Юрий Самарин Лиловенький цветочек

«Что ты сделал? Как ты посмел сорвать в моем саду мой заповедный, любимый цветок?»

С. Т. Аксаков

«Сумрак сосен, свет берез…»

Рассказ

Я видел, что она обвешивает меня на тридцать граммов. Толстая тетка в грязно-белом халате, с волосами, как полагается продавщице — цвета «блондин». Мои трудовые пару тысяч сейчас вынут из моего кармана. Я напрягся в порыве праведного социального гнева: «Держи вора!»

И вдруг я увидел, да так ясно, словно прямо перед собой, розовое младенческое лицо. Чистая кожа новорожденного покрылась синюшным налетом, и в единый миг разложение тронуло его. Трупик лежал передо мной прямо на голой земле, и толстые руки с наманикюренными ногтями шарили возле и вот-вот должны были обнаружить страшную находку. Тошнота душила меня, словно не она, а я сам сейчас дотронусь пальцами до разлагающейся плоти.

Я с усилием закрыл и вновь открыл глаза. Напротив, через прилавок, оторопевшее круглое лицо (а под черепной коробкой мозг, ощутивший глубокое чужое вторжение). Руки, с крашеными красными ногтями, схватили нож, и недостающие тридцать граммов крестьянского масла упали на весы. Забрав свой сверток, я уходил.

У витрины толокся всякий люд, в нашем привокзальном районе отовариваются и деревенские, и бомжи, и нищие, и цыгане. Я обернулся. Она смотрела мне вслед. Я невольно прошептал: «Вы избавились от ребенка?..» Она молчала, но я знал, что это — правда.

Так впервые я узнал о своем даре. До этого были прогулки наедине с сами собой, и я-то был уверен, что брожу в лесу памяти. Хотя никогда я не бывал именно в том месте: на высоком холме ельник, густой, влажный, а вниз по склону и, словно озерцо, запруживая собой равнину, — березы. Вот тут-то я и бежал, летел по склону, меж пятнистыми стволами, над травой, и выше, выше, в ветвях, в кронах, путаясь в листьях, задыхаясь от счастья. Я не слишком часто позволял себе бродить в том лесу, боясь утерять свежесть ощущений, но когда уставал или вплотную подступали неурядицы, вечером, лежа в постели, я вызывал из памяти (так я думал тогда, что из памяти) стволы, просвеченные солнцем, и дневное, городское, душное томление отступало, и я летел, наполненный счастьем.

Теперь-то я был уверен — у каждого человека есть свой собственный мир. Изначальные шансы у всех равны, но ты сам учишься видеть в нем разлагающийся труп или световой поток. Мне как дар был дан светлый, смеющийся навстречу березняк (о темных густых елях, с бахромой на нижних ветвях — я старался не думать, всякий раз поворачиваясь к ним спиной).

Забравшись вечером в постель, я думал, что умею входить в миры других людей. В квартире было тихо, мне никто не мешал. Я жил вдвоем со старенькой бабушкой — она завещала мне квартиру, и я уехал из родного города, чтоб не оставлять ее одну и достойно проводить в мир иной. Впрочем, старушка была чудной и нисколько мне не мешала. Совсем недавно я отучился в мединституте и теперь работал в поликлинике терапевтом, потихоньку привыкая изо дня в день хладнокровно выслушивать мужественные волосатые груди и нежные женские, прикрытые тонким бельем. Впрочем, теперь я буду знать еще кое-что об этих людях, приходящих к врачу, и, возможно, сумею кому-то помочь, ведь зачем-то мне дан этот дар — бродить там, внутри. Я упивался, меня несло, я — не такой, как все, и грубая толпа не возымеет власти надо мной, ибо я буду знать ее уязвимые места.

Я прикоснулся к прохладной подушке. Как чудесно в комнате — покойно, тихо, тяжелые бархатные шторы закрывают от околовокзального круглосуточного шума. Но словно соблазн меня манила светлая роща, сбегающая с холма, и прощаясь с этой реальностью, я вступил в другую, оказавшись на вершине. Сейчас полечу вниз в солнечных лучах, но что-то позади будто зацепило легоньким крючком. Я обернулся. Старые ели и молодые елочки между ними — едва оперившиеся, светло-зелененькие, стояли плотно, под ними — слежавшийся ковер, и тянет влажной духотой, и как будто расступаются, открывая тропу и настойчиво зазывая (нет — приказывая): «иди!»

Я пошел, вступая во мрак, так вот она — другая сторона моего березового мира. Я повернулся, чтобы уйти, но под деревом увидел… не может быть: ребенок! Я наклонился, и в нос мне ударил запах гнильцы, полуразложившийся трупик, тот самый, из дневного видения. Но это не мое! Не мое! — взмолился я неизвестно кому, и тут же вынырнул, выскользнул прочь, с радостью ощупав свежие простыни и подушку.

Будильник прозвонил в шесть — врачи встают рано. Я резво умылся, куснул бабушкиного пирожка, глотнул кофе и вышел на улицу. Стоял июнь. Крепкая зелень еще не потеряла свежести, сквозь кроны необрезанных тополей, сквозь арки между домами лился солнечный свет — предвестник жары и адского городского чада. Я миновал мусорные баки на колесиках, уже деликатно вывезенные в ожидании мусоровоза, у ног крутился, ласкаясь, рыжеватый неопределенный кобелек, зашуршали шины, я дернулся, но «девятка» уже вырулила со двора, и тут я застыл, внезапно вынутый из квадрата летнего двора и помещенный, нет, не так — возрожденный на просторе. Запах травы и цветов дурманил меня, а в глазах стояли дивные бледно-лиловые цветы. Ткань лепестков была так нежна, что я не определил бы, где она переходит в воздух, вообще дивная голубизна цветущей земли и неба были неразделимы, жили одна в другой, перетекая друг в друга, множа цветы. Причем все — разные. И сам я, сам струился к небу от земли, насыщаясь ароматом и источая его. Блаженство!

— С утра глаза зальют, куда шел — не помнит! — дворничиха с метлой, угрожающе вздымая пыль, приближалась. — Я коснулся рукой лба. Что это было? А было ли? Да и не было ничего! Цифирки наручных часов запечатлелись в мозгу — опаздываю. Уже выбегая из двора, боковым зрением я отметил открытый люк и спину человека в румашке и расползающемся по шву пиджаке. И почему-то дивный сад связался с потертой фигурой, покидавшей свое ночное прибежище. И это было странно! Однако думать некогда, и уже через сорок минут я сидел в кабинете, напротив — медсестра Танечка. Стройная Танечка надеялась, что наш легкий, ни к чему не обязывающий флирт, завязавшийся с майских праздников («Абсолют» сменился спиртом в стерильных пробирках), перейдет-таки в удушающий роман. Я, признаться, подумывал об этом, но теперь, сегодняшний я отличался от вчерашнего: я умел входить в чужие миры, узнавать тайны, я имел новую, ни с чем не сравнимую радость.

— Сердце, доктор! — он сидел на стуле, одетый скромно, я бы сказал — незаметно, но позади, у двери, — с отсутствующим выражением лица дожидался мощный малый — телохранитель. Так они и ввалились в кабинет вдвоем, и теперь я выслушивал столь драгоценное тело. Ухо уловило легкие шумы, и я уже выписал направление к кардиологу, когда вдруг легко, без усилия, оказался на самой границе своих светлых и темных владений — вниз сбегали березы, на вершине угрюмо толпились ели. Я попытался остановиться, но меня уже поволокло, и не среди деревьев металась моя душа, а в пропитанных пылью заводских стенах: высокие окошки где-то под потолком не давали свету пробиться сквозь густую паутину, и весь этот мрачный металлический хлам как-то жутко ухал мне навстречу. Там, впереди, дернулась какая-то тень, пытаясь скрыться, я ощутил ток ее ужаса. Декорация собралась в гигантский пресс, и крошечная тень металась в опасной близости от ухающей пасти, но тут ее настигла другая тень, темнее и больше. Пасть сомкнулась. Воцарилась тишина, вновь повсюду лежали горы никчемного пыльного хлама, но ужас струился из-под ног, и, наклонившись, я заметил, что стою по колено в крови. Тут я крикнул и очнулся в кабинете, телохранитель стоял у меня за спиной, а скромный, богатый дядя, посмеиваясь, пробормотал:

— Доктору самому лечиться надо.

Они ушли. Танечка попыталась было выразить сочувствие, но я сослался на головную боль и закрыл тему. В чудесный июньский день — тепло, но не жарко — поликлиника пустовала. Еще только раз нарушили наше уединение.

Это была девушка, вернее, топ-модель. Едва она вошла, я почувствовал, как напряглась Танечка: еще бы — длинные загорелые ноги в шортах и легкая, легчайшая блузка, наверное, так Ева одевалась на заре человечества: три фиговых листка — и Адам покорен. Но Танечка могла не волноваться, если б только знала она, что не доступные глазу прелести горячат мое воображение, а нечто тайное, то, что нутрии. Кровавый мафиозо ушел, пусть убирается и лечит свое каменное сердце, пусть прихватит с собой лужу крови и ухающую пасть пресса. Мне требовался отдых, а при виде смугловатой красавицы являлась мысль о пляже, набегающих волнах, алмазно блестящем песке, о пальмах и любовных утехах.

Я уже знал путь внутрь, и пока стетоскоп касался ее кожи, я вступил в ее мир. Сначала я удивился тому, что там так темно. Серое, нависшее небо, влажная болотная духота, запах прелой травы. И вдруг я почувствовал, что там кто-то живет, под чьим-то вздохом клонится трава. Сделав шаг, я упал, зацепившись за что-то ногой, — это было похоже на поваленный ствол, шершавый, в каких-то чешуйках, пупырышках. И тут ствол ожил, свернувшись тугим кольцом и со свистом развернувшись в хлыст. Позади и там, дальше, раздался такой же свист, — щупальцы гигантского спрута протянулись по траве, и вовсе не небо колыхалось надо мной, это вздымалось и опадало отвратительное серое брюхо. Задыхаясь, я полз прочь, пока сквозь бесконечные усилия не оказался на знакомой, своей опушке. Я заставил непослушное тело катиться вниз, в березовое царство.

Девица смотрела на меня с неподдельным интересом:

— Что-нибудь смертельное, доктор?

Видимо, мое сочувствие к ней (как же она живет-то, бедная, и спит, и ест в обнимку со спрутом, что это? Зависть, сладострастие, тяга к самоубийству?) слишком ясно написалось на моем лице.

— Нет, нет, все в порядке.

Я подписал справку в бассейн, и она ушла плавать по жизненному морю.

Вечером лег я поздно, бабушка уже давно сладко посапывала в своей комнате. Мне было страшно. Я так любил прежде это стояние: на грани яви и сна, бродить, лететь среди солнечных берез, но теперь-то я знал, где-то изнутри себя, я влез в тайное-тайных, нарушил равновесие, сбился с пути, заблудился в трех соснах, вернее — елях. Я расслабился, уговаривая себя аутотренингом, и тут ветка, сырая, с длинными иглами, хлестнула меня по лицу. Они надвигались со всех сторон, словно не деревья, а воины в остроконечных шлемах, я упал на слежавшийся еловый наст и различил далекое уханье, весь мой еловый подспудный мирок утягивало туда, где меж двух наковален — меня сплющит, сведет на нет, и больше не будет ничего. Тянуло гнилью, разложением, я знал, что тут, где-то под старой елкой, под бахромой ее нижних ветвей, разлагается детский трупик прихваченный мной у толстощекой продавщицы. И я уже не удивился, услышав посвист щупалец и ощутив смрадное дыхание спрута. Десятки раз за ночь я побывал на опушке, и всякий раз, хотя душа моя стремилась в березы, что-то, словно магнит, волокло меня в душную еловую чащу. Я хотел одного — избавиться, я вошел в тайну, я хочу запечатать ее, но моя собственная тьма притягивала чужие страсти, и я оказался бессилен перед их натиском. Я был открыт и трепетал как полотнище под порывами ветра.

Утренний солнечный двор был так же озабочен и прекрасен, как вчера, но я уже не бежал, окрыленный радостью, а брел, едва переставляя ноги. Брел я по лугу бледно-лиловых цветов, и нежный аромат заполнял простор от земли до бездонного неба. Я наклонился к цветку. Взвизгнули тормоза — мусоровоз, санитар наших сообща загаженных кварталов.

— Ты что, слепой?

— Он не слепой, он странный, — сообщила дворничиха водителю. — Он и вчера на этом месте стоял.

Точно, на этом месте настиг меня и вчера запах дивного сада, луга, мира, в котором не было спрутов и крови, и разлагающихся трупов.

Бомж сидел на краю люка, в том же мятом пиджаке, теперь я разглядел неподалеку от люка огороженный мелкими камешками крошечный огородик, вернее — садик, ибо не утилитарный лук торчал там, а тонкая зеленая веточка и неизвестной породы цветок, бутон его еще плотно был сжат листьями. Сжимая в корявых пальцах кусок бутылочного стекла, бомж рыхлил землю вокруг ростков.

Мне хотелось стоять и смотреть, спину так ласково грело солнце, но, повинуясь служебному долгу, я вышел в арку и побежал к остановке.

— На кота работаю! — сообщила старушка доверительно.

Я недоуменно воззрился на нее.

— Потому и справку беру, давно на пенсии, но он же не человек, я картошку ем, а ему — тушеночки покупаю, рыбки. — Она расстегнула старенькую ситцевую кофточку, а я уже стоял на своей заветной опушке, на черте, не зная, как сойти с заколдованного места.

Но на этот раз я не двинулся: огненный крест горел передо мной, и в кабинете я же приложил стетоскоп к старческой груди, с уважением поглядывая на крохотный серебряный крестик на серебряной же цепочке. Только что я просил избавить меня от ужасного дара проникать в чужой мир, но — слаб человек! — теперь мне стало досадно, и я уже по собственной воле вообразил себя на границе еловой чащи и попытался войти. Солнечный луч упал из окна на крестик, и он ослепительно сверкнул мне в глаза. И, ослепленный огнем, я продолжал слушать ничего не замечавшую старушку.

Я чувствовал, что все это не случайно, что мне преподают урок, и от того, насколько я хорошо решу задачу, зависит мое будущее. Не случайно пришел вчера доморощенный мафиозо, а сегодня — старушка с крестом.

— Может быть, прогуляемся по бульвару? — это Танечка.

Я качнул головой.

— Нет, я должен побыть один.

Я вошел во двор и замер. Грубый узорный след колес тянулся к самому люку — тонкая веточка наклонилась, я подбежал — а вот цветок безнадежно смят, сломан. Я опустился на корточки, осторожно счистил землю с бутона — проглянул кусочек нежнейшей, бледно-лиловой ткани лепестка. И я взмолился: «Пожалуйста, пусть возродится!», все мое существо просило об этом. Я ощутил, как вытекает мой дар, зарождая новый смысл, и вновь я сам струил себя от земли к небу, раскрываясь и трепеща лепестками души.

Из арки показался бомж. Я встал, отряхивая колени. У ног, сверкая бледно-лиловой сердцевиной, на тонком стебле трепетал цветок. Мне почудился аромат, но только почудился, ибо никогда мне больше не стоять на заветном пригорке (березы и ели), обладая властью войти и подсмотреть.

Между тем, подземный житель, асоциальный элемент в обтрепанном пиджаке, бомж — обладатель или создатель сада, луга, уходящего в небесный простор, и я, владеющий единственным, дивным, лиловеньким цветочком, на который притом не имею никакого права, смотрели друг на друга, и то, что вмещалось в нас и составляло тайну, нельзя было выразить словами.

Загрузка...