Грэм Мастертон. Рассказы

Составители: mickle_69, BertranD.

Автор обложки: mickle_69

Изысканное убийство

Graham Masterton, «A Polite Murder», 1976

Вспаханный дёрн и проломанная ограда позволяли понять, где именно «Даймлер» слетел с дороги и нырнул в поле. Машина лежала на боку — кузов помят, лобовое стекло покрыто паутиной трещин, — а вокруг нее порхали белые бабочки-капустницы. Неподалеку парочка коров угрюмо пялилась на вторгнувшегося в их владения полицейского. Молодой констебль с рыжеватыми волосами и мясистыми предплечьями делал в блокноте подобные заметки о происшествии. Он даже не обернулся, когда я, неловко перебравшись через ограду, с шелестом прошагал сквозь высокую, торчавшую пучками траву. Стоя рядом с ним и дожидаясь пока он закончит строчить свои походившие на каракули первоклассника записи, я достал пачку «Честерфилда» и закурил.  

Полицейский шмыгнул носом. Сунув блокнот в карман, он посмотрел на меня с тем неподражаемым видом вымученной вежливости, которую британские полицейские так хорошо умеют демонстрировать. Они вынуждают вас чувствовать себя чем-то средним между аристократом и куском дерьма, который они только что обнаружили на ботинке.  

— Вы что-то хотели, сэр? — обратился он ко мне. 

Я кашлянул.  

— Ну да. Я услыхал об аварии и сразу же приехал.  

— А, — произнес констебль. — Значит, приехали. А зачем?   

Я извлёк визитку.  

— Пожалуй, мне лучше представиться. Меня зовут Хьюблейн. Я частный детектив. Из Штатов. Этот джентльмен был моим клиентом.  

Сощурившись, констебль внимательно осмотрел визитку. Затем перевёл взгляд на покорёженные останки «Даймлера».  

— То есть…  

Я кивнул. Мне даже не пришлось притворяться, чтобы выглядеть угрюмым.  

— Точно. Я должен был приглядывать за ним. Охранять. Он мне за это платил. Пару лет назад, в Нью-Йорке, я выполнил для него одну работёнку. Мы вроде как остались довольны друг другом. Ну и вот…  

Полицейский снова шмыгнул носом.  

— Что «ну и вот», сэр?  

— Вот почему я прибыл сюда. Это мой первый визит в Англию. Я всегда хотел здесь побывать, поэтому, когда он попросил меня приехать и присмотреть за ним… Что ж, это было предложение, от которого трудно отказаться.  

От дороги подошёл ещё один молодой полицейский. Он оказался смуглым и слегка небритым; на вид ему было примерно столько же лет, сколько моему сыну-старшекласснику. Однако он проявлял такую же официозность, что и рыжеволосый.  

— Мне только что позвонили из больницы, — сообщил он напарнику. — Умер по дороге.  

В Саут-Даунсе вдруг сделалось очень жарко и неуютно. Я чувствовал себя старым, пропотевшим и, мягко говоря, растерянным. Внезапно обнаружилось, что я очутился в чужой стране: стою перед вежливыми полицейскими, сообщившими, что мой единственный в Англии друг (и, что ещё хуже, человек, за охрану которого мне было заплачено) отправился предъявлять права на собственное облачко.  

— Кто это? — спросил смуглый констебль, кивнув на меня.  

Рыжеволосый передал напарнику мою визитку.  

— Частный «как-то-там». Говорит, присматривал за этим мужиком… Ну, или типа того. Присматривали, сэр? Так ведь?  

Я достал серый носовой платок и вытер лоб.  

— Всё верно. Что-то вроде негласного телохранителя. Я не оставался с ним постоянно. Сегодня он отправился повидаться с сестрой, и я как раз ехал проверить, всё ли в порядке. Потом услышал от какого-то парня, что здесь произошла авария. Я и подумать не мог, что это он.  

Полицейские стояли, уперев руки в боки, и взирали на меня с бычьей серьёзностью.  

— Прескверное дело, — сказал смуглый полицейский. — Похоже, он просто взял да и слетел прямиком с дороги. Потерял управление. Дрянь, одним словом.  

Над Даунсом веял лёгкий морской бриз, дувший со стороны Брайтона. Если не брать в расчёт разбитый автомобиль, стоял чудесный июльский денек.   

— Можно заглянуть в машину? — спросил я.  

— Не вижу причин для отказа, — сказал рыжеволосый. — Милости прошу.  

Через траву и высокие побеги маргариток я пробрался к машине. Очевидно, прежде чем остановиться, она два или три раза перевернулась. Сорванная с петель водительская дверца была обращена к небесам. Салон оказался обильно забрызган кровью. Когда я увидел рулевую колонку, вдавленную точнёхонько в переднее сиденье, мне стало ясно, что смерть, скорее всего, была сокрушительной и быстрой.  

Я сглотнул и, заглянув за приборную панель, осмотрел внутренности покорежённого авто. Там лежало несколько заляпанных кровью листков и сломанная роговая оправа от очков. Когда я в последний раз видел эти очки, они красовались на носу моего пожилого клиента, Уолтера Пайка. Я вздохнул — это был один из тех по-настоящему глубоких вздохов, которые звучат как «и что, чёрт возьми, теперь делать?» Уолтер Пайк был застройщиком и, безусловно, весьма богатым джентльменом. Ну а теперь он превратился в не более чем говяжий фарш и это была моя вина. Хуже того, в доме сестры Пайка ожидало прибытия своего горячо любимого старейшего члена надменное и влиятельное английское семейство, и никому иному, кроме как мне, придётся рассказать им о случившемся.  

Один из полицейских подошёл и встал рядом со мной.  

— Довольны? — спросил он. — Немного кроваво, правда? Не знаю, как быстро гнал старый дурень, но сюда, надо полагать, он не шибко торопился.  

Я кивнул.  

— Да уж.  

Бросив последний взгляд в салон, я кое-что заприметил. Приборная панель из орехового дерева была полностью цела — вот только радиоприёмник отсутствовал. Там, где ему полагалось находиться, зияла продолговатая дыра. Вытянув шею, я попытался отыскать радио внутри машины, однако там не обнаружилось никаких его следов.   

Нетерпение полицейских возрастало.  

— Ну же, сэр. Мы должны покончить с этим. Вас не затруднит оставить номер, по которому с вами можно будет связаться?  

— Конечно, — сказал я и продиктовал им цифры. Записав номер своим гигантским, округлым почерком, они аккуратно закрыли свои записные книжки. Ну а моя книга только-только открывалась.        


Я находился в Англии всего две недели, и помимо того, что галлон бензина стоил здесь $1.70, а пачка «Честерфилда» — $1.10, мне больше ничего не было известно ни об английской культуре, ни об англичанах. В школе нам рассказывали о Георге III, Чарльзе Диккенсе и полицейских в остроконечных шапках, но ничто не смогло подготовить меня к странному, обходительному обществу крепких орешков, какими в действительности являются англичане. Они доверху заполнены этикетом и тёплым пивом, и каждый из них чувствителен к малейшим намёкам косвенным или прямым на дурные манеры. Если ты не играешь по их правилам, детка, тебе определённо нечего здесь ловить.  

Вот почему я был худшим в мире человеком, чтобы как-то разбираться с внезапной и ужасающей смертью моего клиента Уолтера Пайка. Он был выдающимся старым чудаком — седым, краснолицым и всё время щеголявшим в твидовых костюмах. Своей жёсткостью он походил на кусок пиццы недельной давности, и всё же был классным. Старик владел огромным, древним, беспорядочно выстроенным особняком, что стоял на окраине приморского городка Брайтона, а его сестра Эмили — милая леди, с визитом к которой он направлялся, когда «Даймлер» ушел в своё последнее пике, — жила в ещё более изысканном доме времен королевы Анны, располагавшимся прямо за Даунсом.  

Я оставил разбитое авто и вернулся к своей взятой напрокат «Марине». Эти британские тачки — просто нечто. В них два фута длины, а если заглянуть под капот, тут же возникнет вопрос: куда, чёрт возьми, делся двигатель? Его можно отыскать глубоко внутри: он прячется за масляным фильтром и размерами не превышает один из орешков фирмы «Плантерс».  

Я поехал в сторону богатого лесами Суссекского вельда. Район охоты на лис, верховой езды и богатых землевладельцев. Шелестели деревья, в воздухе витал насыщенный аромат земли и сочных трав. Если бы не чудовищная тоска по Манхэттену, думаю, я бы без промедления обосновался в тех краях.  

Но… м-да, английский шик — это не по мне. Я — всего-навсего старина Гарольд Хьюблейн одутловатый ньюйоркец пяти футов и девяти дюймов ростом, с клювообразным носом и близко посаженными глазами, напоминающий тех человечков из теста, которых можно увидеть на пачках с продукцией компании «Пиллсбери». В школе меня, по очевидным причинам, называли Горчицей. Потом была служба на флоте, которая закончилась переломом ноги — это наградило меня пожизненной хромотой. Я работал уборщиком, дезинсектором, продавцом хот-догов и какое-то время чистил бассейны в Ки-Уэст. Но затем, прочитав одну из книг Микки Спиллейна, я решил всё бросить и стать частным детективом. Раньше у меня была реклама в «Дейли Ньюз». Именно через неё Уолтер Пайк впервые и вышел на меня. Как я говорил, он был приятным пожилым джентльменом. Однако невозможно заработать столько бабла, сколько заработал он, и не нажить нескольких врагов. Во всяком случае, он вроде как считал, что кто-то где-то задумал сжить его со свету. Не спрашивайте меня, с чего он так решил. Старик просто потягивал свой портвейн «Тейлорс Винтаж», делал загадочный вид и не вдавался в подробности.  

А теперь он был мёртв. Лежал в отделении скорой помощи больницы Брайтона, точно Воппер с сыром, который кто-то уронил на тротуар. Гадство.  

Я обогнал фермерскую телегу, гружённую свежим сеном, от которого исходил по-настоящему чудесный аромат. Затем я свернул на узкий проселок, и примерно через десять минут езды в поле зрения возникло нагромождение древних камней — дом Эмили Пайк. Я зарулил на подъездную дорожку и остановился. Судя по машинам, всё семейство уже было в сборе.  

Эмили меня недолюбливала. Ей вообще не нравилась Америка и всё, что с ней связано. Следует понимать, что такие старые леди, как Эмили, живут в трёхсотлетних особняках и не придают этому никакого значения; большая часть их мебели и картин считались антиквариатом уже в те времена, когда Нью-Йорк был скопищем трёхэтажных сараев.  

Эмили выглядела так же, как её покойный брат, и, вероятно, именно поэтому, она так никогда и не вышла замуж. Когда я выбрался из машины, Эмили стояла на заросшем плющом крыльце с кружевной шалью на плечах. Её суровое лицо походило на пыльный саквояж, который только что извлекли из-под кровати.  

— Мистер Хьюблейн, — сказала хозяйка дома. Она упорно произносила мою фамилию, как «хьюю биллин».  

Я выдавил улыбку. При данных обстоятельствах это было довольно непросто.  

— Мисс Пайк, — отозвался я.  

— Вы случаем не видели моего брата, мистер Хьюблейн? Он должен был приехать полчаса назад. Даже час назад. Это ужасно. Разве вы не должны присматривать за ним?  

Я подошёл к ней и попытался взять её за руку. Я всего лишь старался проявить сочувствие. Но поскольку брат Эмили оплачивал мою работу, она расценивала меня как слугу, а в Англии леди не позволяют слугам брать их за руки. Всё, что дозволяется принимать слуге, это распоряжения.  

— Мисс Пайк, — сказал я. — У меня для вас весьма серьёзные новости.  

Она уставилась на меня. Ее глаза напоминали парочку водянистых устриц.  

— Серьёзные? Вы о чём? Надеюсь, не об Уолтере? Что случилось? Вы должны рассказать мне.  

— Боюсь, около часа назад Уолтер погиб в автомобильной аварии. Он ехал сюда. Машина слетела с дороги, и ваш брат разбился.  

Старушка сделалась белой, как мел. Этикет полетел за борт, и Эмили всем весом повисла у меня на руке. Я провёл её через крыльцо в прохладу шикарной прихожей. В углу тикали старинные часы; также в помещении стоял комод эпохи Якоба I, за который владельцы «Подержанной мебели Джейкоба», что на Восьмой авеню, отдали бы свои золотые зубы. Когда я вёл Эмили Пайк через гостиную, там, едва не врезавшись в нас, возник высокий молодой человек в лёгком костюме кремового цвета.  

— Тетя Эмили, — произнес он, чётко выговаривая слова на британский манер. — С вами всё хорошо? В чём дело?

— Подсобите-ка мне, — сказал я. — Она плохо себя чувствует.  

Молодой человек взял Эмили под вторую руку. Вместе мы усадили её на обтянутый парчой диванчик и оставили отдыхать.  

— Произошёл несчастный случай, — объяснил я. — Пришлось рассказать ей. Мистер Пайк только что погиб в автомобильной аварии.  

Юноша вытаращился на меня. Он был высоким, но никому не взбрело бы в голову назвать его красавцем. Мне он напоминал Джека Николсона с торчащими зубами и красновато-лиловыми щеками. Его звали Чарльз Пайк, и он был младшим сыном старого Уолтера Пайка. Так же как отец и старший брат, юный Чарльз работал в строительном бизнесе, и, по моим прикидкам, все трое стоили от девяти до десяти миллионов фунтов. Тем, кто не умеет умножать на два, поясню: это двадцать миллионов долларов.  

— Отец? Но что стряслось? Где он сейчас?  

— Полиция отправила его в больницу Брайтона. Машина слетела с дороги. Они не знают, что случилось. Он был один — и на этом всё. Никто ничего не знает. Я только что оттуда. Это случилось в Даунсе, сразу после Дамбы дьявола.  

Юный Чарльз опустился на колени рядом с обмякшей тетей.  

— Боже мой, — сказал он. — Какой кошмар. О господи, я не могу поверить. Нужно сообщить остальным.  

— Мне жаль, — произнёс я. Больше мне было нечего сказать.  

Я обвёл взглядом гостиную и, увидав кофейные чашки и печенье, предположил, что остальное семейство находится где-то неподалёку. В этом заключается вся суть работы детектива — в умении находить подсказки.  

— Все здесь? — спросил я Чарльза.  

— Да… Они в саду. Вышли полюбоваться розами.  

Я закусил губу. Я догадывался, что должен стать тем, кто сообщит неприятную новость всему семейству. Однако дело в том, что на сей счёт у меня было странное чувство. Я не мог забыть, как старина Уолтер Пайк смотрел на меня поверх стакана с портвейном и таинственно намекал, что в один прекрасный день кто-то попытается его пришить. Вот, как я понял, что он ничего не придумывал: если никаких угроз не было вовсе, зачем тогда старик пошёл на все сложности и расходы, связанные с моей доставкой из Нью-Йорка? Вы нанимаете телохранителя, только если вашему телу требуется охрана. В башку мне начала закрадываться мысль, что, возможно, Уолтер Пайк отправился в лучший из миров не по воле случая.

— Прошу прощения, — произнёс я и вышел в сад через французские двери.  

Снаружи царило жаркое лето. Повсюду росли английские полевые цветы и витало густое благоухание роз. На другой стороне лужайки, в разбитом по строгому плану садике бродили: Хюго Пайк — старший сын Уолтера, более упитанная версия его брата Чарльза; дочь Уолтера — Сесили Пайк, хорошенькая девушка с тёмными вьющимися волосами и сбивающим с толку умением смотреть прямо сквозь собеседника; и Роджер Пайк — родной брат Уолтера, раздражительный неудачник с пышными усами и быстрой манерой речи. Типичное сварливое английское семейство среднего класса со своими собственными представлениями о том, как должен быть устроен мир.  

Направляясь к ним, я размышлял: «Мог ли кто-нибудь из них отправить Уолтера Пайка в последний путь? Может, Чарльз? А может, милая старушенция Эмили?»  

— Ба! — рявкнул Роджер Пайк. — Снова этот янки.  

Сесили подняла взгляд. Её тёмные глаза блестели. Очаровательная леди. Это если вам по вкусу леди, а не бабы.

— Здравствуйте, мистер Хьюблейн. Папа не с вами?  

Я откашлялся.  

— Пожалуйста… пройдёмте все внутрь. Так будет лучше. Произошёл несчастный случай. Старик мёртв.

Произнося это, я быстро переводил взгляд с одного лица на другое. Я хотел увидеть промелькнёт ли там что-нибудь ещё, помимо искреннего удивления и шока.  

Хьюго выглядел испуганным, Сесили побелела, а глаза Роджера чуть не выскочили из его сварливой головы. Никто из них, однако, не казался хоть сколько-то виноватым. Я начинал думать, что прочитал чересчур много книг Агаты Кристи. Английские усадьбы и тёмные делишки… Но затем Чарльз принялся звать меня в дом, и мне пришлось оставить свои циничные подозрения там, где они были.      


Смерть наступила почти мгновенно — так сказал полицейский медик. Мы сидели в пыльной духоте коронерского суда и слушали монотонный бубнеж, с которым эксперт зачитывал нам свидетельство. Рулевая колонка проломила грудную клетку, и все внутренние органы сорвало с их мест. Это не редкость, уверял медик, особенно при авариях на больших скоростях. Здесь, казалось, нет никаких вопросов… За исключением одного: конкретно на той извилистой дороге старик, на мой взгляд, не мог ехать быстрее тридцати пяти миль в час. К тому же он не любил быстрой езды.  

Спустя какое-то время мы друг за другом вышли на пешеходную дорожку (прошу прощения, на «тротуар») и, собравшись в кружок, стали размышлять, как поступить дальше.  

— Я, конечно, прослежу, чтобы вам заплатили, — сказал мистер Хоуксворт, семейный адвокат (седовласый старикашка в очках-половинках и с бородавкой на кончике носа). — Также, если хотите, мы оплатим вашу обратную дорогу до Соединённых Штатов.  

— Это весьма щедро, — произнес я, чувствуя себя довольно глупо в своей выцветшей нейлоновой куртке и поношенной голубой рубашке.  

— Что-нибудь ещё? — спросил меня адвокат.  

— Да, — ответил я. — Лишь одно. Не хочу лезть в семейные дела, но вам ведь известно, что старик Пайк мне доверял. Не могли бы вы немного просветить меня о том, что теперь будет… с бизнесом?  

Хоуксворт пожал плечами.  

— Это очень простая схема, и в ней никогда не было ничего секретного. В случае смерти Уолтера Пайка каждый из ныне живущих членов семьи получает равную долю бизнеса и личного состояния покойного.  

— Хотите сказать… им всем достанется одинаково? Никто из них не отхватит больше других?  

— Ну, Хьюго, очевидно, возьмёт на себя руководство делами компании, однако в нынешние времена организация в значительной мере руководит собой сама.  

Я покосился на одетых в чёрное Эмили, Чарльза, Хьюго, Роджера и Сесили, и в это обычное для Брайтона ясное утро, я стал задаваться вопросом: а нет ли у меня галлюцинаций? Все они казались не более смертоносными, чем упаковка сливочного сыра.      


Несмотря на это, возвратившись в свою маленькую съёмную квартирку, обращённую окнами к набережной Блэк-Рока, я сел за покосившийся стол и составил список всего, что знал и подсознательно чувствовал о семействе Пайков.  

Хьюго относился к разряду прекрасно образованных английских хамов. Хорошая государственная школа, за ней — Оксфордский университет, ну а после — заранее подготовленное местечко в папочкиной компании. Он был женат на невзрачной девушке по имени Элси, которая, по всей видимости, не часто выбиралась с ним в люди; я подозревал, что Хьюго полировал рукоятку своей старой крикетной биты где-то на стороне. Вкусы у него дорогие: водит «Дженсен» за двенадцать тысяч долларов, живет в лондонском таунхаусе и частенько зимует на Багамах. Я не особо много общался с ним, но казалось, он только и рассказывает, что обо всех тех случаях, когда ему на трассах Британии удавалось оторваться от полиции. Карточные долги? Возможно. Немного лишних денег, наверняка, не помешало бы ему. Но прикончить отца? Хьюго казался для этого чересчур несовременным и лишённым воображения.  

Эмили уже стукнуло семьдесят три, и, несмотря на то, что английские старушки весьма раздражительны и смертельно опасны, с трудом верилось, что эта иссохшая бабулька могла организовать кончину собственного брата. Тем не менее… содержать дорогущий особняк стоило ей немалых средств, жизнь проходила мимо, и, возможно, Эмили чувствовала, что если она не получит деньги сейчас, то не получит их уже никогда. Возможно, она мечтала о пенсии на Майами-Бич. А с другой стороны, может, и не мечтала. Однако она была чудаковатой и странной — а никогда нельзя исключать наличие злого умысла в действиях чудаков, какими бы безобидными с виду те ни казались.  

Чарльз — вечный младший брат. Он тоже был женат. Его избранницей стала сварливая рыжеволосая ведьма по имени Норма — жёсткая, амбициозная деваха прямиком из школы Родин (ультрамодного учебного заведения для молодых леди, располагавшегося во дворце неподалеку от Брайтона). Чарльз, насколько я мог судить, был добродушным болваном. Однако я не стал бы утверждать, что расчётливое убийство — это нечто неприемлемое для жизнерадостной Нормы. Чарльз всю жизнь находился в тени Хьюго, — учился в менее престижной школе и менее престижном университете, — и, возможно, он решил, что пришло время наложить лапы на кой-какие деньжата и улучшить свою судьбу.  

Сесили было девятнадцать лет. Симпатичная, слегка непокорная, она всё же была истинным членом семейства Пайк. За хорошей школой для девочек последовала хорошая школа благородных девиц в Швейцарии, и теперь казалось, что Сесили проводит всё свое время, наряжаясь в шмотки «Йегер» или разъезжая по сельской местности верхом на верной лошади. Она влилась в толпу тех, кто пытался завести знакомство с принцессой Анной, и убийство, на первый взгляд, было не совсем тем, чем интересовалась Сесили. Папочка снял для неё небольшие старомодные апартаменты в Лондоне, и она являлась членом того клана гипертрадиционных девушек Челси, известного как «Слоун-Рейнджеры» и названного так в честь расположенной поблизости площади Слоун-сквер. Она вся была обвешана шёлковыми шарфами и жемчугом и встречалась с музыкантом по имени Билл.  

И, наконец, — старый ворчун Роджер. Как и Чарльз он всю жизнь был младшим братом. Он прослужил в британской армии около семнадцати лет, а затем, когда Уолтер взаправду нажил кучу денег, демобилизовался, чтобы получить свою долю новообретённого семейного богатства. Он ушёл от своей жены, неказистой женщины с лицом таким же примечательным, как бутерброд с арахисовым маслом. Не приходилось сомневаться, что у Роджера был по-настоящему злобный нрав и что ему всегда казалось, будто Уолтер нависает над ним подобно горе Маттерхорн. Зависть? Гнев? Тайные долги? Роджер водил самую дешёвую машину в семье и обитал в уродливом полуотдельном доме недалеко от Херстпирпойнта.  

Я снова и снова просматривал свой список потенциальных подозреваемых. Возможно, смерть Уолтера не имеет к ним никакого отношения. Возможно, в игру вступила какая-нибудь конкурирующая риэлтерская фирма, заказавшая убийство Уолтера Пайка. Однако это было маловероятно. По той простой причине, что в Англии дела подобным образом не решаются. Тебя исключают из клуба или пускают слух, что ты частенько наведываешься к женщине с дурной репутацией. Но не убивают.  

Если Уолтер Пайк был убит, — а этому не находилось никаких доказательств, — тогда это совершил кто-то из членов семьи. Такова была моя теория.      


В тот же день, поздним вечером, когда над морем и тускло-серой конструкцией пирса «Пэлас» сгустился дождливый сумрак, я заглянул в полицейский участок Брайтона и переговорил с инспектором, который занимался аварией Уолтера Пайка. Тот был невысоким, толстеньким, вежливым и тупым. Он всучил мне чашку английского полицейского чая светло-коричневого, ужасно горячего и обжигавшего стенки желудка.  

Мы расположились в его крошечном кабинете, и он стал кропотливо перебирать свои записи.  

— Вот, нашёл, — сказал инспектор. — Пайк, Уолтер. Дорожная авария. Вскрытие и отчёт о происшествии. Больше ничего.  

— Вы осмотрели машину? — поинтересовался я.  

— В смысле? — спросил инспектор.  

Нельзя забывать, что английская полиция до крайности скрупулёзна.  

— Есть ли в авто неисправности? Вы проверяли? Как там рулевой механизм, подвеска и всё такое?  

Инспектор зарылся в заметки ещё на пять минут. Затем покачал головой.  

— Нет. Машина в полном порядке. Механизм в идеальном состоянии. Хотя у нас имеется ориентировка на радио.  

— На радио?  

— Именно. По всей видимости, где-то в промежутке между аварией и нашим прибытием на место происшествия некое неизвестное лицо (ну или группа лиц) забралось в машину и украло радиоприёмник. Попахивает безумием, как по мне.  

— Я тоже обратил на это внимание, — произнёс я. — Заметил, когда осматривал салон машины.  

Инспектор медленно прочитал рапорт, его оттопыренная нижняя губа выступала вперёд, словно полка.  

— Больше ничего примечательного, — отметил он. — Только пропажа радио. Его подковырнули отвёрткой. Поиски отпечатков пальцев и следов ног не привели ни к чему существенному.  

Я закурил. Не поднимая взгляд, инспектор через стол толкнул ко мне пепельницу. Я начинал думать, что попусту трачу время.      


Я заплатил двадцать пять пенсов, чтобы пройтись по «Зеркальному залу» на пирсе «Пэлас». Я видел, как мои ноги растягиваются, словно резиновые, а лицо становится длинным, точно скрипка. Потом я подошел к перилам пирса и, облокотившись, уставился на холодные воды Английского канала, пенными валами набегавшие на пляж. Морские курорты Англии обладают странной ледяной торжественностью, которая никогда не дает расслабиться до конца.  

Я подумал: предположим, это все-таки было убийство. С чего мне волноваться? Никто больше не разделяет мою точку зрения. Все думают, что Уолтер Пайк скончался по естественным причинам, и, возможно, так на самом деле и произошло. Однако во всём этом деле присутствовало нечто раздражающее, и я не хотел провести остаток жизни, гадая: в самом деле это был несчастный случай или нет.  

Над водой пронзительно вопила чайка, охотясь за чёрствым печеньем, которое без устали швыряла с пирса женщина в фиолетовом шарфе.  

Хорошо… Я не знаю, кто мог прикончить Уолтера Пайка (даже если его кто-то и убил). Однако, возможно, будет лучше, если я взгляну на аварию под другим углом. Предположим, я попытаюсь выяснить, как он умер. В конце концов, казалось странным, что машина просто так, безо всякой видимой причины, слетела с дороги.  

Я неспешно прогулялся до конца пирса. Темнота сгущалась, и сквозь сумрак просвечивала белая пена волн. Какой-то мужчина звал свою собаку одним из тех беззвучных свистков. Собака носилась и скакала по всему пирсу.  

Полиция проверила машину, и в ней не нашлось никаких неисправностей или признаков постороннего вмешательства. Кроме одного — радио. Оно исчезло. А ведь мне было известно, что, когда я в тот же день, чуть ранее, покидал Уолтера Пайка, радио ещё никуда не делось. Кто-то украл его, или же оно, вылетев из машины по капризу какого-нибудь причудливого сотрясения, затерялось в кустах. Однако причудливые сотрясения обычно не используют отвёртки, чтобы выкорчёвывать радиоприёмники из приборных панелей «Даймлера», так что всё указывало на воровство.  

Но что за человек станет красть радио из машины, в которой полно крови и лежит труп. Чтобы решиться на такое, нужно хотеть радиоприёмник просто до зарезу. Радио не могли спереть до аварии: старина Пайк отправился в дорогу сразу после того, как расстался со мной, а время происшествия указывало на то, что в пути он нигде не останавливался.  

Таким образом, возникает серьёзный вопрос: кто украл радио и зачем?      


Тем вечером я ужинал с семейством Пайк у Эмили дома. Семейный адвокат выдал мне чек на крупную сумму, так что на выходных я собирался улететь обратно в Нью-Йорк. Приглашение на ужин — самый что ни на есть английский способ сказать «спасибо» и «скатертью дорожка». Если британцам кто-то не нравится, им доставляет мазохистское удовольствие позвать этого человека на застолье, а затем страдать от скуки и неловкости, чтобы впоследствии можно было сказать, каким тот был неряхой и как превосходно они держались в его обществе.  

Горничная впустила меня внутрь. Я повесил на вешалку свою потёртую нейлоновую куртку, поправил, как сумел, воротник мятой рубашки и направился в гостиную. Меня встретил Хьюго и, взяв под руку, спросил, не хочу ли я чего-нибудь выпить. У них не нашлось ни капли «Джека Дэниэлса», поэтому я остановил выбор на водке.  

Все были в сборе. Чарльз, Роджер, Сесили, Хьюго, Эмили. Присутствовал даже парень Сесили, Билл, — молодой, угрюмый рок-музыкант с длинными чёрными волосами и похожим на клюв носом. Он старался выглядеть крутым и независимым, но получал удовольствие от каждой минуты, проведённой на вечеринке богачей. Хоть он и был мрачен, он, когда ему предложили мартини «Реми» с содовой, не сказал «нет» и с такой жадностью набросился на кешью, словно не ел ничего недели три. Чарльз явился со своей суровой рыжеволосой женушкой Нормой, которая была занята тем, что обменивалась ехидными сплетнями с Эмили. Хьюго, судя по всему, снова где-то потерял свою супругу Элси. Заливая в себя огромные порции джина с тоником, он бормотал что-то о слишком тяжёлой работе.  

— Итак, — сказал Роджер, подошедший и хлопнувший меня по плечу (в этом хлопке чувствовалось больше враждебности, чем воодушевления), — вот ты возвращаешься в родную страну. Да?  

— Верно, сэр.  

— Что ж… Полагаю, ты чувствуешь себя здесь, как рыба, вытащенная из воды, верно?  

— Думаю, да. Временами. Однако все были очень обходительны со мной.  

Сесили, сидевшая на диванчике, подняла на меня взгляд. На ней было струящееся зелёное платье из шифона, и она выглядела красивее, чем когда-либо.  

— Обходительны, мистер Хьюблейн? Но не добры?  

Я пожал плечами.  

— Кажется, вы, британцы, довольно сдержанны. Мне трудно пробиться сквозь эту безупречную оболочку.  

Сесили туманно улыбнулась.  

— Даже если у вас это получится, мистер Хьюблейн, надеюсь, вы обнаружите там лишь безупречное содержимое.

Я закурил.  

— О, я в этом уверен. Думаю, в Англии творятся весьма паршивые делишки, только вы не шибко это замечаете. Даже прирезав кого-нибудь, все говорят: «Простите — очень жаль».  

Роджер налился красным.

— Слыхал я, что Нью-Йорк трудно назвать райским садом, — сказал он кисло. — Грабежи там превратились в своего рода бизнес.  

Я покачал головой.  

— А я и не говорю, что это не так. Но речь идет не о Нью-Йорке. А об Англии.  

В комнату, опираясь на трость, вошла Эмили.  

— Звучит весьма цинично, мистер Хьюблейн. Неужели Англия настолько вас огорчила?  

Я отхлебнул водки.  

— Дело не в стране, миссис Пайк. А в том, что может здесь случиться.  

— Например? — спросил Билл, друг-музыкант Сесили, демонстративно ковыряясь в носу.  

Я посмотрел ему в глаза.  

— Например, убийство Уолтера Пайка.  

Чарльз встрепенулся и сел прямо.  

— Послушайте-ка, мистер Хьюблейн, — произнес он, — это весьма неприлично с вашей стороны. У нас в семье траур!

— Однако это правда, — настаивал я. — Уолтер Пайк был убит кем-то из присутствующих здесь, и я знаю как.  

Эмили пылала яростью.  

— Это вам не школьная постановка, мистер Хьюблейн. Если у вас имеются какие-то неприглядные обвинения, вам лучше объясниться. А если вы не можете или не хотите делать того, тогда я должна просить вас немедленно покинуть мой дом.  

Я поднял руку.  

— Просто выслушайте меня. Вы должны признать: Уолтер Пайк опасался, что кто-то отнимет у него жизнь. Ведь иначе он не нанял бы меня для охраны. Думаю, ему угрожали или что-то в этом роде. А может, он просто подозревал, что кое-кто из окружавших его людей не слишком дружелюбно к нему относится. Как бы то ни было, он пригласил меня. И пригласил не без причины.  

Роджер фыркнул.  

— Это не доказывает ровным счетом ничего. Полагаю, лучше перейти сразу к сути.  

Я кивнул.  

— Охотно… Смерть Уолтера Пайка — это почти что идеальное убийство. Однако во всем деле обнаружился один нелепый прокол, который и выдал убийцу.  

Пайки, хлопая глазами, посматривали друг на друга, словно слепцы, которым внезапно вернули зрение и отлущили бабла в придачу.  

— Из разбитой машины пропало радио. В промежутке между аварией и приездом полиции кто-то вскрыл авто и забрал приёмник. Это означает, что вору либо очень повезло оказаться прямо на месте событий, либо он знал, где именно машина слетит с дороги.  

— Это же нелепо, — произнес Хьюго. — Как мог кто-то знать о таком?  

— Они могли знать, если сами всё и спланировали, — ответил я. — До меня дошло: ничто в останках авто не расскажет мне о том, что случилось с Уолтером Пайком; об этом расскажет то, чего там не было. Радио пропало, а это значит, что оно могло иметь какое-то отношение к смерти Уолтера Пайка.  

Сесили нахмурилась.  

— Но как радио может быть связано с гибелью папы?  

— Поначалу я и сам не знал, — сказал я. — Но сегодня утром, когда я вышел проветриться, на глаза мне попался человек, гулявший со своей собакой. У него был один из тех бесшумных собачьих свистков тех самых, которые не слышны для людей, но слышны для собак. Это заставило меня вспомнить об оперных певцах, которые способны раскалывать бокал, когда поют с определённой тональностью. И тогда я припомнил ещё кое-что, прочитанное несколько лет назад. Я наведался в библиотеку Брайтона и пролистал пару книг. Мне потребовалось совсем немного времени, чтобы разыскать нужные сведения.  

Около пяти лет назад один французский доктор изобрел свисток, свист которого мог достигать невероятно высоких частот. Когда он дул в этот свисток, тот создавал в воздухе колебания, вызывавшие боль и неприятные ощущения у всех, кто их слышал. Видите ли, каждое живое существо обладает собственной частотой, и когда колебания достигают определённой частоты, вся структура этого существа тоже начинает вибрировать. При некоторых частотах можно ощутить головную боль и тошноту. При более высоких завибрируют глаза и головной мозг. А при одной конкретной частоте внутренние органы начинают тереться друг о друга, и может наступить смерть. Научный факт. Я прочитал об этом в книге. Всё чёрным по белому.  

Эмили нетерпеливо заёрзала на своём месте.  

— Я не совсем понимаю к чему вы клоните, мистер Хьюблейн.  

— Всё очень просто, — сказал я. — Кто-то переделал приёмник в машине вашего брата; кто-то, знавший, что старик любит слушать радио во время поездок. Когда Уолтер достиг того самого места на Холмах, этот некто послал на переделанное радио мощный сигнал. Тот породил вибрацию, которая хорошенько встряхнула все внутренние органы Уолтера Пайка — и убила его. Я убежден, что он был мёртв ещё до того, как машина сошла с дороги. Радио вырвали из приборной панели, устранив тем самым единственную улику. На этом всё.  

Роджер неприятно засмеялся.  

— Это сущая нелепица и вымысел, мистер Хьюблейн. И даже если бы это было правдой, кто среди нас мог хотеть избавиться от него? Большей чуши я ещё не слыхал.  

— Я тоже так подумал, — отозвался я. — У вас довольно дружная английская семья, и хотя, как мне кажется, вы время от времени действуете друг другу на нервы, не думаю, что вы когда-либо поступите вероломно с одним из родственников. Кто бы это не сделал — он посторонний. В любом случае, таково моё мнение.  

— Посторонний? — спросил Чарльз. — Какой ещё посторонний? Вы о чём?  

— Одно время, мистер Пайк, я думал на вашу супругу. Я сожалею об этом, миссис Пайк. Однако я хотел восстановить справедливость, поэтому пришлось рассмотреть и такую возможность. Но, полагаю, я вроде как исключил её, потому что у того, кто совершил это, имелись и технические навыки, и мотив, а у миссис Пайк, судя по всему, нет ни того, ни другого.

— Ну, большое вам спасибо, — произнесла Норма с сарказмом.  

— Пожалуйста, — сказал я. — Просто потерпите. Ведь это очень важно. Единственный, у кого здесь хватит познаний в технике, чтобы совершить нечто подобное, — это Билл. Он музыкант и знает всё о частотах и электронике. К тому же, как мне кажется, у него туго с деньгами, а иметь богатую подружку — сильный соблазн. Он убил Уолтера Пайка, понимая, что Сесили достанется доля семейного состояния и что это в его же интересах. Думаю, Сесили тоже знала об убийстве и снабжала Билла необходимыми сведениями. Вам также следует знать, что я намерен рассказать всё это полиции.  

Повисло неловкое, тяжёлое молчание. Полагаю, в мечтах мне представлялось, как Билл, признав свою вину, делает шаг вперёд и протягивает запястья для наручников. Однако от Пайков я добился совершенно не той реакции, которую ожидал. На меня обрушилось всеобщая неприязнь.  

— Сдаётся мне, — прошипел Роджер, — ты порешь совершеннейший вздор. Ни разу в жизни я ещё не был так возмущён. Тебя пригласили сегодня сюда, оказав большую любезность, а ты отплатил тем, что оскорбил близкого друга Сесили, саму Сесили и наше гостеприимство. Предлагаю тебе немедленно удалиться.  

Эмили поднялась.  

— Боюсь, вам придётся уйти, мистер Хьюблейн.  

Я чувствовал смущение и неловкость. Всё вышло из-под контроля.  

— Вы не понимаете, — произнёс я, указывая на Билла. — Этот молодой человек убил Уолтера Пайка. Убил при помощи электроники. Я могу доказать. Все внутренние органы Уолтера были смещены, тогда как на той извилистой дороге он не мог ехать со скоростью, способной причинить телу такие повреждения.  

Хьюго, нетвёрдо стоявший на ногах, вцепился мне в руку. Должно быть, он ещё до моего прихода выдул стаканов шесть джина с тоником.  

— Мистер Хьюблейн, — произнёс он, — нас не интересуют ни ваши безумные теории, ни что либо ещё, что вам взбредёт в голову ляпнуть. Здесь рады любому американцу, но думаю, в конечном счёте вы должны помнить, что боролись за отделение от Великобритании и что любые дальнейшие высказывания об английской жизни, которые, возможно, вам захочется сделать, не будут восприняты с любезностью. Должен просить вас уйти.  

Билл, сидевший на диванчике рядом с Сесили, ухмыльнулся и помахал мне рукой.  

Я был потрясён. Когда ты приезжаешь из Нью-Йорка, ты не сознаёшь, что для Англии двести лет американской истории это будто вчерашний день. В конце концов, Королева была прямым потомком Георга III, и англичане до сих пор психуют, когда мы отпускаем грубые замечания об их королевской семье прошлой или нынешней. Мне кажется, если бы вы пренебрежительно отозвались об Этельреде Неразумном, вас бы попросили покинуть комнату.  

— Хорошо, — сказал я. — Но я отправляюсь прямиком в полицию. Я посажу этого парня под замок, где ему и место.

Пайки молча взирали на меня, будто могли вышвырнуть меня из дому стеной неприязни.  

До дверей меня провожала Эмили. Я натянул свою нейлоновую куртку и собрался выйти в ночь. Снаружи было тепло и ароматно. Впрочем, издалека на меня уже веяло благоуханием нью-йоркских подмышек.  

Когда я выходил, старая леди взяла меня за руку и улыбнулась. Это было довольно неожиданно.  

— Вы очень проницательны, сказала она, — хоть и американец. Но не впутывайтесь в ещё большие неприятности. Не сообщайте в полицию. Оно того не стоит. Вы же знаете, что у вас нет никаких доказательств, а то радио, я уверена, уже сгинуло без следа. Будьте хорошим парнем, и пусть мёртвые псы остаются мёртвыми.  

Я нахмурился.  

— Миссис Пайк… вы понимаете, о чём просите?  

— Конечно понимаю, мой дорогой. Ведь мы все его убили. Вся семья. Мы объединились с тем милым молодым музыкантом и сделали всё в точности, как вы расписали. Но вам никогда этого не доказать. Вот и всё. Уолтер был злобным, мстительным стариком, и получил по заслугам.  

Я выудил сигарету и зажёг её. Мои руки дрожали.  

— Спокойной ночи, мистер Хьюблейн, — сказала Эмили и закрыла за мной дверь.  

Я затянулся и прошёл к своей машине. В небе висела охотничья луна и быстро проплывали облака. Последний раз взглянув на тёмную громаду дома Эмили Пайк, с его шелестящим плющом и шикарными воротами, я сел в машину и поехал назад к Брайтону. Я ощущал холод и беспомощность и начинал думать, что пришла пора возвращаться в Нью-Йорк. Пока не подхватил какую-нибудь смертельную болячку из обширных английских запасов.   


 Перевод: Евгений Михайлович Лебедев

Номер для новобрачных

Graham Masterton, «Bridal Suite», 1980

Они прибыли в Шерман, Коннектикут, холодным осенним днём, когда шелестели хрусткие листья и весь мир казался усыпанным ржавчиной. Припарковали взятую на прокат «Кордобу» у крылечка и вышли из неё. Питер открыл багажник и вытащил чемоданы, ещё новые, с ярлычками из «Мэйси» в Уайт-Плейнс, пока Дженни стояла в своём пальто из овечьей шерсти, дрожа и улыбаясь. Была суббота, разгар дня, и они только что поженились.

Дом стоял в окружении сыплющих листвой деревьев, выбеленный погодой и молчаливый. Это был большой колониальный особняк, года 1820-го или около того, с выкрашенными в чёрное перилами, старым кучерским фонарём над дверью и выложенным плиткой каменным крыльцом. Вокруг раскинулись сбросившие листву молчаливые леса и скопища камней. Был заброшенный теннисный корт с намокшей сеткой и ржавыми столбиками. Сломанная газонокосилка была брошена среди вымахавшей травы, там, где садовник её оставил в какой-то незапамятный миг многие годы назад.

Стояла глубокая тишина. Пока не замрёте в Шермане, Коннектикут, хрустким осенним днём, вы и не знаете, что такое тишина. И внезапно — лёгкий ветерок, метания опавшей листвы.

Они подошли к парадной двери, Питер — с чемоданами. Он поискал колокольчик, но того не оказалось.

— Постучишь? — спросила Дженни.

— Этой штукой? — усмехнулся Питер.

На крашеной в чёрное двери висел гротескный молоток из ржавой меди, в виде какого-то воющего создания, с рогами, клыками и свирепым оскалом. Питер, не без сомнений, взял его и трижды гулко ударил. Эхо разнеслось по дому, по невидимым коридорам и тихим лестничным клеткам. Питер и Дженни ждали, ободряюще улыбаясь друг другу. Они же сняли номер. Вне всякий сомнений — сняли.

Ответа не было.

— Может, надо постучать громче, — предложила Дженни. — Дай попробую.

Питер ударил сильнее. Эхо угасло, без ответа. Они подождали ещё две-три минуты.

— Я люблю тебя, — сказал Питер, глядя на Дженни. — Ты это знаешь?

Дженни встала на цыпочки и поцеловала его.

— Я тоже тебя люблю. Ты лучше целого ведёрка мороженого!

Листья шуршали у них под ногами, к двери по-прежнему никто не подходил. Дженни пересекла садик перед домом и, подойдя к окну гостиной, заглянула внутрь, прикрыв глаза ладонью. Она была маленькой, чуть выше полутора метров, с длинными светлыми волосами и тонким овалом лица. Питер считал, что она похожа на одну из муз Боттичелли, из тех божественных созданий, что парили сантиметрах в пяти над землёй, завёрнутые в воздушные драпировки, и пощипывали арфы. Она и правда была приятной девушкой. С приятным обликом, приятным нравом, но была в ней и терпкость, которая эту приятность оттеняла. Он встретил её на рейсе «Истерн Эйрлайнс» из Майями в Ла-Гуардию. Он был в отпуске, она навещала отца-пенсионера. Они влюбились, три месяца отличных деньков прошли как в одном из тех фильмов, со снятыми в расфокусе купаниями, пикниками на траве и беготнёй в замедленной съёмке по «Дженерал Моторс Плаза», пока вокруг летают голуби, а прохожие поворачиваются и пялятся.

Он был редактором на кабельном телевидении Манхэттена. Высокий, худой, вечно в свитерах ручной вязки со свободными рукавами. Он курил «Парламент», любил Сантану, жил в деревне с тысячей виниловых пластинок и серым котом, обожавшим драть ковры, цветами и китайскими колокольчиками. Ему нравился Дунсбери [Сатирический комикс про «среднего американца» — прим. пер.], но он не понимал, насколько сам на него похож.

Друзья подарили им на свадьбу полиэтиленовый пакет с травой и пекановый пирог из пекарни «Ям-Ям». Его отец, любезный и седовласый, вручил три тысячи долларов и водяной матрас.

— Это безумие, — сказал Питер. — Мы же оплатили неделю здесь, да?

— Выглядит заброшенным, — отозвалась Дженни с теннисного корта.

— Более чем, — пожаловался Питер — Он выглядит разрушенным. «Кордон блю на завтрак», как говорят в Коннектикуте. Уютные кровати и все удобства… Скорей, похоже на замок Франкенштейна.

— Тут кто-то есть, — позвала скрывшаяся из виду Дженни. — На задней террасе.

Питер оставил чемоданы и обогнул дом вслед за ней. В деревьях, с облупившейся корой, суетились и распевали черно-белые пеночки-трещотки. Он обогнул продранные сетки теннисного корта и увидел Дженни — она стояла у шезлонга. В нем спала седовласая женщина, укрытая темно-зелёным пледом. На траве рядом с ней ветер теребил номер нью-милфордской газеты.

Питер нагнулся над женщиной. У неё было сухопарое, чётко очерченное лицо, и в юности она, наверное, была красива. Её губы чуть разомкнулись во сне, и Питер видел, как глаза движутся под веками. Наверное, ей что-то снилось.

Он чуть потряс её и сказал:

— Миссис Гэйлорд?

— Думаешь, с ней всё хорошо? — спросила Дженни.

— Всё с ней в порядке, — сказал он. — Наверное, читала и задремала. Миссис Гэйлорд?

Женщина открыла глаза. На миг она уставилась на него с выражением, которое он не мог понять — что-то похожее на подозрительное любопытство, — но затем резко села, протёрла лицо руками и воскликнула:

— Божечки! Боже! Думаю, я на какое-то время заснула.

— Похоже на то, — сказал Питер.

Она откинула одеяло и встала. Ростом выше Дженни, но не особенно высокая, под простым серым платьем она была худой, как вешалка. Стоя рядом, Питер уловил запах фиалок, но странно спёртый, словно фиалки давно увяли.

— Вы, наверное, мистер и миссис Дельгордо, — сказала она.

— Верно. Только что приехали. Мы стучали, но ответа не было. Надеюсь, вы не против, что мы так вас разбудили.

— Вовсе нет, — сказала миссис Гэйлорд. — Вы, наверное, сочли меня ужасной… Я вас не встретила. А вы ещё и новобрачные. Поздравляю. Похоже, вы счастливы друг с другом.

— Да, — улыбнулась Дженни.

— Ну, вы лучше заходите. Багажа у вас много? Мой разнорабочий сегодня в Нью-Милфорд уехал, предохранители купить. Боюсь, в это время года у нас тут небольшой беспорядок. после Рош ха-Шана [Еврейский новый год, конец сентября — прим. пер.] здесь мало гостей.

Она повела их к дому. Питер глянул на Дженни и пожал плечами, но та лишь скорчила гримасу. Они проследовали за костлявой спиной миссис Гэйлорд по неухоженной лужайке и вошли в двери зимнего сада, где гнил полинявший бильярдный стол, а пожелтевшие фотографии улыбающегося юноши висели рядом с призами за яхтинг и вымпелами студенческой команды. Сквозь грязные застеклённые двери они прошли в гостиную, тёмную, затхлую и пустую, с двумя закрытыми каминами и винтовой лестницей. Повсюду были деревянные панели, мозаичные полы и пыльные драпировки. Было больше похоже на заброшенный частный дом, чем на «загородная дача с кордон блю для утончённых пар».

— Кто-нибудь ещё здесь есть? — спросил Питер. — В смысле, другие гости?

— О, нет, — улыбнулась миссис Гэйлорд. — Только вы. У нас одиноко в это время года.

— Не могли бы вы показать нашу комнату? Чемоданы я могу сам отнести. День у нас был тяжёлый: то одно, то другое.

— Конечно, — сказала миссис Гэйлорд. — Помню свою свадьбу. Мне не терпелось прийти сюда и заполучить Фредерика для одной себя.

— Вы тоже провели здесь брачную ночь? — спросила Дженни.

— О да. В той же комнате, где вы проведёте свою. Я зову её «номер для новобрачных».

— А Фредерик, — спросила Дженни. — То есть мистер Гэйлорд…

— Покинул нас, — сказала миссис Гэйлорд. Её глаза блеснули от воспоминаний.

— Жаль это слышать, — ответила Дженни. — Но думаю, у вас осталась семья. Ваши сыновья.

— Да, — улыбнулась миссис Гэйлорд. — Хорошие мальчики.

Питер взял багаж с парадного крыльца, и миссис Гэйлорд повела их по лестнице на второй этаж. Они прошли мимо мрачных комнат с ванными на ножках в виде железных когтей и жёлтыми окнами. Мимо спален с закрытыми жалюзи и кроватями, на которых не спали. Мимо комнаты для шитья с молчаливой педальной швейной машинкой с чёрной эмалью и перламутровой инкрустацией. В доме было холодновато, и пол скрипел у них под ногами, пока они шли в номер для новобрачных.

Комната, где им предстояло остановиться, была высокой и пустой. Из неё был виден фасад дома, с подъездной дорожкой и наносами листьев, и задний двор у леса. В номере стоял тяжёлый шкаф из резного дуба, а кровать была с пологом на четырёх столбиках, закрученных спиралью, и тяжёлыми парчовыми занавесями. Дженни села на неё, похлопала и спросила:

— Жестковата, нет?

Миссис Гэйлорд отвернулась. Похоже, она задумалась о чем-то другом, а потом ответила:

— Вы сочтёте её более удобной, когда привыкнете.

Питер поставил чемоданы.

— Во сколько вы сегодня подадите ужин? — спросил он её.

Миссис Гэйлорд не ответила ему прямо, но вместо этого заговорила с Дженни.

— А во сколько вы бы хотели? — спросила она.

Дженни покосилась на Питера.

— Около восьми было бы здорово, — сказала она.

— Отлично. Сделаю в восемь, — сообщила миссис Гэйлорд. — А пока чувствуйте себя как дома. Если что-то будет нужно — не стесняйтесь звать. Я буду всегда где-то рядом, даже если задремлю.

Она грустно улыбнулась Дженни, а потом, не добавив ни слова, покинула комнату, тихо закрыв дверь за собой. Дженни и Питер молча прождали минутку, пока не услышали, как её шаги удаляются по коридору. Потом Дженни скользнула в объятия Питера, и они поцеловались. Это был поцелуй, значащий многое: например, «я люблю тебя», и «спасибо», и «кто бы что ни говорил, но мы это сделали, мы, наконец, поженились, и это отлично».

Он расстегнул шерстяное платье, в котором она уехала со свадьбы. Обнажил её плечи и поцеловал в шею. Она взъерошила пальцами его волосы и прошептала:

— Я всегда так себе это и представляла.

— М-м, — только и ответил он.

Её одежда упала к лодыжкам. Под ним было розовое просвечивающее бра, сквозь которое виднелись её тёмные соски и маленькие полупрозрачные трусики. Запустив руки под бра, он покатал соски меж пальцев, пока они не отвердели. Она расстегнула его рубашку и обняла, чтобы поласкать голую спину.

Осенний день, казалось, был подёрнут дымкой. Они откинули покрывала со старой кровати о четырёх столбах, а потом, голые, забрались меж простыней. Он целовал её лоб, закрытые веки, рот, груди. Она целовала его узкую мускулистую грудь, его плоский живот.

Из темноты за её сомкнутыми веками, доносилось его дыхание — мягкое, торопливое, жаждущее. Она лежала на боку, спиной к нему и почувствовала, как её бёдра раздвигают сзади. Он дышал все сильней и сильней, словно бежал гонку или с чем-то сражался, и она прошептала:

— Ты на взводе. Но, боже, как мне нравится.

Она ощутила его толчки внутри себя. Она не была готова и, судя по его необычной сухости, он тоже. Но он был таким большим и настойчивым, что боль тоже была удовольствием и она, хотя и постанывала, но тряслась от удовольствия. Он молотил и молотил её, а она кричала, и все фантазии, когда-либо ей грезившиеся, вспыхивали за её закрытыми глазами — фантазии об изнасиловании грубыми викингами, о том, как её вынуждают предстать перед похотливыми императорами в причудливых гаремах, фантазии о нападении лоснящегося чёрного жеребца.

Он был так свиреп и мужественен, покоряя её, и она забылась в слиянии любви и экстаза. Целую минуту приходила в себя, — минуту, которую отмеряли стенные часы из крашеной сосны, тикавшие и тикавшие, медленно, как пыль, оседающая в безветренной комнате.

— Ты был потрясающ, — прошептала она. — Таким я тебя и не знала. Брак тебе, определённо, идёт.

Ответа не было.

— Питер? — позвала она.

Повернулась — а его там не было. Постель была пуста, не считая её. Простыни были смяты, как если бы Питер лежал здесь, но от него самого — ни следа.

— Питер? — спросила она, взволнованно. — Где ты?

И была тишина, отмеряемая лишь часами.

Она села. Её глаза были распахнуты. Спросила, так тихо, что никто бы не услышал:

— Питер? Ты там?

Глянула через всю комнату на полуоткрытую дверь ванной комнаты. Свет вечернего солнца лежал на полу. Она слышала, как снаружи, на земле, шелестят листья и вдали слабо лает собака.

— Питер, если это какая-то игра… — Она поднялась с кровати. Руку она держала между ног, и бёдра были липкими после их занятий любовью. Она и не поняла, как обильно он залил её потоком семени. Его было так много, что оно стекало по её ногам на ковёр. Она подняла руку, ладонью вверх, и нахмурилась в замешательстве.

В ванной Питера не оказалось. Не было его и под кроватью, он не прятался под покрывалами. Не стоял за занавесками. Она искала с болезненным, ошеломлённым упорством, хотя и знала, что его нет. Однако после десяти минут поисков все же остановилась. Он исчез. Каким-то загадочным образом — исчез. Она сидела на краю кровати и не знала — хихикать от разочарования или кричать от злости. Наверное, он куда-то пошёл. Она не слышала, как открывалась и закрывалась дверь, не слышала его шагов. Так где он был?

Снова одевшись, она пошла его искать. Осмотрела каждую комнату на верхнем этаже, включая столы и шкафы. Она даже спустила лестницу на чердак и заглянула туда, но миссис Гэйлорд держала там лишь старые фото и сломанную детскую коляску. Оттуда, высунув голову на чердак, она могла слышать, как на мили вокруг шуршат листья. Беспокойно окликнула:

— Питер?

Но ответа не было, и она снова спустилась по лестнице.

Потом отправилась в один из зимних садов внизу. Миссис Гэйлорд сидела в плетёном кресле, читая газету и куря сигарету. Дым извивался и кружился в умирающем свете дня. На столе перед ней была чашка кофе с собирающейся наверху пенкой.

— Привет, — сказала миссис Гэйлорд, не оглянувшись. — Ты рано спустилась, я тебя пока не ждала.

— Кое-что случилось, — сказала Дженни. Внезапно она поняла, что очень старается не заплакать.

Миссис Гэйлорд повернулась.

— В чем дело, дорогая? Вы поссорились?

— Не знаю. Но Питера нет. Он просто исчез. Я весь дом оглядела, но нигде его не нашла.

Миссис Гэйлорд опустила глаза.

— Понимаю. Это неприятно.

— Неприятно? Это ужасно. Я так беспокоюсь! И не знаю, вызывать мне полицию или нет.

— Полицию? Думаю, в этом нет нужды. Наверное, у него мандраж, и он решил прогуляться в одиночестве. С мужчинами такое бывает, сразу после свадьбы. На это часто жалуются.

— Но я даже не слышала, как он уходит. Мы только… Мы только отдыхали на кровати, а в следующую секунду я поняла, что его там нет.

Миссис Гэйлорд прикусила губу, словно задумавшись.

— Ты уверена, что вы были в кровати? — спросила она.

Дженни уставилась на неё, покраснев.

— Мы женаты, знаете ли. Сегодня поженились.

— Я не об этом, — рассеяно сказала миссис Гэйлор.

— Тогда я не знаю, о чем вы.

Миссис Гэйлорд подняла глаза и её грёзы рассеялись. Она подбодрила Дженни улыбкой и коснулась её руки.

— Я уверена, ничего страшного, — сказала она. — Просто решил воздухом подышать и все. Ничего страшного.

— Он дверь не открывал, миссис Гэйлорд, — сорвалась Дженни. — Просто исчез!

Миссис Гэйлорд нахмурилась.

— Кричать на меня незачем, дорогая. Если у тебя проблемы с новоиспечённым мужем, то никак не я виновата!

Дженни собиралась накричать на неё в ответ, но приложила руку ко рту и отвернулась. Что толку впадать в истерику? Если Питер просто ушёл и бросил её, то надо узнать, почему; а если он загадочным образом исчез, то единственным разумным поступком будет тщательно обыскивать дом, пока она не найдёт его. Глубоко внутри она была в панике и испытывала чувство, которого не возникало уже давно, — одиночество. Но она замерла, прижав руку ко рту, пока это ощущение не ушло, а потом, не поворачиваясь, тихо сказала миссис Гэйлорд:

— Извините. Я напугана, вот и все. Не представляю, куда он мог уйти.

— Хочешь осмотреть дом? — спросила миссис Гэйлорд. — Пожалуйста.

— Думаю, хочу. Если вы не против.

Миссис Гэйлорд поднялась.

— Я даже помогу, дорогая. Уверена, ты очень расстроена.

Следующие несколько часов они ходили из комнаты в комнату, открывали и закрывали двери. Но когда над окружающими лесами сгустилась тьма и поднялся холодный вечерний ветер, им пришлось признать, что где бы Питер ни был, в доме он не таился и не прятался.

— Хочешь позвонить в полицию? — спросила миссис Гэйлорд.

Они стояли в мрачной гостиной. Дрова в старинном очаге превратились в пригоршню белого пепла. Снаружи ветер кружил листья и стучал в оконные рамы.

— Думаю, лучше позвонить, — сказала Дженни. Она чувствовала себя опустошённой, едва ли способной сказать что-то разумное. — Думаю, я позвоню ещё и друзьям в Нью-Йорке, если можно.

— Давай. Я начну готовить ужин.

— Я не особо хочу есть. Пока не узнаю, что с Питером.

Миссис Гэйлорд, с наполовину скрытым тенями лицом, мягко сказала:

— Если он и правда исчез, дорогая, тебе придётся к этому привыкнуть, и лучше начинать сейчас.

Прежде чем Дженни успела ответить, миссис Гэйлорд вышла из гостиной и направилась по коридору в сторону кухни. Дженни увидела на столе мозаичный портсигар из красного дерева и, вынув из него сигарету, впервые за три года закурила. Вкус был тусклым и неприятным, но она втянула дым и задержала его. Закрыв глаза, она предалась тоске и одиночеству.

В полицию она позвонила. Там ответили вежливо, были готовы помочь и обещали заехать к ней утром проверить, не объявился ли Питер. Но предупредили, что он взрослый человек, а значит, может идти куда угодно, даже в брачную ночь.

Она подумала позвонить матери, но, набрав номер и услышав гудки, повесила трубку. Унижение от того, что Питер её бросил, было ещё слишком сильно, чтобы делиться с семьёй и близкими друзьями. Она знала, что, услышав сочувственный голос матери, разрыдается. Затушив сигарету, она задумалась, кому бы ещё позвонить.

Ветер захлопнул дверь наверху, и она подпрыгнула от нервного шока.

Какое-то время спустя миссис Гэйлорд вернулась с подносом. Дженни сидела у затухающего огня, курила уже вторую сигарету и пыталась сдержать слёзы.

— Я сделала филадельфийский перечный суп и зажарила пару стейков по-нью-йоркски, — сообщила миссис Гэйлорд. — Хочешь съесть их у очага? Я тебе подам.

За импровизированным ужином Дженни была молчалива. Она поела немного супа, но стейк словно застрял в горле и она никак не могла его проглотить. Она проплакала несколько минут, а миссис Гэйлорд заботливо на неё смотрела.

— Простите, — сказала Дженни, утирая глаза.

— Не стоит. Я слишком хорошо знаю, каково тебе. Я тоже потеряла мужа, помнишь?

Дженни молча кивнула.

— Думаю, лучше на ночь тебе перейти в малую спальню, — посоветовала миссис Гэйлорд. — Там тебе будет удобней. Уютная комнатка, здесь, сзади.

— Спасибо, — сказала Дженни. — Думаю, так лучше.

Они посидели у огня, пока не прогорели свежие поленья, а напольные часы в коридоре не пробили два ночи. Тогда миссис Гэйлорд убрала их тарелки и они отправились спать, двинувшись по тёмной скрипучей лестнице. Зашли в номер для новобрачных за вещами Дженни, и она с отчаянием глянула на чемодан Питера и его одежду, брошенную там, где он её оставил.

— Его одежда, — вдруг сказала она.

— Что такое, дорогая?

— Не знаю, как я раньше об этом не подумала. — Она взволновалась. — Если Питер ушёл, то что он надел? Его чемодан не открыт, а одежда лежит там, где он её оставил. Он был голый. И не ушёл бы холодной ночью вот так, голышом. Это безумие.

Миссис Гэйлорд опустила взгляд.

— Прости, дорогая. Я не знаю, что произошло. Мы везде искали, так? Может, он прихватил халат. На двери висели халаты.

— Но Питер не стал бы…

Миссис Гэйлорд приобняла её.

— Боюсь, ты не можешь сказать, что Питер стал бы, а что нет. Он это сделал. Каков бы ни был его мотив и куда бы он ни ушёл.

— Да, наверное, вы правы, — тихо сказала Дженни.

— Лучше иди поспи, — сказала миссис Гэйлорд. — Завтра тебе пригодится вся энергия, что ты сможешь собрать.

Дженни забрала свой чемодан, постояла минутку, а потом они печально перешли в спальню поменьше.

— Спокойной ночи, — сказала миссис Гэйлорд. — Надеюсь, ты уснёшь.

Дженни разделась, надела кружевную ночную рубашку с узором из роз, которую купила специально для брачной ночи, и почистила зубы в тазике у окна. Спальня была небольшой, с наклонным потолком, и там стояла односпальная кровать с колониальным лоскутным одеялом. На бледных обоях в цветочек висела вышивка в рамочке, гласящая: «С нами Бог».

Забравшись в кровать, она некоторое время лежала, глядя на потрескавшуюся штукатурку. Она уже и не знала, что думать о Питере. И слушала, как потрескивает в темноте старый дом. Потом выключила лампу у кровати и попыталась заснуть.

Напольные часы пробили четыре и вскоре после этого она услышала, как кто-то всхлипывает. Сев на кровати, она прислушалась, затаив дыхание. За окном её спальни ещё была глубокая ночная тьма, а листья шелестели, как дождь. Она вновь услышала всхлипы.

Осторожно спустившись с кровати, она подошла к двери. Приоткрыла её немножко — дверные петли застонали. Замерла, прислушиваясь к всхлипываниям, и они раздались снова. Словно котёнок мяукает или ребёнок стонет от боли. Она вышла из комнаты и на цыпочках шла по коридору, пока не оказалась у лестницы.

Старый дом был как корабль в море. Ветер тряс двери и вздыхал между кровельной дранкой. Флюгер вертелся и скрипел так, словно ножом скребли по тарелке. В каждом окне трепетали шторы, словно их касались невидимые руки.

Дженни подошла к вершине лестницы. Она вновь услышала этот звук — сдавленное хныканье. Сомнений не осталось: он доносился из номера для новобрачных. Она осознала, что прикусила от беспокойства язык, а пульс забился невероятно быстро. Она замерла на минутку, пытаясь успокоиться, но была вынуждена признать, что её обуял страх. Звук раздался снова, на этот раз отчётливее и громче.

Она прижала ухо к двери номера. Казалось, оттуда доносится шелест, но это могли быть ветер и листья. Встав на колени, она заглянула в замочную скважину, хотя от сквозняка у неё заслезились глаза. В номере для новобрачных было слишком темно и ничего не видно. Она встала. Её губы пересохли. Если там кто-то был — то кто? Там так шелестели и шуршали, что, казалось, там два человека. Может, неожиданные гости позвонили, пока она уснула, но ей казалось, она не спала вовсе. Может, это миссис Гэйлорд. Но если так, то чем она занята, что издаёт все эти жуткие звуки?

Дженни знала, что должна открыть дверь. Должна — ради себя самой и Питера. Может, это ничего особенного. Может, там играется бродячая кошка или ветер, залетевший из трубы. Может даже припозднившиеся гости и тогда ей будет очень стыдно. Но лучше устыдиться, чем ничего не знать. Она никак не могла вернуться в свою спаленку и спокойно спать, не узнав, что это за звуки.

Дженни взялась за медную дверную ручку. Зажмурилась и глубоко вдохнула. А потом повернула ручку и распахнула дверь.

Шум в комнате ужасал. Он был похож на вой ветра, только ветра не было. Казалось, словно стоишь на вершине утёса, ночью, у зияющей бездны, невидимой и бесконечной. Словно воплотился кошмар. Весь номер для новобрачных, похоже, был охвачен этим древним стоном холодной магнитной бури. Это был звук и ощущение страха.

Дженни, дрожа, повернула глаза к кровати. Сначала она не могла различить, что происходит за витыми столбиками и занавесями. Там была фигура обнажённой женщины, она извивалась и стонала, испуская сдавленные звуки напряжённого блаженства. Дженни сильнее всмотрелась во тьму и поняла, что это была миссис Гэйлорд, тонкая и обнажённая, как танцовщица. Она лежала на спине, её руки, похожие на когти, впивались в простыни, а глаза были закрыты в экстазе.

Дженни вошла в номер для новобрачных, и ветер мягко захлопнул дверь у неё за спиной. Пройдя по ковру, она приблизилась к кровати и оцепенела от страха. Она стояла, пристально, заворожённо глядя на миссис Гэйлорд. Вокруг неё вся комната шептала, стонала и бормотала, как психушка для призраков и привидений.

В полном ужасе, Дженни увидела, почему миссис Гэйлорд так стонет от удовольствия. Сама кровать, её простыни, покрывала и матрас приняли форму мужского тела из белого льна, и меж узких бёдер миссис Гэйлорд бился напряжённый член живой ткани. Вся кровать колыхалась и тряслась в зловещих спазмах, и формы мужчины, казалось, изменялись, пока миссис Гэйлорд обвивалась вокруг него.

Дженни закричала. Но сама не замечала, что кричит, пока миссис Гэйлорд не открыла глаза и не уставилась на неё с дикой злобой. То, что вздымалось над кроватью, внезапно опало и пожухло, а миссис Гэйлорд села, даже не пытаясь прикрыть худосочные груди.

— Ты! — хрипло проговорила миссис Гэйлорд. — Что ты здесь делаешь?

Дженни открыла рот, но не смогла заговорить.

— Разнюхивать пришла, подсматривать за моей личной жизнью, да?

— Я услышала…

Миссис Гэйлорд сползла с кровати и подняла зелёную шёлковую накидку, которой небрежно повязалась. Её лицо было бледным и застывшим от неодобрения.

— Полагаю, ты считаешь себя умной, — сказала она. — Полагаю, ты считаешь, что открыла нечто значительное.

— Я не знаю даже…

Мисс Гэйлорд нетерпеливо отбросила волосы. Похоже, она не могла стоять спокойно и напряжённо расхаживала по номеру для новобрачных. Дженни, в конце концов, помешала ей заниматься любовью, какой бы странной та ни была, и она была разочарована. Крякнув, она снова пересекла комнату.

— Я хочу знать, что случилось с Питером, — сказала Дженни. Её голос подрагивал, но, впервые с исчезновения Питера, намерения её были тверды.

— А ты как думаешь? — едко спросила миссис Гэйлорд.

— Я не знаю, что думать. Эта кровать…

— Была здесь со времён постройки дома. Его и построили из-за кровати. Она сразу и слуга, и хозяин. Но больше все-таки хозяин.

— Не понимаю, — сказала Дженни. — Это какой-то механизм? Фокус?

Миссис Гэйлорд резко, насмешливо рассмеялась.

— Фокус? — спросила она, дёргаясь и вышагивая. — Думаешь, ты сейчас видела фокус?

— Я не понимаю, как…

Лицо миссис Гэйлорд презрительно перекосилось.

— Я скажу тебе, как, безмозглая девка. Кроватью этой владел Дорман Пирс, он жил в Шермане в 1820-х. И был невежественным, мрачным, диким человеком, со вкусами слишком странными для большинства людей. Он взял невесту, невинную девушку, по имени Фэйт Мартин, и когда они поженились, привёл её в этот номер, к этой кровати.

Дженни вновь услышала, как застонал ветер. Холодный, старый ветер, не колыхавший занавесей, не поднимавший пыли.

— Что Дорман Пирс сделал с новобрачной в этой кровати в ту первую ночь — знает один лишь Бог. Но своей жестокостью он сломал её волю, превратил лишь в пустую оболочку той, кем она была. К несчастью для Дормана, о том, что случилось, услышала крёстная девушки, которая, говорят, была связана с одним из древнейших магических кругов Коннектикута. Может, и сама была его членом. Она заплатила, чтобы на Дормана Пирса наложили проклятие, и это было проклятие полного подчинения. После него он должен был служить женщинам, а не они ему. — Мисисс Гэйлорд повернулась к кровати и коснулась её. Простыни, казалось, сдвинулись и сморщились сами по себе. — В ту ночь он лежал на этой кровати, и она поглотила его. Его дух теперь в ней. Его дух, похоть, жизненная сила или что это такое.

Дженни нахмурилась.

— Что кровать сделала? Поглотила его?

— Он утонул в ней, как тонет человек в зыбучих песках. И более его не видели. Фэйт Мартин оставалась в этом доме, пока не постарела, и каждую ночь, или когда ей этого хотелось, кровать служила ей.

Миссис Гэйлорд туже завернулась в накидку. В номере для новобрачных становилось очень холодно.

— Но никто не знал, что чары остались на кровати даже после смерти Фэйт. Следующая юная пара, переехавшая сюда, спала здесь в брачную ночь, и кровать вновь потребовала мужа. И так продолжалось, когда бы мужчина ни оказывался на ней. Каждый раз его поглощали. И моего мужа, Фредерика… Да, он тоже здесь.

Дженни едва бы вынесла то, что миссис Гэйлорд собиралась сказать дальше.

— И Питер? — спросила она.

Миссис Гэйлорд коснулась её лица, словно убеждая, что все реально. И, игнорируя вопрос Дженни, продолжила:

— Женщины, решившие остаться в доме и спать на этой кровати, делали одно и то же открытие. С каждым поглощённым мужчиной, сила, потенция кровати росла все больше. Потому я и сказала, что она скорее хозяин, чем слуга. И теперь, со всеми забранными ею мужчинами, её сексуальная мощь невероятна.

Она опять погладила кровать, и та содрогнулась.

— Чем больше мужчин кровать забирает, — прошептала она, — тем требовательнее становится.

— Питер? — прошептала Дженни.

Миссис Гэйлорд слабо улыбнулась и кивнула, её пальцы всё ещё гладили простыни.

— Вы знали, что произойдёт, и допустили это? — спросила Дженни. — Вы позволили моему Питеру…

Она была слишком потрясена, чтобы продолжать.

— О, боже. — вымолвила она. — Боже…

Миссис Гэйлорд повернулась к ней.

— Тебе не обязательно терять Питера, знаешь ли, — сказала она вкрадчиво. — Мы можем делить эту кровать, если ты останешься. Делить всех мужчин, которых она забрала. Дорман Пирс, Питер, Фредерик, десятки других… Представляешь, каково это, когда тебя берут сразу двадцать мужчин?

Дженни, чувствуя тошноту, проговорила:

— Вчера вечером, когда мы…

Миссис Гэйлорд нагнулась и поцеловала простыни. Они мялись и изгибались с лихорадочной активностью и, к ужасу Дженни, начали вновь принимать форму огромного, могучего мужчины. Словно мумия, восстающая из мёртвых, тело, возникало из накрахмаленного белого савана. Простыни становились ногами, руками и широкой грудью, подушка приняла форму мужественного лица с тяжёлой челюстью.

Это был не Питер, не любой другой мужчина — но совокупность всех мужчин, попавших под проклятие номера для новобрачных и затянутых в тёмное сердце кровати.

Миссис Гэйлорд распахнула накидку и позволила ей упасть на пол. Она посмотрела на Дженни блестящими глазами и сказала:

— Он здесь, твой Питер. Питер и все его друзья по несчастью. Иди, присоединить к нему. Иди, отдайся ему…

Тощая и голая, миссис Гэйлорд взобралась на кровать и пробежалась пальцами по фигуре из простыней. В нарастающей панике, Дженни бросилась через комнату и схватилась за ручку двери, но её, похоже, крепко заклинило. Снова поднялся ветер без ветра, и комнату наполнил агонизирующий стон. Теперь Дженни знала, что это за стон. Это были крики мужчин, навеки пленённых в плесневелых недрах брачного ложа, похороненных в лошадином волосе, пружинах и простынях, удушаемых этой теснотой ради удовольствия мстительной женщины.

Миссис Гэйлорд схватила набухающий член кровати и сжала его в кулаке.

— Видишь? — закричала она. — Видишь, как он силён? Как горд? Мы можем разделить его, я и ты! Иди, раздели его!

Дженни дёргала дверь и молотила по ней, но та отказывалась открыться. В отчаянии она вновь пересекла комнату и попыталась стащить миссис Гэйлорд с кровати.

— Отвали, — хрипела миссис Гэйлорд. — Отвали, сука!

Нечто увесистое на кровати уже разбушевалось. И Дженни почувствовала, как ей врезало нечто тяжёлое и сильное — точно мужская рука. Её нога угодила меж свисающих простыней, и она упала. Поднялся раздирающий уши вой и рёв ярости, весь дом затрепетал и задрожал. Она пыталась встать на ноги, но ей снова врезали, и она ударилась головой о пол.

Миссис Гэйлорд оседлала зловещую белую фигуру на кровати и яростно заскакала на ней, крича во все горло. Дженни смогла опереться о сосновый комод и схватить старую керосиновую лампу, что стояла на нем.

— Питер! — закричала она и метнула лампу в голую спину миссис Гэйлорд.

Она даже не поняла, как керосин вспыхнул. Весь номер для новобрачных, похоже, был заряжен странным электричеством, и в нем словно возникла искра или разряд сверхъестественной силы. Как бы то ни было, лампа ударила миссис Гэйлорд в висок и рассыпалась на части, а потом раздалось мягкое «уф» и миссис Гэйлорд вместе с белой фигурой на кровати мгновенно охватило пламя.

Миссис Гэйлорд закричала. Она повернулась к Дженни и уставилась на неё. Волосы женщины пылали, завиваясь побуревшими прядями. Пламя танцевало на её лице, плечах и груди, кожа коробилась, как сгорающий журнал.

Но страшнее всего была сама кровать. Пылающие простыни извивались, сбивались и бурлили, из глубин кровати раздался агонизирующей рёв, похожий на хор демонов. В нем был голос каждого мужчины, заживо похороненного в кровати, а огонь поглощал материал, дававший духам плоть. Это было жутко, хаотично, непереносимо, и самым жутким было то, что Дженни могла различить голос Питера — он выл и стонал от боли.

Дом догорал всю ночь, до холодной бледной зари. К середине утра все более-менее закончилось, и местные пожарные проходили по обуглившимся балкам и обломкам, поливая водой тлеющую мебель и рухнувшие лестницы. Посмотреть на пожар пришло человек двадцать-тридцать, а группа из Си-Би-Эс записывала краткий телерепортаж. Давний житель Шермана, с седой бородой и в мешковатых штанах, рассказывал журналистам, что всегда считал, будто в этом доме водятся призраки и его лучше сжечь.

Лишь когда убрали рухнувший потолок главной спальни, обнаружились обугленные останки семнадцати мужчин и одной женщины, съёжившихся от жуткого жара, будто обезьянки.

Там была ещё одна женщина, но она уже находилась на заднем сиденье такси и ехала на железнодорожную станцию, туго завернувшись в пальто, а рядом с ней лежал спасённый в пожаре чемодан. Её глаза, когда она проезжала буро-жёлтые деревья, оставались тусклыми, как камни.


Перевод: Василий Рузаков

Монстр Спешки

Graham Masterton, «Hurry Monster», 1988

Под небом цвета ржавой меди по тропинке вдоль реки бежал Кевин, и школьный ранец шлёпал по спине его габардинового пальто — шлёп-шлёп. Первые капли дождя с угрожающим шелестом исчезали в траве, оставляя на водной глади словно циркулем нарисованные круги.

Но бежал Кевин не от дождя. Он бежал от Монстра Спешки, который шёл за ним след в след. Мальчику казалось, будто он слышит эхо кастаньет-когтей монстра, который, тёмный и бесформенный, нёсся по переулкам, по узким лестницам и вдоль грязной прибрежной тропки.

Прямо у него за спиной, едва за гранью поля зрения… за пекарней, за кустами.

Спешит догнать, не думая ни о чем, кроме крови.

Кевин уже задыхался, но он знал, что будет, если сбавить шаг. Монстр Спешки схватит его, вонзит зубы в его тело и начнёт свирепо трепать его из стороны в сторону, как Орландо треплет пойманных мышей. Потом крик — и брызнет кровь; мышцы разорвутся, кишки повиснут верёвками; потом хрум-хрум-хрум и бульк — проглотил.

Оглянуться Кевин не смел. Он задержался на детской площадке больше чем на пять минут, потому что заигрался в сигаретные карты с Гербертом Торпом. Монстр Спешки уже воспользовался этим временем, и если Кевин хоть на секунду замешкается, чтобы обернуться…

Он пробежал мимо магазина сладостей на углу. Засомневался лишь на одну мучительную секунду, ведь в кармане у него лежал оставшийся с утра двухпенсовик, а сквозь витрину было видно, как продавщица распечатывает новую коробку разноцветных «летающих тарелок».

Но сейчас было не до того. Он не мог рисковать. Монстр Спешки его догонит и затаится, поджидая на выходе из лавки. А потом — гр-р-р-р-р! — и кровь забрызгает весь выложенный йоркским песчаником тротуар.

Кевин бросился через дорогу. Ему прогудел гружённый углём грузовик, и водитель крикнул что-то, но мальчик не расслышал. Было уже десять минут пятого! Десять минут пятого! Щеки горели от паники, что он так опаздывает.

Мама предупреждала о Монстре Спешки ещё в прошлом октябре, когда пропал Роберт Брауне. Её лицо было бледным и серьёзным. Это спокойное, почти ничем не примечательное лицо с чёрными глазами, всегда напоминавшими ему блестящие изюминки. Мальчиков, которые тянут резину по пути домой из школы, съедает Монстр Спешки. Так что поспеши, когда идёшь домой. Поспеши! Поспеши! Поспеши!

В первый день после того, как мама рассказала о Монстре Спешки, Кевин не знал, верить в это или нет. В конце концов, он никогда не видел этого Монстра, даже в тот день, когда снял ботинки с носками и почти целый час ловил лягушек под пешеходным мостиком.

Но на следующий день, после того как он пересёк главную улицу и прошёл мимо ворот к Эйтон-Холл, он явно слышал шаги совсем близко у себя за спиной. Скребущие шаги, словно большой пёс ступал по камням; и пыхтение.

Кевин остановился; он обернулся, но позади никого не было. Ни собак, ни Монстра Спешки. Только тени престарелых дубов; только шёпот полуденного ветра и гулкий шум реки.

Он вздрогнул и пустился бежать; через узкий пешеходный мостик, который вывел его на дорогу мимо паба, по переулку прямо к дому.

Но с тех пор с каждым днём, когда Кевин возвращался из школы домой, в нем росла уверенность, что Монстр Спешки следует за ним по пятам. Он слышал шаги где-то там, вне поля зрения. Фигура Монстра сплеталась из теней и осколков отражений. Шум ветра, шелест листвы и гул автомобилей составляли его дыхание. Мальчик не осмеливался рассказывать о Монстре школьным товарищам, потому что Монстр не был настоящим в том же смысле, как, к примеру, анисовые драже или школьные обеды. Но он жаждал добраться до Кевина. Мальчик это знал. Монстр поджидал его каждый день за высокой каменной стеной напротив школы-музея, где когда-то учился капитан Кук, а когда Кевин пускался бежать домой, Монстр бросался в погоню.

С каждым днём мальчик бежал домой все быстрее. Нёсся, словно ветер. За ним же гнался Монстр Спешки! И он знал, что это по-настоящему, потому что мама никогда ему не лгала; она всегда говорила, что ложь — это тяжелейший из грехов. И разве она не оборачивалась и не улыбалась с таким сердечным облегчением, когда запыхавшийся сын вбегал в кухню, где царил безопасный аромат теста и свежевыпеченных ларди — сдобных пирогов с изюмом?

Разве она не обнимала его так крепко, словно ему только что удалось вырваться из лап жесточайшего из демонов?

Монстр Спешки даже начал мелькать в его кошмарах. Кевину снилось, как он бежит из школы домой, а Монстр догоняет его и растерзывает насмерть. Треск сухожилий, хлюпанье разрываемого жира.

Он гнался за ним и сегодня, а ведь Кевин задержался на целых пять минут.

Стук школьных сандалий по дорожке вдоль реки; застрявшие в металлических пряжках обрывки травы. Мальчик не сомневался, что слышит, как когти Монстра Спешки вонзаются в землю на бегу. Что чувствует его учащённое дыхание. Ха! Ха! Ха! Ха!

Кевин окажется в безопасности, как только перебежит пешеходный мостик. Монстр Спешки слишком тяжёлый и не может по нему пройти.

До мостика оставалось всего пять-шесть ярдов, когда мальчику показалось, будто кто-то его окликнул.

— Кевин! — едва слышно, как будто кричат в пустую жестяную кружку.

Он остановился в панике, в нерешительности, и обернулся. Тучи в тот день так сгустились, что почти ничего нельзя было разглядеть.

— Кевин! — снова крикнул голос.

Там что-то было, в тени церкви Эйтон-Холл. Что-то чёрное копошилось там. Мальчик побежал снова, добрался до мостика и осмелился перевести дух, лишь только оказавшись на его середине.

Потом снова обернулся — маленький мальчик в школьной кепочке и коротких штанишках, на деревянном пешеходном мосту, с шумящей под ногами глубокой рекой. Всего в нескольких ярдах грузовики и фургоны мчались своей дорогой в Гисборо или Харрогит, в Северный Йоркшир этим хмурым мартовским вечером.

Монстр Спешки пропал. Испарился, как всегда, едва мальчик добежал до моста. Ему снова удалось оторваться; здесь было безопасно.

Кевин уже собирался продолжить свой путь домой, как вдруг увидел, что по реке в его сторону что-то плывёт. Тёмное и тяжёлое, оно оставляло за собой рябь в виде стрелочек на воде. Мальчик вскарабкался на деревянные перила, чтобы посмотреть поближе. Ему не нравилась эта речка, что текла через Грейт-Эйтон, хоть он и частенько в ней рыбачил. Но за все время выудить ему удалось только лягушачью икру и странных рыб, как будто с руками и ногами.

Но это было нечто другое, существо, которое плыло к нему в этот день. Нечто зловещее, тёмное, огромное. Мальчик слез с перил и машинально попятился.

Оно медленно скользнуло под мост. Только когда оно миновало тень от моста, Кевину удалось разглядеть, что это такое. Мальчик застыл от ужаса и мог лишь едва слышно всхлипывать.

Это было человеческое тело, оно плыло на спине, глядя вверх. На воде за ним расплывались туманные густо-багровые пятна; Кевин заметил, что одежда спереди у него разорвана и из живота до самых колен тянутся кровавые ошмётки.

Хуже всего, однако, было то, что человек был ещё жив. На грани смерти, но жив. Достаточно жив, чтобы поднять взгляд на Кевина и выдавить слабейшую улыбку. И тут же поток унёс его прочь, и вот человека уже нет: уплыл за запруду, затем через глубокие заводи, где Кевин обычно плавал, пересёк вторую запруду и исчез за поворотом реки между деревьев с обрезанными кронами.

Кевин так и стоял на мосту, когда появилась мама в фартуке и с белыми от муки руками.

— Кевин?

Он уставился на неё, словно на незнакомку.

— Там был какой-то мужчина. Он плыл по реке и улыбнулся мне.

Мальчик почти час сидел на высоком деревянном стуле в полицейском участке. Он уже описал мужчину и даже нарисовал его мелками. В половине седьмого мама отвела мальчика домой. Держась за руки, они прошли вдоль воды и пересекли мостик. За изгибом реки двое полицейских в рубашках всё ещё тыкали длинными палками в заросли камыша под пристальными взглядами толпы школьных друзей Кевина и нескольких стариков, которые вышли из паба, держа в руках пинты пива.

После чая один из стариков пришёл и постучался к ним в кухонную дверь.

— Я подумал, вы захотите знать, так вот, они отыскали того бедолагу. В двух милях по течению, застрял в зарослях. Вот только они так и не поняли, кто он таков. Ни бумажника, ничего. И никто его раньше не видал. Но парня разорвали в клочья, это я точно вам говорю. Пузо вскрыто. Кошмар. Чай-то у вас свежий?

Кевин сел за кухонный стол. Он чувствовал дикий холод и сдавленность, как будто шок от встречи с умирающим каким-то образом сделал его ещё меньше, чем он был прежде.

Почему мужчина ему улыбнулся? Неужели что-то — ну хоть что-то на свете — может заставить улыбаться утопающего человека с выпущенными кишками?

* * *

Кевин зашёл в магазин сладостей за пачкой сигарет «Ротманс» по двадцать штук и был приятно удивлён тем, что магазин почти не изменился. Застеклённый прилавок с «летающими тарелками», анисовыми драже и лакричными палочками стоял на том же месте; гораздо ниже и меньше размером, чем в детстве, но все тот же.

За кассой работала другая женщина: рыжеволосая на этот раз, с усыпанными веснушками руками; на полочке позади неё стоял телевизор, показывали скачки в Редкаре. Но запах был тот самый; и, хотя движение стало в десять раз оживлённее, дорогу так и не расширили; и река текла всё столь же тёмная и таинственная, как и во времена его детства.

— Я жил тут. Много лет назад, — сказал он рыжей продавщице. — Прямо за рекой, Браунлоу-лейн, три.

Рыжая улыбнулась.

— А я сама из Барнсли.

Он вышел из магазина сладостей, и колокольчик звякнул у него за спиной. Воздух на улице пах дождём. Кевин перешёл дорогу, остановился возле реки и закурил. Он подумал: интересно, ниже за запрудой ещё водятся те странные рыбы, у которых будто есть руки и ноги?

Тридцать лет. Впервые за тридцать лет он вернулся в Грейт-Эйтон. Вскоре после его отъезда мама познакомилась с капитаном торгового судна, а умерла она — кто бы мог подумать? — в Халле. Он стоял бок о бок с капитаном, пока мама исчезала в печи крематория под гимн «Старый крест». От капитана сильно пахло мазью для груди «Вик». Они пожали друг другу руки, а потом Кевин первым же поездом вернулся в Лондон, к своей работе в страховой компании «Перл», к однокомнатной квартире в Ислингтоне, прямо за углом района Эйнджел.

На этой неделе он работал над страховым случаем в Миддлсборо. Он терпеть не мог Миддлсборо, его серые индустриальные пустоши, мясные магазины, в которых не продавалось ничего, кроме свиной грудинки, и клубы для людей рабочего класса, где выступали несуразные рок-н-ролльные группы и подавались пинты горького в прямых стаканах. Он приехал в Грейт-Эйтон на денёк, чтобы просто вдохнуть запах болот и ощутить мягкое тепло йоркских каменных дорожек.

Он докурил сигарету и бросил окурок в реку. Посмотрел на часы. Финальное совещание с экспертами по оценке ущерба назначено на пять. Пора бы ему возвращаться. Кроме того, начинался довольно сильный дождь: шёпот капель в траве, круги циркулем на воде.

Он собирался перейти дорогу, как вдруг увидел маленького мальчика, который бежал по дорожке, бежал без оглядки. На нем была школьная кепка и фланелевые штанишки, школьный портфель подпрыгивал у него за спиной. «Ты только глянь на этого бедняжку, — подумал Кевин. — Бежит домой на всех парах, прямо как я когда-то».

Мальчик пробежал мимо магазина сладостей, на мгновение замешкался, а потом рванул через дорогу. Грузовик с углём посигналил ему, и водитель выкрикнул в окно:

— Ах ты мелкая козявка! Ещё б чуть-чуть, и ты бы помер!

И тут Кевин, к своему ужасу, увидел, почему мальчик так торопился. Из тёмного закоулка вслед за ним вынырнуло огромное тёмное существо, раздувающееся, словно плащ фокусника. Оно проскользнуло по мостовой с негромким скрежетом, пересекло дорогу и стало преследовать мальчика вдоль берега реки.

Кевин застыл. А потом тоже побежал. Он был не в форме, слишком много курил, но нёсся со всех ног, насколько хватало сил. Существо уже почти догнало мальчика, вскинуло одну руку, на которой медно блеснули острые бритвы когтей.

— Кевин! — крикнул Кевин. — Кевин!

Существо заурчало, всколыхнулось и тут же обернулось. Кевин стремглав бросился прямо на него. Оно было чёрным, холодным, а его дыхание окатило Кевина холодом, словно из открытой морозилки.

Кевин увидел его глаза: злобные, прищуренные, гнойно-жёлтые. Глаза, которые и раньше глядели на него в ночных кошмарах. Он услышал негромкий торжествующий рык, скрежет зубов.

— О боже, — выпалил Кевин. — Это всё взаправду.

Когти прошли сквозь жилет, рубашку, майку, кожу, жир, мышцы. Такие острые, что Кевин их даже не почувствовал. Он висел в воздухе, словно на крюке, и мотался из стороны в сторону до тошноты. А потом рухнул на берег реки, в траву. Покатился, слепо, беспомощно, в воду.

Вода была страшно холодной. Он был даже этому рад, потому что боль уменьшилась, хотя чувство, когда вода стала затекать в разорванный живот, было не из приятных.

Он лежал на спине. Он знал, что умрёт. Он медленно плыл по течению, слушая шум воды в ушах.

Кевин проплыл под пешеходным мостиком. Горизонтальная полоса тьмы прямо над ним. А потом увидел маленькое лицо с выпученными от ужаса глазами, глядящее на него сверху вниз.

«Не бойся, — думал он, пока течение уносило его прочь. — Однажды ты поступишь так же. Ты снова спасёшь Кевина. А затем снова. И снова».

Он закрыл глаза. Скользнул вниз по запруде безжизненным мешком. И его уносило дальше, за изгиб реки, туда, где ждала его мама.


Перевод: Анна Третьякова

Уилл

Graham Masterton, «Will», 1990

Голос Холмана по телефону звучал нехарактерно возбуждённо, почти истерично.

— Дэн, приезжай сюда. Мы откопали кое-что ужасное.

— Ужасное? — переспросил Дэн.

Он пытался разгрести четыре сотни чёрно-белых фотографий, и его стол был настолько завален ими, что он не мог найти свою кружку кофе. Дэн плохо работал без кофе. Растворимое, эспрессо, мокко, арабика, какой — не имело значения. Все, что ему было нужно, чтобы раскачаться — это резкая кофеиновая встряска.

— Рита наткнулась на это    сегодня утром, в двадцати ярдах от восточной стены, — сказал Холман. — Остальное — не по телефону.

— Холман, — ответил ему Дэн, — я слишком занят, чтобы приехать сейчас. Мне нужно подготовить эти чёртовы фотографии для эскиза сайта чёртова Департамента окружающей среды к девяти часам завтрашнего утра. И пока на них всех только грязь, грязь и ещё больше грязи.

— Дэн, тебе придётся приехать, — убеждал его Холман.

— Ты имеешь в виду, что это так ужасно, что не может подождать до завтрашнего дня?

— Дэн, поверь мне, это, действительно, ужасно. Это может задержать нас на месяцы, особенно, если полиция захочет провести расследование. И ты знаешь, какими чертями они могут    быть, когда топают по всему помещению своими двенадцатыми размерами ботинок.

Дэн наконец-то нашёл свой кофе в красной кружке с надписью “Я раскапываю археологию ”. В неё залез уголок одной из фотографий, а сам кофе уже осел и остыл. Он всё-равно его выпил.

— Холман, — произнёс Дэн, вытирая рот тыльной стороной ладони, — я просто не могу этого сделать.

— Мы нашли тело, — сказал Холман.


Дождь прекратился менее часа назад, и жирная сине-серая глина скользила, поблёскивая, под подошвами его зелёных сапог “Хэрродс”. Размытое солнце парило над Саутворком[1], время от времени поглядывая на серые викторианские крыши, далёкие створчатые окна и широкую зелёную кривую Темзы. В воздухе витал запах надвигающейся зимы, отдающий болью в горле, о которой Дэн уже потерял представление со времён своих последних раскопок в Англии. В Сан-Антонио было легко забыть, что существует вещь, называемая холодом.

Холман стоял на дальней стороне нижней восточной стены, рядом с импровизированной ширмой из холста и старых входных дверей. Он казался очень высоким и сутулым в своём забрызганном грязью байковом пальто с болтающимися очками в роговой оправе, которые он постоянно надвигал на свой мясистый нос. Его попытка отрастить бороду особого успеха не принесла. Глядя на внешность Холмана, можно было подумать, что перед тобой стоит один из пучеглазых бродяг, ночующих в картонных коробках, а не самый признанный специалист Манчестерского университета по раскопкам сложных исторических мест. По сравнению с ним, Дэн был ниже, но гораздо более спортивного телосложения, с тёмными волнистыми волосами и львиным взглядом, напоминающим женщинам Ричарда Бёртона[2]. Одевался он всегда обыденно, но достаточно дорого. Холман называл его Дэном — Щеголеватым Археологом.

Когда Дэн приблизился, он протянул свою длинную руку и поздоровался с ним.

— Вот он, — объявил Холман без лишних церемоний. — Человек, который навеки остался в театре.

Дэн отодвинул холст и увидел грязно-серую фигуру, лежащую на левом боку в грязи; маленький лысый обезьяноподобный человек с ногами, поджатыми в позе эмбриона. Судя по всему, на момент смерти он был облачен в дублет[3] и чулки, хотя его одежда не так хорошо сохранилась, как кожа, а, кроме того, она настолько испачкалась грязью, что не представлялось возможным определить, какого она цвета.

Пристально взглянув на Холмана, Дэн наклонился над телом и осторожно осмотрел его. Перед ним лежал человек с худым лицом, несколькими острыми бугорками остроконечной козлиной бороды и губами, оттянутыми назад, в ужасной жёсткой гримасе, обнажавшей сломанные и сгнившие зубы. Его глаза были молочного цвета, как у варёной трески.

— Как давно он умер? — спросил Дэн.

Холман пожал плечами.

— Трудно сказать. Подобно болотным людям, которых нашли в Ютландии и Шлезвиг-Гольштейне, он прекрасно сохранился благодаря глине. Углеродный анализ возраста болотных людей показал интервал от шестнадцати тысяч до двух тысяч лет. Но, очевидно, этот парень не такой старый.

Дэн присел на корточки рядом с блестящим серым телом и начал разглядывать лицо.

— Он выглядит так, как будто умер только вчера, не правда ли? Ты уже позвонил в полицию, просто на всякий случай?

Холман отрицательно помотал головой.

— Ну, ты должен, — настаивал Дэн. Он поднялся. — Вероятно, он тот, кем и кажется, некий мумифицированный яковианец[4]. Но ты же не знаешь наверняка. Какой-нибудь коварный муж мог убить любовника своей жены, одеть его во взятый напрокат костюм и похоронить его прямо здесь, на месте театра “Глобус”[5], где все будут думать, что он яковианец.

— Это, Дэн, при всем моем уважении к тебе, самая надуманная теория, которую я когда-либо слышал в своей жизни, — ответил Холман. — Кроме того, глина вокруг тела лежала очень плотно, точно так же, как и вокруг остатков стен театра. Если бы его похоронили недавно, нарушение консистенции глины было бы совершенно очевидно.

Он поднял небольшой потемневший кусочек дерева.

— Посмотри, что мы нашли завязанным вокруг его шеи. Кляп актёра. Деревяшку, которую они клали в рот, чтобы натренировать язык. Отсюда и пошла фраза «затыкать рот». Определённо, это яковианец.

— Все равно нам нужно позвонить в полицию. Это закон.

— Ну ладно, — согласился Холман, нетерпеливо взмахнув руками. — Но давай, пожалуйста, отложим это на сорок восемь часов. На самом деле, мы могли бы просто никому    ни о чем не рассказывать в течение этих сорока восьми часов. Просто я хочу провести некоторые предварительные исследования без того, чтобы здесь толпились сотни зевак. Хочу побыть с ним один.

Холман распрямился и оглядел сверкающие грязью траншеи, а затем снова присел рядом с телом.

— Ты понимаешь, Дэн, что этот человек, возможно, был свидетелем живого исполнения пьесы Уильяма Шекспира? Однажды утром, в начале 1600-х, он оделся в эту одежду, вышел из дома, отправился в театр “Глобус” и умер там. Может быть, он погиб в пожаре 1613 года, когда “Глобус” сгорел дотла.

— Что ж, будем надеяться, — заметил Дэн. — Меньше всего нам сейчас нужно полномасштабное расследование убийства прямо в самый разгар раскопок. Когда об этом узнает пресса, будет уже плохо.

Они всё ещё разговаривали, когда к ним подошла девушка лет двадцати. На ней была жёлтая защитная каска и дутая зелёная куртка. Длинный пучок светлых волос свисал с одной стороны её лица. Ростом чуть больше пяти футов и трёх дюймов[6], она казалась исключительно красивой, с кукольными глазами и курносым носом. Но, помимо того, что она являлась превосходным археологом, снискавшим уважение обоих мужчин, все знали об её помолвке с профессиональным широкоплечим теннисистом по имени Роджер, который сочетал вспыльчивый характер с необыкновенно ревнивой натурой, поэтому большинство её коллег-археологов держались от неё подальше.

— Приветствую, доктор Эссекс, — сказала она, приблизившись. — Что ты о нем думаешь? Я решила назвать его Тимоном в честь “Тимона Афинского ”, помнишь, это худшая пьеса Шекспира — она полностью провалилась.

— Как дела, Рита? — спросил Дэн. — Поздравляю. Это довольно интересная находка, если объект подлинный.

— Конечно же, подлинный, — ответила Рита, опускаясь на колени в грязь рядом с телом. Должно быть, он попал в ловушку в каком-то подвале, бедняга. Я нашла его под тем массивным дубовым опалубком. Пришлось использовать экскаватор, чтобы поднять его оттуда.

Она аккуратно сняла немного глины с груди Тимона.

— Я хочу вывезти его отсюда как можно быстрее и поместить в контролируемые условия. Невозможно сказать, что с ним случится, когда он подвергнется воздействию воздуха. Мы можем потерять его через два или три дня, а, может быть, и раньше. Посмотри на эти пуговицы! Прекрасные, перламутровые, ручной работы.

— Знаешь, это действительно нечто, Дэн, — произнёс Холман. — Это история, прямо перед твоими глазами.

Дэн поднял руки, сдаваясь.

— Ну хорошо. У тебя есть немного дополнительного времени. Я также переговорю с “Данстен и Мэйлинг”, чтобы узнать, смогут ли они поставить сюда свою охрану. Конечно, я им не скажу, зачем.

“Данстен и Мэйлинг” являлись застройщиками, которые впервые обнаружили руины Шекспировского театра «Глобус» семнадцатого века, спустя три дня после того, как начали рытьё под фундамент для двадцатидвухэтажного офисного здания “Глобус-Хаус”. Публично их директора всегда говорили о «защите культурного наследия Англии». Однако, в частных беседах они выражали гнев в связи с задержкой строительства и тем фактом, что Департамент окружающей среды вызвал Дэна со своей командой для раскопок и внесения предложений по вариантам сохранения этого места в качестве туристической достопримечательности.

Застегнув пальто от ветра, Дэн повернулся, чтобы уйти. Однако Рита окрикнула его:

— Подожди, Дэн! Посмотри!

Дэн не находил ничего привлекательного в мёртвых телах, даже в незнакомых ему трёхсотлетних мёртвых телах. Однако он повернулся и возвратился к ширме, где работала Рита.

— Посмотри, — сказала она. — Он погиб не от пожара, или чего-то подобного. Взгляни на его грудь.

Девушка слегка повернула труп так, чтобы он смотрел невидящим, но обвиняющим взором через её правое плечо. Затем отошла и встала в стороне, чтобы Дэн сам убедился в ненормальности того, что случилось с Тимоном. Вся левая сторона мертвеца от паха до грудины оказалась разорвана, как будто на него напал огромный обезумевший зверь. Внутреннюю полость заполняла влажная глина, но не оставалось никаких сомнений, что большая часть его внутренних органов была вырвана.

— Боже, — вымолвил Дэн, с благоговением подходя к Тимону. — Что, черт возьми, могло с ним случиться?

— Не знаю. Может быть, его пронзило падающим куском деревянной конструкции во время пожара в театре, — предположил Холман.

— Больше похоже, что на него напало дикое животное, — заметил Дэн.

— Может, это был медведь, — сказала Рита. — Иногда их сюда приводили, чтобы развлечь публику. Во время пожара зверь мог обезуметь.

— Это слишком мудрёно, — возразил Холман.

— Не знаю, — произнёс Дэн. — Не думаю. Абсолютно ясно, что кто-то укусил    его, кто-то очень большой и очень злобный. Посмотрите, как разодрана его рубашка. Медведь так не сделал бы. Медведь играет с жертвой, рвёт её когтями. Кто бы это ни был, он только пристально взглянул, а затем — ррраааззз!

Ррраааззз? — переспросил Холман. — Что могло быть в яковианском Лондоне, способное сделать такой ррраааззз?

— Что ж… возможно, это слишком причудливо, — согласился Дэн. — Однако, я попробую проверить тот день, когда сгорел “Глобус”, и поискать какие-либо современные упоминания о жертвах и о том, как они погибли.

Холман похлопал его по спине.

— Тогда удачи, — сказал он. — Ну и спасибо, что дал мне дополнительное время. Я знаю, это не так просто: всё навалились на тебя — правительство, подрядчики, пресса. Не говоря уж о Рите и мне.

Дэн вытер нос.

— Разберись с нашим другом здесь как можно быстрее, хорошо?

Холман бросил долгий взгляд на грязные серые останки человека по имени Тимон.

— Если все пойдёт хорошо, Дэн, этот парень сделает нас знаменитыми. Человек Эссекса-Холмана. Но прежде, чем кто-то притронется к нему своими липкими пальцами, я хочу сделать все возможное, чтобы выяснить, кем он был и как он умер.

— Хотел бы дать тебе больше времени, — сказал Дэн.

— Ничего. Я останусь здесь на всю ночь; и на всю завтрашнюю ночь тоже, если понадобится.

— Господи, ты же замёрзнешь.

— Я привык к холоду. Вспомни, я же вырос в Йоркшире.

Дэн посмотрел на часы. У него была назначена встреча за обедом с Фионой Блессинг, исполнительным директором компании “Бритиш Фьюлс”, женщиной, одевающейся в треугольные деловые костюмы, которая проявляла заинтересованность в финансировании чего-то, связанного с большой культурой и не облагаемого налогами. Затем ему предстояло ехать на автобусе до Чисвика, чтобы забрать свой “Рено” из третьего за год ремонта. Дэну хотелось бы остаться и понаблюдать, как Рита кропотливо выкапывает Тимона из грязи. Но ему необходимо было добиться продолжения раскопок всеми возможными способами, особенно принимая во внимание нехватку средств и застройщиков, парящих над его головой, как гигантская чёрная наковальня из мультика “Дорожный бегун”. Он пожал руку Холмана, помахал Рите и вернулся к ожидающему его такси.

— Что это? — поинтересовался водитель. — Похоже на какое-то кладбище.

— Раскопки, — терпеливо ответил Дэн. — Археологические раскопки. Когда мы закончим, у нас будет достаточно чёткое представление о том, как выглядел театр “Глобус”.

— В самом деле? — спросил водитель, когда они проталкивались сквозь обеденные пробки. — А зачем это вам надо?

Впервые Дэн не нашёлся, что ответить. Может быть, и правда не было никаких причин. Возможно, он искал не что иное, как живое доказательство того, что прошлое действительно существовало, и что люди тогда знали то, что уже забыто до тех пор, пока вновь не будет найдено.


Он не мог спать. Ему казалось, что он лежит на боку в серой блестящей грязи. Он замёрз, но не мог придумать, как согреться, а кто-то называл его имя.

Он сел и включил ночник. Как обычно, другая сторона кровати пустовала. Маргарет не захотела поехать с ним в Лондон, она ненавидела этот город. Он не винил её за это. В данное время года здесь было сыро, дорого и одиноко — тёмная столица мрачной, усталой культуры. И на каждом шагу возвышались чёрные бронзовые статуи строгих, эксцентричных, давно умерших людей.

Некоторое время он читал книги, которые ему удалось найти в Кенсингтонской библиотеке. “Жизнь и творчество Шекспира ” П. Александера, “Шекспир в “Глобусе”    Найджела Фроста и увлекательную монографию Дадли Мэнфилда “Акционер ”. К 1598 году, когда был построен театр “Глобус”, Шекспир уже стал одним из самых преуспевающих актёров-драматургов в стране, являясь также совладельцем и акционером театра.

Кое-что в книге Мэнфилда показалось Дэну странным и интригующим. Там несколько раз приводились ссылки на детей-близнецов Шекспира — Хамнета и Джудит, и на то, как Хамнет умер в 1596 году в возрасте 11 лет — трагедия, которую Шекспир назвал «моей расплатой». В то же время Мэнфилд часто упоминал какой-то «Долг Шекспира», как будто тот что-то кому-то пообещал или занял у кого-то деньги. В отрывке из дневника другого актёра “Глобуса” Бена Филдинга неоднократно упоминалось об этом.

В этом году, лета 1611-го мы впервые исполнили “Бурю”, драму, в которой, как поведал Уилл, он осмелился в какой-то мере рассказать о Великом Старце, которому он дал своё обещание. Он сказал, что этот долг не сможет оплатить ни один человек, и что он отдал бы все своё богатство, дабы избежать его. Потому что обязательно придёт время, когда надо будет платить по Долгу.


Таким образом, представлялось ясным, что по какой-то причине Шекспир вступил в долговое соглашение с неким «Великим Старцем», кем бы тот ни являлся. Дэн встал с кровати и прошёл в гостиную, где хранилась его коллекция пьес Шекспира в мягких обложках. Он пролистал “Бурю” и в случайном порядке прочитал отрывки из неё, но не смог найти никаких признаков того, что Шекспир, возможно, пытался сказать о своём Долге.

Впрочем, одна фраза привлекла его внимание. «Тот, кто умирает, платит все долги».

Он вернулся к книге Мэнфилда. К 1613 году, когда сгорел “Глобус”, Шекспир почти постоянно проводил время в уединении в своём доме в Стратфорде. Однако, Бен Филдинг писал:

Уилл поведал мне тогда, что его Долг не даёт ему покоя, и что это должно быть, наконец, разрешено Им самим, любой ценой. Он должен вернуться в Саутворк, чтобы встретиться со своим Мучителем и умиротворить его. Все, что он говорил, он также записал, и отдал на хранение Джону Хемингу.

Это была последняя запись в дневнике Бена Филдинга. Согласно Мэнфилду, Филдинг исчез в ту ночь, когда произошёл пожар в “Глобусе”, и, предположительно, сгорел.

Дэн ещё раз прочитал и перечитал слова Филдинга, а затем снова выключил свет и попытался заснуть. Но все время его преследовало странное чувство, что что-то во всем этом было не так, как будто мир молча решил начать вращаться в другую сторону.


На следующее утро он прибыл на место раскопок “Глобуса” несколькими минутами позже семи. Было холодно и туманно, но дождь прекратился. Дэн открыл ворота и пробрался через глину к бытовке Холмана, засунув руки в карманы пальто.

К его удивлению, из жестяной трубы бытовки не шёл дым. Обычно утром в это время Холман заваривал чай и готовил завтрак. Ещё более странным являлось то, что дверь бытовки оказалась приоткрытой. Дэн поднялся по деревянным ступенькам и повертел головой.

— Холман? — позвал он. — Холман? Ты здесь?

Внутри помещения оказалось холодно и темно. Незаправленная кровать Холмана пустовала; на доске для объявлений шуршали рисунки и чертежи, издавая звуки, похожие на шёпот скорбящих в тёмной часовне. Плита была холодной, чайник стоял пустой и незакрытый.

— Холман? — повторил Дэн.

Он вышел из бытовки и пошёл по грязи к ширме из холста и старых дверей, где было найдено тело. Возможно, Холман решил начать работы пораньше, а позавтракать потом. Над Саутворком заморосил мелкий дождь, а на реке печально гудела баржа.

Он отодвинул одну из старых дверей, загораживающих место раскопок.

— Холман? — позвал он, а потом увидел, почему Холман не отвечал, и застыл, как вкопанный, быстро и беззвучно глотая воздух, будто только что бежал.

Сначала он не мог понять, на что смотрит, но постепенно запутанные петли и клубки алого и серого стали проясняться перед его глазами. Его горло сжалось, а рот внезапно наполнился желчью и тепловатым кофе.

Что-то растерзало Холмана; разорвало на части и усеяло всю поверхность длинными мотками внутренностей и блестящих мышц. Его грудная клетка лежала на дальней стороне раскопок, как часть заброшенной машины. Кусок сплющенного лица смотрел вверх из грязи рядом с правой ногой Дэна. С одним глазом, половиной окровавленной бороды, без челюсти. Очки лежали неподалёку; обе линзы заляпаны липкой кровью.

Дрожа от холода и страха, Дэн подошёл к центру участка, где Рита обнаружила мумифицированное тело. Оно по-прежнему лежало там, но было как бы отброшено на бок, и одна из ног торчала из-под него, согнутая под неестественным углом. Глина вокруг выглядела так, будто её перемесили бульдозером. Только Бог знал, что здесь произошло. Холман никогда бы не допустил подобного, в особенности по отношению к такой важной археологической находке. И что случилось с самим Холманом?

Дэн принюхался к утреннему воздуху. Колючему и холодному, как наждачная бумага. И в нем присутствовал другой запах, аромат, который являлся не просто запахом разорванного человеческого тела. Что-то затхлое, зловонное; как в хранилище церковных книг, которое было закрыто слишком долго. Застойный запах. Затхлый запах. Древний    запах.

Дэн кружил по покрытому грязью участку на отяжелевших, как свинец ногах, и не знал, что делать. Некоторое время он простоял неподвижно, прижав руку ко рту, пытаясь решить, нужно ли, чтобы его вырвало. Но затем он услышал хнычущий звук, похожий на стон сбитого машиной кота. Нахмурившись, Дэн повернулся и только тогда увидел Риту, распластавшуюся за одной из дверей. Она была покрыта глиной с головы до ног, с глазами, налитыми кровью и глядящими в пустоту.

Он опустился на колени рядом и схватил её скользкую от глины руку.

— Рита? Рита, — это Дэн.

Она дико уставилась на него. Девушка тряслась всем телом, дёргая и кивая головой, как сумасшедшая.

— Рита, ради Бога, что случилось?

— Оно вышло, — прошептала Рита серыми от грязи губами. — Мы перевернули его, и земля будто закипела. И оно вышло!

— Что вышло? Рита, что это было?

Она яростно качала головой из стороны в сторону.

— Начался ветер… ветер, который шёл снизу. А затем земля закипела. И потом Холман закричал, потому что появилось что-то чёрное с щупальцами, постоянно меняющее форму, и оно разорвало его на куски.

Дэн прижал Риту к себе, пока она дрожала, качалась и трясла головой. Наконец он стёр грязь с её лба и сказал:

— Всё в порядке. Все закончилось. Я вызову скорую помощь.


Он пришёл навестить её через две недели. Рита остановилась в “Эттингтон-Парке”, огромном готическом отеле из кремового и серого камня, расположенном в глубине сельской местности Уорвикшира, к югу от Стратфорда-на-Эйвоне, среди облепленных грачами вязов, рядом с неторопливой речкой.

Они гуляли по территории холодным днём, тишина которого лишь изредка нарушалась карканьем грачей.

— Что они собираются делать с раскопками? — спросила девушка.

Дэн закурил и выпустил облачко дыма.

— Пока план состоит в том, чтобы заполнить участок мелким песком, для сохранения того, что мы уже выкопали, а затем заложить на нем фундамент офисного здания. Никто не увидит это место снова, пока проклятое здание не снесут.

— Здесь хорошо. Действительно, тихо, — произнесла Рита. — У них есть библиотека, много каминов и крытый бассейн.

— Тебе удалось вспомнить, что случилось? — спросил Дэн, пристально глядя на неё.

Она отвела взгляд, её глаза стали остекленевшими.

— Только то, что я уже сказала. Поднялся ветер, земля закипела, и оно вышло. Полиция сказала, что это был, вероятно, взрыв болотного газа; типа какого-то странного несчастного случая. Блуждающий огонь, но только огромной силы.

Дэн взял её руку и сжал.

— Будь счастлива, — сказал он и ушёл.


Под хмурящимся небом он поехал в Стратфорд-на-Эйвоне и посетил Шекспировскую библиотеку рядом с Мемориальным театром. Остаток дня он провёл за маленьким столиком в углу, под окном, читая не произведения Шекспира, а записки его напарника — актёра из театра “Глобус” Джона Хеминга, который помогал составлять первое собрание сочинений Шекспира. Когда Дэн обнаружил интересующее его письмо, уже начало смеркаться, и в библиотеке зажглись флуоресцентные лампы. Создавалось впечатление, будто письмо ждало его, вставленное в том дневников Джона Хеминга. Часть записки представлялась неразборчивой, и никто, кто не видел тело Холмана, не понял бы, о чем на самом деле говорит её текст, как не понял бы и того, что её написал сам Шекспир. Она было датирована 1613 годом, за три года до смерти Шекспира и за десять лет до того, как Хеминг составил первую коллекцию произведений великого драматурга.

…и, Джон, это поездка, из которой я никогда не вернусь. Я предложил ему жизнь в обмен на свой успех; но никогда я не думал, что он потребует жизнь моего бедного ребёнка. Теперь я понимаю, что ни я, ни любой другой человек на земле не были в праве заключать подобную договорённость. Только Бог может решать чью-то судьбу, а не это существо из времён до Бога и мест, где Бог не имел владычества. Я наслаждался своей фортуной, но горе моё безмерно, и теперь цена должна быть заплачена. Бедный Хамнет, пожалуйста, прости меня.

Будь предупреждён, Джон, о Великих Старцах, пришедших Извне. У них есть власть, чтобы дать все, что человек только может пожелать; и власть накладывать наказание вне границ всякого разума. Будь предупреждён, прежде всего, о Йог Сототе, который вышел из-за пределов пространства и времени, но который теперь обитает под подвалами “Глобуса”. “Глобус” был построен, имеющим такую форму, чтобы дать ему укрытие; так что теперь его необходимо снести, а подвалы завалить и заколотить досками; и меня с ними; для того, чтобы Хамнет мог снова жить.


Позже тем же вечером Дэн отправился на длинную прогулку вдоль Эйвоны, в конце концов, выйдя около памятной статуи Барда. Натриевые уличные фонари давали резкий оранжевый свет, заставляя статую выглядеть так, будто она была отлита из какого-то странного неземного металла. В голове Дэна начало формироваться представление о том, что произошло, хотя он и не понимал всего полностью. Из письма Джону Хемингу следовало, что Шекспир добился своего огромного успеха, как драматург, заключив сделку с «Йог Сототом», который являлся некой первобытной жизненной силой «из времён до Бога». Дэн мог только предполагать, что эта жизненная сила по какой-то причине потребовала жизнь Хамнета. Может быть, в качестве залога? Возможно, чтобы заставить Шекспира создать ей «укрытие» на Земле, разрушив стоявший там старый театр и построив “Глобус” на том же месте?

Никто никогда не узнает, что же произошло на самом деле. Однако, из письма, написанного Джону Хемингу, явствовало, что в 1613 году Шекспир, уже более не способный нести груз вины за смерть Хамнета, отправился в Лондон, чтобы сжечь “Глобус” и навсегда уничтожить этого «Йог Сотота».

Имелась одна ниточка к разгадке тайны, сохранившаяся на протяжении всех этих веков. Письмо Шекспира заканчивалось следующими словами:

Я возьму с собой кляп актёра, который подарил мне Хамнет, когда ему было всего десять лет, — кляп, который он вырезал сам, и которым я никогда не пользовался из-за его неудобства. Это будет талисман, дающий мне силу, и знак моей любви к сыну, которого я потерял.


Дэн вернулся в Лондон рано утром следующего дня. Над пустынной зоной археологических раскопок висел туман. На холодном воздухе трепетали красные ограничительные ленточки, и повсюду виднелись знаки столичной полиции, предупреждающие об опасности: горючий газ. Он неловко перелез через грязные рытвины и перепрыгнул через недокопанные канавы. Тело было накрыто алюминиевой рамкой с натянутым на неё толстым строительным полиэтиленом, а в бытовке Холмана теперь обосновался постоянный охранник. Он помахал Дэну с верхних ступенек, вытряхивая на глину чашку с использованными чайными пакетиками.

— Здравствуйте, мистер Эссекс! Этим утром холод собачий, не так ли?

Дэн отодвинул в сторону мокрый от тумана полиэтилен. Серое мумифицированное тело лежало там, где его бросили в ту ночь, когда умер Холман: нетронутое, но теперь выглядящее более осевшим. Никто не мог определить, кому он принадлежит, кто это был, и следует ли его вообще трогать.

Дэн долго смотрел на труп и курил. Затем присел на корточки рядом и произнёс:

— Уилл Шекспир. Во плоти. Так кто же тогда похоронен в церкви Святой Троицы в Стратфорде рядом с Энн Хатауэй[7]?

Мумифицированное лицо слегка улыбалось ему в ответ. Теперь, когда он был уверен, кому принадлежало тело, Дэн мог различить сильное сходство с портретом работы Мартина Дрошаута в первом собрании сочинений. Он протянул руку и коснулся лысого выпуклого лба, под которым когда-то находился мозг, создавший Макбета, Гамлета и Отелло.

«Тот, кто умирает, платит все долги».

Дэн почувствовал, как земля вздрогнула и зашевелилась. Послышался медленный засасывающий звук, словно густой цемент стекал по металлическому жёлобу. Сперва Дэн оцепенел, но затем уловил тот самый запах гниющих церковных книг, тот самый древний запах, и тогда он поспешил от тента через участок к углу, где был припаркован ярко-жёлтый экскаватор.

Ему удалось запустить машину с третьей попытки. Двигатель заревел, чёрный дизельный дым расплылся в утреннем воздухе. Затем, управляя резкими, неуклюжими движениями, он направил экскаватор к полиэтиленовому тенту.

Охранник, засунув руки в карманы, вышел посмотреть. Дэн отсалютовал ему, и тот помахал рукой в ответ. «Бедняга, — подумал Дэн. — Посмотрим, что будет, когда он увидит, что я собираюсь сделать».

Дэн опустил ковш машины и начал медленно двигаться вперёд, сгребая огромные, похожие на ковёр пласты твёрдой серой глины, а также деревянные опоры, инструменты, старые двери и прочий хлам. Он высыпал весь ковш прямо на тент, который сразу же рухнул. Затем он подал назад и собрал в ковш ещё больше грязи.

На мгновение Дэн подумал, что, возможно, этим можно и ограничиться — что он без каких-либо проблем вновь захоронил Йог Сотота. Но когда он в третий раз отъехал назад, грязь внезапно взорвалась и забрызгала лобовое стекло машины, будто чёрная кровь.

Дэн ожесточённо сражался с передачами экскаватора. Но затем двигатель заглох, и ему не осталось ничего иного, кроме как наблюдать, как земля вскипает перед ним, словно огромная грохочущая гора из сжиженной глины.

Доски и инструменты разлетались во все стороны. Шквал из обломков с грохотом стучал по кабине экскаватора.

А затем сама грязь раскрылась подобно ужасной пасти, закручиваясь все быстрее и глубже. Дэн почувствовал тошнотворный холодный запах скотобойни, запах, который исходил, скорее, откуда-то извне этого мира, чем изнутри его. И из грязи, сияя ярче солнца, стали подниматься друг за другом шары дрожащего света — сферы, которые распадались на части и извергали из себя блестящую чёрную, кишащую щупальцами протоплазму. Йог Сотот, Старейший Бог, из невообразимо давних времён; властелин первобытной слизи.

Дэн не слышал своего крика. Все, что он сейчас слышал, это шум запустившегося дизеля экскаватора и протестующий рёв его передачи. Он забрасывал кучи сырой глины в открытую пасть, отъезжал и толкал в неё больше почвы, в то время, как весь участок сверкал и содрогался от ужасной мощи Йог Сотота.

Разрушительный взрыв расколол утренний воздух. Сотрясение от него ощущалось даже в Кройдоне, на расстоянии семнадцати миль. Казалось, что раскололась сама субстанция мира, что, в общем-то так и было.

Охранник увидел, как экскаватор растворился в ослепительно-белом свете, а затем участок опустел; на нем больше не было никого. Ни света, ни дрожащих шаров. Только туман, предупреждающие флажки и скорбные звуки невидимых барж на утренней Темзе.


Прошёл почти месяц, прежде чем Рита получила рукописные заметки, которые ей отправил Дэн. Она уехала из “Эттингтон-Парка” и отправилась к своим родителям в Уилтшир. Девушка не смогла понять большинство записей. Но самая последняя страничка, вырванная из репортёрского блокнота, обладала ужасной логикой, которая практически перевернула её сознание.

Теперь я уверен, что Йог Сотот заставил Шекспира построить театр “Глобус”, забрав его сына Хамнета; и что он прятался там годами, оказывая влияние на жизнь яковианского Лондона. Я также убеждён, что Шекспир сам сжёг “Глобус”; погибнув там, но, наконец, освободив Хамнета от Йог Сотота. Человек, который пытался написать последнюю пьесу Шекспира, «Два знатных родича», был не самим Шекспиром, а его сыном Хамнетом, воскрешённым или освобождённым, в зависимости от того, во что вам легче всего верится. Согласно запискам современников, Хамнет обладал «наружностью своего родителя», а, проведя пятнадцать лет под опекой Йог Сотота, он, вероятно, выглядел почти таким же старым, как и сам Уильям. Я убеждён, что именно это — настоящая правда о том, что случилось с Шекспиром. Вспомните, что «Уилл Шекспир» не смог закончить пьесу «Два знатных родича», и что акты II, III и IV за него дописывал Джон Флетчер.

Я ещё не понимаю, что на самом деле представляет из себя этот Йог Сотот, но то, что он сделал с Холманом, показывает, что он чрезвычайно опасен. Именно я инициировал проект, который привёл к тому, что его откопали. И я же должен вновь его похоронить. Отправляю эти заметки на случай, если что-то пойдёт не так.


Три дня спустя Рита приехала в Стратфорд-на-Эйвоне на машине своего отца и положила небольшой старомодный букет на могилу в церкви Святой Троицы, которая, как считалось, хранила в себе останки Уилла Шекспира. Надпись на букете гласила: «Хамнету; В Конце Концов; От Отца, Который Любил Тебя Больше, Чем Жизнь".


Послесловие


Я впервые обратился к демонологии Г.Ф. Лавкрафта в 1975 году, когда написал роман «Маниту». Я создавал исключительно американский роман ужасов, основанный на конфликте культуры прошлого Америки с её современными технологиями. Поэтому Сатана, Ваал и все остальные европейские демоны были для меня бесполезны. Я хотел сослаться на древнее зло, с которым читатели были бы уже знакомы, но которое исключительно американское.

На помощь пришли Ктулху и Йог Сотот. Они явились из первобытных времён, воскресшие в том «странном, одиноком месте под названием Данвич» к северу от Аркхема. Самое главное, что подавляющее большинство энтузиастов ужастиков уже слышали о них и были готовы дрожать от страха только при одном упоминании их имён. С тех пор я время от времени вставляю случайные упоминания Старейших Богов Лавкрафта в свои романы.

Для меня достижение Лавкрафта состоит в том, что он ухитрился создать действительно пугающую атмосферу древнего страха — страха, подкреплённого документальным путём, при помощи которого главные герои постепенно узнавали об ужасающем существовании Старейших Богов. Данный рассказ — «Уилл» — моя личная дань уважения Г.Ф. Лавкрафту, был вдохновлён недавними раскопками в Лондоне театров “Роуз” и “Глобус”.

Почти все факты в рассказе «Уилл» невыдуманные. И только Г.Ф. Лавкрафт сможет сказать вам, что из изложенного является игрой воображения… но к тому времени, конечно, будет слишком поздно.


Перевод: Gore Seth

Шестой человек

Graham Masterton, "The Sixth Man", 1991

Селборн, Гэмпшир


Хотя по большей части действие «Шестого человека» разворачивается в Антарктиде, истинное тёмное сердце этой истории бьётся в гэмпширском Селборне. Деревня Селборн — это родной край преподобного Гилберта Уайта[18] (1720–1793 гг.), первопроходца-натуралиста, и в наши дни она остаётся очень похожей на ту, какой он знал её в XVIII веке, — с огромным старым тисом на кладбище и подрезанными липами у лавки мясника. Выстроенный в XVII веке дом Гилберта Уайта «Бдение» теперь стал музеем, посвящённым самому Уайту и капитану Отсу — злосчастному исследователю Антарктики. Тут можно увидеть фотографии, документы и артефакты, свидетельствующие о каждодневных тяготах отряда капитана Скотта[19], от которых кровь стынет в жилах.

После этого вы можете подняться по крутой зигзагообразной тропе, которую помогал проложить и Гилберт Уайт, на вершину Селборн-Хенгер, окинуть взглядом живописный и обустроенный сельский пейзаж и поразмыслить о смысле амбиций, самопожертвования и даже о сути страха самого по себе.

* * *

Мы уже возвращались домой, когда Майкл сообщил:

— Я обнаружил нечто, весьма странное. Даже не знаю, что с этим делать.

Стоял чудесный летний английский денёк. Разливался густой сладостный аромат клевера и луговых трав, а в вышине над Литом нежились облака, будто громадные кремово-белые одеяла. Неподалёку, у ограды из жердей паслось маленькое стадо коров джерсейской породы, задумчиво жующих и изредка помахивающих хвостами.

— Не расскажешь мне, что же это? — поинтересовался я. Майкл был геологом-нефтяником, открывающим и разрабатывающим месторождения нефти в местах далёких и неприятных, и он не относился к тем парням, что могли посчитать хоть что-то «странным», не говоря уже, чтобы об этом тревожиться.

— Я нашёл фотографию, — ответил он. — Я рассматривал её раз за разом. Даже относил её в фотолабораторию на экспертизу. Без сомнений, она совершенно подлинная; но в ней нет никакого смысла; и, боюсь, этот снимок может сбить с толку и оскорбить немало народу.

Мы дошли до кромки луга и перелезли через жердь ограды. Я не стал выдавливать из него продолжение. Майкл всегда осторожно и тщательно подбирал слова, и сейчас было заметно, что он искренне обеспокоен.

— Думаю, стоит тебе показать, — наконец продолжил он. — Пойдём в кабинет. Не хочешь пива? Вроде в холодильнике осталась пара банок «Раддлза».

Мы продрались сквозь заросший шиповником уголок его сада, прошли мимо затерявшихся в зарослях солнечных часов и через старомодную кухню. Таня, молодая жена Майкла, отправилась забирать из детского сада их трёхлетнего сынишку Тима. Её фартук висел на спинке стула, а свежеиспечённый яблочный пирог окружало колечко стряхнутой муки. Я познакомился с Таней гораздо раньше, чем с Майклом, и забавная штука — у меня ещё не пропало желание, чтобы наша с ней любовь оказалась сильнее. При виде того, как она несёт на руках Майклова сына, меня охватывала печаль.

С ледяными банками пива мы поднялись в кабинет Майкла по не покрытым ковром ступеням. Пахло жаркой погодой, пересохшей штукатуркой и дубовой древесиной. Дом Майкла построили в 1670 году, но в кабинете имелось всё нужное петрогеологу оборудование: айбиэмовский компьютер, факс, сейсмические карты, географические карты и безукоризненные ряды папок, книг и атласов.

Он вытащил большую чёрную папку, озаглавленную: «Фалькон Петролеум[20]: шельфовый ледник Росса», положил её на серо-стальной стол и достал из папки конверт. В конверте лежало несколько старых чёрно-белых фотографий.

— Вот, — произнёс Майкл и передал мне одну из них. Насколько я мог судить, это оказалась знаменитая фотография капитана Скотта и его злосчастной группы на Южном полюсе. Уилсон, Эванс, Скотт, Отс и Бауэрс — побитые морозом и даже не старавшиеся сбросить ужасно понурый вид. Я перевернул снимок, и на обороте нашлось напечатанное пояснение: «Капитан Роберт Скотт и его группа, Южный полюс, 17 января 1912 года».

— Вот как? — спросил я Майкла. — И что с того?

Считалось, что их пятеро, — заявил он. — Конечно в действительности, первоначально предполагалось, что их будет только четверо, но по какому-то непостижимому резону в последний этап путешествия к полюсу Скотт взял и лейтенанта Бауэрса, хотя достаточного количества провизии у них не было.

— Их и есть пятеро, — возразил я.

— Да, но кто же фотографировал? — гнул своё Майкл.

Я отдал ему фотографию назад. — Они управляли камерой, привязав длинную нить, это всем известно.

— Все считают, что они пользовались нитью. Но, если и так… тогда кто это?

Он вручил мне ещё одну фотографию. На снимке Скотт стоял у маленькой треугольной палатки, оставленной норвежским исследователем Руалем Амундсеном, который больше чем на месяц опередил британскую экспедицию в гонке к полюсу. Там был и Отс, склонившийся над одной из растяжек; были Эванс и Бауэрс, стоявшие бок-о-бок, Бауэрс заносил в блокнот заметки[21]. Но сзади, на отдалении в пятьдесят-шестьдесят ярдов, стояла ещё одна фигура в длинном чёрном пальто и огромной чёрной шляпе, даже отдалённо не похожих на шапки и куртки, которые носили остальные члены группы.

Майкл постучал пальцем по фотографии.

— Допустим, этот снимок сделан доктором Эвансом. Как бы там ни было, подобную фотографию с помощью нитки не сделаешь, не такой камерой, какую Скотт захватил с собой на полюс. Слишком далеко, слишком сложно. Но взгляни на название… Доктор Эванс никак особо не выделяет этого неизвестного шестого человека, и, как видно, никого из прочих не беспокоит его присутствие. Однако он не упоминается в дневнике Скотта, и нам известен задокументированный факт, что только пятеро пересекали полярное плато на последнем этапе. Так откуда же он взялся? Кто он? И что с ним стало, когда все остальные погибли?

Я долго разглядывал снимок. Загадочный шестой человек был очень рослым, а у его шляпы — очень широкие поля, как у шляпы угольщика, поэтому лицо незнакомца скрывалось в непроницаемой тени. Он мог оказаться кем угодно. Я перевернул фотографию и прочитал: «Палатка Р. Амундсена на полюсе, 17 января 1912 года». Никаких упоминаний о человеке в чёрном. Этой загадке исполнилось почти восемьдесят лет, но Майкл не ошибался относительно деликатности ситуации. В то время трагедия Антарктической экспедиции капитана Скотта заставила прослезиться всю страну; и даже сегодня в Англии было полным-полно людей, которые крайне бы оскорбились любыми иными версиями участи экспедиции.

— Где ты это откопал? — спросил я у Майкла.

— В личных бумагах Герберта Понтинга, экспедиционного фотографа. Я искал снимки шельфового ледника Росс и ледника Бирдмора, какими они были раньше.

— И у тебя никаких соображений, кто мог оказаться этим самым шестым человеком?

Майкл покачал головой.

— Я частым гребнем прочесал дневник Скотта. Отчёт Амундсена я тоже проверил. Амундсен никого не оставлял на полюсе, и никого другого он там не встречал.

Я поднёс фотографию к окну.

— А это не наложение кадров?

— Абсолютно точно — нет.

Я пожал плечами и вернул ему снимок.

— Ну, значит, это одна из величайших необъяснимых загадок всех времён.

Впервые за весь день Майкл ухмыльнулся:

— Нет, если я смогу её распутать.


Вертолет «Чинук»[22] не спеша описал круг, а затем приземлился на лёд, подняв засверкавшую под солнцем белую позёмку. Сразу же открылся грузовой люк, и техники в оранжевых куртках принялись выгружать инструменты, верёвки и ящики с припасами. Майкл большим пальцем обтёр очки, а затем плотно застегнул капюшон парки до самого подбородка.

— Готов? — спросил он.

Антарктический ветер ледяными ножами впивался в раскрытый грузовой люк.

— Вроде ты говорил, что тут лето, — заметил я, шагая вслед за Майклом вдоль фюзеляжа, а затем спускаясь по трапу на лёд.

— Это оно, — ухмыльнулся тот. — Вот приезжай-ка сюда в июне.

Мельтешащие лопасти «Чинука» постепенно замерли. Майкл повёл меня по утрамбованному льду к самой большой из девяти хижин, что составляли исследовательскую станцию «Бирдмор» компании «Фалькон Петролеум». Казалось, что наступил час пик. Из конца в конец станции с рёвом ездили «Сно-Каты»[23], мимо нас пыхтели собачьи упряжки, а десятки монтажников и техников трудились над антеннами, строительными лесами и двумя ещё недостроенными хижинами.

Исследовательская станция занимала больше одиннадцати акров, а некогда девственный антарктический лёд усеивали выброшенные гусеницы от вездеходов, разломанные упаковочные ящики и кучи мусора, разносимого ветром.

— Я думал, тут будет тихо и одиноко, — прокричал я Майклу.

Он покачал головой.

— И не надейся. Теперь в Антарктике суеты больше, чем в Брайтоне по праздникам.

Мы вошли в хижину и сбили лёд с обуви. Огромные тепловентиляторы создавали внутри невероятную жару, и тут воняло потом, застоявшимся сигаретным дымом и чем-то ещё, чем-то затхлым — запах, который для меня впредь стал связан с Южным полюсом на веки вечные. Это смахивало на запах чего-то такого, что очень долго лежало мёртвым и замороженным, но наконец-то начало оттаивать.

— Жизнь довольно жуткая, но с ней свыкаешься, — подметил Майкл. — С Фолклендов нам регулярно поставляют «Джонни Уокера» и видеопорно.

Он провёл меня по унылому коридору, застланному ковровой дорожкой из сизаля, а затем открыл одну из дверей.

— Ну вот, тебе повезло, можешь заселяться в эту комнату. Доктор Филипс на шесть недель вернулся в Лондон. Его жена устала от таких долгих отъездов и разводится с ним.

Я бросил чемодан на постель. В небольшой комнатке стояла узкая кровать на стальном каркасе, маленький письменный столик и упаковочный ящик, служащий книжной полкой. На фибролитовой стене висел цветной снимок толстой женщины с волосами мышиного цвета, в бледно-голубом жакете, с развешанными за спиной постирушками; а рядом — фотка пышногрудой блондинки с широко расставленными ногами.

Мне вспомнилась Таня.

— А что Таня думает о тебе, при таких долгих отъездах? — спросил я Майкла.

— О, она не в восторге, но смирилась с этим, — весьма туманно отвечал он. Майкл подошёл к окну и уставился на ослепительно блестящий под солнцем лёд. — Всем нам приходится чем-то жертвовать, верно? Вот что сделало Британию великой — жертвы.

Я начал было расстёгивать анорак, но Майкл возразил: — Пока не снимай его. Наверное, Родни Джонс сразу же захватит нас с собой на осмотр дальней буровой площадки. Разве что ты проголодался.

Я покачал головой. — Парни с «Эребуса» накормили меня стейком, яйцами и всякими гарнирами.

Мы прошли по коридору назад и повернули налево. Первая комната, куда мы зашли, скрывалась за табличкой «Сейсмические исследования». Она оказалась просторной и неряшливой, загромождённой столами, ящиками, всякими мерцающими компьютерными мониторами и громко жужжащими факсами. Статный тридцатилетний мужчина с густой рыжей бородой сидел в толстых и замасленных рыбацких носках, навалившись на стол, и читал журнал «Woman's Weekly».

— Здорово, Майк, — сказал он, плюхнув журнал на стол. — Я вот подумываю связать себе шерстяную фуфайку и такой же шарф — как ты на это смотришь?

— Ты ещё с моими варежками не закончил, — отозвался Майкл.

— Вся трудность в оленях, — отпарировал Родни. — Все эти чёртовы рога.

Майкл представил меня:

— Это Джеймс Мак-Алан, выдающийся патологоанатом из университета Сассекса. Он приехал взглянуть на наше открытие.

Родни поднялся и пожал мне руку.

— Рад, что вы сюда добрались. У нас понятия нет, что с этим делать. То есть, хочу сказать, мы всего лишь геологи. Вы первый раз на Южном полюсе?

— Я вообще первый раз на любом полюсе, — ответил я. — До этих пор самым дальним югом, где я побывал, была Ницца.

— Ну что ж, ты его возненавидишь, — с энтузиазмом предрёк Родни. Он поднял с пола ветровик и похлопал по нему, смахивая пыль. — Борхгревинк говорил, что тишина временами стучит в уши. «Скопившиеся века безлюдья», — так он это называл. Борхгревинк — это норвежский исследователь, один из первых, кто зимовал здесь. Я зимовал тут три раза, что выставляет меня самым тупым ублюдком на всей базе.


Мы выбрались из хижины наружу и зашагали по изрытому льду. В стороне, слева от нас, гавкали и подпрыгивали хаски в упряжке, пока их кормили.

— Псины грёбаные, — буркнул Родни. — Не огорчусь, если вообще больше не увижу собак, ни одной за всю жизнь.

Мы добрались до места раскопок всего за шесть-семь минут. Впечатления оно не произвело. Мелкая промоина в окружении куч грязного битого льда, оставленного снаряжения и наполовину построенной вышки сейсмологического зондирования. На дне промоины установили зелёную палатку — для защиты находки от антарктической погоды и любопытных собак.

Майкл первым спустился к палатке, а Родни выдернул примёрзшие шнурки и раскрыл полог. От наледи тот затвердел и резко затрещал, когда его завернули внутрь.

— Придётся заползать, — сказал Родни.

Мы опустились на четвереньки и забрались в палатку.

— Однажды я всю ночь провёл в пурге, — поведал Родни, трогая рукой в перчатке палаточную крышу. — Снега навалило столько, что брезент был всего в дюйме от моего носа. И подумать только, в таком переплёте на меня ещё и клаустрофобия накатила.

Мы заёрзали, поднимаясь на корточки. В стремительном, мечущемся туда-сюда свете Майклова фонарика я уже заметил кое-что весьма зловещее. Но теперь он направил луч на середину палатки, и там было то, на что он притащил меня посмотреть через три четверти мира.

— Господи, — выдохнул я, и дыхание застыло у меня на подбородке.

Родни фыркнул. — Невооружённым глазом этого не разглядишь, но прямо тут проходила глубокая трещина. Мы обнаружили это при акустической съёмке. Мы углубились примерно футов на шестьдесят… и вот что нашли. Ни одного из них мы пальцем не тронули.

В снегу лежали сплетённые вместе останки двух человеческих существ. Хотя, если бы не пара черепов, сперва я и не сообразил бы, что их двое. Там были лишь плечи, рёбра да разорванные утеплённые куртки. Но столь кошмарным это зрелище делало то, что на некоторых костях до сих пор оставались куски плоти, выдубленной временем и необычайным холодом до цвета прошутто[24]. Один из черепов почти совсем лишился кожи и плоти, но второй остался практически нетронутым: — розовато-лиловое, замёрзшее лицо человека, что умер в крайнем ужасе, — глаза пусты, рот широко разинут, губы распухли от мороза.

— Ты уверен, что это они? — спросил я у Майкла. В палаточных стенах мой голос прозвучал до странности тускло и невыразительно.

Майкл кивнул.

— Эванс и Отс. Никаких сомнений, — Он склонился к застывшему лицу, всё ещё испускавшему крик, отзвучавший почти восемьдесят лет назад. — Тут были бумаги и всякая всячина. Немного, но хватило, чтобы мы убедились наверняка.

Я не мог отвести глаз от жутких заиндевелых останков.

— Мне известно, что Эванс впал в беспамятство и умер где-то тут, у вершины ледника Бирдмора. Но Отс вышел в пургу, только когда они зашли подальше на шельфовый ледник Росса, всего на двадцать девять миль от лагеря «Одна тонна».

— Это верно, — согласился Майкл. — Но вопрос в том… как же Отс сумел сюда вернуться? Дойти назад ему не удалось бы. Он сильно обморозил ступни и вышел в пургу лишь потому, что ковылять дальше не мог. Кроме того, даже если бы он мог вернуться, на кой ляд ему это?

Я присмотрелся к останкам поближе.

— Думаю, что смогу на это ответить, — откликнулся я. — Эти кости обглоданы. Смотрите, тут — и тут — явные следы зубов, хотя трудновато разобрать, чьих именно. Восемьдесят лет назад эта трещина вполне могла служить укрытием для какого-то хищного зверя. Может быть, он преследовал Скотта и его группу, как шакалы преследуют стадо антилоп, поджидая, когда одна из них свалится и умрёт. Свалился Эванс, потом свалился Отс. Зверь притащил сюда их обоих и оставил, как запас на зиму.

— Джеймс… — протянул Родни. — Ненавижу занудство, но какой хищный зверь смог бы такое проделать? В Антарктике полным-полно моржей, тюленей и морских птиц, но здесь нет природных сухопутных хищников: ни медведей, ни тигров, ни снежных барсов… никого, кто мог бы сложить этих людей в зимнюю кладовую.

С серьёзным видом я повернулся к нему.

— Изголодавшийся человек — это хищный зверь.

Родни казался неубеждённым.

— Не таким ведь человеком был Скотт, чтобы смириться с каннибализмом, точно? Он и своих собак не желал есть. И в его записях нет ни единого слова, предполагающего, что у него даже мысль такая появлялась.

— Я это знаю, — отвечал я ему. — Но вы спросили у меня, что произошло с этими людьми, и я вам сказал. Вероятно, какой-то хищный зверь притащил их сюда и объел. Но был ли этот хищный зверь отбившимся хаски или человеком, готовым ради выживания съесть что угодно и кого угодно, я просто не знаю… пока не проведу все необходимые исследования.

— По-твоему, это был Скотт, да? — произнёс Майкл.

Я не отозвался. Даже сейчас нелегко было покушаться на одну из самых прославленных трагедий в британской истории.

Но Майкл продолжал. — По-твоему, Скотт солгал, да… и они могли убить и съесть Эванса и Отса, просто чтобы двигаться дальше? Вся эта чушь про Отса, который вышел в пургу, чтобы не обременять троих прочих… по-твоему, это просто куча брехни… воодушевляющий вымысел про героя?

— Да, — ответил я с пересохшим горлом. — Но не думаю, что можно кого-то винить за сделанное под смертельной угрозой. Вспомните экспедицию Доннера[25]. Вспомните тех школьников, чей самолёт разбился в Андах[26]. Нельзя осуждать людей, которые умирали в глухомани от голода, если ты совсем недавно набивал брюхо стейком и яйцами на славном судне «Эребус».

Мы выбрались из палатки, вскарабкались по ледяной промоине и медленно побрели обратно к хижине.

— Сколько тебе потребуется времени, чтобы точно определить? — спросил Майкл.

— Двадцать четыре часа. Не больше.

— Помнишь фотографию, которую я нашёл? — напомнил Майкл. — Ту, где Скотт и остальные на полюсе?

— Конечно. Неужели ты докопался, кто этот таинственный шестой человек?

Майкл покачал головой.

— В конце концов я решил, что это, пожалуй, был Эванс в другой шляпе, и что ему как-то удалось связать вместе очень длинную верёвку, чтобы это снять.

— Ты упоминал, что вы нашли бумаги и всякую всячину. Можно на это взглянуть?


Когда мы вернулись в хижину, Майкл сварил горячего кофе, сдобрив его виски, пока я разбирал несколько жалких остатков скарба, обнаруженных в трещине вместе с Отсом и Эвансом. Расчёска; пара кожаных снежных очков (без стёкол и не очень-то эффективных, поскольку пластик тогда ещё не изобрели); одна-единственная меховая рукавица, иссохшая, словно мумифицированная кошка; и маленький дневник, в пятнах от снега. Большинство страниц дневника слиплись, но в конце нашлась единственная разборчивая запись… хотя не почерком Скотта, а, вероятно, Отса.

Там говорилось только: «18 января, теперь нам пора поспешить домой, но Отчаяние скоро нас настигнет».

Я долго сидел над дневником, потягивая кофе и хмурясь. Запись выглядела совсем просто, но фразеология была необычной. Кроме заглавной буквы в «Отчаянии», почему он написал, что «Отчаяние скоро нас настигнет»? Отчаяние — чувство, которое наверняка настигло бы любого, кто оказался на Южном полюсе, в восьми сотнях миль от безопасного места и практически без горячей пищи. Но обычно не говорили, что оно кого-то настигнет, пока этого не случалось на самом деле.

Это было так же чудно, как сказать: «Завтра, когда мы полезем на гору, нас настигнет страх». Вполне вероятно, что страх вас, безусловно, настигнет, но так просто не выражаются.

— Можем мы добраться до полюса, а затем медленно пролететь обратно маршрутом Скотта? — поинтересовался я у Майкла.

— Ну, если это, по-твоему, поможет. Я в любом случае собирался свозить тебя к полюсу. Вот было бы разочарование — столько пройти и не добраться до конца.


На следующее утро, чуть позже семи, мы покинули исследовательскую станцию на вершине ледника Бирдмора. «Чинук» по диагонали поднялся к солнечному свету и направился к полярному плато между горных пиков Куин-Александра[27]. Ветер крепчал всю ночь, и когда я глянул вниз, то увидел, как по льду метут длинные снежные хвосты.

— Скотту не повезло: у него не было вертолёта, — прокричал Майкл сквозь рёв моторов. Он вручил мне рулет с ветчиной, завёрнутый в пищевую плёнку.

— Завтрак, — пояснил Майкл.

От станции до Южного полюса было около трёхсот пятидесяти миль, и мы пролетали их, снизившись над ледяным плато.

— Мерзкая местность для людей, тянущих сани, — подметил Майкл. — Тащить сани по этим ледяным кристаллам — всё равно, что по песку. Совсем не скользят.

До полюса оставалось минут двадцать лёта, когда пилот обернулся и сообщил:

— Майкл, я поймал несколько неблагоприятных сводок о пурге. Похоже, надолго нам здесь не задержаться.

— Всё в порядке, мы только по-быстрому глянем, — ответил Майкл. — Кроме того, сегодня на ужин рубец, и я не хочу его лишиться.

Однако пока мы кружили у полюса, ветер начал безжалостно трепать «Чинук», и я услышал, как протестующе завыли вертолётные винты.

— Ты уверен, что всё в порядке? — спросил я Майкла. — Может, лучше вернёмся, когда погода улучшится.

— Спокойней, всё пройдёт прекрасно, — заверил он. — Давай, Энди, садись, где хочешь.

— Это и вправду он? — уточнил я. — Настоящий Южный полюс?

— Вы ведь не ожидали правда увидеть тут столб, нет? — засмеялся Энди.

Мы почти сели. Майкл отстегнул ремень безопасности. Вдруг «Чинук» завалился набок, грохнулся, и я услышал, как ужасно заскрежетало металлом о металл. Меня швырнуло вбок, приложив плечом о соседнее сиденье. Послышался чей-то выкрик: «Боже!», а затем весь вертолёт, казалось, раздвинулся, будто театральный занавес и я выпал лицом вниз в ошеломляюще холодный снег.


Прошло немало времени, прежде чем вернулось понимание случившегося. Мне казалось, что я умер или что, как минимум, сломал спину. Но понемногу я всё-таки сумел подняться на четвереньки, а затем сел и осмотрелся вокруг.

Должно быть, внезапный порыв ветра налетел на «Чинук» прямо перед посадкой, — или так, или у него сместились винты, как иногда бывает с «Чинуками», и две синхронизированных винтовых лопасти столкнулись. Как бы там ни было, он лежал на боку, развалившись на части, а его винты торчали в антарктическом воздухе заброшенными ветряными мельницами. Никаких признаков ни Майкла, ни Энди, ни второго пилота. Всё, что я слышал, — только нарастающий ветер.

Я осторожно подкрался обратно, к обломкам, вынюхивая авиационное горючее, если вспыхнет пожар. Энди и второй пилот сидели бок о бок, у обоих открыты глаза, оба залиты кровью, словно шутки ради вылили на головы по горшку красной краски, оба мертвы. Меня затрясло, я покинул кабину и выбрался наружу. Там мне и встретился Майкл, стоящий ярдах в тридцати от меня, с потрясённым видом и без очков.

— Ты в порядке? — спросил я.

Майкл кивнул.

— Они мертвы? — прошептал он.

— Да, — ответил я. — Боюсь, так и есть.

— О, чёрт, — буркнул Майкл. По-видимому, это худшее ругательство, на которое он был способен.


Первые два часа наше настроение металось туда-сюда, от истеричного облегчения до тяжёлой безмолвной мрачности. Это был всего-навсего шок, и вскоре он начал улетучиваться. Мы снова залезли в вертолёт, пытаясь не очень-то приглядываться к Энди и второму пилоту, и попробовали включить радио. Но одна из лопастей (перерубившая пополам Энди и второго пилота) прошла прямо через проводку, и чтобы её починить, требовалась почётная степень по общей технике.

— Что ж, нас всё равно сразу же начнут искать, — сказал Майкл. — И мы всегда берём с собой палатку, аварийный паёк и аварийный комплект.

Мы вручную вытащили из вертолёта ярко-оранжевую палатку и поставили её. Это оказалось нелёгким делом, потому что ветер усилился до того, что почти перерос в пургу, а никто из нас в бойскаутах особо не отличался. Но мы всё же сумели забраться внутрь, застегнуть молнию и зажечь бутановый обогреватель из аварийного комплекта. Майклу удалось заварить две полные жестяные чашки сносного чая с уймой сахара.

— Полагаю, чтобы отыскать нас, потребуется часа три, самое большее, — высказался Майкл, сверившись с часами. — Мы можем даже успеть к ужину.

Но за стенами палатки порывы пурги слились в протяжный и неземной вой, и мы чувствовали, как по ткани неистово хлещет снег. Я на пару дюймов приоткрыл вентиляционное отверстие и всё, что мы увидели снаружи — это воющая белизна.

— Похоже, впечатление об экспедиции Скотта мы получим из первых рук, — с иронией отметил Майкл.

Оба мы считали, что, раз стояло лето, к утру пурга стихнет. Но она выла всю ночь, а на следующий день, когда мы проснулись в восемь, в палатке было темно и пурга ещё завывала. Я раздёрнул воздухозаборник, и оттуда выпал увесистый снежный ком. За ночь палатку засыпало полностью.

— Дольше двадцати четырёх часов это не продлится, — уверенно заявил Майкл. — Как насчёт утреннего чая?


Но, за долгие часы тянувшегося дня ветер и снегопад так и не ослабели. Тут было никак не меньше восьми баллов — «гудит, что есть мочи», как описывал это злосчастный Бауэрс. К шести вечера мы вымотались, замёрзли и пали духом. К тому же у нас иссякал запас бутана.

— В резервном шкафчике у хвоста есть ещё два баллона, — сообщил Майкл. Так что я поплотнее затянул шнурки на капюшоне и прокопал путь из палатки прямиком в бурю.

Прежде мне доводилось попадать в метели в Аспене и Швейцарских Альпах. Но ничего подобного я ещё не встречал. Ветер вопил на меня, словно человек, но безумный. У него действительно был голос. У меня едва получалось устоять на ногах, не говоря уже о том, чтобы идти, а всё, чем выделялся разбившийся «Чинук», — это горбатый снежный курган и четыре погнутых лопасти.

Но всё-таки мне удавалось делать шаг за шагом, и с бурчанием и руганью, я начал преодолевать пространство между палаткой и вертолётом.

Было пройдено меньше половины, когда мне встретился шестой человек.

Я остановился, шатаясь от неистовства пурги. Мне и так было холодно, но сейчас я заледенел от немыслимого ужаса, такого страха, которого не ощущал никогда в жизни.

Тот человек стоял так, что едва виднелся за снежными вихрями. Рослый, в беззвучно хлопающем чёрном плаще и огромной чёрной шляпе. Он не двигался и ничего не говорил. Я стоял, таращился на него и понятия не имел, то ли идти обратно к палатке, то ли окликнуть его, то ли ещё что.

«Галлюцинация», — подумал я. Разве мог он оказаться реальным? Никто бы не выжил в такую погоду… а вдобавок последнюю фотографию с ним, которую я видел, сделали восемьдесят лет назад. Нет никаких сомнений, он — оптическая иллюзия. Снежный призрак.

Однако я всё равно не отводил от него глаз, пока пробивался к вертолёту и обратно. Он так и стоял на одном месте, то показываясь на глаза, то почти скрываясь за снегом. Я забрался обратно в палатку и застегнул её.

— Что там стряслось? — спросил Майкл. Его губы посинели, и он потирал руки.

Я покачал головой.

— Ничего. Вообще ничего.

— Ты что-то видел.

— Разумеется, нет, — ответил я. — Там не на что смотреть, кроме снега.

Он впился в меня взглядом и не отводил глаз.

— Ты что-то видел.


На следующий день пурга усилилась, и у нас почти вышел бутан. Температура всё падала и падала, словно камень, брошенный в бездонный колодец, и впервые я начал подумывать, что нас могут и не спасти, — пурга может длиться и длиться, пока мы не умрём с голоду или не замёрзнем, смотря что наступит первым.

Майкл вызвался вернуться на «Чинук» — посмотреть, нельзя ли отыскать там ещё пищи и чего-нибудь, что можно сжечь для обогрева. Я помог ему выползти из палатки, а потом зажёг лампу и принялся готовить горячий шоколад, чтобы согреть Майкла по возвращении.

Но он почти сразу же вернулся, вытаращив глаза из-под заснеженных ресниц.

— Он здесь! — прохрипел Майкл.

— Кто? О ком ты говоришь?

— Тебе прекрасно известно, кто там! Шестой человек! Ты и сам должен был его увидеть!

По выражению моего лица Майкл понял, что я и увидел. Он неуклюже протиснулся назад в палатку.

— Возможно, он сумеет помочь! — предположил Майкл. — Возможно, он поможет нам спастись!

— Майкл, он не может быть настоящим. Это что-то вроде галлюцинации, вот и всё.

— Как ты можешь утверждать, что он ненастоящий? Он ведь стоит снаружи!

— Майкл, его просто не существует. Его не может существовать. Он просто в нашем воображении, вот и всё.

Но Майкл был чересчур взбудоражен.

— Южный полюс существует только в нашем воображении, но всё равно остаётся Южным полюсом.

Я пытался с ним спорить, но мы оба проголодались и закоченели от холода, так что мне не захотелось понапрасну тратить силы и надежду. На последних каплях иссякающего газа я заварил горячий шоколад, мы сели рядом и выпили его. Майкл всё время глядел на полог палатки, будто собирал силы, чтобы выйти в пургу и встретить шестого человека лицом к лицу.


Пурга неутомимо завывала уже почти пять дней, когда Майкл ухватил меня за плечо и потряс, чтобы разбудить. В тусклом свете гаснущего фонарика блестели его покрасневшие глаза.

— Джеймс, нет никакой надежды, верно? Мы так и умрём здесь.

— Брось, не вешай носа, — ответил я ему. — Пурга не может тянуться очень долго.

Он улыбнулся и покачал головой.

— Ты ведь так же хорошо, как и я, понимаешь, что всё кончено. Остаётся только одно.

— Ты же не станешь выходить наружу?

Он кивнул.

— Теперь я понял, кто он такой, этот шестой человек. Отс тоже это понял. Он — Отчаяние. Он — абсолютное отсутствие человеческой надежды. Эскимосы всегда утверждали, что в некоторых чрезвычайно холодных местах исключительно мощные человеческие эмоции могут обрести человеческий облик. Так говорили и индейцы-квакиутлы.

— Брось, Майкл, ты теряешь хватку.

— Нет, — возразил он. — Нет! Когда Скотт добрался до полюса и обнаружил, что Амундсен успел сюда первым, то впал в отчаяние. К тому же, вероятно, он понимал, что они не смогут вернуться живыми. И это обратилось шестым человеком, Отчаянием; и Отчаяние выслеживало их, одного за другим; и знаешь, что говорят об Отчаянии? Отчаяние срывает саму плоть, прямо с костей.

Майкл не казался сумасшедшим; но меня он сводил с ума. Он всё ещё улыбался, словно никогда не был счастливее. «Отчаяние нас настигнет», — так писал Отс, и Майкл оказался прав. В этом был некий вывернутый наизнанку смысл.

Он крепко меня обнял.

— Хочу, чтобы ты позаботился о Тане. Я знаю, как сильно она тебе небезразлична. — Затем Майкл открыл полог палатки и выбрался наружу.

Щурясь от обжигающе ледяного ветра, я видел, как он поковылял прочь, направляясь к вертолёту. Еле различая сквозь снег, я увидел рослого человека, поджидающего Майкла, человека в чёрном, неподвижного и безгранично терпеливого. В некоторых чрезвычайно холодных местах исключительно мощные человеческие эмоции могут обрести человеческий облик.

Майкл встал прямо перед этим человеком, будто послушный солдат, прибывший к своему командиру. Затем человек в чёрном поднял обе руки и вонзил их в грудь майклова анорака, проткнув ткань, кожу и живую плоть. С жутким треском, который был слышен даже сквозь завывания метели, он буквально вывернул Майкла наизнанку, шквалом кровавого месива лёгких, сердца и трепещущих потрохов.

Затем пурга задула ещё яростнее и скрыла их. Трясущийся, перепуганно бормочущий, я закрыл полог палатки и съёжился под анораком и одеялами, в ожидании той или иной смерти.

Я возносил самую длинную молитву, которую когда-либо возносил человек, и надеялся.


Палаточный полог распахнулся, и я очутился в треугольнике солнечного света. Не было ни пурги, ни ветра, лишь далёкое посвистывание вертолётных винтов и человеческие перекрикивания.

Это оказался Родни.

— Джеймс! Боже мой, ты ещё жив, — изумился он.


Вместе с Таней я сидел на вершине Лита и смотрел на Селборн. Стоял один из тихих жарких безвременных августовских вечеров.

— Такие летние деньки нравились Майку, — промолвила она.

Я кивнул. Две ласточки спикировали и пронеслись прямо над нами. Самые верные домашние ласточки, что каждый год возвращаются вить гнездо в тот же самый дом.

— Иногда у меня такое чувство, будто он ещё с нами, — добавила Таня.

— Да, — согласился я. — Пожалуй, да.

— Но он хотя бы не мучился, правда?

— Нет, — ответил я ей. — Все трое погибли мгновенно, без боли. Они даже не успели ощутить пламя.

— Тебе повезло, — с небольшой печалью заметила она.

— Пойдём, — напомнил я. — Пора возвращаться.

Я помог ей подняться с травы, и мы вместе стали спускаться по склону холма, пробираясь между ежевикой и кустами можжевельника. В какой-то момент Таня опередила меня, а я на миг остановился и оглянулся — на тёплые и благоухающие рощи, на мирные летние склоны и на свою собственную тень, чёрную, высокую и неподвижную, словно воспоминание о том, чего никогда не было.


Перевод: BertranD

В стиле рококо

Graham Masterton, «Rococo», 1991

Был такой тёплый весенний день, что Марго решила позавтракать не в офисе, а на площади неподалёку, рядом с ультрасовременным искусственным водопадом по проекту Спечокки. На площади всегда было полно народу, но после неестественной прохлады суперконди-ционированного воздуха в её маленьком кабинете в «Джордженс Билдинг» завтрак казался почти что отпуском на средиземноморском побережье.

Марго была столь же классным специалистом в проведении пикников, как и в своих профессиональных делах, так что на розовую хрустящую салфетку от Тиффани были выложены следующие припасы: sfinciuni — тонкий сандвич из пиццы по-палермски с некопченой ветчиной и сырами рикотта и фонтина; фруктовый салат из манго и клубники, вымоченных в белом вине; и бутылка негазированной минеральной воды «Мальверн».

Именно тогда, когда она выкладывала свой завтрак, она впервые заметила мужчину в сизо-сером костюме, сидевшего на противоположной стороне площади, у самого края водопада. И хотя его то и дело заслоняли проходившие мимо туристы, от неё не укрылось, что он пристально смотрит в её сторону. Он действительно не сводил с неё глаз; и через несколько минут ей стало явно не по себе от этого немигающего взора.

Марго привыкла, что на неё пялятся мужчины. Она была высокая, выше пяти футов девяти дюймов, и у неё были роскошные каштановые волосы, уложенные локонами. Её бывший жених Пол говорил ей, что у неё лицо, как у ангела, который вот-вот заплачет: большие синие глаза, прямой, тонко очерченный нос и чуть надутые губки. У неё была высокая грудь и широкие бедра, такие же, как у мамы, только у мамы не было возможности подчеркнуть все достоинства своих изгибов стильными деловыми костюмами.

Она была единственной женщиной — уполномоченным по контактам с рекламодателями в агентстве «Раттер Блэйн Раттер». Насколько ей было известно, она была также и самой высокооплачиваемой женщиной во всем агентстве; и она была полна решимости достичь самых высоких постов. Не останавливаться на полпути. Подняться на самый верх.

Она принялась за еду, но не удержалась, чтобы не взглянуть на того мужчину. Смотрит ли он ещё на неё? Да, смотрит. В этом не было никакого сомнения. Он сидел на одной из скамеек около водопада, закинув ногу на ногу, в позе самой что ни на есть вальяжной. На вид ему было лет тридцать восемь — тридцать девять, у него были светлые блестящие волосы — причёска, впрочем, слишком длинная и небрежная, чтобы её могли счесть модной, по крайней мере в тех кругах, где вращалась Марго.

На нем была кремовая рубашка и сизо-серый галстук-бабочка в тон костюму. Было в его позе что-то такое, что заставляло предположить, что он очень богат и к тому же привык ни в чем себе не отказывать.

Марго уже почти доела свой sfinciuni, когда на горизонте появился Рэй Триммер. Рэй был одним из самых талантливых сочинителей рекламы в компании «Раттер Блэйн Раттер», хотя его вечная необязательность порой доводила Марго до белого каления. Он бросил огромный неопрятный свёрток с сандвичами на бетонную плиту и сел к ней поближе.

— Ты не против, если я к тебе присоединюсь? — спросил он, разворачивая сандвичи и проверяя, какая в них начинка. — Сегодня дочка собирала мне завтрак. Ей восемь лет. Я ей сказал, что она может дать волю фантазии.

Марго нахмурилась при виде сандвича, лежавшего на самом верху кучи: «Тунец с джемом. Нельзя сказать, что она лишена фантазии».

Рэй принялся за еду.

— Я хотел поговорить с тобой насчёт этого нового освежителя «Весенний цветок». Я решил поработать над тем, чтобы сделать из него не такой вульгарный ширпотреб, ну, ты понимаешь, что я имею в виду. Я понимаю, конечно, что освежитель для постели — это массовая продукция по своей сути, но я полагаю, нам следует постараться, чтобы он выглядел более элегантным… более элитарным.

— Мне нравится то, что у тебя было сначала.

— Не знаю, не знаю. Я показывал тот проект Дэйлу и не могу сказать, что он был им страшно доволен. У женщины в рекламе такой вид, будто она дезинфицирует постель, чтобы избавиться от вонищи своего муженька.

— Но как раз для этого «Весенний цветок» и предназначен.

Рэй потянулся за следующим сандвичем. Не заслонённая Рэем, Марго опять почувствовала на себе взгляд человека в сером костюме, который смотрел на неё все так же не отрываясь. Белокурые блестящие волосы, в лице что-то странное, средневековое; глаза блекло-синего цвета.

— Рэй, видишь этого типа вон там? Который сидит прямо около водопада?

Рэй поднял голову, жуя новый сандвич, затем повернулся и посмотрел вокруг. Как раз в этот момент толпа японских туристов наводнила площадь и совершенно заслонила того человека. Когда туристы прошли, вместе с ними исчез и он — хотя Марго терялась в догадках, как ему удалось исчезнуть так незаметно.

— Не вижу я никого, — сказал Рэй. Лицо у него передёрнулось, и он посмотрел на сандвич, который ел. — Это ещё что за дьявол? Свиной хрящик с арбузом! Ну и ну!

Марго сложила салфетку и сунула её в свою сумочку от Джаспера Конрана.

— Слушай, Рэй, поговорим потом, ладно?

— Ты даже не посмотришь, что у меня сегодня на десерт?

Марго быстро пошла через площадь по направлению к водопаду. Вода стекала с его верхнего уступа так медленно, так равномерно, что казалось, будто она совсем не движется — гладкая стеклянная поверхность. К её удивлению, мужчина стоял совсем недалеко, в кирпичной нише с бронзовой статуей обнажённой женщины — обнажённой и с завязанными глазами.

Он увидел подошедшую Марго, но не сделал попытки скрыться. Он смотрел так, как будто ждал её появления здесь.

— Прошу меня извинить, — сказала Марго как можно более внушительно, хотя пульс у неё скакал, как кролик Роджер по травке, — у вас, вероятно, какие-то проблемы с глазами?

Мужчина улыбнулся. Он стоял очень близко, и был он очень высок — пожалуй, шесть футов три дюйма, и от него пахло корицей, мускусом и каким-то душистым табаком.

— Проблемы с глазами? — спросил он тихим грудным голосом.

— Да, ваши глаза, кажется, не могут смотреть ни на кого, кроме меня. Вы хотите, чтобы я позвала полицейского?

— Я прошу прощения, — сказал мужчина, слегка поклонившись. — В мои намерения вовсе не входило вас напугать.

— Вам бы и не удалось. А вот почти любая другая на моем месте испугалась бы.

— В таком случае я снова прошу прощения. Моё единственное оправдание состоит в том, что я любовался вами. Не позволите ли сделать вам подарок? Это всего лишь маленькая вещица — в знак моего раскаяния.

Марго нахмурилась, глядя на него с недоверием.

— Мне не нужны никакие подарки, сэр. Все, о чем я вас прошу, — это не пялиться на женщин, как Сэмми-психопат.

Он засмеялся и показал ей предмет, лежащий у него на ладони. Это была крохотная сверкающая брошка — миниатюрный бело-розовый, цветок, вставленный в стекло.

Марго не могла оторвать от неё глаз.

— Какая красивая. Что это?

— Это цветок джинна с горы Ракапуши на Памире. В настоящее время он вымер как вид, и, возможно, это единственный оставшийся экземпляр. Он был сорван высоко в горах, там, где всегда снег, и привезён в долину Хунза, где его вставили в расплавленное стекло способом, ныне утерянным.

Марго, разумеется, не поверила ни единому его слову. Похоже, он пудрит ей мозги, чрезвычайно хитро и замысловато — но все-таки пудрит.

— Даже если бы я и согласилась принять что-нибудь от вас, то уж никак не такое.

— Вы меня очень обидите, если его не возьмёте, — кротко сказал мужчина. — Дело в том, что я купил эту вещь специально для вас.

— Это просто смешно. Вы даже не знаете, кто я.

— Вы — Марго Хантер. Вы работаете в рекламной компании «Раттер Блэйн Раттер». Я видел вас несколько раз, Марго, и решил всё о вас узнать.

— Ах вот как! А сами-то вы что за дьявол?

— Джеймс Бласко.

— Вот оно что! Джеймс Бласко. И чем вы занимаетесь, Джеймс Бласко? И почему вы считаете, что имеете право наводить справки обо мне, а потом сидеть и на меня пялиться?

Джеймс Бласко поднял руки в знак полной капитуляции.

— В общем, я ничем не занимаюсь. Есть люди вроде вас, которые делают дела, и есть другие, вроде меня, которые наблюдают. Вы делаете, я наблюдаю. Вот и все, очень просто.

— В таком случае не могли бы вы переместить свой наблюдательный пункт куда-нибудь в другое место, мистер Бласко? — перешла в наступление Марго. — Куда-нибудь в другое место, где вы не пугали бы людей?

— Я все понял, — сказал Джеймс Бласко, ещё раз поклонился и пошёл назад через площадь. Марго смотрела ему вслед и чувствовала облегчение и некоторое смущение. Все-таки он был удивительно привлекателен и к тому же явно богат. Когда он дошёл до боулинга на противоположной стороне площади, откуда-то появился «линкольн-лимузин» цвета синей ночи и остановился у тротуара. Он сел в машину, захлопнул дверцу и уехал, ни разу не оглянувшись.

Марго вернулась к себе в кабинет. Там её ожидал Рэй с целой кипой замусоленных эскизов и набросков, которые он свалил на её обычно девственно-чистый рабочий стол.

— У тебя такой вид, как будто ты только что видела привидение, — сказал Рэй.

Марго рассеянно улыбнулась.

— Да? Нет, со мной всё в порядке.

— Не хочешь взглянуть на наши новые идеи? Кенни сделал вот эти рисунки. Это пока ещё не совсем то, что нужно, но я надеюсь, ты поймёшь, что мы собираемся устроить.

— Ну что ж, давай, — кивнула Марго. Она перебирала эскизы, все ещё думая о Джеймсе Бласко. «И есть другие, вроде меня, которые наблюдают».

— Хорошенькая булавочка, — заметил ей Рэй, когда она рассматривала один из проектов.

— Не поняла?

— Ну, эта твоя булавка, или брошка, или как это называется. Где брала? В «Блумингдейле»?

Марго посмотрела на свой жёлто-коричневый льняной пиджак и увидела брошку, яркую и сверкающую, — прямо на лацкане. Крохотный цветок джинна, оправленный в стекло.

«Нет, но когда он исхитрился?» — возмущённо вопросила она себя. И, с негодованием глядя на Рэя, выпалила:

— Это не из «Блумингдейла»! Это редчайшая брошка в мире, может быть, единственная во всей этой чёртовой вселенной! Настоящий цветок, ручная работа.

Рэй снял очки и присмотрелся к брошке повнимательнее.

— В самом деле? — сказал он и как-то странно посмотрел на Марго.

* * *

На следующее утро она увидела его, когда подходила к зданию офиса. Он стоял рядом с вращающейся стеклянной дверью в ярком свете утреннего солнца — одетый безупречно и, как вчера, опять во все серое. Он шагнул к ней с протянутыми руками, как будто говоря:

«Извините меня, я совсем не хочу быть навязчивым. Ни вчера, ни сегодня этого не было и нет в моих мыслях».

— Вы рассердились на меня, — обратился он к ней, прежде чем она успела хоть что-то сказать. Ей пришлось отойти в сторону, чтобы её не сбила с ног толпа спешащих на работу сослуживцев.

— Я не рассердилась, — возразила она довольно резко. — Просто я хочу сказать, что не могу принять ваш подарок.

— Я не понимаю, — проговорил он. При утреннем свете она впервые заметила маленький шрам в форме полумесяца на его левой скуле.

— Это слишком дорого. Мистер Бласко, я даже не знаю, кто вы такой.

— Но разве это что-то меняет? Я просто хочу, чтобы у вас была эта вещь.

— И в обмен на что же?

Он покачал головой, как будто она ужасно его обидела.

— В обмен на вашу радость, вот и все! Вы думаете, я какой-нибудь Ромео?

— Но почему я? Посмотрите, вокруг столько красивых девушек! Почему вы выбрали именно меня? Джеймс Бласко посерьёзнел:

— Вы всегда хотите знать причину? Просто так устроен мир. В нем есть симметрия. Печать блаженства лежит на тех, кто имеет, и печать проклятия на тех, кто не имеет. Вы — из числа первых.

— Послушайте, мистер Бласко, я очень польщена, но я действительно не могу…

— Пожалуйста, оставьте у себя эту брошку. Не разбивайте мне сердце. И пожалуйста… возьмите ещё вот это.

Он протянул ей маленький мешочек из бледно-голубого муарового шелка, перехваченный золотым шнуром.

Марго засмеялась, не веря своим глазам.

— Вы не должны дарить мне такие подарки!

— Пожалуйста, — попросил он. Выражение глаз у него было такое, что Марго почувствовала: отказать ему невозможно. Во взгляде его не было просьбы — только спокойное приказание. Его глаза говорили: «Ты возьмёшь, хочешь ты этого или нет». И прежде чем Марго успела сообразить, что делает и во что ввязывается, шёлковый мешочек уже был у неё в руках и она говорила:

— Ну хорошо, ладно. Спасибо.

Джеймс Бласко сказал:

— Эти духи созданы Изабей Фобур Сент-Оноре в Париже в 1925 году. Состав был специально приготовлен для польской баронессы Кристины Вацлач, и это единственный экземпляр, существующий в мире.

— Но почему мне?.. — повторила Марго. Почему-то ей было не столько приятно, сколько страшно. Джеймс Бласко пожал плечами.

— Кому, как не вам, пользоваться такими духами? Надушитесь ими сегодня вечером и делайте так всегда.

— Привет, Марго! — услышала она голос Денизы, своей секретарши, пробегавшей мимо. — Не забудь о собрании у Перри, в 8.30 ровно!

Марго ещё раз взглянула на Джеймса Бласко, но теперь он стоял против солнца; и лицо его скрывала тень. Она помедлила минуту, потом пробормотала: «Я, пожалуй, пойду», — и толкнула вращающуюся дверь, оставив Джеймса Бласко на улице. Он продолжал смотреть ей вслед, и изогнутое стекло искажало черты его лица.

В лифте она чувствовала себя так, как будто на неё что-то давит. Она едва могла дышать в толпе людей, которые, казалось, вознамерились выдавить из неё жизнь. К тому времени, когда лифт добрался до 36-го этажа, она вся дрожала словно в лихорадке. В своём кабинете она прислонилась спиной к двери, тяжело дыша, удивляясь своему странному состоянию: «Что это? — страх, возбуждение или и то, и другое вместе?»

* * *

В этот вечер она пошла в театр на «Отверженных» — её пригласил Доминик Бросс, владелец студии звукозаписи «Бросс Рекорде», с которым она познакомилась, когда работала у него. Доминику было 55 лет, он был седовлас, симпатичен, разговорчив, самоуверен, и Марго не собиралась ложиться с ним в постель в ближайший миллион лет. Но компания его ей всегда была приятна, а он неизменно вел себя как истинный джентльмен.

В середине второго акта Доминик наклонился к Марго и спросил шёпотом:

— Странный запах здесь, ты не чувствуешь? Марго принюхалась. Она чувствовала только мускусный запах «Изабей» — духов, подаренных Джеймсом Бласко. Нагревшись на её коже, они стали издавать такой глубокий, такой чувственный аромат, какого она никогда ещё не встречала. Возможно, и было ошибкой принять в подарок эти духи, но было в них что-то особенное, что-то эротическое, что-то, что кружило голову.

— Не знаю, — недовольно сказал Доминик, — пахнет какой-то мертвечиной.

* * *

Когда она вернулась домой после ужина с Домиником, у двери квартиры её ждал Джеймс Бласко. Она была злая и очень усталая. С Домиником явно что-то случилось: он был бесцеремонен, тороплив и даже не согласился подняться к ней выпить чашечку кофе. Когда она обнаружила у своих дверей Джеймса Бласко, настроение у неё отнюдь не улучшилось.

— Интересно, — сказала она, доставая ключ, — как это Лиланд пропустила вас в дом.

— Ну, вы же меня знаете, — улыбнулся Джеймс Бласко. — Подкуп и лесть — вот моё оружие.

— Я не собираюсь приглашать вас к себе, — заявила Марго. — У меня был ужасный вечер, и все, чего я сейчас хочу, — это ванна и немного сна.

— Простите меня, — сказал Джеймс Бласко. — Я всё понимаю и не собираюсь вторгаться в ваш дом. Но я хотел бы дать вам вот это.

Он достал из внутреннего кармана длинную чёрную коробочку для ювелирных украшений, и прежде чем Марго успела запротестовать, открыл и показал её содержимое. Бриллиантовое ожерелье, яркое, переливающееся, словно из сказки, украшенное семью великолепными подвесками.

— Это уже ни в какие ворота не лезет, — запротестовала Марго, хотя не могла отвести глаз от ожерелья. Это была самая красивая вещь, какую ей приходилось видеть в жизни.

Джеймс Бласко улыбнулся — будто кто-то медленно вытягивал ложку из банки с патокой.

— Считается, что это ожерелье было частью выкупа, который Екатерина Великая предложила турецкому султану.

— Ну а кому оно принадлежит теперь? — спросила Марго. На её лице плясали крохотные отблески света от бриллиантов.

— Теперь, — просто, без всякой торжественности сказал Джеймс Бласко, — теперь оно принадлежит вам.

Марго подняла глаза от ожерелья.

— Мистер Бласко, это просто смешно. Я не шлюха.

— Да разве бы я осмелился оскорбить вас таким подозрением? Возьмите это. Это подарок. Я ничего не прошу за это.

— Вам действительно от меня ничего не нужно? — спросила Марго, глядя на него в упор.

— Возьмите это. Просто я хочу, чтобы у вас было все самое лучшее. И все. Никаких других целей я не преследую.

В его немигающих глазах читался приказ. Марго понимала, что брошка с цветком джинна и духи «Изабей» — это одно. Но если она возьмёт ожерелье, то, как бы Джеймс Бласко ни твердил, что якобы не имеет на неё никаких притязаний, она все-таки будет чувствовать себя обязанной ему. Вполне возможно, что оно стоит больше ста тысяч долларов. Без всякого сомнения, это была такая драгоценность, о которой никогда даже не мечтали большинство женщин в мире.

— Но почему я? — спросила она шёпотом.

— Но почему нет? — ответил он вопросом на вопрос, слегка пожимая плечами.

— Нет, скажите, — настаивала она. — Почему именно я?

Он молчал так долго, что ей стало не по себе, потом задумчиво потёр шрам в форме полумесяца у себя на щеке и сказал:

— Есть в этом мире люди, осыпанные всевозможными благами сверх всякой меры. Они — лучшие. Бог дал им всё: красоту, блеск, богатство. И затем, словно в порыве безумной сверхщедрости, Он одаряет их снова.

Он помолчал ещё немного, потом его губы изогнулись в загадочной самодовольной улыбке.

— Вы из этих людей, вот и все. А теперь, пожалуйста… возьмите это ожерелье.

— Нет, — сказали её губы. «Что я делаю?» — сказал её разум. Но руки её потянулись к ожерелью и взяли его.

* * *

Два дня спустя на коктейле в отеле «Плаза», устроенном компанией «Овермейер и Кранстон», которая была крупнейшим их клиентом, Марго решила рискнуть и появиться в этом ожерелье, которое она ещё ни разу не надевала. Она подобрала к нему платье цвета электрик, простого, без претензий, покроя, и скромные серёжки с маленькими бриллиантиками.

Когда Марго вошла в зал, вечеринка была уже в полном разгаре. Она улыбнулась и кивнула президенту компании «О&К» Джорджу Демарису, а затем Дику Манзи из Эн-би-си. Её удивило, что оба, увидев её, нахмурились и едва шевельнули губами в ответ; но она была удивлена ещё больше, когда официант, разносивший коктейли, уставился на неё с таким выражением на лице, какое можно описать только как «немое изумление».

Она взяла бокал с шампанским и посмотрела на него в упор.

— Что-нибудь не так?

— Нет, нет. Всё в порядке, мэм.

Тем не менее через несколько минут к ней направил свои стопы Уолтер Раттер и, взяв её под руку, быстро уволок в сторонку, к буфету.

— Марго, что это за ожерелье? Как ты можешь носить подобные вещи?

— Что ты имеешь в виду, Уолтер? Это ожерелье стоит целое состояние! Оно было частью выкупа, который Екатерина Великая дала турецкому султану!

Уолтер прищурился и посмотрел на Марго долгим пристальным взглядом. Она же вызывающе уставилась на него.

— Екатерина Великая дала это турецкому султану? — переспросил Уолтер. Казалось, ему не хватает воздуха. Марго кивнула.

— Мне подарил его один очень близкий друг.

— Извини, — сказал Уолтер. Было заметно, как осторожно подбирает он слова. — Но… если оно действительно стоит целое состояние… может быть, этот зал — не совсем то место, где можно его носить? Из соображений безопасности, понимаешь? Может быть, попросить администрацию запереть его в сейф на время? Марго с огорчением потрогала ожерелье.

— Ты правда так думаешь?

Уолтер отеческим жестом положил руку на её плечи.

— Да, Марго, я правда так думаю. — Потом он принюхался, посмотрел вокруг и сказал:

— Эти рыбные канапе пахнут, пожалуй, слишком резко. Я надеюсь, никто не отравится.

* * *

На следующее утро Джеймс Бласко ожидал Марго в фойе «Раттер Блэйн Раттер». На этот раз у него в руках была большая подарочная коробка. Чёрная блестящая бумага, чёрная блестящая ленточка.

— Мистер Бласко, — сказала она подчёркнуто серьёзно, прежде чем он успел открыть рот, — это действительно пора прекратить. Я запрещаю вам дарить мне такие дорогие подарки.

Он задумался и опустил глаза.

— А если я скажу вам, что люблю вас и любовь лишает меня рассудка?

— Мистер Бласко…

— Пожалуйста, зови меня Джеймс. И пожалуйста, прими этот подарок. Это вечернее платье от Фортуни, сшито в 1927 году для княгини де ля Роне, одной из богатейших женщин Франции. Ты — единственный человек в мире, которому может принадлежать это платье теперь.

— Мистер Бласко… — начала было протестовать она, но его глаза сказали ей, что возражений быть не может.

— О, Джеймс, — прошептала она и взяла коробку.

* * *

В тот же день вечером он ждал её у квартиры с обувной коробкой, завёрнутой в чёрную шёлковую бумагу. Внутри лежала пара остроносых ботиночек из мягчайшей замши, ручной работы от Рэйна. Они были украшены тончайшей ручной вышивкой, а их цвет — цвет логановой ягоды <гибрид малины с ежевикой> — был подобран точно в тон платья от Фортуни.

— Возьми и носи их, — сказал он настойчиво. — Носи их всегда. Помни, как сильно я люблю тебя.

* * *

Утром её разбудил телефонный звонок. Отбросив от лица спутанные кудри, она нашарила трубку.

— Марго? Извини, что так рано. Это Уолтер Раттер.

— Уолтер! Привет! Какими судьбами?

— Марго, я хотел поговорить с тобой, пока ты ещё не ушла на работу. Понимаешь, я сейчас нахожусь в несколько затруднительном положении. Мне придётся пойти на некоторое сокращение общего бюджета агентства, что повлечёт за собой, как это ни печально, некоторое сокращение штатов.

— Понимаю. И насколько ты думаешь их сократить?

— Пока точно не знаю, Марго. Но проблема в том, что последние должны остаться, а первые уйти. Мне придётся забыть, что ты женщина, забыть о твоих способностях и громадных заслугах в прошлом, благодаря которым наша фирма стала процветать. Но… положение вещей таково, что я боюсь, в настоящий момент мне придётся освободить тебя от должности.

Марго привстала в кровати от неожиданности.

— Ты хочешь сказать, что я уволена?

— Ничего подобного. Марго. Ты не уволена. Просто ты не состоишь больше в штате.

Марго не нашлась, что сказать. Телефонная трубка осталась лежать на одеяле. У неё было такое чувство, будто её ни с того ни с сего отхлестали розгами, исполосовав лицо, руки, изорвав и превратив в лохмотья всю её уверенность в себе.

Двадцать минут спустя, когда раздался звонок в дверь, она все ещё продолжала сидеть в оцепенении.

Машинально накинув короткий шёлковый халатик, она пошла открывать. Это был Джеймс Бласко, с длинной подарочной коробкой и улыбкой человека, который ни в чем никогда не получает отказа.

— Я принёс тебе кое-что, — сообщил он. Не дожидаясь приглашения, он прошёл в комнату, положил коробку на стол и, распустив ленточку, которой был перевязан подарок, приподнял крышку. Внутри лежал огромный, почти четырёх футов в длину, скипетр зеленоватого цвета, украшенный рельефным рисунком в виде толстых золотых шнуров и замысловатых шишечек. Джеймс вынул его из коробки, и тогда Марго увидела, что верхушка скипетра выполнена в форме головки эрегированного мужского члена — только человеческий размер превышает примерно раза в два.

Она уставилась на скипетр с залитыми краской щеками, возбуждённая его вопиющей вульгарностью.

— Знаешь, что это такое? — спросил её Джеймс — Этот фаллос использовала египетская царица Нефертити, чтобы доставить себе эротическое удовольствие. Ему больше трёх тысяч лет. Столетие за столетием он переходил из одного королевского двора в другой, его путь пролегал между бёдер такого количества знаменитых женщин, что это трудно себе представить.

Он сжал скипетр рукой и потёр большим пальцем, как если бы это был его собственный член.

— Говорят, он доставляет такое невообразимое удовольствие, какого не может дать никто — ни мужчина, ни зверь. Теперь он полностью в твоём распоряжении. Храни его, пользуйся им.

Он подошёл ближе и положил скипетр ей на ладони.

— Сегодня в полночь надень те драгоценности и платье, что я подарил тебе, надушись моими духами, а потом, думая обо мне, доставь себе удовольствие, потому что ты единственная из женщин заслужила его.

Марго все ещё не могла вымолвить ни слова. Джеймс поцеловал её в лоб холодным, сухим, рассеянным поцелуем, вышел из квартиры и закрыл за собой дверь.

* * *

В 11 часов вечера Марго, чувствуя, как её одолевают странные грёзы, погрузилась в наполненную ароматной пеной ванну. Медленно и сладострастно омывала она своё тело, снова и снова втирая пену в высокую белую грудь, пока соски не затвердели под её пальцами.

Наконец она вышла из ванны обнажённая и стала вытираться тёплым пушистым полотенцем «Декамп». Её квартира была увешана зеркалами, и она видела своё отражение, переходя из одной комнаты в другую.

Она расчесала волосы и сильно припудрила лицо. Затем надела платье от Фортуни — прикосновения бархата к голому телу походили на нежные быстрые поцелуи. На плечо она приколола брошку с цветком джинна, застегнула на шее бриллиантовое ожерелье; ноги скользнули в ботиночки ручной работы. И наконец, она надушилась «Изабей».

Время близилось к полуночи. Она подошла к столу и вынула из коробки медно-золотой фаллос. Он был очень тяжёлый и тускло блестел при свете ламп. «Говорят, он доставляет такое невообразимое удовольствие, какого не может дать никто — ни мужчина, ни зверь».

Она опустилась на колени посреди комнаты и приподняла полы платья. Держа фаллос обеими руками, она раздвинула бёдра и приблизила его массивную зелёную верхушку к тёмному шелковистому треугольнику между ног.

Сначала ей показалось, что ввести его будет невозможно. Она сжала зубы от напряжения, и мало-помалу огромная холодная головка продвинулась вперёд и скрылась внутри её тела, потом она ухитрилась продвинуть её дальше, ещё дальше, пока наконец не смогла встать на колени, уперев в пол основание фаллоса.

Она ощущала внутри себя этот огромный стержень из холодного негнущегося металла, и это заставляло её дрожать от предвкушения. Её руки поглаживали вздувшиеся половые губы и ласкали скользкую границу между металлом и плотью.

«Думай обо мне», — просил её Джеймс, и, надавливая на фаллос всем весом своего тела, она пыталась представить себе его лицо. Пока раздвигалась плоть и разрывались слизистые оболочки, она пыталась вспомнить, как он выглядит. Но не могла. Она не могла даже представить себе его глаза.

Впрочем, он был прав. Удовольствие действительно превосходило все ожидания. Она задыхалась и содрогалась в самом диком и невероятном оргазме до тех пор, пока кровь не хлынула в её горло и не полилась потоком изо рта.

* * *

Рэй весь день пытался дозвониться до неё, но, поскольку она не отвечала, сам отправился к ней домой и убедил Лиланд, консьержку, впустить его в квартиру.

В комнате было темно, шторы оставались задёрнуты. Посреди комнаты, уставленной зеркалами, лежала Марго с открытыми глазами и кровью, запёкшейся на губах.

Вокруг шеи у неё была намотана проволока, украшенная пробками от пепси-колы и развёрнутыми презервативами. Марго была облачена в поношенный лохматый банный халат и потрёпанные кеды. На халате темнели пятна крови, а между бёдер торчала длинная круглая жердь, какие используют в качестве опор на стройках.

В шоке, Рэй опустился на, колени рядом с ней и осторожно, двумя пальцами, закрыл ей глаза. Он вспомнил её поведение в течение последних нескольких дней и понял, что у неё просто поехала крыша. «Головокружение от успехов», как называет это Уолтер Раттер. Но он и подумать не мог, что она убьёт себя, да ещё таким образом.

В комнате стояла вонь, как от сардин в масле — тот самый запах, который окружал Марго все последние дни.

Наконец Рэй встал на ноги и посмотрел вокруг. Бледная, застывшая от ужаса консьержка стояла в дверях, и Рэй сказал ей:

— Очнитесь. Вызовите «скорую» и полицию.

* * *

Около дома, на залитой весенним солнцем улице стоял мужчина и смотрел, как подъезжает «скорая». Он был небрит, серый костюм давно нуждался в чистке. Глаза у него были красные от недосыпа и алкоголя. Он подождал, пока не вынесли накрытое простынёй тело и не стих вой сирены, а потом зашагал прочь, фыркая время от времени и безостановочно ища что-то у себя в карманах, как будто надеясь найти там завалявшийся окурок или даже пару монет.

Так бывало всегда после того, как ему удавалось затушить ещё один яркий огонёк этого мира, разгоревшийся слишком сильно. Тупая головная боль и дрожь в ногах. Но такая уж у него работа. Уравновешивать состояние мира, осуществлять социальную справедливость. За каждую наркоманку, умершую в своей лачуге, полной мусора, должна быть сорвана роза, цветущая в роскоши. Справедливость — просто справедливость. И кто-то должен за этим следить. Кто-то должен поддерживать равновесие.

Дойдя до Геральд-сквер, он остановился на тротуаре около витрины «Мэйси» и простоял там минут пять — десять. Наконец он увидел красивую, хорошо одетую молодую женщину, которая переходила улицу, толкая перед собой коляску, в которой сидел белокурый малыш. Он перестал фыркать, выпрямился и улыбнулся, глядя на неё.

* * *

Когда Рэй был в квартире Марго, он нагнулся и подобрал с пола маленькую пластмассовую брошку с цветком, упавшую с её банного халата. С минуту он смотрел на неё, а потом опустил в карман. «Пусть что-нибудь будет на память о ней».


Перевод: Леонид Прокопенко

То, что ты ешь

Удивительная вещь,

Чудесней не бывает —

Превращается в мисс Т.

Всё что мисс Т. съедает

Уолтер Де Ла Мэр

Graham Masterton, «Eric the Pie», 1991

Мама Эрика всегда ему говорила: «Ты — то, что ты ешь». Обычно семилетний Эрик съедал за ужином свою порцию мясного пирога, а после, лёжа в кровати, ощупывал свои руки и ноги пытаясь понять, не появляется ли на них корка.

Сколько пирожков с мясом нужно съесть, чтобы превратиться в мясной пирог?

А кого ты превратишься, если ел бутерброды с пастой «Мармайт»,[28] рыбные крокеты и сладкие сигареты, ватрушки со сливовым повидлом и лакричные палочки, яблоки и кукурузные хлопья?

Высоко на мансарде, в своей спальне, облокотившись на подоконник, Эрик разглядывал шиферные крыши пригорода южного Лондона и пытался представить, в кого же он превратится.

В какого-нибудь ужасного монстра, склизкого и стонущего; с глазами похожими на маринованные луковицы; с бугристой и чёрной как пикша кожей, покрытой отвратительными порами из которых сочится подливка и свисают нити бараньего жира.

Однажды, жарким полднем в августе, играя с друзьями на школьном дворе, Эрик упал. Он ободрал колено, и кровь просочилась ему в носок. Тем вечером, лёжа в кровати, Эрик чувствовал, как рана на ноге покрывается твёрдой корочкой и думал, что превращается в пирог с мясом.

В своей комнате, он часами разглядывал книгу со стишками. «Саймон-простак встретил пирожника». Пирожник! Его картинки в книге не было, но Эрику она была не нужна. Он и сам мог представить, что за ужасное создание это было. Горбатый, еле ковыляющий и глухо скулящий монстр с бугристой шкурой. Человек, который за свою жизнь съел слишком много пирожков и понёс страшное наказание за это. Человек, чья кожа постепенно превратилась в крошащееся тесто. Человек, чьи лёгкие и внутренности превратились со временем в мясной фарш. Пирожник!

Эрик лёг спать и ему снились кошмары про пирожника. Эрик слышал, как он гнусаво умоляет сквозь пузыри подливки: «Это просто невыносимо. Съешь меня, убей меня».

Несколько недель Эрик почти ничего не ел и всегда оставлял корки рядом с тарелкой. Его мама поговорила с врачом, и однажды доктор Уилсон посетил их дом, а Эрику пришлось отвечать на вопросы его голубому жилету в полоску и золотой цепочке часов.

— Эрик, тебе не нравится то, что ты ешь?

— Нет, сэр.

— Ты переживаешь из-за школы?

— Нет, сэр.

— Покашляй.

Эрик кашлянул.

— Вдохни и не выдыхай.

Эрик вдохнул и задержал дыхание.

Позже, в обклеенной коричневыми обоями прихожей, возле барометра, который всегда показывал «ясно», доктор тихо говорил его матери:

— Вы знаете, он практически здоров. Мальчики его возраста зачастую едят очень мало. Но когда он начнёт расти… он будет есть, чтобы жить; и будет жить, чтобы есть. Запомните мои слова и пополняйте кладовку.

Мама вернулась в гостиную, села и уставилась на Эрика; она казалась почти возмущённой тем, что он здоров.

— Доктор сказал, что с тобой всё в порядке.

Долгая пауза. — Правда?

Она опустилась на колени рядом с ним, и взяла его руку. Её глаза были такими бесцветными. Её лицо было таким бесцветным.

— Ты должен есть, Эрик. Должен есть, чтобы расти. Ты должен есть, иначе умрёшь. Ты — то, что ты ешь, Эрик.

— Этого я и боюсь, — прошептал он.

— Что?

— Этого я и боюсь. Если я съем слишком много пирожков.

— Что тогда?

— Если я съем слишком много пирожков, то превращусь в Эрика-пирожника.

Его мать рассмеялась. Её смех был ярким, острым, режущим. Как осколки разбитого зеркала в летней спальне.

— Нет, не превратишься. Еда придаёт тебе жизненных сил, вот и всё. Если ты поглощаешь жизненную силу, то сам становишься более живой. Это как уравнение. Поглощаешь жизнь — живёшь.

— Вот как.

Эрик понял. Внезапно пирожник оказался всего лишь сказкой. Развалился на куски: корка, тесто, комья начинки. Неожиданно пирожник оказался всего лишь пирогом. Эрик повзрослел. Теперь, наконец-то, он понял загадку человеческого бытия. Она была подобна уравнению. Поглощаешь жизнь — остаёшься живым. Ничего общего с мясными пирожками, рыбными котлетами, или ватрушками со сливовым повидлом. Всё просто. Если ты поглощаешь жизнь, ты живёшь.

Утро следующего дня было солнечным и удушливо жарким. Эрик — бледный мальчик с личиком эльфа, огромными карими глазами и оттопыреными ушами — скучающий и уставший от жары, сидел на крыше угольного сарая болтая ногами. Ему было не с кем играть. В школе его все задирали и дразнили «голованом». Футболистом он плохим, а когда пытался играть в крикет, то всегда промахивался.

На городской окраине, на заднем дворе дома, где жил Эрик, сильно пахло бузиной и мочой соседской кошки, которая украдкой лазила облегчиться в угольный сарай. Мама Эрика только что вывесила постиранное белье и с него прерывисто капало на асфальтовую дорожку. Прожилки перистых облаков пронзали голубое как размытые чернила небо над головой мальчика. Высоко на западе сверкнул в солнечном свете авиалайнер «Бристоль Британия». В газетах его называли «Шепчущий великан». Эрику это название казалось грустным и в тоже время довольно зловещим.

Мальчик наблюдал за мокрицей ползущей по горячей, рубероидной крыше угольного сарая. Она достигла его хлопковых шорт, а затем начала долгий и трудный обходной манёвр вдоль бедра.

Большим и указательным пальцем Эрик взял её. Мокрица сразу же свернулась в серый клубочек. Эрик подбросил её слегка, затем поймал. Повторил это два или три раза. Он задумался: что она чувствует, когда он её подбрасывает. Ей страшно? Или у неё недостаточно мозгов, чтобы испугаться?

Она была живой. Достаточно живой, чтобы ползать по крыше сарая. Значит, должна думать о чем-то. Эрик гадал, о чем она будет думать, если он съест её. Жизнь мокрицы станет частью его жизни. Его большая сущность безраздельно соединится с крошечной сущностью мокрицы. Может, именно тогда он поймёт о чём думает мокрица. В конце концов, ты — то, что ты ешь.

Он забросил похожую на таблетку мокрицу в рот. Та улеглась на языке и, наверное, подумала, что обнаружила уютное, влажное и тёплое местечко где-то в сарае, потому что развернулась на ложбинке его языка и начала сползать вниз по горлу. В какой-то момент Эрика затошнило, но он сдерживался и успокаивал себя. Мокрица по собственному желанию соединялась с ним жизнью, и это ему нравилось.

Она подползла к задней части горла, и Эрик её проглотил.

Он прикрыл глаза. Задумался: как скоро сознание мокрицы станет частью его собственного.

Кажется она слишком маленькая. Наверно их нужно съесть намного больше. Эрик спрыгнул с крыши сарая и стал обыскивать весь двор, поднимая кирпичи и камни, обшаривая отсыревшие углы. Каждую найденную мокрицу он засовывал в рот и проглатывал. Меньше чем за четверть часа, он нашёл тридцать одну штуку.

Вышла его мама с очередной корзиной стирки, и начала развешивать чулки и бельё.

— Эрик, что ты делаешь? — спросила она, прикрыв один глаз от солнца.

— Ничего, — ответил Эрик.

Пока она вывешивала одежду, он успел съесть ещё четыре мокрицы. Они похрустывали между зубов.


Той ночью, лёжа в постели и разглядывая потолок, он был уверен, что чувствует, как жизни мокриц сливаются с его телом и разумом. Эрик ощущал себя более живым и сильным. Если ты поглощаешь жизнь, ты живёшь.


На восьмой день рождения мама подарила ему велосипед. Он был стареньким, но она помыла его и заново покрасила в голубой цвет, а мистер Теддер из магазина подержанных грузовиков поменял тормоза и установил голубой гудок с резиновой грушей.

Эрик катался верх и вниз по Черчилль-роуд, дальше которой мама его не отпускала. Эта извилистая улица находилась вдали от главной дороги и была тихой и безопасной.

В один пасмурный день он наткнулся на голубя в канаве, дрожащего и прихрамывающего. Остановив велосипед поближе, Эрик посмотрел на птицу. Оранжевыми глазами-бусинками, голубь беспомощно поглядывал на него снизу вверх. Он то и дело отодвигался на несколько дюймов, но мальчик следовал за ним, колёса его велосипеда потрескивали с каждым шагом.

Голубь был живым. Жизненной силы в нем было гораздо больше чем в мокрице (которых мальчик ел горстями, где бы не находил, и муравьёв тоже, и пауков, и бабочек). Возможно, если Эрик съест его, то испытает краткий проблеск понимания, каково это — летать.

Он огляделся. Улица была пустынной. Три припаркованных машины, одна из которых стоит на кирпичах, и всё. Никто не смотрит. Лишь шум автобусов в отдалении.

Он прислонил велосипед к садовой ограде, взял раненого голубя и зашёл в проулок между двумя домами. Голубь вырывался и хлопал крыльями, Эрик ощущал пальцами бешеное биение его сердца. Он прижал жёсткую, костлявую грудку голубя ко рту и вгрызся в перья, мясо и сухожилия. Птица яростно сопротивлялась и издавал хриплый крик, который так раззадорил Эрика, что он кусал снова и снова, пока голубь не был растерзан в кровь, а зубы не начали вонзаться в кости, жилы, и нечто горькое и склизкое.

В один восхитительный момент Эрик почувствовал кончиком языка биение птичьего сердца. Затем он затолкал грудку голубя ещё глубже в рот, и убил его.

Из окна верхнего этажа за ним наблюдала пожилая женщина. Недавно она перенесла инсульт и не могла говорить. Она лишь могла в ужасе наблюдать, как мальчик вытирает с лица окровавленные останки птицы и, пропустив то, что он сотворил, голубиный танец, танец смерти.

Вернувшись домой, Эрик пробрался через заднюю дверь на кухню и вымыл лицо и руки в холодной воде. По белому фаянсу раковины струились прожилки крови. Он чувствовал гордость и восторг, словно научился летать. Услышал как мама зовёт его:

— Эрик?


Ему было одиннадцать, когда он притаился в душном угольном сарае, поджидая соседскую кошку. Когда она вошла, он поймал её и крепко замотал ей пасть леской, туго затягивая узлы. Кошка яростно сопротивлялась, бросаясь из стороны в сторону и царапая ему лицо и руки. Но Эрик был к этому готов. Он отрезал ей лапы садовыми ножницами, одну за другой. После он подвесил все ещё боровшуюся и корчившуюся от боли кошку на крюк вкрученный в низкий деревянный потолок. Кошка кругом разбрызгивала кровь. Эрик был весь в крови. Но Эрику кровь нравилась. Она была тёплой и солёной на вкус, как сама жизнь.

Он зарылся лицом в горячий спутанный мех на животе кошки, и впился в него зубами. Он хрустнул, лопнул и кошка почти взорвалась от боли. Эрик лизнул её лёгкие, пока они ещё дышали. В них был воздух — жизнь. Эрик лизнул её всё ещё бьющееся сердце. В нём была кровь — жизнь. Эрик взял жизнь кошки в рот и съел её, и кошка стала Эриком. Ты — то, что ты ешь. Эрик был кошкой, птицей, насекомым, и множеством пауков.

Эрик знал, что будет жить вечно.


Вскоре после своего шестнадцатилетия, Эрик отправился жить к бабушке с дедушкой в Эрлс Колн, в провинциальный Эссекс. Жаркие летние дни подобные засахаренному сиропу. Галлюцинаторные луга усеянные ярко-красными маками.

Вниз по реке, Эрик нашёл бело-коричневого телёнка. Тот запутался в колючей проволоке и громко мычал от боли. Эрик долго стоял рядом с ним на коленях и смотрел, как телёнок борется. Мимо пролетали бабочки; полдень был таким жарким, что казался распухшим от зноя.

Эрик снял джинсы, футболку, трусы и повесил на куст. Голый, он подошёл и потрогал телёнка. Тот жалобно изогнулся в колючей проволоке и лизнул ему руку.

Эрик взял в правую руку большой камень и переломал телёнку ноги — все четыре, одну за другой. Заревев от боли, телёнок упал на землю. Чтобы он больше не мычал, Эрик затолкал ему камень между челюстей. Он вспотел и тяжело дышал; крайняя плоть на затвердевшем члене туго оттянулась назад.

Эрик забрался на телёнка и изнасиловал его. Чёрная плоть, розовая плоть. Насилуя, он кусал его покрытую мягкой шерстью грудь, отрывая куски окровавленного мяса. Телёнок сопротивлялся и отбрыкивался, но Эрик был слишком сильным. Слишком много жизни было в нем. Жизни кошек, жизни собак. Эрик был их воплощением. Он провёл кончиком языка по глазу, который плавно затрепетал. Эрик куснул, и прозрачный желатиновый комок оптической жидкости проскользнул ему глотку как призовая устрица; и в это же время он кончил во внутренности умирающего животного.

Почти час он жрал, блевал и захлёбывался в крови. Когда он закончил, его окружали стаи мух. Лишь однажды телёнок вздрогнул. Эрик поцеловал его окровавленный анус из которого вязко сочилось его собственное семя. Он вознёс молитву о том, что все было ужасно и все было восхитительно. О превосходстве одной жизни над другой.

Небо в отдалении стало очень тёмным, гранитно-чёрным, послышались раскаты грома. По полю пронёсся порыв тёплого ветра, как предчувствие скорой смерти.


Закончив школу, Эрик нашёл работу в цветоделительной компании на юго-востоке Лондона, в Льюишэме. Он жил в квартире над закрываемым гаражом, всего в нескольких остановках от места работы. Сейчас Эрик был высоким; высоким и длинноногим; со странной, плавной походкой, которая может быть лишь у мужчины который никогда не встречался с женщинами, потому что ни одна женщина не угонится за ним. Он носил очки в черепаховой оправе, а волосы были острижены так коротко, что всегда торчали на макушке, как у какаду.

На работе Эрик сидел склонив голову за чертёжной доской, закрашивая дефекты цветоделения; его нос был так близко к целлулоидной плёнке фильма, что отражался в её черноте. Эрик почти ни с кем не разговаривал. Он приносил с собой термос из-под Овалтина,[29] но за обедом его никто никогда не видел. Недавно устроившаяся на работу Дебора Гиббс находила его одиноким, странным и довольно привлекательным. «В нём есть нечто байроническое», говорила она, и Кевин из отдела печатных форм хотел знать, не заигрывания ли это.

Каждый вечер после работы Эрик стоял на углу и ждал автобус, который отвезёт его домой. Он сядет на трёхместном сиденье на нижнем этаже,[30] а его бедро будет плотно прижиматься к бедру какой-нибудь едущей домой машинистки, или полной индианки в ярком платье и с сумками полными покупок на коленях. Ему нравилось чувствовать их тепло. Ему нравилось чувствовать их жизнь. Летом бывали безветренные дни, когда его нога была плотно прижата к женщине рядом с ним, и Эрик мог наклониться и откусить кусок её живой плоти.

В небе висел жёлтый значок заходящего солнца. В доме, когда он возвращался, почти всегда было безлюдно. Иногда мистер Бристоу чинил свой старенький «Стандарт 12», но обычно лишь эхо шагов Эрика, звон ключей, и ничего больше. Лишь отдалённый рассеянный шум пригородного Лондона.

Он поднимется по металлической пожарной лестнице и войдёт в квартиру. Небольшая кухня с деревянной сушилкой для посуды и постоянно капающим краном. Свернувшийся календарь за 1961 год, с видами Озёрного Края. Эрик принюхается, посвистит, включит электрический чайник. Потом пройдёт в гостиную, где в это время дня всегда темно и пахнет сыростью.

Он включит черно-белый телевизор, но убавит звук. На телевидении никто никогда не говорил ничего, что могло бы хоть немного заинтересовать Эрика. Все новости были о президенте Кеннеди, или о мистере К. и смерти, да ещё поп-музыка, в которой он не разбирался. Он слышал её днями напролёт. Она звучала из радиоприёмника на работе, но Эрик просто не понимал её. Это бесконечное надоедливое «бам», «бам» от которого начиналась головная боль. Он ощущал себя узником какого-то примитивного племени, которое даже не осознавало, что земля не плоская.

Единственная программа, которая Эрику нравилась, это «Полчаса с Хэнкоком», хотя она ни разу его не рассмешила. Ему нравились шутки вроде: «Наверное, моя мать была плохим поваром, но, по крайней мере, её подливка шевелилась.»

В спальне — незастеленная кровать. Вокруг неё — сотни приколотых к стенам рисунков. Анатомические наброски насекомых, крыс, собак и лошадей. Эскизы мокриц, эскизы голубей. Подробные карандашные зарисовки всего, что Эрик когда-либо ел. Каталог живых блюд Эрика: каждый рисунок подписан и датирован. Каждый как подтверждение легенды: ты — то, что ты ешь.

Под кроватью, в большой серой папке хранились другие рисунки. Особенные рисунки, которые не должна увидеть домовладелица, если ей вздумается зайти в квартиру когда он будет на работе.

На них было нарисовано то, что Эрик никогда не ел, но хотел бы попробовать. Новорождённые младенцы, едва появившиеся из матерей, всё ещё тёплые и парящие, как приношение из священной печи. Последы: Эрик всё отдал бы за возможность съесть плаценту, зарываясь лицом в горячий едкий хрящ. Мужские лица; детские бедра. Ломти женских грудей. Эрик тщательно зарисовывал их во всех деталях, старательно растушёвывая пока ребро его ладони не становилось серебристо-чёрным от стёртого графита.

Позже, когда солнце село за крыши и в доме стало совсем темно, Эрик направился в гараж. Он положил ладонь на зелёную, вспучившуюся от непогоды краску. Он не сказал ничего, просто закрыл глаза. Иногда Эрик чувствовал, что не принадлежит этой планете. Иногда — что он владеет ей, а все остальные вторгаются в его личное пространство.

Он повернул ключ в йельском замке и открыл раздвижные ворота. Они всегда жалобно скрежетали, даже после того как их смазали три или четыре раза. Эрик шагнул во тьму гаража и почувствовал запахи кожи, пыли, старого машинного масла, и преобладающий над всем запах крови и отчаяния.

Эрик закрыл за собой дверь, затем включил свет. К потолку гаража, сложной системой крюков, шкивов и грузов, были подвешены шесть или семь животных — собаки, кошки, кролики и даже коза. Их челюсти были крепко замотаны леской, чтобы они не могли издать ни малейшего звука, даже будучи подвешенными на крюки и проволоку, которые причиняли им бесконечные, неослабевающие муки. Большинство из них были искусаны там и тут. У чёрного лабрадора отсутствовала плоть на задних лапах, и в воздухе мотались лишь кости. Глаза козы были высосаны из глазниц, а вымя было разорвано и частично съедено, как огромный кровавый пудинг.

Эрик брал жизнь везде, где только находил. Эрик съедал всё, что жизнь ему предлагала. Он чувствовал себя сильным и мудрым и множественным, словно каждое съеденное им животное делилось с ним одним из своих инстинктов, или частичкой своего разума, своего естества. Эрик был уверен, что может бегать быстрее, балансировать лучше, острее ощущать запахи. Он был уверен, что может услышать собачий свисток.[31] Он был убеждён, что сможет летать, если съест достаточно много живых птиц.

Каждый вечер Эрик запирал дверь гаража, раздевался и складывал одежду на венский стул, стоящий для подобных случаев возле стены. Потом обнажённый Эрик кормился, пытаясь оставлять каждое животное в живых как можно дольше. Ничто не сравнится с взглядом в глаза животного, пока ты пережёвываешь его плоть. И перевариваешь её. Иногда, обнажённый, он приседал и испражнялся перед качающимися и страдающими животными, чтобы они могли стать свидетелями своей финальной участи: безжизненно упасть на замасленный бетонный пол!


Однажды, жарким вечером августа 1963-го, Дебора Гиббс подошла и присела на бюро Эрика. На ней был короткий белый топик без рукавов и зелёная мини-юбка; подняв взгляд, Эрик мог увидеть резинки красновато-коричневых чулок; бледные, пухлые ляжки и белые трусики.

Сэнди Джаррет из отдела разработок поспорила с Деборой на десять шиллингов, что та не уговорит Эрика пригласить её выпить. Сэнди пряталась за перегородкой из рифлёного стекла и пыталась сдержать хихиканье. Эрик видел, как покачивается её рыжая причёска.

— Интересно, что ты делаешь сегодня вечером, — сказала Дебора.

Эрик вытер кисть и внимательно посмотрел на неё сквозь черепаховую оправу очков.

— Ничего. А что?

— Не знаю. Я вот подумала: может ты захочешь сходить в «Голубой задрот».

— Куда? — Эрик покраснел.

— О, прости. Мы так называем «Голубой Грот». Это паб на Хилли-Филдс.

— Почему я должен идти туда? — спросил её Эрик. Его белая рука неподвижно лежала на чертёжной доске, словно была чужой и мёртвой. Ногти, безжалостно обкусанные до крови и едва зажившие, снова были обкусаны и снова кровоточили…

Дебора выгнулась и хихикнула. В соседнем офисе хихикнула Сэнди.

— Жарко же. Я думала, тебе понравится, вот и всё.

— Что ж… — сказал Эрик, пялясь на резинки чулок, разглядывая выпирающую плоть бёдер Деборы.

Они сидели возле «Голубого Грота», наблюдая, как полдюжины мальчишек играет в крикет. Эрик выпил две порции сидра и не спеша ел чипсы из пакета. Дебора пила апельсиновый джин и без умолку болтала.

— Сэнди говорит, что ты таинственный человек, — хихикнула она.

— Вот как?

— Она говорит, что возможно ты шпион, или что-то в этом роде.

— Нет, я не шпион.

— Но тайна у тебя всё же есть, так ведь?

— Вряд ли. Я просто верю, что нужно найти свой собственный путь в жизни и следовать ему, вот и все.

— И что же это за путь?

Эрик уставился на Дебору. До сих пор она не осознавала насколько он бледный. И что от него пахнет, и пахнет очень странно. От Эрика исходил сладковатый, но тошнотворный запашок, похожий на запах утечки газа. Дебора не ощущала ничего подобного с тех пор, как в каминной трубе её спальни умер скворец.

— Если хочешь, можешь прийти и взглянуть на мою квартиру, — сказал ей Эрик. — Я всё тебе покажу.

Они допили напитки и сели на автобус до дома Эрика. Солнце почти зашло. Эрик шагал засунув руки в карманы и выглядел жизнерадостней чем обычно; Дебора обнаружила, что идти с ним в ногу почти невозможно.

Они достигли дома Эрика. Было тихо и безлюдно. Машина мистера Бристоу была на месте, но его самого не было.

— Возможно он дома, пьёт чай. — заметил Эрик.

— Кто? — спросила Дебора. На одном из её чулок разошлась строчка, и она начала беспокоиться.

— Значит, Сэнди говорит, что я таинственный человек? Что ж, ей нужно прийти и увидеть это.

Эрик открыл дверь гаража, взял Дебору за руку и завёл внутрь. Там было так темно, что сперва она ничего не увидела. Эрик отпустил её руку, и Дебора стояла затаив дыхание, не зная что делать. Но затем дверь гаража закрылась за ней, и Эрик включил свет.

Он снял очки и положил их поверх брюк. Эрик был костлявый, сквозь бледную кожу просвечивали голубоватые вены, но его член торчал вертикально и был очень тёмным.

Дебора попыталась закричать, но Эрик заткнул ей рот так туго, что она могла только мычать: мфф, мфф, мфф. Обходя крюки и цепи, свисающие с каждой потолочной балки, он подошёл и остановился всего в шести-семи дюймах от неё. Дебора чувствовала его дыхание: оно неописуемо воняло гнилью.

Эрик снял с неё всю одежду, кроме чулок и поддерживающего их пояса и, усадив, привязал к венскому стулу. Её груди, перетянутые крест-накрест тонким шнуром, выпячивались из ромбовидных ячеек.

Эрик бросил быстрый взгляд ей между ног и протянул руку, чтобы прикоснуться, но Дебора так яростно замычала, что он замешкался.

— Я раньше никогда не видел обнажённую девушку.

Она пыталась крикнуть, чтобы он отпустил её, но неожиданно Эрик с показным равнодушием отвернулся. Затем повернулся обратно, держа в руке канцелярский нож.

— Ты — то, что ты ешь, Дебора. С этим не поспоришь. То, что ты ешь — пирожные и батончики «Марс». Раньше я всегда думал, что если съем слишком много пирожков, то сам превращусь в пирог. Можешь себе представить? Эрик — пирог!

Он выдвинул треугольное лезвие ножа и коснулся остриём её кожи, прямо чуть ниже грудины. Дебора видела нож, улыбку Эрика, его кожу цвета плесневелого сыра.

— Жизнь, вот смысл всего, — сказал он, и вскрыл Дебору прямо до светлых волос на лобке.

Она посмотрела вниз и увидела окровавленные внутренности, вывалившиеся ей на колени. Стоял зловонный запах, который Дебора раньше никогда не ощущала — запах крови, желчи и переваренной пищи. Затем она увидела Эрика погрузившего голову в зияющую полость её тела, всю голову целиком; почувствовала нестерпимые рывки зубов. Он был рядом с её печенью. Он был возле её почек, желудка и поджелудочной железы. Эрик пытался съесть её заживо изнутри.

Дебора чувствовала, что теряет сознание; чувствовала, что умирает. Она чувствовала, что мир вокруг погружается в темноту. Дебора сделала единственное, что могла — откинулась назад. Стул упал, она упала, Эрик упал. Он заревел от ярости, его голова была все ещё погружена в её залитое кровью тело. Напротив них, на своей Голгофе цепей, тяжело покачивалась полумёртвая коза.

Дрожа от боли и приближающейся смерти, Дебора лежала головой на бетонном полу. Эрик рвал, кусал и высасывал её печень, почти утопая в крови. Дебора повернула голову и увидела, что при падении правая рука отвязалась; что её правая рука свободна.

Ещё она увидела покачивающийся взад-вперёд крюк на конце цепи.

Её не волновало, хватит ей сил, или нет. Она собиралась это сделать несмотря ни на что. Дебора умирала, и такие слова как «невозможно» уже не имели смысла.

Она попыталась схватить цепь — раз, другой, затем поймала её. Эрик жадно жрал, не обращая ни на что внимания. Дрожащей, испачканной кровью рукой Дебора сжала крюк и подняла его так высоко, как только смогла. Она не могла кричать, она не могла плакать. Дебора была практически мертва. Возможно, в медицинском смысле, она была уже мертва.

Но она вонзила крюк между голых ягодиц Эрика так глубоко, насколько смогла, и ощутила как рвутся мышцы и сфинктер, как внутри её тела кричит Эрик. Приглушённый, влажный, бурлящий крик.

Словно алая маска самого дьявола, над зияющими губами её живота поднялось его лицо. Глаза были широко раскрыты, к зубам прилипли кроваво-чёрные кусочки печени, тонкие струйки крови вылетели из ноздрей. Эрик ревел, дёргался, крутился и пытался вытащить из себя крюк. Но, как только он начал это делать, Дебора схватила козу, коза упала на неё, и вся система грузов, цепей и противовесов Эрика тут же вышла из равновесия.

Пронзительно орущий Эрик был вздёрнут до потолка, где он раскачивался, корчился от боли, молился и плакал.

Дебора умерла. День умер. Эрик всё ещё был жив. Всю ночь он медленно вращался вокруг своей оси, ощущая почти нереальную в своей интенсивности боль. Он заснул, проснулся, и боль по-прежнему доминировала над всем.

Ближе к рассвету, Эрик попытался освободиться, дёргаясь на крюке вверх и вниз, пока тот не прорвал наконец кожу и внутренности. Эрик тяжело упал на пол гаража. Израненный и искалеченный он лежал, дрожа и хныкая, не в силах пошевелиться.

Тянулся день. Эрик слышал шум машин. Он слышал мистера Бристоу со своими гаечными ключами, посвистывающего и напевающего себе под нос. Вздрагивая и что-то бормоча, Эрик заснул.

Поздним вечером он почувствовал, как что-то дёргает его левое веко. Что-то острое, что-то болезненное. Эрик попытался отмахнуться, но открыв глаза понял, что ему не хватит сил надолго удерживать это вдалеке.

То была крупная, серая, помойная крыса; самая большая из тех, что он видел. Она не нападала на него, она просто кормилась. Крыса уставилась на его и с ужасающей определённостью он понял, что Эрик-пирожник встретил своего Саймона-простака, и что вскоре он станет всего лишь крысиным помётом в какой-нибудь неизвестной канаве, потому что ты — то, что ты ешь.

Впервые в жизни Эрик осознал греховную суть хищника, и взмолился о прощении, в то время как на него набросилась одна, затем другая, затем множество крыс; и его перекатывающееся тело скрылось под их окровавленным мехом.


Перевод: Шамиль Галиев (XtraVert)

Дитя Вуду

Graham Masterton, «Voodoo Child», 1992

Я увидел Джими, нырнувшего в агентство новостей С. Г. Пателя на углу Клэрендон-роуд, и лицо у него было пепельно-серым. Сказав Далей «Господи, да это Джими», я последовал за ним, звякнув колокольчиком на двери. Мистер Патель, подписывавший стопки «Ивнинг Стэндардс», сказал мне: «Новый музыкальный экспресс» ещё не пришёл, Чарли, но я в ответ лишь покачал головой.

Я осторожно передвигался вдоль стеллажей с журналами, детскими изданиями и шутливыми поздравительными открытками. Откуда-то из глубины магазина доносился звук телевизора миссис Патель, наигрывавший музыкальную тему из «Службы новостей». В помещении стоял затхлый запах обёрточной бумаги, сладких креветок и греческого пажитника.

Свернув за угол стеллажей, я увидел Джими, стоявшего перед холодильником и смотревшего на меня широко раскрытыми глазами; не тем весёлым и озорным, как обычно, взглядом, а каким-то почти раненым, затравленным. Волосы были почти такие же, курчавые, и на нем были все тот же афганский камзол и пурпурные бархатные клёша — даже ожерелье чероки было то же самое. Но кожа имела какой-то бело-пыльный оттенок, и он меня по-настоящему испугал.

— Джими? — прошептал я.

Поначалу он ничего не сказал, но его окружал какой-то холод, и дело было вовсе не в холодильнике со всем его содержимым — горошком, морковной смесью и натуральными бифштексами.

— Джими… Я думал, ты умер, чувак, — сказал я ему. Я уже больше пятнадцати лет не называл никого «чувак». — Я был полностью, абсолютно уверен, что ты умер.

Он шмыгнул носом и откашлялся, причём его взгляд остался таким же затравленным.

— Привет, Чарли, — произнёс он. Голос его звучал хрипло, глухо и удолбанно, точно так же, как в тот вечер, когда я его видел в последний раз, 17 сентября 1970 года.

Я был настолько напуган, что едва мог говорить, но в то же время Джими выглядел настолько таким же, что я странным образом успокоился — словно шёл всё ещё 1970 год, а прошедших двадцати лет как не было. Сейчас я мог поверить, что Джон Леннон ещё жив, что Гарольд Вильсон по- прежнему премьер-министр, и повсюду царят вечные мир и любовь.

— Пытаюсь вернуться на флэт, чувак, — сказал мне Джими.

— Что? Какой флэт?

— На флэт Моники, чувак, в Лэнсдоун-Крисент. Я пытаюсь туда вернуться.

— А за каким чёртом тебе туда надо? Моника там больше не живёт. Насколько я знаю по крайней мере.

Джими потёр лицо, и казалось, будто пепел сыплется между его пальцев. Он выглядел сбитым с толку, испуганным, словно не мог собраться с мыслями. Но мне частенько приходилось видеть его обкуренным до умопомрачения, когда он нёс дикую тарабарщину, всё про какую-то планету или ещё что-то, где всё идеально, — божественную планету Высшего Разума.

— Где же ты был, черт бы тебя побрал? — спросил я. — Послушай, Далей на улице ждёт. Помнишь Далей? Пойдём бухнем.

— Я должен попасть на этот флэт, старик, — настаивал Джими.

— Зачем?

Он посмотрел на меня, как на крэзанутого.

— Зачем? Дерьмо! Делать мне просто не хрена, вот зачем.

Я не знал, что делать. Вот он, Джими, в трёх футах от меня, настоящий, говорящий, хотя Джими уже двадцать лет как умер. Я так и не видел тело, не был на его похоронах, потому что не было денег на проезд, но почему же тогда пресса и родственники говорили, что он умер, если он жив?

Моника нашла его в постели, остывшего, с побагровевшими от удушья губами. Врачи больницы Св. Марии подтвердили, что привезли его уже мёртвым. Он задохнулся, захлебнувшись собственной блевотиной. Он должен быть мёртвым. Тем не менее вот он, как в добрые старые психоделические времена — «Пурпурная дымка», «Дитя Вуду» и «У тебя есть опыт?».

Звякнул колокольчик на входе. Это Далей меня ищет.

— Чарли! — окликнула она. — Пойдём, Чарли, ужас, как выпить хочется.

— Может, пойдёшь с нами, выпьем? — спросил я у Джими. — Может, придумаем, как тебе попасть обратно в квартиру. Может, найдём тамошнего агента по недвижимости и поговорим с ним. Наверное, Кортни знает. Кортни знает всех.

— Я не могу пойти с тобой, чувак, никак, — уклончиво ответил Джими.

— А почему? Мы встречаемся с Дереком и прочими в «Бычьей голове». Они были бы рады тебя увидеть. Слушай, а ты читал, что Митч продал твою гитару?

— Гитару? — переспросил он, словно не мог меня понять.

— Твой Страт, на котором ты в Вудстоке играл. Он получил за него кусков где-то сто восемьдесят.

Джими издал глухой шмыгающий звук.

— Надо попасть на тот флэт, чувак, вот и всё.

— Но сначала давай бухнем.

— Нет, чувак, не получится. Я не должен никого видеть. Даже тебя.

— Что же ты тогда собираешься делать? — спросил я. — Где ты оформился?

— Нигде не оформился, чувак.

— Можешь у меня прописаться. У меня теперь дом на Клэрендон-роуд.

Джими покачал головой. Он даже не слушал.

— Я должен попасть на тот флэт, вот и всё. Без вариантов.

— Чарли! — возмутилась Далей. — Какого черта ты тут делаешь?

Я ощутил холодный пыльный сквозняк и повернулся; пёстрая пластиковая занавеска Пателей колыхалась, но Джими исчез. Я отдёрнул занавеску и крикнул: «Джими!» Но в заставленной креслами гостиной Пателей не было никого, кроме смуглого голозадого ребёнка с сопливым носом и бабушки преклонного возраста в ядовито-зелёном сари, которая смотрела на меня тяжёлым взглядом. Над выложенным коричневой плиткой камином висела ярко раскрашенная фотография семьи Бхутто. Извинившись, я ретировался.

— Что с тобой случилось? Я уже черт знает сколько жду на улице, — сказала Далей.

— Я видел Джими, — сообщил я.

— Какого Джими? — резко спросила она. Она была травлёной блондинкой, хорошенькой и вульгарной — и всегда нетерпеливой. Поэтому, должно быть, она мне так нравилась.

— Хендрикса. Джими Хендрикса. Он был здесь, только что.

Перестав жевать резинку, Далей уставилась на меня, открыв рот.

— Джими Хендрикса? В каком смысле Джими Хендрикса?

— Я видел его, он был здесь.

— Ты чего несёшь? Ты че, с дуба рухнул?

— Далей, он был здесь, Богом клянусь. Я только что с ним разговаривал. Он сказал, что ему нужно попасть на старый флэт Моники. Помнишь, тот флэт, где он…

— Совершенно вер-рно, — изобразила меня Далей. — Флэт, где он умер.

— Он был здесь, поверь. Он был так близко, что я мог к нему притронуться.

— Ты съехал, — объявила Далей. — Как бы там ни было, больше ждать не буду. Пойду в «Бычью голову» и выпью.

— Послушай, подожди, — сказал я. — Давай-ка заглянем на флэт Моники и посмотрим, кто там сейчас живёт. Может, они знают, что происходит.

— Да не хочу я, — возразила Далей. — Ты прям — козёл. Он умер, Чарли. Он уже двадцать лет, как умер.

Но в конце концов мы добрались до флэта и позвонили в дверь. Мы увидели, как шевелятся грязные тюлевые занавески, но прошло немало времени, пока мы не услышали, как кто-то приближается к двери. Холодный угрюмый ветер гулял между домов. Ограда была забита газетами и пустыми целлофановыми пакетами, а деревья были низкорослыми и голыми.

— Сомневаюсь, что здесь кто-то ваще знает, что здесь когда-то жил Джими Хендрикс, — фыркнула Далей.

Наконец дверь приоткрылась примерно на дюйм, и появилось бледное женское лицо.

— Чего вам?

— Послушайте, — заговорил я. — Прошу прощения за беспокойство, но у меня есть один знакомый, который когда-то здесь жил, и он хотел узнать, не будете ли вы возражать, если он сюда зайдёт и посмотрит. Просто, понимаете, чтобы вспомнить былое.

Женщина не ответила. По-моему, она даже и не поняла, о чем это я толкую.

— Это ненадолго, — сказал я. — Буквально на пару минут. Просто вспомнить старые времена.

Она закрыла дверь, не сказав ни слова. Мы с Далей остались на крыльце под холодным северным желтоватым небом Лондона.

Чернокожая женщина в блестящем плаще от «Маркс энд Спенсер» толкала через улицу огромную ветхую коляску, набитую детьми и покупками.

— А теперь что собираешься делать? — поинтересовалась Далей.

— Не знаю, — ответил я. — Пойдём-ка все-таки выпьем.


Мы доехали до «Бычьей головы» и уселись у окна, выходившего на Темзу. Прилив закончился, и река выглядела лишь темно-серой полоской на фоне покатых валов чёрного ила.

Там был Кортни Таллок, а ещё Билл Франклин, Дэйв Блэкмен, Маргарет и Джейн. Я вдруг сообразил, что знал их уже в 1970-м, когда Джими был ещё жив. Странное было ощущение, как во сне.

Как там написал Джон Леннон? «Хоть и был я слугой в твоей тёмной хижине, я не стану кормить нормана».

Я спросил Кортни, не знает ли она, кто живёт на старом флэту Моники, но он покачал головой.

— Знакомых лиц уже нет, чувак, давно нет. Всё уже не так, как было раньше. Я имею в виду, там всегда было запущено и убого и все такое прочее, но все знали, где они, чёрные и белые, водитель автобуса и шлюха. А теперь эти ребятишки перешли все границы. Это как другой мир.

Но Дэйв сказал:

— Я знаю, кто въехал в этот флэт после Моники. Это был

Джон Драммонд.

Тот самый Джон Драммонд? — спросил я. — Гитарист Джон Драммонд?

— Точно. Но он прожил там всего несколько месяцев.

— Какой-то ты сегодня нудный, Чарли, — заговорила Далей. — Можно мне ещё выпить?

Я принёс ещё: коктейль для Далей, пиво для себя. Кортни рассказывал анекдот.

Я не знал, что Джон Драммонд жил в той же квартире, что и Джими. На мой взгляд, гитаристом Джон был получше, чем Джими — по технике, во всяком случае. Он всегда был более целеустремлённый, более изобретательный. Он, как и Джими, умел заставить гитару говорить, но у него она звучала не так сумбурно, как у Джими, не так зло и разочарованно. И он никогда не играл так неровно, как Джими в Вудстоке, или так провально, как Джими в Сиэтле, когда он делал свой последний в Америке концерт. Джон Драммонд поначалу играл с Грэмом Бондом, затем — с Джоном Мэйеллом, а потом уже — с собственной «супергруппой» «Крэш».

Со своей «Лихорадкой» Джон Драммонд занял первое место по обе стороны Атлантики. Но потом, без всякого предупреждения, он вдруг оставил сцену и ушёл, сопровождаемый газетными сообщениями и насчёт рака, и про рассеянный склероз, и о хронической привычке к героину. Тогда его видели в последний раз. Это было… когда же? Году в 1973— 1974-м или где-то около того. Я даже не знал, жив ли он ещё.

В ту ночь в моей однокомнатной квартирке на Холланд-Парк-авеню зазвонил телефон. Это был Джими. Голос его был далёким и глухим.

— Не могу долго говорить, чувак. Звоню из будки на Квинсуэй.

— Я заезжал на флэт, Джими. Та баба меня не пустила.

— Я должен туда попасть, Чарли. Без вариантов.

— Джими… Я кое-что узнал. После Моники там жил Джон Драммонд. Может, он смог бы помочь.

— Джон Драммонд? Имеешь в виду того паренька, что все время ошивался вокруг и хотел играть с «Экспириенс»?

— Тот самый, потрясающий гитарист.

— Дерьмом он был. И играл дерьмово.

— Не надо, Джими. Он замечательно играл. Его «Лихорадка» стала классикой.

На другом конце линии наступила долгая пауза. Я слышал звуки машин и дыхание Джими. Потом Джими спросил:

— Когда это было?

— Что было?

— Ну эта песня, что ты назвал, когда это было?

— Не помню. Где-то в начале семьдесят четвёртого, кажется.

— И он хорошо играл?

— Потрясающе.

— Не хуже меня?

— Если хочешь чистую правду, не хуже.

— И звучал он, как я?

— Да, но немногие с этим соглашались, потому что он белый.

Я посмотрел на улицу. Нескончаемый поток машин проносился мимо моего дома в сторону Шепхёрдс-Буш. Я вспомнил, как Джими много лет тому назад пел «Crosstown Traffic».

Джими спросил:

— А где сейчас этот самый Драммонд? Ещё играет?

— Никто не знает, где он. Его «Лихорадка» стала хитом номер один, а потом он ушёл. «Уорнер Бразерс» не нашли даже, кому предъявить иск.

— Чарли, ты должен оказать мне услугу, — хрипло потребовал Джими. — Найди этого парня. Даже если он умер и ты сможешь узнать только, где его похоронили.

— Джими, ради Бога. Я даже не знаю, с чего начать.

— Прошу, Чарли. Найди его для меня.

Он повесил трубку. Я долго стоял у окна, испытывая страх и подавленность. Если Джими не знал, что Джон Драммонд так хорошо играл, если он не знал, что «Лихорадка» Джона занимала первое место, — тогда где он был последние двадцать лет? Где он был, если не умер?


Я позвонил Нику Кону, и мы встретились в душном вечернем питейном клубе в Мэйфер. Ник написал примечательный труд о поп-музыке шестидесятых, «Авопбопалупа-Алопбамбум», и знал почти про всех, в том числе о «битлах», Эрике Бердоне, «Пинк Флойдах» «космического» периода, Джими и, конечно, о Джоне Драммонде.

Он черт знает сколько не видел Джона, но лет шесть назад он получил открытку из Литлхэмптона, что на Южном побережье, и там почти ничего не было, кроме того, что Джон пытается привести в порядок душу и тело.

— Он не пояснил, что он конкретно имеет в виду, — сказал мне Ник. — Но он всегда был таким. У меня было такое ощущение, будто он всегда думает о чем-то другом. Вроде как пытается справиться с чем-то, что происходит внутри него.


В Литлхэмптоне в середине зимы было ветрено и уныло. Парк аттракционов был закрыт, пляжные домики закрыты, а индейские каноэ, связанные вместе, болтались посреди лодочного пруда, чтобы до них никто не добрался. Желтовато- коричневый песок кружился по дорожке, а среди кустиков прибрежной травы носились старые конфетные фантики.

Я несколько часов бродил по центру города в поисках Джона Драммонда, но в тот первый вечер я не увидел там никого от трёх до шестидесяти пяти лет. Начинался дождь — холодный, затяжной дождь, — и я позвонил в дверь одной краснокирпичной виллы эдвардианского стиля неподалёку от моря и снял себе комнату на ночь.

Заведение было не из лучших, но зато тёплым. А ещё была рыба с жареной картошкой на ужин, который я разделил с двумя коммивояжёрами, матерью-одиночкой и её сопливым вертлявым мальчишкой в засаленных штанах, а также с отставным полковником, у которого были щетинистые усы, пиджак с кожаными заплатками на рукавах и привычка откашливаться со звуком, напоминавшим артиллерийскую канонаду.

Барабан не гремел, поп его не отпел — просто тело на вал отнесли мы.

Утром дождь ещё шёл, но я все равно побрёл по серебристо-серым улицам в поисках Джона Драммонда. Наткнулся я на него совершенно случайно, в пивнухе на углу Ривер-роуд, где он сидел в каком-то закутке с нетронутой кружкой пива и опустошённым наполовину пакетиком хрустящего картофеля. Он непрерывно курил, глядя в пустоту.

Он очень похудел по сравнению с тем временем, когда я его видел в последний раз, и его седеющие волосы были сильно спутаны. Он немного напоминал постаревшего Пита Тауншенда. На нем были чёрные штаны в обтяжку и огромная чёрная кожаная куртка с неимоверным количеством молний и висюлек. На лацкане у него был значок с тремя парами бегущих ног и надписью «Тур бегунов 1986».

Я поставил своё пиво рядом с его стаканом и придвинул стул. Он даже не взглянул на меня.

— Джон? — окликнул я не слишком уверенно.

Он скользнул по мне взглядом и прищурился.

— Джон, я — Чарли. Чарли Гуд. Ты меня помнишь?

— Чарли Гуд? — тупо переспросил он. Потом очень медленно, словно узнавание проникало в его сознание, словно камешек, опускающийся в патоку, он заговорил:

— Ча-а-арли Гуд! Реально! Чарли Гуд! Как твоё ничего, чувак? Я же тебя не видел с… А когда я тебя в последний раз видел?

— На острове Уайт.

— Точно. Остров Уайт. Мать твою.

Я отпил немного пива и отёр губы тыльной стороной ладони.

— Я тебя со вчерашнего дня ищу, — сообщил я ему.

Он затянулся окурком сигареты, потом её потушил. Он

ничего не ответил, даже казалось, будто он меня не слышит.

— Даже сам не знаю, зачем, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал как можно небрежней. — Штука в том, что Джими меня попросил.

— Джими тебя попросил?

— Глупо звучит, верно? — произнёс я, деланно улыбаясь. — Но я с ним встретился в Ноттингем-Хилл. Он ещё жив.

Джон достал ещё одну сигарету и прикурил от дешёвой пластмассовой зажигалки. Теперь он не сводил с меня глаз.

Я сказал уже серьёзнее:

— Он пытался попасть в старую обитель Моники. Он не сказал зачем. Дело в том, что он узнал, что ты там жил ка- кое-то время, после того как он… в общем, когда его там не стало. Он сказал, чтобы я тебя нашёл. Сказал, что это крайне важно. Не спрашивай меня почему.

Джон выдохнул дым.

— Ты видел Джими, и Джими сказал, чтобы ты меня нашёл?

— Именно так. Я понимаю, это выглядит глупо.

— Нет, Чарли. Это не выглядит глупо.

Я подождал, пока он ещё что-нибудь скажет — объяснит, что происходит, — но он не хотел или не мог. Он сидел, курил, потягивал пиво и иногда приговаривал: «Джими тебя попросил, о мать твою». Или напевал кусок из какой-нибудь старой песни Джими.

В конце концов он осушил стакан, поднялся и сказал:

— Пойдём, Чарли. Тебе лучше увидеть, в чем тут дело.

Джон, сутулый, с тощими ногами, повёл меня по дождю.

Мы перешли Ривер-роуд и вошли в Арун-тирейс, где длинной вереницей стояли небольшие викторианские коттеджи с шиферными крышами и выложенными майоликой крылечками. От кустов воняло кошачьей мочой, а в ветках болтались мокрые пачки из-под сигарет. Джон толкнул калитку дома 17 под названием «Каледонский» и открыл дверь своим ключом. В доме было сумрачно и полно всяких фенечек: миниатюрный корабельный штурвал с заделанным в него барометром, гипсовый бюст седого араба с соколом на плече, огромная уродливая ваза, заполненная выкрашенной в розовый цвет пампасной травой.

— Моя комната наверху, — сказал он и начал первым подниматься по лестнице с невероятно крутыми ступеньками, покрытыми ветхой красной дорожкой. Мы добрались до площадки, и он открыл дверь небольшой жилой комнаты — простой, холодной британской спальни с вышитым покрывалом на кровати, полированным шкафом и плиткой. Единственным признаком того, что это жильё одного из лучших рок-гитаристов после Эрика Клэптона, был блестящий чёрный «Фендер Страт» с отпечатками пальцев по всей поверхности.

Джон выдвинул убогое плетёное кресло с продавленным сиденьем.

— Чувствуй себя как дома, — сказал он мне, а сам уселся на край кровати и снова достал свои сигареты.

Я боязливо присел, чувствуя себя так, словно сижу на дне высохшего колодца. Я наблюдал, как он снова прикуривает и нервно затягивается. Он выглядел все более возбуждённым, и я не мог понять почему.

Но через некоторое время он заговорил низким, безжизненным голосом.

— Джими всегда вспоминал о том времени, когда он гастролировал с «Флеймс», — за много лет до того, как он прославился и все такое прочее, сразу после увольнения из десантных войск. Они выступали в каком-то Богом забытом городишке в Джорджии, и Джими связался с той птичкой. Никогда не забуду, что он про неё сказал: «Сексуальная до мозга костей». Короче говоря, он все ночи проводил с ней, даже если приходилось опаздывать на гастрольный автобус, даже несмотря на то что эта птичка была замужем и все время твердила ему, что муж её прибьёт, когда она придёт домой.

Он сказал ей, что хочет быть знаменитым, а она ему — конечно, ты можешь прославиться. Как-то часа в четыре утра она отвела его к одной старой колдунье, и та колдунья дала ему вуду. Она сказала ему, что пока он кормит того вуду, с ним все будет хорошо, он прославится на весь мир и все его желания будут исполняться. Но в тот день, когда он перестанет кормить этого вуду, вуду заберёт всё обратно, и он станет дерьмом и больше ничем, просто дерьмом.

Но славы Джими хотел больше всего на свете. Он хорошо играл на гитаре, но хотел играть на гитаре великолепно. Он хотел быть настолько великолепным, чтобы никто даже поверить не мог, что он земной человек.

— И что же случилось? — спросил я. Дождь забарабанил по стеклу, словно горсть смородины.

Джон выпустил дым через нос и пожал плечами.

— Она дала ему вуду, а остальное — уже история. Он играл с «Айли Бразерс», с Литтл Ричардом, с Кертисом Най- том. Потом он прославился; потом он умер. Почему, ты думаешь, он написал ту песню «Дитя вуду»? Он и был дитя вуду, вот и всё, и это правда.

— Джон, но он ещё жив, — возразил я. — Я его видел, я разговаривал с ним. Иначе бы меня тут не было.

Но Джон покачал головой.

— Он умер, Чарли. Двадцать лет, как умер. Когда он прославился, он стал морить голодом того вуду, а в отместку вуду сделал его слабым, свёл его с ума. Джими хотел играть для народа, но вуду заставил его играть музыку, которая была за пределами понимания обычных людей. Это было за пределами понимания даже великих гитаристов. Помнишь Робина Трауэра из «Прокол Харум»? Он поехал в Берлин посмотреть на Джими и сказал, что он был великолепен, но народ не врубался. Робин был одним из величайших гитаристов всех времён, но даже он не врубался. Джими играл на гитаре так, что этого никто не поймёт ещё сотню лет.

И тогда Джими попытался избавиться о вуду, но в конце концов вуду избавился от него. Вуду свёл с ним счёты, чувак: раз ты не живёшь со мной, значит, не живёшь вовсе. Но ты и не умираешь. Ты — ничто, ты — абсолютное ничто. Ты — раб, ты — слуга, и так будет вечно.

— Дальше, — прошептал я.

— Ему оставалось сделать одно, а именно — доставить вуду обратно в тот городок в Джорджии, где он его получил. Это означало, что ему придётся оставить свою могилу в Сиэтле, пробраться в Англию, забрать своего вуду, самому доставить его той колдунье и подарить его ей. Потому что если человек, которому ты его возвращаешь, не хочет брать его в подарок, он остаётся твоим, старик. Остаётся твоим навсегда.

Я сидел в этом нелепом кресле с продавленным сиденьем и не верил собственным ушам.

— Что ты такое говоришь? То есть Джими превратился в какого-то зомби? Вроде живого мертвеца?

Джон курил и смотрел в сторону, даже не пытаясь меня убеждать.

— Я видел его, — упорствовал я. — Я видел его, и он говорил со мной по телефону. Зомби не звонят тебе по телефону.

— Послушай, что я тебе скажу, чувак, — произнёс Джон. — Джими стал мертвецом с того момента, как принял этого вуду. Таким же, как и я.

— О чем это ты?

— Хочешь, чтобы я показал?

Я сглотнул.

— Не знаю. Пожалуй. Ладно, покажи.

Он неловко поднялся, снял неряшливую чёрную куртку и бросил её на кровать. Потом, скрестив руки, он задрал футболку.

У него была белая кожа и был он настолько тощим, что напоминал скелет, и я видел его рёбра, артерии и как под кожей бьётся сердце. Но больше всего меня потряс вид его живота, к которому тонкими бечёвками, сплетёнными из волоса, была привязана маленькая плоская чёрная фигурка, очень напоминающая африканскую статуэтку, похожая на обезьянку. Она была украшена перьями и кусочками дублёной шкуры.

Каким-то образом эта обезьянья фигурка стала частью Джона. Невозможно было определить, где заканчивается она и начинается тело Джона. Его кожа, казалось, обволокла чёрную головку и покрыла тонкой прозрачной плёнкой скрюченные чёрные лапки.

Некоторое время я разглядывал Джона, а потом он опустил футболку.

— Я нашёл это под половицами в коридоре у Моники. Оно было завёрнуто в старую рубашку Джими. Почти уверен, что Моника ничего про это не знала. Я понимал, что это опасно и нелепо, но я хотел славы, старик. Я хотел денег. Думал, управлюсь с этим, как и Джими думал, что управится.

Я носил его некоторое время, не туго привязал к поясу под рубашкой и кормил его всякими кусками, как кормят домашнюю живность. За это он как бы пел мне; это трудно объяснить, если ты этого сам не испытал. Он пел для меня, а мне оставалось лишь играть то, что он пел.

Но потом он захотел большего. Он прижимался все теснее и теснее, и я нуждался в нем все сильнее, потому что когда он прижимался теснее, он пел совершенно потрясающую музыку, а я играл все лучше и лучше. Однажды, проснувшись утром, я обнаружил, что он проделал дырку в моей коже и вроде как вдавил свой рот внутрь меня. Было больно, но музыка становилась все лучше. Мне даже не надо было к ней прислушиваться, она была во мне. Мне даже не надо было кормить его всякими объедками, потому что он всасывал то, что ел я.

И только когда он начал брать жратву прямо из моего живота, я понял, что происходит на самом деле. А к тому времени я играл музыку, в которую уже никто не врубался. К тому времени я зашёл уже так далеко, что возврата не было.

Джон замолчал, откашлялся.

— Джими снял его до того, как он проник в его потроха. Но без него он уже ни черта не мог играть. Это потребность, старик. Это хуже любого наркотика, какой ты только можешь себе представить. Он пробовал и травку, и ЛСД, и бухло, и все прочее, но пока тебе не потребуется вуду, ты вообще не знаешь значения слова «потребность».

— И что ты собираешься делать? — спросил я.

— Ничего. Продолжать жить.

— И ты не можешь отдать его Джими?

— И что, покончить с собой? Эта штуковина — часть меня, чувак. С таким же успехом ты можешь вырвать у меня сердце.

Мы сидели с Джоном и говорили о шестидесятых годах, пока не стало темнеть. Мы говорили про Бонди в брайтонском «Аквариуме», Джоне Мэйелле, Крисе Фарлоу и «Зут Мани» в «Олл-Найтере» на Уардур-стрит, где можно было получить по фейсу лишь за взгляд на чужую девчонку. Мы вспоминали о том, как холодными солнечными осенними вечерами сидели в «Тутинг Грейвни Коммон» и слушали «Тэртлс» по транзистору. Мы говорили про «Бострит Раннерс» и про «Крейзи Уорлд» Артура Брауна, про девушек в мини-юбках и белых сапожках. Все прошло, чувак. Все растаяло, словно пёстрые прозрачные призраки. Нам тогда и в голову не приходило, что все это может когда-нибудь закончиться.

Но однажды унылым вечером в 1970-м я брёл по Чансери-лейн и увидел заголовок в «Ивнинг стандард» — «Джими Хендрикс умер»: с таким же успехом они могли объявить, что твоя юность закончилась.

Я ушёл от Джона после восьми. У него в комнате было так темно, что я едва видел его лицо. Разговор закончился, и я ушёл, вот и всё. Он даже не попрощался.

Я вернулся в пансионат. Когда я вошёл в дом, полковник с щетинистыми усами поднял тяжёлую чёрную телефонную трубку и сурово объявил:

— Это вас.

Я поблагодарил его, а он громоподобно откашлялся.

— Чарли? Это Джими. Ты его нашёл?

Поколебавшись, я сказал:

— Да. Да, нашёл.

— Он ещё жив?

— В каком-то смысле, да.

— Где он, чувак? Мне нужно знать.

— Не уверен, что должен тебе говорить.

— Чарли… Разве мы не были друзьями?

— Были, пожалуй.

— Чарли, ты должен мне сказать, где он. Должен.

В голосе его звучала такой страх, что я понял: надо сказать. Я как бы со стороны, словно чревовещатель, слышал, как называю адрес. Я и думать не смел, что может случиться, когда Джими попытается вернуть своего вуду. Может, с самого начала мне не следовало совать нос в чужие дела. Говорят же, очень опасно связываться с покойниками. У покойников другие потребности, чем у живых, другие желания. Покойники куда более кровожадны, чем мы можем себе представить.


На следующее утро после завтрака я отправился к Джону. Я позвонил в дверь, и меня впустила суетливая старушка, у которой на плече сидел полосатый кот.

— От вас, ребята, одни неприятности, — пожаловалась она, шаркающей походкой удаляясь по коридору. — Один шум. Только громкая музыка. Вы просто хулиганы какие-то.

— Простите, — произнёс я, хотя и сомневался, что она меня слышит.

Я поднялся по лестнице к комнате Джона. Перед дверью я замешкался. Я слышал кассетник Джона и звук бегущей воды. Я постучался, но слишком тихо, чтобы Джон меня услышал. Постучал ещё, уже громче.

Ответа не было. Лишь струйка воды из крана и кассетник, крутивший «У тебя есть опыт?».

— Джон! — позвал я. — Джон, это Чарли!

Я открыл дверь. Я знал, что произошло, ещё до того, как полностью осознал открывшуюся моему взгляду картину. Джими побывал здесь до меня.

Туловище Джона лежало на пропитанном чем-то темным покрывале; его тело было вскрыто и разодрано так, что лёгкие, кишки и печень были обильно разбросаны вокруг, скреплённые обрывками жира и кожи. Голова плавала в наполненной по края раковине, покачиваясь вверх-вниз вместе с потоком воды. Время от времени правый глаз укоризненно поглядывал на меня из-за фаянсовой закраины. Оторванные ноги в луже крови были засунуты под кровать.

Вуду исчез.


Я провёл в Литлхэмптоне неделю, «помогая полиции в расследовании». Они знали, что я этого не делал, но сильно подозревали, что я знаю, кто это сделал. А что я мог им сказать — «Конечно, инспектор! Это был Джими Хендрикс!»? Меня бы тогда упрятали в одну из психушек на побережье в Истбурне.

Джими больше не объявлялся. Не знаю, как покойники переплывают море, но точно знаю, что они это делают. Это одинокие фигурки, стоящие у поручней зарегистрированных в Исландии транспортных судов, всматривающиеся в пенную кильватерную струю. Это безмолвные пассажиры на местных автобусах.

Возможно, он убедил старуху забрать вуду обратно. Может, нет. Но я пришпилил к стенке у себя на кухне обложку альбома «У тебя есть опыт?», иногда смотрю на неё, и мне хочется думать, что Джими упокоился.


Перевод: Владимир Иванович Малахов

Лэрд Дунайн

В альков портной прокрался, оставил лоскутки,

Подушки были мягки, и простыни тонки,

В альков портной прокрался, оставил лоскутки…

Р. Бернc. «Портной»

Graham Masterton, «Laird of Dunain», 1992

Вдалеке, среди лугов, окутанных золотистым утренним туманом, появился лэрд Дунайн, облачённый в шотландскую юбку и толстый серо-жёлтый свитер, с меховой кожаной сумкой на боку. Его бледное худощавое лицо привлекало взгляд художника, ярко-рыжая борода походила на языки пламени, волосы спутались, словно заросли чертополоха.

Типичный шотландец — такими их изображают на банках с печеньем и бутылках виски. Но этот человек выглядел таким суровым и печальным, и на лице его отражался духовный голод.

Клэр увидела его в первый раз за все время, проведённое здесь. Она вытянула руку с кистью и постучала Дункана по плечу:

— Гляди, вон он! По-моему, он смотрится потрясающе! Все девять учеников художественной школы обернулись и уставились на лэрда, который с надменным видом шагал по усыпанной галькой тропе позади замка Дунайн. Сначала он делал вид, что не замечает их, и выступал, сцепив руки за спиной и высоко подняв голову. Очевидно, он был занят лишь тем, что вдыхал чудесный летний воздух, осматривал свои владения и размышлял о вещах, о которых обычно размышляют шотландские горцы: сколько оленей убить на охоте и как убедить членов Комитета по развитию Северного нагорья провести в замок электричество.

— Интересно, он согласится нам позировать? — спросила Марго, толстушка с кудрявыми волосами, приехавшая из Ливерпуля. Марго призналась Клэр, что занялась рисованием потому, что блуза художника скрывает её полные бедра.

— Можно попробовать попросить его, — предложила Клэр, обладательница прямых тёмных волос, собранных в пучок, и серьёзного лица с ясными чертами.

Её муж, её бывший муж, часто повторял, что она похожа на «школьную учительницу-атеистку». Её рабочая блуза, обруч на волосах и круглые очки лишь усиливали это впечатление.

— Он так романтично выглядит, — вздохнула Марго. — Как Роб Рой. Или Добрый Принц Чарли[8].

Дункан принялся рыться в своей коробке с акварелью, пока не обнаружил обкусанный окурок. Затем зажёг его при помощи пластиковой зажигалки с переводной картинкой, изображавшей полуголую девицу.

— Проблема с занятиями живописью в Шотландии, — начал он, — в том, что всё вокруг выглядит так дьявольски романтично. Вы вкладываете сердце и душу в пейзаж с видом Гленмористона, а затем обнаруживаете, что получился какой-то коврик для кошки от Вулворта.

— И все же мне хотелось бы, чтобы он позировал нам, — сказала Марго.

Художники расположились со своими мольбертами на поросшем травой склоне к югу от замка Дунайн, как раз над обнесённым каменной стеной огородом. За огородом луг медленно, плавно понижался и достигал берегов Каледонского канала, соединяющего северо-восточную оконечность озера Лох-Несс и залив Инвернесс, переходящий дальше в залив Мари-Ферт. Вчера на канале проходила регата, целый день по воде скользили парусники, и отсюда казалось, что они, как в странном сне или кошмаре, плывут среди полей и изгородей.

Мистер Моррисси крикнул:

— Обратите особое внимание на освещение, сейчас свет золотистый и очень ровный, но это ненадолго.

Мистер Моррисси, лысый суетливый человечек с покатыми плечами, был их преподавателем; он первым приветствовал учеников в замке Дунайн и показал им спальни («Вы будете в восторге, миссис Брайт… такой вид на сад…»); сейчас он руководил их занятиями по пейзажной живописи. Он был неплохим педагогом, в своём роде. Наброски его отличались строгостью, рисовал он монохромные работы. Он не потерпел бы сентиментальности.

— Вы приехали в Шотландию не для того, чтобы изображать сцены из «Гленского монарха»[9], — сказал он, собрав группу на железнодорожной станции в Инвернессе. — Вы здесь, чтобы писать жизнь и природу в освещении, равного которому нет во всем мире.

Клэр вернулась к наброску углём, но, продолжая уголком глаза наблюдать за хозяином замка, заметила, что лэрд медленно направляется через луг к ним. Почему-то это взволновало её, движения её стали более быстрыми и небрежными. Неожиданно она обнаружила, что лэрд стоит всего в двух-трёх футах от неё, по-прежнему сложив за спиной руки. От него исходили какие-то мощные флюиды — она словно почувствовала, как его густая рыжая борода покалывает внутреннюю сторону её бёдер.

— Что ж, неплохо, — в конце концов произнёс он с сильным шотландским акцентом. — Я бы сказал, что у вас есть задатки художника. Вы отличаетесь от остальных хохотушек Гордона.

Клэр покраснела и почувствовала, что не в состоянии продолжать работу. Марго хихикнула.

— Ну же, — сказал лэрд, — я вам не льщу. Вы хорошо рисуете.

— Это не совсем так, — возразила Клэр. — Я начала заниматься всего семь месяцев назад.

Лэрд подошёл ближе, и Клэр ощутила исходящий от него запах твида, табака, вереска и чего-то ещё приторно-сладкого — она никогда прежде не слышала такого запаха.

— Вы неплохо рисуете, — повторил он. — Ваш рисунок хорош; и могу побиться об заклад, что и кистью вы владеете не хуже. Мистер Моррисси!

Мистер Моррисси поднял на лэрда взгляд — лицо его стало совершенно белым.

— Мистер Моррисси, вы не будете возражать, если я похищу у вас эту необъезженную кобылицу?

Преподаватель явно колебался:

— Мы собирались посвятить сегодняшнее утро пейзажу.

— Да, конечно, но сейчас ей не повредит немного портретной живописи, не правда ли? А я умираю от желания получить собственный портрет.

Мистер Моррисси с большой неохотой ответил:

— Нет, думаю, это не повредит.

— Тогда решено, — объявил лэрд и тут же принялся складывать мольберт Клэр и собирать её коробку с красками.

— Минуточку, — начала Клэр, готовая рассмеяться при виде подобной наглости.

Лэрд Дунайн устремил на неё пристальный взгляд своих зелёных глаз — зелёных, словно изумруды.

— Простите, — извинился он. — Вы ведь не возражаете? Клэр не смогла удержаться от улыбки.

— Нет, — ответила она. — Я не возражаю.

— Вот и отлично, — сказал лэрд Дунайн и повёл её в замок.

Марго негодующе фыркнула им вслед.

Он позировал в полутёмной комнате на верхнем этаже; высокие стены до самого потолка были обшиты дубом. Главным источником освещения служило окно со свинцовыми переплётами, расположенное почти под потолком, и падающий из него свет походил на луч прожектора. Лэрд Дунайн сидел на огромном, окованном железом сундуке, высоко подняв подбородок, и ухитрился сохранять полную неподвижность все то время, пока Клэр набрасывала эскиз.

— Вы приехали сюда не только за тем, чтобы рисовать и писать красками, у вас есть какая-то цель, — произнёс он через некоторое время.

Клэр проворно набрасывала палочкой угля его левое плечо.

— Вот как? — отозвалась она, не улавливая смысла его слов.

— Вы хотите найти здесь душевный покой, не так ли, и всё расставить по своим местам?

Она мельком вспомнила об Алане, и о Сьюзан, и о хлопнувшей двери. Подумала о том, как милю за милей шла по Пастушьему лугу под апрельским ливнем.

— Именно в этом и состоит назначение искусства, не так ли? — парировала она. — Расставить всё по своим местам.

Лэрд Дунайн криво усмехнулся.

— Так говорил и мой отец. Вообще-то он свято верил в это.

В его тоне было нечто такое, что заставило Клэр на минуту прервать работу. Что-то очень серьёзное; какой-то намёк, словно он пытался дать ей понять, что подразумевает нечто большее.

— Я вынуждена вас оставить. Мы продолжим работу завтра, — сказала она.

Лэрд Дунайн кивнул:

— Отлично. У нас впереди целая вечность.

На следующий день, когда остальные ученики поехали на микроавтобусе в Форт-Огастес рисовать спускавшиеся ступенями шлюзы Каледонского канала, Клэр, сидя с лэрдом Дунайном в его мрачной комнате с высокими потолками, начала писать его портрет. Она предпочла масляным краскам гуашь, потому что писать гуашью было быстрее. К тому же она чувствовала в лэрде Дунайне нечто изменчивое — она знала, что не сможет передать это при помощи масла.

— Вы очень хороший натурщик, — сказала она после нескольких часов работы. — Не хотите сделать перерыв? Я могу сварить кофе.

Лэрд Дунайн не переменил своей неудобной позы, не сдвинулся с места ни на дюйм.

— Я бы хотел, чтобы вы закончили работу, если не возражаете.

Клэр продолжала писать, выдавив на палитру полтюбика красной краски. Она обнаружила, что не может придать его лицу определённый цвет. Обычно для лиц она использовала чуть меньше палитры жёлтой охры, серо-зелёной краски, ализаринового красного и кобальтового синего. Но сейчас, сколько бы красного она ни добавляла, лицо оставалось анемичным — почти смертельно бледным.

— Мне никак не удаётся правильно подобрать тон для кожи, — призналась она, когда часы внизу в холле пробили два.

Лэрд Дунайн кивнул:

— Дунайнов из Дунайна всегда называли бескровной семьёй. Но заметьте, у Каллодена[10] мы доказали обратное.

В тот день лэрда Дунайна поймали в ловушку полдюжины солдат герцога Камберлендского; его так сильно изранили, что четверть акра земли пропиталась его кровью.

— Звучит ужасно, — отозвалась Клэр, выдавливая на палитру ещё ализаринового красного.

— Это произошло очень давно, — сказал лэрд Дунайн. — В шестнадцатый день апреля тысяча семьсот сорок шестого года. Почти двести пятьдесят лет назад. Какая память может сохранить события подобной давности?

— Вы рассказываете так живо, словно это случилось вчера, — заметила Клэр, занятая смешиванием красок.

Лэрд Дунайн в первый раз за утро повернул голову.

— В тот день израненный лэрд поклялся, что отомстит Англии за каждую каплю пролитой им крови. Он сказал, что вернёт её, вернёт сторицей, а затем прольёт ещё столько же. Вы, может быть, слышали, что труп его так и не нашли, хотя в долинах ходило множество легенд о том, что тело было укрыто Дунайнами и Макдуффами. Это послужило одной из причин жестокости, с которой герцог Камберлендский прочёсывал горную страну. Он дал обет, что не вернётся в Англию до тех пор, пока не увидит своими глазами труп Дунайна из Дунайна и не скормит его собакам.

— Дикие времена, — откликнулась Клэр.

Она откинулась на спинку стула. Лицо лэрда по-прежнему было ужасающе бледным, хотя на него пошло почти два тюбика алой краски. Она не могла понять этого. Проведя рукой по волосам, она сказала:

— Я вернусь к работе завтра.

— Разумеется, — согласился лэрд Дунайн.

Направляясь в столовую ужинать, Клэр в обшитом дубом коридоре встретила Марго. Та была странно возбуждена и агрессивна.

— Ты не поехала с нами вчера, не поехала и сегодня. Сегодня мы делали зарисовки овец.

— Я была… — начала Клэр, бросив взгляд в сторону комнат лэрда Дунайна.

— Ах да, — кивнула Марго. — Я так и подумала. Мы все так и подумали.

И она направилась прочь, покачивая бёдрами. Клэр была изумлена. Но тут её осенило: «Она же ревнует. Ревнует всерьёз».

Весь следующий день, пока лэрд Дунайн невозмутимо и недвижно сидел перед Клэр, она продолжала сражаться с портретом. Она израсходовала шесть тюбиков красной краски и восемь — бордовой, но лицо на полотне оставалось белым, словно кость.

Постепенно её охватывало отчаяние, но она не собиралась сдаваться. Каким-то образом — Клэр и сама не поняла, как это получилось, — картина превратилась в поле боя, на котором художница вела борьбу с лэрдом Дунайном — молчаливую, но смертельную борьбу. Возможно, это была лишь борьба с Аланом и со всеми мужчинами, которые относились к ней с таким пренебрежением.

Вскоре после полудня свет в верхнем окне постепенно потускнел, начался дождь. Она слышала, как стучат по крыше капли и тихо журчит вода в водосточных желобах.

— Вы уверены, что вам достаточно света? — спросил лэрд.

— Я все вижу, — возразила она, упорно продолжая выдавливать очередного жирного, блестящего червяка из тюбика с красной гуашью.

— Вы в любой момент можете отказаться, — предупредил он. Его голос звучал почти коварно.

— Я все вижу, — настаивала Клэр. — И я закончу этот чёртов портрет, даже если он меня убьёт.

Она взяла скальпель, чтобы разрезать целлофановую обёртку на очередной коробке с красками.

— Мне жаль, что я оказался таким непростым объектом, — улыбнулся лэрд. Казалось, его забавляет быть «непростым».

— Искусство — это всегда вызов, — парировала Клэр. Она все ещё была занята коробкой. Внезапно раздался удар грома необыкновенной силы, так близко от крыши замка, что Клэр показалось, будто зашатались стропила. Рука, державшая коробку, дрогнула, и скальпель резанул Клэр по пальцу.

— Ой! — вскрикнула она, уронив краски и сжимая палец. Капли крови одна за другой закапали на полотно.

— Что-нибудь случилось? — спросил лэрд, даже не пошевелившись на своём окованном железом сундуке.

Клэр моргнула, беспомощно глядя на кровоточащий палец. Она уже хотела сказать ему, что порезалась и не сможет продолжать работу, как вдруг заметила, что кровь смешалась с влажной краской на лице лэрда и на щёках его вспыхнул неестественно яркий румянец.

— Вы ведь не поранились? — спросил лэрд.

— О нет, — ответила Клэр.

Она выдавила на полотно ещё крови и начала размазывать её кистью. Постепенно лицо лэрда приняло розоватый, более живой оттенок.

— Со мной всё в порядке, совершенно всё в порядке. «Теперь я тебя раскусила, хитрый ты ублюдок. Теперь я тебе покажу, как я умею писать. Я поймаю тебя, навсегда, изображу тебя таким, каким вижу, таким, каким я хочу».

Лэрд продолжал сидеть неподвижно и ничего не ответил, но на лице его появилось странное удовлетворённое выражение, как у человека, отведавшего тонкого вина.

Той ночью, лёжа в своей спальне, выходившей окнами на дальние луга, Клэр видела во сне людей в потрёпанных плащах и шляпах с перьями, людей с худыми лицами и запавшими глазами. Ей снились дым, кровь и крики. Она слышала резкий, угрожающий грохот барабанов — этот грохот следовал за ней из сновидения в сновидение.

Когда она проснулась, было ещё пять часов утра. Шёл дождь, и оконный шпингалет дребезжал в такт барабанам в её кошмарах.

Она надела джинсы и голубую клетчатую блузку и, тихо ступая, поднялась по лестнице в комнату, где стоял портрет лэрда. Она уже знала, что увидит там, но тем не менее зрелище повергло её в шок.

Лицо на портрете было таким же белым, как прежде, словно она не писала его своей собственной кровью. Даже ещё бледнее, чем раньше, если это возможно. И выражение лица, казалось, изменилось — в пристальном взгляде горела безмолвная ненасытная ярость.

Клэр, охваченная ужасом и любопытством, не могла отвести взгляд от картины. Затем медленно опустилась на стул, открыла коробку и начала смешивать краски. Снежно-белый, алый и жёлтая охра. Когда все было готово, она взяла скальпель и протянула над палитрой руку. Колебания длились всего мгновение. Лэрд Дунайн смотрел на неё так злобно, что в ней вспыхнуло негодование. Она не позволит подобному человеку издеваться над собой.

Она сделала на запястье длинный диагональный разрез, кровь из артерии брызнула на палитру, и коробочка с красками наполнилась густой, липкой алой жидкостью.

Когда кровь полилась с палитры на пол, Клэр как можно туже перевязала запястье тряпкой для кистей и, схватившись за конец зубами, затянула узел. Дрожа, задыхаясь, она начала смешивать гуашь с кровью и наносить её на холст.

Она работала около часа, но чем быстрее она делала мазки смесью краски и крови, тем быстрее, казалось, испарялась алая влага с белого как мел лица лэрда.

В конце концов, чуть не плача от разочарования, Клэр откинулась назад и уронила кисть. Лэрд смотрел на неё с портрета — насмешливо, обвиняюще, словно отрицая её талант и её женственность. Совсем как Алан. Как все другие мужчины. Ты отдаёшь им всё, а они по-прежнему презирают тебя.

Но не на этот раз. Не на этот раз. Она поднялась и расстегнула блузку, обнажив грудь перед портретом лэрда Дунайна. Затем она сжала в кулаке скальпель и прикоснулась остриём к мягкой бледной плоти пониже пупка.

Прекрасная девица лежала там одна, вреда не ожидала от юноши она, мела метель за окнами, а девушка спала, гостей к себе той ночью бедняжка не ждала.

Она рассекла себе живот. Рука её дрожала, но она была спокойна и знала, что делает. Лезвие прошло сквозь кожу и слои белого жира и проникало все дальше, пока её внутренности не испустили глубокий тёплый выдох. Её ждало разочарование — крови не было. Она воображала, что из неё будет хлестать, как из поросёнка. Но рана просто заблестела, и наружу потекла желтоватая жидкость.

Но что это за шорох? Пробрался враг сюда, склонилась тень над ложем, грозит ему беда… Портной уж не поднимется с подушек никогда.

Клэр рванула нож вверх, к грудинной кости; скальпель был таким острым, что застрял в одном из рёбер. Она потянула его, и эта новая боль оказалась сильнее боли от пореза. Ей нужна была кровь, но она не думала, что будет так страдать. Боль была такой ужасной, что оглушила её подобно удару грома. Она хотела закричать, но не знала, поможет ли крик, и тут же позабыла об этом.

Она засунула окровавленные руки в рану на животе и схватила горячие, липкие, тяжёлые внутренности. Она вытащила все наружу, швырнула на портрет лэрда Дунайна и принялась тереть кишками картину, тёрла и тёрла, пока весь мольберт не покрылся кровью и изображение лэрда не исчезло за алым пятном.

Затем она повалилась набок, ударившись головой о дубовый паркет. За высокими окнами вспыхнул свет, затем снова стемнело; свет ещё раз зажёгся и потом погас навсегда.

Её отвезли в Риверсайдский медицинский центр, но по дороге она скончалась. Множественные ранения, потеря крови. Дункан на стоянке машин яростно курил сигарету за сигаретой, обхватив себя руками. Марго сидела в приёмной на диванчике, покрытом кожезаменителем, и рыдала.

Потом они вернулись в замок Дунайн. Лэрд стоял на лужайке позади дома, наблюдая за игрой солнечного света.

— Значит, она умерла? — спросил он, увидев Марго. — Отвратительное происшествие, вне всякого сомнения.

Марго не знала, что ответить. Она лишь стояла перед ним и тряслась от гнева. Он выглядел таким самоуверенным, таким невозмутимым, таким довольным; его глаза напоминали изумруды с красными прожилками.

— Смотрите, — сказал лэрд Дунайн, указывая на круживших в небе птиц. — Серые вороны. Они всегда чуют смерть.

Марго ворвалась в комнату, где всего два часа назад нашла умирающую Клэр. Там было светло, как в церкви. И на мольберте стоял портрет лэрда Дунайна, чистый и сверкающий, без единого пятнышка крови. Улыбающийся, торжествующий, розовощёкий лэрд Дунайн.

— Самодовольная шовинистская свинья, — выругалась она, схватила холст и разорвала его пополам сверху донизу. Ею владел гнев. Её феминистские взгляды были оскорблены. Но сильнее всего её жгла ревность. Почему ей ни разу не встретился человек, из-за которого она смогла бы покончить с собой?

Над садом, над спускающимися к воде лужайками разнёсся крик. Этот крик был таким пронзительным, таким жутким, что художники едва могли поверить, что его издал человек.

У них на глазах лэрда Дунайна буквально разорвало на куски. Взорвалось лицо, вывалилась челюсть, высунувшиеся наружу рёбра распороли свитер, на землю хлынули потоки крови. Крови было так много, что брызги её долетели до стен замка Дунайн, и по оконным стёклам побежали вниз алые струйки.

Они сидели, открыв рты, с поднятыми кистями, а лэрд рухнул на гравий, забился в агонии и затем стих, а кровь текла во все стороны, и в небе кружили и кружили серые вороны — они всегда чуют смерть.

Дай мне, дружок, на память, немного серебра, зимою ночи долгие, далёко до утра, но скоро, друг мой милый, прощаться нам пора…

В альков портной прокрался, оставил лоскутки…


Перевод: Ольга Ратникова

Похищение мистера Билла

Graham Masterton, «The Taking of Mr. Bill», 1993

Было самое начало пятого, когда дневной свет внезапно померк, предвещая грозу, и с неба хлынули ледяные потоки дождя. На несколько минут дорожки Кенсингтонских садов наводнились неуклюже раскачивающимися зонтами и в суматохе бегущими прочь au-pairs[35] с колясками и вопящими детьми.

Затем сады опустели, всецело предоставленные дождю, канадским гусям и порывам шквалистого ветра, срывавшим с деревьев листву. Марджори, торопливо катившая маленькую темно-синюю колясочку Уильяма, осталась совсем одна. Красный твидовый пиджак и длинная чёрная плиссированная юбка промокли насквозь. Когда она уходила из дому, ярко сияло солнце, а небеса были кристально чистые, словно тарелки для праздничного обеда. Поэтому у неё с собой не оказалось ни зонта, ни дождевика.

Марджори не думала, что задержится у дядюшки Майкла так долго, но старичок совсем одряхлел и едва справлялся с простейшими действиями. Она напоила его чаем, прицела в порядок постель, пропылесосила пол, а в это время Уильям лежал на диване, дрыгал ножонками и агукал. Дядюшка наблюдал за мальчонкой слезящимися глазами, его руки двумя сморщенными жёлтыми листами папиросной бумаги покоились на коленях, разум старика то затухал, то прояснялся, точно так же как мерк и разгорался солнечный свет.

На прощание Марджори поцеловала дядю, который сжал её ладонь двумя руками и прошептал:

— Ведь ты будешь хорошо заботиться о мальчугане, правда? Ты же не знаешь, кто может положить на него глаз. Тебе неизвестно, кому взбредёт в голову забрать его.

— Ох, дядя, ведь ты же знаешь, что я никогда не выпускаю малыша из виду. К тому же если он кому-то нужен — что ж, милости просим. Тогда я наконец-то смогу ночью выспаться.

— Не говори так, Марджори. Никогда не говори. Подумай обо всех матерях, сказавших такие слова пусть просто в шутку, а потом терзавшихся в муках оттого, что вовремя не отрезали себе языки.

— Ну, дядя… Зачем же видеть всё в чёрном свете? Я позвоню тебе, когда доберусь до дому, чтобы узнать, всё ли у тебя в порядке. А теперь мне пора. Сегодня вечером я готовлю чешуа из курицы.

Дядя Майкл кивнул.

— Чешуа из курицы… — как-то неопределённо протянул он. И затем добавил: — Про пену не забывай.

— Конечно же нет, дядя! Я же не хочу, чтобы ужин подгорел. А теперь я пойду, а ты закрой дверь на цепочку.

И вот она торопливо шагала мимо Круглого пруда. Катить коляску по мокрой траве нелегко, и Марджори замедлила шаг. Ей вспомнилась древняя китайская поговорка «К чему спешить под дождём? Ведь впереди дождь хлещет так же сильно».

До прилёта канадских гусей Круглый пруд был чистый, опрятный и мирный, по нему плавали утки и маленькие игрушечные яхты. Теперь же вода стала мутной и грязной, пруд сделался неприглядным и даже будто бы опасным, словно любимая драгоценная вещь, которую незнакомцы забрали силой и сломали. Прошлой весной у Марджори угнали «пежо». Машину разбили, в салоне мочились. Не было и речи о том, чтобы починить и вновь сесть за руль этого автомобиля. Или какого-нибудь другого.

Она вышла из-под прикрытия деревьев, и в лицо ей хлестнул холодный дождь. Уильям не спал и размахивал ручонками. Марджори знала, что он проголодался. Вернувшись домой, первым делом надо будет его накормить.

Она решила немного срезать путь и пройти напрямик между деревьев. Сбоку доносился приглушённый шум лондонского движения, над головой раздавался гулкий пронзительный рёв проносившихся в вышине самолётов, но в самих садах не было ни души, они безмолвствовали, словно заколдованные. Сгустившийся под деревьями полумрак цветом напоминал замшелый старый шифер.

Она перегнулась через ручку коляски и заворковала, глядя на малыша:

— Скоро мы будем дома, мистер Билл! Совсем скоро!

Но когда она вновь распрямилась, то увидела прямо перед собой на расстоянии тридцати футов мужчину, стоящего возле дуба. Высокий сухопарый незнакомец был одет в чёрный плащ с поднятым воротником и чёрную же шляпу, скрывавшую под полями глаза, но мертвенную бледность лица ничто не могло утаить. Мужчина явно поджидал именно её.

Забеспокоившись, Марджори остановилась и огляделась. Сердце неистово билось в груди. Ни одного человека вокруг, некого даже на помощь позвать. По листьям деревьев над головой барабанил дождь. Проголодавшийся Уильям подал голос. Она судорожно сглотнула — рот наполнился тягучей смесью желчи с привкусом кекса с цукатами. Непонятно, что предпринять.

Марджори решила: «Бежать бесполезно. Надо просто спокойно пройти мимо него. Нужно сделать вид, что мне ничуточки не страшно. К тому же ведь я качу перед собой коляску. Я мать. У меня младенец. Не может же он быть настолько жесток, чтобы…»

Ты же не знаешь, кто может положить на него глаз. Тебе неизвестно, кому взбредёт в голову забрать его.

От страха ей сделалось дурно, но Марджори продолжала идти вперёд. Мужчина по-прежнему стоял у дуба, не двигался и не пытался заговорить. Придётся пройти совсем рядом с ним, в паре футов, но ведь до сих пор он ничем не выдал, что обратил внимание на женщину. Не было никакого намёка на то, что он собрался её остановить.

В ужасе тихо стеная про себя, на негнущихся ногах, она подходила все ближе и ближе. Вот уже проходит мимо незнакомца так близко, что видит сверкающие капли дождя на его плаще. Чувствует его запах: смесь отчётливого табачного духа и какого-то сухого и незнакомого, отдалённо напоминающего аромат сена.

Марджори подумала: «Слава богу! Он позволил мне пройти».

Но тут незнакомец неожиданно схватил её за локоть правой рукой, рванул к себе и с такой силой швырнул о ствол дуба, что женщина услышала хруст собственной лопатки. С ноги слетела туфля.

Марджори вскрикнула, закричала ещё громче. Но мужчина хлестнул её по лицу, ударил ещё сильнее.

— Что вам нужно? — кричала она. — Что вы хотите от меня?

Незнакомец молча схватил её за отвороты пиджака и буквально вжал трепещущее женское тело в шершавый ствол дерева. Глубоко посаженные глаза мужчины скрывала шляпа, и Марджори видела лишь их блеск из-под полей. Сизые губы растянулись в жуткой ухмылке, обнажив зубы.

— Что вы хотите? — умоляющим голосом вопрошала несчастная. — Ведь я должна заботиться о ребёнке. Пожалуйста, не делайте мне больно! Мне нужно присматривать за малышом!

Мужчина сорвал с неё юбку. «Господи, только не это, — мысленно молила Марджори. — Ради всего святого, только не это!» От ужаса и беспомощности ноги стали словно ватные, женщина начала падать, но незнакомец опять тряхнул её и поставил вертикально, при этом голова так сильно ударилась о дубовый ствол, что она почти потеряла сознание.

Что было потом, она помнила смутно. С неё сорвали бельё. Мужчина пытался овладеть ею. Такой сухой, мучительный, такой холодный. Даже оказавшись глубоко в её плоти, он все равно был словно ледяной. Марджори чувствовала капли дождя на лице. Слышала дыхание мужчины: размеренное отрывистое «хах! хах! хах!» Затем он ругался какими-то непонятными словами, подобной брани ей прежде слышать не доводилось.

Она уже собиралась произнести «Мой малыш», когда он ударил её ещё раз. Двадцатью минутами позже, на автобусной остановке на улице Бэйсуотер, её нашла пара американцев, желающих узнать, как добраться до Трейдер-Вика.

Коляску нашли у дуба, и она была пуста.


— Надо бы нам уехать отсюда на некоторое время, — сказал Джон.

Марджори сидела у окна, покачивая в руках чашку чаю с лимоном. И смотрела по ту сторону улицы Бэйсуотер, куда вглядывалась постоянно и днём, и ночью. Волосы она обстригла совсем коротко, а бледное лицо напоминало восковую маску. Одевалась она в чёрное, непременно в чёрное.

Часы на каминной полке пробили три. Джон заговорил снова:

— Мы будем поддерживать связь с Нестой. На тот случай, если будут какие-нибудь благоприятные вести.

Марджори обернулась и слабо улыбнулась. Джон всё никак не мог привыкнуть к потухшим глазам жены.

— Благоприятные вести? — переспросила она, иронизируя по поводу эвфемизма мужа.

Уильям пропал шесть недель назад. Похититель или убил его, или решил оставить у себя навсегда.

Джон лишь пожал плечами. Мужчина он был коренастый, приятной наружности, только чересчур застенчивый. Он даже думал, что никогда не женится, но, встретив Марджори на вечеринке в честь совершеннолетия младшего брата, сразу же был очарован сочетавшейся в ней робостью и резвостью, а также полётом воображения. Она поведала Джону о том, о чем ему прежде не доводилось слышать ни от одной девушки, и тем открыла ему глаза на незамысловатое очарование повседневной жизни.

Но нынешняя Марджори замкнулась в себе и предавалась горю, а Джон обнаружил, что с течением времени словно превращается в инвалида, будто он лишился способности различать цвета и вообще видеть свет. Если не было рядом Марджори, то он не замечал прелести весеннего дня, ведь только она могла объяснить Джону, отчего всё вокруг дышит вдохновением.

Она напоминала умирающую, а он потихоньку слеп.

В библиотеке зазвонил телефон. Марджори отвернулась к окну. В тусклом полуденном тумане непрерывно сновали туда-сюда такси и автобусы. Но, обособившись от всей этой суеты, за оградой стояли тёмные неподвижные деревья Кенсингтонских садов и скрывали тайну, за которую Марджори отдала бы всё на свете: зрение, душу, да и саму жизнь.

Где-то там, в Кенсингтонских садах, всё ещё жив Уильям. Она знала это, чувствовала так, как может чувствовать дитя только мать. Она изо всех сил напрягала слух, пытаясь различить среди шума движения его крик. Ей хотелось выскочить на середину улицы Бэйсуотер, предостерегающе подмять руки и выкрикнуть: «Остановитесь же! Остановитесь хоть на минуту! Пожалуйста, остановитесь! Мне кажется, что я слышу плач моего мальчика!»

Запустив пальцы в густые каштановые волосы, из библиотеки появился Джон:

— Звонил старший инспектор Кроссланд. Получено заключение судебной экспертизы. Твою одежду разрезали с помощью какого-то садового инструмента, по-видимому садовыми ножницами или серпом. Они собираются навести справки в теплицах и магазинах «Всё для сада и огорода». Как знать, вдруг нападут на след. — Он помолчал, а потом добавил: — Это не всё. Им передали заключение о ДНК.

Марджори вздрогнула. Ей не хотелось думать об изнасиловании. По крайней мере не сейчас. Она подумает об этом позже, когда найдётся Уильям.

Когда Уильям найдётся, она сможет съездить отдохнуть от этого кошмара и попытается оправиться. Когда Уильям найдётся, её сердце сможет биться вновь. Марджори чувствовала, что становится совершенно сумасшедшей, — столь страстно желала она прижать сына к груди. Только бы вновь почувствовать, как крохотные пальчики сжимаются вокруг её…

Джон откашлялся.

— Кроссланд говорит, что в заключении о ДНК было нечто чрезвычайно странное, поэтому его готовили так долго.

Марджори не отвечала. В садах ей почудилось какое-то движение. Женщине показалось, что в высокой траве под деревьями мелькнуло что-то маленькое и белое, будто махала крохотная ручонка. Но когда она отодвинула тюль, чтобы лучше видеть, маленькое и белое пятно появилось из-под деревьев и оказалось всего лишь силихем-терьером, весело помахивающим хвостиком.

— Если верить заключению о ДНК, то напавшего на тебя мужчину нельзя назвать по-настоящему живым.

Марджори медленно повернулась к мужу.

— Что? — переспросила она. — Что ты имеешь в виду?

Сам Джон явно был сбит с толку:

— Не знаю. Ведь это кажется полнейшей бессмыслицей, верно? Но именно так сказал Кроссланд. Дословно он выразился так: мужчина был мёртв.

— Мёртв?! Как мог он быть мёртв?

— Ну, похоже на то, что в данных результатов исследования очевидны некие отклонения от нормы. То есть я не хочу сказать, что тот мужчина был на самом деле мёртв.

— Мёртв, — шёпотом повторила Марджори, словно теперь наконец-то ей стало все ясно. — Он был мёртв.


Ранним утром в пятницу, в пять минут шестого, Джона разбудил телефонный звонок. В окно спальни барабанил дождь, позади дома рычала мусороуборочная машина.

— Говорит старший инспектор Кроссланд, сэр. Боюсь, у меня дурные вести. Мы нашли Уильяма в фонтанах.

Джон сглотнул.

— Понятно, — произнёс он.

Как ни абсурдно, но ему хотелось спросить, жив ли Уильям, хотя живым он быть никак не мог. Но голос отказывался повиноваться ему.

— Посылаю к вам двух офицеров, — продолжал старший инспектор. — Один из них — женщина. Можете ли вы быть готовы через, скажем, пять-десять минут?

Джон бесшумно повесил трубку. Недвижимым замер, сидя на постели, обхватив колени руками, в глазах стояли слезы. Потом он сглотнул, вытер глаза и мягко потряс Марджори за плечо.

Она пробудилась и посмотрела на него непонимающим взглядом, словно только вернулась из других миров.

— Что? — гортанно спросила она.

Джон пытался заговорить и не мог.

— Уильям, да? — спросила она. — Они нашли Уильяма.


Хлестал дождь. Возле серых фонтанов они вместе стояли под зонтом Джона, тесно прижавшись друг к другу. Вспыхивали синие огни сигнального маячка «скорой помощи», задние дверцы распахнуты. Подошёл старший инспектор Кроссланд — солидный мясистый мужчина с промокшими под дождём усами. Он приподнял шляпу и сказал:

— Всем нам очень жаль, что все так вышло. Вы знаете, что мы не теряли надежды даже тогда, когда стало очевидным, что надежды уже нет.

— Где его нашли? — спросил Джон.

— Он попал в ведущий к Длинной Воде[36] канал. Туда нападало столько листьев, что ничего не было видно. Один из работников обнаружил тело Уильяма, когда чистил решётку.

— Могу ли я его увидеть? — спросила Марджори.

Джон взглянул на старшего инспектора, беззвучно вопрошая: «Насколько он плох с виду?» Но старший инспектор кивнул и взял Марджори за локоть со словами:

— Пройдёмте со мной.

Марджори послушно двинулась вместе с инспектором, чувствуя себя маленькой и замёрзшей. Он подвёл её к открытым дверям машины «скорой помощи» и помог забраться внутрь. Там, завёрнутый в ярко-красное одеяло, лежал её ребёнок, малыш Уильям, с закрытыми глазками, мокрый завиток волос прилип ко лбу. Он был такой бледный, словно высеченный из мрамора, будто белая статуя.

— Можно я поцелую его? — спросила Марджори.

Старший инспектор Кроссланд кивнул.

Она прикоснулась губами к своему малышу, и ответом ей был студёный холод.

С улицы донёсся голос Джона:

— Я тут подумал… Сколько дней он находился там?

— Не больше дня, сэр, так мне кажется. Он был одет в тот же комбинезончик, который был на нем в день исчезновения, причём чистый. Видно, что мальчика хорошо кормили. Нет никаких признаков дурного обращения или телесных повреждений.

Джон отвёл взгляд.

— Ничего не понимаю, — проговорил он.

Старший инспектор положил руку ему на плечо:

— Вряд ли вас это утешит, сэр, но я тоже ничего не пойму.


Весь следующий день, под дождём и солнцем, Марджори бродила по Кенсингтонским садам. Она ходила по аллеям Ланкастера и Баджа, постояла у Круглого пруда. Потом шла назад мимо пруда Длинная Вода. Наконец она остановилась возле скульптуры Питера Пэна.

Снова начал накрапывать дождь, капли падали со свирели Питера, стекали по щекам, словно слёзы.

«Мальчик, который так никогда не стал взрослым, — подумала Марджори. — Совсем как Уильям».

Она уже собралась было пойти дальше, как в голове ярко вспыхнул крохотный отрывок воспоминаний. Что там говорил дядюшка Майкл на прощание в день, когда похитили Уильяма?

Она сказала ему: «Сегодня вечером я готовлю чешуа из курицы».

Он повторил: «Чешуа из курицы…» — потом замолчал надолго и добавил: «Про пену не забывай».

Тогда она подумала, что речь идёт о соусе. Так почему же он все-таки это сказал? Ведь прежде Майкл никогда не заговаривал о кулинарии. Дядюшка предупреждал, что, возможно, кто-то в Кенсингтонских садах наблюдает за ней. Он предостерегал её, что некто в Кенсингтонских садах может похитить Уильяма.

Про пену не забывай.

Про Пэна не забывай.


Когда Марджори зашла в дядину квартиру, он, укутавшись в шерстяное одеяло бордового цвета, сидел на диване. В квартире пахло газом и прокисшим молоком. Сквозь тюлевые занавески пробивался тоненький солнечный луч цвета слабозаваренного чая; дядюшкино лицо в его свете казалось совсем усохшим и жёлтым.

— Я как раз размышлял, когда ты придёшь, — тихо прошелестел он.

— Ты ждал меня?

Он криво улыбнулся:

— Ты же мать. А матери понимают всё.

Марджори опустилась на стул рядом с ним:

— В тот день, когда забрали Уильяма… ты предупреждал, чтобы я не забывала о пене… Или о Пэне… Ты имел к виду то, что я думаю?

Он взял её руку и сжал с бесконечным состраданием, с беспредельной болью.

— Пэн — кошмар каждой матери. Каким он был, таким и останется навсегда, — вымолвил он.

— Ты хочешь сказать, что всё это не просто сказки?

— Ох… Если иметь в виду то, как преподнёс историю сэр Джеймс Барри — вплёл туда всех этих фей, пиратов, индейцев, — то это, конечно же, сказка и выдумка. Но сказка, основанная на достоверном факте.

— Откуда ты знаешь? — спросила Марджори. — Прежде мне не доводилось слышать об этом.

Морщинистым лицом дядюшка повернулся к окну и начал рассказ:

— Знаю, потому что это произошло с моим братом и сестрой, и чуть было не случилось со мной. Год спустя, на великосветском обеде в Белгравии,[37] моя мать встретила сэра Джеймса и рассказала ему о случившемся. Шёл приблизительно год тысяча девятьсот первый или тысяча девятьсот второй. Она надеялась, что по следам её рассказа он напишет статью и предупредит всех родителей, которые поверят ему, ибо авторитет сэра Джеймса был велик. Но старик оказался таким сентиментальным дураком и сказочником… Маме он не поверил, больше того, превратил её материнскую боль и мучение в детскую сказочку. К тому же книга Барри имела такой успех, что никто с тех пор не принимал маминых предупреждений всерьёз. В тысяча девятьсот четырнадцатом году она умерла в психиатрической больнице в Суррее. В свидетельстве о смерти было сказано «помешательство», вот так-то.

— Расскажи же мне о том, что случилось, — попросила Марджори. — Дядюшка Майкл, я только что потеряла своего мальчика… Ты должен всё мне рассказать.

Дядя пожал костлявыми плечами:

— Сложно отличить правду от вымысла. Но в конце восьмидесятых годов девятнадцатого века в Кенсингтонских садах внезапно стали пропадать дети… только маленькие мальчики, которых похищали прямо из колясок или вырывали из рук нянек. Все они потом были найдены мёртвыми… большинство в Кенсингтонских садах, некоторые в Гайд-парке и Паддингтоне… но всех их нашли именно поблизости. Иногда на нянек тоже нападали, три были изнасилованы.

В конце концов в тысяча восемьсот девяносто втором году задержали мужчину, пытавшегося похитить ребёнка. Несколько нянек признали в нем насильника и похитителя. Его судили в Лондонском центральном уголовном суде, вынесли обвинение по трём статьям, тринадцатого июня тысяча восемьсот восемьдесят третьего года приговорили к смертной казни и в последний день октября повесили.

Он оказался польским моряком торгового флота, бежавшим с корабля в лондонском порту после рейса на Карибы. Команда знала его под именем Пётр. Человеком он был весёлым и лёгким, по крайней мере до тех пор, пока корабль не бросил якорь в столице Гаити — Порт-о-Пренсе. Пётр провёл три ночи где-то на острове, а когда вернулся, первый помощник заметил, что выражение лица у него сделалось угрюмым и отталкивающим. Петра стали одолевать частые приступы бешенства, поэтому никто не удивился, когда в Лондоне он сошёл с корабля и не вернулся.

Судовой врач решил, что Пётр, возможно, переболел малярией: лицо у него было мертвенно-бледное с землистым оттенком, глаза налиты кровью. Кроме того, он постоянно дрожал и что-то бормотал себе под нос.

— Но если его повесили… — перебила его Марджори.

— О да, его повесили, конечно, — продолжал повествование дядюшка. — Как положено повесили, за шею, так он и болтался, пока не умер, а потом был похоронен на территории тюрьмы Уормвуд-Скрабз. Но через год в Кенсингтонских садах опять начали пропадать мальчики, снова нападали на нянек и насиловали их, и у каждой вновь находили те же самые царапины и порезы, какие наносил своим жертвам Пётр. Видишь ли, он имел обыкновение разрезать платья жертв серпом.

— Серпом? — упавшим голосом прошептала Марджори.

Дядюшка Майкл потряс рукой, согнув указательный палец в форме крюка:

— Думаешь, откуда взял сэр Джеймс идею с капитаном Крюком?

— Но и меня так порезали.

— Точно, — кивнул дядюшка Майкл. — Именно об этом и речь. Тот, кто напал на тебя, тот, кто похитил Уильяма, — это Пётр.

— Что ты говоришь? Твоей истории больше ста лет! Как такое возможно?

— Точно так же в тысяча девятьсот первом году Пётр пытался выкрасть из коляски меня. Моя нянюшка пыталась отогнать его, но он полоснул её по шее и перерезал яремную вену. Мой братец с сестрёнкой пытались бороться, но Пётр обоих забрал с собой. Они были совсем малыши, и шансов победить взрослого у них, увы, не было. Несколько недель спустя пловец наткнулся на их тела в Серпантине.[38]

Прижав костлявую старческую руку ко рту, дядюшка надолго замолчал. Затем продолжил:

— Матушка совсем обезумела от горя. Каким-то удивительным образом она знала, кто убил её детей. Каждый день она ходила в Кенсингтонские сады и следила практически за каждым мужчиной. И наконец наткнулась на того самого. Вперившись тяжёлым взглядом в двух сидящих на скамье нянек, он стоял между деревьев. Мама подошла к нему и обвинила в содеянном. Прямо в лицо сказала ему, что знает, кто он таков, — убийца её детей.

Знаешь, что он ответил? Никогда мне не забыть о том, как мама рассказывала об этом… До сих пор мурашки бегут по коже… Вот что поведал этот Пётр: «Никогда не было у меня ни отца, ни матери. И побыть ребёнком мне тоже не удалось. Но зато одна старуха на Гаити мне обещала, что я навечно останусь молодым при условии, что стану отправлять к ней на крыльях ветра души маленьких детей. Так я и делал: целовал их, высасывал души и посылал по ветру на Гаити».

И знаешь ли, что ещё сказал он матери? Вот его слова: «Хоть души твоих детей отлетели на далёкий остров, но, если ты захочешь, они будут жить. Можешь пойти к их могилам, позвать их — они вернутся к тебе. Надобно только слово матери».

Мама спросила: «Кто ты? Что ты?» А он ответил одним словом: «Пан». По-польски это не что иное, как просто «человек». Поэтому мама звала его Пётр Пан. Именно отсюда взял имя для своего персонажа сэр Джеймс Барри. Жуткая ирония — в действительности капитан Крюк и Питер Пэн вовсе не были врагами, а были одним и тем же человеком.

Марджори в ужасе глядела на дядюшку Майкла:

— Что же сделала бабушка? Она позвала своих детей, да?

Дядя покачал головой:

— Она приказала положить на их могилы тяжёлые гранитные плиты. Потом, как я тебе уже рассказывал, попыталась доступными ей способами предупредить о Петре Пане других матерей.

— Значит, она на самом деле думала, что сможет позвать и вернуть детей к жизни?

— Думаю, что да. Но она часто говорила мне: «Что за жизнь без души?»

Марджори просидела с дядюшкой Майклом дотемна. Голова старика упала, он захрапел.


Она стояла в морге. Падающий из окна верхнего света солнечный луч высвечивал её лицо белым. Платье было чёрным, и шляпка тоже. Пальцы сжимали чёрную сумочку.

Крышка белого гроба Уильяма была открыта, а сам он лежал на белой шёлковой подушке, с закрытыми глазами, крохотные ресницы чернели на фоне мертвенно-бледных щёк, губы слегка приоткрылись, словно мальчик все ещё дышал.

По обе стороны гроба горели свечи, в двух высоких вазах стояли белые гладиолусы. В морге царила глубокая тишина, только еле слышно доносился отдалённый рокот движения и порой глубоко внизу, легонько сотрясая основание здания, проносился поезд Центральной линии метрополитена.

Сердце Марджори стучало медленно и ровно.

«Дитя моё, — подумала женщина, — мой бедный милый малыш».

Она подошла ближе к гробу. Нерешительно протянула руку и погладила чудные детские локоны. Какие они мягкие и шелковистые! Как мучительно касаться их!

— Уильям, — выдохнула она.

Но он не шевельнулся, холодный и неподвижный. Не двигается, не дышит.

— Уильям, — громче позвала Марджори. — Уильям, дорогой, вернись ко мне. Очнись же, мистер Билл!

Но всё же малыш не двигался. И не дышал.

Марджори немного помедлила. Она почти устыдилась, что поверила в россказни дядюшки Майкла. Пётр Пан, как бы не так! Старик просто выжил из ума.

Тихонечко, на цыпочках, она пошла к двери. В последний раз посмотрела на Уильяма и притворила за собой дверь.

Только она отпустила ручку двери, как тишину пронзил самый душераздирающий и пронзительный вопль из всех, что ей доводилось слышать.


В Кенсингтонских садах, среди деревьев, сухопарый человек в чёрном поднял голову и вслушивался и внимал, словно в завывании ветра мог различить детский плач. Он слушал, он улыбался, но не спускал глаз с двух приближавшихся молодых женщин с колясками.

«Да благословит Бог матерей везде и всюду», — подумал он.


Перевод: Мария Савина-Баблоян

Сексуальный объект

Graham Masterton, «Sex Object», 1993

Скрестив лодыжки, она сидела спиной к тусклой лампе дневного света. Безупречная осанка, безупречный костюм от Карла Лагерфельда и чёрная соломенная шляпка — и ноги тоже были безупречны.

Из-за света позади доктор Арколио почти не видел её лица. Но одного голоса было достаточно, чтобы понять, что она была в отчаянии — так, как на это способны только жёны очень, очень богатых мужчин.

Жена простого мужчины никогда о таком и думать не станет — не то что отчаиваться.

Она сказала:

— Мой парикмахер говорит, вы самый лучший.

Доктор Арколио сжал руки. Он был лысый и смуглый, с очень волосатыми руками.

— Ваш парикмахер? — эхом отозвался он.

— Джон Сан-Анджело… У него есть друг, который хотел сделать операцию.

— Понятно.

Она была раздражённой и дёрганой, словно беговая лошадь.

— Дело в том… Он сказал, что вы можете это сделать по-другому, не как все остальные… Чтобы все было настоящим. Он сказал, вы можете сделать так, что она и по ощущениям будет настоящей. Что совсем не отличить.

Доктор Арколио задумался и кивнул.

— Совершенно верно. Но я работаю с трансплантатами, понимаете, а не с модификациями имеющихся тканей. Это как пересадка сердца или почек… Сначала нам нужно найти донора, пересадить ему орган, а потом надеяться, что тот не вызовет отторжения.

— Но если донор найдётся… могли бы вы сделать это для меня?

Доктор Арколио встал и медленно зашагал по кабинету. Он был невысок, не больше пяти футов и пяти дюймов, но осанка и невозмутимый вид делали его очень интересным и привлекательным. Он был одет строго: костюм-тройка в тонкую полоску с белой гвоздикой в петлице и старательно начищенные оксфорды.

Подойдя к окну, доктор раскрыл шторы и надолго уставился вниз на Бруклин-плейс. Дождя не выпадало уже почти семь недель, и небо над Бостоном было странного бронзового цвета.

— Вы же отдаёте себе отчёт, что ваша просьба сомнительна как с медицинской точки зрения, так и с моральной?

— Почему? — возразила она. — Я хочу этого. Мне это нужно.

— Но, миссис Эллис, операции, которые я провожу, обычно имеют цель исправить физическое состояние, которое хронически расходится с душевным состоянием пациента. Я работаю с транссексуалами, миссис Эллис, с мужчинами, которые, несмотря на наличие пениса и мошонки, психологически являются женщинами. Удаляя их мужские половые органы и вживляя женские… я просто привожу их тела в соответствие с их разумом. В вашемже случае, однако…

— В моем случае, доктор, мне тридцать один год, и мой муж — самый богатый человек во всем штате Массачусетс, и если я не сделаю эту операцию, то скорее всего останусь без мужа, а вместе с ним и без всего, о чем когда-либо мечтала. Вам не кажется, что это попадает в ту же самую категорию, что и транссексуалы? Да и вообще, вам не кажется, что я нуждаюсь в этом больше, чем мужики, которым хочется стать женщиной просто для того, чтобы ходить на каблуках и носить подвязки с трусиками от Frederick’s of Hollywood? [Известный в США бренд женского белья, основанный в 1947 году — прим. пер.]

Доктор Арколио улыбнулся.

— Миссис Эллис… я хирург. Я делаю операции, чтобы спасать людей от глубоких психологических травм. Я обязан придерживаться определённых этических норм, очень строгих норм.

— Доктор Арколио, я страдаю от глубокой психологической травмы. Все говорит о том, что я наскучила мужу в постели, и раз уж я его пятая жена, то и шансы на развод растут с каждой минутой, вы понимаете?

— Но то, о чем вы просите — это чересчур радикально. Больше, чем радикально. И необратимо. И вы не задумывались о том, что это может испортить вашу фигуру, вы же женщина?

Миссис Эллис достала из своей крокодиловой сумочки чёрную сигарету и прикурила её блестящей чёрной зажигалкой «Данхилл». Впившись в сигарету, она выпустила дым.

— Хотите, я буду с вами полностью откровенной?

— Пожалуй, я на этом настаиваю.

— В таком случае вы должны знать, что Брэдли просто помешан на групповом сексе… постоянно зовёт своих приятелей делать это со мной. На прошлой неделе, после благотворительного балета в Грейт-Вудс, он пригласил домой семь человек. Семеро хорошо набравшихся плутократов из Бэк-Бэй. Он приказал мне раздеться, пока они пили мартини в библиотеке. Потом они поднялись наверх, все семеро.

Доктор Арколио разглядывал свой сертификат из Бригема и Женской больницы, словно никогда его до этого не видел. Его сердце забилось быстрее, и он не знал почему. Синдром Вольфа-Паркинсона-Уайта? Фибрилляция предсердий? Или, может, страх с щепоткой сексуального возбуждения? Он произнёс спокойно, как только мог:

— Когда я сказал «откровенно»… в общем, не стоит мне это рассказывать. Если я все же решу провести подобную операцию, то только по независимой рекомендации вашего семейного врача и вашего психиатра.

Миссис Эллис всё равно продолжила рассказ:

— Они влезли на меня, обступили по бокам, все семеро. Я словно утонула в потной мужской плоти. Брэдли вошёл в меня сзади, Джордж Картен — спереди. Двое из них толкали свои члены мне в рот, пока я не начала задыхаться. Двое пытались влезть мне в уши. А ещё двое — тёрлись о мою грудь. Они поймали ритм, как команда гребцов из Лиги плюща. Они ревели с каждым толчком. Ревели. Я была для них никем — просто тело среди этих криков и толчков. А потом двое кончили мне в рот, двое — в уши, и ещё двое — на грудь. Брэдли был последним. Но когда он закончил и вышел из меня, я была вся в сперме, с меня капало, доктор; и тогда я поняла, что Брэдли нужен просто объект; не жена, даже не любовница. Объект.

Доктор Арколио ничего не сказал. Он посмотрел на миссис Эллис, но её лицо было скрыто воронкой сигаретного дыма.

— Брэдли хочет объект для секса, так что я решила, что раз уж он хочет, то я стану этим объектом. Какая разница? Разве что Брэдли будет со мной счастлив, и жизнь останется такой, как раньше. — Она хохотнула, звонко, будто разбился бокал для шампанского. — Богатая, лёгкая и безопасная. И никто не должен об этом знать.

— Я не могу этого сделать. Это исключено.

— Да, — ответила миссис Эллис. — Я знала, что вы это скажете. Поэтому я подготовилась.

— Подготовились? — нахмурился доктор.

— Подготовилась. У меня есть данные о трёх случаях пересадки органов, которые были проведены вами без согласия распорядителей доноров. Джейн Кестенбаум,

12 августа 1987 года; Лидия Зерби, 9 февраля 1988-го; Кэтрин Стиммелл, 7 июня 1988-го. Все трое дали согласие на донорство печени, почек, сердца, глаз и лёгких. Никто из них не соглашался на удаление гениталий.

Она кашлянула.

— У меня на руках все отчёты, все записи. Вы провели две первые операции в Бруклайнской клинике, под видом лечения рака яичек, а третью — в Лоуэллской медклинике, под предлогом коррекции двойной грыжи.

— Так-так, — сказал доктор. — Должно быть, это первый раз, когда пациент шантажирует меня, чтобы добиться согласия на операцию.

Миссис Эллис встала. Свет внезапно залил её лицо румянцем. Она была поразительно красива: высокие скулы, как у Греты Гарбо, прямой нос и губы, словно вытянувшиеся для поцелуя. Глаза голубые, словно разбитые сапфиры. Одна мысль, что женщина такой красоты умоляла, заставляла его сделать операцию, казалась доктору Арколио невероятной, даже пугающей.

— Я не могу этого сделать, — повторил он.

— О нет, доктор Арколио. Вы это сделаете. Потому что иначе все подробности ваших грязных операций отправятся прямо в кабинет окружного прокурора, после чего вы угодите в тюрьму. И подумайте, что будет со всеми теми несчастными мужчинами, обречёнными страдать в телах, хронически расходящихся с их духовным состоянием.

— Миссис Эллис.

Она шагнула вперёд. Угрожающе красивая, и к тому же, с учётом каблуков, выше него на пять дюймов. От неё пахло сигаретами и «Шанелью № 5». Длинноногая, с неожиданно большой грудью при стройной фигуре — хотя её костюм был скроен так хорошо, что эта диспропорция оставалась незаметной. В ушах — платиновые серьги «Гардье».

— Доктор, — сказала она, и он впервые заметил в её голосе лёгкую небраскскую протяжность. — Мне нужна эта жизнь. И чтобы в ней остаться, мне нужна эта операция. Если вы мне не поможете, я вас уничтожу. Обещаю.

Доктор Арколио посмотрел на лежащий на столе ежедневник. Там, его собственным аккуратным почерком, было написано, что Хелен Эллис договорилась о встрече на сегодня в 3:45. Боже, как же он жалел, что на это согласился.

— Вы должны гарантировать мне три вещи, — тихо произнёс он. — Первое: вы должны быть готовы прибыть в мою клинику на Киркенд-стрит в Кембридже в течение часа. Второе: вы не расскажете о том, кто провёл операцию, никому, кроме мужа.

— И третье?

— Вы должны заплатить мне полмиллиона долларов облигациями как можно скорее, и ещё полмиллиона — по успешном завершении операции.

Миссис Эллис едва заметно кивнула.

— Тогда договорились, — сказал доктор Арколио. — Господи. Не знаю, кто из нас более сумасшедший, вы или я.

В середине февраля Хелен Эллис обедала в ресторане «Джаспер» с подругой, Нэнси Петтингрю, когда к ним подошёл метрдотель и пробормотал ей в ухо, что ей звонят.

Ей только принесли блюдо с моллюсками под мексиканским соусом и бокал охлаждённого шампанского.

— Ох… Кто бы это ни был, скажите, что я перезвоню после обеда, хорошо?

— Говорят, это очень срочно, миссис Эллис.

Нэнси хохотнула.

— Это что, твой любовник, а, Хелен?

Метрдотель невозмутимо продолжил:

— Этот джентльмен сказал, что на счету каждая минута.

Хелен медленно опустила вилку.

Нэнси нахмурилась.

— Хелен? Что случилось? Ты побелела!

Метрдотель отодвинул стул Хелен и провёл её через весь ресторан к телефону. Хелен подняла трубку и бесцветным, как минералка, голосом проговорила:

— Хелен Эллис, слушаю вас.

— Я нашёл донора, — сказал доктор Арколио. — Идеально подходящая ткань. Вы всё ещё хотите это сделать?

Хелен сглотнула.

— Да. Я все ещё хочу сделать операцию.

— В таком случае немедленно приезжайте в Кембридж. Вы что-нибудь ели?

— Как раз собиралась обедать. Я съела кусочек хлеба.

— Больше не ешьте и не пейте. Приезжайте сразу. Чем раньше приедете, тем больше шансов на успех.

— Хорошо, — согласилась Хелен. — Кто это был?

— Кто?

— Донор. Кем она была? Как она умерла?

— Для вас это не имеет совершенно никакого значения. На самом деле, психологически будет даже лучше, если вы не знаете.

— Очень хорошо. Буду через двадцать минут.

Она вернулась к столику.

— Нэнси, прости… Мне надо идти.

— Когда мы только сели обедать? Что случилось?

— Не могу сказать, прости.

— Так и знала, — сказала Нэнси, бросая салфетку на стол. — Это все-таки любовник.

— Позвольте мне рассказать, что нам удалось сделать, — сказал доктор Арколио.

Прошло почти два месяца, началась первая неделя апреля. Хелен сидела в накрытой белой черепицей оранжерее особняка на Чарльз-ривер, на плетёной кушетке, заваленной украшенными вышивкой подушками. В оранжерее вовсю цвели жёлтые нарциссы, однако снаружи все ещё было очень холодно. Небо над куполом стояло цвета размытых чернил, и там, куда солнце не попадало, газоны были покрыты инеем.

— При обычной операции по смене пола яички удаляются, а вместе с ними удаляется и пещеристая ткань пениса. Внешние ткани пениса тогда сворачиваются назад в виде трубки, тем самым образуя искусственную вагину. Но она, конечно же, искусственная, и во многих аспектах не в состоянии нормально функционировать. В особенности ей не хватает полноценной эротической чувствительности. Но я могу дать своим пациентам настоящую вагину. Я могу изъять из тела донора всю вульву, включая мышцы и пещеристые ткани, их окружающие, и трансплантировать их в тело реципиента. Потом, с помощью микрохирургических технологий, разработанных в МИТ при моем участии, нервные окончания «подключаются» к центральной нервной системе пациента… тем самым делая вагину и клитор способными к возбуждению точно так же, как и в теле донора.

— Мне было не до возбуждения, — сказала Хелен с кривой усмешкой.

— Знаю. Но теперь это ненадолго. Вы превосходно восстанавливаетесь.

— Думаете, я сошла с ума?

— Не знаю. Зависит от ваших целей.

— Моя цель — сохранить все, что вы видите вокруг.

— Ну… — сказал доктор Арколио. — Думаю, вам это удастся. По словам вашего мужа, ему не терпится вновь заняться с вами любовью.

— Простите, — сказала Хелен, — что я заставила вас нарушить ваш моральный кодекс.

Доктор пожал плечами.

— Теперь уже поздно. Но, должен признать, я горжусь тем, что мне удалось сделать.

Хелен позвонила в маленький серебряный колокольчик, лежавший на столе позади.

— Тогда как насчёт шампанского, барон Франкенштейн?

Во вторую пятницу мая она пришла в мрачную, просторную библиотеку, где работал Брэдли, и встала посреди комнаты. Она впервые вошла в библиотеку не постучавшись. На ней была длинная шёлковая рубашка алого цвета с алыми шнурками и алые же туфельки. Волосы слегка завиты и стянуты алой ленточкой. Её голубые глаза были слегка затуманены, на губах играла легчайшая из улыбок, а левая рука покоилась на коленке — лёгкая пародия на шлюху, ожидающую клиента.

— Ну что? — спросила она. — Уже четыре часа. Тебе давно пора спать.

Конечно, все это время Брэдли знал, что она была там, и пусть он даже хмурился над документами на землевладение, он не мог разобрать ни единого слова.

— Она готова? — наконец выдавил он.

— Она? — переспросила Хелен. Внезапно она обнаружила в себе новообретенную уверенность. Впервые за долгое время у неё было что-то, чего Брэдли жаждал.

— В смысле ты готова? — исправился он. Он встал. Крепко сложённый, широкоплечий мужчина пятидесяти пяти лет. Седой, с львиной головой, которая хорошо бы смотрелась в качестве садовой статуи. Он был одним из знаменитых бостонских Эллисов — транспортных магнатов, землевладельцев, газетчиков — и сейчас считался самым крупным брокером в лазерных технологиях во всем западном мире.

Он медленно подошёл. Черно-белая рубашка в полоску, мятые голубые слаксы и шикарные малиновые подтяжки. Так старались выглядеть все Эллисы: стиль практичного газетного издателя, типичного пройдохи в прокуренной комнате. Старомодный, но не лишённый особой бостонской харизмы.

— Покажи мне, — сказал он тихим, мягким шёпотом. Хелен скорей чувствовала, что он сказал, чем слышала. Казалось, будто бы где-то вдалеке гремел гром.

— В спальне, — сказала она. — Не здесь.

Он оглядел библиотеку, заставленную антикварными книгами в кожаных переплётах, мрачные портреты предков на стенах. В углу библиотеки, рядом с окном, стоял тот самый печатный станок, который его прапрадед использовал, когда издавал первые выпуски «Бикон-хилл Мессенджера».

— Где может быть лучше, чем здесь? — поинтересовался он. Возможно, у неё было что-то, чего он очень хотел, но его желания по-прежнему оставались для неё законом.

Шёлковый халат соскользнул с её плеч на пол, где лёг, словно лужица крови. Под халатом был бюстгальтер с маленькими чашками, поднимающими и разделяющими грудь, но не закрывающими её. Соски зарделись — темно-розовые, словно ягоды малины.

Но его внимание было приковано к маленькому алому треугольнику у неё меж ног. Он ослабил галстук и раскрыл воротник, задышав часто и резко.

— Покажи мне, — повторил он.

— Не боишься? — спросила она. Вдруг ей показалось, что такое возможно.

Он наградил её тяжёлым взглядом.

— Боюсь? Что ты несёшь вообще? Может, это твоя идея, но я за неё платил. Показывай.

Она развязала алую верёвочку на трусиках, и они упали на её левую лодыжку, словно кандалы.

— Господи, — прошептал Брэдли. — Она прекрасна.

Хелен обнажила свою бледную, пухлую, хорошо провощённую вагину. Но прямо над её собственной была ещё одна, такая же пухлая, такая же манящая и столь же влажная. Только овальный шрам показывал, где доктор Арколио вшил её в пах, не более заметный, чем лёгкий ожог первой степени.

Выпучив глаза, Брэдли встал перед ней на колени и прижал ладони к её бёдрам. Он разглядывал её близнецов в блаженном экстазе.

— Она прекрасна! Прекрасна! Это самое лучшее, что я видел в жизни!

Он остановился и посмотрел вверх, внезапно по-мальчишечьи спросив:

— Можно потрогать? Она такая же?

— Конечно, можно, — сказала Хелен. — Ты за неё заплатил. Она твоя.

Дрожащими руками Брэдли погладил мягкие губы её новой вагины.

— Ты это чувствуешь? Чувствуешь, как настоящую?

— Конечно. Приятно.

Он потрогал её второй клитор, пока тот не начал твердеть. Тогда он протолкнул средний палец в тёплую, влажную глубину её второй вагины.

— Прекрасно! Она такая же! Невероятно! Господи! Невероятно!

Он прошёл к двери, закрыл её пинком и запер на ключ, после чего вернулся к ней, сбрасывая подтяжки, разрывая их и выскакивая из брюк. Подойдя к Хелен, он уже разделся, если не считать полосатых трусов. Затем стянул и их, обнажив большой налитый кровью член.

Он толкнул её на ковёр и яростно вошёл в неё, без всяких прелюдий и ласк — только неистовая, взрывная похоть. Сначала он вошёл в её новую вагину, потом в её собственную, а затем — сзади. Он носился от одного к другому, словно изголодавшийся нищий, разрывающийся между мясом, хлебом и конфетой.

Поначалу испугавшись напора его сексуальной атаки, Хелен не чувствовала ничего, кроме фрикций и спазмов. Но чем больше Брэдли молотил её, чем больше он задыхался от напряжения, тем больше она ловила такую волну удовольствия, какая не могла сравниться ни с чем в прошлом; оно было сильнее вдвое, втрое. Удовольствие настолько всеобъемлющее, что она ухватилась обеими руками, задумавшись, а не будет ли это удовольствие слишком сильным, чтобы её мозг с ним справился.

Брэдли входил в её вторую вагину снова и снова, и она чувствовала, что сойдёт с ума либо же умрёт.

После же, словно попав под тёплую приливную волну в тропиках, она отключилась.

Очнувшись, она услышала, что Брэдли говорил по телефону. Он не оделся, белый, грузный и волосатый, и его член висел, как слива в носке.

— Джордж? Слушай, Джордж. Ты должен приехать. Сейчас же! Это просто фантастика! Ты такого в жизни не пробовал. Не спорь, Джордж, бросай все свои дела и тащи свою жопу сюда как можно скорее. И не забудь зубную щётку, потому что этой ночью ты никуда не поедешь, это я тебе обещаю!

Она открыла глаза незадолго до заката. Она лежала на середине императорских размеров кровати; справа тяжело храпел Брэдли, собственнически накрыв её вторую вагину. Слева похрапывал Джордж Картин — в другой тональности, словно дремал, и его рука накрывала её собственную вагину. Зад болел, а в пересохшем рту чувствовался ни на что больше не похожий запах спермы.

Ощущения были странные. Она чувствовала, словно в ней были две женщины. Вторая вагина дала ей необыкновенное чувство дуальности личности и тела, а вместе с ним и уверенность в своём будущем. Брэдли снова и снова повторял, как восхитительна она была, что она была неповторима и что он никогда, никогда её не бросит.

Доктор Арколио, подумала она, вы бы мной гордились.

Снова зима. Она встретилась с доктором Арколио в «Хэммерсли». Доктор немного поправился. Хелен, напротив, похудела и теперь казалась почти костлявой. Грудь тоже уменьшилась.

Она крошила на кусочки обжаренного ската. Под глазами у неё были мешки, того же цвета, что и масло.

— Что случилось? — спросил он. Он заказал копчёную курицу с персиковым чатни и поглощал её с невообразимой скоростью. — Всё отлично прижилось, всё в порядке.

Она отложила вилку.

— Этого мало, — сказала она, и он услышал в её голосе те самые нотки отчаяния, что и в самую первую встречу.

— У вас две вагины, и вам недостаточно? — прошипел он. Бородач за соседним столиком повернулся и изумлённо на них уставился.

— Поначалу все было отлично, — сказала она. — Мы занимались любовью по шесть раз в день. Он это обожал. Он просил меня ходить обнажённой весь день, чтобы смотреть на меня или трогать, когда захочет. Я устраивала для него представления, целые эротические шоу, со свечами и вибраторами, и однажды я делала это с двумя немецкими догами.

Доктор Арколио чуть не подавился.

— Ох, — всё, что он смог сказать.

По щекам Хелен сбегали слёзы.

— Я делала всё, но этого было мало. Всё мало. Теперь ему почти наплевать. Он говорит, что мы перепробовали всё возможное. На прошлой неделе мы поссорились, и он назвал меня уродкой.

Доктор Арколио накрыл её руку своей, пытаясь успокоить.

— Я чувствовал, что такое может случиться. Не так давно я разговаривал с подругой, она сексопатолог. Она сказала, что стоит только встать на этот путь игры с сексуальностью — стоит только попробовать садомазохизм, или проколоть соски, или же половые губы, или же ещё какие-то извращения, — и это становится одержимостью, удовлетворить которую невозможно. Это становится погоней за миражом крайних пределов удовольствия, которых не существует. Хороший секс — это когда вас удовлетворяет то, что у вас уже есть.

Он уселся поудобнее и старательно вытер рот салфеткой.

— Могу сделать вам коррекционную операцию на следующей неделе. Пятьдесят тысяч авансом, пятьдесят — после, ни одного шрама не останется.

Хелен нахмурилась.

— Где вы так быстро доноров найдёте?

— Простите? — спросил доктор Арколио. — Доноры вам больше не понадобятся. Мы просто удалим вторую вагину, и на этом всё.

— Доктор, кажется, мы друг друга не поняли, — сказала Хелен. — Я не хочу удалить вторую вагину. Я хочу ещё две.

Повисла долгая тишина. Доктор облизнул губы и выпил стакан воды, а потом снова облизнул губы.

— Как вы сказали, что вы хотите?

— Ещё две. Вы же можете это устроить, так? По одной в нижнюю часть каждой груди. Брэдли будет в восторге. Тогда я смогу принять по мужчине в каждую грудь, троих — внутрь, и ещё двоих — в рот, и Брэдли будет в полном восторге.

— Вы хотите, чтобы я трансплантировал вам вагины в грудь? Хелен, Господи, то, что я сделал — это уже очень высокие технологии. Я уже молчу о моральной и легальной сторонах дела. Но в этот раз я скажу вам нет. Ни за что. Вы можете отправить свои доказательства хоть в полицию, хоть куда, но нет. Вы меня не заставите. Ни в коем случае.

В этом году на рождество Брэдли пригласил шестерых друзей на мальчишник. Они съели приготовленные на гриле стейки, выпили четыре графина мартини, и потом, с гоготом и смехом, прошли в спальню, где их уже ждала Хелен, обнажённая и неподвижная.

Один лишь взгляд на неё заставил их замолчать. Они подходили, не веря своим глазам, и глазели, а она все так же лежала, выставив всё напоказ.

Двое, выпучив глаза в пьяном удивлении, оседлали её. Один был президентом бостонского депозитного банка. Второго Хелен не знала, но у него были имбирного цвета усы и имбирные волосы на бёдрах. Оба схватили её за соски — большим и указательным пальцами — и подняли её массивные груди, как поднимают крышки с блюд в дорогих ресторанах.

— Боже, — сказал президент депозитного банка. — Они настоящие. Мать твою, настоящие.

Хрюкая от возбуждения, эти двое вставили свои багровые члены глубоко во влажные отверстия, раскрывшиеся под сосками.

Они толкали члены глубоко в её грудь, в мягкую тёплую ткань, и скручивали её соски так, что она дрожала от боли.

Ещё двое запихались ей в рот, так что она едва дышала. Но какая разница? Брэдли кричал от наслаждения, Брэдли любил её, Брэдли её хотел. Теперь Брэдли никогда от неё не устанет, только не после этого. А даже если и устанет, она всегда найдёт новый способ принести ему наслаждение.

Он не устал от неё. Но и жить ему оставалось недолго. Двенадцатого сентября, два года спустя, Хелен проснулась и обнаружила, что Брэдли мёртв, а его холодная рука покоится на её первой вагине.

Его похоронили на территории их поместья, над Чарльз-ривер, согласно странным суевериям, что мёртвые все ещё могут видеть, или им не безразлично, где лежать.

Доктор Арколио пришёл к ним, пил шампанское, ел рыбу, артишоки и маленькие рёбрышки на мангале. Все говорили приглушёнными голосами. Все похороны Хелен

Эллис не снимала с себя чёрной вуали. Сейчас она удалилась в свои апартаменты и оставила семью и партнёров Брэдли наслаждаться его поминками без своего участия.

Вскоре, однако, доктор Арколио поднялся по гулкой мраморной лестнице и на цыпочках прошагал к её комнате. Он трижды постучал в дверь, пока не раздался её голос:

— Кто там? Уходите.

— Это Юджин Арколио. Могу я с вами поговорить?

Ответа не было, но после долгой паузы двери распахнулись и остались открытыми. Доктор счёл это за приглашение.

Настороженный, он вошёл. Хелен сидела в кресле у окна. Вуаль по-прежнему оставалась на ней.

— А вы что хотите? — спросила она. Голос был глухой, искажённый.

Он пожал плечами.

— Просто поздравить.

— Поздравить?

— Конечно… вы ведь этого хотели, не так ли? Дом, деньги. Всё.

Хелен повернулась к нему и подняла вуаль. Он не был шокирован. Он знал, чего ожидать. В конце концов, это он сам провёл все операции.

В каждой щеке зияло по вагине. Обе были надутые и влажные, словно сюрреалистическая пародия на постер из журнала «Растлер». Маловразумительный коллаж из плоти, фальшивой красоты и абсолютного кошмара.

Это был последний шаг Хелен в её подчинении — принести в жертву собственную красоту, чтобы Брэдли и его друзья могли вставить ей не только в тело, но и в лицо.

Доктор Арколио умолял её не делать этого, но она угрожала наложить на себя руки, потом — убить его, потом — обещала рассказать, что он с ней уже сделал.

— Это обратимо, — убеждал он себя, скрупулёзно пришивая вагинальные мышцы к её щекам. — Это вполне обратимо.

Хелен подняла взгляд.

— Думаете, я получила, что хотела?

С каждым словом половые губы на щёках слегка шевелились.

Доктору пришлось отвернуться. Смотреть на дело своих рук было превыше его сил.

— Я не получила, что хотела, — сказала она, и слезы заскользили по её щекам, и закапали с розовых… — Я хотела вагины везде, по всему телу, на лице, на

бёдрах, на животе, под руками. Он хотел сексуальный объект, Юджин, и я была бы счастлива быть его сексуальным объектом.

Доктор Арколио сказал:

— Простите. Думаю, это моя ошибка, в той же мере, что и ваша. Хотя, пожалуй, это полностьюмоя ошибка.

В тот день он заехал в свой кабинет над Бруклин-сквер, куда Хелен Эллис пришла на свою первую консультацию. Он долго стоял у окна.

Правильно ли давать людям то, чего они хотят, если их желания извращённые и требуют принесения в жертву самих себя и если это противоречит Божьему замыслу?

Было ли правильно уродовать прекрасную женщину, даже если она жаждала этих уродств?

Как далеко простирается его ответственность? Мясник он или святой? Он приближен к раю или танцует над пропастью, ведущей в ад? Или же он был всего лишь хирургической пародией на Энн Лэндерс [Псевдоним журналистки Рут Кроули, на протяжении нескольких десятилетий ведшей в «Чикаго Сан-таймс» колонку, посвящённую советам по налаживанию семейной жизни — прим. пер.], решая семейные проблемы скальпелем вместо добрых советов?

Он закурил первую сигарету за месяц и уселся за стол в сгущающейся темноте. Потом, когда почти стемнело, его секретарша, Эстер, постучалась и вошла.

— Доктор?

— В чем дело, Эстер? Я занят.

— Мистер Пирс и мистер де Сенца. У них приём на шесть часов.

Доктор Арколио раздавил сигарету и разогнал рукой дым.

— Ох, мать твою. Ну хорошо. Пусть заходят.

Джон Пирс и Филип де Сенца прошли в кабинет и встали перед столом, как два школьника, которых привели в кабинет директора. Джон Пирс, молодой блондин, был одет в бесформенный итальянский костюм с закатанными рукавами. Филип де Сенца — старше, крупнее и темнее — в сливовый свитер ручной вязки и мешковатые коричневые слаксы.

— Как вы? Простите… я был немного занят сегодня.

— О, мы понимаем, — сказал Филип де Сенца. — Мы и сами были заняты.

— Ну и как идут дела? — спросил доктор. — Проблем нет? Не болит?

Джон Пирс смущённо покачал головой. Филип де Сенца нарисовал пальцем круг в воздухе и сказал:

— Превосходно, доктор. На две тысячи процентов превосходно. Охренительно, если позволите так выразиться.

Доктор Арколио встал и прокашлялся.

— Тогда позвольте мне взглянуть. Поставить ширму?

— Ширму? — хихикнул Пирс.

Филип де Сенца отмахнулся.

— Нам не нужна ширма.

Джон Пирс расстегнул ремень, дёрнул ширинку и стянул трусы с пятнами от зубной пасты.

— Не могли бы вы наклониться? — спросил доктор Арколио. Пирс легонько кашлянул и сделал, что просили.

Доктор Арколио разделил его мускулистые ягодицы, и его глазам предстали два багровых ануса, оба крепко сжатые, один над другим. Вокруг верхнего было наложено более девяноста швов, но все они отлично зажили — остались только лёгкие диагональные шрамы.

— Хорошо, — сказал доктор Арколио. — Всё в порядке. Можете одеваться.

Он повернулся к Филипу де Сенце и только приподнял бровь. Де Сенца задрал свитер, сбросил брюки и теперь гордо тряс своим обновлённым агрегатом — тёмным пенисом, рядом с другим пенисом и четырьмя волосатыми яичками по бокам.

— Ничего не беспокоит? — спросил доктор, приподняв оба пениса с профессиональным безразличием и внимательно их оглядывая. Оба начали твердеть.

— Только синхронность. — Филип де Сенца пожал плечами, улыбнувшись своему другу. — Никак не могу научиться кончать одновременно. Пока я кончу, у бедняги Джона уже все болит.

— В общем, удобно?

— О да, хорошо… если я не ношу чересчур приталенные брюки.

— Хорошо, — сказал доктор Арколио. — Застёгивайтесь.

— Так быстро? — кокетливо произнёс де Сенца. — Недёшево получается. Сто долларов за две секунды ласк. Стыдно должно быть.

Тем вечером Джон Пирс и Филип де Сенца пошли ужинать в Le Bellecour на Мюррей-стрит. Весь ужин они держались за руки.

Доктор Арколио зашёл в бакалею, а потом поехал на своём металлически-голубом «Роллс-Ройсе» домой, слушая «Богему» Пуччини. Время от времени он поглядывал в зеркало заднего вида, думая, что выглядит уставшим. Дороги были загружены, ехал он медленно, и, почувствовав жажду, он достал яблоко из сумки на заднем сиденье.

Он думал о Хелен, думал о Джоне Пирсе и Филипе де Сенце, думал обо всех тех женщинах и мужчинах, чьи тела так искусно превратил в живые воплощения их сексуальных фантазий.

Фраза, брошенная де Сенцой, не выходила у него из головы. Стыдно должно быть. И хотя Филип де Сенца пошутил, доктор Арколио внезапно осознал, что да, он должен стыдиться того, что натворил. В самом деле, он и так стыдился. Стыдился, что использовал свой хирургический гений для создания эротических уродов.

Стыдился, что изувечил множество прекрасных тел.

Но накатившая волна стыда принесла не только боль, но и утешение. Потому что человек — нечто большее, чем божья тварь. Человек способен перевоплотиться и найти странное удовольствие в боли, унижении и саморазрушении. И кто может сказать, что правильно, а что — нет? Кто может дать определение совершённого человеческого существа? Если дать женщине вторую вагину — это плохо, то, возможно, исправить заячью губу у ребёнка — это тоже плохо?

Он чувствовал себя подавленным, но в то же время и воодушевлённым. Он доел яблоко и швырнул огрызок на дорогу. Позади не было ничего, только факельное шествие красных тормозных огней.

А у себя дома, одна, Хелен плакала солёными слезами скорби и сладкими слезами секса, и они смешивались и падали на её руки, сверкая, словно бриллиантовые обручальные кольца.


Перевод: Амет Кемалидинов

Воссозданная мать

Graham Masterton, «Mother of Invention», 1994

Он оставил её сидеть на веранде. Сквозь крону вишнёвого дерева пробивались солнечные лучи. Цветущие ветви склонились над ней, и белые лепестки нежно касались её, словно конфетти в день свадьбы много лет назад. Сейчас ей было уже семьдесят пять: волосы отливали серебром, шею покрыли морщины, глаза стали цвета омытых дождём ирисов. Но она все равно одевалась так же элегантно, как и всегда. Именно такой и помнил её Дэвид. Жемчужные ожерелья, шёлковые платья. Даже сейчас, в преклонном возрасте, его мать все ещё оставалась очень красивой.

Дэвид помнил, как они с отцом танцевали в столовой и отец называл её Королевой Варшавы, самой ошеломительной женщиной, когда-либо рождённой в Польше, в народе, который славился своими красавицами.

«В мире нет женщины, равной твоей матери, и никогда не будет», — промолвил отец в свой восемьдесят первый день рождения, когда они медленно шли по берегу Темзы, у подножия крутого холма, ведшего в Кливден. Над сияющей водой метались стрекозы; прокричали гребцы, и весело засмеялась девушка. Через три дня отец мирно скончался во сне.

Замшевые туфли Дэвида с хрустом давили гравий. Бонни уже ждала его в старом голубом «MG» с открытым верхом, глядя в зеркало заднего вида, подкрашивая губы ярко-розовой помадой. Вторая жена Дэвида была моложе его на одиннадцать лет: блондинка с детским лицом, весёлая, забавная и совсем непохожая на Анну, его первую жену, которая была очень серьёзной брюнеткой и странно безжизненным человеком. Его мать до сих пор не одобряла брак с Бонни. Едва ли она что-то говорила, но Дэвид был уверен, что причина антипатии заключалась в том, что мать считала крайне дурным поступком уводить любящего мужа из семьи. Она была убеждена, что браки заключаются на небесах, пусть даже иногда они ниспровергают в саму преисподнюю.

— Твой отец сказал бы тебе очень многое, Дэвид, — промолвила она обиженно, склонив голову набок и воззрившись на сына. Её пальцы играли с кольцом с бриллиантом, подаренным на помолвку, и обручальным кольцом. — Твой отец считал, что мужчина всегда должен быть верен одной, и только одной женщине.

— Отец любил тебя, мама. Ему легко было так говорить. Я совсем не любил Анну.

— Тогда зачем ты женился на ней, подарил ребёнка и сделал жизнь бедной девочки совершенно несчастной?

Честно признаться, Дэвид до сих пор не знал ответа на этот вопрос. Они с Анной встретились в колледже и каким-то образом поженились. То же самое случилось с дюжинами его друзей. Лет через двадцать они сидели в домах в пригороде, за которые выплачивали ипотеку, уставившись в окно и недоумевая, что случилось со всеми теми смеющимися златокудрыми девушками, на которых они вроде как женились.

Что он знал точно, так это то, что любил Бонни так, как никогда не любил Анну. С Бонни он впервые смог понять, что же видел отец в матери. В его глазах она была почти ангелом: невероятная женственность, удивительная мягкость кожи, сияние волос. Дэвид мог часами смотреть на Бонни, когда она сидела над своей чертёжной доской, создавая рисунки для обоев. Если бы за это платили, он ни на секунду не отрывал бы от неё глаз.

— Как она? — спросила Бонни, когда Дэвид сел в машину.

Он был высоким мужчиной и выглядел настоящим англичанином, в коричневом свитере и твидовых брюках цвета ржавчины. От матери он унаследовал глубоко посаженные польские глаза и прямые волосы, но английское происхождение безошибочно угадывалось в вытянутом красивом лице, таком же, как у отца. Передалась Дэвиду и страсть водить самые небольшие из спортивных машин, даже несмотря на свои шесть футов и два дюйма роста.

— Она в порядке, — ответил он, заводя двигатель. — Хотела знать, где ты.

— Полагаю, надеясь при этом, что я оставила тебя навсегда?

Он сделал полукруг и повёл машину по длинной аллее, вдоль которой стояли подстриженные липы. Именно из-за них дом престарелых был назван Липовым убежищем.

— Она уже не хочет развести нас, больше не хочет, — возразил Дэвид. — Она видит, как я счастлив.

— Быть может, в этом и заключается проблема. Возможно, она думает, что чем дольше мы с тобой будем вместе, тем меньше остаётся шансов на твоё возвращение к Анне.

— Я не вернусь к Анне даже за всю вегетарианскую еду Линды Маккартни в её морозилке. — Он проверил часы, «Jaeger-le-Coultre», принадлежавшие отцу. — Кстати, о еде. Нам лучше поторопиться. Помнишь, мы обещали на обратном пути заглянуть на чай к тёте Розмари?

— Разве я могла об этом забыть?

— Да ладно тебе, Бонни. Знаю, тётя странная, но она многие годы была членом семьи.

— Мне все равно, пока она не начнёт пускать слюни.

— Не будь такой злой.

Они доехали до ворот дома престарелых и повернули на восток, к шоссе на Лондон. Яркое солнце пронизывало лучами листву, так что казалось, будто они ехали через фильм Чарли Чаплина.

— А эта тётя Розмари когда-нибудь навещает твою мать? — спросила Бонни.

Дэвид покачал головой:

— Тётя Розмари мне на самом деле не тётя. Она, скорее, была личным ассистентом отца — доверенным помощником, секретарём, — хотя я никогда не видел, чтобы она выполняла какие-нибудь секретарские обязанности. Честно говоря, я даже точно не знаю, кто она такая. Она пришла к нам, когда мне было двенадцать или тринадцать лет, и больше уже не уходила, во всяком случае до смерти отца. После этого у них с матерью случилось что-то вроде размолвки.

— Твоя мать не очень-то любит прощать, не так ли?

Какое-то время они ехали молча, а затем Дэвид сказал:

— Знаешь, что она показала мне сегодня?

— Ты имеешь в виду — кроме её обычного неодобрения?

Пропустив замечание мимо ушей, Дэвид ответил:

— Она показала мне старую фотографию всей её семьи — прадеда, прабабушки, матери и отца. Троих братьев и её самой. Все они стоят около Вилянувского дворца в Варшаве. Очень красивые люди, насколько я увидел.

— Когда была сделана эта фотография?

— Думаю, около тысяча девятьсот двадцать четвёртого года… матери было лет пять или шесть. Но снимок натолкнул меня на мысль о подарке на день рождения. Я подумал, что можно проследить её жизнь с самого рождения… У отца были сотни фотографий, писем — всякого такого. Я мог бы сделать для матери подобие книги «Это твоя жизнь».

— А это разве не уйма работы? Тебе ведь ещё надо написать приветствие ко Дню основания.

Дэвид покачал головой:

— Весь чердак заставлен альбомами с фотографиями и дневниками. Отец держал их в безукоризненном порядке. Такой уж был человек. Очень чистоплотный, очень точный. Перфекционист. Ну… считался таким.

— А где он встретил твою мать?

— В Варшаве, в тысяча девятьсот тридцать седьмом году. Я тебе не рассказывал? Он отправился в Польшу, чтобы сопровождать великого сэра Магнуса Стотхарда, когда того пригласили провести операцию графу Спондеру — удалить опухоль из позвоночника. Боюсь, все прошло неудачно. Моя мать пришла со своей семьёй на один из обедов, что семья Спондер устроила в честь сэра Магнуса… Осмелюсь добавить, что это было до операции. Моя мать не была аристократкой, но её отца очень уважали… Вроде бы он занимался судоходством. В те дни мать звали Катя Ардонна Галовска. Она часто рассказывала мне, что была в сером шёлковом платье с тесьмой на воротнике и пела песенку «Маленький дрозд». Судя по всему, отец не отрывал от неё глаз и стоял с открытым ртом. Он пригласил мать провести выходные в Челтенхеме, что она и сделала следующей весной. Конечно, в Польше обстановка к тому времени стала довольно устрашающей, и мать осталась в Англии. Потом они с отцом поженились. Вот так всё и было.

— Твоя мать больше не виделась с семьёй?

— Нет, — ответил Дэвид. — Её братья вступили в польское Сопротивление. Никто так и не узнал, что с ними случилось. На отца и мать один партнёр по бизнесу донёс как на евреев, и их отправили в Биркенау.

Они уже подъехали к М4, и Дэвиду пришлось поправить зеркало заднего вида, которое Бонни повернула, когда красилась. Громадный грузовик просигналил им, и они вынуждены были дожидаться, пока он не промчится.

— Ты сам управляешь своей жизнью, — сказала Бонни. Когда они выехали на шоссе и набрали скорость, она добавила: — Помнишь ту программу, «Ваша жизнь в ваших руках»? Медицинская передача, где показывали людей, перенёсших операции?

— Конечно, помню. Отец был на одной из них, когда делал пересадку печени.

— Правда? Я этого не знала.

Дэвид гордо кивнул:

— Они прозвали его Портным из Глостера, потому что его швы всегда были невероятно аккуратными. Он сказал, что проблема современной хирургии в том, что мамы никогда не учат детей шить. Он всегда сам пришивал пуговицы и подшивал брюки. Думаю, будь у него такая возможность, он украшал бы своих пациентов вышивкой.

Рука Дэвида покоилась на рычаге переключения передач, и Бонни накрыла её своей рукой.

— Так странно думать, что, если бы какой-то старый польский граф не обзавёлся опухолью в позвоночнике, а Гитлер не вторгся в Польшу, мы сейчас не были бы вместе.


Тётя Розмари жила в маленьком домике в Нью-Молдене, на скучной улочке, вдоль которой тянулись высоченные столбы линий электропередачи. Лужайка перед домом была забетонирована, причём каким-то безумным узором, а в самом центре возвышалась бетонная поилка для птиц с безголовой каменной малиновкой, прилепившейся с краю. Живую изгородь засыпало последними осенними листьями и пакетами из-под чипсов.

Дэвид позвонил, и тётя Розмари медленно направилась к двери. Когда она её открыла, гости почувствовали запах лавандового средства для полировки мебели, мази для растирания и горьковатый запах давно не сменяемой воды в вазе для цветов.

Тёте Розмари было за семьдесят. Она ещё сохраняла остатки былой миловидности, но передвигалась кошмарной крабьей походкой, и все её движения были судорожными и нескоординированными. Она сказала Дэвиду, что страдает хроническим артритом, ухудшимся из-за лечения, которое ей провели в Париже в 1920-х годах. В те дни самой новой методикой было введение золота в суставы больного. Техника оказалась разорительно дорогой и к тому же постепенно калечила несчастных.

— Дэвид, ты пришёл, — выдавила она, изогнув нижнюю губу в пародии на улыбку. — У тебя будет время на чашечку чая?

— Мы с удовольствием, — отозвался Дэвид. — Правда, Бонни?

— О да, — согласилась жена. — С радостью.

Они сидели в маленькой полутёмной гостиной, пили слабый чай «PG Tips» и ели каменные кексы с вишней. Тёте Розмари приходилось постоянно держать в руке платок на случай, если чай с крошками польётся из уголка рта.

Бонни старалась смотреть на что-нибудь другое: на часы на каминной полке, фарфоровые фигурки скаковых лошадей, золотую рыбку, плескавшуюся в мутном аквариуме.

Перед уходом Дэвид отправился в туалет. Бонни и тётя Розмари какое-то время сидели молча. Затем девушка спросила:

— Я уже спрашивала Дэвида, почему вы никогда не навещаете его мать.

— О, — промолвила тётя, прикладывая к губам платок. — Ну, одно время мы с ней были очень близки. Но она из породы людей, которые любят получать и никогда ничего не дают взамен. Очень эгоистичная женщина, ты даже не сможешь этого представить.

— Понятно, — произнесла Бонни, чувствуя себя крайне неуютно.

Тётя Розмари накрыла её руку своей скрюченной рукой:

— Нет, дорогая. Не думаю, что ты действительно это понимаешь.


Дэвид почти все выходные провёл на чердаке. К счастью, Бонни это не сильно заботило, потому что ей нужно было закончить рисунок для Сандерсонов: новое направление, основанное на тканевых узорах XIX века, созданных Артуром Макмурдо, все эти извивающиеся листья и переплетающиеся цветы в стиле прикладного искусства. На чердаке оказалось душно и слишком тепло, но света хватало. Мансардное окно выходило прямо на лужайку, рядом стоял мягкий диван, где Дэвид мог сидеть и просматривать некоторые из старых документов и фотоальбомов отца.

Альбомы пахли как старая заплесневелая одежда или запертый чулан: само воплощение прошлого. Там было несколько фотографий молодых улыбающихся студентов в 1920-е годы и людей в шляпах и летних полосатых блейзерах на пикнике. Его отец снимался со многими симпатичными девушками, но после марта 1938 года он фотографировался лишь с одной — с Катей Ардонной Галовской. Даже несмотря на то, что она была его матерью, Дэвид ясно понимал, почему отец так её обожал.

День их свадьбы — 12 апреля 1941 года. Мать была в элегантной, сдвинутой набок шляпке, похожей на ту, что носил Робин Гуд, и в коротком платье с болеро. На отце словно влитой сидел двубортный пиджак, а на ногах были гетры. Да, именно гетры! Отец и мать выглядели блестяще, словно звёзды кинофильмов; как Лоуренс Оливье и Вивьен Ли. Глаза их светились странным, необъяснимым светом подлинного счастья.

А вот и Дэвид на руках матери спустя день после своего рождения. Этот снимок, только увеличенный, висел внизу в гостиной в серебряной рамке. Дэвид в одиннадцать месяцев, спит в объятиях матери. Его лицо освещено лучами солнца, падавшими через свинцовое стекло окна. Её лёгкие сияющие локоны ниспадают, словно гроздья винограда. Глаза словно заволокло дымкой, как будто она мечтала или думала о далёких странах. Катя Ардонна была столь невероятно красива, что Дэвид едва смог перевернуть страницу, но, даже сделав это, он вернулся к ней, чтобы посмотреть ещё раз.

На фотографии стояла дата: 12 августа 1948 года.

Он продолжал просматривать альбом. Здесь был сам Дэвид в два года, его первый поход в цирк. Первое «путешествие не по-детски». Странно, но далее не было ни одной фотографии матери — вплоть до января 1951 года. Здесь она снята у какого-то замёрзшего пруда, укутанная в меха, лицо плохо видно.

Все так же едва различимо она продолжала появляться вплоть до сентября 1951 года. Вот она стоит на краю пирса, уходящего в море на острове Уайт (позднее этот пирс смыло штормом). На ней широкополая шляпа, украшенное цветами платье до щиколоток и белые туфли с ремешками. Лицо еле видно в тени шляпы, но мать, похоже, смеётся.

А затем она, казалось, вновь исчезла. Фотографий не было до ноября 1952 года, когда она наконец появилась на свадьбе Лолли Бассетт в Лондоне, в Кэкстон-холле. В серой блузке и плиссированной юбке, Катя Ардонна выглядела невероятно худой, едва не просвечивала. Её лицо было всё ещё красивым, но слегка одутловатым, словно мать перенесла побои или сильно не высыпалась.

Просмотрев первые пять альбомов, Дэвид обнаружил семь таких пробелов между появлениями матери, словно она брала семь долгих отпусков в его раннем детстве. И стоило ему задуматься, как он понял, что она действительно исчезала вновь и вновь, но за ним всегда так хорошо присматривала Ирис, его няня (незамужняя сестра отца), а затем тётя Розмари, что до настоящего момента он не замечал, насколько длительным было её отсутствие. Дэвид помнил, что тогда мать сильно болела и что ей приходилось оставаться в своей спальне целыми неделями, а окна тщательно закрывались плотными шторами. Он помнил, как забегал в спальню, чтобы поцеловать её на ночь, и с трудом находил мать в темноте. Помнил, как касался её необыкновенно мягкого лица и шелковистых волос; чувствовал аромат её духов и чего-то ещё, какой-то сильный, всепроникающий запах, похожий на антисептик.

А затем, в 1957 году, она появилась вновь, такая же сильная и прекрасная, как прежде. Яркое солнце освещало каждую комнату, отец смеялся, а сам Дэвид иногда думал, что у него лучшие родители, каких только может пожелать себе мальчишка.

Был ещё шестой альбом, в обложке из чёрной кожи, но он оказался закрыт на замок, к которому Дэвид не смог найти ключ. Он мысленно сделал пометку поискать в столе отца.

Вернувшись к фотографии матери в 1948 году, он положил на неё руки, словно таким образом мог лучше понять случившееся.

На протяжении всего детства казалось, что мать то приходила, то исчезала, словно луч света в облачный день.

Дэвид припарковался у Нортвудской лечебницы. Казалось, собирался дождь, так что пришлось потратить какое-то время на то, чтобы поднять водонепроницаемую крышу «MG».

Он нашёл кабинет регистратора в конце длинного коридора с линолеумом на полу, который блистал и источал запах мастики. Регистратором оказалась усталая женщина в лиловой кофте, которая с шумом жевала мятную жвачку, громко чавкая. Всем своим видом дама выражала, что визит Дэвида был в высшей степени утомительным и вместо него она могла бы делать что-то поважнее (например, заварить себе «Nescafe»).

Дэвид подождал, пока дама не пролистала книгу с записями, демонстративно просматривая каждую страницу.

— Да… вот мы где… третье июля тысяча девятьсот сорок седьмого года. Миссис Катерина Джеффрис. Первая группа крови. Медицинская история, корь, ветрянка, скарлатина. Родила мальчика — полагаю, это вы? — весом семь фунтов четыре унции.

Дэвид перегнулся через стол:

— Здесь ещё одна запись, красными чернилами.

— Это потому, что кто-то проверял её медицинские записи позднее.

— Понятно. А почему кому-то могло понадобиться это делать?

— Из-за несчастного случая.

— Несчастного случая? Какого несчастного случая?

Регистратор очень странно уставилась на него, её глаза за очками казались огромными.

— А вы точно тот, кем представились? — подозрительно осведомилась она.

— Конечно. А почему я не должен им быть?

Регистратор эмоционально захлопнула книгу.

— Потому что мне кажется очень странным, что вы не знаете о том, что случилось с вашей собственной матерью.

Дэвид достал бумажник и показал регистратору свои водительские права и письмо из муниципалитета.

— Я действительно Дэвид Джеффрис. Миссис Катя Джеффрис — моя мать. Послушайте, вот наша с ней фотография вместе. Я не знаю, почему она никогда не рассказывала мне о несчастном случае. Возможно, не считала чем-то важным.

— Я бы сказала, что дело было невероятно важным, — по крайней мере, для вашей матери.

— Но почему?

Регистратор вновь открыла книгу и развернула её так, чтобы Дэвид смог прочесть надпись, сделанную красными чернилами.

Внизу, уже чёрными чернилами и другой рукой, было написано: «Миссис Джеффрис скончалась 15.09.1948».

Дэвид поднял глаза, чувствуя себя так, словно надышался кислорода у дантиста: голова слегка кружилась, все вокруг двоилось и плясало.

— Должно быть, это ошибка, — услышал он собственный голос. — Она до сих пор жива и отлично себя чувствует, живёт в «Липах». Я только вчера навещал её.

— Ну, в этом случае я очень за вас рада, — промолвила регистратор, вновь чавкнув жвачкой. — А теперь, если позволите…

Дэвид кивнул и поднялся со стула. Он покинул лечебницу и успел сделать несколько шагов по улице, прежде чем дождь застучал по асфальту. А затем поднялся ветер.


Он нашёл свидетельство о смерти в Сомерсет-хаусе. Миссис Катерина Ардонна Джеффрис умерла 15 сентября 1948 года в Мидлсекском госпитале, причиной смерти стали многочисленные внутренние повреждения. Его мать была убита, и вот доказательство.

Он заехал в офис «Uxbridge Gazette» и пролистал янтарного цвета подшивку с некрологами. Вот оно: в статье от 18 сентября, с фотографией. Спустя несколько минут после полуночи «триумф-роудстер» промчался на красный свет в Гринфорде и столкнулся с грузовиком, перевозившим рельсы. Дэвид сразу узнал машину. Он уже видел её на нескольких фотографиях дома, но раньше не задумывался, что она перестала появляться на снимках после сентября 1948 года.

Его мать была мертва. Умерла, когда ему исполнился всего год. Он никогда не знал её, никогда с ней не говорил, никогда не играл с ней.

Но тогда кем была та женщина в «Липах»? И почему все эти годы она притворялась, что именно она была его матерью?

Он вернулся домой. Бонни приготовила обжигающе острый жгучий перец с мясом, одно из его любимых блюд. Но Дэвид смог съесть совсем немного.

— Что случилось? — спросила жена. — Ты такой бледный! Выглядишь так, словно тебе требуется переливание крови.

— Моя мать мертва, — выдавил он, а затем поведал всю историю целиком.

Они не стали ужинать, а уселись на софу с бокалами вина.

Бонни задумчиво промолвила:

— Чего я не могу понять, так это почему твой отец никогда не говорил тебе об этом. Я хочу сказать, тебя ведь это не огорчило бы, не так ли? Ты её совсем не помнил.

— Он не только мне не говорил. Он не говорил вообще никому. Он назвал её Катей и всем рассказывал, как они встретились в Польше перед самой войной… Обычно он называл её Королевой Варшавы. Почему, если это вообще была не она?

Супруги вновь принялись рассматривать фотографии.

— Эти последние снимки, — сказала Бонни. — Она ведь выглядит в точности как твоя мать. Те же волосы, глаза, тот же профиль.

— Нет… вот здесь есть различие, — возразил Дэвид. — Вот, посмотри… на этой фотографии она держит меня в одиннадцать месяцев. Посмотри на мочки ушей. Они очень маленькие. Но взгляни на этот снимок, сделанный в тысяча девятьсот пятьдесят первом году. У неё тут, без всякого сомнения, другие уши.

Бонни отправилась к мольберту и вернулась с увеличительным стеклом. Они тщательно рассмотрели руки женщины не только на этой фотографии, но и на остальных.

— Вот здесь… у неё три родинки на плече. А на этом снимке их нет.

Просидев так довольно долго и прикончив бутылку, они в недоумении уставились друг на друга.

— Это та же самая женщина, но в то же время не та. Она меняется, едва уловимо, из года в год.

— Отец был блестящим хирургом. Может, он делал для неё пластические операции?

— Чтобы сделать мочки больше? Или добавить родинки там, где их не было раньше?

Дэвид покачал головой:

— Не знаю… вообще не могу этого понять.

— Тогда, возможно, нам стоит спросить у того единственного, кто точно всё об этом знает, — у твоей матери, или кто она на самом деле.

Она сидела так, что половину лица скрывали тени.

— Я Катя Ардонна, — промолвила она. — Всегда была Катей Ардонной и останусь ею, пока не умру.

— А что с несчастным случаем? — настаивал Дэвид. — Я видел свидетельство о смерти моей матери.

— Я твоя мать.


Он снова и снова просматривал альбомы с фотографиями в поисках разгадки и почти сдался, когда нашёл фотографию матери в Кемптон-парке на скачках в 1953 году, под руку с улыбающейся брюнеткой. Надпись гласила: «Катя и Джорджина, удачный день на скачках!»

На плече Джорджины отчётливо виднелись три родинки.


Отец Джорджины сидел у окна, невидящим взглядом уставившись через пыльные тюлевые занавески на поток транспорта по Кингстону. На нем был потёртый серый кардиган. Сидевшая на коленях возмущённая пёстрая кошка сверлила Дэвида пристальным неморгающим взглядом, подозревая в худших намерениях.

— Джорджина ушла на новогоднюю вечеринку в тысяча девятьсот пятьдесят третьем году, и это был последний раз, когда её видели. Полиция делала все возможное, но не нашла ни единого следа, ничего. Я до сих пор вижу её лицо, словно это было вчера. Она повернулась и сказала: «Счастливого Нового года, папа!» Я до сих пор слышу её голос. Но после той ночи у меня не было ни одного счастливого Нового года, ни одного.


Дэвид обратился к матери:

— Расскажи мне о Джорджине.

— Джорджине?

— Да, о Джорджине Филипс, она была твоей подругой. Одной из ближайших подруг.

— Ох, ради бога, почему ты хочешь знать о ней? Она пропала, исчезла.

— Думаю, я выяснил, где она, — промолвил Дэвид. — Или, по крайней мере, я думаю, что знаю, где её часть. Рука, так ведь?

Мать молча уставилась на него.

— Боже мой! — выдохнула она наконец. — Спустя все эти годы… никогда не думала, что кто-нибудь это выяснит.

Катя Ардонна стояла в центре комнаты, и на ней был лишь пеньюар бледно-персикового цвета. Бонни осталась в углу, испуганная, но заворожённая. Дэвид стоял рядом со своей матерью.

— Он боготворил меня — вот в чем вся проблема. Думал, что я была богиней, что я ненастоящая. И он оказался таким собственником! Не позволял мне говорить с другими мужчинами. Всегда звонил, чтобы проверить, где я была. В конце концов я начала чувствовать себя как в ловушке, словно задыхалась в клетке. Я выпила слишком много виски и села за руль.

Я не помню саму аварию. Все, что я помню, — это пробуждение в клинике твоего отца. Я была ужасно переломана, грузовик проехал прямо по животу. Ты прав, конечно, я была мёртвой. Но твой отец завладел моим телом и доставил меня в Пиннер.

Возможно, ты немного знаешь о работе твоего отца в области электрической гальванизации. Он нашёл способ вдохнуть жизнь в мёртвое тело путём введения отрицательно заряженных минералов и последующего применения сильного положительного разряда. Он усовершенствовал и отточил методику во время войны по заказу военного министерства… Конечно, они были просто счастливы снабжать его мёртвыми солдатами, чтобы он мог на них экспериментировать. Первым человеком, которого он вернул к жизни, стал морской офицер, утонувший в Атлантике. Его память оказалась сильно повреждена, но позднее твой отец нашёл способ исправить это, используя аминокислоты.

Она замолчала, но затем продолжала:

— Я погибла в той аварии много лет назад и должна была остаться мёртвой. Твой отец оживил меня. Но он сделал не только это. Он перестроил меня, так что я стала почти столь же совершенной, как в день нашей первой встречи.

Мои ноги оказались раздроблены, и восстановить их было невозможно — он дал мне новые ноги. Моё тело превратилось в кашу — тогда он дал мне новое тело. Новое сердце, лёгкие, печень, почки, поджелудочную, новые руки, новые рёбра, новую грудь.

Она спустила рукав пеньюара.

— Вот, посмотри на спину.

Дэвид с трудом разглядел шрамы, которые остались от операций отца. Тончайшие серебристые линии там, где рука Джорджины была пришита к чьему-то телу.

— Сколько в тебе от настоящей тебя? — выдавил он охрипшим голосом. — Сколько от Кати Ардонны?

— На протяжении многих лет, — продолжила мать, — твой отец использовал шесть разных женщин, восстанавливая по кускам то, чем я была.

— И ты позволяла ему это делать? Позволила убить шесть человек, чтобы он смог использовать части их тел только для тебя?

— Я не могла контролировать твоего отца. Его никто не мог контролировать. Он был великим хирургом, но он был одержим.

— Я все ещё не могу поверить, что ты позволила ему сделать это.

Его мать натянула пеньюар на плечо.

— Дэвид, для меня это были годы агонии… годы, когда я едва ли отличала один месяц от другого. Жизнь во сне или в кошмаре. Иногда я думала, что и правда умерла.

— Но как он провернул все это, убивая женщин? Как избавился от тел?

Катя Ардонна сняла с шеи маленький серебряный ключ.

— Ты видел чёрный кожаный альбом на чердаке? Тот, что заперт? Ну, вот этот ключ откроет его. Расскажет все, что ты когда-либо хотел узнать, и даже больше.


Они молча смотрели снимки в альбоме. Это был полный фотографический отчёт о хирургическом воссоздании отцом изуродованного тела матери. Яркие, словно в порножурнале, снимки. Страница за страницей, год за годом супруги смогли проследить весь процесс скрупулёзного восстановления тела Кати Ардонны. Хирургические техники были просто невообразимыми, даже включали в себя зачатки микрохирургии для соединения нервных волокон и крошечных капилляров.

Прежде всего, они увидели, как отец Дэвида пришил новые конечности к искорёженному телу его матери, а затем заменил её грудную клетку, лёгкие и все внутренние органы.

Спустя годы женщина стала такой же совершенной, какой была сегодня. Та же красавица, которую его отец встретил в Польше в 1937 году, — почти безупречная, прекрасно сложённая и едва ли обладающая какими-либо шрамами.

Катя Ардонна улыбалась с фотографии как Королева Варшавы.

Но снимки рассказывали ещё одну, тёмную историю. Одна кошмарная сцена за другой. Они повествовали о том, что отец Дэвида сделал с конечностями и органами, которые уже не были ему нужны для восстановления тела жены. Он не завернул их в газету, не сжёг и не закопал, не растворил в кислоте. Нет, он тщательно сшил их вместе, мускул за мускулом, нерв за нервом. На каждой фотографии громоздились вены, оболочки и окровавленная плоть. Открытые раны; зажившие раны. Алая кровь, сочившаяся из швов; те же швы, но уже без крови.

Ни Дэвид, ни Бонни никогда не видели, чтобы человеческое тело было так распотрошено. Это был кошмарный сад ужасающих овощей: печень блестела, словно баклажаны, кишки лежали грудами, словно кочаны цветной капусты, лёгкие походили на разбитые тыквы.

Из всех этих груд кожи, костей и требухи, из всего того, что осталось от тел убитых жертв, отец Дэвида сотворил другую женщину. Конечно, она не была такой красивой, как Катя Ардонна… Он выбрал лучшие куски из тел шести женщин, чтобы воссоздать красоту жены, сделать её вновь такой, какой помнил.

Но эта другая женщина тоже оказалась достаточно представительной. И она дала ему возможность отточить своё искусство наложения швов и опробовать некоторые новые идеи в соединении нервных волокон.

И она была оживлена так же, как Катя Ардонна, — шесть убитых жертв соединились в одну живую женщину.

Несколько последних фотографий в альбоме запечатлели, как пришивались пальцы женщины, как срасталась кожа над разрезами там, где были пришиты ноги.

На самом последнем снимке с нового лица женщины сняли бинты. Оно было покрыто синяками, выражение оставалось отсутствующим, а глаза ещё ничего не видели. Но с острым, тошнотворным чувством жалости и отвращения они увидели ужасное, перекошенное лицо тёти Розмари.


Перевод: Юлия Никифорова

Ковёр

Graham Masterton, «Rug», 1994

Два дня спустя в семидесяти пяти километрах отсюда в антикварный магазин, что стоит неподалёку от Бадденштурма, возведённого в тринадцатом веке в городе соборов Мюнстере, вошла высокая женщина. Громко зазвенел дёрнувшийся на пружине колокольчик; утреннее солнце осветило рогатые оленьи головы и витрины с чучелами лисиц.

Из-за шторы, куря сигарету, вышел хозяин магазина. Женщина стояла спиной к свету, так что ему трудно было разглядеть её лицо.

Ich möchte eine Reisedecke, — сказала она.

Eine Reisedecke, gnädige Frau?

Ja. Ich möchte ein Wolfshaut.

Ein Wolfshaut? Das ist rar.[39] Очень трудно найти, понимаете?

— Да, понимаю. Но вы сможете найти его для меня, верно?

Ich weiss nicht.[40] Постараюсь.

Женщина достала маленький чёрный кошелёк, расстегнула его и протянула хозяину аккуратно свёрнутую тысячу немецких марок.

— Задаток, — сказала она. — Depositum. Если вы найдёте для меня ковёр из волчьей шкуры, я заплачу ещё. Гораздо больше.

На обороте одной из его визитных карточек она записала номер телефона, подула, чтобы высушить чернила, и подала ему.

— Не подведите меня, — сказала она.

Но когда она покинула магазин (колокольчик все ещё звенел), хозяин долго стоял в задумчивости. Потом открыл один из стоявших под прилавком ящиков и вынул из него тёмный тусклый коготь. Твёрдый как сталь, с серебряным отливом.

Не так уж часто люди ищут волчьи шкуры, но когда такое случается, то они обычно доведены до полного отчаяния, от чего становятся необыкновенно уязвимыми. И все же ему следует поинтриговать. Следует поводить её за нос. Обнадёживать. Заставить поверить в то, что здесь она наконец-то нашла человека, которому можно доверять.

Тогда придёт время расплаты: дерево, молоток, сердце.

Выйдя из магазина, женщина не оглянулась. А если бы и оглянулась, то могла не понять значения его названия. В конце концов, просто один зверь передавал свою жестокость следующему; не заботясь ни об именах, ни о наследстве, ни о супружеских клятвах. Не было ничего важнее шкуры, мохнатой волчьей шкуры, придававшей всему смысл.

А назывался магазин «Бремке: искусный охотник», и занимался он не только произведениями искусства и охотничьими реликвиями, но и беспощадным преследованием самих охотников.


Джон нашёл волка на третий день, когда все уехали в Падерборн на пробные лошадиные забеги. Он сослался на боль в ушах (боль в ушах всегда самая лучшая отговорка, поскольку никто не может доказать, есть она у тебя на самом деле или нет, к тому же при этом никто не запрещает тебе читать и слушать радио). Хотя, признаться, он уже скучал по дому, и ему ничего не хотелось делать, кроме как сидеть в одиночестве и тосковать о маме.

Смит-Барнетты были к нему очень добры. Миссис Смит-Барнетт всегда целовала его перед сном, а их дочери Пенни и Вероника делали все возможное, чтобы вовлечь его во все свои дела. Но беда заключалась в том, что он был слишком печален, чтобы веселиться, к тому же он избегал сочувственного к себе отношения, потому что от него к горлу подступал ужасный мучительный комок, подобный морскому ежу, а глаза наполнялись слезами.

Он стоял в нише выходившего на улицу окна и наблюдал за тем, как Смит-Барнетты отъезжали со своим нарядным лакированным автофургоном на прицепе. «Лендровер» полковника Смит-Барнетта пропыхтел выхлопной трубой между трухлявыми платанами, и на улице воцарилась тишина. Был один из тех бесцветных осенних дней, когда Джон мог легко поверить в то, что он больше никогда не увидит голубого неба, никогда. От Ахена до Тевтобургского леса равнины северной Германии задыхались под плотным покрывалом серовато-белых облаков.

Джону было слышно, как в кухне прислуга-немка, занятая мытьём бежевого кафельного пола, напевала по-немецки песенку «Деревянное сердце». Её пели сейчас все подряд, потому что Элвис только что выпустил «GI Blues».[41]

Джон знал, что на следующей неделе все изменится к лучшему. У отца было десять дней отпуска, и они собирались поехать на рейнском пароходе в Кобленц, а потом провести неделю на армейской базе отдыха в Винтерберге, среди сосновых лесов Зауерланда. Но от этой мысли тоска по дому не уменьшилась — нелегко жить с чужими людьми в чужой стране, когда твои родители только что разошлись. Его бабушка однажды изрекла что-то вроде: «Все эти долгие разлуки… Мужчина, видишь ли, всего лишь человек». Джон не совсем понимал, что она имела в виду под этим «всего лишь человек». Для него это звучало как «просто человек» — как будто под этими зелёными фуфайками и клетчатыми рубашками билось сердце какого-то примитивного существа.

А ещё он слышал, как мама сказала о его отце: «Он временами может быть зверем», и Джон представил себе при этом, как отец запрокидывает голову, скалит зубы, как глаза его наливаются кровью, а пальцы скрючиваются, как когти.

Джон зашёл в кухню, но пол был ещё влажный, и прислуга прогнала его. Это была крупнолицая женщина в чёрном, от неё несло потом с запахом капусты. Джону казалось, что у всех немцев пот имел капустный запах. Вчера после обеда он ездил с Пенни в Билефельд, так в автобусе от этого запаха просто некуда было деться.

Он вышел в сад. Все дорожки были усеяны яблоками. Он пнул одно так, что оно угодило в торец конюшни. Джона уже отчитывали за то, что он пытался кормить коня яблоками. «От них у него бывает запор, глупый мальчишка», — ругала его Вероника. Откуда ему это знать? Единственная лошадь, которую он видел в близлежащих кварталах, была лошадь молочника из «Юнайтед Дэйрис»[42] да и та постоянно таскала под носом торбу.

Джон сел на скрипучие качели и немного покачался. Тишина в саду была почти невыносимой. И всё же это было лучше, чем общаться в Падерборне с вечно хохочущими подружками Смит-Барнеттов. Он видел, как они упаковывали продукты для пикника, там были и салями, и сэндвичи с жирной говядиной.

Он поднял глаза на огромный загородный дом. Это был типичный, рассчитанный на большую семью особняк, какие строились в Германии в период между двумя войнами, — с оранжевой черепичной крышей и желтовато-коричневой штукатуркой бетонных стен. Похоже, раньше по соседству стоял другой такой же дом, но Билефельд сильно бомбили, и от дома не осталось ничего, кроме одичавшего фруктового сада да кирпичного фундамента.

Послышался резкий звук. Джон посмотрел вверх и увидел взгромоздившегося на трубу аиста — настоящего живого аиста. Он видел аиста впервые в жизни и с трудом поверил, что тот настоящий. Это походило на некий знак, на предупреждение о том, что что-то должно произойти. Аист просидел на трубе каких-нибудь несколько секунд, взъерошив перья и высокомерно поводя из стороны в сторону клювом. Потом, громко хлопая крыльями, улетел.

Разглядывая аиста, Джон впервые заметил на крыше слуховое окно, совсем маленькое. Должно быть, на самом верху был чердак или ещё одна спальня. Если это чердак, то там могло быть что-нибудь интересное, что-нибудь вроде военных реликвий, или неразорвавшейся бомбы, или книжек о сексе. У себя дома он обнаружил такую книгу — «Всё о том, что должны знать молодожёны». Он обнаружил там рисунок № 6 под названием «Женская вульва» и раскрасил его розовым карандашом.

Джон снова вошёл в дом. Прислуга теперь была в гостиной, она полировала мебель и распространяла вокруг ароматы лаванды и капустного пота. Мальчик поднялся по лестнице на первый этаж, где стены были увешаны фотографиями Пенни и Вероники верхом на Юпитере; каждая фотография — в обрамлении красных розочек. Джон был рад, что не поехал с ними в Падерборн. Почему его должно волновать, сумеет ли их глупый конь перепрыгнуть через всё это множество жердей?

Он преодолел второй лестничный пролёт. Раньше он тут не был. Именно здесь находилось помещение, в котором полковник и миссис Смит-Барнетт лакомились десертом. Джон не понимал, что за необходимость есть пудинг в спальне. По его мнению, это была одна из причуд, свойственных снобам вроде Смит-Барнеттов: взять хотя бы все эти серебряные кольца для салфеток или кетчуп в специальной соуснице.

Скрипнули половицы. Сквозь полуоткрытую дверь Джону был виден угол спальни и туалетный столик миссис Смит-Барнетт с массой оправленных в серебро расчёсок. Он прислушался. Внизу, в гостиной, прислуга принялась пылесосить ковёр. Своим рокочущим гулом её пылесос напоминал немецкий бомбардировщик, так что она никак не могла слышать Джона. Он осторожно пробрался в спальню Смит-Барнеттов и подошёл к туалетному столику. В зеркале он увидел серьёзного белолицего мальчика одиннадцати лет с коротким ёжиком волос и торчащими ушами. Конечно же, это был не он, а лишь чисто внешняя маска, выставленное напоказ выражение, которое он придавал лицу, чтобы во время переклички в школе поднять руку и выговорить: «Присутствует, мисс».

На столике лежало незаконченное письмо на голубой нотной бумаге с обтрёпанным краем, поперёк него лежала авторучка. Джон прочёл: «…очень встревожен и замкнут, но, я полагаю, это естественно в данных обстоятельствах. Он плачет по ночам, его мучат кошмары. Судя по всему, ему очень трудно ладить с другими детьми. Очевидно, потребуется немало времени и…»

Мальчик уставился на своё бледное отражение. Оно очень походило на фотографию его отца в ранней молодости. Очень встревожен и замкнут. Как миссис Смит-Барнетт могла написать о нем такое? Вовсе он не встревожен и не замкнут. Он только внутри такой, и ему хочется, чтобы этого никто не видел. С какой стати миссис Смит-Барнетт должна знать, как он несчастен? Какое ей до этого дело?

Он на цыпочках вышел из спальни и потихоньку прикрыл дверь. Прислуга-немка все ещё проводила полномасштабный рейд по лондонским докам. Джон прошёл в конец коридора и обнаружил там маленькую, выкрашенную кремовой краской дверь, которая, очевидно, вела на чердак. Мальчик открыл её. Вверх шла крутая, застеленная гессенским ковром лестница. Она была очень тёмной, хотя туда всё же проникало немного серого, приглушённого дневного света. Пахло затхлостью и пылью, а ещё Джон ощутил какой-то странный аромат, напомнивший ему запах цветущего лука.

Он вскарабкался по ступеням. И тут же лицом к лицу встретился с волком. Он лежал мордой к нему, распластавшись на полу. У него были жёлтые глаза и оскаленные зубы. Из пасти вываливался наружу сухой, с багровым отливом язык. Мохнатые уши были слегка поедены молью, а сбоку на морде виднелась проплешина, что, однако, ничуть не умаляло выражения свирепости. И хотя тело его теперь было совершенно плоским, а сам он использовался в качестве ковра, он по-прежнему оставался волком, причём громадным волком — самым большим из тех, что когда-либо доводилось видеть Джону.

Мальчик обвёл глазами чердак. Если не считать дальнего угла, отведённого под водяные баки, это помещение представляло собой спальню, которая простиралась на всю длину и ширину дома. Позади волка стояла массивная латунная кровать с продавленным матрасом. У окна расположились три разнокалиберных кресла. Под самой низкой частью карниза примостился старомодный комод.

Рядом со слуховым окном висела фотография в рамке. Сверху рамку украшали засохшие цветы, давным-давно утратившие какой-либо цвет. На фотографии была изображена девушка с красивой причёской, стоявшая на обочине дороги, прикрыв один глаз от солнца. На ней были вышитый сарафан и белая блузка.

Джон опустился перед волком-ковром на колени и принялся изучать его вблизи. Он протянул руку и прикоснулся к кончикам изогнутых клыков. Подумать только, когда-то это было настоящее животное, оно бегало по лесу, охотясь за зайцами, оленями, а может быть, даже за людьми!

Джон погладил его мех. Он все ещё был густой и упругий, сплошь чёрный, за исключением нескольких серых полосок вокруг шеи. Хотелось бы Джону знать, кто его подстрелил и зачем. Если бы у него был волк, он бы его ни за что не убил. Он научил бы его охотиться на людей и рвать им глотки. Особенно таким, как его математичка, миссис Беннетт. Как здорово она выглядела бы с разодранным горлом. Кровь так и расползалась бы по страницам «Школьного курса по математике. Часть первая. Н. Е. Парр».

Он уткнулся носом в волчий бок и принюхался в надежде, что тот все ещё сохраняет запах животного. Однако Джон сумел уловить в нем лишь пыльный, очень слабый запах кожи. Какой бы запах ни был когда-то у этого волка, с годами он выветрился.

Целый час, а то и два, до самого ланча, Джон играл в охотников. Потом немного поиграл в Тарзана, изображая борьбу с волком-ковром и катаясь с ним по всей спальне. Он сжимал челюсти зверя на своих запястьях, и рычал, и напрягался, как бы пытаясь защитить руку от укуса. Наконец он ухитрился положить волка на лопатки; вновь и вновь он вонзал в зверя огромный воображаемый кинжал, выпускал ему наружу кишки и глубоко в сердце вкручивал лезвие.

В начале первого его позвала прислуга. Он быстро расправил ковёр и бегом спустился с лестницы. Женщина уже приготовилась уходить, на ней были шляпа, пальто и перчатки — все чёрное. На кухонном столе его ждала тарелка с холодной салями, корнишонами и намазанным маслом хлебом, рядом стоял стакан с тёплым молоком, на поверхности которого уже начали собираться густые жёлтые сливки.


Той ночью, после возвращения Смит-Барнеттов, усталых, шумных, пропахших лошадьми и хересом, Джон лежал в своей маленькой кровати, уставившись в потолок и думая о волке. Он был такой гордый, такой свирепый и всё же такой мёртвый, когда лежал на полу чердака с выпотрошенными внутренностями и устремлёнными в пустоту глазами. Временами он был зверем, совсем как отец Джона; и возможно, настанет день, когда этот волк снова станет зверем. «О чем можно говорить с этим существом?» — как однажды выразилась бабушка, прикрывая ладонью телефонную трубку, как будто от этого Джон не мог её слышать.

Поднявшийся ветер разгонял облака, но в то же время он с силой клонил к земле ветви платанов и раскачивал их из стороны в сторону, от чего на потолке спальни Джона дрожали в неистовой пляске причудливые остроконечные тени, похожие на богомолов, на паучьи лапы и на волчьи когти.

В самый разгар бури он закрыл глаза и попытался уснуть. Однако паучьи лапы со все большим остервенением плясали по потолку, богомолы все чаще вздрагивали и кланялись, а часы в холле Смит-Барнеттов каждые полчаса названивали мелодию вестминстерских колоколов, как бы всю ночь напоминая самим себе, что у них всё в порядке — как со временем, так и со вкусом.

А потом, в два с четвертью ночи, он услышал скребущий звук, шедший с чердачной лестницы. Он был в этом уверен. Волк! С чердачной лестницы, выгнув дугой спину и ощетинив хвост, спускался волк. Его янтарные глаза светились в темноте, как огонь, дыхание было частым и тяжёлым: хах-хах-ХАХ-хах! хах-хах-ХАХ-хах! Это было дыхание матёрого, жаждущего крови зверя.

Джон слышал, как волк пробежал по коридору, миновал спальню Смит-Барнеттов — голодный, голодный, голодный. Слышал, как тот рычал и сопел в дверные скважины. Слышал, как зверь помедлил на втором этаже, потом ринулся вниз по лестнице на поиски Джона.

Теперь он бежал во всю прыть. Хвост колотил о стены коридора, жёлтые глаза были широко раскрыты, острые уши напряглись. Он шёл к нему, чтобы взять реванш. Джону не следовало устраивать эту схватку, не следовало с ним бороться, и хотя кинжал был воображаемым, Джон всё же намеревался вырезать из волчьей груди сердце, он все же хотел это сделать, хотя и не сделал.

Мальчик слышал глухой перестук волчьих шагов, по мере приближения к спальне они становились все громче и громче. И тут дверь распахнулась. Джона как пружиной подбросило на кровати, и он закричал. Он кричал и кричал, зажмурив глаза, стиснув кулаки. Им совершенно овладел ужас, и он обмочил пижаму.

В комнату вошла миссис Смит-Барнетт. Она обняла его. Затем включила лампу у его кровати, прижала к себе Джона и принялась успокаивать, тихонько шикая ему в ухо. Минуты две-три он мирился с её объятиями, но потом вынужден был вырваться. Ощутив холод мокрых пижамных штанов, он был настолько смущён, что счёл бы за счастье в тот же миг умереть. Однако ему ничего не оставалось, как стоять в халате, дрожа от стыда и холода, пока она меняла ему постель и ходила за чистой пижамой. В конце концов она уложила его, укрыла и подоткнула по бокам одеяло. Высокая носатая женщина в длинной ночной рубашке, с шарфом на голове, прикрывавшим бигуди. Святая, в некотором роде — Bernini,[43] да и только; мраморное совершенство, всегда способное справиться с любой проблемой. До чего же ему недоставало мамы, которая не умела ни с чем справиться, или умела, но не очень хорошо.

— Тебе приснился кошмар, — сказала миссис Смит-Барнетт, поглаживая его лоб.

— Всё в порядке. Я уже в порядке, — почти сердито ответил Джон.

— Как твои уши? — спросила она.

— Спасибо, лучше. Я видел аиста.

— Здорово. Вообще-то аистов здесь довольно много; но здешние жители считают, что они приносят несчастье. Говорят, если аист сел на твою крышу, то кого-то в доме ждёт что-то нехорошее, то, чего он всегда боялся. Думаю, потому люди и говорят, что аисты приносят младенцев! Но я не верю в эти предрассудки, а ты?

Джон помотал головой. Он не мог понять, куда делся волк. Волк сбежал по лестнице, пробежал по коридору, потом вниз на первый этаж, опять по коридору и…

И вот здесь миссис Смит-Барнетт, которая гладит его лоб.


На следующий день он сел в автобус, направлявшийся в Билефельд, — на этот раз один. Всю дорогу он молча страдал от запаха капустного пота и курева, зажатый между огромной женщиной в чёрном и тощим юношей с длинными волосинками, растущими из родинки на подбородке.

Зайдя в кулинарный магазин, он купил яблочный штрудель, украшенный взбитыми сливками, и съел его, пока шёл по улице. Когда он увидел в витрине магазина своё отражение, то глазам своим не поверил — выглядел он совсем маленьким мальчиком. Он зашёл в магазин и просмотрел несколько иллюстрированных книг по искусству. В некоторых были изображены обнажённые люди. Он наткнулся на гравюру Ханса Беллмера[44] с беременной женщиной, в чрево которой вторглись одновременно двое мужчин; два напористых пениса оттеснили её младенца к одному боку матки. Голова женщины была запрокинута назад, во рту у неё был пенис третьего мужчины, безликого, анонимного.

Он уже собирался выйти из магазина, когда увидел на стене гравюру с волком. Однако, приглядевшись, он понял, что это вовсе не волк, а человек с волчьим лицом. Надпись, выполненная чёрными готическими буквами, гласила: Wolf-mensch.[45] Джон встал на цыпочки и внимательнее вгляделся в картину. Человек-волк был изображён на фоне старинного немецкого городка с обилием островерхих крыш. На одной из верхушек примостился аист.

Джон все ещё пристально смотрел на картину, когда к нему подошёл хозяин магазина — маленький, лысеющий, с впалыми щеками и желтоватой кожей, одетый в поношенный серый костюм; дыхание его было тяжёлым от курева.

— Ты англичанин?

Джон кивнул.

— Тебя интересуют люди-волки?

— Не знаю. Не особенно.

— Ну-ну, а ведь на этой картине, которая тебя так заинтересовала, изображена наша местная знаменитость — человек-волк из Билефельда. Настоящее его имя — Шмидт, Гюнтер Шмидт. Он жил — здесь указаны даты — с тысяча восемьсот восемьдесят седьмого по тысяча девятьсот двадцать третий год. Он был сыном школьного учителя.

— Он убил кого-нибудь? — спросил Джон.

— Да, так говорят, — кивнув, ответил владелец магазина. — Говорят, он убил немало молодых женщин, когда те ходили погулять в лес.

Джон ничего не ответил, лишь с благоговейным ужасом уставился на человека-волка. У него было необыкновенное сходство с ковром, лежавшим на чердаке Смит-Барнеттов, — те же глаза, и клыки, и волосатые уши, но потом мальчик подумал, что все волки выглядят одинаково. Что все они на одно лицо.

Хозяин снял с крючка картину.

— Никто не знает, как Гюнтер Шмидт стал человеком-волком. Кое-кто говорит, что во времена Тридцатилетней войны его предка покусал какой-то наёмник, человек-волк. Видишь ли, существует легенда, что когда парламент Ратисбона призвал назад генерала Валленштейна, тот привёз им в помощь каких-то странных наёмников. В битве при Лютцене он был разбит Густавом, однако у многих воинов Густава оказались ужасные раны, разодранные глотки и все такое прочее. Что ж, может быть, это и правда. Но правда и то, что битва при Лютцене происходила при полной луне, а тебе, наверное, известно, как называются люди-волки. Как мужчины, так и женщины.

— Оборотни, — с благоговейным трепетом сказал Джон.

— Верно, оборотни! Кстати, разреши показать тебе вот эту книгу. В ней перечисляются все жертвы оборотней за последние пятьдесят лет. Очень интересная книжка, если тебе нравится, когда тебя пугают!

С полки, висевшей у него над столом, он снял большой альбом в коричневой бумажной обложке и, раскрыв, кивком предложил Джону взглянуть.

— Вот! Это одна из жертв оборотней. Лила Бауэр, убита в Текленбурге в ночь на двадцатое апреля тысяча девятьсот двадцать первого года, у неё было разорвано горло. А вот Мара Тиль, обнаруженная мёртвой в Липпе девятнадцатого июля 1921 года, также разорвано горло… und so weiter, und so weiter.[46]

— А это кто? — спросил Джон.

Он увидел фотографию девушки в сарафане и белой блузке, блондинку, стоявшую на обочине дороги, прищурив один глаз от солнца.

— Это Лотта Бремке, нашла свою смерть вблизи Хеепена пятнадцатого августа тысяча девятьсот двадцать третьего года. Опять же распорото горло. Как говорится, последняя жертва. После этого о Гюнтере Шмидте никто ничего больше не слышал… хотя вот, посмотри. В Вальдштрассе было найдено прибитое гвоздями к дереву человеческое сердце с запиской, что вот, мол, сердце волка.

Джон долго не мог оторвать глаз от фотографии Лотты Бремке. Он был уверен, что это та самая фотография, что висит на чердаке дома Смит-Барнеттов. Но означает ли это, что Лотта Бремке когда-то там жила? А если жила, то откуда взялась волчья шкура? Возможно, отец Лотты Бремке убил человека-волка, а потом прибил его сердце к дереву и держал в доме его шкуру в качестве ужасного сувенира?

Джон закрыл книгу и вернул хозяину. Тот смотрел на мальчика тусклыми бесстрастными глазами со зрачками цвета холодного чая.

— Ну как? — спросил хозяин. — Wass glaubst du?[47]

— Вообще-то меня не интересуют оборотни, — ответил Джон.

В его жизни было кое-что пострашнее оборотней, например, когда он обмочил постель на глазах у миссис Смит-Барнетт.

— Но ты так смотрел на эту картину, — улыбнулся хозяин.

— Я просто поинтересовался.

— Да-да, конечно. Но не забывай, что зверь не внутри нас. Это важно помнить, когда имеешь дело с людьми-волками. Зверь не внутри нас. Мы внутри зверя, versteh?[48]

Джон пристально посмотрел на хозяина. Он не знал, что ответить. Ему казалось, что этот человек мог понять все, о чем он, Джон, думает, прочесть с лёгкостью, как раскрытую книгу, лежащую на речной отмели. Чтобы перевернуть страницу, требовалось лишь замочить пальцы.


Джон сел в автобус и поехал обратно в Хеепен. Было почти половина шестого, небо стало сине-фиолетовым. Над Тевтобургским лесом взошла луна, подобная ясному лику Создателя. Когда Джон вошёл в дом Смит-Барнеттов, тот был уже весь освещён, в кухне хихикали Пенни с Вероникой, в гостиной полковник Смит-Барнетт развлекал компанию из шестерых или семерых приятелей-офицеров (взрывы хохота, облака сигаретного дыма).

В кухню вошла миссис Смит-Барнетт, и Джон впервые обрадовался, увидев её. На ней было блестящее вечернее платье, но лицо её побагровело от ярости.

— Где ты был? — закричала она.

Она была так разгневана, что прошло несколько секунд, прежде чем до Джона дошло, что она кричит на него.

— Я ездил в Билефельд, — растерянно ответил он.

— Ты ездил в Билефельд без нашего разрешения! Мы с ума сходили! Джеральд вынужден был позвонить в местную полицию. Ты не можешь себе представить, до чего он терпеть не может обращаться за помощью к местным.

— Простите меня, — сказал Джон. — Я думал, что ничего такого в этом нет. Мы ведь ездили во вторник. Я думал, что и сегодня можно.

— Ради бога, неужели недостаточно того, что мы с тобой нянчимся? Ты провёл здесь всего четыре дня, а мы не видели от тебя ничего, кроме беспокойства. Неудивительно, что твои родители разошлись!

Джон сидел с опущенной головой и ничего не отвечал. Он не понимал пьянства взрослых. Он не понимал, что когда люди чем-то раздражены, они способны сделать из мухи слона, что на следующее утро можно извиниться и всё забыть. Ему было одиннадцать лет.

Вероника поставила перед ним ужин. Это был холодный куриный окорочок с корнишонами. Джон попросил, чтобы ему не давали тёплого молока, объяснив это тем, что он его не любит. Вместо молока Вероника налила ему стакан выдохшейся кока-колы.


В тот вечер, лёжа в постели, он мучился угрызениями совести и плакал так горько, словно сердце его разрывалось на части.


Но в два часа ночи он раскрыл глаза и почувствовал, что совершенно спокоен. Луна так ярко светила сквозь шторы спальни, что свет вполне мог сойти за дневной. Мертвящий, но все равно дневной свет.

Джон поднялся с кровати и взглянул на себя в маленькое зеркало. На него смотрел мальчик с серебрящимся лицом. Он произнёс: «Лотта Бремке». Этого было достаточно. Он знал, что она жила здесь, когда дом был только построен. Он знал, что с ней произошло. Некоторые вещи для детей настолько очевидны, что они лишь растерянно моргают, когда взрослые не могут их понять. Отец Лотты Бремке сделал то, что на его месте сделал бы любой отец. Он выследил человека-волка и убил его, а потом прибил его сердце (удар! дрожь! удар! дрожь!) к стволу ближайшего платана.

Джон скользнул к двери и открыл её. Крадучись прошёл по коридору. Поднялся по лестнице, так же крадучись прошёл по коридору второго этажа. Раскрыл выкрашенную кремовой краской дверь, ведущую на чердак. Взобрался вверх по лестнице.

Он не сомневался, что волк-ковёр со своими сверкающими жёлтыми глазами и жёсткой шерстью ждёт его. Джон прополз на четвереньках по грубому гессенскому ковру, погладил шкуру и прошептал:

— Человек-волк — вот кто ты был. Не отрицай. Ты был снаружи, верно? Ты был шкурой. Вот в чем разница; вот то, чего никто не понимал. Оборотни — это волки, превратившиеся в людей, а не люди, которые превратились в волков! И ты бегал вокруг их домов, так ведь? Бегал по лесу и ловил их, и кусал их, и разрывал им горло, и убивал их! Но они поймали тебя, да, волк? Они вытащили человека, который был у тебя внутри. Они вытащили все твои внутренности, и у тебя не осталось ничего, кроме твоей кожи. Но ты не беспокойся. Теперь я буду твоим человеком. Я надену тебя на себя. Вот сейчас ты ковёр, а через минуту будешь настоящим волком.

Он встал и поднял с пола ковёр. В тот день, когда Джон с ним боролся, он казался ему тяжёлым, теперь же он стал ещё тяжелее, почти таким же тяжёлым, как живой волк. Джону понадобились все силы, чтобы взгромоздить шкуру на плечи и расправить на себе её пустые ноги. Затем он надел себе на макушку волчью голову.

Волоча на себе шкуру, он ещё долго топтался по чердаку.

— Я — это волк, волк — это я, — шептал он. — Я — это волк, волк — это я.

Он закрыл глаза и принялся раздувать ноздри. «Теперь я волк, — внушал он себе. — Свирепый, быстрый, опасный». Он представил, как мчится по лесу, между деревьев, лапы его бесшумно и неумолимо передвигаются по толстому ковру из сосновых иголок.

Он открыл глаза. Пришло время реванша. Волчьего реванша! Он спускался по лестнице, а хвост тяжело и глухо ударял по ступеням. Он толкнул дверь и вприпрыжку поскакал по коридору к слегка приоткрытой двери смит-барнеттовской спальни.

Из глубины его горла вырвалось рычание, изо рта закапала слюна. Но приблизившись к двери спальни, он затаил дыхание.

Я — это волк, волк — это я.

Он был в трёх-четырёх шагах от двери, когда она бесшумно открылась, и коридор залил лунный свет.

Джон мгновение поколебался, потом снова зарычал.

И тут из спальни Смит-Барнеттов что-то вышло — что-то такое, от чего волосы на затылке у Джона встали дыбом, а душа ушла в пятки.

Это была миссис Смит-Барнетт… и все же это была не она. Она была голая, высокая и голая, однако не просто голая — у неё не было кожи. Её тело светилось белыми костями и туго натянутыми перепонками. Джону видны были даже её пульсирующие артерии и ажурный узор из вен.

Внутри узкой, длинной грудной клетки в частом тяжёлом дыхании вздымались и опадали лёгкие.

Лицо её было ужасающим. Казалось, оно вытянулось в длинную костистую морду, губы запали внутрь, вплотную к зубам. Глаза горели жёлтым светом. Жёлтым, как у волка.

Где моя кожа? — спросила она не то шипящим, не то рычащим голосом. — Что ты делаешь с моей кожей?

Джон не заметил, как волк-ковёр сполз с его плеч и соскользнул на пол. Мальчик не мог говорить. Он даже дышать не мог. Не в состоянии пошевелиться, он с ужасом смотрел, как миссис Смит-Барнетт упала на четвереньки и, казалось, скользнула внутрь волка-ковра, как проскальзывает голая рука в меховую перчатку.

— Я не хотел, — успел выдохнуть он, но тут когти впились ему в горло, и зверь прижал его спиной к стене. Мальчик сделал вдох, чтобы закричать, но вместо воздуха в горло ему хлынуло полпинты тёплой крови. Волк-ковёр пришёл за ним, и Джон не в силах был его остановить.


Отец Джона приехал на следующее утро, как всегда около половины десятого, чтобы перед работой минут пять-десять пообщаться с сыном. Его водитель-немец не заглушил мотор «фольксвагена» цвета хаки, поскольку утро было довольно холодное — температура опустилась ниже пяти градусов. Офицерская тросточка прогибалась под его рукой, когда он поднимался на крыльцо. Мужчина удивился, что входная дверь была раскрыта настежь. Он нажал на звонок и вошёл в дом.

— Дэвид? Элен? Есть кто-нибудь в доме?

Из кухни послышалось странное мяуканье.

— Элен? Что-то не так?

Он прошёл в дальний конец дома. В кухне он увидел прислугу-немку, которая сидела за столом, всё ещё в пальто и шляпе; напротив неё лежала сумочка. Женщину трясло, она судорожно всхлипывала.

— В чем дело? — спросил отец Джона. — Где все?

Etwas schrecklich,[49] — дрожащим голосом ответила прислуга. — Вся семья мертва.

— Что? Что значит «вся семья мертва»?

— Вверху, — сказала женщина. — Вся семья мертва.

— Позовите моего водителя. Скажите ему — пусть идёт сюда. Потом позвоните в полицию. Polizei, понятно?

Вне себя от ужасных предчувствий, отец Джона взбежал по лестнице. На первом этаже он увидел приоткрытую дверь спальни, всю в пятнах крови. На ковре валялись измятые фотографии улыбающихся Пенни и Вероники, красные наградные розетки с конноспортивных состязаний были разорваны и растоптаны.

Он приблизился к спальне девочек и заглянул туда. Пенни в неестественной позе лежала на спине, шея её была так изуверски вспорота, что голова почти отделилась от тела. Вероника лежала вниз лицом, её белая ночная рубашка была в тёмных пятнах крови.

На отца Джона страшно было смотреть, когда он направился в спальню сына. Он открыл дверь — кровать была пуста, в комнате не было никаких признаков присутствия мальчика. Отец с пересохшим горлом через силу пробормотал молитву. Господи, пожалуйста, сделай так, чтобы он был жив.

Он поднялся выше. Коридор второго этажа был забрызган пятнами крови в виде загогулин и вопросительных знаков. Полковник Смит-Барнетт лежал в своей спальне на спине с разорванным горлом и глядел раскрытыми глазами в потолок. Он выглядел так, словно на нем был кровавый нагрудник. Никаких признаков Элен Смит-Барнетт в доме не было. Дверь, ведущая к верхней лестнице, была вся в отпечатках окровавленных рук. Отец Джона открыл её, сделал глубокий вдох и медленно поднялся на чердак.

Комнату заливал солнечный свет. Войдя туда, мужчина оказался лицом к лицу с ковром из цельной волчьей шкуры. Челюсти волка были тёмными от запёкшейся крови, шерсть на морде слиплась. Ковёр приподнимался небольшим бугорком — что-то лежало под ним. Отец Джона долго не мог решиться, но в конце концов взял ковёр за край и поднял его. Под ним были наполовину переваренные останки мальчика.


Перевод: Нина Киктенко

Серая Мадонна

Graham Masterton, "The Grey Madonna", 1995

Он всегда знал, что ещё вернётся в Брюгге. На сей раз, однако, он выбрал зиму, когда воздух полон тумана, каналы окрасились в оловянный цвет, а на узких средневековых улочках толпится гораздо меньше шаркающих туристов.

Вот уже три года, как он гнал от себя даже мысли о Брюгге. Позабыть Брюгге — действительно позабыть — об этом не было и речи. Но он выдумал уйму способов отвлечься от этого, переключиться на другой объект — например, позвонить друзьям, сделать телевизор погромче или кататься на машине и слушать «Нирвану», врубив громкость на полную.

Всё, что угодно, только бы не возвращаться опять на тот деревянный причал напротив нависающих карнизов и лодочных навесов чумной лечебницы четырнадцатого века и ждать, пока ныряльщики бельгийской полиции отыщут тело Карен. Столько раз во снах он оказывался там — ошарашенный, окрашенный закатным солнцем в красный цвет американский турист с наплечной сумкой и видеокамерой, пока наверху, на крутых склонах волнистой черепицы, сидели скверно выглядящие скворцы, а под ногами хлюпал и журчал канал.

Всё, что угодно, только бы не наблюдать, как судмедэксперт в накрахмаленном белом мундире и с заплетёнными в косу светлыми волосами расстёгивает чёрный мешок для трупов и открывает лицо Карен, даже не белое, а почти что зелёное.

— Она не сильно мучилась, — о, этот гортанно-горловой фламандский акцент. — Её шея почти сразу сломалась.

— Но как?

— Тонкая удавка, приблизительно восьми миллиметров диаметром. У нас имеются взятые с её кожи криминалистические образцы. Это была либо пенька, либо сплетённые волосы.

Потом инспектор Бен де Бёй из Politie[50] коснулся своей испятнанной никотином ладонью его руки и добавил:

— Один из кучеров конных туристических экипажей рассказал, что заметил вашу жену беседующей с монахиней. Это произошло примерно минут за десять перед тем, как лодочник обнаружил в канале её плавающее тело.

— Где это было?

— Улица Хогстраат, у моста. Монахиня повернула за угол, на Миндербредерстраат, и это было последнее, что заметил кучер. Вашей жены он уже не видел.

— С чего он вообще заметил мою жену?

— Потому что она была привлекательной, мистер Уоллес. Все эти кучера любят глазеть на миловидных женщин.

— И это всё? Она беседовала с монахиней? Зачем ей беседовать с монахиней? Она же не католичка.

Дин замолчал, а потом поправил сам себя:

— Она не была католичкой.

Инспектор де Бёй закурил едкую сигарету «Эрнте 23» и выпустил дым из ноздрей, будто дракон.

— Возможно, она спрашивала дорогу. Пока что нам это неизвестно. Разыскать ту монахиню не составит труда. На ней было светло-серое одеяние, что весьма необычно.


Дин ещё неделю оставался в Бельгии. Полиция не нашла ни других криминалистических доказательств, ни других свидетелей. Фотографии Карен напечатали в газетах, полицейские связались с каждым религиозным орденом по всей Бельгии, южной Голландии и северной Франции. Но никто не откликнулся. Никто не видел, как погибла Карен. И не нашлось женских монастырей, где сёстры одевались в серое, особенно в светло-серое, как утверждал тот кучер.

— Почему бы вам не увезти вашу жену обратно в Америку, мистер Уоллес? Вам ведь больше нечего делать тут, в Брюгге. Если по этому делу что-то появится, я отправлю вам факс, хорошо? — предложил инспектор де Бёй.

Теперь Карен покоилась в Коннектикуте, на епископальном кладбище Нью-Милфорда, под одеялом из багряных кленовых листьев, а Дин вернулся сюда, в Брюгге, в зябкое фландрское утро, измотанный, запутавшийся в часовых поясах и одинокий настолько, как ещё никогда не бывал.


Он пересёк пустую просторную площадь, под названием Т-Занд, где играли струи фонтанов и сквозь туман виднелись группки статуй велосипедистов. Настоящие велосипедисты выглядели гораздо оживлённее, дребезжа звонками и яростно крутя педали по брусчатке. Дин шагал мимо кафе с верандами за запотевшими стёклами, где бельгийцы с одутловатыми лицами потягивали кофе, курили и поедали огромные ватрушки. Его провожала взглядом симпатичная девушка с длинными чёрными волосами, лицо её было белым, как у актрис европейского артхауса. Странным образом эта девушка напомнила ему Карен — как та выглядела в день, когда они впервые встретились.

От холода подняв воротник куртки и выдыхая пар, Дин проходил мимо лавочек, торгующих кружевами, шоколадом, открытками и парфюмерией. По старинной фламандской традиции, над входом в каждую лавку висел флаг с гербом тех, кто жил там в минувшие столетия. Три причудливые рыбы плыли по серебристому морю. Похожий на Адама мужчина срывал с дерева яблоко. Белолицая женщина странно и многозначительно улыбалась.

Дин добрался до обширной мощёной рыночной площади. На другой стороне двадцать или тридцать монахинь стаей чаек беззвучно семенили в тумане. Наверху из дымки проглядывал высокий шпиль Белфорта[51] — колокольни Брюгге, к вершине которой вело более трёх сотен узких ступенек по спиральной лестнице. Дин знал это, потому что они с Карен поднимались туда, всю дорогу пыхтя и посмеиваясь. У колокольни сгрудились конные туристические экипажи, а вместе с ними фургоны мороженщиков и палатки с хот-догами. Летом здесь тянулись длинные очереди гостей, ждущих экскурсий по городу, но сейчас их не было. Бок о бок стояли три экипажа, их кучера курили, а накрытые попонами лошади уткнулись в торбы с кормом.

Дин приблизился к кучерам и приветственно поднял руку.

— Тур, сэр? — поинтересовался темноглазый небритый парень в сдвинутой набок соломенной шляпе.

— Спасибо, не в этот раз. Я кое-кого ищу… одного из ваших товарищей-кучеров. — Он вытащил сложенную газетную вырезку. — Его зовут Ян де Кейзер.

— Да зачем он понадобился? Он ведь ни во что не влип, так?

— Нет-нет. Ничего такого. Не скажете мне, где он живёт?

Кучера переглянулись.

— Кто-нибудь знает, где живёт Ян де Кейзер?

Дин вытащил бумажник и вручил каждому по сто франков. Кучера снова переглянулись, и Дин добавил ещё по сотне.

— В Остмеерсе, где-то на середине улицы, с левой стороны, — сообщил небритый. — Номер не знаю, но там рядом маленький кулинарный магазинчик, с бурой дверью и бурыми стеклянными вазами в окне.

Он кашлянул, а потом уточнил: — Так не хотите тур?

Дин покачал головой. — Благодарю, не надо. Полагаю, я видел в Брюгге всё, что хотел, и даже больше.

Назад он шёл по площади Бург и под облетевшими липами площади Симона Стевина[52]. Изобретатель десятичных дробей угрюмо стоял на постаменте, уставив взор на лавку шоколада через дорогу. Утро было очень волглым, и Дин пожалел, что не захватил с собой перчатки. По дороге он несколько раз пересекал канал туда-сюда. Тот был мрачным, смердящим и напоминал Дину о смерти.


В первый раз они приехали в Брюгге по двум причинам. Первая — это оправиться от потери Чарли. Чарли ещё не говорил, не ходил и даже не появился на свет. Но акустическое сканирование показало, что если Чарли и родится, то навсегда останется инвалидом — всю жизнь непрерывно кивающим, слюнявым ребёнком в инвалидной коляске. Дин и Карен весь вечер просидели вместе, плакали, пили вино и наконец решили, что Чарли будет лучше, если он останется лишь в мечтах и воспоминаниях — быстрая искорка, что озарила темноту и погасла. Существование Чарли прервали, и теперь никто и ничто не напоминало Дину о Карен. Её коллекция фарфора? Её одежда? Как-то вечером Дин открыл ящик с её нижним бельём, вытащил трусики и отчаянно втянул сквозь них воздух, в надежде уловить запах Карен. Но трусики были чистыми, а Карен исчезла, словно её никогда и не существовало.

Они приехали в Брюгге ещё и из-за искусства: из-за музея Грунинге с религиозной живописью четырнадцатого века и современных бельгийских мастеров, из-за Рубенса, Ван Эйка и Магритта. Дин работал ветеринарным врачом, но всегда оставался завзятым художником-любителем; а Карен создавала эскизы обоев. Впервые они встретились около семи лет назад, когда Карен привела своего золотистого ретривера в клинику Дина осмотреть уши. Внешность Дина привлекла её с самого начала. Карен всегда нравились высокие, спокойные, темноволосые мужчины («Я вышла бы за Кларка Кента, если бы Лоис Лейн не успела первой»). Но что на самом деле перевесило — это терпение и симпатия, с какими Дин обращался с ретривером Баффи. После свадьбы Карен иногда пела ему «Love Me, Love My Dog»[53], подыгрывая на старом банджо.

Теперь Баффи тоже была мертва. Собака так ужасно тосковала по Карен, что Дин в конце концов усыпил её.


Остмеерс оказался узенькой улочкой с рядом маленьких опрятных домиков, каждый со сверкающим парадным окном, свежеокрашенной входной дверью и безукоризненными кружевными занавесками. Дин без труда нашёл кулинарный магазинчик — если не считать антикварной лавки, это был единственный магазин. Ближайший к нему дом выглядел куда беднее большинства соседских, а бурые стеклянные вазы на окне покрывала пыль. Дин позвонил в дверь и похлопал в ладоши, чтобы их отогреть.

После долгой тишины он услышал, что кто-то спускается вниз, потом откашливается, а затем входная дверь приоткрылась дюйма на два. На него обратилось худое, будто бы взмыленное, лицо.

— Я ищу Яна де Кейзера.

— Это я. Что вам нужно?

Дин вытащил газетную вырезку и показал её.

— Вы последний, кто видел мою жену живой.

Парень почти полминуты хмуро изучал вырезку, словно ему требовались очки. Затем он проговорил:

— Это было очень давно, мистер. После этого я приболел.

— И всё-таки можно с вами поговорить?

— Чего ради? Всё это есть в газете, каждое моё слово.

— Я просто пытаюсь понять, что же случилось.

Ян де Кейзер хрипло и тонко откашлялся.

— Я видел, как ваша жена говорила с той монахиней, и всё, и она пропала. Я обернулся на облучке и увидел, как монахиня пошла на Миндербродерстраат, прямо в солнечный свет, а потом она тоже пропала, и это всё.

— Вы когда-нибудь прежде встречали монахиню в сером?

Ян де Кейзер помотал головой.

— Не знаете, откуда она могла быть? Из какого ордена? Ну, там доминиканцы, францисканцы, ещё какие-нибудь?

— Я не разбираюсь в монахинях. Но, может, она была не монахиней.

— О чём вы говорите? В полиции вы сказали, что это монахиня.

— А что, по-вашему, мне надо было сказать? Что это была статуя? Два привода за наркотики у меня уже есть. Меня бы упрятали в психушку или отправили в ту долбаную ублюдскую больницу в Кортрейке.

— Что вы сказали про статую? — переспросил Дин.

Ян де Кейзер опять прокашлялся и начал закрывать дверь.

— Это ж Брюгге, чего вы ждали?

— Всё равно не понимаю.

Почти уже закрытая дверь замерла. Дин опять достал бумажник, напоказ вытащил три стофранковых банкноты и продемонстрировал их.

— Ради этого я проделал долгий путь, Ян. Я должен узнать всё.

— Ждите, — сказал Ян де Кейзер и закрыл дверь. Дин ждал. Он оглядел туманную протяжённость улицы Остмеерс и увидел, что на углу Зоннекемерс стоит девушка, засунув руки в карманы. Дин не мог решить, следит она за ним или нет.

Спустя две-три минуты дверь Яна де Кейзера снова отворилась, и он вышел на улицу, в коричневой кожанке и клетчатом шарфе. Он источал запах лечебной мази и сигарет.

— Мне очень нездоровится, всё время после того раза. Особенно грудь. Может, это никак не связано с монахиней, может и так. Но знаете, как говорится: где была чума — там всегда чума.

Он повёл Дина обратно той же дорогой, какой тот пришёл, — мимо каналов, мимо музея Грутхусе, вдоль Дийвера, к Висмаркту. Ян де Кейзер шагал очень быстро, ссутулив узкие плечи. По улицам грохотали лошади и экипажи, словно повозки на эшафот, а на Белфорте трезвонили колокола. Вокруг стоял тот высокий необычный музыкальный перезвон, который раздаётся лишь от европейских колоколов. Дину он напоминал о Рождестве и войнах; возможно, в этом и была вся истинная суть Европы.

Они дошли до моста у перекрёстка улиц Хогстраат и Миндербродерстраат. Ян де Кейзер ткнул пальцем сначала в одну сторону, потом в другую.

— Я везу немцев; немецкая семья, пять или шесть человек. Еду медленно, потому что моя лошадь устала, так? Я вижу ту женщину в узких коротких белых штанишках и голубой футболке и гляжу на неё, потому что она милая. Это была твоя жена, так? У неё отличная фигура. Ладно, я поворачиваюсь и гляжу, не только потому что она миленькая, а и потому, что ещё она беседует с монахиней. Монахиня была в сером, совершенно точно. И они разговаривали так, будто сильно спорили. Понимаете, о чём я? Вроде как спор, и очень ожесточённый. Ваша жена поднимала руки вот так, раз за разом, словно говорила: «За что мне это? За что мне это?» А монахиня качала головой.

Дин огляделся вокруг, раздражённый и сбитый с толку.

— Вы что-то говорили про статуи и чуму.

— Гляньте вверх, — посоветовал Ян де Кейзер. — Видите, на углу почти каждого здания каменная Мадонна. Вот одна из самых больших, в натуральную величину.

Дин поднял взгляд и впервые заметил арочную нишу, устроенную наверху в углу строения. Там скорбно взирала на улицу внизу Дева Мария с младенцем Иисусом на руках.

— Видите? — спросил Ян де Кейзер. — Столько всего можно заметить в Брюгге, если поднять голову. На уровне третьего этажа другой мир. Статуи, горгульи и флаги. Взгляните на этот дом. На нём лики тринадцати дьяволов. Их изобразили там, чтобы отгонять Сатану и защищать живущих в доме от Чёрной смерти.

Дин перегнулся через ограждение и уставился на воду. Было так туманно и зябко, что ему не удалось разглядеть своего лица, лишь размытое пятно, чёрно-белый снимок, и вдобавок, сделанный на трясущуюся камеру.

Ян де Кейзер продолжил:

— В четырнадцатом веке, когда пришла чума, жители Брюгге думали, что они полны грехов, так? и что Бог их покарает. Поэтому они наставили статуй Девы Марии на каждом углу, чтобы отгонять зло; и дали обет Святой Деве, что всегда будут поклоняться и почитать её, если она убережёт их от чумы. Это понятно, так? Они заключили обязывающее соглашение.

— А что случится, если нарушить это обязывающее соглашение?

— Святая Дева простит, потому что Святая Дева всегда прощает. Но вот статуя Святой Девы покарает.

— Статуя? Как статуя может кого-то покарать?

Ян де Кейзер пожал плечами.

— Их делали с ложной верой. Их делали с ложными надеждами. Статуи, созданные с ложными надеждами, всегда будут опасны, потому что они могут обратиться против создавших их людей и ждут вознаграждения за своё дело.

Такое у Дина вообще не укладывалось в голове. Он начал подумывать, что Ян де Кейзер нездоров не только телесно, но и психически, а ещё пожалел, что вообще сюда пришёл.

Но Ян де Кейзер указал на статую Девы Марии, потом на мост, потом на реку и заявил:

— Это не только камень, не только резьба. Они заключают в себе все людские чаяния, благие ли это чаяния или греховные. Это не просто камень.

— Что ты пытаешься мне сказать? Что же ты видел?…

— Серая мадонна, — отвечал Ян де Кейзер. — Если ты погрешишь против неё, то непременно за это поплатишься.

— Спасибо, дружище, — произнёс Дин. — Я тоже тебя люблю. Я пролетел весь путь из Нью-Милфорда в Коннектикуте, чтобы услышать, что мою жену убила статуя. Ну, спасибо. Выпей за меня.

Но Ян де Кейзер вцепился ему в рукав.

— Вы не понимаете, так ведь? Все прочие говорили вам ложь. Я пытаюсь рассказать вам правду.

— Да какое тебе дело до правды?

— Вам незачем оскорблять меня, сэр. Правда всегда была важна для меня, как важна и для всех бельгийцев. Что я выиграю, если солгу вам? Несколько сотен франков и что дальше?

Дин поднял глаза на серую Мадонну в стенной нише. Затем снова перевёл взгляд на Яна де Кейзера.

— Понятия не имею, — безучастно произнёс он.

— Ладно, просто дай мне деньги и, может, мы потом поговорим о морали и философии.

Дин не удержал улыбки. Он отдал Яну де Кейзеру его плату, а потом просто стоял и смотрел, как тот торопится прочь, руки в карманах, плечи ходят туда-сюда. «Господи, — подумал Дин, — я старею. Или так, или Ян де Кейзер нарочно мне подыгрывал».

И в то же время он так и стоял через перекрёсток от угла с серой мадонной и очень долго глядел на неё, пока у него не озяб нос и оттуда не потекло. Серая мадонна тоже смотрела на Дина невидящими каменными глазами, прекрасными и безмятежными, со всей скорбью матери, которой ведомо, что её дитя повзрослеет и его предадут, и что в грядущие века люди так и будут произносить Его имя всуе.


По улице Хогстраат Дин вернулся к рыночной площади и зашёл в одно из кафе у входа в Белфорт. Он сел в уголке, под деревянной статуей порочного на вид средневекового музыканта. Чтобы согреться, Дин заказал маленький эспрессо и бренди «Асбах». Темноволосая девушка в другом углу кафе быстро улыбнулась ему, а потом отвела взгляд. Из музыкального автомата играла «Гуантанамера»[54].

Дин почти уже собрался уходить, когда ему показалось, что за запотевшим окном промелькнула фигура, похожая на монахиню.

Он нерешительно помедлил, затем поднялся из-за столика, подошёл к двери и открыл её. Дин мог поклясться, что заметил монахиню. Даже если это была не та самая монахиня, с которой беседовала Карен в тот день, когда её задушили и бросили в канал, эта тоже ходила в светло-сером. Может быть, она принадлежала к тому же ордену и могла бы помочь разыскать ту самую, первую монахиню и узнать, о чём Карен говорила с ней.


Площадь Маркт, веерообразно вымощенную серой брусчаткой, пересекала группа школьников, вышагивающих вслед за шестью или семью учителями. Дин был уверен, что позади учителей мелькнула серорясая фигура, спешащая к арочному входу в Белфорт. Он торопливо зашагал по рыночной площади, как раз в тот момент, когда зазвучал перезвон колоколов и с обрамляющих площадь крыш взмыли скворцы. Он увидел, как та фигура исчезла во мглистом и сумрачном арочном проходе, и припустил трусцой.

Дин уже почти добрался до арки, когда его ухватили за рукав и он чуть было не грохнулся. Дин обернулся. Это оказался официант из кафе, бледный и запыхавшийся.

— Вы должны расплатиться, сэр, — заявил он.

— Разумеется, простите, вылетело из головы, — отозвался Дин и торопливо вытащил бумажник. — Вот, сдачи не надо. Я спешу, понятно?

Он оставил стоящего посреди площади, сбитого с толку официанта и кинулся в арку. За ней оказался большой и пустынный двор. Каменные ступени с правой стороны вели внутрь, в саму колокольню. Больше монахине некуда было податься.

Дин поднялся по ступеням, толкнул внушительную дубовую дверь и зашёл внутрь. Молодая женщина в выгнутых вверх очках и с туго заплетённой косой на макушке сидела за кассовым окошком и красила ногти.

— Вы не видели, сюда не заходила монахиня?

— Монахиня? Вроде нет.

— Ладно, дайте мне билет.

Дин нетерпеливо дождался, пока ему вручат билет и проспект с описанием истории Белфорта. Потом открыл узкую дверку, что вела к винтовой лестнице, и стремительно пошагал вверх.

Ступеньки оказались невообразимо крутыми, и вскоре Дину пришлось умерить шаг. Он тащился оборот за оборотом, пока, где-то на трети пути к вершине, не добрался до маленького балкона, где остановился и вслушался. Если по лестнице впереди действительно поднимается монахиня, он без труда её услышит.

И — да — он явственно различал тук-тук-тук чьих-то шагов по истёртым каменным ступеням. Этот звук отдавался на лестнице эхом, будто гранитные обломки падали в колодец. Дин ухватился за толстый скользкий канат, служивший поручнем, и ещё решительнее продолжил подъём, хотя взмок от холодной испарины и натужно глотал воздух.

Поднимаясь в башне Белфорта всё выше и выше, винтовая лестница неуклонно сжималась и сужалась, а каменные ступеньки сменились деревянными. Всё, что Дин видел перед собой, — это треугольники ступеней вверху; а если оглядывался, — то треугольники ступеней внизу. Окон не попадалось уже более десятка оборотов, одни лишь стены из тёсаного камня, и хотя Дин высоко поднялся над улицей, но чувствовал себя заточённым и замурованным. Чтобы добраться до вершины колокольни, предстояло взобраться по сотням ступенек, а если он захочет опять спуститься вниз, то снова одолевать те же сотни ступенек.

Дин остановился передохнуть. Его одолевало искушение бросить всё это. Но потом он через силу вскарабкался ещё на шесть ступенек и обнаружил, что попал на высокую площадку, где размещались карильон[55] и отбивающий часы механизм — колоссальная средневековая музыкальная шкатулка. Огромный барабан вращался с помощью часового механизма, а замысловатая система металлических втулок приводила в движение колокола.

На площадке царила тишина, не считая негромкого утомлённого тиканья механизма, уже почти пять сотен лет беспрерывно отсчитывающего часы. Отец Колумба мог бы подниматься по этим же ступеням и разглядывать ту же самую машинерию.

Дин хотел передохнуть минуту-другую, но услыхал быстрый скрытный шорох с другой стороны площадки и краем глаза уловил светло-серый треугольник юбки, прямо перед тем, как она скрылась за следующим лестничным пролётом.

— Подожди! — выкрикнул Дин. Он бросился через площадку и полез наверх. В этот раз он услышал не только звук шагов, но и шелест прокрахмаленного хлопка, а раз-другой даже мельком заметил край платья.

— Подожди! — окликал он. — Я не хочу тебя пугать — просто поговорить!

Но шаги продолжали так же поспешно подниматься, и на каждом обороте спирали фигура в светло-сером одеянии маняще оставалась за пределом видимости.

Наконец воздух посвежел и похолодел, и Дин понял, что они почти достигли вершины. Монахине некуда больше было убегать, и теперь ей придётся с ним поговорить.

Он вышел на обзорную площадку Белфорта и осмотрелся вокруг. Сквозь туман едва проглядывали рыжие крыши Брюгге и тускло блестели каналы. В ясный день обзор простирался на многие мили плоского фландрского пейзажа, до самых Гента, Кортрейка и Ипра. Но сегодня Брюгге был замкнутым и скрытным и скорее походил на картину Брейгеля, чем на реальный город. В воздухе висел запах тумана и канализации.

Как ни странно, монахини тут не наблюдалось. Она должна была находиться здесь: разве что бросилась с парапета. Затем Дин обошёл колонну — и вот: монахиня стоит спиной к нему и разглядывает Базилику Святой Крови[56].

Дин приблизился к ней. Монахиня не обернулась и ничем не выдала, что знает о его присутствии. Он встал в нескольких шагах позади и ждал, наблюдая, как слабый ветерок колышет её светло-серое одеяние.

— Послушайте, простите, что беспокою вас, — начал он. — Мне не хотелось бы создавать впечатление, будто я вас преследую или что-то такое. Но три года назад здесь, в Брюгге, погибла моя жена, а прямо перед смертью её видели беседующей с монахиней. Монахиней в светло-сером одеянии вроде вашего.

Он замолчал и подождал. Монахиня оставалась там, где была, неподвижная, безмолвная.

— Вы говорите по-английски? — осторожно поинтересовался Дин. — Если не говорите, я найду кого-нибудь, кто будет переводить.

Но монахиня всё ещё не двигалась. Дин занервничал. Ему не хотелось ни дотрагиваться до неё, ни как-то пытаться развернуть её. Но всё-таки он желал бы, чтобы она заговорила или взглянула на него и показала лицо. Возможно, она принадлежала к ордену с обетом молчания. Возможно, она была глухой. Может, она просто не желала говорить с ним, вот и всё.

Дин вспомнил серую мадонну и то, что ему рассказал Ян де Кейзер: «Это не только камень, не только резьба. Они заключают в себе все людские чаяния, благие ли это чаяния или греховные».

Отчего-то он задрожал, и трясло его не только от холода. Чувствовалось, что он стоит рядом с чем-то, поистине ужасным.

— Я, эээ… мне бы хотелось, чтобы ты что-нибудь ответила, — громко произнёс Дин, хотя прозвучало это неуверенно.

Тишина затянулась надолго. Затем вдруг зазвонили колокола, и так громко, что Дина оглушило, и он буквально ощутил, как глазные яблоки дрожат в глазницах. Монахиня повернулась — не обернулась, а плавно повернулась, словно стояла на вращающемся круге. Она взглянула на него, а Дин посмотрел в ответ, и внутри поднялся леденяще-тошнотворный страх.

У монахини оказалось каменное лицо. Её глаза были высечены в граните, а говорить она не могла, потому что губы тоже были каменными. Она вперила в Дина невидящий, скорбный и обличающий взор, а он не мог даже набрать воздуха для крика.

Дин шагнул назад, потом опять. Серая мадонна скользнула за ним, преградив путь к лестнице. Она полезла под своё одеяние и извлекла тонкую удавку, сплетённую из человеческих волос, такую удавку, какую плели из собственных волос павшие духом и истеричные монахини, а потом вешались на них. Лучше отправиться на встречу со своим Господом, чем жить в страхе и самоуничижении.

— Не подходи ко мне, — предупредил Дин. — Знать не знаю, кто или что ты, но не подходи ко мне.

Он мог поклясться, что она чуть заметно улыбнулась. Он мог поклясться, что она что-то прошептала.

— Что? — переспросил Дин. — Что?

Она подходила ближе и ближе. Она была каменной, но всё-таки дышала, улыбалась и шептала:

Чарли, это за Чарли.

Что? — снова воскликнул он.

Но она твердокаменной хваткой сжала левую руку Дина, шагнула на помост вокруг парапета и, необоримо развернувшись, перекатилась через парапет и скользнула вниз по рыжей черепичной крыше.

— Нет! — заорал Дин и попытался вырваться; но это не была обычная женщина. Она так крепко схватила его и так много весила, что Дина поволокло вслед за ней через парапет. Он обнаружил, что скользит по влажной от тумана черепице, пересчитывая боками плитки, после черепицы идёт свинцовый жёлоб, а потом лишь падение на брусчатку Маркта, на сто семьдесят футов вниз.

Правая рука Дина скребла по черепице, стараясь за неё ухватиться. Но серая мадонна оказалась чересчур грузной. Она состояла из массивного гранита. Её рука тоже была гранитной, уже не гнущаяся, но всё ещё крепко удерживающая Дина.

Она перевалилась за кромку крыши. Дин ухватился за водосточный жёлоб и на миг с величайшими усилиями повис на нём, а серая мадонна оборачивалась вокруг него, и лицо её было столь безмятежным, каким мог быть лишь лик Девы Марии. Но жёлоб был средневековым и свинцовым, мягким и непрочным, и он медленно согнулся под их весом, а потом отвалился.

Дин смотрел вниз и видел рыночную площадь. Он видел конные экипажи, машины и шагающих во всех направлениях людей. Он слышал, как в ушах свистит воздух.

Он вцепился в серую мадонну, потому что она была единственной твёрдой вещью, в которую можно было вцепиться. Он сжимал её в объятиях, пока летел вниз. Мало кто заметил его падение, но те, кто видел, закрывали лица от ужаса так же, как закрывают лица люди с серьёзными ожогами.

Он падал и падал, всю высоту колокольни Брюгге, две тёмные фигуры летели сквозь туман, крепко обнявшись, словно влюблённые. Один безумный миг Дину казалось, что всё будет хорошо, что он так и будет вечно падать и никогда не ударится о землю. Но вдруг крыши оказались гораздо ближе, а булыжники мостовой увеличивались всё быстрее и быстрее. Дин рухнул во двор, а серая мадонна оказалась сверху. Она весила более половины тонны и от удара разлетелась на куски, как и он сам. Вместе они уподобились разорвавшейся бомбе. Их головы разлетелись в разные стороны. Руки из камня и руки из плоти всплеснули в воздухе.

Потом остался лишь глухой шум машин, хлопанье крыльев рассаживающихся по крышам скворцов и бренчание велосипедных звонков.


Инспектор Бен де Бёй стоял среди останков человека и мадонны, и рассматривал колокольню, выпуская из носа сигаретный дым и туманный парок.

— Он упал с самой верхушки, — сообщил он своему помощнику, сержанту Ван Пеперу.

— Да, сэр. Его опознала девушка, продающая билеты.

— Он что, тащил с собой статую, когда покупал билет?

— Нет, сэр, разумеется, нет. Он и поднять её не смог бы. Она была слишком тяжёлая.

— Но она была с ним там, наверху, верно? Как же ему удалось поднять полноразмерную гранитную статую Девы Марии по всем этим ступенькам? Это невозможно. И даже будь такое возможно, зачем ему это делать? Груз может понадобиться, чтобы утопиться, но чтобы спрыгнуть с верхушки колокольни?

— Не знаю, сэр.

— Ладно, я тоже не знаю и не думаю, что действительно хочу узнать.

Он ещё стоял среди крови и каменных осколков, когда появился один из младших агентов, неся в руках что-то серовато-белое. Когда тот подошёл поближе, инспектор де Бёй разобрал, что это изваянный из камня ребёнок.

— Что это? — требовательно поинтересовался он.

— Младенец Иисус, — покраснев, ответил полицейский. — Мы обнаружили его на углу Хогстраат, в нише, где стояла каменная мадонна.

Инспектор де Бёй некоторое время смотрел на гранитного младенца, затем протянул руки.

— Давай, — велел он полицейскому, и тот отдал. Инспектор поднял каменное дитя над головой, а затем изо всех сил швырнул его о брусчатку. Оно разлетелось на полдюжины кусков.

— Сэр? — спросил озадаченный сержант.

Инспектор де Бёй похлопал его по плечу. — Не поклоняйся кумирам, сержант Ван Пепер. Теперь ты знаешь, почему.


Он вышел со двора колокольни. На рыночной площади в ожидании застыла карета скорой помощи, сверкая тёмно-синей мигалкой сквозь туман. Инспектор направился обратно, на площадь Симона Стевина, где оставил свою машину. Бронзовая статуя Стевина нависла над ним, чёрная и угрожающая, в камзоле и шляпе. Инспектор де Бёй вытащил ключи от машины и на миг замялся. Он мог поклясться, что заметил, как Симон Стевин шевельнулся.

Инспектор неподвижно замер у своего «ситроена» с ключом в руке, задержав дыхание, вслушиваясь и ожидая. Попадись он сейчас кому-нибудь на глаза, тот человек не усомнился бы, что это статуя.


Перевод: BertranD

Доказательство существования ангелов

Graham Masterton, «Evidence of Angels», 1995

Она полюбила ребёнка страстной сестринской любовью ещё до рождения и назвала Алисой. Мать разрешала ей прикладывать ухо к животу и слушать, как бьётся внутри его сердечко, а иногда она даже чувствовала, как волновался живот, когда он ворочался внутри. На деньги, которые подарили ей родители к тринадцатому дню рождения, она купила малышу у Дженнера маленькое клетчатое платьице с кружевным воротничком, которое спрятала, чтобы подарить ему в тот день, когда он появится на свет.

Она была уверена в том, что он будет девочкой, и уже представляла, как станет учить Алису её первым балетным па; и как они вместе будут танцевать начальные сцены из La Fille Mai Gardee, на радость маме и папе. А ещё она мечтала, как зимними утрами будет водить Алису на прогулки на Замковый Холм, где незнакомые прохожие будут останавливаться и ворковать с ней, принимая Джилли за мать Алисы, а не за старшую сестру.

Но вот однажды январским утром она услышала, как вскрикнула мать; и сразу же началась беготня вверх и вниз по лестнице. А потом папа повёз её в клинику на Морнингсайд, и хлопья снега облепили их, как рой белых пчёл, постепенно скрыв из вида.

День она провела у миссис Макфейл, которая приходила к ним убираться, в её чистом холодном домике на Ранкиллор-стрит, где громко тикали часы и сильно пахло лавандовой полиролью. Миссис Макфейл была крохотной и неприятной и все время по-цыплячьи дёргала головой. В обед она поставила перед Джилли порцию какой-то серой еды, с луком, и, дёргаясь, смотрела, как девочка с несчастным видом ковырялась в тарелке, а на подоконнике в это время рос сугроб.

На заднем дворе миссис Макфейл стояла, чуть накренившись, вращающаяся сушилка для белья, теперь тоже нагруженная снегом. Она напомнила Джилли серафима с простёртыми крылами; пока она смотрела, солнце вдруг выглянуло из-за туч, и серафим засиял, ослепительный и величавый, и в то же время скорбный, ведь он был привязан к земле, а значит, не мог надеяться подняться на Небо.

— Есть-то будешь, или как? — спросила миссис Макфейл. На ней был бежевый свитер, весь в катышках шерсти, и коричневый берет, хотя она никуда не собиралась. Её лицо напомнило Джилли тарелку холодной овсянки, с пенками, в которую кто-то воткнул две изюмины вместо глаз и ложкой нарисовал рот уголками вниз.

— Простите, миссис Макфейл. Наверное, я ещё не проголодалась.

— Хорошая еда пропадает. Это же лучшая баранина, с ячменём.

— Простите, — повторила она.

Но вдруг, неожиданно, неприятная миссис Макфейл улыбнулась ей и сказала:

— Ничего, не страшно, дорогая. Младенцы-то ведь не каждый день рождаются, правда? Кто это, по-твоему, будет? Мальчик или девочка?

Мысль о том, что это может оказаться мальчик, никогда не приходила Джилли в голову.

— Мы назовём её Алисой, — сказала она.

— А если это он?

Джилли положила вилку. Поверхность её рагу покрывалась маленькими шариками жира. Но затошнило её совсем не от этого. А от внезапной мысли о том, что её мать, возможно, прячет в своём животе брата вместо сестры. Брата! Сына и наследника! Разве не о нем вечно твердила бабушка, когда они приезжали к ней в гости? «Какая жалость, что у тебя нет сына и наследника, Дональд, который носил бы имя твоего отца».

Сын и наследник не захочет учить балетные па. Он не захочет играть с её кукольным домом, который она заботливо принесла с чердака, перестелила в нем коврики, поставила обеденный стол и три тарелочки с пластмассовой яичницей и сосисками.

Она так долго копила на то клетчатое платьице. А что, если и в самом деле родится мальчик? Она даже раскраснелась от досады на собственную глупость.

— Уж не температура ли у тебя, детонька? — забеспокоилась миссис Макфейл. — Не хочешь есть, и не надо. Я потом твою порцию подогрею. Яблочного пудинга хочешь?

Джилли мотнула головой.

— Нет, спасибо, — прошептала она и попыталась улыбнуться. За окном солнце опять скрылось, небо помрачнело; но сушка для белья стала ещё больше похожа на потерпевшего крушение ангела. Мысль о том, что он простоит там всю ночь, никому не нужный, никем не любимый, не в силах взлететь, показалась ей непереносимой.

— Давай-ка телевизор включим, — сказала миссис Макфейл. — А то, чего доброго, «Главную дорогу» пропустим. Не о чем и с соседками поболтать завтра будет.

Они сели на неуклюжий коричневый диван и стали смотреть шоу по расплывчатому, взятому напрокат телевизору. Но Джилли то и дело оглядывалась через плечо на серафима во дворе, наблюдая, как его крылья становятся тем больше и мощнее, чем быстрее падает снег. Может быть, он и взлетит, в конце концов.

Миссис Макфейл шумно сосала мятный леденец.

— Чего ты все вертишься, а, детка?

Сначала Джилли смутилась. Но почему-то поняла, что миссис Макфейл можно рассказать всё, и ничего не случится. В смысле, она никому не скажет, не то что бабушка, которая раз взяла и доложила папе с мамой все, что она говорила о школе.

— Ваша сушилка. Она как ангел.

Миссис Макфейл тоже обернулась и посмотрела во двор.

— Ты про крылья?

— Это всего лишь снег.

— А ведь ты права, детка. Так оно и есть. Чистый ангел. Серафим и херувим. Ты же знаешь, они всегда прилетают, когда рождаются младенцы. Это их долг хорошенько приглядывать за ними, за малышами-то, пока те не встанут на ножки как следует.

Джилли улыбнулась и покачала головой. Она не поняла, что имела в виду миссис Макфейл, но не хотела в этом признаться.

— У каждого ребёнка есть ангел-хранитель. У тебя твой; у твоего братика или сестрички будет свой.

«Это должна быть Алиса, — мелькнула у Джилли отчаянная мысль. — Не может быть, чтобы это оказался сын и наследник».

— Конфетку хочешь? — спросила миссис Макфейл и протянула ей мятый, липкий кулёк.

Джилли снова покачала головой. Она как раз отвыкала от сладкого. Если уж балериной стать не получится, так хотя бы супермоделью.


К четырём часам стемнело. Папа пришёл за ней в пять и стоял на крылечке дома миссис Макфейл, на его плечах лежал снег, а изо рта пахло виски. Он был худой и очень высокий, с крохотными усиками песочного цвета и яркими серыми глазами, похожими на раковины с Портобелло бич, какими те бывают, пока не высохнут. Волосы на его макушке уже редели и теперь торчали дыбом.

— Я пришёл за тобой, — сказал он. — Твоя мама в порядке, малыш тоже, и вообще все хорошо.

— А вы, видать, уже это дело отметили, мистер Драммонд, — сказала миссис Макфейл с притворным осуждением. — Ну, и правильно. А теперь расскажите нам, кто родился, и сколько весит, и всё-всё.

Папа положил ладони Джилли на плечи и посмотрел ей прямо в глаза.

— У тебя родился брат, Джилли. Он весит семь фунтов и шесть унций, и мы назовём его Тоби.

Джилли открыла было рот, но не смогла сказать ни слова. Тоби? Кто такой Тоби? И что случилось с Алисой? У неё было такое чувство, словно Алису тайно похитили, а нагретое ею местечко в материнской утробе занял неизвестный гадкий мальчишка, о котором она знала лишь одно: он подменыш, кукушонок.

— Шикарно! — сказала миссис Макфейл. — Неудивительно, что вы уже опрокинули стаканчик, мистер Драммонд! Да если бы и сигару выкурили, я бы не удивилась!

— Ну, Джилли? — спросил её отец. — Разве не здорово? Подумай только, как тебе весело будет с ним, с братишкой!

Джилли трясло от неподдельного горя. Её глаза налились слезами, и они текли по её щекам прямо на клетчатый шарф. «Алиса! Они забрали тебя! Они не разрешили тебе жить!» Она так часто думала о сестрёнке, что даже знала, как она будет выглядеть и о чем они будут с ней говорить. И вот Алисы не стало и не будет уже никогда.

— Джилли, в чем дело? — спрашивал отец. — С тобой всё в порядке?

В горле у Джилли стоял твёрдый комок, как будто она проглотила, не рассосав, один из леденцов миссис Макфейл.

— Я купила… — начала она, и тут же остановилась, потому что лёгкие у неё болели, и каждый вдох давался с большим трудом. — Я купила… я ей купила платье! Потратила на него все свои деньрожденные деньги!

Отец рассмеялся и прижал её к себе.

— Ну, ничего, не забивай свою маленькую головку такими пустяками! Мы с тобой вместе сходим в магазин и поменяем его на комбинезон или даже на штанишки! Годится? Не плачь больше, сегодня такой счастливый день! Не будешь больше горевать, обещаешь?

Но Джилли все шмыгала и шмыгала носом и вытирала глаза своими шерстяными перчатками.

— Ох, уж этот возраст, — мудро заметила миссис Макфейл. — Но вообще она сегодня была хорошей девочкой. В обед почти ничего не ела, правда, а так чистый ангел.

Пока они переходили Кларк-стрит, вокруг них бушевала настоящая метель. Отец оставил машину возле кинотеатра «Одеон», и она уже стала похожа на маленькую иглу на колёсах. В «Одеоне» показывали «Алису в Стране чудес», и Джилли почти поверила, что это никакое не совпадение, а заговор руководства кинотеатра с её родителями, чтобы подразнить её, Джилли.

Они сели в машину и поехали к центру. Метель почти скрыла очертания скалы и замка над Принцесс-стрит, а последние покупатели плелись по шероховатым, посыпанным солью тротуарам, точно заблудшие души во сне, от которого им не суждено проснуться.


Прошёл год, и снова наступила зима. Джилли сидела у своего туалетного столика перед зеркалом, намотав на голову скатерть, и думала о том, как стать монахиней. Из неё вышла бы симпатичная монахиня. Она была очень тонкой и худенькой для своих четырнадцати лет, с бледным лицом и большими тёмными глазами — печальными, проникновенными, какие иногда встречаются у шотландцев. Она помогала бы бездомным и больным, самоотверженно бинтовала бы их язвы и давала бы им попить.

Беда только в том, что монахини должны отказываться от мужчин, а ей ужасно нравился Джон Маклеод из младшего шестого класса, хотя сам он не обращал на неё ровно никакого внимания (насколько она могла судить). Джон Маклеод был очень высокий, с копной непокорных рыжих волос, и он был капитаном по кёрлингу. Она ходила смотреть, как он играет, и раз даже подала ему бутылку эля. Он сунул горлышко в рот и сказал:

— Аибо.

Другая беда была в том, что стать монахиней — это очень католический поступок, а Драммонды были яростными приверженцами Церкви Шотландии.

Она встала и подошла к окну. Небо было цвета бледной резины, и садики на Чарлотт-сквер засыпал снег.

— А ты что думаешь, Алиса? — спросила она. Алиса была ещё жива, она жила в сознании Джилли, в его дальнем, потайном углу. Джилли знала, что если она прекратит думать об Алисе, то та исчезнет, совсем, полностью, так, словно сама мысль о ней никому никогда не приходила в голову.

«Ты хочешь стать монахиней? — переспросила Алиса. — Так сделай это тайно. Принеси обеты, но никому об этом не говори».

— Какой тогда в них смысл? Какой смысл становиться монахиней, если никто об этом не знает?

«Бог узнает. Посвяти жизнь служению Господу и почитанию Девы Марии, помогай своим братьям и сёстрам, людям, даже если они пьяные спят в подворотнях, и тебе воздастся на Небесах».

— А что, если Джон Маклеод пригласит меня в кино?

«Но ведь от обетов можно и отказаться, по крайней мере, на один вечер».

Так, со скатертью на голове, она стояла и смотрела в окно, как вдруг в комнату вошёл отец.

— Это что такое? — спросил он. — Ты что, в привидения играешь?

Джилли сорвала с головы скатерть и покраснела.

— Мама просит тебя покормить Тоби обедом, пока она заканчивает стирку.

— Я что, обязана? Мне ведь уроки надо делать.

— Где? Какие уроки? Не вижу никаких уроков. Давай, Джилли. Мама ужасно занята по дому, и за Тоби надо смотреть. Я на тебя рассчитываю.

Джилли неохотно поплелась за отцом вниз. Они жили в большом четырёхэтажном доме на Чарлотт-сквер, унаследованном от маминых родителей, содержать который стоило уйму денег. Со времён бабушки и дедушки в нем почти ничего не изменилось: те же коричневые обои с цветочным рисунком, коричневые бархатные портьеры, огромные мрачные картины с оленями в беде. Вид Бен Бьюи в грозу был среди них самым радостным.

Мать в большой, выложенной жёлтым кафелем кухне усаживала Тоби на высокий стульчик. Она была высокой и стройной, как Джилли, но не тёмной, а светловолосой, с яркими синими глазами. Тоби унаследовал её цвет лица и глаз, а ещё у него была копна светлых кудряшек, нежных, как шёлк, которые мать не хотела стричь. Папе они не очень нравились, из-за них Тоби походил на девочку; но Джилли была иного мнения. Алиса была бы изящной и темноволосой, как она, и они вместе хихикали бы и перешёптывались.

— Его пюре готово, — сказала мама и подала Джилли открытую банку, обёрнутую тряпочкой, чтобы не обжечься. Джилли пододвинула стул к большому сосновому столу и села, помешивая в банке ложкой, а Тоби захлопал в пухлые ладошки и запрыгал на своём стульчике. Он всегда старался, чтобы Джилли его заметила, но Джилли знала, кто он есть, и потому не обращала на него внимания. Кукушонок. Милой смуглянке Алисе не суждено было увидеть свет дня, а её место заняло это пухлое кудрявое нечто. Он даже спит в её колыбельке.

Набрав ложку овощного пюре, Джилли поднесла её к ротику Тоби. Но тот, едва почувствовав вкус, отвернулся. Джилли попробовала ещё раз, и ей удалось всунуть немного ему в рот, но он тут же всё выплюнул, запачкав чистый слюнявчик.

— Мам, ему не нравится.

— Ну и что, пусть ест. Больше ничего нету.

— Давай, кукушонок, — уговаривала Джилли, набрав новую ложку. На этот раз она схватила его за голову, не давая отвернуться, и нажала ему на щеки так, что ему волей-неволей пришлось открыть рот. Тогда она положила ложку пюре ему прямо на язык.

Тоби долго возмущённо отплёвывался, с каждой секундой становясь все краснее и краснее. Наконец громкий протестующий вопль вырвался из его рта, а вместе с ним и комок пюре, которое растеклось по рукаву джемпера Джилли.

Джилли яростно отшвырнула ложку.

— Ах, ты, кукушонок! — завопила она на него. — Гадкая жирная кукушка! Ты мерзкий, я тебя ненавижу!

— Джилли! — ахнула мать.

— Мне плевать! Я его ненавижу и кормить не буду! Пусть хоть с голоду умирает, мне все равно! Не знаю, зачем он вообще вам понадобился!

— Джилли, не смей так говорить!

— А я вот смею и буду!

Мама вынула Тоби из его стульчика, взяла на руки и стала качать.

— Если тебе все равно, тогда иди в свою комнату и сиди там до конца дня без чая. Посмотрим, как тебе понравится немного поголодать!


Снова пошёл снег. Пухлые тяжёлые хлопья летели со стороны Ферт-оф-Форта.

— Они правда думают, будто я не знаю, что они сделали с тобой, Алиса.

«Ты должна простить их, ибо они не ведают, что творят».

— Не хочу прощать. Я их ненавижу. И больше всего за то, что они сделали с тобой.

«Но ты ведь теперь монахиня. Ты дала обет. Во имя Отца, и Сына и Святого Духа, ты должна простить их, аминь».

Джилли проводила день, валяясь на кровати и читая «Немного Веры», роман о монахине, которая основала миссию в южных морях и влюбилась в контрабандиста. Она прочла его уже дважды, и больше всего ей нравилась та сцена, в которой монахиня после пяти дней и ночей поста в наказание за свои страстные чувства, видит чудесное явление святой Терезы, «горящей, точно солнце», и та прощает её за то, что она чувствует, как женщина.

В пять часов она слышала, как мать понесла Тоби наверх, в ванную. В половине шестого из комнаты напротив донеслось пение. Мама пела ему ту самую колыбельную, которой укладывала Джилли, когда она была маленькой, и знакомые звуки только усилили её одиночество и тоску. «Потанцуй да попляши,/Папе ручкой помаши!/ Он сейчас рыбачит в море, / Но домой вернётся вскоре…» Повернувшись лицом к стене, она уныло уставилась на обои. Считалось, что на них нарисованы розочки, но то, что она видела, больше всего напоминало хитрую рожу в колпаке, средневековую физиономию, кривую, точно от проказы.

Немного погодя открылась дверь, и вошёл отец.

— Ты уже готова попросить прощения? — спросил он.

Джилли не отвечала. Постояв у двери, отец подошёл и сел на край её кровати. Нежно положил ладонь ей на руку и продолжал.

— Это совсем на тебя не похоже. Джилли. Ты ведь не ревнуешь к маленькому Тоби, правда? Не надо. Мы любим тебя не меньше, чем прежде. Я знаю, что мама много занимается с Тоби, но она любит тебя, и я тоже.

«А как же я?» — спросила Алиса.

— Может быть, извинишься, и мы вместе пойдём вниз пить чай? Сегодня на ужин рыбные палочки.

«Вы никогда меня не любили».

— А, Джилли, что скажешь?

— Вы никогда меня не любили! Вы все хотели, чтобы я умерла!

Отец уставился на неё, не веря своим ушам.

— Мы хотели, чтобы ты умерла? Что это взбрело тебе в голову? Мы тебя любим; иначе тебя не было бы; и, если хочешь знать правду, ты осталась бы нашим единственным ребёнком, и мы были бы рады этому, если бы случайно не получился Тоби. Мы не думали заводить его, но так случилось, и вот он здесь, и мы его любим. Точно так же, как мы любим тебя.

Джилли с красными от слез глазами села на постели.

— Случайно? — повторила она. — Случайно? Объясните Алисе, что ваш Тоби — случайность!

— Алисе? Какой ещё Алисе?

— Вы убили её! — завопила Джилли. — Вы её уничтожили! Вы уничтожили её, и она никогда не жила!

Встревоженный и разозлённый, отец встал.

— Так, Джилли, хватит. Я хочу, чтобы ты успокоилась. Сейчас я позову маму, и мы все вместе немного поговорим.

— Не хочу я с вами говорить! Вы — чудовища! Я вас ненавижу! Уходи!

Отец ещё помешкал. Потом сказал:

— Лучшее, что ты можешь сделать, дорогая, это принять ванну и лечь спать. Утром ещё поговорим.

— Не нужна мне ваша дурацкая ванна.

— Тогда ложись грязной. Мне, в общем-то, все равно.

Она лежала на кровати, прислушиваясь к звукам в доме. Сначала отец и мать разговаривали; потом кто-то начал набирать ванну. Прямо над её комнатой завыл и зашипел котёл. Она слышала, как открываются и закрываются двери, как бормочет телевизор в родительской спальне. Наконец дверь у них закрылась, и свет погас.

За окном снег так плотно укутал весь город, от Дэвидсон Мейнз до Морнингсайда, что наступила полная тишина, и Джилли готова была поверить, будто все вокруг умерли, и она осталась одна.


Её разбудил яркий свет, танцующий на обоях. Открыв глаза, она некоторое время следила за ним, нахмурив лоб, не понимая, где она, спит или уже проснулась. Свет дрожал, трепетал, порхал из стороны в сторону. Он то вытягивался в широкую волнообразную линию, то вдруг завязывался в узел и становился похож на бабочку.

Джилли села в постели. Она была полностью одета, а её ноги затекли оттого, что она спала в неудобной позе. Свет шёл из-под двери. Сначала он ослеплял, потом затуманился. Он плясал, подпрыгивал, менял направление. Потом вдруг скрылся под дверью, так что остались лишь тусклые отражённые блики.

«О, нет! — мелькнуло у неё в голове. — В доме пожар!»

Она выбралась из постели и на онемевших ногах заковыляла к двери. Пощупала ручку, чтобы понять, не горячая ли она. К ним в школу приходили пожарные и рассказывали о том, что следует и чего не следует делать во время пожара, и она знала, что дверь нельзя открывать, если ручка горячая. Огонь питается кислородом, как грудной ребёнок — молоком.

Но ручка оказалась холодной, как и сама дверь. Джилли осторожно повернула ручку, приоткрыла дверь и выскользнула в коридор. Комната Тоби была прямо напротив; свет шёл оттуда, пробиваясь в щели по обе стороны двери, под и над ней. Временами он становился таким ярким, что больно было смотреть, и тогда вспыхивала каждая щёлочка, даже в замочной скважине как будто пылал огонёк.

Она принюхалась. Страннее всего было то, что дымом совсем не пахло. И треска, который обычно сопровождает пожар, тоже слышно не было.

Приблизившись к двери Тоби, она кончиками пальцев коснулась ручки. Тоже холодная. Никакого пожара в комнате Тоби не было. Она вдруг испугалась. В животе стало скользко и холодно, как будто она проглотила что-то ужасно противное и её вот-вот стошнит. Если в комнате Тоби не пожар, то что это?

Она уже хотела бежать к родителям, как вдруг услышала необычный звук. Негромкий треск, больше похожий на шелест; и тут же загулил и захихикал Тоби.

«Он смеётся, — сказала Алиса. — С ним все в порядке».

— Жаль, что это не пожар. Хоть бы он умер.

«Нет, ты этого не хочешь, и я не хочу. Ты теперь монахиня; ты же дала обет. Монахини всё прощают. Монахини всё понимают. Они — невесты Христовы».

Она распахнула дверь комнаты Тоби.

И «Святая Мария!» — закричала Алиса.

Зрелище, открывшееся её глазам, было столь впечатляющим и ослепительным, что она упала на колени и стояла, открыв от изумления рот.

Посреди комнаты возвышалась огромная белая фигура. От неё шёл нестерпимый свет, и Джилли даже пришлось прикрыть глаза ладонью. Фигура была такой высокой, что почти касалась макушкой потолка, одеждой ей служили сияющие белые полотнища, а за спиной виднелись огромные сложенные крылья. Мужчина это или женщина, Джилли сказать не могла. Существо излучало столько света, что Джилли едва различала его лицо, в котором смутно виднелись лишь глаза, плававшие в сиянии, как два зародыша-цыплёнка в яйце; да ещё изгиб улыбки.

Но больше всего, до дрожи, Джилли напугало то, что Тоби выбрался из своей кроватки и теперь стоял — стоял! — на коврике рядом с ней, а это высокое сияющее существо поддерживало его за ручки.

— Тоби, — прошептала она — О, господи, Тоби.

Но Тоби только повернулся к ней и улыбнулся своей самой озорной улыбкой, пару раз неуверенно переступив ножками по ковру, а сияющее существо помогало ему держать равновесие.

Джилли медленно встала. Существо глядело на неё. Хотя его свет ослеплял, она поняла, что в его взгляде нет злобы. Даже напротив, он словно просил понимания; по крайней мере, тишины. Но когда существо подняло Тоби на руки, просто обхватило его своими невидимыми, сверкающими дланями, и он взмыл вверх, самообладание Джилли рассыпалось, как пазл, когда его вытряхивают из коробки.

— Мама! — завизжала она, вскочила, выбежала в коридор и начала колотить в дверь родительской спальни. — Мама, у Тоби в комнате ангел! Мам, мам, мам, иди скорей! У Тоби в комнате ангел!

Отец и мать выбежали из спальни растрёпанные, с выпученными от страха глазами, не соображая, куда бегут. Бежали они в спальню Тоби, а Джилли за ними.

Он был там, лежал, уютно укрытый синим с жёлтым одеялом, и сосал пальчик. Довольный, кудрявый и совсем сонный.

Папа повернулся и серьёзно посмотрел на Джилли.

— Я видела ангела, — сказала она. — Я ничего не выдумываю, честно. Он учил Тоби ходить.


Доктор Водри сплёл пальцы вместе и покачался из стороны в сторону в своём чёрном кожаном кресле. Из его окна было видно серую кирпичную стену с полосками снега. На его столе стоял горшок с засохшим растением и фотография троих страшненьких ребятишек в свитерах, которые были им маловаты. Наполовину индус, он носил очки в толстенной чёрной оправе, а его чёрные волосы были зачёсаны назад. Джилли подумала, что нос у него как баклажан. Той же формы. Того же цвета.

— Знаешь что, Джилли, у людей твоего возраста религиозные галлюцинации совсем не редкость. Обрести веру со всеми сопутствующими ей проявлениями — желание, которое испытывают многие молодые девушки.

— Я видела ангела, — сказала Джилли. — Он учил Тоби ходить.

— Откуда ты знаешь, что это был ангел? Он что, сам тебе сказал: «Извини, мол, я ангел, заскочил к вам на пару минут присмотреть, чтобы твой маленький братик не ползал до конца жизни на четвереньках»?

— Ничего он не говорил. Просто я знаю, кто это был.

— Ты говоришь, что поняла это — но как? Об этом я тебя и спрашиваю.

Джилли опустила глаза. Её руки лежали у неё на коленях и выглядели почему-то совершенно чужими.

— Дело в том, что я — монахиня.

Доктор Водри круто повернулся к ней.

— Я не ослышался? Ты сказала, что ты — монахиня?

— Да, тайная.

— Подпольная монахиня, ты это имеешь в виду?

Джилли кивнула.

— Могу я спросить, к какому ордену ты принадлежишь?

— У него нет названия. Это мой собственный орден. Но я посвятила свою жизнь Господу и Пресвятой Деве Марии и страждущему человечеству, даже если оно валяется, пьяное, в подворотнях.

Доктор Водри медленно снял очки и с бесконечной симпатией посмотрел на неё через стол, хотя она сидела, опустив голову, и не могла видеть его взгляд.

— Моя дорогая юная леди, — сказал он, — ваша цель в жизни достойна всяческих похвал; и не мне вам говорить, что вы видели, а чего не видели.

— Я видела ангела.

Доктор Водри отвернулся и стал смотреть в другую сторону.

— Да, моя дорогая. Полагаю, что так оно и было.


Молодой священник ждал её в библиотеке. Он был невысокий, коренастый, лысоватый, с мясистыми ушами, но всё же довольно привлекательный для священника. На нем был жуткий свитер с оленями по всему полю и коричневые вельветовые штаны.

— Садись, — сказал он, показывая на развалины дивана, некогда крытого красной кожей, теперь совсем растрескавшейся. — Хочешь кофе? Или, может, «Айрн Брю»? Хотя я почти уверен, что он загустел. Его купили два рождества назад, и он так и стоит с тех пор на этой полке.

Бледная Джилли робко присела на дальний краешек дивана и едва заметно помотала головой.

Он уселся на стул верхом, а руки сложил поверх спинки.

— И я бы не стал на твоём месте. Кофе тоже барахло.

Настала долгая пауза Часы в библиотеке тикали так устало, что Джилли всё ждала, когда они, наконец, совсем выдохнутся, но они всё не сдавались.

— Полагаю, мне надо представиться, — сказал молодой священник. — Я Дункан Калландер, но ты можешь звать меня просто Дунканом. Большинство моих друзей зовут меня Пончиком Знаешь — Дункан Пончик?

Опять долгая пауза Потом Дункан сказал:

— Значит, ты видела ангела? Так сказать, во плоти? — Джилли кивнула.

— Этот доктор Водри… психиатр… он считает, что ты переживаешь какой-то стресс. Конечно, это отчасти из-за твоего возраста В твоём теле и в твоём мозгу происходят колоссальные перемены.

Нет ничего удивительного в том, что ты ищешь опоры в ком-то, кроме учителей и родителей. Для одних такой опорой становятся поп-группы; для других — Господь. Однако доктор Водри считает твой случай довольно интересным. К нему и раньше приводили девочек с религиозными видениями. Но с другими, чем у тебя. Он говорит, что почти поверил, будто ты и в самом деле видела то, что ты видела.

Он достал носовой платок и принялся долго и обстоятельно сморкаться.

— Поэтому-то он и послал тебя к твоему священнику, а тот — ко мне. Я вроде как специалист по видениям.

— Я видела ангела, — повторила Джилли. Она чувствовала, что должна повторять одно и то же, пока ей не поверят. Если надо, она будет твердить это всю жизнь. — Он помогал Тоби ходить.

Дункан сказал:

— Он был шести с половиной — семи футов росту, ослепительно белый, и ты с трудом смогла разобрать, где у него глаза и рот. Возможно, у него были и крылья, но ты в этом не уверена.

Джилли вытаращила глаза.

— Как вы узнали? Я же никому ничего не рассказывала.

— И не надо. Начиная с 1973 года, ты двадцать восьмая, кто видел ангела, и все были в точности как твой.

Джилли не верила своим ушам.

— Вы хотите сказать… другие их тоже видели… не одна я?

Дункан протянул руку, взял её ладонь, крепко сжал.

— Многие, не только ты. Это вовсе не редкость. Уникальность твоего случая заключается в том, что ты — обыкновенная девочка, прости меня за такое слово. Все остальные видения были людям глубоко религиозным, священникам, миссионерам, тем, кто посвятил свою жизнь церкви.

— Я тоже посвятила, — прошептала Джилли.

Дункан ободряюще улыбнулся ей:

— И ты тоже?

— Я дала обет.

— И где же? У святой Агнесы?

Джилли покачала головой:

— В моей спальне.

Рука Дункана переместилась на её плечо.

— Тогда ты и впрямь необыкновенная послушница. И твоё сердце, наверное, чисто и исполнено любви, раз ты видела то, что ты видела.

— А ангелы опасны? — спросила Джилли. — Тоби ведь не пострадает?

— Как раз наоборот, насколько мне известно. Во всех описанных случаях явления ангелов, которые мне доводилось читать, они, напротив, защищали людей, в особенности детей. Неизвестно, приходят они с небес, или это какая-то видимая энергия, которую излучает человеческий мозг. Самые разные люди годы потратили на то, чтобы найти доказательства их существования. Врачи, епископы, спириты… короче, все подряд. Подумать только, какой поднялся бы шум, если бы Церковь сумела доказать, что они настоящие и что их в самом деле посылает Бог.

Протянув руку к столу, он взял книгу, в которой лежали несколько закладок.

— Видишь эти изображения? Более отчётливого доказательства существования ангелов не получал никто и никогда Сорок лет педиатрических исследований младенцев, едва начинающих ходить, показывают, что они делают это вопреки всем законам физики. Им не хватает сил, они не умеют держать равновесие. И всё же — вот чудо-то — они это делают.

В 1973 году группа докторов организовала эксперимент в женской больнице Биргама, в Бостоне, в Америке, они наблюдали за детьми, которые только начинали ходить. Снимали их в ультрафиолетовом и инфракрасном свете… результаты перед тобой. По крайней мере, на пяти снимках рядом с младенцем видна высокая тень, которая держит его за ручку.

Джилли смотрела внимательно, чувствуя, как что-то щекочет ей спину, как будто под свитер забралась многоножка. Фигуры были совсем расплывчатые, с едва различимыми глазами. Но они в точности походили на существо, посетившее спальню Тоби.

— А почему никто не говорил об этом раньше? — спросила она. — Если ещё двадцать семь человек, кроме меня, видели их, то почему же никто не рассказал?

Дункан закрыл книгу.

— Политика Церкви. Католическая церковь не хотела, чтобы об этих видениях стало известно, опасаясь, что это могут быть не ангелы, а какая-нибудь человеческая эманация. Шотландская церковь не хотела огласки потому, что она вообще косо смотрит на всякие чудеса, суеверия и другие фокусы-покусы. Никто ничего не говорил потому, что ангелы являлись монахам, монахиням и рукоположённому духовенству, а те получали от своего начальства строгий наказ молчать.

— Но я-то не настоящая монахиня! Я могу все рассказать, и никто меня не остановит!

Дункан сказал:

— Сначала я должен поговорить с церковными старостами и узнать, что они думают по этому поводу. В конце концов, если наша прихожанка сделает заявление о том, что она видела ангела, то огласка непременно коснётся прежде всего церкви.

— Но вы ведь мне верите или нет? — спросила Джилли. — Я же не сумасшедшая. Я правда его видела, и он правда был там.

— Я верю тебе, — улыбнулся Дункан. — Я поговорю со старейшинами завтра, а потом зайду к тебе домой и расскажу, что они решили.


В тот вечер, пока они сидели за кухонным столом и ужинали бараньими котлетками с пюре из репы, малыш Тоби подковылял к стулу Джилли и прильнул к его краю. Поднял на неё голову и загулил.

— Уходи, кукушка, — сказала она ему. — А то испачкаешь мне всю юбку своими липкими пальцами. — На долю секунды ей показалось, будто в его глазках сверкнула вспышка — настоящая, как бывает, когда фотографируют.

«Следи за своими словами, — предупредила её Алиса. — У Тоби есть ангел-хранитель, смотри, не рассерди его».


Солнце едва просвечивало сквозь серые облака, похожие на тряпки для мытья посуды, когда на следующий день к ним зашёл Дункан Калландер. Он сидел в лучшей комнате, и мама угощала его чаем с печеньем «дамские пальчики».

— Утром я говорил с церковными старостами. Вообще-то у нас даже состоялась специальная встреча И я хочу сказать, что они все шлют вашей Джилли свои самые лучшие пожелания и благодарят её за то, что она поделилась с ними такой чудесной историей.

— Но это вовсе не история! — перебила его Джилли.

Дункан поднял руку, делая ей знак утихнуть. Но в глаза ей не смотрел. Вместо этого он разглядывал рисунок ковра на полу и говорил так, словно повторял текст, заученный накануне наизусть.

— Как я уже говорил, мой рассказ произвёл на них большое впечатление и очень их обрадовал. Однако они считают, что нет никаких доказательств того, что виденное Джилли не было простой оптической иллюзией; или обманом чувств, вызванным стрессом, который обычно сопровождает появление в доме младенца. Иными словами, наиболее вероятным объяснением они считают ревность старшей сестры, которая хочет таким образом привлечь к себе внимание.

Джилли не сводила с него глаз.

— Вы ведь говорили, что верите мне, — прошептала она. — Вы сами так сказали.

— Да, боюсь, что так оно и было, но я ошибался. К сожалению, у меня мистический склад ума, и я часто попадаю из-за этого в неприятности. Церковные старосты — ну, церковные старосты считают, что раз никто до сих пор не доказал, что ангелы на самом деле существуют, они будут думать, что их нет.

Он перевёл дыхание.

— Прошу прощения за то, что ввёл тебя в заблуждение.

— И это всё? — возмутилась Джилли. — И больше ничего? Я видела ангела, а вы говорите, что я всё выдумала, потому что ревную к Тоби?

— Можно и так сказать, если хочешь, — ответил Дункан так тихо и пристыженно, что она едва расслышала.

Мама взяла ладонь Джилли и крепко сжала её.

— Ну, вот, дорогая. Теперь можно забыть обо всем; как будто ничего не было. Хочешь, я испеку сегодня вечером твой любимый пирог?

«Где же ты будешь спать?» — спрашивала Алиса.

— Не знаю. Найду местечко. Как все бродяги.

«Но ведь ты не сможешь спать в подворотне, сегодня холодно».

— Найду какой-нибудь заброшенный дом. Где угодно лучше, чем здесь.

«Тебя ждёт ужин. Мама испекла шоколадный торт. Тёплая постель готова».

— Ну и что. Зачем ужин и тёплая постель, когда тебе говорят, что ты лгунья? Даже тот священник сказал, что я лгунья, хотя кто из нас на самом деле врал?

Она шла по Роуз-стрит, мимо светящихся витрин пабов и индийских ресторанов, среди буйных тинейджеров и весёлых подвыпивших прохожих. Может быть, миссис Макфейл не откажется приютить её на ночь. Миссис Макфейл верит в ангелов.

Когда она дошла до конца Роуз-стрит и начала долгий подъем на мост Уэверли, снова пошёл снег. Сэр Вальтер Скотт сочувственно глядел на неё с высоты своего готического постамента, как будто понимал её беду. Да, он ведь тоже был фантазёром что надо. Она надела красное бобриковое пальто и вязаную белую шапочку, но они не спасали от холода, а пальцы на ногах прямо отмерзали.

Улицы на вершине холма были почти безлюдны. Она перешла было через Норт Бридж-стрит, но подумала, что до дома миссис Макфейл лучше добираться переулками, на случай, если папа уже взял свою машину и ищет её.

Никогда в жизни ей не было ещё так одиноко. Она понимала, что людям будет не просто принять её рассказ. Она была к этому готова. Но предательство Дункана причиняло ей особую боль. Она не могла поверить, что взрослые могут быть столь циничны — особенно такой взрослый, которому по роду занятий полагается защищать праведность и истину и поддерживать слабых.

Уже на середине Блэкфрайерс-стрит она заметила молодого человека, который быстро двигался ей навстречу. На нем были берет, куртка с капюшоном и длинный шарф с надписью «Рейнджерс». Он шёл прямо на неё с такой скоростью, что она даже удивилась: гонятся за ним, что ли? Его лицо скрывали клубы пара от дыхания.

Она хотела посторониться, но он, вместо того чтобы пройти мимо, так ткнул её плечом, что она отлетела к ограде сада.

— Зачем ты это сделал? — взвизгнула она; но он вдруг схватил её за длинные деревянные пуговицы на пальто и притянул к себе. В свете уличного фонаря она разглядела небритое лицо, острое, как лисья морда, золотую серьгу-кольцо в ухе и кожу цвета свечного воска.

— Гони кошелёк! — потребовал он.

— Не могу!

— Как это ты не можешь? Гони, и все.

— Я убегаю из дому. У меня всего шесть фунтов.

— Шесть фунтов и мне сгодятся. А ты завтра убежишь ещё раз. Мне и бежать-то неоткуда.

— Нет! — завизжала Джилли и попыталась освободиться. Но он крепко вцепился в её пальто и тряс её из стороны в сторону.

— Гони кошелёк, а не то хуже будет, красотка!

— Пожалуйста, — выдохнула она. — Пожалуйста, пустите.

— Тогда давай кошелёк, и быстро.

Его лицо оказалось так близко, что она едва не задохнулась от застарелого запаха табака, который исходил от его дыхания. Остекленевшие глаза глядели безжизненно. Она сунула руку в карман, вытащила мохнатый кошелёк из собачьей шерсти и отдала ему. Он посмотрел на него с презрением.

— Это ещё что? Крыса дохлая, что ли?

— Это мой к-к-к…

Он сунул кошелёк себе в карман.

— Дураком меня считаешь, да? А вот как оставлю тебе сейчас маленький презентик, пусть тебя тоже считают дурой!

Он сорвал с неё шапку, схватил её за волосы и принялся таскать из стороны в сторону. Она не могла визжать. Не могла бороться. Она застыла с открытым от ужаса ртом.

И тут она почувствовала, как у неё под ногами завибрировал асфальт. Как будто тяжеленный каток ехал мимо. Низкий рокочущий звук нарастал так стремительно, что едва не оглушил её. Юнец отпустил её волосы и в тревоге озирался по сторонам.

— Это ещё что… — начал он. Но его слова утонули в ударе грома, за которым последовала ослепительная белая вспышка Прямо перед ними возникла высокая сияющая фигура, которая излучала силу, нимб вокруг её головы стрелял искрами статического электричества, огромные крылья раскинулись за спиной.

Фигура была такой яркой, что на улице стало светло как днём Снежинки, падавшие на её крылья, с шипением испарялись. Джилли стояла, прислонившись спиной к садовой ограде, и смотрела, не веря своим глазам. Молодой человек тоже не сводил глаз с явления, парализованный страхом.

Распахнув крылья ещё шире, фигура протянула длинную руку и положила на ладонь парня свою ладонь, как будто для благословения или конфирмации.

Раздался громкий треск, эхом отозвавшийся по всей улице. Юнец вскрикнул; дым тут же повалил из его носа и рта; и он взорвался. Куски куртки разлетелись по всему тротуару, а с ними пепел и пустые башмаки.

В ту же самую секунду фигура начала бледнеть. Она сложила крылья, повернулась спиной и растаяла в снегу, так быстро и бесповоротно, как будто вышла в дверь. Джилли осталась одна среди разбросанных фрагментов молодого человека, на безлюдной улице, хотя кое-где в домах уже раздвигались занавески и жильцы выглядывали на улицу посмотреть, что случилось.

Она подобрала свой кошелёк. Рядом с ним лежали шесть или семь белых перьев — огромных, мягких, пушистых, как снежные хлопья, хотя иные из них чуточку обуглились по краям Она собрала их все и сначала торопливо зашагала назад, к Норт Бридж-стрит, а потом и побежала. Когда звук пожарных сирен достиг её ушей, она уже приближалась к дому.


Протолкнув коляску с Тоби в ворота кладбища, она повезла её наверх, к церкви, по тропинке между могильных плит в шапках снега Дункан стоял на крыльце и клеил на дверь объявления. Заметив её, он бросил на неё какой-то странный взгляд, но не отвернулся.

— Зачем пришла? — спросил он. — За объяснениями или за извинениями? Можешь получить и то и другое, если хочешь.

— Не надо мне ни того ни другого, — сказала она. — То, что я видела, правда, я знаю это, и мне не нужно никому ничего говорить. И я ещё кое-что знаю. У каждого человека есть ангел-хранитель, особенно у молодых, потому что ведь каждому рано или поздно приходится делать что-то невозможное, например, научиться ходить или понять, что родители любят тебя, несмотря ни на что.

— Похоже, ты и с братишкой поладила, — заметил Дункан.

Джилли улыбнулась.

— Наверное, Бог хотел, чтобы он был, иначе Он не послал бы ему ангела-хранителя. И ещё Бог хотел, чтобы была я.

Дункан посмотрел на неё вопросительно.

— Ты чего-то недоговариваешь. Уж не явился ли тебе ещё ангел, а?

— А вы слышали о парне, которого убило вчера молнией на Блэкфрайерс-стрит?

— Конечно. В новостях передавали.

— Так вот, я там была, и это была не молния. Разве в метель бывают молнии?

— Но если это была не молния, тогда что?

Джилли опустила руку в карман и вытащила оттуда горстку опалённых перьев, которые высыпала на ладонь Дункана.

— Вот, — сказала она. — Доказательство существования ангелов.

Он долго стоял на крыльце, глядя, как она катит коляску с Тоби вдоль по улице. Зимний ветерок пошевелил перья у него на ладони, сдул их одно за другим и разнёс по кладбищу. Только тогда священник повернулся, вошёл в церковь и закрыл за собой дверь.

Подкроватье

Graham Masterton, «Underbed», 1996

Как только за матерью закрылась дверь спальни, Мартин зарылся под одеяла. Наступило его любимое время суток. Куда только ни уносило его воображение в этот долгий и тёплый час между бодрствованием и сном!

Порой он ложился на спину, натягивал одеяла на нос, а подушка закрывала лоб, и выглядывали одни глаза. Так он играл в космонавта, и подушка была шлемом. Несясь сквозь сверкающие световые годы, Мартин пролетал так низко над Юпитером, что видел, как на его поверхности бушуют ураганы, затем сворачивал к холодному зелёному Нептуну и Плутону за ним. Бывало, ночные странствия уводили его так далеко, что он не мог вернуться на Землю и уносился все дальше к окраинам космоса, становясь лишь крошечной точкой в темноте, и засыпал.

А ещё он был капитаном подлодки, которая вышла из строя на глубине в тысячи метров, и ему приходилось пробираться по узким тёмным коридорам, чтобы открыть вентили. Внутрь отовсюду хлестала вода, и он протискивался в торпедном аппарате к спасению. Выныривал Мартин обычно у себя в спальне и хватал ртом прохладный ночной воздух.

Затем он сползал на самый край постели, где одеяла и простыни были подоткнуты очень туго, и воображал себя шахтёром, продирающимся сквозь невероятно узкие расщелины под миллионами тонн угленосной породы.

Фонарик в кровать Мартин никогда не брал. Так стало бы ясно, что внутри шлема отсутствуют циферблаты, кнопки и дыхательные трубки; что субмарина вовсе не металлическая, в машинной смазке и с множеством замысловатых клапанов; что мрачный угольный забой, сквозь который он с таким отчаянием прорубается, на самом деле лишь чистая белая простыня.

Чуть раньше этим вечером Мартин смотрел телепередачу о спелеотуризме и жаждал испробовать, что это. Он собирался стать главой команды подземных спасателей и отправиться на поиски парня, застрявшего в трещине. А значит, ползком преодолеть лабиринт коридоров, затем проплыть заполненный водой сифон и, наконец, добраться до узкой трещины, где застрял бедолага.

Мать Мартина сидела на краю постели и болтала без остановки. Через два дня заканчивались каникулы, и она всё сетовала, как ей будет его не хватать. Ему тоже — её, Тигги, их золотистого ретривера, и всего прочего, что было здесь, на Хоум-Хилл. Но больше всего — приключений под одеялами. В школе под них не зароешься. Поднимут на смех.

Мама всегда казалась Мартину красавицей, и сегодняшний вечер не стал исключением, хоть ему и не терпелось отправиться в пещеры, а она не уходила. Красота матери впечатляла ещё сильней оттого, что в апреле ей исполнялось тридцать три — доисторическая древность, по его мнению. Родительница лучшего друга, её ровесница, выглядела просто старухой. Мать Мартина стригла под каре свои тёмные волосы, на её добродушном лице до сих пор не появилось ни единой морщинки, а темно-карие глаза неизменно лучились любовью. Возвращение в школу всегда было мучительным, но Мартин не сознавал, сколько боли оно причиняет ей. Сколько раз, отправив его учиться, мать сидела на его опустевшей постели, зажав рот ладонью, и в её глазах стояли слезы.

— В четверг вернётся папа, — сказала она. — Он хочет нас куда-нибудь свозить, пока ты не уехал в школу. Где бы ты хотел побывать?

— А можно в тот китайский ресторанчик? Ну, который с печенюшками?

— К Пангу? Да, конечно. Папа боялся, что ты попросишься в Макдональдс.

Она поднялась и поцеловала его. На мгновение они оказались совсем близко, лицом к лицу. Мартин не сознавал, насколько на неё похож: что они оба будто глядят на собственное отражение в зеркале. Так он бы выглядел, если бы родился женщиной, а она — если бы родилась парнем. Оба были двумя разными воплощениями одного и того же человека, и от этого возникало ощущение тайной близости, непонятной всем остальным.

— Спокойной ночи! — пожелала она. — Сладких тебе снов.

И на мгновение положила руку ему на макушку, словно предчувствовала — с ним вот-вот произойдёт нечто очень важное. Нечто, после чего она его навсегда лишится.

— Спокойной ночи, мама. — Мартин поцеловал её в щеку, самую мягкую на свете.

За ней затворилась дверь.

Он лёг на спину и уставился в потолок, выжидая. Темнота в комнате нарушалась: через тонкую щель над дверью пробивался свет и падал на круглый белый светильник, висевший над кроватью и казавшийся от этого большой бледной планетой (в роли каковой часто выступал). Мартин оставался на месте, пока не услышал, как за матерью захлопнулась дверь гостиной, после чего завозился под одеялами.

Он поднёс воображаемый микрофон к губам и доложил:

— Третий поисково-спасательный отряд для несения службы прибыл.

— Вас понял, третий. Ну наконец-то! Зажат парень. Семнадцать лет, состояние тяжёлое. Глубина двести двадцать пять метров, Коленный изгиб, за Чёртовым поворотом.

— Окей, диспетчерская. Пошлём туда кого-нибудь.

— Вам понадобится лучший из лучших, там внизу очень опасно. Недавно пошёл дождь, все пещеры затопило. Думаю, у вас час, не больше.

— Вас понял. Не волнуйтесь — справимся. Конец связи.

Мартин облачился в снаряжение.

Термобелье, сапоги, рюкзак и защитные очки. Со стороны любой бы увидел только, как под одеялами ёрзает, мечется и подпрыгивает комок в форме мальчика. Но, покончив с этим занятием, Мартин был полностью экипирован для вылазки в Чёртов поворот.

Его последняя радиограмма:

— Диспетчерская? Я пошёл.

— Осторожнее, третий. Дождь усиливается.

Мартин вскинул голову и, набрав полные лёгкие прохладного воздуха спальни, решительно нырнул в первую расщелину — ей предстояло вывести его к пещерам. Каменный потолок нависал опасно низко, и пробираться вперёд приходилось, будто спецназовцу, по-пластунски. Он порвал рукав непромокаемой куртки о каменный выступ, рассёк щеку, но просто вытер кровь и пополз дальше, как и положено герою.

Это произошло незадолго до того, как он дополз до узкого неудобного участка, который на самом деле был краем кровати. Преодолевать его пришлось на боку, цепляясь за ближайшую трещину и подтягиваясь дюйм за дюймом. Только он протиснулся за угол, как впереди оказался другой, и все повторилось по новой.

В пещерах становилось все более душно, и Мартин уже изнывал от жары, но он знал, что должен двигаться дальше. Парень в Коленном изгибе на него рассчитывал, равно как и весь третий поисково-спасательный отряд и целый мир на поверхности, с тревогой ожидающий их возвращения.

Он протискивался вперёд, сбивая в кровь пальцы, но вот впереди показался сифон — десятиметровый участок туннеля, полностью заполненный чёрной ледяной водой. С тех пор, как о здешних пещерах стало известно, в этом месте утонуло уже пять спелеоспасателей — двое асы своего дела. Мало того что сифон был затоплен, прямо посередине располагался тесный изгиб, полный торчащих камней, о которые запросто мог зацепиться ремень или рюкзак. На мгновение Мартин заколебался, но потом набрал полную грудь затхлого воздуха и нырнул.

Вода была поразительно холодной, но Мартин плыл мощными, размеренными гребками до самого изгиба. Здесь он повернулся боком и, все ещё задерживая дыхание, начал протискиваться меж острых, не прощающих ошибок камней. Когда он почти преодолел опасное место, рюкзак вдруг зацепился лямкой о скальный выступ. Мартин извернулся, пытаясь запустить руку за спину, чтобы выпутаться, но в результате сделал только хуже. Тогда он попытался извернуться в другую сторону, и лямка вообще завязалась узлом.

Мартин уже столько удерживал дыхание, что лёгкие горели. В отчаянии он вытащил из кармана складной нож и, кое-как его раскрыв, завёл руку за спину и полоснул по запутавшейся лямке. Первые два раза он промахнулся, но на третий почти её разрезал. Глаза выкатывались из орбит, лёгкие, казалось, вот-вот разорвутся от нехватки воздуха, но он не сдавался. Ещё удар, и лямка внезапно распалась.

Мартин оттолкнулся ногами и изо всех сил поплыл. Вынырнув в конце сифона, жадно захватал ледяной воздух подземелья.

Он преодолел сифон, но впереди поджидали новые опасности. Дождевые воды с поверхности уже проникали на нижние ярусы подземных туннелей. Было слышно, как вода мчит сквозь трещины и шумит в галереях. Не пройдёт и получаса, как все карманы затопит, и назад уже не выберешься.

Мартин, поднажав, на животе полз через расщелину высотой не более тридцати сантиметров. Его покрывали синяки и царапины, зато он почти достиг Чёртова поворота. Оттуда до Коленного изгиба оставалось всего ничего.

Сквозь низкий известняковый потолок просачивалась дождевая вода и стекала по стенам расщелины, но Мартин не обращал внимания. Он и так промок насквозь, к тому же вползал в Чёртов поворот. А вот и узкая вертикальная трещина под названием Коленный изгиб.

— Эй, есть кто живой? — Он выглядывал на дне парня, попавшего в беду. — Эй, вы меня слышите? Я пришёл на помощь!

Мартин навострил уши, но ответа не было. Даже мнимого. Он засунул голову в трещину, пытаясь заглянуть глубже, но никого не увидел. Ни плача, ни криков о помощи, ни бледного лица с измученным взглядом.

А на самом деле он добрался до края постели и свешивался с матраса, заглядывая в тупик из основательно подоткнутых одеял и простыни.

У него был выбор, но не время на раздумья. Или спускаться в Коленный изгиб на поиски застрявшего парня, или прекращать спасательную операцию. До того, как пещеры доверху затопит вода и все, кто не успел их покинуть, утонут, оставалось от силы двадцать минут.

Он решил рискнуть. Чтобы спуститься на дно Изгиба, уйдёт всего семь-восемь минут, плюс ещё пять, чтобы вернуться к сифону. После него туннели довольно круто пойдут вверх, так что шансы сбежать до того, как их зальёт под завязку, очень высоки.

Мартин стал осторожно спускаться по Коленному изгибу. В любой момент грозила опасность сорваться, руки и ноги дрожали. Известняковые стены задвигались — долгий, медленный оползень, как при землетрясении, словно весь мир вокруг рушится. Обвались трещина, и он окажется в ловушке, путь назад отрежет, а вода в подземных туннелях тем временем будет прибывать и прибывать.

Пыхтя от натуги, он попытался уцепиться за стены трещины. Какой-то миг казалось, что удастся выкарабкаться наверх, но тут все заскользило — простыня, одеяла, известняк, и Мартин оказался прямо на дне Коленного изгиба, похороненный заживо.

На мгновение его охватила паника, стало нечем дышать. Но затем он начал разбирать завал, камень за камнем, прорываясь на свободу. Должен же был существовать путь на свободу! Если пробраться на более глубокие нижние ярусы пещер, то, возможно, удастся достичь подножия холма и выползти через какую-нибудь лисью нору. В конце концов, если дождевая вода находит в известняке выход, то он и подавно найдёт!

Мартин сумел отбросить все камни в сторону. Оставалось только прорыть ход в густой грязи. Он начал горстями вычерпывать её себе за спину и наконец почувствовал на лице свежий воздух — свежий воздух и ветер. А затем выполз из Коленного изгиба на четвереньках и очутился на ровном песчаном пляже. День был жемчужно-серым, но из поднебесья сверкало солнце, и вдалеке мирно искрился океан. Мартин обернулся — ничего, только километры и километры серой клочковатой травы. Ему как-то удалось из-под неё выбраться, будто из-под плотного одеяла.

Он встал и отряхнулся. На нем всё ещё были непромокаемая куртка и пещерные сапоги — просто отлично, потому что здешний ветер оказался промозглым. В вышине бесшумно наматывали круги белые чайки — ни крика, ни плача, и глаза пустые, как у акул. В песке у ног переливались крошечные полузакопанные ракушки.

На мгновение он заколебался. И что теперь? Куда? Возможно, стоит заползти обратно в пещеры и вернуться на поверхность тем же маршрутом. Впрочем, здесь, на открытом воздухе, это кажется бессмысленным. К тому же вход густо зарос травой, и его ещё предстоит найти. Лучше двинуть кратчайшим путём вглубь суши и глянуть, не подвернётся ли дорога, дом или какая-нибудь подсказка, что это за место.

Однако, затем, очень далеко, на границе моря и неба, показался рыбацкий кораблик. Его красновато-коричневый треугольный парус вызывал из памяти рыбацкие лодки со старинных акварелей. Вскоре кораблик пристал к берегу, и с борта спустился мужчина. Мартин пошёл было к нему, но затем понял, как тот далеко, и побежал. Непромокаемая куртка неприятно шелестела, сапоги оставляли глубокие вмятины в песке. Чайки держались следом, продолжая наматывать круги.

На то, чтобы дойти-добежать до кораблика, ушло почти двадцать минут. Возле него на коленях стоял седобородый мужчина в оливковой штормовке и нанизывал толстых треугольных рыбин на кукан. Их чешуя ослепительно сверкала и переливалась всеми цветами радуги. Некоторые ещё не умерли, били хвостами и раздували жабры.

Мартин остановился в нескольких метрах и стал молча смотреть. В конце концов мужчина прекратил нанизывать рыбу и взглянул на него. Он оказался красивым, по классическим канонам, — черты лица точёные, словно у греческих статуй. Правда, глаза его были пустыми, цвета неба в пасмурный день. Он напоминал кого-то знакомого. Но вот кого?

Неподалёку на бухте каната сидел, закинув ногу на ногу, тощий паренёк в плаще с капюшоном и играл на флейте. Запястья у него были такими тоненькими, а мелодия — настолько жалобной, что Мартин чуть не расплакался.

— Наконец-то ты пришёл, — облегчённо вздохнул мужчина с глазами цвета неба. — Мы тебя заждались.

— Вы ждали меня? Зачем?

— Ты ведь туннельщик? Работа под землёй — твой конёк.

— Я искал одного парня. Говорили, он застрял в Коленном изгибе, но… даже не знаю. Туннели затопило, и он вроде как обрушился.

— А ты решил, что уцелел?

— Ну, я же уцелел.

Мужчина встал, зашуршав штормовкой. После возни с ослизлой чешуёй от него сильно несло рыбой.

— Просто так тебе суждено было здесь оказаться. Нам нужна помощь опытного туннельщика — такого, как ты. Что скажешь об этих рыбинах?

— Никогда таких не видел.

— А они не рыбы. Не совсем подходят под определение. Скорее, они идеи.

Он поднял одну, и та забилась, вспыхивая на солнце. Мартин увидел, что это и впрямь не столько рыба, сколько идея. Идея о разладе с родными тебе людьми и том, как выразить им свою любовь, успокоить их. Затем мужчина поднял вторую рыбу, и оказалось, что та совсем другая — другая идея. Блестящая идея о числах: как определять эталонный метр через скорость света. Если можно сжать свет, то это можно проделать и с расстоянием — перспективы просто поражали.

Мартин не совсем понимал, как у рыб выходит быть ещё и идеями, но они действительно ими были. Причём некоторые — столь прекрасными и странными, что он смотрел на них во все глаза, и ему казалось, будто привычный мир перевернулся с ног на голову.

Солнце уже клонилось к закату. Паренёк убрал флейту и стал помогать рыбаку с оставшимися сетями и крючковой снастью. Рыбак дал Мартину понести большую плетёную корзину, которую наполняли замысловатые катушки и забавные стеклянные шары-поплавки для сетей.

— Придётся поднажать, если хотим успеть домой до темноты.

Какое-то время они шли молча. Гонимый ветром песок с шипением змеился под ногами, а позади, будто далёкая публика, тихо рукоплескало море. Спустя минут пять Мартин не выдержал:

— Зачем вам понадобился туннельщик?

Рыбак метнул косой взгляд:

— Ты, наверное, не поверишь, но, помимо этого, есть и другой мир. Совсем рядом, похожий на зеркальное отражение привычного… вроде бы такой же, да не такой.

— А при чем тут туннели?

— А притом, что в тот мир можно проникнуть только одним способом: забраться в постель и проползти через неё на обратную сторону.

Мартин замер как вкопанный:

— Это ещё что за бред? Кровать? Я ползаю по пещерам, а не по кроватям.

— Какая разница? — пожал плечами рыбак. — Пещеры, кровати… всё едино — проход куда-то ещё.

Мартин зашагал дальше:

— Может, уже объясните, что происходит?

Солнце теперь почти касалось горизонта, и тени всех троих превратились в тени великанов на ходульных ногах, чьи крошечные головы терялись где-то вдали.

— Объяснять тут особо нечего. Под одеялами скрыт другой мир. Кто-то может его найти, кто-то нет. Думаю, это зависит от силы воображения. Моя дочь Леонора всегда им отличалась. Любила прятаться под одеялами и представлять себя пещерной женщиной незапамятных времён или краснокожей в вигваме, но с месяц назад сказала, что нашла другой мир — прямо под матрасом. Она этот мир видела, только пробраться не могла.

— Ваша дочь его описывала?

Рыбак кивнул:

— Она рассказывала, что там очень темно, потому что сплетаются колючие кусты и раскидистые деревья. А ещё — что видела, как мелькали тени — возможно, звериные, например, волчьи, либо сгорбленные люди, одетые в чёрные меховые плащи.

— Что-то не похоже на мир, куда все прямо-таки рвутся.

— Мы так и не узнали, ушла Леонора по своей воле или нет. Два дня назад жена заглянула к ней в спальню и обнаружила пустую постель. Сначала мы решили, что наша дочь сбежала. Но не было никаких семейных ссор. С чего бы ей так поступать? Затем мы сняли одеяла, и оказалось, что края простыни изорваны, будто за неё цеплялся когтями какой-то зверь. — Он затих, потом через силу продолжил: — А ещё мы нашли кровь. Немного. Может, Леонора поранилась о шип. Может, какой-то зверь оцарапал.

Они уже карабкались вверх по дюнам, поросшим травой. Неподалёку виднелись три домика: один белый и два розовых. В окнах горел свет. Вокруг были развешаны для починки рыбацкие сети.

— А вы не пробовали отправиться за ней сами? — поинтересовался Мартин.

— Да, но толку? Не хватает воображения. Только и вижу, что простыню и одеяла. Я вылавливаю рациональные идеи — из астрономии, физики, логики. Но не могу вообразить Подкроватье — а значит, не могу туда попасть.

— Подкроватье?

Рыбак ответил слабой мрачной усмешкой.

— Так называла его Леонора.

Дойдя до дома, они сложили у входа корзины и снасти. Из двери кухни, вытирая руки о цветастый передник, вышла женщина. Белокурая, с уложенными на макушке косами, она излучала странную холодную красоту — будто картина маслом кисти искусного живописца, а не настоящая женщина.

— Вернулись, значит? — глянула на них она. — И это туннельщик?

Рыбак положил руку Мартину на плечо:

— Верно. Он пришёл, как и предполагалось. Сегодня может начать поиски нашей дочери.

Мартин собрался было возмутиться, но женщина подошла к нему и схватила за руки.

— Я знаю, вы сделаете все возможное. Благослови вас Бог за то, что пришли на помощь.

* * *

Тем вечером они ужинали за кухонным столом — сытный рыбный пирог с корочкой хрустящего картофеля и холодный сидр в бокалах. Рыбак и его жена разговаривали очень мало, но практически не сводили с Мартина глаз — будто боялись, что он вот-вот испарится.

На каминной полке громко отсчитывали время часы в простой деревянной оправе, а на стене рядом висела акварель дома, который почему-то казался Мартину знакомым. В нарисованном саду спиной к зрителям стояла женщина. Казалось, обернись она, сразу станет ясно, кто это.

Были в комнате и другие предметы, которые он узнал: большой фаянсовый кувшин зелёного цвета, ароматическая курильница в виде крошечного домика и фарфоровый кот, смотревший с многозначительной улыбкой. Мартин никогда не бывал тут раньше, поэтому не мог понять, почему все эти предметы кажутся такими знакомыми. Возможно, от усталости у него началось дежавю.

После ужина они какое-то время сидели возле плиты. Рыбак рассказывал, как ежедневно выходит в море тралить рыб-идей. В более глубоких водах у залива водятся рыбы намного крупнее — целые теоретические концепции косяками ходят.

— Это край идей, — буднично пояснил он. — Даже ласточки и дрозды в небе, и те — маленькие чудные мысли. Можно поймать ласточку и вспомнить о чем-то позабытом или узнать о каком-нибудь приятном пустячке. Ты… ты родом из края поступков, где действуют, а не просто обсуждают.

— А Подкроватье? Что это за место?

— Не знаю. Край страхов, наверное. Край тьмы, где подстерегает недоброе.

— Так вот куда вы хотите отправить меня за дочерью?

Жена рыбака поднялась из кресла, взяла с каминной полки фотографию и молча передала её Мартину. Белокурую девушку запечатлели в тот миг, когда она стояла на берегу океана в лёгком летнем платье. Светлоглазая и пленительно красивая, она зарылась пальцами босых ног в песчаный пляж. Вдали разлеталась стая птиц, и Мартин подумал о «приятных пустячках».

Поразглядывав фотографию, он отдал её обратно.

— Что ж, будь по-вашему. Я попытаюсь.

В конце концов, спасать людей — его долг. Парня из Коленного изгиба он так и не нашёл, но, возможно, получится оправдаться, отыскав Леонору.

Как только пробило одиннадцать, его проводили в комнату девушки. Комната была маленькой и простой, если не считать соснового туалетного столика, заставленного куклами и мягкими игрушками. У более длинной стены прямо посередине стояла простая сосновая постель, а над ней висела гравюра с изображением парка. Мартин, нахмурившись, присмотрелся к гравюре. Чем-то этот парк казался знакомым. Возможно, ребёнком он там бывал. Но как изображение оказалось здесь, в краю идей?

Задёрнув красные полосатые шторы, жена рыбака откинула одеяла на кровати.

— Вы сохранили постельное белье с того дня, как исчезла Леонора? — поинтересовался Мартин.

Она, кивнув, открыла маленький бельевой ящик в ногах кровати, вынула оттуда сложенную белую простыню и постелила. Один край изорвало в клочья, будто он побывал в каком-то механизме, либо повстречался по меньшей мере с тигриными когтями.

— Сама бы Леонора так делать не стала, — заметил рыбак. — Попросту не смогла бы.

— Да, — отозвался Мартин, — но если не она, то кто?

* * *

К полуночи Мартин уже лежал под одеялами, одетый в ночную сорочку, выданную хозяевами, а дом погрузился во тьму. Оконные рамы дребезжали под напором ветра, как будто кто-то хотел пробраться внутрь, а где-то за дюнами рокотал прибой. Мартин всегда считал, что нет зрелища тоскливее, чем ночное море.

Он пока не решил, верит в Подкроватье или нет. Он даже не решил, верит ли в край идей. Казалось, это какое-то наваждение, но… Кровать на ощупь была настоящей и подушки тоже, а на спинке стула виднелась пещерная экипировка.

Минут пятнадцать он неподвижно лежал на спине. Затем решил, что стоит заглянуть за край постели. В конце концов, если Подкроватья не существует, в худшем случае придётся потерпеть духоту с теснотой. Мартин перевернулся под одеялами и зарылся под них.

И тут же оказался в низком туннеле среди густых сплетений древесных корней. Ноздри наполнила вонь прелых листьев и плесени. Вероятно, это место находилось в каком-то лесу. Здесь стояла кромешная темнота, а корни цеплялись за волосы и царапали лицо. Казалось, по рукам ползают тараканы, норовят забраться под воротник. Ночной сорочки на нем уже не было. Её заменила более мужественная одежда — толстая рубаха в клетку и джинсы из грубой ткани.

Через сорок-пятьдесят метров пришлось проползать под исполинским деревом. Сердцевина его превратилась в труху, и, протискиваясь между цепкими отростками главного корня, Мартин старался не потревожить сам ствол, в котором было, наверное, несколько тонн, — он побаивался, как бы тот не провалился под землю, раздавив его насмерть. Пришлось раскапывать груды торфянистой почвы, и в какой-то момент под пальцами хрустнуло что-то склизкое. Разложившийся барсук — по всей видимости, застрявший под землёй. Мартин замер, задыхаясь от омерзения, но тут огромное дерево затрещало, в волосы градом посыпалась сырая земля, и он понял, что надо выбираться как можно скорее, пока его не похоронило заживо.

Извиваясь, как червяк, он рванул прочь, продираясь через паутину свисающих корней, и — вот он, открытый воздух! Все ещё была ночь, очень холодная, и надо ртом вился пар, совсем как зимой по утрам, когда они с приятелями ждали школьный автобус и делали вид, что курят… когда же это было? Вчера? Месяц назад? А может, вообще прошли годы?

Мартин стоял в лесу. Луна где-то пряталась, но все вокруг заливало жутковатое фосфорическое свечение. Он представил, будто вон за теми деревьями приземлились пришельцы. Огромный звездолёт, полный узких, запутанных отсеков, где механик может проблуждать месяцами, протискивая задницу сквозь невероятно узкие служебные туннели и угловатые шлюзы в переборках.

Лес молчал. Ни стрекота насекомых, ни шёпота ветра в кронах. Единственные звуки издавал сам Мартин, который осторожно пробирался сквозь заросли ежевики, толком не зная, куда идти. Впрочем, шестое чувство подсказывало: он движется в нужную сторону. Его словно что-то звало, тянуло, чуть ли не магнитом, будто дрожащую компасную стрелку. Он все дальше и дальше углублялся в Подкроватье — царство клаустрофобии, где большинство людей не способно даже вздохнуть. Но для него оно было местом уютной тесноты и безопасности.

Ветви наверху сплетались в настолько плотный шатёр, что сквозь него не просвечивало небо. Наверху запросто могло вовсю светить солнце, но здесь, в лесу, царила вечная ночь.

Более получаса Мартин, спотыкаясь, брёл вперёд. Время от времени он останавливался и напрягал слух, но лес все так же молчал. Внезапно среди древесных стволов он краем глаза увидел какое-то светлое пятно. Остановившись снова, Мартин обернулся, но что бы там ни было, оно уже исчезло.

— Есть здесь кто-нибудь? — позвал он.

Звук голоса тут же угас в деревьях, которые напирали со всех сторон. Ответа не последовало, но рядом явственно шелестела сухая листва и хрустели веточки. Рядом точно кто-то дышал!

Мартин пошёл дальше. За ним, скача от дерева к дереву, как бумажный фонарик на шесте, так, чтобы не попасться на глаза, следовала бледная тень. Она оставалась невидимой, однако шума от неё становилось больше и больше: её лёгкие со свистом хватали воздух, ноги все чаще шелестели по лесному полу.

Внезапно что-то — возможно, рука, а то и когтистая лапа — схватило Мартина за рукав, порвав рубашку. Он резко развернулся и едва не упал. В светящемся полумраке вплотную к нему стояла девушка лет шестнадцати-семнадцати, совсем тоненькая и без кровинки в лице. Копну нечёсаных волос, похожую на огромное птичье гнездо, украшали колючки, остролист, лишайники и глянцевые багряные ягоды. Глаза были темно-серыми, с огромными чёрными зрачками. Такими, которые хорошо видят в темноте. Лицо выглядело измождённым, и всё же пленяло красотой. Это из-за белой-пребелой кожи Мартин подумал, что за ним следует бумажный фонарик.

Её необычный наряд смотрелся весьма эротично. На ней была короткая сорочка из сотен узких кружевных лент с волнистой кромкой. Грязные и потрёпанные, они собирались пучками, каждую что-нибудь украшало — кроличья лапка, бусина, монетка, птица из кухонной фольги. Правда, сорочка доходила лишь до пупка, и на этом вся одежда заканчивалась. Дальше были просто голые, в потёках грязи бёдра и чумазые босые ступни.

— Что ты здесь ищешь? — прошепелявила она тоненьким голоском.

Мартин до того смутился её полуголым видом, что в растерянности отвернулся:

— Так, ищу кое-кого.

— Никто здесь никого не ищет. Это Подкроватье.

— Ну, а вот я ищу. Девушку по имени Леонора.

— Это которая вылезла из-под деревьев?

— Наверное.

— Мы видели, как она проходила мимо. Искала свои страхи. Только здесь она их не найдёт.

— А мне казалось, у вас тут царство страха.

— О, да. Но, видишь ли, есть разница между просто страхом и тем, что тебя пугает по-настоящему.

— Не понимаю.

— Все просто. Страх темноты — это только страх. Он воображаемый. А если во тьме и правда кто-то притаился? Если куртка на спинке твоего стула вовсе не куртка? Если умерший друг стоит в углу возле шкафа и ждёт, пока ты проснёшься?

— Так, а что искала Леонора?

— Смотря чего она боится, так ведь? Но, судя по всему, она направлялась в Заподкроватье — а как раз там и обитают самые тёмные твари.

— Покажешь мне эту дорогу?

Девушка решительно покачала головой, даже затряслись ленты и загремели бусины.

— Ты, видно, не знаешь, каковы самые тёмные твари?

Она закрыла лицо руками и чуть раздвинула пальцы, чтобы выглядывали только глаза.

— Тёмные твари — это самые тёмные твари. Сунешься к ним в Заподкроватье, и они узнают дорогу, которой ты пришёл. Смогут чуять твой запах. Последуют за тобой сюда!

— И всё же я должен найти Леонору. Я обещал.

Девушка молча посмотрела на него долгим-предолгим взглядом, как будто не сомневалась, что больше никогда его не увидит, и хотела запомнить. Затем повернулась и поманила за собой.

Они шли лесом ещё по меньшей мере минут двадцать. Приходилось продираться сквозь все более густые и колючие заросли. Мартину сильно расцарапало уши и щёки, но все равно, защищая глаза рукой, он следовал за тоненьким светлым силуэтом девушки, заводившей его все глубже и глубже в лесные дебри. По пути она напевала тоненьким голоском:


День под маскою скрыт,

Незнаком его лик, чуден вид.

Пальцы в кольцах, и шёлком дорог

Ясный взор нас манит.


Вскоре показалась маленькая поляна. В конце её виднелся холм, густо поросший влажным зелёным мхом. Девушка уверенно присела и, будто одеяло, приподняла с одной стороны мох, открыв тёмный ход, полный змеящихся корней.

— Что, туда? — встревоженно спросил Мартин.

Девушка кивнула:

— Только помни, о чем я говорила. Стоит их найти, как они последуют за тобой обратно. Вот что происходит с теми, кто ищет самых тёмных тварей.

— Неважно, я уже обещал.

— Да, но ты только подумай, кому ты обещал и почему. Просто подумай, кто такая Леонора и кто я, и что ты тут вообще делаешь.

— Если б я знал, — пожал он плечами. У него действительно не было ответов на эти вопросы.

И все же, когда девушка как можно выше подняла моховое одеяло, он бочком забрался под него — ногами вперёд, будто укладывался в кровать. Корни тут же его оплели, приняв в свои объятия, как женщины с тонкими пальцами, и вот его уже по самые уши затянуло под эту замшелую кочку. Девушка со спокойным видом присела рядом, в её глазах читалась печаль. Мартина почему-то больше не смущало полуобнажённое тело спутницы, будто он знал её слишком хорошо. Как бы там ни было, не сказав больше ни слова, она опустила ему на лицо моховое одеяло, и мир для него погрузился во тьму.

Мартин сделал большой глоток влажного воздуха и пополз. Сначала ход тянулся прямо, но вскоре ухнул в непроглядную черноту. Вроде бы слабо потянуло сквозняком, и послышался глухой стук — будто молот по наковальне. Наверное, это был он — конец Подкроватья, откуда начинается Заподкроватье. Это там живут самые тёмные твари. Не просто страх — реальность.

Впервые с тех пор, как Мартин отправился на свою спасательную операцию, его подмывало вернуться. Если сейчас выбраться из-под мохового одеяла и пройти через лес назад, тёмные твари никогда не узнают, что он здесь побывал. Только Мартин знал, что должен продолжать. Стоит нырнуть в кровать, а оттуда в Подкроватье и в Заподкроватье, и всё — ты подписал себе приговор.

Он свесил ноги с края обрыва и ухватился обеими руками за корни, росшие из земли густо, будто волосы на голове какого-нибудь великана. Затем, мало-помалу перевернувшись, повис над пропастью. Сапоги соскальзывали в торфе, сбрасывая вниз шумные потоки земли и камней. Страшнее всего в спуске была неспособность видеть. Мартин даже не знал, сколько ему карабкаться. Пропасть запросто могла тянуться вниз до бесконечности.

Каждый раз, хватаясь за корни, Мартин невольно сдирал с них рыхлую кору, и от сока ладони быстро стали невероятно скользкими.

Меж тем внизу стук молота все усиливался, отдаваясь гулким многократным эхом.

Только Мартин взялся за толстый центральный стержень, как рука соскользнула. Он попытался ухватить пригоршню корней поменьше, но те оторвались, затрещав, как ветхие шторы. Он вцепился в саму землю, но падение было не остановить. На мгновение мелькнула мысль: «Я сейчас умру».

Пробив отсыревший потолок из оштукатуренных реек, Мартин шмякнулся на влажный матрас, а оттуда кубарем скатился на мокрый ковёр. Какое-то время он, отдуваясь, лежал на боку, но затем как-то поднялся на колени. Его окружала спальня — знакомая спальня, только обои заплесневели и свисали клочьями, а за перекошенной дверцей платяного шкафа виднелись пустые проволочные вешалки.

Он встал и прошёл к окну.

Ночь? Нет, просто за стеклом все засыпано торфом. Спальня погребена под толщей земли.

Им начала овладевать паника.

Что, если он не сможет отсюда выбраться? Что, если придётся провести остаток жизни здесь, глубоко внизу, под многочисленными слоями почвы, мха и удушающих одеял? Он попытался наметить план действий, но стук молота теперь был таким громким, что от него дрожал пол и звенели друг о друга вешалки в шкафу.

Надо взять себя в руки! В конце концов, он ас своего дела, натренированный спелеоспасатель, за плечами тридцать лет опыта. Первоочередная задача — найти Леонору и выяснить, не удастся ли поднять её по обрыву. Или Заподкроватье можно покинуть как-то иначе, чтобы не рисковать, карабкаясь метров тридцать по отвесному склону?

Он толкнул дверь спальни и оказался в длинном коридоре с блестящим линолеумом на полу. Стены были утыканы дверями, покрашены и отделаны декоративными коричневыми панелями, как в школе или больнице. В дальнем конце сиротливо висела лампочка без плафона, а под ней стояла девушка в белой ночной сорочке ниже колена. Её волосы развевал ветер, хотя сам Мартин его совершенно не чувствовал. Лицо её было белым как мел.

Изорванный подол сорочки усеивали бурые пятна. Из-под него выглядывали беспощадно исполосованные когтями ноги, кожа на икрах свисала клочьями, весь пол залила кровь.

— Леонора? — Голос Мартина прозвучал так тихо, что девушка не услышала. И тут же снова: — Леонора!

С трудом волоча ноги, она шагнула навстречу, потом ещё, после чего привалилась к стене. Это была та самая Леонора, которую он видел на фотографии в домике рыбака, но года на три-четыре старше, а то и больше.

Мартин пошёл по коридору к ней. Когда он проходил мимо двери, каждая распахивалась, будто сама собой. Стук молота теперь попросту оглушал, но комнаты по обеим сторонам коридора — только кресла, диваны, журнальные столики да картины на стенах. Будто сцены из чьей-то жизни, год за годом, десятилетие за десятилетием.

— Леонора? — снова позвал Мартин и обнял её. Она совсем продрогла и вся дрожала. — Леонора, идём. Я отведу тебя домой.

— Отсюда нет выхода, — прошептала она голосом тихим, как шелест миндальных ядер, если очистить от кожуры. — Тёмные твари уже близко. Отсюда нет выхода.

— Выход есть всегда. Давай я тебя понесу.

— Выхода нет!!! — заорала она прямо ему в лицо. — Мы слишком глубоко! Нам не выбраться!

— Не паникуй! — прикрикнул он. — Вернёмся в спальню — отыщем способ подняться назад в Подкроватье. Всё, пошли! Давай я тебя понесу!

Он чуть нагнулся и забросил её на плечо. Леонора оказалась лёгкой, как пушинка. Её ноги были сильно изранены. Два пальца левой болтались на одной коже, на джинсы Мартину мерно капала кровь.

Пока они шли по коридору, двери захлопывались точно так же, как недавно распахивались. Метров за десять до спальни Леонора так сильно обхватила Мартина за горло, что ещё немного, и он бы задохнулся.

— Они здесь! — прокричала она. — Самые тёмные твари! Они идут за нами!

Только Мартин обернулся, как лампочка в конце коридора лопнула. И всё же за единственное мгновение света он увидел нечто ужасное. Оно походило на высокого тощего человека, одетого в серый балахон с капюшоном. Лицо было одухотворённо совершенным, будто у статуи святого. То есть совершенным, не считая рта — растянутый в похотливой усмешке, он обнажал целые джунгли кривых, заострённых зубов. А под этим ртом в такой же похотливой усмешке растянулся второй, в котором, будто в предвкушении пищи, извивался тонкий язык.

Тварь подняла руки, и ткань сползла, оголив изогнутые чёрные когти.

Это была тёмная тварь. Тот самый ужас Леоноры, с которым ей пришлось столкнуться.

От внезапной темноты Мартин, запутавшись, растерялся. Он чуть не уронил девушку, но ухитрился подхватить её снова и, спотыкаясь, побрёл к спальне. На ощупь открыв дверь, он вошёл и тут же её захлопнул, заперев на ключ.

— Поспеши! Тебе надо встать на изголовье и оттуда через потолок наверх!

В коридоре невнятно прошаркали ноги, затем донёсся отвратительный скрежет когтей по стене. Потом дверь содрогнулась от удара, с притолоки дождём посыпалась штукатурка. Ещё удар, по дверному полотну медленно заскребли когти. Мартин обернулся. Несмотря на израненные ноги, Леонора смогла удержаться на латунной спинке и теперь мучительно пыталась подтянуться и залезть в дыру на потолке. Мартин забрался на матрас, чтобы помочь, и в тот самый миг, как дверь опять вздрогнула, Леонора выкарабкалась наверх. Мартин последовал за ней, изодрав руки обломками реек. Когда он втягивал ноги, дверь спальни с грохотом распахнулась, и его зрение мельком уловило серую фигуру в капюшоне и воздетые когти. Вскинув голову, она посмотрела на него и плотоядно ухмыльнулась обоими ртами.

Казалось, подъем по отвесному склону продолжается уже не один месяц. Мартин и Леонора сантиметр за сантиметром ползли по ненадёжной торфяной стене, цепляясь даже за самые слабые корешки. И он, и она не раз срывались. Снова и снова их дождём осыпали земля, камни и прелые листья. Мартину приходилось выплёвывать все это изо рта и смахивать с глаз. А ещё оба ни на минуту не забывали, что тёмная тварь где-то сзади, ненасытная, торжествующая, и что она последует за ними повсюду, куда бы они ни направились.

Вдруг отвесный склон закончился. Леонора плакала от боли и изнеможения, но Мартин за руку потащил её сквозь сплетение корней и мягкую, податливую землю к моховому одеялу. Дрожа от усталости, он его приподнял, и Леонора выбралась на поляну. Он, пыхтя, последовал за ней.

Лесная девушка исчезла без следа, так что Мартину пришлось возвращаться наугад. И он, и Леонора так устали, что им было не до разговоров, но все равно бок о бок, сплотившись ради общей цели, они продолжали протискиваться сквозь ветви. Они только что сбежали из Заподкроватья и теперь пробирались сквозь Подкроватье к миру света и свежего воздуха.

Подземный ход, который выведет их обратно в мир Леоноры, Мартин искал неожиданно долго. Но, придавая сил, его не покидало чувство, что направление выбрано правильно — они движутся вверх! В тот самый миг, когда он было отчаялся, решив, что вконец заблудился, под пальцами вместо земли оказалась простыня, и они с Леонорой выкарабкались из её развороченной постели в спальню. Отец девушки сидел возле кровати и, как только их увидел, сразу обнял обоих и пустился в пляс, изобразив странный рыбацкий танец.

— Ну ты и храбрец, ну и храбрец! Вернул мне мою Леонору.

Мартин потёр лицо, размазывая грязь:

— С ногами у неё совсем беда. Есть здесь поблизости врач?

— Нет, зато есть сердечник, и бархатцы, и мирт, чтобы прогнать ночные кошмары.

— Ей почти напрочь отсекло пальцы. Нужно зашивать. Нужен врач.

— Твоё предложение поможет не хуже врача.

— И ещё кое-что… Та тварь, что её изувечила… Кажется, она идёт за нами следом.

Рыбак положил руку Мартину на плечо и кивнул.

— Мой юный друг, мы обо всем позаботимся.

* * *

И вот в сиреневатых сумерках раннего лета они вышли на берег и, подпалив кровать Леоноры вместе с одеялами, простынёй и всем прочим, столкнули её на воду, будто погребальную ладью Артуровских времён. Огненные драконьи языки лизали небо, в воздухе кружил пепел сгоревшего одеяла.

Леонора, с забинтованными ногами стоя возле Мартина, держала его за руку, а когда подошло время прощаться, расцеловала со слезами на глазах.

— Запомни навсегда, — благодарно сжал ему руку рыбак, — то, что могло бы случиться, столь же важно, как то, что и правда случилось.

Мартин кивнул и побрёл вдоль кромки моря к зарослям клочковатой травы, в которых скрывался путь назад в Коленный изгиб и пещеры. Он обернулся всего раз, но к тому времени стемнело настолько, что было видно лишь пламя метрах в трёхстах от берега — это плыла кровать Леоноры.

* * *

Утром мать Мартина, лихорадочно сорвав с постели сына одеяла и простыню, обнаружила в ногах кровати остывшее тело в красно-белой полосатой пижаме, скованное трупным окоченением. Спасать Мартина было поздно: вызванный врач сказал, что, по всей видимости, тот задохнулся где-то после полуночи и к тому времени, как его нашли, пролежал мёртвым уже семь с лишним часов.

Когда Мартина кремировали, его мать в слезах сказала, что у неё такое чувство, будто он и не жил вовсе.

Но кто бы с этим согласился? Только не рыбак и его семья, которые вернулись в свой воображаемый домик и вознесли молитву за туннельщика, спасшего их дочь. И не полуголая дикарка, что шла через лес, которого никогда не было, и думала о том, кто не побоялся кошмарных тварей. И не тёмная тварь, что выбралась из-подо мха и наконец явилась в мир идей через дымящуюся, почти затонувшую постель, как серая фигура в темноте.

И, в конце концов, даже не сама мать Мартина, когда вернулась в его спальню после похорон, чтобы снять с кровати бельё.

Она сложила одеяла одно за другим и принялась за простыню. Однако, уже вытягивая её край, заметила шесть чёрных полос сбоку матраса. Она недоуменно нахмурилась и обошла постель — глянуть.

Только присмотревшись очень внимательно, она поняла, что перед ней когти.

Настороженно она чуть-чуть потянула простыню на себя. Когти росли из пальцев, а ладони исчезали в щели между простынёй и матрасом.

Шутка, подумала она. Чья-то очень извращённая шутка. Не прошло и недели, как умер Мартин, а кто-то уже бесчувственно затеял ребячьи шалости. Она сильнее рванула простыню и схватила коготь, собираясь его вытащить.

К её ужасу, тот стремительно полоснул ей по руке и рассёк кожу. Затем полоснул ещё и ещё, вспарывая матрас и кромсая бельё. Несчастная закричала и хотела отшатнуться, бросив закапанную кровью простыню, но из края кровати, вихрем закрутив ошмётки изрезанного поролона, что-то поднялось — высокое, серое, с лицом, как у святого, и парой ртов один под другим, густо усеянных акульими зубами. Оно взвивалось все выше и выше, пока не нависло над ней, холодное, как Арктика. Такое холодное, что даже у матери Мартина дыхание превратилось в пар.

— Есть места, куда лучше никогда не соваться, — прошептала тёмная тварь в унисон обоими ртами. — Есть то, о чем лучше не думать. Есть люди, чьё любопытство всегда приносит беды — особенно им самим и тем, кого они любят. Не нужно искать встречи со своими страхами. Они непременно последуют за тобой и настигнут.

На этом тёмная тварь без колебаний ударила когтистой лапой — будто кошка птичку — и рассекла несчастной лицо.

Не успела жертва упасть на ковёр, как тёмная тварь полоснула снова, потом добавила ещё и ещё, разукрашивая всю спальню кровавыми брызгами.

Затем нагнулась, словно отвешивая поклон собственной безжалостной ненасытности, и впилась в плоть обоими ртами. Постепенно тёмная тварь вновь исчезла в зазоре на краю кровати, дюйм за дюймом утаскивая за собой тело жертвы с безвольно болтающимися руками и ногами.

Последней исчезла левая ладонь с обручальным кольцом на пальце.

Не осталось ничего — только окровавленная постель в пустой комнате и какой-то слабый звук: то ли вода капает в пещерах глубоко под землёй, то ли шепчет далёкое море, то ли шелестят ветви в тёмном дремучем лесу.


Перевод: Анастасия Вий

Асфальт

Graham Masterton, «Roadkill», 1997

И вампиру не остановить триумфальное шествие прогресса…

Он спал и видел…

Кровопролитие. Перед ним проносились сцены баталий. Мечи дребезжали, как треснутые церковные колокола, глухие стоны бойцов, от которых волосы вставали дыбом, — все вплеталось в общий грохот. Он вновь видел, как заострённые колья вгоняли в дрожащие тела мужчин, те рыдали, а их поднимали, насаживая глубже и глубже, и они кричали, бились, сплетали руки. Он видел себя, стоящего там и с усмешкой вглядывающегося им в глаза.

Потом ему приснилась собственная смерть — будто филин моргнул глазом — и воскрешение. Смятение, непонимание, чем он стал и чем с тех пор был. Он видел опять себя, бредущего сквозь лес, входящего в деревню, и потоки ливня… Женщин, которых он желал, кровь, которую испробовал, волков, поднимающих морды к тёмным вершинам Карпат…

Дни и ночи мелькали, как страницы книги. Солнце, дождь, тучи, бури, поцелуи, губы, жаркие от страсти, красные струи между прекрасных грудей. Ему снился Брайтон ярким полднем, Варшава в тумане, бёдра женщин, дурманящая тяжесть их духов. Кареты, вагоны, поезда, аэропланы. Разговоры, споры. Телеграммы. Телефонограммы. Телефонные звонки.

Картины прошлого мелькали и мелькали у него перед глазами, как нескончаемая вечность. Бывало, он садился писать письма близким друзьям и только на середине вспоминал, что их нет в живых уже два века. Тогда он валился на стол в пароксизме горя, стиснувшем горло. Он перестал писать, а когда письма слали ему, что случалось крайне редко, не раскрывал их.

Но солнце всходило все так же и заходило, не утомляясь. И почти каждый вечер он толкал изнутри крышку гроба, поднимался со своего ложа, вставал из земли, походившей уже скорее на пыль, и питался, кем придётся.

Одним октябрьским днём он вышел из погреба и увидел, что дом пуст. Вся мебель исчезла. Шифоньер с крючками для шляп и зеркалами, китайская пирамида для зонтиков, даже ковры — пропали. Он прошёлся по голым половицам в своих чёрных лакированных туфлях, в недоумении глядя по сторонам. Со стен сняли картины: виды Сибиу и Сомешул-Мика, портрет Люси в белом-белом платье и с белым-белым лицом.

Он переходил из комнаты в комнату и не верил своим глазам. Обчистили весь дом. Обеденный стол, стулья, комод… бархатные шторы сняли с крючков. Все, что ему принадлежало, — от стульев, часов и книг до сервиза из дрезденского фарфора и костюмов в шкафу, — все испарилось.

Этого он не мог понять. Впервые за все века он почувствовал, что у него сдают нервы. Впервые он ощутил себяуязвимым.


Насколько все было проще, когда он мог нанимать себе слуг-людей, чтобы они присматривали за домом. Но за последние двадцать лет найти слуг становилось все труднее, а те, что соглашались, требовали слишком многого, и за ними приходилось приглядывать. Как только слуга понимал, что хозяина никогда не бывает дома до заката, он начинал отлынивать от работы, а то и таскать ценное серебро.

Как-то в пабе он встретил строителя, валлийца скорбного вида по имени Перри. Тот организовал ремонт крыши и поставил новые ворота в ограду. Но вот уже много лет не удавалось найти никого, кто бы позаботился о саде, и теперь густые заросли терновника, лопухов и травы оказались уже вровень с подоконником спальни. Он терпеть не мог неухоженные сады, и кладбища тоже, но со временем привык. Сорняки не только укрывали его от внешнего мира, они отпугивали случайных посетителей.

Теперь кто-то вторгся в его скит и забрал всё. Он чувствовал себя нищим, но, однако, был рад тому, что люк в погреб воры проглядели. Люк был почти неотличим от паркетного пола. Он всегда боялся, что кто-нибудь найдёт его спящее днём тело. Нет, не священник или один из учёных, которые в старые времена охотились на нежить; окончательной смерти он не боялся и даже, может, был бы ей рад. Его пугала перспектива оказаться изуродованным, искалеченным одной из молодёжных шаек, наводнивших этот когда-то благополучный район. Повеселиться для них означало найти бродягу, облить бензином и поджечь или сломать ноги бетонными плитами. Умереть он бы согласился, но отказывался жить вечно полусожженным, изувеченным уродом.

Он поднялся на второй этаж. Спальни тоже опустели. Он коснулся тёмной панели, на которой раньше висел портрет Мины. Потом он откинул голову и испустил вопль ярости, от которого дрогнули стекла в рамах, а соседские псы, посаженные на цепь, залаяли на цепи.


Около одиннадцати вечера на автобусной остановке он увидел девушку. Она курила и жевала жвачку одновременно. Ей не могло быть больше шестнадцати-семнадцати лет, в ней ещё сохранилась детская округлость, которую он особенно ценил. Её очень длинные светлые волосы падали на чёрную кожанку и красную мини-юбку.

Он пересёк дорогу. Шёл дождь — тонкий, словно иголочки, дождик, — и поверхность асфальта отражала фонари и окна магазинов, как вода глубокой заводи. Он прямо подошёл к девушке и встал, глядя на неё, одной рукой придерживая полу плаща.

— Ну что, на ночь хватит? — подразнила она.

— Прошу прощения, — сказал он. — Вы мне напомнили одну девушку.

— Очень оригинально. Спроси теперь, часто ли я сюда прихожу.

— Я просто… мне просто одиноко сегодня.

После всех долгих лет существования ему было по-прежнему трудно вот так грубо заигрывать.

— Ну, не знаю. Мне надо дома быть к двенадцати, а то мама с ума сойдёт.

— Может, выпьем по-быстрому?

— Не знаю. Не хочу автобус пропустить.

— У меня много денег. Можем повеселиться, — предложил он, внутренне передёрнувшись.

Она оглядела его сверху донизу, все ещё попыхивая сигаретой, все ещё гоняя во рту жвачку:

— На вид ты крутой. Можем прямо здесь. Если у тебя резинка есть.

Он осмотрелся. Улица была пуста, не считая автомобилей, которые изредка шелестели шинами по мокрому асфальту, проезжая мимо.

— Ну… — протянул он. — Прямо тут, в открытую?

— Смотри сам. Автобус через пять минут.

Он уже собирался отказаться и уйти, когда она вдруг откинула рукой волосы и открыла шею с левой стороны. Кожа её была такой лучезарно-белой, что просвечивали голубые вены. Он не мог оторвать глаз.

— Ну ладно, — проскрипел он. — Давай здесь.

— Двадцать фунтов. — Она протянула руку.

Он расстегнул тонкий чёрный бумажник, дал ей две купюры. Она ещё раз втянула в себя дым, щелчком отправила сигарету на обочину, подняла платье и сдёрнула обычные белые трусики. Где-то в памяти у него вспорхнули нижние юбки Люси — тончайший хлопок и ноттингемские кружева — и то, как она игриво раздвигала ноги.

Он поцеловал девушку в лоб, вдохнул запах табака и шампуня. Прикоснулся губами к её векам и щекам. Когда он потянулся к её губам, она хлопнула его по скуле:

— Жвачка понравилась? Мы трахаться будем или целоваться?

Он схватил её за плечи и посмотрел в глаза. Она нахмурилась. До неё начало доходить, что эта встреча будет не как все, двадцать фунтов по-быстрому.

— Чего? Чего тебе надо-то?

— Один поцелуй. Только один. Я обещаю.

— Я не целуюсь. От этого микробы.

— Этот поцелуй тебе понравится больше, чем все поцелуи на свете.

— Не, не хочу я.

Она поддёрнула трусики.

— Не хочешь денег?

— Я тебе сказала. Я не люблю целоваться. Не с мужиками вроде тебя. Только с теми, кого люблю.

— А сексом на улице заняться, совершенно меня не зная, нормально?

— Это не то же самое.

Он отпустил её, и руки его повисли.

Да, — сказал он не без горечи, — это не то же самое. Но когда-то это было величайшей наградой, которую мужчина мог заслужить от женщины.

Она глупо хихикнула, как Минни-Маус. И тогда он схвати её за волосы и изо всех сил приложил её затылком о будку. Стекло с расписанием разлетелось, цифры забрызгало кровью.

У неё подогнулись колени. Он успел её подхватить, ещё раз оглядел пустую улицу, перебросил тело через плечо и, обойдя остановку, направился в кусты. По склону, пёстрому от клочков газет, пивных банок и бутылок из-под молока, он не то спустился, не то съехал в тёмную мокрую канаву, где прела прошлогодняя листва. Голова девушки бодалась у него на спине, но он знал, что она пока жива.

Спустившись, он уложил её, трясущимися пальцами расстегнул и сдёрнул куртку, разорвал платье, обнажив левую грудь. Он опустился на колени, склонил голову и с чётко различимым хрустом впился в шею у сонной артерии.

Первый всплеск он упустил, кровь залила плащ. Второй угодил ему на щеку и воротник. Но он открыл рот пошире, поймал следующий прямо на язык, проглотил и глотал, глотал с сиплым хрипом, пока сердце девушки покорно качало кровь ему в горло.


То ли кража в особняке его так разъярила, то ли отвращение к миру, в котором он оказался, или он просто пожадничал, но в ту ночь он оставил за собой вереницу трупов. Он проскользнул в пригородный коттедж и осушил молодую женщину, муж которой спокойно спал рядом. Под виадуком он встретил беспризорного мальчишку и оставил его, побелевшего, глядеть из картонных коробок на рыхлое небо. Он ненавидел это небо, он тосковал по временам, когда ночи были чёрными, а не оранжевыми.

К концу ночи он убил девятерых. Он так раздулся от крови, что пришлось прислониться к двери аптекаря Бутса и срыгнуть излишек в лужу полупереваренного кетчупа, которую уже оставил на пороге чей-то желудок.

Потом он вернулся в пустой дом. Ему хотелось ещё побродить по комнатам, но солнце уже забиралось на ограду сада, и в ней сверкал, как глазурь. Он поднял крышку и исчез в люке.


Он спал и видел…

Он видел битвы, слышал крики казнимых. Вставали горы, леса, чёрные, как кошмары, Вроде бы он вернулся в замок, но замок рушился вокруг него. Куски камня сыпались с парапетов. Башни оседали. Сель уносил многие акры земли.

Земля и правда дрожала, но он до того пресытился кровью, что едва замечал. Он прошептал одно только слово: «Люси…»


На снос дома ушёл целый день. Шар-баба с размаху оставлял в стенах гигантские бреши и сбивал эдвардианские дымоходы. К четырём часам команда по сносу включила фонари. Бульдозер прошёлся по заброшенному саду, выравнивая местность, а затем каток окончательно отутюжил площадку.

Через несколько дней появились грузовики. Они вывалили тонны песка для основы несущей конструкции, а поверх добавили тонны и тонны цемента. Ещё выше шёл слой битума и, наконец, самый верхний — горячий жидкий асфальт.

А под землёй он все спал. Ему было невдомёк, что его замуровали. Но он переварил большую часть крови, и теперь его сон не был так глубок, и веки его начинали подрагивать.


Соединительная трасса между Лидсом и Раундхеем была сдана в середине января, на неделю раньше срока. В ту же неделю его собственность ушла с молотка в Дьюсбери за более чем семьсот восемьдесят тысяч фунтов. Викторианский портрет бледной женщины в белом платье вызвал особое восхищение публики и удостоился показа в «Антикварной лавке» на Би-би-си. Внимания заслужил также чиппен-дейловский секретер. Когда его новый владелец, торговец стариной по фамилии Абрахаме, взялся проверить ящики, он обнаружил десятки нераспечатанных писем — из Франции, очень много из Румынии, а некоторые из более близких мест. Самое раннее датировалось 1926 годом. В числе последних были семь извещений от районного комитета по благоустройству, сообщавших владельцу усадьбы о необходимости освободить территорию (с соответствующей компенсацией) под шоссе, которое разгрузит прежнюю трассу и сократит количество ДТП.


Он лежал в гробу, отчаянно бодрый и невероятно голодный, не в силах двинуться, подняться, умереть. Он пробовал кричать, но смысла в этом не было. В гнетущей темноте ему оставалось только ждать, пока бег колёс, морось дождей и вялый шаг столетий износят наконец асфальт.


Перевод: Т. Ткаченко

Пикник на Кровавом озере

Graham Masterton, «Picnic at Lac Du Sang», 1998

— Девушки у них совсем юные, — сказал Боубей, затянувшись в последний раз и выкинув сигарету в открытое окно своего «понтиака». — Но, поверь мне, они готовы на все.

Нахмурившись, Винсент смотрел в дальний конец улицы, где возвышалось здание в неоготическом стиле. Он никак не ожидал, что публичный дом может выглядеть так. Несмотря на густую тень от трёх огромных темно-зелёных вязов, Винсент мог разглядеть башни, шпили, украшения на фронтоне и балконы с тюлевыми занавесками, вызывающе покачивающимися от лёгкого ветерка. Оранжевая краска, которой были покрыты стены снаружи, выцвела; от этого места веяло чем-то странным и потусторонним, будто бы Винсент видел этот дом на картине или во сне.

— Что-то я не уверен, — сказал он Боубею. — Я никогда раньше не бывал в борделе.

— Бордель! — фыркнул Боубей. — Это всего-навсего уютное местечко, куда ребята вроде нас могут прийти и обсудить с молодыми приятными особами вопросы экономики, выпить бутылочку-другую шампанского, поиграть в слова — ну и уединиться при желании.

— Для меня всё одно что бордель, — Винсент попытался обернуть всё в шутку.

— Только не говори, что ты струсил, эй! Ты же не струсил? Ну же, Винсент, я проехал больше восьмидесяти миль и не собираюсь возвращаться в Монреаль, ни разу не сыграв в «спрячь сосиску».

— Просто у меня такое чувство… не знаю. Будто это измена.

— Чушь собачья! Как можно изменить женщине, которая тебя бросила? Как можно изменить женщине, зная, что она трахалась с типом вроде Майкла Сэйперстейна?

— Знаю, но мне все равно не по себе. Слушай, Боубей, я одиннадцать лет не смотрел в сторону других женщин. Нет, ну смотреть-то я, конечно, смотрел, но не более того.

— Тем более! После стольких лет благочестия ты заслуживаешь поощрения. Поверь, ты не пожалеешь. Ты ещё вернёшься и попросишь добавки. Прибежишь как миленький, высунув язык.

— Ну не знаю. Здесь есть какой-нибудь ресторан или что-нибудь в этом роде? Я бы подождал тебя там, заодно и перекусил бы.

Боубей отстегнул ремень безопасности и вытащил ключ из замка зажигания.

— Совершенно категорично заявляю тебе: нет. Как ты себе это представляешь? Я, значит, буду развлекаться с молодой горячей девочкой, пока ты сидишь в одиночестве в какой-нибудь мрачной забегаловке и поедаешь стейк Солсбери? Какой же из меня тогда друг? Нет, Винсент, обратного пути нет. Тебе придётся познакомиться с мадам Ледук, хочешь ты этого или нет.

— Ладно, ладно, я зайду к ней, — сдался Винсент. — Но о большем не проси…

Боубей взял его за локоть, и повёл, будто слепого, к противоположному тротуару. Утро было тёплым и ясным, машин на дороге практически не было. Нужное здание находилось в старой части Мон-Сен-Мишель, на улице всё ещё почтенной, но довольно запущенной. Соседний дом был явно заброшен: окна плотно закрыты, парадная дверь заколочена, а сад превратился в густые заросли сорняков и диких маков. За ним в голубоватой дымке виднелись вершины Монблан и Монт-Тремблант.

Они поднялись по каменным ступенькам к главному входу, и Боубей решительно постучал в дверь. Голубая краска на двери выцвела под солнцем, и вся её поверхность покрылась паутиной трещин, словно холст старого художника. На ней висело бронзовое дверное кольцо, отлитое в форме оскалившейся волчьей головы.

— Видишь? — спросил Боубей. — Это для того, чтобы отпугивать злых духов. Такие штуки сейчас редко где встретишь.

Они подождали какое-то время, и Боубей постучал ещё раз. Через минуту они услышали скрип открывающейся двери, звуки фортепиано — кто-то играл Моцарта — и женский голос. Винсент задрожал от волнения, и в голове его пронеслась глупая ребяческая мысль: вот бы развернуться и убежать отсюда. Боубей подмигнул ему и сказал:

— Сейчас к нам выйдет мадам Ледук.

Дверь распахнулась, и на пороге возникла высокая женщина с пепельно-белыми волосами, собранными в косу на макушке. На ней был длинный шёлковый пеньюар цвета морской волны, отороченный кружевом. Ей было лет сорок пять, не меньше, но она была удивительно красива: резкие, слегка нордические черты лица и голубые глаза — такие бледные, что казались прозрачными. Её пеньюар был расстегнут практически до самой талии, а в ложбинке между грудей покоилось большое металлическое распятие. Судя по тому, как лежала грудь, белья под пеньюаром не было.

— Франсуа, какая приятная встреча, — произнесла она. Она говорила с едва различимым квебекским акцентом, очень внятно и утончённо. — И — неужели! Сегодня ты привёл с собой друга.

— Я же не настолько жадный, чтобы ни с кем не делиться, не так ли? — сказал Боубей. — Виолетта, это Винсент Джеффрис. Очень одарённый молодой человек. Известный композитор. Иоганн Себастьян Бах и рядом с ним не стоял.

Мадам Ледук протянула ему руку, так, что кисть слегка свисала, и Винсент догадался: она ожидает поцелуя. Так он и сделал, и, подняв глаза, увидел на её лице довольную улыбку. Боубей сказал:

— Пойдёмте внутрь. Я бы не прочь расправиться с бутылочкой холодного шампанского.

Они прошли в холл, и мадам Ледук закрыла за ними дверь, оградившись от солнечного света.

— Один высокий и один низкий, — отметила она, а затем коротко и звонко рассмеялась. Боубей тоже засмеялся — его смех был похож на собачий лай — и шлёпнул её пониже спины. Низкий рост никогда не препятствовал его общению с женщинами, по крайней мере, он всегда это утверждал, и Винсент не сомневался в этом. Боубей был энергичен, довольно хорош собой, хотя внешность его была грубовата и небрежна: квадратная челюсть, густые брови, чёрные вьющиеся волосы. Винсент же был не только выше ростом, но и гораздо более худым и спокойным. Светлые волосы он зачёсывал назад, у него было узкое лицо с орлиным носом и манера прищуривать глаза так, будто бы собеседник стоял в нескольких милях от него. Патриция говорила, что, когда она впервые его увидела, он напомнил ей Лоуренса Аравийского, который вглядывается в отдалённый мираж. Миражем в итоге оказался их брак.

— Так значит, вы известный композитор, мистер Джеффрис? — спросила мадам Ледук. — Некоторые из моих девочек учатся играть на фортепиано. Вы можете преподать им пару уроков.

— Франсуа, как обычно, преувеличивает, — сказал Винсент. — Я сочиняю музыку к рекламным роликам, фильмам и всё в таком духе. Видели рекламу пончиков «Даунхоум»? Музыку к ней писал я. А сейчас мы с Франсуа вместе работаем над рекламой пива «Лабатт».

— Это надо слышать! — сказал Боубей. — Захватывающе? Волнующе? Ещё бы!

Они вошли в просторную гостиную с высоким потолком. Окна, должно быть, выходили в сад, но Винсент не мог с уверенностью утверждать этого, поскольку они были плотно задрапированы белыми ситцевыми шторами. Солнечный свет, проходя сквозь них, навевал воспоминания о давно ушедших летних днях. Светлый деревянный пол был отполирован до блеска, кое-где лежали старинные коврики. Мебель тоже была старинная, с позолотой и кремово-жёлтой обивкой. Повсюду висели зеркала, и Винсенту сначала показалось, будто девушек в комнате собралось не меньше пятнадцати, если не больше.

Мадам Ледук хлопнула в ладоши и окликнула их:

— Внимание, mes petites [1]! Поприветствуйте господина Боубея. Сегодня он привёл с собой друга.

Девушки немедленно подбежали и окружили их. Теперь Винсент видел, что их всего семь, но он по-прежнему был настолько взволнован, что больше всего хотел бы оказаться где-нибудь в другом месте. Никогда в жизни он не испытывал такого возбуждения и в то же время смущения. Все девушки были хороши собой, а две или три из них были почти так же красивы, как сама мадам Ледук. Среди них была рыженькая с молочно-белой кожей, длинноволосая брюнетка с чёрными раскосыми глазами, в которых можно было утонуть. Блондинки — одна бойкая и кудрявая, другая высокая и загадочная, с такими длинными волосами, что она могла бы завернуться в них, как в шёлковое покрывало. В комнате была ещё одна брюнетка, она скромно стояла позади своих подружек, но её лицо было просто идеальным — Винсент не мог отвести взгляд.

Больше всего его поразила их одежда. Он и сам не мог бы с уверенностью сказать, чего он ожидал: эротического белья или атласных пеньюаров, вроде того, что был на мадам Ледук. Но вместо этого все они оказались одетыми в простые ночные рубашки длиной почти до колен, а на одной из девушек даже были белые носочки. Винсент подумал, что мадам Ледук намеренно велела им так одеться, чтобы они казались ещё моложе, чем есть на самом деле, чтобы они выглядели как школьницы; но и без того ни одной из них нельзя было дать больше восемнадцати, в крайнем случае — девятнадцати лет.

— Девочки, мистер Джеффрис — известный музыкант, — объявила мадам Ледук. — Возможно, он будет любезен сыграть для нас, пока мы приготовим напитки, — она подмигнула Боубею, и Винсент заметил это. Наверно, она почувствовала его волнение, и — да, предложить ему сыграть было хорошей идеей. Это поможет ему расслабиться. — Вы пьёте шампанское, мистер Джеффрис? Могу я называть вас Винсентом?

— Конечно, зовите меня Винсентом. Но, если вы не против, я бы предпочёл пиво.

— Все, что пожелаете, — ответила она. Почти целых десять секунд она неотрывно смотрела ему прямо в глаза, не произнося ни слова. Её глаза были уникальны: две капельки голубых чернил на поверхности зеркала. Он опустил взгляд и поймал себя на мысли, что смотрит на крест на её груди. Он чувствовал исходящий от неё запах духов. Летний цветочный аромат по какой-то причине напомнил ему — о чем? Он и сам не мог определить. О чем-то неуловимом. О чем-то личном. О чем-то, что случилось давным-давно.

Одна из девушек подошла ближе к нему и взяла у него пальто. Другая ослабила узел на его галстуке.

— Нравится? — спросил Боубей, шагая по комнате. — Вот это я называю заботой.

— Прошу, сыграйте нам, — застенчиво произнесла рыженькая, пододвинув к нему стул. Винсент сел, размял пальцы и принялся играть одну из своих коронных мелодий, самую быструю версию.

«Гонки в Кемптауне». Девушки смеялись и хлопали в ладоши, а, когда он закончил, одна из блондинок поцеловала его в шею. Вторая блондинка — длинноволосая, более смелая и чувственная, — поцеловала его прямо в губы.

— Франсуа был прав. Вы великий музыкант. Ваша музыка ужасна, но вы — вы великий музыкант.

«Очень смело, — подумал он, — даже слегка пугающе». Но при этом ещё ни разу он не испытывал такого возбуждения, сидя за фортепиано. Сквозь простую ночную рубашку девушки он чувствовал тепло её тела. Рубашка была не застёгнута, и он мог разглядеть изгибы её маленькой упругой груди.

Мадам Ледук подала ему бокал холодного золотистого пива. Он сделал несколько глотков и стал играть более медленную и чувственную мелодию, которую написал на стихотворение Руперта Брука. Длинноволосая блондинка подошла и, обняв его, села рядом, но играл он не для неё, а для брюнетки, которая, опустив взгляд, стояла позади остальных и задумчиво теребила прядь волос.


В твоих руках я находил покой,

Как птица в тишине ночной.

А мысли о тебе в моем бреду

Подобны были листьям в сумрачном саду

Иль облакам в безлунных небесах.


Блондинка массировала ему плечи, а затем провела пальцами вниз вдоль позвоночника. Рыженькая стояла за его спиной и перебирала его волосы. В другом конце комнаты сидел Боубей, усадив себе на колени кудрявую блондинку, рядом с ними на полу сидела ещё одна девушка. Он поднял бокал с шампанским, и на его лице появилась блаженная улыбка.

— Вот что такое жизнь, друг мой. Вот она, настоящая жизнь.

— Огонь любви в твоих глазах, — пропел Винсент. Он смотрел на брюнетку: она пропускала волосы сквозь пальцы, и в мягком солнечном свете, приглушённом занавесками, они сияли, будто тончайшие шёлковые нити. Он не знал, заметила ли она его взгляд. Он не знал, нарочно она с ним заигрывает или нет. Казалось, ей все равно, но всё же…


Огонь любви в твоих глазах,

Любви такой пронзительной, глубокой —

Угас, исчез, как сокол в вышине далёкой,

Не оставляя ни следа в конце…

Он сделал паузу, а затем едва слышно закончил:

На ангельском твоём лице.


На секунду воцарилась тишина, затем мадам Ледук хлопнула в ладоши — словно голубь угодил в дымоход.

— Винсент, вы нас совершенно очаровали. Сыграйте ещё.

— Может быть, мне стоит уступить место одной из ваших девушек? Я бы хотел послушать, как они играют.

— Да, разумеется. Я забываюсь. Вы пришли сюда не для того, чтобы развлекать нас. Минетта, сыграй господину Джеффрису « Curiose Geschichte». Вы знаете, Минетта целый месяц упражнялась в игре на фортепиано. А ты, Софи, станцуй для нас.

Винсент встал, длинноволосая блондинка проводила его к дивану, на котором сидел Боубей, и устроилась рядом с ним. Она провела рукой по его бедру сквозь ткань брюк, затем её правая рука скользнула между ног и нащупала его член. Винсент поднял на неё взгляд, но она ничего не говорила, только целовала его. Он выпил меньше половины бокала, но уже чувствовал, что вот-вот потеряет связь с реальностью. Эрекция была такой сильной, что ему было даже слегка больно, и он никак не мог с этим справиться.

Минеттой звали кудрявую блондинку. Она села за фортепиано, закрыла глаза и начала играть медленную, жалобную мелодию. У неё был прекрасный слух и чувство ритма. Мадам Ледук была права: девушка хорошо упражнялась. Её игра была почти академической. Но почему, имея такой талант, она торчит здесь, в этой богом забытой канадской провинции, почему продаётся любому мужчине, который этого захочет?

Рыженькая Софи вышла на середину комнаты и встала на носочки, будто балерина. Затем наклонилась, взялась за подол ночной рубашки и стянула её через голову. С мягким шелестом ткань опустилась на ковёр, а Софи осталась совершенно обнажённой. У неё была большая грудь, но при этом тонкая талия, узкие бедра и бесконечно длинные ноги. На мраморно-белой груди виднелись голубые полоски вен, а нежно-розовые соски абсолютно не гармонировали с цветом волос. Волосы у неё между ног тоже горели ярко-красным огнём, который почти не скрывал округлостей её половых губ.

Софи танцевала быстро и очень грациозно, как Айседора Дункан. Она делала руками волнообразные движения, словно прокладывая себе путь сквозь сильный ветер, и от этого её грудь покачивалась в собственном танце. Затем она закрыла лицо ладонями и опустилась на колени всего в двух-трёх футах от Винсента. Она покачивалась из стороны в сторону, глядя ему прямо в глаза, пока он не почувствовал, будто его загипнотизировали. После этого она стала медленно прогибаться назад, пока не коснулась плечами пола; её половые губы раскрылись, обнажив блестящие глубины её влагалища.

Словно этого было мало, она просунула руку между ног и раздвинула губы ещё сильнее, так, что стало видно крошечное отверстие уретры; она поглаживала клитор, проникала пальцами прямо внутрь. Фортепианная музыка. Влажные звуки.

У Винсента перехватило дыхание. Пока он наблюдал за всем этим — а он не мог оторваться, — блондинка сильно и ритмично сжимала его член через тонкую ткань брюк, и он понимал: если он не заставит её прекратить, то кончит, не успев и начать.

Внезапно Минетта перестала играть, музыка стихла. Софи упала на ковёр и откатилась в сторону. Мадам Ледук снова хлопнула в ладоши.

— Что ж, не пора ли нам перекусить, прежде чем мы перейдём к главному развлечению дня?

Винсент безуспешно пытался отделаться от блондинки, которая облизывала его шею, одновременно с этим пытаясь просунуть руку ему в штаны.

— Мокро, — прошептала она. — Ты вспотел. Я чувствую.

— Обед! — с энтузиазмом воскликнул Боубей. — Надеюсь, вы приготовили нам свои фирменные крабовые котлеты, Виолетта! Винсент, ты обязательно должен попробовать! И французские колбаски!

— Я бы не отказалась от твоей колбаски, — с придыханием прошептала блондинка в ухо Винсенту, а затем набросила свои волосы ему на лицо, опутав его, будто пытаясь задушить.

Они сели за длинный стол, покрытый непомерно длинной, белоснежной хлопковой скатертью, которая падала сидящим на колени и даже стелилась по полу. Окна в этой комнате были закрыты белыми жалюзи. Мадам Ледук села во главе стола, а девушки устроились по обе руки от неё. Винсент и Боубей сидели бок о бок, а сидящие рядом с ними девушки уделяли им всяческие знаки внимания. Винсент никогда в жизни не пробовал такой вкусной еды — по крайней мере, ни разу не пробовал столько вкусных блюд за один обед. Холодная говядина со специями, фруктовый конфитюр, салат из апельсинов и листьев эндивия, крабовые котлеты, украшенные кусочками медовых сот. Помимо этого на столе стояла необычная жареная камбала, фаршированная персиками, и чаши с охлаждённым бульоном, который по вкусу напоминал женский сок любви, с лёгким ароматом кориандра.

Застенчивая брюнетка сидела напротив, почти ничего не ела и не произносила ни слова. Винсент нарочно смотрел на неё, не отрываясь, но за все время обеда она ни разу не подняла на него взгляд. Сидящая рядом с Винсентом блондинка сунула руку под скатерть и снова принялась поглаживать его бёдра. Когда у него встал, она резко расстегнула молнию на его брюках и вытащила наружу член, перебирая пальцами, будто играет на флейте. Винсент вдруг понял, что все происходящее начинает приносить ему удовольствие.

— Как ты думаешь, ты смог бы полюбить меня? — похотливо прошептала она.

Он поцеловал её в губы.

— Тебе трудно сказать «нет».

— А если честно? Ты смог бы по-настоящему полюбить меня? Или любую из нас?

— Что? Ты имеешь в виду, жениться? Увезти отсюда?

Она помотала головой.

— Это невозможно.

— Но ты же не собираешься заниматься этим до конца своих дней? В смысле… сколько тебе лет?

— Восемнадцать.

— Ну вот. Однажды ты встретишь хорошего парня, и все это останется в прошлом.

Она снова покачала головой. Винсент опять попытался поцеловать её, но на этот раз она подняла руку и прижала пальцы к его губам.

Мадам Ледук встала, прикоснулась ложечкой к бокалу с вином, и стекло зазвенело.

— Ну что же! — произнесла она. — Мы с вами хорошо пообедали… пришла пора для других удовольствий. Франсуа, ты уже выбрал, с кем проведёшь этот день?

Боубей приобнял за плечи Софи.

— Виолетта, ты же знаешь, что я не могу устоять перед рыженькой. Особенно если волосы у неё рыжие не только на голове.

— Возможно, Минетта ей подыграет?

— Отличная мысль! Только в этот раз на другом инструменте.

Боубей поднялся из-за стола и взял под руки Софи с Минеттой. Хихикая, они повели его по коридору, а затем к лестнице. Винсент слышал, как они беспрестанно смеются, поднимаясь вверх по ступенькам.

— А вы, Винсент? — обратилась к нему мадам Ледук. — Кто-нибудь из моих девочек пришёлся вам по душе?

Блондинка одарила его томным, страстным взглядом и снова погладила его член. Винсенту не хотелось расстраивать её, но его мыслями полностью овладела застенчивая брюнетка. Он кивнул в её сторону и сказал:

— Я даже не знаю её имени, но если она не против…

Блондинка тут же засунула его член назад в штаны и застегнула молнию, чуть не прищемив его.

— Послушай, не обижайся, — сказал он. — Ты потрясающая, но…

— Но ты выбрал Катерину, ясно. Я видела, как ты на неё смотришь.

— Катерина? — повторил Винсент, и девушка взглянула на него, а затем коротко кивнула, даже не улыбнувшись. Винсент встал, обогнул стол и протянул ей руку.

— Только если ты сама не против, — сказал он.

— Здесь никто не спрашивает её, против она или нет, — сказала мадам Ледук, и в голосе её послышались стальные нотки.

Катерина встала, подобрав подол сорочки, так что под ним мелькнули её колени. Винсент ещё не встречал такой красивой, такой скромной, но при этом такой пленительной девушки, и ни разу он не встречал девушки столь покорной. У неё был высокий округлый лоб и большие васильковые глаза. Нос у неё был прямой, лишь с небольшим намёком на горбинку на самом кончике. Пухлые губки создавали впечатление, что она все время чем-то слегка недовольна, но это только сильнее возбуждало Винсента.

— Одной будет достаточно? — поинтересовалась мадам Ледук.

— А мне можно будет спуститься за добавкой?

Мадам Ледук подошла ближе к нему и провела ладонью по его затылку, будто гладила кота против шерсти. Он почувствовал, как по коже пробежали мурашки: вдобавок ко всему, он ясно ощущал её грудь под шёлковым пеньюаром.

— Может быть, в следующий раз я смогу развлечь тебя сама.

«Боже, — подумал Винсент. — Боубей был прав. Я будто умер и попал в рай».

Не сказав ни слова, Катерина взяла его за руку и потянула за собой. Она быстро ступала бледными босыми ножками, словно куда-то спешила. Рука у неё была маленькая и холодная. Она повела его не наверх, а вдоль по коридору, по полированному паркету. Коридор был ярко освещён, но все окна были так же закрыты белыми жалюзи.

Они подошли к двери в самом конце коридора, и Катерина открыла её. За дверью оказалась большая спальня. В самом центре комнаты стояла кровать с балдахином на стальном каркасе, задрапированная бесконечными белыми кисейными занавесками; на кровати лежали огромные белые подушки. Другой мебели в комнате почти не было, если не считать кресла, обитого простой ситцевой тканью бежевого цвета, французского туалетного столика, выкрашенного в белый, умывальника и овального зеркала у изголовья кровати, повёрнутого так, чтобы находящийся в постели видел собственное отражение. На стене висел большой яркий портрет женщины в жемчужном ожерелье; женщина похотливо сжимала эрегированный пенис коня, вызывающе глядя прямо на зрителей.

Катерина закрыла за собой дверь. Она обогнула кровать и отдёрнула полог. Затем, не поворачиваясь, она взялась за подол ночной рубашки и сняла её, оставшись обнажённой. Ягодицы у неё были большие, округлые и подтянутые, а грудь — такой пышной, что Винсент видел её изгибы даже со спины.

Но, когда она повернулась, Винсент испытал глубочайший шок. Теперь он понял, зачем она приподнимала подол ночной рубашки, когда вставала из-за стола. Она пыталась скрыть тот факт, что была уже на пятом или шестом месяце беременности. На её опухшей груди тёмными кругами выделялись соски, а живот напоминал лунный глобус. Её вагина тоже опухла. Она побрила лобок, так что Винсент мог видеть красноватые половые губы.

Винсент подумал, что, несмотря на своё положение, она до боли красива. На самом деле беременность была ей даже к лицу. Вот почему сияли её волосы. Вот почему светилась кожа. Вот почему она казалась такой скромной, мудрой и заботливой, что в первую очередь и привлекало в ней Винсента.

Она подошла поближе к нему и расстегнула верхнюю пуговицу на его рубашке. Он посмотрел на неё сверху вниз: спокойное, безупречное лицо, веточки бледно-голубых вен на груди, тёмные твёрдые соски.

— Сколько тебе лет? — хрипло спросил он.

— Восемнадцать с половиной, — ответила она, расстёгивая следующую пуговицу, а за ней ещё одну, легонько проводя пальцами по волоскам на его груди.

— Ты носишь ребёнка, но продолжаешь заниматься этим?

— А что ещё я могу сделать?

— Для начала ты можешь позвонить в службу социальной защиты. Там тебе помогут материально. Ты же будущая мать-одиночка, боже мой, ты имеешь на это полное право. Тебе не нужно продолжать работать на мадам Ледук.

— Но я на неё работаю.

— Нет, послушай меня, ты же не обязана. Это не лучшая работа для девушки, которая находится в положении.

Она подняла на него взгляд.

— Зачем ты говоришь мне всё это? Признайся, ты бы ни за что меня не выбрал, если бы заранее знал, что я толстая.

— Ты не толстая, а беременная, и, если хочешь знать, я нахожу это чертовски привлекательным. Но это же безответственно.

— И что теперь? Ты меня не хочешь? Хочешь вместо меня Элоизу? Или Мартину?

— Я этого не говорил. Я просто сказал, что в твоём положении не следует работать в борделе.

— У меня нет выбора.

— Разумеется, есть. У тебя есть выбор. Есть множество людей, которые могли бы тебе помочь. Скажем, твои родители?

Она отвернулась.

— Они оба умерли.

— Братья и сестры? Дяди и тёти?

Она покачала головой.

— Слушай, может, тогда я смогу тебе помочь?

Она сказала:

— Мне не нужна твоя помощь. Даже не пытайся мне помочь. Я такая, какая есть. И занимаюсь тем, чем занимаюсь. Другие мужчины тоже предлагали мне помощь, и каждый раз мне приходилось повторять одно и то же.

Винсент не знал, что делать. Он подошёл к окну, а затем вернулся обратно.

— Ты пришёл сюда, чтобы получить удовольствие, — сказала Катерина, демонстративно встав перед ним, даже не пытаясь прикрыть наготу руками. — Так почему бы тебе не расслабиться, раз уж ты здесь?

Она подошла ближе, прижавшись своим выпуклым животом к бугорку на его брюках.

— У меня лучше всего получается доставлять мужчине удовольствие. Я забеременела, доставляя мужчине удовольствие. Позволь мне доставить удовольствие и тебе.

Она поцеловала его в грудь, расстегнула последнюю пуговицу на рубашке и стала расстёгивать ремень.

— А как же ребёнок? — спросил он, чувствуя слабость. — Это же не опасно?

— Во мне достаточно места, — ответила она, расстёгивая молнию на его брюках. — Однажды во мне были одновременно трое мужчин. И ребёнок, помимо них. — Без малейших колебаний, она достала его набухший член и толкнула Винсента к кровати. Он сел, и тогда она стащила с него брюки и носки.

— Послушай, — сказал он, — может, просто отсосёшь, и хватит… Я не хочу рисковать. — Но, слыша собственный голос, он понимал, что прозвучало это неубедительно. Он безумно хотел её, хотел так сильно, что его член пульсировал в такт биению сердца. Она снова толкнула его так, что он упал прямо на раскиданные по всей кровати белые подушки, а сама опустилась на колени рядом с ним, обхватила его член губами, коснулась языком головки, стала посасывать и облизывать её, а затем провела языком вниз до самого основания.

Лёжа, он мог видеть нижнюю часть её тела, большую колышущуюся грудь, округлый живот. Он протянул руки и сжал её грудь, ощущая под ладонями упругие соски. Затем погладил её живот. Тот оказался на удивление твёрдым и тугим. Он подумал: какой-то другой мужчина трахнул её и оставил внутри комочек жизни, и вот этот комочек растёт. Отчего-то эта мысль показалась Винсенту крайне возбуждающей.

Пока она сосала, он смотрел в зеркало, которое стояло у кровати, и сквозь завесу её волос он мог видеть половые губы и влажную алую щель между ними. Подняв глаза, она увидела, куда он смотрит. Развратно улыбнувшись, она медленно провела языком по всей длине его члена.

Он, в свою очередь, приподнял её правую ногу и перекинул через себя, так что теперь она была сверху. Прямо перед ним оказалась её мягкая розовая вагина, набухшие от беременности влажные половые губы. Он прильнул к ней ртом, будто присосался к ломтику арбуза, и попытался просунуть язык как можно глубже внутрь; он пил её сок, посасывал губы, а она выпустила изо рта член, прерывисто вздохнула и сильнее прижалась к его лицу.

Он потерял счёт времени. Она кончала раз за разом, пока её живот не стал каменно-твёрдым — Винсент даже испугался, что она вот-вот родит. В то же время она дразнила его, почти доводя до оргазма и резко останавливаясь; она повторяла это снова и снова, до боли в мошонке, так, что он уже начинал злиться.

К тому времени, когда она повела его к креслу и заставила лечь на спину, в комнате уже стемнело. Она широко расставила ноги и смотрела на него сверху вниз; в полумраке он не мог разглядеть её лица за распущенными волосами. Однако он хорошо чувствовал её запах. Запах женщины, духов и ещё тот самый запах, который он уловил от мадам Ледук: запах воспоминаний.

— Думаю, тебе стоит заняться со мной любовью по-настоящему, — прошептала она. — Ты ведь этого хочешь, правда? Хочешь оказаться внутри меня, вместе с моим ребёнком?

Он привстал и сказал:

— Я не могу.

Но она снова толкнула его на спину. Ухватившись рукой за его напрягшийся член, она встала прямо над ним. Провела головкой у себя между ног, как следует смазывая его, чтобы он хорошо скользил.

— Хочешь познакомиться с моим малышом? — дразнила она его. — Ты хочешь, не ври.

Она села на него, пока он не погрузился полностью в её тёплую тугую щель. Наклонившись вперёд, она коснулась сосками его груди, поцеловала его и сладострастно застонала прямо ему в ухо. Он почувствовал, как ребёнок внутри неё бьётся и шевелится, ощущал его движения своим членом и испытал такой оргазм, что в глазах потемнело.

Когда он уходил, оставив её спать на большой кровати с балдахином, было уже почти восемь. Он оделся и тихонько вышел, в последний раз бросив на неё взгляд. Она лежала на спине, положив одну руку между ног, волосы разметались по подушке. Ему в голову пришла неутешительная мысль, что он, похоже, начинает в неё влюбляться. Он точно знал, что захочет встретиться с ней ещё раз. То, что произошло между ними, нельзя просто так забыть.

Он никогда в своей жизни не испытывал ничего подобного. То, как она посасывала его гениталии, будто фрукты. То, как она тёрла его член, пока он не кончил прямо ей на грудь — капельки спермы застыли на её сосках, будто капли молока. «Когда я рожу, я буду кормить ребёнка», — говорила она, размазывая сперму по всей груди. «А когда это будет?» — «Я посмотрела в свой гороскоп, и звезды сказали, что это произойдёт очень скоро». — «А что говорит твой гинеколог?»

Она нахмурилась, будто не понимала, о чем он говорит.

Он шёл по тёмному коридору, испытывая одновременно восторг и чувство вины. Он любил её, он хотел её, но знал, что её нужно защитить. Нужно защитить её от мадам Ледук. Но больше всего она нуждается в защите от таких мужчин, как он сам.

Он почти вышел в холл, когда вдруг заметил на стене табличку в форме щита. Он остановился, прищурился, как Лоуренс Аравийский, вглядывающийся в мираж, и прочёл: «École St Agathe, fondée 1923» [2]. Под надписью располагалась эмблема: гусь, пролетающий над кроваво-красным озером.

Он все ещё смотрел на табличку, когда услышал голос:

— Надеюсь, вы хорошо провели время, Винсент?

Обернувшись, он увидел в проходе мадам Ледук. Он не понимал, почему — может быть, из-за приглушённого света или из-за того, что он насытился в сексуальном плане, — она выглядела старше, гораздо старше, и намного менее красивой. Она, скорее, напоминала Снежную Королеву из сказки, которую мама читала ему в те времена, когда он был ещё совсем юн: холодная и суровая.

— Я очень хорошо провёл время, спасибо, — ответил он. — Ну… ладно, если начистоту — это было весьма интересно.

Она протянула руку и погладила его по щеке. В её бесцветных глазах мелькнула грусть.

— Зачем вы… — начал он, но запнулся. — Наконец, он заставил себя продолжить. — Зачем вы этим занимаетесь? Эти девочки, они же совсем юные. У них вся жизнь впереди…

— Вы меня осуждаете, — сказала она. — Как только я открыла дверь и впервые увидела вас, я поняла, что вы станете меня осуждать.

— Я не осуждаю. Скорее, я не понимаю.

Одарив его полунасмешливой грустной улыбкой, она развязала поясок своего пеньюара и завязала его заново, покрепче, на миг обнажив перед Винсентом тяжёлую белую грудь с ареолами сосков цвета лепестка увядающей розы.

— Вам и не нужно понимать, Винсент. От вас требуется лишь одно: наслаждаться. Ну и платить, само собой.

— Просто скажи, где ты их откопал? — спросил Винсент у Боубея по пути назад в Монреаль. — Отличное место, и я тебе очень благодарен, но как-то это все странно.

— Что — странно? Всё вполне естественно. В Сан-Франциско я однажды был в клубе, в котором все дрочили там, где им вздумается, а ещё там было трое парней, которые одновременно сосались с одноногой женщиной. Винсент, ты же ничего подобного в жизни не видел. Ты не знаешь и половины того, что происходит в мире. Групповухи, кожаные фетишисты, зоофилы. По сравнению со всем этим, у мадам Ледук крайне приличное заведение.

— Так где ты их нашёл?

— Мне о них рассказал какой-то парень из Ширмэн Филипс. Мадам Ледук просит своих клиентов раздавать визитки всем, кого её услуги могут заинтересовать.

— Семь молоденьких девчонок, которым едва стукнуло восемнадцать. А одна из них уже полгода как беременна.

— Только не говори, что тебе не понравилось. Ни за что не поверю, что ты не хочешь туда вернуться.

Винсент ничего не ответил, глядя на сверкающие впереди огни делового центра Монреаля. Они казались ненастоящими, будто город был нарисован на горизонте.

Разумеется, он вернулся, причём всего три дня спустя, и на этот раз один. Жара обернулась страшной грозой, и, даже несмотря на то что он припарковал арендованный автомобиль совсем рядом с домом, он успел промокнуть до нитки по пути к парадному входу. Он вытирал лицо платком, когда дверь открылась и на пороге появилась мадам Ледук. На этот раз на ней был шёлковый халатик нежного персикового цвета.

— Винсент? Не ожидала увидеть вас так скоро.

— Знаю, мне следовало позвонить, но я не знаю вашего номера.

— И вы не стали спрашивать у Франсуа, потому что не хотите, чтобы он узнал, что вы снова собираетесь сюда?

Винсент неловко пожал плечами.

— Я просто хотел увидеться с Катериной, вот и все. Хотя… с вами я тоже хотел поговорить.

— Тогда вам лучше зайти внутрь, — сказала она под очередной раскат грома, от которого крыша дома задрожала.

Винсент прошёл за ней в дом.

— Я беспокоюсь за Катерину, если хотите знать. Не могу выкинуть её из головы.

— Вы не первый.

— Я к тому, что это неправильно, когда беременная девушка занимается незащищённым сексом с незнакомыми мужчинами. Поймите, она может подцепить что угодно. Подумайте о ребёнке.

— Вы тоже занимались с ней сексом.

— Да, я не отрицаю. И из-за этого я чувствую себя ещё более виноватым.

— И что вы предлагаете?

— Я предлагаю вам сделку. Позвольте мне увезти Катерину отсюда, чтобы она могла родить в комфорте и безопасности, чтобы поблизости была хорошая клиника. Я позабочусь о том, чтобы вы не понесли убытков. Если вы посчитаете её потенциальный доход, скажем, на следующие полгода, я смогу заплатить вам авансом.

Мадам Ледук повела его за собой в гостиную. Окна были по-прежнему плотно закрыты, и он едва мог разглядеть её в темноте.

— Присядьте, — сказала она. — Хотите чаю? Или, может быть, бокал вина?

— Нет, благодарю вас. От вас мне нужно лишь одно: разрешите Катерине уехать со мной.

Мадам Ледук стояла, повернувшись лицом к камину, и Винсент мог видеть лишь неясное отражение её лица в зеркале, висевшем над ним.

— Боюсь, Винсент, что это невозможно. Ни одна из нас никогда не сможет выйти за пределы этого дома.

— Да почему, черт возьми? Что будет, когда девушки состарятся и станут хуже выглядеть? Будете держать публичный дом, полный пенсионерок — так что ли?

Мадам Ледук выдержала долгую паузу, после чего сказала:

— Если я объясню вам, почему Катерина не может поехать с вами, вы пообещаете мне, что уйдёте, никогда не вернётесь и забудете о ней и обо всем, что с ней связано?

— Как я могу давать такие обещания?

— Это все ради её же блага.

— Слушайте, я не знаю. Я подумаю, ладно? По крайней мере, я готов уйти.

— Хорошо, — сказала мадам Ледук. — Думаю, этого достаточно, — она обернулась и подошла к нему, остановившись так близко, что он мог протянуть руку и дотронуться до её лица. — Когда-то, в тысяча девятьсот двадцатых годах, здесь была школа, пансион для юных девушек.

— Я видел табличку в коридоре. Пансион Святой Агаты, верно?

— Совершенно верно. Это была довольно известная школа, дипломаты и состоятельные коммерсанты отдавали сюда дочерей на лето, чтобы те научились готовить, шить, ездить верхом и приобрели необходимые социальные навыки.

— Понимаю. Что-то вроде пансиона благородных девиц.

Мадам Ледук кивнула.

— Однажды, июльским днём тысяча девятьсот двадцать четвёртого года, несколько девушек со своей учительницей отправились на пикник на Кровавое озеро. Это озеро — очень живописное место, одна из здешних достопримечательностей. Его назвали Кровавым из-за того, что вокруг него растут клёны. Осенью листья на деревьях становятся красными и, отражаясь в озере, создают впечатление, будто озеро наполнено кровью. Говорят, это магическое, священное место, настолько пропитанное тайной силой, что даже индейцы не рискнули бы с ним связываться. Так или иначе, девушки отправились туда на пикник, и день выдался просто великолепный. Это был лучший день за всю историю мира. Озеро, деревья, голубое небо — такое голубое, будто сделано из керамики. Учительница встала, оглядела своих девочек и сказала: «Сегодня просто идеальный день. Вот бы мы вечно оставались молодыми! Вот бы этот день длился двадцать четыре года, а не двадцать четыре часа!»

Мадам Ледук стояла, глядя на Винсента, и Винсент ждал продолжения, но она молчала. Через какое-то время он спросил:

— И что было дальше? Она пожелала, чтобы день длился двадцать четыре года. И что?

— Её желание сбылось.

Последовала ещё одна долгая пауза.

— Я не понимаю… — сказал Винсент.

— Всё очень просто, — сказала мадам Ледук. — День длился двадцать четыре года. По крайней мере, для всех собравшихся там. Солнце оставалось высоко в небе, и они не замечали, как уходит время. Это было похоже на сон. Когда они, наконец, вернулись в школу, оказалось, что школа давно закрыта, а все их друзья исчезли. Был уже не тысяча девятьсот двадцать четвёртый год. Был тысяча девятьсот сорок восьмой.

Она подошла к палисандровому комоду, который стоял в другом конце комнаты, а затем вернулась, держа в руках пожелтевшую газету.

— Вот, — сказала она. — Вот что произошло.

Это был номер вестника Мон-Сен-Мишель. На первой странице крупными буквами шёл заголовок: «ПОИСКИ ПРОПАВШИХ ДЕВУШЕК ИЗ ПАНСИОНА СВЯТОЙ АГАТЫ ПРЕКРАЩЕНЫ: девять учениц и их учительница пропали бесследно».

Винсент прочёл первый абзац. «В полиции считают, что надежды найти девять девушек из пансиона Святой Агаты и их учительницу, которые три месяца назад отправились на Кровавое озеро, почти нет. Вся территория вокруг озера была тщательно обыскана, и оснований полагать, что они сбежали вместе или решили сыграть злую шутку, также нет. Инспектор королевской конной полиции Рене Трушо назвал инцидент на Кровавом озере “величайшей загадкой в истории канадской полиции”».

Мадам Ледук сказала:

— Они отправились на поиски уже на следующий день, но нас, разумеется, не нашли. Для них мы оставались во вчерашнем дне, мы всё ещё нежились на траве у озера.

— Это были вы? Вы и ваши девочки?

Мадам Ледук коротко кивнула.

— Мы пережили неповторимый день, такой, какого никогда не было и никогда больше не будет. Но вернувшись сюда, мы обнаружили, что прошла половина нашей жизни. Я до сих пор не понимаю, что с нами произошло и почему так случилось. Я не понимаю, был это дар или проклятие. Но первая часть моего желания тоже сбылась: пока мы находимся внутри этого здания, мы остаёмся такими же, какими были в тот день, много лет назад. Словно моё желание выбило нас из общего потока жизни, и я и мои семь девочек оказались вне времени; словно мы прокляты — или наоборот, имеем счастливую возможность, — оставаться здесь вечно.

— Здесь написано, что девочек было девять.

— Да… когда-то их было девять. Двое из них ушли: Сара ушла пять лет назад, и Имоджин — как раз накануне Рождества. Сара хотела потом вернуться, но она уже не выглядела молодой девушкой. Время настигло её, и она постарела за неделю на сорок лет. А Имоджин прислала мне письмо. Всего две строчки. Желаете прочесть?

Она протянула ему листок бумаги, который так часто разворачивали и снова складывали, что он истрепался на сгибах. Почерк был такой кривой и запутанный, что Винсент с трудом разобрал слова.


Дорогая мадам Ледук,

Я очень стара и вот-вот умру. Передайте остальным, что я буду ждать их на небесах.


Мадам Ледук сказала:

— Похоже, что чем больше проходит времени, тем быстрее мы стареем, если пытаемся покинуть это место. Поэтому… мы решили остаться здесь.

— Не верю, — сказал Винсент. — День не может растянуться на годы. Люди не могут вечно оставаться молодыми. Кого вы пытаетесь провести? Вы просто не хотите, чтобы я забрал у вас Катерину. Вас только одно заботит: деньги, которые она вам приносит. Беременная девочка, как же, лакомый кусочек! Боже, если бы вы действительно заботились о благополучии этих девочек, вы никогда не стали бы предлагать их тела первому попавшемуся извращенцу с тугим кошельком!

— Себя вы к этой категории людей, очевидно, не причисляете, — заметила мадам Ледук.

— Я поддался страсти, и я признаю это. Она очень красива, она соблазнила меня. Но это не значит, что теперь я должен оставить всё как есть.

— Винсент… а вам не приходило в голову, что это единственный способ для нас заработать себе на хлеб? Ни одна из нас не может покинуть эти стены, так что же ещё нам остаётся делать? Хоть мы и не стареем, но мы по-прежнему нуждаемся в еде и обязаны платить по счетам.

Винсент рассмеялся, а затем резко умолк. Посмотрев на мадам Ледук, он сказал:

— Знаете, что? Да вы и в самом деле спятили. Если верите в то, что в тысяча девятьсот двадцать четвёртом году вы пропали, а теперь не стареете… что ж, у меня нет слов. Я и понятия не имел, с кем связался.

В комнату вошла Катерина, одетая в длинную белую ночную рубашку. Она собрала волосы в пучок и от этого выглядела ещё более юной и уязвимой. С момента их встречи прошло всего три дня, но он уже успел забыть, как она очаровательна. Её взгляд из-под длинных ресниц. Пухлые губы. Грудь под свежевыглаженной хлопковой тканью.

Мадам Ледук взяла её за руку.

— Мистер Джеффрис хотел забрать тебя с собой, Катерина. Мне пришлось объяснить ему, почему это невозможно.

— И я, конечно, поверил каждому вашему слову, — съязвил Винсент. — О каком-то пикнике на Кровавом озере. Вы что, всегда с собой на пикники таскаете запас бутербродов на двадцать четыре года вперёд?

Мадам Ледук сказала:

— Катерина, почему бы тебе не поговорить с Винсентом наедине, в твоей комнате? Думаю, он и сам этого хочет.

Не сказав ни слова, Катерина взяла его за руку и повела по коридору. Она открыла дверь, и он вошёл внутрь.

— Я просто хочу поговорить, — сказал он.

— То есть, я тебя больше не привлекаю?

— Я пришёл убедить тебя покинуть это место. Я хочу, чтобы ты позаботилась о своём ребёнке.

Катерина отошла от него на пару шагов, а затем покружилась, стащила ночную рубашку через голову и осталась перед ним обнажённой.

— Ну, скажи теперь, что я больше тебе не нравлюсь.

— Катерина, я так больше не могу. Я нашёл тебе квартиру. Она небольшая, но хозяйка о тебе позаботится, а в двух кварталах есть хорошая клиника.

Катерина подошла к нему, на её лице появилась её обычная мечтательная улыбка. Соски были твёрдыми и выпуклыми; она прижалась тугим округлым животом к его стремительно набухающему члену.

— Ну вот, — сказала она. — Все-таки я тебе ещё нравлюсь.

— Ты мне не просто нравишься, Катерина.

— Так докажи, — поддразнивала она. Она расстегнула молнию на его брюках и вытащила наружу член.

— Не надо, — он пытался сопротивляться, но она так умело сжала его несколько раз, что он не мог сдерживаться.

Он наблюдал за тем, как она опустилась перед ним на колени, закрыла глаза и обхватила его член пухлыми губами. Она взяла его глубже, и на щёках у неё появились ямочки; она ласкала его тёплым мягким языком. Он запускал пальцы ей в волосы, касался её ушей и чувствовал такую слабость и в то же время такое блаженство, что решил: она должна принадлежать только ему. Он воспитает и её саму, и её ребёнка. Он будет заботиться о ней, защищать её, и ночи напролёт будет любить её.

Его сперма жемчужинами поблёскивала на её волосах. Катерина подняла на него взгляд и улыбнулась. На улице гремела гроза, ветер бил в стекла.

— Ты хочешь жить со мной? — спросил он.

Она играла рукой с его обмякшим членом.

— Конечно… если бы у меня была такая возможность.

— Тогда позволь мне забрать тебя отсюда. Завтра вечером я приеду за тобой, хорошо?

Она протянула ему руку, и он помог ей встать на ноги.

— Если бы только это было возможно, — повторила она и просто поцеловала его в губы.

* * *

— Ты свихнулся, — сказал Боубей. — Ты вообще представляешь, чем грозит похищение человека?

— Она сама этого хочет, — возразил Винсент. — Она сказала, что хотела бы жить со мной, если бы я забрал её оттуда.

— Эти девицы скажут тебе что угодно, если видят, что ты хочешь это услышать. Они за это получают деньги.

— Катерина не такая.

— Знаешь, в чем её единственное отличие? У неё пирожок в духовке.

— Франсуа, если ты не хочешь мне помочь, то я сделаю всё сам.

— Ты все-таки свихнулся.

Они подъехали к дому. Винсент сказал Боубею, что хочет провести ещё один вечер с мадам Ледук и её девочками и даже готов заплатить за них обоих, и только подъезжая к борделю, раскрыл ему свой истинный план и признался, что хочет забрать Катерину.

— А что, если Виолетта сказала тебе правду насчёт того озера?

— Ох, Франсуа, прекрати. Вернись в реальность. Бордель с бессмертными школьницами?

— Ну… когда ты так говоришь, звучит не очень правдоподобно.

Они постучали в дверь, и им открыла мадам Ледук, одетая в алый шёлковый халат.

— Так-так-так, — сказала она, впуская их внутрь. — Как пчелы на мед, да, Винсент? Не можете устоять?

Винсент виновато пожал плечами.

Все девочки были в гостиной, Минетта играла Брамса на фортепиано. Когда вошли Винсент и Боубей, они встали и подбежали к ним, целуя их в знак приветствия и поглаживая по волосам. Одна лишь Катерина не сдвинулась с места, и Винсент намеренно не смотрел в её сторону.

— Кого ты выберешь сегодня, Франсуа? — спросила мадам Ледук.

Боубей оглядел комнату. Наткнувшись взглядом на Винсента, он сказал:

— Тебя, Виолетта. Сегодня я хочу тебя.

Чуть позже, после шампанского, Боубей с Виолеттой поднялись наверх под хихиканье, хлопки и одобряющий свист девушек. Как только они ушли, Винсент подошёл к Катерине и взял её за руку.

— Теперь наша очередь, — сказал он.

Они вышли из гостиной и пошли по коридору, и все это время он крепко держал её за руку. Вдруг, проходя мимо парадного входа, он одёрнул её и сказал:

— Пора! Ну же, Катерина, это наш шанс!

Катерина попыталась вывернуться:

— Нет! — вскрикнула она. — Что ты делаешь! — но Винсент повернул дверную ручку, широко распахнул дверь и вытащил Катерину на крыльцо.

— Нет! — кричала она. — Нет, Винсент, я не могу!

Она подогнула колени и опустилась на пол, но Винсент наклонился и поднял её.

— Нет! — визжала она. — Мне нельзя! Нельзя! Винсент, ты меня убьёшь!

Она хватала его за волосы, пыталась расцарапать ему лицо, но боль только сильнее раззадоривала его. Он вытащил её на улицу и поволок к припаркованной машине. Открыв дверь со стороны водителя, затолкал её в салон и посадил на пассажирское место. Затем сел в машину сам, завёл двигатель и под свист шин помчался прочь от дома.

— Вернись назад! — кричала она, хватаясь за руль. — Нам надо вернуться!

— Послушай! — прикрикнул он на неё. — Что бы там ни наплела тебе Виолетта, знай: это полная чушь! Она придумала все это, чтобы напугать тебя, чтобы ты не могла уйти! Так что прекрати думать о ней, подумай лучше о себе и своём малыше.

— Назад! — стонала Катерина. — Боже мой, за что мне это? Боже, прошу тебя, не надо! Боже, Винсент, верни меня назад!

— Да замолчи же ты, наконец! Замолчи и пристегни ремень. Если ты не думаешь о безопасности ребёнка, я буду думать об этом за тебя.

— Отвези меня обратно! Обратно! Я не могу поехать с тобой, Винсент! Не могу!

Она снова толкнула его, попыталась дёрнуть за ухо, и машину едва не занесло. Но в итоге он сумел обездвижить её, схватив правой рукой оба её запястья. Она прекратила попытки ударить его, повернулась на сидении и тихонько заплакала.

К тому времени, как они въехали в Монреаль, она уже спала. Он припарковал автомобиль перед жилым домом и заглушил двигатель. Посмотрел на неё и откинул ей волосы со лба. Она была так прекрасна, что ему с трудом верилось, что она настоящая. Он взял её на руки и занёс в подъезд. В этот поздний час ярко освещённый холл был безлюден. Он зашёл в лифт и к тому моменту, как они поднялись на шестой этаж, уже чувствовал усталость.

Он открыл дверь и занёс её в квартиру. Квартира была самая обыкновенная: обставленная мебелью, с двумя спальнями, ванной и маленькой кухней. Днём из окна открывался прекрасный вид на Ривьер-де-Прери, частично скрытый другими жилыми домами. Он отнёс её в спальню и уложил в кровать. На белом изголовье висела до смешного нелепая картина, изображающая осенний лес.

Он сел рядом и взял её за руку.

— Катерина, — сказал он. — Катерина, проснись. Вот мы и приехали, милая. Мы сбежали.

Она моргнула и открыла глаза. В её взгляде читалось непонимание, постепенно перерастающее в неподдельный ужас. Она села и огляделась.

— Боже мой, — сказала она. — Боже мой, нет, этого не может быть.

— Успокойся, всё не так уж плохо. Поставим здесь пару комнатных растений, поменяем обивку на мебели.

Но Катерина не обращала на его слова ни малейшего внимания. Она встала с постели и подошла к туалетному столику с зеркалом.

— Боже мой, — повторяла она.

Винсент встал за её спиной, наблюдая за тем, как она разглядывает своё лицо.

— Катерина, с тобой ничего не случится. Все, что тебе говорила Виолетта… это лишь для того, чтобы запугать тебя.

— Но я там была. Я была на Кровавом озере в тысяча девятьсот двадцать четвёртом году.

— Это невозможно. Этого просто не могло быть. Не знаю, как Виолетте это удалось, наверно, она промыла вам мозги. Но день не может тянуться двадцать четыре года, и никто не может оставаться вечно молодым.

— Ты должен отвезти меня назад. Я умоляю тебя, Винсент. Ради моего ребёнка!

— Хочешь вернуться? Куда, в бордель? Хочешь снова стать шлюхой? Отсасывать у мужиков, раздвигать ноги перед каждым, кто готов за это заплатить?

— Какое тебе дело? Ты поэтому меня увёз? Хочешь, чтобы я раздвигала ноги перед тобой бесплатно?

— Ради всего святого, Катерина, я увёз тебя, потому что я люблю тебя.

Только после этих слов она отвела взгляд от отражения в зеркале. На её лице застыло такое выражение, какого он прежде не видел ни у одной девушки. Она словно воткнула в него огромный нож, который пронзил его насквозь.

Время было к полуночи. Он спросил, не голодна ли она, но она отказалась и от еды, и от питья. Он включил телевизор в гостиной, но не нашёл ничего интересного: только лакросс и старый фильм с Эрролом Флинном. Катерина осталась в спальне, сидела и молча смотрела на стену. Наконец, он подошёл к ней и сел рядом.

— Послушай, — сказал он. — Возможно, я совершил ошибку.

Она посмотрела на него, вид у неё был очень бледный и усталый.

— Если хочешь, я отвезу тебя назад. Я просто думал, что делаю доброе дело, вот и все. Давай ляжем спать, а рано утром я отвезу тебя.

Она ничего не ответила, только закрыла глаза.

— Прости, — сказал он. — Прости за то, что полюбил тебя. Прости, что во мне остались человеческие чувства. Что я должен был делать?

До полуночи он смотрел телевизор, а затем разделся и лёг в постель рядом с ней. Она тихо посапывала в подушку. Он протянул руку и дотронулся до её плеча, положил ладонь ей на грудь. Затем провёл рукой по круглому животу. Он чувствовал, как там шевелится ребёнок, будто кто-то замешивает тесто.

До 3:40 он ворочался в постели. Иногда он засыпал, и тогда ему снилось, будто в других комнатах кто-то разговаривает и смеётся. Он проснулся с сильной эрекцией и снова потянулся к Катерине. Она по-прежнему спокойно посапывала. Он погладил её грудь сквозь ткань ночной рубашки, а затем раздвинул ей ноги и лёг сверху. Наверно, трахать спящую было неправильно, но он не мог устоять. Было темно, и она была совсем сухая, но он смочил пальцы слюной и смазал кончик члена, а затем резко вошёл в неё и начал ритмично двигаться, погружаясь так глубоко, как только было возможно.

Она проснулась. Он почувствовал это. Но он вот-вот готов был кончить и не мог остановиться, поэтому продолжал трахать её, все жёстче и грубее. Он слышал, как тяжело она дышит, и думал: отлично, ей тоже нравится. Он сказал:

— Да, детка, ты великолепна. Ну же, сладкая, ты просто прелесть.

И тут она закричала. Это был пронзительный, булькающий крик, она забрызгала ему слюной все лицо. Испугавшись, он сел, чувствуя, как по спине пробежали мурашки, она закричала снова. Он нащупал выключатель настольной лампы, но, включая, уронил лампу на пол, и открывшееся зрелище, освещённое под таким углом, казалось ещё более ужасающим.

Перед ним, раскинув ноги, лежала ссохшаяся старуха. На её голове клочьями торчали редкие седые волосы. Глаза впали глубоко в глазницы, иссушенные губы были туго натянуты на беззубые дёсны. Единственное, что выдавало в ней Катерину, — это её огромный круглый живот.

— Господи, прошептал Винсент. — Господи, пусть это окажется страшным сном.

Старуха снова закричала, но из её груди вырвался лишь хрип. Она подняла костлявую руку и слабо уцепилась за плечо Винсента, но тот оттолкнул её. Она умирала прямо на его глазах. Под кожей на её лице всё явственней проступал череп, грудь сморщивалась. Кожа на ключицах разорвалась, обнажив кости, подбородок упал на грудь.

— Катерина! — Винсента трясло. — Катерина!

Он приподнял её голову, но та оторвалась и покатилась на подушку. Катерина была мертва. Винсент соскочил с кровати, вытирая руки о простыни. Он так дрожал, что ему пришлось опереться на стену, чтобы не упасть.

И вдруг он подумал: «А ребёнок? А как же ребёнок? Катерина мертва, но вдруг удастся спасти ребёнка!»

На секунду он задумался о том, чтобы вызвать скорую — но как, черт возьми, объяснить врачам, что в его постели делает мёртвая старуха — мёртвая беременная старуха? Он осторожно подошёл к ней и убедился, что ребёнок все ещё шевелится внутри. Но как долго он сможет так жить?

Винсент направился на кухню, открыл ящик и достал большой разделочный нож. Вернувшись в спальню, подошёл к Катерине, лицо которой стало совсем серым. Он уже почти готов был бросить всё как есть, но снова заметил движение внутри живота и понял, что обязан дать ребёнку шанс.

Он приставил остриё ножа к её сморщенной коже прямо над лобковой костью, а затем осторожно надавил, разрезая мышцы, пока не почувствовал что-то мягкое. Он опасался, что случайно заденет ребёнка, но продолжал разрезать живот. Её плоть была такой старой, сухой и увядшей, что больше напоминала гнилую мешковину. Наконец, он разрезал живот и потянул два куска плоти в стороны, обнажив матку.

Дрожа и обливаясь потом, он вырезал из её утробы младенца. Сначала появилась ножка, затем ручка. Каким-то чудом ребёнок оказался жив. Он был скользкий, фиолетовый, и от него исходил сильный запах околоплодной жидкости. Винсент перевернул ребёнка так, чтобы можно было перерезать пуповину, а затем поднял его обеими руками. Младенец был такой крошечный, такой хрупкий. Девочка. Зажмурившись, она сжимала и разжимала кулачки. Она засопела, а затем пару раз едва слышно вскрикнула.

Винсент был очарован. Он разрыдался. Слезы бежали по его щекам, стекали с подбородка. Он не мог понять, что произошло с Катериной, но понимал, что только что спас жизнь ребёнку. Он прошёл через всю комнату, положил её на диван, а сам ушёл в ванную за полотенцами.

* * *

На рассвете под проливным дождём он уже на всей скорости нёсся к Мон-Сен-Мишель. Время от времени стрелка спидометра переходила за отметку сто десять километров в час. Он добрался до места к одиннадцати часам дня. Подбежал к крыльцу, перепрыгнул через ступеньки и принялся бешено колотить в дверь.

Вышла мадам Ледук, а за её спиной показался Боубей.

— Вы вернулись, — сказала она. — Я поражена, что вам хватило на это смелости.

— Что ж… Думаю, у меня не оставалось другого выбора.

— Что с Катериной?

Он опустил голову.

— Вы не солгали мне. Катерины больше нет. Но мне удалось спасти её дочь. Я хотел привезти её сюда, пока не стало слишком поздно.

Он подошёл к машине и открыл дверь. С нерешительным видом, будто бы никогда прежде она не стояла под дождём, будто никогда раньше лучи солнца не слепили ей глаза, из машины вышла молодая девушка — босая, завёрнутая лишь в зелёное полотенце. Винсент взял её за руку и повёл к дому. Виолетта и Боубей молча наблюдали за тем, как они поднимаются по ступенькам. Девушке на вид было семнадцать или восемнадцать лет, у неё были длинные тёмные волосы, как у Катерины, и она была почти так же красива, только черты лица были чуть более резкими.

— Вот, — сказал Винсент, подводя её к двери. — Здесь ты будешь в безопасности.

На глазах мадам Ледук блеснули слезы.

— Я так раскаиваюсь в своём желании, — сказала она Винсенту.

— Что ж, — ответил он. — Всё мы иногда в чем-то раскаиваемся.

* * *

Они поехали прочь от дома. Небо начинало проясняться. Боубей сказал:

— Куда мы? Монреаль в другой стороне.

Винсент протянул ему сложенную карту.

— Кровавое озеро, — сказал он. — Мне нужно сделать ещё кое-то.

В лесу он выкопал неглубокую могилу и положил в неё истлевшее тело Катерины. Он засыпал её лицо землёй и листьями.

— Прости меня, — все, что он смог сказать. После этого он подошёл к озеру, в зеркальной поверхности которого отражалось чистое голубое небо.

— Они пришли сюда и загадали желание, — сказал он Боубею. — Господи, они и подумать не могли, что все так обернётся.

— Я вот хочу новый «Мерседес», — сказал Боубей.

— А я просто хочу просыпаться каждую ночь, и видеть, что Катерина лежит рядом со мной.

— Можешь вернуться к Виолетте и попробовать закрутить с её дочкой.

— Забудь. Она мне как дочь. Она родилась на моих глазах. И выросла на моих глазах.

— За три часа? Это ещё не значит быть отцом.

— Все равно, это было что-то невероятное. Она становилась все старше и старше, будто в ускоренной съёмке.

— Да, конечно.

— Так и было, клянусь.

— Конечно.

Они сели в автомобиль и уехали, а Кровавое озеро осталось таким же спокойным, каким было всегда.

Шесть недель спустя, Боубей позвонил Винсенту и сказал, что ему дали повышение и компания предоставила ему служебный автомобиль: новенький 5OOSL цвета «металлик». После этого Винсент просыпался по два-три раза каждую ночь и ощупывал вторую половину кровати, чтобы убедиться, что она по-прежнему пуста.


Перевод: Анна Домнина

Без дна

Graham Masterton, "Out of Her Depth", 2000

Этот майский полдень казался необычным. Небо по-грозовому чернело, но липы ещё купались в солнечном сиянии. Анн-Жоэль шла через сад Тюильри, шла торопливо, опасаясь, что скоро опять начнётся дождь, а она не прихватила с собой ни куртки, ни зонтика. Это был один из тех дней, когда всё идёт наперекосяк.

Анн-Жоэль отправилась на рю де Блан Манто, откликнувшись на объявление в «Фигаро» о работе переводчиком с английского. Объявление сулило: «Сегодня Вас Ждёт Целый Новый Мир!» Однако, добравшись туда, Анн-Жоэль обнаружила, что указанного в газете адреса не существует: здание снесли, и остались лишь сорняки и щебень. На обратном пути она сломала каблук туфли о вывороченную брусчатку. Теперь Анн-Жоэль торопливо шагала по Тюильри босиком, и её ноги по щиколотки забрызгала песочно-жёлтая грязь. Стих ветер, и сад заполнился наводящей ужас тишиной. Даже шум машин с набережной Тюильри слышался необычно глухо.

Внезапно Анн-Жоэль поняла, что оказалась в одиночестве. Кроме неё в саду никого не было. Она сбавила шаг, ощущая под ступнями мокрый песок. Перед ней раскинулась широкая лужа, где отражалось небо, чёрное и лоснящееся, как мраморное надгробие. Чтобы ополоснуть ноги, Анн-Жоэль зашла прямо в лужу. Сначала глубина была лишь по щиколотку, но, зайдя дальше, она обнаружила, что вода доходит почти до колен. Она развернулась и попыталась вернуться обратно, но лужа становилась всё глубже и глубже, пока Анн-Жоэль не погрузилась по пояс, а её серое шерстяное платье вымокло и потемнело.

Анн-Жоэль позвала на помощь, но тут никого не было: лишь по рю де Риволи брели далёкие фигуры. Она сделала ещё три шага вперёд и внезапно провалилась по шею, а потом опора под ногами пропала и лужа оказалась без дна. Вода была леденяще холодной, и поплыть не удалось. Даже окажись кто-нибудь в саду, он увидал бы лишь женскую голову посреди лужи и быстрый взмах руки.

Задыхаясь, молотя руками и ногами, Анн-Жоэль ушла под воду, и там оказалось темнее и холоднее, чем она всегда представляла. Она погружалась ниже и ниже, с широко раскрытыми глазами, за спиной колыхались волосы, лёгкие ещё удерживали последний глоток воздуха, что вдохнула перед тем, как сгинуть под водной гладью. На поверхность лужи в саду Тюильри вырвалось шесть-семь пузырьков, а потом вода вновь успокоилась.


Перевод: BertranD

Бургеры Кале

Graham Masterton, «The Burgers of Calais», 2002

Я никогда не любил северные районы, да и восточные тоже. Ненавижу холод! И у меня нет времени на этих деревенщин, что там обитают, которые носят грубые клетчатые пальто и свои говнодавы от "Тимберленд".

А как они здороваются! Они просто подходят к вам сзади, и когда вы меньше всего этого ожидаете, ударяют вас по спине.

Мне они не нравятся. Все ведут себя так весело и простодушно, но поверьте мне, что простота скрывает настоящие ужасные секреты, от которых ваша кровь превратится в ледяной гаспачо.

Таким образом, вы можете догадаться, что мне было явно не до смеха, когда я возвращался домой в начале октября прошлого года из Преск-Айл, штат Мэн, и моя любимая "Меркьюри Маркиз" 71-го года выпуска встала как корова посреди шоссе.

Единственная причина, по которой я проделал весь этот путь до Преск-Айла, штат Мэн, заключалась в том, чтобы навестить могилу моего старого армейского приятеля Дина Брансуика III (да простит его Бог за то, что он сделал в коробке из-под сигар полковника Райтмана). Мне не терпелось вернуться на юг, но теперь я застрял в полумиле от Кале, штат Мэн, с населением 4 003 человека и одним из самых северных, самых восточных и самых унылых городов, которые вы могли только представить.

Кале произносится на местном языке как "Калас"[11], и, поверьте мне, именно это они из себя представляют! Чёрствое, жёсткое, банальное маленькое пятнышко на правом локте Америки. Особенно, когда у вас незастрахованный автомобиль без двигателя, карта "Виза" с максимальным расходом всего $226, и никаких друзей или родственников дома, которые могли бы позволить себе послать вам больше, чем радостный привет.

Я оставил свой любимый "Меркьюри" на зелёной набережной у первого шоссе и пошёл пешком в город. Мне никогда особо не нравились прогулки, в основном поэтому мой вес немного увеличился с тех пор, как я ушёл из армии в 1986 году, из-за патологического отсутствия сдержанности, когда дело доходит до филе гамбо, курицы со специями по-каджунски, рёбрышек с горчицей и пирогов с лаймом. Моя арендодательница Рита Персонейдж говорит, что, когда она впервые увидела меня, подумала, что Орсон Уэллс восстал из мёртвых! Я должен сказать, что у меня и правда есть целая куча белых двубортных спортивных пиджаков, не говоря уже белых куртках и шляпах, хотя и не в отличном состоянии. Конечно, не в отличном состоянии, так как я потерял работу в Ассоциации ресторанов Луизианы, что было гнусным политическим решением, связанным с насквозь прогнившей системой общественного питания Восточного Батон-Руж, а также, возможно, тем фактом, что я был далёк от формы танцора аж на 289 фунта[12].

Это был пронзительно яркий день. Небо было голубым, как чернила, а деревья покрылись золотыми, красными и хрустящими коричневыми листьями. Кале — один из тех аккуратных городков Новой Англии с белыми дощатыми домами и церквями со шпилями и весёлыми людьми, которые машут друг другу, когда едут со скоростью 2 1/2 мили в час[13].

К тому времени, как я добрался до Норт-энд-Мэйн, я вспотел, как свинья, и остро нуждался в пиве. За моей спиной раздалась сигналка, и это была полицейская патрульная машина. Я остановился, и офицер опустил окно. У него были зеркальные солнцезащитные очки и песочные усы, которые выглядели так, будто он держал щёточку для ногтей над верхней губой. И веснушки. Вы знаете этот типаж.

— Разве я превысил скорость, офицер?

Он снял солнцезащитные очки. Не улыбнулся. Он даже не моргнул.

— Кажется, у Вас проблема, сэр.

— Я знаю. Я принимаю эти таблетки для похудания уже более шести месяцев и не потерял ни фунта!

Моя шутка его не рассмешила.

— Вам нужна помощь? — спросил он.

— Ну, у моей машины поломка, и я иду в город, чтобы посмотреть, смогу ли я найти кого-нибудь, чтобы починить