Кузнец покосился на дверной проем, за которым сгущался прозрачный сумрак, и устало бросил мальчишке-подручному:
— Кончаем. Полей-ка мне…
Нагнулся над лоханью. Широкие плечи, темная спина, жилистые руки в пятнах ожогов — сам словно из железа выкован. И весь лоснится от жаркого пота.
Мальчишка подхватил ковш, зачерпнул воды — и вдруг ойкнул, шарахнулся к стене.
Кузнец застыл над лоханью, чувствуя, как потянуло от входа холодом. Не осенним ветерком, что дерзко влетел в жаркую кузницу, а промозглым дыханием разрытой могилы. Даже запашок кладбищенский — затхлый, сладковато-смрадный — пополз, пробился сквозь честные запахи работы с огнем и железом.
Мысленно ругнув себя за нелепую оторопь, кузнец выпрямился и обернулся.
Она стояла на пороге кузницы — невысокая, щуплая, востроносая старуха. Вся она была сухая и легкая, словно мертвая кость, много лет битая ветрами и мытая дождями.
Серые обноски, темный плат до бровей… не замечалась ее одежка, потому что внимание притягивали глаза. Тусклые, как речная галька, неподвижные, слепые… Нет! Кузнец сразу понял, что старуха вовсе не слепа и подмечает каждое его движение.
Молча стояла неведомая гостья на пороге. Не пожелала хозяину здравствовать, не попросила у бога для него помощи в работе.
Мастер хотел уже спросить неучтивую старуху, зачем она сюда пожаловала. Но женщина опередила его. Вроде маленький сделала шажок — а сразу очутилась у наковальни и положила на нее тяжелую монету с обрезанным краем.
Кузнец всем телом дернулся к наковальне. Это было золото, конечно же, золото, он сразу узнал его, хоть и не видел никогда: кто бы платил ему золотом в этой богом забытой деревне?
Окажись здесь, в кузнице, городской ученый человек, глазам бы он своим не поверил: такая древность глянула бы на него тускло-желтым неровным зрачком. И понес бы тот ученый человек околесицу о неведомых курганах, о гробницах древних царей…
Но не было рядом городского чудака — а кузнецу что за дело до того, откуда взялась монета да какими знаками украшена? Рука его накрыла золотой кругляш, такой холодный на теплой наковальне.
— Что тебе надобно… — начал кузнец, но поперхнулся вежливым словом «матушка», которым величал всех пожилых женщин. Что-то толкнуло в сердце и остерегло: нельзя!
В ответ прошелестело сухо и негромко, словно разлетелся под ветром ворох палой листвы:
— Сделай-ка ты мне, мастер… железные зубы.
За спиной кузнеца сдавленно ахнул мальчишка.
А в душе мастера словно закричал кто-то погибающий: «Ты же понял, кто это! Назови ее по имени! Назови!..»
Но оттягивало ладонь золото, впервые взятое в руку. Но глядели сквозь ребра в сердце тусклые холодные глаза…
— Раздувай горн! — бросил кузнец пареньку. Тот метнулся к рукоятке меха, закачал ее вверх-вниз.
Мастер, словно потеряв рассудок, подхватил клещами сошник, откованный для соседа, швырнул на угли. Впервые портил он добротную работу.
Гостья неслышно отступила на порог и оттуда неотрывно глядела, как раскалялся металл, как смял его молот, как летели искры во тьму, что вползла в кузницу. Смирно стояла — но то было смирение ножа в ножнах.
А с мастером творилось неладное. Он ничего не видел перед собою, он ослеп, черная пелена застила ему глаза, но он не прекращал работы, руки наугад били молотом по железу, а в душе была черная, отчаянная уверенность, что он не испортит работу…
И вдруг все закончилось. Стихли грохот и лязг, руки бессильно повисли, вернулось зрение. И вздрогнула душа: да разве такое можно сделать одним молотом, да еще из обычного сошника?
Две дуги — как распахнутый капкан. А на них — грозные, хищные, острые клыки. Оскал страшнее волчьего…
Почему-то мастер не опустил готовую работу в чан с водой. Жуткая поковка остывала на воздухе, темнела, подергивалась сизым…
Старуха, внезапно оказавшись рядом, протянула руку к наковальне. Кузнец дернулся было предупредить, что поковка горячая, но сдержался, промолчал, без удивления глядя, как сухая легкая рука бестрепетно взялась за темную дугу.
— Хорошая работа, — прошелестела гостья. — За это пока останешься жив. — Скользнула взглядом по сжавшемуся от ужаса мальчишке-подручному, добавила брезгливо: — Ты тоже.
Шагнула к порогу — и тьма поглотила ее… кузнец и не заметил, что уже настала ночь.
А наутро на деревню обрушился мор. Обрушился тяжело и страшно, как град, выбивающий посевы. Не в одном доме — во всех разом заголосили по покойникам.
Деревня гибла. Деревня кричала и выла в агонии. И слепо шатался по умирающей деревне кузнец, раздавленный общим горем. Сквозь стоны больных, сквозь рыдания над могилами мерещился ему лязг железа. Он-то знал, кто вершит пир, пробуя новехонькие, не сточенные еще зубы…
Деревня умерла вместе с осенью. В ночь, когда первый мороз сковал грязь в колеях и выбелил увядшую траву, пошли кузнец с мальчишкой-подручным от дома к дому, факелами поджигая соломенные крыши: людям жилье уже ни к чему, а лихоманке незачем давать приют.
А потом они ушли по звонкой, подмороженной, схваченной инеем тропе в далекий город. Оба молчали, чувствуя, как связывает их смутная и горькая тайна.
В мешке у кузнеца, на самом дне, лежала тяжелая монета с обрезанным краем. Была мысль зашвырнуть ее с размаху в непролазный малинник, да рука не поднялась: золото же!
Еще лежал в мешке громоздкий кузнечный инструмент. Кузнец не подозревал, что тащит его зря: мастерство свое он оставил в спаленной кузнице. Не знал, что отныне клещи и молот будут беспомощно дрожать в его трясущихся руках, что уйдет за гроши то, что делало его хозяином железа и огня, а гроши будут пропиты — лишь бы залить память о пламени над соломенными крышами.
Не знал он и того, что мальчишка-подручный перережет ему, пьяному, горло за ту самую монету — золото же! — а сам прибьется к лихим людям и сгинет, словно и не жил на свете…
Всего этого не мог себе представить кузнец. Зато знал, что отныне и до последнего мгновения жизни будет звучать в его памяти шелест, залетевший из дальней дали, куда нет дороги человеческой душе:
«Сделай-ка ты мне, мастер… железные зубы».
Шел кузнец, молча казнил себя за жадность и трусость и беспомощно думал:
«Эх, надо было назвать ее по имени! Ушла бы, прахом рассыпалась, мороком развеялась…»