Маме, Кате, Аринке — как всегда
Норга не зря прозвали счастливчиком…
Выбравшись из воды, он долго и медленно приходил в себя, вжавшись во влажные заросли камыша. Комар, мерзко звеня, присел на лоб, и Норг убил его резким хлопком. Уже можно. Не услышат. Погоня отстала, сорвалась со следа, завязла вместе со своими хвалеными собаками в кустах южного берега Бобрового Потока. Вплетаясь в порывы несильного ветра, оттуда доносилась рваная перекличка кольчужников, приглушенный лай и горьковатый запах дыма. Это не факелы. Это мельница. Она, наверное, уже догорает…
Норг пошевелил обожженными пальцами. Как повезло, что он устроился почти под крышей, там, где сушилось сено… Ведь было же говорено Хромому: дурная мысль оседать на мельнице. Баэль под боком. Деревенские постоянно крутятся. Кто-то сболтнет — не по злобе, так сдуру. Да и то сказать, каждому известно: сдашь лесного — избавишься от извозной подати. А ежели целую ватагу? Кто ж не соблазнится…
Впрочем, Хромой умер достойно. Ничего не скажешь. Он подхватил лук и успел подбить переднего волкодава: звякнула тетива, тонкое жало прошло сквозь шерсть и мясо едва ли не насквозь, и пес, визжа, покатился по земле, но уже налетали второй, и третий, и пятый сгустки рычания и меха, а на новый выстрел не хватило мгновения. Хромой не побежал. Вожаки не бегут. Он выдернул меч, обкрутил вокруг руки сукно плаща — и умер достойной смертью.
А остальные побежали. Врассыпную. Бросая оружие.
Побежал и Норг. Ноги сообразили раньше головы. Они скинули хозяина из уже занявшегося сеновала, вынесли через лес к ручью, ни разу не поскользнувшись, промчались по скользкой траве и не запутались в осоке.
Справа и слева слышались крики и хруст — это кольчужники, настигнув беглецов, рубили их прямыми клинками, смачно крякая. И псы урчали, терзая вопящее и мечущееся сладкое мясо, бессмысленно прикрывающее горло.
Но Норга не зря прозвали Счастливчиком…
Чем мягче делались сведенные судорогой ужаса мышцы, тем яснее становилось: долго отдыхать нельзя. Самое страшное еще позади. Кольчужники не дураки: они с рассветом перейдут ручей и выпустят собак веером, чтобы красиво закончить охоту.
Норг хмыкнул. Хвала Вечному, что прибрал старого графа. Юный сеньор, по слухам, великодушен, не в пример батюшке. Едва ли он станет терзать пленных излишне. Ну, огонь там, щипцы — это само собой, без этого, ясно, не обойдется. А потом — быстрая смерть. Веревка. Перекладина. Скамья. И — синее-синее небо алым пламенем рванется в глаза перед самым концом.
Ну уж нет. Храни Вечный от сеньорской милости, а от кары их нас луки сберегут. В родные края дорога заказана, там каждая крыса знает Норга. Значит, главное — выбраться из леса на тракт. Там проще: караваны один за одним, из Поречья, из Златогорья, шум, гам, людей несчитано; вполне можно затеряться, влиться в поток и, если повезет, добраться до Восточной Столицы. А там — пускай ищут. Найдешь ли травинку на лугу?
А ежели граф объявит награду? Нет, не надо об этом…
…Высоко над лесом, над редкой сетью сплетенных крон, матово поблескивала луна. Зыбкие тучи мешали ей царить во всей красе, набросив на ночное светило прозрачную вуаль. Повезло и в этом. При таком призрачном, неверном свете человек сливается с мерцанием росистой травы, живое не сразу отличишь от неживого. И если поспешить, к тракту вполне можно поспеть до рассвета.
Но все-таки: что если граф объявит награду?
Довольно. Не думать. Пока не думать.
Норг приподнялся.
И замер на полушаге.
Совсем близко, на опушке, спиной к перекрещенным стволам, стоял рыцарь. Стоял спокойно, опираясь на меч и полуприкрыв грудь небольшим круглым щитом. Стоял и молчал, глядя на неудачливого беглеца.
Снова, вторично в эту ночь, тело оказалось умнее рассудка. Оно кинулось наземь, отползло в сторону, перекатилось в камыши, вжалось в землю, втянуло голову в плечи. И, уже вслед броску, вернулся ужас. Все бесполезно. Луна висит сзади, прямо за спиной и, хотя она опушена облаками, даже в этом мутном, сизо-белесом свете нельзя было остаться незамеченным. Разум отказывался это признать и смириться, но что с того? Сейчас вспыхнут факелы и из-за темных стволов, галдя и улюлюкая, вывалится засада, на бегу рассыпаясь в цепь и отжимая стрелка к Бобровому Потоку…
Норг крепко сжал подвернувшийся под руку сук.
Не дамся. Нет смысла попадаться живым. Молодой граф, вступая в права владетеля, непременно пожелает показать соседям, что его рука тверда, а воля непреклонна. Там гибель, и тут. Значит, нужно умирать. Ничего страшного. Кто бессмертен? Но не в петле, а как Хромой — весело и громко. А сначала — хотя бы один удар. Хороший удар, чтобы зазвенело и брызнуло.
Но тихо в лесу. Ни звука, ни шороха. О Вечный, свечу! Свечу в локоть высотой тебе и такую же Четырем Светлым, если не заметили! Нет, две — тебе и по одной каждому из Четверых!
Пустая надежда. Если даже не увидели, то слышали плеск, когда выползал на берег. Слышали шорох в камышах. Но отчего же тогда тишина? Зачем позволили отдышаться на траве? И отчего не пахнет засадой, потными, засидевшимися мужиками?
Вечный, просвети, надоумь: что это? Кто? Если чужой, то где конь? Где костер?
…Ветер, только что лениво-спокойный, окреп, оживился, рванул вверх, с легким шелестом раздвинув сплетение ветвей, насвистывая, поднялся еще выше и прорвал белесую пелену на лике луны.
Ясный серебристый свет захлестнул поляну.
И Норг увидел.
Герб на щите: колос, обрамленный цепочкой зерен.
Глухое забрало с узкими прорезями для глаз.
И надвинутая глубоко на чело корона, переливающаяся в лунном сиянии. Корона, каждый зубец которой — колос.
При луне неразличимы цвета. Плащ рыцаря, ниспадающий до земли, казался темным, почти черным. Но Норг уже знал, каков он на самом деле. Он — алый. Алый, будто кровь. Вернее, багряный. А под ним — такой же панцирь, и наплечники, и поножи.
И Норг засмеялся. Сначала тихо, потом громче.
Ах, юный сеньор! Не угодно ли назначить награду за голову беглеца? Или — две награды? А еще лучше — десять!
Он не боялся ошибиться. Теперь Норг вообще ничего не боялся. Рыцарь видит его. И не исчезает. Он ждет!!! Свершилось…
Уже не таясь, Норг оторвался от земли, отшвырнул в кусты, не глядя, узловатый сук и сделал шаг навстречу.
— Господин…
Рыцарь не шелохнулся. Он стоял все так же, недвижимый и бесстрастный, опершись на меч. И только за узкими щелками-прорезями в забрале чудился Норгу тяжелый пристальный взгляд.
Еще шаг навстречу.
Еще.
— Господин, ты ли это?..
Мое имя Ирруах дан-Гоххо. Происхожу с Запада, из земель, прилегающих к Великому Лугу; впрочем, это ясно и по имени. Я лекарь. Если кого-то удивит, отчего дворянин, да еще имеющий право на приставку «дан», занялся низким ремеслом, то придется разочароваться. Ничего необычного. Никаких мрачных тайн. Гоххо — замок небольшой, владения тоже невелики и порядком заболочены. Так что майорат у нас лютый: все — старшему. А если сыновей пятеро, а доспехов и коней нахватает на всех?
Вот в чем вся штука. Но дело свое я знаю. Нефритовая ящерка на груди спасает от дорожных неурядиц: кто же нападет на лекаря, коего хранит сам Вечный? А дворянская цепь добавляет уважения к клиентам. На заработки жаловаться не приходится; изредка, с верной оказией, удается переспать кое-что матушке и брату, который, на беду свою, родился раньше всех и ныне обречен возиться с убыточным поместьем.
Все это — легенда.
Разбудите ночью, и я не собьюсь. А началась она с Серегиного звонка. Я долго ждал его, вскакивая по ночам, тыкал в клавишу визора и, стараясь сдерживаться, снова вырубал экран. Я ждал, Серега не мог не позвонить, и если уж он молчал, то лишь потому, что там, в конторе, что-то не утрясалось. Но я знал: Серега все равно позвонит, раньше или позже. Даже если откажут. Но почему откажут? — уговаривал в себя. В самом деле, почему?! Я, конечно, давно осел в обслуге, потерял форму, но если надо, кое-что смогу и теперь.
Почти полгода я не решался связаться с Сергеем. Пока не понял, что все. Край. В сущности, ничего необычайного, просто тоска. Казалось бы, беспричинная. Недавно перевалило за тридцать; если разобраться, ничего, кроме дочки, нет, но и дочки тоже нет, потому что жена забрала ее. Просто и спокойно: ушла и забрала. Увезла. Пообещала, конечно, что я, отец, останусь отцом, что дочка меня не забудет, и вроде даже не соврала, но какой там отец за триста тысяч километров и раз в три месяца…
Я бесился, лез на стенку. Но недолго.
А однажды в очередную бессонную ночь, втягивая черт знает которую сигарету, вдруг подытожил. Что имею? Тридцать с небольшим. Здоровье нормальное. Немножко науки: статьи в специальных журналах. На них уже ссылаются, но, в сущности, никто их не читает. А зачем? Немножко изящной словесности. Грехи молодости: стихи, рассказы, пару повестушек — в большинстве слегка подчищенные эпизоды из времен службы в оперативно-спасательном отделе. Говорят, популярные — мне пишут, названивают, клянчат автографы. Ну и что?
Еще? Работа. Ага, тот случай. После разборов с подругами Катерины тесты показали такие отклонения, что из ОСО пришлось уйти. Самое обидное, что в обслугу, хотя и не последней спицей в колесе. Тружусь, чтоб его…
На новую семью вряд ли хватит сил, да и зачем грабить малышку? Новые дети всегда оттесняют предыдущих, а девочке я нужен. Одиночество? Да, неуютно, даже страшновато, но привыкаешь. По крайней мере, пока можно позвонить маме и поплакаться. Любовь? Есть, но об этом не надо. Слишком все перепутано, скомкано, только начни развязывать узлы — не заметишь, как задавишь то ли себя, то ли ее. Друзья… Обойдутся без меня, во всяком случае, большинство; если разобраться, то, кроме Сереги, пожалеет только Мирик, но и у него достаточно своих хлопот…
Вот так. И зачем все? — неясно. И что делать? — неведомо. И кто виноват? — только сам. Два-три раза, когда ночи тянулись особенно мерзко, а сигарет уже, не оставалось, подумал было о самоубийстве. Но понял, что не смогу. Не из страха, скорее — из брезгливости. Лежать в луже крови и мочи… спасибо, воздержимся. Запить? Тоже не мое: сначала не пьянею, потом отрубаюсь.
И тогда я связался с Серегой. За два года, что я прошуршал в обслуге, он забурел еще больше и носит уже три шеврона. Замнач ОСО, а в сущности, нач., поскольку Первых нам спускают сверху для общего руководства. Неофициально: шеф «бригады Гордона». Раньше фирму называли попросту «парилкой», а потом уже, когда Энди Гордон стал первым, чья фотография в траурной рамке украсила коридор отдела, кто-то пустил: «Бригада Гордона». Или, короче — «БГ». Или еще — «Без Гарантий».
А почему бы и нет? — подумал я.
Выслушав меня, замнач ОСО помолчал. Он наконец-то научился выразительно молчать, два года назад ему приходилось сдерживать себя. Но, помолчав, мой друг Серега уже тогда, как правило, выдавал дельные мысли. И сегодня он не стал указывать мне, что нечего паниковать и жизнь кончается не завтра. Он только сказал:
— Вот так, значит?
И кивнул:
— Круто, парень. Ладно, жди. Подумаем.
…Он думал почти месяц. Вернее, бегал по кабинетам и, тряся шевронами, уговаривал тех, кто знал меня только со слов кадровика. Я не сомневался: Серега сделает все. Потому что никогда не забудет те времена, когда Оперативно-Спасательный назывался еще Отделом Срочных Операций, а Энди не успел еще стать символом. А еще потому, что у нас за спиной пляшущий закат над руинами Кашады; был конец весны, мутный прибой грыз бурый от крови и мазута пляж, а я тащил его, обвисшего, почти зубами, как кошка котенка; он стонал, а с выпотрошенных коробок отелей стреляли по мне, движущейся мишени.
Это было семь лет назад, когда мыс Серегой могли только мечтать о втором шевроне, не говоря уже о третьем, а Энди издевался над нами, как хотел, еще не зная, что до третьего не доживет и сам… И поэтому я знал, что Серега не выдаст.
И вот я — Ирруах дан-Гоххо. Дворянин и лекарь. Я сижу в лесной избушке, а минут через пять пойду и выполню задание. Именно так: пойду и выполню. Оно из таких. Детская работа. Для начинающих. Но Серега сказал: «Скажи спасибо и за это. Сам знаешь, какие у тебя тесты… Выполнишь нормально, будет с чем идти наверх». Другой бы спорил. А я не стал.
Впервые за два года я спокоен. Не нужно думать. Никаких комплексов. Только задание. И его следует исполнять. Это затягивает, скорее всего, именно поэтому от нас не уходят. Я исключение. Тесты, мать их так. Когда лет пять назад девочки висли на мне и расспрашивали о чем-нибудь этаком, романтико-героическом, я широким жестом указывал на Серого и тот, растопырив перышки, начинал заливать нечто несусветное о бананово-лимонных джунглях, семиголовых монстрах и голубовласых красотках с во-от такой грудью. На этом моменте девчата, как правило, фыркали и исчезали из поля зрения. Часто — вместе с Серегой.
О нас много судачат, но в сущности, мы — исполнители. Квадратные подбородки, римские носы, мозолистые костяшки пальцев, все это есть, хотя и не так часто встречается. Но это — не главное. Главное — если кто-то где-то нарвался, пойти и спасти. Обслужить. Вытащить. Если угодно, «торпеды». При дипломатах, при посольских спецах. Ну и, понятно, при парнях из Института. При Институте мы, собственно, и числимся. ОСО вступает в дело тогда, когда надо выручать кого-то из элиты. И не бывает у нас никаких семиголовых, мы работаем на уютных планетах земного типа, с такими же людьми, как любой из нас. Единственная разница — уровень. Солидные рабовладельцы, нахальные феодалы, шустрые буржуа. Это наша епархия. На пятом этаже теоретики решают, наступило ли время подкинуть идею. Куда какую. Одной планете — набросок парового котла. Другой — колесо. Еще одной, Не-Знаю-Какой — железный плуг. И здесь самое главное — гарантия, что мастер поставит оный котел в мастерской, а не забросит куда подальше, а лохматый парень с дубиной не плюнет на колесо, а додумается покатать его немного. В общем, Институт не экспортирует прогресс. Только немножко подталкивает. И только технику. Если созрели условия. Социальный — никогда. Спасибо, напробовались.
А для гарантий нужна информация. Полная и подробная. Схема проста: сначала сбор данных. Это работа киберов. Зрячий камень, слышащее дерево, какая-нибудь Жар-Птица. Потом — внедрение новинки. Это уже дело элиты с пятого этажа. А вот ежели с кем из них накладка, вступаем мы. Спасатели. Пушечное мясо, как говорил Энди, свихнувшийся малость на исторической экзотике. И работа наша не из чистых, хотя какая уж чистота, если тебя постоянно убивают, а тебе убивать нельзя. К счастью, все остальное можно…
…Я вышел из хижины и заблокировал вход. Работать надо. Километрах в пяти к югу, если но прямой, стоит кибер. С месяц назад он дал аварийный сигнал и умолк. Хорошо, сказал мне Серега, что сработала программа: укрыться в пустынном месте и самоотключиться. Координаты есть. Задача проста, как грабли: добраться к месту и дотащить утиль до модуля, то бишь, хижины, благо, он легкий, из суперпласта. Упаковать. Выпустить на волю копию, она с собой, в печи, которая, понятно, не печь. И — домой. «Вернешься, старик, пойдем к первому вместе. Поговорим. Старый конь борозды не портит». Логично.
Некоторое время я раздумывал: идти напрямик или в обход? Времени выходило почти поровну: прямо — значит сквозь бурелом, стороной — значит петлять не меньше часа. Пошел в обход. Зачем без нужды ломать ноги? Еще пригодятся.
Я шел и насвистывал. Глазеть по сторонам надоело через десять шагов: планеты земного тина до уныния одинаковы, разница лишь в степени испорченности да в различной экзотике, вроде лиловых пальм. Здесь не имелось даже этого. Лес вполне нашенский, кондовый, словно из-под Владимира или Ярославля; ручей довольно широкий, с часто попадающимися бобровыми запрудами. Зверьки высовывались из-за стволов и провожали меня настороженно-любопытными взглядами остреньких выпуклых глазок. Непуганые, не ныряют. Глушь.
Ручей чуть звенел. Очень чистая вода, совсем как у нас, быстрая и почти бесшумная; сквозь струи виднеются камни, выстилающие дно, они некрупные и гладкие, разных оттенков серого, розового и голубого, реже — в крапинку. Стоит, пожалуй, захватить голубенький Аришке; я съезжу к ней, когда вернусь, потому что потом, скорее всего, меня зачислят в штат и отправят на настоящее задание, а там — кто знает, выберусь ли? Так что, не забыть камушек. Святое дело. Но, конечно, потом.
На запястье пикнуло. Стоять. Приехали.
В этом месте ручей сужался и мельчал, вода сделалась мутнее, с обоих берегов, северного и южного, вползал далеко в отмель шуршащий камыш, поскрипывал под ногами крупный серый песок, вымытый потоком прямо в траву. Я переключил браслет на конкретный поиск. Запищало потоньше. Пииип-пиииип-пииип. Длинные. Холодно. Как в детстве: холодно, теплее, еще теплее, совсем теплой… жарко!
Однако. Какое там жарко? Сплошной писк и ни намека на объект. Я прошел чуть вниз по течению. Без результата. Даже «пип» пропал. Вернулся к ближайшей запруде. То же самое. Прошел в лес, до первого завала. Без изменений. Включил контрольный координатору первый Камешек слева побелел. Здесь оно, место. Еще разок. Пииип. Так. Любопытно.
Среди перепуганных ветвей баритоном взвыла непонятного вида птица, нечто вроде воробья, но цвета фламинго. И шея такая же. Птичка певчая, радость наша. Я проводил ее взглядом. Сел на траву.
Что за чушь? Где кибер?!
Второй-Лекарю. Официально.
Приказываю: организовать поиск объекта. До выяснения обстоятельств запуск дубль-копии отменяется. Ситуация квалифицируется по классу «А-2».
Приложение. Не имеется.
Неофициально (личные сообщения) Жми, парень.
Степные люди заявились почти на закате; судя по тому, что темно-багровая полоса, обжигающая далекие лесистые холмы, уже начала выцветать, до волчьего часа оставалось всего ничего. Их было немного, человек пять, и одеты они были по-разному, кто во что: двое почти в лохмотьях, правда, из дорогой ткани, один — совсем по-господски. На остальных были вполне пристойные куртки и рубахи со шнуровкой на груди, заправленные в широкие штаны. Пояса у всех были широкие, лоснящиеся, схваченные крупными медными пряжками.
Они привязали коней к коновязи под плетеным навесом и долго плескались у колодца, вычерпывая ведро за ведром и не обращая особого внимания на хозяина, растерянно замершего у порога с коротким мечом в руке. Будь хоть немного светлее, Тоббо нашел бы возможность мигнуть сыну и мальчишка, ужом скользнув за плетень, известил бы кого следует из замковых. Но до Баэля скакать четверть дня, а степь уже почти почернела. Трава в закатном мареве пока что отливает глубокой сочной прозеленью, но это лишь до той норы, пока последние блики не выцветут, а потом она станет фиолетовой, как ряса капеллана, а еще чуть позже почернеет. И тогда над степью понесется долгая тоскливая перекличка. Начнется время волков.
Ночью в степи не всегда уцелеешь и возле костра. А уж всаднику смерть лютая. Редким удачникам выведало вырваться из волчьих клыков, повстречав стаю. Тоббо слыхивал о таких, но самому видеть не доводилось; да и то, старики говорят: кто выжил в ночной степи, навсегда останется бесполезен для своей хозяйки. Нет уж, жаль мальчишку. Пусть имеет, что имеет. Много ли радостей у виллана? Хотя и то сказать: мальчишка, как-никак, сын Тоббо. А Тоббо — не обычный виллан, он бычий пастух. Бычьим же пастухом, худо-бедно, станет не всякий. Недаром же дозволено ему обычаем и сеньором носить у пояса короткий меч, за который любому из пахарей положена смерть на месте, без промедления и оправданий.
Именно этот меч, плохонький, но острый, обнажил Тоббо, сам не понимая: для чего? Степных пятеро, к драке они привычны. Если со злом явились — не устоять. Ежели не сопротивляться, быть может, только ограбят. А озлобишь — пожгут хижину, порежут семью. Не пощадят и слепенького. Бывало уже такое, известно.
Но и страх показывать нельзя. Эти уважают храбрость. Поэтому, когда один из пришельцев, тот, что в господском, отряхивая с липких волос капли, шагнул к двери, Тоббо не поднял оружия. Но и не посторонился. Встал попрочнее, широко расставив ноги и прикрыв вход в жилище, как и надлежит мужчине, даже если мужчина по рождению виллан.
Степной приблизился. Действительно, вожак: одежда новая, не грабленая, покупная. Очень хорошая одежда, не на всяком сеньоре увидишь такую. Темная холеная бородка и мясистые губы. Глаз не различить. Темно.
— Не суетись, Тоббо, — послышался спокойный голос. — И не бойся. Мы хотим переждать ночь.
— Ты кто? Стой, где стоишь!
— Тоббо, я же сказал: не суетись.
— Ты кто?
Четверо, одетые попроще, отошли от колодца и, приблизившись, сгрудились за спиной чернобородого. Ни один не обнажил оружия, на лицах — спокойствие. Бледнел закат, где-то вдали, совсем тонко, рванулся к звездам вой и, оборвавшись, завелся снова, но уже оттуда, где густилась ночная мгла. Под навесом беспокойно всхрапнули кони.
— Я — Вудри Степняк. Не слыхал?
Тоббо молчал. Как не слыхать? Если парень не врет, надо бы спрятать меч и не мелькать. Этот шутить не станет. Может, и впрямь только ночь пересидят? А ежели врет?
— Я Вудри сам не видал. Но, говорят, его колесовали.
— Обошлось, как видишь.
— Они не могли отпустить тебя, если ты — Вудри.
— Слушай, Тоббо, хватит. Нам нужно переждать ночь. И мы поедем дальше. Уйди с порога.
Тоббо упрямо покачал головой.
— Я буду драться. Там семья.
— Дурак. Кому нужна твоя старуха? — губастый коротко кивнул за спину.
— Эти парни привыкли к свеженькому. Да ты что, не знаешь, кто такой Вудри?
— Знаю…
Тоббо опустил меч в опоясанный кожей чехол и шагнул в сторону, пропуская степных.
Почистить копыта единорогу — работа нелегкая. А если торопишься, особенно. Когда Тоббо вернулся из бычьего загона, в хижине было дымно и беспорядочно. Пятеро развалились вольготно, сдвинув к столу оба табурета и суковатые чурбаны, завезенные давеча из деревни для растопки. Куртки комком валялись в углу, чадил светильник, моргая подслеповатым огоньком, потные лица и литые плечи под медленно высыхающими рубахами сдвинулись над столом. На неоструганной доске лежало мясо, уж, конечно, не с собой привезенное, и хлеб — господский, белый, хотя и тронутый плесенью, а еще покачивался высокий кувшин с резко пахнущим напитком. Вот это точно привезли с собой; у вилланов огнянки не водится. Не по карману, да и запрещено. Мешает трудиться. Тоббо беспокойно покосился на шторку, но там было тихо. Жену и детей, судя по всему, не обижали.
— Ага, вернулся! — хмыкнул Вудри, помахав рукой. В тускловатом свете сверкнули зубы, крупные и немного желтоватые. Подхватив кувшин, он щедро плеснул в чашу — спиленное конское темя. — Садись. Пей, сколько полезет. И не мешай.
Прежде чем присесть, Тоббо заглянул за шторку. Так, па всякий случай. Жена и дети, тесно прижавшись друг к другу, сидели на волчьей шкуре в дальнем углу; на лицах — испуг, только слепенький улыбнулся: даже сквозь гам различил знакомые шаги и показывает, что рад. Тоббо улыбнулся в ответ. Что с того, что не увидит? Слепенького он жалел искренне, а пожалуй что и любил, если б знал, что такое любить.
Вон оно как. Главный сдержал слово, никого не тронул. Значит может статься, это и впрямь Вудри Степняк. Тоббо присел к столу, хлебнул. Огнянка ошпарила глотку и почти сразу зашумела в висках: вилланы непривычны к хмельному. Разве что ковш ягодного эля на день Четырех Светлых, но с него разве разойдешься? Тоббо поглядел ни стол. Жаль мяса, семье хватило бы дней на восемь. Но что спрашивать со степных? Он отрезал ломоть, заел угли, обжигающие нутро, и попытался слушать.
Но слушалось плохо, голова кружилась и негромко гудела. Перед глазами вертелся бычок, которого Тоббо обучает уже почти год. Он щурил лиловый глаз, вскидывал остренький рог и высовывал длинный серо-синий язык, норовя дотянуться до руки и лизнуть. Еще не отучился. Это плохо. Единорог должен ненавидеть всех, даже воспитателя, иначе сеньор будет недоволен. Молодой граф совсем недавно наследовал владенья отца, он, конечно, захочет покрасоваться перед соседями, а значит, должен к турниру иметь настоящего единорога — быка, внушающего полную меру трепета…
Бычок щекотал щеку, временами расплывался, исчезал, появлялся снова, снова исчезал. В эти мгновения до Тоббо доносились обрывки фраз. Говорили о сеньорах, вроде бы что-то ругательное. И все время повторяли: Багряный, Багряный… и о том, что кто-то вернулся, а кто-то зовет, и опять: Багряный…
Усилием воли Тоббо отогнал бычка. О чем это степные?
— А что нам остается? — говорил лохматый, коренастый, сидевший вполоборота к Тоббо, так что видна была только пегая грива и кончик хрящеватого носа. — Мы ж не лесные, мы на виду. Скоро и бежать станет некуда. А Багряный есть Багряный… если уж он пришел, значит, время. Он-то не подведет. Кто нас гоняет? — сеньоры. Кто из нас их любит? — никто! За чем же дело, вожаки?
— Погоди, — рассудительно перебил худой, одетый почище. — Одно дело — пошарпать замки. Это славно, спору нет. Но ты ж чего хочешь? Ты ж бунта хочешь? Большого бунта, так? К серым потянуло? Иди. Их задавят. А с ними — и нас. А что до Багряного, так кто его видел?
Багряный, Багряный, Багряный… Ба-гря-ный…
Сознание медленно прояснялось, лица уже не кружились, бык махнул хвостом и ушел совсем. Багряный? Что-то такое, знакомое, очень знакомое… сказка, что ли…
И — резко, точно хлыстом, напрочь вышибив хмель: Багряный!
— Ладно, хватит болтать! — Вудри положил на стол тяжелые кулаки и слегка пристукнул. В хижине стало тихо. — Кто не хочет, не надо. Я говорил с людьми — и своими, и кое с кем из ваших. Они все готовы, и им наплевать на наши разговорчики. Не пойдете вы, они выберут других.
— Бунт? Опять… Сколько их было… — буркнул кто-то в темном углу.
— Я не сказал: бунт. Я говорю: война. Все вместе. И разом. И сеньоров
— резать. Всех. Без разговоров.
Тоббо вздрогнул.
— Что?
О нем, похоже, успели позабыть. Во всяком случае, все замолчали и обернулись. В глазах их мелькало удивление — словно взял да заговорил обструганный чурбан для растопки. И только Вудри, совсем не удивляясь, приподнялся, опираясь на кулаки, нагнулся, заглянул прямо в лицо Тоббо и медленно, очень внятно, повторил:
— Сеньоров. Всех. Без разговоров.
Глаза — в глаза. Но Тоббо не видел Вудри. Он смотрел сквозь него. И видел другое. То, что не хотел помнить. То, что, казалось, забыл. Вот стоит корова, пегая и худая. Рядом с ней, на коленях — мать. Она умоляет людей в кольчатых рубахах не забирать Пеструху. Те смеются. А вот — один из них, он уже не смеется, он стоит, растопырив ноги у стены амбара, глаза полузакрыты, руки скрючены на животе, а под ними — красное, и вилы, пробившие кольчугу, не дают воину упасть. И крик. И отец, и соседи, и брат матери: их лица искажены, они сидят на кольях — не тонких, чтобы не прошли насквозь, но и не толстых, чтобы не порвали утробу, позволив казненным быстро истечь кровью. Сеньоры искусны в таких вещах. И — голос матери: «Не бунтуй, сынок, никогда не бунтуй…»
Да, бунт — дело скверное.
Но — если Багряный?
И снова: лицо управителя. Он улыбается у входа в храм Вечного и держит за руку девушку, которая сейчас должна стать женой Тоббо: у девушки зареванные глаза и огромный живот, она служила в замке и старый граф воспользовался своим правом, а теперь еще раз пользуется, ибо высокорожденная супруга потребовала избавиться от девки. Тоббо связан. Рядом с ним кольчужник, бежать некуда. А управляющий улыбается все шире. И говорит:
— Тоббо, пойми…
Да, именно так: «Тоббо, пойми! Куда тебе деваться? Воля сеньора выше неба, крепче камня. Иди лучше сам, Тоббо…»; и Тоббо идет, и подает руку этой девушке, которую даже не видел раньше, и клянется быть с нею до самой смерти. Он будет бить ее смертным боем, и спать с нею, и у них родятся дети, и снова станет бить, а она станет только вжимать голову в плечи и сопротивляться лишь плачем. и, распаляясь от тихого плача, он будет… топтать ее ногами, ее — а не управляющего. А управляющий… Вот он приезжает к хижине с десятком людей, и снова улыбается, и снова журчит негромко:
— Тоббо, пойми…
«Пойми, Тоббо, это необходимо, иначе никак нельзя. Мальчишка не имеет права расти обычным: в нем — кровь сеньора, а у сеньора есть наследник и есть враги. Так что, Тоббо, лучше отойди, ты ведь разумный виллан, Тоббо, отойди в сторону и не мешай». И Тоббо не мешает, а жена вопит и стелется по земле, ее пинают — несильно, жалеючи, куда слабее, чем муж, но она падает и лежит недвижимо, а люди из замка ловят старшего сынишку и распластывают на земле, и лишают мужского естества, а потом, словно этого мало, делают слепеньким…
И все это нужно терпеть. А если невмоготу терпеть, тогда забыть. Иначе нельзя жить. Нельзя!
Но ежели и вправду — Багряный?!
Тогда…
Вот он стоит, управляющий… и я. Тоббо, разумный виллан, смирный виллан, никогда не бунтующий виллан, я беру егоза подбородок, и достаю меч… нет! руками, просто руками, медленно, медленно, чтобы глаза умерли не сразу, чтобы он, он, а не я, понял…
И все. Больше не нужно ни терпеть, не забывать. И не надо возить в замок копчения, по десять туш в месяц. И не надо делать бычка злобным. Конь. Дом. Степь. Все это свое. И никаких кольчужников…
И глаза жены. Он впервые разглядел ясно и отчетливо: они светло-синие! И в них нет печали! Жена, одетая в вышитое праздничное платье, стоит на пороге, протягивая навстречу руки. А рядом — слепенький…. но веселый! зрячий! С пушком на щеках! И поцелуй, первый за всю их корявую жизнь, и куда-то исчезла бессильная злоба…
Вот так.
Все просто. Даже очень просто.
Если действительно — Багряный.
Он уже не сидел, а стоял. И Вудри тоже встал. И остальные, сидящие, смотрели только на него, но уже не сквозь, а с интересом, словно ожидая чего-то. Но Тоббо не знал, как пересказать увиденное, и потому просто вытолкнул сквозь зубы:
— Да. Резать… Всех. И без разговоров.
И добавил потише, словно извиняясь:
— Ежели Багряный…
«…когда же истекло время Старых Королей, новые владыки не пожелали обитать в Восточной Столице и, построив Новую у Западного Нагорья, поставили престол там, приняв титул императоров. Древние законы отменили они, земли раздали храбрейшим из воинов своих, коих нарекли сеньорами, а с землею вместе отдали и людей, на ней обитавших. И не стало в мире правды. Но минуло десять лет, и явился к людям из неведомого укрытия молодой рыцарь. Щит его был украшен колосом и корона из колосьев венчала чело: была же корона эта той самой, что пропала без следа в битве, когда сила пришельцев сломила силу вольного народа и низвергла во прах славу Старых Королей.
И встали люди, как один, по его зову, ибо времена вольности не были еще забыты. Страшной была их месть, неумолим гнев. Из замков, сметая ворота, кровь текла потоком, и ни детство, ни седины не охраняли от мщения того, кто посмел посягнуть на древние устои. Казалось, оборвана судьба тех, кто властвовал в Новой Столице.
Но не пожелал этого Вечный, ибо не без воли его был положен конец старым порядкам и в обиде он был на Старых Королей за скупость в жертвах на его алтарь. Перед последним боем бросил он треххвостую молнию с небес и испепелил мятежное воинство. Мужицкого же короля поставили пред ликом императора. И приказал тот, в исступлении, подвергнуть бунтовщика пыткам, а истерзав — казнить такой смертью, чтобы на века запомнилась она.
Но воззвали к Вечному Четверо Светлых:
— О Всесущий, явив грозу, яви и справедливость! Без воли твоей не одолели бы смертные мятежника. Твой он пленник, не их. Сам реши его судьбу: хочешь — убей, хочешь — помилуй…
Вечный же, услышав это, отнял бунтаря у земного владыки и, призвав к себе, спросил:
— Знаю, зачем пришел к людям. Престол отцов возжелал поднять вновь из тлена. Спрошу иное: почему позволил низшим топтать высших, в крови их купаться?
И ответил Вечному побежденный:
— Средь простых скрываясь, набирая года, видел я их жизнь. Нет в ней правды, ибо не должен, человек жить, подобно скоту; и смерти ждать, как блага, дабы после нее лишь попасть в Царство Солнца!
Дерзки были слова. Бестрепетен взгляд.
Разгневался Вечный.
И присудил.
Не на господ поднял ты руку, ничтожный, но на меня, замыслив поставить на греховной земле Светлое Царство. Потому караю тебя страшнее, чем смог бы покарать император, кровный враг твои. Ездить тебе отныне но свету бессмертным и неприкаянным, скорбящим и бессловесным, видеть горе и слезы тех, кого тщился оборонить, но быть не в силах вмешаться.
Так сказал Вечный. Грозен был его глас. И Четверо Светлых не посмели вступиться.
И добавил Вечный:
— Кровь невинных и бессильных, лишь родством и гербом виновных, пролитая с попустительства твоего, взывает ко мне, не умолкая ни на миг. Не желаю вдыхать ее запах. Твоя вина, тебе и нести.
Сказав так, окунул мятежника в алый ручей у ног своих и вынул оттуда, когда окрасились латы кровавым багрянцем. Сделав это, смягчился, ибо понимал — жестока кара, и сознавал: не по вине назначена, но в запальчивости.
Тогда-то и изронили слово свое Четверо Светлых:
— Сказанное Вечным не отменить. Но по праву, данному нам господином всего, Всесущным строителем мира, добавим свое к приговору. Ездить же тебе в багряных проклятых латах, смотреть на горе, слышать зовы о помощи — и не мочь вмешаться. Но лишь до той поры, пока мера зла под солнцем не превысит предела дозволенного. Когда же свершится такое, иди к обиженным. Без слов поведешь. И принесешь удачу.
И поехал Багряный по земле, бессмертный и бессловесный; все горе мира видел и все стоны слышал — вмешаться же не мог. Менял коней, не спрашивая хозяев. Кто воспротивится проклятому? Порой, завидев, звали люди Багряного, по, не останавливаясь, проносился он мимо…
Ибо не пришел еще предел горю людскому.
Но ведомо ли кому, где тот предел?»
Источник: Сборник «Фольклор цивилизаций третьего уровня»
Издание Галактического Института Социальных исследований.
Секция филологии. Земля — Валькирия — Тхимпха-два.
Том 4. Глава XIX. Страницы 869-871.
Бегать по лесу и аукать я не стал. Какой смысл? Испорченные киберы сами по себе не пропадают. Их могут изъять. Кто? Это второй вопрос. На него с моей компетенцией не ответишь. По инструкции положено запросить Центр, подтвердить полномочия и только потом принимать меры. Свой резон в такой системе есть. Хотя… Инструкции пишут те, кто давным-давно успел забыть, что такое живое дело: недаром же говорится, что по инструкции хорошо только помирать. Не смешно, но точно. Тогда, семь лет назад, на улицах горящей Кашады Энди крикнул нам: «Бегите!», а сам залег за кладбищенской оградкой, но я все медлил, и Энди, повернувшись, еще раз крикнул: «Да беги же…» и выматерился; и глаза у него были бешеные, а из-за поворота уже выруливали, перхая соляркой, бэтээры с парнями в черных капюшонах, и все это было до омерзения не по инструкции, да никаких инструкций на сей счет и не было. Откуда? Бубахай, «лучший друг Земли», решил идти своим путем, и его люди, порезав полкабинета, блокировали посольский квартал; Кашада агонизировала, и мы трое были уже бессильны что-то изменить, а остальных накрыло прямым попаданием. Там, в трех сотнях метров, в полувзорванном посольстве нас ждали, но ждали зря, а Серега закатил глаза и хрипло дышал, и у Энди в руках дергался автомат, одолженный у трупа на перекрестке. Это была не институтская работа, нас специально затребовали дипломаты; «Беги!» — и я побежал, утягивая на плечах Серого, и по пляжу сумел-таки выползти к окраинам, а Энди вернулся только через неделю, когда Бубахая извели, но вернулся уже упакованным в футляр с кашадским национальным орнаментом — белые ромбы на сине-зеленом. Вот так-то. Инструкция…
Итак, кибера я не нашел. Зато нашел Оллу. То есть еще не Оллу, а просто дрожащий комочек, забившийся в кусты. Она кинулась было в сторону, но влетела в колючки и застряла, так что мне пришлось еще и распутывать это плачущее и царапающееся, а потом и встряхнуть покрепче, чтобы утихло. Девочка. Лет десять, может, чуть больше. Бросились в глаза волосы: длинные, чуть вьющиеся, тепло-золотого цвета. Аришкины волосы. Только очень грязные, слипшиеся: видимо, по лесу девчонка пробродила дня два, если не три. Глаза тоже дочины, я даже замер, когда увидел; редкие глаза: не синие, и не серые, и не зеленые, а всего понемножку, и все переливается. И в глазах этих — такой страх, что мне стало не по себе. Она подергалась, слабо пища, и обвисла. Глаза потускнели. Тяжелейший шок. И переохлаждение.
Но я недаром Ирруах дан-Гоххо! Мы, западные люди, издревле сведущи в искусстве отпугивания смерти, а матушка моя, к тому же еще и урожденная дан-Баканна, чей род спокон веку славился любовью к наукам. В общем, я — хороший лекарь. А кроме того, сотрудники ОСО сдают экзамен по мануальной терапии, причем с некоторых пор на задание, кроме пальцев да пары иголок, не позволяется брать ничего. Перестраховка после грустной истории с утерянной аптечкой. Начальство упростило себе бытие, здраво рассудив, что тот, кто умеет пальцем успокоить человека часа на четыре, обязан владеть и обратной методой.
Я помассировал виски, прошелся вдоль позвоночника, помял мочки ушей. Находка поначалу пыталась вырваться, потом опять обмякла, но иначе, по-живому, закрыла глаза, уронила голову на траву и задышала глубоко и почти ровно. Это хорошо. Снять шок я успел вовремя, ничего необратимого не случилось. А вполне могло случиться: девочку, видимо, очень крепко напугали. И не только напугали: позже, в модуле, протирая ее дезраствором, я увидел на плече и над локтями черные подтеки, отпечатки пальцев какого-то скота. Но это потом, а пока что я просто понес ее, это было совсем не трудно, она весила куда меньше Сереги. Волосы волочились по траве — я подхватил их и перекинул ей на грудь.
Когда она проснулась, уже чистая и без выматывающего ужаса в глазах, я попытался расспросить ее, но, кроме тихого «Олла», ничего не добился. Говорить она не хотела, вернее, не могла. Бывает такое после шока. Будь найденыш земным, я попробовал бы гипноз. Но с инопланетянами такие штуки опасны, кто знает, какая у них психика… Впрочем, подумал я, девочку по имени Олла уже наверняка разыскивают. Родители одинаковы везде, и я, добрый лекарь Ирруах, с удовольствием окажу им такую услугу, как возвращение дочки. И даже не стану брать вознаграждения, хотя, судя по пушистости голубых лохмотьев, оно должно быть немалым. Я дворянин, черт возьми! — и ничто не заставит меня взять жалкие деньги за благородный поступок. Тем паче, что девочка тоже дворянка: на нежной шее — тонкая, искусно сплетенная цепочка с нефритовым дракончиком-гербом. Совсем славно. Очень может быть, что мне придется подзадержаться в здешних краях, а папенька, уж конечно, не откажет в гостеприимстве бескорыстному чудаку, да еще и дворянину, хоть и унизившему свой герб трудом за плату…
Потом мы сидели и ужинали. Закат был холодный, лиловый, нервный какой-то. За окном прыгали тени. Лицо Оллы казалось землистым — уже включился светильник, сработанный под местный гнилушечник. Правильно, откуда в такой избенке взяться свече? Где-то очень далеко, в той стороне, где начиналась степь, тоненько взвыли волки, но близкое шуршание вечернего леса было очень спокойным, убаюкивающим. Олла, презабавная в моем свитере, свисающем гораздо ниже коленок, ела жадно, но как-то очень красиво, воспитанно, понемножку откусывая от бутерброда и весьма сноровисто орудуя вилкой. Папенька, видать, не из последних: вилка здесь пока еще диковинка, у захудалых такое не водится. Тем лучше. Она поела ветчины, ложечку икры — черной (красную не беру с собой никогда, из принципа), а вот чай пить не стала. А жаль. Это одна из не столь уж многих моих слабостей. Но уж настоящий! Пять ложек на маленький чайничек, ополоснутый крутым кипятком… а впрочем, с какой стати выкладывать свои секреты? Скажу одно: чай готовить я умею, готов спорить. И у меня всегда найдется пакетик-другой настоящего, земного, крупно порезанного, да и не просто земного, а пахнущего благословенным островом Ланка, а в крайнем случае — Индией, мамой цивилизаций, но тогда уж — северной, не ниже тысячи метров над уровнем моря.
Когда Олла заснула — крепко, хотя и не очень спокойно, я вышел в темные сени, врубил подсветку, приподнял крышку подвала и добыл из темного проема крохотный бочонок. Довольно странный бочонок, сказали бы местные: открыть его практически невозможно, разве что динамитом. Но динамит, к счастью, здесь изобретут нескоро. Связался с орбиталом, вызвал Центр, доложил, подождал, принял «указку». Все нормально, ничего неожиданного. Ситуация усложнилась, соответственно усложнилось и задание. Честно говоря, я несколько опасался, что искать пропажу пошлют кого-то из молодых, но понадеялся на Серегу и не ошибся. «Жми!» — это значит, что он помнит и верит, это значит, что он, мой Серый брат, добился разрешения не отнимать у меня шанса вернуться в штат без лишней канители. Мы с тобой одной крови, ты и я, как у Киплинга, — вот что означало это «Жми!» в графе для неофициальных сообщений; вообще-то, по кодексу, там положено сообщать лишь наиважнейшее («Поздравляем с рождением сына!», «Супруга поправляется…» и тому подобное), но кодекс писан не для парней с тремя шевронами, они сами его сочинили и вполне могут позволить себе невинное отступление от собственного творчества.
Я сел за стол, положил перед собой лист бумаги, ручку и задумался. Дано: исчез кибер. Вопрос: куда исчез? Теоретически вариантов достаточно: вилланы, сеньоры, местные антисоциальные элементы, наконец. Бездыханный рыцарь в лесной глуши! Прямо скажем, чэпэ. И еще какое! Ладно, будем рассуждать. Вилланы? Эти зароют поглубже, во избежание обвинений и разборов. Сеньоры? Тоже похоронят. В доспехах, по обычаю. Антисоциалы? Они, положим, начнут раздевать беднягу… и разбегутся тут же, как только снимут шлем. Так? Так. Логично. Но! Рыцарь-то проклятый! Вот ведь что важно. Недаром меня восхитила еще на Земле простая и изящная придумка технарей. До хоть какого-то вольнодумия данная планета дорастет века через два с половиной — три, а пока, столкнувшись нос к носу с подобной нечистью, любой из местных помчится прочь со всех ног, пришептывая на ходу молитвы и даже не оглядываясь. Экстра! Полнейшая гарантия неприкосновенности. Летучий Голландец в упаковке из туземных суеверий.
А это значит… А что, собственно говоря, это значит? Ты же историк, парень! — вот и прикинь, что сделал бы дремучий швабский пахарь, повстречав где-то на вырубке нечто безгласное, недвижимое и рогатое, да еще и при хвосте с копытами? Перекрестился бы. Правильно! А потом? А потом привел бы священника. Надежного, чтобы без обмана. Этакого экзорсиста. И данный экзорсист заклял бы демона именем Божьим. После чего напуганные селяне веревками дотащили бы отродье ада до ближайшей ямы, зарыли бы поглубже и забили в могилу осиновый кол. Так-так. Уже теплее. А отсюда вывод: нужны личные контакты. С народом общаться надо. Подобные новости обсасываются подолгу и со вкусом, а тут еще и трех месяцев нет, всего ничего. Кто-то да подскажет, где могилка. Не пахари, так замковая челядь, не она, так здешний дьячок. На худой конец, лесные парни: эти все знают, им без информации — каюк.
Ну что ж, это уже кое-что. Это уже версия…
Я пригасил гнилушечник, расстелил на полу плащ, подложил под голову сумку и прилег. Рядом, на лежанке, слабенько застонала Олла. Тихо, девочка, тихо, все хорошо, спи. Я вытянул ноги, повернулся на правый бок. Подсунул под щеку ладонь.
Все. Спать. Завтра — ранний подъем и очень много работы.
Уж если деревня называется Козлиная Грязь, то вероятность обнаружить там что-то вроде Парфенона минимальна. Я и не надеялся. Зато, утверждал атлас, именно этот населенный пункт расположен ближе всего к модулю. Что, собственно, и требуется. И к тому же на карте оный пункт помечен двухцветным кружком. Синее — место обитания графского пристава, своего рода ячейка администрации на низшем уровне. Желтое — резиденция окружного капеллана.
Вышли мы с Оллой не так уж рано, примерно через час после рассвета. Я проснулся еще затемно: ночь выдалась нехорошая, дерганая — Олла вскрикивала, я просыпался, поправлял шкуру на лежанке, а через пару минут снова вскидывался и поправлял. Когда удавалось сколько-нибудь задремать, перед глазами возникал кибер, несущийся куда-то вдаль громадными прыжками, словно гигантский ярко-красный кенгуру. Изредка тварь оборачивалась и заливисто лаяла. Так что с рассветом я был уже на ногах, хотя вообще-то поспать люблю. Олла проснулась попозже; открыла глаза и присела, прислонившись к стене, подтянув ноги и охватив плечи руками. Перестань, глупая, перестань, не надо, успокойся, — монотонно повторял я, выкладывая харч. И девочка успокоилась! Успокоилась и, черт возьми, даже улыбнулась. Вернее, это был только намек: губы дрогнули, чуть растянулись, в глазах шмыгнула искорка.
…Идти лесом, понятно, было бы ближе, и намного: экономилось километра четыре, если не все пять. Но, глянув на Оллу, я решил: не стоит. И так нагулялась по лесу, надолго хватит. Так что пошли мы вдоль ручья, к юго-востоку. Сперва рядом, потом Олла начала отставать, и я посадил ее на плечи. Она совсем легкая, но, сами понимаете, марш-броска в таком виде не совершишь, да и торопиться особенно было некуда, так что до места мы добрались уже ближе к полудню.
Деревня была как деревня. Десятка четыре домишек, в большинстве — полуземлянок, побеленных и разгороженных ветхими плетнями, усадьба поприличнее — несколько на отшибе, еще один дом, совсем солидный, скорее всего — обитель пристава, и, разумеется, церквушка, вполне в здешнем духе
— обшарпанное, замшелое здание-пирамидка, увенчанное чем-то вроде вставшего дыбом скаутского галстука. Язык пламени, сообразил я. Ага. Не такая уж, выходит, и дыра Козлиная Грязь; обычно церкви здесь венчает бронзовый флажок. Пламя — отличие особое: кто-то из Четырех Светлых в дни Творения почтил сие место своим присутствием и, естественно, заложил алтарь. Скорее всего, Второй: именно он, если не ошибаюсь, занимался такого рода благотворительностью. Хотя и Четвертый вроде бы сделал пару ходок.
Одним словом, издалека пресловутая Козлиная Грязь смотрелась весьма мило, чистенько и даже благообразно, вполне в духе исторического романа о нашем родимом средневековье. Когда-то я обожал такие романы. Искал, выменивал, собирал, знал едва ли не наизусть. Может, поэтому я и попал на истфак, а затем и в ОСО. Как же! — яркие страсти, гордые люди, вольная воля… И никаких комплексов. Все это красиво. И все это, увы, неправда. Не то, чтобы ложь, а именно неправда. Прошлое вовсе не такое, каким мы хотим его видеть. Оно — такое же, как сегодняшний день, разве что более откровенно, без сусальных оберток. Но, с другой стороны, в этот пестрый, несладкий мир втягиваешься очень быстро, а вскоре уже не можешь представить себя отлученным от него. В конце концов, это все-таки не земная история, уже сделанная, известная и фатально неизменимая. Это — история, которой еще только предстоит сделаться.
Я стоял и смотрел. А Олла вдруг взяла меня за руку и прижалась, и я почувствовал, что она дрожит, и обнял ее покрепче, сам уже понимая: что-то не так. Нет, вру. Я не понял. Я почувствовал. Теоретики могут сколько угодно рассуждать об оперативном чутье, но оно-таки есть, это чутье, и без него естественная убыль кадров давно уже превратила бы ОСО в организацию траурных портретов. Очень просто: без всяких причин, вдруг — холодок по спине, снизу вверх, едва ощутимо… Как в Кашаде за два часа до выступления Бубахая по радио, и как еще раньше, на Хийно-но-Айте, когда олигархи ударили в бубны, созывая черное вече. Ну как объяснить? Все нормально, все тихо, но что-то очень и очень не нравится. Настолько, что я сжал руку Оллы почти до боли.
И уже на околице, наткнувшись на первого обитателя, богатырски раскинувшегося поперек тропы, я понял.
В деревне было полно народу. Летом. В страду. И почти не видно было мужчин. Лишь несколько подвыпивших, вольготно вытянувших ноги со скамеек возле плетней. И старики на завалинках — многие тоже под хмельком. И еще — дети, чумазые, горластые. А на огородах, во дворах, у колодца — бабы, бабы, бабы. Я шел по пыльной улице, никто не обращал на меня внимания, ладошка Оллы подрагивала в моей руке, а в голове вертелись разные неприличные слова. Боже, однако, как не вовремя! Диагноз совершенно ясен: идиллия после бунта. Это бывает. И проходит, когда из замка присылают небольшой, но квалифицированный отряд кольчужников.
В дом пристава заходить не имело смысла. Только с пригорка он еще мог показаться приличным. То есть, он и был приличнее прочих, но выбитые двери, ставни, висящие на честном слове, и груды обугленного мусора во дворе — довольно сильное средство против уюта. По кучам хлама, не приближаясь к распахнутым настежь воротам, бродила большая черно-белая собака; она то кружила, словно разыскивая кого-то, поскуливая и принюхиваясь, то припадала на живот и ползла, то вдруг вскакивала и коротко, жалобно взвывала. Пробегавший пацан запустил в нее камнем. Попал. Пес взвизгнул и скрылся за покосившейся стеной пристройки. Видимо, амбара: пыль перед ним была пегой от густо просыпанной муки.
Дворянская цепь на шее — не лучшее украшение в бунтующей деревне. С другой стороны, нефритовая ящерка давала мне определенные гарантии. Вряд ли кто поднимет руку на лекаря. Вечный за такое не простит. Так что смотрели нам вслед без особой радости. Но и слова худого никто не сказал. Ну и славно. Одна тетка, поспокойнее на вид, даже снизошла до разговора. Ни о каких демонах она знать не знала и не хотела. Понятно, бунт — новость покруче всякого демона. Зато я узнал, что она мужняя жена, а потому как муж пошел к королю, господ изводить, так и болтать с кем попадя ей не след, так что «…иди-ка ты, сеньор лекарь, подобру-поздорову, иди, и девчонку свою уводи от греха, а ежели надо чего, так иди вон туда, к Лаве Кульгавому. Лава с тобой и поговорит, он такой, ему мы не указ…»
Видно, крепко не любили на деревне Лаву Кульгавого — тетка аж привзвизгнула! — и правильно, что не любили, таких ни на какой деревне не любят. А как же можно любить соседа, если у него самый ухоженный огород? И конюшня побеленная? И дом самый большой? — тот самый, что смотрелся с пригорка под пару приставскому. Но если обитель пристава пущена в распыл, подчистую оприходована, то хоромина Лавы стоит. И плетень поставлен не абы как, а на века, не плетень даже, а забор, солидный такой забор, в полтора роста. Когда мы вошли, три пса, заходясь хриплым лаем, кинулись к нам и вытянулись в струну, почти повиснув на тонких цепочках. Убедительные песики, ничего не скажешь: волкари местной породы, степные помеси, заросшие мохнатой шерстью. Я задвинул Оллу за спину, подальше от зубов. А Лава уже шел навстречу нам, оставив двузубые вилы, и, увидев его, я сказал себе: правильно, вот ты-то мне и нужен, друг, с тобой-то у нас разговор выйдет.
Он подошел. Кряжистый, загорелый, припадающий на левую ногу. Грудь — багрово-кирпичная, в жестких выгоревших завитках. Руки громадные, тяжелые, пальцы топырятся от мозолей. Хозяин… Лишь чуть кивнул Лава, а три мужика, шагнувшие было следом, остановились на полушаге. Все трое — полуголые, низколобые, с такими же колючими светлыми глазами, как и у Лавы.
Я перекинулся с Кульгавым парой слов — и спустя несколько минут мы уже были в доме. Против ожидания, особого порядка там не оказалось, но какой, простите, порядок, когда все углы завалены добром? Не своим, стократ перебранным, раз навсегда расставленным, а недавним, еще не сортированным, нераспиханным по сундукам и клетям: штуки ткани, посуда, часы песочные в серебре, клавикорды (они-то зачем?), еще отрез, еще, ворох рубах, сапоги ненадеванные, опять посуда, опять часы, эти уже в золоте. И все это, буркнул Лава, не грабленое, сами несли, мол, не возьмешь ли, друг-брат, за должок? — а чего ж не взять, вещь свое место найдет, да и соседи нынче злые, что те кобели, опять же должки должками, а вещи вещами, ежели кто из приставских возвернется, так и вернуть недолго… только где ж им вернуться, когда там, ну, на усадьбе, значит, Вечный знает, что творилось?
И пока три бабы, одинаковые, как их мужья, и очень молчаливые, собирали на стол, я мял костистую поясницу хозяина, подправляя сдвинувшийся позвонок, а Лава рассказывал. В иные дни на западного лекаря ему б и глянуть не по карману, а ныне сам господин Ирруах в дом стучится, да еще и с сестрой… вот ведь какие времена настали, тут каким кремешком не кажись, а заговоришь, если расспрашивают. Вот и говорил Лава, постанывая. С мычанием, с нуканьем, но подробно. То есть все то, что произошло давеча в Козлиной Грязи. А уж как там оно дальше, так кто ж его знает? Нуу… утром рано, аккурат перед побудкой, прискакал на деревню конный. Вроде мужик, а при мече. И не степной. Мол, от короля. За древнюю волю. А пристав как раз по вечеру наказал мужикам, что шестой день тоже на господское поле идти, потому как дожди скоро. Нуу… и собрались было, да вот этот, от короля, и сказал, что не надо теперь ни шестой день ходить, ни пятый, ни вообще, потому — сеньоров больше не будет. М-ммм… вот, пошли мужики к приставу, узнать, что там да как, встали под домом, а пристав все не шел и вот тут-то Вакка-трясучий вдруг открыл рот. И никто ж не ждал такого, сеньор лекарь! — а взял да открыл. Раньше молчал, когда девку его пристав взял полы мыть, из-под жениха, считай, взял, а девка-дура возьми да и утопись. Нуу… молчал и молчал, а тут завопил: король-де, король! — и шасть на крыльцо. А оттуда — стрела, короткая такая. И Вакку в грудь. Добро б еще Вакку, так ведь вышла наружу и дедушку Гу поцарапала. А дедушка старенький, его вся округа уважает. Ну вот… и как-то оно вышло, что народ попер на крыльцо, а оттуда еще стрела, и потом еще… и мужики обозлились, а дальше, известно, выломали дверь и в кухне, за лавкой, зарубили господина пристава мотыгой. А отца-капеллана, чтоб не лез под горячую руку, той же мотыгой пристукнули, как куренка, хотя на него зуба никто не имел. А там бабы в крик… Ну и пошло…
Лава кряхтел, дочки его (или невестки?) сновали, со стола несло вкусным паром, Олла, умытая и одетая в чистенькое платьице, сидела на краюшке скамейки, а я думал. Круто. Весьма круто. Бунт бунтом, но как же быть с кибером? Лава об этом ничего не слышал, да и как слышать, продолжал бубнить Кульгавый, я от мира наособицу, они ж завидущие, у самих-то к работе сил нету, вот и не ладят с приставом, а ежели по-умному взяться, так тебе завсегда потачка будет, глядишь — и на оброк отпустят, и опять же
— хоть вернись сам господин пристав, так Лава вещички схоронил, а ежели никто не вернется, так тоже хорошо, а три сынка под боком, в обиду захребетникам не дадут, а еще двое, Укка и Лыып, так те сразу, как мужики собрались в поход, вместе с ними пошли, за короля, значит… К какому королю? Нуу… господин лекарь, видать, совсем издалека. К какому ж еще, если не к тому самому, к другому нешто б я парней пустил, а тут, может, и повернется, как люди говорят…
— Да что за король? — спросил я, еще не подозревая, что через мгновение сердце замрет и сожмется. Лава хмыкнул.
— Багряный… какой же еще…
И тут же вскрикивает. Впервые за семь лет практики мой палец соскользнул с позвонка.
Второй-Лекарю. Официально.
Сообщаю: запрос проанализирован.
Общая вероятность: 0,0000001.
Конкретная вероятность: 0,9999. Смотри приложение.
Приказываю приступить к активным действиям. Полномочия не ограничиваются.
Приложение.
Отчет лаборатории системных программ о результатах анализа.
При разработке программного обеспечения (ПО) системы «Мобильный информатор» учитывались следующие основные факторы:
а. Дальность связи и ограниченная массой и габаритами пропускная способность каналов связи исключают передачу всего объема информации и требуют выделения наиболее значимых сведений; б. Мобильность информатора позволяет ему получать данные из зон наибольшей социальной активности, что требует целенаправленного поиска таких зон.
Поэтому в ПО введены сведения, необходимые для социального анализа, в объеме стандартного курса обучения, и предусмотрено пополнение этих сведений на базе результатов анализа.
Для версии «Багряный рыцарь» учтена также возможность спонтанного контакта с аборигенами. С учетом указанной выше (п. «б») нацеленности информатора на зоны повышенной социальной активности это потребовало включения в ПО дополнительных средств для защиты от контакта. В связи со сложностью системы «информатор — окружающая среда» предсказать все контактные ситуации практически невозможно. Поэтому средства защиты от контакта реализованы в виде единой подпрограммы ЗЩКОНТ, обращения к которой встроены во все модули анализа ситуаций и выбора вариантов действия. В эту же подпрограмму включены и средства защиты от причинения аборигенам ущерба действием (защита от ущерба бездействием с запретом на контакт принципиально несовместима и в ПО не реализована).
Описанные исполнителем действия информатора возможны лишь при ошибках в ЗЩКОНТ. Однако повторное тестирование контрольной копии ПО на полученных от исполнителя сведениях таких ошибок не выявило. Приходится предположить повреждение аппаратуры.
Анализ ЗЩКОНТ на уровне машинного кода позволяет считать наиболее вероятным вариантом повреждения обнуление байта 0С75А2А8В3, содержащего поле режима-адресации команды перехода по нарушению защиты (кристалл 12 постоянного запоминающего устройства — ПЗУ). Такое обнуление могло вызвать, например, попадание в информатор искрового заряда (молнии) в момент исполнения указанной команды при поврежденной системе электрозащиты. Возможно, именно повреждение электрозащиты вызвало первичный аварийный сигнал. Тройное резервирование ПЗУ в данной ситуации бесполезно, т.к. комплексы работают синхронно и разрушен будет во всех комплектах один и тот же байт.
Прогон ПО с обнулением указанного байта показал, что в этом случае средства социального анализа неизбежно вызывают включение информатора в активные действия на стороне социальных низов. Ввиду совпадения результатов прогона с данными, полученными от исполнителя, причину аварии можно считать выявленной с весьма высокой степенью достоверности (9 и 9 в периоде).
Выводы.
1. При доработке ПО «Мобильный информатор» средство блокировки нежелательного поведения следует дублировать с последовательным контролем. Требуемые ресурсы в памяти имеются.
2. В силу отмеченного в п.1 фактора объединение в подпрограмме ЗЩКОНТ защит от контакта и непричинения ущерба действием представляется неприемлемым.
3. Указанное объединение создает при повреждении ЗЩКОНТ опасность атаки на исполнителя при попытке ремонта. Поэтому рекомендуется дистанционное отключение объекта аварийным кодом или (если модуль обработки аварийного кода также поврежден) разрешение процессоров электромагнитным импульсом достаточной мощности, что возможно благодаря повреждению электрозащиты.
Справку подготовил старший эксперт А.ван Массер.
Неофициально (личные сообщения). Не имеется.
Я неплохо поработал: Лава больше не Кульгавый. Он суетится на здоровых ногах вокруг моего гонорара — небольшой лошадки с коротко подстриженной гривой, запряженной в расписную повозку. Подтягивает сбрую, поправляет хомут. Мешок с провизией — довесок — уже в повозке, лежит под сиденьем, там, где удобно устроилась Олла. Кажется, она поставила на него ноги, как на приступку. Очень славно.
На небритом лице Лавы смятение, я его вполне понимаю: лечение господину дан-Гоххо оплачено, а в то же время, вроде, и нет. Не кровное отдал, дармовое, того хуже — грабленое. Значит, упаси Вечный, может и впрок не пойти. Судя по всему, он мучится мыслью: доплатить или нет? Но мне недосуг ждать исхода его борений, тем паче, что оговоренное выплачено сполна. Я сажусь в тележку, беру поводья. И тогда Лава, решившись, подходит ко мне и шепчет — на ухо, едва слышно:
— Сеньор лекарь… Вы, это… Нуу… я понимаю, сестренка; а только не возил бы ты эту девчонку с собой…
Он быстро отходит в сторону и по лицу его мне ясно, что теперь мы в полном расчете.
Давным-давно, еще при Старых Королях, на лесистых плоскогорьях Синей Гряды, меж лесом и степью, был основан сторожевой пост. Круглая башенка из мшистого камня да пяток кольчужников. Дикие места, безлюдье. Нужно ли больше? А назвали крепостцу, недолго думая, Баэлем, по древнему имени неширокой серебристой реки, что текла неподалеку, принимая в себя Бобровый Поток.
Ни врагов, ни данников. Скука, огнянка, ссоры с мордобоем, да еще редкая пошлина с небогатых караванов. Когда же Старых Королей не стало, а с юга хлынули визжащие орды, сметая с лица земли древние города, округа ожила. Здесь было безопасно: степь, что подкрадывалась к холмам с востока, почти пустовала, север и запад прикрывали соседи, а на юге лежали леса, непроходимые для злобных низкорослых южных лошадок.
Рыба, известно, ищет глубины, а человек покоя. Беглец к беглецу, да еще один, да целая семья — вот и захныкали в свежесрубленных домишках дети, пахнуло дымком, дохнуло первопаханой землей. Ожили холмы. А поскольку нет земли без господина, нашелся и господин. Он приехал к берегам Бобрового Потока сам друг со спутником, то ли приятелем, то ли оруженосцем. Из простых вышел парень Лодри, да, видно, храбро за императора дрался, если из серого кольчужника сумел все же выйти в благородные сеньоры.
Вот уж второй век, как стоит Лодрин дан-Баэль, обняв за плечи верного слугу, посреди замкового двора и, Вечный свидетель, не будь он высечен из камня, изумился бы тому, как ладно распорядились наследством правнуки. Не жалкая башенка — тяжелая замшело-зеленая стена опоясывает холм, грозит всем четырем сторонам света острыми зубцами. Могучая страж-башня царит над округой, а над шатром ее, на шпиле, реет стяг с зубастым драконом, гербом дан-Баэлей.
Потомки же Лодрина удачливы и прославлены, повязаны родством и приятельством с наивысшими. Чего не случалось за два века? Бывали дан-Баэли при троне в фаворитах, случалось — отсиживались, опальные, на Синей Гряде, пока император не смягчался или наследник не прощал. Порой и головы теряли: почаще в битвах, изредка и на плахе. Всякое бывало. Вот только ни разу не открывались врагу ворота Баэля. Ни соседи-приятели, ни вилланы, редко, но страшно бунтовавшие, ни сам император ключа к Баэлю не подобрали. А успев запереться, сиди хоть десять лет, хоть два десятка: стены крепки, колодцы чисты, припасов полны подвалы. И кольчужники — один к одному, бесстрашные и умелые.
…Когда первые, еще смутные слухи о бунте докатились до Баэля, юный хозяин лишь посмеялся. Снова всплеснулась серая волна, снова неймется битым? — что ж, они получат свое. Простятся с жизнью десяток приставов, пойдет в небо дымом пяток имений… а дальше? А дальше подойдет войско из столицы. Своих сил тоже хватило бы для усмирения черни, но зачем терять кольчужников? Пусть ломает голову император, на то его и выбирают!
Несколько позже дан-Баэль забеспокоился: в замок хлынули люди, много людей. Соседи, родичи, вассалы, многие с семьями, иные — почти голые. Они рассказывали жутко. Дикая жестокость мятежного скопища не могла не перепугать. Но самое страшное, что на этот раз у быдла нашелся вождь. Кто? Кто? От слухов голова шла кругом, верить очевидцам казалось безумием, но они, словно сговорясь, повторяли одно и то же, твердили старые сказки, клялись, что все это, до единого слова, чистая правда. Да и замки их, взятые и развеянные по ветру, говорили о многом. Ведь почти все они славились неприступностью, соперничая совсем еще недавно в славе с Баэлем…
Нынешний владетель был очень молод и не успел еще стяжать ненависти вилланов. Сам — не успел. Но над головой его висела ярость тех, кто помнил отца его и деда, а этих бы не пощадили. А ведь и дед, и отец тоже в свое время прозывались «юными сеньорами» и тоже начинали новее не худо; кто сказал, что внук будет лучше? — а если так, то к чему жалеть внука?
К чему? Эта мысль мелькнула у Тоббо вскоре после полудня, в тот не по-летнему хмурый час, когда он стоял с мечом в руке на заднем дворе пылающего Баэля, в тупичке, недалеко от столь некстати для осажденных рухнувшей внутренней решетки, среди вопящего и хрипло дышащего скопища баэльских и иных, нездешних, вилланов, среди степных людей в щегольских лохмотьях и вольных стрелков, затянутых в зеленые куртки. Синие лучики спрыгивали в толпу с узеньких окон, затянутых стеклом, смешивались с багровым чадом пожара и блекло-белым солнечным светом, соскакивали и метались по орущим, потным и яростным лицам; кругом слышалось сиплое дыхание, изредка вырывались сдавленные ругательства, стоны, то и дело — резкие выкрики и почти вслед за ними удивительно редкий перестук железа о железо. Редкий, ибо все, кто готов был скрестить сталь со сталью, мертвы; серая волна затопила Баэль, и никто не сумел даже сообразить, как это могло произойти; после тоже не найдут объяснения и припишут падение Баэля колдовству, но на самом-то деле никакого колдовства не было и в помине, просто несметные скопища серых, сбившись в плотную массу, пошли на приступ.
Они были не каждый сам по себе, как обычно случалось, нет! — нечто сбило их в единое тело; великая ли злоба, вера ли в бесовского вождя, но они захлестнули ров, и по лестницам, по канатам, по спинам вскарабкались на стену, не уклоняясь от расплавленной смолы. Взобрались и опрокинули кольчужников, смели их, втоптали в плиты двора, и вскоре в замке не осталось защитников, кроме одного только, последнего, единственного еще живого; и вот он стоит, вжавшись в стенку, Лодрин дан-Баэль, Лодрин Второй, Лодрин Младший, кому как, а для вилланов еще вчера — «юный сеньор», он стоит, чуть пригнувшись, последний из дан-Баэлей, он обут в высокие сапоги, плечи обтянуты синим сукном; он строен и приятен лицом, его даже не обезобразил тяжело набрякший кровоподтек.
Лодрин дан-Баэль прижат к стене многоголовым, дико рычащим полукругом, ему некуда уходить, он уже мертв, хотя пока еще жив; как долго он будет жить? — решат мгновения. Надежды на спасение нет. Он мог бы спастись, исчезнуть тогда, когда кольчужники в переходах галереи еще отрабатывали свое жалованье, но не сделал этого, он и сейчас выгадывает секунду за секундой потому, что за спиной его — дверь в подземелье, начало тайного хода к берегу Бобрового Потока, к жизни. Туда, в волглый мрак, совсем недавно ушла его мать, и его сестра, и благородные дамы, вверившие ему, юному Лодрину, свою честь и свои жизни: значит, он будет стоять столько, сколько потребуется ушедшим для спасения. Дан-Баэль не знает, да ему и не суждено узнать, что женщины — и мать его, и сестра, и остальные — не уйдут далеко, их возьмут на выходе, возьмут и заставят испытать в полной мере то страшное, от чего он пытается их сохранить. Он не узнает об этом никогда — и хорошо, что не узнает, иначе проклял бы себя за то, что не поднялась рука убить любимых и чтимых самому, здесь, пред каменными очами Старого Лодрина, избавив их от много худшего. Вот и все. Все… Ему самому оставалось, судя по радостному реву толпы, по ее упорству и по ноющей боли в запястье, совсем недолго. Короткими резкими ударами Лодрин отражал уколы грубых пик и вил: нападать сил уже не было. Его давно убили бы стрелами, но в тесноте не натянуть тетиву, да и как же могли эти скоты отказаться от собственноручного забоя сеньора? Они лезли и лезли, сминая ряд. Вот один из вопящих упал и на его место толпа выдавила другого; лицо этого показалось сеньору знакомым, вот только не было времени сообразить, откуда, хотя и это лицо было вилланским, не лицом даже, а оскаленной мордой злобного животного.
Первый выпад Лодрин дан-Баэль отразил без особого труда: рука среагировала раньше глаза, повинуясь то ли приказу крови семи поколений воинов, то ли безмолвной подсказке Каменного Лодрина; короткий меч скота прошел мимо, но виллан не открылся, не подставил грудь под ответный удар, и по этому точному, выверенному движению сеньор Лодрин понял, что этот противник — последний, потому что он умеет пользоваться мечом и сможет обратить в свою пользу усталость графа. Кто же это? Степной? Или стрелок из леса? Или пастух? — они тоже не новички в драке. А, плевать! Мечи вновь скрестились, и Тоббо подумал: вот ведь как, оказывается, это просто! Один из первых он вскарабкался на стену; вокруг падали и орали, шипела смола, а он бежал вперед — по мягкому, по мокрому, он оскальзывался и вставал, и колени были загажены, он воткнул меч в кого-то, и еще в кого-то, а после толпа вынесла его вот сюда, в тупичок, и позволила увидеть самое странное
— сеньора, прижатого к стенке, точно крысу. Совсем мальчишка, графенок был красив даже с кровоподтеком, но оскаленные зубы делали его похожим на голохвостую пакость, снующую по амбару, пытаясь спастись от вил: в глазах дан-Баэля, кроме злобы и ужаса, было удивление — Тоббо поразился бы, узнав, что и он, и остальные для Лодрина были тоже не больше, чем крысы.
Тоббо ударил — так, как бил в степи, нагнав конокрада, вниз и с оттяжкой; ударил снова, с трудом удержал подпрыгнувший меч, краем глаза увидел, как захрипел и подался вперед сосед справа — молниеносный удар застал того врасплох и лезвие с хрустом взрезало ключицу; невольно отступил, качнулся, удержался на ногах и увидел, что графский меч летит прямо на него, понял, что уклониться не сможет, и в глазах Лодрина полыхнуло безумное торжество; меч летел все быстрее, быстрее, быстрее; Тоббо отшатнулся, но железная полоса задела все же плечо, плюнув в глаза соленым.
И в этот миг все стихло.
Толпа, разомкнув полукруг, отступила, оттягивая с собою шатающегося Тоббо, и открыла проход, по которому медленным шагом ехали всадники. Лодрин дан-Баэль видел их смутно, потому что пот жег глаза и раздваивалось, плыло, расползалось все, что находилось дальше, чем в двух шагах. Но даже сквозь жгучую пелену сеньор различил переднего всадника — неподвижную багряную фигуру на громадном вороном коне. Глухой шлем, увенчанный короной, скрывал лицо, глаз не было видно сквозь узенькие, почти незаметные прорези. Несколько мгновений Багряный смотрел с высоты седла на молодого графа, потом медленно поднял руку в латной перчатке, сверкнувшей алым пламенем. И толпа сдавленно охнула, потому что Вудри Степняк, начальник левого крыла конных, почти неуловимо для глаза изогнулся и узкий метательный нож, со свистом разрезав сгустившийся от крика и пота воздух, глубоко вонзился в основание шеи графа Лодрина, туда, где начиналась грудь: явственно хрустнуло, дан-Баэль захрипел и наклонился вперед, ноги его подогнулись, а голова качнулась влево, противоестественно не следуя за телом; последним усилием слабеющих рук граф вырвал нож, и он, глухо стукнув, упал на плиты у ног последнего защитника Баэля. Струя крови, плеснув фонтаном из рассеченных шейных жил, окропила стоящих в первых рядах. Граф Лодрин упал, открыв заветную дверь в подземелье, и по телу его прошлись йоги, обутые в грубые кожаные башмаки…
Сорок тысяч вилланского войска встало под стены Восточной Столицы. На флангах тускло мерцали шлемы и нагрудники всадников — конные получали их в первую очередь из взломанных замковых оружейных. Кое-где поблескивали и гербы на исцарапанных щитах: волна мятежа увлекла за собою разоренных рыцарей-бродяг, к которым у вилланов не было счета. Вдоль фронта, над серым, темно-бурым, выветренно-белесым, словно слипшимся, месивом рубах, курток и капюшонов, колыхались на длинных древках знамена с изображением Четырех Светлых, заботящихся о всех обездоленных, и Старого Трумпа, заступника за невинных, и золотого колоса, герба Старых Королей.
От стены до самого редколесья, виднеющегося на горизонте, топорщился густой частокол пик, копий, вил и самодельных орудий, не имеющих особого названия, но способных убивать; тяжело нависали над головами неуклюжие штурмовые лестницы и вздымались к блекло-голубому небу высокие густо-смоляные клубы дыма. Кипела, рассыпая брызги, зажигательная смесь и уже подтянули умельцы чаши катапульт, чтобы вложить в них пахнущие огнем кувшины. Там и тут, разбившись на десятки, стояли лесные братья: они прикроют штурмующих; в руках у них луки, изготовленные к стрельбе, и на тетиве уже лежат стрелы, чтобы выстрелить разом, по единой команде. На переднем же плане, впереди фронта, застыли трубачи, сжимая онемевшими пальцами вычищенные бычьи рога; не больше мгновения нужно, чтобы трубы проревели сигнал.
А впереди всего войска, прямо напротив городских ворот, окруженные лучшими из всадников, сгрудились вожаки. Впрочем, нет! — их давно уже так не называли. Командиры! Они окружили Багряного, словно пчелы матку. Но владыка, как и всегда, был спокоен и под глухим шлемом неразличимы оставались черты. Он молчит. Молчит! Никто еще не слышал его голоса. Что ж, не страшно; он пришел и повел, он принес с собой отвагу подняться, и разум объединиться, и удачу побеждать. И если он молчит, значит, доверяет командирам. А они не подведут короля!
Так уж вышло, что на Совете Равных первым все чаще оказывается Вудри Степняк. Его слова точны, мысли разумны, да и отряд его — из самых больших, в последнее же время под рукой Вудри вся конница. И на речи его король кивает чаще, чем на слова остальных. Вот он, Вудри; на первом военачальнике Багряного золоченый панцирь, высокие, до бедер, с раструбами, сапоги и длинный плащ из драгоценной переливающейся ткани. Ветер поигрывает пушистыми перьями плюмажа на легком кавалерийском шлеме, шевелит складки плаща, заставляя тугую ткань мерцать многоцветными бликами. На лице Вудри спокойное, властное выражение, пухлые губы плотно сжаты, он словно бы не замечает иных командиров, лишь иногда, слегка повернувшись, почтительно наклоняется к королю, и Багряный либо кивает, либо остается недвижим — это тоже означает согласие. Неподалеку от хозяина степей несколько всадников в коротких, лазоревых цветах полдневного неба, накидках, на дорогих конях с клеймами господских конюшен. Это личная стража Вудри; кому, как не им обладать такими скакунами? — а сеньоры уже не востребуют своего имущества…
Когда на Большой Башне бронзовый Вечный ударил молотом о щит и над полем поплыл, растворяясь в густом воздухе, мелодичный, долго не стихающий звон, король медленно поднял руку, словно залитую кровью; Вудри повторил жест; командиры рассыпались вдоль фронта, занимая места под знаменами, — и по первым рядам пронеслось движение: это вынимали из ножен мечи. Чуть позади дрогнули и склонились вперед лестницы, и с надрывающим душу скрипом напряглись пружины катапульт; сухо стукнув, легли в пазы ложкообразные металки. Трубачи, глядя на командиров, уже набрали побольше воздуха, чтобы извлечь из рогов низкий вибрирующий гул…
Но именно в этот миг заскрежетали решетки городских ворот, надрывно медленно раздвинулись тяжелые, окованные железными скобами створки и, проскочив перекидной мост, под стенами остановилась небольшая кавалькада. Один, выехав чуть вперед, поднес ко рту сложенные совком ладони.
— Высокий Магистрат благородной Восточной Столицы, прислушиваясь к мнению и уважая волю почтенных земледельцев, постановил…
Глашатай передохнул и продолжил — уже громче, на пределе перенапряженного горла:
— Постановил! Бродячего проповедника Ллана, прозванного Справедливым, освободить и отпустить, как имеющего достойных поручителей!
Кольцо всадников разомкнулось и выпустило в поле невысокого человека, чьи черты почти неразличимы были на таком расстоянии: лишь темное пятно одежды колыхалось на зелени луга и, развеваемые ветром, серебрились длинные, почти до пояса волосы.
— Что же касается дружбы и союза с почтенными земледельцами, то Высокий Магистрат просит и настаивает на продлении срока ожидания на один час!
Тысячи глаз повернулись к королю. И, все такой же недвижимый. Багряный опустил руку, повинуясь знаку, ослабли тетивы, легли в ножны мечи и лестницы опустились на траву.
Человек в развевающейся темной рясе подошел к строю, и люди расступились перед ним, с любопытством заглядывая в глаза. Ллан это был, Ллан Справедливый, бродячий отец Ллан, сказавший, еще когда многие из стоящих здесь не были даже зачаты, вещие слова, сотрясшие империю. «Когда Вечный клал кирпичи мира, а Светлые подносили раствор — кто тогда был сеньором?» Так сказал Ллан в глаза епископу — и потерял все, что имел. Все, о чем лишь мечтать может смышленый деревенский мальчишка. Диплом теолога. Кафедра в коллегиуме. Приход не из последних. Слава. Все было. Все отдано. Что взамен? Восемь лет каменных мешков. Горькая пыль дорог; вся империя — из конца в конец. Побеги, последний — почти с эшафота. Мог бы образумиться. Не захотел. «Я не продамся. И не отступлю. Четверо Светлых избрали меня, дабы указать малым путь к Царству Солнца». Это — Ллан. Воистину, Ллан Справедливый.
Светло-прозрачные глаза пронизывали толпу. Некое безумие искрилось в них, сосредоточенность знающего то, что открыто немногим. Насквозь прожигало серое пламя, и те, кого задевал Ллан взглядом, опускались на колени, даже спешившиеся командиры. Даже Вудри. Лишь король остался недвижим. Он только слегка склонил голову, увенчанную короной, и приложил руку к сердцу. И Ллан в ответ повторил королевское приветствие. Повторил — и огляделся вокруг, сияя немигающими глазами.
— Дети мои! Не прошло и трех дней, как я сказал взявшим меня: не я трепещу в узилище, но вы трепещите, ибо тысячи придут, дабы освободить Ллана! Я не ошибся! Я никогда не ошибаюсь, ибо языком моим говорят Четверо Светлых… И я говорю вам: слишком много времени на раздумья подарили вы толстым!
Обидное слово сказал Ллан, и несправедливое, потому что среди тех, кто сидел в круглом зале ратуши, толстяков почти не было. Иное дело, что не было и худых. Сквозь цветные витражи плотно закрытых окон в зал не проникал ни уличный шум, ни солнечные лучи, тускло освещались лица синдиков, позволяя в нужный момент отвести ли глаза, спрятать ли неуместную улыбку. Окажись в зале посторонний и разбирайся этот посторонний в магистратских обычаях, даже он понял бы, что дело, собравшее Высокий Магистрат, не просто серьезно, но — из наиважнейших. Потому что во главе стола сидели оба бургомистра — и с белой лентой, и с черной, потому что из двенадцати синдиков присутствовали девять, а если не считать старшину булочников, сваленного почечной коликой, и дряхлого представителя сукновалов, то, можно сказать, явились почти все. Кроме того, отметил бы посторонний, как преудивительное: на маленьком столике у самых дверей покоились — нераскрытые! — книги протоколов, а скамейки секретарей пустовали.
Синдики сидели по обе стороны широкого стола на длинных деревянных скамьях с резными спинками, локоть к локтю; только бургомистры располагались в мягких, подбитых бархатом креслах, как и полагается почину, под щитом с гербом города, лицом к двум высоким и узким окнам, за которыми, сквозь мутное цветное стекло, в полосатом от перистых облаков небе темнели острые фронтоны домов, обступавших Главную Площадь, и скалились химеры на втором ярусе церкви Вечноприсутствия. Невзирая на жару, все явились, пристойно одевшись в одинаковые одежды из темно-коричневого сукна с меховой опушкой, не забыв натянуть береты коричневого же бархата и накинуть на шеи должностные медали: золотые купеческие и серебряные, положенные ремесленному сословию.
Синдики молчали. Все уже было сказано, обсуждено и предстояло решать: открыть ли ворота, как требуют бунтовщики, или (что то же самое) выдать им оружие из арсенала, или — сопротивляться. Трудно размышлять спокойно, когда воздух пахнет гарью, а у стен стоят сорок тысяч вооруженных. Но, помня о них, неразумно забывать и об императоре, который вряд ли захочет понять доводы тех, кто откроет черни ворота. Впрочем, говорить все это означало лишь повторять сказанное. А это все равно, что дважды платить по одному векселю. Оставался лишь час — и следовало решать.
— Не впускать! — сказал наконец бургомистр с черной лентой, избранник купеческих гильдий. — Не впускать! Вольности достаются с трудом, а потерять их легко. Кто слышал, чтобы бунтовщики побеждали? Да, ныне их сорок тысяч, и пускай завтра будет сто, но это значит лишь, что одолеют их позже. Его Величество не простит нас. И синьоры но простят. Мы представляем закон и не нам его нарушать. Не впускать. Хватит с них попа. А стены крепки.
Так сказал Черный Бургомистр, и сидящие слева, с черными лентами и золотыми бляхами, кивнули. Все разом. Им было все ясно. Они уже обдумали. И решили.
— Прошу утвердить! — негромко сказал бургомистр. И первым поднял руку. Крепкую купеческую руку, знакомую сколь со счетами, столь и мечом, украшенную перстнями, купленными на честную прибыль. Он поднял руку, а вслед за ним — остальные, сидящие слева. Правьте же, бело-серебряные, сидели неподвижно. Но что с того? Против пяти черных (без того, что в пути) — четверо белых (без недужных). И пополам голоса бургомистров. Решено. Не впускать…
Но…
Пусть уже ничего не изменить, у Белого Бургомистра есть право на слово. И он говорит.
— Не впускать? — спрашивает он. — Хорошо! Мы не впустим, коль скоро это решено почтенными торговцами. Что остается мастерам, если большинство утвердило? Но, спрошу я, о чем думали почтенные торговцы? О своих караванах, везущих заказы сеньорам, не так ли? А ведь многих из заказчиков уже нет. Впрочем, дело не в этом. Дело в том, что мы не можем не впустить, пока они еще просят…
Он встает, подходит к окну и рывком распахивает его. И в зал, нарастая, вкатывается колеблющийся гул, похожий на рокот водопада. Это рычит, и ворчит, и переступает с ноги на ногу толпа, затопившая Главную Площадь. Худые лица, потертые, штопаные куртки, чесночный дух, долетающий до второго этажа ратуши.
— Вот смотрите! — голос Белого вдруг срывается. — Они знают, о чем мы здесь говорим. Если не откроем мы, откроют они. Что тогда будет с нами?
И — захлопнув окно:
— Во имя Вечного, поймите же! Впустив смердов, мы не теряем ничего. Мы просто уступаем силе. А если они одолеют?
— Ваши заказы пропали? А наши разве нет? Но до каких пор император будет определять цены? И статуты цехов? Когда сеньоры научатся платить долги? Пусть эти скоты потягаются с господами. Магистрат в стороне. А ежели Вечный попустит скотам победить, что им делать у трона этого Багряного? Они уйдут в стойла. А мы… Разве вы забыли, где жили Старые Короли?
Тихо в круглом зале. Тихо и душно.
Дважды бьет Вечный молотом о щит.
Время истекло.
Одна за другой поднимаются руки. Четыре, шесть. Одиннадцать.
Белый Бургомистр распахивает окно…
Вилланы вступали в Восточную Столицу.
Мощный людской поток, разделенный на едва сохраняющие строй, нетерпеливо подталкивающие друг друга отряды, устремился по опущенному над тинистым, пахнущим гнилостной влагой рвом мосту. Сгрудившись вдоль стен, встречали шагающих узкими проулками окраин бунтовщиков серолохмотные подмастерья-простолюдины. Иначе, по-городскому — «худые»; не в шутку, не в упрек. Среди них и впрямь не было толстых.
Впереди войска, под плещущимися знаменами, окружив Багряного, ехали командиры. Кони, сдерживаемые уздой, пританцовывали, вскидывали гривы. И вместе с командирами, на смирном гнедом мерине, трусил Ллан, глядящий куда-то сквозь каменные стены, в видимую ему одному даль.
На Главной Площади, у ковровой дорожки, их ждали радушно улыбающиеся синдики; впереди — оба бургомистра, один — с ключами на золотом блюде, другой — с караваем на серебряном.
— Вам не страшно, мой друг? — тихо спросил Черный, глазами указывая на колышущиеся копья и приближающуюся алую фигуру.
— Нет. Мы выиграли время. Теперь наши собственные скоты не смогут натравить на нас деревенщину.
— Вам известно, что они взломали склады сеньорских заказов и уничтожили все заморские товары?
— А вот это следовало сделать еще двадцать лет назад! — не скрывая ухмылки, отрезал Белый и, на шаг опережая коллегу, пошел вперед, навстречу приближающемуся исполину.
Теория вероятности — штука коварная, а если вдуматься, то даже и жутковатая. Я отчетливо представлял, как завертелись в Центре, получив мое донесение, как Серега мечется по коридорам, взмокший и растрепанный, мечется лично, забыв про селектор, как сутками пашут ребята ван Массера, просчитывая эту самую вероятность. Господи, один к миллиону! Практически невозможная, идиотская случайность, теоретический допуск, всего лишь. Но ведь бывает же и так, что самое невероятное оказывается единственно возможным…
Я подтянул вожжи, и Буллу прибавил шагу. Буллу по-здешнему «Веселый», и лошадка наша вполне оправдывает свою кличку. Доверчивая, ласковая, из тех лошадей-полуигрушек, которых специально держат сеньоры ради детских выездов. Лава упирал на то, что такая лошадка в хорошее время стоит недешево и, похоже, не обманул. Буллу послушен, быстроног и неутомим. Олла за эти дни крепко с ним сдружилась и теперь сама вычесывает короткую гривку и мохнатые метелки над копытами; Буллу фыркает, оттопыривает розово-серую губу, поросшую редким светлым волосом, и осторожно хватает ее за руку. И она улыбается. Она очень славно улыбается: на щеках появляются нежные округлые ямочки, в глазах мелькает искра, и тогда я готов дать что угодно на отсечение, что рядом со мною едет по пыльному тракту будущая трагедия для мужиков всех возрастов, вкусов и мастей, невзирая на ранги. Она, правда, все еще молчит, но уже перестала дрожать и больше не смотрит в никуда. Совсем нормальная, веселая девочка, разве что уж очень молчаливая.
Тележка мягко покачивалась, утопая колесами в густой влажной грязи. Недавно прошел дождь, он прибил пыль, обогнал нас и покатился дальше, на запад. Дышалось легко, я покачивался на облучке и думал. Было о чем поразмыслить, очень даже было. «Полномочия не ограничиваются». Это значит, что можно все. Кроме убийства. И, естественно, кроме провала. Это значит, что там, в Центре, пришли все же к выводу, что старый конь не только не портит борозды, но и вывезет лучше, чем какой-нибудь стригунок с двух— или даже трехлетним стажем. И, наконец, это значит, что папка с моим личным делом отозвана из архива и теперь лежит у Сереги в столе с надписью «В КАДРЫ» и всеми нужными подписями. Хотя, конечно, по возвращении формальностей не избежать.
В воздухе пахло мокрой травой, он был тих и на диво прозрачен. Удивительно красивые места, да и спокойные по теперешним временам. Живут здесь больше хуторами, хозяева крепкие, оброчные, так что бунт прокатился стороной, задел хуторян лишь краешком; обгорелых усадеб по дороге не встречалось. Хотя, как сказать: изредка Буллу коротко ржет, почуяв в кустах что-то нехорошее, и я подстегиваю его скрученными поводьями, потому что это вполне может быть труп, а Олле совсем ни к чему такие встряски. Хорошо, что с ночлегами порядок: хуторяне народ негостеприимный, но цену золотым знают. Давай, Буллу, давай! — успеть бы к трактиру засветло…
«У нас до бунта тож неспокойно бывало, не так, чтобы часто, а бывало,
— напевно рассказывала хозяюшка хутора, впустившая нас прошлой ночью. Совсем не старая, круглолицая, она суетилась возле стола, накладывала нам с Оллой какое-то сладковатое варево и непрерывно болтала. — Мы ж, господин лекарь, как раз посередке, вот и выходит — то лесные зайдут, то степные наведаются». Слушая низковатый хозяюшкин говорок, я припомнил слайды, виденные на инструктаже. Ражий молодец в зеленой куртке стоит, подбоченясь, на фоне дубравы, капюшон сдвинут на затылок, улыбка до ушей, за спиной лук. «Тип антисоциал. Вид: лесной. Характеристика: вольный стрелок», — мурлыкал информатор. Это, надо сказать, не самое здесь страшное. Попросту местная разновидность робингудов. Не вполне озверели, контактны, от деревень не оторвались, там, в основном, и базируются, отчего и вынуждены быть не простыми разбойниками, а благородными. Без нужды не зверствуют, издержки населению оплачивают, услуги тоже. «Земные аналоги», — продолжил было информатор, но это я прокрутил, не слушая. Знаю, не дурак, красный диплом имею. Есть аналоги, есть. Опришки, гайдуки, снаппханы всякие, прочая радость. Так что это горе — не беда. Нормальные, в общем, ребята, без закидонов. Степные похуже. Тех уже ничего не держит, полная вольница, закон — степь, начальник — топор, ни родни, ни доброй славы; с этими и лекарю лучше не вталкиваться. Впрочем, журчала хозяюшка, нынче вроде поутихло. Я покивал. Понятно: мятеж разросся и втянул в себя антисоциалов. Хоть и идут слухи, что Багряный за грабежи не хвалит, но, кроме главного войска, есть же и мелкие отрядики, там закон не писан, так что несыти самое мосте на хвосте у мужиков. Не догонят, так согреются.
Заполночь, когда угрюмый работник запер ворота и ушел во двор, а Олла заснула в уютной комнатке, хозяюшка зашла ко мне поплакаться на жизнь. Она поправила подушку, взбила соломенный тюфяк и все говорила, говорила, говорила. Негромко, но доходчиво. И все больше о долюшке своей вдовьей: что, мол, все бы ладно с тех пор, как сеньор на оброк отпустил, да хозяина косолапый по пьяному делу задрал еще запрошлый год, а работник пентюх пентюхом, так что, господин лекарь, бедной вдове уж так страшно по ночам, уж до того страшно да холодно. Это она сказала, уже стягивая рубаху. Фигура у нее оказалась совсем даже ничего, хотя и не вполне в моем вкусе, скорее для Сереги: плотненькая, пышная. Зато отвага ее была так трогательна, что я, проявляя достойный сына Земли гуманизм, не смог отказать вдовице в посильной помощи. А поскольку трехкратного вспомоществования хозяюшке показалось мало и жалобы на вдовью долю не прекращались, пришлось вспомнить молодость, и около трех по-земному она наконец заснула. Хочу надеяться, что эта часть программы ею в плату за постой не включалась.
Потом я лежал на спине, отстранившись от теплого, слегка влажноватого бока, глядел в потолок и думал. Покойный супруг дамы, сопящей у моего плеча, надо полагать, был кремнем не хуже Лавы; во всяком случае, на оброк его отпустили не за женины страсти, а за ухоженную пасеку при доме. Таких здесь пока еще немного, но есть, и вот они-то о бунте говорят, покачивая головой и сильно сомневаясь: а надо ли это дело вообще, ежели сеньоры за ум взялись и на оброк отпускают, у кого руки правильно стоят. А надо ли было вообще? Резонный вопрос. Особенно, если учесть, что впереди бунтарей идет взбесившаяся машина…
Так. Стоп, — сказал я себе. — Будем рассуждать, а остальное — к чертовой матери. Наши киберы — хорошие киберы. Лучшие в Галактике. Но уж если они перепрограммируются, то… Впрочем, это частности, вспомни доклад ван Массера, Толик не ошибается. Для меня достаточно того, что сейчас эта багряная радость шествует во главе вилланов, всерьез собираясь создавать Царство Солнца. Нехорошо, ой, как нехорошо. Мало того, что это вмешательство. Это гораздо хуже. Потому что логика у машины, естественно, машинная, и сеньорам не поздоровится. Просчитывать варианты киберы умеют; в играх они не ошибаются, а война, в сущности, та же игра, только очень крупная. Кто там говорил, что война — это раздел математики? Не помню. Ладно, допустим, Наполеон. Наполеон — это шикарно и весомо. Вот кибер и сыграет. И под его отеческим руководством местные очень даже смогут разрушить весь мир насилья до самого до основанья. А затем…
А вот затем и начнутся интересности. Начнется построение гармонического сообщества в понимании кибера. «В рамках стандартного курса обучения». Очень краткого курса, скажем прямо. В категориях «народ», «благо», «целесообразность». Не меньше. И будет все это страшно и кроваво, потому как абсолютно логично, а ради этих категорий будут класть людей. Под ноги, под колеса, под что угодно. Ради разумной целесообразности.
Я лежал и думал. Синие тени покачивались, крутились под потолком, хозяюшка посапывала, где-то ожесточенно прогрызалась сквозь дерево мышь, в соседней комнате спала Олла, а я все не мог заснуть, потому что видел виселицы, виселицы, виселицы, и отрубленные головы, и кровь, и снова виселицы. Конечно! Сперва — сеньоров. Потому что сеньоры. Потом таких, как Лава или та же хозяюшка. Потому что хоть и крестьяне, а другие. Непорядок. И заодно — хозяюшкиного работника: пассивен, а следовательно, нецелесообразен. Потом тех, кто заступается. А как же? — разумное воздействие на инстинкт самосохранения. Потом всех, кто вообще недоволен равенством. И, конечно же, найдутся исполнители. Которых потом туда же, поскольку разложились и перестали нормально функционировать. И все это бесконечно, ибо кибер рассчитан лет на пятьсот, с дубиной к себе никого не подпустит, в огонь не полезет, отравить его невозможно. А люди, глядя на его бессмертность, через пару поколений, глядишь, поверят, что так и надо…
И весь этот кровавый логический бардак могу остановить, видимо, только я. У меня неограниченные полномочия и комплексный браслет. Хороший браслет, на пять километров действует. Я догоню эту машину, врублю поле… бывает же она на людях… а дальше все просто. Связи — ко всем чертям, полное замыкание. И — труп на траве. Конец легенде. Вернее, общий ужас: Вечный не одобряет. И пускай вилланы сами попробуют, если пожелают продолжать…
Тут мысли оборвались, потому что на меня обрушился ураган. Хозяюшка проснулась и без всяких жалоб занялась делом, причем сил ей хватило как раз до рассвета. А на рассвете я, пошатываясь, разбудил Оллу, мы поели и тронулись в путь, под всхлипы вдовицы. Уже выезжая, я перехватил нехороший взгляд работника и сделалось стыдно. Судя по всему, этой ночью я сорвал ему полноценный отдых.
К трактиру мы добрались еще засветло. Приземистая изба у самой дороги с ярко освещенными окнами и обширным подворьем, на котором громоздились две-три повозки. Над входом красовалась потемневшая от времени доска с недавно обновленной надписью: «ТИХИЙ ПРИЮТ». Нельзя сказать, чтобы в главной комнате было так уж тихо, но хозяин встретил нас, как родных. Он подкатился на толстых коротких ножках, сияя белозубой улыбкой, взмахом руки послал мальчишку проводить Буллу, помог Олле выбраться на землю и склонился передо мной в глубочайшем поклоне.
Он очень рад, нет, он просто счастлив лицезреть в своем скромном доме господина лекаря с барышней, он готов поручиться, что «Тихий приют» понравится достойным путникам, да, да! — его кухарка славится даже и в Новой Столице, она раньше служила главной стряпухой самого дан-Каданги, о, что вы, господин лекарь, как вы можете сомневаться?.. да, разумеется, комната есть, чудесная комната, вы и ваша сестренка будете спать, как дома, не будь я Мукла Тощий, проходите, проходите, нет, не сюда, прошу пожаловать на чистую половину…
Я вручил ему золотой вперед, и у Муклы выросли крылья. Он порхал из комнаты в кухню, из кухни в комнату, покрикивал, подгонял прислугу, крутился около стола, рассыпая прибаутки. При этом глаза у него были умные и печальные, глаза человека, чье налаженное дело затухает из-за гадких, неприятных событий, каковые человек этот предвидел давно, но предотвратить не в силах.
Я поймал его за край передника и пригласил присесть. Налил кружку зля и вручил еще один золотой. Не нужно так усердствовать, милый Мукла, я слышал о тебе, как о достойном человеке. Выпей и устрой девочку спать. Да пусть ей дадут умыться. Он опрокинул кружку зеленоватой, пахнущей ягодами жидкости, тихо и очень воспитанно поблагодарил и отошел от стола. Спустя несколько минут пожилая благообразная служанка (а может быть, супруга Муклы?) увела Оллу наверх, я же вышел в общую столовую, присел за стол и прислушался.
Мукла недаром суетился. Мятеж, словно запруда, перегородил торговые пути, остановив поток путников. В зале, рассчитанном десятка на два едоков, сидело человек шесть, да и с тех, судя по невзрачной одежонке, навар намечался небольшой. Сидели они плотной кучкой и, потягивая эль, вели неспешную беседу; видимо, компания подобралась уже несколько часов тому и, постояльцы успели перезнакомиться. На мое появление отреагировали вполне дружелюбно, нефритовая ящерка снова сыграла должную роль. Короткие приветствия, традиционные фразы, имена, тост за знакомство, осторожный вопрос: вот, мол, загорбок ломит, так как тут быть?.. ах, великое спасибо, от всей души!.. а ежели колика?.. о, благодарю, разумеется, позже! — и я был признан своим и принят в беседу. Впрочем, говорить мне не дали: высокий купчик с синеватым лицом южанина только что вернулся с запада, где мятеж набрал полную силу, и, чувствуя себя центром внимания, распинался вовсю. Мешать ему я не стал.
А на заападе плоохо, от-чень нехоорошо на заападе; купчик, польщенный общим интересом, заметно волновался, отчего характерное южное растягивание усилилось до полного выпевания. Он округлял глаза и понижал голос до таинственного шепота: Заамков целых и не осталось, всех, кто с цепями, уж вы, леекарь, не обижайтесь, извели под коорень… И тоорговаать нет никаакой моочи, страашно…
Я слушал. Купчик вспоминал подробности, сыпал именами, названиями замков, испепеленных полностью и частично, описывал расправы; он заметно дрожал, вспоминая все это, ему, как и всякому порядочному человеку, было не но себе, но и остановиться он не мог, его тянуло рассказывать и рассказывать, как и всякого, вырвавшегося из крупной передряги. А товааар, таак Веечный с ниим, с товааром, лаадно, хоть нооги унес, боольше, браатья, я ниикуда не хоодок, поокуда зааваруха не коончится, хооть так, хооть эдак.
Слушатели супили брови, качали головами, переглядывались. Двое, одетые почище, скорее всего, бродячие переростки-школяры, посмеивались: ну, этим все трын-трава, что ни происходи — была бы бутылка. Пожилой хуторянин хмурился, ему было жаль не столько даже купца, сколько товара, и он не считал нужным это скрывать. А я слушал и слушал. И все яснее становилось, что вилланское войско идет быстрее, чем я думал; оно кружит по империи, подчиняясь строгому плану, окольцовывая ее кругами, все более сужающимися вокруг Новой Столицы. Логика кибера! Они давят замки поодиночке, они громят мелкие дружины, режут до последнего, а сеньоры еще не поняли, что этот мятеж — необычен, они продолжают грызть друг дружку, а когда поймут, будет поздно. И значит мне, Ирруаху дан-Гоххо, нужно спешить, ой, как нужно спешить, нужно не жалеть бедного Буллу, чтобы догнать это воинство до того дня, когда оно добьет последних сеньоров и возьмет столицу. Потому что когда это случится, будет поздно: даже если я уберу железяку, страна опрокинется в прошлое. Вилланские вожаки не слишком искушены в политэкономии, понятие оброка для них нечто отвлеченное. Верхние станут нижними, нижние, как водится, верхними, все вернется на круги своя — и за все это можно будет благодарить нас, землян.
Я расспросил купчика о дорогах. Мои карты в этих местах уже не годились — кто ж думал, что меня занесет в такую даль? Дорогой друг ведь понимает, что мне не хочется подвергать сестру опасности? Нужно ли говорить о том, как я опасаюсь озверевшего мужичья? Нет, дорогому другу все ясно, он подробно и обстоятельно объяснил… Да, и поостарайтесь, сеньор леекарь, держааться подаальше от заападных меест, хотя вообще-то ныынче нигде неет таакого уж споокойствия. Я поблагодарил и откланялся.
Еще часа полтора снизу в нашу с Оллой комнатку доносились голоса, потом все стихло и только Мукла во дворе какое-то время вполголоса распекал некую Зорру за непотребство и беспутство, каковые никак не терпимы в столь почтенном заведении, каким, хвала Вечному, является «Тихий приют», и по поводу коих невесть что подумает сеньор лекарь, а ведь сеньор лекарь наверняка будет рассказывать своим почтенным друзьям о трактире Муклы, и, ежели мерзавке Зорре на это плевать, то пускай она и пеняет на себя, потому как на ее место охотницу найти раз плюнуть, а позорить заведение Мукла никому не позволит. На этом месте монолога девушка заплакала в голос, и суровый хозяин, сменив гнев на милость, отпустил бедняжку переживать разнос, предупредив, однако, что такое поведение больше спускать не намерен и чтобы Зорра не обижалась, потому как надзор за нею впредь будет особый.
Полоска света под нашим окном потускнелая в большой зале погасили свечи, оставив лишь два-три светильника для запоздалых путников. Такой же светильник стоял и у меня в изголовье: не гнилушечник какой-нибудь, однако и не шандал со свечами.
Комната выглядела чистенько и уютно, простыни были свежи и даже несколько голубоваты: Мукла и впрямь поставил дело неплохо, сеньор лекарь, во всяком случае, охотно порекомендовал бы «Тихий приют» друзьям и знакомым, имей он на этой планете таковых. Как ни странно, не было и клопов; от трав, подвешенных к потолку, исходил пряный, слегка приторный аромат, в ногах постели свернулось пушистое одеяло. Я погасил светильник…
Сколько я проспал — не знаю, скорее всего, не очень долго. Прислушался. Во дворе фыркали кони. Видимо, Мукла дождался-таки запоздалых гостей. Снизу доносились негромкие голоса, судя по всему, сговаривались о плате. Все в порядке. Но снова, как и тогда, на подходе к Козлиной Грязи, я почувствовал неладное. То ли голоса звучали уж слишком глухо, то ли кони фыркали слишком громко…
Да, именно фырканье! Я подошел к окну и, стараясь не очень высовываться, выглянул. Кони топтались посреди двора, около распахнутых настежь ворот. Вот так вот. Интересные путники. Добрались до постоя, а лошадей расседлывать не спешат. Проездом, возможно? Но ворота, ворота: Мукла не мог не запереть их, впустив проезжих. Ну на куски меня режьте, не мог! Это ж какой урон по заведению, если владелец не заботится о сохранности достояния гостей?.. так что очень нечисто, очень…
Заскрипела лестница, кто-то сдавленно охнул, поперхнулся. Опять тишина. Осторожные шаги, с пятки на носок, вперекат. То, что происходило за дверью, нравилось мне все меньше… Я уже натянул штаны, зашнуровал рубаху. Страшно не было. Их там, судя по шагам, человек пять. Еще один во дворе, при лошадях, но этот не в счет, окно слишком высоко. Пять не десять, справлюсь. Почему-то вспомнилась Кашада… впрочем, нет, не Кашада
— это была Хийно-Но-Айта: вопящая толпа, мелькающее в воздухе дреколье, и Энди, совершенно спокойный, вертится на одной ноге, как заправская балерина, а от него отлетают, ухая, ублюдки в синих тогах полноправных граждан. Позже, на разборе полетов, Энди хвалили, а он сидел, потупив взор и скромно умалчивая, у кого собезьянничал приемчик. Правда, потом выставил дюжину «шампани», каковую мы и употребили в компании Серегиных девочек. Воспоминание было настолько острым, что сладко запыли костяшки пальцев. Эх, если бы не Олла…
В дверь постучали. Негромко, вполне деликатно. «Кто там? — спросил я.
— Вы, дорогой Мукла? Но, милейший, я сплю, и сестра спит, неужели нельзя подождать до утра?» Голос Муклы звучал напряженно, рядом с ним дышали — правда, очень тихо, но совсем не дышать эти ребята все-таки не могли, а различить дыхание в ОСО умеет и приготовишка. «Мукла, нельзя ли до завтра? Я уплатил вперед и вправе надеяться, что смогу отдохнуть». Тишина. Короткая возня. И тихий, достаточно спокойный голос: «Открывай, лекарь, разговор есть. Лучше сам открой, тебе же дешевле обойдется». Тут на дверь нажали, и она чуть подалась, хотя засов и выдержал первый толчок.
По натуре я достаточно уступчив и, уж конечно, не скуп. Но когда среди ночи неведомые люди мешают спать, да еще и ломятся в двери, трудно выдержать даже святому. А я все-таки не святой. «Пшли вон, тхе вонючие!» — сказал я двери, не громче, чем мой невидимый собеседник. В ответ выругались. На жаргоне местной шпаны «тхе» — это очень нехорошо, за такое полагается резать. Негромкий шепот. За дверью совещались. И — удар. Откровенный, уже не скрываемый. Краем глаза я увидел, как вскинулась и замерла на кровати Олла, в ее глазах снова был страх и тоскливая пустота.
По двери били все сильнее, щеколда прыгала, скрипела, петли заметно отходили от филенки. Вот так, значит? Золота хотите, ребятки? Ну-ну.
Еще полдесятка ударов — и дверь слетит с петель, эта ночная мразь ворвется в комнату и напугает Оллу. Вообще-то, странно, подумал я, если Мукла объяснил им, что здесь проживает лекарь с Запада, то парни должны бы призадуматься. Нам, посвященным, нельзя причинять людям боль, Вечным заповедано, но уж если приходится… Словом, одно из двух: либо ребята очень глупы, что маловероятно при их ремесле, либо тоже кое-что умеют и прут, очертя голову, надеясь, что пятеро, умеющих немножко, все-таки больше, чем один, умеющий хорошо. Смелые надежды, скажем прямо.
Дверь подалась еще сильнее. Треснуло. Появилась щель. Сзади вскрикнула Олла, и это было последней каплей. Я размял пальцы, откинул засов и сделал «мельницу».
И все. Даже скорее, чем я думал. Они кинулись все разом — и это была серьезная ошибка, потому что «мельница», собственно, и рассчитана на много людей и мало места. Кроме того, я тоже слегка ошибся: сработано было в расчете на пятерых, а парней оказалось четверо. Я уложил пострадавших рядком, ноги прямо, руки на груди, полюбовался натюрмортом и выглянул в коридор.
На полу напротив дверей дрожал Мукла, левый глаз его покраснел и слезился. Но лестнице простучали шаги. Последний из ночных гостей оставил лошадей и решил проверить, отчего затихла возня. Вкратце разъяснив парню ситуацию, я воссоединил обвисшее тело с дружками и повернулся к Мукле.
Дожидаться вопросов толстяк не стал. Это не грабители, все местные грабители Муклу уважают, он их, простите, подкармливает, так что грабить «Тихий приют» никому и в голову не придет. Залетные? Ну что вы, сеньор лекарь, какие там залетные, они ж все повязаны, все заодно, кому ж охота с Оррой Косым и Убивцем Дуддо дело иметь? Нет, это не наши, это вообще не «хваталы», это люди опасные, очень опасные и очень умелые: они тут всех без звука повязали, а потом сразу и спросили: где лекарь с девчонкой? Да-да, с девчонкой. Уж вы не взыщите, сньор лекарь, такое у меня в заведении, почитай, впервые, не гневайтесь, а я вам за такое беспокойство неустойку, как положено, хоть бы и вполплаты за постой, а?
Я встряхнул его за шкирку и он умолк, преданно поглядывая снизу вверх.
— Повтори-ка, кого они искали?
— Да кого ж, как не вас? — Мукла, похоже, обиделся. — Что же, я вам врать стану? Не золото, не серебро; сразу спросили: где лекарь с девчонкой?
Он еще что-то бормотал, но я уже не слушал. Очченъ интересно. Весьма и весьма. Значит, не просто богатенького путника ребятки искали? А кому ж это так запонадобился лекарь Ирруах дан-Гоххо, у которого не то что врагов, а и знакомцев-то нет? Ладно. Выясним. Пока что понятно одно: здесь задерживаться не стоит. До утра перекемарим, но ни часом больше.
Я дернул веревку на пухлых запястьях, она лопнула, Мукла пошевелил пальцами, встал, боязливо покосился на нешумно лежащие тела и спросил, позволю ли я пойти развязать остальных гостей. «Отчего ж нет», — ответил я, и толстяк едва ли не на цыпочках, постоянно оглядываясь и выполнят нечто, похожее на книксен, спустился вниз. Минут через десять оттуда донеслись голоса, сквозь которые пробивалось восторженное кудахтанье Муклы. Рождалась баллада о подвигах Ирруаха…
Пока внизу взвизгивали и подвывали, я коротко допросил лежащих. Приводил в себя, задавал пару вопросов и снова успокаивал. Безуспешно. «Наняли», — и точка. Конечно, можно было принять экстренные меры и ребята раскололись бы. Но такие штуки в ОСО делают, только если угроза реальна для задания. Ради себя пытать некорректно. В общем, ничего я не узнал. И вдобавок — еще хуже: какая-то из отдыхающих образин сумела все же угодить по руке, да не просто по руке, а по браслету за мгновение до того, как попала под жернова «мельницы». И не просто по браслету, а по единственной уязвимой детали: камню-кристаллу. А ко всему еще и какой-то гадостью вроде кастета.
Простите, вам никогда не приходилось выключать бешеных киберов голыми руками? Да еще и без всякой связи?
Но я не успел загрустить всерьез. Потому что подошла Олла, легко подошла, совсем-совсем неслышно, прижалась ко мне всем телом, как еще ни разу не делала. Я погладил ее по голове. И она сказала:
— Амаэлло ле, бинни…
Господи! Кажется, я все же сумел не завопить. Или завопил, но сам себя не услышал. Заговорила! Я целовал ее — в щеки, в нос, в лоб, я подхватил ее на руки и закружил по комнате; я шептал что-то, захлебывался, прижимал худенькое тельце все крепче и просил: «Ну скажи еще, скажи…», а Олла смотрела, и улыбалась, и молчала, как обычно. Но я же слышал, слышал ее голос!
Амаэлло ле, бинни. Я люблю тебя, брат. Нет, не совсем так.
Брат по-здешнему — «бин». А «бинни» — братик.
Первый — Второму Прошу незамедлительно дать подробный отчет о деятельности Лекаря. Срок исполнения: трое суток.
Второй — Первому В ответ на Ваш запрос сообщаю: квалификация Лекаря как оперативного работника сомнений не вызывает. Располагая неограниченными полномочиями. Лекарь имеет право также и на действия, неоговоренные инструкцией, как равно и на индивидуальный график сеансов связи. В силу чего сводный отчет представить будет возможно по выполнении им задания.
Второй — Лекарю Немедленно информируйте о причине невыхода на связь. Повторяю: немедленно информируйте о причине невыхода па связь. Повторяю: немедленно информируйте…
Вот и все. Нет больше лекаря Ирруаха. И девочки Оллы тоже нет. Глубоко в сумке, на самом дне, прячется нефритовая ящерка. В хорошие руки отдан конек Буллу, отдан почти даром, с тележкой в придачу. За солнцем вслед едем мы на средней руки лошадках, вольный менестрель с мальчишкой-слугой. Так лучше: если я кому-то нужен, пусть ищет. Уже восемь дней прошло с хмурого предрассветного часа, когда покинули мы «Тихий приют». У меня — задание и в придачу голые руки. А возвращаться к модулю нет времени и, значит, нет права. Серега потянет, он мне верит.
Уже три дня, как закончился лес, а вместе с ним — хутора и пасеки. Потянулись деревни, нищие и разоренные. Густо желтеют поля, их некому убирать: все мужики ушли к Багряному. Все чаще и чаще попадаются сожженные остовы усадеб, руины замков. Сажа еще свежая. И люди висят на деревьях, и псы треплют в пыли обрывки тел. Пепел и кровь шлейфом тянутся за войском Багряного, от развалин к развалинам, от деревни к деревне. Власти здесь нет. Ничего нет. Мятеж…
Мы едем и болтаем. Вернее, болтаю я, стараюсь разговорить мальчишку. А в ответ: «Я люблю тебя, братик…» и очень редко что-нибудь другое. Несложное. Вода. Небо. Солнце. Но все равно я смеюсь во все горло. Олла учится говорить!
Нас никто не трогает: что взять с менестреля, кроме драной виолы и песен? А кому теперь нужны песни, особенно здесь? Народ, что остался на месте, притихший, непевучий; вилланы, правда, ходят, задрав нос, но и они не так уж спокойны: разные слухи ползут по краю, тревожные слухи, не знаешь, чему и верить.
А вчера, около полудня, на перекрестке дорог мы надолго застряли в скопище повозок, телег, заморенных пешеходов, спешившихся всадников. Перерезав дорогу, шла конница, шла, вздымая мелкую пыль, бряцая стременами; молча шла, торжественно. Лиц не было видно под опущенными забралами и только плащи слегка колыхались в такт мерному конскому шагу. Фиолетовые плащи с белыми и золотыми языками пламени. И фиолетовое знамя реяло над бесконечной коленной.
— О Вечный… — тихо проговорил кто-то, прижатый толпой к моему плечу. — Это же Братство! Они покинули Юг… Что ж будет теперь-то?
Трудно вздохнул, почти всхлипнул.
А конница шла…
Как основания гор, тяжелы колонны храма Вечности. Из зеленого камня, запятнанного темно-синими разводами, высечены они и доставлены на покорных рабских спинах в столицу, доставлены целиком, не распиленные для легкости. Такой же камень лег в основание алтарного зала, где над бронзовой чашей, хранящей священный огонь, тонкие цепи поддерживают великую корону Империи. И черно-золотые шторы неподвижными складками укрывают стены. Там, на зеленоватом мраморе, раз в поколение появляются письмена, открывающие судьбы живущих. Но лишь высшим из верховных служителей, никому более, дозволено читать тайные знаки. И строго заповедано раскрывать их смысл непосвященным, хотя бы и наивысочайшим.
Пока стоит Храм, не погибнет Империя. Пока посвященные блюдут обряды, не рухнет Храм. Ибо от века здесь — любимая обитель Вечного. И накрепко закрыт сюда вход простолюдинам. Не для черни ровные скамьи вдоль стен. Не для нее глубокие, загадочно мерцающие ниши исповедален. Этот Храм — Храм знати. Сюда приходят высочайшие поклониться надгробиям предков. Недаром только лишь здесь, ни в коем случае не в ином месте, дозволено императору принимать шамаш-шур.
Даже среди познавших все науки не сразу найдешь такого, который ответит, что означает это слово, странное и непривычное для олуха. Лишь хранители алтаря объяснят: «шамаш» — суть «величие», в переводе с древнего, почти забытого языка; «шур» — «клятва». Или, как уверяет достопочтенный Ваа в своем «Толкователе», скорее — «обет». Но про догадки Ваа ответит лишь молодой служитель, и то — не всякий, и то — шепотом и с оглядкой; всем памятна горестная судьба собирателя слов.
Великая Клятва. Священный Обет.
Вот что такое шамаш-шур.
Словно паря за алтарем, в трепещущем сиянии священного огня, высится престол императора. И полукругом стоят у ступеней семь кресел, сиденьями к трону и огню.
Три — с черной обивкой. Поречье. Баэль. Ррахва.
Три — с желтой. Тон-Далай. Златогорье. Каданга.
И высокое, с фиолетовой спинкой, посредине. На гладкой коже оттиснуты языки пламени: золотые на левой половине, белые на правой. Кресло магистра Братства Вечного Лика. Оно — пусто.
Непроницаемо лицо императора. Но сердце полно восторга. Впервые столько вассалов собралось, по доброй воле и без принуждения, а храме Вечности. Впервые за долгие годы, со дня коронации, заняли свои места эрры Империи.
Вот они сидят, положив руки на подлокотники. Барон Ррахвы, еще полгода тому крикнувший императору с высоты своих неприступных твердынь: «Не забывайте, сударь, кто вас сделал владыкой!». Сейчас он сидит тихо. Пришел сам, опередив герцога Тон-Далая. Все они пришли сами, вспомнив, наконец, что у них есть император. Поручни и спинка кресла баэльского графа увиты траурным крепом. Этот уже не придет. Что ж, потому и явились остальные…
Сквозь прищуренные веки кому дано заглянуть в душу?
Спокойно сидит император на престоле, душа же его ликует. Он почти любит подлых вилланов, гнусную чернь, сумевшую сбить спесь с высочайших. Он даже готов простить девять из каждого десятка смердов после того, как они будут размазаны по грязи, из которой осмелились подняться. Да-да, решено! — только один из десяти подвергнется примерной казни, с остальных довольно и клейма: пусть славят кротость властелина.
Но это — позже. Ныне — шамаш-шур. Пока не поздно. Пока сидящие в креслах не опомнились. Стоит им усомниться в черно-золотом знамени — императору не прожить и дня. Это — хищники. Их нужно ударить по носу, чтобы научились, наконец, уважать хозяйскую волю.
Ах, если бы здесь был магистр…
Голос, низкий и гулкий, заполняет алтарный зал. Так задумано древними зодчими. Каждое слово, сошедшее с уст восседающего на престоле, священно. Сквозь неугасимый огонь проникает оно к сидящим против алтаря, течет вдоль стен и нет места иным звукам, пока раскатывается под сводами многократно усиленный голос владыки.
— Мы приветствуем вас, высокие! И благосклонность наша к вам беспредельна!
Как слушают они… Под этими сводами каждое слово владыки — слово Вечного. Там, за стенами, они могут ухмыляться, и строить козни, и злобствовать. Здесь они — внизу. Недаром со дня коронации не собирался шамаш-шур.
О, какая тишина в зале! Как сладка она!
Подался вперед буйный эрр Поречья. Неподдельная преданность на багровом лице повелителя Каданги. Медленно склоняет благородные седины престарелый властелин Златогорья, опасный своим неисчислимым богатством. Он враждовал еще с покойным дедом императора и не одиножды вышвыривал дружины сюзерена из пределов своих владений. Доносили, что он позволяет себе называть императора мальчишкой. Но сегодня он — здесь. И он внимает.
Почему же, почему нет среди них магистра?
Короткая, незаметная сквозь пламя судорога стягивает углы властного рта. Братья-рыцари слишком возомнили о себе! Они сидят в своих замках и шлют оскорбительные письма. А магистр объявил себя неподвластным никому сувереном и изгнал из городов Юга имперских чиновников. Кара, немедленная и страшная — вот чего достоин гнусный…
Но магистр — лучший полководец империи, а Братство Вечного Лика — сборище отчаяннейших рубак. — И сокровищ в орденских подземельях хватит на войну с тремя императорами.
Добавь в вино крупицу тхе — вино скиснет.
Что есть шамаш-шур без магистра?
Стекает по ступеням благозвучный голос.
— В трудный и скорбный час собрались мы. Не смути демоны раздора благородные души, не довелось бы несчастной стране нашей испытать ужасы скотского бунта. Но мы не можем, не желаем и не хотим оставить в беде заблудших детей наших. Ибо неразумное дитя дорого сердцу родительскому столь же, сколь а благонравное…
Вот она, капелька яда. Но смертельно, но болезненно. Не сумел отказать себе император в нежном удовольствии поглядеть, как дернется мохнатая бровь старца из Златогорья. И как закусит вислый ус сутулый, похожий на стервятника дан-Ррахва. Ничего, стерпят. По носу их, по носу, но самому кончику, чтобы слезы из глаз!
Но магистр…
Одна за другой загораются свечи в шандалах, укрепленных высоко под потолком. Ровное светло-желтое сияние ползет вниз по бархату, оживляет каменные плиты пола, высвечивает лица тех, кто сидит вдоль стен. Их очень много. Но как не хватает здесь братьев-рыцарей! Они вцепились в свой Юг и знать не желают о мятеже. Ведь он еще так далек. А если и доползет до орденских рубежей, то захлебнется под прямыми мечами молчаливых всадников в фиолетовых плащах-полурясах. Это они так думают! Так думали и сидящие перед алтарем — пока не столкнулись, каждый поодиночке, с потным скопищем. Истинно: кого хочет покарать Вечный, того он лишает разума. Но почему вместе с ними должна гибнуть Империя?
— В единении мы непобедимы! — в голосе императора рокочет металл. — Горьким уроком стали для вас прошедшие дни. И сердца наши полны жестокой скорби по благородным дан-Баэлям, от чьего цветущего древа не осталось и ростка. Но нам, живым, они завещали месть…
И, возвысив голос, резко, яростно:
— Шамаш-шур!
Кровавым сполохом вспыхивает, взметается почти к росписям купола столб алтарного пламени, выхватывает из полумрака нахмуренный лик Вечного и — рядом — милосердные глаза Четырех Светлых. Служители алтаря, неслышно выскользнувшие из ниш, запели очень тихо и мелодично; словно даже не пение, а просто особенная, торжественная и пронзительно-ясная, музыка.
И подчиняясь издревле неизменному, известному всем ритуалу, барон дан-Ррахва, подойдя к алтарю, преклонил колено и протянул сквозь огонь к стопам владыки длинный, слегка изогнутый меч рукоятью вперед.
— Я и Ррахва твои дети, отец!
Негромкий звон возникает в дальнем правом углу. Это размеренно ударяют рукоятями мечей о сталь нагрудников смуглолицые, расплывчатые в своих просторных белых одеждах рыцари Ррахвы.
— Я и Златогорье твои дети, отец!
Не преклоняя колен, присягает старый хищник. Что ж, право возраста! И нарастает звон, подхваченный облитым драгоценностями рыцарством Златогорья.
— Я и Поречье…
— Я и Тон-Далай…
— Я и Каданга…
Звон железа о железо. Звон битвы. Музыка власти.
Замерев, словно изваяние, внимает император. Уже весь зал подхватил монотонную, грозную мелодию и в ней исчезли, словно и не были, песнопения служителей алтаря.
Поднявшись со скамей, все сильнее бьют мечами о панцири белокурые сеньоры Поречья, иссеченные шрамами междоусобиц: там мало земель и много наследников; скалят зубы ширококостные держатели болотистых зарослей Тон-Далая: у них не в ходу мечи, и в дело пущены окованные серебром рукояти наследственных секир. И особо приятен слуху владыки четкий ритм-перестук коротких кадангских клинков. Эти были верны всегда: недаром так открыто и радостно улыбается дан-Каданга, старый приятель, друг детских игр и советчик зрелости, яростно ненавидимый за свою преданность остальными.
О, как ярко пылают свечи! Их уже тысячи! Они растворяют в свете своем священный огонь алтаря.
Звон. Звон. Звон.
Шамаш-шур!
Острое чувство единства и неодолимости охватило всех — от наивысочайших до последнего держателя. Оно пока еще сковано, оно выхлестнется на пиру, когда опрокинутся вторые десятки кубков и на время забудутся титулы и гербы. Тогда затрещат порванные рубахи, и польются хмельные искренние слезы, и завяжется нерушимое побратимство, чтобы изойти прахом после тяжелого пробуждения.
Полузакрыв глаза, император считает.
Четыре тысячи, не меньше, даст Поречье. И столько же — Златогорье. Баэль — не в счет. По три тысячи Тон-Далай, Ррахва, пожалуй, что и Каданга. Всего — семнадцать. Негусто. Но это только держатели гербов. Они приведут с собою всех, кого сумеют. Это-то и скверно, — одернул себя владыка. Кому известно, на чьей стороне захотят стоять согнанные мужики? Нет. Необходимо предупредить: в поход мужичье не гнать. И значит, по-прежнему: семнадцать тысяч панцирной конницы. Этого хватит, чтобы сокрушить любую скалу. Но этого мало, чтобы расплескать море. Даже если добавить сюда дворцовую гвардию и наемников императора. Мелькает злая, горькая мысль: а ведь в ордене пять тысяч только полноправных братьев…
Свечи в вышине гаснут. Постепенно. Одна за одной. Из невидимых отдушин задувают их служители, завершая ритуал. Во тьму, к священному огню пришли высокие и из тьмы же, лишь алтарным пламенем напутствуемые, уйдут.
Медленно, торжественно встает владыка, дабы проводить любимых детей добрым родительским словом. И осекается…
В нарушение всех обрядов, распахиваются литые двери. Створками внутрь. Зал уже погружен в зыбкий полумрак и потому на фоне проема громоздкая в светлом квадрате двери фигура человека тоже кажется квадратной. Он шагает через порог и идет прямо сквозь зал, не глядя ни на кого, идет вперед, к алтарю, высоко держа красивую серебристо-седую голову, и фиолетовый плащ с вышитыми языками пламени, белыми и золотыми, собравшись в длинные, складки, волочится по зеленым плитам пола.
Сдавленно ахнув, поднимаются с мест сеньоры. Мелкие и наивысочайшие, прославленные и безвестные, они стоят, округлив рты и не веря в то, что происходит перед их глазами.
Гулки шаги.
Седой воин останавливается у алтаря и не протягивает, а бросает в пламя, прямо поперек чаши, громадный меч, рукоять которого лишь вполовину короче лезвия, лезвие же — почти по грудь взрослому мужчине. Воин шел, держа его на плече.
Он бросил меч в пламя и остановился, словно готовясь преклонить колена, но владыка не позволил ему сделать это. Он уже спускался по ступеням, быстро, каменея лицом и все-таки выдавая свои скачущие мысли пляской прикушенной губы.
В полной, абсолютной тишине резко звякнуло.
Панцирь ударился о панцирь.
Император прижал к груди магистра.
Кто ведает, где предел горю людскому?
Всю жизнь можно прожить, не оглянувшись; многим хватает куска, определенного рождением. Маленький виллан так и умрет вилланом, юный сеньор и в старости останется сеньором. У каждого на плечах лежит свой камень, а счастливых нет. Кто богат, желает большего; если больше некуда — седеет преждевременно, трясясь над сундуками. Кто властен — не спит ночами, поджидая убийц. Трус боится смерти, герой — бесчестия. И даже наисчастливейший страшится пустоты.
Но это все дано свыше, и нет толку в споре. Земная же неправда вдвойне болит, ибо придумана людьми, ими установлена, силой утверждена, а значит — изменима. Ибо когда Вечный клал кирпичи мира, а Четверо Светлых подносили раствор — кто тогда был сеньором?
…Вкрадчиво, завораживающе шелестит листва Древа Справедливости. Ныне в каждой деревне, в каждом городе, захлестнутых великим мятежом, волнуются на ветру такие деревья, как было заведено в дни Старых Королей. Алыми лентами увиты они и окрашены радостным багрянцем; под сенью густых шепчущихся крон раз в семь дней собираются старейшины, избранные свободной сходкой, и держат совет о насущном, и творят скорый суд, обеляя невинных и карая злобствующих.
Сколько их ныне, Деревьев Справедливости?
Вечный знает…
Пламенем охваченная, корчится Империя. Горит Север; там еще держатся в немногих уцелевших замках беловолосые сеньоры, но едва ли простоят долго. Липкой сажей измазан обугленный Восток; он уже полностью в руках ратников Багряного. Недолго драться и Западу. Лишь южные земли, домен Вечного Лика, пока молчат: крепка рука магистра и коротка расправа братьев-рыцарей в фиолетовых плащах. Но и там хрупка тишина: что ни день, уходят из ставки короля по южным тропам незаметные люди с серыми, расплывчатыми лицами. Уходят, чтобы стучаться в дома южан и спрашивать у встречных: кто же был сеньором, когда Вечный клал кирпичи? Они поют в час казни и, смеясь, плюют в священное пламя. А значит, скоро полыхнет и на Юге.
Шелестит листва. Шепчет нечто, неясное грубому людскому слуху, словно пытается подсказать Ллану верное решение. Но Ллан не прислушивается. Что понимают листья в делах человеческих, даже если это — листья Древа Справедливости?
Второй день стоит, отдыхая перед последним броском, войско Багряного. Серебристо-серой змеей растянувшись вдоль дорог, тремя колоннами оно проползло по стране, вырастая и вырастая с каждой милей, высасывая мужиков из деревень и предместий, сглатывая замки и оставляя за собою их обглоданную, надтреснутую каменную шелуху. И остановилось в трех переходах от Новой Столицы. Свилось в клубок, навивая все новые и новые кольца трех подтягивающихся к голове хвостов.
Люди отдыхают. Иные спят, завернув голову от лагерного шума в домотканые куртки, другие бросают кости, бранясь при неудачном броске, кое-кто, поглядывая по сторонам, пускает по кругу флягу с огнянкой. Взвизгивают дудки, всхлипывают нестройные песни; они тоскливы, как вилланская жизнь, а новых, повеселее, еще не успели сложить певцы.
Рядом со своими, у костров, вожаки пехотных отрядов — первые среди равных. Командиры же всадников — в палатках, разбитых на скорую руку. Им, несокрушимым, не нужно прятать огнянку, им позволено многое. Но стоит ли без нужды светиться? По лагерю снуют неприметные люди Ллана: они видят и слышат все, а приметив несовместимое с Великой Правдой, доносят Высшему Судии. Его же воля жестка, а суд беспощаден. Кому охота зазря расставаться с пернатым шлемом и идти в следующую битву застрельщиком, да еще среди пехтуры?
Под шелестящей листвой стоит простой табурет, сбитый из неструганых деревяшек. Неустойчив, непрочен. Нелегко тело Ллана, почти невесомо. Столь же легко, сколь тяжела воля, коей доверено решать судьбы людей…
— Боббо! Орлиный отряд…
На коленях перед Лланом вихрастый веснушчатый паренек. Одутловатое лицо помято, глаза беспомощно моргают; он дергает плечами, пытаясь хоть немного ослабить веревки, жестко скручивающие запястья.
— Взят пьяным на посту. Прятал две фляги огнянки, — добавляет соглядатай.
Ллан пристально вглядывается в голубизну выпученных глаз. Огорченно покачивает головой. И указывает налево, туда, где чернеет вырытая на рассвете глубокая яма. Духом свежеразбуженной земли тянет из глубины. Боббо, словно не понимая, что сказано Высшим Судией, послушно плетется к краю ямы, и стражники, жалея паренька, не подталкивают его древками. Пьянчужку подводят и пинком сбрасывают вниз, к другим связанным и стонущим. А перед Лланом ставят нового.
— Йаанаан! Отряд Второго Светлого…
Этот худ, жилист, чернобород, кожа отливает синевой. Южанин. Один из немногих пока что южан, откликнувшихся на зов короля. Глаза злые, бестрепетные. Этого жаль. Каково прегрешение?
— Сообщено: хранит золото. Проверкою подтвердилось!
Вот как? Не раздумывая, Ллан кивает в сторону ямы. Йаанаан не желторотый Боббо: даже связанный, он рычит и упирается, трем дюжим стражникам с трудом удается утихомирить его и, брыкающегося, рычащего, косящего налитыми мутной кровью глазами, сбросить вниз.
На коленях — пожилой, немужицкого вида. Морщины мелкой сеткой вокруг глаз; чистая, тонкой ткани куртка с аккуратными пятнышками штопки. Из городских, что ли? Брови Ллана сдвигаются. Высший Судия не любит горожан, даже и «худых». Из каменных клоак вышло зло: тисненое и кованое, стеганое и струганое. Правда не в роскоши. Правда в простоте. Деревня проживет без городских штук, им же без нее не протянуть и года. Кто предал мать-землю, предаст любого…
— Даль-Даэль! Писарь Пятой сотни…
Так и есть. Из этих.
— Отпустил сеньорского щенка. Пойман с поличным!
Рядом с писарем — мальчишка в вышитых лохмотьях. Скручен до синевы. Всхлипывает.
Короткий взмах худой руки. Даль-Даэль падает ничком и тянется губами к прикрытым драными волами рясы сандалиям Ллана.
— Пощади мальчика… я не мог… у меня дети…
Сквозь преступника смотрят расширенные глаза Высшего, на сухом, туго обтянутом кожей лице — недоумение. Почему не в яме?
Темная пахучая земля принимает визжащее.
Все?
Нет…
Отчаянный женский вопль. Из кустов выкатывается простоволосая расхристанная баба с круглыми мокрыми глазами; вздев руки, кинулась к стопам.
— Помогиии, отеееец! Помогиии! Степнягаа подлый! — одуревшая от визга, она смяла пушистую траву, забилась под Древом; бесстыдно мелькнули сквозь разодранный подол белые ноги. Вслед, за нею стражи Судии выволокли, подталкивая древками, отчаянно упирающегося плосколицего крепыша в коротком лазоревом плаще и спадающих, неподпоясанных штанах. Прыщеватое лицо с едва пробивающимися усиками, богатая куртка, несомненно, с чужого плеча, насечки на щеках, возле самого носа. Лазоревый. Плохо. Дело ясно, как Правда, но Вудри…
Наклонившись, Ллан дождался, пока плосколицый оторвал от травы блуждающий взгляд. Дикая, выжженная ужасом тоска в узких глазах насильника. Во рту стало горько. Еще и трус. Хотя, вряд ли: среди лазоревых трусов не водится. А все же… одно дело в бою, иное — вот так, перед ликом Высшего Судии, на краю смертной ямы.
— Взят на месте? — коротко, отрывисто.
— Нет, отец Ллан, по указанию. Вещи изъяты, — чеканит страж.
Значит, лишь грабеж доказан. А насилие?! Но так ли уж непорочна обвинительница? Прощение допустимо… но нет! Нельзя колебаться. Справедливость не нарезать ломтями. Справедливость одна на всех, во веки веков. Иначе нельзя.
Ллан вытянул руки. Рывком сдернул с плеч вора лазоревую накидку. Взмахом подал сигнал.
В ноги опять подкатилась уже забытая, выброшенная из памяти женщина. Трясущимися, скользко-потными руками распутывала матерчатый узелок; на траву сыпались, бренча и позвякивая, дешевенькие колечки, цепочка с браслетиком из погнутого серебряного обруча, другая мелочь…
— Отец, погоди! Ведь вернули же все, все ж вернули… а что завалил, так от меня ж не убудет, сама ж в кусты-то шла… во имя Вечного, не руби парня… смилуйся…
Ллан недоуменно приподнял бровь. Крик умолк. Баба исчезла. Подхватив лазоревого под руки, стражи поволокли его влево. Он, по недосмотру несвязанный, вывернулся ужом из крепких рук и, воя, бросился назад. Головой вперед промчался мимо Ллана, едва не задев его, и рухнул в ноги спрыгнувшему с коня щеголеватому всаднику.
— Ыыыыыыыыыыыыыыыыыыы!
Не глядя на скулящего, Вудри подошел вплотную к Ллану.
— Отец Ллан, — прыгающие усы выдавали, как трудно Степняку сохранять хотя бы видимость спокойствия; заметно дрожали посеревшие губы, в округлившихся глазах — ярость. — Это Глаббро, мой порученец… С самого начала. Со степи! Понимаешь?
Вот оно что. Еще со степи. Разбойник…
Ллан сглотнул комок. О Вечный, как мерзко! Смоляная бородка и кроваво-алые губы. Лик распутника и плотеугодника. Он зовет себя Равным, а по сути — тот же Вудри Степняк. Всадники не без его ведома нарушают Заветы. Лазоревые же позволяют себе и непозволимое. Они глухи к Гласу Истины. И первый среди них преступник — сам командир. Хвала Вечному, что король мудр. Он слушает всех, но кивает, когда говорит Ллан. Воистину, Старым Королям ведомы были чаяния пашущих и кормящих.
Медленно обнажается провал рта.
— Нет равных больше и равных меньше, друг Вудри. Порок не укрыть ничем, даже лазоревой накидкой. Пусть же для твоих людей печальная участь сего юноши послужит уроком. И в сердцах всадников да воссияет свет Истины.
Стражи склоняют копья, направив в грудь Вудри тяжелые клиновидные острия. Пальцы Степняка сползают с рукояти меча, украшенной алым камнем. Ярость в глазах вспыхивает уже не белым, а ослепительно-бесцветным. Обронив мерзкое ругательство, Вудри взлетает в седло.
— Ыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыы! — истошно, уже не по-людски.
Теперь распластанный Глаббро связан. Стражи Судии не повторяют ошибок. Ночью тех, кто забыл о веревке, достойно накажут — для их же блага, на крепкую память.
— Ы-ыыыыыыыыыыы! — уже из ямы. И, подвывая, заводят крик остальные сброшенные, смирившиеся было, но взбудораженные воплем труса.
Шелестят листья, но шепот их глушат крики. Стражи выстраиваются вдоль сыпучих краев ямы. Там, на дне, слоями — люди. Их не много и не мало, все, кто ныне был выставлен на суд Высшего. Негоже томить долгим ожиданием даже тех, кто недостоин милости.
На мягкий, оползающий под ногами холмик поднимается Высший Судия. Лик его вдохновенен.
— Дети мои! — звенит, переливается высокий и сильный голос опытного проповедника. — Разве неведомо, что цена Истине — страдание?
Словно к самому себе обращается. Ллан. Никто не слышит, если не считать стражей; но они — всего лишь руки Высшего. И случись рядом: чужой, он поседел бы, поняв вдруг, что именно тем, кто в яме, проповедует Судия.
— Кому ведом предел горя? Никому, кроме Вечного. Но если пришел срок искупления, то грех — на остающемся в стороне. Истина или Ложь. Третьего не надо. И тот, кто замыслил отсидеться в роковой час, кто презрел святое общее ради ничтожного своего, — враг наш и Истины. Жалость на словах — пуста. Любовь — пуста. И добросердечие — лишь слуга кривды. А потому…
Крепнет, нарастает речь.
— А потому и вымощена святой жестокостью дорога к Царству Солнца. Мы придем в его сияющие долины, и поставим дворцы, и низшие станут высшими, а иных низших не будет, ибо настанет время равных. Тогда мы вспомним всех. И простим виновных. И попросим прощения у невинных, что утонули в реке мщения. И сам я возьму на себя ответ перед Вечным. Тогда, но не раньше…
Ллан смотрит вниз, в выпученные глаза, глядящие из груды тел.
— И если вместе с Правдой придет бессмертие, мы вымолим у Четырех Светлых заступничества; они предстанут пред Творцом и он, во всемогуществе своем, вернет вам жизнь, которую ныне отнимают у вас не по злобе, но во имя Правды. Идите же без обиды!
— Ыыыыыыыыыыыыыы! — не обрываясь ни на миг, летит из ямы.
Ллан склоняет голову и бросает вниз первую горсть земли.
— Пой, менестрель!
И я пою. Пою «Розовую птичку», и «В саду тебя я повстречаю», и, конечно, «Клевер увял, осень настала», и снова «Розовую птичку»; другого мне не заказывают. Я уже хриплю и наконец меня отпускают, щедро накидав медяков, но на следующем углу — снова хмельные лица и тяжелое дыхание; вокруг опять толпа, мне преграждают дорогу, заставляют скинуть с плеча виолу.
— Пой, менестрель!
И я пою.
Честно говоря, из всех бардов, менестрелей и прочих Любимцев Муз, виденных мною, я — отнюдь не первый. И не второй. И даже не третий. Раньше это было поводом для серьезного комплекса: когда мы собирались и по кругу шла гитара, я мог только читать собственные стихи. Стихи неплохие, с этим не спорил никто, но все же между стихами и песней есть разница: в стихи нужно вдумываться, а песню можно и просто слушать. А кому же хочется в хорошей компании да под коньячок еще и думать?
Освоить гитару как-то не вышло — то ли пальцы не на месте, то ли терпения не хватило. Но для императорских наемников, заполонивших набережную, мое пение вполне сносно: кое-что, хотя бы ту же «Розовую птичку», приходится бисировать. Этим я, опять же, отличаюсь от истинного барда: ни Ромка, ни Ирка не станут петь одно и то же дважды, а Борис вообще скорее съест гитару, чем так опустится. Но им легко блюсти принципы: они не служат в ОСО.
Наемники слушают истово, подпевая в наиболее жалостных местах, иные даже всхлипывают. Почему-то именно такие вот мордовороты в форме, да еще, пожалуй, уголовники, особенно любят послушать «за красивое». А в общем, чего уж там: Багряный почти что под стенами; чтоб дурные мысли не копошились, ратникам выдали аванс на выпивку, каковую они уже приняли, а теперь, понятно, желают отвлечься и послушать о земных радостях…
— Пой, менестрель!
Но я молитвенно складываю руки на груди. Славные удальцы, милые смельчаки, защитники наши, гордость наша и слава, почтеннейшая публика! Бедный певец готов стараться для вас хоть до полуночи, но пощадите мое слабое горло! — позвольте промочить его жалкой кружкой эля, теплого зля, а потом я снова к вашим услугам!
И толпа размыкается. Солдаты добродушно ворчат, меня похлопывают по плечу, благодарят, кто-то грамотный просит списать слова «Птички», я обещаю, отшучиваюсь, обмениваюсь рукопожатиями… и наконец вырываюсь с набережной на волю, в переулочек, ведущий к чистым кварталам, туда, где обрывается цепочка харчевен, трактиров, домов короткой радости и прочих злачных мест, получающих сегодня, как, впрочем, и вчера, тройной против обычного доход.
После лихорадочного разгула набережной чистые кварталы кажутся тихими. Хотя, какая там тишина! — город полон беженцев; они набились по три, по четыре семьи в комнаты доходных домов, в ночлежки; кто победнее, обосновался прямо на улицах, поставив навесы, а то и просто на камнях. Уже десять дней, как император запретил впускать в столицу новые толпы. Все правильно: цены подскочили; то тут, то там уже вспыхивают непонятные, но очень нехорошие болезни, каналы загажены, ходить ночами небезопасно.
Все правильно, но те, кого не впустили, сидят под стенами города, жмутся к воротам, плачут, умоляют, пытаются подкупить; их тоже нужно понять — Багряный на подходе.
Церкви забиты до отказа, молебны идут круглосуточно, служители валятся с ног у алтарей, они уже не поют, даже не сипят, а шепчут невнятно, подменяя друг друга, но их и не слушают: каждый молится сам, за себя — но все об одном: уцелеть, ежели Вечный попустит Багряному одержать верх.
Повсюду — вооруженные, их очень много: городская стража, рыцари, их свиты, оруженосцы, пажи, доверенные дружинники; считай, вся империя в сборе, все наречия, все жаргоны. Поклоны, приветствия, похлопывания по плечам — и все это как-то натужно, неубедительно, с надрывом… вроде галдежа на набережной. Только братья-рыцари безгласны; эти бродят по улицам плотными фиолетовыми семерками, ни на шаг не отставая, почти не глядя по сторонам. Им легче, чем остальным: дух Братства превыше грешной суеты. А кроме того, говорят, приоры семерок каждый вечер сдают в канцелярию магистра отчеты о прошедшем дне и о поведении вверенных их отеческому надзору братьев, всех вместе и каждого в отдельности.
Меня здесь не останавливают. И это очень кстати, потому что у меня есть дела, важные дела, а времени совсем немного. Я добираюсь до обшарпанного особнячка с литыми решетками на окнах, захожу и задерживаюсь примерно на час, а когда вновь появляюсь на улице, в сумке моей уже только пять пакетиков молотого перца из тридцати. Зато на груди, за пазухой кафтана, уютно свернулись два пергаментных свитка. Одним удостоверяется полное и неразделимое право сеньора дан-Гоххо на владение усадьбой Руао, что на юго-востоке Поречья, а равно и прилегающими к ней лесом, мельницей и угодьями (смотри приложение); в приложении же содержится доверенность на имя господина Арбиха дан-Лалла, коему вышеозначенный сеньор дан-Гоххо предлагает, заявляет, поручает и выражает желание, дабы оный господин Арбих принял на себя труд надзирать за усадьбой вплоть до дня совершеннолетия сестры сеньора дан-Гоххо, каковую сестру господин Арбих обязуется обучать, воспитывать и от всякой опасности защищать.
И все это становится действительным и вступает в законную силу в случае исчезновения сеньора дан-Гоххо и отсутствия его в течение не менее чем сто и еще один день, причем сеньор дан-Гоххо просит в таковом случае внести в храм Вечности пожертвования за упокой его грешного духа.
— Следовало бы радоваться, но радость получалась нехорошая, с червоточинкой. Я слишком привык к Олле; получилось так, что она стала для меня вроде Аришки: единственная живая душа, которой нужен я, именно я, а не побрякушки типа диссертаций, статей, стихов в узком кругу. Забрать с собой? Я подумал об этом лишь однажды, чтобы спокойно доказать себе: невозможно. Запрещено. И запрет этот — категорический. Ее депортируют обратно и оставят одну посреди безлюдного поля, даже если Серега напишет ходатайство, а я переломаю все стулья в приемной Первого. Да и психика ее не выдержит перемещения — так, к сожалению, уже случалось.
Я шел и пытался улыбаться: менестрель должен выглядеть веселым, даже если сердце рвется на части. Ладно. Пусть. Я пропаду бесследно, исчезну и не появлюсь. Зря, что ли, столько рассказано господину Арбиху о происках врагов рода дан-Гоххо, о долге чести, о надоевшей личине менестреля и о возможной гибели? Арбиху можно доверять. Он стар и благороден: не всякий высокорожденный способен растратить родовое состояние ради помощи сирым, и убогим. Над ним посмеиваются, но уважительно. Чудак, известный всей Империи. Идеалист…
Все-таки я правильно поступил, явившись к нему и попросив приюта. Он одинок. Сын погиб, дочерей унесла желтая смерть. Он уже не богат. Судя но запущенности покоев, род дан-Лалла клонится к упадку. Он добр. Олла поверила ему сразу и, кроме меня, разговаривает только со стариком. Она уже говорит Многое, голосок у нее мелодичный и нежный: любит земные сказки, уважает Микки-мышонка и побаивается Карабаса, поет песенки. Вот только о прошлом говорить с ней не стоит. Лишь однажды я рискнул. Сразу же
— ужас в глазах. Не надо! Что-то жуткое случилось с моей сестренкой, не стоит ей напоминать.
Господин Арбих вполне со мной согласен. Он носит Оллу на руках, рассказывает о своих похождениях в коллегиуме, шутит. Девочке будет хорошо у старика. Когда я решился поговорить с господином Арбихом о серьезных делах, он выслушал меня внимательно, подумал, а затем поднялся из глубокого кресла и обнял за плечи. «Вы благородный юноша, Ирруах, — пылко сказал сеньор дан-Лалла. — Я знаю, что такое честь, и я клянусь Вторым Светлым, что Олла вырастет, храня ясную память о брате. Но не стоит, мой Ирруах, так мрачно смотреть в будущее, вы еще молоды, сильны, а если вам понадобятся добрый друг и верный клинок, то знайте, что мои седины не столь уж дряхлы!»
Так что с Оллой порядок. Ей будет хорошо. А моя тоска — это мое дело. У исполнителя нет права на эмоции.
Я зашел еще кое-куда и, расставшись всего лишь с одним пакетиком перца, стал обладателем третьего свитка. Он будет отдан господину Арбиху вместе с купчей и доверенностью. Подсиненный пергамент оформлен по всем правилам: Олла дан-Гоххо является не только полноправной наследницей усадьбы Руао, но и потомственной дворянкой, что удостоверено положенными по закону подписями и должным образом приложенной печатью. М-да, чего не сделает перец… Совершенно обычный, земной; это единственное, что можно по инструкции пускать здесь в ход. Поскольку перец есть и на планете. Он дорог. Раньше цены тоже кусались, но все же в пределах разумного: привозили его издалека, из-за южных песков. Но уже десятка полтора лет, как в тех местах хозяйничает некто Джаахааджа, местный Чингиз-хан; сейчас там и трава не растет, не то, что перец. И следовательно, имеешь перец — имеешь все. Очень удобно для агентурной работы, поскольку дело делаешь с людьми, а люди не ангелы, а синтезаторы по сей день остаются голубой мечтой лентяя. Вопреки старым фантастам, золото из дерьма мы получать так и не научились. Жаль, между прочим, потому что с чем с чем, а с дерьмом тут полный порядок.
Под ногами ойкнуло. Господи, ребенок! Замурзанный, шелудивый, зато при цепочке. Мать рядом, кланяется. Плохо кланяется, не умеет еще; знавала, несомненно, лучшие времена, причем совсем недавно. Что? Говори яснее, любезная дама! Я слушаю сбивчивый лепет. Понятно, беженцы. С Запада. Где муж, не знает, где старшие, тоже не знает. В столице впервые, без слуг впервые. Усадьба сгорела. Не будет ли милостивый господин горожанин так великодушен?.. поверьте, я не привыкла просить, но у вас такое доброе лицо… а сын не ел два дня…
Я высыпаю в трясущуюся ладонь все медяки, полученные от наемников. И зря: от всех не откупишься, а звон мелочи слышат остальные, вповалку лежащие вдоль стен. Глаза женщины испуганы. Но что я могу поделать?.. я ухожу, не оглядываясь, а за спиной начинается возня, и плачет мальчишка, и кричит женщина. Будем надеяться, отнимут не все. На перекрестке — толпа окружила глашатая. Он раздувает грудь, красуется новенькой желто-черной курткой с брыжжами. Приказ императора: всем наемникам вернуться в казармы. Ага, значит, что-то уже прояснилось. Нужно торопиться.
Я поворачиваю в сторону Центральной Площади — мимо рынка, сейчас почти пустого, мимо шорных рядов, тоже пустых — вся сбруя раскуплена, мимо гулких оружейных с длинными, чихающими от дыма очередями у дверей. Скорее, скорее! Бумаги господину Арбиху нужно отдать немедленно. И Олла заждалась, она волнуется, если меня нет Долго.
Но об Олле я запрещаю себе думать. Нельзя. Не время. Сначала — закончить дела. И обязательно отдохнуть. В четыре пополудни у меня важная встреча. Задание следует исполнять. Соберись, парень, твержу я себе. В конце концов, ты — исполнитель.
«Каффар хитер. Не доверяй каффару.
Каффар подл. Бойся каффара.
Каффар ничтожен. Презирай каффара.
Если же у тебя беда — иди к каффару».
Из «Наставлений отца подросшему сыну».
Источник: Сборник «Пословицы и поговорки цивилизаций третьего уровня»
Издание Галактического Института Социальных Исследований. Земля — Валькирия — Тхимпха-два.
Том 2. Часть 7. Страница 1989.
Первое, что увидел я, миновав ворота Каффарской Деревни, была дохлая крыса. Она погибла совсем недавно и, очевидно, в честном бою: весь бок ее, подставленный солнцу, был разодран. Животное, похожее на кота, но длинноухое и с вытянутой по-собачьи пастью, кружило около падали, выгибая спину и шипя. Гудели мухи. Редкие прохожие приветствовали победителя особым жестом оттопыренных пальцев и, не глядя на серый трупик, проходили мимо. Каффарам запрещено даже и смотреть на крысу долее мгновения: нарушивший, хотя бы и случайно, отлучается от общины на год, на два, на три, либо платит солидный штраф. Крыса будет лежать, пока не придет специально нанятый мусорщик, не подберет ее совком и не выкинет на свалку, за пределы Каффарской Деревни.
Если быть точным, то это вовсе не деревня. Это столичный квартал, уступающий красотой древней застройки разве что Священному Холму. Просто так уж повелось — издавна здесь селятся каффары, здесь они живут, торгуют, трудятся, умирают, и тогда, завернув в белые с каймой полотнища, их хоронят под ритмичные вопли родни, здесь же, в пределах квартала, на тихом, очень ухоженном, любовно прибранном кладбище. Храмы здесь тоже свои, большой и три малых.
Я шел по узеньким, чисто подметенным улочкам и наслаждался настоящей, неподдельной тишиной. Стены домов здесь слепые, окна выходят во внутренние дворики. От этого вид улиц, конечно, мрачен и неприветлив, но что поделаешь? — когда толпа горожан время от времени приходит бить каффаров, такие стены на какое-то время сдерживают нападающих. Иногда даже до прибытия императорских солдат. Хотя те, как правило, не торопятся. И вовсе не зря над тротуарами нависают, словно языки крыш, небольшие балконы. Там днем и ночью стоят котлы с маслом и водой. Чуть что, под котлами загорается огонь. Издавна каффарам дозволено защищаться. Всем, чем угодно, но без пролития крови.
Изредка я спрашивал встречных, куда сворачивать. Красивые смуглые мужчины отвечали учтиво, подробно, стараясь, однако, отворачиваться: кто его знает, а вдруг я ем крыс или, чего доброго, натираюсь тхе?
Я не раз сталкивался с каффарами, добираясь в Новую Столицу. Любопытные люди, хотя и непонятные. Живут особняком, чужих к себе не очень-то допускают. Их, правда, тоже недолюбливают. Возможно за то, что не верят в Вечного. Вернее, верят, но как-то не так, неортодоксально. Называют его Предвечным, молятся на воду, в силе огня сомневаются. Четырех Светлых, между прочим, вообще не признают: возможно, за это я подвергаются… Хотя, с другой стороны, не исключены варианты. Очень уж каффары досаждают местным своим умением устроить все. Буквально все, только закажи. Правда, и цену назначают такую, что поневоле возненавидишь. Ну, а в общем, народец это деловой, толковый, достаточно безвредный. И очень многочисленный. Не те, что в прежние времена, когда хозяйство было понатуральнее нынешнего и каффаров били гораздо чаще…
Пришлось изрядно попетлять, прежде чем я обнаружил нужный дом. Всего в трех кварталах от ворот, он, однако, так спрятался в сплетении улочек, переулков и тупичков, так зарылся в свежую зелень, что я прошел почти всю Каффарскую Деревню до самого кладбища, прежде чем, совершенно неожиданно, уткнулся носом в известную по описаниям дверь с медными нашлепками и причудливо изогнутой ручкой, увенчанной конской головой. Посреди двери красовался глазок, вернее, небольшое окошко, запертое изнутри и забранное крупной решеткой. На цепи, укрепленной в медном же кольце, покачивался небольшой, но увесистый молоток.
Удар. Удар. Удар. И — быстро, подряд — еще два. Отсчитал до восьми. Еще удар. Теперь подождать. Нет. За дверью тихо щелкнуло, окошко прозрело. Хотя и не совсем: я виден, а тот, в полумраке, сквозь решетку неразличим. Хитро придумано, что говорить.
— Кого Предвечный послал? — слышу я негромкий голос.
— Мечтаю о чести увидеть достопочтенного Нуффира У-Яфнафа! — так же, негромко и внятно, шепчу в ответ. Меня предупреждали: хозяин дому туг на ухо, но не любит, когда это замечают.
— А его нет. В отъезде хозяин! — сообщают из-за решетки.
Меня предупреждали и об этом. И я, прильнув к прутьям решетки, шепчу имена рекомендателей. Хорошие имена, солидные. Обошлись мне в пакетик перца за каждое. Десятники столичной стражи спят и видят обладателей этих имен. Те, что поглупее, — ради денег, обещанных за их головы. Умные — ради хорошего и плодотворного знакомства. Мечтатели… Даже мне удалось лишь заручиться рекомендациями. До личной встречи столь уважаемые люди не снизошли.
В окошке молчание. Потом — короткая серия щелчков, приятное позвякивание. Дверь бесшумно приоткрывается. На пороге — старичок. Хозяин держит огромную собаку на поводке, — пес скалит зубы, но молчит. Высший класс сторожевика: подкрадывается без шума, кидается молча, убивает беспощадно. Старичок смотрит в упор, затем жестом манит меня в дом, проводит в достаточно светлый, небедно убранный кабинет и занимает место в высоком мягком кресле. Такое же кресло, но жесткое, без подушки, предложено мне.
Теперь я вижу, что хозяин не такой уж старичок. Несколько старит его улыбка, которой Нуффир У-Яфнаф, старшина Каффарской Деревни, даже не старается придать искренность. И глаза у него не улыбаются; они холодны и спокойны. Хозяин отпускает пса в угол и обращается ко мне, прося извинить неприветливость. Простите, сударь, тысячу раз простите, но вы же просили Нуффира У-Яфнафа, а кто ж меня так звать станет-то, это ж, я извиняюсь, просто подозрительно, это ж даже смешно, какой же я Нуффир?.. я — Нуфка, Нуфкой родился, Нуфкой и помру, так и зовите, не стесняйтесь, бедный каффар не обидится, что вы, юноша… вот покойный папа — тот действительно был Яфнаф, с большой буквы был человек, а таки прожил всю жизнь Яфкой, так вот и я — Нуфка У-Яфка, не больше, однако, смею надеяться, и не меньше… ну и какое же ко мне дело у такого молодого менестреля с такими очень хорошими рекомендациями?.. он внимательно слушает, он готов помочь прямо сейчас…
Я излагаю. Коротко, но ясно. Еще не дослушав, каффар убирает улыбку и перебивает. Он удивлен, нет, он возмущен, что к нему приходят с такими предложениями, к нему никто и никогда не подходил вот так, потому что Нуфка честный человек… и он будет выяснять у моих рекомендателей, почему к нему в дом послали проходимца… идите, юноша, идите, и забудьте дорогу сюда, так вам будет гораздо лучше, Гуггра, пошли проводим гостя, это нехороший человек, запомни его…
Пес рычит. Шерсть на загривке топорщится, мелькают изогнутые клыки, перерубающие хребет единорогу. И тогда я достаю пачку перца. Еще одну. Кидаю на стол. Это только начало, — говорю я. — Будет больше. Нуфка замолкает и начинает нюхать пакетик. Когда он отрывается от этого занятия, на лице его вполне искреннее почтение, хотя глаза по-прежнему холодны. Гуггра отходит в угол и там виляет хвостом, поглядывая снизу вверх, похоже, что он понимает хозяина и без команды.
Теперь Нуфка сладок, как мед. О, надеюсь, юноша простит мне вспышку, все норовят подшутить над бедным каффаром, а вы ж говорите такие страшные вещи, ой, какие страшные, даже слушать, и то очень опасно, но если и вправду ваш интерес именно такой, то вы-таки пришли туда, где вас поймут. Нуфка всего лишь слабый каффар, но у Нуфки есть друзья, есть, и вы знаете?
— это очень солидные люди, их нельзя беспокоить просто так, но тут же не пустяки, я же вижу… и ежели молодой господин изволит погулять по нашей прекрасной столице до седьмого удара, то Нуфка, возможно, что-то и узнает, нет-нет, никаких гарантий, но если даже не выгорит, то вы потеряете лишь жалкий пакетик перца, а остальное — таки заберете, чтоб никто не сказал, что сын Яфки взял деньги за несделанную работу… я не говорю «прощайте», юноша, я говорю «до встречи», вы поняли меня? — в семь я жду…
Я прощаюсь и выхожу. Тоскливо. И противно. То, что задумано, мой последний шанс и, судя по всему, я его не упущу, но потом будет стыдно. Еще хуже, чем сейчас, хотя, в сущности, чего стыдиться? Я играю против кибера, против взбесившейся машины, в игре с которой дозволено все…
Итак, у меня в запасе почти три часа. Я выхожу из ворот Каффарской Деревни. Крысу уже убрали, котособака тоже убежала, насладившись триумфом. Идти особо некуда и можно просто пройтись по Новой Столице, поглазеть на старые здания. Город красив, он напоминает причудливую смесь Таллинна со Старой Бухарой, смесь нереальную, непредставимую и в непредставимости своей несравненную. Очень много зеленого камня; сейчас его уже не добывают, карьеры были на юге, за песками, а там хозяйничает Джаахааджа, объявивший лютую войну каменным домам вообще и их обитателям в частности.
Удивительный камень: под солнцем он не блестит, а словно бы наливается глубоким внутренним пламенем, это пламя играет всеми оттенками зелени, словно летняя степь на закате. На улицах людей гораздо меньше, чем в полдень: наемники уже разошлись по казармам, девки попрятались в заведения, только изредка городская стража, ругаясь, волочит куда-то совсем уж захмелевшего солдатика. Около Священного Холма, где высится окольцованный тройной цепью постов дворец императора, дышит нежной прохладой сад, фонтаны подбрасывают в воздух тугие струи искрящейся воды.
Все это очень интересно. Но еще интереснее то, что меня, оказывается, пасут. Следят, проще говоря. Весьма старательно и не очень умело. Высокий парень с полускрытым цветным шарфом лицом. Глаза его мне, кажется, знакомы, но, впрочем, уверенности нет, он держится поодаль. Идет по противоположной стороне улицы, изредка чуть отстает, видимо, полагая себя в таких делах докой. Это его ошибка: он дилетант, и сия деталь видна с первого взгляда. Некоторое время я помогаю ему ознакомиться с достопримечательностями столицы, а когда прогулка в паре начинает надоедать, перехожу мостовую и иду навстречу. В глазах провожатого — сложная гамма чувств: я его понимаю: самому приходилось вести наружное наблюдение и, можете не сомневаться — если вас расшифровывают в такой момент, последствия бывают самые неприятные. Видимо, и мой ангел-хранитель полагает, что сейчас его будут бить…
Но я удивляю его еще больше. Ибо исчезаю. Просто и бесследно, что называется, с концами. Люблю этот фокус, он называется «прыжок в туман» и раздобыт дотошным Серегой в каком-то старом руководстве по ниндзюцу.
Парень крутит головой, он напуган и озадачен, а я некоторое время любуюсь из-за угла его метаниями, после чего отправляюсь гулять дальше, но уже в приятном одиночестве. А с седьмым ударом колокола на большой башне опять стучусь в обитую медью дверь.
На этот раз она распахивается сразу. Никаких вопросов. И никаких волкодавов. Меня встречают так, словно я родной сын Нуфки, но Нуфка узнал об этом только час назад. Он, по-моему, даже приоделся: вместо застиранного серенького халата на сыне Яфнафа ладно подтянут пояском такой же ветхий, но некогда пурпурный, с намеками на остатки серебряного шитья. Радостно всплеснув руками, Нуфка запирает дверь и ведет меня в кабинет. Он еще, и еще, и еще раз приносит извинения за давешнюю недостойность. Он, разумеется, не посмел бы вести себя так, если бы знал, от чьего лица выступает милый юноша — нет, нет, ни слова! — он, Нуфка, все понимает и никаких имен, но если бы он только знал, с кем имеет дело, ой, это же какая честь, какой почет…
Я прерываю его излияния. Мне любопытно узнать, любезный Нуффир, чему обязан столь пристальным вниманием? И все ли ваши партнеры обеспечиваются особым надзором?
У-Яфнаф возводит очи: ой, какой вы странный, господин менестрель, ну зачем вам спрашивать такие пустяки, мы же не маленькие дети, у нас же серьезные дела, важные дела, такие дела требуют серьезного обеспечения, так что давайте не будем говорить о такой мелочи, как тихий провожатый на громкой улице, все для вашей же безопасности, господин менестрель, случись с вами что, он бы помог тут же, а так вы взяли и куда-то ушли, и знаете? — мальчику таки было очень неудобно, он просто ужасно огорчен, но хватит об этом, потому что у Нуфки есть-таки интересные новости…
Он замолкает. И, хотя заговорив, не оставляет своего ернического, утрированно-каффарского говорка, я понимаю, что не так уж прост этот Нуфка. Не люблю людей с такими спокойными глазами.
— Знаете, что я вам скажу? Ваш перец уже у меня в сундуке и вы дадите мне еще десять раз по столько, потому что старый Нуфка хорошо поработал, пока вы себе туда-сюда гуляли. И не советую уже темнить, господин, потому что очень большой человек имеет сильный интерес встретиться с вами и тихо поговорить. И если он не поможет, значит, уже никто не поможет. Но думаю, он поможет, он давно ищет встречи с кем-то, от чьего имени вы, юноша, тут стоите… И знаете, еще что? Как раз Нуфка имеет полномочия обговорить с вами, как и что…
Короткий жест, и за спиной Нуфки, словно отлипнув от стены, возникает громоздкая фигура; перед собой она катит дребезжащий столик. У-Яфнаф указывает на кувшины и кувшинчики. Не откажетесь? Отчего же, с удовольствием. Нуфка лично разливает по бокалам пряно пахнущий напиток, отпивает первым, закатывает глаза. Ого! Северное вино! Господи, да за кого ж он меня принимает?!
Молчаливый слуга подходит поближе, ловко нарезает фрукты. О, приятель, привет! Ну, как тебе шутка на улице? Мой давешний провожатый бросает пламенный взгляд исподлобья. Сгореть можно. Потом смотрит на хозяина и кивает.
— Да чего ж ему за пустяки сердиться? — хихикает Нуфка. — Наш Текко и так ваш старый должник. Да вы присмотритесь, господин менестрель, присмотритесь, представьте, что мальчик с бородой… а ты, детка, нагнись пониже, не сломаешься, ну давай, давай, сынок…
Мы смотрим друг на друга. И я вспоминаю: «Тихий приют», треск двери, щеколда летит со скобы, сдавленные матюги, «мельница» и это лицо — не румяное, как сейчас, а блекло-серое, обрамленное черной бородкой; зрачки закачены. Он лежал третьим в аккуратном рядке. Вот как? Я, не скрывая, разминаю пальцы. Что дальше?
— Как что? — изумляется Нуфка. — Дальше мы таки-да будем говорить об наших делах. Я ж вам сказал, что человек есть! Только не надо перца, там своего больше, чем всем нам когда-нибудь вообще приснится, там надо другое…
И вдруг голос Нуфки становится совсем иным, ясным и твердым.
— Впрочем, полагаю, что ерничество можно оставить. О ценах следует говорить серьезно. Вы согласны со мною, сеньор дан-Гоххо?
Теперь я знаю, почему каффаров не любят в Империи. Нельзя любить тех, с кем невозможно торговаться. Я говорил с Нуфкой долго, и предложил цену, и удвоил ее, и удвоил удвоенную, а потом услышал его цену, деланно возмутился и чуть не врезал каффару по морде; но он только пожал плечами и сказал, что это, собственно, но его условия, а того лица, которое он представляет. И что, в конце концов, не эту ли цену предполагал предложить тот, кто послал меня? Он указал пальцем на потолок, и я понял, на кого он намекает, как понял и то, что для меня этот вариант — наилучший. И для задания тоже. Тогда я попросил уточнений. Получил их. А, получив, согласился на все условия, потому что другого выхода не было, а за ценой стоять уже не приходилось.
Я вышел и побрел в ближайшую корчму, низкопробную, как и все первое попавшееся. Я заказал огнянку, полный кувшин; мерзейший местный первач обжег горло, в висках чуть загудело, но не больше.
Сеньору плохо? Пшел! Закуски? К черту… огнянки. Живо!
Итак, я мразь. Вот уж не думал. Мразь. Подонок.
Госссподи…
Стоп. Пре-кра-тить. К черту слюни и сопли. Есть задание. И гори все синим огнем, потому что есть благо и Благо. Я работаю во имя него.
Куда идти? К Арбиху теперь нельзя. Засвечен. Эй, хозяин! Найдется ли комната? Звенит о стол серебряный. Хозяин кланяется, словно марионетка. Комната есть. Хорошо… Я падаю на влажный тюфяк. Пронзительно звенят комары. Нет сил даже думать. Спать. Спать. Спать:
Из «Временной хроники вечнолюбивого и светлопрославленного Братства рыцарей Вечного Лика»
В лето 248 от основания Братства. Выступили братья-рыцари на юг, дабы вразумить мятежных тассаев. И одолели.
В лето 251 от основания Братства. Выступили братья-рыцари на запад, дабы отразить набег эррауров. И одолели.
В лето 257 от основания Братства. Приняли братья-рыцари вызов прегордого дан-Ррахвы. Выступили в поход. И одолели.
В лето 259 от основания Братства. Оклеветанные гнусными наветчиками, отказали братья-рыцари в покорности владыке до тех пор, пока не будут признаны их законные права. Когда же двинул владыка дружины на южные рубежи, скорбя, оказали сопротивление. И одолели.
В лето 263 от основания Братства. Встав на границе южных песков, заслонили братья-рыцари Империю от орд зломерзостного Джаахааджа. Схватились с ним. И одолели.
…И одолели.
…И одолели.
…И одолели. Источник: Сборник «Цивилизации третьего уровня: проблемы аналогий. Документы и материалы». Издание Галактического Института Социальных Исследований. Земля — Валькирия — Тхимпха-два. Том 22. Раздел IX. Страницы 699, 701, 713.
Ни отцу, ни деду императора не доводилось выставлять в поле подобного войска. Только прадед, еще державший сеньоров в руках, собирал под черно-золотым стягом столько кованой рати, да и то, если верить летописям, лишь единожды, в час наистрашнейший, когда с юго-запада хлынули через пески орды синелицых.
Тяжелым, слегка сужающимся на челе клином выстроилось рыцарство Империи — все двадцать с лишним тысяч всадников, чьи имена значились в Шелковых Книгах семи провинций. Все гербы и все цвета перемешались в шеренгах. А за конницей плотным квадратом сбилась пехота: сеньорские дружинники с гладкими треугольными щитами, и пестро наряженные наемники императора, и орденские полубратья в фиолетовых военных рясах.
Невиданная сила. Невероятная. Всесокрушающая.
Но и вилланская рать, стоящая по колено в медленно испаряющемся тумане, густилась, словно серая туча, ощетинившаяся ровными рядами склоненных пик. Сто дней боев научили вчерашних хвостокрутов стоять намертво, по-солдатски. А с левого фланга, вытягиваясь серпом, все быстрее и быстрее выдвигаясь вперед, мчалась наперерез железногрудому клину мятежная конница. Впереди, под синим флажком с колосьями, на громадном караковом жеребце несся Вудри, ни с кем не поделившийся честью начать этот бой.
— За мнооой!
Ах, как стелется небо! Плещется лоснящаяся грива Баго: стоном, гудом отзывается земля. Воют за спиной всадники, гордость и надежда Багряного Владыки, несчитанные, яростные. Изготовив к удару мечи, плотно охватив древки копий, раскручивая кольца арканов, распластались конники над мечущимися гривами; травяная подстилка, припущенная недорассеявшимся туманом, мягко отдается в стременах.
Мощно идет лава, Вудри, не глядя, чувствует ее слитный полет; легко катится, набрав разгон на невысоком холме. Легкость испытывает и сам Вудри, но не только телом, словно бы парящим над гудящим полем, а и душой: ясно видно — уже не исправить господам свою оплошность, не успеют они, не приостановятся, не развернутся, а и развернувшись, не сумеют набрать нужный бег; и уже ноет плечо, предвкушая мгновение первого удара…
Но господа недаром господа. Они рвутся вперед сквозь дождь стрел, они сминают заслоны лучников, не оглядываясь на пронзенных собратьев; они замечают угрозу! — и вот, отколовшись от ударного клина, целящегося в лоб мятежной пехоте, навстречу всадникам Вудри рассыпаются закованные в сплошную броню истуканы на переливающихся разноцветным шелком копях. Хлещет в глаза алым и черным. Каданга! Впереди, под двухвостой хоругвью, высокий рыцарь; от остальных не отличается ничем, однако — вожак: подсказала уверенно поднятая рука, направляющая ход заслона. Привет тебе, эрр! Вперед — и наперерез! Дурея от шпор, криков и гуда земли, рвется из-под седла Баго: нет, шалишь, брат, держись!
Светло-серый иноходец под ало-черной попоной нарастает стремительно. Оторвался от плотной стены своих корпусов на десять; за ним, у хвоста, прижавшись тесно, еще двое, на гнедом и на белом. Оруженосцы, личная стража. Эти не отстают. А светло-серый уже близко: под взвихряющейся попоной мелькают мохнатые коричневые бабки. Поверх гривы забрало, спокойные зрачки в прорези забрала. Не бережется, что ж, противник достойный, от поединка не уклонится. Все-таки эрр! Так даже лучше. В этом бою сеньоры должны оценить, кто таков Вудри! Невольно подобравшись, ощутил прилив азартной злости, меч опустил к стремени. Размах клинка пойдет в полный круг, чтобы наверняка!
Уже ясно видя ту точку на еще непримятой траве, где выпадет сойтись, Вудри вдруг ощутил тяжелый удар в сердце, такой, что даже пальцы, охватившие рукоять, дрогнули. Не глазом, чутьем уловил: опасность! Что такое? Вот он, уже почти рядом, светло-серый под черным и алым; рыцарь, оскалившись, заносит меч; бугром вздувается черный плащ.
Ах, вот как…
Двое, на гнедом и на белом, не отстали, успели подтянуться, словно бы даже сбились кучнее, прикрыли эрра; ясно: выдвигаются в ряд, прикрывают, сейчас зажмут. Трое на одного… Влип, Вудри!
С левого бока окатило плотной гудящей волной воздуха. Вудри вскинулся в седле, занося меч. Ох, молодцы, ох, черти! Тоббо успел подобраться, даже немного опередил и берет на себя левого кадангца. Хор-р-рошо, теперь увидим, как вы нас и кто кого… краем глаза засек, как сползает с коня, пробитый, почитай, насквозь, тот, что шел на гнедом… древко пики прыгает вверх и конь рвет в сторону, отвалив от черно-алого, чуть обнажая бок эрра. А-ах! Вудри клином вбивает бесящегося Баго в прореху меж конскими боками. И с выдохом, колесом, во всю руку. Неудачно! — угодил клинком по клинку, не зацепил шею: от толчка свело руку. Разворот! И снова! И еще! Еще! Получи, эрр! Ааааааааа! Мясо!!
Черно-алый исчез. Нет его. Вообще нет.
Красное, паркое липнет на лезвии. Вопят кадангцы.
Бряцая, лоб в лоб, сталкиваются подоспевшие лавы.
Вой, скрежет, ржание…
Фланговый удар конницы не остановил, но ослабил напор броненосного клина, а ослабив, спас мятежную пехоту: она не рассыпалась надвое, как предполагал магистр, она только подалась чуть назад, прогнулась и вязким серым комом облепила сверкающие бока тысячеконного монстра, вспоровшего и перекромсавшего первые ряды. Пики и копья, алебарды и булавы на длинных древках взметнулись и обрушились на полированную сталь шлемов; взвились багры и арканы, сдирая рыцарей с седел, сбрасывая под ноги пехотинцев. Только что всесокрушающая, неостановимая в разбеге, конница застряла, а застряв, превратилась в стреноженного быка, чья дикая мощь бессильна перед медленно подходящим мясником.
На выручку гибнущим сеньорам, повинуясь знаку магистра, двинулась, опустив копья в проемы меж сдвинутыми щитами, скорая и умелая имперская пехота.
И сошлись! И закопошились, размазывая красное по зеленому! Сминая ряды, покатились вперед, и назад, и снова вперед, неповоротливо колыхаясь, растаптывая упавших, перетирая мягкое с мягким в единую жижу, глухо чавкающую под оскальзывающимися ногами. Железом — в лицо; ножом — под щит; кто упал, пока еще не растоптали, — зубами за ногу, визжа, хрипя, давясь черной жильной кровью. Серое — на разноцветное, разноцветное — на серое, а вскоре уже и не различить, кто есть кто.
Битва закончилась. Началась резня. Масса давила массу и победить могло уже не тонкое искусство, не умение, не храбрость даже, а презренная численность, тупое бесстрашие и угрюмое лапотное упрямство. И хотя наемники умели многое, хотя дружинники сеньоров, спешенные для битвы, стояли накрепко, хотя приоры сурово подгоняли полубратьев, все яснее становилось, что серая лавина сомнет, раздавит, изгложет остатки разноцветных отрядов. А совершив это, устремится к воротам Новой Столицы, и ворота распахнутся под натиском давящих друг друга, рычащих, утративших людское обличье, перемазанных бурой жижей вилланов.
Все поняли это. Горожане и беженцы, сгрудившиеся на стенах, — с содроганием; император у бойниц наблюдательной башни — с тоской. Понял и магистр, стоящий и окружении последней фиолетовой хоругви. Уже утративший нить управления боем, он покачал головой и поправил на боку короткий тоненький стилет, обещавший избавить от глумления и позора. А ранее всех осознал неизбежное Вудри…
Подбоченясь, сидел он на свежею коне поблизости от холма, на котором в кольце стражи багряной статуей возвышался король; конь, сменивший взмыленного Баго, косил глазом, прядал ушами и пытался рвануть, возбуждаемый криками и терпким запахом битвы. Но, осаживая его жилистой рукой, Вудри улыбался. Со всех сторон к командиру подтягивалась конница. Разгром заслона завершился, кадангцев измотали и вырубили почти вчистую. Не без потерь — так что ж? Теперь можно было отдохнуть. Всадники сделали свое дело. У них будет еще одна работа: сомкнуться в клин и ударить в спину разноцветной пехоте, уже обреченной, замкнуть кольцо, высечь — и тогда уже, не раньше, рассыпаться по долине частой сетью, настигая тех сеньоров, что уцелеют в схватке и попытаются уйти под защиту своих замков.
Это задумано Вудри. Он, не кто-то иной, вынянчил план последней битвы. Он шлифовал его долгими бессонными ночами, прикидывал, взвешивал, отбрасывал невозможное. И никто не возразил, когда Степняк доложил свой план Совету. А король, как обычно, молча наклонил голову. П-хе! Хороший король, удачливый. А главное — молчаливый. Командиров слушает, не самовольничает…
Вудри доволен королем. Вернее, был доволен, пока не появился этот Ллан. Черная ворона! Просквозил уши своим Царством Солнца, задурил голову Багряному. Равенство… Выходит, он, Вудри, даже после победы будет равен какому-нибудь Тоббо? Он, Вудри! — без которого не было бы великой победы, что вершится сейчас в минуте конского хода отсюда…
Ну нет! Большую игру играет сегодня Вудри, очень большую, больше некуда. Проиграет — на кону голова. Но не должен проиграть. Все обдумано. Все просчитано. И об этом, рассчитанном, не сообщил Степняк Совету.
Господам известны дела Вудри. Есть у Степняка золото, но никаким золотом не откупиться, не вымолить прощения. Но как смешно! — в Царстве Солнца золото тоже ни к чему, там все равны. Равны! Ха! Кто с кем? Все со всеми, говорит Ллан. Дуррак.
Вудри оглянулся. Все больше и больше всадников вокруг. Они пересмеиваются и смотрят на командира с обожанием. Отчего бы и нет? Вудри заботится о коннице, не дает своих в обиду. И не даст.
Ближе других — сотня конных в запыленных лазоревых плащах, в шлемах с одинаковыми гребнистыми навершиями. Это — близкие, особо доверенные. Их Вудри держит при стремени. Их нужно беречь; это — то, что дороже золота. Большинство — еще из степных, из тех, с кем Вудри начинал. Они не продадут, не усомнятся. Прикажи — и пойдут, куда угодно. Будь их пару тысяч, разговор с Лланом был бы коротким. А так — приходится таиться. Но сегодня прятки закончились. Конница Вудри, никто больше, прищучила сеньоров. И есть еще в запасе у Вудри козырь, который не бьется. Одна на колоду бывает такая карта, да и не во всякой колоде попадется. Там, в стороне от боя, в кибитке. Недешево далась, да ведь и стоит той цены.
Вудри осклабился и сплюнул. Там, на стенах, и там, на башне, и там, в поле, под фиолетовым знаменем магистра, небось недоумевают: что ж это медлит Степняк? А Степняк не медлит. Степняк ждет, чтобы вы, господа, получше осознали, какова цена такому выигрышу, какой ждет вас сегодня.
— Слушай меня!
Повысив голос, чтобы перешуметь лязг битвы, Вудри оглядел подравнивающиеся ряды грив и распаленных ураганной скачкой потных лиц.
— Тоббо!
Окатывая конские бока краями грязной лазоревой накидки, Тоббо подлетел к верховному. В глазах застыла вера и готовность повиноваться.
— Я остаюсь здесь, с лазоревыми. Ты поведешь конницу!
И вытянул руку. Но не в направлении шевелящегося клубка дерущихся, а в иную сторону, туда, где черными точками виднелись удаляющиеся спины сбитого кадангского заслона.
— Командуй преследование, Тоббо!
В глазах бывшего пастуха недоумение. Коннице место здесь! Разве не видишь, командир? — магистр двинул в бой последнюю хоругвь. Их мало, но это братья-рыцари и у них свежие кони. А магистру нечего терять. Если они сейчас ударят по пехоте, по нашей пехоте, то разорвут ее и выпустят на волю застрявший, но еще огрызающийся клин. Не гнаться за трусами нужно, командир! Сбить свежих и окольцевать усталых! Если это ясно мне, то что же ты, Вудри?!
— Ты слышал приказ, Тоббо!
В прыгающих глазах Степняка мелькнуло нечто, похожее на страх. Прыгнули зрачки, прищурились гаденько веки. И Тоббо внезапно понял, в чем дело. Понял, но не посмел поверить догадке, и это погубило его, и не только его, потому что вдруг полыхнуло иссиня-белым, темень упала на сознание, и он, ловя воздух руками, завалился назад, замер, полулежа на крупе коня, и рухнул в траву, чудом минуя ловушки стремени.
Вудри выпустил шестопер, и тот закачался на ремешке.
О Вечный… сохрани! Неужто даже среди лазоревых есть собаки, грызущие хозяина? Уголки рта дергались. Черная ллановская дурь… кто еще? Кто? Но всадники смотрели с тем же обожанием. Они не слышали разговора, а гласное — они не видели, как метались зрачки командира. Зато они слышали, что Тоббо пререкался.
С верховным! На поле боя!
Поделом!
Сцепив зубы, Вудри окликнул первого попавшегося лазоревого. Махнул рукой — в степь, в степь! вдогон! — и пусть ни один не уйдет. Всадник кивнул, перехватил брошенный в руку шестопер и помчался в степную даль, уводя за собой: гикающие лавы мятежной конницы.
Кончено…
Вудри несколько раз глубоко, со свистом, вздохнул, скомандовал лазоревым: «За мной!», мельком оглядел Тоббо, валяющегося на траве, разметав руки, и повернул коня в сторону ставки Багряного. В руке его болтался изготовленный к броску аркан…
— Ведут! Ведут! — понеслись голоса.
Люди, плотно прижатые друг к другу, толкались, вытягивали шеи, привставали, пытаясь заглянуть поверх голов кольчужников, плотным рядом отгородивших человеческое скопище от мостовой.
— Ведуууут!
Площадь, переполненная людьми, гудела. В середине ее, напротив Священного Холма, возвышался деревянный помост, сочащийся каплями светлой искристой смолы. Вокруг помоста тянулись такие же белые, тщательно обструганные столбы, соединенные перекладинами, и веревочные петли, привязанные к крюкам, слегка покручивались, словно разминаясь перед работой.
Над городом, заглушая ропот и причитания напирающих друг на друга людей, катился колокольный звон. Несмотря на ранний час, дома были убраны цветными полотнищами: хозяева, подчиняясь приказу градоначальника, трудились всю ночь не покладая рук. Солнечные лучи играли на кольчугах, прыгали по лезвиям копий наемников, выстроившихся вдоль улиц от тюрьмы до самого помоста.
— Ведут!
Но никто не показывался. Солнце поднялось выше. Женщины, отталкивая бесстыдно прижимающихся, утирали лица платками. Мужчины, кто сумел, распахнули куртки. Только каффары, согласно обычаю, потели в плотных темных пелеринах. Да еще рядом с помостом, на почетных скамьях, вознесенных на высокие столбы, имперская знать не шевелилась, сохраняя достоинство, — а это, свидетель Вечный, было не так уж легко в шитых золотой нитью тяжелых одеяниях.
Наконец вдали послышался рев, перекрывший на миг гудение колоколов; люди вновь зашевелились, толпа дрогнула, напирая на оцепление и сдавливая стоящих в гуще; несколько всадников, гикая, проскакали по улице к спешились у края лестницы, ведущей на помост.
Осужденные показались неожиданно; стиснутые со всех сторон стражей, они медленно продвигались вперед. Звон цепей звучал в такт колокольному перезвону. Охрана первого и второго была столь многочисленной, что разглядеть их было бы можно лишь с большим трудом, подпрыгнув и заглянув за железный круг шлемов. Затем вели рядовых мятежников; здесь цепочка охраны была не так плотна, смертников можно было разглядеть — но кого интересовали эти?
Стража двигалась медленно. И первого из ведомых, исполина, закованного в багряные доспехи, крепко связанного, с лицом, скрытым глухим шлемом под короной с колосьями, встречало и провожало почтительное, испуганное молчание. Все знали, кто это. В мерной медленной походке ощущалось какое-то нечеловеческое спокойное величие. Из уст в уста бежала молва: ЕГО не пытали; ЕГО не развязывали; с НЕГО даже не посмели снять доспехи. Особо осведомленные добавляли: палач бросил на стол бляху и отказался принимать участие в ЕГО казни. Ооо, мастера можно понять; его оштрафовали, но места не лишили. Он сделает полработы. А вместе с ним на помост выйдет убийца, спасающийся от колеса. Да-да, убийца! — тот самый, что поднял руку на доброго Арбиха дан-Лалла. Как, сударь, его изловили? Да, да, да…
Но исполин проходил, связанный цепью, опутанный сетью, и исчезая за поворотом улицы, и все чувства толпы выплескивались на следующего — худого, шатающегося, с кровавыми колтунами волос, из-под которых слегка пробивалась седина.
— Глядите, Ллан!
— О Вечный, какие глаза!..
— Сдохни, изверг!
— Отец, прощай!!!
— Кто это сказал? Держите его!
— Аааааааааааааа…
Ллан, звеня цепями, продолжал идти вслед за мерно качающейся багряной фигурой. Ничто не привлекало его внимания, он почти не чувствовал боли в истерзанном ночными пытками теле. Слуг Вечного не пытают прилюдно; сеньоры сорвали злость втихомолку, во мраке. Глупые палачи выбились из сил, но не услышали стона: они не ведали, что Ллан давно научился отгонять боль. Глаза его, сияющие более, чем обычно, были устремлены в прошлое, ибо в будущее он уже не верил, а в настоящем ему не оставалось ничего, кроме короткого пути до свежесрубленного дощатого помоста.
Лишь обрывки выкриков доносились до слуха и опадали, бесплодные и бессильные.
— …в ад, кровопийца!
— …за маму мою… за маму!
— …скотский поп!
— …прощай, отец!!!
— …ааааааааааааа!
Ллан шел вперед, словно кричали не ему. Меж ног стражников, обутых в добротные сапоги, едва виднелись грязные обожженные ступни. Он заметно припадал на левую ногу.
Позади осужденного, вне кольца стражи, брели бритоголовые служители Вечного. Они распевали проклятия и окуривали воздух тлеющими метелками священных трав, дабы очистить и обезопасить улицу, по которой прошел богоотступник. А Ллан не слышал их протяжных песнопений. Он смотрел в недавнее.
…Вот тот страшный день, корда все кончилось. Клонится высокое знамя с колосом, и на холме исчезает багряная фигура; падает с коня, рушится, словно подсеченная. Там что-то происходит, суетятся люди, сверкают крохотные искорки мечей над лазоревой суматохой. Никто из дерущихся не может понять, что творится там, далеко за спинами, в глубоком тылу. Но уже вырывается на волю рыцарский клин; в гуще боя рождается и крепнет стонущий вопль, леденя руки, заставляя выронить оружие: «Убит! Братья, Багряный убит!». И, бросив копье, уже почти вошедшее в кольчужника, поворачивается и бежит, обхватив голову, первый из вилланов. А за ним — еще, и еще, и десяток, и сотня. А фиолетовые всадники, темные и безмолвные, как духи ночи, мчатся и рубят бегущих, рубят вдогон, по спинам. И шепот: «Отец Ллан, одень это…»; и чужое рванье на плечах…
О Светлые, почему столько злобы вокруг? Ведь большинство стоящих одеты в серую домотканину. Не ради них ли?.. Так что же они? Хотя бы один ласковый, сожалеющий взгляд.
Ллан вдруг увидел толпу — всю сразу, злобно скалящуюся, и копья стражи, и смолистые слезы досок. Блуждающими глазами обводил он вопящих людей, поднимаясь на помост по скрипучей прогибающейся лестнице. Ступеньки лишь чуть-чуть, совсем негромко скрипели под его нетяжелым телом, но это тонкое покряхтывание подобно погребальному гимну вплеталось в звон цепей и ликующую перекличку колоколов.
«Ну что, Ллан, — выпевают ступеньки, — вот и конец твоей дороги… Где же равенство, и где Царство Солнца, что посулил ты несчастным? Стоять тебе ныне перед Вечным и держать ответ за все: за доброе и за злое. А много ли доброго сделал ты? Взгляни, кто плюет тебе в лицо. Взгляни на тех, кто верил: сейчас твоих беззаветных станут вешать… Где же твоя Истина, Ллан?»
Смертник вздрогнул. Впервые ему стало страшно. Где же Истина? Мысль снова поставила перед взором то, что прошло. Вот он в Восточной Столице. Город пуст, словно вымер. Сеньоры не стали разрушать дома, но выкуп оказался чудовищным. Все вольности и привилегии, все древние хартии с печатями и алыми заглавными буквицами, выданные еще Старыми Королями и подтвержденные в недавние времена, сгорели в пламени; магистрат распущен навечно и город поделен на кварталы, принадлежащие окрестным сеньорам. С купцов и мастеров сорваны ленты — и черные, и белые; отныне и навсегда все они — вилланы, отпущенные на оброк, вилланы-торговцы и вилланы-рукодельники. Но они живы. А вдоль улиц, на бревнах, торчащих из узких окошек, висят удавленные «худые», те, что держали город из последних сил, пока однажды ночью ворота не распахнулись во приказу ратуши. Они висят близко-близко, вешать просторнее не хватило бы бревен, а внизу, у окоченевших ног казненных, сидят с протянутыми руками их дети. Но в городе голод, лишнего нет ни у кого, не до милосердия; сиротам не подают, и они ложатся прямо на плиты, ложатся и умирают, не имея сил даже смежить синеватые веки…
…Скрипят, все скрипят дощатые ступени под босыми ногами. Прогнулась, наконец, и освобожденно вздохнула последняя. Вот он, помост. Подальше, почти у края — столб. Цепями прикручен к нему Багряный, прикручен и обложен просмоленным хворостом. А чтобы не занялись доски, под хворост уложены плоские железные щиты, закрывающие половину помоста. Пылает факел в руке у палача, — не главного мастера, а другого, с закрытым лицом. И нагреваются в плоской треногой жаровне длинные стальные иглы.
Но это не для тебя, Ллан. Прямо перед тобой, в двух шагах — неструганая колода с торчащим, наискось врубленным в дерево топором. Он любовно вычищен, лишь на обушке — несколько темных вмятин-оспинок. Что еще ты должен вспомнить, пока не упал этот топор?
Да, конечно…
…Однажды на главной площади закричал глашатай. Голос его был радостен, и на веселые крики сошлись все, кто мог еще в задавленном страхом городе. Впервые за последние недели глашатай возвещал не казнь, а прощение. Милость и прощение, коих удостоился виллан Вудри, известный многим под разбойным прозвищем Степняка; он, образумившись, споспешествовал властям в захвате богопротивного вожака бунтарей, и тем обелил себя, уберег от кары и удостоился дворянского звания. Но, — ликующе возвысил голос глашатай, — оный Вудри, проявив истинное благородство, свершил и большее. Неисповедимыми путями он уберег, и спас, и сохранил, и представил ко двору императора дщерь дан-Баэлей, единственный росток достойного рода. И посему, как верный и высоконравный, заносится помянутый Вудри со всеми потомками своими в матрикулы сеньоров по Шелковой Книге Баэля, получая землю и герб! И да будет сие назиданием каждому и памятью о том, что воздается смертному по делам его! Но последние слова глашатая заглушил крик седовласого простолюдина. Он потрясал кулаками и выкрикивал бессильные проклятия. Вокруг него опустело, люди расступились, и внезапно кто-то сдавленно ахнул: «Глядите, Ллан», и сразу же сквозь покорную толпу, раскидывая людей, как валежник, бросились стражники…
Потом его везли — как зверя, закованным, запертым в крытой повозке. Вместе с ветром в щели несло трупным смрадом; даже не видя, можно было понять по вони и хриплому карканью, что вдоль дороги стоят виселицы и что виселиц этих много. Совсем одного увозили его из Восточной Столицы: всех остальных, видать, уже перебили, а кого не убили еще — выловили.
И впрямь, здесь, в Новой Столице, в каменных мешках гнили сотни пленных, прибереженных специально для этого дня. А Ллана не убили на месте, чтобы не портить сочную приправу к празднику сеньоров: зрелище гибели отца мятежей, ненавистного едва ли не больше, нежели сам Багряный. Ведь тот — непостижим. Ллан же понятен. И ненависть к нему тоже понятна и проста; тем сладостнее станет его казнь…
Уже погладил рукоять топора палач.
Уже поставили вод перекладины первые десятки мятежников, накинув на шеи приспущенные петли, и за концы веревок ухватились кольчужники.
Резко оборвавшись, затих колокольный стон.
Ллан спокойно подошел к плахе, снова обвел глазами затихшую и жадно подобравшуюся толпу и вздрогнул: прямо против него, на высокой скамье, близ императора, восседал Вудри в золоченой накидке с гербом — драконом на лазоревом поле. Сидел и небрежно обнимал левой рукой худенькую светловолосую девушку, вернее, еще девочку — подростка. Глаза их встретились, и Вудри, скривив губу, пожал плечами — слегка, почти незаметно; пожал плечами и улыбнулся, отвечая на пристальный взгляд осужденного.
Вудрин дан-Баэль, граф и сеньор Баальский — по праву императорской милости и через брачное таинство, провожал мятежника без ненависти; имей он в душе больше веры — попросил бы Вечного о милости к дураку.
Ллан преклонил колени и, щекой к шершавому дереву, положил голову на плаху.
Мыслей нет — все ушло. Лишь одно, подобно раскаленным щипцам палача, жгло, болью сводило скулы:
— Почему?! Где же Истина?..
Тень от топора мелькнула над склоненной головой: солнечный зайчик подпрыгнул и заиграл перед глазами.
И Ллан понял.
А поняв, застонал от мучительного желания повернуть голову и в последний раз взглянуть на высоко поднявшееся солнце, которое пригревало его спину и обнаженную шею. Какое оно, солнце? Ведь он, звавший людей к Солнечному Царству, в последние годы ни разу не вскинул голову, чтобы посмотреть на ясное предвечное светило…
…А потом палач прислонил топор к колоде, и поклонился императору, и помахал квадратной ладонью толпе, и пошел вниз по ступеням с видом человека, хорошо и полезно поработавшего, а тот, второй, в колпаке, отошел от жаровни к столбу — и толпа затихла, будто уже и не помнила о только что спрыгнувшей в корзину голове. Люди замерли, почти все развернулись к почетной трибуне; кому же не интересно поглядеть, как радуется император? Только немногие не сделали этого, и в их числе — я: мне плевать хотелось на императора и на его радости, но главное, я боялся встретиться взглядом с девочкой в голубом, с юной супругой свежеизготовленного графа Вудрина; я боялся, что, увидев, она спрыгнет со своей скамьи и побежит ко мне, боялся, хотя отлично понимал: меня не разглядеть в море голов, я очень далеко от трибуны, и, в конце концов, она навряд ли может хоть что-то видеть сейчас.
Олла, сестренка… Таолла-Фэй Шианна дан-Баэль. Имя твое оказалось гораздо больше тебя самой, девочка, если уравновесило великий мятеж. Ты сидишь, и смотришь пустыми глазами, и ждешь меня, а я… я продал тебя. Продал, и хуже того — струсил; назвал улицу, дом, и за тобой пошли, но без меня: я боялся смотреть тебе в глаза…
Но я не мог поступить иначе! Они назвали мне твое имя, и потребовали тебя, это была окончательная цена… Они знали, что ты жива, и искали, а мне нужно было купить кого-то в стане Багряного, чтобы бунт закончился так, как всегда кончаются бунты… И я прав, потому что машину нужно было остановить любой ценой!
И даже у сожженного дома Арбиха дан-Лаллы я не пожалел ни о чем. Я не говорил с Нуфкой об этом, но ясно было, что и его судьба тоже входит в цену, хотя и довеском; надеюсь, что он, верный слову, отдал тебя не просто так и дорого продал свою жизнь; его убили из-за меня, но уцелеть он не мог, потому что солидные люди, делая свои дела, обходятся без ненужных свидетелей, а Нуффир — солидный человек…
Но я не мог поступить иначе! Спасти Арбиха было невозможно, ибо он дал клятву беречь тебя, сестричка, и ничто не заставило бы его эту клятву нарушить… А ты уже была продана, продана очень дорого — и что значила для тех, кто тебя купил, еще одна старая жизнь… Но я нрав даже в этом, потому что здесь уже не до чистоты рук, если машину нужно было остановить любой ценой!
Что подумал обо мне Нуфка? Это его дело, я не сказал каффару о своем интересе впрямую; надо думать, они решили, что я — из людей императора, а вся одиссея моя — лишь преамбула к торговле и предложению столь безусловной гарантии, как дочь почти напрочь выбитых дан-Баэлей…
Но я не мог поступить иначе! Арбих… О нем я буду помнить до конца дней своих… но он, в конце концов, был стар, ему уже недолго оставалось… да и не знал же я наверняка, что люди Нуфки займутся им! А Олла, что ж… она родилась графиней и останется ею, ей жить здесь… И я, в сущности, ничего не изменил, я вошел в ее жизнь и исчез из нее, это было неизбежно… А я очутился здесь лишь потому только, что машину нужно было остановить любой ценой!
Я уговаривал себя, я делал это истово — и почти преуспел, так что даже сумел не сорваться, когда увидел ее, а рядом с ней — Вудри, который ее купил. Я ненавидел его, его мясистые губы, его довольную ухмылку — но понимал в то же время, что не имею права на ненависть, что ненависть эта есть лишь потому, что он ее купил… но он-то всего лишь купил, а продал я!
Но черт с ним! — зато взбесившийся кибер уже не начнет строить на людских костях свое холодное царство логической справедливости… кости все равно лягут, но так уж повелось, что крестьянские бунты кончаются колесами и кольями, тут я ничего не могу поделать…
А что я вообще могу? Я могу вернуться, и получить снова удостоверение штатного сотрудника, и отпуск; Серега хлопнет меня по плечу, а я смогу выставить ему ящик «Наполеона»; а еще я могу съездить на Фрязино-IV и поцеловать Аришку, а потом рвануть чуть дальше и дать по морде кому следует… все это я могу, но это мои дела, земные дела…
И пока я уговаривал себя, отводя глаза, палач ушел с помоста, а помощник его вынул из жаровни длинные иглы и подошел к киберу, и воткнул в щели забрала рдеющие стальные острия… И все мои доводы стали шпиком, потому что в небо над площадью ввинтился жуткий, невероятный, выматывающий душу Человеческий вопль. Визг! Крик!! Вой!!!
Кричал кибер.
Господи, как же он кричал! — дергаясь и вырываясь из цепей, из просмоленных канатов, а из-под забрала двумя струйками сочилась кровь. Человеческая кровь, едва заметная, но все-таки более темная, чем багряные латы, он выл и бился у столба, а пламя уже подбиралось к нему, и лизнуло, и охватило полностью… доспехи вздулись, багряный суперпласт почернел и растекся бесформенной массой, из которой внезапно пополз, мешаясь с тяжелым вонючим дымом, душистый аромат жарящегося мяса. А кибер кричал, кричал, и наконец умолк. Обвис на цепях, бесформенный, вкусно пахнущий и безмолвный.
…Когда я очнулся, небо посерело и сквозь пока еще светлые облака проглядывали легким намеком рога полумесяца. Площадь опустела, трибуна знати была оголена, ковры и ленты сняты, зеваки разбрелись и только несколько десятков слабонервных, вроде меня, лежали то там, то здесь… Иногда кто-то, пришедший в себя, приподнимался, дико осматривался по сторонам и торопливо исчезал под добродушную ругань стражников, оцепивших помост. Мне и остальным повезло: толпа расходилась довольная, отчего и не стала топтать лежащих; через нас, видимо, просто переступали. Лишь несколько человек были странно плоски и взлохмачены, словно бы размазаны по плитам. Но около них уже копошились уборщики, скидывая мусор в ящики железными скребками. Я показал стражнику монету, и кряжистый дядька с торчащими рыжими усами перестал угрожать древком алебарды; после второго золотого он стал почти любезен, а получив на себя и напарника еще три, позволил мне подняться на помост.
Там тоже успели прибрать. Только кровь не стали вытирать с плахи и крупные сине-зеленые мухи ползали по красному, начинающему уже подергиваться по краям ржавчиной; их крылышки слегка вибрировали, усики шевелились, лапки вязли в липком, и они с заметным трудом взлетали, басовито гудя, описывали один-два круга и вновь пикировали на загустевающие пятна. Меня передернуло, мягко подломились ноги; я заставил себя не смотреть и прошел к краю помоста, к расцвеченным окалиной щитам и столбу, с которого свисало черно-бесформенное. Не хотелось этого делать, но нужно было убедиться, увидеть вблизи, иначе я не выдержал бы и заставил себя поверить, что все виденное и слышанное было бредом, что горела машина, а все остальное — лишь фантасмагория, порожденная перенакаленными нервами.
Я подошел к самому столбу, вплотную, и увидел черный огрызок горелого суперпласта, стекшийся в громадную грушу, а сверху, в узкой ее части, где огонь выплавил дыру, скалились в бугристой гари белые-пребелые зубы. И меня вывернуло прямо на помост, что обошлось еще в три золотых.
Этого хватило вполне. В тот же вечер я покинул Новую Столицу, пристав к каравану, уходящему на Восток. Повозки были набиты битком: беженцы возвращались домой, они торопились отстраивать пепелища и это был неплохой барыш! — купцы охотно принимались за извоз. Они были веселы и необычайно щедры, радовались спокойствию на дорогах, благословляли магистра, славили императора и на каждом привале пели во здравие графа Вудрина, который »…даром, что разбойник, а, вишь ты, как свою выгоду понимает…» и с которым «…любой честный человек теперь не откажется иметь дело». Я отнекивался от угощений, меня поначалу беззлобно стыдили, потом уговаривали, потом кое-кто из беженцев начал поглядывать искоса и шептать о «проклятом мужиколюбе». Но отстали, когда я безвозмездно излечил геморрой и два остеохондроза и объявил, что обдумываю трактат, отчего и дал обет воздержания.
А возле дороги убивали, и я видел все это. Бунтовщиков вели на казнь в родные места, под стражей; они умирали достойно, по-человечески, без пижонства, но и без постыдного визга — не все, конечно, но большинство; они подходили под петлю и не просили ни о чем, словно и не рождались скотиной, обреченной на пожизненное пресмыкание. Это сердило господ, сеньоры зверели, судьи изощрялись в выдумках, так что даже палачи седели на рабочих местах, но что с того?
Мужики принимали смерть, как награду, крича в последний миг, что Багряный живи еще вернется. Откуда возник нелепый слух? — не знаю, но он креп с каждым днем, его повторяли, понизив голое и округлив глаза.
И я понял вдруг то, чего не понимал раньше: отчего так страшны сеньорские расправы. Да оттого, что человек, единожды осознавший себя таковым, уже не ляжет по-свински в грязь; виллан, видевший кровь господина, не стерпит плетки наследника. Выходит, не в устрашение живым столько крови после бунтов, нет, все гораздо проще: высшим нужно уничтожить всех, кто очнулся от рабства.
…Я ехал в тряской повозке и думал об Олле, и об Арбихе, и о кибере, которого уже не найти, а, значит, и не списать, и о том, что это пустяки, потому что остатки его раскиданы надежно, и снова об Олле — она не поверит, что я бросил ее, и будет ждать меня, брата, будет ждать долго, до последнего дня своего; пока что — в своей светелке, а когда подрастет — в постели, рядом с грубой губастой скотиной; и опять об Арбихе, который дрался один против десятка ножей, и снова, снова, снова — о парне, решившемся поднять багряное забрало того, кого проклял Вечный…
Как он смог одолеть самого себя, свой страх? И снять латы? И стать высшим существом, оставаясь человеком? Как?!
Ну а я, я — сумел бы? Разумеется. Я же не верю ни во что, кроме себя, и своих друзей, и наших знаний, и могущества Земли. А он? Он верил в непознаваемое. Но не побежал сломя голову, увидев то, что было под шлемом. Он решился — надел его на себя.
И вот, сидя в модуле, у стилизованного под земное средневековье столика, я говорю себе: ты — дерьмо, исполнитель! Неприятно? А что поделаешь? Ты все продумал, ты в полной мере использовал свои полномочия, ты выполнил задание… одно только не успел сообразить, торопясь спасти людей от победы безумной машины. Даже не задумался. О чем? Да о том, что люди не пойдут за кибером, пускай даже самым разбагряным, они пойдут только за человеком, хотя бы он и вел их молча.
И что в итоге? Грязь на руках, грязь на душе. И никого ни от чего не спас, и ничего не предотвратил, наоборот — напортачил, как приготовишка. Мятеж разгромлен — это ты, землянин, написал чужую историю. Попробуй теперь, исправь. Слабо. Можно, конечно, взять меч и пойти к людям. Ты победишь императора, ты разобьешь магистра, знаний хватит. Но чего стоит стадо, слепо идущее за всезнающим богом?
И разве нужны вообще боги, если Багряный кричал от боли?
Он был человеком, но человеком, дерзнувшим одеть доспехи бога, — и они пришлись ему впору. А мне нечего сказать ни Олле, ни Арбиху, ни всем вам, здешние люди. Что с меня взять? Рожденный богом разве сумеет понять человека? Зачем же лезть грязными руками? Есть Багряный, нет его — какая разница? Выбирать не мне. Выбирать вам. Потому что ничто не кончилось. Потому что снова займутся бунты, и все равно будет Ллан, который страшнее любого кибера, даже самого бешеного, и все равно будет Вудри, который никакого кибера не побоится, и все это повторится не однажды — но придет день, люди поумнеют, они распробуют первого и раскусят второго, и сплюнут, и найдут новые пути… а вот какие? куда? — решать им самим, никому иному!
— вот в чем все дело.
Самим! Чтобы никто никогда не покупал счастье Земли, продавая мою Аришку… Господи, я ошибся, я подумал — Оллу, а вышло иначе, и ведь я не про Землю думаю… но почему не про Землю?
Что же мне делать?
Как исправить то, что исполнено на совесть?
Я думаю. Я должен придумать. Хотя бы ради моей дочки…
Через час с небольшим меня подберет шлюпка с орбитала.
Я встаю, подхожу ко второму отсеку, откидываю печную заслонку. Передо мной — кибер-копия. Уже ненужный: легенда окончилась. Через месяцок пришлют новый. Волка-одиночку с программным управлением, например. Или еще что подберут.
Что мне терять, кроме места в штате?
Я направляю лампу на отсек. Прямо в лицо мне смотрят прорези глухого шлема. Дурацкая кукла в багряных доспехах…
Когда в степи по весне отбивают от матери голенастого теленка с кожистой припухлостью посреди крутого лба, его приводят в отдаленный загон; он смешно хлопает лиловыми глазами и норовит лизнуть знакомо пахнущие руки. От незнакомой же руки бежит, забавно взбрыкивая и покряхтывая в испуге. Это еще не бойцовый бык. Он станет им, когда, воспитанный должным образом, взроет землю турнирного поля копытом и кровь, туманящая глаза, сверкнет алыми каплями на усыпанной песком арене. Битва с единорогом, один на один, железо против кости — вот забава сеньоров, вот потеха высоких!
Но нелегко воспитать бойцового быка, не каждому дано разбудить в скалоподобном теле заложенную от роду страсть к схватке и победе. От отца сына, к внуку, к правнуку передается секрет и тайна обучения единорога. Вот почему бычьим пастухам во всем поблажка. Даже если рушится мир…
Великий мятеж закончился. Пронесся шквалом яростно опаляющий огонь, обуглил стены замков и, погашенный щедро расплесканной у врат Новой Столицы кровью, утих — только искры еще какое-то время плясали над краем, вспыхивая то там, то здесь и тут же угасая под мечами окольчуженных отрядов. Тихий покой вернулся в деревни; усмирилось вилланское буйство и даже вольных людей словно бы не стало: то ли всех перебили, то ли забились уцелевшие в чащобы да буераки, пережидая лихие времена.
Устав от мести, господа поогляделись и, пересчитав уцелевших, дозволили им жить и трудиться, дабы возместить утраченное по их же тупой злобе. А чтобы скоты не забывали о своей удаче, накрепко запретили аж до следующего Дня Четырех Светлых снимать с шестов головы тех, кому не повезло. Да еще, заботясь о пропитании вилланов, повесили на околицах деревень лишние рты — стариков и калек, бесполезных дармоедов. Бели же но правде, то, разумеется, и для острастки…
Жирные черные птицы вопили над Империей.
А Тоббо уцелел. Ибо раз есть сеньор, значит, ему не обойтись без единорога. Потому бычьего пастуха и выдернули из десятки, уже вставшей под виселицу.
Удача пролилась дождем. Не повесили. Не отсекли руку. Не ослепили. А клейма — пустяк. Только в первые дни, когда твердели сизые струпья, боль была по-настоящему сильна. Сейчас уже почти поджило. Терпеть можно. А позора не получилось. Кого стыдиться, ежели, почитай, у каждого мужика, что выжил, те же метки на лбу и щеках?
Ну и нечего гневить Вечного. Жизнь, какая ни на есть, наладилась, заскрипела, покатилась, как повозка по наезженной колее. Жаль, правда, слепенького, но и то сказать: даже крепких стариков по приказу из столицы вздернули, так что об убогом и речи не было. Висит слепенький на суку ободранного Древа Справедливости, висит тихохонько рядом со столетним дедушкой Луло и улыбается, обмазанный смолой, чтоб не сорвался, когда совсем сгниет. И дедушка тоже улыбается.
Им весело. Живым не до смеха. А поскольку угрюмый виллан — плохой виллан, решил граф Вудрин открыть корчму. Не сам додумал: каффар столичный, что Баэль на откуп взял, присоветовал. Однако неглупо. Много огнянки, дудки, корчмарь-балагур всегда в долг верит — гуляй, виллан! Веселись! А проспишься — в поле! По себе знает нынешний дан-Баэль силу огнянки. Пьет, правда, умело, да и вообще, не из плохих сеньор, разве что завзятый больно. Что захочет, вынь да положь! Вот и женку свою, до возраста не допустив, в постель взял. От прислуги слышно: что ни ночь — крики из спальни. Плачет молодая сеньора, братьев на выручку зовет. Видно, ума лишилась, бедолага: всем известно, что только один брат у нее и был, да и того… Тсссс, вилланы…
А корчма, она еще чем хороша: мимо целовальникова уха новости не проходят. Цена же вестишкам по нынешнему-то времени ой какая высокая! Ведь бродят еще по Златогорью недобитые ватаги, да и тут, в степи, банды шастают. А ко всему — разговорчики: жив, мол, Багряный, ушел, вырвался. Вредные слухи, дурные. Разносчиков-то, понятно, поймав, — на сук, да много ли пользы? Вот ведь отчего подкатывается иной раз каффар-корчмаришка к бычьему пастуху: скажи-де людям все, как есть, ведь видел же сам, ну и скажи, а тебе от его светлости, глядишь, поблажка выйдет. Тоббо, однако, молчит. И раньше был неразговорчив, а сейчас подавно, слова не вытянешь. Разве что про баб или о быке.
…Тоббо проснулся рано, задолго до зари, от смутной тревоги. Привстал на локте, прислушался. Тихо. Или примстилось? Нет, прошуршала трава. Таятся. Кто бы это? Управитель вчера уж был, соседям ни к чему, да и какие там соседи? — четверть дня до деревни. Степные? Те не стучат. К жилью выходить стерегутся, боятся графских лазоревых. Много нынче степных, да все жалкие какие-то, помятые, вожаки все грызутся. Граф Вудрин иной раз в облавы ходит, это у него ловко, даром, что ли сам…
Тоббо вздрогнул. Тсссс… как можно? Вспомнилась последняя встреча с графом. Тот завернул, охотясь. Перекусил, угостил огнянкой, расспросил, растет ли бык да злой ли? И уже на пороге: «Ты, Тоббо, помни… Сам виноват, сам судьбу выбрал. И болтай поменьше». Подмигнул и уехал.
Граф Вудрин дан-Баэль. Вудри Равный. Вудри Степняк.
Мразь. Предатель.
Мелькнуло перед глазами то, что виделось во снах: падающий шестопер, кровь, петля. И — в красном цвете: обугленные руины, кольчужники-лазоревые, задравшие лапы к небу. Белое, искаженное ужасом мясогубое лицо. Кровавая полоса поперек бороды.
Получи!
Нет. Забудь, Тоббо. Забудь.
В пепле деревни. А те, кто уцелел — пашут. А те, кто не согнулся — в степи, в Златогорье, в Поречье — бродят волками, каждый сам по себе. Нет вожаков.
Забудь.
Все прошло. И не повторится.
Эх, Багряный, Багряный…
Шуршание за дверью, словно кто-то отползает. Тоббо опустил ноги с лежанки, нащупал растоптанные башмаки, натянул исподнее. Взял топор. Оказалось, зря. Потому что за дверью было пусто. Степь серебрилась и переливалась темно-зеленым, на востоке начинало светлеть. До утра еще было долго.
— Кто здесь?
Молчание. Но куст у калитки слегка примят. Кто там: друг или враг? Неважно. Скорее всего, несчастный бродяга, бегущий в степь.
Тоббо раздвинул кусты.
И увидел.
Они лежали кучкой, аккуратно сложенные.
Круглый щит с золотым колосом. Меч. Латы.
Все — багряное, точно отблеск заката.
И поверх всего — глухой шлем с узкими прорезями для глаз, увенчанный глубоко насаженной короной, сплетенной из колосьев.
На глазах Тоббо плавилось все это и текло в пламени костра под утробный вой, несущийся из-под расплывающегося шлема. Потом почернело и стало похоже не на латы, а на громадный нарост на боку старого дерева. Умерла в огне колдовская сталь.
Но вот же — лежат. Багряные, гладкие, словно только что из кузни…
Тоббо поднял шлем. Он был странно легким. И таким же — панцирь. И не тяжелее — щит. И меч тоже — легкий и тупой. Так вот почему Багряный никогда не обнажал его… С поддельным мечом шел. Крови лишней, выходит, не хотел. Жалел мразей. А они его пожалели?
Лицо пастуха стало страшным. Прав был отец Ллан. Вот только больно уж мягок был…
Тоббо повертел бесполезную двуручную игрушку. Зашвырнул далеко в траву. Вернулся в хижину. Жена, сидя на лежанке, глядела испуганно. Не умеет иначе, хотя Тоббо давно уж не бьет ее: слишком ясно помнятся ласковые руки, вытирающие горящие клейма влажной тряпицей, пахнущей травами. Тогда, встав на ноги, он впервые поцеловал жену.
— Собери поесть. Да побольше.
Жена негромко охнула.
— Тихо!
Затвердевший голос мужа сорвал женщину с места, она засуетилась у печи. Мясо, сыр, пряные травы. Тоббо опустился на колени и, подсунув нож в щель, оттянул присыпанную землей доску.
Меч. Настоящий. Тяжелый, с простой рукоятью.
С месяц назад неведомый бедолага так и не смог отбиться от стаи. Наутро Тоббо закопал останки и прихватил то, что не погрызло зверье. Взял и меч, хотя за такую штуку по нынешним временам не поздоровится даже бычьему пастуху.
Зачем взял? Так. Степь все же.
А оно вот как обернулось.
С котомкой в одной руку и мечом в другой, он оглянулся. Захотелось сказать что-то хорошее, но Тоббо не знал особенных слов и поэтому сказал только:
— Не плачь…
А она, уловив в голосе непривычное, всхлипнула чуть громче. И попросила:
— Не уходи…
Тоббо потоптался на месте. Распахнул дверь.
— Не могу. Нужно.
Помолчал. И, уже шагнув за порог, добавил:
— Вернулся король.