В сумерки унылая необитаемая местность, лежащая на подступах к местечку Данвич, что на севере штата Массачусетс, кажется еще более неприветливой и угрюмой, нежели днем. Надвигающаяся темнота придает бесплодным полям и в изобилии разбросанным на них округлым пригоркам какой-то странный, совершенно неестественный для сельской стороны облик, окрашивая в настороженно-враждебные тона старые кряжистые деревья с растрескавшимися стволами и неимоверно густыми кронами, узкую пыльную дорогу, окаймленную кое-где развалинами каменных стен и буйными зарослями шиповника, многочисленные болота с их мириадами светляков и призывными криками козодоев, которым вторят пронзительные песни жаб и непрестанное кваканье лягушек, и извивы верховьев Мискатоника, откуда его темные воды начинают свой путь к океану. Мрачный ландшафт и окутывающие его сумерки так неотвратимо наваливаются на плечи всякого случайно или намеренно забредшего сюда одинокого путника, что он начинает чувствовать себя пленником этой суровой местности и в глубине души уже не надеется на счастливое избавление…
Все это в полной мере ощутил Эбнер Уэйтли, державший путь в Данвич, и нельзя сказать, что эти чувства были абсолютно незнакомы ему — нет, он еще помнил свои далекие детские годы, помнил, как охваченный ужасом бежал в объятия матери и кричал, чтобы она увезла его прочь из Данвича и от дедушки Лютера. Как давно это было! И тем не менее окрестности Данвича снова вызвали в его душе какую-то неясную тревогу, перекликавшуюся с прежними детскими страхами, — вызвали, несмотря на то, что после многих лет, проведенных в Лондоне, Каире и Сорбонне[2], в нем ничего не осталось от того робкого мальчика, который, замирая от страха, переступил когда-то порог невообразимо старого дома с примыкавшей к нему мельницей, где жил его дед Лютер Уэйтли. Долгие годы разлуки с родными местам внезапно отступили прочь, будто их и не было вовсе.
Эбнер вздохнул про себя, вспомнив о своих родных. Все они давно уже умерли — и мать, и старый Лютер Уэйтли, и тетя Сари, которую он ни разу не видел, хотя точно знал, что она очень долго жила в этом стоявшем на берегу Мискатоника доме. Да, тетя Сари так и осталась для него неразгаданной тайной. Кое-что о ней могли порассказать противный кузен Уилбер и его не менее гнусный братец, чьего имени Эбнер не мог припомнить, да только и их не было уже в живых — они погибли жуткой смертью на Часовом Холме… Эбнер миновал скрипучий крытый мост, соединявший между собой берега Мискатоника, и въехал в поселок, который за время его многолетнего отсутствия совершенно не изменился — все так же лежала под размытой тенью Круглой Горы его главная улица, такими же трухлявыми выглядели его двускатные крыши и такими же неухоженными стояли его дома; и даже для единственной на весь поселок лавки не удосужились построить за все это время нового помещения — она по-прежнему располагалась в старой церквушке с обломанным шпилем. Эбнер невольно вздрогнул, явственно ощутив дух всепобеждающего тлена, который мрачно и торжествующе парил над Данвичем.
Свернув с главной улицы, он направил автомобиль по накатанной колее, что шла вдоль реки. Старый дом показался довольно скоро. Он узнал его сразу — внушительное строение с мельничным колесом на обращенной к реке стороне. Отныне этот дом был его, Эбнера, собственностью. Он вспомнил завещание, в котором ему предписывалось занять дом и «предпринять шаги, заключающие в себе некоторые меры разрушающего свойства, кои не были исполнены мною». Более чем странное условие, подумал Эбнер; впрочем, старик Лютер всегда отличался самыми необъяснимыми причудами — видимо, болезнетворный воздух Данвича оказал на него необратимое пагубное воздействие.
Эбнер до сих пор не мог свыкнуться с мыслью о том, что после нескончаемой череды лет жизни за границей он вновь очутился в этом Богом забытом поселении — очутился, чтобы исполнить волю своего покойного деда в отношении какого-то никчемного имущества. Да и то сказать — что еще, кроме дедовского завещания, могло завлечь его сюда? К здешним своим родственникам он не испытывал ни малейшей привязанности, да и те вряд ли были склонны принять его с распростертыми объятиями, видя в нем посланца враждебного, неведомого им большого мира, к которому все обитатели этой деревенской глуши относились с настороженностью и страхом, особенно после тех ужасных несчастий на Часовом Холме, что выпали на долю деревенской линии рода Уэйтли.
Дом, казалось, совершенно не изменился с тех пор, как Эбнер видел его в последний раз. Его обращенная к реке сторона была отдана под мельницу, которая давным-давно бездействовала — поля вокруг Данвича перестали давать урожаи уже много лет тому назад. Он опять подумал о тете Сари, остановив свой взор на покосившихся оконных проемах той части строения, что выходила на Мискатоник. Именно это заброшенное и необитаемое еще в пору его детства крыло дома стало местом ее заточения. Подчиняясь воле своего отца, она ни разу не покинула пределов таинственной комнаты с заколоченными ставнями, и только смерть сделала ее наконец свободной.
Жилая часть дома (вернее сказать, являвшаяся таковой в бытность Эбнера ребенком) была окружена чудовищно запыленной и затянутой паутиной верандой. Эбнер достал из кармана связку ключей, выданную ему в юридической конторе, и, подобрав нужный, открыл входную дверь. Затхлый дух старого жилища — неизменный спутник ветхих, заброшенных домов, навсегда оставленных людьми, — в первый момент вызвал у него легкое головокружение. Электричества в доме не было — старый Лютер не доверял всем этим новомодным штуковинам, и для освещения Эбнер воспользовался стоявшей у входа керосиновой лампой. Тусклый огонек осветил небольшое помещение, в котором Эбнер узнал кухню, и ее знакомый интерьер поразил его, словно громом, ибо что-то невероятно зловещее было в этой многолетней неизменности окружавшей его обстановки. Обшарпанные стены и потолок, грубо сколоченные стол и стулья, покрытые слоем ржавчины часы над каминной полкой, истертая половая щетка — все это напомнило ему о давно забытых детских годах и намертво связанных с ними страхах перед этим огромным неуютным домом и его суровым хозяином — отцом его матери.
Приблизившись к кухонному столу, Эбнер увидел на нем небольшой конверт из грубой серой бумаги, на котором стояло его имя, написанное корявым почерком старого, немощного человека — Лютера Уэйтли. Позабыв об оставленных в машине вещах, Эбнер уселся за стол, смахнул с него пыль и дрожащими от нетерпения руками вскрыл конверт. Несколько раз пробежал он глазами неровные строки адресованного ему послания, покуда до него наконец не дошел смысл написанного. Тон письма был скупым и суровым под стать покойному деду, каким он остался в, памяти Эбнера. Начиналось оно с короткого сухого обращения, без обычных в подобных случаях сантиментов:
«Внук мой,
Ты прочтешь это письмо спустя несколько месяцев после моей смерти. Может быть, тебя разыщут даже позже, хотя это уже не суть важно. Я оставил тебе в наследство некоторую сумму — все, что удалось мне скопить за свою жизнь, — и ты получишь эти деньги, которые я поместил на твое имя в банке Аркхэма. Я сделал это не только потому, что ты мой единственный внук, но также и потому, что из всего рода Уэйтли рода, над которым тяготеет проклятие, ты единственный, кому удалось вырваться из этого выморочного поселка и получить образование; посему я надеюсь, что ты воспримешь все должным образом, ибо мозг твой не обременен ни суеверием невежества, ни предрассудками, свойственными излишней учености. Позже ты поймешь, о чем я говорю.
Я призываю тебя исполнить мою последнюю волю и разрушить мельницу и ту часть строения, что примыкает к ней. Сделай так, чтобы это крыло дома было разобрано буквально по доскам, и если ты обнаружишь там какое бы то ни было живое существо, я торжественно заклинаю тебя лишить его жизни; и неважно, какой оно будет величины и какого обличья. Пусть даже оно будет напоминать человека — ты все равно должен убить его, иначе ты погубишь и себя, и Бог знает сколько других людей, тебя окружающих.
Сделай это обязательно.
Если же мои слова покажутся тебе безумием, то вспомни о том, что наш род поражен куда более худшим пороком; но из всех Уэйтли лишь мне одному удалось избежать этой участи, хотя дело тут не только во мне, и я хочу, чтобы ты знал: упрямое нежелание поверить в то, что на первый взгляд кажется тебе невероятным, равно как и отрицание вещей, недоступных твоему разуменью, есть признак безумия гораздо более верный в сравнении с теми, что характеризуют представителей нашего рода, которые виновны в проведении жутких богохульных опытов и которым отныне уже никогда не будет прощения от Господа.
«Как это все похоже на деда Лютера! — подумал Эбнер, читая письмо вот уже в третий или четвертый раз, — все эти страхи, тайны, недомолвки…» Он вдруг вспомнил, как однажды его мать случайно обмолвилась о тете Сари и тут же испуганно осеклась, а когда он, Эбнер, подбежал к деду с вопросом: «Дедушка, а где тетя Сари?», тот посмотрел на внука долгим завораживающим взглядом и голосом, от которого у него все похолодело внутри, ответил:
— Мой мальчик, в этом доме не принято говорить о тете Сари.
Наверное, тетя Сари когда-то смертельно обидела старика, и с того времени (еще до появления Эбнера в дедовском доме) она, приходившаяся его матери родной сестрой, перестала существовать в общепринятом смысле этого слова — от нее осталось только имя. Она была заперта в большой комнате над мельницей и безвылазно сидела в четырех стенах, за глухими тяжелыми ставнями, а Эбнеру и его матери было строжайше запрещено даже замедлять шаги, проходя мимо заколоченной комнаты; и все же однажды мальчик прокрался к запретной двери и, приложив ухо к замочной скважине, попытался распознать доносившиеся оттуда звуки. Он услышал не то плач, не то тяжелое дыхание какого-то огромного, как ему тогда показалось, существа; впрочем, он уже давно не сомневался в том, что тетя Сари обладает внушительными размерами — достаточно было взглянуть на те объемистые тарелки, которые старый Лютер дважды в день собственноручно относил в ее комнату: они были наполнены сырым мясом до самых краев. Должно быть, тетя Сари готовила его сама, коль скоро дед не утруждал себя этим; слуг же в доме не водилось с тех далеких времен, когда вышла замуж мать Эбнера, а случилось это вскоре после того, как тетя Сари вернулась из Иннсмута от своих дальних родственников — вернулась сама не своя.
Эбнер сложил письмо по сгибам и сунул в конверт. Только сейчас он почувствовал, как сильно устал. Надо забрать вещи из машины, вспомнил он и направился к стоявшему у веранды автомобилю. Оставив принесенные узлы в кухне и прихватив лампу, он вышел в коридор и приблизился к закрытым дверям гостиной. Дед всегда держал ее запертой на ключ и открывал только по случаю прихода гостей, коими являлись исключительно представители рода Уэйтли — носители других фамилий не были вхожи к старому Лютеру.
Раздумывая, где бы ему устроиться на ночь, Эбнер вошел в спальню деда и увидел большую двуспальную кровать, заботливо прикрытую старыми номерами «Аркхэм Эдвертайзер» с выцветшей уже типографской краской. Под газетами оказалось тонкое кружевное покрывало старинной ручной работы — наверняка семейная реликвия Уэйтли. Эбнер решил заночевать здесь — в конце концов, он стал новым хозяином дома и с полным правом мог теперь занять ложе своего предшественника. Перенеся вещи из кухни в спальню, он открыл одно из окон, присел на краешек кровати и вновь погрузился в раздумья о том, что же все-таки привело его в Данвич, куда он уже и не чаял когда-нибудь вернуться.
Он чувствовал себя совершенно разбитым. Долгая дорога из Бостона сильно его утомила, да и лицезрение этого убогого захолустья подействовало на него не самым лучшим образом. И все же в его внезапном приезде сюда был свой резон — исследования древних тихоокеанских цивилизаций, которыми Эбнер занимался вот уже много лет, почти свели на нет его скромные сбережения, и деньги, завещанные старым Лютером, должны были прийтись очень кстати. Нельзя было забывать и о родственных чувствах — все-таки старый Лютер Уэйтли, каким бы суровым и нелюдимым он ни был, приходился Эбнеру родным дедом.
Спальня располагалась в дальнем от улицы углу дома — оба ее окна выходили на реку — и была довольно широкой; во всяком случае, она были ничуть не уже той стороны мельницы, что подходила вплотную к воде. Уставившись в открытое окно, Эбнер неотрывно смотрел на темную громаду Круглой Горы и снова, как в далеком детстве, ощущал ее непостижимую разумом одушевленность. Огромные, буйно разросшиеся вширь деревья нависали над домом, и из их роскошной листвы в толщу теплого сумрачного воздуха вырывался призывный, как звук колокола, крик ночной совы. Эбнер забрался в постель и лежал, внимая совиной песне, которая постепенно убаюкивала его. Тысячи мыслей и миллионы воспоминаний роились у него в голове. Он опять увидел себя маленьким ребенком и вспомнил, как боялся этих мрачных окрестностей и как радовался каждый раз, когда мать увозила его отсюда, несмотря на то, что сразу же после отъезда ему безумно хотелось обратно.
Эбнер расслабился и закрыл глаза, но заснуть не удавалось — мысли о предстоящих делах не давали покоя. Нужно браться за них сразу же, без лишней раскачки, думал он, тогда больше будет шансов на их скорейшее и удачное завершение. Конечно же, он намеревался добросовестно исполнить все дедовские наказы, невзирая на некоторую туманность их формулировок, однако перспектива торчать в этой дыре еще Бог знает сколько времени отнюдь его не прельщала… Поднявшись с постели, Эбнер снова зажег потушенную лампу и отправился осматривать дом.
Из спальни он двинулся в расположенную рядом с кухней столовую, до отказа забитую неуклюжей самодельной мебелью, а затем вновь остановился у дверей гостиной, за которыми двадцатый век уступал место веку восемнадцатому — настолько дряхлой и старомодной была обстановка этой комнаты. Повозившись с ключами, Эбнер отворил массивную дверь, переступил порог и застыл в изумлении — чистота в помещении была почти идеальной. Тщательно пригнанные двери не оставляли ни малейшей щели, сквозь которую могла бы проникнуть пыль, густым слоем покрывавшая другие комнаты этого неухоженного особняка.
Выйдя из гостиной и затворив за собой двери, Эбнер миновал несколько запутанных переходов и очутился перед узкой невзрачной лестницей, так хорошо ему знакомой, — она вела наверх, к таинственной комнате с заколоченными ставнями, в стенах которой отбывала некогда свое бессрочное заточение несчастная тетя Сари. Эбнер вспомнил, сколько страхов пережил он однажды в детстве, стоя под дверью этой комнаты и вслушиваясь в доносившиеся оттуда непонятные жуткие звуки, и трудно сказать, кого он тогда боялся больше — старого Лютера, могущего в любую минуту застать его за этим запретным занятием, или неведомого существа по ту сторону двери… Поднимаясь по шатким ступеням, Эбнер вновь ощутил в душе смутный страх перед этой зловещей комнатой — образ загадочной узницы и былой дедовский запрет все еще продолжали действовать на него.
Подобрав ключ, он открыл замок и толкнул дверь. Она подалась с трудом, словно протестуя против его вторжения. Эбнер вошел внутрь и, высоко подняв лампу, внимательно осмотрел комнату, которую он столько раз рисовал в своем воображении и которую ему довелось увидеть впервые только сейчас.
Сколько он себя помнил, комната с заколоченными ставнями всегда представлялась ему чем-то вроде изящного дамского будуара — и тем сильнее был он поражен убогостью здешней обстановки: разбросанное по углам грязное белье, растерзанные подушки на полу, колченогая кровать, уродливый комод, за которым валялась огромных размеров тарелка с присохшими к ней остатками пищи. В комнате стоял такой невыносимый гнилостный запах, что его едва не стошнило. Внушительные залежи пыли и густая сеть паутины на стенах и потолке довершали картину отвратительного запустения.
Эбнер водрузил лампу на отодвинутый от стены комод и, подойдя к окну, что находилось над мельничным колесом, приподнял вверх застекленную раму. Затем он хотел распахнуть ставни, но вспомнил, что они приколочены; тогда он вышиб их пинком ноги. С треском оторвавшись от окна, ставни полетели вниз, и Эбнер с облегчением ощутил хлынувший в комнату поток свежего вечернего воздуха. Со вторым окном Эбнер управился еще быстрее, хотя результатами своей работы остался не вполне доволен — он заметил, что вместе со ставнями в первом окне вылетел и кусок стекла. Впрочем, долго расстраиваться по этому поводу он не стал, помня, что эта часть дома все равно пойдет на слом. Стоило ли переживать из-за таких пустяков, как разбитое оконное стекло!
Тихий шуршащий звук, донесшийся откуда-то из-под плинтуса, заставил его насторожиться. Посмотрев себе под ноги, он успел разглядеть не то лягушку, не то жабу, которая прошмыгнула мимо него и с молниеносной быстротой забралась под комод. Он хотел было выгнать ее оттуда, но мелкая тварь спряталась под комодом основательно, а двигать его взад-вперед у Эбнера не было особого желания. Бог с нею, решил он, в конце концов, это безобидное насекомоядное существо может сослужить хорошую службу в доме, кишащем пауками, тараканами и прочей нечистью.
Задерживаться в комнате дольше не имело смысла. Эбнер вышел, закрыл дверь на ключ и спустился вниз в дедовскую спальню. Отступившая было усталость снова навалилась на него, и он решил наконец-то лечь спать, чтобы хорошенько отдохнуть и назавтра встать пораньше. Нужно было осмотреть старую мельницу — может быть, там оставались еще какие-нибудь механизмы на продажу, да и за мельничное колесо можно было попытаться выручить хорошие деньги — во многих местах Новой Англии такие вещи давно уже стали предметом вожделения коллекционеров.
Несколько минут он простоял на веранде, оглушаемый непрестанным стрекотом сверчков и кузнечиков, сопровождавшимся монотонными песнями лягушек и козодоев. Затем, когда этот нескончаемый грохот вконец утомил его, он вернулся в дом, закрыл входную дверь на ключ и улегся в постель. Однако уснуть ему удалось не сразу — целый час ворочался он с боку на бок, изводимый хором ночных голосов и мыслью о том, что же имел в виду его дед под «мерами разрушающего свойства» и почему он не смог предпринять их сам. Но постепенно усталость взяла свое, и он провалился в объятия Морфея[3].