Подбитые гвоздями подошвы с хрустом давили осколки стекла, которыми предусмотрительный могильщик утыкал кладбищенскую ограду. Трое парней вскарабкались сюда по приставной лестнице, и тени их плясали в лунном свете, высекавшем зеленые искры из бутылочных осколков. Потом один из мужчин протянул руки и помог появиться из-за края стены напудренному парику, под которым пыхтел почтенный ученый муж, доктор Эузебиус Хофмайер. Поверх панталон, шелковых чулок и туфель с пряжками он натянул широченные ботфорты, и его худые голени торчали из них, будто пестик из ступки. Теперь доктор ковылял, поддерживаемый мрачным типом, который, ворча из-за трусости своего подопечного, вышагивал по гребню стены так же спокойно, как если бы шел по проезжей дороге.
Другие два парня спрыгнули со стены прямо в заросли ежевики, которая раскинула вокруг свои усики и сотней колючек вцепилась в штаны напрошенных гостей. За невысоким лесом крестов виднелась черная крыша сторожки могильщика и колокольня маленькой церквушки тянулась шпилем к серебристому облачку, как будто хотела его проткнуть. Над дверью хибарки мерцал огонек оловянной лампадки — защита от духов и призраков — и беспокойный свет отбрасывал трепещущие тени людей на могилы, мешая с растрепанным кустарником. Эузебиус Хофмайер, спотыкаясь, брел за своими провожатыми, одолевавшими мрак уверенной походкой ночных хищников. Постепенно из царства самых древних надгробий они попали в более поздние владения смерти и наконец очутились среди захоронений последних дней, где рыхлость земли выдавала свежую боль утраты.
— Это должно быть здесь, — вполголоса уронил доктор и ткнул носком ботфорта ограду. Однако троица, располагавшая более точными сведениями, повлекла его дальше в темноту, к следующему холмику под густыми ветвями старой туи. Сталь чиркнула о камень, вспыхнула искра и зажегся маленький фонарик. Трое мужчин принялись, кряхтя, разрывать могилу, пока доктор в сердцах проклинал звон заступов, которые словно жались друг к другу в ужасе перед ночью и зловещим ремеслом своих хозяев.
— Славная была девушка эта Вероника Хюбер, — проворчал один из парней, глубоко втыкая заступ в мягкую землю. — Пригожая и добрая. Жених ее на войну собрался. Мать, известно, убивается, да он так исстрадался, что и жизнь не мила. Доктор нервно щелкнул крышкой серебряной табакерки. Эузебиус Хофмайер начал выказывать нетерпение, поскольку работа продвигалась слишком медленно. Деревья вокруг недовольно роптали, и кроны их отбрасывали трепещущие тени, похожие на черных птиц, пытающихся погасить свет своими крыльями. Рассеянный блеск луны с трудом пробивался через вязкий слой облаков, словно кто-то незримый глядел на землю сквозь узкие прорези в маске, а посреди пустого неба, прямо над колокольней, повисла изящная ладья, посеребренная лучами укрывшегося на западе светила. Эта маленькая тучка казалась доктору груженой серебром испанской галерой, терпящей крушение в открытом море. Потом его мысли снова обратились к реальности. Парни перешептывались и не двигались с места.
— Но, дорогие мои, что за недопустимое промедление! Вы попусту растрачиваете драгоценные минуты! Боже мой, Михель, не хотите же вы, чтобы нас всех здесь поймали? Тогда нечего стоять истуканами и поплевывать на руки! Да если бы я нанял для этого дела трех кротов — и то успел бы больше, чем с вашей медлительностью! Это все же…
— Ennuyant — какая скука! — уронил чей-то голос рядом с Эузебиусом Хофмайером. Доктор почувствовал, как страх холодной змеей пополз у него по спине и обвился кольцом вокруг шеи, а голенища ботфорт прилипли к тощим ногам. Трое парней от неожиданности выронили из грязных рук лопаты, в то время как незнакомец улыбнулся, показав два ряда острых зубов, похожих на зубья пилы-ножовки. — Не беспокойтесь, mon cher! Я рад видеть, что вы также интересуетесь свежими захоронениями, и достаточно бескорыстен, чтобы пожелать вам успеха.
— Вы очень любезны, — пробормотал доктор, не в силах оторвать глаз от спины незнакомца, отбрасывавшей на землю две острых, зубчатых тени, как будто за плечами у него были крылья.
— Отошедшая в вечность девица Хюбер, несомненно, обладает множеством ценных качеств. Но я уступаю ее вам. Наука, мой дорогой, прежде всего! Ваше усердие заслуживает всяческой поддержки, и близорукость властей в этом вопросе — самое большое препятствие для серьезных занятий анатомией.
— Вы слишком добры. Так, значит, мы — коллеги?
— До некоторой степени… — под шлафроком незнакомца что-то закряхтело — будто пришел в действие ржавый часовой механизм — и он снова продемонстрировал два ряда сверкающих зубьев пилы. — Однако власти оберегают разложение, мой дорогой. Они прячут мертвецов в земле и чинят препятствия науке, которая им докучает. Но я не хочу составлять вам конкуренцию. Девица Хюбер — ваша.
— Весьма любезно с вашей стороны, и я вам искренне благодарен. Но могу ли я спросить…
Тут перед лицом доктора возникла рука, и пять черных когтей, скрючившись, прикрыли дерзкий рот.
— О нет, мой дорогой, спрашивать не разрешается! Конечно, обычай всякого серьезного ученого — повсюду ставить вопросы, однако на кладбище подобное любопытство неуместно. Вы же видите: я вопросов не задаю.
Тем временем луна одолела, наконец, слой облаков, прорвав его у горизонта. Мрак рассеялся, и серебряная галера над колокольней плыла по ужасающе пустому зеленому небу без руля и без ветрил. Мужчины взглянули друг на друга, и у доктора Хофмайера зубы застучали во рту, когда он увидел сверкающие зубья пилы незнакомца и с ужасом обнаружил, что между ними и глазными впадинами, казалось, лишенными всякого блеска, сидит вздернутый нос летучей мыши. Череп у его странного незнакомца был совершенно голый — если не считать венчика желтых волос — и можно было различить зубчатые швы, указывающие места соединения костей.
Незнакомец сделал движение, как будто приглашал троих парней продолжить работу, и они схватили лопаты, но под шлафроком снова заскрипел ржавый смех.
— Нет, нет, ваш метод, и в самом деле, слишком скучен. Я покажу вам, как обычно управляюсь с такими вещами, но прежде вы должны обещать, что компенсируете мои труды.
На душе у доктора полегчало, и чувства его пришли в норму. Все ясно: перед ним заурядный мошенник, желающий получить плату за свое молчание, человек, умеющий воспользоваться случаем, чтобы заработать деньги. Он уже открыл рот, дабы внести окончательную ясность, но господин в шлафроке его упредил.
— Нет, нет, я верю, что ваша честность не откажет мне в ответной услуге. Мы заключим договор, и вы увидите, что выгода на вашей стороне. А теперь — за дело!
Из рукавов шлафрока появились две руки, десять черных когтей потянулись к могиле — и, казалось, будто холмик пришел в движение под действием некой странной силы; повинуясь ей, комья земли поднимались из ямы, почва по краям вспучивалась и бурлила, словно кипящая жидкость, образуя пузыри, которые росли и набухали. Вся эта масса ожила, вытолкнув на поверхность трех парней, вздыбилась, вздулась, как под натиском газов, распирающих свое вместилище, выгнулась горбом и с треском лопнула. Могила разверзлась, и на дне ее, под кучей раздавленных венков и цветов стоял гроб упокоившейся девицы Вероники Хюбер.
Тут трое парней бросили заступы и с воплями кинулись в кусты, в ужасе позабыв про заработок. Доктор мысленно последовал за ними. Язык его внезапно сделался липким и тяжелым, не способным произнести ни слова, а мозг буравил вопрос: "Что это за ответная услуга…"
— Вы не должны ни о чем спрашивать, mon cher. Дальнейшее мы обсудим в вашей лаборатории. А теперь спокойно идите домой. Я буду ждать вас вместе с покойной девицей Хюбер. Ступайте же!
Незнакомец отвесил учтивый поклон и жестом поманил доктора под туи; они прошли рядом между могилами, и зубчатые тени трепетали у него за спиной, а кисточки халата волочились по дорожке, будто кровавые следы. Внезапно обуявший доктора страх был вытеснен еще большим: господин в шлафроке исчез. Вместо него, в стороне, освещенный луной, темнел старый могильный камень, высокий и узкий, точно надгробное слово Ужасу, и перепуганный доктор прочел на нем имя давно упокоившегося шевалье де Сен-Симона. Словно в жутком сне, он пустился бежать в своих тяжелых ботфортах, позволяя ветвям хлестать себя, а осколкам ранить… Опомнился он уже перед своим домом. Длинная, узкая улочка, казалось, таила в складках темноты за высокими фронтонами какую-то угрозу. Между тенями свет умирающей луны глубоко вгрызался в сонные лица домов. На карнизе, среди перепутанных усиков плюща, захлопала крыльями стая каменных птиц, а стоявший на окне кабинета кувшинчик с маслом толкнул пестик фаянсовой ступки. Ученость, обитавшая в этом доме в лице длинного ряда владельцев, заканчивавшегося доктором Эузебиусом Хофмайером, скрывалась от любопытных взглядов улицы благодаря немного гротескному и склонному ко всяческим причудам гению архитектора. Доктор по-птичьи склонил голову набок и поднял глаза к окну. Кувшинчик с маслом чинно стоял на подоконнике, и тусклый свет просачивался сквозь круглое стекло. Ключ помедлил у скважины украшенной сценами кабаньей охоты двери и обнаружил запертый замок. Немного успокоившись и отогнав навязчивый страх, доктор поднялся к себе в кабинет. На прозекторском столе лежало нагое тело девицы Хюбер, а в его кресле, вцепившись в поручни черными когтистыми лапами и откинув на спинку лысый череп, устроился господин в шлафроке. В углу были свалены черные доски.
— Добро пожаловать, коллега, — приветствовал доктора незнакомец, как будто это он был здесь хозяином. — Итак, мой друг, теперь вы можете задавать любые вопросы.
— Тогда я спрошу, как вы сюда попали?
— О, я знаю этот дом лучше, чем вы, поскольку знаком с ним немного дольше, и потому мне известны ходы, о которых вы даже не подозреваете. Однако я жду другого вопроса.
Луна незаметно выползла за порог, но комнату наполнял тусклый фосфоресцирующий свет, который, казалось, излучало тело на прозекторском столе, и в этом странном свете пышно расцвели пестрые цветы на турецком халате незнакомца. Он небрежно извлек один из них из ткани, понюхал и водворил на место. В кабинете стояла такая тишина, что было слышно, как кувшинчик с маслом опять подтолкнул пестик в ступке и на карнизе защебетали каменные птицы. В темном углу потрескивали сырые доски.
Незнакомец встал и подошел к трупу девицы Хюбер, а кисточки его цветастого халата волочились по полу, будто кровавые следы.
— Посмотрите, коллега, какой превосходный материал для experimentis, demonstrationibus и studiis! С его помощью вы добьетесь значительных успехов в области исследований почек и желчи. Не правда ли, моя работа безупречна? Все быстро и чисто.
— А ответная услуга?
— О, это сущие пустяки, в сравнении с моей! Я прошу только, чтобы уважаемый коллега не утруждал себя завтра походом в монастырь и предоставил мне возможность сделать кровопускание сестрам.
— Но это невозможно! Разве вы доктор и умеете обращаться с ланцетом, чтобы выпустить ровно столько крови, сколько нужно для поддержания доброго самочувствия, а также должной набожности и смирения?
— Заверяю вас, что ваш авторитет никак не пострадает, и обещаю действовать как человек науки, а не шарлатан или знахарь.
— Но разве вы доктор?
— По крайней мере, что-то в этом роде и обладаю некоторыми навыками в таком деликатном предмете, как кровопускание и сцеживание вытекшей крови.
Доктор колебался. Тело покойной девицы Хюбер, несомненно, обладало всеми качествами, которые имеют ценность на прозекторском столе, и он невольно потянулся к ящику с инструментами, снедаемый желанием получить ответ на не вопросы, которые не давали ему покоя последние годы.
— Однако… это решительно невозможно, господин… господин… Даже если бы я полностью вам доверял, если бы я находил ваши знания достаточно основательными, если б я был убежден, что уважаемый коллега осуществит эту маленькую оздоровительную операцию гладко и безупречно, и то я не сомневаюсь, что сестры не примут услуг неизвестного. Я — избранный и укрепивший свою репутацию многолетней практикой врач, которому одному дозволено производить кровопускание членам общины, и, сверх того, единственный мужчина, имеющий доступ в монастырь. Не представляю, каким образом уважаемый коллега мог бы проникнуть через врата этой населенной девицами твердыни, а если это вам и удастся, как вы сумеете осуществить свои намерения…
— Трудности, mon cher, заключаются только в вас и закоснелости ваших представлений.
Палец с черным когтем назидательным жестом указал на прозекторский стол, где покоилось нагое фосфоресцирующее тело. Доктор ухватился за это движение и хотел уже выступить в защиту соответствия человеческих представлений законам природы, когда незнакомец разом отсек все намечающиеся возражения.
— Неправда, мой дорогой, вы не можете этого себе представить. Если вы считаете нечто невозможным, это только означает, что вы этого еще не видели. И потому я хочу это вам теперь показать. Будьте столь любезны, соблаговолите на меня взглянуть!
"Нелегко быть любезным, когда боишься увидеть какую-нибудь чертовщину", — подумал доктор, заставляя себя повиноваться. Перед ним стоял его двойник, созданный фантазией неведомой силы, и он отличался от первого лишь тем, что усмехался, когда тот дрожал от страха, и, в отличие от него, сжимавшего под мышкой пару обвисших ботфорт, опирался подбородком на серебряный набалдашник трости.
— Я думаю, — сказал доктор Эузебиус Хофмайер Второй, — что в этом облике сестры не помешают мне войти, ибо, в противном случае, это будет значить, что они решили больше не допускать в монастырь избранного и укрепившего свою репутацию многолетней практикой врача, что противоречило бы их собственным привычкам и нуждам.
Хофмайер Первый что-то пробормотал, пытаясь скрыть свой страх и растерянность. Проклятое сходство, грозившее свести доктора с ума, было во всем, вплоть до кружевной манишки, в соответствии с обычаем того времени, выпачканной кое-где нюхательным табаком, коротких штанов, туфель с пряжками и тощих икр, а также бородавки над левой бровью и родимого пятна на щеке. Даже то забавное, что можно было усмотреть в сложившейся ситуации, если подойти к ней диалектически, мгновенно пресеклось этим пугающе похожим зеркальным двойником, как будто он почувствовал, что доктор пытается сосредоточиться, дабы вновь обрести дар слова.
— Теперь наше сходство достаточно, чтобы я, с вашего любезного согласия, мог исполнять ваши обязанности в монастыре — и, осмелюсь заметить, хорошо исполнять, остается лишь получить от вас plenam potestatem, необходимые полномочия. Если же вы колеблетесь, соблаговолите припомнить, что одновременно с принятием оказанной мной услуги вы, согласно действующему праву, взяли на себя обязательство оказать ответную и не можете уклониться. Так что по рукам!
Доктор Эузебиус Хофмайер Первый был слишком ошеломлен, чтобы протестовать, он протянул дрожащую руку, но, прежде чем Второй успел ее коснуться, произошло нечто невероятное. Мертвая девушка села на прозекторском столе и, в то время как одной рукой она пыталась стыдливо прикрыть свою наготу, вторую подняла в знак предостережения. Этот безмолвный призыв не укрылся от хищного взгляда Хофмайера Второго.
— Замри, назойливая девица, и не смей совать нос в дела, которые выше твоего разумения! — загремел он. — Каково бесстыдство! И такое отребье еще хочет, чтобы de mortuis nil nisi bene! Я приказываю тебе лежать! — крикнул он еще раз и ударил покойницу набалдашником трости так, что она рухнула на стол, снова недвижимая и окостенелая.
Доктор Хофмайер Первый механически вложил руку в протянутую ладонь Второго; в этом состоянии он мог бы окунуть ее даже в расплавленный металл и ничего не почувствовать.
По комнате прокатился торжествующий хохот — словно шаровая молния разорвалась в зловещей темноте, и следом наступила тишина, в которой было слышно, как подрагивает пестик в фаянсовой ступке. Эузебиус Хофмайер Второй исчез, как будто рассыпался в прах вместе со своим смехом, и все поглотила черная воронка безмолвия.
Этим утром глазок в монастырских воротах между Адамом и Евой приоткрылся уже в третий раз. В круглую прорезь был виден скрюченный сапожник, демонстрировавший улочке свое усердие, пекарь, который в перерыве между утренней и послеобеденной выпечкой булочек выбрался из своего подвала и с глубокомысленным видом ковырял в носу, а собака мясника, вытянув лапы, улеглась посреди дороги и не обращала внимания, когда немногочисленные повозки прокатывались над ней по тихой улочке. Путь в обитель Невест Христовых лежал между прародителями Адамом и Евой, статуи которых наивная вера и набожная простота воздвигли по обе стороны монастырских ворот. Адам и Ева, изображенные во весь рост, нагие, но без особых признаков пола, среди деревьев окаменевшего Рая, чья листва переплеталась, образуя свод над створками, неразберихи цветов, плодов и животных, казались заглавными буквами какого-то мудреного текста. Здесь читалась простодушная гордость, вера в то, что создаваемое угодно Богу, и удовлетворение, объединившее строителей, архитектора и скульптора, принимавших участие в сооружении этого старого, некогда патрицианского дома. Сестра Урсула сказала шедшей следом по коридору сестре Варваре:
— Подумать только — он до сих пор не пришел! Для человека, привыкшего к пунктуальности, такая вопиющая неаккуратность…
— Верно, верно! — с трудом переводя дух, подхватила сестра Варвара и попыталась повернуться в тесных сенях, однако беспомощно застряла в узком проходе. Ее ленивая душа была облечена телом, за время монастырской жизни втрое прибавившим в весе, и нелегко мирилась с маленькими неудобствами, которые ей доставляла тучность. Она предпочитала уединиться от шумного и неуютного мира за толстыми стенами и покоиться среди подушек, будто страдающая астмой разжиревшая комнатная собачка. Сестра Урсула вспомнила о своих христианских обязанностях, энергично уперлась в заднюю стену и вытолкнула сестру Варвару в маленький садик. Здесь, среди чахлых кустиков, которые выглядели так, словно стыдились опыляться и плодоносить в этих стенах, прогуливались монахини. Фантазерка Доротея превратила смородиновые кусты в сады Армиды, а скупую тень единственной кривой груши в девственный мрак цейлонского леса. Острой на язык Агате все нехитрые события и редкие случайности этого маленького мирка давали пищу для язвительных замечаний и насмешек, которым покорная Анастасия, из какой-то странной потребности к унижению, намеренно себя подставляла. Их мирила хлопотливая Текла, вечно снедаемая жаждой деятельности. Меланхоличная Ангелика бродила среди сестер с опухшими от слез глазами, будто воплощение неотвратимого несчастья, и ей, одержимой страстью к покаянию, доставляло удовольствие ходить босиком по усыпанной колючим гравием дорожке. Все комнаты и садик бывшего патрицианского особняка пропитывал дух абсолютной бесполезности, разжигавший кровь этих женщин, пока не возникала необходимость в ланцете врача. И все же где-то в закоулках этого дома, в самых потаенных уголках их душ таился бледный отвергаемый призрак, который едва можно было назвать надеждой на что-то по ту сторону этих стен — сверкающее облаками летнее небо или полную звуков землю под ногами, робкое ожидание, которое напрасно к ним взывало. В настоятельнице Базилии этот Дух Бесполезности, казалось, сосредоточил всю свою силу, и его трезвое равнодушие служило ей щитом, когда приходилось гасить возбуждение сестры Урсулы.
— Твои суждения чересчур горячи и поспешны, дитя мое. Он придет, потому что это его обязанность, если же он медлит к ней приступить, значит, на то есть причины.
Кипящая жаждой деятельности сестра Текла протиснулась между двумя смородиновыми кустами и принялась с жаром убеждать подруг все-таки послать ему весточку, а склонная к меланхолии Ангелика высказала мрачное предположение, что доктор Эузебиус умер. Охваченные едва сдерживаемым возбуждением, сестры обступили настоятельницу, и даже Доротея вынырнула из сумрачных дебрей своего цейлонского леса. Все трепетали в ожидании этого маленького события, являвшего пик жизни целого месяца, и общее желание сделало их на редкость единодушными: вздохи покорной Анастасии и пыхтение флегматичной Варвары выражали то же, что и молчание обычно язвительной Агаты.
Наконец треньканье колокольчика, зажатого в каменной руке Адама, возвестило вступление на сцену доктора Хофмайера и побудило монахинь принять вид напускного равнодушия.
— Благодарение Богу, — шепнула Урсула Текле и прибавила с довольным кивком, — наш маленький кровопускатель все-таки явился! — после чего изобразила безмятежное ожидание.
Тем временем доктор с улыбкой шагнул к настоятельнице и поклонился, прося прощения за свое опоздание.
— Меня задержали дела…
— Дела! — благоговейно вздохнула сестра Текла.
— … и, надеюсь, нет необходимости заверять мою досточтимую благодетельницу и почтенных сестер, что лишь действительно серьезные и неотложные negotia могли помешать исполнению обязанностей, которые в моем нелегком ремесле представляются настоящим оазисом посреди пустыни.
— О, мы умеем ждать, это потерпит, — промолвила настоятельница, смущенно касаясь четок, которые висели у нее на поясе.
— Впрочем — о чем да будет мне позволено заявить без ложной скромности — на основе долгих изысканий я пришел к заключению, что целесообразно и даже необходимо посредством небольшого промедления, если можно так выразиться, еще немного подогреть кровь, так сказать, довести ее до кипения, дабы снять с поверхности всю пену и разом удалить нечистоту. Для сестер, из которых та или другая каждую неделю несла дежурство на кухне, это прозвучало весьма убедительно.
— Как вам будет угодно, господин доктор, — кивнула настоятельница и прошла вперед, а доктор, как обычно, сопровождал ее на расстоянии полушага. Сестры гурьбой последовали за ними, и черные одеяния зашелестели между кустами, словно ропот нетерпения. У входа в трапезную доктор с низким поклоном пропустил процессию вперед. Сам он вошел последним и, убедившись, что все в сборе, с довольной улыбкой затворил дверь. Здесь, в четырех голых беленых стенах полным ходом шли необходимые приготовления: операционное кресло с мягкой обивкой раскрыло свои объятия, тазик важно круглился, готовый принять сцеженную кровь, а белые платки, казалось, истосковались по алому цвету жизни. Даже вода в большом чане трепетала в ожидании и по поверхности ее разбегались круги, а в центре всего этого, окруженный сестрами, священнодействовал доктор Хофмайер, раскладывая на маленьком столике свои сверкающие инструменты. "Как странно он позвякивает ножами", — вполголоса заметила Доротея, на что язвительная Агата фыркнула: "Музыка врача!"
Эузебиус Хофмайер повернулся к ней так стремительно, что разом остудил все ее ехидство.
— Музыка врача, досточтимая сестрица? А почему бы врачи не могли сочинять музыку? Мои исследования проникли в человеческую природу глубже, чем у моих коллег, и позволили установить связь между музыкой и медициной: ведь музыка — это движение так же, как и процесс жизни, а подобное воздействует на подобное. Внезапно сестрам почудилось, будто его голос, точно странное пение, заполняет все уголки просторной залы и рождает там новые звуки, а над этой завораживающей симфонией царило острое, возбуждающее позвякивание ланцета, пока сквозь экстаз монахинь не прорвался крик настоятельницы:
— Образ… кто отвернул образ?
В самом деле: изображение распятого Спасителя, небесного жениха девиц, нашедших здесь убежище от мирской суеты, писаное искусной рукой мастера Бургмайерса и бдевшее над трапезами женщин, висело теперь обращенное ликом к стене. Эузебиус Хофмайер с невозмутимой улыбкой стоял посреди перепуганных сестер, наблюдая за тем, как настоятельница подошла к образу и повернула лик Спасителя обратно к зале. Потом, словно изнуренная тяжким усилием, она, пошатываясь, вернулась на свое место и содрогнулась от ужаса, так как лицо врача предстало ей вдруг странно изменившимся. Его челюсти выдвинулись вперед, а тонкие губы растянулись, обнажив два ряда острых зубов, которые скрежетали, словно зубья пилы. Рука с понюшкой табаку застыла у носа, похожего на нос летучей мыши, и в пустых глазницах над костлявыми щеками напрасно искала она проблеска жизни, но как будто заглянула в подобные долгим, наполненным стенающими голосами ночам глаза Тьмы. Сестры, привыкшие во всем следовать за настоятельницей и легко поддающиеся внушению, замерли на месте, увидев, что Базилия оцепенела. Липкая жаба страха внезапно стиснула им горло и стала пухнуть внутри, мучительно затрудняя дыхание. И тогда все призраки снедавших их желаний набросились на них, кривляясь, дергая за покрывала и одежду, и принялись хлестать их души плетью грехов.
Тем временем Эузебиус Хофмайер изменился еще больше, окончательно утратив сходство с чопорным ученым, а отбрасываемая им гигантская тень, казалось, вытеснила из трапезной весь свет. Яркие солнечные узоры на полу и стенах поблекли, утратив свою изящную четкость, заметались в муке, отпрянули, испуганные, искаженные, проползли, как истерзанные уродливые существа, по красным и белым плитам и наконец вырвались через окна на свободу, где были поглощены студнем: воздух в саду внезапно помутнел и, загустевший, струился вокруг кустов и деревьев так, что они казались погруженными в плотную, вязкую массу — и каждая веточка, каждый листок были исполнены какой-то болезненной, неправдоподобной рельефности.
— Кровь дарует власть над кровью! — громовым голосом воскликнул лже-Хофмайер и, схватив сестру Теклу за шею, вонзил ей в кожу свои железные когти так, что из ранок брызнули тонкие струйки крови.
Раздался вопль, громкий, пронзительный, отчаянный.
— Образ… образ!
Изображение Спасителя снова было повернуто ликом к стене. Тогда сестры поняли, что Господь их покинул, и отныне они преданы во власть другому жестокому господину. Базилия и еще несколько монахинь бросились к двери, но дверная ручка не подчинилась настоятельнице и, словно гадюка, ужалила ее в руку. Все завитки и резные украшения топорщились, по-змеиному выгибая спины, разевали маленькие дымящиеся пасти и злобно шипели. Те же сестры, которые пытались выбраться через окна и укрыться в саду, увязли в сгустившемся, клейком воздухе и бились в нем беспомощно, будто мухи, угодившие в паутину. Чудовищно изменившийся Эузебиус Хофмайер следил за отчаянными усилиями монахинь, и на его тонких губах над скрежещущими зубьями пилы играла насмешливая улыбка. Под ехидную, хихикающую музыку ножи и ланцеты выстроились парами на столике для инструментов и, позвякивая, танцевали гротескный менуэт.
— Милые дамы, немножко внимания! Речь, которую вы услышите, будет совсем короткой и не отвлечет нас надолго от собственно цели моего визита. Повинуясь воле врача, сестры неверными шагами вернулись к составленным кругом стульям и образовали вокруг него кольцо из оцепеневших тел. По мановению его руки голые оштукатуренные стены потемнели и задрожали, как будто краски, погребенные под слоем побелки, ожили и теперь пытались разорвать стеснявшие их оковы. По штукатурке побежали трещины, и между отваливающимися кусками проступили картины веселья и наслаждения, которыми в давно позабытые времена была украшена эта зала. Нагие, улыбающиеся женщины повернули головки и с любопытством глядели на обреченных, злорадные путти указывали на них пухлыми пальчиками, а пьяные сатиры, оставив бедра вакханок, размахивали золотыми кубками. Веселый смех прорвался сквозь музыку инструментов, и вытесненный некогда духом аскетизма мир низвергнулся лавиной ароматов, красок и звуков.
— Мы приветствуем тебя, Сен-Симон! — загремели потолок и стены.
— Я приказываю вам спуститься!
— Мы идем, мы идем!
Простодушная чувственная радость, воплощенная в фигурах Адама и Евы, охраняющих врата этого дома, достигла здесь расцвета, и великолепие ее греховной прелести, казалось, отвергало лицемерие райской наивности у входа. Чувственная радость в сотне обличий плотным кольцом окружила несчастных монахинь; живописные группы застыли, переплетясь в картинных позах, как будто ожидали условного знака, чтобы взлететь, а распустившиеся гирлянды цветочных орнаментов свободно свисали с потолка между буйной плотью. Посреди этого неистового хоровода сестры сидели, словно кружок мертвецов, и только глаза их еще блестели от страха. Тем временем лже-Эузебиус Хофмайер отряхнул с манишки крупинки нюхательного табака и, прервав зловещие манипуляции, которые, с обезьяньими ужимками пародируя действия врача, производил над вытянувшейся шеей сестры Теклы, начал, словно адвокат, зачитывающий прошение в суде, сопровождая свою речь сверканием железных когтей и лязгом пилообразных челюстей:
— Сударыни, преподобная матушка, и вы, досточтимые сестры! Ваши старания помогли мне освободить это любезное общество, которое только что приветствовало меня, назвав по имени. Памятуя о моем надгробии, вы, должно быть, несколько удивлены, найдя вашего покорного слугу в добром здравии и превосходном расположении духа. Дело в том, что я неплохо приспособился к тому, что мои друзья эскулапы именуют Смертью. Взамен за маленькие услуги с моей стороны эта дама любезно поставляет мне лучшие блюда со своего стола и даже наделила известной властью над пограничными областями земного мира. Вы спрашиваете себя, сударыни, каким образом я распространил эту власть на вас? По праву, сделавшему меня господином надо всеми мертвецами по эту сторону разложения, над теми, кто, не ведая ее, живой, отрекся от жизни! "Эвоэ, эвоэ!" — подхватил неистовый хор, и монахини еще больше поникли на своих стульях, как будто их оставила последняя капля надежды. "Сен-Симон! Сен-Симон!" — гремел ликующий шквал, точно удары кнута, обрушивая яростные слова на тела обреченных. Чудовищная оргия нарисованной жизни захлестнула живых мертвецов. Нагая плоть, бесстыдная и обольстительная в своем жестоком сладострастии, наступала боевыми рядами. Но повелительный жест отогнал их назад. "Здесь я господин, и это мой праздник. Тот же из вас, кто не желает удовольствоваться простым созерцанием, вернется обратно на стену!" Затем он поклонился кружку оцепеневших женщин, казалось, упиваясь их страхом, и продолжал, подражая манере Эузебиуса Хофмайера:
— А теперь, любезные сестры, с вашего позволения и уступая настоянию почтенной Базилии, я приступлю к столь необходимому и на сей раз действительно основательному кровопусканию.
Он выпустил Теклу, чья голова с закрытыми глазами поникла на чудовищно удлинившейся и продырявленной, словно флейта, шее, и, переступив через ее повалившееся тело, шагнул к настоятельнице. Три изящных танцующих шажка вперед, затем один назад и снова вперед — пока, отвесив учтивый поклон, он не впился ей в плечи своими железными когтями, в то время как неистовый хор с чашами и тамбуринами гремел, ревел и сплетался в жадных объятиях, пытаясь поймать своими нарисованными ртами струи живительной крови.
Узкая улочка перед фигурами Адама и Евы была охвачена непривычным смятением. Из монастыря доносился шум, беспорядочные крики и — вещь неслыханная — отчетливый звон соударяющихся чаш. Сапожник и собака подняли головы и посмотрели друг на друга. В этих странных звуках было что-то грозное, пугающее, и собака, поджав хвост, юркнула в подворотню, а вокруг сапожника и булочника начала собираться толпа. В гомоне зевак, теснящихся перед монастырскими воротами, смешались страх и любопытство, смех и тревога.
— Не иначе, как сестры сражаются с Дьяволом, — заметил досужий остряк.
— И они себя в обиду не дают — вы только послушайте! — добавил другой с лицом святоши.
Охваченная волнением толпа бурлила и кипела, грозя разлиться во всю ширину улицы, а в центре какой-то человек кричал и отчаянно размахивал руками. Сапожник с недоумением уставился на него; он не мог понять, как доктор Эузебиус Хофмайер, который совершенно точно не выходил из монастыря, очутился здесь да еще в таком виде — парик перекошен и съехал набок, в кулаке зажата трость. Доктор что-то кричал, указывая на ворота, однако в суматохе никто не обращал на него внимания. Под деревьями каменного Рая улыбались Адам и Ева, но не прежней улыбкой застывшего безразличия, теперь их смех казался исполненным какого-то зловещего знания, как смех адептов мистерии, в которой Жизнь и Смерть — не более чем персонажи комедии масок. Между тем возбуждение толпы достигло предела, и, подобно волне, она хлынула к воротам, но когда створки их широко распахнулись, зеваки отпрянули назад, разбившись на кучки. Казалось, будто дом открыл рот, готовый поделиться своей тайной, из дверей вышел господин в шлафроке и не спеша зашагал по улице, на ходу кивая собравшимся. На его голом черепе зигзагами намечались швы между костями, сморщенные губы оттопырились, обнажив острые блестящие зубы, а кисточки цветастого халата волочились в пыли, оставляя влажные красные борозды на выщербленных плитах мостовой. Сверху равнодушно светило полуденное солнце. Никто не осмелился издать ни звука — только под халатом незнакомца ехидно кряхтел проржавевший часовой механизм.
Когда он исчез, толпа собралась с духом, тесня и толкая друг друга, люди хлынули в узкий проход, и вскоре группа во главе с доктором Хофмайером ворвалась в трапезную. Там кружком сидели сестры, все еще удерживаемые невидимой центральной точкой, съежившиеся на своих стульях — словно пустые оболочки их былой телесности, узлы кожи и платьев. Нигде не было ни следа крови. Стены трапезной странным образом изменились: вместо однообразной белой штукатурки их покрывали красочные сцены безудержного веселья, вакхического упоения, исступления чувств, изображенные смелой кистью на фоне сияющих, залитых солнцем пейзажей. Но образ Спасителя невидящими глазами все еще смотрел на кружок мертвых монахинь. В его лицо, шею и грудь вонзилось множество маленьких ножичков, игл и ланцетов, и доктор Эузебиус, поразившись страшному искажению черт изуродованного лика, увидел, что ранее плотно сжатый рот теперь был широко раскрыт, словно для крика ужаса.