Росоховатский Игорь ИДУ К ВАМ

Когда я впервые очнулся, то услышал несколько непонятных слов, произнесенных разными голосами: «Замените витлавсановой»… «На осциллографе»… «Включите второй биотрон»…

Я приоткрыл глаза. Надо мной склонилась морда чудовища с блестящими отростками, одним человеческим глазом, а другим — граненым и сверкающим.

Душная тьма надвинулась на меня…

Не знаю, сколько времени прошло, пока я очнулся вторично. В голубоватой комнате, кроме меня, никого нет. С трудом приподымаюсь. Сильно кружится голова.

Не могу вспомнить, как попал в эту комнату. Зато почему-то хорошо помню вечернюю Москву, извозчичью пролетку с откидным верхом и широкую спину в ливрее.

Словно наяву вижу тонкий профиль своей жены, ее гордо и удивленно приподнятую бровь. Сердце сжимается от тоски, от предчувствия… Я вспоминаю ее последнее письмо, пришедшее ко мне в ссылку: «Прощай, мой любимый, мой супруг. Благодарю бога, что наши дети уже взрослые и могут сами позаботиться о себе…»

В памяти всплыли листы, испещренные формулами, и стихи, которые я сочинял в припадках необузданной ярости против судьбы, против царя, против нескладно устроенной жизни, в конце которой всегда — разлука.

…И над пучиной вод, пронзая взором тьму,

Над брегом забытья, над вечною Вселенной

Я, смертный человек, зажгу и воздыму

Бессмертия огонь рукою дерзновенной…

Когда я написал это?..

Собираюсь с силами, сажусь, опускаю ноги и нащупываю пол. Я одет в какой-то блестящий серый комбинезон. У меня нет никакого плана действий. Нужно узнать, где я, что со мной, расспросить людей. Вспоминаю морду чудовища и содрогаюсь от омерзения.

Осторожно открываю дверь. Широкий длинный коридор залит солнечным светом. Выхожу в него, иду, не зная куда.

Через несколько десятков шагов резко останавливаюсь. Передо мной в стене коридора круглое окно. Сквозь него вижу троих людей у стены зала. В центре группки стройный человек со смуглым лицом. Где-то я уже видел это лицо и глаза — глубокие, грустные, очень дальнозоркие. К нему обращается другой человек, молодой блондин. Когда он говорит, то супит брови, собирая морщины на переносице. Слышу такое, от чего густой пот покрывает мою спину и костюм прилипает к ней.

— Уважаемый Ибн-Сина, кончим спор таким образом, — говорит молодой человек смуглолицему и нажимает какие-то кнопки на стене.

Вот почему мне знакомо его лицо! Ибн-Сина — самый знаменитый врач своего времени, крупнейший философ и естествоиспытатель! Сколько раз, вглядываясь в его портрет, читая его научные труды и стихи, я восхищался и завидовал ему. Но ведь он умер около девяти столетий тому назад…

Передергиваю плечами, чтобы отклеить костюм от спины. Самые невероятные мысли проносятся в моей голове. Я думаю о том, во что никогда не верил, что высмеивал. «О грешник, ад тебе уготован! Не поддавайся гордыне, не подымай длани на священную тайну бытия!» — слышались мне слова постоянного оппонента, тюремного священника отца Адриана. Что со мной происходит?

Между тем из стены выдвинулось несколько коробочек на тонких стержнях.

— Сейчас сравним ответы, — говорит молодой человек и громко произносит: — Специфика Ибн-Сина. Специфика Гиппократ. Специфика…

Он совершенно явственно называет мою фамилию.

— Предлагаю решить задачу, — продолжает, насупив брови, молодой блондин. — Условие: мы приступаем к синтезу клетки. Известно, что в ее ядре есть кислоты, ведающие наследственностью. Известны вещества, участвующие в синтезе этих кислот. Известны генераторы и аккумуляторы энергии в клетке и то, как их создать. Известны кислоты, принимающие участие в штамповке важнейших ферментов — ускорителей и замедлителей реакций в клетке. Вопрос, с чего мы начнем синтез?

Он оборачивается к смуглолицему:

— И вы, Ибн-Сина, решайте эту задачу. А потом сверите с ответом.

Наконец-то я слышу знакомые, привычные слова — «синтез клетки». Но кто же может в наше время осуществить его? Нужны столетия напряженной работы, прежде чем это станет возможным. Чтобы хоть за что-то уцепиться, углубляюсь в рассуждения, пытаюсь решить задачу, заданную блондином.

Тот, кого называют Ибн-Синой, говорит:

— Готово, достопочтенные.

Он не успевает больше ничего сказать. Слышится пощелкивание, и голос, похожий на его, произносит:

— Начнем с аккумуляторов энергии.

«Нет! — думаю я. — Он неправ».

Забываю обо всем: что со мной, где нахожусь. Сейчас я бы с удовольствием поспорил с ним. У меня тоже готов ответ. И одновременно раздается голос, похожий на мой:

— Сообщаю решение задачи по специфике ВНЕ-1 («ВНЕ — это мои инициалы», — думаю я). Вначале необходимо создать элементы кислот, ведающих наследственностью, потом — ферменты, участвующие в синтезе этих кислот из элементов, затем — сами кислоты. Ведь их можно сравнить с чертежами, по которым строится клетка. Вначале — чертежи, потом — здание…

Ответ неизвестного существа полностью совпал с моим ответом, даже слова были почти те же самые.

Снова закружилась голова. Перед глазами мелькают пятна, извилистые линии. Опираюсь на стену, чтобы не упасть, и, как могу, быстрее удаляюсь от окна.

Всевозможные мысли приходят мне в голову. Все это похоже на сон.

Щиплю себя, давлю пальцем стену, убеждаюсь, что все происходит наяву. Палец попадает на выступ в стене. Успеваю заметить, что это ряд кнопок, и куда-то проваливаюсь…

Передо мной широкие ворота в почти прозрачной стене, а за ними недалеко темнеет лес — обычный зимний лес.

Спешу туда. На морозном воздухе становится легче. Кажется, что очнулся от кошмара.

Лес стоит тихо, чуть позванивая серебряными доспехами. Внезапно откуда-то доносится нарастающее гудение. Из-за позлащенных закатом гор показывается и с пронзительным ревом проносится над моей головой сверкающая исполинская птица. Закрываю голову руками и падаю в снег…

Когда встаю и отряхиваюсь, птицы уже нет. Сон или не сон?

Оглядываюсь. Невдалеке возвышается то самое здание, откуда я недавно вышел. Прозрачное, все из стекла, поднятое на металлических столбах над землей, готовое взлететь.

Ко мне от здания спешит человек. Он в таком же наряде, как и я. Строгое худощавое лицо с крупными чертами удивительно знакомо. Хорошо знаю, что среди моих приятелей и ссыльных такого не было.

— Здравствуйте, — говорит он. — Вас, кажется, зовут Викентий Никодимович. Вы здесь новенький? Давайте познакомимся.

Он протягивает узкую крепкую ладонь:

— Николай Иванович.

Оторопело гляжу на него. Имя, отчество как бы дают толчок памяти. Да, это лицо знакомо мне по портретам. Но тот человек умер около двадцати лет тому назад.

Николай Иванович берет меня под руку и тянет в лес:

— Пройдемся, я постараюсь все объяснить.

Пустынный молчаливый лес лежит вокруг нас…

Останавливаюсь и спрашиваю незнакомца:

— Простите, а как ваша фамилия?

Он секунду колеблется, потом решительно говорит:

— Лобачевский.

— Тот самый, математик? — вырывается у меня, и я уже знаю ответ.

— Да, тот самый, — отвечает он.

Сумбур в моей голове начинает проясняться. Возможно, я не выдержал в ссылке и сошел с ума? И все, что видел — стеклянное здание, ревущие птицы, зал, — мне только чудится. А этот подтянутый сухощавый человек с крупным носом и выступающим подбородком тоже сумасшедший. У него навязчивая идея. И он уводит меня в лес, чтобы покончить со мной. Бросаю взгляд на его руки с тонкими сильными пальцами и прыгаю в сторону, за дерево, туда, где лежит увесистый сук.

— Не подходи! — кричу, размахивая суком.

Человек стоит на дорожке, исподлобья спокойно смотрит на меня.

— Я же вам хочу все объяснить, — говорит он. Облака вылетают из его рта и растворяются в воздухе.

Тот же пронзительный рев слышится над головой. Роняю сук и поднимаю руки, чтобы закрыть голову. На миг меня накрывает стремительная тень.

Рев затихает вдали…

— Реактивные самолеты. Аппараты тяжелее воздуха. Впрочем, они уже устарели, — говорит Николай Иванович и сочувственно улыбается.

«Аппараты тяжелее воздуха! Но их проекты только зреют в головах самых дерзких мыслителей. Откуда же они появились? Какой теперь год, какой век?»

Цепляюсь за последнюю мысль, как утопающий за соломинку, и невольно произношу ее вслух.

— Середина двадцать первого века, — отвечает тот, кто назвал себя Лобачевским. — Успокойтесь. Выслушайте — и все поймете.

Теперь понимаю еще меньше. Правда, и стеклянное здание, и металлические птицы легко объяснить. Об этом я читал в фантастических романах. Но откуда же взялся в двадцать первом веке я? Как оказался здесь он или Ибн-Сина?

Припоминается всякая чертовщина: переселение душ. Я не я. Кто же я? Кто он?

На его щеках рдеет морозный румянец. Он несомненно живой человек — из плоти и крови.

Николай Иванович снова берет меня под руку.

Мы возвращаемся к прозрачному зданию. Мерзлые ветки трещат у нас под ногами. Слегка ноет колено, ушибленное, когда падал в снег. Ели на растопыренных лапах удерживают сверкающие пригоршни сахара. Между деревьями нетронутый снег испещрен иероглифами птичьих и заячьих следов. Лес точно такой же, как в дни моей юности, как в дни его юности, как сотни лет тому назад. «Сотни лет тому назад», — к этой мысли нужно привыкнуть.

Я вспоминаю свою жизнь. Я слишком много терял на своем пути. Сначала тихую старушку, рассказывающую сказки, потом — мать, потом — друга, с которым делил последний огарок свечи, потом — любимую… Такой непосильной ценой я платил за все, что приобретал, — опыт, интеллект, знания. Но я знал, что и это потеряю в конце пути, растворясь в природе. Я часто задавал себе вопрос — стоит ли жить? — и продолжал путь, потому что нет в мире ничего выше человеческого мужества. И однажды…

Когда это было? Ночь… Бревенчатая изба… С кем-то поговорил, но с кем и о чем, не могу вспомнить… Свечи давно кончились. При тусклом мерцании сальника составляю и записываю формулы клеточного обмена. Отрываюсь от бумаги, вспоминаю кусочки своей жизни — разлуки, разлуки… Их ровно столько же, сколько встреч. Но запоминаются они больше. Ведь встречаясь с человеком, еще не знаешь, кем он станет для тебя. И лишь при разлуке узнаешь это. Слишком поздно…

Опять склоняюсь над бумагами, и приходит мысль: у природы два пути разложение живого на неживое и создание живого из неживого. Человек в лаборатории пока умеет повторять один ее путь. Но в конце концов человек может всегда научиться всему, что умеет природа. Она не запрещает учиться у нее и превосходить ее. Человек повторит и другой путь природы, создав сначала белок, потом — клетку.

Тогда-то я написал об этом и забыл надолго… Вспомнил лишь сейчас, непонятным образом вернувшись в жизнь. Да, непонятным, потому что можно создать клетку, но нельзя воссоздать личность, как нельзя остановить или хотя бы замедлить время. И все же я пришел в мир. Это непостижимо!

Мы подошли к зданию. Двери подымаются, уходят в стену, открывая вестибюль. Сворачиваем в коридор, попадаем в многоугольный зал.

— Я уже видел этот зал, — говорю Лобачевскому и рассказываю о том, как решал задачу, стоя за окном.

На стенах зала вспыхивают сотни разноцветных огоньков. Кажется, что это загораются под лучами солнца таинственные письмена.

К нам направляется тот самый молодой блондин, который беседовал с Ибн-Синой.

— Привет, Николай Иванович! — здоровается он с Лобачевским, как со старым приятелем. — А кто с вами?

— Известный биолог и медик, — Лобачевский называет мою фамилию.

Против ожидания молодой человек не удивляется, не рассыпает почтительных комплиментов, не перечисляет известных ему моих трудов, как было принято в моей прежней жизни.

— Рад, — говорит он и протягивает мне руку. — Ким, один из инженеров этого зала.

Он заводит с Лобачевским разговор о какой-то математической проблеме. Ким говорит быстро, отрывочно, словно жалеет тратить энергию на слова или торопится. В наше время инженеры были не такими — более солидными с виду, держались степеннее. А Ким совсем мальчишка. И к тому же это странное имя. Но почему-то он нравится мне, несмотря ни на что.

— Николай Иванович сказал, что вам нужно кое-что объяснить, обращается он ко мне. — С удовольствием. Начнем с этого помещения. Вы находитесь в третьем кибернетическом зале. — Ким делает жест. — Здесь установлены машины, моделирующие работу человеческого мозга. Нервная клетка действует по принципу «да» или «нет», то есть проводит или не проводит в данное время возбуждение. В машинах функции клеток выполняют атомы. Когда они возбуждены, заряжены энергией, соответствуют состоянию «да», когда не заряжены — состоянию «нет».

«Кибернетический», «заряженный атом» — пытаюсь запомнить новые слова. Понимаю далеко не все, смутно улавливая суть. Смотрю на Николая Ивановича и думаю: «Бессмертный Лобачевский, бессмертный Ибн-Сина. Что может быть естественнее, чем это сочетание слов? Разве, изучая геометрию Лобачевского, я не восхищался силой его логики, не беседовал с ним? Разве не завидовал Ибн-Сине, забывая, что он давно умер? Но тот Лобачевский жил в строгих теоремах, а этот появился передо мной, и я вижу его полные губы, слегка сдвинутые брови и крутой открытый лоб».

— Подобные машины, — продолжает Ким, — уже во второй половине двадцатого века писали музыку в стиле определенного композитора или стихи в стиле какого-нибудь поэта. На одной из них происходил первый этап воссоздания вашей личности. В атомную память машины были заложены все данные о вас: ваши труды, стихи, письма, информация о вашем стиле работы, анализ почерка и другое. Машина определила основные особенности вашего мозга, быстроту его действия. Потом по команде самонастроилась на специфику вашего мозга. Если задать ей любую задачу, она решит ее так, как решали бы вы сами.

Теперь понимаю, что слышал, стоя за окном. Это был голос машины.

— А я и не знал, Ким, что вы умеете так популярно рассказывать, вмешивается Лобачевский, и инженер настораживается. — Все сразу становится понятным, особенно для человека девятнадцатого века.

В строгих пристальных глазах Николая Ивановича сверкнули шаловливые искорки, и я вспомнил, что он был не только гениальным математиком и умудренным наставником молодежи, но и студентом, сидевшим в карцере за пускание ракеты в одиннадцать часов вечера, чем вызвал колокольный трезвон и всеобщий ужас смирных казанских обывателей.

Ким отвечает ему в том же тоне:

— Ясно. Все эти двести лет вы только притворялись, будто вас нет. А на досуге оттачивали свои остроты.

— Один — ноль, — смеется Лобачевский.

Я не знаю, что такое «один — ноль». Математический термин?

Лобачевский обращается ко мне:

— Думаю, вам теперь многое понятно. В двадцатом веке бурно развивалась восстановительная хирургия, восстановительная физиология. Во второй половине века был искусственно создан белок, потом — клетка. Это ведь вас не может удивить. Вы же сами его предсказывали и работали в этой области.

Перебиваю его:

— Можно искусственно создать клетку и организм, можно создать в машине модель мозга. Однако же нельзя воссоздать личность со всеми ее особенностями. Для этого понадобилось бы восстановить воспитание, культуру. Наконец нужен точный слепок каждой клетки.

— Эти слепки у нас были, — просто отвечает Лобачевский.

Напряженно ожидаю, что вот сейчас он и расскажет о главном научном чуде.

— Дело — лучший слепок личности. Ежели разным людям дать одни и те же факты, то часто они сделают разные выводы, построят разные гипотезы.

Этот процесс можно повторить в обратном порядке: от дела — к особенностям личности. Вы, например, по списку опытов и выводам, я — по уравнению или теореме сумеем определить людей, которые их составляли, ход их рассуждении, культуру, интеллект.

Опытный следователь по картине преступления установит личность преступника, его привычки и наклонности, даже его рост, вес, силу, приметы внешности.

По нескольким портретам и описаниям внешности скульптор с подробнейшими деталями восстановит в гипсе весь внешний облик человека.

Биограф по разрозненным сведениям создаст полное жизнеописание, упомянув такие подробности, о которых забыл сам герой. Эти примеры можно продолжать до бесконечности — и где предел совершенству?

А с помощью вычислительных машин, собрав все сведения о человеке, можно воссоздать не только это. По особенности мышления, по ходу рассуждении определяют особенности строения мозга, память. Когда люди научились искусственно создавать клетку и мозг, то могли перенести в него из памяти кибернетической машины запись и затем расширить ее. В живой ткани возникает больше вариантов со всеми сопровождающими эмоциями: болью, страхом, радостью. Они соответствуют сложному поведению живого существа… Примерно таким образом были воссозданы и вы, и я, и многие другие.

Он сказал это, и я очень ясно представил, как точная, острая научная мысль обрастает плотью человеческих чувств, мечтой о прекрасном, тоской о потерянном, как наряжается в радужный плащ воображения и становится богаче и многограннее.

— Конечно, пока не удается с абсолютной точностью восстановить личность. Часть биографии неизбежно теряется, могут возникнуть новые варианты воспоминаний, переживаний, — продолжает Лобачевский, и я понимаю, почему не мог вспомнить всего. — Но основная специфика личности, отраженная в ее делах, биографии, остается. Специфика личности — это ведь очень важно для решения той или иной проблемы. Чтобы свыше тысячи лет тому назад высказать догадку о микробах, нужен был именно дальнозоркий ум Ибн-Сины. А сейчас, обогатившись новыми знаниями, ученый снова сможет глянуть на сотни лет вперед. Вы, например, по-своему решили сложную задачу и ответили на вопрос, как создавались клетки. Часть общих сведений запишут в вашу память в третьем цикле, остальное узнаете в процессе обучения. А узнать вам нужно много. И что «неделимый» атом делим, и что «независимое» время зависит от скорости движения…

Он говорит, слегка растягивая слова, старается оценить каждое из них прежде, чем произнести, изложить мысль как можно точнее.

Пожалуй, он, ученый, не понятый современниками, — чувствует себя современником здесь, в новом веке. Ведь это он давным-давно говорил студентам: «Человек родился быть господином, повелителем, царем природы». Это он всю свою прежнюю жизнь искал «ту силу, которая позволяет нам торжествовать над ужасом смерти».

Когда-то я думал: человек в конце жизни теряет все, что приобрел. «Теряет» — не то слово. Потому что человек не терял ни опыта, ни знаний, ни интеллекта. Он оставлял их — частицы своего «я» — в своих делах. Он старался оставить побольше их для современников и потомков — ради достижения цели, которой он отдал всего себя. Он еще не знал, что этим самым оставляет для себя возможность вернуться. И это является лучшим доказательством его мужества.

Невольно приходят на ум слова отца Адриана: «Создание жизни — дело господа, и смертным не дано постигнуть великую тайну». Что бы он сказал сейчас? Смертные постигают тайны зарождения жизни!

Вспоминаю чудовище там, в комнате, которое смотрело на меня одним человечьим глазом. Очевидно, это был какой-то врач, выслушивавший меня с помощью прибора. Хочу улыбнуться, но улыбка выходит грустной. Может быть, потому, что я так отстал, так мало знаю?..

Узкая ладонь Николая Ивановича мягко ложится на мое плечо. В его глазах светится сочувствие. В лавине новых впечатлений я не успел оценить его внимательности и чуткости. Может быть, такие же чуткие все люди сейчас…

— Я тоже прошел через это, — вполголоса произносит Николай Иванович. Поверьте, это пройдет.

Отрицательно качаю головой — слова здесь не нужны.

Бросаю взгляд на Кима. Он копается в каком-то ящичке, не смотрит в нашу сторону. Но по его напряженной позе догадываюсь, что он прислушивается к разговору.

Николай Иванович крепче сжимает мое плечо:

— Вы много изведали в своей жизни и горя, и радости — радость любви и семьи, мужества, борьбы. Но какую наибольшую радость знали вы?

— Радость познания, творчества, — отвечаю и быстро добавляю: — Но она немыслима без борьбы, без любви, без всего остального…

Лицо Лобачевского светлеет.

— Поверьте, — повторяет он, вкладывая в свои слова что-то большое, искреннее, чему невозможно противиться. — В вас есть то же самое, что и в нас — людях двадцать первого века. Вы будете счастливы.

Звуки его голоса долго не угасают, блуждают эхом в зале. Кажется, стоит позвать — и они вернутся.

У двери вспыхивает зеленая лампочка.

Ким подходит к нам, извиняется:

— Меня вызывают. Еще увидимся. Викентий Никодимович, мне необходимо у вас кое-что узнать о внутриклеточном обмене. Поможете мне?

Киваю головой, стараюсь скрыть вспыхнувшую гордость. Последняя его фраза многого стоит, если учесть, что ее сказал так по-будничному деловито этот простой и милый молодой человек. Скажи мне это самый крупный ученый девятнадцатого века, я не был бы так доволен.

Когда-то меня преследовали за мои взгляды, отвергали мои работы, запрещали опыты, объявляли безбожником. Церковными догмами пытались зачеркнуть факты, хотя я говорил только о синтезе клетки и, конечно, представить не мог восстановление личности.

Тех, кто разделял мои взгляды, было очень мало, слишком мало даже для душевного удовлетворения. Как я мечтал тогда встретить больше смелых людей, которые бы поддержали меня! Как хотелось, чтобы скорей было создано такое общество, где не нужно скрывать самых дерзких мечтаний!

И вот свершилось. Эти люди поняли меня, как поняли Лобачевского. Они позвали нас, чтобы вместе трудиться. Значит, я жил и работал не напрасно. Я нужен потомкам — через годы, через века — нужен! Есть ли счастье выше этого?

Откуда-то начало доноситься равномерное гудение. Возможно, это работают машины и аппараты, создающие живую ткань.

И я думаю, что вот мне и удалось увидеть завершение работы, в которую вложил всю свою жизнь. «Время зависит от скорости движения», — сказал Николай Иванович. Я думаю: да, от скорости и от направления движения. А мы двигались только вперед — через невзгоды и неустроенность жизни, через ссылки, через злобу и тоску, через саму непреложность времени. Теряли близких, ошибались, искали. Даже умирая, мы падали вперед, опуская ношу дело к делу. Мы складывали свои дела, как песчинки и камни, чтобы вымостить дорогу для потомков.

Так я пришел в этот мир — удивиться и поверить в то, что казалось невозможным.

Ведь и раньше, отвергая это точными расчетами, мы верили в созданное воображением. А человек так уж устроен — если он вообразит что-то и сильно захочет, то обязательно осуществит.

Так было всегда. Все, что можно вообразить, можно осуществить — это давно стало нашим непроизносимым девизом.

Я шагнул через столетия — тот и не тот, старый и новый, — чтобы увидеть, как осуществилось в таких же строгих расчетах, в каких мы его отвергали, «невозможное».

Загрузка...