Вениамин Яковлев по откровению Анны-Екатерины Эммерих ИУДА

С Иудой случилось что-то страшное… Впрочем, уже давно, вот уже скоро два года, как вообще с ним совершается что-то совсем необычайное. Он уже перестал быть самим собою, тем Иудою Симоновым, которым был еще так недавно…

Если бы два года назад ему кто-то сказал, что он будет жить так, как он живет теперь, он засмеялся бы говорящему в лицо и назвал его сумасшедшим. Он, Иуда, неожиданно бросит свой маленький уютный домик; свой виноградник, который он обрабатывал с такой любовью; эти густые лозы, благоухающие каждый вечер и пылающие на предзакатном солнце. Он будет как нищий, как бродяга, неуверенный в завтрашнем, а иногда даже в сегодняшнем хлебе, бродить с толпой галилеян. Он будет, наконец, спорить с раввинами, возбуждая их гнев и негодование, иногда доходящие до проклятий и резкой брани.

Нет, все это было вовсе немыслимо, невозможно, несообразно ни с чем. И, однако, несообразное, невозможное — случилось.

Вот уже скоро два года он не был в своем домике и в своем винограднике. Он даже не знает, целы ли они. Да его это и не интересует. Он их не вспоминал уже давно, давно…

А между тем, этот дом — такой родной и еще недавно такой любимый. Ведь и дом и виноградник — родовое наследие. Он помнит, как еще старый дед заботливо и благоговейно сберегал разрастающиеся лозы. А с покойным отцом он сам ходил вместе по дорожкам и учился от него науке виноградаря.

Потом отца не стало, не стало и матери. Но виноградник остался по-прежнему, и, кажется, стал еще дороже со дня их смерти, для сердца его, Иуды. Там он забывал о своем сиротстве, там вспоминал о прошлом, там сладко мечтал о будущем.

Несмотря на свои почти 30 лет, он еще не знал женщин. Он избегал не только их ласк — их он не знал вовсе — но даже встреч с ними. И взоры, бросаемые иногда ими на его стройное тело и некрасивое, но мужественное лицо, обрамленное рыжеватыми волосами, всегда смущали его, и казались ему нескромными и ненужными.

Как раз недалеко от его дома жила известная в округе женщина, привлекавшая к своему порогу молодых и немолодых мужчин. Но Иуда проходил мимо ее дома с отвращением, и когда однажды она, проходя, точно нечаянно задела его краем одежды, он ответил ей глухим проклятием.

Но чем меньше Иуда знал женщин, тем больше он мечтал о них. И мечтал там, в винограднике. Там любил он долгими часами повторять звучные стихи «Песни Песней», и они опьяняли его своим сладким ритмом. Его воображению рисовались картины мирной и радостной семейной жизни. Вот он, Иуда, вводит под свой кров, тихую и покорную невесту, Реввеку или Рахиль, со смуглой кожей, с темными, густыми, вьющимися, распущенными под прозрачным покрывалом волосами, с длинными, опущенными ресницами. Он уже ясно ощущал, как оживится тихий покой его дома и заструится, по освещенным солнцем горницам, новое тепло… Он заранее наслаждался все растущим и умножающимся, как там, у далеких праотцев Моисеева «Бытия», семейным счастьем, видел длинные ряды нисходящих поколений, ласкал и целовал маленькие детские личики…

И когда каждый год, на Пасху, он приходил в Иерусалим, в храм на поклонение святыне, его молитва была все о том же: об этом будущем счастье и уюте, спокойном и мирном.

Может быть, потому он и любил эти ежегодные паломничества, что связывались они в его сердце с этой молитвой.

Впрочем, конечно, он молился не только об этом. Ведь он был иудей, настоящий иудей, трепетно и кровно любящий свой народ, его прошлое, настоящее и будущее. В нем всегда жила и, кажется, по мере его роста, крепла и росла мечта и надежда на грядущего Мессию. И его молитва была об этом пришествии, о желании избавления родины от ненавистных осквернителей — язычников.

И как любил он там в храме бродить в толпе, переходить от одних к другим, прислушиваясь к затаенным вздохам надежд, к сладким для сердца словам мечты и к длинным речам учителей, пытающихся определить подлинный смысл пророчества о времени Грядущего.

Так протекали его дни спокойно и мирно. Каждодневная работа в винограднике нарушалась только в ожидании того, что было ее последним смыслом — браком…

Только иногда, это было очень редко, его посещали часы какой-то страшной, почти непреодолимой тоски, и тогда, случалось, он лежал целые ночи без сна в винограднике, смотря на прозрачное звездное небо или целыми днями почти совсем забрасывал работу.

В те часы мечта о жене и семье угасала вдруг и становилась пустой и скучной.

Иногда тоска приходила в храме. Кадильный дым и возгласы священников казались тогда ненужными, толпа отвратительной, мудрые учителя глупыми и смешными.

Иуда боялся этих часов и, когда в обычном состоянии вспоминал о них, старался объяснить их тем, что слишком откладывает брак.

И вот все переменилось.


* * *

Это случилось сразу, в один день.

В тот день Иуда впервые увидел ЕГО. Иуда никогда не забудет этой минуты: прозрачного воздуха; солнечных палящих лучей, заливавших раскаленный песок дороги; высокую фигуру в длинной белой одежде, на которой так ярко вырисовывалась темная, почти лиловая от загара, кожа.

Он не забудет этих, услышанных впервые, звуков ЕГО голоса, — от них сразу так затрепетало сердце.

В этот день Иуда не отходил от НЕГО, и не переставал слушать и смотреть.

Точно где-то в нем, в его глубине, зазвучала новая, иная «Песнь Песней», и та, что читал в винограднике, показалась теперь только слабым предчувствием и намеком.

С того дня он уже не возвращался домой и, вероятно, теперь его виноградник совсем зарос и одичал…

Где-нибудь под чужим, предоставленным из любви к ЕГО Учителю, кровом, или прямо под открытым небом, он чувствовал острую радость от сознания, что вот он опять сейчас увидит ЕГО лицо, услышит ЕГО голос, какие-то новые необычайные слова, от которых опять все существо будет пылать и содрогаться.

Он начинал день с молитвы благодарности за совершенный дар посетившего его блаженства.

Молитва его со времени встречи стала совсем иной.

С тех пор, как из уст Учителя он услышал слова о Боге, имя — Отец Небесный, точно Бог пришел к нему из какой-то заповедной глубины, из сокровенной тьмы Святого Святых и, такой далекий, страшный, неприступный стал так близко, совсем рядом. Он чувствовал так часто эту близость, точно самый воздух кругом него и в нем самом был напоен Богом.

И это чувство достигало в нем такой остроты, что, беседуя с кем-нибудь, он останавливался на полуслове, чтобы отдаться вполне захватывающему ощущению таинственной близости.

Чувство Бога и его близости сливалось в нем с еще более сильным и новым чувством близости к Учителю. Граней тут не было. Одно переходило в другое. С Учителем он был всегда. И даже когда на короткие часы с ним разлучался, все-таки реально ощущал его присутствие. И когда ложился с наступлением ночи на ложе, к радостному чувству покоя, наступившего после дня ходьбы и утомительных трудов, присоединялось бесконечно более радостное чувство неразлучности с Любимым даже здесь, в полном мраке, в глубоком и сладком сне. Иногда это чувство сосредотачивалось просто где-то в сердечной глубине, иногда оно сопровождалось светлыми видениями.

Тогда казалось, что сам Учитель неслышно подошел к изголовью и склонился так низко, что длинные пряди волос касаются лица, а глаза, ЕГО глаза, льют лучи, смотрят с нежной и грустной любовью в самое сердце.

И тогда Иуда просыпался, вслушивался в тишине и, смотря на далекие звезды через открытую кровлю, неслышно плакал слезами умиления и восторга.

Он понял теперь, о чем была его тоска там, раньше, когда он был еще один. Он понял, что всю жизнь искал только этой встречи, о ней томился, ее предчувствовал, любил всем существом своим ТОГО, за кем шел теперь, любил, еще не зная его, любил, кажется, с самой колыбели. Теперь он ничего не желал, ни о чем не мечтал. Быть всегда с ним, ловить взоры его глаз, слышать его голос, касаться его рук, наслаждаться его словами и его молчанием — в этом был последний предел возможного и мыслимого, человеческого и сверхчеловеческого, земного и небесного блаженства.

И вдруг что-то оборвалось, надломилось внутри…


* * *

Кажется, это нарастало уже давно, но открылось вполне только теперь, в последние дни…

Иуда просто не хотел замечать того, что в нем случилось, не хотел думать об этом, потому что оно как призрак вставало между ним и его счастьем: но это «оно» было неотступно и могущественно. И вот Иуда уже не может больше с ним не считаться. Он мучительно всматривается в его темную пустоту, ищет его корней в далеком прошлом, спрашивает себя: когда и откуда оно пришло.

И день за днем встают в его памяти странные видения этих двух последних лет, проведенных вместе с Учителем…

Самыми светлыми, неповторимо радостными были, конечно, первые дни, первые месяцы их странствия.

Они бродили тогда большей частью по Галилее, где так по особенному голубеет небо прозрачное, так ласково солнце, так благоуханны цветы и даже травы.

В длинных, легких одеждах, бездомные и свободные, переходили они из города в город, из деревни в деревню, по широким желто-зеленым просторам, по берегам прозрачно-задумчивого, таинственного и тихого, как небо, озера.

Иуда был тогда в каком-то непрекращающемся восторге, почти опьяненным. И этот же восторг, это же опьянение он видел на лицах всех: и ближайших учеников, и собиравшейся и вновь разбегавшейся изменчивой толпы. Все точно нашли что-то такое, чего искали всю жизнь и оттого стали радостными и совсем простыми, как дети, которых они подводили к Учителю; точно Учитель, как там, в Кане, в эти самые первые дни, прикоснулся легким движением руки к холодной влаге, наполняющей чашу жизни, и она вдруг заискрилась, заиграла, засверкала на солнце сладким и опьяняющим вином…

В этом общем возбуждении оставался спокойным и всегда тихим, кажется, только Учитель. Но его спокойствие и тишина казались безоблачными, до дна просветленными прозрачно-голубым лучистым сиянием.

Где-нибудь на берегу или на поляне останавливались. Нестройный гул голосов стихал, и после нескольких минут глубокого, ненарушаемого молчания, проносившегося над толпой, сидевший посредине Учитель начинал говорить…

Его слова не походили на проповедь… Он говорил совсем просто: говорил о солнце, о маленьких птичках, кружившихся в теплом воздухе, о больших белых цветах, благоухавших у его ног… а если он и приводил слова закона, они точно оживали в его устах, точно спадала с них какая-то мертвая давящая тяжесть, и они становились тоже простыми и радостными в своей простоте, как все вокруг него.

И каждый раз, когда он говорил «Отец Небесный», точно какая-то волна проносилась над толпой, само небо казалось голубее и прозрачнее, ближе и вместе с тем бездоннее, и сердце содрогалось, таяло и пламенело.

Иуда любил в часы этих бесед смотреть на лица слушающих.

Кое-кого из толпы он знал, но гораздо больше было неизвестных вовсе, сошедшихся из разных мест. Однако и эти неизвестные казались обычно знакомыми, такие были у них простые лица, встречающиеся так часто, на каждом углу, на каждом перекрестке. И вот эти-то обыкновенные, точно подернутые пылью лица, в часы бесед изменялись, становились новыми, непохожими на себя. Ранним, еще серым утром, первые лучи солнца, упав на холодную полумглу, зажигают все предметы своим сиянием, и серая дымка спадает, уступая место теплому, розовому зареву… так розовели и золотились от каких-то разливавшихся в воздухе лучей, эти глаза и лица.

Все точно сдвигалось, сходило со своих мест, становилось необычайным. Старые делались как дети, дети казались иногда серьезными, как взрослые, от мудрых отлетала их мудрость и осеняла головы самых простых и неученых. Женщины, о которых другие учителя говорили, что лучше разбить скрижали закона, чем передать их им — они длинными вереницами располагались у ног его, неотступно ловя каждое его слово и иногда тихо плакали, и это казалось всем естественным и понятным, и никого не удивляло.

В те дни, казалось, еще не было недовольных или, по крайней мере, они таили свое недовольство. Даже учителя, приходившие из Иерусалима, не спорили, а только спрашивали, и даже на их лицах иногда, может быть помимо их воли, мелькало выражение радостного изумления.

В словах Учителя вовсе не было тех кричащих угроз, которыми так богаты были проповеди других странствующих раввинов.

Его голос, ровный и прозрачный, напоминал серебряный звук трубы, созывающей во Иерусалиме верных в храм на утренней заре. И, однако, была в этом голосе какая-то власть, непреодолимая сила, пред которой смиренно и радостно склонялось побежденное, добровольно отдающееся в плен сердце.

Когда он кончал говорить, толпа сгущалась плотным, теснящим его кольцом. Сквозь эту толпу старались пробиться поближе ползущие по земле калеки, натыкались на неосторожных; пробирались, тыкая вперед палками, слепые; других вели сострадательные; а некоторых несли на носилках. Внимательно и сосредоточенно, как всегда спокойно и серьезно, он наклонялся низко к носилкам, к этим параличным и сухоруким, похожим больше на какие-то обрубки или на чудовища, чем на людей; и иногда укладывал свои тонкие, длинные пальцы в гноящиеся зловонные раны и от этих прикосновений как будто отбегали темные призраки ужаса и вместо исчезавшей смерти улыбалась расцветавшая жизнь.

Иногда радостный и густой гул толпы прерывался внезапным и резким криком. Это кричали бесноватые, изрыгая с пеною у рта отвратительные проклятия, судорожно колотясь о землю и царапая об острые камни лицо и руки.

Тогда он глядел на них долгим пристальным взглядом, и крики затихали, а в широко открытых глазах загорались огоньки новой мысли и воскрешенного сознания…

Так дни проходили за днями… И так радостно было вспоминать о прожитом и ждать манящего «завтра»; ложиться, чувствуя легкую усталость во всем теле от постоянной ходьбы.

И по зеленеющим полям, свободно и беззаботно, не думая ни о хлебе, ни о ночлеге, идти утром много верст и не знать, где встретишь ночь. Так радостно было впивать в себя эту свободу, знать, что нет на душе никаких оков, кроме сладостных уз всерастущей любви к нему, кому раз отдалось, и каждый миг все снова и снова отдается сердце.

И мир, казалось, потерял границы. Земля слилась с прозрачным озером, а озеро на далекой и таинственной линии горизонта сливалось с небом. Так смешались и сдвинулись все пределы. Время, казалось, остановилось, и сладкое блаженство восторга струилось пьянящим и неиссякаемым потоком.

Так было в Галилее, в первые дни странствия.


* * *

Иуде почему-то запомнилось особенно одно чудо.

Вместе с Учителем в небольшой толпе, где-то далеко от города, шли днем по желтой, как всегда раскаленной, дороге, в тихой задумчивой беседе.

И вдруг совсем рядом прозвучал резкий угрожающий окрик.

В нескольких шагах от них выросла закутанная в пожелтевшие от гноя покровы фигура прокаженного. На страшном нечеловеческом лице сияла открытая впадина вместо носа, а из синих губ вырывались пронзительные крики, предупреждавшие верных, чтобы они спешили прочь, охраняя себя от осквернения и отвратительного наваждения грозящей смерти.

Все, бывшие с Учителем, с ужасом ринулись назад, и кто-то, может быть Петр, в невольном страхе схватил его за руку, как бы охраняя от надвигающейся грозы. Но Учитель, освободив руку, со стремительностью, так редко проявляющейся в его движениях, быстро приблизился к надвигающемуся призраку.

Все как будто застыли от ужаса, а он протянул вперед руку, снимая повязки, касаясь внимательно и нежно бесчисленных гнойников. И прямо на глазах у всех вместо отпадающей черной гнили на обнаженных костях зарозовело новое зарождающееся тело.

А Учитель стоял весь белый в своем одеянии, и Иуде казалось, что от него идут белые прозрачные лучи и что эти лучи — любовь, и это она претворяется в плоть на обновляющемся теле очищающегося.

С тех пор Иуде не раз приходилось видеть исцеление прокаженных, но никогда он не мог забыть о первом, им виденном.

После этого исцеления Учитель долгие дни не мог показаться в городе, как оскверненный нечистым прикосновением, и странствовал вместе с учениками по бесконечным пустынным дорогам.

Один раз только почудилось Иуде: тень какой-то глубокой, пронизывающей до мозга костей грусти прошла в ясной тишине их невозмутимо галилейской радости. Кто знает, может быть, только почудилось. Ведь это было как раз в минуту рассвета, напряжения радости.

Это было там, в первые дни, в Кане, на браке, когда еще Учитель не был так известен и так почитаем, и туда, на брак, его позвали не как Учителя, а скорее просто как знакомого, больше даже знали его мать. Но ОН пришел со всеми, только что окружившими его учениками.

Было уже заполночь… Свадебное пиршество было в полном разгаре: шумели и говорили, радуясь и перебивая друг друга. Высокая белая фигура Учителя показывалась в разных углах горницы. То одни, то другие окружали его, и он беседовал с ними.

Но вот, точно утомленный этим весельем и праздником, он вышел из горницы туда, к преддверью, и остановился на пороге, вдыхая свежий, предутренний воздух. Ученики вышли вместе с ним. Они тоже устали, а главное — хотели побыть опять наедине с ним, ощутить острую радость его близости, и его необычайности.

Иуда стоял совсем рядом с Учителем и видел, как к нему подошла его мать, такая же высокая и стройная как он, тоже в длинных белых одеждах. Она наклонилась к нему ласково и нежно, трогая слегка своею тонкою рукою края его хитона. Она говорила, кажется, о том, что у нерасчетливых и бедных хозяев не хватает вина для пиршества.

И вот тут Иуда увидел как лицо Учителя изменилось, точно затуманилось пеленой острой и пронизывающей грусти. И Иуде показалось, что на миг, нет, это продолжалось меньше мига, Учитель взглянул на него, и от этого взгляда резкая боль прожгла его, Иудино сердце.

Совсем тихо он отвечал матери. Он, кажется, сказал ей о своем часе. Этот час еще не пришел. И от этих слов ее лицо покрылось смертельной бледностью, точно вспомнила она о чем-то бесконечно страшном.

Они стояли рядом молча, такие похожие друг на друга в своей красоте и в своем страдании.

Но это продолжалось только миг. Может быть, все это только так показалось Иуде.

А затем Учитель уже обернулся к высоким водоносам и смотрел, как слуги наполняют их водою по его слову.

И потом все видели как в этих водоносах было вино вместо воды, такое красное, похожее на кровь.

Что сделалось с учениками тогда? Они пробовали вино, вырывая друг у друга, они смеялись, и даже, кажется, плакали, как дети, с гордым и ликующим торжеством, показывая друг другу на Учителя, не смея, однако, подойти к нему слишком близко и рассказать о своем ликовании, как будто бы почувствовали сразу какую-то черту, которая легла в этот час между ними и им.

А Учитель стоял на пороге спиною к горнице и смотрел на восток, где, разгоняя предутренний туман, восходящее солнце зажигало первые красные полосы, и кровавые отсветы ложились на его лицо, руки, и на складки длинных белых одежд.


* * *

Потом, уже значительно позже, видел Иуда эти тени грусти. Это было в незабываемый ни для него, ни для других апостолов день. Накануне этого дня Учитель не спал с ними вместе. С вечера он ушел в горы, и они знали, что всю ночь проведет в молитве. Так поступал он часто, особенно после дней, когда людей около него было слишком много или накануне других дней, отмеченных чем-нибудь особенным в его служении.

На утро, когда он пришел к ожидавшей его толпе, он не стал беседовать. Став посредине, он внимательно смотрел на собравшихся, останавливая иногда свой пристальный взор на отдельных лицах. И тех, на кого он так смотрел, он потом называл по имени и знаком указывал им, чтобы они вышли из толпы и стали рядом с ним. И сразу вся толпа поняла, что в эту минуту совершается что-то бесконечно значительное в жизни тех, чьи имена он назвал и, может быть, не только в их жизни. И все затаили дыхание, и каждый трепетно звал: «Не я ли?»

А Учитель медленно и громко называл избранных. Вот вышел покрасневший от волнения Петр, его брат Андрей, всегда радовавшийся воспоминанию, что он первый пошел за Учителем, вот молодые сыновья Завведеевы: Иоанн и Иаков, а вон и Матфей, еще недавно сидевший у мытницы и собиравший подати…

Семь… десять… одиннадцать… Учитель остановился.

Иуда стоял в толпе, отделенный от Учителя спинами стоявших ближе. И сердце его замерло. Господи… зачем, зачем он их выбирает? Может быть, он хочет сделать из них первый легион, когда пойдет на Иерусалим, чтобы там воссесть на престоле Давидовом. Если так, то разве не знает он, разве не видит, что вот здесь в толпе стоит тот, кто готов, не раздумывая, отдать за него свою жизнь, разве не знает о любви его, Иуды, о трепещущем сердце, о восторге, не престающем ни днем, ни в темной тишине ночи…

Пусть же он возьмет его, Иуду, остановит на нем свой выбор. Ведь все равно сердце его и жизнь принадлежит Учителю. А Учитель молчал… Казалось, он находился в каком-то странном раздумье, и глаза его были полузакрыты. Но вот он поднял свои длинные ресницы, и его испытующий взгляд, скользя по лицам ждущей толпы, упал на лицо Иуды. На миг их глаза встретились, и во взоре Учителя увидел Иуда снова страшную печать той невыразимой грусти, что мелькнула там, в Кане: только теперь была она еще острее и нестерпимее. И Иуда затрепетал всем телом от ответной непонятной боли, от страха каких-то невыразимых предчувствий, от мысли, что чаша избрания не коснется его уст. Но как-то особенно внятно, в общем молчании, прозвучал тихий голос Учителя:

— Иуда.

В этот день его и одиннадцать других он возвел на гору, там молился о них, возложил на них руки и назвал апостолами.


* * *

Когда же началась перемена? И что случилось?

Иуда силился вспомнить. Да, кажется это началось после встречи с этим сумасшедшим стариком, с раввином Бен-Акибой.

Они с Учителем были тогда в Иудее, в Иерусалиме, на празднике Пасхи. Хотя Иудея для него, Иуды, родная, но с тех пор, как он ходит за Учителем, Галилея ему кажется роднее и ближе. Здесь, среди Иудейских учителей, среди этих ученых раввинов и воспитанного ими народа Учитель кажется совсем чужим, и его слова звучат так странно. Здесь ведь и солнце светит иначе, иное небо, иные птицы и иные люди. Здесь нет этой восторженной галилейской толпы и, кажется, каждый, услышавший слово Учителя, прежде взвесит его на каких-то невидимых весах, посмотрит, пощупает, как товар руками, и потом только пустит через голову на поверхность сердца.

Там, в Галилее раввины только сомневались, вопрошали, недоумевали. Здесь они сразу ополчились решительно и определенно, как враги Учителя.

Иуда помнит их лица после той субботы, когда в Вифезде Учитель исцелил расслабленного. В этих лицах был не только гнев, но и ярость. Недаром среди учеников бродили страшные слухи — впервые было произнесено это слово о возможном убийстве Учителя, от которого Иуда содрогнулся.

И Учитель, — он никогда еще не был таким, как здесь, — с какою властью и с какою силой, какие непонятные, захватывающие дух слова он говорил им.

«Отец мой доныне делает, и я делаю».

«Как Отец воскрешает мертвых и оживляет кого хочет».

«Как Отец имеет жизнь в самом себе, так и Сыну дал иметь жизнь в самом себе».

И потом, как последний страшный приговор, как какое-то грозное пророчество: «Не знаю вас, вы не имеете в себе любви к Богу. Я пришел во имя Отца моего, и не принимаете меня, а если иной придет во имя свое, его примете».

И вот там, в те дни, встретился Иуда с раввином Бен-Акибой. Иуда шел один по дороге, и когда увидел приближающуюся старческую фигуру с длинной седой бородой и развевающимися пейсами, то хотел свернуть с пути.

Но Бен-Акиба уже заметил его.

— Стой, — закричал, — куда ты идешь, Иуда Симонов? Ты, кажется, хочешь уйти, чтобы не встречаться со мною, старым другом твоего отца, покойного Симона? Ты уже не хочешь больше знать раввина Бен-Акибу? А разве не он, не Бен-Акиба, таскал тебя на руках, когда ты, еще маленький мальчик, уставал бродить около храма, куда тебя привели твои родители на праздник? Разве не Бен-Акиба толковал тебе, юноше, о законе и открывал тебе тайну за тайной и премудрость за премудростью? Разве не с Бен-Акибой еще недавно, две пасхи назад, ты говорил так страстно о времени пришествия Мессии? И теперь ты убегаешь от Бен-Акибы как от разбойника… О, я знаю, кого это дело и знаю, за Кем ты ходишь теперь день и ночь неотступно, вот уже много месяцев Галилеянин! Галилеянин! Назарянин! Бедный, бедный Симон! Если бы он только знал, что будет с его сыном! Разве не знаешь ты, что, следуя за Назарянином, ты изменяешь Богу, отцам и народу? Не он ли хочет разрушить великий храм отцов? Не он ли оскверняет открыто субботу? Не он ли привлекает необрезанных и превозносит их над нами? И не называет ли он сам себя Богом и не хочет ли продать нас всех своим безумием в руки римлян? Богохульник! Но нет, он не уйдет от наших рук! И клянусь тебе, что старый Бен-Акиба еще увидит его кровь, пролитую на земле. Этой старческой рукой я сам подниму камень, чтобы размозжить ему голову. Или нет! Мы предадим его римлянам, прежде чем он успеет предать нас, и пусть солдаты — язычники пригвоздят ко кресту его руки…

Вся кровь прилила Иуде к лицу. Но, делая страшное усилие над собой, сдавленным голосом он прервал поток отвратительных проклятий.

— Стой, старик. Ты, должно быть, не знаешь сам, о чем ты говоришь. Ты, вероятно, никогда не видел Учителя и не слыхал его слов. Иначе ты знал бы, что он самый кроткий из людей, что он прекрасен, как утренняя восходящая звезда. Он проповедует любовь и учит о Боге-Отце. Он исцеляет больных и очищает прокаженных. От него разбегаются бесы, и воскрешенные из мертвых благословляют Бога.

Но Бен-Акиба заглушил его слова своим криком:

— Лжешь, лжешь ты, потому что и он — лжец. Кроткий, любящий… Бог-Отец… Я не называю своего Бога Отцом, а зову его Владыкой и Господином, но мой Бог добрее его Бога, он не хочет унизить, уничтожить и предать на позор свой избранный народ. Он не преследует людей как свою добычу. Он не требует от них невозможного. Он знает, что они слабы и довольствуется принесением жертв и точным выполнением закона. Он благословляет их не нищетой, а богатством, не одиночеством, а многочадием. Он — Бог любви, настоящей любви, от которой зажигаются очаги, и зачинаются дети… А его Бог? Не Бог жизни, а Бог смерти! Не Бог мира, а Бог исступления! Бог нищеты и страданий! Он хочет разметать домашние кровы. Он делает людей нищими, бездомными бродягами. Он хочет убить в них гордость и мужество, чтобы они стали рабами, молчали и покорствовали бы, когда их бьют по лицу… Он грозил неслыханными бедствиями Иудее и обещал гибель мира… Даже своим избранникам он предрекает позор и муки… Ты говоришь, что он исцеляет больных и воскрешает мертвых. Я не верю, ты слышишь, я не верю этой басне о воскрешении. Но пусть даже он вернул какой-то вдове ее сына с погребального одра, зато сколько матерей он лишил их детей, увлекши их за собой и внеся раздор в семью, где царил покой. И разве не обесчадил он свою мать и не покинул свой дом и своих сестер и братьев… Он освобождает бесноватых… Но разве сам он не бесноватый и разве не вселил он легион бесов во всех, кто теперь идет за ним шаг за шагом, отказываясь от счастья и жизни. Он не человеколюбец. а человеконенавистник. его Бог — Веельзевул, князь бесовский. И это его именем и его силой он творит свои чудодейства.

— Я говорю тебе, старик, что ты ничего не знаешь и потому безумствуешь. Тому, кто оставил ради него свои жилища, он обещает сотни кровов, тому, кто оставит мать — сотни матерей, и тому, кто оставит отца — сотни отцов.

— Сотни отцов! И это говорит сын Симона, покойного Симона, который любил своего ребенка как свою душу. Сотни отцов! Кто смеет сказать такое слово? Разве не тот твой отец, кто тебя носил в себе, как часть своей плоти? Разве не кощунство называть этим священным именем того, кого первым встретил ты на дороге. Нет, так может говорить только тот, кто сам никогда не был отцом, и кто не рожден от человека. Недаром про него говорят, что у него нет на земле отца. Я знаю, кто его отец. Его Отец тот, кого он проповедует нам как Бога. Его отец — дьявол.

Иуда уже не слушал дальше. Зажав уши и закрыв лицо ладонями поднятых рук, он хотел бежать, но Бен-Акиба схватил его за рукав, отводя его руки от глаз, приблизил к его лицу свое, ставшее вдруг из яростного сладострастным:

— А скажи, — почти прошипел он, — скажи, тому, кто оставил свою жену, ведь Учитель не обещал сто жен…

Но вместо ответа Иуда толкнул его в грудь с такой силой, что он полетел на землю, богохульствуя и проклиная.

С тех пор Учитель стал казаться Иуде более строгим и требовательным, чем раньше. Не то, чтобы он стал строже к Иуде, нет, но вообще к людям. А может быть, это Иуде показалось или он заметил то, что не замечал раньше.

Ему вспоминается один случай. Это было в Галилее. Они проходили по селению и когда приблизились к одному дому, оттуда услышали похоронные причитания и плач. Невдалеке от дома стояли двое. Один — еще юноша — был очень печален. Его звали Ионафан. Он часто бывал в толпе, слушавшей Учителя, и Иуда видел, как горели тогда его глаза. Но старый отец Ионафана, кажется, недолюбливал Учителя и препятствовал сыну сделаться его постоянным учеником. Но почему он теперь плачет? Что значат эти погребальные звуки? Уж не умер ли его отец, и оттого он так печален?


* * *

Когда они приблизились, Учитель подошел к Ионафану и, посмотрев на него так, как он только один может, умеет смотреть, сказал: «Следуй за мной».

Ионафан весь просветлел от радости, сразу затопившей его горе. Он наклонился и поцеловал у Учителя край одежды. «Господи, позволь мне прежде пойти и похоронить отца моего». Но Учитель отвечал спокойно и властно: «Иди за мной и предоставь мертвым погребать своих мертвецов». На мгновенье словно складки какой-то борьбы и усилия легли на лицо Ионафана… На лицах тех, кто был около Учителя, Иуда часто видел эту складку. Иногда она не сходила много дней, изменяя лицо человека. Она как будто знаменовала собой назревавшую решимость. Или человек пойдет за Учителем по городам, и тогда расправится складка, озарив лицо лучами радости, или он уйдет совсем прочь. И тогда надолго, может быть, навсегда, на нем будет лежать и от него падать какая-то новая сгустившаяся тень.

Но Ионафан колебался недолго. Через минуту он присоединился к их толпе и шел с ними дальше… А за спиной раздавались жалобные погребальные причитания над мертвым отцом, оставленным сыном.


* * *

Он вспоминает случай с другим юношей, с тем богатым, который приехал к Учителю и привез с собой, кажется, целый караван сокровищ. Он лежал у ног Учителя и спрашивал его о путях жизни вечной. Но Учитель отвечал на этот раз простой ссылкой на закон Моисеев. А когда юноша, волнуясь и почти плача, говорил, что это он знает с юности и ищет чего-то другого, более высокого и совершенного, глаза Учителя стали особенно ласковыми и любящими. Он молчал. Он как будто задерживал ответ, точно готовился сказать что-то, от чего вопрошающему будет очень больно и медлил причинить эту боль. «Одного тебе недостает: пойди, все, что имеешь, продай и раздай нищим и будешь иметь сокровище на небесах. И приходи, последуй за мной, взяв крест свой».

Так, наконец, отвечал он. И все сразу тогда поняли ответ. Всем было ясно, что юноша не пожалеет своих сокровищ. Конечно, щедрой рукой готов он раздавать нищим и бедным. Но Учитель сказал: «Все».

Это значит: завтра же он должен сбросить с себя богатые одежды и надеть такой же, как на них, голубой и простой хитон, оставить свой дом и с посохом переходить из города в город, стать бездомным и нищим, питаться подаяниями и получать кров по милости… Все… И это «все» была его жизнь, кровь его предков и его собственная еще кипящая юношеская кровь. И он стоял перед Учителем бледный, со знакомой Иуде складкой на лице. А потом, не говоря ни слова, повернулся и пошел прочь. Все были охвачены ужасом. А Учитель смотрел вслед уходящему долгим и грустным взором.


* * *

Они шли по дороге: Учитель и ближайшие ученики. На краю дороги, в нескольких шагах, стоял маленький домик. На пороге сидел еще не старый чернобородый еврей, занятый каким-то ремеслом. Рядом высокая смуглая женщина с обнаженными выше локтей руками склонилась над скамьей, где были разложены овощи. А на дороге пред ними на желтом песке маленький ребенок, девочка с длинными вьющимися волосами, играла, перебирая камешки.

Учитель шел впереди и почти поравнялся с нею. Тогда она, поднявшись на маленькие, еще нетвердо ступающие ножки, побежала к нему навстречу, показывая ему свои камешки и что-то доверчиво рассказывая.

Учитель остановился и низко наклонился к девочке. Его лицо было нежно, но он не улыбался. И тем удивительнее была эта внимательная серьезность, с которой этот взрослый Человек, этот великий Человек, тот, кто говорил о себе Сын Божий, «от начала Сущий», приклонился почти до земли, чтобы лучше расслышать и понять лепет этого тянущегося к нему ребенка.

Потом они пошли дальше, а девочка, радуясь и смеясь, побежала к порогу, и сидевший там отец поднял ее одной рукою, а другой привлек мать, чтобы она полюбовалась общим сокровищем.

И совсем странная мысль, необычайная, мелькнула в сознании Иуды. А ведь вот у него, у Учителя, никогда не будет своих детей. Вот так будет ходить и ласкать тех, кого принесут к нему, или кто прибежит к его коленям. Но ведь для него дети — его дети, и все дети его — Отца Небесного…

Ну, вот и у Иуды, Иуды тоже не будет детей… Почему? Ведь Учитель не запрещает иметь их? Не он ли так нежен с ними? И не начал ли он своего служения с посещения брака там, в Кане? И так часто бывает он в тихих семьях, принимающих его так радушно. Иуда не слышал от него запрещения и даже не говорил с ним об этом…

Но в самом деле, может ли Иуда думать о семье, когда у него нет и не будет крова, когда впереди постоянное странствование с Учителем, следование за ним, наполняющее всю жизнь и отнимающее все силы. И как согласовать надежды о маленьком семейном угле и об его уюте с участием в великом Божественном и грозящем такими опасностями служении? Вот Симон женат, но не живет ли он как оставивший жену?

Но откуда эти вопросы? Откуда эти мысли? Проклятый Бен-Акиба! Разве не счастлив Иуда? Разве не ощущает он величайшей радости освобождения от маленьких, но вяжущих земных пут и разве не обладает вместе с Учителем и Отцом Небесным всей полнотой дарованного ему их любовью мироздания?

Отчего же вдруг при виде этого маленького человеческого, может быть слишком человеческого счастья, острие какой-то непреодолимой тоски проникло ему в сердце. Точно пахнуло на него чем-то далеким, унесенным из детства и захотелось уюта и какого-то иного тепла, иной ласки, иного покоя, не того, который обещает Учитель.

Они шли дальше, а Иуда все еще оборачивался и смотрел на удаляющийся домик, улыбающуюся женщину, что-то говорившего отца и смеющегося ребенка.

Потом Учитель говорил с фарисеями о браке. Они спрашивали его о разводе, и он отвечал: «Что Бог сочетал, того человек да не разлучает…», «…кто разведется с женою своею и женится на другой, тот прелюбодействует от нее; а если жена разведется с мужем своим и выйдет за другого, прелюбодействует…»

Фарисеи ушли, но ученики ужаснулись его ответу. Он показался им противным не только прошлому, освященному веками, мудростью и верою, но и самой человеческой природе. Ни у их отцов, ни у учителей, ни у языческих мудрецов не существовало такого обычая. Казалось, муж и жена спаивались оковами, врезающимися в живое тело, и на них ложилась тяжесть, непосильная для человеческих плеч. Самое сладкое сделалось горьким, и самое манящее страшным.

И кто-то из учеников произнес невольно: «Если такова обязанность человека к жене, то лучше и не жениться…»

А Учитель отвечал: «Не все вмещают слово это, но кому дано. Ибо есть скопцы, которые из чрева матернего родились так, а есть скопцы, которые оскоплены от людей. И есть скопцы, которые сами сделали себя скопцами для Царствия Небесного. Кто может вместить, да вместит…»

И слова эти показались тогда странной загадкой. К кому относится это «может вместить»? К тому ли, кто примет на себя бремя брака, какой он, Учитель, признавал единственно возможным и благословенным от Бога, или другим, к этим «скопцам» ради Царствия Небесного?

Что же благословляет Учитель последним благословением и где путь совершенный? Но где бы он ни был — торным и страшным показался он ученикам. А спросить его больше боялись.

А в это время как раз пришли матери, принесли и привезли детей, чтобы он благословил их, и воздух наполнился детским смехом и радостными голосами…

Но ученикам казалось, что это как раз не вовремя. Теперь, после разговора о браке, им не хотелось видеть детей, и казалось, что они мешают Учителю. И ученики стали прогонять пришедших. Но Учитель остановил их. Он, казалось, хотел дать им почувствовать, что они не поняли чего-то самого главного в его словах. И в его лице, и в его голосе был гнев, так редко его посещавший… «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко мне, ибо таковых есть Царствие Небесное».

И он положил руки на маленькие головки, и колечки волос заплелись вокруг его пальцев, и, подняв глаза к Небу, он молился радостно и умиленно.


* * *

И все учения, все беседы Учителя стали теперь иными для Иуды. Точно самый голос Учителя изменился. Как будто в прозрачный звук серебра кто-то добавил стали. Прежде, каждый раз, когда Учитель говорил, казалось, будто он срывает пригоршнями, целыми охапками длинные, прозрачные благоуханные белые лилии. Сам весь белый тонет в их белизне и потом бросает их в толпу, и все кругом становится белым, благоуханным — все: и природа и люди сливаются в одно безграничное поле, заросшее лилиями.

И теперь лилии по-прежнему в руках Учителя. Но как будто бы на их тонких стеблях выросли колючие шипы, и каждый, кто принимает их и хочет насладиться их ароматом, ранит до крови и руки и лицо.

Учитель, впрочем, вовсе не скрывает этих шипов. Он часто сам говорит об узком пути, по которому должны пройти его последователи к вратам Царства. Он говорит, что Царство это достигается усилием: только употребляющие усилие его восхищают. Он открыто предвещает своим последователям страдания, много страданий… Он часто упоминает о страшном позорном и отвратительном орудии пытки и смерти — кресте для своих учеников, и им по временам кажется, что слова эти больше, чем простое сравнение.

Наконец, он прямо требует от них, кто идет за ним, чтоб они возненавидели своих отцов, матерей, жен, детей и, главное, и самое страшное, самою жизнь свою.

И Иуда знает, что требование это — не просто слова, потому что Учитель никогда не говорит только для того, чтобы говорить, и все слушающие знают, что каждое слово его должно стать делом и в его и в их жизни. И оттого каждое слово звучит радостно и страшно…

И чем утонченнее и духовнее понимает Иуда эти слова о ненависти, тем страшнее они ему кажутся.


* * *

Иуда наблюдал за лицом Учителя. Выражение его менялось, Иуда видел его строгим, спокойным, внимательным, грустным, нежным, задумчивым, страшным, гневным, видел, как по нему текли слезы…

Но никогда, никогда не видел Иуда Учителя смеющимся. И даже никогда не заметил улыбки у краев прекрасных, тонких, ярко очерченных губ.


* * *

Иуда заметил, что не он один где-то в самой своей сокровенной глубине изменился в своем отношении к Учителю.

Он увидел, что многие, кто шел за Учителем, теперь уже не ходят, другие, прежде такие восторженные, отдавшиеся Учителю сполна, хотя и по-прежнему сочувственны и даже благоговейны, но гораздо сдержаннее, осторожнее, точно бояться восторгаться и боятся не кого-нибудь извне, а боятся как будто самих себя.

Иуда любит посещать вместе с Учителем дома, в которые их приглашают. Ему нравится этот розовый ясный свет, который Учитель вносит с собой в каждую горницу, и от которого все кругом загорается и розовеет.

Его волнуют и бесконечно трогают эти восторженно умиленные лица растерявшихся от радости хозяев, эти простые слова и эта простая вера…

Иуда любит заходить в эти дома, где он побывал с Учителем, потом наедине.

Посещение Учителем всегда остается незабвенным и неизгладимым. Но различно его влияние на различные человеческие души.

Для одних воспоминание о посещении становится источником непрекращающейся радости. Что-то меняется в их душе, в их жизни, в самом их доме. Как будто что-то большое и светлое родилось в них в этот день и с каждым шагом это что-то все растет и ширится, заполняет жизнь плотнее, как разлитое ароматное миро.

Ну а с другими бывает все иначе. Они как будто не любят даже вспоминать о дне посещения, хотя иногда отзываются и хорошо об Учителе… Но кажется и для них этот день не случайным. Но это — день, когда что-то не родилось, а умерло в их жизни. Они что-то навеки потеряли в своем старом мире и в своем старом покое, но все-таки не хотят с ним проститься. И розовый свет посещения стал в них и вокруг них густою непрозрачною тенью.

Иуде кажется, что в отношении к Учителю есть какая-то роковая черта. До этой черты все обыкновенно идут общим путем, а здесь, у этой черты, расходятся. За ней как будто начинается то сокровенное, что носит Учитель в самой глубине своего сердца, за ней лежит совершенный дар, уготованный им для мира и человека.

Но чтобы перейти эту черту, надо что-то отложить от себя, снять какие-то покровы, обнажиться. И покровы-то, кажется, ветхие, но они плотно прилипли к коже, и, отдирая их, пожалуй, кусками будешь отдирать мясо.

Или иначе приходящий к этой черте точно стоит у берега прозрачной светлой реки в палящий полдень. Тому, кто не привык плавать, войти в воду страшно. Холодом охватит все тело, будет задыхаться и будет казаться, что тонешь.

Ну, а если поплывешь, какая прохлада, какая благодать.

Когда люди у этой черты — это самый страшный миг их жизни.

Тогда ложится на их лица та знакомая складка. И никогда, никогда она не исчезнет с лица бесследно: или радость — или тоска, или свет — или мрак от нее на всю жизнь…

Может лучше совсем никогда не подходить к этой черте…

Ведь есть люди, и как много их, которые о ней совсем даже не знают…

И есть преступившие… О некоторых Иуда, наверное, знает, что они преступили.

Вот, Симон, кажется, переступил. А Иоанн Завведеев переступил наверное. Он уже не вернется назад, и какое у него спокойное и радостное лицо.

Ну, а он, Иуда?

Он подходил к самой черте.

Он как будто глядел туда, за эту черту, и у него кружилась голова и захватывало дыхание.

Но вот она лежит пред ним невидимая, но ощутимая, более тонкая, чем волосок паутины.

Так тонка и так непреодолима.


* * *

Недаром первое чудо совершил Учитель там, в Кане на браке… С тайной брака непонятными узами связано его служение. Ведь вот и Иоанн Креститель называл его Женихом, радующимся о своей Невесте.

И сам он часто говорил о таинственном брачном пире. Недавно фарисеи упрекали его за то, что его ученики не постятся. Но он отвечал им: «Могут ли поститься сыны чертога брачного, пока с ними Жених?»

И он сравнивал свое учение с молодым бурлящимся вином, разрывающим обветшавшие мехи.

А Иуде что-то подступало к горлу, так хотелось плакать. Он не знал только, от радостного восторга или от тоски…

Старый раввин Бен-Акиба, видимо, делает свое дело… Он, конечно, не одному Иуде говорил свои страшные слова об Учителе.

Теперь уже фарисеи, точно сговорившись, повторяют, что Учитель не друг, а враг Иегове… Мудрый, добрый, старый Бог Иудеи ревнив и строг в исполнении законов, но требует от людей для себя законной десятины и точности в исполнении обряда, а в остальном предоставляет широкое поле человеческой свободе. Обрезание — для него, но обрезанная плоть остается плотью и может жить по своему закону.

А Учитель? Он снисходителен к нарушающим законную форму и не сохраняющим субботу, но его слова, сжигая, обращают в пепел самую сердцевину жизни. Проникая в душу с нежной лаской, они становятся там страшными и неумолимыми.

Учитель — одержимый, вышедший из себя, бесноватый. Он служит Веельзевулу, его проповедует, его именем совершает чудеса.

Об этом говорят теперь так много и это утверждают ученейшие. А недавно, когда он сидел в одном доме, окруженный народом и учил, к нему пришли мать и братья его. И они тоже слышали, что он вышел из себя, и хотели взять его. Но, когда ему сказали об этом, он спросил:

— Кто матерь моя и братия мои? — и, осмотрев сидящих вокруг, говорит:

— Вот матерь моя и братья мои, ибо кто будет исполнять волю Божию, тот мне брат и сестра и матерь.

И ближние его ушли, не увидев его…

Теперь все чувствуют, что между ним и учителями Иудеи легла непроходимая пропасть. Не он начал войну, но он принял вызов. Какие страшные слова сказал он недавно… Он, прощавший самых ужасных, самых нестерпимых грешников, велевший прощать не до семи, но до семидесяти семижды семи раз, он говорил о грехе во веки непрощаемом: «Будут прощены, — говорил он, — Сыном Человеческим все грехи и хуления, какими бы ни хулили, но кто будет хулить Духа Святого, тому не будет прощения во веки, но подлежит он вечному осуждению».

И все поняли, что говорит он о них, о фарисеях, восставших на самый дух его учения и жизни.

И если они называли его бесноватым, а дух его — веельзевуловым, то он, кажется, считал их одержимыми и думал, что они служат не Богу, а сатане.

Он говорит, что когда злой дух выйдет из человека, он блуждает по безводным местам, ища покоя и не находя. И тогда возвращается в дом, откуда вышел. И найдя его незанятым, выметенным и убранным, идет и берет с собой семь других духов, злейших себя, и они, вошедши, живут там, и бывает для человека того последнее хуже первого. Так будет и с этим злым родом.

И ученики поняли, что он говорил об учителях и о народе, послушном им. Это от них отошел дух нечистый, когда он, Учитель, подошел к ним, со святыней своего Святого Духа. Но они не восхотели его принять. И вот вернулся к ним сатана с семью злейшими, возбуждая их к ненависти и хуле.

И теперь борьба неизбежна. И борьба эта не на жизнь, а на смерть. И кто-то должен погибнуть. Кто истинный Бог? Их — ли Бог, обряда и закона, старый Бог, не требующий разрушения их мирного теплого и уютного царствия плоти, или его Бог, ради которого должен человек отречься от всего, что он имеет и от самой жизни своей.

Если один Бог, то другой — сатана. И если один восторжествует — то другой должен рассыпаться в прах.

Учитель как будто даже не хочет говорить для фарисеев и тех, кто с ними.

Он говорит о них словами пророка — «огрубело сердце людей сих, и ушами еле слышат, и глаза свои сомкнули, да не увидят глазами и не услышат ушами и не уразумеют сердцем, и да не обратятся, чтобы я исцелил их».

Он облекает свое учение в форму иносказаний и притч, непонятных для непосвященных.

Своим ученикам наедине он разъясняет сокровенный смысл.

Он говорит теперь о Царствии Божием и его слова так необычайны. Проповедуемое им Царство так не похоже на то, о котором толкуют раввины. Оно так далеко от всего, что кругом, что видят глаза, и осязают руки. Оно точно совсем в ином мире. И вместе с тем, иногда, когда они слушают, оно кажется совсем близким, как будто бы оно вот здесь, под сердцем.

Тогда Учитель говорит: «Царствие Божие внутри вас есть».


* * *

Смотрели на закат, все небо пылало точно совершился там какой-то исполинский пожар.

Учитель был грустен.

И смотря на небесное зарево, он говорил тоже об огне.

«Огонь пришел я низвести на землю. О, как желал бы я, чтобы он скорее возгорелся!»

«Крещением должен я креститься: и как я томлюсь, пока сие совершится…»

«Не думайте, что я пришел принести мир на землю, но меч».


* * *

Иуда часто видел во сне Учителя. И раньше это были такие радостные сны. Учитель приходил и нежно склонялся над его изголовьем.

Но страшный сон видел Иуда недавно. Снилось ему, что он не человек, а какое-то необыкновенное существо, наполовину человек, а наполовину — зверь, как вот те страшные изваяния с лицом человека и с туловищем животных, которым, как слышал он, поклоняются в Египте.

Звериное мясо покрыто шерстью — там, снизу. Но оно растет, постепенно покрывает его тело, и того и гляди, покроет и голову, и тогда из человека станет он чудовищем, бессмысленным и страшным. Он не один, кругом него много таких же как он, и все они копошатся на дне какой-то пропасти.

А наверху, на уступе, стоит Учитель, как всегда, весь в белом, и еще белее кажется от падающих на него солнечных лучей.

У него в руках меч, длинный-длинный, почти в длину человеческого роста. Обеими руками держит он рукоять и опирается на нее лицом.

Он бесконечно грустен.

Нижней части лица не видно.

Глаза закрыты, и из-под опущенных ресниц медленно, одна за другой текут слезы…

А руки, кажется, ранены, или даже проткнуты насквозь и по рукояти и по лезвию струится кровь.

И вот Иуда знает, что меч Учителя должен коснуться его тела, он отсечет от него нарастающее звериное мясо. Будет больно, может быть, очень больно, но в этом, и только в этом спасение от страшной и отвратительной гибели. Так будет и с другими. Меч коснется всех тел и пройдет туда, в самую глубину земли, откуда рождается и ползет эта звериность.

И все хотят этого, все ждут, хотя и со страхом, но и с радостью. Но вот Иуда узнает близко от себя раввина Бен-Акибу. Тот уже почти совсем зарос звериным телом, видно только еще окруженное отовсюду мясом и шерстью лицо. И вот он хулит Учителя. Он говорит всем, что копошиться всем здесь хорошо и тепло, а меч не исцелит, он убьет их, и в нем не спасение, а смерть.

Надо, говорит, пока еще не поздно, вырвать меч и сразить им Стоящего наверху.

И с ужасом замечает Иуда, как будто все окружающие его полузвери соглашаются с Бен-Акибой. Шепотом, осторожно, еще боясь, они выражают ему одобрение.

И вот все взоры обращаются на Иуду. Он обреченный, он должен повиноваться. Это он убьет…Учителя, это — неизбежно. Вот он сейчас будет карабкаться по скользким отвесным стенам, с силой вырвет у Учителя меч, Учитель не будет защищаться.

Он вонзит нож в самое сердце. И алая кровь хлынет на белые одежды.

Так будет через миг.

А сейчас Учитель стоит, склонив голову на рукоять, и медленно текут слезы, сливаясь на руках с кровавыми струйками…

Когда Иуда проснулся, он чувствовал сильную боль в левом боку, около сердца.


* * *

Учитель послал учеников на проповедь.

Иуда вместе с Симоном Зилотом, теперь уже без Учителя, переходит из города в город, благовествуя об исполняющихся обетованиях.

Его поразили слова какого-то насмешника, кажется из необрезанных. «Ты вот все говоришь о Боге, но я не видел ни одного человека, который бы видел Бога и знал Бога. Один ссылается на другого. Никто ничего не знает и не видит, но убеждает сам себя, что видит и знает другой… этот самообман люди называют верою…»

А он, Иуда, видел Бога?

Он видел Учителя.

В самом деле, кто такой Учитель?

Ученики уверены, что он — Мессия.

Но ведь Мессия и по учению раввинов и как будто даже по Писанию должен быть могущественным царем. Он — бездомный нищий. Ученики думают, что эта нищета призрачна, и что настанет миг, когда на смену ей придет богатство и власть. Но сам он как будто думает иначе. Он, кажется, не хочет прощаться со своей нищетой. И тем не менее, он не возражает тем, кто считает его Мессией.

Мало того… Он, по-видимому, не удовлетворяется этим.

Когда он говорит о Боге, грани между ним и Богом стираются. Бога он называет Отцом, а себя — Сыном.

Но как видно из его слов, что и в его чувстве и в его мысли Сын и Отец одно.

Он — Бог.

Когда Иуда видит его лицо и слышит его слова, он не может спрашивать и сомневаться. Он верит всему. Но теперь, когда он впервые после многих месяцев не видел Учителя, эта мысль кажется ему нестерпимой.

Он — Бог.

Иуда вспоминает, как он, Иуда, молился в Иерусалимском храме еще юношей. Под высокими стенами, в широких почти необозримых просторах, точно затерявшимся.

Бог казался ему тогда безмерно громадным. Он слышал, что Бог являлся Моисею на Синае в огне, пламени и буре. Под страхом смерти ни животное, ни человек не смели приблизиться к пылавшей горе. Когда Моисей сошел с горы, никто не мог выдержать силы исходящих от его лица отблесков Славы Господней.

И этот Человек в длинной белой одежде, с почти лиловыми от загара руками, нищий и бездомный, окруженный толпой больных и отверженных — он — Бог?

Но разве Бог одевается в человеческие одежды и ходит на двух ногах?

Он любит Учителя, но иногда ему бывает его просто жалко.

Когда вечером, утомленный толпой, он оставляет учеников и уходит на всю ночь в горы молиться, Иуда его жалеет. Этот Человек, всегда окруженный людьми, расточающий бесчисленные благодеяния и вызывающий как будто восторженную любовь, — он кажется иногда бесконечно одиноким.

Ведь вся эта толпа несет к нему свою боль и свои скорби, и никто не спросит его, отчего такая грусть у него во взоре… Никто даже не замечает этого. Точно он существует только для них. От него всего можно требовать, ничего не давая.

А ближайшие ученики… Но между ними и им лежит какая-то грань, которую ни они, ни он никогда не переступают. Недаром они так часто его боятся и так плохо понимают его слова, а он никогда не говорит им о самом сокровенном. И Иуде кажется, что Учитель скорбит смертельно о своем одиночестве, несмотря на то, что, по его словам, с ним всегда Отец Небесный.

И Иуде жалко Учителя.

Но разве можно жалеть Бога?

Он — Сын Божий. Он — Бог сокровенный…

Но если так, то почему хоть на миг он не откроет своего лица хотя бы им, отдавшимся ему беззаветно. Почему он не покажет им Бога в себе или вне себя, явно лицом к лицу…

Всюду покровы, всюду тайна!

И почему он не обнаружит своей Божественной силы?

…Он творит чудеса.

Но вот теперь он сам, Иуда, тоже творит чудеса. Конечно, его чудеса меньше чудес Учителя, но все-таки и он исцеляет больных и поднимает с одра расслабленных.

Да, может быть, творить чудеса вовсе не так трудно. Для этого достаточно, может быть, знать имя, которое хранится в секрете… Да притом, какие же это чудеса для Бога?

Не надо много чудес.

Пусть он сотворит одно, но такое, чтобы потряслась земля и небо, и чтобы растерянные и побежденные упали во прах, все противящиеся его слову…

Он требует всего от человека… Но сам он только обещает. Он ничего не дает в залог, по крайней мере ничего такого, что можно было бы увидеть глазами и ощупать руками.

Хотя бы что-нибудь такое, во что не надо бы было верить, что можно было бы знать. Главное — знать наверное.

Все, все висит в воздухе без опоры.

Выбор страшен.

Ведь надо отдать то, что и руками можно ощупать, и глазами увидеть, и ощутить всем телом. Надо отдать жизнь.

А ведь живет человек только однажды.


* * *

День возвращения учеников к Учителю был днем светлой радости. После разлуки, показавшейся такой долгой, снова видели его лицо, слышали его голос, касались его рук.

Все спешили рассказать ему о всем виденном и слышанном, радовались как дети, чувствуя в себе новые творческие силы, сознавая себя причастными к какому-то нечеловеческому могуществу.

Иуда, охваченный общим настроением, тоже радовался, забыв о своих сомнениях и о своей муке.

И Учитель был радостен.

Ласково смотрел он на учеников, а потом поднял взор к небу и стал молиться.

И молитва его звучала силой и восторгом.

«Славлю Тебя, Отче, Господи неба и земли, что Ты утаил это от мудрых и разумных и открыл младенцам.

Ей, Отче, ибо таково было Твое благоволение».

И, обратившись к ученикам, он назвал их блаженными.

«Многие пророки и цари, — говорил он, — желали видеть то, что вы видите, и не видели, и слышать, что вы слышали, и не слышали…»

Но потом опять знакомая грусть легла на его лицо.

«Я, — сказал он, — видел сатану, спадшего с неба как молнию».

Иуда вздрогнул, ему показалось, что где-то совсем рядом с ним огромная темная тень, черная тень…

А Учитель, обращаясь к народу, призывал трудящихся и обремененных, обещая дать им покой и возложить на них благое иго и легкое бремя.


* * *

Ночью плыли по морю… Учитель с вечера отослал их, остался на берегу с народом, а потом, вероятно, ушел в горы молиться.

Они были одни…

Поднималась буря. Прямо в лицо дул сильный ветер, и глухо волновалось море…

В лодке было одиноко и страшно…

Но вот там, на волнах морских, заметили они какой-то белый отсвет. Точно столб морских брызг, сияющих в лунном свете или какое-то белое облако двигалось к их лодке.

Вот ближе и ближе призрак.

Вот он уже почти поравнялся с ними, так похожий на Учителя своей лучистой белизной.

Как будто хочет миновать их, устремляясь к невидимой дали…

Тогда они закричали от ужаса.

Он обернулся, и прозвучал сквозь гул морской бури знакомый голос, похожий на звук серебряной трубы Иерусалимского храма, сзывающий на молитву.

«Это я, не бойтесь».

И Петр, восторженный и страстный, как всегда, вскочил в лодке.

«Господи, если это ты, то повели мне придти к тебе по воде…»

И он сказал: «Иди».

И вот, затаив дыхание, точно во сне, видят они невероятное видение.

Тихо двигается, белый как свет, Учитель, и навстречу ему идет Петр, тяжело ступая по воде как по ровной Галилейской дороге.


* * *

Вдруг случилось что-то страшное…

Точно подломилось что-то под Петром, и он рухнул всем телом туда, в холодную бездонную глубину, крича нечеловеческим голосом о помощи.

Но Учитель протянул ему руку, и через минуту они были в лодке среди онемевших учеников.

Петр, смешной и растерянный, испуганный и радостный выжимал намокшие одежды.

Учитель сел на корму, посмотрел на него и сказал в наступившей сразу ясной и спокойной тишине:

— Маловерный! Зачем ты усомнился?

На другой день они были в Капернауме, в синагоге. Сначала синагога была пуста, и они были почти одни.

Но потом сразу нахлынула толпа.

Это были люди с другого берега, и народ искал Учителя.

Люди входили целыми толпами и громко выражали удивление: как это Учитель перебрался сюда, когда, кажется, не было лодок на берегу. Вскоре в синагоге были заняты не только все скамейки, но и все проходы. Люди теснили друг друга, нагромождались даже на окна.

Казалось, все ждали чего-то необычного. И Иуда тоже ждал… Он был весь под впечатлением ночного видения и события предшествующего дня. Ведь накануне Учитель напитал пятью хлебами пять тысяч, и Иуда слышал в толпе восторженные и упорные голоса о том, что его надо провозгласить Царем Иудейским. Теперь эта возбужденная толпа пришла сюда.

Не пришел ли час, ЕГО час, о котором ОН говорил?

Может быть сейчас он откроет им всю полноту своей Божественности, сотворит знамение, которого еще никогда не видели, и народ поведет его к престолу Давида, преклоняясь и ликуя. Все ждали…

И вот Учитель начал говорить…

Но как не соответствовали его слова общему ожиданию.

Он говорил властно, как обличитель.

«Истинно, истинно говорю вам, вы ищите меня не потому, что видели чудеса, но потому, что ели хлеб и насытились.

Старайтесь не о пище тленной, но о пище пребывающей в жизнь вечную, которую даст вам Сын Человеческий, ибо на нем положил печать свою Отец, Бог…

Хлеб Божий есть Тот, Который сходит с небес и дает жизнь миру. Я есть Хлеб жизни, приходящий ко мне не будет алкать и верующий в меня не будет жаждать никогда.

Но я сказал вам, что вы и видели меня и не веруете.

Все, что дает мне Отец, ко мне придет и приходящего ко мне не изгоню вон…»

И чем дальше, тем его слова становились необычайнее.

«…Я Хлеб жизни, сшедший с небес: ядущий хлеб сей будет жить во веки. Хлеб же, который я дам, есть Плоть моя, которую я отдам за жизнь мира…

Если не будете есть Плоти Сына Человеческого и пить Крови его, то не будете иметь в себе жизни.

Ядущий мою Плоть и пиющий мою Кровь имеет жизнь вечную, и я воскрешу его в последний день.

Ибо Плоть моя истинно есть пища и Кровь моя истинно есть питие».

Толпа слушала его изумленно. Одни перебивали его и хотели обратить его речь к чему-нибудь более понятному, необходимому. Другие громко смеялись и показывали на него пальцами. Некоторые, ругаясь и отплевываясь, уходили из синагоги. Но большинство, кажется, просто скучало.

Многие громко говорили друг с другом о посторонних и маловажных вещах.

Но Иуда слушал, затаив дыхание…

Ему казалось, что он понимает и то, что совершается кругом, и то, что может быть самое главное в словах Учителя.

Все эти пришедшие в большинстве простые грубые люди. Вся жизнь их проходит в тяжелом однообразном труде. Здесь много поденщиков, которые каждый день гнут спину из-за неверного куска хлеба. У многих, почти у всех, дома кричат маленькие детские рты, прося пищи. И вот они услыхали об Учителе. Он показался им милостивым. Может быть он сжалится над ними. Вчерашний день показал, что без всякого труда он может напитать их в таком множестве.

Они не просят о многом. Они хотят хлеба. Пусть все будут сыты. И тогда они будут свободны и не пойдут на поденную работу. Но вместо хлеба, которого они просили, он отдавал им Кровь своего сердца.

Он стоял там, впереди, и протягивал руки к ним. Белым сияющим видением своего образа, Божественной красотой своего лица, он хотел пленить их так, чтобы они забыли о своей нужде и о своем горе и пошли за ним, освобожденные неизреченным даром его любви.

И был миг, когда Иуда готов был ринуться к нему и отдать ему свое сердце, в последний раз, навсегда и безвозвратно.

Но прошла минута, и он почувствовал, что он не с ним, а с ними, с этой неслушающей и не хотящей слушать толпой.

Как и они, хочет хлеба и знамения.

Когда Учитель кончил, синагога почти опустела.

Многие, даже и из тех, кто считался постоянными его учениками, махнув рукой, уходили, и видно было, что безвозвратно.

Учитель осмотрелся кругом. Казалось, он только теперь заметил пустоту.

И, переводя глаза на двенадцать, он спросил:

— Не хотите ли и вы отойти?

Но Петр, точно опьяненный восторгом, воскликнул:

— Господи! Куда нам идти? У тебя глаголы жизни вечной!

А Учитель сказал совсем тихо:

— Не двенадцать ли вас избрал я? Но один из вас — диавол.

Иуда почувствовал, что тонкое холодное острие прикоснулось к его телу и прошло туда, в самую глубину сердца.


* * *

Шли по Галилее. Учитель задержался в одном селении, а Иуда ушел вперед и теперь возвращался навстречу Учителю.

Вдруг он услышал пронзительный детский крик. Недалеко от дороги увидел он женщину. Наклонившись, она била ребенка, мальчика, по обнаженной спине. Иуда остановился как прикованный и смотрел. Но мальчик вырвался от матери и бросился к Иуде, явно ища у него защиты.

И тут случилось что-то странное. Сорвав с себя толстую веревку пояса, и охватив мальчика, Иуда стал бить его дико и исступленно, с яростью и наслаждением. И звуки ударов сливались с детскими воплями.

Это продолжалось всего несколько мгновений, так что растерявшаяся мать не успела подойти.

Иуда поднял голову и далеко на горизонте увидел развевающиеся белые воскрилия. Он выпустил мальчика и, закрыв лицо руками, заплакал отрывистым, похожим на лай, плачем.


* * *

Фарисеи опять требовали от него знамения. Они обступили его и спрашивали, долго ли он будет держать их в недоумении?

Казалось, на этот раз они говорят серьезно, и нужно немногое, чтобы они поверили.

Но он отвечал:

«Род лукавый и прелюбодейный знамения ищет, и знамение не дастся ему, кроме знамения Ионы Пророка». И, оставив их, отошел.

Что же это за знамение? Знамение Ионы Пророка или знамение Сына Человеческого, как он говорит иногда?

Может быть какое-нибудь еще неслыханное чудо, которое он таит и не открывает?


* * *

Когда были на пути к Кесарии Филипповой, Учитель спрашивал учеников, за кого почитали его люди. И они отвечали — одни за Иоанна Крестителя, другие за Илию, а иные — за Иеремию, или за одного из Пророков.

Учитель спросил: «А вы за кого почитаете меня?»

И тогда Петр, точно охваченный каким-то вдохновением, воскликнул:

«Ты — Христос, Сын Бога Живого».

Учитель возложил на него свои руки.

«Блажен ты Симон, сын Ионин, потому что не плоть и кровь открыли тебе это, но Отец мой, Сущий на Небесах. И я говорю тебе: ты Петр, и на сем камне я создам Церковь свою, и врата ада не одолеют ее».

И ученики радовались, им казалось, что они, наконец, обрели то, чего так долго искали.

Они знают, Кто их Учитель. Они неотступно пойдут за ним путями его славы.

Но, как это бывало около него, радость сменялась грустью.

Он начал опять говорить им и, кажется, еще никогда он не говорил так.

От его слов они побледнели, и холод пробежал по их телам. Он говорил, что все они пойдут в Иерусалим и там надлежит ему много пострадать от старейшин и первосвященников и книжников и быть убиту, и в третий день воскреснуть.

Смущенные, они молчали и не смели спрашивать.

Но Петр, кажется, от недавнего одобрения Учителя стал слишком смелым. Раньше, он, вероятно, не посмел бы сделать того, что сделал. Он отвел Учителя в сторону и, заикаясь и путаясь, хватая его за руки, умолял его: «Будь милостив к себе, Господи! Да не будет этого с тобою!»

Но Учитель, обратившись, громко сказал ему:

«Отойди от меня, сатана! Ты мне соблазн, потому что думаешь не о том, что Божие, но человеческое!»

И Иуде почудилось, что опять черная тень упала где-то близко. Учитель вместе с Петром и учениками подошел к толпе, от которой они ушли вперед.

И он начал говорить так, что слышно было далеко в самых последних рядах.

«Кто хочет идти за мною, отвергнись себя, и возьми крест свой и следуй за мной.

Ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее, а кто потеряет душу свою ради меня и Евангелия, тот сбережет ее.

Ибо какая польза человеку, если приобретет весь мир, а душе своей повредит.

Или какой выкуп даст человек за душу свою. Ибо кто постыдится меня и моих слов в роде сем прелюбодейном и грешном, того постыдится и Сын Человеческий, когда приидет во Славе Отца своего со святыми Ангелами».

И он говорил о человеке, начавшем сооружать башню и не вычислившем предварительно издержек. Он не окончил стройку, и над ним будут смеяться, говоря: «Этот человек начал строить и не мог окончить».

«Так, говорил он, всякий из вас, кто не отрешится от всего, что имеет, не может быть моим учеником».

И Иуде казалось, что человек, о котором говорит Учитель, — он, и что он не кончит своей башни.

С этого дня все чаще стал говорить Учитель о готовившемся для него позоре и о грозящей ему смерти.

И от этих слов у учеников мутилось в глазах, и сердце сжималось в мучительном ужасе.


* * *

Иуде снился сон.

Он, Иуда, лежит с другими учениками на громадной головокружительной высоте.

Все они облачены и соединены одной общей белой и легкой светящейся тканью. Плотью. И это Плоть, о которой говорил Учитель в Капернауме.

У них нет крыльев, но реющие и наполняющие воздух лучи делают их полет свободным и легким.

Но вдруг Иуда на миг посмотрел вниз в пространство, над которым пролетали.

Там, где-то в глубине, он увидел черную точку и узнал, почувствовал, что эта черная точка, — маленький виноградник, родовое наследие отцов, которое он бросил, как пошел за Учителем. И на мгновенье, только на мгновенье, точно сожаление об этом винограднике, о воспоминаниях, связанных с ним, кольнуло его в сердце…

Это было мгновение, но за это мгновение случилась катастрофа. Он чувствует, как что-то оборвалось, и он уже не летит, а парит с ужасающей быстротой в пустую темную бездну.

Лучи уже не держат его, и их нет в окружающей тьме.

А за спиной его — сломанные ветром крылья и их поломанные перепонки, болтаясь, бьют его по голове и лицу.

Иуда проснулся.

…И опять снилось Иуде.

Он лежит на краю какой-то дороги. Там близко Учитель, радостный, нежный и светлый, такой же любимый, как тогда, в первые дни в Галилее.

Ему нужно сделать одно движение, и они будут вместе. Все станет простым, понятным, ясным, и никто и ничто никогда не разлучит их. Но вот Иуда чувствует, что совсем рядом с ним, с той стороны, где Учитель, начинает подниматься стена, Иуда силится отодвинуть ее, свалить. Стена мягкая, точно из каких-то шелковистых тканей, руки тонут в ней, но она растет и остается недвижной.

Вот это уже не стена. Иуда уже в какой-то комнате и мягкие стены со всех сторон обступают его, а сверху, совсем низко нависает полог. И какой-то удушливый аромат разлит в воздухе и нежит тело. И сладко чувствует Иуда, что это уже не стена рядом с ним, а обнаженное тело женщины.


* * *

На другой день, рано утром, Иуда оставил Учителя.

Опять, теперь уже совсем один, пошел он по песчаным дорогам. Радостное чувство свободы наполняло его душу. Прежде он радовался свободе с Учителем, теперь свободе от Учителя. Ему казалось, что он нашел то, что потерял с Учителем, самого себя, настоящего Иуду. Точно стертые этими двумя последними годами, черты снова отчетливо выступили.

В самом деле, ведь те, которые с Учителем, совсем меняются, теряют себя, становятся другими.

Вот Иоанн Завведеев… Иуда помнит, что Иоанн был прежде вспыльчивым и гневным, а теперь, чем дальше, тем как-то становится тише и все более похож на Учителя, даже лицом, если только кто-нибудь может быть похожим на Учителя…

Пожалуй, так изменился бы и он, Иуда, если бы… если бы не случилось того, что случилось.

С удовольствием останавливался Иуда и беседовал со встречными или с обитателями домиков, попадавшихся на пути. Ему было приятно говорить с ними о совсем простых обыкновенных вещах и чувствовать, что у них есть своя жизнь, вовсе не зависящая оттого, чем живет и чему учит Учитель.

Многие даже вовсе не знали о нем.

И Иуде казалось, что пред ним открывается и обвевает его теплом и уютом новый мир, где легко и не страшно.

Первую ночь Иуда ночевал где-то в пути, а поздно вечером второго дня пред ним на склоне дороги раскинулся его виноградник с домиком, стоящим внутри.

Сердце его задрожало… Но когда он подошел к наполовину разломанной ограде, страшная картина разрушения открылась пред его взором.

Не только все было запущено, заросло и одичало.

Нет, видно, кто-то хозяйничал здесь грабительски и злобно. Выращенные руками отцов и дедов лозы были поломаны, и многие вырваны с корнями. Их пожелтевшие засохшие тела, как длинные мертвецы, лежали на траве.

Заросшим травой бездорожьем прошел Иуда к дому. И там было то же самое. Двери были открыты настежь. Из комнат, казалось, все было взято и только по углам кое-где валялись какие-то обломки. Иуда вышел на крыльцо и остановился.

Никогда еще родной виноградник не казался ему таким дорогим и желанным… Сердце его ныло и казалось, что в сгущавшихся сумерках встают, смотрят на него с укором и недовольно шепчутся тени мертвых, принесших когда-то на это место столько труда и любовной заботы.

Куда пойдет он теперь, где проведет эту ночь и другие долгие ночи?

И вдруг внезапная мысль прорезала его сознание. Он увидел огонек в окне близлежащего домика. Он вспомнил. Это дом той женщины, к которой ходило и ходит, вероятно, и теперь, много мужчин молодых и немолодых.

Когда она когда-то, проходя мимо, коснулась Иуды краем своей одежды, он отвечал ей проклятием.

Когда-то он мечтал о прекрасной Ревекке или Рахили, которую он введет под свой кров, отдав ей свою непорочность.

Теперь у него нет своего крова… Смятый, поломанный и точно оскверненный, смотрит на него виноградник торчащими палками сучьев.

И он сам, Иуда, тоже смят и поломан, как этот виноградник.

Не ему мечтать теперь о Рахили.

Пусть же она, эта продажная женщина, возьмет порыв его первой безумной страсти и его, так свято и с таким трудом, хранимую девственность.

И пусть проклятие его греха, как и проклятие всей его загубленной жизни падет на того, кто его соблазнил.

Он быстро пошел туда, к манящему огоньку и скрылся за порогом…


* * *

Утром, несколько дней спустя, Иуда стоял около своего дома… Все ночи теперь он проводил там, в том доме рядом, а все дни здесь — у себя. Он работал много и многое сделал. Конечно, от старого богатства не осталось и следа, но виноградник уже не имел такого печального вида, и дом не казался таким пустым.

И теперь он тоже работал, подчищая и выпрямляя лозы.

К нему подошел и поздоровался высокий худой еврей.

Это был Руввим, один из его соседей, с которым он еще не встречался по возвращении.

— Что, Иуда, работаешь, — говорил он, — давненько тебя здесь не было. Ты, кажется, был все с тем Назарянином. А хозяйство твое порядком порасстроилось. Я даже не знаю, когда ты теперь соберешь урожай с виноградника. Я думаю, тебе хорошо бы было нанять работника.

И он давал советы и указания.

— А знаешь, — продолжал он — ведь я два дня назад видел этого Назарянина. Я ведь только приехал. Он все по-прежнему ходит и учит. И что бы там ни говорили раввины, а хорошо говорит этот Человек. Когда я его слушал, он говорил о каком-то браке или брачном пире. Видишь ли, царь устроил пир для своего сына. И созвал гостей. Только гости не захотели придти. Все оказались заняты, и у каждого нашлась отговорка. Один женился как раз в тот вечер, другой торговал, третий купил землю и должен был ее осмотреть. И никто, никто из гостей не пришел. Долго ждал царь. Долго нетронутыми стояли яства, а он все подходил к окнам и смотрел на дорогу. Вот уже и звезды зажглись на небе, все никого нет. И увидел Царь, что не придут гости. И разгневался, и опечалился сильно. И послал своих слуг на улицы, переулки, распутье, чтобы они позвали и привели всех, кого найдут — нищих, калек и убогих. И заполнился пир возлежащими. Вошел Царь, но среди собравшихся заметил одного, который поленился одеть брачную одежду и так и лежал в грязном рубище, как бродил по дороге. И велел Царь взять его и выбросить вон.

Это, должно быть, какое-то иносказание, я не понял только хорошо, что оно значит. А учитель говорил: «Много званных, а мало избранных».

Э, да ты, кажется, так занят, что и не слушаешь даже. Ну, прощай, я зайду к тебе еще попозже.

И он ушел.

А Иуда стоял, низко опустив голову.

Итак, он по прежнему ходит по песчаным желтым дорогам. По прежнему говорит свои странные сжигающие слова… и его голос как серебро, глаза задумчиво грустны, и по прежнему так прекрасны его руки…

А ночью он уходит в горы и молится.

И он опять говорит о браке, о нем, о Иуде, пришедшем на пир в разодранной и неубеленной одежде…

А вот он, Иуда, здесь копает землю, перевязывает поломанные лозы, а по ночам, он у этой женщины…

«Стой, Иуда, что ты делаешь, ты с ума сошел!»

Он обернулся. Перед ним стояла она и смеялась.

«Глупый, смотри, ты выдергиваешь лозы с корнями и топчешь их».

Но лицо Иуды стало страшным.

«Отойди от меня, сатана».

Он бросился бежать прочь от виноградника.


* * *

Через несколько дней Иуда опять ходил с Учителем. Иногда бывало так, что ученики оставляли Учителя на несколько дней. У многих были семьи, и они уходили к ним на короткий срок и потом возвращались.

Учитель ни о чем не спрашивал уходящих.

Они рассказывали иногда часами. Впрочем, знали, что Учитель все знает и без рассказов.

Знал об этом и Иуда, хотя ни о чем не рассказывал.

Когда он возвращался, он думал, что будет лежать у ног Учителя, поведает все и выпросит прощение. И вместе с прощением придет благодать.

Но когда пришел, ничего не сказал. И не было ни прощения, ни благодати.

За Учителем ходили женщины: это было необычайно, потому что раввины чуждались женщин.

От присутствия женщин было кругом как-то мягче, нежнее.

Но это нисколько не нарушало внутренней простоты духовной семьи Учителя, настолько здесь был особый какой-то дух, что даже его враги никогда не ставили ни ему, ни его ученикам в укор это присутствие.

Учитель говорил о будущем веке, и о воскресении, что тогда сыны воскресения будут как ангелы, которые не женятся и не выходят замуж.

И казалось, что около него, уже здесь, как там, дух ангельский, дух воскресения.

Иуда раньше чувствовал себя причастником этому духу и совершенной, исходящей от Учителя, свободе.

Но теперь, после его бегства, что-то в нем изменилось. Окружающие его по-прежнему жили в мире, возносящимся над земным, просветленном и совершенном.

Но он уже принадлежал к другому миру.

Когда мимо него проходила Мария из Магдалы, или Иоанна, жена Хузы, он чувствовал, что его сердце бьется учащенней и кровь приливает к вискам.


* * *

Иуда заведовал маленькой случайной казной общины. Обязанность его касалась, главным образом, помощи нищим. Заметили его хозяйственность и поручили ему это дело.

Он исполнял его аккуратно и внимательно.

Но теперь он уже не раз брал монеты из ящика и прятал их в потаенных складках своей одежды.

Почему? Зачем?

Он сам хорошенько не знал этого. Может быть, он еще мечтал о винограднике и о домике, который когда-нибудь надо будет поправить, а может быть просто ему противны были эти оборванные фигуры, лица с печатью унижения и грязные протянутые руки. И не хотелось возиться с ними.


* * *

Шли к Иерусалиму. Все знали, что это путешествие в Иерусалим бесконечно важно. Там будет одновременно и конец, и начало. Там разыграется последнее страшное сражение, и падут в прах побежденные враги. Там разрешатся все недоумения, и солнце воссияет по-новому для них, для родины, для мира.

Учитель часто казался грустным. Он много говорил о позоре и казни Сына Человеческого.

Но ученики как будто привыкли к этим словам и где-то в глубине сердца отказывались принимать их, допуская лишь как загадку, которая скоро и неожиданно разрешится.

Несмотря на эти слова, они были так уверены в торжестве, стоящем при дверях, что потихоньку втихомолку спорили друг с другом о первенстве в грядущей славе.

Иуда совсем забыл о всем своем личном, о муках и сомнениях недавнего прошлого. Он был весь охвачен общим настроением. Даже в нем это настроение было сильнее, чем в других. Да и понятно. Ведь только он один из двенадцати был иудей. И судьба Иудеи была его личной судьбой.

С нею он был связан узами плоти и крови и ради нее был готов пожертвовать всем. И теперь ему казалось, что эта судьба, счастье, свобода и слава его народа и его родины в руках одного Человека, его Учителя. Он один, если захочет, может вознести отчизну народа и веру отцов над преклонившимся в изумлении миром.

Захочет ли? Вознесет ли?

В этом вопросе сосредотачивалось все, и пред ним все другие казались такими личными, маленькими и ненужными.


* * *

По мере приближения к Иерусалиму напряженность ожиданий все росла и росла.

И когда пришли в Вифанию к горе Елеонской, всеми овладело восторженное волнение.

Учителю привели ослицу с осленком, покрыли ее одеждами.

Он сел и двинулся вперед.

Громадная толпа окружала его. Одни шли из самой Галилеи, другие присоединились из близлежащих селений.

Все были в каком-то упоении.

Срывали с себя одежды, бросали их под ноги Учителю, резали ветви с деревьев и постилали их по дороге.

Громкие крики как удары грома перекатывались по рядам и отдавались далеко окрест гулким гудящим эхом.

«Осанна Сыну Давидову! Благословен Грядый во Имя Господне! Осанна в Вышних!»

Казалось, исполняются предсказания Пророка. Народ нашел своего Царя и Мессию. Сомневающийся, приходивший и отступивший, он теперь уверовал и побежден окончательно и идет триумфальным шествием за своим Победителем.

Иуда все понял. Все испытания, все отречения нужны были для этого мига. Миг пришел, и то, что было уничижением, воссияет немеркнущей славой.

Учитель остановился.

Прямо пред ним расстилался в своей странной и пестрой многокрасочной красоте Царственный и Божественный город, город Святого Святых, город Ковчега Завета. Единственный город во вселенной, ставший жилищем Бога. Город великих Обетований. Город, куда придет и где воцарится Мессия.

Величественные громады храма возносились над разноликим множеством больших и маленьких зданий. Чудилось, что там, над ними, витают тени царей и пророков, встречают Грядущего и, невидимые, склоняются пред ним.

Миг — и вот Ангелы Божии поднимут его на пламенеющих крыльях, понесут и поставят там, на этих тяжелых кровлях и голосом, прозрачным, как серебряная труба молитвы, возвестит он суд восхищенному народу и трепетно послушному миру.

Учитель не двигался.

Ослица, на которой он сидел, опустила голову, хлопая большими смешными ушами и пощипывала лежащие на дороге ветви. Ее осленок прижался к ней.

Маленький мальчик, смеясь, подбежал, тронул ее за хвост и, испуганный, убежал прочь.

Другие махали ручонками и кричали то, что слышали от больших: «Благословен Грядый во Имя Господне!»

Толпа на миг затихла и только в отдаленных рядах еще гулко перекатывалось: «Осанна!»

Губы учителя дрогнули.

Иуде казалось, что случится сейчас необычайное. Он улыбнется. И в этой улыбке будет чаемое миром спасение, и с ней воссияет новое солнце.

Но Учитель заплакал.

Громко плакал он и восклицал, протягивая руки туда, к застывшему в страшном молчании городу.

«О, если бы ты, хотя бы в сей твой день узнал, что служит к миру твоему. Но это сокрыто ныне от глаз твоих.

Ибо придут на тебя дни, когда враги твои обложат тебя окопами и окружат тебя и стеснят тебя отовсюду.

И разорят тебя, и побьют детей твоих в тебе и не оставят в тебе камня на камне за то, что не узнал времени посещения твоего».

Что-то оборвалось в сердце Иуды и полетело тяжелым камнем в пропасть, негодуя и плача.

И когда шествие двинулось дальше и народ, маша одеждами, кричал «Осанна», уже на самих улицах города, Иуда был холоден и равнодушен.


* * *

Целые дни с утра и до позднего вечера он учил в храме. Слова его были необычайны, но они казались еще необычайней от страшного несоответствия всем ожиданиям и надеждам.

Он говорил о хозяине, насадившем прекрасный виноградник. Злые виноградари не захотели вернуть принадлежавших ему плодов. Они насмеялись над слугами, отправленными им, и избили их. И когда он послал к ним своего единственного Сына, они не постыдились и его и, выведя за ограду, убили.

Он говорил о страшном краеугольном камне, отвергнутом строителями. Горе тому, кто упадет на этот камень, горе и тому, на кого он упадет.

Он говорил о сынах воскресения, подобных Ангелам, которые не женятся и не выходят замуж, и о Боге не мертвых, но живых.

Он говорил о царе, давшем таланты своим слугам и о неверном рабе, закопавшем свой талант в землю.

И опять говорил он о браке и о брачном пире. О невестах говорил он, ждущих Жениха темной ночью в белых брачных одеждах с зажженными светильниками. У пяти мудрых ярко горят светильники, богато наполненные елеем. Но пять неразумных, сохранив девство, забыли о малом, о елее для своих светильников.

Ночью бегут они по улицам города, прося и умоляя встречных о недостающем елее. Но когда они вернутся, двери чертога уже закроются, и сладкий голос Жениха покажется им страшным: «Не знаю вас». И тщетно они будут биться у рокового преддверья, зажимая уши от нежных отзвуков, разрывая белые брачные одежды, стеная и плача об отвергнутом даре их ненужной непорочности.

Он говорил о Страшном Суде. И слова неизреченной неслыханной миром любви «что вы сделали одному из братьев моих меньших, то сделали мне», — странно сплетались с неумолимо грозным: «Идите от меня, проклятые, в огнь вечный».

Иногда он выходил из храма и, садясь около него, наблюдал за маленькими событиями окружающей жизни.

И тогда он утверждал, что вдова, положившая в храмовую кружку две лепты, дала больше, чем богачи, приносящие большие сокровища, потому что она принесла последнее.

А когда наступала ночь, он уходил из города. Казалось, его давила городская суета и сутолока.

И он отдыхал за городской чертой в мире сладостных ночных благоуханий под бездонным многозвездным небом.


* * *

Он вошел в храм и начал учить.

Слова его были грозны. Никогда еще он не говорил так.

Казалось, долгое томительное удушье разрешилось наконец страшными разящими громовыми ударами.

Испуганно притаилась толпа, мрачно безмолвствовали учителя и, кажется, самые громады стен, слышавшие так много, насторожившись вникали последнему приговору.

И он как будто срывал с этих вождей народа одну за другой их пышные торжественные одежды. И они, казавшиеся такими неприступными и важными, делались уродливыми и жалкими в своей отвратительной наготе…

Но он разоблачал, кажется, не только их, но и бога, пред которым они преклонялись. И грозный неприступный бог предков делался маленьким и почти ручным, похожим на одного из бесов, посланных им некогда в свиное стадо… Бог-диавол, бог мелких уступок и сделок, бог постоянной половины, ложь и отец лжи, всегда лгущий им и питающийся их ложью.

И в каждом его слове веяли волны Духа иного Бога, Бога совершенной жертвы и совершенного дара.

«Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что затворяете Царство Небесное человекам, ибо сами не входите и хотящим войти не допускаете.

Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что поедаете домы вдов и лицемерно долго молитесь: за то примете тем большее осуждение.

Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что обходите море и сушу, дабы обратить хотя одного: и когда случается, делаете его сыном геенны, вдвое худшим вас…

Вожди слепые, отцеживающие комара, а верблюда поглощающие.

Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что очищаете внешность чаши и блюда, между тем, как внутри они полны хищения и неправды…

Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты…

Дополняйте же меру отцов ваших.

Змии, порождения ехидны, как убежите вы от осуждения в геенну?»

И, вылетая за стены храма, его слова вздымались горящими факелами и падали, рассыпая искры над великим и святым городом, единственным городом во вселенной, где обитает Бог.

«Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе. Сколько раз я хотел собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, а вы не восхотели! Се, оставляется дом ваш пуст.

Ибо сказано вам: не увидите меня отныне, доколе не воскликнете: Благословен Грядый во имя Господне!»

Когда он вышел из храма, ученики с ужасом поняли, что никогда он уже не переступит его порога.

А под опустевшими сводами, казалось, еще глухо отдавались и перекликались страшные призывы: «Горе вам, горе…»

Случилось что-то страшное и непонятное.

Ученики были совсем смущены и растеряны.

Учитель ушел из храма.

ЭТО было непостижимо.

Мессия, обличающий врагов… Мессия, ревнующий о доме Божием и изгоняющий торгующих там… все это понятно… но Мессия, оставляющий храм навсегда! Это непостижимо! Это немыслимо!

ЭТО разрушает все пророчества и обетования.

И кто победил — Ушедший или они, оставшиеся?

Ушел ли он, сдав им, как побежденный, цитадель, которую не в силах был удержать, или как Победитель, бросил им то, что ему не нужно и устремился к иным вершинам?

И что оставил себе? Каменистые дороги, поля, усеянные белыми пахучими цветами, горы, где он молился по ночам, прозрачное озеро и еще более прозрачное днем и полное тайны ночью, небо? И где, и какую жертву принесет он теперь?

Они окружили его плотным кольцом.

Забыв свой страх пред ним, они показывали ему пылавшие в закатных лучах, оставшиеся там позади громады. Думали, что их очарование вернет его отходящее сердце.

Но он был неумолим.

«Истинно, истинно говорю вам, — говорил он, — не останется здесь камня на камне, все будет разрушено».

Он начал говорить о будущем. Страшные нестерпимые картины открывал он перед их взором.

Будут войны, голод, моры, землетрясения по местам. Народ восстанет на народ и царство на царство. Это будет только начало болезней.

А потом их, его учеников, будут предавать на мучения и убивать. За имя его будут ненавидимы всеми.

Тогда соблазнятся многие: и друг друга будут предавать на мучения и убивать, и возненавидят друг друга…

Многие лжепророки восстанут, сотворят великие знамения и чудеса, соблазнят многих, стараясь прельстить, если возможно, и избранных. Умножатся беззакония и охладеет любовь…

Горе же беременным и питающим сосцами в те дни. Тогда будет великая скорбь, какой не было от начала мира и доныне и не будет. И если бы не сократились те дни, то не спаслась бы никакая плоть.

И будут знамения в солнце, луне, звездах и на земле; уныние народов и недоумение; и море восшумит и возмутится.

Люди будут воздыхать от страха и ожидания бедствий, грядущих на вселенную, ибо силы Небесные поколеблются…

Иуда слушал, и ему казалось, что великое разрушение уже началось. Величественные стены храма рушатся, и камни, ударяясь друг о друга, летят со страшным грохотом в бездну. Громадное красное солнце на западе истекает последним теплом и готовит миру холодную беспросветную ночь.

Из темной глубины неба с оглушительным треском летят горящие осколки, как слишком зрелые помидоры со смоковничного дерева.

И Ангельские полчища, силы небесные, недоумевают и, закрывая лицо руками, возносят свою хвалу и свое упование.

И весь этот ниспадающий поток ужасов вызвал он, Учитель, своим словом.

О, как он могущественен!

Иуда не сомневается больше в его могуществе.

Недаром он видел смердящего четверодневного Лазаря, выходящего из гроба. Он сам ощущал это зловоние смерти. И на его глазах спадали погребальные пелены, и снова ожило начавшее разлагаться тело. Он кажется Иуде теперь каким-то страшным демоном, играющим легко и свободно вереницами человеческих поколений и сонмами миров.

Он, один он, и никто другой ни прежде, ни теперь, ни после, он один только может спасти человека, свою многоскорбную и грешную, но все-таки Божественную, Отчизну и чающий спасения мир.

Но он не хочет.

Светлый и тихий, он пленен какой-то нечеловеческой туманной мечтой и влюблен в таинственную красоту страдания.

Нищий и убогий, он стоит здесь, принеся в дар своей нищете несметные сокровища своих сил.

Он идет навстречу страшному хаосу, сам бросается в отверстое лоно бездны. И вместе с ним идут те, что ради него оставили жен и детей и возненавидели по его слову жизнь.

И Иудею, возлюбленный Богом виноградник, невесту Божию, он влечет за собою.

И туда, в хаос, низвергает он землю, солнце и вселенную.

И только когда разлетятся в куски мириады миров и погибнет в неимоверных страданиях неисчислимое множество человеческих поколений, он обещает зажечь белый свет Воскресения.

Иуда знал, что теперь он ненавидит этого Человека.

И он не может больше дышать с ним одним воздухом…


* * *

В доме воскресшего Лазаря была вечеря…

Было много гостей, было празднично и радостно.

Учитель возлежал около стола.

И вот среди пира вошла сестра Лазаря, задумчивая и тихая Мария. И в руках у нее был сосуд, наполненный благоуханным миром.

Подойдя к Учителю, она разбила сосуд и пролила миро на его голову и ноги. А сама склонилась к земле, и ее густые золотистые волосы густой пеленой рассыпались по его стопам.

Все смолкли и замерли в изумленном молчании.

Горница благоухала от мира.

Но Иуда не разделял общего восторга.

Ему казалось, что Учитель не вправе поступать так, как он поступает. Как, разве не он изгоняет из мира всякое великолепие и роскошь, разве не он требует от всех последней предельной нищеты. Почему же теперь он не остановит женщины, берет от нее то, от чего должен отказаться. Почему не потребует, чтобы она отдала свое богатство нищим, калекам, прокаженным, бросила бы его сюда, в Иудин ящик. Он, Иуда, более вправе распорядиться этим богатством, чем Учитель. Он ведь не проповедовал отречения во всем.

И в общей благоговейной тишине всегда молчаливый Иуда в первый раз заговорил громко:

— К чему такая трата? Для чего бы не продать миро за триста динариев и не раздать нищим?

Тень смущения и негодования пробежала по всем лицам. Все поняли, что слова Иуды относились не к Марии, а к тому, чьи ноги она обтирает своими волосами.

И Учитель отвечал Иуде:

«Что смущаете женщину? Она доброе дело сделала для меня. Ибо нищих всегда имеете с собой, а меня не всегда имеете. Возлив это миро на тело мое, она приготовила меня к погребению».


* * *

В эту ночь Иуда вовсе не спал.

Он решился предать Учителя.

Он ЕГО ненавидел. Этот Человек отнял у него счастье, разбил его жизнь, сломал его душу. Он уничтожил его веру и предал неслыханному позору веру его народа. Он готовит страшное унижение его родине. Он грозит миру гибелью.

Конечно, с ним трудно бороться.

Иуда знает ЕГО могущество.

Но ЕГО безумие больше ЕГО сверхчеловеческой силы.

Ради него он жертвует ею. Он сам обрекает себя на смерть.

Пусть же совершиться то, что должно совершиться.

Таких сил нельзя оставлять в руках безумца. Он испепелит мир.

Когда-то Иуда просто хотел уйти от него. Но от него нельзя уйти. Отравленное губительное дыхание его уст достигает всюду. Он — соблазнитель. И тот, кто хоть раз вкусил от его соблазна, рано или поздно будет принадлежать ему. Его надо уничтожить. В его лице есть тайна. От нее можно потерять рассудок. Ради нее готовы на бесчисленные страдания и одна мечта о том, что они увидят ее в день Воскресения, влечет их за ним в зияющую пустоту.

Но Иуда рассеет его соблазн.

Он, Иуда, предатель, — истинный спаситель мира.

Завтра он пойдет к раввину Бен-Акибе и предаст Учителя.

Он не будет просить за него слишком дорого. Но он возьмет ровно тридцать серебренников, цену беглого раба.

Пусть по этой цене идет тот, кто мог бы и не захотел стать Царем. А на эти деньги Иуда купит рабыню для своего виноградника. Тогда каждый получит то, что заслужил.


* * *

К концу первого дня опресночного в потаенной горнице Учитель совершал свою последнюю вечерю с учениками.

Там был и Иуда.

Он уже почти сделал свое дело, и в эту ночь, всего через несколько часов, должен был привести стражу с первосвященниками в сад, где Учитель обыкновенно молился, и передать его им.

Иуда плохо видел и плохо понимал, что совершалось кругом.

Вот Учитель, кажется, берет кувшин, наливает воду в таз. Вот подпоясывается полотенцем…

Но что это?

Он наклоняется к земле, к ногам Иуды. Он моет ноги, вытирает их полотенцем. Одно прикосновение этих рук было когда-то для Иуды блаженством. Да разве и теперь не ощущает он того же блаженства? А его волосы падают и ласкают ноги Иуде, как там, на вечере, волосы женщины. Мгновенье… и, кажется, Иуда сам упадет к его ногам и будет целовать их.

Или… или он схватит тот длинный нож и вонзит его ему в склоненную шею.

Но мгновение прошло, и Учитель перешел к тому, кто лежал рядом с Иудой.

Потом совершали вечерю.

Вдруг Учитель побледнел… Какое-то странное возбуждение овладело им. Он возмутился духом.

И, смотря прямо пред собою, он сказал громко и отчетливо, так, что Иуда вздрогнул:

— Истинно, истинно говорю вам, что один из вас предаст меня. Впрочем, Сын Человеческий идет по предназначению. Но горе тому человеку, которым он предается. Лучше было бы этому человеку не родиться.

Испуганные, опечаленные, растерянные, не доверяющие друг другу и себе, ученики с нежностью и слезами спрашивали:

— Не я ли, Господи?

И Иуда спросил: «Не я ли?»

И тихо, так, что слышал один Иуда, он сказал: «Ты говоришь».

И он, взяв хлеб и благословив, преломил его, воздав хвалу Богу, и, раздавая ученикам, сказал: «Примите, ядите, сие есть тело мое». И, взяв чашу и благословив, и воздав хвалу Богу, подал им и сказал: «Пейте из нея вси: сия есть кровь моя Нового Завета, за вас и за многих изливаемая, во оставление грехов».

То, о чем он говорил в Капернаумской синагоге, совершилось. Знали, что когда придет Мессия, он устроит великолепное пиршество в роскошном дворце, окруженном легионами воинов и бесчисленных рабов. При громких победных криках, Мессия-Царь предложит собравшимся пышную и невиданно драгоценную трапезу. Это будет пир для всего мира, по крайней мере для всех верных. Он положит конец голоду и нищете.

Но это — не чаемый Мессия, это безумный, странный Мессия-нищий. Его пир вечеря в потаенной горнице под страхом казни. Вместо рабов он сам служит возлежащим, приклоняясь к земле и умывая их ноги.

И на его трапезе не видно много яств. Он дает пирующим только свою приготовленную к смерти Плоть в этом чистом пшеничном хлебе и свою Кровь в прозрачной и искрящейся влаге этой чаши.

Этим единственным даром, кровью своего сердца — собою самим, хочет он возрадовать мир и утолить его голод и жажду.

Его час пришел. Вот час, о котором он говорил в Кане.

Конец сходился с началом. Чудо первой с чудом последней ночи.

Вода, ставшая вином, ныне претворяется в кровь.

И не совершается ли здесь тоже брак, тот брак, о котором он говорил так часто — брачный пир Царского Сына.

Последней и страшной тайной обручается он с учениками и с миром. Соединяется последней роковой связью. Ее уже нельзя разрушить, не уничтожив себя.

Иуда один знал это…

Обручится ли он с Учителем этим обручением крови? Возьмет ли от Учителя последний дар, дар его сердца? Примет ли в себя его убеленное тело, он, восставший на это Тело во имя другой темной плоти и готовящий ему страшное поругание?

Взял, принял…

И сейчас же, точно темное холодное облако сошло к нему в душу и точно какая-то новая посторонняя сила овладела им.

Бессмысленными и странными глазами смотрел он кругом. Но несмотря на эту бессмысленность, он заметил нависшую угрозу. Иоанн делал Петру какие-то знаки, и тот, возбужденный и красный, протягивал руки к одному из лежащих на столе ножей… Еще мгновение… Кто знает, что было бы через мгновение.

Но Учитель, обращаясь прямо к нему, к Иуде, громко сказал: «Что делаешь, делай скорей». И, почти шатаясь, Иуда встал и вышел…

Была ночь, когда он вышел.


* * *

Иуда, во главе вооруженной стражи и первосвященников, шел по Гефсиманскому саду за Учителем.

Вступили во глубину сада. Вышли на открытую поляну и заметили несколько человеческих фигур.

Впереди был ОН.

Он был такой же, как всегда, только казался бледнее в страшном ночном свете, да на лбу алели несколько маленьких капелек крови — должно быть, поранил себя терновиком.

Еще никогда так не ненавидел его Иуда: за позор этой ночи, за ужас своего преступления, за свою гибель ненавидел он Учителя.

Ему казалось, что не он предает Учителя, а Учитель его обрекает на неслыханно мучительную казнь.

И он подошел и поцеловал прекрасные, сжатые, никогда не улыбающиеся уста.

«Радуйся, Равви!»

И отвечал тихо Учитель: «Друг, зачем ты пришел?»

И в голосе, и во взоре была знакомая бездонная грусть.

Его окружили, повели…

Иуда отстал и остался один в густой аллее…

И вдруг сразу, в одно мгновение, вспомнилось ему все: прошла пред ним вся его жизнь с Учителем от первой встречи на широкой песчаной дороге и до этих маленьких алых капелек у него на лбу…

И в этот миг он понял тайну грусти Учителя.

Это была тайна любви Учителя к нему, Иуде…

Еще тогда, с первой встречи, принял его Учитель в свое сердце. Он говорил, что нет больше той любви, как если кто положит душу свою за своих друзей.

И он в каждый миг отдавал душу свою за Иуду.

Каждый миг предавал его Иуда своим взором, но он не отводил своих глаз. Он знал, что готовит ему Иуда. Он мог бы уничтожить Иуду одним своим словом или просто отойти от него. Но он предпочитал быть преданным своему другу, чем от него отречься: несколько часов тому назад, на вечери, он спас ему жизнь.

И теперь, прощаясь навеки, он назвал его другом.

«Друг, зачем ты пришел?»

И он шел умирать за него, верный до конца своей дружбе…

Медленно двигался Иуда…

Шум удаляющихся шагов стихал… Мелькали в кустах последние колеблющиеся отсветы фонарей.

Иуда был один в надвигающемся отовсюду мраке.

С ним больше не было Друга…


* * *

Иуда не захотел смотреть, как его судят и мучают…

Только проходя по двору дома первосвященника, куда его вызывали, он увидел в углу двора его одинокую, беззащитную фигуру. Он стоял в пол-оборота, почти спиной, и был окружен толпой бородатых евреев и римских солдат.

Так странно было видеть его здесь.

Не было ни цветов, ни прозрачной воды голубого озера, ни маленьких, ласкающихся к нему деток, ни благоговейно склоненных женщин, не смеющих прикоснуться к краю его одежды, ни больных, ждущих исцеления.

Спина его была обнажена и длинная, белая одежда, забрызганная кровью, тянулась за ним по жидкой грязи. Его били.

Худой, рыжебородый еврей, весь в черном, открывал большой беззубый рот, набирал слюну и плевал ему в лицо, поднимая костлявую руку и ударяя с размаху по щеке. Потом что-то бормотал, кажется молился, — и потом опять плевал и бил, нудно и однообразно.

Сзади было двое. Один — молодой еврей, почти юноша, с толстыми губами, делал свое дело с наслаждением: поднимая палку, наносил удары и даже стонал от удовольствия. Другой — римлянин, большой и сильный, бил спокойно и серьезно. Казалось, он не знал, кого и за что он бьет. Для него это был только преступник, которого нужно бить.

Кто-то смеялся грубо и весело.

Несколько солдат рядом о чем-то спорили, кажется, о чем-то совсем постороннем.

Иуда отвернулся и пошел к выходу.

Вслед за ним летели звуки ударов, и так странно было, что все, казавшееся таким сложным, трудным и громадным, так просто и грубо разрешается этими звуками.

Выходя, услышал громкий голос Петра, и испугался. Петр, должно быть, как там, в Кесарии, говорит, что он — Сын Божий и спорит. Если он еще не схвачен и увидит Иуду, то размозжит ему голову. Но, вслушавшись, удивился и успокоился.

Петр, волнуясь и запинаясь, божился и клялся, что не знает сего Человека.

И Иуда подумал, что он не один.


* * *

Потом был в толпе пред дворцом прокуратора. Был с самого края, прячась у крыльца дома.

Там, впереди, были самые яростные, настаивающие, по наущению священников, на его смерти. Здесь, сзади, больше было любопытных.

Ходили разные слухи. Кто-то рассказывал, что утром у священников было волнение. Говорили, что идет громадная толпа исцеленных им калек, прокаженных и бесноватых, во главе с воскресшим Лазарем, требовать его освобождения.

Но никто не пришел и успокоились. Ждали чуда.

Рядом с крыльцом, где стоял Иуда, были две девушки: одна — еще не старая, другая — еще ребенок, всхлипывала и плакала навзрыд. Старшая ее утешала, говорила, что чудо, наверное, будет, хотя, кажется, сама верила плохо.

Другие ждали больше из любопытства, спорили.

Одни говорили, что он сам совершит чудо; другие — что Небо откроется, как было однажды на Иордане, и недавно здесь, в Иерусалиме, и заговорит его Отец.

Но чуда не было.

Отец молчал.

И когда его вывели к народу — толпа увидела его изменившееся лицо и окровавленное тело и стало ясно, что ждать нечего. И все, что знали о нем раньше, показалось сказкой, несбыточной и невозможной.

Тогда стали требовать его смерти упорно и неотступно.


* * *

Когда вечером того же дня Иуда подходил к опустевшей Голгофе, первое, что он увидел, был крест одного из разбойников: тяжелое мертвое тело повисло, как будто сидя на деревянной перекладине. В оскаленных зубах, казалось, еще дрожала хула…

Потом увидел Учителя…

Сначала почти не узнал.

Как хорошо он знает это тело, казавшееся почти прозрачным в длинных складках одежды.

Теперь оно все распухло и было неестественно громадным. Оно сплошь было покрыто ссадинами и ранами. Рубцы от бичей переплетались с длинными полосами от палочных ударов. И всюду были маленькие и большие язвы от колючек на концах бичей.

Пальцы вытянутых рук торчали, как сучья на дереве, судорожно сжимая гвозди.

Голова, как бессильная подняться к небу, опустилась на израненную грудь в недоумении и безответном вопросе.

Ужасно было смотреть на это тело…

И все-таки он казался Иуде единственным, удивительным и несравненным.

Не было и не будет такого.

Иуда видел теперь, что победил он — распятый — в их неравной и страшной борьбе.

Еще до Крестных страданий он пленил мир собою. Уходя, он оставил его пустым и беззвучным. Распинаясь, он вознес его с собою на Крест. Вся красота обесценена и повержена в прах страшным сравнением с его непобедимым совершенством.

Вся радость отравлена жгучим ужасом его неимоверных страданий. Его Кровь будет теперь разлита даже в солнечных лучах, и запах ее будет теперь во всех ароматах.

Если бы Иуда не совершил этого дела, кто знает, может быть, никто бы и не дерзнул поднять на него свою руку. И тогда его страшная мечта рассеялась бы, уступая послушной и терпеливой любви мира. И не там, за гранью гроба, но здесь, на земле, воссияла бы Божественная улыбка воскресения…

Но он, Иуда, он сам воплотил это безумие.

В этом безумии — то неслыханное чудо, которого требовали и ждали от него люди.

Этот Крест — обетованное им знамение Сына Человеческого.

Теперь Иуда знает, наверное знает, Кто он.

«Воистину, этот Человек был Сын Божий».

И от безумия этого чуда обезумеет мир, изнеможет, как и он, Иуда, в неравной борьбе.

Одни отдадут ему всю полноту своего сердца. Это те, кто пойдет за ним всюду, куда бы он ни пошел.

Блаженны они, потому в его крови они убелят свои одежды.

Но это будут только избранники.

А другие? — Бесчисленные множества, легионы маленьких Иуд, отравленные не до конца, не умеющие жить, и боящиеся умереть.

Как и он, будут бояться они; в невыразимой муке верить и сомневаться; восходить и падать; благословлять и проклинать; любить и ненавидеть; преклоняться, отрекаясь, и предавать на горе предающему Сына Человеческого.

Лучше бы было не родиться такому человеку.

Лучше было бы не родиться Иуде.

Женщины, стоявшие у Креста, обернулись, услыхав страшный, нечеловеческий вопль.

Они увидели человека, бежавшего прочь от Креста с раздирающими душу воплями.

Это был Иуда. Он бежал и, спотыкаясь, падал, и вновь бежал. Поднятыми к лицу руками он тянул свою бороду, и оттого щеки раздувались, глаза выступали из орбит, и лицо казалось смешным и страшным.

Он бежал к храму бросить свои серебренники на холодные плиты.


* * *

Вечером, в субботу, один из учеников увидел его тело во глубине обрыва. Оно сорвалось с дерева и разбилось о камни.

Оно было отвратительно: из рассекшегося живота текли внутренности.

Кажется, его уже тронули собаки.

Лицо было расплющено. Но его узнали по клочкам рыжеватых волос и остаткам того особенного выражения, которое наблюдали у него последние месяцы.


* * *

А на утро следующего дня Мария Магдалина возвестила им, плачущим и рыдающим, что у отваленного камня Гроба Воскресший Учитель благовествовал ей всемирную радость Воскресения.

Загрузка...