Ляпунов В., Блейнис Л Ходоки


За окном смеркалось. В низеньком придорожном трактире стало темновато, но жмот-хозяин свечей не зажигал, экономил. Мол, для «этих» и так сойдет. Мощный запах кислых щей, пива и селедки витал над столами. Дверной проем на короткое мгновенье просветлел, впуская плотную фигуру в шляпе и легком, городского покроя, дорожном плаще. «Из господ пожаловали», — вполголоса сказал трактирщик лохматому мальчишке-половому. Тот, исподлобья глядя на хозяина, сторонясь, чтобы не получить очередного подзатыльника, шмыгнул ловко к вошедшему, принимая у него плащ и шляпу. Пристроив их на вешалку, стал зажигать свечи.


Свечи, на удивление, горели ярко и ровно, без копоти. Немногочисленные посетители трактира одобрительно обозрели их, с видимым беспокойством поглядывая на незнакомого барина, присевшего за пустующий стол. К нему уже спешил, повесив почти чистое полотенце на левую руку, сам хозяин. Лицо его, еще минуту назад имевшее выражение скучающей надменности, сейчас лучилось масляной угодливостью и радушием.

— Погодьте, барин, погодьте, я крошки смахну, — полотенце суетливо пробежалось по темной, в бурых неотмываемых пятнах столешнице. — Кирьяшка! Скатерть неси, да смотри, бери белую! — зычно кинул трактирщик в сторону полового. Пацан через мгновенье уже торопился расстилать перед гостем скатерть. Хозяин, однако, слукавил. Скатерть была не очень-то и белая, к тому же — единственная.

— Чего изволите, барин? Есть супчик с утячьими потрошками, каша грешневая с баранинкой, растягайчики разные, ежели желаете.

— Принеси-ка ты мне пока, голубчик, большую рюмку водочки, только хорошей, казенной, да грибочков. Подожду приятеля моего. Вот он подъедет, вместе с ним и отужинаем.

Подобострастно кивнув всем телом, трактирщик исчез. Минуту спустя перед приезжим господином стояла большая граненая рюмка зеленого стекла и блюдце с изрядной горкой ядреных рыжиков.

Четверо бородатых мужиков, сидящих неподалеку, продолжали настороженно посматривать на барина. Тот аккуратно, с чувством выпил и захрустел грибочком, подцепив его вилкой с костяной ручкой. Вся четверка дружно сглотнула. Барин достал из кармана книжицу в кожаном переплете и замер над раскрытой страницей, чуть заметно шевеля губами.

— Молится, чо ли? — тихонечко предположил самый молодой, лет двадцати пяти мужичонка, обращаясь к низенькому седобородому крепышу. — Ишь, набожный барин.

— Молитва — дело благое, — солидно подтвердил седобородый и сам размашисто, с достоинством перекрестился. Вслед за ним перекрестились и трое остальных.

Потеряв к барину всякий интерес и особо уж его не смущаясь, мужики продолжили прерванный разговор.

— …Вот как раз опосля этого, аккурат на Иванов день, и пошли мы с мужиками в столицу, к царю-батюшке на поклон. Пачпорта нам справили, денег обчество собрало — кто сколько смог. Сапоги кожаные в котомки положили, хлеба там, картошек вареных, то-сё… Пошли-то в лаптях, сапоги до столицы спрятали, чтоб незазорно на людях показаться было. М-да… — задумчиво протянул рассказчик. — Так и пошли.

— По тракту шли, аль напрямки? — деловито поинтересовался угрюмый долговязый мужичина.

— Да мы напрямки, пошто нам тракт. И так пять недель шли, а по тракту все семь получилось бы.

— Вот так вот и пришли в Петербург? — молодой сгорал от нетерпения.

— А вот так и пришли. Добрые люди помогали. Кто едой, кто кровом. Русский люд, он с понятием, странных людей уважает. Знает, что просто так мужик в столицу не пойдет, только по делу сурьезному. А Петербург, скажу я вам, город огромадный. Гомон вокруг, суета, а шум-то, шум, что у нашего Пахома на старой мельнице. Домины все каменные, высоченные. Наверх глянешь — аж шапка падает. Мы головы позадрали, смотрим — там птица железная летит, а крыльями не машет, да высоко-высоко…

— Ну, ты уж загибай, да меру знай, — недоверчиво пробасил угрюмый. — Где ж это видано, чтоб птицы железные по небу летали?

— На Пресвятой иконе побожусь, что чистую правду говорю! — истово перекрестился говоривший. — Про железных птиц и в Библии сказано, а уж в Петербурге они уж точно есть! Чего в том Петербурге только нет. Идем, значится, по улице, во все стороны пялимся. Промеж домов веревки натянуты, а белье не сушат нигде. Да и как сушить-то — веревки высоко натянуты, рукой не достать. И печи нигде не дымят. Как они едят — сырым все, что ль? А хлебушко как пекут? Мы даже поспорили. Простых-то людей и не видно. По виду — так одни баре ходят. Да много-много! Про меж них и басурмане да арапы вдругорядь прошмыгнут. Ох, черны они да страшны обличьем, арапы эти! Зато лошадей на улицах не видно. Карет — уйма, все разные, самоходные. Как без лошадок справляются — неведомо. Одни кареты маленькие, что твоя телега, другие огромные, как дом. Окошки все на них стеклянные, все нескрозь видно. Понабьются в ту карету человек с полста, иным и местов нет, сесть-то, так стоя и идут. Токмо вонючи уж они больно, кареты эти самоходные, — рассказчик лицом изобразил отвращение. — Сзаду дым сизый валит, аж задохнуться можно. Хотели мы дорогу перебежать, так на нас один такой чуть не наехал. Остановился, окошко зеркальное открыл, матерно облаял. Батюшка, поди, а так ругается, — мужик скорбно потупился.

— А пошто думаешь, что батюшка? — усомнился седобородый.

— Ну кто же он еще, сам-то подумай? Крест пресвятой православный на грудях с полпуда золотом, и дороден, как ваш отец Силантий. Лыс, однако ж, и безбород, срамота одна. И руки все в перстнях. Может, у них там, в Петербурге, так и положено?

— А еще-то, еще чего в Петербурге видали? — подгонял рассказчика молодой.

— Ох, мужики, не поверите. Бабы и особливо девки там — все, как одна — срамные. Кто в исподнем ходит, а кто и вовсе в рубахе мужеской, ляжками блестят. Однако видно, что не по бедности — одёжа вся дорогая, да и уши-пальцы все в золоте. И, главное, в толк никак не возьмешь — то ли гулящая какая, али барыня? А все ходют, смотрют, никто внимания не обращает, будто так и надо. Господа, так они тоже кто в чем. Есть такие: растелешатся — руки голые, грудь голая, голова не покрытая… Тьфу, как басурманы какие. Иные и в годах ужо, степенство должны бы иметь, а всё бегут, бегут куда-то, что тот мальчишка рассыльный.

— А к вечеру вот они огни зажигают, да много, да ярко, — прихлебнув из кружки, продолжал рассказчик, маленький сухонький старичок лет пятидесяти пяти, шустрый и подвижный, несмотря на возраст. — Карасину, поди ж ты, сколько поизводят… Да, так дальше вот что было: подошли мы к торговому заведению. Вот уж купчина расстарался: окна — сажени в три высотой. А само заведение — что твоя деревня, да еще и с огородами. Товаров там разных, одёжи, мануфактуры — видимо-невидимо. Мы вовнутрь заходить уж не стали — боязно, не погнали б взашей, а вот со стороны посмотрели. Сундук стеклянный видели, а в нем картинки разные пляшут — то люди, а то и животины какие заморские. Ну, зенки пялить можно было долго, однако ж — дела, мы дальше и пошли.

— А к царю-то, царю-батюшке попали? — крепыш задал мучивший его вопрос.

— Э-э, родимый, — печально протянул сухонький. — Кабы оно так. Заплутали мы, а спросить кого — боязно. Подумали мы, почесали в затылке да подошли к городовому дорогу разузнать. Начали, как полагается, все чин по чину: «Сами мы люди не местные…». А он только рассмеялся. «Ну, — говорит, — совсем обнаглели, сами напрашиваются». И пачпорта с нас затребовал. Ну, у нас-то, знаем, с бумагами все в порядке. Достали мы из-за пазух пачпорта, даем ему. Он на них глянул, еще пуще хохочет, ажно глаза выкатились. Загрузил нас в свою самоходную карету, да в околоток и отвез. А там, в околотке, в клетку, будто зверей диких, посадил…

— Ой, страсти-то какие, — завороженно прошептал молодой.

— Вонище там, конечно, но терпимо. Просидели мы там с полдня, до отхожего месту захотелось — невмочь терпеть. Боязно было, но запросились мы у тамошнего городового, чтоб пустил нас облегчиться. Тот сперва поломался, как видно, для порядку, но потом смилостивился, по одному нас отвел. Я как зашел — аж оторопь взяла. Красотища-то какая! Все стены в белых изразцах, а на полу изразцы темного цвету. Само же отхожее место белое, гладкое, как тарелка господская, глазурью облито. И водичка в нем мелко течет… Аж неловко было в ту красоту нужду справлять. Но — делать нечего, все дела свои сделал, а он мне — «смывай за собою»! А я и в толк не возьму, про что это он. Ну, показал он мне веревку, за которую дернуть надо. Я и дернул, а там с чана, что наверху был, вода шустро так, быстро побежала, я аж сомлел от неожиданности. И все мое добро в дыру и смыло. Опять чисто отхожее место. Вон оно как, — старичок отщипнул хлебного мякиша, задумчиво стал его жевать.

— А дальше, дальше-то что? — не унимался молодой.

— Ну, просидели мы еще часика два, уж темнять начало. Тут как раз к нам еще двух мужиков посунули. Вот уж грязны да вонючи, откуда ж их только и взяли. И хмельны не в меру. Мужики те поначалу тихо себя вели, да вскорости буянить начали, ругались матерно, прости их, Господи! И это на городового-то! А тот еще двух чинов полицейских призвал, и втроем они тех мужиков знатно дубинами отходили, чтоб неповадно на власть лаяться было. Еще и руки в кандалы заковали, да через прут от клетки, чтоб сидели, не рыпались.

Сухонький посидел, чуть помолчал, очевидно, заново переживая былые воспоминания. Хлебнул мелко из большой глиняной кружки.

— А нас тут вскорости и к околоточному повели. А околоточный там — целый генерал, погоны в звездах, бляшки разные понадшиты, пуговицы блестят — у меня аж сердце захолонулось. Начал он нас строго так допытывать, кто мы есть такие, да откуда, пошто в столицу прибыли, да с какой целью. Ну, мы ему все, как на духу, и рассказали. И про помещика Трущелёва, и про настоятеля Иону, и про то, как нас обчество в столицу к царю-батюшке отрядило. Генерал долго слушал, всё вопросы задавал, не верил, видно. А потом смягчился, велел нас накормить, да не обижать, будто мы блаженные какие. Нам же велел домой идти да документы поменять, мол, просрочены пачпорта наши, и регистрации какой-то нет. А к царю-батюшке, грит, все равно не пробьетесь. Тем паче он давно уж в Москве живет. Портрет его на стенке показал — худощав царь-батюшка, волосья редки, лицо брито наголо, видать, с него все остальные пример и берут. А в Москве, сказал нам околоточный, с вами долго якшаться не будут, сразу в острог упекут, и весь разговор. Так мы домой и пошли, несолоно хлебавши.

— Да, до бога — высоко, до царя — далеко, — многозначительно протянул седобородый. — Не найти в Россее мужику правды. Зря только ноги ломали.

— Может, зря, а может, и не зря, — сухонький задумчиво почесал лысеющую макушку. — Все ж столицу посмотрели, живы-здоровы вернулись, и то хорошо. Никита с Кузьмой на богомолье решили завернуть, а я уж сразу домой, обчество-то ждет. Вот вас встретил, ужо легче добираться будет.

Мужики еще чуток посидели, допили пиво из больших кружек, бережно сложили недоеденный хлеб в котомки и, перекрестившись, подались на постоялый двор.


Заезжий барин, давно уже прислушивавшийся к мужицкой беседе, проводил их внимательным взглядом. На лице его можно было прочесть удивление, смешанное с восхищением, да и, пожалуй, некоторую признательность. Достав карманный карандаш в серебряной оправке, стал быстро строчить в книжицу, улыбаясь чему-то своему и удовлетворенно покачивая головой.

Вновь скрипнула дверь. На пороге появился беспечно одетый господин, по виду — из местных помещиков. Подоспевший мальчишка принял у него охотничью кепи и трость.

— Господин Афанасьев! Ну, наконец-то! Сколько лет, сколько зим! — громогласно объявил вошедший, могучим телом, казалось, заполняя весь трактир. — Да, давненько не видели мы Вас в наших палестинах! — названый Афанасьевым даже не пытался уклониться от его медвежьих объятий.

— Ну-ка, милейший, — могучая ручища качнулась в сторону трактирщика. — А подавай-ка нам на стол! Да гляди, не осрамись. — Лохматая бровь наползла на глаз, нахмурившись. Ухнув с размаху на жалобно пискнувшую скамью, уже спокойней обратился к Афанасьеву: — Ну-с, уважаемый Александр Николаевич, как Ваши дела на поприще собирания «Русских народных сказок»? Я, грешным делом, сначала думал — пустое. А, оказалось, сама Академия интересуется. Слышал я, что Вы еще труд начали?

— Да, дорогой Вы мой Иван Спиридонович, готовлю первый том «Поэтических воззрений славян на природу». Народ-то наш, оказывается, талантлив необычайно и беспримерно самобытен. Полет фантазии таков, что иным маститым писателям и не снилось. Да что далеко ходить — только что слушал презанимательную историю вон из-за того стола. Казалось бы — темный, необразованный, забитый мужик, а, знаете ли… — Афанасьев воодушевился, даже привстал на мгновенье. — Я тут даже записывать начал. Он тут такого насочинял, как в столицу к царю-батюшке ходил! Чисто «Путешествия Гулливера» господина Свифта. Перл, ну просто жемчужина, кладезь устного народного творчества! Куда там Синдбаду-Мореходу до российского мужика! А рассказчик, рассказчик-то каков — не всякий актер так убедительно говорить может!

Лохматый мальчишка угрюмо собирал пустую посуду с мужицкого стола. Недоуменно поднял со скамьи большой обрывок газеты, оставленной сухощавым рассказчиком.

— Эй, малец, — окликнул его Иван Спиридонович. — Неси сюда сию газету. Любопытно взглянуть, ужель читают мужики?

Половой молча протянул ему обрывок.

— «…омольская правда», — вслух прочел не полностью сохранившееся название могучий помещик. — Начала нет, а про такую газету я и не слыхивал. «Богомольская», что ли? Видать, новое что-то в Петербурге издали. Однако ж, темно здесь читать, да и не ко времени — старого приятеля встретил! И, заметьте, Александр Николаевич, ни «ятей», ни «ижицы» — безграмотность какая… Такое невежество и читать-то неловко. То-то вздует издателя цензор!

Загрузка...