежнему никакого не было.
Потому, когда Жареный сказал дядьке-сотенному, что надоело ему сидеть за стенами и что он с другом Федором пойдет по грибы и ягоды, дядька перечить не стал. А от татарской стражи у ворот они просто отмахнулись, хотя те и кричали на них что-то по-своему. Так Жареный с Федором и стали выходить по два раза в день: и ягод приносили, и окрестности тщательно обыскивали. Искали, туда-сюда ходя по лесу, расходясь и снова встречаясь. И нашли: в глубине леса, хотя и не так далеко от стены, увидали полянку, конями утоптанную и старыми катышками навоза усыпанную. Потом в зарослях кустарника нашли и лаз, к нему вела тропочка, три раза сама к себе изгибавшаяся, и потому лаза со стороны никак не видно было.
Лаз был невысокий, входить в него надо было согнувшись. Жареный тут же поколотил кресалом, зажег пук сухой травы, от нее засохшую ветку и в лазе том пошарил, походил сколько мог. Вылез и сказал, что идти надо только с факелом, а сейчас лучше уйти от греха подальше, чтобы не заметили.
С утра, как только служба позволила, ушел Жареный в глубь двора и, оглядевшись, влез на дерево. Мария сразу подошла, кивнула и спела, что ключ выследила, взять его сумеет и может хоть сегодня бежать. Сказала, чтобы ближе к полночи он под стеной филином или какой другой птицей, какой умеет, три раза крикнул. А потом еще три раза, и она то услышит и будет готова открыть дверь. Ему же, Соколу Ясному, надо идти после этого в подземный ход с факелом и ждать за дверью. Как только она ключ выкрадет, то не мешкая выйдет и они убегут. А куда, о том один бог ведает, а ей все равно.
И понял Жареный, что настало время действовать, что взял он на себя ношу нелегкую, но хода назад ему нет. И только сейчас, с дерева слезая, подумал: "Что я наделал? Ведь я же ратник, человек подневольный! Как я могу бежать?"
Но Жареному, а вернее сказать, предку моему Федору, судьба благоволила. В тот день за стенами дворца суета началась. Люди заметались туда-сюда, тьма татарской конницы из-за леса проскакала к Казаки, и пушка там зачем-то ударила. Нарочный пригнал к Варнаве, сначала один, за ним второй, и все из Казани. После каждого Варнава слал конных гонцов в русский лагерь с грамотами. И пошел слушок с уха на ухо по двору посольскому, что в Казани смута, что татарский царевич шах Али свару затеял, посягая на хана Сафа-Гирея, и уже воевать начал. Что хан рассвирепел, буйствовал, а потом будто бы в бессилии преодолеть противников покинул Казань, бежал куда-то. А перед этим в буйстве нескольких жен из своего гарема зарезал, чтобы не оставлять их врагам. Зарезал бы всех, да успели помешать тому эмиры. И сейчас в Казани междоусобица и безвластие.
Все это были слухи. Но по всему видно было, что они не ложные, что в Казани наступила смута великая и смена правителя. А русским только того и надо было. Потому Варнава потерял покой, сначала гонцов слал, а потом и сам с одним боярским сыном и тремя ратниками вскочили на коней и скрытно ускакали куда-то, вроде бы в русский лагерь с самим царем советоваться, да того толком никто знать не мог.
Посольская охрана себя в татарском окружении стала неуютно чувствовать. Ну а Жареный в отчаянности своей решил, что это судьба ему знак выказывает, и, схватив Федора за грудки, убеждал, уговаривал помочь. Сказал, что, как только из гарема вызволит полонянку, так сразу ее тайно за стену к ратникам под охрану доставит. А уж далее Жареный клялся все на себя взять, вымолить у Варнавы прощения и дозволения полонянку к себе в деревню отправить. Предок мой Федор слушал его, душой цепенея, но все же помочь согласился. Да только все иначе получилось.
На этот раз их за стены, да еще под вечер, татары ни за что бы не выпустили. Но и тут исхитрился Жареный: веревку перекинул через стену, и они через нее в сумерках перевалились. Оба были при оружии - взяли с собой бердыши на всякий случай. Перебравшись, еще в кустах для осторожности немножко потаились, послушали. Убедились, что тихо все. Жареный ползком вдоль стены двинулся и под гаремной ее частью, как было условлено, три раза ухнул филином. А потом еще три раза. Так же ползком к Федору вернулся и, азартно блестя в темноте белками глаз, шепнул: "Пошли к лазу".
Дорогу к подземному ходу они запомнили хорошо, и то было нетрудно путь туда шел в створе двух минаретов, а они на закатной стороне небосвода даже в сию позднюю пору четко вырисовывались. Дошли быстро, забрались в лаз, и Жареный стал бить кресалом, поджигая один из двух заготовленных еще днем факелов.
- Ты оставайся у входа и жди, - по-прежнему шепотом, настраиваясь на тишину подземелья, приказал Жареный Федору. - Сиди в темноте, факел тебе не нужен. А я пойду по ходу до конца и там буду ждать Марию. - И, выставив горящий с потрескиванием факел, пошел в глубь подземелья. Федор глядел ему вслед, провожая глазами удаляющийся огонек до тех пор, пока он, внезапно потускнев, не скрылся за поворотом подземного хода.
Стало темно и страшно. От стен веяло могильным холодом, и Федор со страхом сжал бердыш, другою рукою мелко крестя лоб. Его даже поначалу в дрожь бросило. Но немного погодя свежий и теплый, напоенный запахами леса воздух, тянувший под потолком от близкого входа, его успокоил, напомнив, что вольный свет рядом. Пощупав руками вокруг, Федор неожиданно наткнулся на углубление в стене. Еще пошарив, опустил руку до полу и нащупал там пук сухой травы. Будто кто-то для него в нише сиденье приготовил. А может, это татарские стражники, что с ханом приходили и караулить оставались, себе удобное место сделали - о том Федор думать не стал. Сел, притулившись, в нише на мягкое сено, обнял руками бердыш и притих.
Время шло, Жареный не возвращался. Либо Мария еще с ключом не управилась, либо дверь открыть опасалась, либо еще что. Федор и о Жареном, и о его неуемности подумал, и о том, как он рядом с ним сам храбрецом становится, и еще о чем-то, и, наверное, даже чуточку подремал, глаз не закрывая. Но вот в кромешной темноте подземного хода чуть затеплился, замаячил свет, потом из-за поворота показался огонек факела - это возвращался Жареный. Федор, очнувшись, привстал, облегченно всматриваясь вглубь и пытаясь разглядеть, одна или две тени за факелом маячат, как вдруг в страхе вздрогнул, напрягся, облился холодным потом: со стороны входа в лаз послышался легкий шум, шаги и негромкая речь по-татарски.
Отверстие входа тоже засветилось неярким светом, и в него, спиной склонившись в поклоне, просунулась фигура с факелом. Следом за нею, согнувшись, вошел и затем выпрямился величавый татарин с черной бородой, в белом бурнусе и такой же чалме с пером. В чалме вошедшего на мгновение острым красным лучиком сверкнул в, свете факела и тут же погас-драгоценный камень.
Федор судорожно сжался, вдавившись плечами в нишу, подобрав ноги и стараясь сделаться как можно меньше ростом. От ужаса не смог более и шелохнуться, а татарин, сразу не заметив из-за света своего факела тусклого огонька Жареного, быстро сделал несколько шагов вперед, немного обойдя слугу. И страшная встреча стала неизбежной - в свете двух факелов обрисовывались фигуры Жареного с бердышом в руке и прижавшейся к нему женщины.
Дальнейшее произошло с невероятной быстротой, слившись в памяти Федора в одно мгновение. И если бы не ясный ум Марин, он бы никогда не смог восстановить последовательности событий. Величавый татарин, увидев женщину с мужчиной, устрашающе взревел и выхватил из-за пояса длинную кривую саблю. Слуга вытянул вперед факел и, вперивши взгляд в глубь хода, также выдернул клинок. Крик разъяренного татарина, а это был сам хан Сафа-Гирей, зачем-то вознамерившийся посетить перед окончательным бегством свой малый гарем, гулким эхом покатился под стенами подземелья, ударил по ушам Федора, вскинул его на ноги.
Да только и Жареный не растерялся, показал себя я напоследок мужчиной и храбрецом - тоже с криком, выставив бердыш, бросился вперед, метя в голову Гирея, но промахнулся, сшиб тому лишь чалму. И тут же пал, сраженный саблею, закончив свой земной путь так же отчаянно, как и жил. Следующим ударом сабли была бы разрублена Мария, да на секунду отвлек хана его слуга. Он заметил вскочившего Федора, крикнул что-то по-татарски и кинулся на него с саблей. Обернулся хан, и смерть нависла над моим пращуром, а небытие над всем его родом и над нами, его потомками. Но страх придал Федору силы. Он выставил бердыш, заставил нападающего уклониться от него, и потому удар сабли попал не в сердце Федору, не в живот, а в бок и рану нанес глубокую, но не смертельную. Когда же слуга дернул саблю, чтобы вторым взмахом разрубить Федора, тот топором на бердыше, даже не приноравливаясь, в неудобном рывке ударил нападающего по шее и наполовину срубил его голову. Сраженный слуга, не донеся вторично острия сабли до Федора, свалился замертво, телом погасив бывший в его руке факел.
Снова пала кромешная тьма, и Федор почувствовал и услышал, как пронеслась над ним смерть, лязгнула зубами, дохнула близостью и, не задев, умчалась прочь. Это Сафа-Гирей несколько раз со звоном ударил, не различая ничего в темноте, саблей по стенам вокруг себя, затем побежал, спасаясь от невидимой засады, назад к выходу, выбрался наружу, и через несколько мгновений раздался топот удаляющихся конских копыт.
Снова в подземелье стало тихо, как будто не поразила здесь судьба только что смертью двоих и не сковала страхом, обручив навеки, оставшихся в живых мужчину и женщину: предка моего Федора и русскую полонянку Марию.
Федор не шевелился, уже осознав, что он жив и победил, но еще не понимая, что ранен. А через мгновение в глубокой тишине подземелья стал слышен тихий плач женщины, потерявшей суженого, которого она еще не успела полюбить. Всхлипывания Марии стали громче, Федор прислушивался к ним, прислонясь к стене, бездумно вперив взгляд в темноту, и вдруг разобрал слова:
- Он убит, убит! Помогите, православные. Есть тут кто живой? Помогите!
Федор очнулся, сделал несколько шагов на голос и отозвался:
- Это я, Федор. Жареный, Мария, где вы? - Федор нагнулся, шаря по полу, и тут рука его попала в теплую липкую лужу. На секунду он застыл, ощутив, что это кровь его друга Жареного и что в нее капает его, Федора, кровь и они в это мгновение, смешав свою кровь, навеки породнились, чтобы расстаться навсегда. Но все это Федор понял потом, а сейчас, отерев руку о штаны, он достал из кармана кресало и огниво и стал высекать огонь, с каждым ударом все сильнее чувствуя боль от раны. Трут затеплился, и Федор спросил внезапно осипшим голосом, прерывая тонкие всхлипы полонянки: - Где там факел? Пошарь.
Картина, которая открывалась в дрожащем свете вздутого Федором факела, ужаснула его, снова сковав запоздалым страхом. В нескольких шагах поодаль, около ниши, вытянув вперед саблю, валялся враг, убитый Федором. А рядом, у ног, лежал друг его. Жареный. Лежал, неудобно согнувшись, и эта неудобность была оттого, что был он разрублен татарской саблей едва ли не надвое. А над ним на коленях склонилась Мария, страшными глазами глядя на Федора, и ее белая одежда от крови Жареного была вся в темных пятнах, и руки, которыми она ощупывала своего мертвого спасителя, тоже были в потеках крови. От этого нового ужаса и от раны Федор, зашатавшись, стал медленно оседать на землю.
И здесь верх над всем этим кошмаром взяла извечная жизненная сила женщины, дух которой никогда не падает столь низко, чтобы забыть о будущем, о продлении жизни, сколь бы ни были темны и тесны условия, в которые женщина попадает. Мария осознала, что и второй ее защитник ранен, что и он нуждается в помощи, и потому вся забота о спасении их обоих теперь ложится на нее.
Вскочив, она подхватила факел из слабеющей руки Федора, подставила под его руку плечо, помогла опуститься наземь и снова охнула, облившись теперь уже кровью Федора.
- Ох, миленький. И ты ранен. Перевязать бы тебя, да нечем. - Мария огляделась вокруг, скользнула взглядом по одежде убитого слуги и вдруг, увидев чалму Гирея, вскинулась облегченно: - Постой, погоди, милый. Сейчас перевяжу тебя. Сейчас. - Она оставила на миг Федора, потянулась за чалмой и добавила: - Шапкой неверного закрою раны праведные. - И в тусклом, мигающем свете факела ярким блеском сверкнул красный камень, сверкнул, притянув к себе взоры обоих, и погас.
- Это возьмем, - осипшим голосом, но жадно сказал Федор, показывая на рубин. - Дай сюда.
- Возьмем, милый, возьмем. На, держи. - И Мария, оторвав от чалмы камень, сунула его в руку Федора, а затем, стянув с него ставший уже торчком от застывающей крови армяк, стала перевязывать Федора размотанной чалмой хана Сафа-Гирея.
Пламя факела тускнело, грозя вот-вот погаснуть. Мария сообразила, что нельзя более задерживаться, что вражий супостат может вернуться, что надо бежать. Федору становилось все хуже, он плохо помнит, как Мария взяла у него из ладони камень, как с ее помощью он выбрался наверх. Мария услыхала фырканье коня убитого спутника хана, отвязала его, помогла Федору взобраться в седло и, сев сзади, погнала коня, сама не зная куда.
Конь шел мерным галопом, потряхивая всадников. Ноги Федора, не попавшие в стремена, болтались, а Мария до стремян не доставала, но, обняв Федора, держалась обеими руками за переднюю луку седла и потому сидела более прочно, помогая не упасть и Федору. Они скакали наугад, но как оказалось, на север, негустыми перелесками, держась к опушкам, перескочили вброд какую-то речку и опять поскакали среди деревьев. И ветки часто и больно хлестали их по плечам и лицам.
Преследователи появились неожиданно. Вероятно, это был случайно попавшийся беглецам татарский сторожевой отряд, который, заметив мчащегося коня с двумя всадниками, не мог оставить их без преследования. Мария, увидев погоню, еще пришпорила пятками коня и прильнула к Федору, который безвольно от слабости и потери крови полулежал на конской шее, обняв ее руками. Полная луна на безоблачном небе освещала призрачным светом картину ночной гонки, скачущего белого коня, темную и светлую фигуры на нем и татарских наездников, с воплями и визгами догонявших беглецов.
И не уйти бы им живу, если бы Мария в страхе, что их вот-вот поймают, найдут ханский рубин и обвинят в воровстве, а то и в чем похуже, не взяла бы и не проглотила камень. Хотела было сначала выкинуть, да вдруг пожалела драгоценность, решила сохранить, проглотив, и тем спасла и себя и Федора.
Татарские конники, догнавшие коня, вдруг увидели, что он скачет уже один, без седоков. Поймав коня, вернулись татары, поискали, и открылось им при свете луны странное видение. Лежит мужчина, по штанам и лаптям, видно, русский, но до пояса раздетый - не шевелится, в боку рана кровавая, тряпкой замотана. А на нем, чуть ли не верхом, полулежит, полусидит, вывернув в сторону голову, женщина, тоже без движения, глаза закрыты, дыхания не видно, белое длинное платье ее тоже все сплошь кровью залито. И лица обоих, в неярком белесом свете луны, казались черными, мертвыми, страшными.
Загалдели татары, залопотали по-своему, испугались мертвяков, которые по ночам то ли на конях, то ли друг на друге скачут.
- Ай, алла! - воздев руки, закричал старший. - Убыр! Урус-шайтан! Качабыз! [Ведьма! Русский черт! Удираем! (тат.)] - Замахал руками, и все за ним, завернув, умчались и даже коня пойманного бросили. Подальше от шайтана или, может, не от шайтана, а от русской ведьмы, которые, по рассказам русских пленников, не только на конях и людях, но даже на метле могут ездить.
Так судьба опять увела прочь смерть от предка моего Федора и, как это уже вам ясно, и от моей восьмижды прабабки Марии. В последний раз погрозила небытием всему моему роду и затем оставила нас в покое на долгие почти четыреста лет. Но все же, увы, не навсегда, и теперь небытие нависло над родом Благовестных уже окончательно: живых потомков у меня нет, и род на мне закончится. Но в то время судьба была милостива к нам и на прощание кинула в качестве подарка догадку о чудесном действии проглоченного Марией рубина.
Федор приходил в себя ночью несколько раз, стонал, просил пить, затем опять впадал в забытье. Но Мария ничего не слышала. Она проспала до самого утра. Проснулась легко, бездумно, с ощущением счастья и полноты жизни. Они не вызывались какими-то внешними причинами, наоборот, эти причины могли лишь омрачить настроение, но тем не менее в первые секунды пробуждения Мария испытала именно легкость и счастье. Это ощущение было в ней самой, исходило изнутри ее существа, и вот тогда, в то утро, вдруг ее осенило, что радость эта идет от камня, который она проглотила. И тогда же ей подумалось, что камень надо сохранить во что бы то ни стало, не отдать никому.
Раннее росистое утро, звонким птичьим многоголосием и яркими лучами восходящего солнца, подсветившего снизу изумрудную листву, будило путников, бодрило, радовало красками, звало живое к жизни. Все обещало чудесный теплый день. И хотя платье Марии было мокрым от росы, холода она не ощущала, была бодрой и свежей. А потом Мария увидела Федора, бледного, измученного, лежавшего, раскинув руки и выпятив кадык, запрокинув голову, на влажной траве, и ее охватила жалость к нему, огромное желание помочь, защитить, спасти. Но что сделать, чем напоить и накормить раненого, как дать ему покой, как защитить?
Она огляделась вокруг. Нерасседланный конь в татарской уздечке, без трензелей во рту, мирно щипал траву невдалеке. Все было тихо, никого не было видно, но Мария не поверила в это обманчивое спокойствие. "Уходить. Немедля уходить отсюда", - подумала она и побежала к коню. Тот, доверчиво фыркнув, теплыми мягкими губами ткнулся ей в руку и, не сопротивляясь, пошел за ней к Федору. Когда они подошли, Федор застонал, очнулся и еле слышно попросил пить.
- Пить? - ахнула Мария. - Пить. Ну конечно! Но как же мне тебя напоить? - Она снова огляделась. "Воду, наверное, можно будет найти в овражке, подумала она. - Но в чем принести?" И чтобы не терять времени, подтянулась к седлу, вскинула ноги и поскакала под уклон к заросшему мелколесьем оврагу.
Небольшой родничок, наполнявший крохотное зеркало, прозрачным светом притянул взор Марии, отразил ее большие глаза и маленькие уши с плоскими золотыми сережками в них. Из родничка вода ручейком изливалась по дну овражка, теряясь в изгибе его прихотливого русла. И судя по тому, что конь пить не хотел, он уже приникал ночью к этому ручейку. Мария всласть напилась сама, затем сильно намочила подол платья, как могла быстро влезла опять на коня и поскакала к Федору. Там тоненькой струйкой она отжимала воду в жадно раскрытый рот Федора. И когда он хрипло попросил еще, снова съездила к родничку и еще напоила его.
Потуже затянув засохшую повязку на боку уже немного пришедшего в себя Федора, она помогла ему, а вернее сказать, сама взгромоздила его в седло, и как она это сумела - один бог ведает. Но взгромоздила, ибо надо было ради спасения живота как можно дальше уехать от Казани.
И по пути смекалка Марии еще раз их выручила.
На больших полянах, за лесом, из которого они выехали, увидела Мария табун лошадей. И пришла ей в голову верная мысль - выменять на свои золотые сережки один-два бурдюка кобыльего молока. Так-то к пастухам соваться опасно - полонить могут. Ну а если сережки возьмут, то на нее уже не позарятся, удовольствуются платой, ибо хоть и живут дико и вдалеке от власти своей, но не захотят хлопот с полонянкой, которую обязаны доставить во всем том, что на ней было. Лучше неплохой выкуп взять - это уже законная добыча. Мария по-татарски неплохо понимала и могла говорить, на что тоже надеялась.
Сняв Федора с коня, она уложила его на сухую листву в густой чащобе, сама на коня села и выехала на поляну вскачь. Осадила коня около пастуха преклонных лет, который, сидя верхом, мирно дремал на теплом солнышке. Вдалеке маячил второй конный, где-то мог быть и третий. И потому Мария не мешкала.
- Эй, ты! - властно закричала она по-татарски. - Вот тебе золото! Быстро надои два бурдюка молока.
Сонный татарин резким окриком, как хлыстом, сброшенный с коня, склонился в низком поклоне и лишь потом разглядел, что повелевает ему женщина, что платье ее грязно, волосы не убраны, лицо не закрыто и конь утомлен. Но платье когда-то было красиво, конь хоть и утомлен, но хорош, а сбруя богата. И она протягивала ему две золотые сережки за два ничего не стоящих бурдюка с кумысом. Потому пастух не стал томиться сомнениями. Кто что узнает? А молока у него много. Уже два дня из Казани почему-то не едут за ним, не берут бурдюки, полные свежего, едва начавшего бродить и искриться кумыса.
- Возьми, хаттын-каз [женщина (тат.)], свой кумыс, - суетясь и продолжая кланяться, забормотал старик. - Возьми. - Он сам приторочил наперевес через седло два упругих кожаных бурдюка, туго завязанных ремешками. И долго смотрел вслед удаляющемуся вскачь белому коню с белой женщиной на нем, щупая руками две плоские татарские сережки и шепча хвалу аллаху, который послал бедному пастуху такую удачу.
Но не меньшей удачей были эти два бурдюка с кумысом и для Федора с Марией. Целую неделю они теперь, не голодая, могли днем отлеживаться в чащобе лесов, двигаясь на север только по ночам. На север, все дальше и дальше от Казани, от татарского плена Марии и ратной повинности Федора. Да не так уж теперь и велика была его вина, ибо война в том году так и кончилась, не начавшись. Московская партия победила, Сафа-Гирей бежал, на престол в Казани сел мирный царевич шах Али. Для брани повода не стало, а зря людей московский царь не тратил. И потому русское войско быстро собралось, покинуло свой лагерь и вернулось восвояси. Окончательное покорение Казани было отложено, оно было впереди, но то уже другая история, и к моему роду она отношения не имеет. Ну а пращуры мои на десятый день в далеком лесном Заволжье набрели на глухой раскольничий скит. В дюжине курных изб жили, скрываясь от татар и от царских тиунов, бедные люди. Сеяли хлеб на лесных делянках, косили траву, держали скот, молились богу по беспоповскому обряду, крестились двоеперстно. Работали много, жили трудно, но гордились тем, что никому налога не платили: ни Москве, ни Казани. Всего лишь исполу работали на старцев, что держали молельный дом, и того, что оставалось, на жизнь хватало.
За коня охотно приютили Федора и Марию раскольники, лечили, кормили, ни о чем не спрашивали. Старцы тоже их не донимали расспросами, дозволили жить, надеясь на увеличение своей паствы еще на пару работящих послушников. Там в лесной тиши и прожили мои пращуры всю зиму. Мария верно и преданно ухаживала за Федором, раны его зажили, он окреп, вошел в силу. И образ Жареного, так круто изменившего их судьбы и соединившего их, постепенно сглаживался в их памяти, переходя из категории живых в сонм живших, оставивших память, но ушедших, не задев душевных струн, не заставив звенеть их тоскливой нотой, бередя прошлое. Мария его полюбить не успела, а Федор даже иногда чувствовал облегчение, так как был слаб и неуемная сила Жареного подчиняла, давила и тяготила его. Но поскольку Жареный уже переселился в лучший мир, они всегда поминали его добрым словом, жалея лишь о том, что ушел он не отпетый и не похороненный по православному обряду.
Иногда они уединялись, дабы кто не подсмотрел, и разглядывали кристалл, поражаясь причудливым переливам света в нем. Особенно очаровал он Марию. Кристалл был продолговат, напоминая красную ягодку лесной земляники, но только чистого, ясного цвета, и лишь в широкой его части выделялось небольшое отличительное потемнение. Долгими часами в течение зимы, с головой накрывшись овчинной шубой, или ярким днем, стоя одна на солнечной опушке, Мария любовалась камнем, Всматриваясь в его густую красную глубину. Она заметила, что рубин словно оживает на солнце, играет после ярче и острее. А если полежит в темноте долго, то тускнеет, блекнет, словно вянет. И Мария полюбила кристалл, когда только могла, подставляла солнышку, носила его на груди и ни одному человеку из раскольников не показывала, а пуще всего старцам. Уже два раза она уговаривала Федора проглотить кристалл, что он делал с полным равнодушием. И спокойно засыпал после этого. Камень он ценил лишь как драгоценность, которая обеспечит их будущее.
- Продадим, - говорил он, - свое хозяйство заведем, заживем как люди. А Мария в ответ задумчиво молчала, загадочными глазами глядя в пустоту и думая, что уже ни за какие блага не согласится расстаться с камнем.
К Федору Мария относилась ласково, жалостно, но все его сначала робкие, а затем все более настойчивые попытки близости отвергала. В одну из ночей, когда они, как обычно, вместе лежали под овчиной на полатях в дымной, жарко натопленной избе, наполненной кислым запахом квашеной капусты и острым, животным духом толокшихся здесь же, на земляном полу, овец, Федор стал особенно пылок. Тяжело дыша, рвал на Марии единственную рубашку и хрипло шептал:
- Я же хочу по-божески. Что же ты? - И, встретив сопротивление, злобно прохрипел: - В татарах-то небось так не боролась. Иль там тебе на шелках больше нравилось? - Вскочила Мария, руки заломив, вскинулась, горько зарыдав, упала коленями на земляной пол, припала к теплому овечьему курдюку. Остыл Федор, стало ему стыдно. Он тоже слез с полатей, тронул Марию рукой ласково, стал утешать, но других слов, кроме прежних, не нашел: - Что же ты? Я же, Мария, по-божески. - Потом подумал, помолчал немного и добавил: - Давай пойдем к старцам, они нас повенчают.
Но Мария, вдруг перестав плакать, жестко проговорила:
- Татарином ты меня попрекнул. Да там не воля была моя, а неволя, плен насильный. И ни в чем я за то перед тобой и богом не повинна. - Потом обняла Федора и сказала уже ласково со слезами: - Но зачем же и ты меня сильничаешь? Я от тебя никуда не уйду. Судьбой мы, видать, друг Другу назначены. - Здесь голос ее снова окреп, и она свистящим шепотом выдохнула: - Но только на сей раз я хочу, чтобы все было по православному обряду, по-русски. Слышишь? - И затрясла Федора, затеребила, словно он дитя снулое. - По закону, в церкви, с попом! Никаких старцев! Беспоповцев не приму. - И, словно устав, сникла и закончила: - Пойдем спать, Феденька. Доживем до весны. А как солнышко пригреет - уйдем отсюда. Домой, в Подмосковье, под Каширу. Там и обвенчаемся.
Что же было дальше с Марией и Федором? Того, кто будет читать эти записки, я могу разочаровать: дальше все было уже проще, судьба, сначала вывалив на них немалую кучу чудесного и неожиданного, затем освободила их от превратностей и приключений вовсе. Весной они действительно ушли от раскольников, бедствовали, побирались, но к осени все же добрались в родное Подмосковье Марии. Там, как они того и хотели, приняли супружеский венец. И камень сохранили.
Федор недолго искал своего места, его тянуло к тишине и покою. Пристроился служкой в деревенской церкви Михаила Архангела. Служил честно, истово, к сорока годам у него голос прорезался, и он в церковной службе стал уже более нужен. Мария и Федор регулярно глотали рубин, и он дал им то долголетие, которое люди по незнанию отнесли за счет их скромной и праведной жизни. Наверно, поэтому же, когда Федор подошел годам к девяноста, епархиальный архиерей, взяв на себя некоторое нарушение церковного устава, произвел безродного и малограмотного Федора в подьячие, и он в этом малом чине, дослужив до ста сорока лет, благополучно почил, оплаканный сыном, внуком, двумя правнуками и праправнуком. Последний и был моим прадедом. Мария прожила дольше, но ненамного и тоже ушла в лучший мир с мыслью, что сделала все, чтобы передать роду нашему завещание по поводу действия чудесного рубина и способа обращения с ним.
На этом, собственно, и кончается история появления магического кристалла в нашем роду. Я ведь решил описать историю камня, а не историю моего рода. Откуда взялся этот камень на Земле? Кто его создал, какие люди? Как он попал к хану Сафа-Гирею? Никаких упоминаний о чудесном рубине в роде Гиреев не было: сын мой служил в императорской гвардии вместе с одним из последних Гиреев, интересовался у того, и ответ был отрицательный. Да и заметным долголетием в династии Гиреев никто не отличался - это я уже выяснял сам. Ничего более о камне не известно, все покрыто мраком чудесной, загадочной тайны. И я не знаю, будет ли она когда-нибудь разгадана.
Я стар. Время мое кончается, наследников нет. И мне предстоит решить вопрос о том, что делать с камнем. Кому доверить его? Крутится тут около меня с недавних пор какая-то личность, с разных концов заходит, сулит всякое. Я понял, что он что-то прослышал о камне. Как бы греха не вышло? И потому я принял решение. Сделаю так: на днях запечатаю камень в посылку, приложу эти записки и отправлю все почтой президенту Академии наук. Там ученые, там русские люди - должны разобраться. А уж если сразу не разберутся, то будут ждать озарений и камень сохранят надежно. Так и сделаю...
На этом записи в тетради кончаются, последние страницы вырваны, и остается только гадать, какие превратности претерпела история камня, прежде чем он попал-таки наконец в лабораторию к исследователям.
Руководитель института Академии наук СССР подписал все бумаги, которые принес ему референт. Положив перо, костлявый и сухой академик искоса поглядел на своего молодого помощника, как бы советуя тому поторапливаться.
- А это что за сувенир? - спросил академик, показывая на красную сафьяновую коробочку, подобную той, в которых ювелирные магазины вручают покупателям кольца и сережки.
- Это тот самый рубин, на который вы хотели посмотреть. А вот и предварительный отчет об исследовании его излучений, составленный в лаборатории твердого тела, - ответил референт, услужливо пододвигая папку с отчетом и открывая коробочку.
Красный лучик острым блеском выплеснулся из камня, заиграв в ярком солнечном свете, прошедшем через по-весеннему оттаявшее окно, кольнув глаза академика и заставив того восхищенно охнуть.
- Эх! Ты смотри-ка. Действительно, магический кристалл. - Он взял коробочку в руки и стал поворачивать ее так и сяк в луче света от окна, улыбаясь морщинистым лицом и как бы приглашая референта присоединиться к его радости. Затем посуровел, положил коробочку и спросил: - А что в отчете?
И не дожидаясь ответа, открыл папку и стал просматривать ее.
- Так. Частоты, частоты... Распределение по энергиям. Серия излучений, которые сохраняются, но не показывают никакого постоянства интенсивностей... Все плывет в зависимости от частоты накачки... Ну прямо какая-то стертая частотная запись. Интересно! - Затем поднял голову к референту и, кивнув, сказал: - Вы можете идти. Оставьте все это мне. Я почитаю.