Я стою на стене моей крепости, ветер развевает седые пряди волос и бороды. Погода здесь всегда отличалась ветреностью — хороша для морских прогулок. И сейчас я вижу внизу целое толпище разномастных кораблей: изящные, как ребек, яхты, узкие спортивные фелуки — и с недавних пор эти. Широкие и плоские доски под косым мавританским парусом.
Мавры. Их земля отчётливо видна в ясную погоду, какая здесь бывает нередко: четырнадцать… как их… километров по прямой. Пять-шесть британских морских миль. Бритты обитают здесь неподалёку, гнездятся на своей скале, будто тамошние обезьяны — единственные дикие обезьяны в Европе. В мои времена и сами бритты, включая их необузданного короля Львиное Сердце, были гораздо более дикими и неприрученными. Человечество мельчает.
Это мавры возвели здесь, неподалеку от Кадиса и Севильи, свою крепость и назвали по имени одного из главных своих грабителей: Тарифа, город Тарифа аль-Малика. За что нелегко быть благодарным: однако я благодарен.
Один я, гранитный, стою во дворе замка с позеленевшим бронзовым клинком наперевес. Другой я, надо думать, обратился в горельеф на крышке фамильной усыпальницы: почию рука об руку с верной супругой такого же сурового замеса, что и сам. Хотя, возможно, мой прах так не перевезли из Гранады, под стенами которой я погиб: время было суровое.
В любом случае, ни там, ни там, ни в каком-нибудь третьем месте меня настоящего нет. Привидение нередко бывает привязано к тем камням, которым отдано его сердце. И к той земле, что его пленила и опутала чарами.
Нет, первыми были очарованы мавры, едва переплыв через узкую полосу солёной воды. Их поманила к себе богатейшая, по сути ничья земля — зелёная, плодородная, с неисчислимыми богатствами в недрах, — и они приложили все усилия, дабы извлечь её из-под власти готских королей. Ну да, почти что моих предков — только лично я такими предками не слишком горжусь. Я не королевских кровей, слава Всевышнему: всё моё добыл сам. Мои деды не облагали простой иберийский народ непомерным налогом, не бахвалились конкубинами, как король и его приближённые, и, возможно, поддержали архиепископа Севильи, когда тот благословил пришлых мусульман на войну против готских варваров, что уже порядком надоели всему оседлому населению.
Мы, готы, ведь сами были завоевателями. Так обычно и бывает: родиной для тебя становится то последнее место, откуда тебя не вышибли силой.
Честно говоря, я не уверен, что в моих жилах нет ни крови местных иберов, ни известной доли «чернил», то есть крови других завоевателей, мавров. Как и в жилах любого истинного испанца, предки которого скакали из веры в веру наподобие блох и нимало тем не смущались. «Очищаться, очищаться — все ослы к тому стремятся», — пели уличные мальчишки во времена сеньоров Сервантеса и Лопе да Веги, когда исконности крови стали придавать непомерное значение. В мои времена, когда властвовали «короли трёх религий», такого не было и в помине.
Возможно, всё это отчасти объяснит историю, которую я собираюсь вам поведать, — я, градоначальник и комендант замка, или кастильо, носящего моё имя. Castillo de Guzman el Bueno. Знаменитый леонский рыцарь по имени Алонсо Перес де Гусман и по прозванию Добрый. Ныне — бессменный страж Тарифы.
Итак, начнём — затейливыми чужими словесами, чтобы вам, мой безымянный слушатель, не было скучно.
«Эта история срывается со струн всех севильских гитар, страстные хрипловатые голоса певцов фламенко возрождают её так же часто, как легенду о злополучной донье Каве, любовь к которой подняла вассала на сюзерена: последнего готского короля. И по всей Андалузии, бывшей земле Ал-Андалус, да что там — по всей Испании перелагают её в стихи, испещряют её знаками страницы книг, изображают в лицах и красках.
Стоит недалеко от Кадиса крепость Тарифа, очертаниями своих двадцати шести башен похожая на бородку огромного ключа. Воистину это ключ ко всем испанским землям: в ворота, что он открывает, глядят Пиренеи. Двенадцать тысяч воинов понадобилось в своё время берберам, чтобы вырвать город Тарифу из христианских рук. Ибо Тарифа — то был первый их шаг по земле страны, которую они покорили и красота коей покорила их самих. Вот что писал халифу, ступив на землю Андалузии, один из его генералов:
„По красоте неба и земли страна эта подобна Сирии, по мягкости и благодатности климата — Йемену, по своим цветам и запахам — Индии, по плодородности земель — Египту, по количеству ценных металлов — Китаю“.
В считанные месяцы открыла себя арабам и берберам страна Аль-Андалус, уставшая от распутства и кровожадности задиристых готских владык.
Кордова, Гранада, Малага, Толедо сдались арабским войскам почти без боя.
Вовсе не худшими владыками были мавры. Хватало им в те времена и разума, и расчёта, и милосердия, и благородства. Но поднялась против них испанская гордость — та самая, которую лишь отточили века, не могущие сломить. Непокорённой осталась Астурия — крошечный клочок горной земли. Сама Тарифа не так долго оставалась под маврами. Осадил её король Санчо с суши, генуэзцы же помогали ему с моря; выморил он прежних хозяев голодом и поставил над ней и всеми ее окрестностями верного слугу своего Алонсо. Был дон Алонсо из тех, о ком доныне говорят: „Этот из готов“, имея в виду наилучшее в последних: душевную стойкость, несгибаемую гордость, отвагу на грани безумия, понятие о чести, что ценится дороже самой жизни».
Хм. Кажется, повторять такое становится неловко. По крайней мере, моя супруга, которую выбрали для меня родители из такого же славного рода, как наш, была куда как скупа на похвалу. И на супружеские ласки тоже: однако сын и наследник у меня рос. Наслаждаться отцовством, как и супружеством, в полной мере не приходилось — земля, мне препорученная, пила из меня все силы, а население, коему и под маврами было неплохо, норовило сотворить то же с кровью. Именно по этой причине и, как говорят нынешние, с пропагандистскими целями я часто выезжал по делам один.
«Вот едет дон Алонсо по своему уделу без свиты и охраны, с одним только верным мечом у бедра — а чего ему было страшиться! И видит у малого озерца кобылицу в полном воинском уборе: чепрак кольчужный до самых копыт, на груди забрало с рогом посередине. И драгоценное оружие приторочено к седлу, сложено на траве тоже воинское и притом не христианского дела: шишак с обмотом вокруг него, длинная кольчуга хитрого плетения, круглый щит с умбоном, тугой лук из рогов горного козла да кривая сабля вместо прямого меча.
Не убоялся врага и лазутчика дон Алонсо, пришпорил жеребца и погнал по крутому склону к воде.
Что же видит он?
Погружена в чистую воду по пояс совсем юная женщина в тонкой сорочке, омывает чистой водою грудь и косы. Лицо — будто луна четырнадцатого дня, тёмные, как ночь, волосы распустились, плывут их концы по поверхности воды, губы что кармин из драгоценной раковины, брови изогнуты, словно двойной лук, а о глазах, подобных этим, мог бы сказать поэт, что влюбленный видит в них свой портрет как бы отражённым в спокойной и чистой воде, ибо сами они суть подобие незамутненного зеркала. Ибо, как сказал другой великий, Саади Ширази,
В зерцале отражён прекрасный облик твой.
Зерцало чисто, дивный лик пленяет красотой.
Едва завидела дева дона Алонсо — быстрее молнии и проворней соколицы выбралась на берег, как на крыльях пролетела мимо его жеребца и уже одетой и вооруженной встретилась взглядом с чужими очами… Ибо, говорят, лишь тогда осмелился рыцарь взглянуть на неё, когда стан, подобный кипарису, был скрыт кольчугой, доходящей вверху до самых запястий, внизу — до голенищ сафьянных сапог, а голова — шлемом, низ же лица был надёжно скрыт концом тюрбана.
— И говорит девица гневно:
— Видел ты меня с открытым лицом и нагую; многие сыны неверия платили за меньшее бесчестье своей жизнью, ибо путешествую я по захваченной ими земле, дабы карать гяуров. Скажи своё прозвание, ибо нет в том чести — убить мне безвестного и безымянного.
— Зовусь я Алонсо Перес де Гусман, — говорит он, — и отвечаю я перед Господом моим за всю Тарифу и всех людей в Тарифе без различия в вере. Тяжело будет мне умирать с такой ношей за плечами. Но никогда не поднял я руки и не обидел ни безоружного, ни старца, ни ребенка, ни женщины; не хочу такого и впредь. Скажи и ты своё имя, дабы мне принести его к престолу Господа моего.
— Зовусь я Амина дочь Затт аль-Химми, воительница и дочь богатырши из рода богатырей. Много христиан пало от моей руки, но ни один не был безоружен, ни одному не наносила я предательского удара. Хочешь биться — бейся во всю силу!
Потупил голову Алонсо и говорит:
— Не смею…»
Описание событий, мягко говоря, странноватое. Подобное вооружение я видел под Гранадой, причём на мужчинах — и вовсе не тогда, когда меня проткнули пикой, а при окончательном штурме крепости их католическими величествами Фернандо и Исабель. Будучи далеко не в лучшей форме. Я имею в виду — газообразной или вроде того.
А по-настоящему та девчонка была наряжена в одну подпоясанную сорочку с длинным рукавом, жилетку и штаны. И, как это ни странно, не купалась, а подстерегала. Дожидалась, пока я сойду наземь, чтобы ополоснуть лицо и шею от пота и напоить жеребца.
Разумеется, она была вооружена: если можно так назвать дедовский меч с узким перекрестьем, который оказался направлен на меня сразу, как только я обернулся и выхватил свой верный прямой клинок.
Что меня насторожило — тогда я ещё не знал, почему.
Любой мужчина, мало-мальски владеющий оружием, держит меч так, чтобы тотчас отбить удар.
Любой новичок направляет острие к горлу противника, нисколько не держа в голове, что тот может уклониться, пропустить его меч рядом со своей шеей и одновременно насадить на свой, как курчонка.
Но эта соплячка стояла, повернув меч острием книзу, и в её позе не чувствовалось ровным счетом никакого напряжения.
Я отлично знал такие клинки: чуть изогнутые, довольно лёгкие, с двусторонней или полуторной заточкой. Одинаково годны для того, чтобы рубить и колоть. И наносить неплохие режущие раны.
Но таких воинов я не знал. И потому отступил на шаг-другой.
— Не имею привычки биться с женщинами, — сказал я спокойно. — Однако будь уверена, что переступить через рыцарскую вежливость мне будет легче лёгкого. Может быть, поговорим?
Фигура из мавританского шахтранджа не шелохнулась.
— Наёмник убийцы сам таков, — послышалось из глубин тугого обмота, прячущего долгий волос моей чёрной королевы.
— Я верный слуга королю Санчо, но убивать по его велению, как это делал дон Родриго Диас де Бивар, мне не доводилось, — ответил я как мог неторопливей. — И уж тем более — женщин и детей.
Кажется, нынешние называют это «переговорщик». Вот именно: мне, бесхитростному солдату, волей-неволей пришлось выступить в роли переговорщика, защищая собственную персону.
Потому что у меня рука не поднималась бесчестно зарубить эту храбрую малявку.
— Он приказал вырезать всех моих в Тарифе, — процедила она сквозь зубы.
— Я никого из них не убивал — с недавних пор только и пытаюсь оградить им подобных от произвола, — ответил я на это. — В том числе королевского.
В конце концов, я по капле выцедил из неё всю историю. Она была родом из старинных мувалладов такого же упрямого склада, что и мои собственные предки. Раз переметнувшись из христиан к муслимам, они делом чести считали держать сторону последних в любой стычке. И, разумеется, поплатились за это.
— Вот что, — сказал я. — Не знаю, кто тебя выучил так держать скимитар, но из тебя, даст Аллах, может ещё получиться что-нибудь толковое. Уходи, не нарывайся на моё собственное оружие. И не рыскай тут — мститель из тебя никудышный. Вот жена получится недурная: если не первая, то никак не ниже второй.
Как оказалось, я как в воду глядел. Ту самую. Озёрную.
Через некое время события повернулись для Тарифы весьма неблагоприятно. Дело в том, что мой сюзерен в свое время сел на престол вопреки завещанию отца, Альфонсо Десятого, опрометчиво разделившего Испанию на уделы. Внаглую перебежал дорогу другим наследникам, братьям и племянникам, сам себя, можно сказать, помазал на испанское царство и пошел войной сразу на всех, кто возмутился его политикой. За что и был ещё при жизни отца проклят. Дело прошлое, оно конечно. Старый король умер — да здравствует новый. Санчо Четвёртый Храбрый, иначе Санчо Кровавый.
Родной королевский брат Хуан, по отцовскому завещанию — владетель Севильи и Бадахоса, тоже оказался в числе мятежников, был королем Санчо побежден и прощён. Однако не примирился — слишком жирным куском пришлось заплатить за этакое прощение. И позвал на помощь «своих мавров»: обычная практика во времена, когда сам великий Сид Кампеадор работал на тех и этих.
И вот в тысяча двести девяносто четвертом году — отлично помню дату — мавры пришли отобрать у короля Тарифу и вернуть себе. Было их немного, семь тысяч, потому что Хуан обещал открыть ворота кастильо одним хорошо известным ему способом. Отлично сработавшим при осаде Саморы. У коменданта гарнизона была родственница, у неё ребенок…
Вот именно. Этой венценосной сволочи удалось захватить моего сына и наследника. Педро Альфонсо.
В романсах поётся, что тот был совсем младенец. Ничуть. Безрассудный подросток по доброй воле и против воли отцовской принял сторону мятежного принца. Тайком от меня, разумеется. Вы, нынешние, отлично знаете, как это бывает, однако в наши строгие времена подобное было в новинку. Проблема отцов и детей, ха! Мы были заняты кое-чем поважнее.
«Не было это буквальным нарушением вассальной присяги и делом бесчестным, оттого и не порушило ни в малой мере отцовской любви.
Вот стал Хуан в виду стен Тарифы и кричит дону Алонсо:
— Не откроешь ворота моим соратникам и моему честному королевскому имени — прямо у тебя на глазах перережу горло мальчишке.
Вот, значит, какой был у него план…
Но крепко помнил дон Алонсо: кто владеет кастильо, владеет и городом Тарифой. Кто владеет Тарифой, владеет судьбой всей Испании, Да, пожалуй, весь город и собрался ныне в крепости — защитить ее, потому что с недавних пор думал сходно со своим хозяином. И, почти не раздумывая, так ответил Алонсо Хуану:
„Я растил сына для блага страны и на страх ее врагам, а не для того, чтобы он сделался игрушкой в их руках. Убей его, Хуан, это будет для меня честью, для моего сына — вратами вечной жизни, а для тебя самого — вечным позором на земле и вечной мукой на том свете!“
А когда увидел, что смутился злодей, прибавил:
„Что же ты медлишь? Или нож твой не остёр? На, возьми мой!“
Снял с пояса кинжал и метнул вниз — с такой силой, что тот вонзился в землю у самых ног Хуана. А потом, как говорит предание, удалился в башню завтракать со своей супругой. Когда же поспешили к нему люди с вестью, что Хуан зарезал-таки мальчика, ответил:
— И только? Я уж подумал, что враг ворвался».
По логике предательства безрассудный юнец и так и так был обречен. Горячностью натуры, подсказавшей ему опрометчивое решение, подлостью принца, самим Богом, что устроил дело на свой обычный манер — против логики человеческой. Я полагал, что своей резкой речью и картинным жестом даю мальчику хотя бы малый шанс выжить. И ушел с поста лишь ради того, чтобы не видеть его почти неизбежной гибели, о которой меня оповестили, лишь только я сел за стол и встретился взглядом с женой.
Но Тарифу я защитил. Разумеется — иначе бы о том рассказывали совсем в других выражениях. Мавры ушли от стен, принц Хуан — из истории. Говорят, видали его позже у стен Гранады, Собственно, надежды на хороший исход у моих противников не было: Тарифу таким малым числом народа не взять, да и жестокость принца потрясла всех иноверцев до единого. Кое-кто из них заколебался, я думаю, уже тогда, когда он пошёл на явную подлость и насилие. Живо представил себя на месте моего мальчика…
Король тогда сидел в Алькала де Хенарес и был болен. Когда ему донесли о событиях он — вот диво! — извинился передо мной, что не может прибыть в Тарифу. И то сказать: я сохранил ему достояние, которое он было хотел разрушить, не имея сил оборонить. Спасли положение рыцари Калатравы, которые удерживали крепость целый год, и лишь потом я, грешный. Дважды.
Когда я прибыл ко двору, сотни людей сбежались посмотреть на новую знаменитость. Король привстал с места, обнял меня и воскликнул: «Здесь находится рыцарь, который должен служить примером всем!»
Что делать: когда я даю клятву однажды, я её держу. Совсем как та мувалладская девчонка и её семейство. Я оставался верным сторонником короля, а когда он вскорости умер — его вдовы и сына. Получил в управление земли между Гвадианой и Гвадалквивиром — и громкую славу в придачу. Но не прозвище, вопреки общему мнению: его я обрёл ещё на службе у короля Альфонсо. Стыдно было бы сыноубийце называться Добрым.
«Что случилось дальше?» — часто спрашивают те, кто умеет слышать сокровенные голоса стен.
Но стены никогда не говорят правды. Она не так романтична, как вымысел, и куда более опасна.
«Всё же открыла Тарифа свои ворота маврам. Было их ровно семь всадников: шесть мощных воинов и один по виду совсем юноша, тонкий станом и узкий в плечах. Покрыты они были по голове, лицу и плечам синими обмотами, как принято в племени туарегов, и желали говорить с благородным Гусманом о мире. Также привезли они с собой в парчовом мешке голову Хуана, переложенную для пущей сохранности душистыми бальзамическими травами. Поглядел на нее Алонсо и говорит:
— Не приму такого жуткого подарка. Ибо не к лицу христианину радоваться позорной гибели кого бы то ни было, и не вернёт мне эта смерть моего милого сына.
— Ты прав, — ответили ему. — Но погляди: вот Амина бинт Затт аль-Химми, и от девственной плоти ее, от твоего семени родятся храбрые сыновья и прекрасные дочери для колен твоей супруги, дабы соединилось в них всё лучшее, чем славны оба наших народа: пылкость и отвага, гордость и нежность, красота душевная и телесная. И пребыло таким в веках.
Тут сдвинул седьмой всадник покрывало с лица — и глянули на дона Алонсо очи, что отразились в его душе, как в прекраснейшем зеркале текучего, как слёзы, хрусталя…»
Нет, в самом деле: хилая былинка на чужой земле распустилась великолепным цветком. Туареги дики: возможно, оттого они так высоко ставят своих женщин. Как им удалось заманить и убить Хуана — не знаю. Как и о чем договориться с маврами, их покорившими, — не моё дело. Видится мне в моих снах нечто вроде подвига Иаиль, проткнувшей висок вражеского военачальника колышком, или самоотвержения Юдифи. Скорее последнее — из-за того меча, который Амина держала на манер будущих самураев.
Вот только никаких наследников она не родила и рода герцогов Медина-Сидония ими не продолжила. Даже наилюбимейший бастард не годится для такой роли. А уж если то сплошные девицы…
Я обхожу дозором Тарифу дважды в сутки, воздавая честь обеим моим любовям: можно было бы и чаще — ведь никто меня не видит. Только я ведь истинный гот. Истинным готам не к лицу проявлять слабость, тем более — плакать на родных могилах.