========== Детеныш ==========
— Вот же проклятая богами скотина!
Конь тревожно заржал и мотнул головой, намертво застрявшей в кустарнике. Он, конечно, был не виноват, да я и обращался не к нему, а к его пустоголовому владельцу. Сначала привел породистую скаковую лошадь в лес, до смерти напугал криком, заставив понести, а потом и вовсе бросил, убедившись, что уздечка бесповоротно запуталась в колючих ветках…
Я размахнулся и ударил топором. Конь вновь заржал и рванулся назад. Ну еще бы. После побоев, которыми его наградил горе-хозяин, скотинка, небось, думает, что удар предназначался ей.
— Тихо, тихо, красавец, потерпи…
Мне и куст-то было жаль до слез, еще две луны — и на шиповнике распустились бы первые розовые бутоны… Но приказ был однозначным: не повредить дорогущую сбрую и вернуть коня в замок в целости и сохранности. Удар, и еще удар. Осыпаются листья.
Лорд Валлентайн владел не только лесом, но и обширными землями за рекой. Замок на холме захолустьем почитался, лорд приезжал сюда редко. Поохотиться на медведя или в одиночку кабана завалить, друзьям на потеху — таким же прожженым воякам, как и сам он. Охотничьи трофеи стены обеденной залы украшали, а следы звериных когтей и клыков — тело старого лорда. Его сын, лорд Майкел, был не таков. Молодой, изнеженный, за жизнь ни дня не работал, а дичь подавай мирную, беззащитную. С утра лес гулом рогов и топотом копыт звенел — господа травили оленя. Хоть и претит мне это, но как уж есть — что хозяин скажет, то и делай. А указать крупное стадо, где не так жаль пустой потери — дело моё.
Вот только забили они сегодня не того оленя… Гость лорда Майкела привез своего собственного загонщика, установившего в чаще сеть. Я ее уже после видал и удивился: на вид до того тонка, что, кажется, и барсука не способна удержать, а поди ж ты — попался олень, да какой! Всю жизнь, почитай, в лесу живу, а видал таких лишь раз или два, еще с отцом, и тот всегда опускал лук и лишь делал знак смотреть во все глаза. А было на что посмотреть. Размах рогов — что твои ворота, а повадка такая, куда там королям да вельможам…
Потому-то я рубил несчастный куст с такой яростью — шиповник жалко, а оленя все же жальче, и неизвестно, когда чащоба вновь родит такую красоту, и родит ли…
Мой отец был егерем, как и я. Лорд Валлентайн иной раз заходил к нам в сторожку, пропустить стакан-другой можжевеловой браги, вспомнить былые веселые времена. Тех времен, я, хвала богам, не помнил, мал еще был, когда церковные войны огненной косой косили народ… Отец и в леса подался, спасая семью от всеобщего “веселья”… Мне-то нечего ждать, что молодой лорд ввалится в дом, хлопая по плечу… да, честно сказать, и неохота мне с ним бражничать.
Мать прожила недолго, не приучена она была к тяжкому труду и вольной жизни в чащобе. Помню руки с браслетом из незабудок… запах хлеба от льняного фартука. Очень отец по ней тосковал. А я в него пошел: такой же черный, приземистый. Может, оно и лучше: не шибко мозолил глаза, напоминая о жене. Всего-то от нее и осталось, что десяток книг, ворох неумело сшитых портков да несколько шелковых длинных рубашек. А две весны назад и отец ушел: сосной придавило. Обычно папаша за версту слыхал, где какое дерево трещит, а тут… Видать, лесной дух шальной поворожил.
Вы-то городские наши байки за сказки считаете, ан нет. В лесу поживешь, не такого навидаешься. Я как-то, пацаном еще, болотный народец видал. Заплутал в чаще, задумался и свернул на ложную тропку. К воде чёрной вышел, а они тут как тут. На кочке посреди топи пляшут, вокруг огоньки болотные голубенькие — красиво! А я бочком-бочком, да назад… Сил не было, как хотелось остаться поглядеть, но мы-то знаем, как лесные не любят чужих глаз. Проклянут — вовек дороги домой не найдешь…
Отвел я коня, домой впотьмах уж вернулся. Ну, мне-то не привыкать: я у себя каждую тропинку знаю, не то, что в городе или в замке: добрых полчаса промучился, пока нашел нужную конюшню и передал животинку с рук на руки слуге лорда… А народу-то во дворе толклось, батюшки! Какой-то церковник гостит у хозяина, епископ, не иначе. Столько багрового да золотого я в жизни не видал. Лакей на лакее, и все с вышитыми крестами. Все и толковали только о том, что, мол, новые времена пришли, и нечисти туго придется. Горазды они разговоры разговаривать… Вышел — как из темницы вырвался. После замковой толкотни и пестроты в темном лесу глаз отдыхает…
К дому подошел, совсем стемнело. Услышал звук странный… Я дверей не запираю, не от кого. Звери мой домик знают, близко не шастают, разве что зимой, от бескормицы подойдут… Ну, у меня в стороне, у колодца, всегда припасено: ягод сушеных, да мороженой требухи рыбьей в корыте. Мне-то что, мне не жалко, а им — хоть какая подмога. А припасов из амбара они не таскают, знают, что за такое бывает… Лисий череп с прошлого году над дверями висит. Так-то я, вроде, не злой, но во всем порядок быть должен.
Отбросил я полено, что калитку подпирало, к дому подошел, и звук повторился. От дверей, снизу, чуть не из-под ног. Кряхтенье, писк. Луна еще не взошла, тьма — хоть глаз коли. Наклонился, смотрю, вроде сверток на пороге лежит. Перешагнул я ступеньку, и в дом. Лампу нашарил, запалил. Глядь, а на пороге-то… того. Дитё лежит, в тряпки кое-как замотано. Чумазый — не понять, зверек в шерсти или человек, только нос пуговкой и глазки блестят.
Ну, думаю, приехали… Видать, служанка какая из замка, или из деревенских кто решил от лишнего рта избавиться. Совсем не дело это. А и может по-другому дело вышло: потешился какой кобель девчушкой, да и бросил. Такое тоже бывает… Может, и она сама тут же где-то в лесу заплутала, меж кустов мечется. Поднялся я, с крыльца спустился и фонарь на колышек у ворот повесил — увидит, на свет придет. Ребенка я на крыльце оставил — сколько лежал, еще полежит, ничего ему не сделается. Вышел за тын, походил-покликал, в ответ тишина ночная, лишь вдалеке сова ухнула. Далеко отходить не стал — смысла нет. Весь лес все равно не обойти…
Вернулся, а он смирно лежит, на меня смотрит, палец сосет.
— Ну и что мне делать-то с тобой?
А он вдруг личико сморщил, и ну реветь! Я головой только покачал, подхватил на руки, в дом занес.
— Да ты, брат, мокрый весь… Не дело это, на холоде в сырых тряпках валяться… Чай, до лета еще полторы луны…
Зажег я печку, сунул дитё в корзину для дров, запалил другую лампу. Хорошая у меня лампа была, красивая, стекло тонюсенькое — огонек на просвет видать. Материна еще. Отец все берег, а я достал и пользую — что ж добру-то зазря в кладовой валяться? Там оно скорее испортится…
Малыш пригрелся, притих, на лампу смотрит. Развернул я его тряпки, смотрю — мальчик. Здоровенький, ручки сильные, ухватил за палец крепко, сразу не оторвать. А и не ткань это вовсе, а так, мешанина какая-то из мха да волокна крапивного. Совсем, видать, из нищеты родился, хотя по виду и не скажешь, щеки вон какие наел… Хотя на мамкином-то молоке все спервоначалу крепенькие растут, что оленята, что поросята малые. Это мать худеет, ежели год неурожайный выдается, а деткам хоть бы что…
Достал я из кладовой тряпок ворох, что от старой одежи остались, в хозяйстве тряпка — вещь полезная. Пыль вытряхнул, подумал, на мальца оглянулся.
— Постирать бы прежде надо, что скажешь?
В сторонку отложил. Взял коврик овечий, который мне один торгаш еще зимой отдал впридачу. Я тогда мед выменял на рубашку хорошую, еще и с вышивкой по вороту. Мед лесной вкусный, это правда…
Так вот, сунул я овчинку в корзину, малыша на стол положил, лампу на крюк повесил над лоханью, сходил за водой. Ну, думаю, сейчас крику будет! Вода-то колодезная, ледяная, пить — зубы ломит… А он ничего, будто привычный. Помыл уж, как сумел… Шкурка смуглая, волосики оказались темные, курчавые. Глаза не разобрать какие — все ж не белый день стоит… завернул в рубашку свою, ту, что поплоше была, и снова в корзину положил. А он опять плакать намерился, да как — оглохнуть можно! Тут я себя по лбу-то и хлопнул.
— Батюшки, да ты голодный, небось! Вот так радушный из меня хозяин, гостю еды не предложил!
Ходят тут у меня лесные буйволицы, у них молоко и беру. С меня — трава луговая, кошеная, с них — молока кувшин. Но это только в начале лета, потом-то уж приходится в деревню ходить, а молоко на льду в погребе держать. Пока отец был жив — была у нас корова, а потом я ее продал, зачем мне одному такая прорва молока? За буренку лук дали хороший, тисовый, с оплеткой. Боевой лук, не чета моему самодельному. Стрелять я могу хоть как, хоть с седла, хоть навесом — в лесу без охоты быстро ноги протянешь, и стрел каких хошь заготовить могу, а вот лук лучше пусть мастер сделает — каждому своё.
Плошку принес, а и думаю — кормить-то как? Небось, из чашки пить не обучен еще… На руки взял, стал тихонько поить, с ложечки. Вначале-то малыш пищал, не понимал, чего я от него хочу, а как молоко на губы попало — смекнул, приноровился. Почитай, стакан выхлебал. Молоко жирнющее, травой пахнет… Так и пригрелся у меня, жаль было назад в корзину перекладывать. Но там ему тепло, рядом печка потрескивает… да и не сидеть же так до утра?
Среди ночи меня с кровати как подбросило. Крик поднялся — не передать! Я спросонья все позабыл, чего вечером было, никак не пойму кто вопит и где… Потом-то вспомнил, конечно, лучинку запалил.
Опять малец сырость развел, а у меня и тряпицы-то чистой никакой нет больше. Содрал я с подушки наволочку, завернул мальчонку, он снова затих.
— Что ж ты меня, несмышленыш, в расход-то вводишь? Не мог до утра потерпеть?
Подушки у меня две, и я их берегу. Пуха пропасть по осени надергать можно, но перебрать, да высушить, да с сухой лавандой от ползучих тварей перемешать, в ткань зашить — все работа… На лесные дары полотна выменял небеленого, мягкого, да и шью себе. То мешочек, то заплатку на исподнее, а то вот — наволочку. Зимой особо делать нечего — как раз занятие.
Еще дважды просыпаться пришлось, благо молоко я забыл в погреб убрать, так и оставил на столе. А овчинное одеяльце годным оказалось — стряхнешь как следует, и хоть бы что, даже запаха не остается!
Утро со стирки началось. Хотя сомневался я, что отмою рубашку, хоть с мыльным корнем, хоть в кипятке. Так и вышло, теперь только что на тряпки…
Подумал я, брать ли мальца с собой, и решил, что не стоит. Устроит мне крик посреди деревни — и доказывай, что самовольно дитё не умыкнул… Работорговцев-то у нас не видали, но слышали, а меня вроде и знают, да больно редкий я гость, и баек про меня меж людей ходит — не счесть. Кого в лесу за браконьерством или мучительством пустым поймал — те, конечно, разбойником да бирюком меня называют. Ну а кому помог тропу отыскать или малинник богатый — те наоборот. А колдуном не кличут, этого нет, для этих дел у нас старая Айра есть, что больше моего трав знает и роды принимает… А вот и схожу-ко я к ней, да спрошу, кто недавно от бремени разрешился.
Оставил я малыша спящим, в губы свернутую молочную тряпочку сунул. Авось на сколько-то хватит.
Рассветный лес спервоначалу туманным кажется, глухим, а потом глядь — а он уже весь золотой и светится, птичьим щебетом течет.
Айра мне обрадовалась, всучила связку яблок сушеных, все новости деревенские как на духу выложила, мне и спрашивать ничего не пришлось. Конечно, своим-то она все уши уж проскрипела, а для меня каждый разговор с ней — окно в мир, старуха только и рада почесать язык с непуганым собеседником… В общем, никто за последние полгода дитя не принес, хотя женщин много, да вот как-то сложилось: у кого раньше дитя родилось, а кто сейчас на сносях ходит, но повивальный мешок Айра давно не доставала. Ушел я ни с чем. Бестолку время потерял, только что силок проверил да из заводи вынул ловушку соминую. Будет свежая рыбка на обед, и то радость.
Домой вернулся, подкидыш на меня из корзинки глазенки таращит, тряпочку посасывает. Как дверь за собой закрыл — он тут же заревел, тянется, мол, бери на руки, раз пришел! Ну, я и взял.
— Как назовем-то тебя, а, непоседа?
Так и назвал. Фиджет*, или Фидж. А глазки у него оказались янтарные, с зеленой искринкой. Я таких и не видал раньше. Красиво.
Зажили мы с Фиджем потихоньку, я приноровился по ночам просыпаться, до крика не доводя, переноску из кожи склепал — на охоту иной раз на полдня ухожу, или дальнюю окраину леса проверить. Фидж тихо сидел, нравилось ему у меня за спиной лес разглядывать, а если долго иду, так и вовсе заснет, пригреется… Летом хоть плачь — и так жара густая, влажная, смола в воздухе стоит с солнцем пополам, а тут еще к спине грелка приторочена, сопит…
Пару раз спугнул он мне дичь, не без этого. Один раз зверя, другой — молодца, что капкан свой расставлял чуть не на дороге… Вот парень перепугался, когда из лесу вопль Фиджа услышал, чуть в собственную ловушку не угодил, убежал, только пятки сверкали.
Я что замечать начал… например, взять кровососов… В лесу ведь от мошек да комаров летом не продохнуть, но я-то привык уже, шкуру отрастил, что твой бык. Фиджа разок комары покусали, домой вернулись — батюшки, все ножки в пятнах! Ну поплакал он, а назавтра приторочил я мальчонку на спину, и пошел. Хорошо было в лесу в тот день, как-то особенно приятно. Потом понял — ни одна тварь в рот да в глаза не лезет, хотя вокруг тучи вьются, а близко не подлетают. Чудеса…
Это ладно. Потом Фиджет сначала из корзинки выползать начал, после и за порог. Зубы отрастил — белые да острые, хоть режься! Волосики стали длинные, пришлось кудри шнурком у макушки хватать, чтоб в глаза не лезли. Есть начал. Я как узнал-то что ему пора? На коленях у меня с ложкой играл, смотрел, как в ней солнышко отражается. А потом хвать жареную рыбу у меня с тарелки, и в рот! Я и ахнуть не успел. Так и началось. Спервоначалу понемногу, конечно, а потом и вовсе молоко только перед сном просить стал. С медом. Раз дал попробовать, потом уж без меда никуда. Сладкоежка… ну а я что? Я ничего, сам-то до меда небольшой охотник, так, немного, для здоровья да аромату в чай. Пускай ест, благо бортей у меня больше, чем надо.
Так вот, о чем я… Как во двор выполз, стал я замечать, что с зеленью делается. Ромашку у крыльца малец увидел, пальцем покачал. А тут и шмель — гудит, переливается. Я дрова бросил колоть, смотрю, испугается, иль нет? Не испугался. Глазки распахнул, а шмель к нему на руку сел. Я встревожился, думаю, тяпнет — рука в ногу превратится… Шмель ничего. Посидел и полетел, я даже согнать не успел. А на следующее утро глядь — а у ступенек целый пук ромашек вырос, а шмелей да пчел летает — как на пасеке. И Фидж уверенно туда путь держит, со ступенек сползает, босой пяткой опору нащупывает. Сел — и смотреть…
Тогда-то я и понял, что не простой мне подкидыш достался.
А еще вот что. Ко мне на полянку за тыном часто звери приходят, не боятся. Что за частоколом — то их, что внутри — мое. Так поделили. То олени пробегут, то буйволы с телятами, опять же.
Была там одна важенка-красавица, светленькая, шерстка лоснится. На меня смотрела, но в руки не давалась, отступала. Хотя многие подходят, знают, у дома-то я не охочусь. Иной раз и за помощью. Как-то рысь котенка притащила, уселась у калитки и орет дурным голосом. Я в дом заскочил, не успел вдохнуть, да за лук схватился. Рысь — она даром, что мала, но ее и медведь стороной обходит, куда уж мне. В окно выглянул — сидит. Я осторожно дверь приоткрыл, она назад отошла. Котенка оставила. Ну, думаю, я не я, если рысь от меня помощи не ждет… Пошел. Помирать так помирать, в конце концов. Котенок меленький, пушистый, хрипит. Кость птичья ему в глотке застряла. Вот уж кто мне все руки напрочь раскроил, пока я с той костью проклятущей сражался! Но я не в обиде, что с него взять — малой, глупый, больно ему, противно. Тебе в горло залезь-ка грубой ручищей. А мать сидела поотдаль, хвостом по бокам бьет, глаза дикие. Не знаю, кто из нас больше боялся. Вытянул я кость. Не без труда, но вышла, с кровью, со слюной. Положил я котенка на траву да пошел руки мыть. Рысь подбежала к сыночку. Обнюхала, облизала, схватила и пропала в лесу. А порезы зашивать я тогда к Айре ходил, самому несподручно.
Так вот, про олениху. Одно время она часто приходила, я ей и яблок оставлял на колышках… А потом пропала. Теперь сызнова появилась, но близко не подходила, опять же.
Как-то пришла она, а я за водой вышел, к колодцу. Он у меня поотдаль стоит, за тыном. Калитка открытая осталась, Фиджет во дворе играет, деревянных зверей перебирает — вырезал ему, хоть какие игрушки, а нужны. Важенка его увидела и как прыгнет вперед! Думал, она в калитку вломится, нет, на меня оглянулась, отступила. Но на мальчонку моего смотрела не отрываясь, словно солнце увидала. Я только рот открыл. А она уже раз — и пропала. Только листья шумят.
Стал еще замечать, что растет мой ребятенок уж больно быстро. Уже мои старые штанишки на него малы стали. Всего-то четыре луны прошло, лето кончается, а Фиджет уж на ножки поднялся.
Я приглядываться к ребятне стал, когда в деревню выходил, разговоры слушать. Получается, обычные-то дети только через зиму, а то полторы, ходить начинают… Выходит, не зря мне сердце подсказало не показывать ребенка никому. Ну и ладно. У меня за жизнь всего три гостя было — один раз путник заблудился, другой раз Айра приходила. Она с отцом еще дружила крепко, даже мать застала. Я к ней раз в луну захожу, а тут пропустил, вот она и приковыляла. А я тут лежу не в себе, лихорадку болотную подхватил… Если б не Айра, не выжил бы. Третий-то гость — сам подкидыш мой, Фиджет. Так что покамест безопасно ему тут, без людей. Да и мне спокойно.
А вот говорить мальчик все не говорил. Ни словечка, только писк, крик да тихое воркование, когда ласкается. Но кто я такой, чтоб за него решать, когда пора, а когда нет? Да и как знать, ежели Фидж мой незнамо чей сын? Не совсем человек, а вот кто — пойди пойми.
Осень пришла, пора запасы запасать. Рыбы насушил, мяса, грибов удалось на славу, яблок диких тоже, всю кладовую забил. Кислые они, а как в меду выстоят — загляденье. И люди на ярмарке с удовольствием купят, и самому побаловаться можно. В этот-то год пришлось попотеть, чай, не на себя одного провизия нужна. Да и одежды теплой пора присмотреть, шкурки-то у меня есть, да хороших сапог или, к примеру, шапки я сшить не могу, только даром мех попорчу. Так что собрался я на городскую ярмарку, потихоньку перетащил в деревню связки шкурок, опять же, яблоки в меду, и сам мед. Ну и еще по мелочи…
Джерд — деревенский гончар — мне лошадку свою дает, благо, не часто прошу, а лесные подарочки его девчушкам приношу, почитай, каждую луну. Джерд мужик хороший, крепкий, лесную повадку знает. Вот уж кого мне ни разу спасать из снега да болота не приходилось. Он мне посуду, которую распродать не смог, за так отдает. Где эмаль сколота, где форма чуток не вышла — мне-то что! Зато горшки да тарелки крепкие, звонкие, уронишь — не с первого раза бьются.
В общем, собрались мы в город. Фиджета пришлось с собой брать, не оставишь ведь одного на три ночи! Я уж и сказку для любопытных придумал, если с вопросами пристанут — что племянник это мой, сирота. Благо, сирот-то все прибавлялось с каждой зимой, церковь больно лютовала… Никто не удивлялся, ежели вдруг цельный дом пустел. Забрали, и дело с концом. Мало ли…
Отец рассказывал, что у него сестра была, даже портрет хранил в медальоне. На шее носил. Я любил разглядывать, сам-то медальон красивый, с камешком. И внутри красивая картинка, маслом нарисована. Потом, правда, пропала игрушка, когда отец в город после материной смерти уехал. Вернулся, сказал, что пропил. Ну а я что? Не маленький был уже, шесть зим… Понял, и больше не спрашивал.
Так что про племянника это я хорошо придумал.
В городе жуть что творится — народу, что деревьев в лесу. Трудно ходить, не толкая прохожих с непривычки. А уж как тут жить на голове друг у друга, я совсем не понимаю. Фиджет так и вовсе сжался, сидит рядом на тележке, трясется. Я его одеялом прикрыл, от греха. Пусть привыкает понемногу, не все зараз. А я рядом шел, лошадку Джердову в поводу вел. Тут из подворотни здоровенный кобель как выскочит! Я-то что, и не таких видал, а вот лошадка испугалась, в сторону дернула, а потом и вовсе на дыбки. Я на узде повис, в голове одна мысль дурацкая: “Сейчас горшки с яблоками перебьются к чертям”. Очнулся, смотрю, кобылка присмирела, а кобель ползком-ползком к нашей телеге, прямо брюхом по осенней грязи, и скулит умильно. А в телеге стоит мой Фиджет в полный рост, даром что карапуз, и серьезно на пса глядит. Потом свесился с края и ручкой потянулся, прямо к пасти этой здоровенной, с зубами, что твой нож. Я не стерпел, подскочил и Фиджа на руки схватил. Тут и хозяин собаки подоспел, извиняться стал: калитку не вовремя открыли, а сторожевой кобель возьми и сорвись…
В общем, добрались мы до ярмарки с приключениями. Хорошо расторговались, все как есть ушло, а взамен и шубку взяли, и сапожек две пары — что ж тут, раз мальчонка так быстро растет? Ну и остальное, что нужно. До весны теперь можно тихо сидеть. А Фиджет отмер, стал с интересом смотреть, леденец я ему жженый купил, он лизнул дважды и выплюнул. Мед-то, видать, повкуснее будет… Стали мы назад собираться. Ночевали рядом, в гостином дворе, рукой подать. К вечеру снежком площадь ярмарочную припорошило, половина торговцев разъехалась, а я последние три связки белочек торговал, за серебро. Деньги-то иной раз тоже нужны. Малыш мой ждать замаялся, бросил свои игрушки, подошел к деревцу вишневому у края площади, по коре погладил. У меня ажно сердце защемило: ну, думаю, соскучился по лесу-то. Хорошо, завтра дома будем.
Белок я продал, монетки спрятал. Фиджет подбежал, я его на плечо посадил и в сторону гостиницы пошел. Телегу-то я еще с прошлого дня там оставил, а в этот так торговал, без места. Ну, иду я, и вдруг слышу сзади крик. Смотрю, а люди толкутся, куда-то пальцем показывают. Та вишня-то… С неба снег валит, а на краю площади вишневое дерево цветет. Счастье, что никто Фиджа там не заметил.
— Знамение! Чудо!
Кричат, слышу. Прибавил я шагу, за угол свернул. Ну их. Знаем мы, во что нынче обходится чудеса творить… До комнаты добрались, раздел я мальчишку, а он разморенный весь, горячий, устал за день, да в новой шубке упарился. Смотрит, в рот опять палец сунул. Ну и как с таким говорить? Так, мол, и так, не моги при всех силу свою проявлять неведомую? Ежели и поймет что, то не послушает. Ума-то нет пока. Вздохнул я, снял одежду, снег стряхнул, кошелек отстегнул, на кровать бросил. Умыться отвернулся, и вдруг крик, будто режут кого.
— Жжется! Больно!
Я с перепугу чуть кувшин не разбил, оборачиваюсь: мошна по постели рассыпана, Фидж за руку держится, аж посинел от плача. Я к нему, гляжу: на ладошке отпечаток круглый, даже морду королевскую видать. Чисто клеймо… только что дыма нет. Я, почитай, минуту сидел, кумекал что да отчего приключилось. А потом снова — шлеп себя по лбу. Да это ж серебро! Чтоб меня разорвало! А потом меня еще осенило. Это что, мальчик мой заговорил, выходит?! Ладно, с этим-то потерпим, надо спервоначалу главное сделать. Собрал я монеты, спрятал, думаю, как теперь лечить-то? Масла, что ли, на кухне спросить? Оглянулся, смотрю, мальчонка ладонь свою лижет, чисто котенок. Не плачет уже. Я глянул — на глазах ожог затягивает. А к утру и вовсе от него следа не осталось.
Я говорю: — Фидж, ты ж заговорил?
Он кивает.
— А чего раньше молчал? — спрашиваю, и себя последним дурнем чувствую. Что на такое ответить?
Он и не стал отвечать, подполз и обхватил ручонками за шею, прижался. Я по кудрям провел, и словно теплое что-то тает внутри, и легко-легко на сердце. Ай, будь что будет… Кто бы ты ни был, от всего мира заслоню. Теперь-то уж что…
Комментарий к Детеныш
Фиджет - Fidget, непоседа. егоза (англ.)
========== Олененок ==========
Слухи нехорошие пошли. Новый архиепископ как у власти стал, повелел нечисть всю, как есть истребить. Кому нечисть, а кому и народ целый, светлый да мирный, живут — никого не трогают, ежели к ним не лезть. А то и помогут когда. Ну это давно уж было, весной еще, а вот теперь церковник тот награду положил за поимку иль за голову мертвую. Так и до нас докатилось, весь лес охотниками за золотом наполнился. Уж я их гонял, да куда там! Лезут в болото, в чащу непролазную, да там и остаются. Это ладно, пусть их, ежели за смертью чужой пришли, свою найдут. Зато ловушек после них в лесу оставалось много, зверей безвинных погибло, да таких же обормотов, как и те горе-ловцы… Ведь оставит яму на тропе, листьями прикроет, а сам в топь провалится, или, скажем, рыси попадется на зубы… А яма-то стоит, ждет… Так что основная моя работа стала искать капканы посеребренные да петли, ямы выглядывать, и спасать, кого успеется — зверь ли, человек. Тут-то и получилось у нас с Фиджем с чудесами поближе познакомиться.
Идем как-то, снегу уже навалило по щиколотку, зима за нос щиплет. А смотрю — блестит что-то в кусте, переливается. Подошел, гляжу — а там лесочка тонюсенькая, совсем как та сеть, что оленя весной поймать сумела. Пригляделся, а в лесочке кто-то бьется, пищит. Маленький, сразу и не понять, что за зверек. Оказалось, не зверек вовсе… Ручки-ножки тоненькие, как мизинчик у Фиджета, головка с шляпку грибную. Глазищи — во! В пол-лица! Мне аж страшно стало, такая мука была в тех глазах. Бьется, искровился весь… Я стою, что делать не знаю — а ну как подумает, что это я ту лесочку натянул, а теперь в клетку посажу? Но так оставить тоже не дело. Стал я распутывать нитку, а с поклажей на спине несподручно. Спустил я Фиджа на снег, а он сонный был, недовольно кулачками глаза трет. Руки то у меня простые, грубые, нащупать все узлы да не перерезать ручку-ножку маленькую то еще задание… А оно пищит, каждое движение больно дается, небось. Пока распутывал, понял — лесочка то не простая, а с серебряной нитью. Так вот отчего лесная-то тварь сама освободиться не смогла… А потом меня как ударило. Значится, и олень-то тот… не простой был! Да какже это так, а? Выходит, поймали они тогда самого хозяина лесного, не иначе! Я от злости даже забыл, что делаю, дернул, а оно пискнуло и обмякло, а узел распался. Ну, думаю, все… убил. Расстроился — не передать… На ладонь взял, тельце легкое-легкое, тепленькое… А ничего, шевелится. Глазки свои огромные открыло. Тут и Фидж подошел. Смотрит, рукавичку сбросил, пальчиками тянется. Ну, хуже-то не будет, думаю. Дал потрогать.
А существо от его прикосновения как ожило, село на руке у меня и смотрит на нас. Потом ротик открыло и ну щебетать! Чисто птичка, только таких голосов птичьих я не знаю. Тут Фидж меня удивил — отвечать начал! Так они говорят, а я дуб-дубом стою, только глаза таращу. А потом гляжу, а у лесной тварюшки из-за спинки крылышки разворачиваются. Я спервоначалу-то думал: плащик какой, а оно вон оно что… Ну, сверкнули на солнышке перья-не перья, чешуя-не чешуя… Бог знает. Встряхнулось, и вдруг как чихнет! Чисто по-человечески. Я не выдержал и фыркнул. А оно засмеялось, как колокольчик зазвенел, крылышками встряхнуло и вверх! Только и видали… В ветвях-то не углядеть потом. Мальчик мой и говорит: — Она алиф, ей было больно. Хорошо, что ты ее спас!
— Алиф? Это кто ж такие будут? — чешу я в затылке.
Мальчонка плечами пожал.
— Это их слово, не наше. Не знаю, как сказать.
Лесочку я смотал, в карман сунул — привычка все в дом тащить, авось, в хозяйстве пригодится. Главное, Фиджу не давать, чтоб снова не пожегся…
А с того дня стали мы находить у себя разное — то рябины ветку мороженой, вкусной, а крупнющая — я и не пробовал такой никогда. А то палочку красивую, выглаженную, на крючок похожа. Такой плавник у дальней реки есть, три дня пути от нас. Я этот крючок у двери прибил, над лоханкой для умывания, ковшик повесил — удобно. Еще стали замечать, что мыши у нас пропали. Раньше-то бегали, конечно, и в амбаре, и дома. Воровали по мелочи. А тут — как сманили их, ни одной! Как-то забыл я на столе блюдо с пирогами, за день умаялся, а Фидж пригрелся после ужина у меня, да так мы и уснули. Утром хватился — все до единого пирожки на месте, разве подсохли чуток. Надо всеж таки полотенцем прикрывать… А были б хвостатые в доме — точно погрызли бы, потом хоть выбрасывай.
В общем, чувствовали мы, что опекают нас алиф, благодарность выражают. Понял я потом, что пикси это. Люди про них всякое говорят, но я пока только хорошее видал. Сами-то не показывались мне, только Фидж иной раз слышу — за углом дома иль за деревом в лесу тихонько щебечет. Ну, а я и не лезу — все равно ихней речи мне не понять, а бестолку любопытничать негоже, не ребенок ведь. Хоть и интересно еще хоть разок на крылышки переливчатые взглянуть…
Зиму мы с толком провели — Фиджа я читать да считать выучил. Он на лету хватал, я уж и удивляться устал. На вид — дитё малое, больше двух зим не дашь, а туда же, буквы на память выучил, слова составляет, да смешные такие… Я ему бересты нарезал, значки на ней выжег, он часами на полу возился. То ульмаруна какого-то выложит, то ластиви…
Я спрашиваю: — Значит-то оно что?
А он в ответ улыбается, говорит: — Друзья мои. Они по ночам приходят, добрый сон навевают.
Я допытываться не стал. Друзья так друзья, а добрые сны нам нужны, особо когда за окном вьюга стонет, как живая, или из сугроба очередные ноги горе-охотника торчат… Ну и простые-то слова Фидж тоже выкладывал, конечно. Потом я ему сказки читать начал, материны книги достал. Сам-то я их на сто рядов перечел, уж оскомину набило, а мальчонке нравится. Там ведь не только наши сказки были, но и разные другие, заморские. Драконы усатые, птицы золоченые да русалки морские… У нас водяные девы другие совсем, без хвостов. И похуже характером будут — при жизни их обидели, вот и лютуют теперь, чего уж… Жемчугов-то принесут вряд ли, а заманить-утопить — милое дело. Мужчин особенно. Отец как-то рассказывал, прошлого-то лесника как раз зеленоволосая и утащила. Пошел, на свою голову, в новолуние на озеро лесное, а там она. Тело светится, сама себя гладит, на него поглядывает… губки блестят. А он-то мужик, бабы давно не видал, ну и ухнул в любовь ее холодную с потрохами, а после и на дно… Тело потом нашли, глаза рыбы выели, на шее — венок из водяных цветов. Все знают, так русалки своих любовников метят. Откуда знаю? Я ее сам видел, деву озерную. Спасло меня то, что ногой на сук наткнулся, до крови, от боли и проснулся от морока. А так бы тоже сгинул в свои семнадцать зим…
А как весна пришла, ручьи запели, да сосульки золотом зажглись — стал мой мальчонка капризничать. Сидит-сидит, а то вдруг заплачет, горько-горько. Спрашиваю — что стряслось? А он — головка болит. Ну а я не лекарь, чай… Два, три раза, мало ли… а после встревожился, конечно… И куда его везти? Какой лекарь знает, что у них за болезни-то? Я ведь и не знаю до сих пор роду-племени моего сыночка приемного. Да и не вернемся мы оттуда, это как пить дать. У людей им одна дорога, на костер.
За зиму Фидж вымахал — года четыре дашь, не меньше. Хорошо, что много еды напасли, пригодилась. Я как в деревню первый раз сходил по весне, на людей глянул, вернулся — другими глазами на Фиджа посмотрел. Совсем он другой стал, на человека все менее похож. Не сказать даже чем. Повадкой, статью, да еще глаза окончательно зеленью взялись, только что не светятся… Кудри черные на голове пушатся, сзади веревочкой схвачены, на конце шнурка — птичий черепок. Сам Фиджет нашел, осенью еще, понравился он ему.
Так вот, жаловался малыш, голову все чесал, а потом как-то в банный день мою я его волосики, и чую под ладонью бугорок… а там и второй. Смотрю — и правда. Мороз у меня по коже прошел. А мысль первая, опять же, дурацкая: “Хорошо, что весна, а не осень, как бы малец шапку на рога-то надевал?”
Ну, не рога пока, а так, маленькие отростки прорезались, бархатистые, за кудрями и не видать их.
За мукой пошел я, заодно в замок заглянул, там старенький смотритель библиотеки живет. Мы с ним иногда в таверне деревенской вместе за столом сидели. Думал попросить у него бумаги какой ненужной — у писарей завсегда бывает, начнут строчить, кляксу посадят, либо лорд писать и вовсе передумает. Или копии переписки да указов разных… А Фиджу бы пригодилось, стал он охотником зверей да птиц рисовать. Всю печь беленую мне исписал, да всю бересту извел, что дома была. Угольком-то по коре неудобно, да и портится быстро, а жаль. Хорошо малец характер зверя передает: вроде два штриха, а вот уж и сокол летит, не перепутаешь.
Старик мне не обрадовался. Не потому, что против меня зуб имеет, нет. Просто тревожился он, что лорд Майкел наследством неразумно распоряжался, почитай, половину уж по ветру пустил. Вот и наше владение вскоре должно было за долги государству отойти… А государству — это, почитай, церкви. Засядет у нас тут какой святоша, начнет девок деревенских брать, бесов изгонять… А бастардов наплодят — дьявол попутал. Знаем, слыхали…
Беспокойно стало на душе. Тьфу, думаю, лучше б не ходил, ну ее, эту бумагу… Хотя Фиджет как раз чуть до потолка не прыгал, подхватил кожаный мешочек с угольками, побежал на улицу рисовать, новый матерьял пробовать.
После, ночью лежим, я думал, спит уже.
А он из своей кровати тихонечко так:
— Отец, а что такое ко-лесование?
Я аж на кровати подскочил. Впервые отцом назвал… А вопрос-то мерзкий какой, не знаю, то ли плакать, то ли радоваться.
— Казнь такая, изуверская. Откуда ты эту гадость взял-то?
— С письма. Там на обороте буквы, — вздыхает. — Указ… за укрывательство. Нелюдей.
Я молчу, как рот заткнули, чувствую, тишина такая тяжелая, будто камнем нас придавила. А Фидж словно бы вознамерился меня до белого каления довести.
— Я другой, — говорит, — ты меня людям не показываешь. Алиф сказали, я скаллирау…
— Это еще что? — сиплю. Во рту как песку насыпано. В жизни еще таких длинных речей от него не слыхал.
— Ну… Я не знаю. Но не человек же? А значит…
Я с кровати вскочил, к нему шагнул, говорю: — А значит будешь ночью спать, а не разговоры глупые разговаривать!
Он еще что-то возражал, я его в охапку схватил, одеяло со всех сторон подоткнул.
— А ну глаза закрыл! Отец я или нет?! Назвал, так и слушайся!
Я к себе лег, сна ни в одном глазу. Зла не хватает на себя-дурака. Надо ж было такое в дом притащить! Фиджет еще повозился, повздыхал, потом уснул, вроде. Но снилось ему недоброе, слышно было. А я лежал-лежал, пока луна не скрылась. Увидел друзей Фиджетовых. Уж не знаю, кто из них ульмаруна, но по стенам они знатно лазят — как приклеенные. Вначале на тень похоже, а потом облачком повис над кроватью мальчика, за балку ногой уцепился, и сыплет вроде звездочки серебристые… Второй ко мне подобрался, глаза белые, лунные лучи будто вобрали. Страшно с непривычки в такие смотреть… Он голову набок склонил, и пропал. Понял, видать, что с моим беспокойством да мыслями ему этой ночью не справиться… А у Фиджета личико разгладилось, задышал хорошо, тихо.
А когда цветы первые сошли, да последние почки раскрылись, приехал к нам вдруг посетитель. Я с утра хотел сходить по бортям, мед кончался, а потом решил до завтра погодить, дома дел накопилось. Бог свидетель, никогда еще я о решении своем так не жалел! Ушли бы с Фиджетом, тот человек как приехал бы, так и уехал. А так…
Топот конский я издалека услыхал, а прежде меня Фидж из-за дома прибежал — огородик наш пропалывал, руки все в земле по локоть. Олени либо буйволы тихо ступают, только кусты трещат. А тут подковы звенят, не спутаешь. Я на крыльцо шасть, схватил тряпицу, которой волосы подвязываю, когда по хозяйству занимаюсь, и на Фиджета повязал. Тут и показался гость, коня в поводу ведет, иначе-то у нас не проехать. В бархат черный весь затянут, на груди крест серебряный, с камешками. На лицо молодой, нас увидал, улыбнулся. Ну, думаю, только священников мне тут не хватало… А Фиджета поздно отсылать, совсем подозрительно будет…
— Здорово, хозяин!
— И вам, ваше благородие, не хворать, — отвечаю.
Он коня к забору привязал, и в калитку.
— Ты, что ли, лесник здешний?
— Я, — отвечаю, — а вам за каким делом-то? Кого травить собираетесь? Оленя иль медведя?
Он рукой махнул.
— Я не охочусь, не до того мне, — говорит, — но владения свои знать надо… Вот, объезжаю.
У меня внутри все морозом схватилось. Все, думаю, приехали. Вот он, хозяин наш новый, церковник… А он к крыльцу идет, на Фиджета смотрит, улыбается, хотел его по голове потрепать, мальчонка увернулся, да ловко так, словно ручеек в сторону утек. А священник ничего, не рассердился. Воды спросил попить да ведро — коня напоить. Я бровью не повел, дал ведро и на колодец указал. Посмотрим, что за человек… А он и правда, сначала коню воды подал, потом и себе ковшик достал. Вернулся, отдал ведро, снова улыбается. Надо же, думаю, в бархате, а не боится руки-то запачкать.
Ладно. Фиджет убежал руки мыть — за домом бочка стояла, с дождевой, для огорода. Растенья-то не годится колодезной ледяной поливать — зачахнут. А Фиджет любил в теплой воде руками бултыхать, ряску ловить. Один раз лилию вырастил там, прямо в бочке. Ма-аленькую, словно огонек какой на воде. Я и не понял сначала, что цветок это. А огород-то малец полол потому, что не различал спервоначалу какая трава сорная, а какая морковкой зовется. Для него все едино, а уж если цветет — так и подавно. Его воля — вместо овощей росли бы у нас одни фиалки да лилии лесные. Пришлось показывать, просить, чтоб не давал силу земле, а то все бурьяном зарастет, без еды останемся…
Так вот, священник.
— Меня, — говорит, — лорд Родни Уилленрой зовут. Епископ, рыцарь таких-сяких орденов. Я здесь порядков сверх необходимого менять не собираюсь. Как жили, так и живите, а понемногу, с Божьей помощью, и лучше заживем…
Ну а я киваю, что говорить-то. Поживем-увидим. Боюсь только, что он скажет, егерь ему не нужен больше, раз привычки к охоте нет.
— Ты оставайся, лесник в лесу пригодится, — сказал, словно мысли мои прочел, — охотиться и рыбу ловить, плоды лесные брать дозволяю, но только своим, здешним. Остальных — вон. И следи, чтоб поголовье зверей сохранялось, не все сразу выбили.
А я и так это делаю, народ-то тишком-тайком в лес всегда шастал, а теперь, выходит, и прятаться не надо. Да и охотников за нелюдью гонять проще станет, свои-то не промышляют.
— А это сынок твой? — спрашивает, на Фиджета кивает.
— Племяш, — отвечаю, — сиротка, семью всю вычистили, один он остался.
Лорд Уилленрой нахмурился, будто что неприятное вспомнил, помолчал и говорит: — За то, что сироту приютил, будешь получать серебряник сверх меры, я казначею скажу. Так же и остальным, если кто ребенка из чужих взял под опеку, тем монетка в луну положена будет.
А я не удержался, говорю: — А не разоритесь, ваше благородие? Сирот-то в стране нынче, как собак бездомных…
Он снова брови свел, говорит, твердо так: — Не разорюсь. Вам незачем мои деньги считать, а что сказано, то исполню.
Я руками развел. Что тут ответишь — молодой, да, видать, хваткий. Посмотрим, сдержит ли слово, болтать-то все языком горазды. Лорд на крылечко сел, на небо глядит. Правда, туча с юга наплывает. Через минутку хлынуло. Фиджет из-за дома вышел, по травке ступает медленно, видно, как грозой наслаждается. Я на него крикнул, нечего под ливнем околачиваться… Фидж в дом юркнул, в углу с бумагой своей засел — последние листики остались. А лорд Уилленрой спрашивает, мол, войти можно? Ну а я что? Дождь на улице, молнии. Грозы весенние завсегда буйные, холодные…
За столом уселись, я печку разжег, чаю ягодного налил. Думал, не станет пить лорд, к вину, небось, привык. Ан нет, еще и похвалил. Ароматный, говорит, только меду бы еще. Ну а мне не жаль, достал и мед. Фидж как горшок заветный увидал — и туда же. К столу шмыг, хлеба краюху стащил, медом залил, жует — жмурится. Так-то мы хлеб бережем, конечно. Но пусть уж его, раз гости в доме…
А священник, смотрю, внимательно так на мальчишку глядит. Я уж и не знал, что придумать, как мальца отослать подальше. А куда тут отошлешь — комната-то одна. Разве под крышу или в погреб… Фидж у меня под боком уселся, и гостя в ответ рассматривает глазами своими зеленущими. На кресте взгляд задержал, как магнитом тянет его. Красивая штука, чего уж… Вот только серебряная.
Лорд Уилленрой углядел рисунки на печи, подошел. А там и до книг дело дошло — на полочке стояли, не прятал их я. Удивился наш хозяин.
— Вы и грамотные, что ли? — усмехается. — чего я еще о своей земле не знаю?
— Да много чего, — бурчу, да проклинаю язык свой длинный.
А он рассмеялся и отвечает: — Но узнаю все, как есть, будьте покойны. Не знать не стыдно, стыдно не спрашивать!
Я у себя в голове зарубочку поставил. Хорошая мысль, дельная.
— Книги у тебя откуда? И кто мальца рисовать учил?
Я плечами пожал.
— Никто не учил, сам научился. А книги… от матери моей, она из благородных была. Умерла давно, лихорадка болотная унесла.
Лорд снова уселся за стол и говорит: — Расскажи.
Ну, мне не жалко, тем более что все про нас как есть в бумагах замковых написано. Рассказал. Фиджет тоже пристроился, слушал. В который уж раз. Смотрели они друг на друга чаще, чем на меня, хоть я и рассказывать, вроде, горазд. Тут и дождь закончился. Встал наш хозяин уходить, во двор вышел. Землей пахнет, лесом, грозой — закачаешься… Вдохнул он и к коню своему идет.
Фиджет провожать тоже вышел, осмелел и говорит: — Можно потрогать? — и ручонку к кресту тянет. Я и вздохнуть не успел… А священник цепь свою перехватил, в сторону дернул. Посмотрел на меня и говорит: — Думаю, лучше не стоит… — А потом Фиджу: — Я лучше тебе в замке еще бумаги прикажу придержать, пусть в дело идет, чем в печи гореть.
Взял коня, скрылся в лесу. А я стою, воздух хватаю.
— Ты чего делаешь-то?! — Фиджу ору. — Ум напрочь отшибло, к серебру тянуться?!
Малец плечами пожимает.
— Не знаю, — шепчет, — зовет, удержаться не могу…
Тут-то я и понял, как оно на нелюдей действует, проклятущее… манит, а после сжигает, как костер бабочку. Обнял я своего несмышленыша, по рожкам пальцами провел. Вздохнули вместе.
— Кто знает, что завтра будет? — говорю. — А сегодня у нас еще лепешки не печены…
========== Скаллирау ==========
Лето приблизилось, в лугах сверчки запели, по ночам в лесу парко. Окно стал оставлять открытым — я уж и забыл, когда в последний раз в ночи комариный писк слышал. Фиджет перестал в кровать помещаться, хотя делал я с запасом, на вырост. Пришлось ему взрослую койку сколачивать. Росточка-то он был уже мне по грудь. Хоть я и не из самых высоких, а все равно. А ну как лорд наш снова заявится? Он-то заподозрил что-то, как пить дать. Хотя ежели бы хотел, так и крест мальчонке дал бы — у них такое даже за честь почитается, собственным крестом нелюдя до смерти прижечь… А пачкаться неохота — так давно бы солдат прислал. Странно все это. И радоваться, вроде, надо, да опыт жизненный не позволяет. Все подвох мерещится. Ну, там поглядим…
Панты у Фиджа знатные уже отросли — бархатистые, и веточка одна появилась. Скоро уже и под шляпой не спрячешь… Что после делать будем, я и не думал. Вернее, думать-то думал, да путного ничего в голову не пришло. Только что обрезать, как коровам делают, но это уж не ко мне — рука не поднимется. Разве если выбора совсем не останется…
Другое меня беспокоить стало. Мальчик все чаще в лес уходил, пока тут, рядом, но с каждой неделей все дальше… Лес-то его не обидит, он и сам дитя лесное, а вот за людей я крепко боялся, да еще за то, что, может, ловушку какую проглядел, хотя вблизи дома, кажется, все шишки да камешки уж на десятый раз перебрал. А главное не это. Гулять, зверей смотреть да цветы растить — ладно. А вот возвращаться из лесу Фиджет стал задумчивым. Так-то он точно по имени своему — егоза, ни минутки не сидит, а после прогулок этих приходит тихий, странный какой-то.
Спрашиваю:
— Что такое?
— Ничего.
— Что делал-то в лесу? — пытаюсь с другого боку подойти.
— Ходил. Слушал.
И молчит опять, как воды в рот набрал. Один раз я его так и нашел — сидит у дуба большого, в двух перестрелах от дома, замер, и глаза будто внутрь себя смотрят. Я его тормошу, а он ни в какую. Я уж испугался, думал, паралич, что ли хватил… Как-то слышал о таком, от укуса какой-то твари ползучей, но сам, правда, не видал. Потом гляжу — а ножки-то мохом оплетены, будто не час Фидж тут сидит, а десяток зим. По ладоням вьюнки, а солнце сквозь ветви так падает, будто не кожа, а шкура оленья пятнистая на нем. Я на колени сел перед ним, зову, чуть не плачу. А тут слышу шорох позади, не думая, стрелу выхватил, обернулся, а там та самая важенка светлая… Я лук опустил, а она поглядела на нас, подошла близко-близко, я ее так близко и не видал. Смотрю — глаза переливчатые, золотистые. Олениха уши навострила, словно услышала что, да и порскнула в кусты. А Фиджет очнулся, уже на меня глядит, а не в даль неведомую. От сердца отлегло… Молча он встал, и вперед меня домой пошел. Идет, а трава высокая лесная так к нему и ластится, под ладони ложится…
Лорд Уилленрой слово свое держал. Когда я за деньгами в замок ходил, лишняя рыбка серебряная в мою мошну прыгала, и связку бумаг неизменно мне казначей выдавал, упрежден был. Как-то и приспособу передал хитрую — уголек-не уголек, перо-не перо, гладкий стерженек да востренький, для линий четких как раз. Фиджет только им и рисовал потом. Все лучше и лучше у него выходило, я уж стал рисунки его дырявить, в связку подшивать. Появились в них разные существа невиданные. Но гостей-то ночных я сразу узнал, получилось у мальчонки блеск глаз лунных единым светом да тенью передать. Значит, и остальные твари с картинок где-то живут. Иные и вовсе страшные, не дай Бог взаправду встретить.
Деревенские тоже довольны были новым хозяином, дорогу он в порядок привел, выгнал мужиков с лопатами тракт ровнять, а после бочку пива от себя прислал. Теперь хоть на телеге, хоть вскачь — гладкая дорога, хорошая. Но перво-наперво Уилленрой деревенского капеллана взашея прогнал, сказал, пока другого кого не найдет на должность, сам служить будет… Поделом прогнал, честно говоря. Много крови тот паразит выпил, но не о нем речь.
Церквушка-то там не чета замковой, деревянная, пол земляной. К лордову приходу разве только травой свежей застелили. А Уилленрой ничего, слова не сказал… Отслужил мессу, как простой, и к себе вернулся. А вот с исповедями подождать приказал. Трудно это ему, честно признался. Бабы тут же разохались, прослезились, до чего он им понравился. Жалели, что молодым сан принял и сыновей не оставит, с таким лордом и жить легче кажется. Айра на ухо мне шептала, что покраснел он от таких разговоров. Ну а чего не покраснеть? Наши-то девки кого хошь в смущение ввести могут. Не каменный же он, в самом деле?
А потом вот что приключилось. Среди ночи вдруг чувствую — щипает меня кто-то, в ухо верещит. Вскинулся, гляжу — пикси на подушке лежит! Свалил я его, бедного, рывком своим. Он ничего, встал и давай снова пищать. Фиджет рядом со мной вынырнул, я аж вздрогнул. Лунный-то свет только на мою кровать падал, а мальчонка будто из тьмы явился.
— Алиф говорит, в лесу беда. Скаллирау попала в ловушку.
Я брови хмурю, вспоминаю, где я это слово мудреное слышал. А он продолжает:
— Охотники за ней придут. Торопиться надо.
Одеться недолго, топор взял, веревку и фонарь на пояс привесил. Шкуру свернутую Фиджу сунул — пусть несет, вдруг понадобится тащить кого, я ж не знаю, какого размера эта ваша скаллирау… Вышли. Пикси как в воздухе растворились. Я говорю:
— Куда идти-то? Что ж они дорогу не показывают?
Фидж голову опустил и говорит:
— Не надо. Я и так услышу.
И руки к коре осины приложил, замер. Потом сапоги разул, на краю поляны оставил, решительно вперед пошел, ну и я за ним. Не знал, как ему, босому, по темноте — вдруг колючка какая? А потом вспомнил, как травка сама моему сынку под ноги стелется, и передумал тревожиться.
Как в лес вступили, ни зги не видать. Я лампу запалил, да так еще хуже: идем-то мы мимо моих троп, иной раз и по бурелому, а свет лишь глаза слепит, не дает разглядеть что впереди. Погасил я огонь, проморгался кое-как и смотрю — светится что-то. Никак, к болоту нас Фидж ведет? Хотя чувствую, что далеко еще до воды. Я мальца за плечо придержал, куда ночью в трясину соваться?! А он ладошку протянул, болотный огонек из-за ствола выплыл, и к нам. За спиной у мальчонки повис, разгорелся, чисто лунные лучи. И глаза не слепит. Понял я, что от болота-то мы еще и правда неблизко, а это огонек на зов Фиджета приплыл. Для меня старался, сам-то Фидж в темноте как кошка видит, давно замечено. Прошли мы порядочно, почитай, почти до границы дошли, там, за вырубкой восточной, чужие владения начинаются. Живет там виконт Феррерс, тот еще скряга. Три зимы назад у него две деревни с голодухи померли, всего ничего людей осталось. А ему хоть бы что, главное, чтоб хозяйских зайцев да карасей не ловили. Наш-то прошлый лорд Майкел был даром, что дурак молодой, зато мало в наши дела совался, скучно ему было счета сверять. А виконт не то, цепных псов в егеря понаставил, каждому пойманному бедняге-охотнику руку отрубает. Ну, Бог с ним…
Пришли, а там у реки что-то светится-переливается, на открытом-то месте и огонек не нужен, ночи светлые, летние… Смотрим, кто-то у водопоя самого сеть натянул дорогущую, серебряную. И лежит в той сети… девушка. Я спервоначалу подумал, никак, русалку поймали. Но девы-то речные из воды не выходят, она у них в венах заместо крови течет, оторвешь такую, коли сил хватит, от потока, на землю поставишь — враз увидишь, что труп это, а не красавица. Только и хоронить…
Фидж тут же к сети — шасть, насилу я успел его удержать. Только по пальцам красный след остался. Отшвырнул я мальчонку назад, повернулся, а у него глаза ошалелые, мне за спину смотрит… тут-то веревка и пригодилась. Нехорошо я себя чувствовал, пока родное, почитай, дите, к сосне прибрежной привязывал… Но надо прежде блеск этот проклятущий с глаз долой спрятать. Тогда-то я и понял, зачем меня пикси за ухо тянул. Не справился бы мой скаллирау один… тут-то я и вспомнил! Это ж его еще зимой так алиф назвали.
Подошел я к сети, а она крепко привязана, мертвыми узлами к двум ивовым ветвям. Рубить пришлось, чтоб побыстрей эту пакость с глаз убрать. Смотрю, из-под пленницы по песку речному пятно темное расплывается. Я скорей ее выпутывать. Вся в полосах, будто ножом раскаленным резали, в иных местах до кости… Пока сеть снимал, еще обжег, не без этого… А нитки серебряные, заразы, и сворачиваться не хотят как следует, путаются. Ну я так смотал, не глядя, подошел к Фиджу, шкуру взял и завернул в нее сеть от греха… Как подошел, малец напрягся весь, на сверток блескучий глядит, шепчет что-то. Ну, думаю, точно колдовство тут какое-то, не простая нитка серебряная… А как в шкуру свернул — Фиджет проснулся словно. На меня глядит, на веревку… Мол, это еще что? Выпустил я его, вместе к девушке кинулись. А она трепыхаться перестала. Лежит комок, волосы по песку перепутаны, не хуже серебра блестят… На теле — ничего, окромя волос. Перевернул я ее, смотрю, а из бока обломок стрелы торчит. Так вот откуда пятно-то! Ну и что делать? До лекаря, почитай, к рассвету дойдем, через кочки да бурелом… Да и опасно, опять же. Айра хоть старуха и неплохая, а порог все же солью от нечисти посыпает… да и помрет девушка по дороге, вон сколько жизни уже в песок утекло.
А тут Фидж говорит: — К лесу ее неси. Там я могу силу брать…
Поднял я осторожно, волосы по песку волокутся. Длиннющие! Я таких не видал еще. В голове две мысли, и опять обе не к месту: “Рубашку последнюю кровью изгваздаю” и “Из тех волос хорошие лески рыбьи вышли бы”. В общем, донес на полянку, к дереву прислонил. Фиджет чего-то там над девушкой щебечет, руками по лицу водит. Я отошел, чтоб не мешать. Вроде и не случилось ничего, а глядь, малец-то мой еле стоит, будто из него все косточки вынули, о деревце опирается.
— Все, — говорит, — теперь не помрет. Не сейчас.
Меня зло взяло.
— Мне что, теперь вас обоих, что ли, на горбу волочь?! — говорю. — Обещался силу у леса брать!
А он улыбается, жалобно так…
— Не умею я еще, — говорит, — знаю, что можно, а вот как верно сделать — неоткуда знать…
В общем, так мы и добрались до дому к рассвету. На пол у печи я нашу гостью положил, огонь запалил, воды согрел. Сначала, конечно, стрелой занялся. Отцу как-то в ногу ветка острая вошла, когда в топь прыгнул коня вытащить. Случайно мы на него набрели. Всадник, видать, со страху спрыгнул и угодил в окно, утоп. А конь задними ногами кочки месил, а узда под водой зацепилась. Отец тогда помучился много, но спас скотинку. Мы на ней еще пять зим ездили. Так вот, что стрела, что ветка — выходит похоже. Обмыл вокруг раны, нож в огонь сунул, занес и остановился. Думаю, чего Фиджу-то тут делать, пока я в живом теле копаюсь? Выслал его вон, на крыльце посидеть. А сам к ней вернулся. Стрела, хвала небесам, не зазубренная оказалась, простая. Хорошая стрела, лепесток. Жалко рану прижигать было, руки тряслись. Пот глаза залил, будто себе головню к животу приставляю… Но ничего, осилил и это. Ежели не сделать — через неделю от лихорадки помрет. Тряпочек чистых сызнова не оказалось, пришлось уж добить рубашку. Что ни гость — одежи лишает. Ну да ладно. Остальное-то я не мыл у нее, только разве лицо немного, да руки — очнется, враз к ране полезет, а туда грязь никак нельзя… Это мне Айра еще тогда, с отцовой веткой, подсказала. Ежели рану в чистоте держать да огнем прижечь — можно даже от самой глубокой живым остаться, ну а те, что по-старинке мох да паутину прикладывают, долго не живут — жар нападает. Отчего так, не знаю, но старуху слушаю, худого не посоветует…
Завернул я девушку в одеяло, на кровать Фиджетову положил, рядом оставил кувшин воды — поить. На крыльцо вышел, думал, уж вечер, не меньше, а то и ночь… Ан нет, утро еще, солнышко только-только верхушки розовым окрасило. На ступенях Фидж спит, в комок свернулся, я не стал его трогать. И пошел к ручью, благо недалеко, далеко не смог бы — у самого ноги тряслись. После такого хотелось в ледяное течение лечь, песком растереться, смыть усталость, мысли тяжелые. После мытья до постели своей дополз, стуча зубами, и до вечера ничерта уже не слышал и не видел.
На закате проснулся, смотрю — вся комната закатом пылает, чисто пожар. А и правда жарко, день, видать, знойный выдался. Скосил я глаза, смотрю, Фидж за столом сидит, руки чуть не по локоть в горшок с похлебкой запустил, за ушами так трещит, что и позвать — не услышит. Рожки красным светом солнечным переливаются. Ну и хорошо, оправился, значит. Пускай ест, хоть руками, хоть как. Главное, здоровый. Я ноги с кровати спустил, кивнул ему и к гостье нашей направился. Гляжу, уж мелкие порезы да ожоги затянулись почти. На лицо ее первый раз взглянул по-настоящему. Красивая, чего уж. А если отмыть да волосы в косы заплести, как девушки в деревне делают — и вовсе глаз не оторвешь… так о чем, бишь я… решил рану не смотреть пока, не бередить. Дышит ровно, щечки порозовели, значит, все своим чередом идет. Ну и стыдно стало, опять же — ночью-то я сам не свой был, а теперь думаю — у нее ж под одеялом ничего не надето, негоже туда соваться. Хотя смотреть-то не на что было: все сплошь кровь да полосы жженые, я окромя них и не замечал ничего.
Очнулась скаллирау на второй день, до этого лежала тихо, даже воды не просила. Зато как глаза открыла — первым делом кувшин, почитай, до дна выхлебала, прямо через край. Чисто как Фиджет, когда терпежу нет посуды дождаться…
А потом меня заметила — замерла, глаза вот такущие распахнула. Будто кого другого увидеть ждала. Фиджет с утра за рыбой пошел, я один в доме был, пятно кровавое отскребал от пола у печи. Молчит девушка, раны от сети принялась зализывать, на меня молча глядит, ничего не говорит. Ну и я молчу. Не вежливо это — на гостя с расспросами набрасываться. А она одеяло приподняла, рану нащупала, поморщилась. Я за эти два дня успел из кладовой материну шелковую рубашку достать. Шелк — матерьял дорогой, хороший, он и сто лет пролежит, ничего ему не сделается, ежели беречь. Помыл, высушил, и рядом положил, пока девушка еще в беспамятстве лежала. Теперь вот посмотрела она на рубашку, рукой потянулась.
Я скребок бросил, спрашиваю: — Тебе, может, того? Воды в лохань натаскать? Или еды какой?
Она сжалась вся от моего голоса, оглядывается.
— У нас, правда, сейчас негусто, — продолжаю, — мука вся вышла, в деревню надо идти… Только вот похлебка овощная, да рыбу скоро сынок мой принесет.
При этих словах она аж подскочила, отмерла, губы облизала и заговорила.
— Спасибо тебе, — а говор у нее чудной, нездешний, — мне правда… помыться бы.
— А рана что? — спрашиваю, — затянулась?
Она кивает.
— Сама-то справишься? Или помощь нужна?
Она зарделась, глаза отвела. Тут я и понял, что ляпнул. Ну да поздно, слово вылетевшее назад не втолкнешь.
— Нет, — говорит, — я сама… если позволишь.
Позволю… Да за кого она держит-то меня?! Хотя всякое на свете бывает, а ей неоткуда знать, что я за человек. Молча сходил, принес кадушку, в которой мы зимой купаемся, воды налил, гребешок липовый да мыльный корень рядом сложил, повесил на борт ветошку-полотенце.
Во двор вышел. У меня там дело всегда найдется. Скоро и мальчуган мой с реки пришел. Довольный, от пота блестит весь, в плетенке добычу несет — трех карасей да двух щучек. Как раз втроем пообедать. Разожгли мы костерок у крылечка, на палочках рыбу зажарили, по-простому. Мясо вкусное, белым соком течет. Хлеба бы к нему или репы пареной, да все в дому заперто. Хорошо, соли у меня мешочек к поясу завсегда приторочен.
— Там девушка очнулась, моется. Ты ее не смущай, в дом не ходи. Знаешь…
Тут дверь скрипнула, оглянулись мы и ахнули. Такой место во дворце каком или на турнире, где рыцари друг об дружку копья ломают девам высокородным на потеху. Тугая коса двойным венцом лежит, сорочка шелковая зеленая до полу, глаза золотом переливаются. Я и забыл, что сказать сыну хотел… А она увидала мальца, да к нему руки протянула… Видать, увидела — свой, лесной. Он от нее шарахнулся, чуть не в костер.
— Ты чего? — исподлобья глядит, кудри встрепаны, рожки бархатные… Вылитый оленек молодой, бодучий.
А она в себя пришла, на ступеньку села, глаза опустила.
— Спасибо тебе, добрый человек. Что из силка заговоренного спас…
Ага, думаю, значит, и правда не простая сеть-то, а заколдованная. Только кто ж темное колдовство окромя нелюди знать может? Свой-то супротив своего не идет… А скаллирау на мальчонку моего косится, по всему видать — сердце у ней щемит.
— Без сынка моего нипочем бы мы тебя не нашли, — говорю. — А ты не обижайся на него, Фидж ласковый, просто привыкнуть ему надо. Нечасто гости у нас бывают. Садись, еду бери. Тебе теперь сила вот как нужна.
Она кивнула. На огонь смотрит. Фидж на землю напротив присел, сторожится еще. Кусок дожевывает. Я за тарелкой домой сходил, заодно кадочку огурчиков соленых прихватил, хлеба остатки. Гляжу — а гостья рыбу и без тарелки уже за обе щеки ест. Смешно мне стало, и на душе легче. Раз не гордится, значит, поладить можно. Поели, посуду я хотел помыть, а гостья вперед меня вскочила, тарелку хлебную да кадушку подхватила, к лохани у стены снесла. Оборачивается.
— Ведро у вас где? За водой сходить.
Я улыбку прячу.
— В доме кадка стоит, — говорю, — под крышкой вода чистая должна быть. А таскать тебе пока ничего нельзя, дыра вон какая в боку была…
Она голову опустила, в дом пошла.
Я ей вслед кричу: — Звать-то тебя как? Третий день безымянной у нас ходишь.
Обернулась. На меня посмотрела, на Фиджа.
— Маллионой. А как вас кличут, я знаю, — говорит.
И ушла. Мы переглянулись, думаю, откуда бы знать-то? А малыш мой тихонько так: — Алиф сказали, она как я. Значит, и ей лес рассказывает…
Думаю, раз сам разговор завел, так спрошу.
— А тебе о чем рассказывает? Ты, выходит, из дому лес слушать уходишь?
Он кивает, но глаза отводит, вздыхает так тяжело, по-взрослому.
— О всяком говорит. Интересно оно, и страшно бывает… А еще возвращаться трудно. Потом. Будто умер, и снова рождаться заставляют.
Подумал, рожок левый почесал, и добавил: — А не ходить не могу, зовет он. День пропущу — и будто сердце останавливаться начинает.
Я сижу, слушаю все это, и будто гора на плечи легла. И не знаю, как да чем Фиджу моему помочь.
Маллиона-то хоть и помогала по хозяйству до самого вечера, а видно по ней, что не оправилась еще. Я и не просил ее, сама себе занятие находила. В конце концов пришлось чуть не силком спать отправить… Ее на кровати своей устроил, сам хотел на крыльце лечь, благо лето в разгаре, так оно даже и приятней. А Фидж уперся — и ни в какую. Не буду, говорит, с чужачкой один спать! Я смеюсь, говорю, это я чужак-то среди вас получаюсь! Тот брови нахмурил, руки сложил — думаю, чего это мне напоминает? Потом понял: сам-то я точно так стою, когда сержусь. Вот сложно с ним! То мудрость будто вековая в глазах сквозит, а то превращается в дитё неразумное, упрямое. Ладно, вынес я ему шкуру медвежью, пусть уж. А среди ночи чую: спине горячо стало. Пришел-таки мой упрямец, видать, туман сырой спустился, зябко на улице. Так и до утра проспали, в тесноте, да не в обиде.
Рассвет холодный получился, серенький. Из-за стволов будто руки белесые лезут, тянутся. В такую погоду человеку неопытному в лесу делать нечего — в двух шагах тропы не разобрать, и черти-что мерещиться начинает. А иной раз и не мерещится…
Пчелы меня давно уж не жалили — на рассвете за медом хожу, они еще сонные, ну и дымом их немного окурить надо, тогда и соты резать можно, не бояться. А тут одна злая попалась, тяпнула куда-то под лопатку, жала самому не достать. Рубашки-то не было у меня, одна безрукавка кожаная осталась. Видно, пролезла полосатая внутрь, да там ее и прижало. Ладно, дома Фидж подсобит. К калитке подхожу — смотрю, сидит. В одеяло завернулся, одни рожки да нос торчат.
— Ты чего тут? — спрашиваю.
— Тебя жду, — бурчит, и еще глубже в одеяло зарылся.
Я рассмеялся, колоду с медом на ступеньку поставил.
— Ты меня и маленький-то так не встречал. Стряслось чего?
Думаю, мало ли, в комнату заглянул. Нет, тихо все. Спит Маллиона, коса на пол упала, блестит. Скинул я безрукавку, говорю: — Меня там пчела прижалила, самому не дотянуться.
Сел перед ним, Фидж жало пальцами нащупывает. Выдернул. А все вздыхает.
— Алиф сказали, мы одной крови. Она меня заберет… А я не хочу.
У меня сердце невпопад стукнуло. Так вот отчего Фидж так бычится на гостью нашу! Обернулся и говорю: — Коли не хочешь, так и не пойдешь. А силой никто тебя не уведет, сначала через меня переступить придется.
Он одеяло свое скинул, прижался, чисто котенок, дрожит весь. Мокрый, что твоя выдра. Упарился сидеть под шерстяным одеялом-то. А я по кудрям его глажу, в голове ни одной мысли связной нет. Только о том, что нехудо бы рубашку прикупить, а как пойдешь в деревню голышом? В безрукавке в люди идти негоже, в таких на нагое тело только наемники ходят — красотой выхваляются. Но придется, видать…
— Утро доброе.
Я подскочил, на крыльце Маллиона стоит. Поди знай, слышала ли она разговор наш? А и пускай, если правда вознамерилась мальца с собой сманить, так знать будет, что мы об этом думаем.
— Доброе — говорю, — только туману много. Ну да ничего, развиднеется.
Она улыбнулась, на двор вышла, руки подняла. И словно окно кто в небеса отворил —
Лучи золотистые теплые пролились, а туман отступать начал, росой обернулся. Трава сияет — смотреть больно. Я хотел Фиджу сказать, смотри, мол, красота какая… А он лежит на коленях у меня, руками цепляется, и дышит часто-часто. Я встревожился, смотрю — глаза закрыты. Я его за плечи потряс, зову, а он словно не слышит…
Маллиона подбежала, руку ему на голову положила, я удивиться не успел. Брови нахмурила, прислушалась к чему-то, и решительно так говорит: — В дом его неси, Только не на кровать, а на пол клади. Я сейчас в лес пойду, нужную траву принесу, обернусь быстро.
Корзинку для дров с крыльца подхватила, за калитку выскочила, прыгнула, смотрю — стоит на поляне важенка светлая. Я рот открыл, она ушами дернула, и в лесу пропала, только я ее и видел.
Ну, рассиживаться некогда, я сделал как сказали, ведь все равно лучшего-то ничего нет. Да и скаллирау знает, о чем говорит, по всему видать. На пол положил мальчика моего, рядом сижу, чем руки занять, не знаю. Ждать — оно завсегда трудней всего дается… Смотрю, а Фиджет головку запрокинул, дрожит так, что чуть пол не трясется. Страшно, и жалко, а как помочь? Тут Маллиона уже в человеческом обличье вбежала, охапку травы на пол бросила, да странной какой травы, красной, я и не видал такой… на нее Фиджа переложила, и одежду с него стягивает.
Мне кивнула: — Помогай.
Раздели, сели рядком на пол. Я горло прочистил, спрашиваю наконец: — Чего это с ним?
Она наскоро косу заворачивает, чтоб не мешалась, травой по рукам-ногам мальчонки водит, отвечает: — Линька первая у него… самая больная. Я потому и бежала через реку, что успеть хотела. Воды спустилась попить, человеком обернулась. Подстрелили-то меня еще на земле соседа вашего… Думала, ушла от погони, а там силок попался…
Я гляжу, глазами хлопаю, ничего ясней не сделалось. Маллиона, видать, по мне это поняла, и между делом рассказывать по порядку стала.
Скаллирау — народ древний, не такой, как алиф, конечно… Но жили они здесь задолго до первых городов на нашей земле. И ранее мало их было, а теперь и вовсе почти не осталось. Оленями и людьми оборачиваться могут, да еще третьей ипостасью, половинчатой, которая непосвященных боле всего пугает, когда природу их нелюдскую ясней всего видать. Могли скаллирау стихиями повелевать, потому и лесными хранителями их народы нелюдей признают. А пуще того теперь, когда едва-едва один хранитель на несколько чащоб великих остался…
— У каждого свой особый дар есть, — Маллиона ладонь протянула, Фиджета за руку держит, словно в одно время и к нему прислушивается, и со мной говорит, — Вот я, например, светом да теплом повелевать могу. Оттого и глаза золотые. Правда, дар у меня не такой, как в старину бывали — вулканы пробудить или успокоить могли огненные скаллирау… Или засуху остановить. Зла не делали, потому как землю слушают, все живое с нами говорит… Мать говорила, от темных дел мы силу свою потеряем.
— А Фиджет что? — спрашиваю. — Зелень к нему так и льнет…
Она кивнула, за кувшином потянулась, а я и сам пить хочу. Еще бы от таких-то разговоров. Разделили воду, сколько там осталось. Боязно было к колодцу идти, хоть на минутку глаза с сыночка спустить.
— Фиджет земными соками да растениями повелевать сможет, но и остальным тоже, лишь в меньшей мере. Я вот зверей призывать могу, и цветок взрастить, но больше всего свет меня слушается. Сына твоего приемного учить надо — говорит, — и своей силой управлять, и у земли ее брать, да и знать, как с телом своим справляться, без боли перекидываться…
Посмотрели мы на мальчика, весь от испарины блестит, плечи рыжей шерсткой покрылись, лицо будто плывет, меняется. Страшно смотреть, а оторваться никак не выходит…
— Первый раз скаллирау линяют на семнадцатую луну. Если бы он в семье рос, то упрежден был бы. Легче знать, за что тебе тело болью выкручивает, и что не навсегда это… — вздохнула и головой покачала. — А Фиджу втрое тяжелей, отец его ошибку допустил. Скаллирау выбирают пару не только лишь из своих, но и людей берут… Кровь разбавлять и к лучшему бывает, мало нас осталось. А Раиннэ, брат мой, не нашел себе женщины. И я далеко… Раиннэ здешнего леса хранителем был, взгляд рубиновый… Звери его слушались.
— Постой, — говорю, — это не его ли о прошлой весне в сеть поймали?
Маллиона кивает, из глаз слезы катятся.
А у меня словно язык в камень превратился, еле ворочаю: — Так это, выходит, в замке… человечью душу съели?!
Она пуще того плачет, хоть голос не дрожит, а щеки все в слезах, алым цветут, будто ледяной водой умыты.
— Не он первый, — говорит. — А у нелюдей, священники считают, души нет… Ладно что сразу забили, некоторые в плену держат, знают, кровь у нас целебная. В моем лесу тоже сеть на сети, всего в здешних чащах троих скаллирау умертвили. Потому-то как узнала я, что Раиннэ нет больше, прилетела птицей. Знала то, что сын у него родился, но как увидала мальчика, кровь его прочла, горько мне стало… Хоть и трудно во время гона себя в узде держать, кровь кипит, но брат думать должен был, на что дитя свое обрекает…
Голову опустила Малионна, помолчала.
— С тех пор, как церковники против нелюдей начали лютовать, опасно стало в настоящем обличьи являться, али в людском — непременно спросят, кто да откуда… Вот Раиннэ все чаще в оленьей шкуре ходил, и взял себе олениху. Не видела я ее, не знаю… Только дитя по зову лесному нашла. В Фиджете больше звериной крови течет, не ведаю, каково ему будет. Страшно, если в оленьем теле застрянет… И алиф не видели такого ранее, а если и видели, не скажут. Не любят они грустные вести передавать…
— А ко мне ты зачем его принесла? — спрашиваю.
— Некуда больше… Охота на нас идет, не знаю, буду ли жива назавтра… А больше кому отдать? До других скаллирау полстраны пройти, да и они по чащам хоронятся, лишний раз даже меж собой встречаться боятся. Когда с братом виделась, до травли еще — я к тебе в обличье оленьем приходила… и лесные говорили, что нечисть ты не притесняешь, зверей боле нужного не бьешь. Вот и решила, лучше будет тут спрятать. Ну а убьешь — так и быть, все равно ведь конец один…
Глаза подняла, сквозь слезы улыбается, словно солнце в ливень сияет, сквозь капли алмазные.
— Вижу, не ошиблась я с выбором.
— И что ж делать-то теперь? — спрашиваю. — Помочь парнишке чем?
Маллиона пот со лба Фиджета травой утерла, говорит: — Я у духа лесного травы-кровяницы взяла. Она нелюдям помогает, если жар внутри горит от силы колдовской… У детей бывает, кто еще силу не выучился направлять. Скаллирау кровяницу всегда готовят, если линька приближается. Эта свежая, в ней силы много… Теперь ждать только.
Провела по губам Фиджета, обернулась, говорит: — Воды бы ему.
Я вскочил, ведро подхватил, чтоб свежей, колодезной принести. Принес, в чашу налил, думаю, а как дать, чтоб не захлебнулся? Маллиона чашу рядом поставила, рукой ведет, а за ней струйка тоненькая водяная в воздухе плывет, да прямо к мальчику. Он губами шевельнул и глотать начал. В чаше пусто стало. Смотрю во все глаза.
Девушка улыбнулась слабо, говорит: — Водой немного могу, река или, скажем, озерный дух меня не послушаются. А голубоглазых скаллирау уж много сотен зим у нас не видали… Пропали они, видно, кровь у нашего рода слабеет… И таких, как Раиннэ, все меньше становится.
Потом нахмурилась, в окно взглянула.
— Хорошо бы до заката управиться… первый раз такую долгую линьку вижу. А ночью…
Смотрю, ежится она, как от мороза, хотя дом солнце нажарило, да еще Фидж посреди комнаты жаром полыхает, что твоя печь. Уже все тело его шерсткой покрылось, ножки в оленьи обернулись. Ну хоть биться стал поменьше, а то сердце у меня сжималось.
— Что ночью? — спрашиваю.
— Фрало и нарргин придут. Они жар силы молодой издалека чуют… Когда скаллирау линяют, эти, как волки голодные вокруг вьются, только успевай отгонять.
Губу закусила, говорит: — Мальчик у нас один на много перестрелов вокруг, вся нечисть слетится, как маяк он для них… Не справиться мне одной.
Я удивился, хотя навроде бы ничему уж удивляться не должен.
— И у вас, значит, темные твари есть? Не все в байках церковных — ложь?
Маллиона кивает, вздохнула тяжко.
— Как же в лесу, да без хищника? — говорит.
И правда, думаю… Иначе вся земля уж была сплошь нелюдями заселена… А солнышко уж верхушки леса трогает, по небу кровь закатная потекла. Вот-вот звезда первая проклюнется. Делать-то что? Не сидеть же, не ждать, пока нагрянут, кто бы они ни были…
Стал я думать. Нечисть огня боится, но не успею я хворосту на всю ночь натаскать, чтоб дом кольцом окружить, да и неизвестно, вдруг кого летучего по нашу душу принесет… Тут и вспомнил о сети заговоренной. Серебру-то ведь все одно, кого жечь-травить — светлых ли, темных…
Натаскал воды побольше, чтоб на ночь всем хватило, кадку в погреб спустил, ведерко отхожее из-за дома туда же приволок. В погребе морковь пареная в горшке да сыр оставались. Перед делом большим лучше сытыми быть, хоть и не хотелось, а поели. Фиджа вместе с травяным ложем вниз спустили. Лампу и одеяла, опять же — холодно под землей-то.
Я из-под кровати сверток с сетью вынул, Маллионе наказал не выглядывать больше. Перед дверью часть натянул, а другую топором отрубил да на окне повесил, ставню зимнюю запер. Ниточкой тонкой серебряной, из которой алиф зимой выпутал, я трубу прикрыл.
Звезды уж показались, солнца лишь край с крыши видать… Главную часть сети я на крышке погреба завязал и вниз спустился. Внизу лампа горит, и тепло. Видать, скаллирау ворожит. Ну а мне что — портиться в погребе нечему, еды-то почитай, не осталось, сыр да молоко мы съели, а овощей завтра с утра с огорода возьму… Если будет для нас то утро, конечно.
Только подумал, как вижу, вскочила Маллиона, слушает что-то, только ей ведомое, зашептала тихо, глаза огнем разгорелись, куда там лампе моей… А после и я услышал. Топот и скрежет, а после вой такой, будто зверя живьем свежуют, вот только зверей таких я бы и при оружии средь бела дня не хотел встретить. Долго это продолжалось. Потом гляжу, а из щелей в потолке, где люк прилажен, будто туман какой ползет темный, а в нем глаза горят лиловые. Маллиона ладони туда обратила, застонал и опал тот туман хлопьями черными, будто сажа. За ним уж другой по стене стекает… Наверху все крик да шум продолжается, а тут мальчонка наш вдруг взбрыкнул, да и гляжу — оленек лежит молодой, пугано на нас глядит, шкурка подрагивает-переливается. Я к нему, он от меня, чуть ларь дубовый не свернул.
Я присел, шепчу: — Хорошо все, Фидж, не трясись так, уж мы тебя в обиду не дадим… В оленька ты оборотился. Ничего, Маллиона говорит, так должно. Не бойся.
Он на себя смотрит, видит копытца и пуще прежнего пугается. Я руку протянул, по спинке теплой погладил, по пятнышкам. Оленек присмирел, ко мне подался, головку в колени спрятал. Я до кувшина дотянулся, в ладонь воды налил, Фидж лакать стал. Язык теплый, шершавый. Много воды на пол пролилось, но много и выпил. Свернулся у меня, ножки поджал.
Тень по стенам метнулась, смотрю — Маллиона на пол оседает, силы-то не бесконечные… Я и подхватить ее не успел — где уж вскочить, ежели на ногах олень лежит! Фидж от движения моего резкого дернулся, потом сызнова задышал тяжело и глядь — опять мальчишечка мой родной у меня на коленях свернулся. Так я его стиснул, как только ребра не переломал — не знаю. А очнулся, смотрю — тварь туманная, темная, уж лапы свои к девушке тянет, на Фиджа поглядывает… Мол, на сладкое он будет ей… Я до лампы дотянулся, размахнулся и швырнул в морду эту злобную. Зашипело оно, как меч раскаленный в воду сунули, а после на клоки темные распалось. Масло быстро выгорело, и тьма настала. Слышу — а наверху-то тихо, не скребется никто боле.
— Рассвет настал, — шепот слышу.
Маллиона, никак, в себя пришла. Я Фиджета с себя на пол сгрузил, наощупь лестницу нашел, крышку толкаю, а она тяжелым чем-то придавлена. Умаялся, пока с места сдвинул. Свет по глазам ударил, проморгался — окно, смотрю, закрыто, дверь тоже. А вот в крыше дерновой дыр понаделано — чисто решето.
Тварей тех, что приходили, я сжег. Далеко, на опушке, чтоб дом темным чадом не коптить и помину даже не осталось… Страшные, хоть с завязанными глазами их тащи… зубы да когти такие, неясно, как за деревья в лесу не цепляются. Мелких тоже из сети серебряной выпутал — без счета. Та еще работка… Самому пришлось, скаллирау мои мертвым сном спали, не в доме разоренном, а на траве теплой, на полянке под бузинными кустами.
За седемицу управились, заново обжились. Ночные твари горшки все переколотили, видать, просто от злости, что нас достать не смогли. Крышу сперва от дерна очистить пришлось, новые доски переложить. А после снова покрыть. Фидж помог — вырастил траву пуще прежнего, еще и с цветами. Стал наш домик нарядным, словно полянка лесная, солнечная.
Рассказали мы Фиджету обо всем. Вначале-то трудно ему было, конечно, естество свое принять. С человеком всю жизнь прожил, другого ничего не видал, а тут, выходит, и вовсе будто чужие мы с ним… Маллиона, правда, все мальцу повторяла, что коли хочет, может и дальше со мной жить. А малец-то не малец уже, после линьки враз росту прибавил, мне по плечо стал. Зим двенадцать дашь на вид.
Но науку колдовскую знать надо, стали они вместе в лес уходить, с каждым днем все легче Фиджет оленем оборачивался, хоть с одеждой, хоть без. Пару портков порвал, конечно…Благо, полотняные, не кожаные. Уже и свет и вода повиноваться ему стали, хоть и не всегда… Ну, все же, глаза-то у него выдают суть лесную, древесную, а в делах зеленых равных ему не было. Молния в грозу кедр большой разбила, Фидж его боль через землю почуял, залечивать рану обугленную ходил. Бодрым вернулся, веселым — у чащобы силу брать Маллиона его перво-наперво научила. Спервоначалу мальчишка мой наставницы своей дичился, после пообвык, узнал поближе, стал я часто слышать, как они вдвоем смеются. Хорошо.
Оказалось, что то, чего мы с Фиджетом боялись — разговоров его с лесом странных — не бояться, а наоборот, желать надобно. Лес скаллирау учит, под себя меняет, и поделать тут ничего нельзя: лес мудрее, и упрямиться, не пускать его в себя — только хуже делать. Он все равно свое возьмет, а головой не тронуться тут знание поможет, что это к добру делается… Маллиона научила Фиджета землю слышать всегда, а не только когда лес силком призвал. Легче мальчику стало, теперь уж не пугал меня, как тогда. Правда, непросто было сразу в двух мирах жить, но ничего, приноровился потом, на то он и нелюдь, существо чудесное.
За посудой к Джерду и за рубашкой я, наконец, в деревню сходил — негоже в обносках ходить, когда девушка в доме появилась.
Она спервоначалу вовсе жить с нами не хотела, мол, и так я ее родного племянника выкормил, куда еще на шею садиться… Скаллирау испокон веку в лесу под открытым небом живут. Ну и разозлился я тогда, сказал, коли не хотел бы, так и не тащил бы домой, а в лесу оставил…
Мы ее теперь Лио стали звать, сама так сказала. Из деревни я ей принес гребешок узорный, красивый. Фиджу тоже гостинцы… Думаю теперь, придется стену разбирать, еще комнату строить, втроем-то в одной с трудом помещаемся, осень скоро.
Лио как-то сказала, пока Фиджа рядом не было: Алиф рады, и миун, и раззуки какие-то, что в лесу молодой скаллирау будет. Привыкли они к твердой руке, ждут-не дождутся, когда новый хранитель в свои права вступит. А времена-то настали тяжелые, даже средь лета ясного вдруг словно морозом лютым веет: тут и там слухи о существах богопротивных пойманных, даже картинки в городах людям раздают, чтоб знали, бояться кого, и за чью поимку награда ждет. Мелькают на гравюрах и рога оленьи. Страшно мне дитя в этакую пору в жизнь выпускать, но жизнь-то ведь не спрашивает и не ждет никого, катится себе…
========== Лорд ==========
Комментарий к Лорд
Не выдержала я, расползлась все же на пять глав) Так что финал будет в следующей, уж не обессудьте. В этой главе будут элементы ангста, но я обещаю, что в итоге все-превсе будет хорошо)))
Я еще что сказать-то забыл. В конце лета еще, когда крышу я заканчивал, приехал к нам гонец из замка. Хорошо, Маллиона с Фиджетом в лесу пропадали, вернуться нескоро должны были. Я за стуком топора-то сразу и не услышал, что меня снизу зовут. Паренек молодой совсем, шлем гвардейца замкового на нос норовит съехать. Думаю, что ж такого зеленого-то послали, заплутал бы в лесу так, что и я не нашел бы. А потом пригляделся — а это Джердов старшенький, я его в тряпках-то воинских и не признал. Хорошо, этот вряд ли тропу потеряет… Волосы себе обрезал, смотрю, ремешок затянул туго, чтоб талия тоньше казалась, как дышать-то только получается? Ну да ладно. Рукой ему махнул, он приосанился, свиток развернул, и читает будто.
— Его милость лорд Уилленрой тебя в замок приказали привесть! — кричит. — Дело срочное!
И оба ведь знаем, что грамоте он не обучен. Я с крыши спустился, ухмылочку прячу, руки о штаны обтер, свиток взял. Там лордовой рукой написано:
“Ты мальца не стыди, хоть моих слов он пока не может читать, а буквы печатные уже почти все знает. А в замок приди немедля, один, без племянника, оденься почище да язык укороти, пока разговаривать будем. С Божьей помощью, лорд Родни Уилленрой, епископ, рыцарь…” и опять все награды да звания перечислены.
Ну, оделся я, как сказано, из бороды стружку повытряхнул, пошли. А в замке неспокойно, чужие слуги во дворе околачиваются, ливреи лиловые, на груди ястреб нарисован. Виконта Феррерса люди. Никак, в гости пожаловал, по-соседски? А я им зачем?
В главный зал меня провели, потолок высокий, темный. Я тут был-то всего раз, еще мальцом, теперь все заново разглядываю. По стенам гобелены висят старые, закоптились от времени — нипочем не разобрать что там вышито. Охота, должно быть — глаза звериные горят, копья серебрятся. Камин пылает, большой, в рост человеческий. Прорву дров в такой надо, да все равно хоромину эту каменную нипочем не протопить. Столы у дальней стены стоят, где камин поменьше в стене темнеется. А на столах бумаги сложены, чернильницы стоят, свечи. Писцы, что ли, тут у него упражняются? Зачем хозяину такая прорва писцов? Ну, ладно, не за тем меня лорд призвал, чтоб стены да столы разглядывать.
Посреди зала кресло стоит, вроде трона, с высоты полотнище спускается в цвета Уилленроев — черный с серебряным. Сам хозяин в кресле сидит, властным, холодным кажется, совсем не то, что за чашкой чая в домике лесном… Подошел я, кланяюсь, как подобает. Смотрю, а рядом, в тени, и другие люди стоят, чаши в руках держат. Феррерса я сразу узнал по одеже роскошной, таков он и быть должен, меха да золото, камни на цепи кровью свежей блестят. Слуги его с ним и двое егерей, которых в лицо помню, виделись…
— Ну вот, виконт, это и есть мой лесник. Прошу вас, расспросите его.
Феррерс помощнику махнул, тот вперед вышел, откашлялся.
— Виконт Феррерс знать желает, кто его добычу законную умыкнул вместе с силком!
Я глаза вытаращил, даже притворяться не пришлось. Думаю, вот так так… А сам говорю:
— О какой такой добыче речь идет? И отчего я об этом знать должен? Чай, ваша-то вся добыча у вас пасется, у нас своей хватает, не жалуемся…
А он брови свел, говорит:
— Язык придержи, не с деревенским старостой разговариваешь, а с самим…
…и пошло, и пошло… Господи, как им не надоедает-то всю эту галиматью перечислять? Смотрю, а лорд Уилленрой на меня мрачно глядит, бровью повел, мол, забыл, что ли, о чем я тебя, дурня, просил?! Я опомнился, глаза в пол опустил.
— Простите, говорю, ваше благородие, дар речи от страха теряю. Нечасто у нас тут такие высокие чины ходят, да с простыми людьми грязными разговор ведут…
Ну, виконт посветлел лицом, а помощник сызнова то же спрашивает.
— Не может быть, чтоб лесник не знал, кто у него по лесу шатается! Тут явно человечьих рук дело было: ветки, за которые сеть привязана была, топором порублены, сапог следы на песке.
Я плечами пожал, в затылке чешу.
— Не видал… Мне одному по всему лесу не успеть. А отчего в наших границах ваша сеть-то стояла?
Тот напыжился, говорит:
— На границе она была, а добычу ту мы с нашей чащи гнали! Значит, нам она и принадлежать должна.
Я руками развел, говорю:
— Закон, что ли, сменили, а я и не знал? Каждый лорд на своей земле охотится. Ежели хотите, прикажите ставить вкруг леса своего тын, тогда и утечь вашему оленю некуда будет!
Тут же за язык-то себя и схватил, да поздно уж…
Виконт подскочил, аж бляшки звякнули, кричит:
— Ты откуда знаешь, что олень это был?!
Я глаза честные на него поднял, говорю:
— Да об эту пору на них и охота основная идет. Кому еще-то уйти от вашего мастерства охотничьего удалось бы? Кабаны да медведи быстро не бегают…
Тот сощурился, пальцем мне в грудь тычет, слюной брызжет:
— Не простой это олень был, а колдовской! Нечисть подлая! Нутром чую, — говорит, — знаешь ты что-то, да зубы заговариваешь!
А потом к хозяину повернулся, рот утер, хрипит:
— Отдайте его мне, лорд Уилленрой, уж я его разговорю! Взамен вам двоих лучших егерей пришлю, в столице обученных.
Хозяин замка с кресла встал, и отвечает:
— Виконт Феррерс, до сего момента я с вами как добрый сосед говорил, но это уж никуда не годится. У меня не верить егерю причины нет, он прошлому лорду верно служил, как и отец его. Мой человек сказал, что не знает где нелюдя вашего искать. Мало ли среди людей охотников за кровавым золотом ходит? Если и правда то, что кто-то добычу умыкнул, то в другом месте ищите, а у нас ее нет!
Тот подобрался весь, на лорда моего снизу вверх глядит, бокал свой отшвырнул, только и звякнуло.
— Кровавое золото, значит?! — шипит. — Может, вы еще и богопротивных тварей за своих считаете, здесь укрываете?!
Уилленрой вниз спустился, тоже видать — рассердился не на шутку. Глаза в глаза виконту глядит.
— А крови все равно из чьего тела литься, лужа зловонная все едино останется. Я вам в богатстве да родовитости не соперник, зато церковью помазан здешним светочем быть! Вы епископа, самим главой церкви помазанного, в еретичестве обвинить хотите?!
Крест свой подхватил, Феррерсу в лицо тычет. Тот замялся, отступил, глаза испуганные.
А лорд наш пуще расходится:
— Я все ваши грехи насквозь вижу, и что за разврат гнусный во дворце творится вашем, знаю! На колени, виконт Феррерс, а то не видать вам Царствия Небесного!
Тут уж мы все на колени рухнули, не только виконт. Стены будто дрогнули, ей-Богу, как бичом огненным его голос хлестнул!
Поцеловал Феррерс крест и дрожит весь, а лорд Уилленрой небрежно благословил его, отмахнулся словно, и вновь на свое кресло уселся. После встали мы, смотрю: Феррерс уже не от страха, а от злости трясется, пробурчал прощание наскоро, да и к дверям чуть не бегом… А лорд Уилленрой ко мне подошел, улыбка кривая.
— Зря вы это, — говорю, — теперь этот гриб гнилой на вас зуб иметь будет…
Он вздохнул, не рассердился даже.
— Грешен, терпения-то у меня с наперсток… Каждый день Бога молю, чтоб поболе даровал.
Смеется хитро:
— Сам-то зачем про оленя ляпнул?
Растерялся я, а он рукой махнул, не отвечай, мол… А потом все ж спросил:
— Что, правда не знаешь?
Я головой мотнул, вслух соврать язык не повернулся. Он усмехается, перестал меня глазами сверлить.
Спрашиваю, чтоб разговор перевести:
— Это ж откуда гонец ваш грамоту стал знать?
Он снова улыбается, на столы в углу кивает.
— Негоже, что егерь лесной грамоту пуще деревенских разумеет. Учим понемногу: то писец, а то и самому приходится. Все же старик-то немощен, часто у него кости болят… Вот, замену ищу.
На меня смотрит.
— Не пойдешь ко мне в помощники?
Я сызнова глаза распахнул. Чтоб лордовой рукой стать, благородное имя нужно. А после подумал, имя-то материнское есть у меня, да только забыл я о нем уже.
— Нет, ваше благородие, — отвечаю, — я к вольной жизни привык, в ваших казематах каменных через две луны подохну.
Лорд кивает, мол, так и знал. А в глазах тоска такая проглянула, что хоть вешайся. Я не выдержал, говорю:
— Если кого толкового надумаю, к вам направлю. А вы в лес почаще выезжайте, воздухом свободным подышать.
Он усмехается:
— У слуги на выходе спроси, сверток для тебя имеется. Библиотеку разбирали, книги две сказочные нашли. Самому мне без надобности, а детей у меня нет и не будет, — брови нахмурил, но все ж закончил:
— Так лучше пусть в дело идут, чем тут гнить.
Я отвечаю:
— Так, ваше благородие, ежели вы тут ученье затеяли, может, послушникам вашим оно нужнее?
Он головой покачал:
— Нет, им грамота не за тем нужна, чтоб баловаться… А смочь самим указ прочесть, и чтоб на торгу знали, если их обмануть хотят. До того, чтоб свободно страницы книг глотать, из них вряд ли кто дойдет.
Поклонился я в благодарность и пошел. Сверток-то тяжелый, хорошо, кожаная лента прилажена, чтоб сподручней нести было. Все равно только-только успел Фиджета с Маллионой из лесу встретить.
Мы с Лио много говорили, я столько и не говорил ни с кем, даже с Фиджем, уж на что тот на это дело падок стал. Но тут больше не говорить, а слушать надо — песен да историй-то у Маллионы столько, что куда там книгам…
Я как к закату с делами управлялся, по лесу шел — издалека огонек видать. Когда знаешь, что ждут дома, сразу шагу прибавить хочется. После ужина садились на крылечке и разговоры разговаривали, смеялись, иной раз до того времени, как луна в зенит поднимется… Фиджет уже девятый сон видел, а мне уходить с крыльца было неохота, хоть и до рассвета вставать потом.
Смотрю, и Лио тоже подольше посидеть норовит и с каждым вечером все ближе устраивается. Ну а я с девушками-то дуб дубом, мне откуда знать, что она себе думает? И за плечи приобнять хочется, да вдруг вовсе не то у нее в мыслях, а только испугаю, позору до смерти не смыть. Объясняй потом, что в виду имел… В общем, сидел, глаза отводил, чуть руки себе не связывал, даже от греха стал на другую ступень садиться, а то и вовсе на землю.
Раз по дождю возвращался, промок до костей, а дожди уже прохладные, на березах листики по краям золотятся. Пришел на крыльцо, сбросил куртку, рубаху. Тканину хоть выжимай. Маллиона выходит, на ступеньках по обычаю устраивается, смотрит на меня — мол, садись давай. Щеки румянятся, глаза горят. И коса ее светлая, тяжелая по полу струится — так погладить хочется, в руку взять…
Думаю: все, приехали. Уж спокойно на девушку смотреть не могу, что дале будет?! Бежать надобно, пока она не видит, что у меня все внутри переворачивается…
Я головой помотал, мол, устал, есть да спать пойду. Сам думаю, мне не спать сейчас, а назад бы, под дождь ледяной… Она смотрит. После встала, ко мне шагнула, руки свои горячущие мне на плечи положила. По голой коже поди скрой, как тебя до самого корня огнем прожгло! А Лио губами в грудь мне ткнулась, ну и все… Кто бы тут с ума-то не сошел? Так в дождь и ушли вместе… И не холодно было вовсе, даже и наоборот.
Потом уж думал, как нам с ней по-людски все сделать? А выйдет ли оно — по людски — да с нелюдью? В церковь ведь не пойдешь венчаться. Думал-думал, у нареченной моей спросил. Лио зарделась, ко мне крепко так прижалась, аж сердце зашлось. Сказала, что у них лесной хранитель пары благословляет. А у нас-то и нет его пока. Решили пока так, по-простому жить, небось, Бог-то на небе всю любовь нашу видит…
Комнату я срубил. Почитай, полторы луны работал, но вышла светелка ясная, теплая, свежим деревом пахнет. Пришлось и старую комнатушку скребком проходить — этим Лио с Фиджем занимались. В доме коврики плетеные появились. Оказалось, Лио их ловко делает, да узорно так. Я-то только корзины простые плести умею… А здесь чисто кружево дорогое, только из толстых крапивных нитей. В эту ярмарку решил окромя остального станок для ниток прикупить. Пусть Лио моя радуется, кружева свои плетет, на зиму долгую занятие ей будет.
Я как дома сверток из замка развернул, всем гостинцев нашлось. Фиджет сразу за листы темные схватился, по краям мышами объеденные, а на них рисунки и значки непонятные, нездешние. Но утки в пруду нарисованы живые — вот-вот с бумаги в комнату выйдут, встряхнутся. А на другом и вовсе животинка заморская, полосатая, зубищи — во! Уволок их Фиджет в свой угол, лампу зажег, бумагой обложился — повторить пробует. А Лио книгу взяла, раскрыла. Рисунки там красивые, плетение по краю.
Глаза на меня подняла, книгу протянула, просит:
— Научишь знаки разбирать?
Ну а я-то рад только. Достал берестинки Фиджетовы с буквами, много вечеров мы так просидели. Фидж-то те книги за две седемицы съел, но я велел нам не пересказывать. Вот Маллиона научится — сама мне прочтет. Так и случилось.
Этой осенью мы пропасть еды заготовили, пришлось надстроить кладовую. Маллиона корней сладких из лесу нанесла. Я о них знал, но больно уж редко попадались, а скаллирау все места богатые чует. Грибов белых они с Фиждетом четыре полных короба принесли, неделю мы на нитки их низали. Часть на продажу, часть — себе. Клюквы на меду настояли, не только яблок. А зверей я сам бил, не могу жизнь чужую забрать, когда на зов волшебный тварь сама к тебе подходит да голову склоняет… Ежели у скаллирау это обычным делом считается, что ж с того… А я непривычен. Оказалось, мать Малионны и Раиннэ в человеческом обличьи предпочитала ходить, и домик у ней был на окраине деревни маленькой, за вересковой пустошью да за холмами. Я так далеко и не бывал никогда. Лечила она зверей, людей, иной раз и кровью своей. Добром ей до поры до времени платили, но давно это было — более двадцати зим тому назад. Я тогда спросил:
— Сколько же скаллирау живут?
— Смотря по тому, в каком обличье время проводят, — Лио отвечала, — но я не видала никого, кто за шесть десятков зим переступил. Хотя слыхала, раньше и до сотни жили.
Значит, в этом хранители лесные не шибко от нас отличаются… Оно и ясно — чаща-то каждую весну обновляется, умирает и рождается. Не нужен ей хранитель вечный, бессменный. Кровь молодая нужна, жаркая.
На ярмарку я один ездил. Маллиона могла еще за человека сойти, а Фидж полностью перекинуться не мог, кровь оленья густая… а рога он зимой лишь сбросит. Пока в шкуре звериной по лесу бегал, стесал их до крови — смотреть страшно. А что делать — по осени так все олени ходят. Только на звере привычно бархат висящий клочками видеть, а на Фиджете сердце замирает — все кажется, больно ему… Это ладно, а вот следующей осенью нам еще испытание предстоит — первый гон у парня будет. Лио переживает, чтоб отцовой ошибки не повторил. Он уже сейчас-то зим на шестнадцать выглядит, смуглокожий парнишка сильный да ловкий — любо-дорого посмотреть, а через год и вовсе взрослый мужик будет.
Прорву всякого добра я домой накупил: главный-то расход, одежда теплая, не нужен стал: скаллирау хоть в снегу голышом спать могут, тепло свое у тела удерживать. Хотел я полотна купить цветного, одежки пошить, а потом попался мне вечером в таверне мужичок, оказалось, красками торгует. Ну и слово за слово, узнал он, что я в травах да деревьях понимаю, обрадовался, что поговорить о любимом деле можно. Рассказал, как товар свой готовит. А как пару кружек выпил, так расщедрился и на клочке нарисовал даже, как из коры дубовой, ягод и квасцов едких, что кожевники используют, стойкую краску для ткани сделать. Тут мне мысль пришла, что, пожалуй, не нужно мне полотно чужой рукой расписанное. То-то Фиджет обрадуется! Он в последнее время навострился травы да колоски рисовать, в узоры их сплетать — посмотреть любо-дорого. А уж если такими рисунками, скажем, платье или рубаху украсить — куда там золотому шитью!
Взял я ткани беленой и платок теплый да сапожки для Лио — вдруг понадобится в деревню наведаться, мало ли что. Если в лютый мороз из лесу девушка босая в одной рубашке придет, слепому ясно, что не человек это…
Как в деревню въехал, гляжу: на дальнем конце дымит что-то. Никак, пожар? Но людей на улицах не видать и к реке не бежит никто… К дому Джердову лошадку подвел, и во дворе нет никого. Время мессы воскресной, утренней. Я скотинку привязал, тут и колокол ударил, навстречу мне уж все деревенские спешат. Джерд меня увидал, обрадовался, в дом зазвал, обедом угостить. Я вижу, как его распирает: не терпится рассказать, что такое стряслось. Гончар и сыновей-то не дождался, как за стол сели, не утерпел — говорить начал.
В деревне парень один был, Питер. Уж на что я в дела деревенские не вхож, а и то о нем наслышан — без пьяницы этого вряд ли какая драка или бесчинство в округе обходится. А год назад жену он себе взял, девочку почти, из селенья за холмом. Зачем она ему только? Питер и так любую немужнюю уболтать да в сено завалить мог. Переборчивым был, лишь на красавиц пышнотелых удаль молодую тратил. Для чего сдалась ему такая — мелкокостная, бледненькая? Всего-то и красы, что волосы до пят. Не знал никто, да и не допытывался… Взял и взял, их дело.
Спервоначалу все хорошо шло: Питер в трактире штаны просиживать перестал, деньги домой нес, забор у дома обновил. Девушка, Илайн ее звали, дитя понесла — к Айре приходила трав от дурноты утренней просить.
После лето настало, девки зимние одежки скинули, на поля вышли. Тут-то Питер и взялся за старое… Илайн не жаловалась, все молчала, женщины деревенские так и сяк разговорить ее пытались, но девушка — ни в какую, сказала лишь раз, что непотребно это — жизнь свою на улицу выносить. Ее в покое и оставили, не заговаривали больше — больно гордая.
А теперь с утра крик да шум поднялся. Народ к мессе собрался, а тут глядь: по улице Илайн бежит, чуть не голышом, к груди сверток прижимает, а за ней Питер — рожа красная, в руке цепь, какой кобелей злых приковывают.
— Убью потаскуху! — сипит, и ка-ак ахнет жену этой цепью по спине!
А она не упала даже, только споткнулась и дальше побежала — видать, страх за ношу свою боль пересилил. Тут уж мужики подоспели, пытались дурня этого остановить, да где там! Кое-кому деревенских звеньями злыми поперек живота досталось. Хорошо хоть никому глаз не выбил, черт пьяный… А Илайн в церковь птицей влетела и посреди прохода упала. Тут женщины и увидали, что ребеночка она держит. Только-только народился, как только ноги-то мать держали, чтоб через холм с ним бежать? Айру кликнули, хотели к ней девушку перенести, а та чуть не ногтями в пол вцепилась.
— Нас тут Бог защитит, — лепечет.
Деревенские усовестить парня хотели, хоть так — издали, чтоб сызнова под руку тяжелую не подставляться. Испокон веку святилища местами святыми были, и беглые в них укрыться могли, да только поди это Питеру объясни — как грибов дурных наелся, ни черта от гнева не соображал.
— Моя жена, — орет, — что хочу, то и делаю! А вы с дороги уйдите, не то зашибу! Эта ведьма дитя от любовника принесла! Отродясь у нас в роду черноволосых не бывало! Убью, — кричит, — обоих, и всех, кто на пути встанет!
Тут лорд Уилленрой на коне подъехал, спрашивает, что за непотребство тут чинят, вместо того, чтобы смирно в храме утреннюю молитву стоять?
Илайн в дверях появилась, по щекам слезы ручьем.
— Твое это дитя, — мужу говорит, — больше не от кого… Пусть Бог меня поразит, на Его пороге стою…
А Питер челку рыжую отбросил, руки в бока воткнул, ухмыляется:
— Я, — говорит, — тебя на спор взял, пойдет за меня голубая кровь, аль нет?
Женщины ахнули, а девушка от стыда рукавом закрылась. Илайн дочкой мелкого дворянчика была, а как отец помер, мать ее все, что было, распродала, а после и старшую дочь за простого выдала, который за невесту только серебра мешочек да козу дал, и на том спасибо…
— Смотри ж, пошла… Жрать-то всем охота, и братикам твоим, и сестричкам… А кровь у тебя не голубая, а обыкновенная, как и у всех баб… Да я ж тебя, овцу, с зимы-то и не брал ни разу! Кому такая костлявая нужна?
Илайн глаза на него подняла, не стерпела.
— Да ты сколько раз не в себе домой-то заявлялся? Небось, половину ночей не помнишь… Зато я помню хорошо, — говорит, с шеи ворот дернула. Терять-то ей нечего уже, куда уж большего стыда причинить… А там, на шее синяки — половина зажившие, другие свежие, багровые.
Деревенские зароптали, а Питер вдруг к жене — шасть, и ребенка ухватил. Тут священник наш с лошади и скатился. Питер и понять не успел, когда ему по башке-то плашмя мечом прилетело… А Лорд дитя подхватил и к матери несет. Мальчишечка запищал, лорд на него взглянул и замер. К матери надо в руки дать, а он стоит, смотрит… Насилу очнулся от столбняка, передал все же. Потом к Питеру повернулся, плащом взмахнул, а тот уже поднимается, головой мотает, как конь — крепкий парень, нечего сказать…
— Я в своем праве! — хрипит. — А жена мужу подчиняться должна… Я и в храме могу энто отродье ведьмино пополам порвать, Бог только рад будет…
Уилленрой к нему прянул, всю спесь свою растерял, за грудки схватил, по-простому.
— Я тебе сейчас покажу, — рычит, — Бога…
В снег отшвырнул и снова меч поднял, глаза горят. Питер от него ползком пополз, понял, что не намерен лорд шутки шутить — хозяин-то тоже в своем праве, как и за что своих людей карать… Тут любой испугается, даром что Уилленрой не больно широк в кости, а вот в плаще да с мечом в руках Питеру куда как грозным показался. Джерд говорил, думал — убьет… Но нет, постоял, зубами поскрипел и назад в ножны меч сунул.
— Выметайся с моей земли, чтоб духу твоего здесь не было! Иначе прикажу повесить на этой самой цепи, даже оружие о тебя марать не буду!
Повернулся спиной и стал приказы раздавать, будто и нет больше Питера, растворился в воздухе тяжелом, предзимнем… Тот и правда утек, пока деревенские у церкви толклись. Напоследок подгадил только: дом свой сжег, в сухом холоде дерево быстро горит… Это уж только теперь, после мессы, увидали. Девушку с ребенком лорд еще до службы приказал в замок отнесть и Айру туда же привести. Там они теперь, а старуха просила ей сумку с травами передать, тогда-то не успела все собрать, лишь мазь да нитки прихватила — спину Илайн зашить. Гончарова жена, пока мы обедали, к старухе в дом сходила, сверток собрала. Вовремя я лошадку привел, Джердов средний на нее сразу вскочил и в замок сумку повез.
Я покупки свои домой несколько дней перетаскивал, там и за жалованьем очередным сходить время настало. Лорда я не видал, уехал он в дальнее село, проследить как припасы к зиме соберут. Без помощника-то оно тяжко, за всем следи, везде успевай… А вот Айру видел, перекинулись словечком. Илайн наверху, в господских комнатах разместили — там топят хорошо и малышу уютней, чем в людской. Хотя как можно этакую скалу сырую уютной назвать — мне никогда не понять. Уилленрой сказал, что ежели Илайн хочет, может на зиму оставаться, замок все равно пустой, а кухарка готовит столько, что еще на десятерых останется.
Глаза у лекарки хитрющие, рассказывает — улыбается. Первые дни девушка в горячке лежала, все силы отдала, старуха от нее и не отходила. А лорд нет-нет да и заглядывал в покои. Айра-умница, в очередной раз ему мальца всучила подержать, пока с Илайн возилась, дескать, темные мы, откель знать, подобает оно иль нет — их высокородиям мальцов в руки совать? Он в дитя вцепился, и после уж не прятался, открыто приходил.
А отчего так, Айра после разведала. Она кого хошь разговорит, и тут не сплоховала. С такими ведь главное говорить поменьше да вид делать, что ты и вовсе другим занят, а откровения его вполуха слушаешь. И упаси Боже жалостливый взгляд бросить… тут же захлопнется, как ракушка речная.
В роду Уилленроев, под грифоном серебряным, четверо братьев росло — старшие в отца пошли, коренастые да горячие, до драк и прочих потех мужских охочие. А младший словно от другого кого родился: тихий да тонкий, а главное, яростью воинской напрочь обделен. Вроде и науку боевую знает, а применять не радуется. После любимых сынков стыдно такое папаше видеть было. Ни на войну такого с собой не возьмешь, ни на турнир, даже за столом рядом сидеть муторно: как начнут рыцари байки травить, так младший враз есть бросит, а на рассказчика так смотрит, что слова в глотке застревают.
С соседями старший Уилленрой бодаться любил, развлечение такое у тамошних дворян было: то сражались насмерть, деревни друг другу жгли, а то и братались, вином поверх крови столы пиршественные заливали… Уж сколько бастардов там было! В бою-то да в угаре никто не глядел, кого под собой раскладывает: девку-служанку или хозяйскую дочь… и кто кому после этого кем приходился уж сам черт не разобрал бы.
Впервые сынок младший отца разочаровал, когда жениться на дочери соседа отказался. Не уверен он был, что не дочь это одного из братьев, а то и вовсе ему сестра родная…
А другой раз особо настырный дворянчик попался, старший сын Уилленроя сестру его обесчестил, да и прибил случайно. Рыпаться меньше надо, когда у воина над тобой в сталь все, кроме срамного места, заковано… Решил тот рыцарь за кровь родную мстить, обидчика подкараулил, да и уложил стрелой в затылок. Ну а месть, как водится, всегда ответную месть рождает. Старший Уилленрой троих мальчиков — младших сыновей дворянина взял, да хотел на воротах распять. А Родни, как птенец против ворона, насмерть встал, не дал детей убить, а после того, как разъяренный отец его воинским ремнем отходил, очнулся, спустился и ночью из каземата мальчиков выпустил, хорошую лошадь дал… Скрылись они за стенами крепостными, ищи-свищи ветра в поле.
Тут глава рода и не стерпел. Чтоб сломать сына младшего, отвез парнишку на ночь глядя в монастырь, сказал, дескать, не хочешь как мы жить, так и не видать тебе ни наследства, ни наследников! Нечего такую кровь холодную по земле плодить и именем славным называться… А наутро опомнился, примчался — поздно, Родни уж успел волосы обрезать и обеты принять. Страшно бушевал старик, да против церкви не попрешь… После и умолять начал отступиться, обеты снять — это уж совсем позор, сын воина монахом стал! Усмехнулся послушник Родни Уилленрой и ответил, что обеты свои снимет тогда, когда река вспять потечет.
С тех пор много времени прошло, до кардинала наш лорд своим старанием поднялся, но и в церкви его не жаловали. Слишком буквально он слова Христовы трактовал, оставался прям, как стрела, и не всем это нравилось. Закрыть глаза на заслуги Уилленроя не могли, но и землю выделили на окраине. Наши места глухие, здесь жить иным не наградой, а ссылкой кажется…
Отчего лорд наш на ребенка заглядывался? Глядя на братьев старших, Родни Уилленрой о младшем мечтал, чтоб поговорить можно было, не только сравнивать, у кого руки по локоть в крови, а у кого по плечи. Разговоры долгие в доме родном были не в чести — лишь если вином упиться до поросячьего визга. А как Родни старше стал, о сыне задумался, но исполнить мечту не успел — клятвы помешали. Хоть многие церковники и не смущаясь креста блуд творят, и родных детей у них полон приход, но для лорда нашего слово изреченное не пустой звук… А реки испокон веку лишь в море текут, и никак иначе.
Как снег землю укрыл, поползли с севера тучи низкие, ледяные. Словно днища кораблей хищных небеса бороздят. Лио ежилась, по ночам ко мне жалась, шептала, что согреться не может. Это скаллирау огненная-то?! Взмахом руки ведь могла костер зажечь, особенно если солнце в лицо светит. А вот солнца-то как раз и не было, будто проглотил кто его, никогда я досель такой долгой тьмы не помнил. Обычно после первого снега наоборот, природа зиме радуется, светом морозным искрится, а тут…
Не по себе нам было, Фиджет тоже все больше дома сидел, говорил, что странное что-то творится, неведомое. Лес перед зимой замер, все больше молчит, а ежели и говорит что, то туманное да темное показывает, словно предупредить о чем хочет, но сил не хватает…
Раз услышал я стук в дверь на рассвете. Самого-то рассвета не было, снег мелкий сыпал и наверху марево какое-то вязкое, посмотришь в небо — тоска берет. Я Фиджета разбудил, к Маллионе провел. Дверь в светелку нашу прикрыл, топор нашарил, дверь открываю. А там на крыльце Виллья, гончарова жена стоит, корзину, полотном закутанную, к груди прижимает, оглядывается.
— К нам солдаты-церковники заявились, всю деревню вверх дном переворачивают… С ними люди Феррерса, а во главе знаешь кто? Питер-дровосек… одет по-чистому, меч у пояса прицепил. В деревню первый въехал, орал, что теперь-то узнаем, как добрых христиан ни за что ни про что позорить…
Дыхание перевела и продолжает:
— Нечисть ищут. Указом машут, дескать, оплот тьмы искоренить хотят!
— Я тут причем? — бровь поднял, а у самого внутри все сжалось.
— Тварь они с собой привели странную, рогатую… копьями серебряными в нее тычут. Вроде лозоходца она у них: своих чует, куда шаг сделает, туда они и идут! — говорит, а губы от страха прыгают. — У Сайруса нашли кого-то, дом сожгли, а крики оттуда неслись такие, что волосы дыбом… Вот, — шепчет, — спрячь пока у себя.
На корзину гляжу и не знаю, на что решиться.
— Ты в лесу многое видал, — Виллья говорит, — мне Джерд рассказывал, и знаем мы, что сердце у тебя есть. Не убьешь душу живую ради наживы…
Раскрыла полотно, а там комочки пуховые лежат, цветные. Я над корзинкой склонился, разглядываю. Один вдруг шевельнулся и глазки открыл. Видеть-то вижу, а разум верить отказывается, все подвох ищет. Слишком мы прятаться привыкли.
— Это кто? — спрашиваю.
Вдруг через мое плечо рука чья-то протянулась, из корзины тварюшку пушистую вынула. Я вскинулся — на крыльце Фиджет стоит. Виллья ахнула, назад шарахнулась, чуть ношу свою в снег не выронила, хорошо, я подхватить успел. Насилу удержался, чтоб мальчишку затрещиной хорошей не угостить. Это ж надо так к людям выскакивать!
Я не успел рот открыть, Фиджет говорит:
— Малыши тиошей это. Или брауни, по-вашему… А родители где?
Виллья опомнилась, и, хоть на рога Фиджетовы косится, но отвечает:
— Ушли в ходы подземные, до времени. А эти глупыши — кого успела собрать, тех принесла… Как раз я успела, Питера уж из-за дома видала, когда дворами уходила. Наши, домашние, первыми тревогу подняли, в лес идти за помощью надоумили.
Теперь очередь Фиджа удивляться настала.
— Неужто тиоши по-человечьи заговорили?
Виллья улыбнулась ему, робко еще, неуверенно.
— Картинки они рисовали. Полчашки муки по полу рассыпали, проказники. Теперь-то понимаю, что они тебя чертили, а не его…
— Кого — его? — хором спрашиваем.
Виллья еще пуще задрожала, на тропку оглядывается.
— Тот нелюдь, что церковники с собой привели, на тебя похож. Только меньше в нем человеческого.
Фиджет голову к плечу склонил, на двор — скок, и встает из снега скаллирау зеленоглазый, очами словно в душу глядит, ушами чутко поводит. Виллья руками рот зажала, пискнула. Потом головой закивала, говорит:
— Точно такой, лишь на ногах кандалы и росту в нем побольше, а глаза завязаны…
Зазвал я ее в дом, негоже на пороге стоять. Фидж снова человеком обернулся, там и Маллиона вышла, нелюдей почуяла. Виллья не знала на кого и смотреть, ни разу дотоле скаллирау близко не видала. То на глаза Лио любуется, то на рожки Фиджетовы глядит. Гладкие к зиме они стали, блестящие, словно воском натертые.