Кристиан Бэд Конец закрытого города

— Кто там, в углу за ширмою?

— Пилат,

От радиации он отмывает руки.

Иван Драч. Чернобыльская Мадонна

Колючка:

— Какое сегодня число?

Каблук:

— Тридцать второе. Завтра будет минус первое.

Лев Устинов. Бочка мёда

Старушонка с узлом заговорилась было, маяча кому-то в окно, но вдруг прыснула в подворотню. В соседнем проеме задернулась штора, и в дыре, пальцем проделанной в выцветшем ситце, появился любопытный зрачок, полный ужаса, отвращения и любопытства. По улице шел киевец.

Его почти человеческое туловище венчала угловатая, скошенная к затылку голова, смуглое до черноты лицо обрамляла жёсткая непокорная шерсть, ноздри были вывернуты, а уродливый синегубый рот кривился в зверином оскале.

Красные глаза киевца метнулись к шторе, и зрачок пропал.

Шустрая бабка вынырнула из другой подворотни, оглянулась, позвонила в железную дверь подъезда и прошмыгнула внутрь.

Шел третий час дня. Улица была пуста. Лишь изредка, держась середины, пробегали, озираясь, люди.

* * *

49-й жевал молча. Всё его внимание было поглощено кусками еды на тарелке.

Лариса, казалось, сосредоточилась на вязании, но из-под ресниц следила за ним. Теперь, когда 49-й стал совсем взрослым, ее не покидал страх. Раз за разом она невольно выхватывала взглядом его ослепительно-белые под темными губами клыки — два сверху и два снизу, почти такие же, как у людей, только гораздо длиннее.

49-й наелся, его потянуло в сон. Он подошел к дивану, неуклюже завалился и сунул уродливую голову Ларисе на колени. У нее ёкнуло что-то внутри, но она только выше подняла руки с вязанием.

49-го Лариса называла Лёшенькой. Когда она рожала, было уже сорок восемь таких, и она не знала, что родит сорок девятого.

Первого мальчика-мутанта мать встретила младенческим криком. Его смуглое тельце было нормальным, только лицо… У Ларисы помутилось в глазах, когда она увидела своего Лёшеньку. Но она стиснула зубы и сделала всё, что смогла. По крайней мере, 49-й не уходит из дома туда, где живёт большинство киевцев, — в подземный город дренажных и канализационных туннелей. И потому он почти не агрессивен. Правда, Лариса всё равно его боится.

Мутантами рождались только мальчики, хотя ещё неизвестно, кого приносят теперь в мир их сверстницы. Ведь 49-му идет семнадцатый год. И разве кто-то знает наверняка, что происходит ПОД городом?

Лариса думает и вяжет, вяжет. Главное, не раздражать его. Если их не раздражать, то на людей они не бросаются.

Когда стало ясно, что появление на свет Первого не случайность, рожать, конечно, запретили. Но три года успело пройти. Время тогда было такое, что не любили выносить сор из избы. И диагностику наладили не враз. И причин не нашли. Хотя чего там было искать, если город работал на оборонку?

Их города на карте нет. Если бы одна из здешних мамочек не родила в Киеве, молчание наелось бы досыта. А может, и вообще никто за пределами города и не узнал бы, что за болезнь такая — рудиментарное расщепление второй хромосомы.

Лариса выучила эти слова наизусть. Но означали они всего лишь то, что лекарства не будет. Да и не было никакой болезни. Просто природа вдруг сделала шаг назад. Передумала. И у Лёшеньки стало сорок восемь хромосом вместо сорока шести. Сорок восемь. Как у шимпанзе. Когда-то две обезьяньи хромосомы по мановению эволюции слились вдруг в одну, и получился человек. Теперь хромосомы разделились. Может, бог захотел продемонстрировать людям, что будет с ними дальше?

«…Рудиментарное расщепление второй хромосомы с утерей части интеллекта…»

Лариса думала, что с первыми поступили жестоко. Так, как могут поступать только люди, озабоченные соблюдением государственного гуманизма.

Она была одной из немногих, решившихся взять своего ребенка домой. Очень немногих среди сотен тех, кто не взял.

Киевцы росли агрессивными, и в интернатах эти качества развивались быстрее, а без того слабое умственное развитие — затормаживалось. Через два-три года мутантов стало невозможно содержать вместе с обычными детьми.

Только опять слишком долго делали вид, что никакой проблемы нет.

Ничего нет. Ничего не было. Ничего.

Судорога стянула горло Ларисы. Она задыхалась, стараясь подавить рыдания. Крупные слезы стекали за белый, галстуком, ворот блузки.

Потом диагностика шагнула вперед, и проблему решили на перинатальном уровне. А в их городе открыли сеть специнтернатов. И на долгие годы упоминания о мутантах растворились в панегирическом вое прессы. Ведь болезнь была остановлена.

Навидавшаяся журналистов Лариса представляла их с лицами киевцев: недоверчивыми, озлобленными, ищущими подвох в каждой дрожи тела.

Какое им дело, любила она своего или нет?


Лариса знала, что ни одна капля не попала на 49-го, но он почему-то проснулся, и губы его дрогнули, обнажая клыки.

— Что ты, Лёшенька? Спи…

Налитые кровью глаза пристально вглядывались в её лицо.

— Да что с тобой сегодня? Тебя обидел кто-то? Что ты волнуешься? — усталым, глухим голосом произнесла Лариса, опуская руку на голову 49-го.

Ему всегда нравилась эта скупая, почти единственная в их арсенале ласка, и синие губы сомкнулись.

Лариса отложила вязание и начала гладить уродливую голову, стараясь не смотреть на нее. За все годы, что они прожили вдвоем, она так и не смогла привыкнуть к тому, что видела.

49-й потянулся пальцами к ее щеке. Руки у него — почти как у человека, только ногти не розовые, а синие.

Он потянулся, дотронулся до щеки, еще мокрой от слез, и тут же отдернул руку.

Лариса вымученно улыбнулась.

49-й привстал, двумя-тремя неловкими движениями удобнее пристроил голову на Ларисиных коленях, но глаз не закрыл, а стал изучать узор от воды, украшающий потолок, словно причудливый рисунок.

Специнтернатов было двенадцать. И около десяти лет прошло так, как вообще-то и должны идти годы. У бабки Веры пачки газет, и в каждой — свои слухи. Эти страшные дети вроде бы больше не рождались, но они росли.

Лариса и 49-й прожили бок о бок семнадцать лет, он был ее ребенком, и всё же она не смогла подавить страх. И она понимала, как чужие люди обращаются с чужими детьми. Да и вообще, много ли любви достается на долю детей из интерната?

Первым пропал 8-й. На следующий день его нашли — он еще не умел прятаться под городом, а на улице был словно на ладони. Взрослые шарахались, дети — бросали камни.

8-го с триумфом доставили в интернат.


49-й встал.


— Приходи пораньше, я буду тебя ждать.


Остатки разума мутантов ушли на то, чтобы выжить под городом. Они оказались отличными охотниками. Но бродячих собак хватило ненадолго, а бомжи… на самом деле очень похожи на сытых и благополучных людей…

* * *

Выходить вечером не решался никто. Немногие оставшиеся в городе, в основном силовики, рабочие с электроподстанции и химзавода да старики со старухами, засветло запирали двери подъездов. Электричество с весны подавалось только в восточную часть города, и те, кто способен был переменить место жительства, селились поближе друг к другу, занимая опустевшие квартиры. Но когда годы уже обвели твой возраст в черную рамку, переезжать бывает слишком трудно. Потому ютились люди и по окраинам, ожидая очередную зиму в обесточенных мертвых домах.


Когда солнце покраснело, из канализационного колодца, щурясь, вылез Ушан, а за ним Ехидный и еще четверо. В том уютном местечке, где они жили теперь, раньше обитали люди с нечеловеческим именем — бичи. Последнего бича Лохматый поймал и съел три года назад. Может, и не последнего, и тот, кого съел Лохматый, наверное, был вовсе не бич, но в этих тонкостях здесь никто не разбирался. Все были голодны.

Чтобы киевцы не охотились на тех, кто еще оставался в городе, с вертолетов по ночам сбрасывали пищу.

Подростки понимали, что для пищи-с-неба еще не время. Но голод гнал. И они двинулись на развалины центрального универмага, и улеглись там, напряженно вслушиваясь. Бетон отдавал последнее солнечное тепло. Грязные тела в изодранной одежде жались к нему.

Наконец в воздухе загудело, и тёмная стрекоза вертолета выпустила из «лап» тяжелый свёрток.

Подростки тоскливо завыли: свёрток упал на территории клана Лохматого. (Конечно, прозвище Лохматому дали не мутанты, из них лишь некоторые выговаривали отдельные слова. Прозвища когда-то придумали самым заметным из киевцев люди, но большинство — не имело теперь ни имени, ни клички, ни номера.)

Второй пакет упал ближе, и подростки бросились к нему. Они успели, никого постарше рядом не оказалось. Ушан, рыча, порвал пакет. Его клан, озираясь, набивал продуктами прорехи в одежде. Подростки были готовы удрать в любую минуту.

* * *

Лариса всегда ждала 49-го. Когда он уходил, ей казалось, что она его любит.

Два месяца назад она чуть не погибла. 49-й всегда выходил из дома после заката, а через час-другой возвращался. Но в тот раз его не было всю ночь.

Это было в начале весны, когда вертолеты перестали вдруг сбрасывать пищу. Мутанты начали голодать. А Лариса не знала, как они относятся к 49-му. Он не мог ей объяснить. И она боялась: ведь он был чужаком и для своих, жил с людьми, был сыт и чисто одет.

Всю ночь сознание рисовало Ларисе страшные картины — голодные киевцы терзают труп ее Лёшеньки. Наконец, она не выдержала, спустилась и распахнула дверь подъезда. Когда 49-й уходил, она запирала его так, как он был обучен открыть.

— Лёша! Лёшенька! — крикнула Лариса несколько раз в темноту. Подождала и крикнула ещё.

И тут в темноте загорелась россыпь красных точек. Это светились глаза киевцев.

Мутанты увидели женщину и наперегонки бросились к ней. Как Лариса успела запереть дверь подъезда и взбежать на третий этаж, она не помнила.


После этого ей временами кажется, что квартира кишит киевцами. Тогда она звонит по телефону соседке из квартиры напротив — бабке Вере.

Бабка Вера живёт с внучкой, 15-летней, тоже Веркой, Веркой-беспутной. Родных у Верки, кроме бабки, нет. Зато есть какой-то нехороший психиатрический диагноз, но девчонка она не такая уж плохая — так говорит про нее бабка. Сама бабка уже год как не встает на ноги, но по телефону говорить может долго.

Из друзей, кроме бабки, в соседнем доме — спившаяся, но еще не старая баба Люда, а через дом — старик и старуха Петровы. Верка-беспутная бегает от скуки по гостям, несмотря на истошные бабкины крики.


Лариса вдруг уснула, словно провалилась куда-то. Спицы выскользнули из тонких пальцев, голова упала… Или же ей всё это привиделось? Потому что очнулась она с телефонной трубкой в руках, дрожа и отбиваясь от чёрного, что надвигалось со всех сторон.

Откуда-то слышался скрипучий тонкий визг. Лариса инстинктивно вцепилась в трубку (телефон всегда рядом на столике, только протяни руку), дернула головой вправо — в стену, влево — к окну — чёрной полоске между шторами. Сердце глухо забилось в горле, она, защищаясь, вздернула руку к лицу и… услышала знакомый голос. Голос бабки Веры. Еще ничего не соображая, женщина прижала трубку к голове.

— Верка, Верка-беспутная! — орала в телефонную трубку бабка Вера. — Верки у тебя нет? Слышишь?

— Да слышу я, — полушепотом, словно потеряв вдруг от нервной усталости голос, выдохнула Лариса. — Слышу, — шипела она, пытаясь прорваться сквозь бабкины крики. — Слышу, — и опять через паузу, — слышу…

— Слышишь? — догадалась наконец бабка Вера.

«Слышу, — думала Лариса. — Ночь. Истерика. Слышу».

— Лёши нет дома, — говорила она в телефонную трубку, и собственный треснувший голос почему-то казался ей громче бабкиного крика.

Она говорила и говорила, отводя глаза от чёрной щели в неровно задернутой шторе.

«Истерика со мной, истерика, — било в ушах. — Или это ничего? Ничего же нет. Наш город называется никак — его нет на карте, сына зовут никак — у него нет имени, он — никто. Она тоже никто. И ничего вокруг нет. Ночь. Истерика. Ночь. Истерика. Ночь».

— А-а, — тихонько крикнула Лариса в такт своим мыслям. — А-а, — уже погромче. — А-а! — Крик приносил ей облегчение. — А-а!

* * *

Раздувшийся от пищи Ушан с трудом втянул круглое неповоротливое тело в трещину, куда уже успел забраться шустрый Шестипалый. Ушан в другое время укусил бы Шестипалого, но сегодня он был слишком сыт.

Ехидный, самый зоркий, оголил клыки и сердито заверещал. Ушан высунул голову и увидел темную фигуру, квадратную и страшную, но со знакомой головой.

Теперь уже визжали все. Подростки были удивлены и испуганны, словно дикие обезьяны, увидевшие своего «цивилизованного», наряженного в одежду людей, собрата. 49-й оскалился, и визжащие тени исчезли.

49-й, несмотря на все опасения Ларисы, по городу передвигался свободно. Ровесники узнавали его по запаху, а молодежь, рожденная неизвестно кем и от кого, боялась. Возможно, их матери раньше жили с детенышами под землей, и их съели три года назад, когда в город ввели солдат и озверевшие ровесники 49-го начали рвать всех без разбора. И подростки, еще слишком маленькие, чтобы есть, остались трусами навсегда.

49-й открыл дверь подъезда, но домой не пошел, а всё той же бесшумной походкой двинулся вверх, в пустующие квартиры под крышей, куда его уже давно манил запах. Запахом, дразнящим и молодым, был пропитан весь подъезд. Но сегодня он вдруг сжал и закрутил всё внутри.

Не без труда одолев грязные, забитые мусором лестницы, 49-й наконец установил точное направление запаха. Он осторожно толкнул одну из дверей и отпрыгнул, увидев, что оттуда пробивается свет. Он не ожидал света и испугался, но запах ударил струей…

49-й осторожно просунул голову в дверь. Испуг пропал. Он увидел знакомое — чистенькую, обставленную мебелью комнату, а в углу…

Верка-беспутная — это она, влекомая женским инстинктом, отбила себе угол у развалин — обернулась, в беззвучном крике открыла рот, но тут же узнала 49-го и, хотя была недовольна его вторжением, спросила почти дружелюбно:

— Чё пришел?

49-й просунул голову глубже, Верка фыркнула, и он медленно протиснулся в дверь.

— Чего смотришь? Скучно мне, глупый. Я, может, жить хочу, а разве с вами, такими, можно? Иди сюда, что ли. Ух и рожа у тебя противная! Ой, какая рожа!

* * *

К бабке Вере Лариса приходила перечитать газеты.

Бабка хранила обширный архив. И Лариса читала ещё и ещё раз, хотя не только знала уже старые статьи наизусть, но и понимала — только так всё и могло быть.

Первые год или полтора пресса питалась слухами.

Потом — шум, нарочито преувеличенный, чтобы эта тема поскорее набила оскомину. Через десять лет — новый газетный взрыв. И первые случаи, наверное, сначала вынужденного или случайного людоедства. Но газеты подхватывали и раздували искры так, что вспыхнуло пламя.

Паника. В спешке выезжающие кто куда горожане.

Полицейские акции. Первый обезображенный труп киевца.

А потом трупы, трупы, трупы.

Окровавленные трупы людей и мутантов на серых утренних улицах. Каждое утро всё больше. И дни, когда их уже не успевали убрать одни или сожрать другие.

И воинские части по всему городу. И заваренные канализационные люки.

И журналисты, караулившие ее в подъезде. И дни, когда она прятала Лёшу и от соседей, и от военных.

Но всё это было зря. Все «меры» — зря. Они просто растягивали время.


Прошлое Лариса помнила смутно. Какими-то обрывками. И лучше всего — цвет этих обрывков.


Странно белая, сияющая с утра палата, яркий свет. Белый халат сестры.

— У вас мальчик, только понимаете…

Грязный, залапанный стол, тараканы из щелей, красные, как сырое мясо, пятна на лице алкоголика соседа. Мутные глаза из чёрного экрана.

— Собственно, само название «генетическая эпидемия», мне кажется, не отвечает, так сказать, моменту дня. Конечно, невозможно отрицать наличие определенных фактов, но все сведения, которыми забиты газеты, это попросту преувеличения, основанные на слухах…

Чёрное.

— Наши медики в данный момент изыскивают методы…

Серый день.

— Вы не могли бы рассказать нам…

— Нет.

— А если…

— Нет.

— Но вы же даже не слушаете меня!

— Нет.

Красное и чёрное.

Агония. Мародеры. Погромы. Озверевшие от предчувствия смерти солдаты.

Днем, казалось, земля отдавала водкой, ночью, в свете костров, она уже пахла кровью.

Потом всё стало бесполезным. Солдат вывели. Город закрыли. Кто мог — уехал.

Кто-то не мог.

Уцелевшие киевцы затаились под городом, голодные, озлобленные.

И нужно было как-то жить, потому что для неё другого города не было.


Свет пока ещё горит. Телевизор, правда, сломался. А радио работает.

Свежих газет бы… Почту, наверно, уже привезли, но идти за ней страшно.

Лёша вчера принёс большую пачку сухарей. Он раньше никогда ничего не приносил. И у нее сразу затеплилась надежда, что он всё же понимает её. Понимает, как страшно ей идти за продуктами. Но идти нужно. И Лёша, даже если поймёт, пойти не сможет, его просто не впустят.

И Лариса решилась.

Хорошо бы с Веркой, но Верки опять нет…


Лариса шла, прижимаясь к домам, заглядывая в подворотни. Говорят, не ходят они днем. Да мало ли, что говорят.

«Ничего. Я же знаю, чувствую, что со мной не может ничего случиться. Нужно только идти прямо. Сначала цель — вот до этого столба. Пока я иду по прямой, всё будет хорошо. Главное — не сходить с тротуара. И с прямой — ни шагу. И смотреть на столб. И по сторонам».

Показалось серое одноэтажное здание. Стеклянные братья этой кирпичной коробки все там, в кучах мусора и битого стекла.

Лариса постучала в зарешеченное окно.

— Лена, открой, это я.

Оглянулась по сторонам.

Одни двери, другие. И вот она в магазине. Прилавок — баррикада. За него так просто не попадешь. За прилавком неухоженная, испитая старуха — Леночка Ивлева. Она рада Ларисе до слёз.

— Давно привозили?

— Со вчера. Хлеб черствый. Да ты всё равно бери, когда привезут еще. У меня печенье осталось. Дать? Ты постой маленько. Как ты? Лёша — как?

«Лёша» продавщица произнесла с таким теплом, что Лариса не смогла не ответить. Она рассказала про сухари, про то, как страшно стало ей по ночам. Слезы сами вливались в голос, но после этих слез — много легче.

Наконец, она, озираясь, вышла. Тяжело нагруженной ей казалось, что обратно идти еще страшнее.

Лариса почти добралась до дома, когда прямо из-под наваленных бетонных труб на неё выскочило что-то, пронеслось было мимо, но остановилось, крикнуло и помахало рукой.

Старушонка. Старушонка в пестрой юбке с узлом в руках.

Лариса выдохнула. Страх вдруг ослаб, и она увереннее зашагала дальше.

* * *

Над бесформенной грудой кирпичей и железобетонных блоков, за которой грелись на солнце подростки, неожиданно показалась голова с гривой волос, похожих на крашенную серебрянкой паклю.

Любопытный Рыжик первым заметил Лохматого и с писком покатился к убежищу. Шестипалый тоже кинулся было бежать, но выскочивший из-за бетонной плиты взрослый киевец загородил ему дорогу. Шестипалый оглушительно завизжал, Ушан рявкнул на него и замер, перебирая в воздухе руками, словно стараясь прикрыть нежный, просвечивающий в прорехах одежды живот. «Чего визжать, — думал Ушан. — И так ясно, что они попались. А солнце было такое яркое…»

Ушан продолжал беспомощно загребать руками, когда Лохматый спустился вниз. С ним было много других. Они вели себя не так, как если бы хотели съесть Ушана и его клан. Они вели себя иначе. Они звали.

В развалинах церкви укрылось сразу три клана. Самые смелые подростки вытащили из чёрного нутра здания тяжёлый квадратный ящик со стеклянной стенкой и бросили его на дорогу. Ящик весело загрохотал, но старшие обозлились вдруг и надавали затрещин. Подростки обиженно затаились, лишь изредка доносилось их повизгивание.

Наконец на дороге показалось что-то большое, чёрное, с белой полосой на боку. Оно пылило, воняло и двигалось. Подростки заволновались. Лохматый поднял бетонный обломок и швырнул навстречу чудовищу. И тогда все начали швырять камни.

Зверь заметался, закружился на месте. И глупые подростки с рёвом бросились на него, сжимая первое попавшееся оружие.


— Дим, смотри, очумели они, что ли? Они раньше никогда не вылазили днем!

— Жрать хотят. Давай назад!

— Смотри, оттуда тоже бегут. Сейчас дам газ, а ты стреляй!


Что-то загрохотало, как перед грозой, а потом затряслось быстро и страшно. Перепуганные подростки бросились врассыпную. Ушан дольше всех противился страху. Он видел, как Шестипалого ударило в спину, кувыркнуло, и тот, даже не успев вскрикнуть, ткнулся лицом в асфальт.

На шум и треск выскочило странное существо: фигуру высокого крепкого парня в ковбойке венчала уродливая голова киевца. Его глаза вспыхнули, он прыгнул вперед, но тут же опрокинулся, и чёрно-белое чудовище пронеслось по его телу, со свистом пожирая воздух.

* * *

Позвонила бабка Вера.

— Ты радиво включала? Говорят, выселять нас будут. Чиризвычайный комитет по городу заседает. Дальше, говорят, некуда. А не поеду я! Уже дожила. Веерку-то что — заберёшь?

— И я не поеду. Лёши опять нет. Куда я без него?

— Может, и переживём тут. Бабы мы с тобой. Не реви. Кто знает, что будет, а мы переживём.


Лёша не вернулся и на следующий день.

Утром, бессмысленно глядя в окно, Лариса услышала шум. Не враз, но она распахнула створки: в воздухе висело гудение вертолета и чей-то голос неразборчиво вещал в рупор.

Лариса догадалась включить радио и, разобрав текст, бросилась к бабке Вере.

Дверь была отперта. Не успев удивиться, Лариса вбежала на кухню. Там громко орало радио, а бабка, держась одной рукой за подлокотник инвалидного кресла, другой — трепала за волосы Верку-беспутную.

Лариса закричала с порога:

— Вера, что ты!

Бабка оттолкнула Верку и тяжело развернулась к соседке.

— Уезжать надо, слышишь? Всех вывозят, газом травить будут! — она дико глянула на Верку. — А эта, пустоголовая, брюхатая от твоего Лёшки! Дитё у нее будет, слышишь? Брюхатая она! Брюхатая! — орала бабка. И, склонившись под белой полоской радио, навзрыд плакала Верка.


В окно почему-то постучали.

Лариса, тяжело опершись на подоконник, высунулась и поняла, что стучат не в их, а в самое нижнее окно. Стучит маленькая пестрая старушонка. Стучит и машет. А она, не замечая слез, всё плачет и плачет.

Загрузка...