Да, я расскажу вам об этом.
Это случилось во Время Падающих Листьев, когда дядюшка Алазар находился на верхушке дерева. Тогда он мог вплотную приближаться к Земле из полуночных небес. Его можно было услышать на верхних ветвях в лесу, то скачущего, словно белка, то парящего там, его крылья гудели и жужжали, будто у какого-то громадного насекомого. Чьим именно дядюшкой он был? Об этом ходили россказни, зачастую противоречивые. Я слышал их всю свою жизнь. Он был одним из нас, одним из семьи Бёртонов, хотя, чьим братом и сколько поколений назад, оставалось совершенно неизвестным. Он обитал среди Тех, Кто в Воздухе. Он говорил с тёмными богами. Он ушёл к ним, в ночь и никогда не возвращался, не по-настоящему, способный вернуться лишь наполовину, как-то так и полностью преобразовался, вне всяких человеческих пределов. Иногда мы, Бёртоны, слышали, как он нашёптывает нам. Он дотягивался до наших снов. В своё время его слышал мой отец и отец моего отца, и его отец; но не моя мать, потому что она была Бёртоном только по браку, а в истинной крови много-много лет что-то сохранялось… но я отвлёкся.
Итак, прошу заметить, хотя, может, деревня Хоразин и укромная, может и отличается своими нравами, но, всё-таки, находится она в Пенсильвании, а не на Марсе, так что у нас имеется кое-что общее со всем прочим миром. У нас наступает Хэллоуин, а Время Падающих Листьев (древнее индейское название) — практически то же самое, что и Хэллоуин, поэтому и наши дети в маскарадных костюмах тоже шумно шаркают по листьям от дома к дому, собирая сладости. Они путешествуют только группами и шумят так, чтобы отпугнуть Зинаса, который, согласно преданию, некогда был одним из нас, но тоже в одну из подобных ночей вошёл во тьму и стал её частью — жив ли он ещё или нет — тема множества споров — а пальцы у него, предположительно, были длинные и острые, как сучья и вы не захотели бы повстречаться с ним.
Это случилось такой же ночью, когда сласти и костюмы уже убрали. В том году я изображал Дарта Вейдера, а мой брат Джорам — вампира. Мы сидели в темноте на крыльце — наши родители, мы с братом — ему было десять, на три года моложе меня — и два очень незаурядных гостя — старейшина Авраам, наш глава и его помощник, Брат Азраил. Они в подробностях расспрашивали нас с Джорамом и говорили с нами обоими в весьма старомодной манере, что, как я знал, было частью ритуала.
Мой отец сидел без слов, тогда как мать слабо всхлипывала.
Это было нешуточным делом. Люди, которые выходили во тьму иногда не возвращались обратно.
— Джорам, — произнёс старейшина. — Ответствуй мне искренне, явно ли ты прослышал глас своего дядюшки и уразумел его словеса? Осилишь ли ты выправить обязанность его провозвестника?
— Да, я осилю, — отвечал мой брат.
Старейшина обратился ко мне. — А что до тебя?
— О да. Я тоже.
Он взял нас обоих за руки, соединил их вместе и сказал: — Далее вам должно удалиться. Ступайте же.
Я знал остальную часть и повторять нам не было нужды. Знаки проявились. Звёзды повернули вспять на своих путях, будто язычки замка встали на свои места, отворились врата в небесах и дядюшка Алазар мог примчаться назад из тёмных пучин, чтобы говорить с нами этой ночью.
Это было поистине особенное время. Священное время для наших людей, хотя, конечно, не для прочих пенсильванцев.
Мой отец лишь коротко сказал мне: — Томас, позаботься о своём брате.
— Позабочусь, пап.
Так, рука об руку, мы с братом и отправились. Несмотря на зловещие нотки, это вызывало почти буколическую сцену в воображении — два мальчика, держащиеся за руки ради удобства или чтобы не потерять друг друга, два брата, прокладывающие путь (сперва с шумом, пиная листья, затем потише) в лесистые холмы за городом, чтобы исполнить некий древний обряд, что-то вроде посвящения или паломничества, возможно, этакий переход во взросление.
Вот так мы и шли, сперва по грунтовой дороге, затем срезали путь через поля, в лес, под сверкающими звёздами и что, я спрашиваю, в этой картине было не так?
Есть кое-какие вещи, которые я пропустил.
Прежде всего, я истово ненавидел своего брата. Я не показывал этого, но втайне пестовал свою ненависть, почти с самых тех пор, как он родился. Сперва я даже не понимал, почему. Он был умнее меня, более смышлёным. Мои родители любили его больше. Когда мы были совсем маленькими, он ломал мои игрушки, просто потому, что мог. Он был лучше в школе. (У нас была, пожалуй, что последняя во всей стране однокомнатная школа, поэтому я видел, как он завоёвывал все награды. Это значило, что мне они не доставались.), Но, кроме этого, он — единственный, кем дядюшка Алазар особо интересовался. Дядюшка входил во сны Джорама, так, что Джорам иногда садился в постели, выкрикивая слова на диковинных языках, а затем просыпался в поту и (как бы нелепо это ни выглядело), иногда приходил ко мне ради успокоения. И я притворялся, что успокаиваю его, но лишь прикидывался, всегда прикидывался и хранил свою ненависть в сердце.
Там раздавались всяческие звуки, что можно услышать сверху ночью — возможно, белки, просто стучащий ветками ветер или звучащий издали голос, словно кто-то кричал с вершины далёкого холма и нельзя было разобрать, что говорят, лишь причитающий протяжный крик. Это было всё, что когда-либо слышал мой отец или дед, или прадед, потому что боги, Те, Кто в Воздухе или даже ушедшие века назад дядюшки не очень часто сносились со всеми нами и, когда они так делали, это становилось совершенно особенным событием. Что, разумеется, делало и моего брата совершенно особенным.
А меня — нет. Это было следующим пунктом.
Я солгал старейшине Аврааму. Сам я ничего такого не слышал. Я опять прикинулся и солгал старейшине, что походило на богохульство, но я так поступил и не жалел об этом.
Также я пообещал отцу, что позабочусь о своём брате. Это обещание я сдержу. О, да. Я о нём позабочусь.
Мы шли в темноте через лес, возможно, несколько миль. Полагаю, брат находился в каком-то трансе. Он что-то тихонько мурлыкал себе под нос. Его глаза были распахнуты, но не думаю, что он видел обычным зрением. Мне приходилось протягивать руки и отводить ветки с нашего пути, чтобы они не хлестали Джорама по лицу. Не то, что я возражал бы против того, чтобы его хлестало по лицу, но это не соответствовало тому, что я планировал, ещё нет. Казалось, он знал, куда идёт.
Дядюшка был на верхушке дерева. Теперь я услышал его — чирикающего, перебирающегося с ветки на ветку, крылья его и его спутников хлопали и жужжали, с трудом удерживая их в воздухе.
Джорам начал издавать чирикающий шум, не по-птичьи, но, скорее, как звук какого-то громадного насекомого и сверху ему ответили.
Я посмотрел вверх. Там была лишь тьма и сквозь ветки виднелись звёзды, и один раз, только один, я увидел то, что выглядело, как чёрный полиэтиленовый пакет, отцепившийся от верхней ветки и упорхнувший в ночь; или же это могла быть тень.
Я позволил Джораму вести меня, хотя он и не видел. Мне приходилось тянуться и расчищать ему путь, но вёл меня он, пока мы спускались в лощину, потом забирались на гряду с другой стороны. Деревья казались больше, чем я когда-либо видел — гигантские, со стволами толщиной с дом; но это мог быть обман темноты, ночи или грёзы, которая вливалась в моего брата, пока он чирикал и слепо таращился перед собой, и, быть может, я, всё-таки, не полностью солгал, может быть, я действительно немного что-то такое чувствовал.
Мы подошли к особенно громадному дереву, буку, который отличался гладкой корой, со множеством ветвей внизу по всему стволу, до самой земли. Мой брат полез наверх. Я полез за ним. При свете дня, предаваясь обычным детским занятиям, я и вправду довольно хорошо лазил по деревьям, но теперь было совсем другое дело. Мы лезли вверх и вверх, иногда ветки и сам ствол казались необычно искривлёнными. Несколько раз мой брат соскальзывал и чуть не падал, но я хватал его, а он вцеплялся в меня, слабо хныкая, словно оставался полусонным и напуганным.
Понимал ли он, что я собирался сделать? Он с полным правом мог страшиться. Ха!
Но мы всё же поднимались и к нам присоединились какие-то существа, но лишь на самых раскачивающихся концах ветвей, и те колыхались вверх и вниз, когда на них садились полузаметные фигуры. Воздух наполняло гудение и хлопанье. Джорам издавал звуки, которые, по-моему представлению, не в силах было испустить человеческое горло и множество голосов отвечало ему.
Затем ветви поредели и мы оказались под открытым, звёздным и безлунным небом, и Те, Кто в Воздухе закружились вокруг нас. Мы с Джорамом сидели в развилке ствола, одной рукой я обнимал его, а другой держался за ветку. Я отчётливо видел их, чёрных созданий, отчасти похожих на огромных летучих мышей, отчасти на ос, но на самом деле ни тех, ни других, и один из них с чириканьем приблизился к нам, его лик светился, словно бумажный фонарь, черты были человеческими или почти человеческими; и я признал легендарного родственника, прославленного дядюшку Алазара, чья особая связь с нашей семьёй позволяла ему вернуться назад, на эту планету, в случаях, вроде теперешней ночи, когда знаки складывались, как полагалось и следовало исполнить священные тёмные обряды.
Теперь, когда дядюшка был тут и я воспользовался своим бормочущим братом, чтобы он привёл меня к нему, всегда ненавидимый мною Джорам стал больше не нужен; поэтому я оттолкнул его прочь, в колышущиеся ветви, и он рухнул вниз: крик, удар, удар, удар, треск, удар и тишина.
Я почти удивился, что ни один из крылатых не попытался его спасти, но они этого не сделали.
Дядюшка Алазар парил передо мной — тёмные глаза, таинственный лик.
— Боюсь, что мой брат не подойдёт, — сказал я. — Вам придётся взять меня вместо него.
И они действительно взяли меня. Жёсткие острые пальцы или когти схватили меня со всех сторон. Некоторые вцепились мне в волосы и приподняли вверх.
Я повис в воздухе, повсюду вокруг жужжали, гудели и хлопали крылья, и да, я ужасно боялся, но также и полнился неистовой, невероятной, алчной радостью, потому что я сделал это, и теперь дядюшка Алазар раскроет мне тайны тьмы и чёрных миров, и я стану самым великим среди наших людей, пророком, поистине совершенно особенным, великим и, возможно, сумею прожить много веков, как старейшина Авраам или Брат Азраил.
Лик дядюшки, полный слабого свечения, плавал передо мной. Он заговорил. Он издал тот чирикающий звук. Для меня это был всего лишь шум. Дядюшка умолк. Он заговорил снова, словно ожидая ответа. Я пытался отвечать, подражая его пискам и щебетам или что бы там ни было, а затем, внезапно, он отпрянул, издал очень человеческий возглас «Ха!» и они бросили меня.
Теперь я полетел вниз сквозь ветки: крик, треск, удар, удар, удар, треск, глухой стук. Такая сильная боль. Я не мог пошевелиться. Не знаю, было ли, последующее сном, потому что новое моё воспоминание — Зинас нашёл меня, со своими кинжально-острыми, сучковатыми пальцами, помните? Он был нагим и очень тощим, его тело вытянулось, почти как у змеи, и рёбер у него было многовато, а его лицо лишь отчасти походило на человеческое, с буйной копной волос, но глаза были многогранными, а рот выглядел как-то необычно. Челюсти Зинаса раздвинулись вбок, как у богомола или осы, он склонился вниз, вне моего поля зрения, и появился вновь, с полным ртом кровавой плоти. Зинас ел меня. Я чувствовал, как у меня хрустят кости ног. Я кричал и кричал, а он опускался и поднимался снова, с набитым ртом, по-звериному заглатывал и опускался за следующей порцией. Я понимал, что такого не могло быть. Это невозможно. К этому времени я должен был уже умереть. Должен был истечь кровью, мои потроха — вылиться, как вода из порванного воздушного шарика. Я всё ещё кричал и боль не кончалась. Это тянулось бесконечно. Я молотил кулаками по земле, пытаясь заставить Зинаса остановиться, но он не останавливался.
Один раз он взглянул мне в глаза и я ужасно испугался, что он примется за них. Но он просто продолжил, издавая щёлкающие звуки, будто говорил на незнакомом мне языке. Впоследствии он долго являлся мне во снах, капая мне на лицо обжигающей кровавой слюной.
Когда я проснулся, в своей собственной комнате, в своей собственной постели, то оказался весь замотан бинтами. Моё лицо закрывало что-то толстое и тяжёлое, но я мог смотреть наружу и видел, что обе моих руки были в гипсе, а ноги исчезли вовсе.
Мне рассказывали, что я кричал без перерыва ещё полгода. Меня поместили на чердак. Здесь, в Хоразине, на чердаках скрыто великое множество беспокоящих вещей.
Когда я уже перестал кричать, старейшина Авраам и Брат Азраил несколько раз приходили повидать меня, каждый раз поздней ночью. Они безмолвно стояли над моей кроватью, рассматривая меня, не говоря ни слова. Я ничего не мог прочитать на их лицах. Однажды у старейшины с собой оказался сверкающий камень, который он приложил к моему лбу. Я не осмелился спросить, что это значит. Я вообще не осмеливался ничего говорить.
Когда ко мне более или менее вернулся рассудок и я выздоровел, насколько возможно, то спустился с чердака и калекой начал новую жизнь. Отец соорудил мне низенькую деревянную тележку. Я сидел в ней и перегибался за борта, толкая себя вперёд. Никто даже не упоминал Джорама.
Миновал почти год. В том году, во Время Падающих Листьев или Хэллоуина, как вы бы его назвали, я вместе с родителями сидел на крыльце, когда боязливо подошли наряженные дети, получили горстку конфет, а потом удрали прочь. Я просто сидел там, в темноте, комок искалеченной плоти. Думаю, они не знали, что я не сплю или могу их услышать, когда шептали: «Что это?» и «Не может быть, что это он».
Это случилось в том же году, и опять в ночь после Хэллоуина, Ночь Всех Духов (Хэллоуин — это Канун Всех Святых — понимаете?), хотя мы называли её и так; старейшина Авраам повёл всех нас в леса, в Лес Костей, где поколения костяных приношений, от наших усопших, от животных и от прочих, свисали с деревьев и громыхали на ветру. При свете факела он произнёс незабываемую проповедь. Я слышал всё. Путь был слишком тяжёл, чтобы добраться туда в тележке, поэтому отец принёс меня в заплечном мешке, и я выполз вверх из мешка и вцепился в отца, обхватив руками шею и смотрел из-за его плеча, и видел старейшину в его церемониальном облачении, держащего посох с пылающим камнем на верхушке.
Он говорил о переменах, преобразовании и преображении, о том, как в свой срок, Древние Боги возвратятся и очистят Землю от всего человеческого и лишь те из нас, кто неким образом изменится, обретут место в новом мире. И он выделил то, что, по-моему, было предназначено лишь мне — что эти перемены происходят так же неизбежно, как опадающие осенью листья или накатывающийся на берег прилив. В них нет никакой морали, ибо подобные вещи ничего не значат для тьмы и обитающих в ней. Что происходит — просто происходит, потому что оно произошло, потому что звёзды обратились вспять и врата между мирами приняли именно такой образ.
Будь я более начитан, более образован, то мог бы назвать это роком. В том году я стал более начитан и образован. Я выходил чаще, колеся по деревне тут и там, иногда пугая маленьких детей и заставляя прочих людей отворачиваться. Много месяцев я отчаянно боялся зеркал. Я ощущал, что моё лицо стало массивным и жёстким, а щёки двигались как-то неправильно. Я боялся того, насколько изуродован мог бы оказаться. Но, со временем, я рассвирепел. Я стал монстром. Значит, я и должен чертовски походить на монстра. В конце концов я осмелился, схватил одно из зеркал матери и увидел, что на самом деле стал омерзителен, словно моё лицо наполовину расплавилось и частично потеряло форму, так, что я немного напоминал насекомое, немного — Зинаса, хотя мои глаза не были многогранными, а челюсти и зубы двигались, как обычно.
Рок, образование, ну да. Так я разъезжал по городку, шныряя и шмыгая, объект ужаса и внимания. Я ходил в универсальную лавку, где Брат Азраил под замком в задней комнате хранил своё собрание древних книг и свитков. Туда не допускался никто, но он отпер дверь в эту комнату и позволил мне читать те книги. Он терпеливо обучал меня нужным языкам. Он рассказывал мне о вещах, известных нам с древнейших дней, ещё до того, как родился сам старейшина Авраам, а ему уже перевалило за тысячу. («Он помнит времена, когда Шарлемань был королём», сказал мне Брат Азраил и позже, из обычных энциклопедий, я узнал, кто такой Шарлемань.), Такова была сущность нашей веры, которую другие могли назвать религией или культом поклонения, что именно веры у нас не было, но мы, с некоей уверенностью, знали, что старейшина Авраам действительно столь древен, и что в небесах и на земле есть такие существа, с которыми можно разговаривать, и что старейшие силы однажды станут править там, где ныне правит человечество. Нам известно, что всё это — просто правда, известно из того, что мы видим и делаем.
Да, я даже прочитал часть «Некрономикона». Не стоило удивляться, что у кого-то, столь же выдающегося, как старейшина Авраам или Брат Азраил, обнаружился экземпляр этой книги. Я читал его на латыни, которой овладел без особых усилий. Хотя мой брат Джорам превзошёл меня в школе, я обнаружил у себя талант к языкам, как только ему нашлось применение.
Самым успокоительным для меня было то, что нигде там не рассматривалось добро и зло или мораль. Было именно так, как говорил старейшина. События происходят, просто потому, что они происходят. Если смотреть на вещи шире, по меркам Бездны и Чёрных Миров за небесами, такие человеческие вопросы не имеют значения. Потому я не чувствовал вины за то, что совершил. Я сильно пострадал, но не сожалел об этом. Это походило на падающие листья или накатывающийся на берег прилив.
Тем не менее, я всё ещё оставался ребёнком. По моим подсчётам, мне перевалило за пятнадцать и к Хэллоуину я должен был стать ещё старше, но сказал родителям, что хочу в последний раз выйти за сладостями и они либо пожалели меня, либо, быть может, даже испугались, так что не останавливали, когда я часами трудился над своим «костюмом». Если мне приходится передвигаться на колёсах, решил я, то выйду под видом танка. Из фанеры и картона я соорудил панцирь, вместе с вращающейся башенкой и подогнал его к своей тележке, так что действительно мог выбраться замаскированным под чёртов бронированный танк Второй мировой, в комплекте с намалёванными на нём Железным Крестом и свастиками. В качестве последнего штриха, танк был огнемётный. Я встроил в башенку прикуриватель и баллончик с аэрозолем.
Ничего хорошего из этого не вышло. Когда я подкатил к первому дому и завопил: «Зиг хайль! Все нахрен! Сласти или напасти!», аэрозольный баллончик взорвался и танк превратился в шаровую молнию, я поджёг чьё-то крыльцо, а потом все пытались сбить пламя ковриками и тряпками, прежде, чем я сжёг бы всю деревню дотла. Я снова завопил, на этот раз от боли, но мои крики сменились визгом и чириканьем, которых не сумело бы издать ни одно человеческое горло, и мне ответили, прямо в городке, откуда-то поверх крыш и я начал понимать, что было сказано.
Как я и говорил, у меня талант к языкам.
Я вновь на некоторое время оказался на чердаке, лепечущий непонятном языком. Старейшина пришёл и снова коснулся меня сверкающим камнем.
Следует упомянуть, что в то время у меня был один-единственный друг. Мои родители — это мои родители, а Брат Азраил — мой наставник, но ближайшим моим другом был чумазый малыш Джерри или, официально, Иеровоам. Он был странным, как и я — не то, чтобы уродливым или лишившимся конечностей, но имел особый талант состоявший в том, что Джерри мог проплывать сквозь землю, как сквозь воду, так что в любое время дня и ночи, как почувствует зов, но особенно на определённых празднествах, он нырял в землю, не задыхаясь и беседовал с нашими усопшими предками или прочими, кто там лежал. Иногда он поднимал мертвецов или костяных тварей, похожих на звериные скелеты, чтобы мы могли ехать на них в места поклонения и жертвоприношения. В результате Джерри всегда оставался чумазым; даже, когда пытался отмыться, ему никогда не удавалось это полностью; и он чувствовал мёртвых под землей всякий раз, когда касался её голой кожей, оттого и ходил босиком большую часть года, кроме сильных холодов. Его одежда тоже выглядела ни к чёрту, поэтому иногда он являлся в школу босой, измазанный в грязи и почти голый, но это был всего-навсего Джерри.
Это он рассказывал мне, что происходит в деревне, весь год, что я проторчал на чердаке. Кое-что про учителя, который явился из внешнего мира, попытался изменить обычаи и умер. Я считал это забавным. Джерри считал это печальным. Что ж, он младше меня. Думаю, невзирая на всё, он не додумался до такой вещи — нет никакой морали. Нет ни добра, ни зла.
И, всё-таки, он был мне другом, пусть даже под конец и предал меня, если это сделал он.
Это случилось во Время Падающих Листьев, снова именно тогда. Такие вещи случаются в определённые времена, потому что циклы описывают круг и врата открываются.
Я был на чердаке. Меня уже не запирали там, но я полюбил это место. Лишь потому, что мои чувства начали меняться, становясь тоньше, я услышал очень тихие шаги по ступеням. Похоже, что Джерри, когда он босиком, может быть почти совершенно беззвучным, но я знал, что это он, и так и оказалось. Он плавал в земле. Несмотря на холодное время года на нём были лишь изгвазданные обрезанные джинсы. Джерри был покрыт грязью, но его лицо прочерчивали слёзы.
Он встал на верхней ступеньке лестницы на чердак, посмотрел на меня и тихо произнёс: — Я знаю, что ты сделал.
И, прежде, чем я смог сказать хоть что-то о листьях и приливе, и о том, что никакой морали не существует, что-то затопало, заскрежетало, схватило Джерри сзади за волосы и скинуло его, с визгом и стуком, вниз по ступеням.
Джорам. Думаю, пока Джерри плавал среди могил, он повстречал моего покойного брата и Джорам потребовал забрать его, чтобы навестить дорогого старшего братца Томми и теперь, когда это совершилось, выбросил Джерри, как опустевший конфетный фантик. Лишь я мог соперничать с Джорамом. Умершие не стареют, поэтому ему всё ещё было десять лет, но он переменился. Из одежды на нём были лишь клочья похоронного савана и он необычно двигался, потому что его кости ещё оставались сломанными, лицо было ужасающе бледным, глаза — очень странными, пальцы — длинными и тонкими, как заострённые палки.
Он закричал на меня, не словами, но чириканьем и я понял, как он ненавидел меня, как гневался на то, что я украл его роль в будущем среди звёзд.
Нет никакой морали. Нет ни добра, ни зла. Мы делаем то, что делаем.
Заверещав, он кинулся на меня. Его рот исказился, почти как у насекомого. Я увидел, что зубы у него заострились. Его ногти походили на ножи.
Но я отскочил в сторону. Поскольку руки у меня были очень сильные, а от меня самого осталась лишь половина, моё тело было лёгким и я научился двигаться, как половина человека Джонни Эк[1], из того фильма, «Уродцы». (У Брата Азраила втайне имелись телевизор и видеомагнитофон, спрятанные в задней комнате его лавки. Он показал их мне). По всем чердачным стропилам были навязаны верёвочные кольца, и я хватался за них и перелетал за пределы досягаемости, двигаясь, как обезьяна по верхушкам деревьев, пока Джорам шипел, вопил и сокрушал мебель, полки и коробки. Я обогнул его и кинулся вниз по лестнице. Я проскочил прямо по Джерри, который ещё лежал там, оглушённый. Джорам последовал за мной.
Тут я услыхал настоящий крик, человеческий крик, из гостиной внизу. Два голоса, взрослых мужчины и женщины, полные невероятной муки. Мои родители. Но, когда я добрался до них, оказалось слишком поздно. Там был Зинас, весь залитый кровью, нависший над ними, пожирающий их. Он убил и частично сожрал их обоих. Кровь забрызгала стены и потолок.
Тут появился Джорам. Он что-то прокричал Зинасу, который взглянул вверх, а затем погнался за мной.
Я бросился в парадную дверь и через газон, преследуемый по пятам Джорамом и Зинасом.
И натолкнулся на старейшину Авраама и Брата Азраила, в церемониальных облачениях, оба они держали пылающие посохи. Позади них собрались жители деревни, нарядившиеся, но не ради празднования Хэллоуина, хотя это был Хэллоуин, а ради чего-то, гораздо серьёзнее. Все они носили маски, некоторые в виде черепов, некоторые в виде зверей, некоторые не походили ни на что, когда-либо бродившее по земле.
Зинас схватил меня, поднял и принялся было сдирать мою плоть со спины и плеч, но старейшина Авраам ударил его посохом, и Зинас взорвался облаком крови, костей и плоти. Затем Брат Азраил ударил Джорама и тот тоже лопнул.
Старейшина объяснил, что некоторые из тех, кто вошёл во тьму, изменились и возвращаются неудачно или с ограничениями.
Но со мной было не так.
Хотя я был ранен и истекал кровью, меня поддержали и понесли во главе процессии, бок о бок со старейшиной и Братом, и все люди, распевая, последовали за нами. Мы прошли через Лес Костей. Мы миновали стоячие камни за ним, опять пошли по лесам, несколько миль, путь нам освещали пылающие посохи. Этот свет отражали глаза в лесу. Не думаю, что это были волки, но кто-то следил за нами. Я даже знал, что Джерри некоторое время шёл с нами, от холода обхватив руками обнажённую грудь, хромающий, потому что разбил колени о лестницу, старающийся не отстать.
Когда мы дошли до огромного дерева и старейшина велел мне подниматься, Джерри не пытался последовать за мной. Он принадлежал земле. В любом случае, он никогда не умел так уж хорошо лазить. А, кроме того, ему этого не предложили. Подняться должен был я один. Это было моей участью или предназначением, называйте, как хотите.
Старейшина Авраам заговорил со мной, в моём уме, чирикающим и щёлкающим языком Тех, Кто в Воздухе, более не пользуясь человеческими словами. Ему не было в этом нужды.
«Все эти перемены, — сказал он, — все эти страдания и жертвы — ступени твоего преображения, ибо лишь те, кто преобразятся, тем или иным образом, обретут место в мире, который придёт. Ты поднимаешься по ступеням, шаг за шагом, ни разу ни сбившись с пути и это хорошо. Ты тот, кто поднимется от нашего имени в царство богов, познает их тайны и, когда наступит срок, вернётся к нам их вестником. Для этого ты должен отбросить свою человечность. Всю целиком. Сбросить ненависть, страх, надежду и любовь — как износившиеся одежды».
Поэтому я стал подниматься, легко хватаясь то за одну, то за другую ветку, раскачиваясь, как обезьяна.
Воздух начал наполняться существами, жужжащими, машущими крыльями. Дядюшка Алазар тоже был тут. Он велел мне подойти к нему, и я отпустил последнюю ветку и позволил себе упасть.
Но на сей раз он и его спутники подняли меня наверх, над деревом. На мгновение я увидел тёмные холмы, поля и несколько огней далёкого Хоразина, но меня уже окружили звёзды космоса и я утратил всё чувство времени в этом леденящем и таинственном перелёте. Передо мной представали чёрные планеты — Юггот, далёкий Шаггай и другие, не имеющие названия, за краем Предела. Мы устремились вниз, через бесконечную долину, усеянную застывшими богами, которые спали, ожидали и грезили, пока циклы описывали круги. Их колоссальные фигуры не походили ни на что, когда-либо бродившее по земле, в прошлом или грядущем, вплоть до самого её конца. Они говорили со мной приглушённым громом, в моём разуме и я познал их обычаи.
Вновь разверзся космос и мы рухнули туда, кружась и кружась в великом вихре пустоты, думаю, тысячу лет или миллион, или всё время целиком, пока я слышал далёкий и слабый, бьющийся и пульсирующий рокот — голос первичного хаоса, что называют Азатотом.
Во всём этом не было никакой морали, добра или зла, правильного или неправильного. Эти вещи были. Они просто есть и пребудут.
Прочие схожие понятия я оставил позади, отказавшись от своей человечности.
Вот эта история. Дядюшка разгуливает по верхушкам деревьев. И я тоже. Он и его сотоварищи теперь поклоняются мне, потому что я прошёл гораздо дальше, чем даже они сами. Для них я подобен богу.
Здесь нет Джорама. Здесь нет Зинаса. Нет ни старейшины Авраама или Брата Азраила, хотя они ощущают моё присутствие и мы беседуем.
Я вернулся на Землю, в Хоразин на пенсильванских холмах, ибо так определило время, сроки и движение звёзд. Я падал назад миллионы лет. Но прибыл назад не в то место, откуда отправлялся.
Я показался своему старому приятелю Джерри, который теперь стал взрослым мужчиной, хотя выглядел почти так же — с длинными руками и ногами, гладкокожий и вечно покрытый грязью. Не знаю, действительно ли он был рад меня видеть, но не думаю, что он испугался.
Старейшина и Брат совсем не изменились. Они — нет.
Я действительно не могу коснуться земли. Я не могу спуститься. Вам придётся забраться ко мне, если хотите узнать больше. Поднимайтесь.
Исполнилось ли мне тогда одиннадцать лет?
Нет, я так не думаю. По крайней мере, не полностью. Пускай, скажем, будет девять, хотя, наверное, я уступаю тщеславию, не желая признавать, как долго держался за самые весёлые детские составляющие Хэллоуина. Значит, пусть девять.
Однако, прежде, чем я начну, вам нужно узнать про руку моей матери. Или, скорее, про то, что её не было. Левой. С самого рождения ей приходилось управляться тем, что можно было назвать укороченной версией левой руки, страдая и от практических последствий этой утраты, и от эмоциональных. Она сделана замечательно, спасибо. Теперь работая адвокатом, в юности моя мать была певицей и артисткой, чьи усилия привели её во внебродвейский театр в Нью-Йорке.
Чтобы не позволять публике отвлекаться на физический недостаток, у неё имелась искусственная рука. Она была из пластика и на ощупь мало чем отличалась от кулинарного шприца.
К тому времени, когда мне исполнилось девять — мы же условились, что девять, разве нет? — моя мать давно оставила сцену. Но рука осталась в подвале, где я её и обнаружил, в начале одной осени. Это был потрясающий элемент экипировки, особенно при моём скрытном и шкодливом нраве. Итак, тот Хэллоуин, когда я облачился в отцовскую рваную чёрную куртку, свисающую на мне до коленей и напялил на голову маску Монстра Франкенштейна, и, вдобавок, надвинул ту руку поверх своей собственной…
Бедняжка миссис Най.
Мы жили в пригороде Массачусетса, в двадцати милях севернее Бостона, в тихом тупичке с уймой детей. Моя улица относилась к их району, входя в единый округ среднего класса, под названием Фазаний Холм.
Хэллоуин на Фазаньем Холме был поистине тем, на что стоило посмотреть. Мы с братом ещё дотемна прихватили огромные белые наволочки и начали обходы, наполнив их раз, другой, даже третий, перед тем, как окончательно угомониться и разобрать всю нашу добычу, меняя то, что нам не нравилось на то, что было по вкусу. Если я сейчас закрою глаза, то смогу припомнить суматоху аляповато разряженных детей, бродящих по улицам туда-сюда, с маленькими пакетиками.
Крадущая Ночь, как мы по-местному называли ночь озорства и хулиганства накануне Хэллоуина, только что прошла. И всё же, мы обнаглели настолько, что подбираясь к самим парадным дверям домов, закидывали их яйцами или намыливали окна, или развешивали по деревьям туалетную бумагу, как и за двадцать четыре часа до того.
В одном доме, на дальнем конце Бриарвуд-роуд, нас угостили холодной газировкой вместо конфет и, как минимум, один Хэллоуин был достаточно тёплым, чтобы мы взмокли в своих костюмах и масках. У меня ещё была и маска дьявола, но, по-моему, она появилась уже потом, после Франкенштейна.
Конечно, зловещие элементы тоже встречались. Особняк Лаваллье — который, если честно, не очень-то походил на особняк — с разбитыми окнами и заросшим двором, был нашим домом с привидениями, мимо которого мы все пробегали, когда приходилось его миновать. Если вообще осмеливались ходить той дорогой в ночь Хэллоуина.
Ходили слухи о бритвенных лезвиях в яблоках и отраве в конфетах. Но мы были достаточно глупы, чтобы думать: если обёртка не разорвана — значит конфету можно спокойно съесть. Мы были детьми. Причём детьми в то время, когда родители считали большинство таких историй просто городскими легендами.
Это не имело значения. Хэллоуиновская ночь была великолепна. Лучшая ночь в году. Когда появилось кабельное телевидение, я мог бы после отправиться домой после выпрашивания сладостей и смотреть «Хэллоуин» или «Волшебство» по HBO. Довольно кстати, в такие ночи всегда показывали то одно, то другое. Конечно, были и ещё телепередачи, но эти я помню.
Разумеется, я рос. В конце концов вырос настолько, чтобы с горечью признать, что походы за конфетами остались детям помладше. А потом и ещё повзрослел.
Но мне никогда не переставал нравиться Хэллоуин. Обычно я посылаю своих детей выпрашивать сласти, потому что мне чересчур опасно покидать дом хэллоуиновской ночью, с моей окровавленной упыриной маской и тьмой-тьмущей наивных выряженных соседских детишек, ждущих, что их перепугают.
Что возвращает меня к миссис Най. Какой же милой старушкой она была…
Я позвонил в дверь, за мной толпились ещё дети. Она отворила и я громче всех закричал «сладость или гадость». Приветливо улыбаясь, она высыпала мне в мешок банку конфет «Загнат» и «Риз». Я поблагодарил её и протянул руку, для рукопожатия.
Мою левую руку.
Миссис Най, конечно же, приняла руку и потрясла. Она так и осталась в её ладони, я завопил, словно покалечился и миссис Най тоже завопила, от страха и потрясения, и уронила руку на землю.
Миссис Най в ужасе вытаращилась на меня.
И мне это понравилось.
Очень.
Трейвон вытаскивает близнецов из машины и подводит к дверям похоронного бюро. Он нарядил их обоих в чёрные костюмы, белые рубашки, чёрные галстуки. Он увязал их афропричёски в тугие «грядки». Чем пристойнее выглядят эти пятилетние дети, тем легче будет убедить распорядителя похорон, что они — пасынки покойной. Что это их мачеха лежит там в гробу.
Распорядителя похорон зовут Боб. Старый лживый белый засранец. Бывший коп. Этих убедить легче всего.
Боб встречает их у парадной двери. Хороший знак.
Вина белых — всегда беспроигрышный вариант. Разве два маленьких чернокожих мальчика из родни не захотят увидеть свою жившую отдельно мачеху? Наплести баек про их настоящую мать, умершую при родах. Что эта покойница — всё, что они всегда считали семьёй. Что её белая семья избавилась от них при первой же возможности. Вот почему их нет в списке родственников. Почему их нет в списке посетителей.
Проще простого.
Раньше Трейвон входил вместе с ними внутрь. Теперь он стоит у машины. Боб думает, что это — знак уважения к новой семье. По правде говоря, Трейвон просто устал смотреть на все эти смерти.
Боб заводит близнецов внутрь. За ним закрываются двери. Проходит немного времени, когда начинаются крики. Он видел это столько раз, что может в точности вообразить происходящее, лишь по приглушённому шуму.
Во-первых, семья спрашивает Боба, что это за дети. Замешательство. Выкрики. Пока безутешные родители усопшей бранятся с Бобом и угрожают лишить его работы и всего прочего, близнецы проскальзывают мимо и подходят к гробу.
Это должен быть открытый гроб. Однажды Трейвон ошибся, пустив близнецов к закрытому гробу. Вот почему он всё время носит повязку на правом глазу и кожаную перчатку на левой руке.
Тогда те, вывалившиеся из их ртов, мясистые голубоватые мешки, покрытые извивающимися трубками, не удалось остановить, пока они не насытились.
Трейвон не желал такого. Когда его затопило горе. Когда весь смысл исчез. Когда в нём осталась лишь пустая дыра, он обратился к бессмыслице.
Церковь. Нахрен её. Зачем платить кому-то деньги за лживые слова, что увидишься со своим умершим сыном в другой жизни, когда можно заплатить тому, кто говорит, что его можно вернуть из могилы?
Жена Трейвона, Тамара. Она пыталась держаться. Пыталась быть сильной. Она сумела пережить такое. Но это она переехала Трея-младшего на подъездной дорожке. Она говорила по телефону. Не увидела его. Услышала хруст, подумала, что это его велосипед.
Это был его череп.
Тамара замкнулась в себе. Пустые глаза. Её воинственный дух покинул тело задолго до того, как Трейвон перерезал ей горло на полу кухни. Задолго до того, как он получил доступ к Даркнету. Тайный Интернет. Прежде, чем он снял все сбережения, четыреста одну тысячу и обналичил пенсионный счёт, чтобы заплатить незнакомцу, встреченному в онлайне, который предоставил ему доступ к тайнам Ватикана. К чёрной магии.
Перерезанная Тамарина глотка стала вишенкой на торте. Она сама подставила ему шею. Она могла бы и сама её перерезать, если бы он попросил. Нет. Самое трудное? Самым трудным было выкопать тело Трея-младшего. Вытащить из земли маленький гробик.
Они заплели ему волосы в дреды. Облачили его в хороший костюм. Но голова у него осталась в три раза больше нормального размера, а левый глаз был набит ватными тампонами и покрыт трупным гримом, чтобы заполнить дыру, откуда его мозги брызнули на подъездную дорожку.
Трейвон почти впал в истерику той ночью, когда пытался вернуть Трея-младшего из мёртвых, слёзы его страха мешались с кровью от убийства, которую он щедро размазывал по всему трупу своего сына, как советовал Интернет. Он чертил символы, распевал слова и машинально выполнял инструкции, словно ведомый лишь извращённой потребностью бросить вызов Богу. Изменить то, что случилось. Обмануть судьбу. Он остолбенел, даже после всех этих денег, убийства, эксгумации, когда кровь Тамары слилась воедино и образовала толстую прочную корку на теле Трея-младшего.
Пока они были ещё маленькими, пока мешки и трубки ещё болтались снаружи их тел, Трейвон был слишком измучен, чтобы их убить. Тварей, что взломали скорлупу на трупе Трея-младшего. Тварей, что вылезли оттуда.
Конечно, он ждал чересчур долго. Но тогда он этого не знал. Не понимал правил.
Трейвон пытался их утопить. Безуспешно. Огонь. Ни признака ожога. Яд. Так он выяснил, как их замедлить. Погрузить их в сон.
Стазис.
Чтобы убить, он напоил их бальзамирующим составом. Вот почему он теперь водил близнецов на похороны. Сначала они стремятся к этой смертельной жидкости, потом засыпают и воспроизводятся медленнее.
Чтобы научиться этому способу, потребовалось много времени. Много времени. Множество смертей.
Но если он не станет этого делать. Если они выпьют чистой крови теми трубками до бальзамирующего состава, то немедленно размножатся.
Вот почему их было двое. Одинаковые близнецы. Одинаковые с Треем-младшим
Сперва, когда внутри мёртвого тела его сына был только один из них, то он подкормился трупом Тамары. Прежде, чем Трейвон схватил лопату и отсёк трубки от мёртвой жены, тварь в Трее-младшем стала двумя тварями. Раз — и всё.
В следующий раз кормились уже они обе. Когда он привёл в дом бродячую собаку, то растоптал маленьких шевелящихся тварюшек, которые полезли наружу из тел близнецов, пока те питались.
Именно тогда они слабее всего. Это — единственное время, когда они слабы. Лишь несколько мгновений после того, как они… рождаются?
Трейвон берёт из багажника пожарный топор и заходит в похоронное бюро.
Боб мёртв. Родители мертвы. Все мертвы. Убиты, прежде, чем поняли, что происходит. Их тела покрыты отметками присосок там, где трубки выкачивали паникующую, сломленную горем жизнь. Из ран капало зелёным.
Близнецы следовали правилам. Хорошие мальчики.
Сначала они подошли к мёртвой белой женщине. Её труп был похож на швейцарский сыр. Трубки, введённые в одни отверстия, выпили из её вен драгоценный смертельный нектар, затем вышли через другие, перед тем, как напасть на растерянных плакальщиков.
Мысленным взором Трейвон представил её труп, восстающий из гроба, приплясывающий, как марионетка на ниточках. Он представил потрясённые лица родителей, когда их внимание привлекло движение. Их бедная мёртвая девочка, тряслась в трёх футах над гробом, словно очутилась на электрическом стуле.
Здесь и теперь, он смотрит на их оторопевшие трупы с насмешкой и ухмылкой.
Люди, отправившиеся поглазеть на смерть, ничуть не ожидали, что она так скоро коснётся и их. Их эгоистичная скорбь. Их любимых оторвали от них так резко, так несправедливо.
Не тогда, пока я ем свой быстрый обед.
Не во время моего телешоу с Опрой.
Они слепы к опасности. Они пали, будто скот.
Они околели легче бродячих собак.
Трейвон переступает через мёртвые тела. От бальзамирующей жидкости близнецы в стазисе. Закапсулированные в прочную скорлупу. Даже при таком замедлении, у Трейвона есть лишь несколько минут перед тем, как корчащиеся твари окрепнут, сформируются и откажутся умирать.
Он упустил их, когда ошибся с закрытым гробом. Когда с самого начала не накормил близнецов овощами.
Когда лишился глаза и руки.
Те корчащиеся твари оказались в противопожарном сейфе похоронного бюро. Погрузились на дно океана, когда Трейвон вывалил их недалеко от берега.
Последним, что он услышал, пока топил сейф за волноломом, были крики маленьких мальчиков, скребущих внутри ногтями: — Нет, папа! Не бросай нас! Не дай нам умереть!
Они не умерли. Они никогда не умирают.
Может, они питались рыбой. Может, они выросли больше сейфа и свободно плавают. Множатся. Сборища из десятков маленьких Треев-младших пожирают гигантских кальмаров и косаток. Их голубоватые мешки и трубки тянутся за ними, поглощая креветок и тунцов.
Его не заботило. Его не заботило ничего из этого. Уже нет.
Он был хранителем. Уборщиком. Его работа состояла в том, чтобы подчищать Тамарин бардак. Его бардак. Каждый третий лунный цикл.
Убить людей. Накормить близнецов. Убить корчащихся. Повторить.
Сколько ещё? Что случится, когда старость одолеет его? Близнецы не стареют. Они выросли из тех корчащихся тварей, с висящими мешками и трубками, в прекрасные копии Трея-младшего, а потом остановились.
Двенадцать лет прошло. Они должны стать подростками. Они должны стать выше. Мускулистее. Как отец Трейвона. Игроки в баскетбол. Стипендии.
Что случится, когда он сдастся и уйдёт? Кто остановит их? Кто хотя бы будет знать, как их остановить?
Трейвон взмахивает топором. Осколки скорлупы первого близнеца. Корчащиеся уже вырываются из маленького личика Трея-младшего. Трейвон вновь машет топором, пробивая скорлупу второго близнеца.
Он таращится на корчащихся, вылезающих из мальчиков. Он позволяет им колотиться о паркетный пол похоронного бюро.
Он позволяет топору выпасть из рук.
Он садится на пол и ждёт. Наблюдает.
Что произойдёт, когда корчащиеся заберут первую кровь? Что произойдёт, когда они отрастят симпатичное личико Трея-младшего? Что произойдёт, когда в каждом уголке, каждом горном пике, каждом глубоком ущелье во всём обширном мире будут кишеть его прекрасные малыши?
Что произойдёт?
Трейвон закуривает сигарету и пинком отшвыривает корчащегося. У того уже растут трубки, пытающиеся высосать жизнь из подошвы ботинка. Пока из лиц близнецов выпадает ещё полдюжины корчащихся, Трейвон делает длинную затяжку.
Он улыбается растущему легиону маленьких Треев-младших.
— Давайте посмотрим.
Когда я был ребёнком, Хэллоуин ещё оставался Хэллоуином. Мама помогала вам сделать свой костюм, который обычно выглядел наподобие ковбоя, бродяги, а, может, привидения и домашняя выпечка попадала к вам в мешок гораздо чаще шоколадных батончиков. Тогда не проверяли рентгеном, есть ли в угощении иглы или булавки. Вы знали своих соседей. С несколькими друзьями вы отправлялись клянчить сласти. И вашим родителям никогда даже не приходила мысль о том, что вы можете не вернуться целыми и невредимыми.
На тот самый Хэллоуин мне было восемь и все эти восемь лет своей жизни я провёл в одном и том же районе. Узкие и кривые улочки. Никаких тротуаров. Никаких уличных фонарей. Деревья затеняли почти каждый квадратный дюйм этой области из трёх кварталов. Дома были небольшими и оригинальными по-своему, зачастую так затейливо отделённые от дороги, что невозможно было утверждать, где они в точности расположены.
Со мной была сестра, годом младше и два приятеля моего возраста. Мы с рекордной скоростью обошли нашу обычную территорию и, впервые за мой хэллоуиновский опыт, решили нарушить правила и посмотреть, соберём ли что-нибудь в следующем квартале.
Прямо за углом высился старый дом в колониальном стиле. Белый. Громадные колонны. Необъятный передний двор. Вьющиеся по стенам виноградные лозы. Шелушащаяся краска. Всё это освещалось лишь несколькими фонарями с домов через дорогу. Для восьмилетнего — совершенное воплощение дома с привидениями.
Там была ещё одна примечательная вещь. Огромная миска с конфетами, стоящая на бетонном крыльце, прямо у входной двери.
Эти люди ушли куда-то на вечеринку и оставили миску конфет, почти скрытую тенями, уповая на то, что первый ребёнок, достаточно отважный, чтобы пересечь в темноте пустынный передний двор, направляясь к миске, окажется и достаточно благородным, чтобы не выгрести все конфеты одним махом. Каждый из нас приложил все усилия, подзуживая и уговаривая прочих подойти туда, но никто не хотел в одиночку даже пытаться. В конце концов, мы решили отважиться на это все вместе. Храбрым быть легче, если ты — часть толпы. Это первый урок, который я извлёк в тот день. Вторым уроком, оказавшимся более важным из этих двух, было то, что иногда правила существуют неспроста. От безделья мы забрели в незнакомый район.
Пересечь двор оказалось вовсе не так страшно, как мы считали. Однако, опустошить миску с конфетами — совсем другое дело. Это случилось в моей жизни давным-давно, поэтому, признаюсь, я не уверен, что из этого действительно произошло, а что относится к фантазии восьмилетнего ребёнка. В любом случае, я оказался тем, кого в итоге выбрали взаправду похватать эти конфеты.
Миска стояла на маленьком столике на крыльце, рядом с передней дверью, под узким окном с жалюзи. Я поднялся на бетонное крыльцо, оглянулся на друзей ради поддержки, затем уставился на миску конфет. Насколько помню, там были далеко не лучшие лакомства — уйма карамелек, перемешанных с несколькими шоколадными — но миска полна до краёв, я потянулся и схватил пригоршню, куда не поместилось бы больше ни конфетки, даже, если бы от этого зависела моя жизнь, собрался бросить всё это в сумку и…
Планки жалюзи с щелчком раскрылись.
Они затрещали о стекло, что отозвалось в моём уме точно так же, словно затрещали бы кости.
Я застыл на месте. Потом между двух планок протянулась рука. Это была не человеческая рука, по крайней мере, насколько помню — нечеловеческая. Она была тёмной и чешуйчатой, с толстыми длинными ногтями, заострёнными, как иголки. Эта рука помахала в воздухе, будто вслепую нашаривая меня.
Я испустил вопль, который наконец-то заставил мои ноги двигаться.
Не уверен, что кто-то из остальных вообще видел эту руку, но они кинулись бежать вместе со мной, назад за угол, назад, на знакомую территорию, где мы наконец-то ощутили себя в достаточной безопасности, чтобы остановиться и отдышаться.
Я и по сей день не знаю, устроил ли кто-то просто хэллоуинский розыгрыш или я вообразил что-то, чего там никогда не было. Я понял, что никогда не вернулся бы к тому дому ещё раз, и не вернусь туда и сегодня, даже за деньги.
Иногда места становятся прекраснее во время упадка, неважно, насколько изящными и величественными были они при расцвете. Исчезают прямые линии стен и крыш, исчезают ровные дороги, опрятные сады. Мягкий октябрьский свет золотит древний камень ещё стоящих непокорных шпилей. Солнце падает в забрызганное облаками небо, облачая его в цвета урожая. Палитра Осени шумит на тёмных холмах, деревья ещё красуются в пышных нарядах, наверное, приберегая их для бала, для праздника: это Канун Всех Святых. Взирая на такую сцену, нельзя не испытать меланхолию, печаль о мире, который вы никогда не знали, но понимаете, что он утрачен навсегда и не может истинно возродиться или быть восстановлен, даже в виде тематического парка. В любом случае, этот утраченный мир был величественнее пришедшего ему на смену.
Теперь осталось не так много потайных мест, не так много нераскрытых тайн — везде. Нам известны секреты Иннсмута или, по крайней мере, то, что предполагаемые очевидцы столь давно поведали нам. Минуло почти сто лет. Город искусно закрывает истину покровами; те, кто действительно видел, если они это делали, утратили здравый рассудок и им уже нельзя полностью доверять. Возможно, никто из них не узнал правды. По-моему, оставшиеся записи похожи на суды над ведьмами — больше вымысла, чем фактов.
И всё же, забавно стоять здесь, на мосту через бурную реку Мануксет и глазеть на море. Фактически, я хочу, чтобы это оказалось правдой, всё это.
Я отправилась в Иннсмут, чтобы уловить в кадрах дух города — это моё увлечение, а не работа. Я посещаю места с дурной или необычной славой и выкладываю в блоге результаты этих набегов. Хэллоуин выглядел подходящим временем года, чтобы нанести визит в это, предположительно гиблое место. Так что — я на каникулах, отстреливая воспоминания о монстрах, но не из ружья.
Я уже начала составлять текст, который сопроводит мои снимки. Думаю, старые истории основывались на фактах, но за все эти годы разрослись. Единственный человек, раскрывший «правду» — это Зедок Аллен в 1920-х и навряд ли он являлся верным источником, будучи престарелым и бестолковым пьяницей. Роберт Олмстед, собравший и опубликовавший алленовские бредни, казался столь же ненадёжным. Утверждая, что является «потомком» знаменитой семьи Маршей, он закончил жизнь в сумасшедшем доме. Отчёты показывают, что опухоль на мозге изменила его поведение и заставила гоняться за иллюзиями. Большинство интересующихся городом историков верит, что Аллен и Олмстед состряпали самую эпатажную историю. Аллен, погружённый в пьяные фантазии, подпитываемые паранойей и явным помешательством, обнаружил в Олмстеде внимательного и доверчивого слушателя, который подзуживал его, вытаскивая из старого пьянчуги всё более сомнительные рассказы.
Когда я только прибыла в город, то, как, полагаю, и все прочие, начала выискивать «иннсмутский облик» на лицах жителей — следы происхождения от земноводных, морских тварей и их смешанное потомство. Но вскоре выяснилось, что большинство современного населения явилось из каких-то других мест. Теперь тут найдётся немало работы. Иннсмут стоит в одном ряду с Салемом и Аркхэмом, как туристическое направление. На главной дороге стоит огромный указатель, красующийся весёлым рыбочеловеком, который машет вновь прибывшим перепончатыми руками и заявляет: «Добро Пожаловать В Темнейший Уголок Новой Англии». Я с трудом удержалась, чтобы не купить кислотно-зелёную плюшевую тварь из сувенирной лавки, мимо которой проходила, хотя и представила, что эта игрушка восседает на моём рабочем месте и как она подойдёт к прочим моим фетишам. Но, вопреки этому китчевому зову, я ощутила отвращение, большее, чем когда-либо прежде. Тем более, что, несмотря на сувенирную лавку и приветственный знак, в этом месте всё ещё узнавался город, обращённый в руины в начале двадцатого века. Известные старинные достопримечательности оставались, пусть даже на главной площади прибавилось ещё несколько кафе. «Отель Джилмен-Хаус», крупнейшая городская гостиница, был отремонтирован до состояния потёртой роскоши — теперь туда можно было пускать посетителей. Те, кто управляет Иннсмутом, должны понимать, что большая часть городского шарма — а, значит, и их средств к существованию — происходит из того, чем он был и это не следует вычёркивать.
Разумеется, я должна была остановиться в «Джилмен-Хаус». Даже при том, что у других гостиниц в этом районе были привлекательные названия: «Привал Овида», «Суматрай» и «Коттедж Элизы Орн», я сомневалась, что люди, которые в них работали, были местными уроженцами.
Я зарегистрировалась в фойе, увешанном плетёнными гирляндами из мелких кукурузных початков, окрашенных в различные оттенки красного, оранжевого и золотистого. Перед столом лежала груда толстых тыкв, с вырезанными гримасничающими лицами.
Войдя в свой номер, я обнаружила, что он благоухал пряным супом и сладостями, несомненно, по милости сезонно-тематического освежителя воздуха.
Сейчас я глазею из окна. В свете гаснущего дня Иннсмут довольно красив. Тем не менее, хотелось бы оказаться поближе к морю. Я поужинаю в отеле, а потом сделаю первые шаги по городу, без багажа — истинное начало моего исследования. Я предпочитаю впитывать атмосферу места, настроиться на него чувствами, прежде, чем уловить его дух моей камерой. Однако, вполне позволительно сделать несколько снайперских выстрелов из телефона.
«Джилмен-Хаус» стоит на городской площади и первые снимки я сделаю из окна. Посреди площади стоит фонтан, с деревянными скамейками вокруг него. Там играют дети. Громадные каменные рыбы с безумными глазами изрыгают воду в широкую ракушкообразную чашу.
Предполагается, что старинные семьи Иннсмута вымерли или погибли, но за прошедшие годы от их династий выросли боковые побеги, из других, зачастую далёких мест. Может, они и самозванцы, но, с благословения муниципалитета, заполучили назад дома своих предков. Теперь они тоже стали частью туристической отрасли, пусть даже у них не выпучены глаза и заметные двойные подбородки вместо прискорбно отсутствующих жабр.
Согласно Олмстеду, когда он посетил этот город, то, в конце концов, ему пришлось бежать, преследуемым его чудовищными обитателями. Я полагаю, что, возможно, его изгнали из города, но, разумеется, лишь потому, что это было закрытое сообщество, несомненно, по кровному родству и терпеть не могущее, когда посторонние суют к ним свой нос. Скорее всего, многие из них были уродливы, по вине своей наследственности. Возможно, легендарный мореплаватель Абед Марш действительно привёз странные идеи из своих путешествий в Полинезию. Но чтобы обитатели Иннсмута скрещивались с рыболюдьми? Хотя эта идея импонирует тем, кто любит странности и загадки, я так не думаю. Признаю, возможно, они поклонялись богам моря и верили, что миссионеры тех богов — рыбообразные создания, способные выходить на сушу. Тайный Орден Дагона, чей храм ещё стоит, несомненно, являлся ответвлением масонства, усвоившего новую религию, которую принёс в город Марш. Люди верили в это и город — особенно рыболовство — процветал; внушение — мощная штука. Поверьте во что-то достаточно сильно и сделаете это истиной.
Без сомнения, происходило нечто неприглядное, побудившее правительство совершить облаву на город в 1927 году. Официальный отчёт утверждает, что причиной послужило бутлегерство и, несомненно, так и было. Бутлегеры оказали сопротивление и многие были убиты. Возможно, они спрятали часть своего добра под водой, что объясняет взрывы, якобы имевшие место рядом с Рифом Дьявола.
Я уверена, в этом есть правда, но и вымысел тоже, и принятие желаемого за действительное.
Однако, я должна открыться всем возможностям и искать. Я окунусь в атмосфере Иннсмута, разнюхаю его дух.
В «Отеле Джилмен-Хаус» элегантная столовая в эдвардианском стиле. Персонал молчаливый, но любезный. Ужин, который мне подали, оказался искусно приготовленными морепродуктами. Интересно, что подумал бы призрак Роберта Олмстеда, сиди он рядом со мной и рассматривай это, с любовью обновлённое, здание. Нетрудно вообразить его тут, напротив меня. В поношенном тёмном костюме он выглядит несколько угрюмо.
— Видите, Роберт, — тихо говорю я ему, — все ваши усилия оказались бесполезны. Город не затопило море. Известность, приумноженная вами, сделала его таким. Это блюдо просто отменно.
Оставшийся в памяти аскетом, если не скрягой, без сомнения, он не одобрил бы столь роскошный стол.
Я частенько создаю вымышленных существ, для компании в своих разъездах. Я считаю их щупальцами из глубочайших омутов моего разума, которыми те со мной общаются. Пожалуй, стоит брать идею Роберта с собой на прогулки. Пускай он беседует со мной, посмотрим, что выйдет из такой фантазии.
Мы перебираемся через реку по магистрали, Федерал-стрит, где проходит самый большой мост. Под нами, в гавани, воды перекатываются через край обрыва, устремляясь к морю. Воздух наполнен туманом и запахами водяных брызг, влажной скалы, привкусом соли.
На мосту через Мануксет, что выглядит хрупким над буйными водами, я останавливаюсь, чтобы заснять эту сцену. Я делаю несколько снимков на телефон — пометки на будущее.
Роберту неуютно, а, может и страшно.
— Это было давным-давно, — говорю я ему. — Теперь ничто не повредит вам, даже воспоминания.
В записях говорится, что, умирая, Роберт Олмстед твёрдо верил, что живёт во дворце на дне океана, возможно, поэтому его тульпа боится недавних перемен в Иннсмуте больше, чем городской истории.
На другом берегу Мануксета мы сворачиваем на восток, на Ривер-стрит и следуем по ней, пока не добираемся до Уотер-стрит и гавани. Всё смотрится старинным и поблёкшим, но не заброшенным — намеренный эффект. Начался прилив и рыбачьи баркасы в доках трутся друг о друга. Я задумываюсь, пользуются ли ещё ими для рыбалки или просто, чтобы возить туристов, а, может, и не только для этого. На набережной есть кафе и рыбные рестораны, ещё сувенирные лавки и маленький морской музей. Вдобавок, здесь груды тыкв, по большей части на продажу, громоздящиеся у маленьких лавчонок. Их запах пропитывает воздух, мешаясь с ароматом моря. Наверху парят чайки, испуская вопли, которые неумолимо вызывают в памяти бесконечное лето детства. По гавани туда-сюда прогуливаются семьи. Меня обгоняет ребёнок в ведьмовской шляпе, держащий зелёный воздушный шарик с изображением рыбьей морды.
На воде качаются несколько кукурузных початков — случайно выпали из магазинной упаковки или местный обычай? Я снимаю эту сцену на телефон.
Гавань выстроена вокруг чашевидного мыса, с открытой стороной справа от меня. Полоска земли еле-еле виднеется за водой. Помимо того, океан там становится бурным и диким, в отличие от этого тихого берега. Возможно, дальняя сторона больше походит на первоначальный Иннсмут. Когда я разглядываю её, то место источает потрясающее впечатление заброшенности.
Поскольку близится ночь и температура падает, серая пелена тумана поднимается с неспокойного моря, но, кажется, я почти различаю тёмную кляксу рифа, виднеющуюся из дальних вод к северо-востоку от мыса, где о него разбиваются волны.
Роберт упрямится. Когда я приглашаю его на беседу, всё, что он может, это твердить в моей голове: «Меня не заставят застрелиться».
Пожалуй, откажусь на время от его компании.
Оставив его бубнить у воды, я возвращаюсь по мосту к обветшалым, живописно разрушающимся, причалам. Вокруг них теснится уйма ярко раскрашенных лодочек, беспокойно поднимаясь и опадая на приливных волнах, словно чайки, ждущие кормёжки. Но потом я замечаю, что они скованы вместе и держатся у земли благодаря замкам. Как гласит рисованная вывеска на мостках, опять с карикатурными изображениями развесёлых рыболюдей, эти судёнышки могут нанять туристы. Вдобавок, организованные поездки на барках возят людей к Рифу Дьявола, где можно всматриваться в волны, надеясь увидеть нечто жуткое, что всмотрится оттуда в ответ. Я могла бы отправиться туда завтра.
По мне, причалы смотрятся просто прелестно. Они не чересчур «приукрашены», а их прогибающиеся доски навевают скорее успокоение, чем тревожный намёк на неминуемое угасании.
Я брожу по мосткам, впитываю атмосферу, изредка снимаю на телефон. Тут не очень много людей, поскольку большинство туристов, конечно же, предпочитает достопримечательности гавани и городского центра.
В конце концов мостки упираются в песчаную отмель, поросшую жёсткой прибрежной травой. Чувствуется крепкий солоноватый запах. Сгущаются сумерки и я замечаю фигуру у кромки воды. Она облачена в длинный мешковатый плащ и, по-видимому, копается в приливных лужах. Эта персона довольно неуклюжа, её движения напоминают напряжённого подростка, ещё не освоившегося со своим обликом.
При моём приближении фигура замирает и я чувствую в ней стремление скрыться.
— Привет, — говорю я — не слишком восторженно, по правде, чуть ли не со вздохом.
Я вижу, что передо мной женщина; пока что не разобрать её возраст, но она не ощущается старой. Она хмыкает и бочком отодвигается подальше. Видно, лишь как блестят глаза сквозь через длинные чёрные волосы, завесившие её лицо. Она необычна. Она недоверчива. Что она тут делает?
— Вы здесь живёте? — интересуюсь я.
Она выпрямляется и вперяет в меня взгляд. У ней огромные круглые глаза и вытянутое лицо, но челюсть твёрдая и прекрасно очерчена, губы немного тонковаты. Она молода, вероятно, двадцать с небольшим. У неё нет того «вида», который описывают, но, всё-таки, по-моему, она… другая. Распахнувшись, её длинный плащ приоткрывает рыбацкую блузу и брюки, заправленные в резиновые сапоги. На руке она несёт наполненную камнями и ракушками корзину. — Что вам нужно? — спрашивает она с заметным акцентом, в котором слышится чужеземная ритмика.
— Я — фотограф и хотела бы сделать ваш снимок.
Она издаёт короткий смешок. Она достаточно раскусила меня, чтобы не возражать на это. Она не фотогенична в обычной манере, поэтому мои причины её запечатлеть, вероятно, извращены в смысле ином, нежели сексуальный. Фрик.
Но она не омерзительна. Напротив, она бросается в глаза: её длинные волосы колышутся на ветру, как пряди водорослей, взгляд твёрд и тёмен. Я могу представить её на фотографии и это будет великолепно. Это станет не фотографией фрика.
— Меня зовут Мэйси Хорн. — Я вытаскиваю из кармана визитную карточку. От долгового пребывания в куртке она потёрлась по краям, но я всё равно протягиваю визитку.
Она не двинувшись смотрит на карточку.
— Когда я фотографирую место, мне требуется его внутренний мир, если хотите, его дух. Я разыскиваю интересных людей, которые сами по себе истории…
Я прерываюсь. Это звучит несуразно.
Женщина берёт у меня визитку, подносит её к самым глазам, рассматривает. — И вы заплатите? — спрашивает она.
— Да, — сразу же отвечаю я, пусть даже на данный момент мои финансы не так уж велики. — Я заплачу двадцать пять долларов за несколько снимков.
Она фыркает. — Пятьдесят. Хотите — да, не хотите — нет.
Можно сказать, что торговаться она не умеет, но, конечно, цена всё ещё невелика. Я киваю. — Ладно. Я это потяну, если вы уделите мне целый час. Завтра?
Она кладёт мою визитку в карман. — Пусть будет утром. Пораньше. Около семи. И без того найдутся дела.
— Прекрасно. — Я делаю паузу. — Вы позволите узнать ваше имя?
— Кеция.
Меня так и тянет нацелить на неё телефон, но, чувствую, это не входит в наше соглашение; такое покажется слишком поспешным.
— Я остановилась в «Джилмен-Хаус». Может, встретимся там?
— В семь я буду ждать снаружи, — роняет она и поворачивается ко мне спиной.
Я стою там ещё несколько секунд, потому что, хоть наша сцена и закончилась, мы оба всё ещё находимся в ней. Это щекотливая ситуация. Пойду и посмотрю, как там Роберт. — До свидания — говорю я, но она не отвечает.
Я нахожу Роберта сидящим на мемориальной скамье у гавани. Он печально смотрит на море. Я видела фотографии из его истории болезни, но человек передо мной выглядит по-иному, возможно, более походя на то, что я считаю интересным, чем на то, каким реально был. Он угрюм, смотрится аскетично, но привлекателен, худощавый и готичный. Никто не верил его душераздирающим историям. Он трагичен.
— Вернёмся в отель, — предлагаю я. — Посидите в баре в одиночестве, но у вас полно денег и вы сможете там выпить.
Когда я создаю воображаемых людей, то пытаюсь дать им некую автономию, позволение существовать, когда меня нет рядом. Разумеется, понятия не имею, срабатывает это или нет.
Я встречаю Роберта за завтраком. Он сидит за одним из столиков и, видимо, ждёт уже какое-то время. Он раздражён. Я сажусь и здороваюсь. Подходит официантка, чтобы принять у меня заказ — шведского стола здесь нет. Сегодня Канун Всех Святых — день, когда, по общему мнению, истончается завеса между мирами живых и мёртвых. Возможно, это правда. Роберт, с другой стороны стола, выглядит, как живой.
— Этим утром я собираюсь фотографировать молодую женщину, — обращаюсь я к нему. В мыслях я говорю вслух, но, естественно, общаться с невидимыми людьми на публике не рекомендуется. Пусть наши беседы остаются личными и безмолвными. — Я хочу, чтобы вы пошли вместе со мной и сказали, что о ней думаете.
Роберт не отвечает, лишь глядит на меня и моргает.
— Полагаю, она — потомок коренных жителей, — поясняю я. — Возможно, у вас будет больше соображений по этому поводу, чем у меня.
Он пожимает плечами, затем говорит: — Зачем вы удерживаете меня здесь?
— Потому что вы — очевидец. Вы можете помочь мне. Я тут на два дня, а затем вы уйдёте.
Он презрительно смотрит на меня, так что я создаю в воображении официантку, несущую завтрак, который ему придётся съесть. Из-за скаредности он не позволит пище пропадать зря.
После завтрака, когда мы выходим на улицу, у гостиничного крыльца, сгорбившись, стоит Кеция, засунув руки в карманы плаща, который свисает нараспашку и кажется каким-то сырым и плесневелым, как и длинное чёрное шерстяное платье под ним. Её ноги втиснуты в рабочие башмаки. — Когда я получу свои деньги? — спрашивает она.
— Когда сделаем снимки, — отвечаю я, затем прибавляю: — Мне нужно зайти в банк. У меня нет наличности.
— Куда пойдём?
— Ну, давайте просто погуляем, ладно? Вам наверняка известны улицы, которых меньше всего коснулись… перемены.
Я замечаю, что она косится в сторону, туда, где стоит Роберт. На мгновение мне кажется, что Кеция его видит, затем понимаю, что она, наверное, рассматривает гостиничное фойе, куда, без сомнения, никогда не заходила.
Кеция дёргает головой, показывая, чтобы я следовала за ней.
После посещения банка, когда она ждала меня на улице, мы направляемся к набережной, но не в гавань. Мы пересекаем один из шести мостов через реку в жилой район. Туристов здесь немного, даже при том, что изрядная часть строений теперь превратилась в гостиницы. На дверях традиционные украшения — венки из сухих трав, причудливые гирлянды из листвы и сушёных фруктов, с неизбежными зубоскалящими тыквами, осадившими входы и подъезды.
— В каком-то смысле, этому городу повезло, — говорю я Кеции. Большую часть пути мы прошли в молчании, лишь изредка она показывала на интересные мне места.
— С чего вы это взяли? — интересуется она.
— Ну, из-за его истории, города долгое время… остерегались. Это значит, что он не достался на растерзание градостроителям. Оставшееся восстановили с некоторым почтением или, по крайней мере, не касались вовсе. Вы прожили здесь всю жизнь?
— Это мой дом.
— Давайте сделаем несколько снимков тут.
Я располагаю Кецию на фоне высоких, разномастных зданий Вашингтон-стрит, но выглядит она неспокойно. Это не её квартал; когда-то он был богатым, до того, как его забросили, а теперь вновь разбогател. Я сознаю, что вообразила, будто она живёт здесь с самых 1920-х годов, но это, само собой, не тот случай. Она — не призрак, а, если бы действительно была такой старой, то преобразовалась бы в обитателя моря, как, по слухам, бывало с престарелыми жителями Иннсмута. — Ведь так, Роберт? — тихо спрашиваю я.
— Так и было, — подтверждает он. Он подозрительно равнодушен к Кеции. Я ожидал испуга, удивления… хоть чего-то.
— Если будем снимать вас в том месте, которое вы считаете самым подходящим, то где это может быть? — спрашиваю я её.
— У моря, — отвечает она.
— На причалах?
— Место, которое мне по душе — на дальней стороне мыса. Это глушь. Никто туда не ходит.
— Звучит замечательно, — соглашаюсь я.
— Это долгая прогулка.
— Прекрасно.
По пути я фотографирую здания и случайно снимаю Кецию, когда она не замечает. Она всё больше кажется мне подростком, который стремится выглядеть непокорным или необычным. Она не назвала мне свою фамилию и я понимаю, что не собираюсь её выспрашивать; полагаю, это Марш, Уэйт, Элиот, или что-то ещё, относящееся к одному из старинных родов, не какое-то там новое имя из других мест.
Мы бредём по Мартин-стрит к морю и, в конце концов, попадаем на Уотер-стрит, которая следует вдоль гавани по всей внутренней окраине мыса. Понемногу здания редеют, а лавок и кафе больше не заметно. Когда мы добираемся до самого конца, причалы всё дальше отстоят друг от друга, а пришвартованные там лодки, как правило, полуразвалившиеся. Доки жмутся обветшалыми группками. Холодный ветер продувает сушу, песчаную и плоскую, кроме вздымающихся у моря дюн, покрытых почти бесцветной высохшей травой. Редкие деревья гнутые и колючие, будто сгорбленные старухи, нацеливающие проклятья пальцами веток. Уотер-стрит продолжается, но теперь это отсыревшая дощатая дорожка, местами засыпанная песком. По бокам её торчит выцветшая ограда из штакетника, кое-где почти вертикальная, но в основном повалившаяся и поросшая травой.
— Постойте, — говорит мне Кеция. — Слушайте.
Ветер поёт или, может, скрытый в нём голос, взывающий из глубин. Мною завладевает меланхолия. Я переполнена благоговением.
— Это лучшее место, чтобы слушать песнь ветра и моря, — сообщает Кеция.
Я вижу, что она понемногу раскрывает душу, хоть и оттаяла не до конца. — Понимаю, почему вам здесь нравится, — говорю я. Замечаю, что Роберт уходит восточнее, прямо к самому океану. Это, разумеется, его скорбное влечение, к тому, что, как он верит, лежит под волнами.
Мы с Кецией направляемся туда же. Запах соли и рыбы усиливается до невозможности. Мы взбираемся на высящиеся дюны и, оказавшись на вершине, глядим вниз на усеянный камнями песчаный склон к морю. Слева от нас до сих пор стоит высокое покосившееся сиденье спасателей, опасно склонившись к земле. Трудно представить, что когда-то люди проводили здесь летние дни — в волнах резвились дети, на песке загорали женщины в солнечных очках. Теперь же, пляж был пустынен и заброшен, словно мы забрели в далёкое будущее и не осталось никого живого, нигде. Но что же за люди когда-то приходили сюда?
Пока ветер играет прядями волос Кеции, я фотографирую её на фоне открытого океана. Риф Дьявола теперь виден отчётливее — намёк земли на горизонте. Если бы мы приблизились к нему, то смогли бы увидеть, насколько он иззубрен и гибелен.
Говорится, что Глубоководные прибывают из бездн — резвиться на острых скалах и забирать поднесённые жертвы. Вот морская жрица, готовая возглавить празднество смерти. Она скрывается под изношенными одеждами, но её выдают пылающие глаза и свирепая усмешка. Она вверяется воздуху, в какой-то миг разводит руки, запрокидывает голову, раскатисто смеётся. Роберт стоит у неё за спиной, на порядочном удалении, тонкая чёрная фигура посреди прибрежной травы.
В минуту радости Кеции трудно поверить, что она — местная уроженка. Угрюмость — документально подтверждённое приложение к Иннсмутскому Облику. Несомненно, Кеция влюблена в город и его ландшафт, очарована им, может, даже одержима, но так ли уж она отличается от меня? Перебралась ли она сюда жить или, когда говорила мне, что Иннсмут — её дом, лишь выражала свою мечту?
— Вы когда-либо видели океанское свечение? — спрашиваю я.
Она подозрительно смотрит на меня, потом настороженно отвечает, снова впадая в угрюмость. — Иногда такое бывает.
Наступает молчание, затем я произношу: — Это место драгоценно. Нам стоит порадоваться, что люди присматривают за ним, пусть даже не вполне осознают, о чём именно они заботятся.
— Так не должно быть, — громко и яростно огрызается Кеция. Внезапная перемена её настроения пугает. — Один человек погубил старый Иннсмут… один-единственный человек. Нельзя отмахнуться от этого.
Я бросаю нервный взгляд на Роберта и мягко говорю: — Кеция, если бы не он, то это сделал бы бы кто-то другой. Иннсмут не может вечно оставаться скрытым. Современный мир этого не допустит. Если у Иннсмута были — или есть — враги, то из-за времени перемен в в обществе, а не только из-за слов одного человека.
— Он был уязвлён, — произносит Кеция мстительным тоном. — Он хотел остаться здесь, стать одним из них, но всё загубил. Они прогнали его, а потом, словно дрянной мальчишка, он всё разболтал.
Её страстная речь делает впечатление более обыденным — коренящимся в повседневном мире — и одновременно, напротив, более достоверным. Я поняла, что она точно подвела итог. Ни в одном отзыве никто не задумался — не устрашились ли обитатели Иннсмута, не разглядели ли они собственную возможную участь в этом вторгшемся, надломленном человеке.
— Она права, не так ли? — спрашиваю я Роберта, даже не потрудившись сохранять молчание.
Он сверлит меня взглядом. — Я хочу уйти домой.
Конечно, в это время года переход не составит труда.
Кеция тоже вперяет в меня свой взгляд. — Можете его забрать? — спрашиваю я её. — Понимаете, он никогда полностью так и не был самим собой.
Её глаза непроницаемы и она всё ещё неподвижна, как фотография. Затем она поворачивается туда, где стоит Роберт. Я поднимаю фотоаппарат к лицу, но закрываю глаза, когда снимаю.
Я остаюсь так на некоторое время, а, когда опускаю камеру, то уже оказываюсь одна. Я кладу на траву пятьдесят долларов и придавливаю купюры камнем.
перевод: BertranD, октябрь, 2023 год.