Она нравится очень многим. Тут двойная метафора. Прежде всего — знакомство с трудом фермеров, которым случается пользоваться косой, а во-вторых — очевидная связь с войной и смертью, почерпнутая из комиксов. Жатва. Должно быть, я видел такой комикс и решил развить сюжет.*Сильнейшая аллегория! Рассказ, напоминающий притчу. Мудрую и показательную. О предопределённости, жизни и выборе. Каждый человек всего лишь колосок, который будет скошен, когда придёт его время.
Дорога закончилась.
Долго петляя по долине среди выжженных, покрытых редким кустарником склонов, обходя одиноко стоящие деревья, пройдя через пшеничное поле, такое неожиданное в этой глуши, дорога закончилась. Оборвалась, уперевшись в порог небольшого, аккуратно выбеленного дома, который стоял посреди непонятно откуда взявшегося поля.
С тем же успехом она могла и не кончаться, поскольку бензобак дряхлого драндулета, подъехавшего к дому, был почти пуст. Дрю Эриксон, остановив машину, продолжал сидеть, молча разглядывая тяжёлые, натруженные руки, отпустившие руль.
Молли, свернувшаяся на заднем сиденье, заворочалась и сказала:
— Наверно, на развилке мы не туда свернули.
Эриксон молча кивнул.
Потрескавшиеся бескровные губы были почти не видны на влажном от пота лице. С трудом разлепив их, Молли без всякого выражения спросила:
— Ну и что мы теперь будем делать?
Эриксон, не отвечая, продолжал изучать свои руки, руки крестьянина, привыкшие за долгую жизнь возиться с землёй, ухаживать за ней, оберегать её от зноя, ветров и засухи.
Начали просыпаться дети, и гнетущую тишину нарушили возня и целый ливень недоумённых вопросов и жалоб. Выглядывая из-за отцовского плеча, они галдели:
— Ма, а что мы остановились?
— Ма, а когда будем есть?
— А можно, я что-нибудь съем?
Эриксон закрыл глаза, не в силах смотреть на свои руки. Он молчал. Жена, дотронувшись до его запястья, осторожно спросила:
— Дрю, может, нам дадут здесь что-нибудь поесть?
Мужчина побагровел, в уголках губ запузырилась слюна, и капельки её падали на ветровое стекло, пока он кричал:
— Никто из моей семьи никогда не попрошайничал и не будет попрошайничать.
Молли чуть сильнее сжала его запястье, и, обернувшись наконец, он посмотрел ей в глаза. Увидев её лицо, глаза Сюзи и Дрю-младшего, Эриксон странно обмяк и ссутулился.
Когда лицо его приобрело прежний цвет и привычно окаменело, Дрю медленно вылез из машины и, сгорбившись, неуверенной походкой больного пошёл к дверям дома.
Эриксон добрёл до порога и несколько раз постучал в незапертую дверь. В доме царило безмолвие, только белые занавески на окнах чуть колыхались в потоках нагретого воздуха.
Не дождавшись ответа, Дрю вошёл, уже почти зная, что увидит внутри. Ему приходилось встречать такую тишину, тишину смерти. Пройдя через небольшую, чистую прихожую, Эриксон попал в гостиную. Ни о чём не думая, он лишь смутно удивлялся тому, как ноги сами несут его на кухню, будто ведомые безошибочным инстинктом дикого животного.
На пути была открытая дверь, заглянув в которую Эриксон увидел мёртвого старика, лежавшего на большой кровати, застеленной белоснежным бельём. Лицо старика, ещё не тронутое тленом, было спокойно и торжественно. Он, видимо, готовился к собственным похоронам и надел чёрный, тщательно выглаженный костюм, из-под которого виднелась свежая рубашка и чёрный галстук. В комнате, наполненной торжественным спокойствием, не казались неуместными ни коса, прислонённая к изголовью, ни спелый пшеничный колос, плотно зажатый пальцами скрещённых на груди рук.
Стараясь не шуметь, Эриксон перешагнул порог и снял свою ободранную пыльную шляпу. Остановившись у кровати и опустив глаза, он заметил на подушке возле головы покойника какой-то исписанный листок. Решив, что это распоряжение относительно похорон или просьба сообщить о смерти родственникам, Дрю взял письмо и начал его читать, хмурясь и шевеля пересохшими губами.
Стоящему у моего смертного одра:
Я, Джон, Бур, будучи в здравом уме и твёрдой памяти, не имея родных и близких, передаю в наследство свою ферму со всеми постройками и имуществом тому, кто найдёт моё тело. Его имя и происхождение значения не имеют. Вступающий во владение фермой и пшеницей наследует моё дело и мою косу.
Наследник волен пользоваться всем полученным по своему разумению. И он, наследник, помнит, что я, Джон Бур, оставляю ему ферму, не связывая его никакими условиями, и что он волен как угодно распорядиться всем тем, что он от меня получает.
Прилагаю к сему подпись и печать.
3 апреля 1938 года
Эриксон медленно прошёл через дом и опять оказался на крыльце, залитом солнцем. Он негромко позвал:
— Молли, иди сюда. Детей оставь в машине.
Эриксон провёл Молли в спальню, на ходу рассказывая ей о покойнике и странном завещании, найденном на подушке. Оглядев стены, косу, окно, за которым знойный ветер гнал волны по пшеничному морю, она спрятала побледневшее лицо на груди у мужа:
— Так не бывает. Это чья-то злая, глупая шутка.
— Ну что ты, милая, просто наконец-то нам повезло. Теперь у нас есть работа, еда и свой дом.
Эриксон задумчиво потрогал косу и заметил на сверкнувшем полумесяцем лезвии выгравированную надпись: «Кто владеет мной — владеет миром».
Молли отвлекла его:
— Дрю, а почему у него в руках колос?
Но тут дети — им наскучило сидеть в машине — вбежали на крыльцо, и голоса их нарушили могильную тишину, царившую в доме. Молли, облегчённо вздохнув, пошла им навстречу.
И семья, так долго скитавшаяся, осталась здесь жить. Похоронив старика на холме, прочитав над ним положенные молитвы, они вернулись в дом.
Приготовление обеда, перетаскивание жалких пожитков из машины под обретённый кров и другие хлопоты заняли у них остаток дня. А потом три дня они предавались блаженному ничегонеделанию, обживая своё новое пристанище, знакомясь с окрестностями и потихоньку привыкая к мысли, что теперь всё это принадлежит им.
Ещё долго они не могли поверить в то, что можно спать в мягких удобных постелях, есть каждый день и что Дрю может позволить себе выкурить перед сном сигару из того запаса, который нашёл в доме.
За домом в тени больших деревьев стоял небольшой хлев с бычком и тремя коровами. Из-под корней выбивался на поверхность ключ с чистейшей ледяной водой, а неподалёку был погреб, в котором по стенам были развешаны окорока, баранина, копчёности, хранилось бесконечное множество разнообразной снеди, которой было достаточно, чтобы прокормить семью, вдесятеро большую, чем у Эриксона, и не один год.
Утром четвёртого дня первым, что бросилось Дрю в глаза, когда он проснулся, было лезвие косы, блеснувшее в первых лучах солнца. Он понял, что пора приниматься за дело. Состояние блаженной лени, в которой он пребывал эти дни, улетучилось при виде шелестящей на ветру пшеницы.
Эриксон прикинул на руке косу и, положив её на плечо, отправился в поле.
Бескрайнее море колосьев было слишком большим, чтобы его можно было обработать в одиночку, однако Эриксон знал, что прежний хозяин обходился без помощников, и не собирался менять без него установленный порядок.
На закате Дрю вернулся домой крайне озабоченным. За свою долгую жизнь фермера он ни разу не видел ничего подобного: пшеница, которую он сегодня косил, росла отдельными участками. На одних были спелые колосья, на других — нет, на третьих — перестоявшиеся.
Пшеница не может так расти. Эриксон решил не говорить об этом Молли: слишком о многих необъяснимых и странных вещах пришлось бы ему рассказывать. О том, например, как зёрна только что скошенных колосьев начинают прорастать по новой уже через пару часов. Так не бывает и не может быть с нормальным зерном. Впрочем, Эриксона не особо волновали эти странности. В конце концов, еды было вдоволь, и без хлеба он не останется, что бы ни происходило с пшеницей на поле.
На следующее утро зерно из колосьев, которые он оставил вчера скошенными, проросло, а выкошенные участки зазеленели светлыми всходами.
Эриксон стоял посреди поля в задумчивости и скрёб щетину на подбородке. Он никак не мог понять, как же это получается и какой прок ему от пшеничного поля, с которого он не может собрать ни горсти зерна. В этот день он дважды поднимался на холм, к могиле старика, словно для того, чтобы убедиться, что она на самом деле существует, и неосознанно надеясь, что, может, там ему откроется смысл его работы. Стоя у могилы, у самой вершины, он огляделся, и в который раз уже его поразила необъятность новых владений. Поле уходило к горам примерно на три мили полосой не менее двух акров в ширину. Оно было похоже на громадное лоскутное одеяло, на котором участки спелой золотой пшеницы перемежались с прорастающими нежно-зелёными.
А старик, старик, погребённый под грудой камней и земли, конечно, уже ничего не мог объяснить Эриксону. Только лёгкий ветер нарушал тишину этого места, прокалённого полуденным солнцем. И Дрю, не добившись ответа, побрёл вниз, к своему полю и косе, погружённый в раздумья, в глубине души уверенный, что за мучившими его загадками кроется что-то очень важное.
Его ждали созревшие колосья, и, подойдя к ним, Эриксон проворчал себе под нос:
— Работай я хоть десять лет на этом поле, у меня ни разу не получится дважды выкосить пшеницу, созревшую на одном и том же месте. Слишком большое поле, чёрт бы его побрал. И как она так растёт? Ведь никогда за день не созревает больше, чем можно скосить. Вечером оставишь поле зелёным, а наутро, будь уверен, получишь спелую пшеницу, ровно на день работы.
До обидного глупо косить пшеницу, которая никуда не годится, как только её скосишь. Проработав до конца недели, Дрю решил на время прекратить это бесполезное занятие, оставив всё как есть.
Утром Эриксон не торопился вставать, лежал в постели, прислушиваясь к тишине, тишине дома, в котором люди живут в покое и счастье. Встав, не спеша одевшись, он неторопливо позавтракал. На поле он сегодня не собирался и никак не мог найти, чем бы заняться. Не подоить ли коров, — подумал он и вышел на крыльцо; потом вернулся в дом и спросил жену, что он, собственно, собирался сделать.
— Подоить коров, — ответила Молли.
— Хорошо, — сказал он и опять пошёл во двор. Дошёл наконец до хлева, подоил коров, отнёс молоко в погреб. Руки сами выполняли привычную работу, а в голове непрерывно вертелась одна-единственная мысль: «Как там поле, как коса?»
Он долго сидел на заднем крыльце, сворачивая самокрутки, потом вырезал игрушечную лодочку ребёнку, ещё одну для второго, пошёл в погреб и сбил масло из утреннего молока.
Но поднимавшееся солнце всё сильней и сильней пекло болевшую с утра голову, как бы выжигая в мозгу всё ту же мысль о поле и косе. От еды Дрю отказался. Он не заметил, как руки его непроизвольно сжались, словно обхватив косу, ладони зудели. Он встал, вытер руки о штаны и опять сел, пытаясь свернуть очередную самокрутку. Чувствуя, что сейчас взбесится, если не найдёт чем заняться, отшвырнул табак и бумажку и поднялся, невнятно ругаясь. Чувство, что ему не хватает чего-то, что позарез необходимо, всё усиливалось.
И всё отчётливей слышал он шёпот ветра, запутавшегося в колосьях.
К часу дня Эриксон окончательно извёлся, бродя по дому, по двору и не находя себе дела. Он пытался думать о том, как провести воду на поле, но мысли его неизбежно возвращались к пшенице — какая она спелая и красивая, как она ждёт, чтобы её скосили.
Выругавшись, Эриксон прошёл в спальню, снял со стены косу и стоял, держа её в руках, ощущая её приятную прохладную тяжесть и чувствуя, как из ладоней уходит зуд, стихает головная боль, а в душу нисходит мир и покой.
Эриксон почувствовал, что в нём появился как бы новый инстинкт. Инстинкт, лежавший за пределами его понимания. Ведь не было никакой логики в том, что каждый день необходимо идти в поле и косить пшеницу. Почему необходимо — всё равно не понять. Что ж, надо — значит, надо. Он рассмеялся, покрепче ухватил рукоять косы своими большими натруженными ладонями, отправился на поле и принялся за работу, подумывая, уж не тронулся ли слегка умом. Чёрт побери, вроде бы поле как поле? Так-то оно так, да не совсем.
Быстро и незаметно летели дни. Работа стала для Эриксона привычной, необходимой как воздух. Но смутные догадки всё чаще возникали где-то на самом краешке сознания. Как-то утром, пока отец завтракал, дети забежали в спальню поиграть с косой. Услышав их возню, Эриксон вскочил, быстро прошёл в комнату и отобрал косу. Он так встревожился, что даже не стал их ругать, но с этого дня в доме коса была всегда заперта на замок.
Дрю больше не пытался отлынивать от работы и каждое утро шёл на поле. Он косил как одержимый, а в голове проносились смутные разрозненные мысли.
Взмах косы, взмах, ещё, ещё… С каждым взмахом лезвие с шипением срезает ряд колосьев. Ряд за рядом, шелестя, ложится Эриксону под ноги. Взмах…
Старик и мёртвые пальцы старика, сжимающие колос.
Взмах.
Бесплодная земля и золотая пшеница на ней.
Взмах.
Невероятное, немыслимое чередование зелёного и золотого.
Взмах.
Поле закрутилось перед глазами, мир стал тусклым и нереальным. Выронив косу, Эриксон стоял посреди жёлтого водоворота, согнувшись, как от сильного удара в живот, и глядя перед собой невидящими глазами.
— Я убил кого-то, — выдохнул он, падая на колени рядом с лезвием и хватая ртом воздух.
— Скольких же я убил?!
Раскалываясь на куски, мир в полной тишине крутился каруселью вокруг Дрю, и только в ушах звенело всё громче и громче.
Молли чистила картошку, когда в кухню, шатаясь, волоча за собой косу, вошёл Эриксон. В глазах у него стояли слёзы.
— Собирай вещи, — пробормотал Эриксон, глядя себе под ноги.
— Зачем?
— Мы уезжаем, — тусклым голосом ответил Дрю.
— Как это, уезжаем? — не веря своим ушам, переспросила Молли.
— Помнишь, этот старик… Знаешь, чем он здесь занимался? Это всё пшеница, эта коса — когда ею косишь, косишь чужие жизни. Срезаешь колосья, а гибнут люди. С каждым взмахом…
Молли поднялась, отложила нож и картофелину, осторожно сказала:
— Мы столько проехали, так долго голодали, ты так изматываешься каждый день на этом поле. — Она слабо попыталась перебить мужа.
— Там, в этом поле голоса, печальные голоса. Они просят меня не делать этого… Не убивать их…
— Дрю…
Он продолжал, будто не слыша:
— Пшеница растёт как-то по-дикому, словно свихнулась. Я тебе не хотел рассказывать. Но что-то здесь не так.
Молли не отрываясь смотрела на мужа, в его пустые прозрачные глаза.
— Думаешь, я спятил? Но я и сам не могу в это поверить.
Господи Боже мой, я ведь только что убил свою мать.
— Прекрати! — попыталась прервать его Молли.
— Я срезал колос и понял, что убил её.
— Дрю, — испуганно и зло вскрикнула Молли, — замолчи, наконец!
— Ох, Молли, Молли, — вздохнул он, и коса со звоном выпала из ослабевших пальцев.
Она подняла её и торопливо запихнула в угол.
— Десять лет мы живём с тобой, десять лет. Все эти десять лет мы не ели досыта. Наконец-то у нас всё как у людей, и ты что же, хочешь всё сломать?
Она принесла Библию; шелест перелистываемых страниц напоминал шелест колосьев на ветру.
— Сядь и послушай, — сказала она и начала читать вслух, незаметно наблюдая за тем, как меняется лицо её мужа.
Теперь она читала ему вслух каждый вечер.
Где-то через неделю Дрю решил съездить в город на почту и узнал, что его ждёт письмо «до востребования».
Домой он вернулся сам не свой, протянул жене конверт и бесцветным голосом сказал:
— Мать умерла… во вторник днём… Сердце…
Потом добавил:
— Приведи детей и собери еды в дорогу. Мы едем в Калифорнию.
— Дрю… — Молли всё комкала лист бумаги.
— Сама подумай — на этой земле ничего и никогда расти не может, а посмотри, что вырастает. И вырастает участками, каждый день ровно столько, чтобы успеть скосить. Я скашиваю, а на другое утро она уже растёт заново. А в тот вторник, в тот вторник днём я как по себе полоснул. И услышал короткий крик. И голос, как у матери. И вот — письмо…
— Мы никуда не поедем.
— Молли…
— Мы будем жить там, где у нас есть крыша над головой и верный кусок хлеба на каждый день. Я хочу, наконец, пожить по-человечески. И я не позволю больше детей морить голодом, слышишь? Ни за что не позволю.
За окнами ярко светило солнце, и лучи его, попавшие в комнату, освещали лицо Молли, спокойное и решительное. Только металлический звук медленно набухавших на кухонном кране и срывающихся в мойку капель нарушал тишину.
Упало ещё несколько капель, прежде чем Дрю перевёл дух.
Обречённо вздохнув, он кивнул, не поднимая глаз: — Ладно. Останемся.
Нерешительно дотронулся до косы, на лезвии которой упавший луч высветил слова:
«Владеющий мной — владеет миром»,
и повторил:
— Остаёмся.
Утром Эриксон пошёл к могиле и увидел, как из рыхлой земли пробился на свет росток пшеницы, и вспомнил колос, зажатый в мёртвых пальцах старика. Эриксон говорил со стариком, не получая ответа.
— Ты вкалывал и вкалывал всю жизнь на поле, и вот наткнулся на этот колос. Колос, в котором была твоя жизнь. Срезал. Пошёл домой, переоделся в выходной костюм, лёг на кровать, — и сердце остановилось. Ведь так это было? Ты передал поле мне, когда наступит мой черёд, я передам его ещё кому-нибудь.
В голосе появилась нотка страха.
Как долго всё это длится? Во всём мире только один человек — тот, у кого в руках коса, — знает про это поле и для чего оно существует.
Внезапно Эриксон почувствовал себя очень, очень старым. От высохшей долины, лежавшей перед ним, веяло глубокой древностью, от неё исходило странное ощущение призрачного могущества. Это поле уже существовало, когда прерии были заселены индейцами. Под этим небом тот же ветер перебирал такие же колосья. А до индейцев? И до индейцев какой-нибудь доисторический человек, заросший шерстью, срезал колосья косой, тогда ещё деревянной.
Эриксон спустился к полю. Принялся косить и косил, косил как заведённый, безраздельно поглощённый сознанием того, какая коса у него в руках. От мысли о том, что он — её единственный обладатель, у него перехватывало дыхание. Только он, и никто другой. Мысль об этом наполняла его силой и ужасом.
Взмах! «Владеющий мной…» Взмах! «…владеет миром!»
Эриксон пробовал отнестись к своей работе философски. В конце концов, на это можно смотреть как на возможность прокормить семью. После стольких лет скитаний они заслужили достойную, спокойную жизнь.
Взмах косы. Ещё взмах. Каждый колос он аккуратно подрезал у самой земли. Если всё точно рассчитать (Эриксон окинул взглядом поле), тогда он, Молли и дети смогут жить вечно.
В конце концов он наткнулся на то место, где росли колосья жизни Молли, Сюзи и маленького Дрю. Чудом он успел остановиться. Колосья росли прямо перед ним. Ещё шаг, взмах косы, и он бы их срезал. У него подкосились ноги. Ну конечно, вот Молли, вот Дрю, вот Сюзи. Дрожа, как в лихорадке, он опустился перед колосьями и дотронулся до них. От его прикосновения они замерли. У Эриксона вырвался стон. Что было бы, если бы он, ни о чём не догадываясь, их срезал.
Глубоко вздохнув, Дрю поднялся, взял косу, отошёл подальше и долго стоял, не сводя с поля глаз.
Молли ничего не поняла, когда, вернувшись домой раньше обычного, Эриксон с порога прошёл к ней и поцеловал в щёку.
За обедом Молли спросила:
— Что ты сегодня так рано? Как пшеница? Всё так же прорастает, как только скосишь?
Эриксон кивнул и положил себе побольше мяса на тарелку. Молли продолжала:
— Написал бы ты тем, из правительства, которые занимаются сельским хозяйством, — пусть приедут и посмотрят.
— Нет, — отрезал он.
— Ну, я же только предложила.
Дрю нахмурился:
— Раз уж мы здесь остались, мы остались здесь навсегда, и я никому не позволю совать свой нос в мои дела. Никто, кроме меня, не знает, где можно косить, а где нет. Эти чиновники, они такого накосят!
— Да ты о чём, Дрю?
— Это я так, не обращай внимания, — продолжая жевать, ответил Эри…