Октябрьским утром, когда на листву больно было смотреть, так ослепляла она своей яркостью, в ворота Домодедовского кладбища, въехал недавно покрашенный ритуальный автобус.
Хоронили Гришку Бубнова, тридцатилетнего шумливого парня, экспедитора фирмы «Лапоток». В пятницу они с водителем отвезли в Иваново партию обуви, оформили и возвращались в Москву: хотели обернуться в тот же день, чтобы не терять субботы. Уже под вечер тащились за грузовиком, дорога – сплошные повороты. Не вытерпели, вылезли на встречную и хлипким корейским микроавтобусом угодили под вынырнувший «Маз». Шофер, везучий чертеняка, руль как-то вывернул, что удар на другую сторону кабины пошел. У него нога сломана, сам из машины выполз, а Гришку после час сорок из жести вырезали.
На отпевании лицо было полотенцем прикрыто. Одна только мать пыталась полотенце поднять и то, что под полотенцем, поцеловать. Ей не давали, но она все равно поцеловала. Другие же так и прикладывались поверх полотенца, где на лбу молитва на бумажке.
Из автобуса между тем выгружались приехавшие. Вышла вдова со своей сестрой, женщиной полной, красногубой и как-то очень нехорошо красивой. Затем, заметно радуясь закончившейся тряске и появившейся возможности покурить, высыпали друзья и сослуживцы, и, наконец, осторожно вывели мать с землистым, словно разом выпитым лицом.
Среди провожавших в последний путь был и тесть Федор Данилович Лямин, тучный мужчина в черном пиджаке, брызжущий природной жизнерадостностью, как брызжет соком и жирком свежая сарделька. Выскочив прежде других из автобуса, он посмотрел влево – на деревянную часовенку, потом вправо – на контору, обсаженную елками, и, убедившись, что они действительно там, куда ехали – то есть на кладбище, немного посопел в печали носом. После этого тесть поумерил скорбь и энергично взял на себя роль распорядителя. Роль эту никто ему не определял, а он сам выбрал ее по внутренней потребности, и стал покрикивать:
– Чужим, чужим браться... Родственникам гроб не выносить! Взяли, ребяточки! Не толпитесь, шестерых хватит... В автобус-то поднимитесь кто-нибудь гроб подать! На каталочку, его на каталочку...
Гроб вынесли и осторожно опустили. Лямин посмотрел и остался недоволен.
– Одно колесо без резины! Переставьте на другую, вон стоит же нормальная! Потерпи, Гришунчик, скоро совсем отъездишься.
Вдова, услышав, на выдохе издала горлом громкий, непривычный для слуха и удивляющий звук. Ее отвели.
– Вот там и стойте, стойте с ней! А мы сейчас, утрясем на минутку и сразу назад... – засуетился Лямин. – Не расходитесь!.. Кто-нибудь... ты вот со мной иди!
Прихватив с собой папку с документами и друга детства покойного – Игоря Фридмана, имевшего привычку всякому новому человеку объяснять, что он не еврей, Лямин скрылся в конторе. Фридмана он взял на случай, если придется стоять в очереди.
Никем не руководимые, сослуживцы растерянно топтались и покуривали, не зная, куда им идти и что делать. В офисе, где всё было понятно, кто директор, кто менеджер, кто кладовщик, где все давно было расписано по ролям и даже по репликам, приветствиям, рукопожатиям, ежедневным годами повторяющимся шуткам, они были на своем месте – уверенные, спокойные люди. Здесь же все вдруг перемешалось, и теперь даже замдиректора, стоявший между ними, был как бы уже не замдиректора, а просто один из многих, не имевший здесь – на нейтральной, нерабочей почве – прежней власти. Он смутно ощущал это и нервничал, изредка деловито произнося: «За машиной послали? Ермилову кто готовил счет на погашение задолженности?» Ему охотно отвечали лишь потому, что этим все временно вставало на привычные, понятные рельсы.
Непривычность ситуации и необходимость непрерывного проявления скорби выбивала их из колеи. Они то начинали поправлять гроб, то вертели в руках венки, то отходили прикурить у открывавшего ворота разговорчивого молодого сторожа в телогрейке, бравшего с каждой частной въезжающей машины по десятке.
Особенного горя никто из них не испытывал, хотя никогда бы в этом не сознался, а единственным сильным чувством в каждом было теперь удивление. Как так: жил парень – недавно совсем курили с ним на лестнице, шутили, натыкались на его острый язык, а теперь вот он лежит в узком длинном ящике, оббитом плотной тканью с окантовкой из черной тесьмы. Было это как-то нелепо, неправильно, не укладывалось в разлинованном привычным укладом сознании, нацеленном на жизнь, но не на смерть.
Отдельной группой стояли сослуживцы: менеджер отдела продаж Шкаликов, замдиректора по коммерции Полуян и девятнадцатилетний, пунцовеющий недавно выдавленными угрями, экспедитор Леванчук.
– А чего крышку не заколотили? – задал вопрос Леванчук, с ужасом обнаруживая, что крышка гроба немного съехала.
– Гроб заколачивают у могилы непосредственно перед захоронением. Будет еще одно прощание, – снисходительно пояснил Полуян, предпочитавший четкий официальный язык.
В офисе про него ходила сплетня, что дома он говорит свой третьей двадцатилетней жене про «фактическую потребность физиологической необходимости».
– Молодой мужик был... А силища! Колесо от «Газели» на спор через тент перебрасывал, – сказал Шкаликов, нервный и задиристый холостяк с красиво подстриженной бородкой, но неопрятными, несвежего цвета усами, свешивающимися с губы так, что легко можно было их прикусить.
Четыре месяца назад он вышел из запоя и теперь другую неделю ходил странно задумчивый, рассеянный, словно прислушивающийся к чему-то.
Сослуживцы помолчали, покурили. Мимо пробежала собака – посмотрели на собаку. Прошел рабочий с ведрами – посмотрели на рабочего и даже заглянули зачем-то в ведра.
– Деньги при нем были за четыреста пар: все вытащили... Семьдесят рублей оставили, суки. В описи так и стоит: семьдесят. Менты валят на санитаров, санитары на морг. Непостижимо! – сказал Полуян.
– А этот куда смотрел? – спросил Шкаликов, недолюбливающий водителя и пользующийся теперь случаем немного пнуть лежачего.
– Его раньше увезли. Вчера дознаватель в больнице был. Анализ вовремя не взял и теперь хочет на опьянение всё списать, якобы по предположению инспектора. На непредумышленное тянет. А жена с другой стороны меня долбит: адвоката, адвоката!
Шкаликов сплюнул, задумчиво посмотрел на свой плевок и растер ботинком.
– М-да, гадство какое...
– А мать-то его видел? Я ее вначале и не узнал. Как на дне рождения встречались – совсем другая была.
Второй экспедитор Леванчук с любопытством заворочал шеей:
– Мать – это которая?
– Да вон старушка в синих клееных итальянках. Правее, еще правее... Аккуратнее смотри! – с тем неестественно равнодушным заговорщицким и потому сразу выдающим видом, с которым говорят или указывают на тех, кто стоит рядом, сказал Шкаликов.
– А-а, вижу... Говорят, все зубы ему повышибало, – сказал Леванчук, испытывавший острую потребность в обсуждении подробностей и обстоятельств произошедшего.
Он получал теперь странное удовольствие, состоявшее в том, что сам он был жив, хотя ездил ничуть не меньше, а может даже и больше (как ему теперь казалось) покойного Гриши Бубнова. Больше всего Леванчуку теперь хотелось воскликнуть: «А ведь вместо Гришки меня могли послать, меня! Смотрите, а я-то не разбился и даже не боюсь совсем. Вчера вон ездил и позавчера, уже после этого. Разве я не молодец?» Но он понимал, что об этом нужно молчать и только говорил постоянно о смятом лице Бубнова.
Шкаликов посмотрел на Леванчука неодобрительно, но одновременно не удержался и вступил в сплетню:
– Зубы, йоопп? Челюсть всю оторвало... А ты зубы, зубы... Так-то вот!
– Тцы-тцы-тцы... – печально поцокал Леванчук, хотя узнал об этом еще позавчера.
Он-то, собственно, первым принес в офис это известие, но теперь почему-то решил забыть об этом. Более того, посланный забирать разбитую машину с пункта ДПС и выручать остаток товара, он лично видел залитое кровью сидение и маленький, нелепый, непохожий совершенно ни на что кусочек трубчатой кости на коврике. Этот нелепый случайный осколок удивил и испугал Леванчука куда больше, чем сегодня все мертвое большое тело, лежащее в гробу. Этот трубчатый кусочек и была сама смерть, а тело... тело было нечто другое и оно почему-то не вызывало у Леванчука ни брезгливости, ни ужаса, а одно лишь острое желание заглянуть под покрывало.
Почему-то ему припомнилось, как в прошлом году перед Новым годом он шел от метро и видел, как мужик продавал из багажника «Волги» молочных поросят, ужасающе синих, покрытых легкой пачкающей чернотой паленой щетины. Некоторые поросята были разрублены пополам, от головы к хвосту, и видно было всё, что бывает внутри: кишки, легкие, сердце и тонкая, очень тонкая пленка, выстилавшая изнутри желудок. Кроме того, у части поросят были крошечные половые органы, скрытые в складках, с мешочком яичек, а во ртах синели первые, почти прозрачные зубы.
Вот таким вот диковинным, только несъедобным и непродажным поросенком и представлялся теперь Леванчуку покойный, которому он остался должен около тридцати долларов и не собирался теперь их отдавать.
Полуян, едва заметно покачиваясь с носка на пятку, продолжал изучение гроба, начатое еще в храме при отпевании. Гроб был скромный, без ручек, лакировки и двойной откидывающейся крышки, позволяющей открыть отдельно лицо покойного. Но оббивающая его материя была плотной, и траурные цветы из тесьмы нашиты крепко и добротно. Он вспомнил, что тесть в автобусе упоминал, что в каталоге гроб значился как «ветеранский». Дескать, его, Лямина, смутило сперва слово «ветеранский», но потом он все равно выбрал его, как самый приличный из всех в эту цену.
– И потом ведь Гриша не любил форсу! Я знаю, ему там на небе этот гроб нравится! Он на него с тучки любуется... – говорил он, значительно вытирая глаза.
И, несмотря на явно всеми ощущаемую наигранность этой фразы, никто почему-то не улыбнулся. Напротив, все были тронуты.
Тогда же Полуян, сидевший на тряской боковушке прямо напротив гроба, воспользовался случаем и с уместно печальным выражением провел рукой по крышке. Под траурными изгибами тесьмы он ощутил одну маленькую и одну довольно большую щель. Доски были шероховатыми, не знавшими рубанка. «Сколотили кое-как и тряпкой обтянули. Тут работы и на двести рублей нет», – прикинул он, взвешивая преимущества похоронного бизнеса перед бизнесом обувным.
Из конторы мелкой рысью выскочил Фридман и позвал вдову. Нужно было что-то уточнить. Вдова, оглянувшись, нерешительно пошла. Заплаканная мать, встрепенувшись, бросилась следом с видом, который бывает у людей, которым нужно кого-то охранять или за кого-то вступиться. Она догнала невестку на ступенях и проскочила в дверь прежде нее и отступившего поспешно Фридмана.
– И теперь за свое... Не разберутся без нее... не звали же скотину! – раздраженно и громко пробормотала сестра жены.
Провожающие уместно потупились. Никто ничего не расслышал, тем более что родственников со стороны усопшего больше не было.
Сослуживцы отошли от гроба поглядеть венки и цветы. Полуян неожиданно для себя купил две хризантемы, расплатился крупной купюрой и долго ждал сдачу. «Она, кажется, отслюнявливает мне самые грязные деньги, противно же...» – думал он.
Из конторы, широко размахивая свободной рукой, появился Лямин, несущий металлическую табличку. За ним, придерживая под руку мать, семенил Фридман с растерянно-жалким лицом. Замыкала шествие вдова, рядом с которой, дожевывая что-то на ходу, бойко шагал маленький лысеватый служащий, имевший вид человека, настолько замозоленного чужим горем, что ничего уже не может пробить или потрясти его.
Шкаликов отчего-то решил, что требуется его вмешательство.
– Какие-то проблемы? – с вызовом спросил он, загораживая дорогу служащему.
Лысеватый с удивлением поднял на него свое кроличье лицо, не прекращая жевать.
– Вы о чем? – спросил он.
– Я о том! Совесть надо иметь! – еще с большим вызовом сказал Шкаликов, напирая грудью.
– Что вы, что вы... Перестаньте, ради Бога! Все отлично, замечательно... – подхватывая Шкаликова под локоть, миролюбиво забормотал Фридман.
Вдова удивленно взглянула на него. Друг детства стушевался.
– То есть я хотел сказать: всё уладилось, – пояснил он, краснея пятнами.
«Она же знает, я сказал «отлично», не потому что отлично, а потому что... Но почему я так некстати всё делаю? Или люди не оговариваются, а проговариваются?» – мучительно размышлял он, вспоминая, что на панихиде его особенно ужасало то, что там, где у покойника должен был быть нос, покрывало лежало совсем ровно, не топорщась, а на скуле его угол был скошен и резко уходил вверх, ко лбу, на котором поверх покрывала лежала еще узкая полоска бумаги с молитвой.
Когда все подходили прикладываться, Фридман тоже подошел. Стыдясь проявить брезгливость, он неуклюже поцеловал бумажку поверх слова «упокой», ощутив губами притягивающий, расползающийся холод лба...
– Везите за мной, – сказал служащий, решительно сворачивая между двух клумб.
Здесь, за цепочкой молодых елей, начинались захоронения. Между могилами шло несколько асфальтовых дорожек, вдоль которых в канавке тянулась железная труба подтекавшего водопровода.
– Ваш участок Е-30, вот у той бетонки, левее вагончика. Там на месте все готово. Заплатите – сколько скажут, но если насчет оградки начнут заикаться, скажете: с Макаровым уже договорено, задаток дали. Ясно?
– Макаров – это вы?
– Я! – подтвердил лысеватый и, повернувшись, ушел.
На гроб он так ни разу и не взглянул. «Какой уверенный и спокойный человек – показал, сказал и – всего хорошего, – с завистью подумал Фридман. – И всё уместно, всё кстати. Разве бы я так смог? Тащился бы вместе, и мне плохо, и всем плохо».
Длинный тощий Фридман с его обостренным чувством несуразности момента, все время смотрел в землю, напуская на себя как можно более огорченный вид. Он постоянно держался рядом с матерью и вдовой, оказывая им мелкие услуги: подавал свечи, придерживал за локоть, обводил вокруг мелких лужиц и, когда они смотрели на него, потупливался и вздыхал. И всё казалось ему, что его, одногодка и друга детства, все винят и укоряют в смерти Гриши и вот-вот кто-нибудь ляпнет: «А ты-то сам почему жив?» – «Но я не видел его три месяца! Не я же вел машину!» – скажет Фридман. «Ну и что: а жив-то почему? Если из двоих кто-то должен был погибнуть, то почему не ты?»
Тележку с гробом везли Шкаликов с Леванчуком: экспедитор толкал сзади за ручку, Шкаликов направлял. «Его же, наверное, трясет там», – с любопытством думал Леванчук. Они шли быстро, и основная процессия немного даже приотстала.
Один раз навстречу попалась машина, дорога была узка, но Шкаликов упорно не посторонился, хотя мог бы, а лишь прищурился, продолжая везти каталку прямо ей навстречу. «Если зацепит – я-то отскочу, а он вывалится. Нет, ничего не будет: слишком глупо... да, точно не будет», – не без разочарования подумал Леванчук.
Встречная машина, взяв правее, остановилась, наполовину съехав с дороги: больше не позволял кустарник. Когда мимо двигалась вся процессия, вынужденная растянуться, чтобы обогнуть автомобиль, водитель сосредоточенно разглядывал руль. Сестра жены, постучав в стекло, крикнула ему: «Ты еще б на танке приперся! Чтоб ты разбился, задохлик!» Водитель вяло огрызнулся, но как-то заведомо непобедительно.
– А что на автобусе нельзя было доехать до места? – спросил Полуян у Лямина.
– Значит, нельзя, – сердито ответил тот.
Через минуту он уже махал рукой и распоряжался:
– Здесь, здесь! Сворачиваем! Осторожно, ребята, Гришеньку! Сюда, сюда! Лида, Галя!
Там, где разраставшееся кладбище подползло уже почти к бетонному забору, возле одной из вырытых впрок могил стояло четверо рабочих. Рядом, бесцеремонно прислоненный к соседней, стоявшей уже плите, лежал инструмент – лопата узкая, колодезная, на железной ручке, две лопаты совковых, две штыковых и лом.
Когда процессия приблизилась, рабочие подошли и, привычно раздвинув провожающих, свезли каталку с дорожки, установив ее рядом с могилой для последнего прощания.
Леванчук рассматривал рабочих с жадностью, как он рассматривал все здесь на кладбище.
Один, лет пятидесяти, был, похоже, у них за бригадира – уверенный, широкий, с виду очень дельный. Двигался он не суетливо, говорил негромко, не оглядываясь даже на того, к кому обращался, как человек, давно привыкший, что его слушают и даже удивившийся бы, если бы это было иначе. Двое других могильщиков – один вислоусый и другой маленький, рыжеватый, были, похоже, тоже опытные люди. Лишь последний, мальчишка лет семнадцати, с обветренным загорелым лицом, был похоже чей-то сын, взятый для приучения. Леванчук, почему-то полагавший, что все могильщики непременно должны быть пьяницы, живущие от бутылки к бутылке, был немало озадачен при виде этой толковой и трезвой команды.
– Как звали-то? – спросил бригадир у Фридмана.
Тот растерялся. Его отчего-то укололо прошедшее время. «Так и обо мне скажут: «Как звали? Но я-то существую. Как я могу не существовать?» – мелькнуло у него.
– Григорий, – ответил кто-то за Фридмана.
Бригадир удивленно взглянул на друга детства и отошел.
– А... Ну прощайтесь, – он снял крышку и аккуратно, чтобы не испачкать ткань, опустил ее на соседнюю оградку.
После небольшого замешательства стали подходить по одному, прикладываться. «Скорее бы зарыли... Целый день насмарку ... Ничего не поделаешь – надо значит надо», – думал Полуян, отходя и уступая место Шкаликову.
Тот звучно и крепко поцеловал складную иконку на груди покойника и бумажку у него на лбу.
– Ну давай, брат... Давай, прощевай!
«Пахнет? Нет, не пахнет еще. А лоб вроде согрелся...» – подумал Леванчук, когда настал его черед. Заняв место поближе к могиле, он с жадным любопытством следил, что будет дальше.
Когда все побывали у гроба, к нему подошли мать и жена. Заметно было, что каждая хочет проститься с покойным после другой, чтобы именно ее поцелуй был последним, который он унесет с собой. Эта озабоченность была написана на заплаканном красном лице жены так же явно, как и на восковом лице матери. Некоторое время обе стояли, пропуская одна другую, но, поняв, что мать все равно не отступит и пойдет даже и на скандал, вдова, чуть покраснев от досады, подошла первая. Наклонившись над закрытым лицом покойного, она опомнилась, устыдилась своего раздражения, но все равно под взглядом матери поцеловала покойника как-то вскользь, напряженно и быстро отошла, словно говоря своим движением: «Ах так? Хотела – ну вот тебе!»
«Нет, она не знает, что я должен. Да и разве эта долг – пустяк», – подумал Леванчук, наблюдая за вдовой.
Мать прощалась долго, причитала, много раз целовала, держа одной рукой голову покойника за подбородок, другой же придерживая за лоб. Целуя, она покачивала голову в такт своим причитаниям. Полуян прислушивался: не хрустнет ли что.
«Надо же. Не брезгует. Еще заразится чем-нибудь... Или нельзя заразиться?» – подумал он.
– Уведите ее! Уведите! Не видите, она не в себе! – нервно произнес Лямин, отворачиваясь.
Он несколько раз дергался с места, словно порываясь силой отвести мать, но всякий раз не решался. Наконец, когда он совсем было решился, мать отошла сама. Она казалась спокойнее, чем можно было ожидать.
Всё это время Фридмана не оставляло ощущение неестественности, какой-то постановочности происходящего. Он не удивился бы даже, если бы покойник вдруг сел в гробу, снял полотенце и они все вместе закатились бы в какой-нибудь кабак, оставив всех с носом. Но покойник почему-то не встал. Голова его, потревоженная матерью, ощутимо накренилась набок, а бумажка с молитвой съехала на левую сторону.
– Кгхм... Попрощались? – бригадир стоял уж с крышкой.
– Да, – подтвердил Лямин.
– Тогда цветы!
– Что цветы?
– Убирайте. На насыпь после положите.
Все торопливо кинулись разбирать цветы. Даже Лямин как-то сразу потерялся и наравне с другими брал цветы и держал их в охапке.
– Отпевали? Землю давали? У кого она? – продолжал распоряжаться бригадир.
Покойного с головой накрыли покрывалом, и заплаканная жена, выступив вперед с бумажным свертком, посыпала поверх покрывала песком. Бригадир толково направлял ее руку. Потом перехватил крышку и, кивнув одному из своих помощников – вислоусому, с круглой крепкой лысиной – стал ловко надвигать ее на гроб.
– Не надо его!.. Не трогайте! Погодите!
Неожиданно мать рванулась и подбежала к гробу. Рабочие замерли с терпеливой досадой. Мать положила в изголовье гроба сигареты с зажигалкой и отступила.
Крышку опустили и поправили. Держа губами несколько гвоздей, бригадир стал сноровисто, действуя явно по многолетней привычке, заколачивать гроб. Гвозди были довольно длинные. Леванчук следил за его движениями с жадностью, ему все казалось, что гвоздь пойдет криво и вонзится в мертвого.
Вогнав двумя короткими ударами последний гвоздь, бригадир взял гроб за один край; за другой край его взял вислоусый, и они рывком переставили его на веревки.
– Все отошли! Взялись! – велел бригадир.
Ленца из его голоса исчезла, да и остальные рабочие стали серьезными: наступал самый ответственный момент.
Приминая насыпь, гроб разом подняли и стали спускать на веревках в яму. Он двигался короткими толчками, цепляя за края. Леванчук забежал с другой стороны и, вскочив на соседнюю оградку, чтобы лучше видеть, смотрел. Ему казалось, что гроб не пройдет – застрянет, но яма была вырыта удивительно точно.
– Куда?! – негромко крикнул вдруг бригадир.
Самый молодой не посмотрел на товарищей, которые перестали опускать, дожидаясь, пока суженное место само пропустит тяжелый гроб, и слишком поспешно отпустил свой конец. Гроб опасно накренился. Парень растерялся и стал бестолково тянуть наверх, вместо того, чтобы, напротив, припустить, потому что веревки уже скользили. К счастью, вислоусый, опускавший на одной веревке с парнем, сориентировался и припустил свой конец. Гроб перестал накреняться и выровнялся. Вислоусый и бригадир переглянулись, что-то прошептав губами. На этот раз паренек не сплоховал. Они благополучно поставили гроб на дно, вытянули веревки и отступив.
– По горсточке! По горсточке! – сказал Лямин, нашаривая пальцами слипшийся, довольно тяжелый ком, который он не бросил, а скорее мягко скатил в могилу.
Мать и жена кинули свои горсти, ударившиеся по крышке гроба почти одновременно. Фридман, глядя на них, тоже робко кинул маленькую щепотку, затерявшуюся где-то в общей насыпи. При этом под ногти у него забилась земля, и он с ужасом уставился на нее, испытывая жгучее желание немедленно вычистить ее.
Когда прощались второй раз, он, Фридман, стоял ближе других и уже почему-то смотрел на накрытое лицо без прежнего ужаса – привык. Его теперь притягивало другое: смотревшие в разные стороны ступни покойного, сверху закрытые покрывалом. Ступни эти казались почему-то теперь очень маленькими, хотя в жизни у Бубнова был сорок третий или сорок четвертый размер. Когда нужно было вынуть из гроба цветы, он незаметно тронул одну ступню, ощутив крепкий носок ботинка. Ступня послушно последовала за его рукой, но когда он отпустил, вернулась на прежнее место.
Не дожидаясь, пока все кинут свои горсти, рабочие стали споро забрасывать могилу лопатами, сталкивая вниз вынутую ранее землю. Зоркий Леванчук разглядел, как в могилу скользнул первый червь, до сих пор благополучно пребывший в насыпи. Червь ударился о крышку и его тотчас завалило землей. «Раздавило, небось», – подумал Леванчук.
– Землица мягкая, сухая, хорошо лежать Гришенька будет, – сказал Лямин с той же неискренней причитающей интонацией.
Шкаликов, видевший, что место, напротив, низкое и болотистое, возразил ему, высказавшись, что весной все провалится и надо будет поднимать. Его поддержал Полуян, сказавший, что у него в этих краях дача и что яблони не приживаются, так как от низкой почвенной воды гниют корни. Но едва произнеся слово «гниют», Полуян спохватился, что ляпнул лишнее и, круто поменяв мнение, принял сторону Лямина.
– Поднимать придется, само собой, а так место сухое! – заметил он.
Лямин обратился с этим же вопросом к бригадиру.
– Всяко может быть. Как попадет... А вообще местечко ничего: тут все такие, – ответил тот уклончиво.
Снимая перчатки, он одобрительно смотрел, как вислоусый, с умело рассчитанной силой утрамбовывает землю плоской стороной лопаты и строит на могиле красивый возвышенный четырехугольник. Он работал так ловко и безошибочно, что видно было, что сам получает от этого удовольствие, как получали его и все, кто наблюдал за ним. Опростоволосившийся паренек не выдержал и, захотев помочь, тоже стал робко прихлопывать. Вислоусый досадливо отстранил его и, показав ему кивком, чтобы тот посыпал сверху еще земли, продолжил работать один.
«Ловко как! Просто пасочка!» – с восхищением думал Леванчук.
Когда горка была готова, вислоусый дал всем на нее полюбоваться, подправил, доведя до идеальной формы, а потом сделал непредугаданное: перевернул лопату ручкой вниз и в двух местах вонзил ее в четырехугольник, почти разрушив свою работу.
– Сюда венки! И обламывайте ножки у цветов покороче! – велел он.
Теперь уже все четверо рабочих сидели на корточках у насыпи, вкапывали и укрепляли венки, втыкали во влажную землю оборванные цветы. Некоторые, особо крепкие ножки, вислоусый в азарте перекусывал зубами. Вскоре холм заалел, расцвел гвоздиками, розами, хризантемами.
– Вот так... Простоят теперь долго, если короткие... И свечки между... Зажигайте, зажигайте... – восклицал вислоусый. Заметно было, что эта последняя часть работы доставляет ему особенное удовольствие. Остальные невольно подчинялись ему – даже и бригадир.
«Психологически верно... На бис работают, чтобы больше дали. Продуманный номер», – размышлял Полуян.
– Зажигалкой нельзя. Спички у кого? Пучком ставь!
Свечи загорелись и почти сразу погасли – ветер задул. Из снова зажгли и снова погасли. Только на одной огонек прыгал дольше других – радостный, суетливый.
– Помянуть теперь! – пронесся шепоток.
Сестра жены достала бутылку, стаканчики, конфеты. Все, слегка уже уставшие от горя, торопливо и радостно разбирали, наливали, переговаривались.
– Ну, за Гришеньку! – сказал Лямин.
Шкаликов подышал в стаканчик, сделал суровое лицо и воинственно запрокинул тощий кадык.
Возвращались всё в том же автобусе. На жестяном листе, где прежде стоял гроб, Полуян обнаружил свою кепку. Это показалось ему дурной приметой, и он побледнел, отчего-то вспомнив, что по утрам у него иногда сильно стучит в ушах, а при этом в правом боку точно отдает иголкой... «Всё, бросаю курить: перехожу на легкие, а потом совсем... И бег, бег по утрам», – пообещал он себе.
Поминки были похожи на сотни других. Стол, сдвинутый из трех других столов, тянулся через всю комнату. Закуски, рюмки, разномастные стулья, сбежавшиеся со всей квартиры. Долго рассаживались, двигались, снова вставали. Кто-то кого-то пропускал и через кого-то переходил. Разбили неудачно стоявшую салатницу. Перед фотографией поставили рюмку и накрыли ее куском черного хлеба.
– Куда чокаться лезешь? Не свадьба! – внушили Леванчуку.
О покойном сказали множество слов, которых никогда бы не сказали ему при жизни. Недостатки стали достоинствами, даже хамство, свойственное ему, что греха таить, стало твердостью и бескомпромиссностью.
Но к концу поминок продолжительность страдания так всех утомила, что, словно сами собой, прозвучали два-три анекдота, принятые всеми благосклонно. Вдова засмеялась было вместе со всеми, но, спохватившись, что теперь смеяться нельзя, виновато сказала: «Ему это было бы приятно!»
Сестра жены, рыдавшая очень искренно и безутешно, прервалась, чтобы сделать замечание ребенку, поставившему стакан на полировку.
Разговор за столом распался на несколько отдельных островков. На одном островке царствовал Лямин, на другом томная сестра жены, на третьем говорливая соседка с нижнего этажа, которую позвали помочь приготовить стол.
Прошел еще где-то час, и, устав от сидения, гости разбрелись по квартире.
Молоденький Леванчук с непривычки выпил слишком много, и его развезло. Прохаживаясь по комнате, он машинально стучал себя пальцами по боковой части груди – там что-то глухо отзывалось. Некоторое время он прислушивался к этому звуку, потом же понял, что это ребра, а, значит, скелет. У него внутри скелет. Эта мысль, в, общем, очевидная, никогда прежде не приходила ему. Нет, то, что у других есть скелеты, он отлично себе представлял, равно как и то, что другие умрут, но что это произойдет с ним... Это мысль поразила, испугала.
Он живо представил себе, как станет лежать в гробу, как станут ползать черви, как после останется от него один скелет с бочонком ребер, прикрепленных к позвоночнику. Вообразил он себе это очень красочно, и, представляя, знал, что все так и будет, но одновременно все в нем сопротивлялось смерти, не допускало, что умрет и исчезнет. Быть не может, что это произойдет именно с ним. Не сумев сдержать в себе этого ужасного чувства, он бросился на кухню и встретил там Полуяна, горячо втолковывавшего что-то сестре жены.
Та курила, слушала и щурилась от дыма.
– У меня скелет... Понимаешь, скелет и, значит, я тоже буду там лежать, – крикнул Леванчук.
Полуян с досадой оглянулся на него:
– М-м-м... Где лежать?
– В гробу! Лежать и... и разлагаться!
Полуян погрозил ему пальцем:
– М-м-м... Не надо, ты лучше пей!
– Да не хочу я пить!
– М-м-м... Знаешь, иди-ка ты отсюда!
Леванчук повернулся и, задевая худыми запястьями за обои, пошел в комнату. Он поспел как раз в момент, когда Фридман – не пьяный и не трезвый, а скорее благородно остекленевший – прощался с матерью покойного.
– А, Игорек... Пошел уже?.. Как же теперь без Гриши? Как же? – мать, встав, неловким движением пригребла к себе Фридмана за затылок и стала с ним вместе раскачиваться, как прежде раскачивалась с покойником.
– Теперь вот иди, иди... – говорила она, не отпуская его.
– Да, пора уже... На работу завтра рано... Я вот что хотел: часы бы мне забрать... – сказал неловко Фридман.
– Какие часы?
– Позолоченные, «Seiko»...
Мать непонимающе заморгала и выпустила затылок Фридмана.
– Я давал Грише часы... тогда... весной... Увидел их на мне и загорелся. Вы же знаете, как он всегда загорался, – поспешно пояснил друг детства.
Мать молчала.
– Вон и Катя подтвердит, что это мои часы... Я бы ничего, но они почти тысячу двести... не рублей... – Фридман, испытывая жуткое неудобство, оглянулся на вдову.
Мать наконец поняла.
– Вот оно как... Нет уже твоих часов, – сказала она.
– Как нет? – растерялся Фридман.
– А куда ты смотрел, когда прощался?.. Куда? Знала я, что они твои? Я их уже после морга ему надела, чтоб не сняли... Ты сколько раз к гробу подходил? Завела я их еще...
Фридман покраснел. «Как это все нелепо. Эта смерть, мои слова и то, как мы себя ведем... Как нелепо! Как я нелеп!» – подумал он.
Он хотел уже отойти, как вдруг к нему боком подскочила раскрасневшаяся вдова. Видно было, что она выпила лишнего и душа просит ссоры.
– Что этот хочет? – задиристо спросила она у матери.
– Ничего, я так, – с тоской сказал Фридман.
– Часы ему... Позолоченные. Говорит, что его, – через голову друга детства сказала мать.
– Вот пристал со своими часами!.. Гад ползучий! Обокрали его!.. Про часы вспомнил... Что теперь: откапывать? Мы откопаем: только скажи! Не хочу, чтоб он в мерзких твоих часах! – вдова замахала руками, разжигаясь еще больше.
– Не надо! Да я разве о том... – пискнул Фридман, но его никто не услышал.
Вдова метнулась к двери, за которой на площадке курили мужчины.
– Слушайте меня, да перестаньте вы курить! – закричала она.
К ней удивленно повернулись.
– Есть тут мужчины? Мужчины есть? – снова крикнула она.
– Ну... Чего?
– Дайте кто-нибудь денег! Дайте этому денег за его часы! Он хочет, чтоб откапывала Гришунчика! Я такая: я пойду, я откопаю... Иди, иди, не прячься! – с ненавистью выкрикивала вдова и, вцепившись в рукав, вытаскивала на площадку Фридмана.
– Да не надо! Не надо мне ничего! У нее истерика, разве не видно! – восклицал тот, выдергивая руку.
– Нет, надо! Надо откапывать! Не хочу быть должна такому... Всё бери! На! – вдова вдруг стала дергать обручальное кольцо. Кольцо застряло на костяшке, но она всё равно сдернула его и бросила. Кольцо запрыгало.
«Зачем? Зачем? Господи!» – обреченно мелькнуло у Фридмана.
– А ну иди сюда! И-иди! – Шкаликов – взбудораженный, громовержущий, хриплый – признак надвигающегося запоя – одной рукой пригреб его к себе за шкирку, а другой стал рыться у себя в карманах, комкая деньги и засовывая их другу детства за шкирку.
– Вот, еще вот... А черт... упало... подними...
– Да не надо мне ничего! – тонко крикнул Фридман и стал бросать деньги на пол, но его придержали и затолкали-таки бумажки за шиворот.
– Верни только! Убью!
– Вызывай лифт!
Толкая Фридмана в кабинку, Леванчук не удержался и дал ему по шее. При этом сам поскользнулся и упал. Шкаликов его поднял и оттащил. Лифт уехал.
Вскоре к шоссе, где можно было поймать такси, плача и размазывая слезы, шел страдающий Фридман в домашних тапках. И мерещилось ему, что слышит он, как тикают в гробу погребенные часы Seiko.
Тик-так... Тик-так...
2001