Часы заразили корабль. Они везде, воспалённые нарывы на гладких стальных стенах. Они утверждают, что 271 358 стандартных дней прошло с тех пор, как мы покинули самую отдалённую окраину системы. Часы также показывают время, которое должно пройти, прежде, чем мы сможем вернуться: 1 343 стандартных года. Я пытаюсь не смотреть на эту цифру, но я знаю её наизусть.
Время моего ежедневного инспекционного обхода. Если бы я и не захотел идти, металлическое тело, в котором я существую, потащило бы меня в любом случае. Это одна из некоторых вещей насчёт моей миссии, которую я не понимаю. Если я здесь для того, чтобы придать человеческую перспективу кораблю — как я должен верить — так почему у меня так мало воли? Кажется, я помню, что когда-то я был сильным человеком. Испарись я из этого холодного мозга, что содержит меня, любопытно: что-нибудь бы изменилось?
Это глупая мысль. Кто будет выдумывать новые наказания для заключённых?
Сначала я провожу инспекцию центрального хранилища, белого сферического отсека, в котором заключённые содержаться при температуре очень близкой к абсолютному нулю. Они плавают аккуратными рядами, шесть в высоту и тридцать в ширину, пойманные в прозрачную сеть трубок и кабелей. Они довольно красивые. Каждый запечатан в зеркально-яркую плёнку, которая защищает инертную плоть от жара ламп. Они так ярко отражают, что деталей не разглядеть. Я не могу сказать, какое тело — моё.
Под обзорным иллюминатором висит сигнальное табло; оно отслеживает инфопоток от мозга каждого заключённого. Под моим именем горит розовый огонёк, показывая, что моя мозговая система управляет автономным корпусом, а не одним из персональных адов, в которых существуют заключённые. То, что написано под моим именем, — мой титул: Надзиратель. Это кажется мне менее значимым, чем мякгий ровный свет розового огонька.
Сверху табло кто-то нацарапал граффити на чёрном пластике: «… здесь жив к добру тот, в ком оно мертво[2]». Данте, я думаю — несомненно, подходящий поэт для этой работы. Любопытно, кто накарябал эту строку: рабочий на верфи, кто-то из охранников, которые доставили заключённых на корабль, кто-то из аристократов, которые пришли на его запуск? Я не могу решить, одобрял ли писака цель корабля. Это двусмысленная строка, взятая сама по себе.
Сейчас я двигаюсь по коридору, который ведёт к навигационному ядру. Я проходил этот путь так много раз, что его реальность немного размылась. Иногда я почти могу видеть сквозь стены, словно сталь стала протёртой. Это опасная иллюзия и я гоню её от себя.
В ядре я сажусь под полушарие отполированного кристалла. Я могу смотреть вверх в огненное совершенство пустоты, мой взгляд не затуманен дымкой пыли, которая затмевает звезды внутри системы. Я редко так делаю.
Корабль в одиночестве совершает своё плавание по своей широкой кометной орбите. Когда мы оставили систему позади, корабль расправил черные крылья своих водородных улавливателей и мы исчезли из ведения и контроля человечества. По правде говоря, непосредственно этого я не помню — слишком давно это было — но у меня осталось ощущение этого. Человеческий разум может хранить довольно немного и оставаться человеком, и, поэтому, наши воспоминания периодически конспектируются и удаляются. Важно, чтобы заключённые оставались людьми. Иначе, какой бы был смысл? Могут боги быть наказаны или демоны? Кто-то может возразить, что заключённые — уже демоны; но я узнал иное.
Как только мы вышли за пределы дистанции обнаружения, корабль начал серию случайных чередований своей орбиты. Те, кто программировал корабль, были решительны и опытны; они надёжно сделали так, что корабль не будет обнаружен до тех пор, пока не вернётся к солнечному свету. Какие события были выбраны программистами, для того, чтобы сгенерировать движения корабля по окружности? Полагаю, что настоящей случайности не существует. Но, возможно, кусок распадающегося изотопа, и корабль моделирует свои манёвры по этим вспышкам умирающей материи. Или он наблюдает за небесами ради знака — новая звезда, новая вспышка. Нас не найдут; мы проведём предназначенное нам время здесь, в темноте. Почему?
Милосердие это человеческий порыв, который длиться дольше, чем печаль, и ужас, и ярость, и боль, и это настолько же человеческая обуза, насколько и человеческая слава. Заключённые на борту этого корабля — все совершили чудовищные, безжалостные преступления, но после пяти сотен лет, кто будет помнить своих жертв? Кто-нибудь пожелал бы, действуя из лучших побуждений, вытащить этих заключённых из их адов? «Разве они не достаточно настрадались?» — сказал бы этот добросердечный человек и была бы снаряжена экспедиция, чтобы найти корабль.
Но этому никогда не бывать. Потребовались бы миллион кораблей и тысяча лет, чтобы обыскать все места, где мы можем быть, и это было бы непрактичной степенью милосердия.
Конено же, у нас нет передатчика, и мы не можем вызвать помощь.
Я проверил показания приборов. Корабль функционирует превосходно, как и всегда, и я покинул ядро.
Троё из моих клиентов требуют моего внимания. Я спускаюсь по кораблю в комнату, где ожидают эмпирические имитаторы. На одной мерцающей стене находиться панель с 179 гнёздами. Я встаю перед ней; выдвигаю кабель из пазухи на предплечье. Один конец кабеля вставляю в гнездо, другой — в свою грудь, над местом, где билось бы сердце, если бы оно у мене ещё было. Я прикасаюсь к кулисному переключателю на панели и заглядываю в сон Фэррис Ниелло.
Она расхаживает по пустой галерее, маленькая костлявая женщина, вся из углов и острых краёв. Множество огромных полотен висит на шероховатых бетонных стенах. Абстрактные картины: они состоят из крошечных, суетливых узоров — грязно-коричневых; свинцово-зелёных; холодных, безжизненных серых. У меня складывается впечатление маниакальной энергии, неумеренно растраченной на никчёмные концепции. Так этому и следует быть.
Она поворачивается, смотрит сквозь меня; она не может меня видеть. Её худое, осунувшееся лицо напряжено от безисходных предчувствий. «О, пожалуйста, на этот раз…», - шепчет она, но нет никакой настоящей надежны в её мольбе.
Как и у других, масштаб её преступления был экстраординарен.
Она была художником. Критики и публика отказались видеть достоинство в её работе.
В её мире жёсткое голубое солнце сделало катаракту частым и обычным заболеванием. Люди использовали мазь, чтобы восстановить повреждённые ткани. Фэррис Ниелло отравила огромный груз этой мази смертельным ферментом, который она как-то приобрела на военном складе. Люди использовали эту мазь и их глаза растворились; ещё до того, как они смогли почувствовать боль, их глаза стекли по лицам.
Десятки тысяч ослепли навсегда. Сотням повезло меньше: фермент проник в мозг и вызвал чрезвычайно опасное сумасшествие. Их охватили побуждения к самоуничтожению: они перерезали себе горло; они прыгали с высоких балконов; они бились головами о стены, пока их разлагающиеся могзи не выплескивались наружу. Я видел эти изображения; корабль показывает мне подобные вещи, когда я устаю от моего задания.
Думаю, что она никогда не понимала величину своего преступления; она — одна из тех горемык, у которых нет воображения. К этому недостатку я приписываю и её неуспешную карьеру, и невообразимую месть. Я уверен, у неё и мысли не было о том, каково это: визжание; кровавые, царапающие руки; лица с дырами вместо глаз; беспомощные шатания её жертв.
Однако должна ли она была избежать наказания просто потому, что слишком глупа, чтобы понять тот ужас, который она совершила? Конечно же, ответ должен быть нет.
Первую сотню лет она страдала вот от какого наказания: ей были даны проблески великой красоты — замечательные картины, изумительные ландшафты, изысканно красивые мужчины и женщины. Затем она была ослеплена и принуждена существовать со всеми этими вещами, которые, она знала по свидетельству её других органов чувств, всё ещё были здесь, выше её понимания. Корабль, как всегда, произвел искусное усовершенствование над этим основным планом. Хотя она могла трогать текстурированную поверхность картин, но когда-нибудь она слышала нож, который рвал всю эту красоту. Или она обнаруживала, что живёт на свежем, чистом воздухе какого-то альпийского вида — но когда-нибудь она слышала лавину, несущуюся на неё. Или когда-нибудь милые голоса её людей замирали и сгущалась смрад смерти, и она шла на ощупь вдоль стены и наступала в слякоть гниющей плоти. Этот цикл снова и снова.
Её первое наказание было дефектной концепцией. Она всего лишь поверила, что красота имела значение для неё; по правде, красота её особенно не волновала. Через некоторое время она стала относиться к этому философски. Этого нельзя было допускать, так что режим изменился…
За шесть сотен лет ей не удалось взволновать критиков и публику. Её «жизнь» в эмпирических имитаторах не отличалась от её предыдущей реальности. Она заражена маниакальным желанием рисовать; она должна рисовать. Её гонит сильнейшая вера в её несуществующий талант. Время от времени, когда её ожидания поднимаются до непереносимой точки, ей предоставляется выставка в престижной галерее, так, чтобы подтолкнуть эти ожидания ещё выше. В день открытия выставки её психическое состояние неописуемо.
Конечно, она страдает от ужасного унижения. Критики, которые пришли на открытие, соревнуются друг с другом в отвержении её работы. Корабль привлекает десять тысяч лет человеческого остроумия в описании этих комментариев и каждый застревает как рыболовный крючок в душе Фэррис Ниелло. После всех этих столетий корабль хорошо знает её душу.
Но пришло время снова изменить режим. У Фэррис Ниелло больше нет надежды; а где нет надежды, не может быть и разочарования. Она стала бесчувственной машиной; она бессмысленно вымучивает из себя акры глупой мазни. Наша хватка на ней разжалась. Она не знает радости, но она не знает и страданий. Это не может быть позволено.
Недели корабль давит на меня, чтобы я изобрел для неё новую пытку. Корабль показывает мне её преступление, педантичным голосом произносит мне речь и причиняет мне боль. Боль — непреодолима и это для меня ещё один приводящий в замешательство аспект моей миссии. Корабль называет боль «стимулом», но мне кажется, когда-то это слово имело другое значение. Боль — как живое существо внутри этого мертвого тела, существо, все когти и шипы которого вонзаются в мой позвоночник, мои глаза, мой мозг, мои кишки. Сейчас у меня нет ни одного из этих органов, но боль всё равно находит их.
Я не храбрец; у меня нет ресурсов, чтобы противостоять этой боли. Кроме того, я действительно согласен с основной предпосылкой этой миссии, которая состоит в том, что преступления такой значимости заслуживают экстраординарного наказания. Я, в самом деле, согласен. Я никогда нарочно не мешкал, когда новое наказание становилось необходимым. И если я, порой, чувствовал истощение творчества, корабль мог сделать поблажки. Он их не делает.
Часто я задумываюсь, какое другое неуловимое принуждение было возложено на меня. Мои мысли всегда бежали такими холодными, ясными потоками? Был я когда-то человеком, который смеялся? Я когда-нибудь оплакивал или проклинал свои несчастья, когда на мне была плоть?
Тело Фэррис Ниелло твердеет, пока она не становиться женщиной, сделанной из полупрозрачного льда. Её жизнь переходит в новый режим. Картины изменяются: они приобретают жизнь и яркость; рисунки сплетаются от страсти; цвета пылают предзнаменованием. Картины стали великолепны, произведениями гения. Они — уже не картины Фэррис Ниелло.
Галерея наполняется призрачными фигурами, которые мало-помалу приобретают сущность. Ясно, что зрители в восторге от картин. Теперь Фэррис Ниелло возвращается к жизни; она перемещается среди других. Она в таком же восторге как и они. На самом деле у неё отсутствует способность оценить произведение такого качества, но корабль жалует ей её. Она горько завидует.
Художница движется по направлению к Фэррис Ниелло, улыбается, обменивается приветствиями со своими поклонниками. Художница — красивая женщина, высокая, изящная, с длинными до талии волосами цвета тусклого серебра. Она — идеализированная версия давней последней любовницы Фэррис Ниелло, и Фэррис Ниелло делает болезненный вздох.
Художница плавно подходит к Фэррис Ниелло. «Что ты думаешь?» — спрашивает она.
«Чудесно», - отвечает Фэррис Ниелло. Её глаза мечутся от картины к художнице и от художницы к картине.
Художница улыбается ей ласковой, признательной улыбкой, которая как прохладная, исцеляющая вода омывает изорванное сердце Фэррис Ниелло. «Пойдём со мной», - говорит она Фэррис Ниелло и протягивает свою руку.
Фэррис Ниелло станет неистово заботиться о сереброволосой женщине, будет вместе с ней подниматься на высоты и нырять в глубины, и её пытка снова будет свежей. Мы больше страдаем от ран тех, кого любим, чем от наших собственных повреждений. Это человеческая особенность, которую я теперь использовал много раз. Интересно, сколько столетий Фэррис Ниелло будет страдать от этой новой боли, прежде чем её сердце нарастит ещё одну защитную мозоль.
Боль оставляет меня. Таким способом корабль передаёт своё одобрение.
Ничто из этого не было бы возможно, не будь искусного интерфейса, который связывает замороженные мозги заключённых и миры, построенные для их наказания. Мозги ничуть не изменяются; их единственная функция — обеспечивать постоянную контрольную точку для эмпирических имитаторов. Таким образом, заключённые вечно горят в огненном озере и не изнашиваются. Но забытая боль — вовсе не боль, поэтому, мы напоминаем, и мы меняем, и это потому, что корабль поддерживает аналоги нас самих в своих процессорах. Время от времени корабль удаляет не относящийся к делу материал, так же как и материал, который может разоблачить иллюзию, в которой существуют заключенные. Так существование имеет непрерывность. Наши разумы как морские ракушки, медленно срастающиеся в самом глубоком из океанов, обрастающие тысячей перламутровых слоёв боли. Когда этот процесс закончиться, когда мы вернёмся к свету и разумы заключённых в последний раз сольются с их аналогами, любопытно, что за странные существа появятся из этих запутанных сплетений.
Я извлёк свой кабель из Фэррис Ниелло и присоединил его к Кейлин Моуту.
Кейлин Моут — совсем другой вид заключённого. Он — выдающийся человек, человек, который думал слишком много, который размышлял над всевозможной гранью каждой мысли, который не удовлетворялся до тех пор, пока не выжимал её до суха своего значения. По этой причине он был одним из моих менее всего причиняющих беспокойство клиентов. Он, по большей части, наказывал себя сам; от меня ему требовалась лишь минимальная помощь.
Он был экзобиологом и администратором, и он сопровождал метаколонию в приятный мир. Своими талантами в подготавлении миров к терраформингу, Кейлин Моут выиграл право назвать его, и он назвал его Гошен.
Несколько лет колония процветала, а затем авария разрушила ультрасветовой приёмопередатчик, и колония потеряла связь с мирами человечества. У Кейлин Моута не было причин верить, что связь когда-нибудь будет восстановлена.
Он начал размышлять. Гошен казался ему самым красивым местом, какое он когда-либо видел, со своими пурпурными океанами, травянистыми голубыми равнинами и суровыми белыми горами. Местные жизне-формы неохотно отступили перед перезасеянными земными; это было, думал Кейлин Моут, почти, как будто, они любили жизнь с более пылкой страстью, чем пришлые. Он ругал себя за эти сентиментальные фантазии, но они пустили глубокие корни в его разум. Его мучили мысли о том, каким станет Гошен, когда первоначальная биосфера уйдёт и человечество покроет каждое обитаемое место.
В конце концов он пришёл к ужасному решению. В течении следующих десяти лет он наблюдал смерть каждого из колонистов, более пяти тысяч мужчин и женщин, детей и стариков. Я едва ли могу понять, как такое было возможно, но Кейлин Моут обладает почти нечеловеческой волей и находчивостью. Он настраивал группы друг против друга; он вызывал бедствия в пищевом и медицинском секторах; он отправлял рабочих в места, где смертельные случаи были неизбежны. Он убедил выживших, что были виновны непопулярные люди среди них, так что совершались казни. В итоге, последних он затравил, безжалостный как самый жестокий из богов. Почему-то мне не удалось сформировать чистую ментальную картину того, на что это должно быть похоже. Кейлин Моут — красивый мужчина, даже очаровательный мужчина; конечно же у него должны были быть друзья среди колонистов. Он берёг своих лучших друзей до конца?
Когда, не смотря на все трудности, прибыл инспекционный корабль, Кейлин Моут был совершенно диким, жил в скальной расщелине, изнурённый дюжиной инопланетных болезней, почти мёртвый, почти сумасшедший. Инспекционная команда заморозила его и вернула к цивилизации для починки. В процессе восстановления его разума доктора обнаружили его преступление.
Должен ли он был избежать нашего мщения из-за того, что он сам себя наказал так основательно? Этого не может быть.
Я являюсь Кейлин Моуту как я есть. Он стоит на вершине разрушенного холма. Он разглядывает мёртвый, опустошённый ландшафт — бесплодная почва, осыпавшийся шлак, лужи дымящихся отходов. Он поворачивается ко мне с пристыжённой, утомлённой улыбкой. «А», - говорит он. «Мой демон. Должно быть пришло время для новой игры». Кейлин Моут был религиозным человеком, что довольно необычно. Корабль позволяет ему верить в то, что он в аду, которого когда-то боялся.
Кейлин Моут — человек пугающего интеллекта. Он как-то пережил разрушение Гошена, процесс, который шёл все эти столетия. Теперь он включил своё мучение в новую философию: вся эта жизнь есть отклонение, эта пустота есть самое высшее состояние. Он разглядывает свой разрушенный мир и находит его хорошим.
«Да», - ответил я. «Время для кое-чего нового».
Он берется за мою металлическую руки и мгновенно погружается в своё новое мучение. Он обнаруживает, что находится на борту одного из Вместилищных Ковчегов, которые движутся вокруг Дильвермуна по орбите. Ковчег кипит плотью. В красном освещении аварийных ламп — сцена из стального ада. Люди дерутся за место у вентиляционных решёток, за размазню питательной пасты, за глоток вонючей воды. Я отпускаю руку Кейнин Моута и он медленно тонет в этом безобразном океане, руки его подняты в безнадёжной мольбе. Глаза его — на выкате; его рот открыт в крике, который я не могу услышать из-за рёва тысяч, заключённых здесь.
Я отсоединяю мой кабель от гнезда Кейлин Моута. Я тронут, как всегда, страданиями моих клиентов. Я чувствую особую симпатию к Кейлин Моуту; мы с ним в некоторой степени похожи. У меня нет его гения, его ужасной сосредоточенности на цели, но я тоже человек, который размышляет. Я тоже исследую потёртую поверхность своей реальности слишком пристально и это само по себе пытка.
Корабль посылает мне боль и я забываю о Кейлин Моуте.
Ещё один заключённый должен быть посещён в этот день; затем корабль позволит мне отдых без сновидений до тех пор, пока не настанет следующий день.
Демимин Анна Гоэре была капитаном грузового корабля, владелицей Виджиа Мару, и она — самая сложная из моих подопечных. Это не потому, что она необыкновенно умна или стойка к боли, которую я выдумываю для неё, а потому, что я был в некоторой степени участником в её преступлении. Мне трудно заставить себя верить в то, что она полностью виновата в том несчастье, которому она послужила причиной. Мне часто становиться интересно, должен ли я нести часть её пытки за то, что разрешил ей действовать. И по сути, я действительно разделяю её наказание, потому что когда приходит черёд наказывать Демимин Анну Гоэре, я — нерешителен и безрезультатен. Поэтому, корабль дарует мне боль.
Я решаю действовать получше. На мгновение боль складывает меня вдвое, будто для того, чтобы придать силы моей решительности.
Виджиа Мару перевозил новобранцев из договорных людей-для-удовольствия с Края Андера на Дильвермун, когда по грузу стала распространяться болезнь. Это была необычная болезнь. Последние стадии были ужасны — кровоточащие нарывы и обширный некроз кожи — так что жертвы выглядели как оживлённые, потрёпанные трупы. Хуже того, жертвы были побуждаемы громадной и маниакальной энергией. Первые жертвы на борту Виджиа Мару обратили эту энергию на то, чтобы вырваться из грузового трюма. Они почти преуспели в этом, когда сигнал бедствия Демимин Анны Гоэре достиг нас.
Я был комендантом космопорта. Когда Виджиа Мару достиг орбиты удержания над нашим миром, я принял вызов по видеосвязи с осаждённого судна.
Капитан Гоэре была женщиной поздних средних лет, беловолосая, лицо огрубело от подставления его многим солнцам. Глаза были широко раскрыты от того, что вначале я принял за горделивую озабоченность, но что, как я выяснил позднее, оказалось сильным безрассудным страхом. Как я мог сделать такую ошибку? Не могу сказать. Я довольно хорошо судил по лицам; какой успешный бюрократ этого не может? В любом случае, меня обманули.
«Что у тебя за авария, Капитан», - спросил я её.
Через видеосвязь послышался отдалённый стук. Её глаза еле-еле моргнули. «У нас на борту несколько случаев заболевания Соренсенским синдромом», - сказала она, назвав опасную, но не неизлечимую болезнь. «Наша медустановка вышла из строя. Починить невозможно. Можно мы приземлимся без формальной очистки? Несколько из больных уже подходят к окончательной фазе».
Помню, я потёр подбородок в судейской манере. «Наши процедуры очистки не являются чрезмерно строгими. Вы можете продержаться до тех пор, пока мы не сможем прислать к вам медкоманду?»
«Нет времени! Смотри!» Она повернула свой датчик, чтобы показать мужчину и женщину, лежащих на ускорительных диванах. Оба были прекрасны: у женщины были шелковистые черные волосы, привлекательное овальное лицо; мужчина был мускулистым, как большой кот, черты его лица — резко очерчены и полны жизни. Оба лежат неподвижно, глаза закрыты, дышат быстро, дыхание неглубокое, бледные как лёд. Нетрудно было представить, что они присмерти, но поздне выяснилось, что они оба были из людей-для-удовольствия, которые пришли в каюту капитана перед началом вспышки заболевания. Они помогли ей провести время, а позднее, тщательно проинструктированные, они помогли ей обмануть меня.
Датчик повернулся обатно на напряжённое лицо капитана. «Пожалуйста!»
Когда-то, я не позволил бы их красоте побудить меня к моему гибельному акту милосердия. Но после всех этих столетий я узнал степень честности. Покажи мне Демимин Анна Гоэре бушующих чудовищ, что шастали по её грузовому трюму, я непременно уничтожил бы судно ядерным оружием до того, как оно вошло в нашу атмосферу.
Но я этого не сделал. Я проинструктировал её посадить грузовой корабль на подходящее дезинфекционное поле, и она направила Виджиа Мару туда. Она, конечно же, не собиралась садиться вместе с кораблём. В тысяче метрах над полем её спасательная шлюпка отделилась от корабля и метнулась прочь. Я не знаю, как она думала, что сможет избежать поимки.
Виджиа Мару приземлился жёстко, но, к сожалению, не достаточно жёстко, чтобы убить всех, кто был внутри. Они вырвались из изогнутого корпуса и понеслись как олени, огромными прыжками, высоко задирая ноги, словно верили, что смогут убежать от болезни, которая пожирала их. Когда они побежали, их кожа опала, обнажив кости, мускулы и внутренние органы. Они перемахнули бронестены и ворвались в город прежде, чем мы смогли среагировать. Пока я не начал службу на борту этого корабля, я никогда не был свидетелем такого ужасного зрелища.
Миллионы умерли не только из-за вирулентности болезни. При большинстве традиционных эпидемий умирающие становятся слишком слабыми, чтобы передвигаться. В этом же случае, жертвы, казалось, собрали энергию для одного последнего усилия. С отчаянным энтузиазмом они выискивали и заражали здоровых, пока обезвоживание и шок не свалили их.
Из моих самых древних воспоминаний лишь это одно совершенно ясное, во всех подробностях. Я выжил, как и Демимин Анна Гоэре, и оба мы здесь.
Первые несколько сотен лет корабль причинял ей боль всеми известными человечеству болезненными состояниями, и этого было достаточно. От меня никогда не требовалось тренировать свои способности. Она умирала от одной страшной болезни, потом от другой. Между приступами болезней она занималась здоровьем с безрадостной решимостью и без пользы. Но в конце концов она устала от жизни и стала терпима к физической боли — достоинства, которым я завидую. С тех пор она была источником большого количества боли для меня — и вины, конечно.
Поэтому сейчас я должен придумать новую пытку для Демимин Анны Гоэре. Это трудно, потому что она, я думаю, самая слабая из заключённых. Её разум — не эластичен; я боюсь, что если надавлю на неё слишком жёстко, она сломается и тем самым избежит наказания. На самом деле, я не могу уловить, как это может быть возможно, разве что я неправильно понимаю механизм, с помощью которого корабль поддерживает заключённых, но, боюсь, он, всё-таки, один и тот же. Корабль заставил бы меня страдать вместо неё.
Так как она устала от жизни, я сконцентрировал свои усилия на том, чтобы заставить её бояться смерти и унижений смерти. До сих пор я преуспел лишь частично. Я зарыл её в тропическую землю, позволив ей почувствовать каждый нюанс того, как её тело погружается в гниение. Ранние стадии были должным образом болезненными. Бактерий было в изобилии. Её тело распухло и, в конце концов, разорвалось, кишащее личинками. Растворяющаяся плоть стекла с её костей, и она всё чувствовала. Но когда её кости стали оседать в почву, я увидел, что она приняла целостность этого цикла, смогла даже почувствовать определённую символическую красоту в возвращении её элементов в почву, которая дала ей жизнь.
Корабль наказал меня.
Сейчас я буду пытаться снова. Я планирую гротескное мучение; надеюсь, это сработает. Я отдам Демимин Анну Гоэре таксидермисту. Она будет у него для всех тех неприятных вещей, которые он должен сделать для того, чтобы подготовить её труп для показа; она почувствует обдирный нож, крюк, которым он вытащит её мозги, жгучие химикаты, которые он будет использовать для подготовки её шкуры. Он вымочит её кости в бочке с кислотой, чтобы счистить мёртвое мясо; и он просверлить крохотные отверстия в её костях, чтобы специальные муравьи, которых он держит для этой цели, смогли вычистить её костный мозг. И всё это будет делаться для приготовления к тому момену, когда она будет выставлена на показ, стальные гвозди пронзят её туловище, чтобы держать её в положении как живая. Она будет стоять в музее, посвящённом показу чудовищ, и она будет терпеть комментарии посетителей музея. Она будет исследовать неведомые территории страданий.
Я не могу сказать, что горжусь своей работой, но, по крайней мере, корабль освободил меня от боли.
Прежде чем пойти отдыхать, я чувствую принуждение снова посетить центральное хранилище. Я сжимаю информационное табло в своих металлических руках и наполняю свои глаза розовым светом огонька, который отмечает моё имя. Я говорю себе снова и снова, что это — реально, что я — надзиратель, что я — не заключённый, что меня не принуждают совершать все эти безжалостные действия как наказание за моё давнишнее глупое милосердие.
Я смотрю на часы. Они говорят мне, что 1 343 года должно пройти, прежде чем мы сможем вернуться. Думаю, что я помню, когда эта цифра была больше.
Я почти уверен, что помню это.