Серебристый «Ситроен» матери вырулил из-за поворота в тот самый момент, когда Ури решил, что больше он ждать не будет. Он, собственно, и не сомневался, что она опоздает, – опоздание было так же живительно для ее души, как утреннее священнодействие перед зеркалом для ее лица. Она отчаянно махала ему из окна, явно предчувствуя его решение и опасаясь, что он развернется и растворится в многокрасочной иерусалимской толпе прямо у нее перед носом. Он почти так и сделал, крутнулся было уже на каблуках, чтобы уйти и наказать ее как следует, но передумал и шагнул с тротуара к машине. Однако едва он успел отворить дверцу, как завыла сирена, и жизнь вокруг остановилась.
Все те, что за секунду до сирены шагали, бежали, протискивались навстречу потоку других шагающих и бегущих, все те, кого несло и крутило в многоглазом уличном водовороте, вдруг замерли разом, и водоворота не стало. Машины застыли там, где их застигла сирена, и только их пассажиры и водители на миг нарушили эту зачарованную неподвижность, – они единым слаженным толчком отворили дверцы и, изогнувшись одновременно, встали каждый рядом со своей машиной. Придерживая щепоткой пальцев полуоткрытые дверцы, они стояли, низко склонив головы, – то ли молились, то ли разглядывали носки своих ботинок.
День поминовения погибших. Эзры, Итая и его, Ури, ибо мелкая случайность, благодаря которой он остался в живых, казалась нелепым недоразумением на фоне того, что с ними тогда произошло.
Как только сирена смолкла, Ури в два прыжка оказался рядом с матерью и, отмахиваясь от ее извинений, сказал резко:
– Садись справа, я сам поведу.
Она было залепетала что-то насчет нервного срыва и врачебных запретов, но он уже затягивал ремень шоферского сиденья:
– Ты, надеюсь, не хочешь, чтобы я опоздал на самолет?
Мать глянула в его яростные глаза и не стала ему возражать, она молча села рядом с ним, молча затянула свой ремень и ни разу за всю дорогу в аэропорт не указала ему на зашкаленный спидометр. Так ему и запомнился этот предотлетный час – его новая, еще не опробованная временем власть над матерью, ее закушенные губы и тишина, как перед смертью.
День поминовения погибших.
На прощанье он все же сжалился над матерью и подставил ей щеку для поцелуя на пороге зачарованной зоны для избранных, в кондиционированную благодать которой пускали только пассажиров. Она потерлась о его щеку нежными, все еще молодыми губами (о, неувядающая Клара, черт бы ее побрал!), и сквозь терпкий аромат духов на него пахнуло знакомым молочным запахом ее кожи, который он так обожал в детстве и от которого сходил с ума в ранней юности.
– Ты будешь мне звонить иногда? – спросила она робко. Робость эта все еще была ему внове, и он нетвердо знал, как на нее реагировать. И потому ответил более резко, чем он сам от себя ожидал.
– Чтобы прервать твою приятную беседу с очередным поклонником?
Мать часто-часто заморгала, словно собиралась заплакать, но сдержалась и вместо слез выдавила из себя кривое подобие улыбки, обращающее его хамство в шутку.
– Мне казалось, ты всегда неплохо ладил с моими поклонниками.
Что было делать, если она сама подставляла вторую щеку? Только бить с размаху.
– А что еще оставалось единственному сыну молодой красивой вдовы?
Тут уж ей наверняка следовало поставить его на место – одним властным взмахом ресниц, как она это умела. Но она выдавила из себя еще одну игривую улыбочку, она даже игриво крутнула задом ей в пандан и погрозила ему пальчиком, как маленькому, – ну-ну-ну, злопамятный мальчишка! И тут ему стало страшно: неужто он и впрямь так серьезно болен, что все ему дозволено? Или это просто награда за то, что он остался жив? Мысль эта отравила Ури всю радость восхождения по трапу самолета. И только когда бело-зеленые пригороды и лазурно-желтые пляжи Тель-Авива закружились, стремительно уменьшаясь за овальной линзой иллюминатора, напряжение отпустило его. Он был жив и летел в Европу!
Он уже бывал там, – мальчишкой, лет десять назад: мать возила его во время школьных каникул – приобщать, как она это называла, к великой европейской культуре. Вряд ли он сильно тогда приобщился: монотонные ряды картин вдоль музейных стен утомляли и подавляли его, а главное – ему было не до того, он должен был следить за матерью. В то европейское лето он любил ее безнадежной юношеской любовью и ревновал ее ко всем встречным. Все бесчисленные любовные сцены, изображенные на бесчисленных музейных полотнах, наводили его на мысль о ее тайных похождениях и изменах. И чем больше она восхищалась этими картинами, тем больше он их ненавидел, а вместе с ними художников, живопись и музеи, ненавидел так страстно, что постарался начисто вытравить их из своей памяти.
И вот теперь он, и вот теперь он, свободный от любви к ней и от всякой любви вообще, поскольку любовь к мёртвым не в счёт, собирался увидеть все это снова. Он сидел, зажатый со всех сторон неуютной клеткой самолетного кресла, и злорадно представлял себе, как долгими жаркими вечерами она будет маяться у телефона в ожидании его звонка, а он захочет – позвонит, а не захочет – не позвонит.
***
Он позвонил ей только накануне возвращения домой из привокзального автомата в Страсбурге, чтобы напомнить, что завтра в полпервого она может встретить его в аэропорту, если захочет. Услышав его голос, мать часто задышала в трубку, будто намеревалась зарыдать, но удержалась и только спросила, как он себя чувствует. Он говорил с нею по-немецки, частично по детской привычке, частично потому, что хорошо напрактиковался за это европейское лето. Ловко раскатывая языком гортанные звуки, от которых во рту оставался кисло-сладкий аромат яблочных оладьев, неизменно сопровождавших их субботние немецкие беседы с матерью, он соврал, что чувствует себя хорошо и скучает по дому. На чужом, хоть и знакомом с рождения наречии, врать было легче, тем более, что и выхода другого не было: время действия билета кончалось завтра утром, а денег оставалось четыре марки семьдесят пфеннигов – на кофе и на метро.
Закончив разговор, он прошел в темноте под дождем на перрон, где обнаружил, что поезд на Мюнхен уже подан и двери открыты. Он вошел в вагон, устроился поудобнее в углу и задремал – ехать предстояло всю ночь. Не просыпаясь, он почувствовал, как поезд тронулся и мягко закачался на пружинистых рессорах.
Разбудило его внезапное чувство невесомости – поезд стоял у смутно-освещенного перрона. Названия станции он прочесть не смог, оно пряталось в темноте за сеткой дождя. Взгляд его, утомившись всматриваться в неразборчивую готическую вязь на далеком желтом фоне, скользнул было назад, вглубь глаз, но застрял на полпути, наткнувшись на картину, столь неправдоподобную, что поначалу Ури принял ее за отражение не замеченной им рекламы на противоположной стене. Десятки, если не сотни мертвенно-бледных морд скалились на него из темноты, зияя черными провалами ощеренных ртов и пустых глазниц. Ури поспешно проверил стену напротив окна – никакой подходящей рекламы там не было – и опять повернулся к перрону. Морды по-прежнему безмолвно скалились из пустоты – ни тел, ни ног под ними различить было нельзя.
Какую-то долю секунды они еще продолжали неподвижно висеть за стеклом, а потом все разом задвигались и зашумели. При движении у них сразу обнаружились и ноги, и тела, сплошь затянутые в черную кожу, густо усеянную крупными металлическими бляшками – то ли кнопками, то ли шляпками гвоздей. При каждой морде соответственно обнаружилась голова, порой обритая наголо, порой увенчанная замысловатым хитросплетением пестро-крашенных волос. Обретя способность двигаться, все головы разом издали единый пронзительный воинский клич, в ответ на который станционное радио гортанно объявило, что поезд задерживается по техническим причинам. Не прерывая свой леденящий душу вой, головы дружно, словно по команде, повернулись налево, вперед по ходу поезда, представляя себя для обозрения в профиль. Приспособившийся к полутьме перрона глаз Ури начал различать детали: в черной пещере рта каждой головы напряженно вибрировал вздыбленный для крика кончик языка. Слева, от начала поезда, будто притянутые магнитным полем направленных на них взглядов, появились два полицейских, вооруженных резиновыми дубинками. Свободной рукой каждый тащил за цепочку наручника упирающегося верзилу, затянутого в черную кожу. Следом за ними третий полицейский вел на поводке огромную немецкую овчарку.
Откуда-то сверху, с небес, гулкий голос, перекрывая вой, рявкнул короткую отрывистую команду – и вдруг все вопящие рты захлопнулись покорно и разом. В наступившей оглушительной тишине маленькая сплоченная группа стала подниматься под охраной собаки вверх по железной лестнице, ведущей в никуда. Все головы – и глянцево-голые, и пестромохнатые, слаженно изгибаясь на тонких юношеских шеях, качнулись ей вслед, словно колосья на ветру, и рты начали приоткрываться, напрягая языки для очередного воинского клича. Отрывистая односложная команда снова грянула из темноты поверх голов – и рты захлопнулись, так и не открывшись.
Полицейские, арестант и собака все еще медленно шли вверх по лестнице, а навстречу им, пружинисто перепрыгивая через три ступеньки, сбегал матерый волк, слегка подгримированный под человека. Его поджарое волчье тело было втиснуто в черный кожаный комбинезон, на задние лапы натянуты были черные хромовые сапоги, на передние – черные лайковые перчатки, чтобы спрятать когти. Но ни серебристая стрижка поверх острых ушей, ни серая щеточка усов, маскирующая отсутствие верхней губы, не могли скрыть его волчью природу: длинные хищные клыки выдавали его с головой. В секунду очутившись на перроне, Волк четким воинским шагом промаршировал вдоль поезда и снова рявкнул какую-то односложную команду, в ответ на которую черное кожаное стадо, поблескивая стальными бляшками, безмолвно двинулось к вагонным дверям.
Они вливались в вагон через обе двери и быстро рассаживались по деревянным скамьям. Волк вошел последним, автоматические двери закрылись за ним, и поезд отплыл от перрона в разливанное море дождя. Только тут Ури, зачарованный развернувшейся перед ним драмой, обратил внимание на то, как опустел его вагон. Сбежали практически все, кроме пожилой французской пары в дальнем углу и рыжей американской толстухи, сидящей напротив Ури по другую сторону прохода.
При более внимательном обзоре толстуха оказалась совсем юной. Туго натянутая на ее круглых щеках кожа сияла в полутьме вагона, словно в недрах этих розовых полусфер теплились наивные лампадки любви к ближнему и веры во взаимность. Не столько неразличимыми за толстыми стеклами очков глазами, сколько жадно открытым пухлым ртом она следила, как компактная черная масса волчьей стаи растекалась по вагону, дробясь на мелкие островки, отделенные друг от друга желтыми спинками скамеек. Волчата тоже были юные, почти дети, у многих на шеях и подбородках пупырились малиновые отроческие бугорки с белыми гнойными головками. Волк вошел последним, остановился в дверях и молча ждал, пока они растасуют в узких межскамеечных проходах хитросплетение тонких ног с несоразмерно крупными ступнями. Под его взглядом все быстро притихли, и он заговорил, – негромко, не повышая голоса:
– Ну что, довольны, герои? О Ремингере и Штранде можно забыть, играть они больше не будут – а значит, кубка нам не видать. Но сегодня есть еще надежда выйти в полуфинал, если всех вас тоже не уведут в полицию.
Слева от Ури кто-то прошелестел одной кожаной ногой о другую, будто хихикнул, и серая волчья морда вдруг ощерилась всем арсеналом своих клыков.
– Все пиво сдать мне! – рявкнул Волк.
В полной тишине десятки пивных банок покатились через головы из рук в руки и беззвучно выстроились на полу перед Волком. Он пнул первую подвернувшуюся банку затянутой в хромовый сапог задней лапой:
– Все в мусор! Немедленно!
Никто не шелохнулся, только слева одна кожаная нога опять прошелестела по другой. Не поворачивая головы, Волк тихо сказал:
– Подними-ка свой зад и вали сюда, Лотар.
Когда Лотар неохотно оторвал свой тощий зад от скамьи, его бритая до блеска голова со странными продольными вмятинами за ушами почти коснулась вагонного потолка. Волк смотрел на него снизу вверх, но это не снижало гипнотической силы его взгляда.
– Собери все банки и выбрось!
Лотар обвел батарею банок тоскливыми мутными глазами и спросил недоверчиво:
– Все?
– Все! И ту, что ты спрятал у себя в сумке тоже.
– А чего я прятал? Ничего я не прятал... – не очень уверенно забубнил Лотар.
– Открой его сумку, Милке! – приказал Волк.
Милке выскочил в проход с правого фланга, лицо его было неразличимо бледным на фоне малинового зубчатого гребня, бегущего по центру его бритого черепа от лба до затылка. Он поднял с пола синюю спортивную сумку, развязал стягивающий ее горло шнур и протянул ее Волку. Тот быстрым толчком ладони по дну сумки выбил из нее банку пива, и она покатилась по проходу, ударяясь о скамьи.
– Подними! – скомандовал Лотару Волк.
Лотар послушно наклонился, ловя убегающую банку. Волк кивнул Милке. Милке прицелился и, напрягшись всем телом, тюкнул Лотара носком тяжелого ботинка в черный кожаный зад. Лотар потерял равновесие, заскользил по полу, хватаясь за воздух растопыренными пальцами, и с размаху врезался лицом в ребро скамейки. Все загоготали.
Лотар медленно поднялся, растирая ладонью ушибленную переносицу, – в глазах его прозрачно читался смертный приговор Милке.
– Только попробуй, тронь его, – процедил сквозь зубы Волк, – вылетишь из команды головой вперед. Собирай банки!
В минуту банки были собраны и сброшены в мусорные бачки, аккуратно расставленные в проходе между скамьями. Покончив с пивом, Волк сел отдельно от всех и, упираясь хромовыми сапогами в пустую скамью напротив, стал писать левой рукой в блокноте официального вида.
Лотар подобрал свою синюю сумку и снова сел у окна. Несколько минут он неотрывно вглядывался в освещенную блеском дождя заоконную темноту, а потом гибко откинулся всем телом назад и вдруг запел. Запел нежно и складно, без какого бы то ни было знака извне, без приказа, без взмаха дирижерской палочки. И вслед за ним запели все. Его высокий и чистый, почти девичий голос выводил верхние регистры мелодии в заоблачные просторы, куда долетают лишь ангелы и реактивные самолеты, а там, на этих просторах, ее подхватывали сладкозвучные тенора и мягко спускали вниз, навстречу перистым облакам очень юных баритонов, только вчера переставших быть тенорами.
Это ангельское пение вовсе не вязалось с их волчьим воем на платформе, с их грубыми черными сапогами, блестящие голенища которых, обильно усеянные металлическими бляшками, свободно морщинились под угловатыми коленками. Оно превращало их бледные прыщавые морды во вдохновенные лица гетевских юных Вертеров, приписывая прыщи страданиям неразделенной романтической любви.
Успокоенные этой видимой кротостью, французы осмелели настолько, что с веселым щебетом расстелили на своем столике цветастую пластиковую скатерку и начали разворачивать тщательно упакованные в алюминиевую фольгу домашние бутерброды.
«Ве-е-чер, ве-чер, вечер..» – манило призывно сопрано Лотара.
«Встре-е-чи, встре-чи, встречи...» – перехватывали его призыв тенора.
«Вечно, вечно, вечно...» – доверительно утешали баритоны.
Слаженная многоголосая ласка напева, мягко убаюкивая, сливалась с монотонным покачиванием вагона на стыках: «Вечно, вечно, вечно...» Последнее, что Ури услышал, погружаясь в мгновенный, почти гипнотический сон, был тоненький американский голосок, неуверенно пытающийся найти свой регистр, чтобы бессловесно взлететь на крыльях немецких серафимов и раствориться в блаженстве полета.
***
– На черта она тебе сдалась, такая толстуха?
– А я люблю толстух, у них между ног мягко-мягко.
Ури приоткрыл глаза: в вагоне было тихо, пение прекратилось. Хор распался на несколько групп; некоторые спали, остальные с интересом следили за незатейливым спектаклем, разыгрывающимся в двух шагах вокруг рыжей американской девочки по другую сторону прохода. Она сидела на коленях у Лотара, зажатого с двух сторон щетинистым Милке и его близнецом, который отличался от малинового Милке только цветом своего зубчатого гребня – у него гребень был зеленый с золотыми прожилками.
Рыжая девочка, не понимая ни слова из их немецкой скороговорки, была скорей польщена, чем напугана, их вниманием. Неуверенно хихикая, она покачивалась на острых кожаных коленках Лотара, пока любопытные пальцы его соседей заползали ей под рубаху, ощупывая обильные складки ее пышного тела. Похоже, это было ей приятно. Малиновый Милке прижался щекой к ее животу и закрыл глаза.
– Действительно, мягко.
– А пониже еще мягче. И к тому же мокро.
– Сейчас мы это проверим.
Кто-то из зрителей смачно хрюкнул от восторга. Ури скользнул взглядом в угол, где сидел Волк, – там никого не было, только пачка сигарет, оставленная на полураскрытом блокноте, отмечала его место. Французы тоже куда-то исчезли, – то ли сошли на предыдущей станции, то ли сбежали в другой вагон от греха подальше. Между тем сюжет по ту сторону прохода продолжал стремительно развиваться: одна пара рук нетерпеливо обрывала пуговицы рубахи, пока другая расстегивала молнию на джинсах. Толстуха уже не хихикала, – испуганно извиваясь всем телом, она пыталась сползти с черных кожаных колен на пол, но третья пара рук, не отпуская, цепко разместилась у нее на груди.
Ури, стиснув зубы, прикрыл глаза ладонью в надежде снова уснуть – его это все не касалось, он не обязывался решать чужие проблемы в чужой стране. Тонкий американский голос взвизгнул пронзительно то ли от боли, то ли от страха, словно призывая Ури к действию. Он опять повторил себе, как заклинание, что это не его дело, но темная волна ярости уже накатывала изнутри, поднимаясь все выше и выше, пока не перехватила ему дыхание. Теперь он уже не владел собой, тело его напряглось, готовое к прыжку. Он отвел ладонь от глаз и сказал тихо, но внятно:
– Сейчас же оставьте ее в покое!
Все головы мотнулись в его сторону, чтобы удостовериться, что он и есть источник беспокойства, но, не найдя в нем ничего интересного, дружно вернулись назад, к спектаклю. Тогда он стремительно перемахнул через проход, уже не помня себя, а доверяясь лишь автоматической точности своего тренированного тела. Его руки, ноги, плечи и пальцы хорошо знали свое дело: через пару секунд все трое, – и бритоголовый Лотар, и разноцветные близнецы, – корчились на полу в проходе. Остальные замерли в напряженном молчании, явно не веря своим глазам. Пользуясь этой короткой передышкой, Ури одной рукой рванул с полки рюкзак толстухи, которая боком, словно краб, ползла по проходу к его ногам. Другой рукой он рванул ее вверх, сунул ей рюкзак и крикнул: «Беги!»
Несмотря на шок, она сразу все поняла, схватила рюкзак и метнулась по проходу к дверям. Ее бегство послужило сигналом: сорок промытых пивом и пением глоток испустили пронзительный воинский клич, сорок кожаных тел в едином броске ринулись к Ури. Их численное превосходство поначалу даже послужило ему на пользу: ограниченные узкой коробкой вагона, они попросту мешали друг другу, и ему ничего не стоило отражать набегающие черные волны поднятых рук и ощеренных ртов. Однако он не успел занять единственно выгодную позицию – спиной к стене, да и стены подходящей не было, были только вагонные окна, перегороженные откидными столиками. С такого столика на него и прыгнули сзади, – трое или четверо разом, он не мог бы сказать сколько. Длинная сильная рука зажала его шею локтевым сгибом, в то время, как его собственные руки заломили ему за спину, вцепившись в каждую, по крайней мере, в пяти местах от плеча до запястья. Воинский клич, слегка было оскудевший, вновь усилился до дребезжания оконных стекол, взмыл на самые высокие ноты, на долю секунды повис под потолком и вдруг опал, словно изо всех напрягшихся для крика легких разом выпустили воздух. Стало очень тихо, даже дыхания не было слышно.
– Вы что, балбесы? – сказал голос Волка. – Опять за свое?
Никто не ответил. Локтевой зажим на горле Ури напрягся, но не ослабился, так что смотреть он мог только на мутный вагонный фонарь над проходом. Несколько четких шагов по линолеуму, и клыкастая волчья морда, подгримированная щеточкой усов под человечью, заслонила свет фонаря.
Когда мамка сказала, что у нас забастовка, я сперва сказал ей «не хочу!» Не потому, что я так люблю выгребать дерьмо из-под свиней, а потому, что сегодня фрау Инге дала бы мне пять марок на игровой автомат, чтобы я мог играть. Мамка сильно сердится на фрау Инге за то, что она каждую неделю выдает мне пять марок, но ничего не может против этого поделать, потому что это мои деньги, я их заработал. Я-то заработал больше, но остальное она отдает мамке, а эти пять марок – мои.
Когда я сказал «не хочу забастовку!», мамка влепила мне оплеуху и пригрозила, что выпорет меня, если я буду очень раскрывать рот.
– Пускай она не думает, – орала мамка, – что она может подкупить тебя этими жалкими марками! Она ведь берет их из моего кармана, а не из своего!
Почему она назвала мои марки жалкими, я понял: ей жалко, что фрау Инге отдает их мне, а не ей. Но насчет кармана она точно наврала – я сам много раз видел, как фрау Инге достает их из своего кармана, а не из мамкиного.
Пока я обо всем этом думал, мамка кончила кричать и стала вертеться перед зеркалом, перебрасывая волосы то с левого уха на правое, то с правого уха на левое, будто это могло сделать ее хоть немного похожей на фрау Инге. Мало надежды, – с ее-то жирным задом! Но она, по-моему, себе очень нравилась, – она накрасила глаза синим, намазала губы вишневой помадой и долго собой любовалась. Правда, верхнюю губу ей пришлось полностью нарисовать на коже, потому что у нее, как и у меня, верхней губы нет, есть только узкая-узкая полоска совсем без уголков. Потом она напялила свое новое вишневое пальто с большими золотыми пуговицами и опять залюбовалась собой в зеркале. Наглядевшись на себя, она взяла сумочку и объявила, что уезжает в город и будет ночевать у тети Луизы.
Когда я это услышал, я громко заплакал, сам не знаю, почему. Наверно, потому, что у нее в сумочке были деньги, а я из-за ее забастовки не пошел сегодня в замок и не получил мои пять марок на игровой автомат.
Она остановилась в дверях и, не оборачиваясь, спросила своим самым железным голосом:
– Чего ревешь? Хочешь, чтобы я осталась дома?
Тогда я заплакал потише, – испугался, что она и вправду останется, и я не смогу поиграть в Инге и Карла.
Это ее успокоило, она посмотрела на меня и сказала уже не так сердито:
– Ты ведь не боишься оставаться один, ты уже взрослый, правда?
Я закивал, но слезы все текли и текли у меня по щекам и никак не останавливались. Тогда ей стало меня жалко, а может, ей очень хотелось уехать, не знаю, но она вынула из сумочки две марки и протянула их мне:
– Можешь пойти в «Губертус» и поиграть на автомате.
Я хотел сказать ей, что мне полагается пять марок, а не две, но пока я глотал слезы, она уже закрыла за собой дверь и быстро зашагала к автобусной остановке: наверно, боялась опоздать на автобус. И я подумал, что если я задержу ее из-за моих пяти марок, то она и вправду опоздает и я не смогу поиграть в Инге и Карла. Потому что при ней ничего не получится – она сразу заметит, рассердится и станет бить меня по рукам. Не понимаю, почему она так сердится, когда я играю в Инге и Карла, ведь я никому не мешаю, – Инге ничего об этом не знает, а Карла давно уже здесь нет. Не знаю, куда он делся, он исчез очень скоро после того, как я вошел из свинарника в кухню за бутербродом и увидел их на полу. Я так на них засмотрелся, что приклеился к полу и забыл про свой бутерброд. Я б так и простоял там весь день, глядя, как они возятся, но мамка подкралась сзади и выволокла меня во двор, при этом она шипела и брызгала слюной, как железная печка, на которую кто-то плюнул.
Сейчас мамка не могла мне помешать, и мне очень хотелось поскорей начать играть в Инге и а, – так, чтобы руки у меня были от Карла, а ноги и все остальное – от Инге. Иногда мне приходится делать все наоборот – чтобы руки были от Инге, а ноги и все остальное – от Карла – это когда мамка дома и я должен прятаться от нее под одеялом. Но сегодня я мог делать все, что захочу. Я запер дверь и начал думать о фрау Инге, – как я снимаю с нее сперва сапоги, потом чулки, а потом начинаю ладонью медленно гладить ее ноги от колен вверх. У меня уже рот наполнился слюной и в глазах потемнело, будто за окном выключили солнце, но тут кто-то стал отчаянно колотить в дверь.
Я подумал, что это мамка не успела на свой автобус и вернулась, и начал быстро застегивать штаны. Но руки у меня дрожали, и молнию заело на полпути, а в дверь колотили все громче и громче, так что мне пришлось выпустить рубаху поверх штанов и побежать отворять. По дороге я придумывал, как объяснить мамке, что я ей не сразу открыл, но это оказалась не она, а Дитер Швальб с соседней улицы, которого все называли Дитер-фашист, потому что он брил голову наголо и носил черные кожаные штаны и черные сапоги со стальными кнопками. Я решил, что ему зачем-то нужна мамка, потому что он никогда раньше меня не замечал, но оказалось, что он пришел за мной. Он сказал, что наша городская футбольная команда должна завтра в Мюнхене играть с какой-то другой командой, не помню, какой, и не хочу ли я поехать с ним в Мюнхен, чтобы кричать, свистеть и топать на стадионе в помощь нашим. Я ответил, что, конечно, хочу, но у меня нет денег на билет. Тут он увидел мои две марки на столе и сказал, что билет – ерунда: если я отдам ему эти две марки, он отвезет меня на станцию на своем мотоцикле без всякого билета, а дорогу до Мюнхена оплачивает клуб. И я подумал: а почему бы мне не поехать, раз дорогу оплачивает клуб, а мамки как раз нет дома? Она бы меня ни за что не пустила, а без нее я могу делать, что хочу – пусть знает, как ездить без меня ночевать к тете Луизе! Она ведь даже не спросила – а может, я тоже хотел бы с ней поехать?
Мне стало очень обидно, когда Дитер сунул мои две марки в карман, но мы так быстро побежали к его мотоциклу, что я не успел заплакать. Он прыгнул в седло, а мне велел сесть сзади и крепко обхватить его руками. И мы помчались по шоссе!
Я никогда раньше не ездил на мотоцикле, и мне было сперва очень страшно. Мне все время казалось, будто я сейчас упаду, и я стал все сильнее прижиматься к спине Дитера и представлять себе, что это Инге. Это мне так понравилось, что я даже забыл, что я мчусь на мотоцикле по шоссе. И вдруг Дитер обернулся и заорал сердито:
– Эй, ты, прекрати! И ничего такого себе не воображай!
Я так испугался, когда он на меня закричал, что перестал за него держаться и чуть не упал. Тогда он заорал еще громче:
– Держись, идиот, держись! Только прекрати свои штучки!
Мне пришлось опять за него схватиться и прижаться к его спине, хотя мне это было совсем неприятно. Всю дорогу до станции я хотел его спросить, как он догадался, что я воображаю, будто он – это фрау Инге, но на шоссе очень громко выл ветер, а потом совсем стемнело и начался дождь. А когда мы приехали, было уже поздно спрашивать, надо было спешить к поезду. Дитер поставил мотоцикл на стоянку и потащил меня на платформу, где нас ожидали еще трое других, одетых, как и он, в черные кожаные штаны и черные сапоги со стальными кнопками, а с ними еще трое просто в джинсах. Когда они увидели меня, они стали жутко хохотать и спрашивать Дитера, неужто он не мог найти в своей деревне никого получше. Дитер рассердился и сказал, что я могу орать и топать ничуть не хуже других. Тогда они стали подначивать меня, чтобы я показал им, как я умею орать и топать, а то тренер нашей команды не захочет взять меня с собой в Мюнхен.
Мне совсем не хотелось им это показывать, но я испугался, что тренер и вправду не захочет взять меня с собой, а у меня даже нет денег на автобус обратно в деревню. Поэтому я закрыл глаза и представил себе, как я сержусь на мамку, когда она идет в «Губертус» без меня и пьет там пиво с охотниками. И тогда я сам не заметил, как начал орать и топать, так что все были довольны, особенно Дитер. Он даже похлопал меня по спине и сказал, что я молодец.
Тут подошел поезд, и мы все побежали к последнему вагону, из которого нам махали и звали. На подножке стоял наш знаменитый тренер Эрих Кройц, – я его сразу узнал, его часто показывают по телевизору. Он спросил:
– Поскольку вы привели? Каждый по одному? Немного.
И махнул рукой, чтобы мы скорей проходили в вагон, потому что поезд уже тронулся. В вагоне было полно народу, почти все с бритыми головами и в черной коже с кнопками. Дитер забыл про меня, побежал по проходу в другой конец вагона и уселся среди своих, так что я сразу его потерял, такие они все были одинаковые.
Я сначала стоял в проходе, – из-под двери дуло холодным, и голова у меня была мокрая после поездки под дождем. Я стал думать, как рассердится мамка, когда узнает, что я поехал с Дитером, и мне захотелось выскочить из поезда и поскорей вернуться домой. И вдруг я увидел свободное место в углу возле уборной. Я быстро прошел туда и сел. В углу было тепло, никто меня не прогонял, вагон тихо покачивался, за окном было совсем темно, и я не заметил, как заснул.
Когда я проснулся, я не сразу понял, что спал. Я даже не сразу понял, что я еду в поезде, потому что вокруг никого не было, все повскакивали со своих мест и столпились в дальнем конце вагона. Из моего угла не было видно, что у них там происходит, но я не знал, можно ли и мне пойти туда и поглядеть. Пока я решал, идти мне туда или нет, дверь в тамбур отворилась, и вошел тренер Эрих Кройц и тоже стал смотреть в тот дальний конец, где столпились все, кроме меня. Хоть он, как и я, не мог видеть ничего, кроме черных кожаных спин, лицо у него стало такое, какое было в прошлом году в телевизоре, когда он объяснял, почему наша команда не заняла первое место, хотя была лучше всех.
Он очень быстро шагнул и оказался возле черных спин, которые тут же расступились и образовали ровный черный коридор, так что и мне стало видно все до конца. Это было совсем как в фильме, который показывают по телевизору вечером после погоды: десять человек в черном держали высоко в воздухе одного в зеленой нейлоновой куртке, и хоть их было десять, а он один, все равно было видно, как им трудно его удержать. Я не видел лица Эриха Кройца, но они видели, – он взмахнул рукой – и все десять человек сразу разжали руки, но тот, в зеленой куртке, не упал. Он прыгнул вперед, выгибая спину, и мягко опустился на пол, как кошка, когда ее бросают с крыши, – я видел, как мальчишки в нашей деревне бросали кошку с крыши: они так долго смеялись, что я тоже начал смеяться, пока у меня из глаз не потекли слезы.
Но в вагоне никто не засмеялся, когда тот, в зеленой куртке, встал на ноги и уперся глазами в Эриха Кройца. Было очень тихо.
– Это он один их всех тут раскидал? – спросил Эрих Кройц, и я увидел, что между скамеек в том конце вагона торчат в разные стороны черные кожаные ноги в сапогах с кнопками. Я не успел сосчитать, сколько их было, потому что раздался ужасный вой, и кожаные спины снова сомкнулись, закрывая все – и ноги, и зеленую куртку, и Эриха Кройца.
Они выли так долго, что у меня загудело в ушах и по спине побежали мурашки. Тогда я зажмурил глаза и стал представлять, будто сейчас зима и с гор дует такой сильный ветер, что у меня по спине бегут мурашки, и тут опять стало тихо. Черные кожаные спины снова расступились и образовали ровный черный коридор, по которому понесли на руках того, в зеленой нейлоновой куртке, а Эрих Кройц шел рядом с таким выражением, какое было у мамки, когда меня несли на носилках после того, как мальчишкам надоело бросать с крыши кошку и они сбросили меня .
Когда они подошли к дверям, тот, в зеленой куртке, вдруг вывернулся плечами из куртки, в то время, как каблуки обеих его кроссовок одним толчком уперлись в лица двух задних, которые держали его за ноги. Задние взвыли и шарахнулись в разные стороны, выпуская из рук пинающие их ноги в кроссовках. Я и глазом не успел моргнуть, как тот, в куртке, стоял, уже без куртки, прижавшись спиной к двери, а четверо передних обалдело застыли, вцепившись в пустую зеленую куртку.
В задних рядах кто-то попробовал завыть, но Эрих Кройц рявкнул:
– Молчать!
Потом он обернулся к тому, уже без куртки, и спросил:
– Скольких ты можешь уложить, парашютист?
– Может, десяток, может, чуть больше.
– Ну, а дальше что?
– Я так далеко не загадываю.
– А я загадываю. И не хочу убийства. Но я не могу тебя просто так отпустить, ясно? – сказал Эрих Кройц.
С моего места в углу было хорошо видно, как черные напирают сзади: они как будто совсем не двигались, но круг их все больше смыкался за спиной Эриха Кройца.
– Ясно, – сказал парашютист, хоть никакого парашюта у него, по-моему, не было.
– Так что будем делать? – спросил Эрих Кройц и раскинул руки, потому что черные опять завыли и стали напирать на парашютиста.
– Я боюсь, что мне придется позволить им выбросить тебя на ходу, – сказал Эрих Кройц, и черные завыли еще громче.
Парашютист обвел их взглядом и сказал:
– Пускай они отойдут, я сам спрыгну.
Может, у него все-таки был парашют?
Эрих Кройц резко рванул вниз окно, и ветер закружил по вагону мокрые листья. Потом он обернулся к черным, которые продолжали выть, и тихо сказал:
– Два шага назад, марш!
Продолжая выть, они несколько секунд покачались взад-вперед и отступили, открывая парашютисту путь к окну. Он оттолкнулся от пола, легко вскочил на откидной столик, низко наклонил голову и на полной скорости нырнул в пустоту. Вой тут же прекратился. Все обалдело смотрели на темный квадрат окна, за которым не было ничего кроме холодного ветра.
– Ну что, довольны, балбесы? – спросил Эрих Кройц и закрыл окно. – Теперь все по местам. Сейчас мы выясним, кто заварил эту кашу.
И все молча пошли в тот конец вагона, так что мне больше не на что было смотреть. Мне, конечно, хотелось открыть то окно и выглянуть – а вдруг я еще успею увидеть парашютиста, пока он кружится над лесом на своем парашюте? Только я боялся, что они меня заметят, как те мальчишки в нашей деревне, которые бросали кошку с крыши.
Но все-таки я все время смотрел на это окно и никак не мог оторваться, так что мне пришлось закрыть глаза, чтобы никто не заметил. Я стал представлять себе, что я лежу в своей кровати и сплю. Я уже почти заснул, но кто-то тряхнул меня за плечо, – совсем как мамка, когда она будит меня спозаранок, чтобы я шел в замок чистить свинарник. Только это была не мамка, а Дитер-фашист, – он схватил меня за руку и потащил в тамбур. Как только мы вышли в тамбур, поезд замедлил ход и остановился. Дитер открыл дверь и, не давая мне опомниться, вытолкнул меня на платформу и сам выскочил вслед за мной. Поезд тут же тронулся, и мы остались на перроне одни.
– Пошли! – крикнул Дитер и побежал, а я побежал за ним, спрашивая на бегу, куда.
– Домой! – ответил он, не останавливаясь. – Мы еще успеем на последний автобус в Кройцнах, а там два шага до дома.
Я остановился и сказал, что не могу на автобус, у меня нет денег на билет. Тогда Дитер больно стукнул меня и пообещал набить мне морду, если он из-за меня опоздает на автобус. Я побежал за ним, и мы вскочили в автобус в последнюю минуту, когда он уже выруливал со стоянки. Дитер вынул из кармана десять марок и купил два билета, себе и мне. Он сказал, что не будет требовать с меня эти пять марок, если я никому не разболтаю, что мы с ним ехали в этом поезде и видели, как парашютист прыгнул из окна. Он только называл его не парашютистом, а нехорошим словом, за которое мамка всегда бьет меня по губам.
Приземлился он с привычным автоматизмом – спасибо Армии Обороны Израиля с ее всенощными маневрами и беспощадными тренировками. Едва коснувшись земли руками, он с силой прижал подбородок к груди и точным мускульным толчком послал все тело вперед по ходу поезда, пружинисто изгибаясь налету так, чтобы опять принять на руки стремительно несущуюся навстречу землю. После второго толчка руками он мог бы уже подняться на ноги, но врезался правым коленом в каменный мостик, переброшенный через заросшую папоротниками придорожную канаву. В колене что-то хрустнуло, и он на миг потерял сознание. Он выбыл всего на несколько секунд, не больше, и снова сработал привычный автоматизм: он втряхнул себя в сознание, хотя оно сопротивлялось и норовило ускользнуть, поднялся через силу и скомандовал себе: «Шагом марш!» Скомандовал и заковылял по шпалам, которым не было видно конца.
Моросил ледяной дождь, так что рубашка быстро промокла и холодным компрессом прилипла к спине. Ступать на поврежденную ногу было нестерпимо больно, но Ури был хорошо натренирован терпеть. Чтобы отвлечься от боли, он мысленным взором окинул свое столкновение с футболистами и окончательно убедился, что вмешиваться было так же глупо, как и неотвратимо.
Покончив с прошлым, он обратился к будущему, которое было куда менее ясным. Куда он, собственно, брел по мокрым нескончаемым шпалам? Предположим, к ближайшей станции, но сколько времени понадобится, чтобы до нее дойти? А если даже он дойдет, так что толку? У него было что-то около четырех марок с мелочью, – счастье еще, что он сунул билет на самолет и паспорт в карман брюк, а не в куртку. А вот железнодорожный билет остался в рюкзаке, который никто, конечно, не удосужился выбросить из вагона ему вслед – интересно, что они с ним сделают, сожгут? Но дело было не в билете: Ури ясно представил себе серую вокзальную стену, а на ней желтый лист железнодорожного расписания, где красные цифры под словом «Абфарт» безапелляционно утверждали, что он ехал последним ночным поездом на Мюнхен.
Выходило, что шагать по шпалам не имело никакого смысла, тем более, что поврежденное колено решительно против этих шпал возражало. Надо было искать какой-то другой выход. Он вскоре представился в виде узкой проселочной дороги, наискосок пересекающей железнодорожные пути. Оставалось выбрать, куда свернуть, налево или направо. И там, и там была кромешная темень, и там, и там над головой смыкались мокрые ветви высоких сосен. Ури предоставил выбор колену, и оно повело его направо, поскольку это было по склону вниз. Спуск, как и следовало ожидать, оказался обманом, глинистая дорожка очень скоро начала карабкаться вверх, на что колено отреагировало подлой попыткой подломиться под ним и швырнуть его на мокрую землю. Но он не поддался и приказал своему телу двигаться вперед – телом своим он владел отлично – не то, что душой. С душой дело обстояло гораздо хуже: там бесконтрольно копились какие-то мрачные силы, которые вдруг вырывались наружу без всякого предупреждения и крушили все вокруг, включая его самого. А тело пока подчинялось приказу, оно могло двигаться вперед даже через не могу.
Шаг-шаг, левой-правой. Шаг-шаг, левой-правой. Сколько тысяч раз он повторил себе этот нехитрый, но почти невыполнимый приказ, пока навстречу ему – то ли в бреду, то ли наяву – стали выползать из-за деревьев пряничные домики немецкой деревни? После смолянисто-черной непроглядности лесной дороги они празднично ослепили Ури уютным сиянием неплотно зашторенных окон. Выйдя на открытое пространство, он понял, что деревня растянулась вдоль узкой долины, зажатой с обеих сторон горами. В заполненной моросящим дождем тьме нельзя было сказать, высокие ли это горы или нет, но почему-то чувствовалось, что высокие. По какой-то особой плотности воздуха, что ли, какая бывает только в закрытом пространстве. Где-то недалеко внизу перекатывался через камни напористый горный ручей.
Чувствуя, как силы оставляют его, Ури нерешительно заковылял по пустой извилистой улице, слабо освещенной рассеянным светом из окон. Что, собственно, он мог сделать? Постучаться в чужой дом почти в полночь и сказать, что заблудился? Так ведь не откроют, еще, пожалуй, и собаку спустят! Оставалась только надежда на какой-нибудь непутевый деревенский кабачок, все еще открытый, несмотря на поздний час.
Улица дугообразно спустилась к уютной кольцевой площади с круглой клумбой посредине, в геометрическом центре которой высился обломок красной гранитной скалы, тускло освещенный одиноким фонарем. По красному граниту переливалась всеми цветами радуги залитая дождем готическая вязь. Пересекая площадь, Ури прочел, что это памятник местным солдатам, погибшим в первой и второй мировой войнах, и невольно удивился, что кто-то ставит памятники немецким солдатам, – он привык видеть только памятники их жертвам.
Сразу за площадью улица стала круто взбегать вверх по холму. Ури прикинул крутизну подъема и скомандовал себе: «вверх!», но тут колено окончательно вышло из повиновения и поволокло его в неказистый переулок, сбегающий вниз к ручью. Переулок оказался тупичком, – он упирался в двухэтажный белый дом под черепичной крышей с высоким резным крыльцом, уставленным горшками пышных гераней. По обе стороны крыльца розово светились задернутые прозрачным тюлем окна, а над дверью переливалась сине-зеленая неоновая надпись «Кабачок Губертус». Сам Губертус, попыхивая трубкой, оценивающе смотрел на Ури с торцовой стены кабачка – косматая голова его, искусно вырезанная из огромного корня, занимала всю площадь стены от земли до крыши.
Когда мы с Дитером добежали до деревни, он еще раз повторил, чтобы я начисто забыл про все, что видел в поезде, потому что, сказал он, мы никогда в этом поезде не ехали, и поднес к моему носу кулак: «Ясно?» Кулак у него был здоровенный, густо усыпанный большими рыжими веснушками, так что я быстро ответил: «ясно», чтобы он его скорей убрал.
– А не то смотри, убью! – пригрозил он, сунул кулак в карман и побежал вверх по улице к своему дому, громко топая черными сапогами. Я тоже побежал к своему дому, пытаясь угадать, что мамка сготовила сегодня на ужин. Потом я стал думать о том, как объяснить мамке, где я был, раз нельзя рассказать ей, что мы с Дитером ездили на поезде, и тут я вспомнил, что ее нет, раз она будет ночевать в городе у тети Луизы. Я даже остановился, когда это вспомнил, и мне совсем не захотелось сидеть весь вечер в пустом доме, если мамки там нет. Почему-то, когда она дома, я ее совсем не люблю и хочу, чтобы она куда-нибудь ушла, а только она уходит, мне сразу становится скучно и хочется плакать.
Но я не стал плакать и решил, что только забегу домой съесть сосиски, которые мамка оставила мне в холодильнике, а потом пойду в «Губертус», где в углу за бильярдом стоит мой автомат. Конечно, я не смогу играть, раз я не получил свои пять марок у фрау Инге и Дитер забрал те две марки, что мне оставила мамка, но можно смотреть, как играют другие.
Они не любят в «Губертусе», когда я прихожу без мамки и без денег. Когда я вошел, Эльза сказала Вальтеру:
– Опять этот идиот Клаус явился без денег. Позвони сейчас же Марте, пусть заберет его отсюда, пока он чего-нибудь не натворил.
Она сказала это громко, во весь голос, – она считает, что при мне можно говорить что угодно, я все равно не пойму. Но я совсем не такой идиот, я лучше их всех играю на автомате, и никто из них не может меня обыграть. Просто с автоматом мне гораздо легче, я его не боюсь: он не может меня стукнуть или сказать что-нибудь обидное.
Конечно, Вальтер не смог дозвониться мамке, она ведь уехала в город к Луизе. Тогда Эльза велела ему выставить меня за дверь, хоть я не делал ничего плохого – просто стоял возле автомата, на котором никто не играл. Я слушал, как звенят колокольчики, и смотрел, как красные цифры зажигаются и гаснут на желтом поле.
Эльза всегда боится, что я распугаю ее клиентов, – кто-то наболтал ей, будто одна женщина из соседней деревни родила мертвого ребенка, потому что перед родами часто смотрела, как я играю на автомате. Но Вальтер не спешил меня выгонять – на улице лил страшный ливень, и ни одной беременной женщины в «Губертусе» не было. А может, он просто не хотел слушаться Эльзу или хотел сделать ей назло, – часто, когда Эльза выходит, он рассказывает Гейнцу, как любит делать все ей назло.
Сейчас они с Гейнцем как раз сидели за столиком и пили пиво: еще до моего прихода Гейнц принес в «Губертус» нового лешего, которого он вырезал из большого корня, а Гейнц и Вальтер всегда долго обмывают каждого нового лешего прежде, чем вешать его на стенку. И сейчас вместо того, чтобы выгонять меня, Вальтер пошел и нацедил себе и Гейнцу еще по кружке пива и хотел взять новую тарелку сухой колбасы, но Эльза не дала. Она стала приставать к Гейнцу, чтобы он нашел свою сестру и велел ей забрать ее урода, то есть меня.
Хоть Гейнц с мамкой много лет не разговаривает, он за меня всегда заступается, – может, потому, что они поссорились из-за меня. Он на нее обиделся с тех пор, как она выбросила всех его леших из нашего дома и объявила, что я у нее родился такой неудачный из-за того, что она всегда видела вокруг себя его деревянных уродов: она все говорит при мне, ей кажется, что я ничего не понимаю. А я тогда все прекрасно понял, – мамка разозлилась на Гейнца за то, что он решил жениться, а она хотела, чтобы он всю жизнь был неженатый и заботился только о нас с ней. Ей ничего не помогло – он все равно женился и продолжал вырезать своих леших из старых корней, которые собирал в лесу. Но сейчас Гейнц все-таки за меня заступился и сказал Эльзе, чтобы она оставила меня в покое, потому что я никому не мешаю.
А я и правда никому не мешал. Я стоял и откручивал от своей куртки большую металлическую пуговицу: она была размером с марку, и я подумал, что могу бросить ее в автомат и поиграть. Я долго-долго крутил пуговицу, так что почти оторвал ее, и вдруг услышал за спиной чужой голос:
– Стакан глинтвейна, пожалуйста.
Я обернулся посмотреть, кто это говорит, и увидел парашютиста. Я сразу его узнал – хоть парашюта у него не было, это был точно он. Говорил он по-городскому, не так, как наши деревенские: он оттягивал концы слов кверху, будто спрашивал. И вообще сразу было видно, что он чужой. Он промок до нитки – небось все это время кружил под дождем на своем парашюте. С его ботинок на пол сразу натекла лужа, а в волосах у него застряли листья и мелкие веточки.
Вальтер подал ему стакан горячего вина, а Эльза, поджав губы, стала тут же вытирать лужу – она терпеть не может грязь на полу. Парашютист сел на высокий стул у стойки и начал медленно пить вино, а я опять взялся за свою пуговицу. И тут вошла фрау Инге.
Я тут же забыл про пуговицу и уставился на нее. На ней был белый плащ, туго перетянутый поясом, и высокие белые сапоги – так она всегда ездит из замка в город, а в свинарнике работает в синем комбинезоне и в кедах. Но что бы Инге ни надевала, она всегда выглядит красивее всех. Когда я сказал это мамке, она меня больно стукнула по губам и предупредила, чтоб я не разевал рот на то, на что мне не положено разевать. Я не знаю, что она имела в виду, – наверно, чтоб я не говорил ей того, что она не хочет слышать. Ну, я больше и не говорю, – ей же хуже.
Фрау Инге сначала не заметила меня, она стряхнула дождевые капли с волос и заказала у Эльзы чашку кофе. Эльза выставила все свои желтые зубы в сладкой улыбке, хоть она фрау Инге терпеть не может, уж я-то знаю, – при мне все говорят все, что думают. Тут фрау Инге увидела меня – через плечо Эльзы в зеркале. Она быстро обернулась и спросила:
– Что-нибудь случилось, Клаус? Почему вы с матерью сегодня не пришли на работу?
Я сразу испугался, что придется ей сказать про забастовку, – мамка хитрая, сама сбежала к тете Луизе, а меня оставила тут отдуваться. Поэтому я ничего не ответил, а стал еще сильнее крутить пуговицу на куртке. Но от фрау Инге не так просто было отделаться:
– Ты что, язык проглотил, Клаус? Почему мать не предупредила меня? Она знала, что я рано утром должна везти мясо на колбасную фабрику!
Тут пуговица, наконец, оторвалась со страшным треском и упала на пол под бильярд, так что мне пришлось стать на четвереньки, чтобы ее поднять. Пуговицу я нашел не сразу, засмотревшись на колени фрау Инге – они выглядели очень красиво в просвете между белым плащом и белыми сапогами были сразу и круглые, и длинные – не то что у мамки: у ней колени хоть и круглые, но острые.
Фрау Инге просунула руку под бильярд и взяла меня за ухо:
– Ну, что там, Клаус? Почему ты от меня прячешься?
От прикосновения ее пальцев мне стало горячо-горячо, я бы сейчас мог прыгнуть под машину, если бы она велела. Я подобрал пуговицу и сказал, глядя на нее снизу:
– У нас забастовка!
Она засмеялась и отпустила мое ухо:
– Ах, у вас забастовка? А у нас что?
Хоть она и рассмеялась, мне все-таки показалось, что она на меня рассердилась, потому фрау что Инге не стала дожидаться, пока я вылезу из-под бильярда и все ей объясню. Она отвернулась от меня и пошла за своим кофе, которое Эльза поставила рядом с мокрым локтем парашютиста. Он к этому времени выпил глинтвейн и начал рыться в карманах, искать деньги. Я подумал, что у него может не хватить денег расплатиться, – я тоже так роюсь в карманах, когда не знаю точно, хватит мне или нет. Фрау Инге взяла свой кофе и стала отхлебывать его маленькими глотками. Она не села на стул и не обернулась, хоть видела в зеркале, что я стою у нее за спиной и хочу ей все объяснить. Чтобы не заплакать, я стал считать монеты, которые незнакомец выкладывал на стойку, но никак не мог сосчитать – слезы застилали мне глаза.
Денег ему хватило – когда Эльза взяла то, что ей причиталось, на стойке осталось две марки и десять пфеннигов. Чтобы никто не заметил, как мне хочется схватить эти две марки и побежать играть, я быстро подошел к автомату и бросил в щель пуговицу. Пуговица застряла в щели, от этого красные цифры стали метаться по экрану, налетая друг на друга, а где-то внутри автомата прерывисто завыла сирена. Она завыла так пронзительно, что все дико заорали, а фрау Инге вздрогнула и уронила на пол чашку. На этот раз Эльза не бросилась вытирать лужу тряпкой, – она стояла за стойкой, заткнув уши пальцами, и визжала:
– Гейнц! Вальтер! Сделайте же что-нибудь с этим автоматом!
Она визжала, совсем как свинья в нашем свинарнике, когда конвейер подвозит ее под нож, только шея у нее была тощая – не то, что у мамки: у той шея, как у свиньи. Я вспомнил про мамку и страшно рассердился, что она затеяла эту дурацкую забастовку и уехала в город, а меня оставила тут улаживать все дела. Кроме того, я рассердился на Гейнца, который выпил так много пива, что никак не мог дойти до автомата – он нацеливался на автомат, разбегался, но по пути ноги его сами сворачивали в сторону, и его проносило мимо.
И вдруг стало тихо-тихо – пока я следил за Гейнцем, парашютист подошел к автомату с другой стороны и выдернул шнур из розетки. Такого ужаса я никогда не видел – экран автомата стал черный и мертвый, и я испугался, что больше никогда не смогу на нем играть. Я быстро поднял шнур с пола и сунул вилку обратно в розетку. Автомат снова завыл, и вслед за ним завизжала Эльза:
– Вальтер, немедленно вышвырни отсюда этого идиота!
Вальтер с трудом поднялся из-за стола и направился ко мне. Я хотел спрятаться под бильярд, но парашютист сказал:
– Минуточку! – и Вальтер остановился.
Парашютист взял со стойки нож, которым Эльза режет колбасу, и быстро отвинтил какую-то гайку на стенке автомата – под ней открылась дверца, за которой весело сплетались разноцветные провода. Парашютист просунул нож под мою пуговицу и нажал на нее – пуговица выпала ему на ладонь, и автомат замолчал снова. Парашютист закрыл дверцу, завинтил гайку, и все опять стало хорошо: зазвенели колокольчики, и красные цифры замигали на желтом поле.
– Твоя? – спросил меня парашютист и отдал пуговицу мне.
– Пуговица! – завопила Эльза. – Этот кретин бросил в автомат пуговицу! Я говорила, нельзя впускать его, когда у него нет денег!
Я очень обрадовался, что автомат работает, и захотел немного поиграть, но Эльза заметила, что я опять пытаюсь сунуть пуговицу в щель, и крикнула:
– Забери у своего племянника пуговицу, Гейнц!
Как раз в этот момент Гейнц добрался до автомата, и поэтому ему было легко вырвать у меня пуговицу. Он сунул мою пуговицу в карман своей куртки и пошел допивать пиво. А я, наконец, заплакал. Я плакал громко и не мог остановиться, – мне хотелось, чтобы фрау Инге пожалела меня и перестала на меня сердиться. Но она, не обращая на меня внимания, повернулась ко мне спиной и стала смотреть, как в телевизоре две лохматые тетки дрыгают ногами. Тогда парашютист взял со стойки свои две марки и протянул их мне.
– Хватит плакать, парень! Бери деньги и беги играть!
Я схватил деньги и бросился к автомату, а он пошел к выходу. Я вдруг вспомнил, что надо сказать «спасибо», и обернулся – но он уже подходил к дверям, и тут я заметил, что он сильно хромает.
Инге вернулась из города усталая и голодная. Подъезжая, она еще издалека услышала встревоженный лай Ральфа, но когда она открыла ворота, он не побежал ей навстречу, а продолжал, беспокойно подвывая, топтаться на пороге свинарника. Она вошла в свинарник и сразу поняла, что Марта с Клаусом сегодня не приходили: немытые, некормленые свиньи хрюкали за загородкой обиженно, как дети.
Инге крикнула им «Потерпите!» и помчалась в левое крыло замка, где жил отец. Отцу крикнуть «Потерпи!» Инге не могла: она уже издали услышала знакомый колокольный звон – он злобно колотил своей железной лапой в подвешенный над его креслом сигнальный рельс.
Когда она с силой распахнула тяжелую резную дверь, ведущую в покои отца, он уже катился ей навстречу из темноты, как маленький игрушечный танк, освещенный вправленным в изголовье кресла фонариком, который он умел зажигать сам. Кроме этого жалкого фонарика, в комнатах отца не горела ни одна лампа. Значит, дневная сиделка ушла еще засветло, не подозревая, что ни Марта, ни Клаус не зайдут зажечь свет и накормить отца ужином. Отступая к двери под натиском отцовского кресла, Инге утешительно забормотала:
– Ну, не сердись, Отто, не надо. Я ведь не знала, что они не придут.
В ответ Отто заколотил лапой в рельс с удвоенной силой и попытался наехать на Инге, но она ловко увернулась и, протиснувшись между креслом и стеной отцу за спину, умудрилась обхватить его плечи обеими руками. От ее прикосновения он сразу обмяк и, потеряв всю свою агрессивность, попытался лизнуть ее руку.
– Вот и хорошо. Успокойся, я уже здесь, теперь все в порядке.
Пока она разогревала ужин Отто, он порывался отстучать ей морзянкой какие-то смутные жалобы на дневную сиделку, которую он заподозрил то ли в алкоголизме, то ли в клептомании. Но Инге не стала вслушиваться: сейчас ей не хватало только проблем с сиделкой. Наспех покормив отца, она подкатила его к телевизору, укрыла пледом и бегом поднялась к себе, чтобы позвонить Марте. Она набрала номер и долго вслушивалась в унылые длинные гудки в надежде, что кто-нибудь ответит. Когда никто не ответил, она так разнервничалась, что не стала есть, а, как была – в мокрых белых сапогах – вывела фургон и помчалась в «Губертус» – выяснить, что у них там стряслось. Ральф с громким отчаянным лаем увязался за ней. Она поняла, что он так и будет бежать за фургоном всю дорогу и сжалилась над ним: притормозила на повороте и приоткрыла дверцу кабины. Не дожидаясь приглашения, он сходу вскочил на сиденье и начал шумно отряхиваться, разбрызгивая дождевые капли во все стороны.
Когда Инге спускалась по крутой спиральной дороге, ведущей из замка в деревню, у нее сильно кружилась голова – то ли от голода, то ли от огорчения. Но все-таки она сообразила, что, если Марта не пришла сама и не прислала Клауса предупредить, она вполне могла затеять какую-то пакость – в последние дни в воздухе и впрямь висело предчувствие грозы. Марта перестала приходить на кухню пить кофе, а демонстративно пила собственный, который привозила с собой в голубом пластмассовом термосе.
А вчера, когда Клаус зашел на кухню съесть предложенный ему Инге бутерброд с колбасой, она ворвалась вслед за ним и туманно объявила, что не позволит, чтобы всякие ведьмы насылали свои злые чары на ее ребенка. Поскольку Клаус продолжал невозмутимо жевать, Марта вырвала у него бутерброд и стала читать вслух надписи на этикетках Ингиной коллекции целебных трав. Хоть почти все эти этикетки Марта отлично знала, так как она не раз помогала Инге готовить разные снадобья для себя и для Клауса, она нарочно искажала названия трав, риторически вопрошая при этом, чем именно посыпает Инге бутерброды ее сына и что подмешивает в кофе самой Марте для достижения своих злокозненных колдовских целей. Клаус захныкал и попытался отобрать у матери свой бутерброд. Он был куда сильней ее, но она дала ему затрещину, бросила бутерброд в мусорное ведро и, хлопнув дверью, выбежала из кухни, выкрикивая что-то нечленораздельное о ведьмах, которых пора сжигать на кострах. Клаус хотел было вытащить свой бутерброд из ведра, но у Инге от этого спектакля вдруг разболелась голова, и она велела Клаусу убираться из ее кухни.
Вспоминая вчерашний скандал, Инге решила, что не стоит в «Губертусе» начинать с прямых распросов. Поэтому, когда, войдя в кабачок, она увидела Клауса, то сделала вид, что не замечает его, а просто попросила у Эльзы чашку кофе.
Горячий кофе прояснил ей мозги, а заявление Клауса о забастовке поставило все на свои места. Чудно, замечательно – хоть вешайся! Теперь оставалось только найти выход из безвыходного положения. Мозг ее напряженно метался в поисках какого-нибудь мало-мальски приемлемого решения, – она так бы и простояла весь вечер с чашкой в руке, если бы вой автомата не вывел ее из оцепенения. Она вздрогнула, уронила чашку и только тогда заметила незнакомца.
Сначала – его руки – стройные загорелые кисти, крепкие ладони и длинные сильные пальцы со странными треугольными ногтями: вершина каждого треугольника была обращена к запястью, а основание его замыкало конец пальца. Треугольники ногтей были слишком маленькие для таких крупных рук, и потому казалось, что они касаются предметов с какой-то особой кошачьей нежностью, будто часть ногтя была временно втянута вовнутрь. Зачарованная ловкостью, с которой эти пальцы открыли панель автомата и освободили застрявшую пуговицу, Инге не сразу поглядела на лицо их владельца. Лицо было им под стать: очень нездешнее, без единой прямой линии, – словно все его черты были умело вырезаны из разных частей туго натянутого лука.
Пока она разглядывала незнакомца, за ее спиной заплакал Клаус, громко всхлипывая и шмыгая носом. Первым порывом ее была жалость, она хотела было утешить беднягу и дать ему его пять марок, но благоразумно сдержалась: в сложившейся ситуации нельзя было давать его вздорной мамаше никакого повода для продолжения боевых действий.
Подползла на коленях Эльза с тряпкой в руках и начала усердно вытирать кофейную лужу у ее ног. Она наклонилась, чтобы помочь Эльзе подобрать осколки разбитой чашки, и услышала голос незнакомца:
– Хватит плакать, парень! Бери деньги и беги играть!
Когда она подняла голову, Клаус уже стоял возле автомата, сияя блаженной улыбкой, а незнакомец, сильно хромая, шел к выходу. Он открыл дверь, – небо за дверью полыхнуло голубым разрядом– и через секунду загрохотал гром. Как только он вышел, все заговорили хором.
– Итальяшка! – объявила Эльза.
– Никакой он не итальяшка! – Вальтер никогда не соглашался с Эльзой: если бы она сказала, что Бог есть, он тут же заявил бы, что Бога нет.
– А какая у него машина? – спросил Гейнц, как всегда – реалист.
– У него нет машины. Он спустился на парашюте, – объявил Клаус и вдохнул воздух, словно собирался добавить что-то еще, но вдруг запнулся и стал испуганно отступать к двери.
– Это ж надо, что этот идиот может придумать! – воскликнула Эльза и замахнулась на Клауса мокрой тряпкой. Клаус внезапно обиделся:
– Ну, ладно, может, он пришел пешком, – сказал он. – А то чего бы он был такой мокрый? – и все уставились на него, пораженные здравым смыслом его слов.
– А раз он пришел пешком, значит, у него нет машины, – заключил Клаус, гордясь тем, что привлек всеобщее внимание.
Инге положила деньги за кофе на стойку и быстро вышла под дождь, думая одновременно о глупости Марты, о неразрешимости завтрашнего дня, о смуглых пальцах незнакомца и о многом другом, что непросто было выразить словами. Она сама не понимала, как ее голова вмещала враз все это множество несовместимых и часто вовсе не пересекающихся мыслей.
На улице было совершенно темно, если не считать крошечных островков розовато-желтого света, падающего на тротуар из окон кабачка и тут же смываемого обильными потоками дождя. Дождь стоял вокруг плотной стеной, его равномерный шум поглощал все остальные звуки.
Небо над головой с грохотом раскололось полярно-голубой вспышкой и выхватило на миг из темноты клубок сцепившихся в смертельной схватке тел – человеческого и звериного, серебристо-шерстяного. Они промелькнули у нее перед глазами, словно кадр из ночного кошмара, и исчезли в черном безмолвии монотонно падающего дождя.
– Ральф! – закричала она на бегу, оскальзываясь на мокрых ступеньках. – Стоп! Прекрати немедленно!
Ей сейчас не хватало только, чтобы голодный Ральф загрыз этого красивого итальянца!
Однако в свете новой вспышки молнии ей открылась картина вовсе неправдоподобная – итальянец умудрился повалить Ральфа на землю и сидел на нем верхом, зажимая его шею тисками сведенных вместе локтей. Инге остановилась над ними и снова повторила:
– Ральф! Стоп!
Тело Ральфа обмякло, и он коротко взвизгнул то ли от боли, то ли от обиды, и она сказала незнакомцу:
– Можно его отпустить.
Незнакомец разжал руки, с трудом поднялся, пошатнулся и схватился за открытую дверцу машины, чтобы не упасть в грязь. Только теперь Инге заметила, что распахнута дверца не пассажирская, а водительская, и спросила напрямик:
– Вы что – собирались угнать мою машину?
В горле у парня что-то вдруг заклокотало, и он безвольно сник на отворенной дверце, свесив руки и конвульсивно царапая мокрый металл ногтями растопыренных пальцев. К этому времени Ральф, наконец, встал на ноги и начал шумно отряхивать грязь с шерсти, разбрасывая ее во все стороны.
Не успев толком сообразить, что она делает, Инге перехватила тело незнакомца раньше, чем оно рухнуло на мокрый булыжник, и рывком опустила его на капот фургона. Голова его, правда, при этом гулко стукнулась о металл, однако Инге удалось удержать его от дальнейшего скольжения вниз. Она нащупала его пульс – рука была горячая, но сердце билось ровно, хоть и часто.
Нужно было срочно решать, что с ним делать. Тащить его обратно в «Губертус» и вызывать скорую помощь? Ужас – разговоров потом не оберешься! Проще всего было бы, конечно, отвезти его к себе в замок и привести в чувство, а там уже поступать по обстоятельствам. Было только совершенно неясно, как ей одной удастся затолкать его бесчувственное тело в машину.
Инге попыталась приподнять его, но он тут же выскользнул из-под ее рук и начал скатываться с капота, так что ей с трудом удалось сохранить равновесие.
Она осторожно опустила его обратно на капот, и мысль ее, ничего не находя, лихорадочно заметалась в поисках разумного выхода.
С минуты отъезда Инге Отто ждал ее возвращения. Сперва он просто хотел, чтобы она сидела рядом с ним возле телевизора, дышала, двигалась, подавала ему чай и грелку, а он бы ее любил и радовался, что она такая красивая, высокая и независимая. Но постепенно его любовь стала привычно переходить в ненависть, и чем дольше длилась мука его ожидания, тем больше он ненавидел дочь. Как всегда в такие минуты, именно ее красота и независимость становились ему особенно непереносимы – его воображение рисовало ему ужасные картины ее похождений неизвестно где и неизвестно с кем. Теперь он уже ждал ее, чтобы наказать и уязвить побольнее.
Отто с удовольствием смаковал все прошлые случаи, когда ему удалось сделать ей больно. А случаев таких было немало, – было! было! – хоть ему это всякий раз давалось непросто: вся правая сторона его тела была парализована полностью, а кисть левой, частично подвижной руки, оторвало снарядом во вторую мировую войну в танковом бою за гиблый городишко с косноязычным названием Курск. Это название многократно выкрикивали вороны, кружась над трупами после битвы: «Кур-р-с! Кур-р-с! Кур-р-с!» Отто, истекая кровью, слушал их крики из-под нависшей над ним гусеницы подбитого русского танка и думал, что будет, когда его найдут русские солдаты, отрывистая перекличка которых не могла заглушить надсадного карканья пирующих ворон.
Ему тогда повезло, и русские солдаты его не заметили. Когда они ушли, унося своих раненых и гоня перед собой пленных, Отто исхитрился зубами затянуть обрывки рукава над зияющей дырой повыше запястья и пополз в противоположную сторону, то и дело теряя сознание. Он так и не узнал, кто и где его подобрал, но когда он через пару дней очнулся в немецком полевом госпитале, на месте кисти левой руки у него была туго забинтованная культяпка. К этой культяпке ему со временем приладили хитроумный протез, напоминающий двузубую вилку, с которым он научился довольно ловко управляться. Так что много лет он прожил неплохо и без руки, пока его не разбил паралич и он не попал в полную зависимость от своей слишком красивой и независимой дочери, у которой на уме были одни только мужики.
Отто уже издалека услышал, как взревывает фургон, взбираясь по крутой дороге к замку, – за последние годы его слух, на тренированный долгими ожиданиями, необычайно обострился. Он откатился к окну и стал следить, как Инге паркует фургон. Его комнаты были расположены в полуподвальном этаже, – для удобства, чтобы он мог сам вкатывать и выкатывать кресло во двор, – и потому он мог видеть только колеса и ноги.
Что-то явно было не в порядке. Вместо того, чтобы поставить фургон в гараж – а это следовало бы сделать сразу в такую дождливую ночь – Инге подкатила задним ходом к его, Отто, специальному входу. Кузов фургона заслонял Отто дверь, он видел только, как ноги дочери в высоких белых сапогах прошагали вдоль колес фургона в сторону входа. Отто думал, что она первым делом зайдет проведать его, и приготовился встретить ее гневными упреками, как она того заслуживала, но она к нему не зашла вовсе. Погрохотав чем-то железным в коридоре, она снова появилась во дворе и скрылась за фургоном. Ноги в белых сапогах мелькали так быстро, будто она отбивала чечетку, но толком рассмотреть, что она там делает, Отто не мог, и от этого раздражение его стало совершенно невыносимым. Он больше не мог сдерживать свой гнев и начал изо всех сил колотить своей стальной лапой в рельс.
Дочь наверняка не могла его не слышать, однако она не обратила на его призывы никакого внимания, а продолжала свои странные пляски вокруг фургона. Рядом с ее сапогами толклись по лужам серебристые лапы Ральфа. Тяжелая зависть к Ральфу сдавила горло Отто, и он прикрыл глаза, обессиленный и покинутый, – кто угодно, даже пес, имел право на участие в ее делах, но только не он. Когда он снова открыл глаза, и ноги, и лапы исчезли из-под фургона, который так и остался торчать перед его окнами, загораживая ему вид на все ночное пространство, залитое дождем. Отто подождал еще немного, надеясь, что теперь она найдет время заглянуть к нему. Он отъехал от окна и невидящими глазами уставился на экран телевизора, на котором по случаю позднего часа давно уже мерцала неподвижная цветная заставка.
Прошло еще сколько-то времени, он не мог сказать – сколько, а она так и не зашла. Тогда Отто решил действовать самостоятельно. Он направил кресло к выходу. Он не очень любил выезжать из своих комнат без посторонней помощи, потому что на это уходили все его силы, но сейчас выбора не было.
Необходимо было узнать, что у нее там стряслось. И если понадобится, принимать меры.
Конечно, это был бред. Над головой высоко-высоко смыкался обрамленный черными балками красный кирпичный свод, напоминающий церковный. Но все же лежал он не в церкви, а в том отделе преисподней, где туши грешников разделывают для обжарки. Все инструменты, необходимые для освежевания и расчленения грешных тел, были милостиво представлены ему для обозрения на противоположной стене: начищенные до блеска, они поражали разнообразием: топоры, топорики, секачи, секачики, ножи, ножики, ножищи, трезубцы, двузубцы, пилки, пилочки, пилы, ковши, ковшики, черпалки – для крови, конечно. Ури попытался их пересчитать, чтобы собраться с мыслями, но цифры в голове разбегались и не сходились, а уж о мыслях и говорить было нечего. Мысли всплывали, барахтались на поверхности сознания и тут же тонули, как мусор в сточной канаве после сильного ливня.
За высокими стрельчатыми окнами царила беспросветная тьма. И вдруг в черной заоконной пустоте возникла косматая голова лешего Губертуса, не такая огромная, как на стене кабачка, но достаточно грозная – прижавшись бородатым лицом к стеклу, леший внимательно и недобро разглядывал Ури.
Ури с трудом повернул голову в сторону окна, и Губертус тут же исчез, оставив после себя на оконном стекле переливчатый узор дождевых капель.
Значит, все-таки бред.
Ури приподнялся на локте и огляделся, с трудом преодолевая качнувшую его назад дурноту. Черт его знает, а может, все-таки не бред? Уж очень реалистически выглядела эта огромная кухня с круглым столом на резных ножках в центре и с изразцовой печью в углу. Стену, на которой были экспонированы режущие орудия, снизу подпирала облицованная бордовым гранитом буфетная стойка, сплошь уставленная современными кухонными агрегатами.
Ури потрогал пальцами наброшенный на его плечи черный махровый халат и порылся в своей слабо мерцающей памяти, но никакой логической связи между собой, этой кухней и этим халатом не нашел. Тогда он ухватился за поручни кресла и попытался встать. Пронзительная боль в правой ноге швырнула бы его на пол, если бы у него не были такие сильные руки. С трудом удержав равновесие, он откинулся назад на подушки кресла, которое под натиском его тела сдвинулось с места и, поскрипывая колесиками, покатилось к резным двустворчатым дверям. После этого пируэта его охватила такая парализующая слабость, что он почувствовал себя совершенно беззащитным и закрыл глаза в предчувствии неминуемого удара больной ногой о дверь. Но в лицо ему дохнул порыв холодного ветра, и кресло внезапно остановилось.
Он с трудом разлепил свинцово отяжелевшие веки и тут же поспешно прикрыл их: упершись в кресло длинной ногой в белом сапоге, в темном дверном проеме стояла мать. Не сегодняшняя, раздражающая и покорная, а давняя, почти забытая, всегда ускользавшая от него к другим.
Чужой, очень немецкий, голос произнес властно:
– Куда это вы разогнались, господин парашютист?
И кресло, все так же поскрипывая колесиками, покатилось обратно в угол к изразцовой печи. Ури опять разлепил веки и глянул в склонившееся над ним лицо – ничего похожего на мать в нем не было, кроме тяжелой, цвета меда, обрамляющей волны волос. Глаза под упавшими на лоб прядями были большие и плоские, как озера в степи, белки их, не закругляясь, были вправлены под надбровья вровень с глазницами. Дома у него таких глаз не носили – там глазные яблоки у всех были круглые, как и положено яблокам.
Лицо отодвинулось и исчезло. Так поразившая его мгновенная иллюзия сходства шла от ног в высоких белых сапогах. Белые сапоги сделали шаг влево. Ури с трудом повернулся всем телом вслед за ними, и взгляд его уперся в резную горку для хрусталя – там, в сумеречном застекольном пространстве, стояли ряды разноцветных прозрачных бутылей и переливчатых темных флаконов. Рука в синем комбинезонном рукаве плеснула в стакан немного воды из чайника, потом взяла с полки флакон, вынула из него граненую пробку и перевернула над стаканом. Из узкого горлышка начали сочиться тяжелые лиловые капли.
Рядом с ногами бесшумно появился недружелюбный серебристый зверь, при виде которого Ури сразу все вспомнил: и фургон у дверей кабачка, и неудачно открытую им дверцу фургона, и схватку на мокрых булыжниках. И билет, срок действия которого кончался в семь тридцать. И последние две марки, которые он оставил на стойке. И владелицу белых сапог и властного голоса – только тогда вместо синего комбинезона на ней был туго перетянутый поясом белый плащ. И главное – мать, которая (о ужас!) будет напрасно встречать его утром в аэропорту Бен-Гурион.
– Который час? – спросил Ури хрипло, не узнавая собственный голос.
– Какая разница? – ответила женщина, сосредоточенно считая капли. – На свой самолет вы все равно уже опоздали.
– Как опоздал? Который час? – повторил Ури.
– Без двадцати четыре. А ваш самолет в семь, так что шанса успеть нет.
– Откуда вы знаете про самолет? – ощетинился Ури.
– По линиям ладони, – усмехнулась она, аккуратно возвращая флакон на место и снимая с полки другой. – А кроме того, пока вы тут метались в бреду, Ури, вы всю свою жизнь успели мне рассказать.
И опять принялась считать капли, на этот раз оранжево-желтые.
– И имя свое я вам тоже сказал? – не поверил Ури, тщетно пытаясь сообразить, как он тут оказался.
В ответ она приложила палец к губам, опустила флакон на стол, ловко перевернула стоящие рядом крошечные песочные часы и встряхнула содержимое стакана. Смесь вспузырилась и начала быстро краснеть. Ури заметил, что губы женщины шевелятся в такт взмахам стакана, и подумал мимолетно: ворожит она, что ли? Словно в подтверждение этого предположения она, дождавшись, пока нижний конус часов наполнился до первой черты, обхватила стакан с двух сторон и начала бережно крутить его в ладонях, словно согревая. Губы ее по-прежнему размеренно что-то шептали, взгляд был неотрывно устремлен на пузырящуюся в стакане жидкость, отчего в плоских синих зеркалах ее глаз вспыхивали и гасли малиновые искры.
Когда нижний конус часов наполнился до второй черты, она сняла с крючка на стене длинную серебряную ложку странной формы и склонилась над Ури:
– А теперь надо выпить это до дна. Можно не спеша.
Ури с опаской поглядел на густой темно-красный напиток:
– Я надеюсь, это не кровь невинных младенцев?
Женщина засмеялась:
– Неужели я выгляжу такой злодейкой? – она зачерпнула ложку жидкости и поднесла к губам Ури. – Пейте!
Может, злодейкой она и не выглядела, но ложку-то выбрала из знакомой коллекции пыточных орудий. Поэтому Ури заупрямился и отвел ложку в сторону подальше от себя:
– Но я не знаю, что это. И вообще – кто вы и как я сюда попал?
– Я – Инге, мы это уже выясняли. Вы что, ничего не помните? – она с досадой прикусила губу, раздраженно плюхнула напиток из ложки назад в стакан и стала стягивать с себя сапоги. Бросив сапоги под стол, она, оставляя мокрые следы на лакированных досках пола, прошла к буфету, сняла с полки фарфоровый чайник и начала заваривать чай. Эти лакированные доски мимолетно зарегистрировались в сознании Ури знаком дополнительной опасности: ему в жизни не приходилось видеть лакированный деревянный пол в кухне. Надо было срочно уносить ноги из этой ловушки.
– Где моя одежда, Инге? – спросил он, намеренно делая ударение на ее имени, словно надеясь этим ее разоблачить, хоть он сам не знал, в чем.
– В сушке, Ури. – Она тоже сделала намеренное ударение на его имени, явно пытаясь заслужить его доверие. – А что?
– Я, пожалуй, попробовал бы добраться до Мюнхена.
– Мне кажется, вы уже пробовали встать, Ури. – Она налила себе чай в цветную кружку и стала жадно пить. – И ничего не вышло, правда?
– Вы что, ясновидящая?
Она пожала плечами:
– А как еще вы могли бы с такой скоростью раскатить кресло мне навстречу? С вашей поврежденной ногой?
– А что с моей ногой? – испугался он.
– Сейчас мы это выясним.
Она поставила пустую кружку на стол и бесцеремонно подняла сильной рукой его правую ногу, на которой он с удивлением обнаружил чужой шерстяной носок. Упершись в его колено одной рукой, она стала другой бережно склонять его ступню носком вперед, пока острая боль не перехватила ему дыхание.
– Вывих в щиколотке, как я и думала, – объявила она, – придется потерпеть.
И не дав ему времени на возражения, она умело рванула его ступню на себя, слегка выворачивая ее наружу неуловимым спиральным движением. В глазах у него потемнело, в щиколотке что-то хрустнуло, и ему на миг показалось, что ступня его отделилась от остальной ноги. И сразу же наступило облегчение – отломанная нога больше не беспокоила, будто перестала существовать.
– Вот и все, – сказала женщина. – Завтра вы сможете пешком идти в Мюнхен. Если удастся сбить вам температуру, – ее прохладная ладонь мгновенно коснулась его лба и упорхнула. – Ну и жар у вас: тридцать девять и пять, не меньше.
И она опять поднесла к его губам свой кровавый напиток, на этот раз уже без ложки.
– Лучше пейте залпом, потому что горько.
Готовый сдаться, он спросил, не настаивая и без подвоха, а просто так, чтобы оставить за собой последнее слово:
– Вы что – врач?
– Нет, – устало усмехнулась она. – Я – местная ведьма. Два века назад меня бы за такое сожгли на костре.
Когда я проснулся утром, дождь уже не шел. Я не стал одеваться, а пошел на кухню посмотреть, что мамка приготовила сегодня на завтрак. Но там не было ни булочек, ни колбасы, а кофейная машина стояла пустая – без воды и без кофе. И тут я вспомнил, что мамка уехала ночевать в город к тете Луизе, а меня с собой не взяла.
Ну, раз мамки не было, я мог не умываться и не принимать душ. Колбасу я нашел в холодильнике, а с кофейной машиной я научился управляться сам с тех пор, как мамка начала часто ночевать в городе без меня. После завтрака мне очень захотелось поехать в замок и узнать, что фрау Инге сделала с парашютистом. Я точно знал, что она увезла его в своем фургоне – ведь я сам помог ей втащить его туда.
По дороге я думал про парашютиста – как я спрошу его про парашют, если увижу его в замке. И как он мне расскажет, куда он его спрятал, и как я пойду туда и найду. И принесу его фрау Инге, а она удивится и скажет:
– Какой ты молодец, Клаус! А я тебе не верила.
И, может, даже даст мне те пять марок для автомата, которые я не получил из-за мамкиной забастовки.
И тут я остановился, как вкопанный, на крутом подъеме – ведь я совсем забыл про забастовку! Ведь раз у нас забастовка, мне нельзя ехать в замок! А замок уже поднимался прямо передо мной – отсюда с поворота можно было видеть сразу все три его башни – две старинные, низкие, разрушенные, с дырами вместо окон, и одну целую, высокую, в которой можно было жить. Если подъехать к замку ближе, то старые башни увидеть уже нельзя – их закрывает высокая зубчатая стена, перед которой много веков назад был вырыт глубокий ров, чтобы враги не могли ворваться в ворота. С того места, где я стоял, можно было даже разглядеть старинную картинку, выложенную мелкими камешками над парадным входом. На картинке пять рыцарей на конях барахтались в мыльной пене, которая сливалась на них сверху из какой-то не видной нам стиральной машины.
Я знал, что мне не следует заходить в замок, но все же подъехал совсем близко, проехал через висячий мост надо рвом, остановился у ворот и посмотрел вниз, в сторону деревни. Мамки нигде не было видно, а значит, и она не могла меня видеть, так что я отпер ворота своим ключом и вкатил велосипед во двор, хоть все время думал о том, что мамка не велела мне приходить сегодня сюда помогать фрау Инге.
– Пусть она обойдется без нас! Где она еще найдет таких дураков, чтобы вычищали говно ее свиней за такие гроши? – кричала мамка, пока примеряла свое новое платье, которое делало ее ноги еще короче, чем они были на самом деле. Но мамка этого не замечала – она себе очень нравилась в этом платье, она все одергивала его на заднице и повторяла:
– Какую шикарную фигуру оно мне делает, правда?
И опять возвращалась к фрау Инге:
– Она бы умерла от зависти, если бы она меня сейчас увидела.
Я почему-то не думаю, что фрау Инге умерла бы от зависти, если бы она увидела мамку в любом платье, но вот мамка точно умерла бы от злости, если бы увидела меня в замке, когда у нее забастовка. Никто меня еще не заметил, кроме Ральфа, который помахал мне хвостом, но навстречу не пошел. Так что я еще мог развернуться, нажать на педали и уехать домой. Но мне очень не хотелось уезжать, не повидав парашютиста, и я подумал, что вполне мог бы забыть про забастовку. Ведь мамка сама часто говорит, что у меня голова, как дырявая корзина. Вот я и забуду – пусть знает, как говорить про меня такое!
В замке было тихо, все, наверно, еще спали, и я пошел в свинарник. Свиньи очень обрадовались, когда меня увидели. Они всем скопом бросились мне навстречу, и самые смелые стали тереться об мои ноги. Они так толкались, стараясь протиснуться ко мне поближе, что чуть не опрокинули меня в грязь. Я почесал за ухом серого борова Ганса, которого я сам вырастил из маленького розового поросеночка, а потом пошел в кормовую и принялся готовить им еду, а Ганс увязался за мной. Он, наверно, здорово соскучился по мне за вчерашний день, а может, даже обиделся на меня, но я ничего не мог ему объяснить, он бы все равно не понял про забастовку.
Пока я смешивал в миксере отруби и витамины, я рассказывал Гансу про парашютиста. Ему можно было рассказать всю правду. И про поезд, и про окно, и про знаменитого тренера Эриха Кройца, – уж он точно не мог ничего разболтать Дитеру-фашисту. Он мог только хрюкать и просить меня еще и еще почесать ему спину. У него спина всегда чешется, но он ничего не может с этим поделать, кроме как тереться спиной о косяк двери или об стенку.
Ну, я почесал его, разлил смесь по кормушкам и покатил их в свинарник. И вдруг я увидел фрау Инге. Она стояла возле крана в своем синем комбинезоне со шлангом в руке, но воду не открывала, потому что слушала мой рассказ. Я остановился на пороге и уставился на нее. Волосы ее были перехвачены на лбу плотной синей повязкой, и оттого она была сегодня особенно красивая.
Мне очень хотелось узнать, как много она успела подслушать из того, что я рассказал Гансу, но она не подала виду, что вообще что-то слышала, а улыбнулась и спросила:
– Что, забастовка уже кончилась?
Надо же – ведь у нас забастовка! А я опять про нее забыл и не знал, что сказать в ответ. Фрау Инге поняла это по моему лицу и спросила:
– Мать не ночевала дома, да?
Я молча кивнул и покатил кормушки к свиньям, которые при виде еды подняли ужасный шум.
– Она небось опять отправилась на свои всенощные радения?
Я ни слова не понял из того, что она сказала, но снова молча кивнул, чтобы не связываться. Свиньи с радостным визгом столпились у кормушек, а фрау Инге включила, наконец, воду и направила сильную струю из шланга вниз, чтобы смыть грязь, которая собралась на полу за вчерашний день. Обычно это делает мамка, но сегодня мамка не пришла и мне тоже не велела приходить.
Представив себе, как она рассердится, когда узнает, что я кормил тут свиней, я стал пятиться к выходу и, конечно, зацепился ботинком за шланг – я всегда за все зацепляюсь. Шланг взвился, как живой, и вырвался из крана, окатив меня и фрау Инге холодным душем. Ну и хорошо, я ведь сегодня утром душ не принял, а теперь это стало неважно. Я испугался, что фрау Инге сейчас на меня рассердится, но она только засмеялась и сказала, стряхивая капли воды с волос:
– Да не бойся ты ее, я не стану ей рассказывать, что ты кормил свиней.
Откуда она узнала, что я боюсь мамку? Может, она и вправду ведьма? Потому что она добавила:
– Ладно, теперь ты можешь пойти к Отто и помочь ему завтракать. Ведь ты, наверно, хочешь рассказать ему про парашютиста?
Как она догадалась, что мне хотелось поговорить с Отто? Я люблю с ним разговаривать – не так, как с Гансом, конечно (Ганс – мой друг), но больше, чем с другими: ведь он не может обругать меня и назвать идиотом. Или выдать меня Дитеру-фашисту. Разве только если у Дитера хватит терпения выслушать, как Отто отстукивает ему мой рассказ своей стальной лапой. А на это ни у кого никогда не хватает терпения, даже у меня, тем более, что я не все его стуки понимаю. Я понимаю только что-нибудь простое – как например, если он просит подать ему горшок, или дать ему попить, или включить свет. Фрау Инге долго меня учила, а я никак не мог научиться, но она очень упрямая, фрау Инге. Она хоть и добрая – не то, что мамка, – та просто зверь, когда сердится, – но она тоже умеет заставлять. Особенно если у нее плохое настроение. А последнее время у нее всегда плохое настроение. Тут я вспомнил, как она только что смеялась, когда стряхивала капли воды со своих мокрых волос, и мне показалось, что сегодня настроение у нее было гораздо лучше, чем все прошлые дни, – с тех пор, как сбежал Карл.
Я сказал про это Отто, когда кормил его завтраком, а он почему-то так страшно на меня за это рассердился, что стал сбрасывать тарелки и чашки со столика, который я прикручиваю к его креслу для еды. Тут из кухни ворвалась дневная сиделка – фрау Штрайх. Она не любит, когда Отто бузит и сталкивает на пол все, до чего может дотянуться своей лапой. Она начинает кудахтать, как курица, и быстро-быстро подбирать сброшенные вещи, которые Отто тут же сбрасывает назад. Я мог бы его успокоить – меня он иногда слушается, если я чешу ему спину, как Гансу, – но не успел, потому что услышал мамкины крики.
Она вопила так громко, что мы могли слышать каждое ее слово. Хоть лучше было бы ее совсем не слышать. Она орала:
– Я требую, чтобы мне немедленно вернули моего сына!
То есть меня.
Услыхав мамкин голос, Отто перестал сбрасывать тарелки со столика, а фрау Штрайх подняла свои выщипанные бровки выше своих больших очков и стала укоризненно качать головой, будто я был в чем-то виноват.
– А если мне его не вернут, я вызову полицию! – надрывалась мамка, и можно было подумать, что я лежу связанный где-то в подвале с кляпом во рту, как в телевизоре.
Я подвез Отто к окну, и мы стали смотреть, что делается во дворе. Мамка в своем новом вишневом пальто стояла, подбоченясь перед фрау Инге на пороге свинарника, делая вид, что фрау Инге не пускает ее войти вовнутрь. Но я знаю свою мамку: на самом деле она вовсе не хотела входить в свинарник, чтобы не испачкать свиным говном свои модные сапоги из белой замши. Дома она каждый раз, снимая эти сапоги, заворачивает их в папиросную бумагу и прячет в специальной коробке на верхнюю полку шифоньера.
Фрау Штрайх стала подталкивать меня к выходу – она, наверно, очень боялась, что мамка и вправду вызовет полицию. Но я не хотел выходить. Мне было интересно посмотреть, войдет ли мамка, в конце концов, в свинарник или нет. Тут Отто стал ржать, как ненормальный, хоть, по-моему, ничего смешного там не было. Он так хохотал, что опять сбросил со столика все, что фрау Штрайх успела туда поставить. И тогда фрау Штрайх заплакала. Она плакала очень тихо, даже не всхлипывая, только большие прозрачные слезы вытекали из-под ее очков на щеки и стекали вниз, пока она не слизывала их языком.
Я больше не мог вынести все это. Мне совсем не хотелось встречаться с мамкой, но делать было нечего. Я надел куртку и вышел во двор. Увидев меня, мамка завопила еще громче – наверно, она до сих пор не была уверена, что я и вправду в замке.
– Ага, вот он! – она показывала на меня пальцем, хоть сама всегда твердила мне, что показывать на человека пальцем неприлично. – А ты говоришь, что его тут нет!
Это ужасно смешно, что мамка и фрау Инге говорят друг другу «ты», потому что они когда-то вместе учились в школе. И смешно, что они вместе учились в школе, и фрау Инге вышла такая ученая, а мамка – совсем наоборот.
– Я сказала, что его нет в свинарнике, – пожала плечами фрау Инге.
– Какая разница, за кем он выносит говно, за свиньями или за Отто? Мы с ним бастуем, и нечего ему сюда таскаться!
Фрау Инге подняла руку, чтобы поправить повязку на волосах, и я увидел, что она все еще держит шланг.
– Что ж, можешь его отсюда забирать. Да поживее, мне надо работать!
С этими словами она повернулась и собралась пойти обратно в свинарник, но вы не знаете мою мамку. От нее нельзя так просто отделаться – повернуться и уйти, будто ее тут нет!
– Нет уж! – завизжала она. А визжать она умеет. – Сперва ты объяснишь мне, как тебе удалось приворожить моего сына, что он пришел служить тебе даже во время забастовки!
Это опять про меня, что я пришел кормить свиней.
Я открыл было рот сказать, что никто меня не ворожил, а я просто забыл про ее забастовку, но мамка схватила меня за рукав и начала волочь к воротам.
– А ты, дурак несчастный, убирайся отсюда! Ты у меня еще получишь по заслугам!
Я хотел вырваться, но она от злости стала очень сильная, так что мы застряли с ней на полдороге, толкая друг друга то взад, то вперед. Поняв, что выгнать меня так просто ей не удастся, мамка оставила меня и опять бросилась на фрау Инге.
– Чем ты его опоила, ведьма проклятая? – визжала она. – Ты, небось, думаешь – он и дальше будет у тебя в рабстве? Так нет же! Я все твои приворотные зелья своими руками уничтожу!
Фрау Инге резко обернулась, и глаза у нее стали узкие и злые, каких я никогда раньше у нее не видел.
– А к кому ты потом побежишь за помощью, когда опять подзалетишь от прохожего молодца?
Тут мамка взвилась, будто ей всадили в зад иголку:
– А может, я и не подзалетала вовсе? Может, это все ворожба твоя, и ничего у меня не было? Точно! Потому и зелья твои мне помогали, что не было у меня ничего!
И она ринулась к кухонной двери. Фрау Инге подняла шланг и нажала пусковую кнопку. Сильная струя ударила мамке в спину. Ее вишневое пальто сразу стало черным, но это не остановило ее. Она уже подбегала к крутым гранитным ступенькам, которые вели к кухонным дверям. Но в тот момент, когда она схватилась за перила и сделала первый шаг на первую ступеньку, дверь кухни распахнулась, и навстречу ей вышел парашютист. Опираясь на тяжелую дубовую палку, которая осталась от Карла, он остановился на гранитной площадке перед дверью – очень бледный, очень высокий, очень непохожий на всех людей в нашей деревне. Он ничего не говорил и не двигался – он просто стоял, опираясь на палку, и смотрел сверху на мамку, но по спине у меня побежали мурашки. Я представил себе, как он прыгнул в окно вагона, и мне стало страшно, что он может так же прыгнуть на мамку.
– Мамка! – закричал я. – Беги!
Все-таки она была моя мамка, хоть и противная, и злая, но моя.
Мамка застыла на минутку на месте и стала пятиться к воротам, делая правой рукой какие-то странные движения, словно она отгоняла от себя мух.
– Сын Тьмы! – шептала она. – Сгинь, сгинь, дьявольское отродье!
Но парашютист никуда не сгинул, а наоборот – шагнул к ступенькам, словно направляясь в мамкину сторону. Мамка схватила меня за руку и потащила к воротам:
– Скорей, скорей отсюда! – шипела она мне. – Пока они не сотворили нам зла!
Но я все же вырвался от нее и пошел за своим велосипедом – не думала же она, что я потащусь с горы пешком? Мамка не стала мне мешать, она вдруг перестала сердиться и вся как-то сникла, даже размером стала меньше, будто проколотая шина, из которой выпустили воздух. Мне даже стало ее жалко, я уже знал, что дома она будет плакать и проклинать свою несчастную судьбу, которая послала ей сына-урода, то есть меня.
Мамка остановилась и обернулась к фрау Инге, которая молча стояла на пороге свинарника со шлангом в руке, – она забыла его закрыть, и поток воды сбегал от ее ног вниз к воротам.
– Мы уходим! – объявила ей мамка. – И вернемся, когда будут приняты условия нашей забастовки.
А я даже не знал, что у нашей забастовки есть условия, я думал – это просто так забастовка, чтобы мамка могла поехать в город к тете Луизе. Но и фрау Инге не стала спрашивать, какие такие у нас условия. Она закрыла кран на шланге и сказала тихо, голос у нее был усталый:
– Можете не возвращаться – вы уволены.
Я не понял – что значит, не приходить больше? И спросил:
– А как же Ганс?
Я еще хотел спросить про Отто, он ведь тоже ко мне привык, почти как Ганс, но мамка дала мне подзатыльник и прошипела:
– Заткнись, дурак несчастный!
А потом спросила у фрау Инге:
– А кто же нам зарплату теперь платить будет?
Фрау Инге повесила шланг на ручку двери и стала стаскивать с пальцев резиновые перчатки. Перчатки никак не стаскивались, они трещали и пузырились, и это раздражало фрау Инге.
– Об этом ты спроси того, кто научил тебя бастовать.
Мамка хотела что-то ей ответить, но фрау Инге не стала ее слушать. Она, наконец, стянула перчатки, сунула их в карман комбинезона, а потом подошла к мамке и протянула руку:
– Отдавай мои ключи, Марта. Кончай спектакль и уходи.
– Ключи? Какие ключи? – запричитала мамка. – Нет у меня никаких ключей.
Она даже открыла свою белую сумочку, чтобы показать фрау Инге, что там нет ключей. Это была чистая правда – ключи были у меня в кармане. Я хотел было сказать об этом и сунул даже руку в карман, но мамка быстро схватилась за руль моего велосипеда и покатила его к воротам. Так что мне пришлось схватиться за руль с другой стороны и пойти за ней.
– Я обязательно принесу ключи завтра или, может, даже сегодня, – часто тараторила мамка, наверно, врала, – она всегда говорит быстро-быстро, когда врет. И все сильней напирала на велосипед, а велосипед напирал на меня, так что мы почти бежали, будто ветер выносил нас из замка.
Я очень удивился, что мамка вдруг так заспешила уходить. То кричала и ссорилась, а то вдруг заспешила. Мне очень хотелось остаться, она ведь мне даже не дала попрощаться с Гансом. Я шел за ней и все оборачивался на фрау Инге – мне казалось, что она возьмет и скажет, чтобы я остался. Кроме того, я не хотел уходить, потому что не знал, будет ли фрау Инге теперь давать мне каждую неделю мои пять марок. И потому что я так и не успел спросить парашютиста, где он спрятал свой парашют.
Под утро Ури приснилась мать.
Совершенно нагая, она стояла под проливным дождем, прижимаясь спиной к красной каменной стене, и штормовой ветер швырял ей в лицо песок и мокрые листья. То ли непрерывно вспыхивали молнии, то ли ночь непрерывно сменялась днем, но искаженное страхом лицо матери с каждым новым порывом ветра то освещалось, то исчезало во тьме.
Он сам, будучи не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой, лежал на гранитном столе для разделки мяса и беспомощно смотрел на страдания матери за мокрым от дождя окном. В эту минуту он не чувствовал к ней привычной враждебности, а напротив – опять любил ее, как в детстве, и страдал за нее. Наконец, усилием воли преодолев сковывающее все его тело странное оцепенение, он с трудом соскочил со стола и попытался вырваться в заоконное пространство, но упругая пластина стекла охватывала его со всех сторон и не пускала наружу. Прижимаясь лицом к холодной прозрачной поверхности, он пытался привлечь внимание матери, чтобы позвать ее к себе, но она не замечала его и, все больше уступая напору ветра, медленно сползала вниз – туда, куда, пузырясь, стекали струи дождя.
Уже исчезая в накатывающем на нее мутном потоке, мать, наконец, подняла на него глаза – они были чужие, плоские и светлые, как степные озера.
Он вскочил в холодном поту, – на нем был незнакомый черный халат, комната была ему незнакома. Сквозь узкую щель в незнакомых шторах пробивался бледный утренний свет. Он глянул на часы – девять пятнадцать: его самолет уже больше часа висел в воздухе где-то над Альпами. Пора было срочно звонить матери, пока она еще не поехала в аэропорт его встречать. А потом уже думать, как быть дальше.
Нужно было идти искать хозяйку, чтобы попросить разрешения позвонить. Он прислушался. В доме было тихо, но где-то за окном высокий женский голос равномерно выкрикивал короткие рубленые фразы, словно лозунги во время демонстрации.
Ури осторожно ступил на вывихнутую ногу – это казалось невероятным после вчерашнего, но он сделал первый шаг, за ним второй. Робкая, ненапористая боль таилась где-то между щиколоткой и коленом, с каждым шагом она постепенно нарастала, словно осознавая свою власть над его телом. Осторожно хромая, он подошел к окну и слегка отодвинул штору. Прямо перед ним в дверях низкого кирпичного здания молча стояла вчерашняя ведьма – как она себя назвала, Инге, что ли? – со шлангом в руке. Лицо у нее было напряженное и бледное, наверно, от недосыпа: когда вчера – или это было сегодня? – она помогла ему добраться до постели, старинные часы на кухне пробили без четверти пять. Рядом с Инге, приоткрыв слюнявый рот, беспомощно топтался вчерашний дефективный парень из кабачка. Оба они смотрели куда-то вправо, откуда доносились крики, но кто кричал, из окна не было видно.
Ури затянул потуже пояс халата, вышел в коридор и огляделся. Коридор был темный, со множеством дверей, и Ури не мог с ходу сообразить, с какой стороны может быть выход во двор, но за полуприкрытой резной дверью слева он разглядел знакомую кухню. Он вспомнил, как вчера ночью принял Инге за мать, когда она стояла в мерцающем дождевыми каплями дверном проеме, упираясь в его кресло ногой в белом сапоге. Заключив, что во двор можно выйти из кухни, Ури толкнул тяжелую дверь и попытался быстро пересечь сверкающий лаком деревянный простор, но подвела больная нога: она вдруг подвернулась, и он заскользил по доскам, как по льду. Чтобы не потерять равновесия, он уперся обеими руками в подвернувшуюся на пути резную горку для хрусталя и невольно загляделся на ее сумрачные недра, заполненные разноцветными бутылями и флаконами. Все флаконы были украшены белыми ярлыками, на которых кружевной готической вязью были выведены диковинные имена, составляющие вместе нечто вроде страницы старинной книги по черной магии.
Ури оттолкнулся от горки и хотел было шагнуть к двери, но нога совсем разболелась, дурнота подкатила к горлу, и перед глазами замелькали белые мухи. Он огляделся по сторонам в поисках опоры и заметил прислоненную к стене трость с металлическим набалдашником в виде совиной головы. С трудом доковыляв до трости, он подхватил ее и тяжело захромал к выходу.
Он вышел на высокое крыльцо, с удовольствием вдохнул влажный воздух, настоянный на аромате опавших листьев, и вдруг заметил, что прямо на него, выкрикивая на бегу какие-то невнятные угрозы, катится шарообразная женщина в вишневом пальто. Пока Ури, преодолевая головокружение, соображал, как привлечь внимание Инге, вишневая женщина внезапно замолкла, попятилась и начала медленно выкатываться из поля его зрения, увозя за собой неведомо откуда взявшийся велосипед с повисшим на руле дефективным парнем. Инге шла за ними, волоча по двору красную змею шланга, который она по-прежнему держала в руке. Возле ворот все трое остановились и начали о чем-то пререкаться. И хоть последний шанс перехватить мать до ее отъезда в аэропорт стремительно приближался к нулю, у Ури не было сил спуститься по ступеням во двор.
Наконец коловращение у ворот рассосалось, велосипед со своими провожатыми исчез из виду, и в наступившем молчании где-то совсем близко начал звонить небольшой, но настойчивый колокол. Инге осталась стоять возле решетчатой калитки, глядя себе под ноги, – со стороны казалось, что она разглядывает темно-красные гранитные плиты, которыми был вымощен двор.
– Фрау ведьма! – сипло позвал Ури и удивился слабости своего голоса. В груди заклокотал глубоко затаившийся там кашель, потревоженный чрезмерным усилием голосовых связок. Но, как ни странно, Инге его услышала поверх колокольного звона и глухого шороха мокрого леса. Она подняла на него глаза, улыбнулась и, отбросив шланг, пошла к крыльцу, приглаживая на ходу светлые пряди, выбившиеся из-под повязанной на лбу синей ленты.
– Я вижу, вы уже готовы идти пешком в Мюнхен? – воскликнула она, но Ури захлебнулся кашлем и не расслышал ее слов. Она быстро взбежала на крыльцо и подтолкнула его к двери:
– Живо, заходите внутрь, не стойте на холоде! Боюсь, что я вас еще не вылечила!
Усилием воли пробившись сквозь кашель, Ури сдавленным голосом попросил разрешения позвонить домой. Инге кивнула:
– Звоните, я припишу это к общему счету, – и поспешно вышла.
Все время, пока Ури набирал номер и ждал соединения, он слышал все тот же настойчивый звон колокола. А может, это был не колокол, а сигнал тревоги – словно кто-то бил молотком по стальному рельсу?
Услыхав его голос, мать совсем не удивилась, а только сказала устало, без всякого выражения:
– Я так и знала.
И замолчала, ожидая объяснения. Ее молчание даже на столь далеком расстоянии окутывало Ури липкой паутиной интимных токов и обязательств, и он начал говорить поспешно и бессвязно, чтобы поскорее вырваться из этой паутины. Почувствовав, что он готов выскользнуть из поля ее власти, мать прервала его вопросом, когда его ждать. Он знал, что она искренне обеспокоена и хочет его видеть, но это знание не освобождало его от непреодолимого желания расправиться с ней быстро и жестоко. Он ведь последний год только тем и занимался, что рвал старые связи. В чем очень преуспел. Порвал со всеми, кроме нее – с нею одной он не мог справиться, она всегда была сильней его, за что ей и полагалось особое наказание. Словно играя в поддавки – это была их любимая игра времени его детства – она спросила, не послать ли ему денег на билет.
Ури помедлил с ответом, растягивая удовольствие, и в наступившей тишине обнаружил, что колокол больше не звонит.
– Нет, не присылай, – отрубил он наконец, – ты и так достаточно поистратилась на меня.
Что правда, то правда – лишних денег у нее не было, а то немногое, что было, съели его психологи и процедуры. Но он не сомневался, что она готова влезть в любые долги, лишь бы заполучить его обратно и прибрать к рукам. Его болезнь давала ей новые возможности власти над ним: того нельзя, это необходимо, не ложись, не садись, не вставай. Мать начала уверять его, что все это глупости, она достанет деньги, – сколько там, сущий пустяк. Но он перебил ее заявлением, что пора кончать, он звонит из чужого дома. Нет, номер свой он дать ей не может – не хочет! – он сам ей вскорости позвонит снова. Да нет, он в порядке! А что с голосом? Да ничего особенного, небольшая простуда – и нечего волноваться. Она начала было умолять его о чем-то но он не стал слушать, резко положил трубку и, обернувшись, увидел Инге. Она стояла на пороге двери, ведущей в коридор, и было неясно, вошла ли она только что или гораздо раньше.
– Ну, что вам сказала ваша девушка? – полюбопытствовала она.
– Какая же вы ведьма, если не можете отличить девушку от старушки-матери? – отшутился Ури, хоть ему было неприятно думать, что она слышала его разговор с матерью. Странно, но он никак не мог вспомнить, на каком языке он пререкался с матерью – на иврите или на немецком. Эмоциональное напряжение этих пререканий достигло такой высоты, что он не помнил ни смысла, ни вкуса произнесенных им отдельных слов, а ощущал только трепет собственного голоса на струнах голосовых связок. Выходило, что он напрасно два месяца бесцельно мотался по Европе – события последних суток явно показывали, что нервы его все еще продолжают шалить. Инге подошла к кофейной машине и стала наливать кофе в приготовленные на подносе чашки. Потом поставила поднос на накрытый к завтраку стол и жестом пригласила его сесть. Подавляя смущение, Ури спросил:
– Что-нибудь случилось?
– С чего вы взяли? – пожала она плечами.
– Мне показалось, я слышал сигнал тревоги, – поспешил пояснить Ури, чувствуя, что влип. Что, собственно, он тут делал и как ему отсюда выбираться – без денег и с поврежденной ногой? Похоже, что он напрасно обидел мать, – придется снова ей звонить и просить денег. От этой мысли ему стало совсем не по себе. Чтобы скрыть замешательство, он отхлебнул кофе из легкой, почти невесомой чашки, и неожиданно ощутил некую эротическую радость от прикосновения фарфора к языку и губам. Он быстро допил кофе, перевернул чашку вверх дном и даже присвистнул, увидев клеймо изготовителя.
– Восемнадцатый век? – воскликнул он. – Да ведь из такой чашки страшно пить, а вдруг разобьется?
Инге сдернула с волос синюю ленту и взмахом головы откинула со лба слегка влажные от пота пряди.
– О, вы знаете толк в старинных вещах? Я так и думала.
Он не спросил, почему она так думала – он уже поверил в ее способность видеть его насквозь. Весь этот проклятый год только вещи были ему милы: их можно было ломать, чинить и бросать, и они не жаловались, не приставали с расспросами и не надрывали душу, они не требовали от него ни любви, ни откровенности, ни внимания. Ничего из того, что превратилось в пепел в тот миг, когда мир его взорвался и рухнул и он выполз из-под обломков один, без Эзры и Итая.
Пока Инге молча наливала ему вторую чашку кофе, колокол зазвонил снова, где-то совсем близко, чуть ли не за стеной. Ури вопросительно поднял брови и кивнул в направлении колокольного звона, но она решительно тряхнула волосами – ничего, мол, обойдется! – и стала намазывать масло на горбушку разломленной пополам немецкой ржаной булочки. Вторую половинку она протянула ему:
– Ешьте, не стесняйтесь – завтрак я тоже припишу к вашему счету.
Ури взял булочку, она была теплая, но есть не стал – при мысли о еде тошнота снова подкатила к горлу. Инге заметила, что его мутит, – черт ее знает, как она все замечала! – и, как вчера ночью, легко коснулась его лба прохладной ладонью:
– У вас все еще жар. Боюсь, вам придется тут задержаться, пока я вас не вылечу. Или вы предпочитаете, чтобы я отвезла вас в больницу?
Она надкусила булочку ровными, очень белыми зубами, и Ури загляделся на четкие движения ее длинных пальцев над фарфоровой тарелкой: нож-вилка, нож-вилка. Ури часто судил о людях по рукам – у Инге руки были опасные: хоть изящные, но крупные, почти мужские, с тонкими запястьями и узкими сильными ладонями – руки человека, знающего, с какой стороны хлеб намазан маслом. С такой женщиной стоило говорить без обиняков, будь она хоть сто раз ведьма, и он спросил напрямик:
– А что вам до меня? Вы ведь можете просто выставить меня со двора и не морочить себе голову.
– Как вы себе это представляете – с температурой и без гроша в кармане?
Ури опять мысленно пролистал свой разговор с матерью – неужто он говорил с нею по-немецки? – и усмехнулся:
– Но вы-то тут при чем? Вы ведь сказали, что вы ведьма, а не добрая фея.
– Боюсь, доброй феи из меня бы не вышло.
Странная гримаска, с которой она произнесла эти слова, была для Ури единственной и неповторимой. Он с детства привык видеть, как мать в случае неожиданного замешательства точно так же, слегка оттопырив нижнюю губу влево и вверх, коротким толчком выдыхала маленькую порцию воздуха через зазор между верхней и нижней губой. Знакомая эта гримаска на миг превратила опасную взрослую женщину в растерянную девочку, с которой можно было играть в поддавки, а не в прятки.
– А раз вы не фея, что вы собираетесь со мной делать? Ведь у меня и вправду нет ни гроша.
Инге собралась было ответить, но тут кто-то начал стучать в дверь мелким прерывистым стуком.
– Заходи, заходи! – крикнула она, и в медленно приоткрывшуюся дверь вошел серебристый дог Ральф. Он секунду постоял, мрачно глядя на Ури, словно недоумевая, почему тот все еще здесь, а потом подошел к Инге и лег у ее стула, положив большую голову на ее ступни. От его взгляда Ури стало не по себе.
– Ваш пес меня не любит, – сказал он.
– Естественно: он однолюб и любит только меня – правда, Ральф? Не говоря уже о том, что вы вчера жестоко его унизили – ведь он воображал, что непобедим.
При звуке своего имени Ральф навострил уши и поглядел на хозяйку, она в ответ опустила руку на его ворсистый затылок и, чуть-чуть пошевеливая пальцами, начала нежно гладить его за ухом. Пес закрыл глаза, млея в блаженной истоме. Поддавшись неожиданно ревнивому желанию прервать эту любовную сцену, Ури попытался вернуть Инге к их прежней беседе, но голос подвел его:
– Фея вы или ведьма, но на мой вопрос вы не ответили, – прохрипел он и снова зашелся в приступе надрывного кашля.
– Вот вам и ответ, – укоризненно сказала Инге. – У вас вполне может быть воспаление легких.
Дружеским толчком столкнув голову пса со своих ног, она подошла к шкафчику с целебными снадобьями, решительно извлекла оттуда три флакона, откинула волосы со лба и стала быстро смешивать в бокале разноцветные жидкости. Подняв бокал к свету, она переждала, пока кашель Ури утихнет, и сказала, глядя на шипучее кружение радужных струй:
– Давайте так: я сперва попробую сбить вам температуру, а потом мы обо всем поговорим. Ладно?
Возразить ей Ури был не в силах – в груди у него клокотало, и он жадно ловил ртом воздух, как рыба, выброшенная на песок. Инге дополнила бокал до верху кипятком из чайника и протянула ему:
– Выпейте это и идите ложитесь.
На этот раз он выпил все до дна покорно, как дитя – после кашля его охватила страшная слабость, и он не мог подняться со стула. Инге протянула ему руку:
– Пошли, я помогу вам.
Опираясь на ее сильную ладонь, Ури с трудом встал и почувствовал, как его охватывает свинцовая дремота. С трудом шевеля языком, он прошептал:
– Что вы подмешали в это пойло, фрау ведьма?
Она опять отмахнула светлые пряди ото лба и вывела его в коридор:
– Разное. Целебные травы с Валгаллы, собранные в канун Вальпургиевой ночи, несколько капель невинной крови, приворотное зелье и толченые зубы дракона.
Если бы Ури мог, он бы засмеялся. Но он не мог смеяться – он с трудом добрел до постели и рухнул на тугой матрац. Быстро погружаясь в горячую одурь лихорадочного сна, он услышал мягкое треньканье телефонного звонка в коридоре и напряженный голос Инге:
– Спасибо, фрау Штрайх. Давно? Ну, если только что, это нестрашно. Хорошо, я постараюсь, фрау Штрайх. Не волнуйтесь так, я сейчас приду и все улажу.
Он еще слышал, как она бросила трубку и поспешно вышла. Вокруг было очень тихо – колокол больше не звонил.
Отто терпеть не мог фрау Штрайх, потому что она была глупая старая курица. Когда он отстучал эту идею Инге, вернее, когда у Инге хватило терпения выслушать его до конца, она не преминула заметить, что фрау Штрайх нет еще и пятидесяти. В ответ Отто объявил, что возраст ни при чем – некоторые куры сразу рождаются старыми, и фрау Штрайх именно такая.
Сегодня эта глупая курица была еще глупее, чем обычно: она непрерывно кудахтала и роняла разные предметы, – нарочно, чтобы его раздражать. Вообще, все сегодня словно сговорились: Клаус сперва морочил ему голову каким-то парашютистом, у которого порвался парашют, а потом вдруг вспомнил про Карла. Отто не хотел ничего слышать про Карла, так что пришлось кричать и бросать тарелки, чтобы Клаус, наконец, заткнулся. И что из этого получилось? Клаус убежал, так и не почесав Отто спину, и Отто все утро бил протезом в рельс в надежде, что Клаус вернется. Курица Штрайх, конечно, не пришла от этого в восторг, – она считала, что Отто вовсе ни к чему бить в рельс, когда она крутится вокруг него, но ему ведь была нужна не она, а Клаус, что же ему оставалось делать?
Клаус был нужен Отто не только для того, чтобы он почесал ему спину, но и чтобы он повторил тот бред, который нес, когда кормил Отто завтраком. Тогда Отто был так раздражен из-за Карла, что не слишком прислушивался к болтовне Клауса. Но постепенно подробности этой болтовни стали всплывать в его памяти – парашютист упал с неба на пороге «Губертуса», но не разбился насмерть благодаря Инге, которая его спасла и – главное! – привезла в замок. Это было похоже на правду, потому что сразу объясняло многие странности вчерашней ночи.
Факт – парашютиста или трубочиста, но какого-то очередного мужика она привезла – в этом не было сомнения. Потому она и не пришла ночью проведать Отто – ей было не до него. И утром прислала к нему Клауса и курицу Штрайх, а сама только забежала на минутку, чмокнула его где-то возле уха лживым поцелуем и тут же ускакала под предлогом забастовки. Ей, видите ли, надо кормить свиней – ей свиньи дороже отца! Точно так она себя вела, когда на них свалился невесть откуда этот проклятый Карл, который хорошо попил его, Отто, крови. За что и поплатился, когда Отто выяснил, из каких далей его принесло.
Но сейчас было не до воспоминаний. Сейчас Отто необходимо было срочно разузнать, кого на этот раз приволокла в дом его непутевая дочь. Спрашивать у курицы не имело смысла – та с трудом представляла себе свою жизнь – не то, что чужую. Клаус же как исчез, так больше и не появился, несмотря на то, что Отто натер себе протезом рану, вызывая этого идиота. Не то, чтобы Клаус был надежный источник, но он часто по глупости мог рассказать много такого, чего другие, более умные, даже и не замечали. Наблюдения Клауса напоминали наблюдения ребенка, который спрятался под столом и видит, кто кого щупает там за коленки.
Когда Отто совсем отчаялся и продолжал бить в рельс уже только для того, чтобы позлить курицу Штрайх, к нему ненадолго заглянула Инге. Вид у нее был усталый, – еще бы, после бессонной ночи! – но Отто сразу уловил в ее настроении какой-то веселый перезвон, будто где-то внутри у нее звенели колокольчики. Это был опасный признак – уж кому, как не ему, было знать свою дочь! Он спросил ее, что нового, и она, ни словом не обмолвившись о парашютисте, стала рассказывать байки про забастовку и про угрозы Марты. Отто эти угрозы волновали мало: Марту он считал бы курицей еще более глупой, чем дура Штрайх, если бы такое было в принципе возможно. Зато ему стало ясно, что Клаус сегодня уже не придет, и он сделал попытку выяснить что-нибудь у дочери.
Стоило ему отстучать полвопроса про парашютиста, которого она якобы привезла в замок среди ночи, как она немедленно объявила, что на длинные беседы у нее сегодня времени нет, – ведь он слышал ее рассказ про забастовку, правда? Отто она этим не удивила, это была ее обычная уловка: стоило ему завести разговор о чем-нибудь для нее не подходящем, как она тут же начинала спешить. Но главное он все-таки узнал: она не вскинулась – какой, мол, парашютист? – и не стала отрицать, что кого-то привезла. Так что пора было отправляться на разведку.
Конечно, о разведке нечего было и думать, пока вокруг него квохтала глупая курица Штрайх. Поэтому первым делом надо было ее вытурить – и поскорей. У Отто были разработаны разные способы от нее избавляться, она ему часто мешала. Сегодня он решил воспользоваться рвотой – это было неприятно, но зато действовало почти наверняка. Он отстучал этой хлопотливой идиотке, что проголодался, и попросил супу – рвота супом была не так мучительна.
Дура Штрайх попыталась возражать – пусть он немного подождет, ему еще рано обедать. Тут он взбесился и начал гонять кресло с максимальной скоростью из спальни в кухню и обратно, сшибая при поворотах лампы и горшки с цветами. В результате она уступила и, льстиво улыбаясь, поставила перед ним тарелку с супом, а сама села рядом на специальный стул, чтобы его кормить. Теперь пришло время действовать. Отто набирал суп в рот, делал вид, будто глотает, а потом изображал нечто вроде рвотного спазма и выплескивал суп себе на свитер. Фрау Штрайх встречала каждый такой плевок воплем отчаяния. После нескольких изрыгнутых Отто ложек она с громким квохтаньем помчалась к домашнему телефону и вызвала Инге.
Как только Инге вошла, Отто потребовал от нее послать курицу домой. Та прямо позеленела, когда услыхала, чего он хочет – она, хоть и дура, но наловчилась понимать его морзянку не хуже, чем Инге.
– Что значит, послать? Ко-ко-ко! Ко-ко-ко! – закудахтала она. – Я не посылка, чтоб меня посылали. Я – сотрудник социальной службы! Если я вас не устраиваю, ко-ко-ко! – пожалуйста, обратитесь в нашу ко-ко-ко!-нтору, и я с радостью найду себе другое место. Где будут больше ценить мою преданность, ко-ко-ко! Ко-ко-ко!
Чтобы заглушить ее ненавистный куриный голос, Отто опять попытался поднять трезвон. Но ему не удалось ударить лапой в рельс больше трех раз, потому что Инге вдруг разозлилась – она перехватила его руку и сказала твердо:
– Прекрати сейчас же, Отто, все равно фрау Штрайх никуда не уйдет, ясно?
Отто вспыхнул и хотел наехать на дочь креслом, но ее рука опять остановила его, – она больно нажала на его плечо, и он сделал вид, что смирился. За время их борьбы из-за Карла он научился лицемерно уступать, чтобы потом получить хитростью то, чего не удалось получить силой. Он отстучал:
– Ладно, пусть остается. Но и ты не уходи, мне так плохо.
Инге, конечно, и не подумала задержаться.
– Не преувеличивай, Отто, ты просто капризничаешь, – бросила она по пути к выходу и исчезла.
Страшная тоска накатила на Отто – мир без Инге сразу стал пустой и темный. Но Отто умел справляться с тоской, для этого надо было только преодолеть любовь к дочери и настроиться на ненависть. Было это делом непростым и требовало большой сосредоточенности всех душевных сил. Так что ему было чем себя занять до самого ухода курицы, которая что-то обиженно кудахтала, пока меняла ему свитер и кормила его обедом.
Не обращая на нее внимания, Отто замкнулся в себе и даже не заметил, что он сегодня ел, хоть еда последнее время была его главной радостью. Он разжигал в себе мрачный пламень вражды к дочери, которая была единственным светом его угасающей жизни и радостью даже большей, чем пища. В то время, как он был ее бременем, ее наказанием, гирей на ногах. Он повторял себе без конца, что она только и мечтает о его смерти, отчего его вялая кровь вскипала черной злобой, возвращающей его к жизни. Напрасно она надеется, он и не подумает умереть ей в угоду, чтобы она могла умчаться куда-то в большой мир, где ее ждут мужчины, мужчины, мужчины! Он ясно представил этих бесчисленных самцов, которые, похотливо хрюкая, устремятся к ней, привлеченные ее красотой и доступностью. Что она доступна, он не сомневался – ведь кроме Карла, тут побывали и другие, не такие настойчивые и долгосрочные, а временные, залетные, пришедшие из ниоткуда и ушедшие в никуда. А может, никого тут не было, а он сам, мучимый ревностью и страхом ее потерять, всех их сочинил – отвратительных, похотливых козлов с кривыми волосатыми ногами и с рыжей шерстью на груди.
Вот Карла он не сочинил, он просто был бы неспособен придумать такое чудовище. Внешне Карл был ничем не похож на этих вонючих козлов. Он был бледный, длинноногий и узкий, он говорил всегда вежливо и тихо и при улыбке охотно показывал свои ровные, густо сидящие передние зубы. Его страшную сущность выдавали только острые клыки и всегда настороженные узкие глаза, прикрытые матовыми стеклами очков. Но выдавали они эту сущность не сразу – чтобы разгадать ее, потребовалась пронзительная, обостряющая взгляд ненависть, подобная той, которая, с каждым днем разгораясь, долгие месяцы полыхала в душе Отто.
Теперь Отто предстояло срочно выяснить, не сочинил ли он и парашютиста. Отто был уверен, что Инге привезла кого-то ночью в фургоне, – может, он и впрямь был парашютист, который разбился? Отто еще вчера попытался узнать, что творится в ее половине замка, для чего он под предлогом позднего часа твердо отклонил ее попытку переложить его из кресла в постель. Но напрасно он под утро тайком выкатился в кресле во двор и колесил под дождем, прижимаясь носом ко всем доступным окнам в надежде что-нибудь разглядеть за их холодной поверхностью. За окнами было темно, а с небес лил холодный дождь, так что Отто, опасаясь простуды, был вынужден довольно быстро вернуться обратно к себе.
И хоть ему так и не удалось увидеть этого таинственного незнакомца, свалившегося ему на голову чуть ли не с неба, он почему-то был уверен, что тот задержится у них надолго – уж слишком беззастенчиво весело звенели сегодня колокольчики в голосе Инге, даже когда она сердилась.
Значит, ему, Отто, придется опять начать борьбу за свои права, – даже войну, если понадобится. Он будет действовать не спеша, осторожно, не выявляя своих намерений. В первую очередь, ему надо узнать, кто этот гость и под каким соусом дочь его заманила в замок. Для этого надо будет своим ходом проехать по извилистому подземному туннелю, соединяющему ее крыло замка с крылом Отто, что всегда было для него непросто, даже с провожатым.
Но Отто уже был готов на любые жертвы – он все равно не мог жить под гнетом того тревожного страха, который охватил его после рассказа Клауса. Просто надо было обдумать все спокойно и не допускать ошибок. Он так глубоко погрузился в свои расчеты, что не заметил, как курица напялила пальто и шляпку, – он ее чуть не упустил, какая глупость! Ведь только она могла сейчас помочь ему выполнить его план.
Дело в том, что он был в клещах: с одной стороны, необходимо было произвести разведку до того, как Инге поможет ему выбраться из кресла и запихнет его в постель под одеяло. С другой стороны, ему нужен был продолжительный спокойный отрезок времени, чтобы проехать по подземному туннелю, обследовать все гостевые комнаты и незаметно вернуться обратно. Для этого надо было избавиться от внимания дочери.
Не то, чтобы она чрезмерно баловала его своим вниманием, – чего нет, того нет! Но все же пару раз она к нему обычно забегала, даже если он и не звонил в рельс. Тем более сегодня, когда нет Клауса, который включил бы ему телевизор и покормил бы его ужином. Поэтому, пока фрау курица аккуратно укладывала футляр с очками в сумочку, он поспешно отстучал ей приказ позвонить Инге и попросить, чтобы она сегодня до ночи к нему не приходила – он, дескать, понимает, как она устала, и обойдется своими силами.
Курица хотела было возразить, но глянула на его сердито ощеренный рот и смирилась – послушно позвонила Инге и убралась восвояси. Избавившись от этой помехи, Отто направил кресло в туннель. Ему так не терпелось разведать, чем занимается дочь наедине со своим парашютистом, что он проехал через туннель меньше, чем за час. Были, конечно, минуты, когда ему становилось страшно, что затея эта ему не по силам, и хотелось повернуть назад – он не учел, сколько в этом проклятом туннеле мостиков и поворотов, – но он преодолел свою слабость и в конце концов, задыхаясь и хрипя, выкатил кресло в коридор жилого этажа замка.
За время его путешествия по туннелю за окнами совершенно стемнело, и в коридоре было тихо – даже телевизор не бормотал ни в кухне, ни в салоне. Стараясь двигаться бесшумно, Отто медленными плавными толчками подъехал к дверям спальни Инге и прижал ухо к дереву чуть повыше замочной скважины – в его положении это было непросто, но он разработал технику подслушивания, еще когда следил за романом дочери с Карлом. Похоже, что в спальне никого не было – он так натренировал свое здоровое ухо, что мог через дверь слышать ее дыхание, тем более, что он вынудил тогда Клауса тайно просверлить в двери две крошечных дырочки. Молчание Клауса стоило ему пригоршню марок, которые он в три приема выудил из кошелька Инге.
Если Инге нет в спальне, то где она может быть, – неужто все еще в свинарнике? Конечно, она могла уехать куда-нибудь, но, оглядевшись, Отто заметил белые сапоги, небрежно брошенные под белым плащом, висящим на вешалке, и связку ее ключей рядом на крючке. Значит, она была где-то поблизости. Мысль о том, что она там с парашютистом, оглушила его таким болезненным толчком крови в затылке, что он на миг задохнулся и нечаянным судорожным движением нажал на педаль кресла. Кресло дернулось и мягко стукнулось об стенку. Отто замер в ужасе – сейчас она его обнаружит!
И тут он услышал ее смех, совсем рядом за стенкой – светлый, переливчатый, полный колокольчиков.
– Ну уж сразу и рабство! – воскликнула она. Отто давно не слышал, чтобы голос дочери звучал так легко и раскованно. – Обыкновенная работа за деньги.
Звякнула ложечка о стакан – похоже, они всего-навсего пили чай – и незнакомый мужской голос спросил:
– Но должен же я знать, что за работа и что за деньги?
А Инге – всегда такая серьезная, такая четкая в расчетах, – надо же! – увильнула от ответа:
– Деньги – в размере вашего долга, работа – в размере ваших денег.
Незнакомый голос опять зазвенел ложечкой о стакан, но не раздраженно, нет, совсем не раздраженно! – просто зазвенел ложечкой о стакан:
– Все-таки выходит – рабство.
Она быстро перебила:
– Рабство, не рабство – неважно! Согласны вы или нет?
Голос медлил с ответом, плавно помешивая ложечкой в стакане и уж, конечно, обегая жадным мужским взглядом по всем изгибам статного тела дочери – Отто, и не видя, чувствовал этот липкий, внимательный взгляд. Когда Инге приходила домой после своих городских поездок, от нее так и шибало электрическим зарядом скопившихся на ее коже мужских вожделений. Налюбовавшись всласть, голос сказал:
– Конечно, не согласен. Но у меня как бы нет другого выхода.
Она опять засмеялась:
– Вот и отлично!
Холодная рука стиснула сердце Отто, и оно на миг остановилось, чтобы вернуться к жизни с лихорадочным ускорением. За стеной опять зазвенела посуда, на этот раз прозрачно – стаканы и блюдца о серебряный поднос – динь-динь! За ними более сурово – ложечки и ножи – дон-дон! Скрипнул отставленный стул – пора было удирать. Отто сейчас только не хватало, чтобы дочь застукала его под своей дверью. Но не мог же он уехать, так и не узнав, останется ли она в комнате парашютиста на ночь или уйдет к себе.
Он осторожно вырулил по узкой наклонной дорожке вниз, в парадную столовую, откуда начинался подземный туннель. Звуки из комнаты сюда не доносились, но пока Отто переводил дыхание, в коридоре невидимо отворилась дверь, и опять звякнула посуда на подносе – теперь уже совсем близко. Отто затаился в полутьме за спиной рыцаря в стальной кольчуге. Он даже закрыл глаза, как делал в детстве, когда играл с бонной в прятки.
– А теперь выпейте лекарство и спите! – скомандовала наверху дочь. – Мне нужен здоровый сильный работник.
– Раб, – поправил ее голос, и оба засмеялись. Похоже, между ними было полное согласие.
«Сердце красавицы склонно к измене и к перемене, как ветер мая!» – мелодия прицепилась, как верблюжья колючка, и невозможно было от нее отвязаться.
«...и к перемене, и к перемене, как ве-е-е-тер мая!»
Ури уже не мог вспомнить, сколько раз он повторил эти игривые слова, а желтая струя, истекающая из него в старинный фаянсовый унитаз, все не иссякала. Унитаз был украшен по ободку алыми розочками в симметричных розетках зеленых листьев, такими же розочками, только чуть-чуть покрупней, было усыпано дно огромной фаянсовой ванны, возвышающейся в углу на изогнутых бронзовых ножках с растопыренными стальными когтями.
Стрелки фаянсовых, пестрящих розочками часов показывали девять двадцать. Но никак не утра – за высоким окном, задернутым ситцевой в розочках же занавеской, царила непроглядная тьма. По всему выходило, что он проспал почти полные сутки – просто чудо, что его мочевой пузырь не лопнул где-то на пути к выздоровлению. Потому что он, кажется, выздоровел – в голове было ясно и пусто, в груди не клокотала мокрота, боль в ноге была лишь слабым намеком, а не болью. И было весело, особенно после стакана зеленого едкого пойла, которое он, проснувшись, обнаружил на тумбочке и выпил без раздумий – так ему было велено в записке, подсунутой под стакан.
Ури спустил воду, и поток забурлил в воронке унитаза в безошибочном ритме арии герцога – «Пусть же смеются, пусть увлекают!».
«Но изменяю им раньше я! Да-да! Да-да – им ра-а-а-ньше-е-е-е я!» – пропел Ури под аккомпанемент потока и сам себе не поверил. Он ли это? Когда это он пел последний раз?
На чуть теплой батарее было приготовлено черное, в тон халата, махровое полотенце – если его и взяли в рабство, то это было, пожалуй, вполне комфортабельное рабство. Черт-те что – вместе с выздоровлением на Ури накатило совершенно непривычное, он бы даже сказал – непотребное – благодушие, настолько непривычное, что оно ощущалось неуютным, как чужеродное тело. Он благодушно сбросил чужой халат и, благодушно топча ногами разбросанные по дну ванны розочки, принял душ, а затем благодушно влез в свои джинсы, которые нашел аккуратно сложенными в ногах кровати.
Почему-то все время пелось и даже пританцовывалось.
«Тат-та-та! Та-та! Та-та!» – пропел Ури, в ритме вальса выскальзывая в коридор и зажигая свет. В коридоре музейно пахло мастикой и тускло поблескивал натертый паркетный пол, слегка похожий на тот, что был в зале школы для бальных танцев, которую Ури нехотя посещал в ранней юности по настоянию матери. Бедная Клара, черт бы ее побрал, всегда стремилась привить своему непослушному сыну основы европейской культуры.
«На носочки, шаг налево, два налево, – поворот!» Налево была кухня. Кухню он уже видел, а есть не хотелось.
«На носочки, шаг направо, два направо, – поворот!» Направо зеркальная гладь пола отражала глядящие друг на друга закрытые резные двери и упиралась в размашистый марш мраморной лестницы. Туда Ури и устремился – любопытно было узнать, в какие хоромы его занесло. Но разогнался он напрасно – было там не более десятка ступеней, который обрывались на полушаге перед глухой двустворчатой перегородкой, полностью перекрывающей лестничный пролет. Перегородка была современная, на болтах – не то, что лестница или двери в коридоре.
Впрочем, даже и беглого взгляда было достаточно Ури, чтобы оценить разницу между возрастом дверей и пола и возрастом мрамора ступеней и каменных плит лестничного пролета.
«Лет четыреста, а то и все пятьсот! – присвистнул он. – Ну и ну! На носочки, благоговейно, шаг назад и поворот!» А за поворотом ему открылся короткий марш той же лестницы, ведущий вниз, в просторный сумрачный зал, освещенный неярким настенным канделябром в виде двусвечника. Странно, во всех комнатах было темно и только здесь горел свет, бледного сияния которого хватало только на поддержание таинственного полумрака. Рядом с лестницей сбегала вниз наклонная каменная дорожка с перилами – для чего бы это, интересно?
– Ладно, пошли на разведку, – сказал Ури самому себе и засмеялся. Голова его была легкой и прозрачной, словно воздушный шар, на котором он может вот-вот взлететь. Он так и сделал: оттолкнулся от пола, взлетел и повис под сводчатым потолком, чуть касаясь плечом тяжелой бронзовой люстры, предназначенной для сотен свечей. Под люстрой простирался неоглядный Т-образный стол, вдоль обеих сторон которого тянулись грубо отесанные лавки без спинок. Вход в зал охраняли два рыцаря при полном параде – все было как надо: латы, мечи, шлемы со спущенными забралами.
Ури пошарил ладонью по стене за спиной одного из рыцарей и нащупал там кнопки электрических выключателей. Отсутствующие в люстре свечи не загорелись, но на противоположной стене зажегся еще один канделябр – близнец первого – и осветил окружающую его коллекцию старинного рыцарского оружия. Чувствуя себя восторженным тринадцатилетним мальчиком, Ури ринулся туда – подбирать щиты по руке и пробовать на палец острия шпаг, мечей и рапир.
Шпага подошла ему больше, чем меч – она так и прикипела к его ладони, становясь продолжением руки. Со шпагой в правой руке и со щитом – он выбрал не круглый, который был слишком громоздким, а продолговатый, кожаный, весь в бронзовых заклепках – в левой, Ури залюбовался собой в огромном обрамленном деревом настенном зеркале.
– К вашим услугам, милостивый государь, – сказал он своему отражению. – На носочки, шаг налево, два направо, – поворот!
Отражение встало на носочки, шагнуло вперед коленом, прикрылось щитом и сделало выпад правой. Всем бы оно было хорошо, если бы не вправленная в джинсы клетчатая рубаха, нарушающая своей ковбойской бойкостью романтическую эстетику этого фехтовального представления. Ури пошарил глазами по тонущему в полумраке залу – ага, вот оно, так он и думал! – на торцовой стене были экспонированы рыцарские доспехи. Не выпуская шпаги из ладони, он протанцевал вдоль стола и замешкался перед невозможностью выбора. Латы были чудо как хороши, но, пожалуй, маловаты, а вот кольчуги и панцири были попросторней и на любой вкус. Он выбрал кольчугу – тоненькую, сетчатую, искусно сплетенную из стальных колец. В придачу к кольчуге он подхватил еще сетчатые перчатки с медными нашлепками на тыльной стороне ладони.
Напялить кольчугу было непросто, и Ури пришлось здорово попотеть, пока он втиснул свои крутые плечи в эту жесткую рыболовную сеть. Особенно много хлопот доставили перчатки – похоже, средневековые рыцари были мелкокостны и запястья у них были, как у благородных девиц. Да и ростом они похвастать не могли, отметил, оглядывая себя в зеркале, Ури.
Ко всему этому нашелся не слишком маленький шлем с сетчатым забралом, так что вместе со шпагой и щитом костюм его выглядел вполне карнавально, – как жаль, что давно ушли в прошлое времена, когда он так жаждал поразить девочек в школе своим пуримским нарядом. Ури попробовал еще один пируэт со шпагой – получилось совсем неплохо, хоть кольчуга отчаянно жала под мышками и мешала дышать. Но ничего, придется приспособиться, рыцари ведь как-то дышали.
И тут за зеркалом что-то звякнуло, лязгнуло, загремело, словно ржавый ключ с трудом поворачивался в замке. Ури отскочил от зеркала и торопливо огляделся – убегать наверх было уже поздно, но, входя, он заприметил справа под лестницей небольшую скошенную дверцу. Он рванулся туда и дернул ручку – дверца была не заперта, однако за ней открылся всего лишь низкий шкаф, плотно набитый мужской одеждой большого размера – брюками, пиджаками, куртками, рубахами. Рассматривать их Ури было некогда, потому что зеркало вместе с рамой начало плавно отделяться от стены. Ури метнулся в угол за спину рыцаря и одним движением выключил свет – погасли оба канделябра, так что в зале стало бы совсем темно, если бы не острый световой луч, вклинившийся между столом и стеной из-за округло отворяющегося зеркала. Так вот оно что – это была потайная дверь, как он сразу не догадался?
– Почему такая тьма? – спросил голос Инге, и узкий луч фонарика закружил по залу, отбрасывая во все стороны поспешно искаженные тени встречных предметов. Ури прижался к рыцарю и затаил дыхание – хорош он будет, если она обнаружит его сейчас в этом шутовском наряде со шпагой в руке! По стене проплыла и исчезла огромная собачья тень – вслед за Инге из-за зеркала вышел Ральф. У этого мстительного зверя не было сомнений, где искать виновника беспорядка: не останавливаясь, он одним прыжком очутился рядом с Ури, присел на задние лапы и глухо зарычал.
– Что там, Ральф? – спросила Инге, направляя фонарик в сторону Ури, и вдруг отшатнулась и сделала шаг назад, словно увидела призрак.
– Это ты, Карл? – спросила она неуверенно и протянула руку к Ури, чтобы снять с него шлем. Ури отстранился, так что пальцы Инге скользнули по его металлической щеке и повисли в пустоте. Она не повторила свою попытку увидеть его лицо, а отступила еще дальше и сказала тихо:
– Опять ты со своими дурацкими шутками. И напрасно – я уже перестала тебя ждать.
Надо было поскорей кончать эту комедию. Ури молча нашарил спиной выключатель и нажал на него плечом – вспыхнули бледные лампочки в дальнем канделябре. Даже при их тусклом рассеянном свете было видно, что лицо Инге искажено гримасой то ли растерянности, то ли испуга. Чувствуя себя шутом гороховым, Ури сдернул с головы шлем и виновато улыбнулся. Инге уставилась на него, словно не веря собственным глазам.
– О Господи, это вы! – выдохнула она. – Надо же, как вырядился!
И начала безудержно хохотать. Она смеялась с каким-то истерическим весельем, словно стряхивала с себя испуг, смеялась до слез, до колик, едва переводя дыхание, встряхивала руками, утирала слезы, начинала смеяться снова и никак не могла остановиться. Ури сперва окаменел от смущения неловкостью своего положения и нелепостью своего костюма, но смех Инге был так заразителен, что он вдруг почувствовал, как в груди его тоже вздымается волна дурацкого беспричинного хохота.
Несколько мгновений они посмеялись вместе, находя особое удовольствие в этой необязывающей взаимности, а потом Ури попытался как-то изложить ей неубедительные мотивы этого мальчишеского маскарада, но она отмахнулась от его объяснений:
– Не оправдывайтесь, я вас уже простила. Лучше скорей снимите с себя доспехи – и пошли ужинать.
Инге погасила свечи в канделябре и легко взбежала вверх по ступеням. Только сейчас Ури заметил, что на ней очень женственное, явно домашнее платье, отделанное кружевом у ворота и на манжетах, а на ногах вместо примелькавшихся ему сапог – красные бархатные туфельки на невысоких каблучках. Значит, она пришла не с улицы. Где же она была?
Медленно поднимаясь вслед за Инге по лестнице, Ури приостановился на верхней ступеньке и попытался разглядеть зеркальную дверь. Но никакой двери там не было – зеркальная поверхность чуть-чуть поблескивала в густом полумраке зала, ничем не выдавая своей истинной сущности. Куда же эта потайная дверь вела?
– Что вы там застряли, Ури? – окликнула его Инге из кухни. – Приходите скорей, я уже включила чайник.
Ури ускорил шаг и обнаружил, что на ходу он дышит с натугой: эта чертова кольчуга не на шутку сдавливала ему ребра. Однако, войдя в свою комнату, он начал не с кольчуги, а с перчаток, которые почти парализовали движения его кистей – неясно, как эти рыцари умудрялись быть столь славными вояками при таких крохотных ручках? После довольно напряженной борьбы ему все же удалось выбраться из перчаток, превративших его кожу в красноперую чешую морского окуня. А вот стащить кольчугу он был не в силах, она застряла где-то на полпути между плечами и лопатками и самопроизвольно свернулась там в тугой колючий жгут, который невозможно было ни разорвать, ни сдвинуть повыше в сторону шеи. «Месть Монтецумы», – промелькнуло в голове Ури некстати, пока ногти его тщетно боролись с десятками стальных ячеек, вцепившихся в ворсистую ткань рубахи. Монтецума был явно ни при чем, может лучше – «Проклятие Барбароссы»? Хоть Барбаросса, пожалуй, был тоже ни при чем. В том тихом провинциальном городишке, где Ури провел последние дни перед отъездом, одна из главных улиц называлась Аллея Барбароссы. Ее солидные старомодные особняки, окруженные гладко причесанными садами, явно спланированными садовниками-профессионалами, были образцом сегодняшнего немецкого благополучия. Они не могли иметь ничего общего со славным прошлым лихого кровожадного короля, который оказался таким тщедушным, что его кольчуга чуть не задушила Ури.
Однако «Проклятие Барбароссы» звучало красиво, и Ури на все лады повторял его, царапая ногтями неподатливую стальную чешую кольчуги. В таком виде – с заведенными над головой локтями и с проклятием Барбароссы на устах – и застала его Инге, когда, потеряв терпение, заглянула к нему в комнату, чтобы выяснить, почему он так долго возится.
– Не можете снять кольчугу? – полюбопытствовала она. – И поделом: нечего было надевать ее без спросу.
– Кто же мог предполагать, что ваши арийские рыцари были такие заморыши? – отшутился Ури, еще раз попробовал раскрутить пальцами упругий сетчатый жгут и сдался. – Ладно, пошли ужинать! Будем считать, что я был посвящен в рыцари и до конца своих дней обречен носить кольчугу.
Инге попыталась просунуть палец между жгутом кольчуги и спиной Ури.
– Ого, как тесно! – усмехнулась она. – Боюсь, если вы останетесь в этой сбруе, конец ваших дней не за горами!
От прикосновения ее пальца Ури испуганно захихикал. Инге пришла в восторг.
– Вы боитесь щекотки?
– И еще как! – сознался Ури.
– Что ж, придется потерпеть. Сейчас мы раскрутим обратно то, что вы тут накрутили, и поищем выход из этой ловушки.
И она стала медленно скатывать кольчугу вниз, опять запирая его дыхание. В этой сдавливающей грудь клетке смеяться было особенно больно, но и удержаться было невозможно, так что Ури исхохотался до изнеможения, пока Инге удалось расправить упругое стальное решето. И хоть теперь оно душило его сильней, чем прежде, вся процедура распрямления кольчуги наполнила его тело позабытой физической радостью. Где-то он читал, что от смеха в кровь поступают особые веселящие вещества – если так, то сегодня он получил изрядную их порцию.
А может быть, дело было в летучих касаниях пальцев Инге, порхающих вверх и вниз по его груди и спине? Голова у Ури по-прежнему была легкая и пустая, как цветной воздушный шар – ярко-розовый с лилово-голубыми разводами. Внутри этого шара струились, кружась и переливаясь, невесомые свободные мысли, пестрые бессвязные слова и даже обрывки арии герцога про сердце красавицы, склонное к измене. И не было в нем никаких страхов – тех, с которыми Ури жил весь последний год. Страхи остались там, в поверженном, втиснутом в нелепую кольчугу теле, у которого с парящим под потолком шаром не было ничего общего.
Пальцы Инге скользнули Ури под мышку, на этот раз почему-то не щекотно:
– Потерпите еще минуту. Где-то тут должен быть хитрый шов, что-то вроде молнии тех времен.
Пока рука ее шарила в поисках этого хитрого шва, в недрах шара мелькнула игривая мыслишка «а что, если?...» Но он не успел додумать, что именно «если», потому что кольчуга вдруг разом распахнулась от бедра до подмышки – и дыхалка его облегченно расправилась. Мелкая рябь прошла по всему объему шара, не вынуждая его, впрочем, приземлиться и соединиться с телом. А на поверхность неожиданно выплыл дурацкий нескромный вопрос:
– А кто такой Карл?
Рука Инге отшвырнула край кольчуги и застыла в воздухе:
– А что вы знаете про Карла?
– Ничего, – честно сознался Ури.
– Почему же спрашиваете?
– Потому и спрашиваю, что ничего не знаю.
Ури хотел было продолжать свой допрос, но Инге пресекла его, закрыв ему рот ладонью. Так вот просто взяла и прижала ладонь к его губам, – от кожи ее пахло какой-то горьковатой травой – и он умолк, не зная, как реагировать, а потом ни с того, ни с сего впился зубами в упругие подушечки у основания ее пальцев. Сперва прикусил слегка, чуть-чуть, а затем стиснул челюсти сильнее, проникая зубами в теплую, полнокровную плоть. Ладонь дрогнула, и он замер в ожидании затрещины.
Однако Инге не только не отняла руку, чтобы его ударить, но даже не попыталась высвободить защемленную его прикусом мякоть под пальцами. Она словно окаменела рядом с ним, и тишину нарушала только горячая пульсация крови в прижатой к его губам ладони. Воздушный шар в голове Ури взвился под самый потолок и попытался вырваться наружу. Но ему это не удалось, так что пришлось вернуться назад – к телу, которое быстро наполнялось предвкушением.
Последний год был разрушительным, он научил Ури избегать предвкушений такого рода – те разочарования, которые они несли за собой, поссорили его со всеми, кто был ему дорог. Он уже привык к одиночеству и научился его ценить: одиночество обеспечивало ему хотя бы видимость душевного покоя. Но на этот раз предвкушение было наполнено настойчивостью такой силы, на которую он, казалось, давно был неспособен, и осторожность покинула его. Подвела, оставила его на произвол судьбы.
Если бы Инге спугнула его неловким словом или жестом, он, пожалуй, мог бы еще вырваться из-под этого наваждения. Мог бы вернуться в спокойную гавань своей отрешенности, достигнутой им с таким трудом. Но она по-прежнему стояла, не шевелясь и не отнимая безвольную ладонь, словно предоставляя ему свободу действий. И тогда он отпустил ее ладонь и привлек ее к себе. Она прильнула к нему, не сопротивляясь. Во всех точках, где ее тело прикасалось к его, вспыхивали, сливаясь друг с другом, пронзительно-синие огоньки, отчего воздушный шар его головы, наконец, оторвался от тела и, протаранив потолок и крышу, вознесся неведомо в какие выси. А дальше он уже ничего не помнил, кроме того, как эта незнакомая женщина таяла у него в руках, растворяясь в нем и шепча давно забытые ласковые слова на языке его детства.
До сих пор все его женщины – и любимые, и случайные, – в минуты любви бормотали свою сладкую женскую чушь на иврите. И даже когда он завел короткую веселую интрижку с разбитной американской туристкой из Нью-Йорка, та все время пыталась доказать ему, что она не хуже других и, пусть с чудовищным акцентом, но тоже говорит на иврите. По-немецки с ним говорила только мама. Как он ее назвал – мама? Это же надо! – ведь уже давно он мог выдавить из себя только суровое и безликое слово «мать».
Обессиленный и на редкость умиротворенный, Ури лежал, уткнувшись лицом в незнакомое, плотное, очень белое плечо. Он пробежал пальцами от плеча к ладони, поднял укушенную им руку и поцеловал. Инге повернула ладонь к себе и усмехнулась:
– До крови все же не прокусил. А я думала, ты – вампир.
– К сожалению, не вампир. А жаль, ведьма и вампир – какая чудная пара!
– С чего ты взял, что я ведьма?
– Во-первых, ты сама созналась.
Внезапный переход на «ты» для Ури был прост, в его языке все обращались друг к другу на «ты». А вот для нее это что – знак близости? Впрочем у него еще будет время это выяснить.
– Во-вторых, об этом вчера громко кричала малиновая фурия во дворе.
– Малиновая фурия? – сперва не поняла Инге, но быстро догадалась. – Ах, Марта! И ты что, ей поверил?
– Конечно, поверил. Разве ты не подмешала мне в лекарство приворотное зелье?
Инге приподнялась на локте и посмотрела ему прямо в глаза, близко-близко, так что он увидел в ее глазах свое крошечное искаженное отражение.
– Ты прав – подмешала.
Трудно было понять, шутит она или говорит всерьез. Она продолжала пристально смотреть на него, нисколько не стесняясь своей наготы. Груди у нее были крупные, тугие, очень белые со светлыми розовыми сосками. Таких сосков он раньше не видел, у всех его прошлых девушек соски были темные, порой почти черные. Он нежно, почти не касаясь, обвел пальцами правой руки розовую вишенку соска, плоские синие глаза дрогнули и закрылись. Тут кто-то заколотил в дверь, негромко, но отчаянно, и из коридора донеслось жалобное повизгивание, похожее на плач обиженного ребенка.
– Ревнует, – не открывая глаз, сказала Инге, откинулась назад и положила левую ладонь Ури себе на вторую грудь. – Он у меня очень ревнивый.
Уже чувствуя, как его снова засасывает в зияющую воронку, сплетенную из ее рук, ног, волос, горячих губ и белого живота, Ури на секунду вынырнул на поверхность, чтобы спросить:
– А к Карлу он тоже ревновал?
Задавая свой вопрос, он на миг открыл глаза – прижавшись носом к черному стеклу, на него из темноты смотрел Губертус, седые волосы развевались на ветру, бородатый рот ощерился в злобной гримасе.
Обидно, что у меня совсем нет денег. А то я мог бы сколько угодно играть на автомате, потому что мы с мамкой теперь каждый день таскаемся в «Губертус» жаловаться на фрау Инге. Сперва все нас жалели, и даже Гейнц помирился было с мамкой, но она тут же с ним опять поссорилась, потому что он не захотел дать ей денег, а сказал – пусть она требует выкидное пособие за то, что нас выкинули. Мамка, конечно, начала на него кричать, зачем он притворяется – ведь он прекрасно знает, что никакого пособия ей не полагается, раз фрау Инге всегда платила ей в лапу, иначе она бы перестала получать деньги от государства за своего идиота, – это она про меня.
Тут все на меня посмотрели, будто первый раз увидели, и Гейнц сказал:
– Так на него ты получаешь, чего же тебе еще надо? – и ушел. А мы с мамкой остались сидеть в «Губертусе», хоть Эльза была этим не очень довольна, потому что Вальтер угостил мамку пивом и колбасой, а потом шлепнул ее по заднице и сказал:
– Хорошая у тебя задница, Марта, чистое сало! Не то, что у моей Эльзы.
Эльза за стойкой так и зашипела от злости и стала греметь тарелками, хоть это была чистая правда, у Эльзы вообще никакой задницы нет. Вальтер захохотал и нацелился шлепнуть мамку опять, но тут к «Губертусу» подкатил фургон фрау Инге. Она вышла из кабины и, не закрыв дверцу, быстрым шагом направилась к кабачку. На ней был нарядный серый костюм и светлые туфли-лодочки – значит, она спешила в город. Мамка, как увидела фрау Инге, сразу выскочила из-за стола и помчалась в кухню, крикнув на ходу:
– Если эта стерва ищет меня, не говорите ей, что я тут!
По дороге она еще успела щелкнуть меня по затылку и приказать:
– А ты, дурак несчастный, лучше вообще рот не раскрывай, а не то получишь у меня!
Все они хотят, чтобы я молчал, – и она, и Дитер-фашист, и Отто. Ну что такое я могу про них разболтать? Даже спросить некого.
Фрау Инге вошла и стала вглядываться в наши лица – наверно, из-за того, что на улице ярко сияло солнце, а в «Губертусе» занавески были задернуты и свет не горел, потому что не было ни одного посетителя. Ведь мы с мамкой не в счет.
Пока она вглядывалась, мне стало ужасно смешно, что мы ее видим, а она нас нет. Я сцепил зубы и прикусил язык, но ничего не помогло – я прыснул, и тогда она меня узнала и спросила:
– Ты тут один, Клаус? А где Марта?
Тут я вспомнил, что мамка прячется от нее на кухне и представил, как она тут, совсем рядом, выглядывает, небось, из-за двери, а фрау Инге ее не видит и даже не догадывается, где ее искать. Меня прямо так и развезло от хохота, и я, чтобы удержаться, стал разглядывать мамкину старую швейную машинку и древний утюг на углях, которые Эльза выставила на подоконнике, чтобы не отставать от моды. Она прямо так и сказала: «Нельзя отставать от моды», – когда выпрашивала у мамки эту швейную машинку, а мамка не хотела отдавать.
– Куда ты смотришь, Клаус? – сказала фрау Инге. – Смотри на меня!
Но я не мог оторвать глаз от швейной машинки и утюга, – ведь мамка велела мне молчать, и я боялся проговориться.
– Смотри на меня, Клаус! – повторила фрау Инге, взяла меня за подбородок и повернула к себе. – Ну, что ты от меня скрываешь?
Мне сразу перехотелось смеяться, потому что от ее пальцев в голове у меня засияло солнце, во рту стало мокро, а внизу живота стало горячо, будто я играл в Инге и Карла. Изо рта у меня потянулась слюна и капнула ей на палец, тогда она отдернула руку, вытерла ее бумажной салфеткой и повернулась к Вальтеру:
– Вальтер, пожалуйста, передайте Марте, что она должна вернуть мне мои ключи.
И вышла, не дожидаясь ответа.
Мамка зашептала из кухни:
– Беги за ней, Клаус! Надо убедиться, что эта проклятая ведьма на самом деле уехала. А то ведь с нее станется тут же вернуться, специально, чтобы меня поймать.
– Да на что ты ей нужна? – сказала Эльза, вытирая мокрой тряпкой совершенно чистую стойку и всем своим видом показывая, что и ей мамка тоже не нужна.
– Я ей, может, и не нужна, а вот ключи свои она получить хочет! – объявила мамка. Видно было, что ей не терпится что-то рассказать, и Вальтер с Эльзой начали придвигаться к ней поближе. Эльза даже забыла про то, что она мамку не любит.
– Я ключи ей пока не отдам... – начала мамка, но тут она заметила, что я еще стою возле двери, а не побежал вслед за фрау Инге, как она велела.
– Ты еще здесь? – заорала она и грозно двинулась на меня, позабыв, что фрау Инге только-только отъехала и еще может вернуться. Я быстро выскочил из «Губертуса» и помчался по улице вслед за фургоном, который свернул возле моста не в сторону города, а в сторону замка. Значит, фрау Инге в своем нарядном костюме спешила домой, а не в город. Я немножко постоял, глядя снизу, как фургон поднимается по змеистой дороге к замку, пока он не исчез за поворотом. Мне ужасно, ужасно хотелось опять вернуться туда к моему другу Гансу и даже к Отто, – он хоть и вредный, но я к нему привык: он никогда не называл меня идиотом, а иногда давал мне пару марок, чтобы я мог поиграть на своем автомате. Я не знаю, сколько времени я так простоял, глядя на пустую дорогу; я даже забыл, что мне пора вернуться, чтобы узнать, зачем мамке нужны ключи от замка.
«Господи, пусть все продолжится так, как началось», – в сотый раз повторила про себя Инге, снимая жакет и бережно расправляя его перед тем, как повесить на плечики. Она провела кончиками пальцев по упругой и чуть ворсистой ткани, каждой клеточкой кожи впитывая ласку этого мгновенного касания. Она сегодня была беззащитной жертвой всякого касания. От любого прикосновения по ее кровеносным артериям и нервным волокнам пробегали мимолетные высокочастотные импульсы, от которых голова ее становилась невесомой, а в груди нарастала радость такой концентрации, что она тут же превращалась в невыносимую боль. Такая боль могла означать только одно – что она опять влюблена.
От прикосновений к костюму эта боль обрастала новыми оттенками: костюм был подарен ей Карлом – в прошлом году на день рождения – и вызывал у нее такие противоречивые чувства, будто был не вещью, а живым существом. С тех пор, как отец заболел и Инге сама стала вести хозяйство в замке, она принципиально не покупала себе дорогих вещей – слишком хорошо знала она цену каждому пфеннигу. Поэтому когда Карл предложил ей вместе поехать в город, чтобы она сама выбрала себе подарок, она никак не могла решить, чего бы ей хотелось. Как назло, каждая вещь, которая ей нравилась, оказывалась слишком дорогой, и она с отчужденным любопытством наблюдала, как Карл пытается доказать ей, что это вовсе не то, что ей надо. При этом в каждом магазине он с таким интересом прилипал к полкам с мужскими ботинками или со спортивными куртками, что оторвать его можно было только вопросом «Кому мы пришли покупать подарок – тебе или мне?» Впрочем, его можно было простить – он ведь практически не выходил из замка.
Они долго и безрезультатно бродили по бутикам между «Карштадтом» и «Херти», по очереди отвергая каждую новую идею. Терпение Карла постепенно истощалось, и он стал потихоньку ненавидеть ее за то, что из-за нее попал в эту западню, из которой не было достойного выхода. Он начал часто зевать и перестал отвечать на вопросы. Инге могла бы с легкостью вернуть его хорошее настроение, если бы она вдруг объявила, что устала и не хочет никакого подарка. Но мысль о том, как его обрадует такой поворот, стала ей поперек горла, и она твердо решила без подарка домой не возвращаться.
Чутье у Карла было, как у хищного зверя, тем более относительно Инге, которая всегда была для него прозрачна, – он тут же разгадал ее решимость и принял бой. Он быстрым шагом прошел к почтовому отделению и начал внимательно разглядывать пришпиленный к двери желтый лист с портретами разыскиваемых террористов. Холодея от опасения, она начала осторожно тянуть его за рукав:
«Пойдем отсюда, Карл!»
Он выпростал рукав из ее пальцев и потянулся к листу.
– Смотри, вот Зильке Кранцлер. Помнишь ее – жуткая уродина? Она училась на курс старше тебя.
Инге поняла, что выбор у нее небольшой – или немедленно что-нибудь купить, или не покупать ничего, но в любом случае убираться из города поскорей. Она огляделась вокруг – рядом с почтой были расположены самые дорогие магазины, но делать было нечего. Она шагнула к ближайшей витрине, где даже блузка стоила не дешевле трехсот марок, и воскликнула:
– Смотри, вот костюм, о котором я давно мечтаю!
Тут даже не было прямой лжи, потому что костюм этот приглянулся ей еще с осени, когда он впервые появился в витрине. Стоил он так дорого, что за прошедшие пару месяцев никто не расщедрился его купить, и теперь его весьма кстати уценили на двадцать пять процентов. Что и дало Инге возможность убедить Карла в их необычайной удачливости – как им повезло первыми отхватить по дешевке такую шикарную вещь.
Носить костюм было практически некуда, потому что Карл почти никогда не решался появляться на людях и страшно обижался, если она ходила куда-нибудь без него. Она стала надевать костюм только недавно, после того, как Карл улизнул невесть куда, даже не оставив ей записки; порой когда ездила в город на деловые обеды, а порой просто под настроение как средство от депрессии. А вот сегодня на душе у нее было так празднично, что она надела костюм Карлу назло, – ведь ездила она всего-навсего на колбасную фабрику улаживать мелкие финансовые недоразумения. Но не такой человек был Карл, чтобы позволить ей безнаказанно сделать что-нибудь ему назло. Подаренный им костюм немым укором мозолил Инге глаза, так что, в конце концов, она с облегчением отгородилась от него дверцами шкафа.
Дверь в ее спальню приоткрылась, и в щель просунулась узкая серебристая морда – у Ральфа никогда не хватало терпения дождаться в коридоре, пока она переоденется. Вслед за Ральфом в спальню ворвалась волна дразнящих запахов из кухни – пахло жареным мясом, кардамоном, базиликом, мятой и чем-то еще – незнакомым, но аппетитным.
– Ури! – весело крикнула Инге, наспех набрасывая на плечи халат. – Это ты там колдуешь у плиты?
Ури удивленно выглянул из кухни – ее нарядный, отороченный черным кружевом передник был ему очень к лицу:
– Откуда ты взялась? Я даже не заметил, что ты вернулась!
А как ему было заметить, если она приняла специальные меры, чтобы пробраться в замок незамеченной? Ей обязательно нужно было проведать Отто, которого она не видела со вчерашнего дня, но все еще не решалась показать его Ури. Никогда нельзя было предугадать, какой номер выкинет старый тиран, от него можно было ожидать любой пакости. А в Ури, несмотря на его ловкость и силу, явно просматривалась какая-то скрытая хрупкость, какая-то чужеродная взрывчатая уязвимость, – еврейская, что ли? Так что Инге предпочитала повременить с церемонией знакомства, – пусть Ури немного пообвыкнет и приживется у нее, а то еще ненароком сорвется с места и исчезнет. А она так не хотела, чтобы он исчез!
Поэтому Инге припарковала фургон на обочине узкой проселочной дороги, сбегающей к реке с последнего крутого поворота перед замком, дошла до ворот пешком, осторожно отворила калитку и на цыпочках прокралась вдоль стены, так чтобы ее нельзя было увидеть из окна. Фрау Штрайх немедленно бросилась к ней с жалобами на ужасное поведение Отто, который встретил дочь с мрачной враждебностью, – зная отца, она не сомневалась, что он уже проведал о присутствии Ури в замке и готовит оружие для новой войны. Поскольку маниакальная любовь отца к ней оставалась неразделенной, мелкие домашние войны составляли главную радость его скудного существования, и он отдавался им со всей страстью, которая оставалась в его разрушенном теле. Инге и жалела его, и боялась – ей порой казалось, что его поврежденный мозг сконцентрировал всю свою невостребованную энергию на творческом ведении военных действий, так что даже прикованный к инвалидному креслу, он был опасным противником. А ей сейчас только недоставало, чтобы он объявил войну Ури!
Обдумывая, как подольше избежать встречи Ури с отцом, Инге быстро прошла через подземный ход и по коридору, напоенному ароматом жареного мяса, неслышно проскользнула к себе. Теперь ей нужно было как-то выкрутиться, не объясняя, и она отшутилась:
– А как бы ты мог заметить? Я прилетела на помеле.
– Где оно? – Ури сбросил передник на пол и пошел по коридору к Инге. – Покажи, я никогда не видел настоящего помела.
– Но его здесь нет, – она огляделась, словно и вправду надеялась увидеть это таинственное помело. – Оно уже исчезло.
– Как это – исчезло?
– Ну, наверно, срочно понадобилось кому-то... – сказала она неопределенно, запахивая халат.
– У вас что, одно помело на всех? – весело удивился Ури.
Он вошел в комнату, оттеснил Ральфа в коридор и закрыл за собой дверь. Как только он закрыл дверь, Инге поняла, что именно этого она все время хотела, жаждала, ждала, чтобы он вытеснил Ральфа, закрыл дверь и остался стоять, молча глядя, как она неверными пальцами пытается затянуть завязки халата. Взгляд его имел физическую плотность прикосновения, и потому она никак не могла затянуть ускользающий узел. Ури сделал шаг к ней, протянул руку и мягко отвел ее пальцы от халата:
– Оставь, не надо.
И халат соскользнул с ее плеч на пол. Воли у нее не было, он мог делать с ней все, что хотел. Руки у него оказались еще нежней, чем представилось ей в тот вечер в «Губертусе». Хоть было это всего только несколько дней назад, ей казалось, что она успела завершить одну жизнь и начать другую. В этой другой жизни все прошлые правила зачеркивались и заменялись новыми, но ей это было все равно, лишь бы чувствовать его руки на своих плечах, лишь бы чувствовать его губы на своих губах, лишь бы он был с ней.
Когда я вернулся в «Губертус», там вкусно пахло свежесмолотым кофе, но мамка, наверно, уже все им рассказала, потому что в зале ее не было. Эльза насыпала кофе в кофейную машину, а Вальтер цедил из бочки пиво для двух парней в кожаных куртках со стальными гвоздиками, которые пришли поиграть на бильярде. Один был незнакомый, а второй был Дитер-фашист. Увидев меня, он подмигнул мне, как заговорщик, и незаметно для других показал мне огромный веснушчатый кулак. Я тоже подмигнул ему и показал ему язык, потому что показывать ему кулак я боялся. Я хотел было быстренько прошмыгнуть в кухню – а вдруг мамка там? Но Эльза поймала меня за рукав и велела поскорей бежать домой, если я хочу перехватить мамку, пока та не удрала в город к своей таинственной тете Луизе. Я спросил Эльзу, что она нашла таинственного в нашей тете Луизе – обыкновенная толстая тетка, как у других. На что Эльза мне посоветовала в следующий раз, как я увижу нашу тетю Луизу, проверить, нет ли у нее усов. Все засмеялись – и Вальтер, и Дитер-фашист, и даже незнакомый парень в высоких кожаных сапогах с гвоздиками. Мне неохота было выяснять, что им показалось таким смешным, потому что они смеялись очень обидно. Я немножко постоял возле стойки, глядя, как они по очереди бьют киями по бильярдным шарам и при каждом ударе приговаривают: «Наше правительство – говно!» Кто больше раз ударит, тому полагается больше количество раз это сказать, а за десять раз полагается кружка пива. Но мне почему-то от этого стало совсем скучно, и я побежал домой.
Мамка вовсе не собиралась в город, а стояла возле кухонного стола и большим ножом рубила брусок шпика на мелкие кусочки. Ее рука с ножом поднималась и опускалась с большой силой, как у Конона-варвара в телевизоре, когда он рубил головы врагам.
– Черт ее унес? – спросила мамка, ссыпая кусочки шпика в кастрюлю с кипящим бобовым супом. Я терпеть не могу бобовый суп, а мамка считает его главной едой и каждое лето в нашем маленьком огороде выращивает бобы на всю зиму.
– Унес, – ответил я, глотая слюну. Оказывается, я так здорово проголодался, пока стоял на мосту и смотрел на дорогу, что мне даже суп с бобами показался вкусным. Я бы мог рассказать мамке, что фрау Инге вовсе не уехала в город, а вернулась в замок, но боялся – а вдруг она догадается, что я так долго стоял на мосту, потому что сам хотел вернуться в замок? Поэтому я ничего ей не сказал, а только спросил, правда ли, что у тети Луизы выросли усы. Мамка на мой вопрос не ответила. Она молча закрутила газ, с грохотом шмякнула на стол тарелки и налила супу себе и мне.
– Жри, жри, горе мое! – сказала она. Это она про меня.
Она съела несколько ложек супа и бросила ложку:
– Я им покажу усы, мерзавцам! – пригрозила она непонятно кому, оттолкнула тарелку с недоеденным супом и ушла переодеваться. Я испугался, что она сейчас опять умчится в город без меня, но она погрохотала чем-то у себя в комнате и вышла оттуда вовсе не в малиновом пальто: на ней был рабочий комбинезон и резиновые сапоги, в которых она обычно ходила на работу в замок.
– Кончишь жрать, помой посуду. Мне некогда, я спешу, – сказала она и пошла в сарай, где стоял ее велосипед. Я тоже бросил недоеденный суп, хоть еще не наелся, пошел за ней и стал выводить свой велосипед.
– Куда это ты собрался? – сердито спросила мамка.
– С тобой.
– Я тебя с собой не звала! – отрезала она, взгромоздилась на велосипед и начала быстро-быстро крутить педали.
Я тоже влез на велосипед и тоже начал быстро крутить педали.
Неважно, звала она меня с собой или нет, – все равно я кручу педали быстрей, чем она. Но я не стал ехать за ней близко, чтобы пыхтеть ей прямо в спину, а держал такое расстояние, что я мог ее видеть, а она меня нет. Конечно же, она потащилась в замок. Так я и думал – куда еще она могла поехать в комбинезоне и в резиновых сапогах? На предпоследнем крутом повороте она меня все-таки заметила и крикнула:
– А ну-ка езжай обратно! Быстро!
Но я не послушался и продолжал ехать за ней. На крутом подъеме к замку я мог бы ее обогнать, если б захотел, и мог бы от нее удрать, если бы она стала меня догонять. Но она не стала ни догонять, ни убегать, а наоборот – слезла с велосипеда и пошла мне навстречу, глаза у нее были косые от злости:
– Ты что, оглох, дурак несчастный? – орала она. – Я ведь сказала – немедленно езжай обратно!
Я не стал с ней спорить и сделал вид, что возвращаюсь, а сам за поворотом спрятал велосипед в кусты и по крутой дорожке спустился в карьер. В карьере когда-то раньше вырубали красный камень, из которого построены все церкви, замки и разные другие красивые дома вокруг нашей деревни. Раньше вырубали, а потом кто-то запретил – и перестали, – не знаю точно почему – вроде одна башня в замке может обрушиться, что ли. И только когда Карл начал строительство во дворе, он выкатил из сарая старую машину для вырубки камня, ее почистили и починили, и он опять стал рубить в карьере камень для своей постройки. Карл любил говорить, что все запреты придуманы нарочно для него, чтобы ему было что нарушать.
Вот тогда он и обнаружил этот подземный ход в замок – и никто, кроме него и меня, об этом не знал. Карл очень любил тайны – он бы и мне ни за что этот тайный проход не показал, если бы я его однажды не застукал, когда он выползал оттуда на животе. Он сразу понял, что я его увидел, и все мне показал – и подземный ход, и пещеры, но я за это поклялся на крови никому ничего не рассказывать, даже фрау Инге. Я проколол себе палец, подождал, пока выступила кровь, слизнул ее языком и поклялся, что никогда не нарушу свою клятву. Я рассказал про подземный ход только Гансу, он ведь мой друг и все равно никому не мог бы ничего разболтать.
Я не люблю ползти в замок по этому секретному ходу, там очень тесно, и штаны все время цепляются за острые камни. Карл говорил, что у меня просто зад большой, как у мамки. Не знаю, я свой зад никогда не видел, ведь на то он и зад, чтобы быть сзади. Но раз надо, я могу и помучиться. Вот я и пополз – а что мне еще оставалось делать, если мамка не захотела взять меня с собой?
Инге проснулась от внезапного внутреннего толчка и ужаснулась при мысли о том, сколько времени прошло, но за окном, слава Богу, все еще был день. Солнце, правда, успело изрядно передвинуться из правого угла оконной рамы в левый, однако оно все еще не скрылось за зубчатой стеной замка. Ури во сне дышал тихо и ровно, и больше всего ей хотелось бесконечно долго лежать рядом с ним, зарывшись лицом в сгиб его руки, но мысль о тысяче невыполненных дел сорвала ее с постели. Стараясь не разбудить Ури, она проскользнула в ванную и наспех приняла душ: бог с ним, с Ральфом, но и ревнивый Отто был не лучше, он тоже сразу унюхал бы, чем она тут занималась.
Натянув джинсы и плотно облегающий трикотажный свитер, Инге вышла на кухню и вдруг почувствовала прилив волчьего аппетита: давно она не бывала так прекрасно, так увлекательно голодна. Приоткрыв крышки стоящих на плите кастрюль и сковородок, она обнаружила, что Ури приготовил обед для настоящего пира гурманов, но ей некогда было садиться к столу. Она поспешно схватила со сковороды плотный румяный кусок мяса и, с наслаждением вгрызаясь в его ароматную сочную мякоть, побежала через двор к отцу. Там все было, как и в прошлый раз, – те же жалобы курицы Штрайх, та же враждебная хмурость Отто – только тогда курица кормила его манной кашей, а теперь поила чаем, вот и вся разница.
Пообещав через часок еще раз заглянуть к Отто, в ответ на что курица Штрайх тоненько выкрикнула ей вслед: «Имейте в виду, я через сорок минут ухожу!» – Инге поспешила в свинарник. Там все было в порядке, свиньи спали или, мирно хрюкая, пили воду, которая постоянной ровной струйкой текла по наклонному эмалированному желобу, бегущему от стены до стены. Утром до отъезда в город Инге успела покормить свиней и помыть свинарник, но это было утомительно. Пора было вводить Ури в круг его обязанностей – хоть все в свинарнике было автоматизировано, ей было трудно управляться одной. Где-то в подсознании мелькнуло вдруг разъяренное лицо Марты со злобно ощеренным ртом и неприятно кольнуло опасение – что этой гадюке надо и почему она не возвращает ключи? Но сегодня Инге не могла сосредоточиться на неприятных мыслях – ей не хотелось вспоминать ни о Марте, ни о Карле, ни об отце.
Подошел молодой боров Ганс и потерся мордой о ее ногу, совсем как собака. Она наклонилась и почесала его за ухом, но напрасно – он вдруг страшно возбудился и стал страстно тереться об ее колено спиной. Инге глянула на часы и легким пинком отодвинула Ганса в сторону – пора было кончать эту запредельную идиллию. Она прошла по проходу, разделяющему свиноматок от молодых свинок, предназначенных на убой – и те, и другие вопросительно уставились на нее в ожидании еды. Из молодых она выбрала двоих, самых розовых и упитанных, рывком отворила дверцу загона и вытолкнула их в проход. Они доверчиво прошли за ней в дальний конец свинарника, откуда автоматическая дверь вела в забойную камеру.
Чтобы до свиней не доносился запах крови, забойную камеру отделял от свинарника герметический тамбур с двумя выходами, каждая дверь которого открывалась только, тогда когда вторая дверь была наглухо закрыта. Сама камера напоминала внутреннюю кабину межконтинентальной ракеты – многоцветные кнопки управления, нержавеющая сталь, стекло, хром, белая эмаль. Все делалось автоматически и точно: свинья прямо из тамбура попадала в специальный станок, охватывающий все ее тело и оставляющий открытой только узкую полоску шеи. Станок на широком приводном ремне плавно подъезжал к заметно усовершенствованной со времен Французской Революции электрической гильотине, которая убивала свинью быстро и безболезненно. К сожалению, у свиньи все же оставалась доля секунды на истошный предсмертный вопль. Но давно уже прошли времена, когда Инге не могла уснуть, преследуемая в ночи кошмарной какофонией этих предсмертных криков.
Карл, пока он был здесь, забой свиней взял на себя. У Инге не было стопроцентной уверенности, что он делал это в виде одолжения ей – порой ей казалось, что он даже получал от этой работы своеобразное удовольствие. Во всяком случае, он обычно выходил из забойной камеры в состоянии особой, едко ликующей эйфории и долго потом терзал Инге невыносимыми шутками и розыгрышами, полными черного юмора. После исчезновения Карла Инге забивала свиней на пару с Мартой, Клауса к этому не допускали, потому что он сразу начинал плакать.
Инге научила себя действовать автоматически, без лишних раздумий и сожалений, словно она сама стала составной частью разумного механизма забойной камеры – пальцы ее нажимали нужные кнопки, в то время, как мысли ее плели свою пряжу, не имеющую ничего общего с кровью и смертью. Она быстро забила обеих свинок – сперва первую, за ней вторую. После каждого безотказного падения ножа гильотины она нажатием очередной кнопки открывала станок сверху и включала хитроумный полиспаст, который аккуратно вздергивал вверх обезглавленную свиную тушу и подвешивал обрубком шеи вниз над белой фаянсовой раковиной для стока крови. Затем она извлекла свиные внутренности специальным электрическим аппаратом, умело учитывающим все неприятные особенности этой операции. Теперь надо было перегнать фургон во двор и включить в нем холодильник, чтобы через пару часов можно было загрузить туда готовые к утренней отправке туши.
Инге вышла из забойной камеры не через свинарник, а через другую дверь, ведущую прямо во двор, и с наслаждением вдохнула влажный, настоянный на хвое воздух. На площадке перед дверью высились штабеля аккуратно распиленного местного красного камня, заготовленные здесь Карлом для строительства стационарного холодильника, которое он начал прошлой осенью, но так и не успел завершить. Инге прошла через двор к запертой обычно калитке, чтобы перейти по мостику через ров, по дну которого когда-то катил камни бурный поток, а теперь буйно росли папоротники и хвощи. Ее озадачило, что калитка была почему-то отворена. Неужто она настолько потеряла голову, спеша поскорей увидеть Ури и уладить дела с отцом, что нарушила собственную святую заповедь всегда запирать калитку?
Когда она въехала во двор, ее там ждал Ури. Он затворил ворота и протянул ей руку, чтобы помочь выйти из кабины:
– Какой смысл в перелетах на помеле, если потом самой приходиться перегонять машину?
За этим шутливым вопросом скрывался вопрос прямой, – зачем она припарковала фургон за углом и тайком прокралась в замок? Отвечать ей пока не хотелось, хоть она прекрасно понимала, что долго скрывать Отто от Ури ей не удастся. Сама удивляясь собственной бесшабашной легкости, она с ходу отмела сам вопрос:
– Вообще-то машину должны перегонять следом за мной, но сегодня у них санкции.
Ури, прищурясь, оценил ее нежелание отвечать и согласился приять шутку за шутку:
– Что, современные настроения захватили даже Управление по делам Ведьм?
Радуясь способности Ури ловить мяч на лету и отбивать его в нужном направлении, Инге потянула его к крыльцу:
– Захватили – и еще как! Например, последнее время нас вовсе перестали кормить: бюджет, говорят, не позволяет. А какие раньше бывали лакомства! Ты бы попробовал жареные пупки новорожденных младенцев в соусе из вдовьих слез! Объедение!
– Я думаю, то, что я приготовил сегодня, покажется тебе не менее вкусным, – без ложной скромности объявил Ури, распахивая перед Инге дверь в кухню.
Он был прав – обед вышел действительно на славу, а после обеда Инге повела Ури в свинарник знакомить его с новыми подопечными. Свиньи вели себя, как обычно, – даже не глянув в сторону Ури, они устремились к Инге, требуя ласки и еды.
– Ну, как тебе мои свинки? – осторожно спросила Инге, открывая дверь в кормовую.
– Свинки как свинки, воняют, как положено.
– Воняют, конечно, – согласилась Инге, хоть ее слегка задело упоминание столь очевидного факта.
– Поэтому их и надо дважды в день мыть. Но я не о том. Тебе ведь не противопоказано?..
Она замялась, не находя нужных слов, но Ури сам догадался:
– Ты имеешь в виду, не противопоказано ли мне как еврею мыть свиней?
– Ну да, – тема явно смущала Инге. – Ведь ваша религия за что-то их отвергает..
– Не волнуйся. Я лично против свиней ничего не имею, а наша религия вполне либеральна к тем, кто ее не соблюдает.
Покончив с религиозными проблемами, Инге включила миксер – она не пожалела денег при модернизации свинарника, и все приборы у нее были самого высокого класса. Пока Ури восхищался простотой и точностью устройства овощедробилки, Инге вдруг на миг погрузилась в ту бездонную воронку отчаяния, которая стала засасывать ее, когда она поняла, что у нее нет другого варианта, кроме постылого существования в замке при больном отце и умирающей матери. То, на что она надеялась и к чему стремилась с юности, стало для нее недосягаемым и даже опасным – и все из-за Карла, все из-за Карла! Ах, как он разрушил ее жизнь, как она его тогда ненавидела, как по нему тосковала! Вот тогда-то она с горя и бухнула все родительские сбережения на перестройку свинарника – их единственного кормильца. Если уж кормить и забивать свиней, то чтоб хоть руки при этом не марать!
– Пошли, я покажу тебе еще более совершенную аппаратуру, – пообещала она Ури, отворяя перед ним первую герметическую дверь в забойную камеру.
Он не успел еще спросить, для чего ей понадобилось столь хитроумное устройство, как первая дверь бесшумно скользнула в пазы, автоматически отворяя при этом вторую. Они вошли в камеру, и дверь мягко закрылась за ними. Все вокруг было чисто и стерильно, белизной сверкала эмаль, серебром – нержавеющая сталь, хитроумная гильотина затаилась в своем углу над белыми керамическими плитками пола и стен. Общую гармонию нарушали только две обезглавленные свиные туши, подвешенные на крюках над раковиной, полной крови. Последние капли все еще стекали вниз редкими толчками, вызывая серию мелких, быстро исчезающих круговых волн на гладкой алой поверхности слегка загустевшей крови.
Инге сказала с некоторой гордостью:
– Правда, похоже на межконтинентальную ракету? – и направилась к пульту управления, чтобы спустить туши вниз и сбросить их в белую эмалированную каталку. Не дождавшись ответа, она вопросительно обернулась и увидела запрокинутое лицо Ури – мертвенно бледное, со сведенными челюстями. Он стоял, прислонясь спиной к стене, стараясь сохранить равновесие. Ей даже на миг показалось, что он вот-вот опять потеряет сознание, как тогда ночью, после схватки с Ральфом. Но он справился с первым рвотным спазмом и спросил сквозь стиснутые зубы:
– Где выход?
Инге распахнула дверь во двор, и он стремительно вышел, не оглядываясь назад.
Она так бы и осталась стоять, озадаченно глядя ему вслед, если бы не мысль о том, что он сейчас может, не останавливаясь, пройти через двор, отворить калитку и зашагать вниз, к шоссе. Он не прошел и нескольких нетвердых шагов, как запнулся о валявшуюся на пути гранитную глыбу, покачнулся, но не упал, а лишь опасно качнулся вперед и назад, и тут его вырвало всеми гурманскими радостями только что съеденного обеда – изысканно приправленным мясом, рассыпчатым золотистым рисом, салатом из ананасов с орехами.
Инге не могла решить, как ей следует поступить. Броситься к нему и, одной рукой обхватив его плечи, второй упереться ему в лоб, чтобы ослабить неистовство рвотных спазм, как поступала с нею в детстве ее мама, или, наоборот, не вмешиваться и предоставить его самому себе, чтобы, не дай Бог, не задеть его мужскую гордость? Она не знала, какое место в его жизни занимает его мужская гордость, да и вообще – что она о нем знала? Этот неожиданный ужас, охвативший Ури при виде крови, никак не вязался с его обликом и со всем тем, что открылось ей в нем за эти несколько дней максимальной откровенности и познания. Это значило, что они все еще далеки друг от друга, как космические миры. Мысли эти, не совсем оформившись в слова, пробегали в ее сознании одновременно с беспокойством за него и с неуверенностью в себе, как это обычно у нее бывало. Ей порой казалось, что ее мозг раздроблен на несколько отдельных участков, каждый из которых ведет собственный независимый анализ действительности с несогласованными, а порой и противоречивыми результатами.
Не твердо зная, что именно она собирается предпринять, Инге шагнула во двор, обогнула штабель красных камней и вдруг заметила скорчившуюся за вторым штабелем округлую фигуру в синем рабочем комбинезоне – шея вытянута вперед, жидкие белокурые пряди разметались по плечам – Марта! Марта была так увлечена открывшимся ей зрелищем, что не заметила приближения Инге и вздрогнула, словно ее обожгло, когда та коснулась ее плеча.
– Ты что здесь делаешь? – вне себя от ярости выдохнула Инге. – Шпионишь?
Марта, упираясь руками в камни, с трудом подняла свой тяжелый зад и выпрямилась. Глаза ее бегали, отражая поспешную работу мысли – что лучше, притвориться невинной жертвой или ринуться в бой?
– Чего ты кричишь? Я принесла ключи, ты ведь сама просила, – промямлила она, наконец, пытаясь принять выражение незаслуженно обиженной.
Инге вдруг вспомнила незапертую калитку – вот оно что! Наверно, Инге сама спугнула Марту, когда та тайком пробиралась в замок, вот она и не успела запереть за собой калитку. Когда это было – час назад, полтора? Значит, с тех пор она болтается тут, подслушивая и подглядывая.
– Вон отсюда! – сказала Инге внятно, вслушиваясь при этом напряженно в происходящее у нее за спиной: быстрые нетвердые шаги, удаляясь, простучали по камням. Стремительно обернувшись, она успела увидеть, как Ури взбежал по ступенькам и скрылся за кухонной дверью. Слава Богу, не за воротами – и на том спасибо! Он двигался рывками, как заводная кукла, локти его были угловато сведены за спиной, от чего все его тело изогнулось вперед в странном изломе. Забыв о Марте, Инге устремилась за ним.
Марта, конечно, и не подумала уйти – осознав тщету притворной кротости, она ринулась в бой от всей души. Инге слышала ее крики и топот за спиной, но ей было не до Марты – охваченная предчувствием неожиданных неприятных открытий, она открыла дверь кухни, но Ури там не было. Инге вышла в коридор и услышала, как в дальней ванной мощным потоком льется вода. Она испуганно заглянула в приотворенную дверь и увидела, что Ури стоит на коленях перед ванной, лихорадочно намыливая руки и лицо и тут же смывая мыло. Он мылил не только ладони, но и всю руку до плеча, хоть был в клетчатой рубахе с длинными рукавами. Инге окликнула его, но он не услышал. Она шагнула было к нему, но тут кухонная дверь бухнула громко, как пушечный выстрел, и в коридор ворвалась Марта.
Не знаю, сколько времени я полз, наверно – долго, было очень темно, и в животе у меня страшно урчало вероятно, от мамкиного супа. Но, в конце концов, я увидел свет – значит ползти осталось уже немного. Подземный ход кончается в разрушенной части замка, под винтовой лестницей, которая вела когда-то из подвала в самую высокую башню. По лестнице можно добраться до второго этажа, если смотреть под ноги, потому что некоторые ступеньки наполовину раскрошились. До верха башни дойти нельзя – на полдороге между вторым этажом и третьим ступеньки обрываются, и обломки того, что было, валяются по всему полу. Но мне это было сейчас неважно, я не собирался лезть высоко вверх. Мне надо было подняться всего на полпролета, чтобы попасть в нижний коридор.
Я потихоньку отодвинул плиту, заслоняющую вход, вылез и прислушался. Из комнаты Отто доносился звон чашек и противный голос фрау Штрайх. Значит, она еще не ушла, а пьет чай, и надо двигаться осторожно – у нее слух, как у Ральфа. Разница только в том, что Ральфа я не боялся – не то, что фрау Штрайх: он, даже если и услышит, на меня лаять не станет, а она станет. Я снял ботинки, чтобы тише ступать, спрятал их под лестницей и в одних носках поднялся в подземный коридор. Пол был холодный и колючий, но нескользкий, вот только в животе у меня продолжало громко урчать. Но фрау Штрайх все-таки этого не услышала – наверно, потому что все время громко говорила сама. Что-то про сверхурочные часы и про то, что она не обязана выполнять работу этого идиота.
Я подумал, что это она про меня, но не стал вслушиваться: мне надо было срочно решать, что делать дальше – выйти во двор тут или пройти по коридору до рыцарского зала и выйти там. Я прокрался к выходу и приоткрыл дверь, все время ожидая, что фрау Штрайх прибежит с криком «Кто там?», и тут же наткнулся на мамку. Она стояла спиной ко мне прямо против двери и, вытянув шею, старалась рассмотреть что-то во дворе. Я сам не помню, как я успел прикрыть дверь и попятиться, так я испугался. Может, это был мой счастливый день, – мамка меня не заметила, я не споткнулся и ничего не уронил, а спокойно прокрался назад в коридор, который вел в комнаты фрау Инге.
Я, наверно, тысячу раз ходил по этому коридору – носил еду для Отто или возил самого Отто в кресле, если он очень требовал, а иногда просто так, если на улице шел дождь. Когда у нас работал Карл, я часто ходил тут с Карлом, помогал ему возить камни для стройки, пока он не начал вырубать камень в карьере. А до этого мы с ним выкатывали старые камни из главного подвала – из того, что под самой скалой возле стены.
Если идти под землей от Отто к фрау Инге, то на полпути к ее двери влево отходит еще один коридор, который постепенно спускается вниз в круглый зал под второй башней – той, что пониже и потолще. Карл говорил, что это очень старая часть замка, там в окнах не было рам, а из лестницы, которая когда-то вела на башню, многие плиты вывалились вниз. Еще он говорил, что лучших плит для стройки найти нельзя, потому что наши предки умели камни тесать – не то, что мы, идиоты. Но это он говорил не про меня, а про всех. Вот только беда, что эти замечательные плиты валялись на полу круглого зала и были страшно тяжелые. Чтобы вытащить их оттуда, Карл построил специальную деревянную дорожку с перилами, по которой мы с ним выкатывали камни на двух веревках вверх и складывали у входа. А потом мы вывозили их в тележке во двор по нижнему коридору.
Вот тут в нижнем коридоре я видел Карла последний раз – в тот день, когда Отто стало плохо, а фрау Инге не было дома, и я вызвал скорую помощь. Я так ясно все это себе представил, – как Карл бежал впереди, а я катил Отто за ним в кресле, и Отто все время отстукивал «Скорей! Скорей! Скорей!». Это его любимое слово, я его сразу узнаю. Но я так и не понял, чего он хотел скорей, потому что скорая помощь уже завывала на мосту так громко, что даже в подземном коридоре ее было слышно. На последнем повороте Отто вдруг нажал на педаль тормоза, и мы с разбегу остановились, так что я стукнулся подбородком об верхний край кресла, а Карл продолжал бежать. Я наклонился к Отто, чтобы узнать, в чем дело, и тут он схватил меня своей железной лапой за ухо – чтобы я обратил на него внимание – и начал отстукивать «Иди!» и еще что-то. Я никак не мог понять, куда идти, потому что я не умею различать незнакомые слова, но Карл понял и крикнул мне:
– Иди, встреть полицейских! И лишнего не болтай!
Я не знал, что полицейские тоже должны приехать, я вызывал только скорую помощь, но никто мне ничего не стал объяснять. Карл куда-то очень спешил, а Отто начал задыхаться и сердито бить в свой рельс, так что я повернулся и побежал к выходу. Вообще-то я бегаю довольно быстро, но тут от всей этой суеты у меня в голове все перемешалось, и я, конечно, споткнулся, упал и разбил обе коленки. Когда я, наконец, выбрался во двор, скорая помощь уже подъезжала к воротам, и никакой полиции с ними не было – Карл все перепутал.
Санитар выскочил из кабины и стал звонить в звонок возле ворот, но никто ему не спешил открывать. И тут я вспомнил, что мамка отправилась с фрау Инге сдавать мясо, – они тогда еще не ссорились, и мамка не устраивала никаких забастовок, – чтобы оттуда поехать на керамическую фабрику покупать для Отто какой-то специальный горшок, который он давно просил.
Раз нечего было рассчитывать на мамку, я сам пошел через двор отпирать ворота для скорой помощи. Вообще мне ворота отпирать не разрешают, но тут выходило, что больше некому. Машина скорой помощи въехала во двор, из нее вышел врач с двумя санитарами, и все трое стали спрашивать, где больной. Я махнул им, чтобы они шли за мной, и повел их в подземный коридор. Мы прошли по всему коридору из конца в конец, но Отто там не было. Я подумал, что, может, Карл отвез его в комнаты фрау Инге, но тут мы услышали, как он бьет лапой в рельс. Звук доносился откуда-то снизу, мы сперва не поняли, откуда. Тогда я вспомнил про второй коридор, и мы свернули туда, – там было темно, потому что была зима и рано темнело, – но откуда-то издалека пробивался слабый свет. Мы пошли на этот свет и нашли Отто, он был в круглом зале под башней, в ручке его кресла горел маленький фонарик, который Карл недавно туда вкрутил. Отто бил лапой в рельс и тихо стонал.
Никто так и не понял, как он умудрился скатиться вниз, но он не мог ничего объяснить, потому что забыл, как надо стучать слова. Но тогда все это было неважно, потому что врач нашел у Отто очень высокое давление и сказал, что он может умереть, если срочно не принять меры. Все тут же начали срочно принимать меры: нашли фрау Инге и отвезли Отто в больницу. И в суматохе никто не заметил, что Карл сбежал. Так вот – сбежал и ни слова никому не сказал. А Отто потом тоже ничего не мог вспомнить: он хоть и научился опять стучать слова, но стал очень сердитый, и пришлось нанять для него фрау Штрайх. Он особенно сердился, когда фрау Инге иногда спрашивала, не Карл ли скатил его вниз, в круглый зал.
Не знаю, почему я вдруг вспомнил про Карла – наверно, потому, что я пробирался сегодня по коридору тайно, а Карл ужасно любил тайны. И куда он исчез – тоже тайна. Может быть, он когда-нибудь вернется и расскажет мне, почему он вдруг решил от нас сбежать, – ведь даже такому секретному человеку, как Карл, нужен кто-нибудь, с кем он может поделиться, как я делюсь с Гансом.
Я стал думать про Ганса, как он чешет спину о косяк двери, как он ждет меня и не понимает, куда я делся, – и совсем забыл, куда я иду. Я нечаянно свернул в нижний коридор и оказался под разрушенной башней. В нижнем коридоре света нет, но в солнечную погоду там вполне светло из-за того, что в башне слишком много дыр. Через эти дыры сюда проникает не только свет, но и всякий шум снаружи. Я сперва чуть не оглох, когда после тишины в коридоре сразу услышал, как Отто громко бьет в свой рельс, а громкие женские голоса во дворе почти заглушают его звон. Значит, фрау Инге за это время обнаружила мамку. А скорей всего мамка сама на нее набросилась – с нее вполне может статься! В любом случае мне нужно было поскорей бежать через рыцарский зал в кухню, если я хотел узнать, возьмет нас фрау Инге обратно или нет. Для чего бы еще мамке понадобилось не возвращать ей ключи, чтобы тут же тащиться в замок их отдавать? Я свою мамку знаю – она ничего не делает просто так.
Мамка говорит, что я у нее неудачный: когда спешу, всегда делаю все наоборот, – спотыкаюсь на ровном месте и цепляюсь за гладкие стенки, но на этот раз я ей на зло ни разу не споткнулся и даже в рыцарском зале не сбросил на пол ни одного кувшина и не уронил ни одного стула. Но все-таки я неудачный: когда я, наконец, добрался до лестницы, кухонная дверь открылась, кто-то быстро протопал в ванную комнату и открыл воду. Я не мог видеть, кто это был, но дверь в ванную он не закрыл, так что выйти из зала я не мог: а вдруг это фрау Инге или мамка? Голосов я, вроде, больше не слышал, но мне казалось, что я слышу, как Отто продолжает трезвонить.
Кухонная дверь открылась снова, – теперь я сразу узнал шаги фрау Инге, – она торопливо пробежала по коридору в сторону ванной комнаты и тревожно спросила:
– Что случилось? Тебе плохо?
Я немного испугался – может, это мамке плохо? Пару лет назад она сильно болела, ее все время рвало, и фрау Инге лечила ее травами, – а вдруг с ней опять что-то случилось? Она хоть и злая, но все-таки моя мамка. Но я не успел хорошенько испугаться, потому что мамка ворвалась со двора, живая и здоровая, и помчалась в ванную за фрау Инге.
– Ты еще пожалеешь! Ты еще поплачешь! – вопила она на бегу. – Или ты надеешься, что какой-то иностранный бродяга окажется лучше меня? С неба он, что ли, к нам свалился – в дождь, без машины? Ты же понятия не имеешь, кто он такой! А меня ты с детства знаешь!
– В том-то и беда, Марта, что я тебя с детства знаю, – ответил голос фрау Инге. – И потому не хочу больше иметь с тобой дела.
Значит, она вышла из ванной в коридор. Хоть мне ее не было видно, я ясно себе представил, как она стоит, опершись плечом о косяк в своем нарядном сером костюме и в светлых туфлях-лодочках, которые она надела, чтобы нравиться парашютисту. Странно, я ведь мамке ни слова о нем не рассказал – откуда же она знает, что он свалился с неба?
Я услышал мамкины шаги, будто она шла прямо на меня, и прижался к стене, боясь выдохнуть воздух, но она остановилась, не дойдя до входа в зал. Стало тихо, слышно было только, как в ванной по-прежнему сильной струей течет вода. Что они там делали молча – мамка и фрау Инге? Я закрыл глаза и увидел, как фрау Инге наклоняется и снимает с ноги туфлю, чтобы вытряхнуть из неё камешек, а ступней босой ноги, согнутой в колене, упирается во второй туфель. Юбка на ней короткая, чулки прозрачные... нет, лучше чулок совсем нет, и мне видны все тонкие волосики у нее над коленом. Мне стало совсем неважно, что в это время делает мамка, но тут она опять заговорила – тихо и ласково, как она иногда говорит с Вальтером, чтобы позлить Эльзу:
– Ведь и я тебя с детства знаю, Инге. Тебе не терпится побежать к нему в ванную, помыть ему спинку. Что ж, беги, мой! Вот твои ключи, я ухожу. Но ты еще об этом пожалеешь!
Я ждал, что фрау Инге ей ответит, но она молчала. Я-то знаю, как она умеет молчать, когда сердится: смотрит и молчит, – лучше бы ругалась! Мамка ее молчания никогда выдержать не могла, она сразу засуетилась и побежала вон. Шаги – быстрые, сердитые, мамкины – она добежала до кухни, открыла дверь и остановилась. Фрау Инге продолжала молчать.
– И не трудись насылать на меня свои злые чары, – зашипела мамка. – Я теперь тебя не боюсь – у меня есть заступники посильней тебя.
Грохнула дверь, на этот раз она ушла, хоть фрау Инге не была в этом уверена.
– Ральф, идем проверим, ушла она или нет, – позвала она. – И чтобы больше не было непрошеных гостей, ясно?
Даже я понял, что обратно фрау Инге нас теперь не возьмет. Что понял Ральф, не знаю, но дверь опять открылась и закрылась, – они ушли, а в ванной все лилась и лилась вода. Я не мог уйти и так и не узнать, правда ли, что парашютист сидел в ванне и ждал, когда фрау Инге придет мыть ему спину. Если она и вправду собирается мыть ему спину, я обязательно должен на это посмотреть, – по телевизору иногда показывают, что бывает, если женщина моет мужчине спину. Я просто умру, если это не увижу, зато, если увижу, так вместо Инге и Карла я буду играть в Инге и парашютиста.
Хорошо, что я был в носках. Я тихо-тихо поднялся по лестнице и начал красться по коридору в сторону ванной. Наверно, я напрасно так старался, – парашютист все равно не мог бы услышать моих шагов из-за шума воды. Дверь в ванную была распахнута, так что мне ничего не стоило туда осторожно заглянуть. Он совсем не сидел в ванне, он даже не напустил туда воду. Он стоял на коленях перед ванной и мылил руки, а потом смывал с них мыло и мылил опять. Он мылил не только ладони, но и всю руку до плеча, хоть был в клетчатой рубахе с длинными рукавами. Мылил, смывал и опять мылил. И все время что-то быстро говорил на непонятном языке, которого я никогда не слышал.
Вдруг он поднял голову и посмотрел на меня. Я сперва страшно испугался, что он меня застукал, но он меня не увидел, – глаза его смотрели в какую-то далекую точку над моей головой. В этой точке он увидел что-то страшное, потому что он вдруг вскрикнул и упал на край ванны лицом вниз. Я повернулся и бросился вниз – через потайную дверь в свой подземный коридор, чтобы оттуда через двор – домой, к мамке. Руки и ноги у меня дрожали, и я все время вспоминал, как зазвенела ванна, когда парашютист ударился об нее лбом. От этого в голове у меня тоже стало звенеть, и я несколько раз споткнулся и даже два раза упал и ободрал оба локтя до крови. Но главное, когда я выскочил из подземелья наружу, солнца уже не было и лил сильный дождь, – у нас такое часто бывает. Возле порога налило огромную лужу, и только я вступил в нее, как тут же заметил, что я в носках. Выхода не было, пришлось идти обратно за ботинками, которые я, как пришел, спрятал под лестницей.
Я осторожно прокрался мимо двери в комнаты Отто, вышел на лестничную площадку, стал на колени и сунул руку под лестницу, куда я спрятал ботинки.
Ботинок там не было. Я просто не понимал, куда они могли деться. Я чуть с ума не сошел: ведь я ясно помнил, как я их снял – сначала один, потом другой, – я еще при этом попал в трещину в полу и больно прищемил себе мизинец, – потом я связал шнурки и сунул ботинки вот сюда, в зазор между нижней ступенькой и стеной. Я стал шарить во всех углах, но, конечно, ничего не нашел. Тогда я побежал вниз, потому что мне вдруг показалось, что я спрятал ботинки под плиту, закрывающую подземный ход, но и там их не было.
Я поплелся вверх, на лестничную площадку и снова взялся за поиски. Мне очень хотелось плакать, но я знал, что это мне не поможет, – если я вернусь домой без ботинок, мамка меня просто убьет.
Что выкрикивала тогда в коридоре Марта, настойчиво пытаясь протиснуться мимо Инге, чтобы заглянуть в ванную, где непрерывной сильной струей текла вода? Какие-то пророческие проклятия: «Ты еще поплачешь! Ты еще пожалеешь!» И дальше – злобную чушь про иностранного бродягу, о котором Инге ничего не знает.
Инге стояла, прислонясь спиной к запертой калитке, с зажатой в кулаке второй связкой ключей и не спешила вернуться домой, хоть там явно назревала беда. А может, именно потому, что там назревала беда. Она ведь и вправду ничего о нем не знала. И не хотела знать. «Чтобы все осталось так, как началось!» – повторила она собственное давешнее заклинание, предчувствуя перемены и наверняка зная, что ничего никогда не остается таким, каким начиналось. Это знание было из тех ненужных знаний, которые не приносят пользы – во всяком случае, ей, – если даже история с Карлом ничему ее не научила. Ладно, что будет – то будет. Она приказала Ральфу: «Сторожи вход!» И легко взбежала на крыльцо.
Ее встретил знакомый звук водяной струи, с силой падающей на старинный добротный фаянс ванны, который звенел, как пожарный колокол. Ури все так же стоял на коленях, намыливая руки в клетчатых рукавах и немедленно смывая с них мыло, чтобы тут же намылить их снова. По полу растекалась большая мыльная лужа, отдельные струйки из которой уже просочились на паркет коридора. Инге решительно протянула руку через голову Ури и закрутила кран.
Не замечая этого, Ури в очередной раз намылил руки, потянулся к крану и застыл, не понимая, куда девалась вода. Вслепую шаря в воздухе нетвердыми пальцами, он попытался открыть кран, но наткнулся на руку Инге, которая не пускала его это сделать. Он повернул к ней плохо сфокусированные глаза и быстро заговорил на иврите.
Инге опустилась на колени рядом с Ури – прямо в лужу, но ей это было сейчас неважно, – и взяла его лицо в ладони. Он дернулся в ее руках, резко оборвал сам себя и замолчал. Инге боялась, что он начнет вырываться от нее, но он застыл в каком-то смутном оцепенении. Было очень тихо, их молчание нарушали только редкие капли, падающие из крана на звонкий фаянс. От прикосновения Инге к его коже опять охватила совершенно неуместная сейчас животная радость существования – ей вдруг стал понятен рассказ о путнике, нашедшем родник после долгих скитаний по безводной пустыне. Ей показалось, что затуманенный взгляд Ури стал постепенно проясняться.
– В чем дело, Ури? – прошептала она, боясь его спугнуть.
Он опять заговорил на иврите. Она передвинула ладони в мелкие впадины за его ушами, нащупала средними и указательными пальцами костные бугорки у начала шеи и начала массировать их осторожными округлыми движениями.
– По-немецки, – шептала она. – Говори со мной по-немецки.
– По-немецки, – повторил он за ней уже по-немецки.
– Да, да, вот так, по-немецки, – подбодрила она его, отмечая, что взгляд его сконцентрировался на ее губах, словно он затруднялся ее услышать и пытался по губам угадать смысл ее слов.
– Ты знаешь, как чмокает человеческая плоть, когда в нее попадает пуля? – спросил он и продемонстрировал, сложив губы трубочкой, – Чмок! Чмок! Потому что воздух всасывается в пробитые пулей дыры. А если трупов много... целая куча трупов...
Он рванулся от нее с такой силой, что она чуть не упала:
– Мне надо помыть руки, видишь, сколько крови... надо ее смыть...
– В чем дело, Ури? Ты кого-нибудь убил? – прошептала Инге, сама ужасаясь своим словам. Глупости, кого он мог убить и зачем? Но если нет, то о чем этот бред? И почему он пришел среди ночи пешком, неведомо откуда, мокрый насквозь и больной? От кого он убегал? Кто за ним гнался? Нет, нет, сама мысль эта была нелепой, таких совпадений не бывает. Не может быть, чтобы все повторилось опять!
Вместо ответа Ури опять сделал попытку открыть кран, а она опять ему не позволила, крепко вцепившись всей пятерней в витое бронзовое кольцо. Ури был сильней ее, он мог бы преодолеть ее сопротивление, но, натолкнувшись не ее удерживающую ладонь, он разом сник и рухнул на край ванны, безвольно уронив голову на руки. Инге отпустила кран и снова начала массировать его затылок и шею за ушами, чувствуя, как постепенно расслабляются его судорожно сведенные мышцы. Она не хотела ни о чем больше спрашивать и не знала, сколько времени прошло, – ей казалось, что протекла целая вечность молчания, когда он, наконец, заговорил:
– ...кровь... всюду кровь.... видишь, вот – на руках, на лице... на стене, на земле, на мусоре... не знаю, почему они не убирают мусор, там всюду мусор, горы мусора... а на мусоре – кровь... мне надо смыть...
Он замолчал и потянулся было опять открыть кран, но она перехватила его руку на лету и, не задумываясь, опустила мокрой ладонью вниз, себе на грудь. Стоять на коленях в холодной луже было страшно неудобно, но она не хотела менять положение, чтобы не спугнуть постепенное возвращение Ури к реальности. Она только решилась легонько подтолкнуть его пальцы за вырез своего свитера. Согреваясь теплом ее тела, пальцы слегка расслабились и уже сами двинулись дальше, неуверенно нащупывая сосок. Тогда она пробежала кончиком языка по его шее от уха до ключицы, и он не отстранился. Значит, можно пойти дальше – его физическое доверие к ней было ее единственным оружием против терзающих его химер.
– Где эти горы мусора? – приникая губами к его уху, прошептала Инге, всей кожей чувствуя его подрагивающие пальцы у себя на груди. Он поднял на нее глаза, но взгляд их был направлен на что-то страшное вне ее, вне этой комнаты, вне этой жизни.
– Там лабиринт... узкие кривые улицы, тупики, переулки... за каждым углом баррикады из старых ящиков. Надо бросить гранату прежде, чем они успеют тебя подстрелить... Это все очень просто – кто кого... А они за баррикадами и в окнах с автоматами. Я не хотел стрелять... Но тогда – или я, или они...
Он вдруг резко отстранился от Инге и уперся руками ей в плечи, чтобы не упасть:
– Ты тогда была там? – хрипло спросил он. Нетвердо зная, что лучше – отрицать или соглашаться, она тихо сказала: «Да». Оказалось, что ему этого достаточно. Он заговорил быстро и сбивчиво, так что трудно было различать слова:
– Итай выбежал в тот тупик первый и налетел на засаду, а мы – вслед за ним – я и Эзра. Не знаю, сколько их было – много, с автоматами, а вперед они вытолкнули беременную женщину, совсем молоденькую, с огромным животом... Она плакала и умоляла Итая не стрелять... И он не смог в нее выстрелить, замешкался, на одну секунду... и все... Они начали стрелять из автоматов. Это даже не секунда, это доля секунды... их изрешетило пулями Эзру и Итая, а меня обошло, только чуть поцарапало, но я тоже упал, и они подумали, что нас всех... И засмеялись, загалдели о чем-то по-своему, и тут я выпустил очередь из своего автомата – одну, другую, третью... без счета, пока не расстрелял все патроны, они ведь были очень близко... руку протянуть... Я прикончил их всех, и женщину тоже... Стало тихо-тихо... совсем тихо...
Ури замолчал, с трудом переводя дыхание. Инге подняла его безвольно упавшую руку и нащупала пульс, – сердце нагнетало кровь со скоростью курьерского поезда. Постепенно глаза его стали проясняться, он всмотрелся в нее и узнал:
– Инге? – прошептал он удивленно и огляделся. – Я все время был здесь?
Она потянула его за руку, помогая встать:
– Пошли отсюда, хватит сидеть в луже.
Ури поднялся с видимым усилием, покачнулся и сказал:
– Я тебе что-нибудь рассказывал?
– Конечно. А сам ты помнишь, что ты мне рассказал?
Он ответил неуверенно:
– Про беременную женщину?
– И про женщину тоже.
Слегка поддерживая Ури за плечи, она повела его в кухню, усадила в кресло у окна и стала задумчиво перебирать свои колдовские флаконы. После долгого молчания Ури сказал почти неслышно:
– Как странно, что я это все сейчас вспомнил. Ведь там, в Израиле, врачи целый год терзали меня, но так ничего и не добились. А тут все вдруг всплыло, будто случилось вчера!
– А когда это случилось? Давно?
– Больше года назад, во время десанта...
– Десанта? – повторила она за ним, будто пробовала это слово на вкус.
– Нас тогда сбросили в тренировочный лагерь палестинцев... в Ливане. Как странно, я совсем все забыл, а сейчас вижу вдруг так ясно, будто это было вчера. Мы бежим по лабиринту... улицы узкие, кривые...
Его зрачки опять начали расширяться:
– ...тупики, переулки... и всюду мусор... горы мусора... а на мусоре – кровь...
Предчувствуя, что он сейчас может снова войти в транс, Инге поспешно перебила его первым попавшимся на язык вопросом:
– Так тебя сбросили с самолета? С парашютом?
– Ну ясно, с парашютом, неужто без?
– Значит, ты – действительно парашютист?
К счастью, Ури не успел еще окончательно углубиться в узкие и кривые улицы своего кровавого кошмара. Он замолчал и уставился на Инге, пытаясь уловить смысл ее вопроса. Через бесконечно долгий миг ее слова дошли до его сознания, и зрачки его сузились:
– Что значит «действительно»? Или ты уже раньше знала, что я – парашютист?
– Было бы преувеличением сказать, что я знала. Просто Клаус всюду болтает, что своими глазами видел, как ты кружил над лесом на порванном парашюте.
– Откуда он мог это взять? Или он тоже занимается черной магией?
Инге сняла с полки флакон с прозрачной бесцветной жидкостью, отвинтила крышку, понюхала, опять завинтила и решительно поставила флакон обратно на полку. Хватит, больше никакой черной магии, никаких колдовских настоек, она его вылечит и так! Ей хотелось смеяться и плакать одновременно, потому что ничего страшного не произошло, она напрасно всполошилась – это было совсем не такое убийство. Ее склонность к аналогиям завела ее слишком далеко, тем более что Карла никогда не мучила совесть. Она села рядом с Ури и прикоснулась к его щеке:
– Тебя долго лечили?
– Бесконечно! Чуть до смерти не залечили.
– Психологи?
– И психологи, и неврологи, и сексологи, и кто только не лечил! Но, в конце концов все отчаялись и махнули на меня рукой. И на год списали из армии. А из жизни я сам себя списал.
– Почему? Из чувства вины?
– Перед кем?
– Перед твоими друзьями – за то, что они погибли, а ты остался жив.
– В этом что-то есть. Откуда ты знаешь?
– ...и перед той беременной женщиной тоже. Хотя тебе казалось, что про нее ты совершенно забыл.
– Но я забыл!
– Нет, не забыл, а заблокировал от себя память об этом. И осколки запертой памяти надрывали тебе душу...
– Ты что, тоже играешь в эти дурацкие психологические игры?
– Сейчас уже нет, но было время, когда играла. И с большим увлечением.
– Какая же тогда из тебя ведьма?
– Наверно, не такая уж плохая, если я сумела собрать тебя по кусочкам после того, как ты выпрыгнул на лету из окна самолета?
Глаза Ури округлились удивленно, но он не успел спросить, из какого такого самолета он выпрыгнул, – под окном, совсем рядом, раздался знакомый колокольный звон.
Я вернулся на лестничную площадку и опять взялся за поиски. Не знаю, сколько времени я ползал на коленях, снова и снова заглядывая под лестницу и во все углы в надежде, что ботинки вдруг возьмут и окажутся там, но все было напрасно. У меня даже мелькнуло подозрение, что мамка все-таки заметила меня и нарочно украла ботинки, чтобы меня наказать. Я сел на пол, обхватил голову руками и стал решать, что мне делать дальше. И тут прямо у меня над ухом что-то хрустнуло и забулькало, – этот звук я бы ни с чем не мог спутать: так смеялся Отто. Я вскочил – так оно и было, он сидел в своем кресле у меня за спиной и трясся от хохота. Через ручку его кресла на связанных шнурках болтались мои ботинки.
Я бросился к ним, но Отто ловко дал задний ход и вырулил в свою комнату. Он, если хочет, может очень здорово ездить в своем кресле, он просто любит прикидываться совсем инвалидом и требовать, чтобы его возили. Я побежал за ним, но не слишком быстро, потому что после целого дня с фрау Штрайх он, небось, мечтал с кем-нибудь поиграть. Я, конечно, мог бы его догнать и выхватить ботинки, но он бы тогда сильно огорчился и стал бы скандалить и звонить в рельс. А мне только недоставало, чтобы сюда примчалась фрау Инге выяснять, что случилось, и застигла меня в одних носках. Я притворился, что гонюсь за Отто, но споткнулся и упал. Тогда он остановился подальше от меня и стал что-то отстукивать лапой на столе. Вообще-то, простые вещи я у него понимаю, но сейчас в голове у меня все смешалось, и я никак не мог сообразить, чего он от меня хочет. Я стоял, как пень, и смотрел на него, а он стучал и стучал – все время одно и то же, короткое и непонятное. Но постепенно в голове у меня начало проясняться, и я вдруг понял, что он отстукивает: «Вези меня! Вези меня!».
Куда везти, спрашивать было не надо: он всегда хотел, чтобы его везли к фрау Инге. Я показал на свои ноги в носках и сказал:
– Я повезу, только сперва отдай мои ботинки. На улице дождь, а я в носках.
Он сразу сообразил, что раз я говорю про дождь, значит, я собираюсь везти его через двор, а не по подземному коридору. Ну и, конечно, страшно рассвирепел. Он начал озираться вокруг, искать, что бы такое сбросить на пол, но ничего подходящего не нашел. А я тем временем подобрался к его креслу и схватил свои ботинки. Теперь я мог сказать ему всю правду:
– Я больше никуда не буду возить тебя, Отто. Фрау Инге меня уволила.
Он сначала не понял и уставился на меня так, будто я говорю по-китайски.
Тогда я повторил, сам ужасно огорчаясь от того, что говорю:
– Отто, я больше сюда не приду, – фрау Инге меня уволила.
И тогда он, наконец, понял. Он ведь совсем не дурак – Отто. Он просто не умеет говорить, а так он умнее многих. Отто стал задыхаться, будто хотел что-то сказать, но слова застревали у него в горле. Он так сильно покраснел, что я даже немножко струсил, – я уже пару раз видел, как ему становится плохо. Но он быстро отошел и снова стал отстукивать: «Вези меня! Вези меня!». Теперь ему уже было все равно, как я его повезу, через двор или по подземному коридору, лишь бы повез.
Я быстро надел ботинки, но шнурки завязывать не стал, потому что у Отто никогда не было большого терпения, а тут он совсем голову потерял и опять начал задыхаться. Я взялся за спинку кресла и тут же понял, почему он так требовал, чтобы я его вез: батарейки почти сели, так что без меня бы он никуда не доехал. Интересно, куда он тут мотался, – ведь фрау Штрайх всегда проверяет батарейки перед уходом? Но я не стал ничего у него спрашивать, а выкатил кресло во двор, – дождя уже не было, но и солнца тоже: оно закатилось за высокую башню, потому что начинало темнеть. Я и не заметил, как провозился в замке столько времени. Я на секунду подумал, что мамка уже там вся обыскалась и не может понять, куда я делся, но вспомнил, как она заорала, чтобы я за ней не ехал, и решил, что так ей и надо. Я подвез Отто к высокому крыльцу, которое ведет в кухню, и остановился, потому что дальше ехать было некуда. Когда замок перестраивали после смерти фрау Лило, мамы фрау Инге, Отто тогда как раз заболел и разучился говорить, и фрау Инге построила ему отдельные комнаты в старой части замка – удобные въезды для кресла сделали там и в конце подземного коридора. А со двора к фрау Инге не сделали. Мамка говорит, будто фрау Инге нарочно устроила так, чтобы Отто не мог врываться к ней в спальню, когда ему вздумается, а то она не сможет водить к себе мужиков без помехи. Мамка думает, что все такие, как она, а я для нее – не помеха.
Дверь в кухню была закрыта, а окна зашторены, но свет в окнах горел. Я не знал, что делать. Я мог бы поставить кресло с Отто внизу и позвать фрау Инге, но тогда она увидит, что я болтаюсь в замке без разрешения. А мог бы просто бросить Отто возле крыльца и убежать, пусть они сами разбираются, все равно я уже у них не работаю. Я так и решил сделать, но Отто догадался, что я хочу его оставить, – только я отпустил ручки кресла, как он начал со страшной силой колотить в рельс. Штора отодвинулась, и в окне появилось лицо фрау Инге. Она увидела нас с Отто, как-то странно взмахнула руками, будто собиралась взлететь, но не взлетела, а просто выбежала на крыльцо. Она стояла в дверном проеме, как картина в раме, – но вовсе не в своем нарядном сером костюме и в туфлях-лодочках, как я себе представлял. На ней были джинсы и короткий свитер такого цвета, как ее волосы, – я раньше никогда этого свитера не видел, в нем она была еще красивей, чем всегда. Она спросила:
– Что ты тут делаешь, Клаус?
– Я с Отто. Он попросил привезти его сюда.
– А как ты сюда попал? Почему ты не ушел вместе с матерью?
Я открыл было рот, чтобы объяснить ей, что я пришел сам по себе, без мамки, но испугался, что тогда придется рассказать ей про подземный ход, а про это рассказывать было нельзя, я ведь поклялся на крови. Но я все равно ничего бы не успел сказать, потому что Отто начал опять громко стучать лапой по рельсу. То, что он требовал, даже я смог сразу понять. Он все повторял и повторял: «Хочу Клауса! Хочу Клауса!». За спиной фрау Инге появился парашютист, волосы и рукава рубахи у него были мокрые. Может, мне показалось, но, по-моему, с них капала вода. Фрау Инге стояла в дверях, упираясь рукой в косяк, и не пускала его выйти на крыльцо, так что он смотрел на нас через ее плечо, будто пытаясь понять, кто мы такие и чего подняли такой шум. Все еще не пропуская его, она повернулась к нему и сказала особенным голосом, каким в телевизоре объявляют программу на завтра:
– Познакомьтесь: Отто, это – Ури, наш новый работник. А это – Отто, мой милый старый папа. Я надеюсь, что вы станете друзьями.
Я даже не знал, что она такая врунья, – ничего себе милый папа! Он однажды на нее рассердился и чуть не откусил ей палец, вот какой он милый! И какое странное имя – Ури, я никогда такого не слышал. Отто оно, наверно, тоже показалось странным, – он откинулся на спинку кресла и захрипел, будто задыхался. Но на этот раз волноваться было нечего: он точно притворялся, я его штуки знаю. Фрау Инге тоже было трудно обмануть, она сказала:
– Ладно, ладно, Отто, оставь. Ты к нему привыкнешь. А сейчас Клаус отвезет тебя обратно и через час привезет к ужину.
Как только она сказала про ужин, Отто сразу перестал притворяться и затих. Но я ничего не понял:
– Как же я его привезу, если нас с мамкой уволили?
Тут Отто снова застучал свое: «Хочу Клауса! Хочу Клауса!».
Фрау Инге прикусила губу, внимательно разглядывая нас с Отто, будто первый раз увидела:
– А тебя я не увольняла, только твою мать.
Я ужасно струсил:
– Но она ни за что не согласится. Чтоб я – без нее.
– Ничего, – сказала фрау Инге сердито, будто сама с собой спорила, – за деньги согласится. А ты пока вези Отто к себе, сейчас дождь пойдет.
Пока мы с фрау Инге пререкались, парашютист Ури молча стоял за ее спиной и всматривался в Отто. Сейчас он вдруг отвел ее руку от косяка, шагнул на крыльцо к самым перилам и тихо сказал:
– Здравствуйте, господин Губертус. Мы ведь с вами уже знакомы, не так ли?
Тут и вправду снова начался дождь, но мы с фрау Инге этого даже не заметили. Мы так и онемели от удивления: когда он успел познакомиться с Отто и узнать, что его фамилия – Губертус?
– Немка ли она? Ты имеешь в виду ее национальность? Конечно, немка. Только перестань кричать, мама. Пожалуйста, перестань, а то я брошу трубку и больше не буду тебе звонить. Ну вот, так лучше. Естественно, помню. Ну и что? Она тут ни при чем, ее тогда и на свете не было. Ее отец? Возможно. Не знаю, эсэсовец или нет, но возможно. Да, могу мириться, могу, мне плевать на ее отца! При чем тут моя бабушка? Я думал, ты обрадуешься, ты ведь уверяла меня, что мой душевный покой тебе важней всего. А-а, есть вещи важней? Какие дети? Я пока детей заводить не собираюсь. Ну не знаю я, не знаю – год ли, месяц ли, неделя, не хочу думать! Мама, ма-ма, ма-ма, пре-крати! Ни в коем случае! Ты ведь не можешь ступить на эту землю. Вот и не надо, не ступай. Почему – никогда не увидишь? Тут сейчас газовых камер нет. Ради Бога, мама! Мне жаль тебя огорчать, но мне действительно тут хорошо. Хватит, все, целую. Последний вопрос? Ладно, давай – но только последний. Что я в ней нашел?
Ури подбросил на ладони оставшиеся монеты и усмехнулся:
– Она как две капли воды похожа на тебя. Чем? Ни за что не отвечу, это уже следующий вопрос.
И он с облегчением повесил трубку. Чудно – ему удалось усмирить мать всего за семь марок и тридцать пфеннигов. Дешево отделался, можно сказать, если учесть, как серьезно начала вдруг воспринимать жизнь легкомысленная Клара, что было ей совсем не к лицу. После гибели мужа, отца Ури, в первый день йом-кипурской войны в нее словно бес вселился, и она ринулась сжигать себя в бесчисленных кратких любовных авантюрах, утверждая, что жизнь не имеет ни цели, ни смысла. А теперь она ни с того, ни с сего начала заботиться о том, что будет завтра. Она не могла понять простой истины, открывшейся Ури в том залитом кровью тупичке: что никакого завтра нет, есть только случайное стечение обстоятельств. Десятки пуль, выпущенных в одну секунду дюжиной вражеских автоматов, чудом обошли его, – случай, не задевая его тела, провел их траектории через тела Эзры и Итая. А он остался жив, хоть мог умереть и перестать быть, как Эзра и Итай. В этом не было ни его вины, ни его заслуги, – он остался жив по ошибке, которая может быть исправлена в любой момент.
Ури вышел из телефонной кабинки, приютившейся в дальнем уголке кабачка «Губертус» возле курочки и петушка – парных дверей в туалет. Он был здесь в первый раз после того, как его занесло сюда в ту нелепую смурную ночь, память о которой была почти смыта волнами горячечного бреда. В полутемном низком зале было пусто и тихо, только где-то за дверью – наверно, на кухне – скучно бубнило радио:
«...когда мы поем, мы держимся за руки и раскачиваемся все вместе, а еще лучше, если мы обнимаем друг друга, потому что души общаются друг с другом через тело... когда кто-нибудь кладет мне руку на грудь или между колен, он проникает в мою душу еще глубже...» – монотонно рассказывал женский голос.
Ури огляделся. Слева высилась стойка бара, увенчанная кофейной машиной и бессчетными кранами впрессованных внутрь пивных бочек, справа зеленело обширное поле зеленого бильярдного стола, за ним выстроились отделенные друг от друга решетчатыми перегородками обеденные столики под красно-белыми клетчатыми скатертями. Над стойкой висели вниз головой окольцованные бронзовыми зажимами крупные бутыли с янтарными коньяками местного производства. Пространство между баром и бильярдом было густо уставлено длинными пивными столами из хорошо оструганного некрашеного дерева, вдоль которых тянулись такие же деревянные лавки. Было очевидно, что в этом заведении пили гораздо больше, чем ели. Рядом с бильярдом переливался всеми цветами радуги и весело попискивал экран игрового автомата.
Со стен на Ури глядели бесчисленные Губертусы, искусно вырезанные из узловатых хитросплетений древесных корней. Они выглядели, как портрет одного и того же человека в разные минуты и годы его жизни – в молодости и в старости, в беде и в радости, в гневе и в застольной беседе. Было что-то магнетически притягательное в этих хитрых мордах с узкими проницательными глазами и ощеренными бородатыми ртами, так что Ури не мог оторвать от них взгляд, невольно прислушиваясь при этом к сбивчивому женскому голосу, звучащему по радио. Это была одна из тех раздражающих передач, когда кто-то неумело рассказывает свою историю, а ведущий не перебивает, чтобы вернее следовать правде жизни:
«...а в свечном воске смешаны душистые травы, от которых голова кружится... когда мы долго поем, мы становимся как один человек, будто поем одним голосом все, и тогда наши слова доходят прямо до Бога, и он слышит наши просьбы. В тот момент, как он нас слышит, демоны зла покидают наши души, и нас пронзает яркий свет... мы все падаем на пол, как попало – кто на колени, кто ничком, и начинаем кататься по полу... к нам приходит озарение, и силы зла уже не могут нам повредить...»
Хлопнула дверь, и за спиной Ури что-то звякнуло. Он оглянулся, – за стойкой стояла хмурая костлявая женщина с потухшей сигаретой в углу рта и старательно терла тряпкой зеркально чистую поверхность между кофейной машиной и пивными бочками. Ури понял ее появление как намек, что ему пора что-нибудь заказать, и попросил кружку темного пива. Монотонный голос продолжал бубнить за закрытой дверью, но разобрать слова уже было невозможно. Нацедив полкружки, кабатчица долго отстаивала пиво, пока осядет пена, чтоб долить доверху, так что у Ури было полно времени ее разглядеть. Он никак не мог вспомнить, видел ли он ее в тот вечер, хотя лицо у нее было запоминающееся – этакий женский вариант Губертуса: тот же кочковатый нос, те же узкие проницательные глаза, разве что без бороды, хоть, впрочем, какая-то щетина топорщилась у нее на подбородке.
Фрау Губертус тем временем тоже внимательно разглядывала Ури и делала какие-то выводы из того, что увидела.
– Три пятьдесят, – не сводя с него глаз, сказала она.
Ури достал из кармана пригоршню монет и бросил на стойку. Он чувствовал себя почти Крезом – вчера он получил свою первую двухнедельную зарплату. Вполне приличную, если учесть, что работа его состояла только из ухода за свиньями и строительства холодильника. Забой свиней Инге взяла на себя.
Кабатчица отсчитала свои три с полтиной и вопросительно уставилась на него снова:
– Я могла вас тут раньше видеть?
Ури ссыпал оставшуюся мелочь в карман и отхлебнул пиво, – это был божественный продукт, в котором горечь гармонично сочеталась с терпкой сладостью:
– Как-то поздно вечером я заходил к вам, чтобы спрятаться от дождя.
Лицо кабатчицы озарилось каким-то потусторонним восторгом, будто упоминание ночного визита Ури в кабачок открыло перед ней новые, ей одной ведомые горизонты. Она рывком отворила дверь в кухню и позвала хриплым прокуренным голосом:
– Марта! Хватит сказки рассказывать, неси мне чистые кружки!
Голос резко оборвал свою речь на полуслове – значит, это было вовсе не радио! – и на пороге появилась толстая баба с подносом чисто вымытых пивных кружек. При виде Ури она застыла на пороге кухни, словно новые горизонты открылись и перед ней. Женщины быстро обменялись полувзглядом-полукивком, и Марта, не отрывая глаз от лица Ури, с таким размахом поставила поднос на стойку, что одна кружка соскользнула с него и закачалась на самом краю.
– Смотри, куда ставишь! – взвизгнула кабатчица, ловко подхватывая кружку почти на лету, но сталкивая при этом на пол весь поднос. Рассыпавшиеся кружки со звоном покатились во все стороны. Из кухни вопросительно выглянул высокий мужчина средних лет, судя по повадке – хозяин кабачка. Его мелкие правильные черты странно не вязались с очень светлыми, почти прозрачными выпуклыми глазами от совершенно другого лица.
– Что за шум, Эльза?
Кабатчица пожала плечами и, не удостоив его ответом, начала собирать кружки.
Толстая Марта присоединилась к ней, а хозяин стал цедить из бочки пиво, лениво разглядывая два мелькающих перед ним зада – тощий и пышный, от чего в его прозрачных глазах вспыхивали и гасли многоцветные сполохи. Ури взял свое пиво и сел в дальнем малоосвещенном уголке, пытаясь сообразить, не та ли это Марта, которая пару раз приходила в замок скандалить. Хозяина он теперь вспомнил: и голос, и глаза, и имя – Вальтер.
Хлопнула входная дверь, и в кабачок вошли двое – кажется, встречавшийся уже здесь крепкий мужик средних лет с большой пластиковой сумкой в руке и молодой бритоголовый парень, затянутый в черную кожу со стальными бляшками – может, и этот знакомый, по поезду? Парень, громко цокая подковками высоких сапог, буркнул «Грюсс Готт!», прошел к игровому автомату, бросил в него монету и начал сосредоточенно играть, а мужик бережно опустил свою сумку на стойку, куда Эльза кончала ставить последние кружки.
– Все, все, все! Спешите познакомиться с нашей ведьмой из замка! – высоким голосом ярмарочного зазывалы выкрикнул он, распуская стягивающие горло сумки тесемки.
«Гейнц!» – предостерегающе крикнула Эльза, указывая глазами на Ури, но было поздно: Гейнц (точно – Гейнц, его Ури тоже вспомнил) уже извлекал из сумки искусно вырезанную из длинного корня куклу. Толстая Марта радостно захохотала и захлопала в ладоши, – кукла и впрямь была похожа на Инге. Это была уродливая злая карикатура, но суть сходства была уловлена с большим мастерством. Пока Марта злорадно тискала куклу, словно пыталась причинить ей боль, Эльза что-то тихо говорила Гейнцу, многозначительно поглядывая в угол, где сидел Ури. Вальтер тоже прислушивался к ее словам, медленно прихлебывая свое пиво. Цветные сполохи в его странных глазах вспыхивали еще ярче, – то ли там отражались всплески красок на экране автомата, то ли зажженные Эльзой лампочки в центральной люстре, увенчанной старинным оранжевым абажуром с шелковыми кистями.
Не говоря ни слова, Вальтер поставил еще одну кружку под пивной кран, а затем взял из ящика острый нож и, сняв с крюка висящий над стойкой круг сырокопченой колбасы, бросил его на деревянную доску и стал умелыми ровными взмахами строгать его на тонкие, почти прозрачные кольца. Закончив свою работу, он полюбовался полученным натюрмортом, добавил к нему обе кружки – свою и вновь нацеженную – и, аккуратно ступая среди лавок, понес его к угловому столику, где сидел Ури.
– Со знакомством! – сказал он, опуская доску на стол перед Ури.
Ури не успел ответить, потому что в это время кожаный парень выиграл у автомата горсть монет и под их перезвон радостно провозгласил:
– Наше правительство – говно!
Присутствующие отозвались на его слова веселым гулом, а парень со звоном швырнул свои монеты на стойку и приказал:
– Пива на всех!
Эльза подставила по кружке под каждый кран и вышла из-за стойки, чтобы протереть лишний раз зеркально чистые столы по соседству с Ури, а Вальтер придвинул доску с колбасой поближе к Ури и спросил:
– Надолго вы к нам?
Каждой клеточкой кожи ощущая напряженное внимание всей рассеянной по кабачку аудитории, Ури пожал плечами:
– Еще не знаю. Смотря как пойдет, – и услышал, как прямо над его ухом недобро хихикнула Марта. Он оглянулся: Марта стояла за его спиной возле игрового автомата с куклой в руках, делая вид, что кукла нажимает на кнопки, и следя за маневрами Вальтера. Ури даже не заметил, как она туда прошла. Он вдруг явственно почувствовал холодящий перехват дыхания под ложечкой, – почти забытый сигнал тревоги, предупреждающий, что он попал во вражеский лагерь.
Вальтер быстрым движением приподнялся и, перегнувшись через спинку лавки, шлепнул Марту по оттопыренному заду, в ответ на что она взбрыкнула ногой, но не обернулась и продолжала играть с куклой. Эльза выплюнула в пепельницу свою погасшую сигарету и рявкнула:
– Марта! Пора чистить картошку!
Тут Марта оглянулась на Вальтера, словно ища защиты, но тот и бровью не повел. Тогда она нехотя положила куклу на стойку и вышла на кухню. Вальтер проводил ее глазами и снова повернулся к Ури:
– Вы в замке работаете, да?
Ури осторожно кивнул, – правила поведения во вражеском лагере требовали быть сдержанным и по мере возможности учтивым, пока дело не дошло до стрельбы.
– Что ж, со знакомством! – громко провозгласил Вальтер, надвигая на Ури доску с пивом и колбасой. – Угощайтесь, раз мы теперь соседи. Я – Вальтер Мерке, это моя жена – фрау Эльза Мерке, а вас как звать?
Ури приподнял кружку и вежливо отхлебнул пиво, хоть пить ему больше не хотелось.
– Очень приятно, Ури Райх.
– Так вы не итальянец? – удивился Вальтер.
– Нет, я из Израиля.
В кабачке стало вдруг очень тихо, будто все присутствующие на миг оцепенели и даже перестали дышать. Кожаный парень вдруг крутнулся на каблуках и, не дожидаясь своего пива, стремительно вышел. Опять воцарилось молчание, которое, наконец, нарушила Эльза:
– Значит, вы – не итальянец, а еврей?
– Я – израильтянин, – терпеливо пояснил Ури.
– Почему же вы так хорошо говорите по-немецки? – вопрос Эльзы звучал почти как обвинение, и Ури почувствовал, как сдержанность покидает его:
– Потому что мои предки были немецкие евреи, и это был их родной язык.
– А ваши предки, они что, погиб...? – начала Эльза и не закончила, потому что Вальтер перебил ее на полуслове:
– Ты что, ослепла? Там пиво через край переливается!
Эльза ахнула и, не выпуская из рук свою неразлучную тряпку, бросилась к стойке и стала торопливо закручивать краны на бочках. Гейнц взял одну из свеженалитых кружек и стал стряхивать с нее пузырящуюся пену, то и дело вопросительно поглядывая на Вальтера, пока тот, наконец, не позвал:
– Иди к нам, Гейнц, и захвати вилки.
Зажав в кулаке три вилки с деревянными черенками, Гейнц готовно устремился к ним и отодвинул лавку, готовясь сесть:
– Вы не возражаете, если я присоединюсь?
– Присоединяйся, присоединяйся, колбасы всем хватит. Колбаска у меня – первый сорт, сухая, как янтарь, – похвастался он. – Из свинок фрау Инге.
Гейнц одним глотком опрокинул пиво в рот и склонил к Ури свое крупное грубое лицо с твердым раздвоенным подбородком, заглядывая ему в глаза хитрыми глазами не успевшего еще состариться Губертуса. От него приятно пахло табаком и древесным лаком.
– Ты не думай – ничего, что я тебя на «ты»? – так ты не думай, что мы имеем что-то против фрау Инге. Это все – шутка, дружеская шутка между соседями, понимаешь – ты ведь ничего не имеешь, что я на «ты»? Мы ведь тут живем, как одна семья, она – в замке, мы – в деревне, а вокруг лес и никого больше, только мы и она. Если не пошутить, тут от тоски с ума сойти можно, тут ведь никого больше нет – только мы и она. Ты меня понимаешь?
Судя по частым повторам, эта кружка пива была у него сегодня не первая и не вторая, но нити разговора он все еще не терял. Не зная местного деревенского этикета, Ури не мог решить, следует ли ему выступить на защиту своей хозяйки, или он, наоборот, должен проявить понятливость и посмеяться невинной шутке вместе со всеми. Поэтому он решил сменить тему и вместо ответа указал на обильно увешанные Губертусами стены:
– Это все – ваши работы?
– Мы же договорились перейти на «ты», – по-дружески упрекнул его Гейнц и гордо осклабился. – А работы – все мои. Нравятся?
– Очень, – честно похвалил его Ури.
Гейнц все время пытался подцепить на вилку прозрачный ломтик колбасы, а тот никак не давался. Наконец Гейнцу это надоело, он бросил вилку и сгреб пятерней несколько ломтиков враз:
– То-то же! Мы хоть и в глухомани живем, а тоже художники! – похвастался он, почему-то уважительно говоря о себе во множественном числе, из-за чего Ури его не понял:
– Так вас здесь целая группа?
– Да нет, какая группа – это все я один. Кроме этих трех, – Гейнц указал в противоположный угол, – видишь, они почернели от старости, их сделал мой отец, он меня и научил. Вальтер, – обратился он к кабатчику, подхватив в щепоть пару лепестков колбасы, – поставь нам еще по кружке пива, а то колбаска посуху не идет. Ведь Дитер-фашист за все заплатил, чего ж добру пропадать?
Вальтер секунду посомневался – идти за пивом или не идти, и нашел решение:
– Эльза! – крикнул он, не вставая, – дай-ка нам еще по пиву!
Эльза послушно принесла всем по кружке, но и себя не забыла и тоже села на лавку рядом с Гейнцем, словно зритель в ожидании спектакля. Холодящий спазм у Ури под ложечкой все не проходил, продолжая настойчиво предупреждать об опасности. А Гейнц, потихоньку потягивая пиво, спросил участливо:
– А как ты со стариком ладишь?
– Да никак, – соврал Ури. – Старик как старик.
– А я слышал, он тебе каждый день норовит нервы попортить.
Собственно, этого следовало ожидать: в таком замкнутом пространстве слухи и сплетни должны циркулировать с двойной скоростью. Небось и Клаус, и фрау Штрайх, приходя по вечерам в кабачок, с наслаждением смакуют подробности жизни в замке. А слушатели блаженствуют, обсуждая в деталях, как старый тиран Отто измывается над новым работником дочери, или, еще пикантней, – над ее новым любовником. Эта тема наверняка всех занимает – хоть вряд ли они что-то знают, но уж подозревают в свое полное удовольствие, можно не сомневаться! Откровенничать с Гейнцем, во всяком случае, не следовало.
– Да я к старику никакого касательства не имею, – сказал Ури, скрывая глаза за поднесенной к губам кружкой, хоть пиво, честно говоря, у него уже из ушей сочилось. – Я ведь ухаживаю за свиньями, а не за ним.
Ури так и не понял, почему его слова вызвали такой феерический взрыв смеха. Смеялись все, – и Вальтер, и Гейнц, и Эльза, и даже Марта, подслушивающая за кухонной дверью. Особенно веселился Гейнц – он качался из стороны в сторону и громко хлопал себя по ляжкам, повторяя сквозь счастливые слезы:
– Ой, не могу! За свиньями, а не за ним! – ой, убил, просто убил: за свиньями, а не за ним! Убил и все!
Отсмеявшись, он перегнулся через стол и почти любовно заглянул Ури в глаза:
– Ты скажи честно – ведь тебе это непросто, да?
– Что именно – непросто? – осторожно осведомился Ури, испытывая неловкость от этого незаслуженного и ненужного ему дружеского участия.
– Ну, мириться с человеком, у которого такое прошлое.
– А какое у него прошлое? – спросил Ури, тут же рассердившись на себя за этот дурацкий вопрос: какое ему было дело до прошлого Отто? И зачем было спрашивать, если он не хотел ничего знать?
Но мяч, сдуру им брошенный, был тут же с готовностью подхвачен:
– А ты не знаешь? – жарко задышал ему в лицо Гейнц. – Она тебе не сказала? Он ведь комендантом был... Отто... а она не сказала... комендантом лагеря. Там, в карьере, – ну знаешь, где камень рубят? – там всю войну работали в карьере, заключенные... они камень для военных сооружений добывали – для бункеров и дотов... я точно не знаю, для чего, меня тогда еще не было... но все знают – там был лагерь, и Отто был комендант... ему руку в России оторвало, так что на фронт его послать было нельзя, но коменданту можно и с протезом...
– Ну, а мне какая разница, кем он был? – опять не удержался Ури, хоть уже наперед знал, что он сейчас услышит, – он ведь столько раз слышал это от Клары. И точно:
– А то, что заключенные там были эти.., ну, ваши, – с торжеством сказал Гейнц и обернулся за поддержкой к Вальтеру. – Расскажи ему, Вальтер, что ты видел, когда ходил во время войны в лес за грибами.
Вальтер сосредоточенно уставился на Гейнца, явно силясь перехватить какое-то сообщение, – от напряжения радужные сполохи погасли в его бледных глазах, и они стали совсем пустые и прозрачные.
– Ты ведь мне рассказывал, как вы искали грибы на вырубке за карьером, помнишь? – подначивал его Гейнц.
Вальтер какой-то миг всматривался в лицо Гейнца, словно старался увидеть там нечто потустороннее, только им двоим ведомое. Длилось это считанные доли секунды – полувзгляд, полувопрос, полуответ – и глаза Вальтера заискрились с новой силой:
– И что я там видел?
– Что ты спрашиваешь? Ты ведь сам рассказывал – людей с желтыми звездами!
Похоже, Гейнца начинала сердить тупость Вальтера, но тот наконец ухватил суть беседы:
– Ну да, с желтыми звездами, конечно!
И вдохновенно повернулся к Ури:
– Давно это было, я уже стал забывать. А ты помнишь, Эльза? – спросил он жену и тут же пояснил:
– Она ведь мне двоюродная сестра, отцы были на фронте, вот мы и жили одной семьей – почти как сейчас. Так мы с ней часто ходили в лес собирать грибы, есть-то было нечего. И проходили мимо карьера – там наверху полно грибных мест. Там все было затянуто колючей проволокой, но сверху было очень хорошо видно. Ты помнишь, Эльза? – повторил он, словно ища подтверждения.
Эльза перегнулась назад через скамью, взяла из пепельницы на соседнем столике выплюнутую ею недавно потухшую сигарету и сунула ее в рот:
– Ясно, что помню. Там за проволокой работали люди с желтыми звездами на рукавах...
– На рукавах и на груди... А среди них ходил Отто и бил их своей железной лапой. С размаху бил, куда придется, – подхватил Вальтер.
Он уже увлекся собственным рассказом и больше не нуждался в суфлерах:
– А однажды, перед самым концом войны, мы увидели, что за колючей проволокой пусто, никого нет. Мы, конечно, тогда ничего не понимали, – ей было шесть, а мне восемь, – но потом мы узнали, что всех евреев из карьера увезли в специальное место... ну, ты сам знаешь, зачем.
– Говорили, что Отто сам загонял их в крытые грузовики, – вмешался потерявший терпение Гейнц, – Разве вы не видели этого, Вальтер?
Вальтер вопросительно поднял глаза на Эльзу, которая нерешительно сдвинула брови и, слегка оттопырив нижнюю губу влево и вверх, коротким толчком вытолкнула маленькую порцию воздуха через зазор между верхней и нижней губой. Ури уставился на нее, не веря своим глазам, – выходило, что прелестная эта гримаска, выражающая и замешательство, и смущение одно-временно, не принадлежала ни матери, ни Инге, а была национальным достоянием всех немецких женщин, даже таких, как Эльза.
Эльза тем временем поборола замешательство и одним махом пресекла дальнейшие попытки Гейнца вовлечь ее и Вальтера в опасную авантюру.
– Ничего такого мы не видели, – твердо сказала она.
Гейнц смерил ее с ног до головы сердитым взглядом, но она ответила ему взглядом не менее сердитым, – они выглядели при этом, как пара Губертусов, ощерившихся друг на друга с противоположных стен кабачка. Ури чуть было не усмехнулся, приметив это сходство, но вовремя сдержался, догадываясь, что вежливость запрещает ему усмешки и смешки при подобного рода рассказах. Больше всего ему сейчас хотелось прекратить этот мучительный разговор, косвенно повторяющий навязшие в зубах столь же мучительные рассказы матери, но он не знал, как сделать это, не нарушая местных приличий.
Тем более, что Гейнц явно не склонен был отступать. Смирившись с тем, что Вальтер и Эльза отказали ему в поддержке, он попробовал зайти с другой стороны:
– Ты видел, тут был Дитер-фашист – тот, с бритой головой, что пиво заказал? Так можешь расспросить его деда, он работал в карьере охранником.
– О чем я буду его расспрашивать? – отмахнулся Ури, не зная, как увернуться от назойливости Гейнца, не вступая с ним в конфликт. Но тут, на его счастье, с улицы раздался автомобильный гудок: он и не заметил, как фургон Инге подкатил к кабачку. Все взгляды обратились к окну с таким сосредоточенным интересом, будто они сейчас увидели Инге впервые в жизни. Направляясь к выходу, Ури заметил за кухонной дверью Марту: она погасила на кухне свет, чтобы лучше видеть происходящее в зале, и ее лунообразное лицо странно светилось в полутьме, словно источало какую-то скрытую энергию.
Ури легко сбежал с высокого крыльца кабачка и пошел к фургону, всматриваясь на ходу в улыбающиеся ему навстречу глаза Инге. Она улыбалась, не догадываясь, что ему все известно, и не предчувствуя, какая волна черной ярости начала захлестывать его с той секунды, как он вырвался из пронизанного враждебными биотоками пространства кабачка. Он подошел, рывком распахнул дверцу кабины и протянул ей руку. Все еще улыбаясь и ничего не подозревая, она охотно приняла его ладонь в свою, а он стиснул ее пальцы стальной хваткой и сказал сквозь зубы:
– Выходи! Я сам поведу!
Ресницы ее дрогнули, но она не стала спорить, – она покорно отстегнула ремень и вышла, давая ему возможность сесть за руль. Ури с трудом подавил острое желание рвануть с места и умчаться, оставив ее в растерянности у дверей «Губертуса», – у него все-таки хватило ясности ума на то, чтобы не устраивать ей сцены на виду у всех. Инге наверняка уже поняла, что он в смятении, но не стала ничего спрашивать, – она села рядом с ним, молча затянула ремень и предоставила ему самому начать разговор.
Доехав до моста, Ури не стал подниматься вверх, к замку, а свернул налево и погнал фургон на большой скорости по узкой дороге, вьющейся вдоль заросшей камышами реки. Несколько минут они рискованно мчались по извилистой ленте асфальта в полном молчании. Вдруг перед мысленным взором Ури возникло многорядное шоссе Иерусалим – Лод, по которому он перед отлетом в Европу гнал машину матери в аэропорт. Все было так похоже, – пелена ярости, застилающая ему глаза, и напряженное молчание женщины на пассажирском сиденье. Изменился только пейзаж: сейчас вдоль шоссе мерно покачивался глухой хвойный лес, зеленый массив которого был в отдельных точках оттенен начавшей краснеть к осени листвой редких дубов и кленов.
Но у Инге не было тренированного терпения Клары, и она, в конце концов, не выдержала:
– Что там стряслось, Ури? Что они тебе сказали?
Он с трудом разлепил закушенные до боли губы:
– Ты прекрасно знаешь, что они мне сказали.
– Что-то про отца, да?
– Почему ты сама мне не рассказала?
– Потому что там нечего рассказывать.
– Но почему ты мне не рассказала?
– Потому и не рассказала, что нечего рассказывать.
Он еще сильней нажал на газ:
– Прямо-таки нечего?
Она обеими руками вцепилась в ремень, словно стараясь удержаться на месте, и выкрикнула:
– Нечего, нечего, нечего!
– А почему ты сначала пыталась скрыть его от меня?
– Я просто не стремилась тебе его показать!
– А кто были те заключенные, что работали в его лагере?
– В каком лагере? Они сказали тебе, что здесь был лагерь? Они просто негодяи!
– Ты хочешь уверить меня, что здесь не работали люди с желтыми звездами на рукавах?
Он повернулся к ней всем телом, забыв на миг об узкой дороге, вьющейся по берегу извилистой реки. Тогда Инге вдруг сбросила с плеча ремень и, перегнувшись через сиденье, резким движением перехватила руль.
– Сейчас же останови машину! – выдохнула она.
Фургон рвануло вбок, и Ури автоматически нажал на тормоз. Их понесло было по наклонному лугу вниз к реке, но он стряхнул с себя руки Инге и в последний, почти безнадежный миг умудрился вывернуть назад на асфальт, где, слава Богу, не было встречных. Все это продолжалось какую-то долю секунды, но и этой доли было достаточно, чтобы ярость погасла в его душе, не оставив там даже струйки дыма, а только вялое недоумение, – чего, собственно, он так взбесился? Что ему до тех несчастных евреев, которых убивали тут, в Германии, сволочи-нацисты? Ему, конечно, было по-человечески их жалко, но не больше, чем других – армян, например, или цыган. Когда они проходили эту тему в школе, все в его классе дружно решили, что с ними – с израильтянами – такого случиться бы не могло. Что это за люди, которые соглашаются добровольно идти на убой?
Он повернулся к Инге, – она сидела, откинувшись на спинку сиденья, и по щеке ее катилась слеза. Неожиданная нежность к ней заставила его бездумно протянуть руку и кончиком пальца стряхнуть эту слезу:
– Не плачь. Ведьмам не положено плакать: у них слезы, небось, ядовитые.
Она улыбнулась сквозь слезы и потерлась щекой о его ладонь:
– Ну, как ты мог им поверить, что бы они ни сказали?
– Сам не знаю. Может, они меня заворожили? Вы тут все играете в чародеев-разбойников.
– А что же они, все-таки, сказали?
– Что в лагере твоего отца работали люди с желтыми звездами на рукавах.
– С желтыми звездами? – она почти задохнулась от возмущения. – Какая гнусная ложь! Имей в виду, это – объявление войны. Теперь вся деревня будет вести войну не на жизнь, а на смерть – против нас с тобой.
– На черта им эта война? – спросил он, касаясь губами ее щеки и чувствуя, как тело его становится невесомым от пронзительной радости этого прикосновения. Она решительно отстранила его и снова надела ремень:
– Поехали домой. Я объясню тебе по дороге.
Развернуться на узкой, нависшей над рекой дороге было непросто, и ему удалось это не без усилия. Они медленно покатились назад, перелистывая в обратном порядке стремительно промчавшиеся мимо них раньше живописные опушки и причудливые химеры, созданные природой из выветрившихся красных скал. Инге несколько раз глубоко вдохнула воздух, чтобы немного успокоиться, и сказала:
– В нашей деревне живут очень сердитые люди. Они всегда сердятся на весь мир, друг на друга, и особенно на меня.
– А на тебя за что?
– Причин полно. За то, что я – дочка Отто, что я живу в замке и с ними не дружу, за то, что я не делаю стирку в тот день, когда положено, – господи, да разве можно все перечислить? А теперь вот – еще из-за тебя.
– Потому что я – еврей?
– Это ты из-за желтых звезд? Да нет, я думаю, на то, что ты еврей, им наплевать. Им важно, что ты чужой. А желтые звезды просто пришлись им кстати, чтоб получше вбить между нами клин. Их выбрал кто-то умный и сердитый – уж не Гейнц ли?
– Ты права, Гейнц. А за что он на тебя сердится?
Инге прикусила губу и ничего не ответила.
– Не за то же, что ты белье не по правилам стираешь? – продолжал настаивать Ури.
– Ну, Гейнц.., – она на миг замялась, – он ведь брат Марты. Кроме того, мы с ним учились в одной школе, он был на несколько классов старше.
– Это еще не повод сердиться. У тебя, что ли, был с ним школьный роман?
– Наоборот, у меня не было с ним школьного романа!
– А он добивался?
– Вообще-то да, добивался.
– Ну, а ты что?
– А что я? Ты же его видел.
– Что ж, это уже причина сердиться.
Они уже въезжали в деревню. Укрепленная на полосатом столбике белая стрелка с синей готической надписью «Нойбах» указывала на площадь с памятником жертвам мировых войн в центре. Мощенная красноватым булыжником улица спускалась от площади к мосту, разворачивая перед глазами Ури многоцветную панораму взбегающих вверх по холму домов. Пестрая россыпь черепичных крыш на зеленом склоне напомнила ему картины примитивистов в парижском музее, которыми так восхищалась мать. Каждый двор был украшен индивидуальным орнаментом цветочных клумб, изобретательно разбитых в самых неожиданных предметах домашнего обихода – в прогнивших деревянных бочках, в старых тачках, в выдолбленных древесных колодах, в почерневших котлах, в огромных плетеных корзинах, подвешенных на столбах. Искусно подобранные радужные сочетания цветов в клумбах соперничали в яркости с гирляндами цветущей герани – бледно-розовой и рубиново-красной, – висящей в горшках под окнами и на балконах.
Ури отпустил окно – в кабину ворвался легкий ветерок, настоянный на аромате хвои, цветов и скошенной травы.
– Не понимаю, как люди, живущие в таком райском месте, могут сердиться?
– Может, это место выглядит таким райским именно потому, что они сердятся на всякого, кто нарушает их священный порядок... Глянь наверх!
Она показала на торчащий над верхушками деревьев высоченный каменный столб, увенчанный на конце алым фаллическим утолщением:
– Это – Чертов палец, вокруг него в полнолуние пляшут лесные черти. Ходят слухи, что это души некоторых наших соседей. Наплясавшись всласть, они возвращаются в свои дома и вползают под одеяла в свои спящие тела.
– И Гейнц, конечно, один из них?
– Уж он-то наверняка.
Они переехали через мост и начали взбираться по крутому серпантину вверх на гору. На одном из витков серпантина навстречу им вынырнул маленький синий «Гольф». За ветровым стеклом мелькнуло бледное лицо, полускрытое большими квадратными очками. Лицо качнулось сверху вниз – то ли в прощальном приветствии, то ли в немой укоризне – и через миг синий «Гольф», аккуратно обогнув фургон, скрылся за спиральным изгибом сбегающей вниз дороги.
– А эта дама, – спросил Ури, – тоже из них?
– Фрау Штрайх? Конечно! Она из заправил, – не пляшет, а дирижирует оркестром!
Ури почувствовал, как смех щекотнул ему горло, и в который раз подивился той легкости, с какой они понимали друг друга с полуслова.
– Ну, а у тебя какая там роль?
– Увы, я туда не вхожа, я другой породы. Они оборотни, а я – чародейка, лечебница, понимаешь? Меня они особенно не любят: я хоть и ведьма, но не танцую с ними возле Чертова пальца. Я – не совсем чужая и не совсем своя.
Тут, как всегда неожиданно, из-за поворота возник замок. И хоть Ури уже не впервые подъезжал к нему снизу, эта полуразрушенная химера цвета предгрозового заката, отороченная темной зеленью вековых елей, каждый раз заново поражала его своей неуместностью в мире телевизоров, компьютеров и межконтинентальных ракет. Малиново-красная зубчатая стена, по всей длине испещренная частыми узкими бойницами, скрывала от постороннего взгляда свежеотремонтированный фасад первого этажа и сверхсовременный свинарник. Но зато она подчеркивала и оттеняла всю древнюю красоту высокой круглой башни в центре и двух квадратных, тоже зубчатых башен разного роста и разного возраста, охраняющих замок с двух сторон. Правая из квадратных башен, хоть и древняя, но не вполне сохранная, задней стеной сливалась с нависающим уступом мощной красной скалы, отвесно уходящей вверх и вниз. Левое крыло было вовсе нежилым, башня над ним частично обрушилась, а глазницы сохранившихся кое-где стрельчатых окон смотрелись черными провалами в свете заходящего солнца.
Глянув на эти черные провалы, Ури вдруг вспомнил:
– Послушай, Гейнц принес сегодня в кабачок свое очередное творение. Оно – женского пола, и зовут его «наша ведьма из замка».
– И что, эта ведьма сильно похожа на меня?
Ури уже перестал удивляться способности Инге угадывать недосказанное:
– Похожа, черт бы ее подрал! Страшная, уродливая, а похожа!
Глаза Инге потемнели от внезапно расширившихся зрачков, и Ури показалось, что она чего-то испугалась:
– Ты что, когда-то всадила в его сердце хорошую занозу?
Инге не ответила, погруженная в какие-то свои мысли, и это задело Ури:
– Ну хорошо, предположим, у тебя не было школьного романа с Гейнцем. А с кем был?
– Не было у меня никакого школьного романа.
– Вот уж в это позволь мне не поверить!
– Можешь поверить – я просто не успела. Я сбежала из дому, когда была в предпоследнем классе.
– Что значит – сбежала из дому?
– Господи, ты настоящий маменькин сынок, если не понимаешь, что это значит!
– С кем же ты сбежала?
– Сама с собой. Вырвалась, как из тюрьмы после очередного приступа клаустрофобии.
– А что тебе было не так? Неба – вдоволь, леса – вдоволь, тишины – вдоволь.
– Вот именно – тишины! Попробовал бы ты в семнадцать лет пожить в полной тишине!
– И куда же ты вырвалась в семнадцать лет?
– В мир – понимаешь? В огромный мир. Где было полно людей, грохота, машин, самолетов, всего, чего мне не хватало здесь.
– И как, понравилось?
– Я сначала вовсе голову потеряла. И стала мотаться по всему свету, как неприкаянная.
– На чем же ты моталась? На помеле?
Ури сам удивился тому, как ехидно прозвучал его вопрос, но Инге этого словно не заметила:
– Нет, помела мне тогда еще не полагалось. Я моталась на самолетах.
– То есть?
– Господи, ну стюардессой я была, стюардессой! Кто еще летает по миру, не платя за билет?
– Прямо в семнадцать лет ты стала стюардессой?
– Конечно, не сразу. Мне сначала пришлось изрядно помыкаться. Я была и официанткой, и кассиршей на бензоколонке, пока не добралась до школы стюардесс. Там я почувствовала, что нашла свое место.
– И долго ты летала?
– В общей сложности восемь лет, с перерывами. Сперва на «Люфтганзе», потом на «Тай-Эр», потом опять на «Люфтганзе».
Ури присвистнул, остановил машину и уставился на Инге.
– Что ты так смотришь? Я надеюсь, ты отдаешь себе отчет, что я намного старше тебя?
Он, конечно, давно понял, что она старше его, но не стал утруждать себя арифметикой, – какое это могло иметь значение для временного их союза? Однако в его сознании она была неразрывно связана с замком, была его неотъемлемой частью, – как красная зубчатая стена или полуразрушенная квадратная башня. А эти годы, проведенные ею где-то в большом мире, неизвестно с кем и в каком круговороте, неизвестно в каком небе – от Канады до Таиланда, – меняли ее образ и его отношение к ней. Он вдруг с тревогой почувствовал, что она ускользает от него, как пригоршня воды, – только что он держал ее в своей ладони, и вот она уже просачивается сквозь пальцы и утекает, оставляя его наедине с его жаждой. И он испугался этого чувства, – он еще не был к нему готов. И потому он нажал на газ и молча рванул фургон вверх, не желая больше расспрашивать Инге о ее прошлом, в которое он вовсе не хотел быть вовлечен.
Клаус включил телевизор, подкатил кресло Отто поближе к экрану и пошел к вешалке, где висела его куртка.
«Ты куда?» – всполошившись, заколотил в рельс Отто, но этот наглый болван притворился, что не понимает. Отто уже изучил все его уловки: он переставал понимать, когда ему это было выгодно. Однако Отто не собирался весь вечер торчать в одиночестве перед телевизором, – ему давно надоели все их идиотские погони и убийства. А уж их комедии и подавно – у него прямо скулы сводило от скуки при одном звуке этого дурацкого искусственного смеха, которым они надеялись его завлечь. Он мог бы велеть этому болвану поставить какой-нибудь фильм на новый видео, который дочь недавно подарила ему на день рождения, но все свои фильмы он пересмотрел уже по три раза, а взять что-нибудь новое в видеотеке она и не подумала, – конечно, теперь ей было не до него! Отто отстучал Клаусу: «Не смей уходить!», но тот и глазом не повел – напялил куртку и пошел к двери. На пороге он все же остановился и сказал:
– Не надо так шуметь, Отто, я все равно уйду. У меня сегодня спевка.
Тут Отто вспомнил, что этот кретин и впрямь поет в церковном хоре и, надо признать, поет не так уж плохо. Особенно сладко он пел пару лет назад, до того, как голос его начал ломаться, хоть его дебильная рожа изрядно портила картину церковного благообразия. Что ж, раз у него сегодня спевка, значит, удержать его все равно не удастся. Сообразивши это, Отто стал колотить в рельс еще громче, чтобы его услышала Инге.
Отто не помнил, любил ли он свою жену, хотя помнил, что звали ее красивым именем Лило – «фрау Лило», как называли ее в деревне: некий смутный безликий силуэт со струящимися по плечам волосами. Даже голос ее выпал из его памяти по дороге из одной больницы в другую. Неужели он прожил с этой тенью без глаз и без голоса больше тридцати лет? Иногда он напрягался, пытаясь вспомнить ее черты, но видел перед собой только дочь. Он давно понял, что любил он только Инге. Иногда он терял связь с реальностью и ему казалось, что она и была фрау Лило. В такие минуты нестерпимая ревность выжигала в его душе остатки всех других чувств.
Именно такой приступ ревности накатил на Отто сейчас – ему казалось, что он бесконечно долго зовет дочь, а она вовсе не спешит к нему, потому что отдается в это время другому. Призывно колотя лапой в рельс, он, растравляя себя все сильней, представлял себе разные замысловатые подробности этой любовной игры. Он так увлекся своими эротическими фантазиями, что не услышал, как Инге вошла в комнату. При виде дочери он так было возликовал, что готов был простить ее измену, но тут же снова задохнулся от ненависти, потому что она посмела привести с собой своего возлюбленного еврейчика.
Отто, собственно, ничего не имел против евреев, хоть и относился к ним с осторожностью, как к зверям чуждой породы. Но этого еврейчика он невзлюбил с того первого дня, когда тот появился в замке. Причин для этого было предостаточно, – хватило бы уже одного того, что дочь тайно приволокла его среди ночи и долго лечила, чем возродила в памяти Отто историю с проклятым Карлом. А если к этому добавить молодость, красоту и ловкость рук еврейчика в любом деле, – Отто всегда старался объективно оценивать своих соперников, – то даже болвану стало бы ясно, что большой надежды быстро избавиться от него нет: эта порочная сладострастница наверняка употребит все свои чары, чтобы задержать такого жеребца подольше. Оставалось рассчитывать на то, что тот сам захочет сбежать. В этом Отто готов был ему помочь, тут он мог быть щедр и великодушен, – оставалось только найти его уязвимое место. Отто давно уже понял, что у каждого человека есть уязвимое место, а его, Отто, единственное оружие – найти это место и умело нанести удар.
– Папа, – объявила Инге с притворной лаской в голосе, – поехали ужинать ко мне. Ури тебя отвезет.
Отто гневно полыхнул на нее глазами и хотел было отстучать наказ, чтобы этот тип не смел прикасаться к его креслу, но не успел – сильные руки еврейчика быстро покатили его через двор. Отто беспомощно затрепыхался, заподозрив ловушку, – почему через двор, ведь там же ступеньки? Но дочь не заметила его беспокойства, она шагала рядом с креслом, не отрывая глаз от лица своего красавца, и взгляд ее был красноречивее всяких слов. Даже на Карла она никогда так не смотрела. Что ж, тем хуже для нее, – и с этим тоже придется покончить. И как можно скорей.
Нельзя сказать, чтобы любящая дочь часто приглашала Отто ужинать вместе с ней. Гораздо чаще она забегала к нему сама, чтобы покормить его ужином, если нельзя было поручить это Марте или Клаусу. Но если уж его везли к Инге, то по подземному коридору, который кончался специальной пологой дорожкой, ведущей из рыцарской трапезной в комнаты дочери. Как же ему было сейчас не взволноваться, не понимая, куда его молодой соперник катит его кресло? Тем более, что Отто за это время уже немало крови этому типу попортил разными мелкими придирками и проказами, в которых он заставлял принимать участие то Клауса, то курицу Штрайх. А вдруг этот тип намерен отомстить беспомощному старику? Вообще-то Отто не любил думать о себе, как о беспомощном старике, но сейчас ему понравилась такая формулировка, – очень уж хотелось, чтобы кто-нибудь его пожалел.
Однако оказалось, что беспокоился он напрасно. Эти двое умудрились притащить откуда-то большой металлический лист, которым они накрыли ступеньки крыльца, так что еврейчик вкатил кресло в кухню без всякого труда. Стол был красиво накрыт на троих – фарфор, хрусталь, старое серебро. Это сразу не понравилось Отто: что они затевают, уж не собираются ли сообщить ему о своей помолвке? Ему только не хватало, чтобы Инге вышла замуж! При мысли о такой опасности Отто опять забылся и на миг вообразил, что это его Лило собирается на его глазах замуж за чужеродного молодца. Как называл его Клаус – парашютист? Его Лило – замужем за парашютистом! Он стукнул лапой по столу, но стол был старинный, и даже фарфор не дрогнул, не говоря уже о серебре.
– Видишь, папа, все в порядке, ты напрасно волновался, – улыбаясь, сказала «Лило», – Ури все устроил так, чтобы тебе было удобно.
Тут Отто очнулся, узнал Инге, – конечно, это была Инге, а не Лило! – и вдруг почувствовал, что он ужасно устал. Голова у него закружилась, и ему стало страшно, что дочь рассердится на него за его глупую ревность и перестанет о нем заботиться. Инге тем временем повязала ему салфетку и стала кормить его протертым супом из зеленого горошка. Суп из зеленого горошка был его любимый, так что он почти успокоился и даже ни разу не пролил суп изо рта на салфетку. Он уже забыл про парашютиста – он помнил только, что дочь взяла его к себе и кормит его протертым супом. Полный любви и благодарности, он с трудом повернул к ней свою свинцово-тяжелую голову и лизнул ее руку. И тут вдруг парашютист напомнил о себе:
– Вы еще помните ваш лагерь в карьере, господин комендант?
Рука Инге дрогнула, уронила ложку, и зеленые капли супа обрызгали чистую салфетку Отто. Он не сразу понял суть вопроса, но немедленно почувствовал смятение дочери, а значит, ее зависимость от его ответа. А он никогда не мог устоять от соблазна нанести удар кому угодно, если уж представлялась такая возможность. Надо было только понять, в чем сейчас состоит слабость дочери. Отто сосредоточился и, желая выиграть время, отстучал краткое: «Повтори вопрос!», хоть тут же сообразил, что этот чужак его не поймет.
Однако парашютист был, видно, парень не промах и знал азбуку Морзе – он понял вопрос и повторил:
– Вы еще помните ваш лагерь в карьере, господин комендант?
Мысли испуганно заметались в голове Отто – о чем он? Какой лагерь, какой карьер? Но напряженное лицо дочери не просто говорило – оно кричало, что она боится ответа отца. А значит, имеет смысл ответить утвердительно, а там будет видно.
«Помню, конечно.» – бесшабашно отстучал он.
Инге молча смотрела на него, но он постарался не встретиться с ней глазами, потому что она умела превращать свое молчание в наказание. Несмотря ни на что, ему стало весело, потому что парашютист не удовлетворился его кратким ответом, а спросил снова:
– И много евреев у вас там было?
Инге продолжала молчать, но Отто уже было все равно: он понял, как он сможет выжить еврейчика из замка. Это оказалось даже слишком просто. Он резво поднял лапу и отстучал:
– «Много».
– Сколько?
– «Всех не упомнишь!»
Я с утра привез Отто на кухню, потому что фрау Инге и фрау Штрайх должны были замесить и разделать на порции 200 килограммов теста для праздника в деревне. Праздник начинался сегодня вечером, и мне надо было уйти раньше всех, чтобы носить с ребятами по улицам большого дракона, которого много лет хранили в специальной комнате при церкви. Перед самым моим уходом, когда я уже кончал пить кофе с бутербродами, фрау Инге вдруг предложила Ури поехать в деревню вместе со мной.
– Возьми мой велосипед, – сказала она ему, – и посмотри, как ребята носят по улицам дракона. А я приеду за тобой, когда мы с фрау Штрайх кончим раскатывать тесто.
– Какого дракона? – удивился Ури, который, оказывается, ничего про нас не знал. И я тоже немножко забыл, что случилось с этим драконом, хоть каждый год мы поем об этом, когда носим его на шестах по деревне.
Фрау Инге и фрау Штрайх стали хором ему рассказывать, как дракон влюбился в прекрасную принцессу, похитил ее и запер в нашей башне, – это было очень давно, тогда замок был серый, и в нем была только одна высокая башня, а других еще не было. И случилось чудо: принцесса полюбила дракона и поцеловала его, и он превратился в прекрасного принца. Они поженились и стали вместе жить в замке. Все было бы хорошо, но вместо детей у них рождались только маленькие дракончики. Бедная принцесса так стыдилась этих несчастных дракончиков, что скрывала их от всех, и каждый раз, как у нее рождался новый дракончик, она никому ничего не рассказывала, даже мужу, а ночью прокрадывалась на самый верх башни и бросала своего младенца вниз, так что он разбивался насмерть на скалах. Но однажды ночью принц проснулся и заметил, как его жена крадется в башню с корзинкой в руке. Он потихоньку пошел за ней следом, потому что был очень ревнивый и думал, что у нее свидание с кем-то, кто с самого начала был рожден человеком. Он спрятался за дверью и увидел, как она вынула из корзинки маленького дракончика, поцеловала его и бросила вниз, в пропасть. Тогда принц страшно закричал от боли и превратился обратно в дракона. Увидев это, принцесса зарыдала и сама бросилась вниз. Кровь ее разбрызгалась по всей окрестности, и с тех пор наши скалы стали такие красные.
– А дракон? – спросил Ури.
– А дракон пополз в деревню: он так долго был человеком, что разучился ходить по-драконьему, – сказала фрау Штрайх, быстро раскатывая тесто.
– Пока он полз, его чешуя цеплялась за камни и кусты, и кровь брызгала во все стороны, так что вся земля у нас в лесу тоже стала красная. В конце концов, он приполз на центральную площадь и умер, – закончила рассказ фрау Инге, и мне стало так жалко дракона и принцессу, что я чуть не заплакал, хотя тысячу раз все это слышал.
– Мало вам ваших чертей и ведьм, вам еще понадобилось дракона погубить! – засмеялся Ури, а Отто засверкал на него глазами так, будто хотел его прожечь насквозь. Может, мне кажется, но Отто, по-моему, терпеть не может Ури.
– Ты готов, Клаус? Езжайте уже, – поспешно сказала фрау Инге, перехватив взгляд Отто. Она, наверно, тоже заметила, что Отто не выносит Ури.
Мы с Ури вывели велосипеды и покатили вниз по дороге. Мне было весело ехать с Ури, тем более что вниз ехать всегда легче, чем вверх, и погода стояла хорошая, как бывает каждый год, когда у нас в деревне праздник. Листья в малиннике вдоль дороги начали краснеть, и в воздухе летали тонкие паутинки. Ури спросил, для чего надо готовить так много теста, и я сказал, что для лукового пирога.
– А где же лук? – спросил Ури.
Но я не знал, что ему ответить. Потому что все прошлые годы мамка помогала фрау Инге резать лук для начинки. Они сидели на кухне, стучали ножами и плакали, а на всех столах и подоконниках высились горы нарезанного лука. Запах по всему замку стоял такой, что мне тоже хотелось плакать. Я не знаю, что случилось в этом году, но я слышал, что лук для начинки будут готовить профессорши из Верхнего Нойбаха, которые поссорились с фрау Инге из-за ее знаменитого рецепта: они считали, что их рецепт лучше.
Когда мы подъехали к церкви, ребята уже вытащили дракона на улицу и прилаживали к нему шесты, на которых мы будем его носить. Дракон провисел целый год в темной комнате в огромном мешке, сложенный, как гармошка, и потому выглядел печальным и помятым. Невозможно найти такую комнату, в которую можно было бы поместить нашего дракона и не помять, – когда мы несем его по улице, голова его подходит к «Шпаркассе», а хвост все еще тащится вдоль булочной, а ведь между «Шпаркассой» и булочной стоят дома нашего пастора и фрау Штрайх.
Ури сел на скамейку возле памятника жертвам, а я пошел помогать ребятам приводить дракона в порядок. Дракона сшили очень давно из цветных лоскутков и натянули на проволочный каркас, но каждый год его приходится чуть-чуть чинить – подшивать порванные лоскутки, подкрашивать красным пятна крови на шее и на хвосте и распрямлять помятый каркас. Когда все было готово, каждый из нас взял свой шест, и мы пошли по улицам. Мы шли, пили пиво из банок и пели песню про дракона и принцессу. Я-то пива не пью и не знаю, стали бы они меня брать с собой, если бы я не пел лучше всех в церковном хоре.
Я очень люблю петь, – мне кажется, что когда я пою, люди забывают, какой я идиот. Только не наши ребята, они всегда помнят все плохое. И даже когда мы ходим по улицам с драконом, они все время напоминают мне, что я не такой, как они. Они стараются наступить мне на ногу или больно ущипнуть. Но сегодня никто из них не решался меня обидеть, потому что я пришел с Ури.
Ури не носил дракона вместе с нами, а бродил среди палаток и киосков, которых было без числа, – их поставили за одну ночь на площади и на лужайке перед школой, и они будут тут стоять сегодня и завтра, пока не кончится праздник. Но все почему-то знали, что Ури пришел со мной, и Дитер-фашист опять показал мне кулак, а я показал ему язык. И тогда он пригрозил мне:
– Ты лучше держи свой мерзкий отросток за зубами, а то я тебе его отрежу!
Я так и не понял, чего он от меня хочет, но сразу испугался, и мне расхотелось в сотый раз петь про дракона и принцессу. Мы наверно уже тысячу раз проперлись вверх по холму, а потом вниз к реке, потому что наша деревня построена так, что все улицы идут то снизу вверх, то сверху вниз. Руки у меня болели, я устал все время держать над головой этот дурацкий длинный шест, а в горле у меня совсем пересохло – ведь я не пил пиво и пел громче всех. Так что, когда кто-то больно наступил мне на ногу – раз, и еще раз, – потому что Ури отстал от нас, разглядывая профессорские дома в Верхнем Нойбахе, я бросил свой шест и побежал вниз по улице. Они закричали мне вслед:
– Клаус, ты куда? Мы же еще не кончили!
– Брось его! Он побежал поссать!
– Да нет, он побежал менять штаны, – он уже уссался!
– Ты уссался, Клаус? Уссался, да, Клаус? Клаус уссался! Клаус!
Но я не остановился, хоть всю дорогу слышал их крики «Клаус! Клаус уссался! Клаус!». Я припустил к себе домой, представляя себе, что мамка приготовила мне на ужин. Но мамки дома не было и ужина тоже. С тех пор, как она перестала работать в замке, она почти каждый вечер уезжает в город, если только Эльза не зовет ее убирать и мыть посуду в кабачке. Меня она совсем забросила, потому что злится, – она хотела забирать всю мою зарплату, а фрау Инге сказала, что 20 марок она будет каждый раз отдавать мне. А кроме того, мамке, наверно, обидно, что мне можно ходить в замок, а ей нет.
«Ну и ладно, уехала и уехала!» – сказал я сердито. Я нарочно старался посильней на нее рассердиться – вместо того, чтобы заплакать. Я теперь реже плачу, и мамка жалуется, что я стал очень злой, и, конечно, валит все на фрау Инге, будто это она меня заколдовала. На себя она никогда ничего не валит, у нее всегда кто-то другой виноват. Она ведь знает, что я не люблю ходить на праздник без нее, потому что там собираются все те, которые надо мной смеются. Я бы и сейчас не пошел, но она не оставила мне ничего на ужин. А на площади понастроили разных киосков и в каждом продавали что-нибудь вкусное – сосиски с капустой, гиросы с булкой или жареных кур. У меня прямо слюнки потекли, когда я об этом вспомнил.
Я побежал на площадь и остановился возле киоска с курами – их было, наверно, сто штук, а может, даже больше. Они не были готовы и еще крутились на вертелах над огнем, но выглядели замечательно: видно было, что коричневая корочка на каждой курице уже хрустит. По всей площади пахло вкусным дымом, в центре на высоком помосте играл оркестр, и хозяин булочной Петер пел в микрофон. Он пел очень веселую песню про каких-то девушек в лесу, и все, кто пил пиво на площади, подпевали и размахивали пивными кружками. Всем было весело, только мне было грустно – я не знал, кто, кроме мамки, захочет ходить со мной среди киосков и палаток. Наверно, никто не захочет. Я купил половинку курицы на алюминиевом подносе и стал искать хорошее место, чтобы ее съесть. Мне было очень жалко денег, – курица стоила шесть марок пятьдесят пфеннигов – на эти деньги я бы мог целую неделю играть на автомате в «Губертусе», но делать было нечего: я здорово проголодался.
И тут я увидел Ури и фрау Инге. Они стояли возле тира, где можно было купить десять патронов и стрелять по мишеням. Ури стрелял, а фрау Инге смеялась. Я подошел к ним поближе и стал со своей курицей так, чтобы они могли меня заметить. Мне очень хотелось, чтобы они меня подозвали и чтобы все вокруг увидели, как они со мной разговаривают, не думая, что я такой уж идиот. Ури выстрелил еще раз, фрау Инге захлопала в ладоши, и хозяин тира Мартин – он держит в соседнем городке магазин детских игрушек – бросил на прилавок большого розового плюшевого мишку. Этот мишка висел у него на витрине с позапрошлого года, но никто не мог столько раз подряд попасть в мишень, чтобы его выиграть. Фрау Инге взяла мишку на руки, как ребенка, огляделась вокруг и увидела меня.
– Клаус! – весело позвала она – Иди сюда, мы с Ури хотим подарить тебе этого медведя!
Как раз в этот момент Петер допел свою песню, а музыканты кончили играть и стали пить пиво из кружек, которые они прятали под пюпитрами, так что на площади стало тихо, и все уставились на фрау Инге и на меня. Мне стало очень весело и хорошо, только руки у меня были в курином сале, и я сначала вытер их салфеткой, затем бросил поднос и салфетку в урну, а потом пошел к фрау Инге. Все вокруг стояли молча и смотрели, как я иду к ней, а она улыбается и протягивает мне плюшевого мишку.
И тут прямо мне навстречу откуда-то из темноты выскочила мамка. На ней был белый чепец и белый передник – значит, она никуда не уехала, а просто мыла пивные кружки в каком-то соседнем киоске. Она шагнула между мной и фрау Инге и протянула руку к мишке:
– Забери назад своего зверя, Инге, – сказала она, глядя фрау Инге прямо в глаза, – И не надейся, тебе не удастся так заворожить моего ребенка, что он перестанет меня любить.
Фрау Инге все еще продолжала протягивать мне медведя, но рука ее вроде как ослабела и начала опускаться вниз, будто этот игрушечный медведь стал для нее слишком тяжелый.
– Ты сама не понимаешь, что говоришь, Марта, – сказала она растерянно, и мне стало страшно, потому что я раньше никогда не видел, чтобы фрау Инге растерялась. Тут оркестр заиграл снова, и булочник Петер схватил свой микрофон и сунул в рот, будто собирался его проглотить. Мамка под музыку сделала еще один шаг к фрау Инге и обеими руками оттолкнула ее руку с медведем. Фрау Инге покачнулась и прижала медведя к груди, чтобы не уронить его на землю, а мамка приблизила свое лицо к ее лицу – для этого ей пришлось встать на цыпочки, потому что фрау Инге намного ее выше, – и зашипела:
– Оставь его в покое, Инге! Зачем он тебе, такой идиот?
Это она про меня.
С этими словами она повернулась и пошла в свой киоск мыть бокалы и кружки. А мы остались втроем посреди толпы, которая уже давно про нас забыла и снова размахивала полными кружками и пела вместе с Петером про трех лихих чертей, нашедших одно золотое колечко. Фрау Инге все еще прижимала моего медведя к груди, будто не знала, что ей с ним делать дальше. А Ури подмигнул мне, взял у нее медведя и потащил ее за руку к тиру:
– Не огорчайся! Лучше давай опять купим патронов и я отстрелю тебе что-нибудь получше. Что ты хочешь, тот большой крендель или деревянный башмачок?
Но когда Ури подошел к тиру, Мартин начал поспешно закрывать ставни киоска с криком:
– Закрыто на перерыв!
– Какой перерыв? – не понял Ури.
– Законный перерыв! Каждый человек имеет право облегчить свой мочевой пузырь, – выкрикнул Мартин, повесил замок на киоск и быстро зашагал на школьный двор, куда еще вчера вечером привезли вагончики-сортиры на колесах.
– Здорово ты его напугал своей стрельбой! – усмехнулась фрау Инге, и тут я увидел, что у Ури на плече висит пластиковая сумка, из которой выглядывают уши двух плюшевых зайцев. Значит, он еще до моего прихода настрелял тут несколько призов! То-то Мартину так приспичило в сортир!
– Может, подождем, пока он вернется? – спросил Ури, но фрау Инге решительно подхватила его под руку:
– Не стоит: он теперь будет сидеть в уборной, пока нам не надоест ждать. Лучше идем, я покажу тебе нашу печь, пока там еще не собралась толпа. Это очень знаменитая печь – она стоит тут с шестнадцатого века, топится один раз в году, и только в ней можно испечь наш знаменитый луковый пирог, ради которого сюда приезжают даже из дальних городов.
И она повела Ури вверх по ступенькам через узкий проход между церковью и школой к нашей знаменитой печке. Когда они повернулись ко мне спиной, мне вдруг стало очень обидно, что они унесли моего плюшевого мишку и не взяли меня с собой, и я, наконец, заплакал. Мои глаза, наверно, были на мокром месте еще с тех пор, как я пришел домой и не нашел там мамку, потому что слезы так и хлынули у меня из глаз. Мне очень хотелось, чтобы Ури заметил, что я плачу, и позвал меня идти с ними, но он уже ушел вверх по лестнице руке об руку с фрау Инге и с моим плюшевым мишкой под мышкой.
Я стоял, обливаясь слезами, и смотрел им вслед.
И тут я услышал смех – не хохот «Го-го-го!», как смеются наши ребята, и не визг «И-и-и-и!», как смеется мамка, а просто смех «Ха-ха-ха!» – не знаю, как объяснить. Я подумал, что смеются надо мной, и осторожно повернул голову в сторону большого дерева – туда, где смеялись. Под деревом, дымя сигаретами, стояли профессора и профессорши из Верхнего Нойбаха. Сразу было видно, что они оттуда – они не нафрантились в нарядные платья и пиджаки с галстуками, как все другие люди, а приперлись на праздник все, как один, в джинсах, кроссовках и в простых майках. Можно было подумать, что они сбежали из детского дома для сироток, – я этих сироток видел как-то, когда мамка еще не разочаровалась и таскала меня по врачам.
– Ты заметил этих, в джинсах? – спросила Инге, опираясь согнутой рукой на потемневшие от долгого употребления черепицы, облицовывающие верхний свод печи. Нижний свод, покрытый многовековой копотью, уходил далеко вглубь плотного каменного тела печи, скрывая от постороннего глаза могучую чугунную решетку колосников. Спичка в руке Ури погасла, и он, разогнувшись, оказался лицом к лицу с Инге:
– О ком ты?
– Видишь, вон, под деревом, с сигаретами? Нет, левей, за тиром, в джинсах и в кроссовках?
– Ну вижу, и что?
– Это наши профессора из Верхнего Нойбаха!
– А-а, те, с которыми ты поссорилась из-за рецепта лукового пирога?
– Ты, оказывается, все наши мелкие сплетни знаешь!
Прозвенела в голосе Инге едва уловимая досада, или ему это показалось? Она вроде бы уже жалела, что затеяла этот разговор, но отступать было поздно и ему, и ей:
– Неужели ты и вправду поссорилась с ними из-за какого-то дурацкого рецепта?
– Ты что, всерьез спрашиваешь? – сверкнула она глазами и уточнила:
– Во-первых, это они со мной поссорились, а не я с ними.
– А во-вторых?
– А во-вторых, я могла бы тебе рассказать, что легенда о луковом пироге играет в жизни нашей деревни почти такую же роль, как легенда о драконе. Но я не стану морочить тебе голову, потому что в нашем споре... нет, это был не спор... в нашей, ну...
Она запнулась, подыскивая слово.
– ...размолвке? – подсказал Ури.
– Да нет, это не просто размолвка. Это раскол.
– Всюду жизнь! – засмеялся Ури.
– Вовсе не смешно! – вспыхнула Инге, – Причина нашего раскола гораздо глубже, чем спор из-за кухонного рецепта. Хочешь, расскажу?
– Наше ли еврейское дело вникать в причины войны Нибелунгов?
Прикинувшись наивным простачком, Ури заткнул уши, потому что вовсе не хотел впутываться в их деревенские дрязги, но она силком отодрала его руки от ушей и горько пожаловалась:
– Ну, послушай меня! Или ты думаешь, мне легко жить, имея в друзьях только тирана-папочку, кретина Клауса и курицу Штрайх?
Он было сжалился над ней и приготовился слушать, но тут вокруг печи вдруг началась большая кутерьма. Первым пришел Гейнц и ловко разжег на колосниках веселый огонь, в который два молодых парня в высоких сапогах со стальными гвоздиками начали подкладывать мелко наколотые сухие полешки, заранее заготовленные в поленницах под школьным забором.
Как только в печи заплясало пламя, на ветвях всех кленов в школьном дворе вспыхнули десятки разноцветных лампочек и осветили притаившиеся под церковной стеной длинные столы, на которых стояли дубовые бочонки, наполненные золотистыми шарами теста. Возле столов уже выстраивались ряды нарядных матрон в белых кружевных фартуках и в белых крахмальных чепчиках. Завершив построение, они разом, как по команде, высыпали на каждый стол горки муки из холщовых мешков и стали проворно раскатывать тесто на небольшие лепешки размером с десертную тарелку.
Ури на миг показалось, что он оказался на оперных подмостках, с которых сейчас слаженный хор веселых дровосеков в высоких сапогах со стальными гвоздиками и пышных матрон в белых крахмальных чепчиках грянет что-нибудь возвышенное, вроде: «Сатана там правит бал, там правит бал, там правит бал!»
И действительно, музыка на площади оглушительно взвилась вверх, ведущий тенор выкрикнул первые слова, и вся толпа, нестройно вторя ему, запела что-то про ловкого черта, который отобрал у своих неудачливых друзей золотое колечко. Ощущение театральности происходящего было таким подлинным, что Ури даже начал озираться по сторонам в поисках актера, подходящего на роль Сатаны. Гейнц был несомненно герой отрицательный, но низшего ранга – скажем, провинциальный леший, не более, а уж два бритоголовых оболтуса в сапогах, несмотря на свой рост, и на это не тянули. И вдруг Ури почувствовал на себе чей-то взгляд, тяжелый и обжигающий. Он быстро обернулся в направлении источника и столкнулся глазами с Отто, – тот сидел в своем кресле позади третьего стола справа и неотрывно смотрел на Ури. Только тут Ури заметил, что пухлая дама в чепце, раскатывающая тесто на этом столе, была не кто иная, как фрау Штрайх. Отто сидел за ее спиной, излучая почти физически ощутимую черную волну зла, так что Ури без всяких скидок тут же определил его на роль Сатаны. Или, в крайнем случае, на роль того черта, который отобрал у своих друзей золотое колечко.
– Так ты приволокла сюда отца? – спросил он Инге.
– Традиционный семейный выезд, – беспомощно пожала она плечами. – Не забывай, что мы – местные феодалы и обязаны блюсти.
Тут музыка замолкла, – оркестр делал перерыв каждые четверть часа, чтобы музыканты могли выпить пива, – и воздух наполнился громким ревом множества автомобилей, подъезжающих со стороны шоссе, взбирающихся в гору или маневрирующих, чтобы припарковаться. С холма, на котором стояла печь, была видна почти вся витая обрывистая дорога, ведущая к Нойбаху из большого мира, – она выглядела, как гирлянда сдвоенных автомобильных фар, медленно наползающих на деревню из бесконечного лесного простора.
– Господи! – невольно вырвалось у Ури – Весь мир сюда съезжается, что ли?
– Может, не весь, но половина, – усмехнулась Инге – Погляди вниз: это начало очереди за луковым пирогом.
Ури обернулся и ахнул: вниз по холму, обвивая его серпантином, выстраивалась длинная вереница нарядных пар, хвост которой обегал всю площадь по краю и терялся где-то в темноте дальних улиц.
– И ты уступила фамильную честь создания начинки для этого великого пирога каким-то захудалым профессоршам из Верхнего Нойбаха? – шутливо ужаснулся Ури, но Инге не отозвалась на его шутку. Лицо ее омрачилось:
– Т-с-с! Вот они, везут начинку, – прошептала она ему на ухо.
От этого легкого касания ее губ у него за ухом кровь его, прерывая дыхание, привычно взметнулась от низа живота к горлу, но он все-таки успел с сожалением подумать, что ему не избежать вовлеченности в ее проблемы и тайны. Что у нее есть тайны, он не сомневался, – бывали минуты, когда концентрация напряженности силовых полей в замке накаляла там атмосферу до полной невыносимости.
Громкий крик «Посторонись!» прервал его сожаления, – по узкой, мощенной красным камнем дорожке, взбегающей вверх по холму параллельно ступенькам, дюжий молодец средних лет в джинсах и кедах катил сетчатую тележку, заполненную высокими кастрюлями, прикрытыми блестящими крышками. Следом за ним к печи направлялась стайка молодых женщин – тоже в джинсах и кедах. Все они на ходу повязывали белые крахмальные фартуки поверх своих застиранных спортивных маек. К запаху дыма примешался острый аромат свеженарезанного лука.
– Это и есть твои профессорши? – спросил Ури. – Какие-то несолидные вертихвостки. Впрочем, домики у них очень даже неплохие. Я их хорошо рассмотрел, пока Клаус таскал дракона по Верхнему Нойбаху.
Профессорши со своими кастрюлями быстро растасовались по столам, и каждая начала круглым черпаком выкладывать горки начинки на разделанные круги теста. В начинке был не только лук, но и мелко наструганные ломтики ветчины, густо посыпанные приправами. Каждая горка тут же равномерно разминалась специальной плоской ложкой по всему кругу лепешки. К тому времени, как полсотни лепешек были готовы, высокое яркое пламя в печи сменилось ровным алым мерцанием раскаленных древесных углей, затянутых поверху тонкой черной паутиной угольной пыли. Гейнц со своими подручными пододвинул к печи длинный, крытый жестью стол, и еще две матроны в белых чепцах вступили в освещенный круг. Каждая взяла в руки небольшую металлическую лопатку – это, собственно, были не настоящие лопаты, а плоские противни, насаженные на длинные ручки. На каждый противень положили по лепешке с начинкой и отправили в печь на раскаленные угли. Из печи потянуло вкусным запахом печеного теста и жареного лука, очередь на миг взволнованно загудела и затаила дыхание.
Три минуты проползли в благоговейной тишине. Затем обе печные матроны одновременно слаженно наклонились, вынули из печи лопаты с первыми испеченными пирогами, которые они единым умелым движением смахнули на заготовленные заранее белые картонные тарелки, и с поклоном протянули одну тарелку Инге, а вторую – Отто. Отто застучал лапой по рельсу, и фрау Штрайх проворно схватила его тарелку и поднесла к его носу – понюхать. Инге подняла свою тарелку высоко над головой, чтобы все видели, и бросила в поднесенную ей с поклоном корзинку два блестящих пятимарковых кругляша. Только сейчас Ури обратил внимание на ее платье, освещенное алым заревом печи, – с туго стянутым в талии зеленым бархатным корсажем и длинной, падающей тяжелыми складками юбкой из золотой парчи. Инге откинула от запястий широкие, шитые золотом рукава, осторожно, чтобы не обжечь пальцы, свернула пирог в трубочку и надкусила. На площади отчаянно грянул оркестр, и все тот же высокий тенор завел песню о драконе. Очередь дружно запела вместе с ним.
И тут началась настоящая фантасмагория. Потеряв всякую связь с реальностью, Ури следил за разворачивающимся перед его глазами зрелищем. Раз – качнулись белые крахмальные чепцы, два – взлетели в воздух круглые черпаки с благоуханной начинкой, три – шлепнулись на противни лепешки и поехали в печь, взметая над углями мириады синих искр. И все ползла и ползла вверх по склону холма драконообразная вереница пожирателей пирога, и все летели и летели в плетеную корзинку сверкающие диски монет – пять марок за каждую лепешку. А над всей этой языческой вакханалией молчаливо взлетал за деревьями к небу готический шпиль церкви, отчужденной от собственных распоясавшихся прихожан холодным презрением к земной суете.
Инге подошла к Ури и протянула ему картонку с пирогом:
– Не хочешь попробовать?
Пирог таял во рту, вкусно похрустывая на зубах душистым печеным луком и ломкими лепестками подсушенной на углях ветчины. Он хотел было сообщить Инге, что начинка в порядке и не стоило из-за нее начинать войну Нибелунгов, но тут за его спиной прозвенел ехидный стеклянный голосок:
– Не правда ли, не такая уж плохая начинка?
Инге тут же оставила поле боя, – она сделала вид, что не слышала вопроса, и направилась к заднему поддувалу печи проверять, хватает ли там дровишек, наколотых изрядно вспотевшим подручным Гейнца. А Ури, оставшись один на один с недоеденным пирогом и с ехидным голосом, поспешно сунул весь пирог в рот, чтобы выиграть время для ответа. Пока он обрабатывал зубами непосильную порцию тугого теста, он успел внимательно рассмотреть владелицу стеклянного голоса. Можно было подумать, что какой-то шутник-стеклодув сперва выдул ее целиком из прозрачного стекла, а потом, разочаровавшись в своем творении, расколотил его на части, которые упаковал в соответствующие джинсовые оболочки и собрал в одно хрупкое тельце с помощью хитроумной системы поясов с пряжками и без. Наглядевшись, Ури проглотил, наконец, пирог и сказал, не придумав ничего более остроумного:
– Вообще-то неплохо, но, по-моему, слишком много ветчины.
Стеклянная барышня зазвенела, как хрустальная люстра на ветру:
– О-о, вам не по вкусу ветчина? Вы, наверно, тот самый залетный парашютист из Израиля? Но в таком случае вам любое количество ветчины должно казаться лишним!
– Вы преподаете логику? – вежливо осведомился Ури.
– Как вы догадались? – стеклянные пальчики кокетливо взметнулись вверх поправить стеклянные кудряшки.
– Я не догадался, я просто сделал логический вывод из известного силлогизма, что сапожник ходит без сапог.
Проводимость мыслей в стекле, вероятно, была невысока. Во всяком случае, стеклянная барышня не сразу усекла, что ее хотели обидеть. Она несколько секунд простояла в молчаливом недоумении, пока до нее, наконец, ни дошел смысл того, что сказал ей Ури. Когда лицо ее осветилось пониманием, Ури подумал, что она сейчас рассерженно отвернется и оставит его в покое. Но не тут-то было! Легкий румянец собеседования сменился на щеках барышни более темными пятнами злости, которые быстро поползли вниз по шее за жесткую кромку джинсового декольте. Ури по неопытности принял их за знаки смущения.
– У вас такой отличный немецкий, просто чудо! – почти ласково прозвенел стеклянный голос. – Любопытно, столь же прекрасен ли ваш арабский?
Речь у нее была высокоинтеллигентской литературной тональности, ничем не напоминающей простонародный местный распев, и Ури поначалу не понял, что вопрос задан неспроста. И потому простосердечно ответил, что – увы! – арабский его крайне примитивен и вообще близок к нулю. Именно этого ей и было надо, и она тут же яростно ринулась на Ури, разворачивая на ходу свои боевые знамена:
– Это весьма показательно, с какой готовностью вы изучаете язык своих палачей, пренебрегая при этом языком своих жертв! Она неожиданно задребезжала, словно даже тембром голоса хотела показать Ури, что хрупкое стекло ее доброжелательства разбито и есть серьезная угроза ранения осколками. Атака ее застала Ури врасплох, и он не знал, что лучше – отбиваться или каяться. Внутренне он был готов и на то, и на другое, потому что еще не пришел к согласию с самим собой в вопросе о жертвах и палачах. Но, похоже, от него ничего и не требовалось, – его воинственная собеседница явно предпочитала монолог диалогу, тем более, что обращалась она не столько к нему, сколько ко всему прогрессивному человечеству. По мере произнесения своей речи она все больше и больше заходилась в кликушеском восторге, в который приводил ее звук собственного голоса.
– Не правда ли, странно, что у таких людей, как вы, которые сами были жертвами преследований, нет ни на йоту сочувствия к другим жертвам. Я бы спросила вас, откуда это равнодушие, эта жестокость, если бы заранее не знала ответ: вы, как и все другие в этом самодовольном потребительском мире, привыкли жить за счет обездоленных и униженных! Вы отравлены изобилием, и голодная смерть миллионов не лишает вас аппетита! Вы избалованы благополучием – и мысль об ужасах гражданских войн в нищих странах третьего мира не лишает вас сна! Вы даже не хотите знать о трагедиях, которые разыгрываются рядом с вами. Вот скажите, бывали ли вы когда-нибудь в лагере палестинских беженцев?
Тут она, наконец, обратила к Ури свой плохо сфокусированный взгляд:
– Видели ли вы там оборванных отважных детей, бросающих камни в солдат, вооруженных до зубов современной военной техникой?
Если бы она была способна слушать, Ури мог бы рассказать ей про лагерь беженцев такие подробности, от которых ее стеклянные волосики встали бы дыбом на макушке. Но слушать она не умела и подробностями не интересовалась. Она звонко вдохнула воздух, чтобы продолжить свою проповедь, но тут вернулась Инге и решительно положила конец их односторонней беседе:
– Хватит пророчествовать, Доротея. А то, пока ты здесь напрасно пытаешься заманить Ури в лоно христианского милосердия, твой дорогой супруг опять успел заманить прелестную Вильму в кусты.
Услышав новость про дорогого супруга и прелестную Вильму, Доротея немедленно спустилась с небес на землю, и взгляд ее остро сфокусировался на текущей мимо очереди. Очевидно, не найдя искомых лиц на месте, она коротко спросила:
– Где они?
И, не дослушав до конца брошенное Инге: «В саду за церковью», почти побежала в указанную сторону, дребезжа на бегу стеклянными сочленениями суставов.
– Никак не могу решить, – недобро усмехнулась Инге, – революционный пыл нашей Доротеи еще не поднялся до уровня идей сексуальной революции или уже перерос их? – Инге взяла Ури под руку и стронула с места. – Пошли, нам пора.
– Куда? – спросил Ури, почти готовый к тому, что им пора на Лысую гору, где состоится ежегодный шабаш ведьм в честь Вальпургиевой ночи. Вся обстановка сегодняшнего праздника предрасполагала к вере в потусторонние силы – в леших, русалок, водяных и прочую чертовщину, так что даже ревнивая Доротея могла сойти за модернизованную ведьму с интеллектуальным уклоном. Но реальность оказалась более прозаичной, – они просто должны были захватить с собой Отто и идти смотреть ежегодный деревенский спектакль, для которого на баскетбольной площадке за школой возвели легкую деревянную сцену и расставили полукруглыми рядами стулья и садовые скамейки.
Осторожно катя кресло Отто по неровным камням дорожки, Ури не столько спросил, сколько констатировал факт:
– Скажи, ты ведь поссорилась с ними не просто из-за пирога, правда?
– Я уже пыталась тебе это объяснить, но ты тогда не хотел слушать.
– Считай, что я передумал. Можешь объяснять.
– Ты ведь слышал речи Доротеи? Ей ты можешь не придавать значения, – она просто глупый попугай, но это – идеология целого круга, которую я не переношу.
– Ты хочешь сказать, что ваша распря носит политический характер?
– Трудно определить, политический или личный. Тут так все сплелось...
– Что значит – личный? Ты пыталась отбить ее мужа?
– Глупости, при чем тут ее муж? Тут замешан совсем другой человек.
– В чем замешан? В тесте?
– Ну хорошо, считай, что я неудачно выразилась: не замешан, а... – Инге запнулась и прикусила губу, – Это совсем из другой жизни, к Доротее это не имеет никакого отношения. Понимаешь, у меня когда-то был друг, он не просто проповедовал эти идеи, он их создавал.
– Он тоже был профессор?
– Ну да, профессор.
– Он был твой друг, но взгляды его тебе не нравились, да?
– Да нет, тогда эти взгляды казались мне откровением.
– Когда это – тогда?
– Давно, когда я еще училась в университете.
– В каком университете? Ты же была стюардессой!
– Ну и что? Разве стюардессам нельзя учиться в университете?
– Можно, конечно, но ты мне об этом не рассказывала.
– Я тебе еще обо многом не рассказывала.
– Может, сейчас расскажешь? Например, когда ты училась – до того, как стала летать, или после?
– Ни то, ни другое, – сказала Инге неопределенно.
– А все-таки, до или после? – Ури начинал сердиться.
Тут Отто вдруг ни с того ни с сего заколотил лапой в рельс, и Инге осеклась на полуслове:
– Это долгая история... – замялась она и наклонилась, чтобы освободить колесо кресла, застрявшее в расселине между камнями, хотя колесо можно было без труда вытащить из расселины, не наклоняясь. Ури так и не понял, чем был вызван взрыв эмоций Отто, – застрявшим колесом или желанием заткнуть Инге рот, потому что, как только Инге замолчала, старик тут же угомонился и стал вертеть головой, выискивая кого-то в бурлящем вокруг людском водовороте. Глядя на его быстро снующие по сторонам глаза, Ури подумал, что мозг Отто работает гораздо лучше, чем его немощное тело, и почувствовал вдруг неожиданный укол жалости к несчастному старику.
Тем временем чье-то лицо привлекло внимание Отто, и он снова заколотил в рельс – на этот раз членораздельно, – он требовал, чтобы Инге привела к нему какого-то Дитера. «Это племянника фрау Штрайх, что ли?» – спросила Инге, передала ручку кресла Ури и побежала вниз по склону холма, чуть покачиваясь на высоких каблуках. На площади она на миг затерялась толпе перед павильоном охотничьего ферайна и вынырнув уже с другой стороны в сопровождении бритоголового парня в черном кожаном костюме со стальными кнопками, которого Ури пару раз видел в «Губертусе».
Парень подошел к Отто, неожиданно стал по стойке «Смирно!» и щелкнул каблуками.
– «Как живешь, Дитер?» – отстучал Отто. К удивлению Ури, Дитер его понял и ответил кратко, по-военному:
– Отлично, господин Губертус!
– «Как поживает твой дед?»
– Дед в прошлом году умер, господин Губертус!
– «Жаль! Он был хороший солдат. Мы с ним когда-то пол-Европы прошагали плечом к плечу.»
– Так точно, господин Губертус!
– «А другой твой дед?»
– Отлично, господин Губертус! Он разводит форель.
– «Я рад. А ты продолжаешь играть в футбол?»
– Так точно, продолжаю, господин Губертус!
– «Ну, желаю тебе удачи. Можешь идти к своим друзьям. Ты ведь тут с друзьями?»
– Так точно, с друзьями, господин Губертус!
Дитер прощально щелкнул каблуками, круто развернулся и зашагал вниз к павильону охотничьего ферайна.
– Надеюсь, ты исполнил свой долг барона, папа? – спросила Инге и покатила кресло к баскетбольной площадке, где уже собралось много народа.
Когда они пошли к сцене по узкому проходу между скамейками, кишащая вокруг толпа смолкла и расступилась, пропуская их вперед. Ури поежился, всей кожей ощущая направленные на него взгляды – иногда просто любопытные, иногда открыто недоброжелательные.
– Чего они на меня уставились? – шепнул он Инге.
– У тебя мания величия: они смотрят не на тебя, а на нас с Отто. Я же тебе сказала, мы – местные феодалы, Шен-герр и Шен-фрау. Мои бабки и прапрабабки освящали луковый пирог каждый год с тех пор, как мой черт-те какой прадед, барон Густав фон Губертус, построил для своих крестьян эту печь.
Инге обернула ноги и плечи Отто шерстяным клетчатым пледом, а сама села рядом с ним в приготовленное для нее в первом ряду резное, обитое алым бархатом кресло. Ури, стараясь привлекать к себе как можно меньше внимания, пристроился на скамье за ее спиной. На сцену начали выходить актеры с куклами, среди них Ури заметил Марту, – она была без куклы, но держала в руке большую пластиковую сумку с длинными ручками. Два молодых парня вынесли надувного резинового крокодила, довольно удачно подгримированного под дракона, следом за ними появилась Эльза, катя перед собой складной детский стульчик на колесиках. На просцениум вышел плотный, коротко остриженный мужчина средних лет, в котором Ури узнал главного сегодняшнего певца. «Это наш булочник Петер», – шепнула ему Инге.
Булочник Петер поднес ко рту микрофон и объявил, что сейчас будет исполнена кровавая драма «Наша ведьма из замка». Услышав название драмы, Ури почувствовал под ложечкой внезапный холодок опасения и покосился на Инге, но она застыла в своем феодальном кресле, гордо распрямив плечи и откинув золотую голову на алую бархатную спинку. Ури не видел ее лица – он видел только крутой взлет ее длинной шеи, маленькое, похожее на раковину, ухо и тень ресниц над бледной щекой. Он отвел глаза вниз и, заметив, как судорожно ее пальцы стискивают резной подлокотник кресла, понял, что и она замерла в предчувствии неприятностей.
Неприятности не заставили себя ждать: едва только Петер запел изрядно поднадоевшую уже Ури песню о драконе, как Марта извлекла из сумки ту самую ведьму работы Гейнца, которая карикатурно напоминала Инге, и с коварной улыбкой подняла ее над головой. Зрители радостно загудели и захлопали в ладоши.
Уже после двух первых пропетых Петером строк стало ясно, что поет он не саму оригинальную песню, а самодельный ее вариант, написанный каким-то местным, явно не слишком искушенным любителем поэзии. Актеры не очень уверенно, но с большим энтузиазмом начали разыгрывать излагаемый в песне сюжет. В складной детский стульчик к Эльзе посадили бородатого садового гнома с металлической пятерней, и Марта, перехватив у Эльзы стульчик, покатила его одной рукой, другой прикрывая лицо деревянной пародией на лицо Инге. Кажется, эта дуреха с тяжелым задом, сидящим почти на коленях ее коротких ножек, всерьез вообразила, что она может выдавать себя за Инге!
Вспыхнувшие над сценой разноцветные прожектора осветили нарисованный на заднике полуразрушенный красный замок, и Хозяйка – неважно, Инге она была или не Инге – покатила стульчик с одноруким гномом навстречу выползающему из развалин резиновому дракону. Дракон подполз совсем близко, обвился вокруг ног Хозяйки и прижался головой к ее коленям, в ответ на что она оттолкнула подальше стульчик с Гномом, наклонилась и начала нежно гладить зубастую драконью морду. Покинутый Гном сердито застучал металлической пятерней по стульчику, но Хозяйка и Дракон, все более страстно сплетаясь в изрядно похабной версии эротического экстаза, не обратили на него никакого внимания. Разъяренный Гном стукнул по ручке стульчика так, что над сценой загрохотал гром, погасли прожектора и умолк Петер. В наступившей тьме со сцены донесся шорох, топот, приглушенный смех, а потом восторженно взвизгнул женский голос, и Ури заподозрил, что кто-то из участников спектакля, возбужденный сладострастным сплетением тел Хозяйки и Дракона, под шумок ущипнул Марту за пышный зад.
Наконец снова вспыхнули прожектора и выхватили из темноты певца Петера, поспешно допивающего последние глотки из высокой пивной кружки, и любвеобильную Хозяйку в объятиях молодого парня – одного из той пары, что таскала раньше по сцене Дракона. На голове у парня красовался рыцарский шлем, а Дракон исчез бесследно. Петер тут же пояснил публике, что Дракон превратился в прекрасного Рыцаря и женился на Хозяйке. Все были счастливы, кроме бородатого Гнома, в бурное негодование которого перехватившая его опять Эльза вложила неподдельную страсть. Да и остальные актеры участвовали в спектакле наравне с куклами, то и дело подменяя и поддерживая их, благодаря чему даже общая неумелость труппы не снижала выразительности ее игры.
Счастливая семейная жизнь Хозяйки с Рыцарем продолжалась недолго, потому что коварный Гном заманил Рыцаря на вершину скалы якобы для дружеской беседы, а там при пособничестве Эльзы, разогнался до большой скорости и столкнул его в пропасть. Рыцарь рухнул вниз и опять превратился в Дракона. Хозяйка зарыдала, Петер запел траурный марш, а публика захлопала в ладоши. Но зловредный Гном и не думал раскаиваться, – притворившись, что он пытается утешить дочь, он все норовил исподтишка погладить ее круглые коленки. Пока дочь отталкивала его настойчивую металлическую пятерню, из развалин замка снова выполз Дракон. Не утруждая себя вариациями, он обвился вокруг ног Хозяйки и прижался головой к ее коленям. Тогда она отпихнула ногой стульчик с Гномом, наклонилась к Дракону и начала нежно гладить его зубастую морду. Покинутый Гном сердито застучал по подлокотнику, но Хозяйка и Дракон, не обращая на него никакого внимания, сладострастно слились в эротическом экстазе. Разъяренный Гном опять стукнул пятерней изо всех Эльзиных сил, от чего загрохотал гром, погасли прожектора и умолк Петер. На темной сцене зашуршали и захихикали, и Петер пробежал по проходу к пивному киоску.
Когда Петер, утирая губы, нетвердым шагом вернулся на место, над сценой вспыхнул свет – и все повторилось снова, только теперь Хозяйка вышла замуж за второго носильщика Дракона и опять была вполне довольна жизнью. Но семейное счастье дочери вовсе не устраивало ревнивого старика. Полыхая яростью, он заманил ее нового супруга на ту же роковую скалу и столь же успешным пинком сбросил его в пропасть. Только на этот раз коварство Гнома не осталось безнаказанным: услышав надсадный крик летящего в пропасть возлюбленного, Хозяйка, подрагивая пышными мясами, взбежала на скалу и вне себя от ярости покатила кресло с Гномом к самому краю. После короткой, но выразительной борьбы между Эльзой и Мартой правосудие восторжествовало, и Гном сверзился в пропасть, на лету превращаясь в Дракона. Последний трюк, проделанный весьма искусно при помощи слепяще несинхронного мигания прожекторов, привел публику в неописуемый восторг. К бурной овации толпы присоединился колокольный звон, производимый лапой Отто, – похоже было, что он аплодирует спектаклю вместе со всеми. Когда овации, наконец, смолкли и разгоряченные успехом артисты стали под водительством Петера спускаться со сцены в зал, высокий резкий голос вдруг перекрыл нестройный гул расходящейся публики:
– Какая мерзость!
Никто не обратил внимания, когда на скамейку за креслом Отто поднялась фрау Штрайх – уже без чепца и фартука. Картинно расположившись в луче единственного непогашенного прожектора с зеленым фильтром, отчего лицо ее выглядело зловещим, как лицо утопленника, она несколько раз внятно выкрикнула в толпу:
– Какая мерзость! Какая мерзость!
Для вящего драматического эффекта не хватало только, чтобы она простерла карающую руку над головами провинившихся. Правда, было неясно, кого и за что она осуждала, – сыгранный ли только что спектакль или идущую мимо в обнимку женскую пару влюбленных в джинсах и застиранных тренировочных майках. Хоть эти страстно ласкающие друг друга прилюдно, университетские дамы издали были похожи, как близнецы, в одной из них Ури узнал свою стеклянную разоблачительницу Доротею.
– А вторая – та самая Вильма, которую муж Доротеи напрасно пытался отбить у своей любвеобильной супруги, – пояснил ему на ухо голос Инге, привычно угадавшей его невысказанный вопрос. О спектакле им не удалось перемолвиться ни словом, потому что фрау Штрайх, с демонстративной преданностью и заботой подоткнув плед вокруг ног Отто, довезла его кресло до фургона и простояла рядом с ними все время, пока Ури втаскивал его внутрь.
В замок они возвращались в полном молчании и разобщенности, – Ури за рулем, а Инге в фургоне, рядом с Отто, который вдруг раскапризничался и ни за что не хотел оставаться один. По возвращении Инге тут же пошла укладывать Отто в постель, а Ури поднялся в кухню и остановился на пороге, пытаясь поймать за хвост какой-то ускользающий от него образ. Он не мог вспомнить, что именно он старается вспомнить, но твердо знал, что это нечто жизненно важное. Медленно, как слепой, нащупывая путь, он прошел весь длинный коридор от кухни до наглухо перекрытой мраморной лестницы в башню. Потом повернул обратно, но не успел сделать и пару шагов, как взгляд его упал на лестницу, сбегающую вниз в рыцарский зал.
И тут он вдруг вспомнил все – ржавый скрип старого замка потайной двери, сопротивляющегося поворотам ключа, и свою нелепую фигуру в кольчуге и рыцарском шлеме, пытающуюся скрыться за низкой створкой стенного шкафа, набитого мужскими пиджаками, брюками и ботинками. Ури перемахнул через перила и, оказавшись прямо под лестницей перед шкафом, рванул на себя его скошенную дверцу, опасаясь, что она заперта. Но дверца с легкостью распахнулась, обнаружив пустое, пахнущее затхлостью темное пространство, – никаких брюк и ботинок там не было. Пока Ури пытался осознать этот очевидный, но пугающий факт, в глубине зала взрывчато щелкнул замок, и зеркало повернулось вокруг невидимой оси, пропуская Инге. Она вошла, как и тогда, в сопровождении Ральфа, освещая себе дорогу маленьким ручным фонариком. Но на этот раз Ури не стал от нее прятаться: спокойно дождавшись, пока острый луч выхватит его из темноты перед распахнутой дверцей пустого шкафа, он тихо спросил:
– А куда делся этот твой таинственный Карл? Он что, действительно превратился в дракона?
Не отвечая и не останавливаясь, Инге подошла к сторожевому рыцарю, нашарила выключатель за его спиной и включила свет. Потом обернулась к Ури и молча, словно предостерегая, опустила руку на тяжелую голову Ральфа. Хоть Ури уже успел узнать, что ее молчание бывает весомее всяких слов, по спине его на миг пробежали мурашки. А чего, собственно, он ожидал от нее? – спросил он себя. Что она засмеется и, тряхнув волосами, утешит его, уверяя, что никакого Карла никогда и не было? Дело ведь было не в дурацком деревенском спектакле – Ури и до того знал про Карла довольно много из сбивчивых рассказов Клауса, который раньше обожал Карла так же, как он теперь обожал Ури. Зачем же он задал этот вопрос, – чтобы разоблачить ее и обидеть или чтобы просто получить ответ? Так она его, в конце концов, и спросила:
– Что ты хочешь – разоблачить меня или просто получить ответ?
Ури покосился на пустой шкаф, подумал мельком: «Она ведь даже не знает, что я видел тогда эти Карловы шмотки» и упростил себе жизнь:
– Я бы предпочел просто получить ответ.
Инге еще секунду помедлила, словно пробовала каждое слово на вкус, и сказала устало:
– Я и сама долго пыталась угадать, куда он делся, пока это не стало мне безразлично.
– И потому ты убрала из шкафа его вещи?
Только тут она заметила распахнутые дверцы пустого шкафа и отмахнулась легко, не придавая значения:
– Ах, это! Да, Господи, они были тут временно. Потом я перевесила их в более удобное место, – какая тебе разница?
– Что значит – временно?
Инге прикусила губу и нахмурилась. Почуяв напряжение между людьми, Ральф прижал уши и зарокотал на низких нотах, – он никогда не упускал случая подчеркнуть важность своей роли в жизни замка. После короткого колебания Инге объяснила:
– В ту ночь, что я тебя привезла, я наспех вынесла эти вещи из твоей комнаты и сунула их в шкаф, потому что ничего лучшего не могла тогда придумать.
Ури стало не по себе:
– Ты хочешь сказать, что Карл жил в той же комнате, в которой живу я?
Вглядевшись в его лицо, Инге неожиданно засмеялась:
– Чего ты испугался, Ури? Что ты можешь превратиться в дракона?
Ури вдруг почувствовал себя совершенным болваном и, как ни странно, на душе у него от этого полегчало.
– Ничего я не испугался, – пробормотал он, уставясь в пол, и сам удивился тому, как по-детски прозвучали его слова. Тогда он поднял голову, поглядел Инге прямо в глаза и добавил, хоть ему это было нелегко:
– Знаешь, у меня кошки на душе скребутся после этого представления.
– Знаю, – отозвалась Инге. – У меня тоже.
Ну вот, главное было сказано – конечно, и у нее тоже! Он ведь видел, как во время спектакля побелели косточки ее пальцев, вцепившихся в подлокотники кресла. Значит, ему необязательно сейчас решать, доверяет он ей или нет. Острая радость обожгла его при мысли, что он не обязан ничего решать, не выслушав ее. Не обязан ничего решать, не обязан никуда уезжать и вообще ничего никому не обязан. А вслед за радостью пришло досадное осознание того, что он увязает в сладкой патоке этой жизни все глубже и глубже. Инге несомненно прочла по его лицу всю эту гамму чувств, как раскрытую книгу, и на миг коснулась его щеки ладонью, словно птица крылом на лету, – призывно, просительно, утешительно, маняще – все сразу.
– Пошли спать, уже поздно, я еле стою на ногах от усталости, – взмолилась она и пошла вверх по лестнице. Ури шагнул было за ней, но Ральф, ревниво оттеснив его, ринулся вслед за хозяйкой. Оставшись в одиночестве у подножия лестницы, Ури спросил у уходящей во тьму коридора спины.
– Но кто же он все-таки такой, твой Карл?
Странно, но собственный вопрос вдруг перехватил дыхание Ури и пригвоздил его к месту. Он стоял под лестницей и слушал, как каблучки Инге, не меняя ритма, процокали по дубовым доскам коридора до самой кухни. Потом открылась кухонная дверь, и темнота озарилась апельсиновым отсветом кухонного абажура, наполняя сердце Ури ностальгической тоской по утерянной беззаботности их уютных вечерних бесед и маленьких пиров в предвкушении приближающейся ночи любви. Он мысленно обругал себя, – зачем ему понадобилось ворошить прошлое Инге? Что ему до злопыхательства деревенских шутников? Какое ему дело до этого неведомо куда сгинувшего Карла? Но едва только он окончательно решил воздержаться от дальнейших расспросов, Инге окликнула его сверху:
– Ты всю ночь собираешься простоять там, Ури?
Она оказалась совсем близко, на верхней ступеньке. Погруженный в свои мысли, Ури даже не заметил, как она подошла, тем более что парадных туфелек на высоких каблуках на ней уже не было. Она стояла босая, держа в руках лакированный поднос с высокой бутылкой и двумя хрустальными бокалами, наполненными прозрачной зеленоватой жидкостью. Прямые пальцы ее ног были тесно прижаты один к другому с чувственной нежностью влюбленных, так что Ури вдруг нестерпимо захотелось коснуться их губами, что он и сделал.
– Я умираю от жажды, – сказала Инге как ни в чем не бывало. – А ты?
– Я тоже, – ответил он двусмысленно и взял у нее из рук поднос. – А что ты сегодня туда подмешала?
– Траву забвения, – засмеялась Инге и направилась к дверям своей спальни. На пороге она остановилась, пропустила Ури внутрь, а затем носком босой ноги уперлась в грудь неотступного Ральфа:
– А ты останешься тут, ясно?
Ральф обиженно хрюкнул и хотел протиснуться в спальню, но Инге оттолкнула его всей ступней, и он, притворно смирившись, растянулся на полу под самой дверью.
– Наверняка будет подслушивать, – предположил Ури, ставя поднос на кофейный столик. – Может, ты бы и ему чего-нибудь подсыпала, а то он у тебя чрезмерно сексуально озабоченный?
Не принимая шутки, Инге подошла к нему вплотную, положила руки на его плечи и заглянула ему в глаза:
– Нам надо поговорить, правда?
Господи, зачем? Ведь он только что принял мудрое решение ни о чем не говорить, ничего не выяснять! И поэтому он отстранился, взял с подноса бокал, отхлебнул большой глоток и обратил к Инге абсолютно невинный взгляд армейского придурка:
– О чем?
– Ты же сам только что спросил меня про Карла!
– Про какого Карла?
Он заметил, что она начинает сердиться.
– Что еще ты придумал, Ури?
– А зачем ты подмешала мне в вино траву забвения? Разве не для того, чтобы я все забыл?
– Но ты ведь не забыл?
Может, и не траву забвения, но что-то она в это вино, наверное, подмешала, потому что в неведомых доселе уголках его подсознания заискрились огненные сполохи, и жизнь опять показалась не такой уж мрачной... И перспективы предстоящих откровений не такими уж пугающими. В конце концов, он ничем не рискует, если даже выслушает признания Инге насчет ее таинственного Карла, тем более, что увильнуть от этого разговора все равно не удастся, раз он сам его спровоцировал. Так что к чертям его мудрые решения, пусть она говорит, о чем хочет. Он даже расщедрился настолько, что подкинул ей первый мяч:
– Он ведь был твой любовник, правда? – спросил он, неожиданно для себя обнаружив, что предпочел бы, чтобы она возмутилась таким предположением против всякой очевидности, – «Глупости! Конечно, нет!».
Но Инге и не подумала отрицать, а только постаралась удостовериться в его, Ури, благоразумии:
– Я надеюсь, ты не станешь ревновать к прошлому?
А благоразумие, как назло, подвело. «И еще как стану!» – пронеслось у него в голове, но он попытался скрыть это от нее и промолчал, хоть прекрасно знал, что она видит его насквозь.
– И напрасно! – сказала она. – Эта история уже давно поросла травой забвения.
Тут она не то, чтобы просто врала, но уж точно искажала правду, и Ури не выдержал:
– Быстро же эта трава растет! Еще и года не прошло, как твой Карл сбежал...
Однако Инге не дала ему закончить его разоблачительную тираду:
– «Еще и башмаков не износила», да? Будем считать заседание суда открытым?
– Будем, – согласился Ури. – И начнем сначала. Кто же он такой, твой Карл?
– Что за странный вопрос! Ну, работал парень у меня в свинарнике, забивал свиней...
– Просто работал – и все? Не надо, Инге. Я ведь знаю, что он человек непростой.
– Откуда ты можешь знать, что за человек Карл?
– От Клауса.
Инге захохотала:
– Это же надо – от Клауса! Более надежного свидетеля ты не мог представить?
– Напрасно ты смеешься. Клауса, конечно, трудно назвать гигантом мысли, но в его дырявой голове есть забавная способность магнитофонно записывать особо полюбившиеся ему фразы. Ты не поверишь, но в основном это фразы Карла.
– Например?
– Например: «Все запреты придуманы нарочно для меня, чтобы мне было что нарушать». Хочешь еще?
– Ну?
– «Я живу в социальном вакууме – без дома, без семьи, без будущего, но зато и вне этой бездушной камнедробилки». Узнаешь?
– И все это произнес Клаус? Он, бедняга, и слов-то таких не знает.
– Я же сказал тебе: он – магнитофон. А магнитофон никаких слов не знает, он только воспроизводит при нажатии кнопки то, что было записано раньше.
– Странно, почему он ничего подобного никогда не воспроизвел мне?
– Может, потому, что тебе не хотелось нажать на нужную кнопку. Будто ты не догадываешься, какую кнопку у Клауса надо нажать тебе. Бедняга влюблен в тебя по уши.
– Ну, а какую кнопку надо было нажать тебе?
– Примерно ту же самую. Я ведь теперь соучаствую в его эротических снах о тебе.
– Что значит – теперь? С каких пор?
– Раньше он видел сны о тебе и о Карле. Он обожал Карла как объект твоей любви. Теперь он обожает меня за то же самое.
– Ну и фантазии у тебя! Кто из вас начитался Фрейда – Клаус или ты?
– Боюсь, что Фрейда начитался Карл. Иначе почему бы он нанялся к тебе забивать свиней?
Инге, не отвечая, взяла свой бокал, покрутила его в пальцах, полюбовалась прохладным отблеском жидкости в хрустале и начала отхлебывать вино мелкими глотками.
– А как ты думаешь, почему? – после долгой паузы спросила она.
– Может, потому, что ты ему, как и мне, регулярно подсыпала в вино приворотное зелье?
Ури предполагал сказать это в шутку, но почему-то слова его прозвучали вызывающе и даже враждебно. Инге отшатнулась, как будто он ее ударил, и уронила бокал на поднос. Бокал не разбился, но угрожающе зазвенел, отчего за закрытой дверью жалобно заскулил Ральф. Он недвусмысленно намекал хозяйке, что в интересах ее же собственной безопасности ей не следует пренебрегать своим верным стражем. Инге твердой рукой водворила бокал на поднос и, не сделав никакой попытки утихомирить пса, обернулась к Ури.
– Выходит, Марта сыграла свою игру правильно, – сказала она печально – Она вбила клин между нами так ловко, что даже приворотное зелье не помогло.
– При чем тут Марта? – огрызнулся Ури, хотя отлично знал, при чем.
Но Инге не успела ему ответить, потому что в этот момент к пронзительным завываниям Ральфа присоединился знакомый колокольный звон.
– Ну вот, только проблем с Отто мне сейчас недостает! – поморщилась Инге и поспешно нашарила ногой стоящие под креслом комнатные туфли.
– Что ему вдруг понадобилось среди ночи? – риторически спросил Ури.
– Наверно, у него тоже саднит сердце после сегодняшнего представления.
– С чего бы это? По-моему, он очень весело аплодировал артистам.
– Я думаю, ты ошибаешься, – Инге подхватила поднос и пошла к дверям.
– Ты не всегда так сразу бежишь на его зов, – упрекнул ее Ури, чувствуя себя одновременно виноватым и обиженным.
Как только Инге отворила дверь в коридор, Ральф тут же сменил скорбный вой на радостный визг и, чуть не сбив ее с ног, восторженно бросился передними лапами ей на грудь. Инге стряхнула с себя его тяжелые лапы и позвала ласково:
– Пошли со мной, псина.
– А я? – спросил Ури – Мне тоже идти?
– Не нужно, ты его раздражаешь.
– Кого – этого? – Ури кивнул на Ральфа.
– И этого, и того. Так что лучше оставайся тут. Я тебе позвоню, если будет нужно. Только не засыпай подожди, пока я вернусь – мы ведь не договорили.
– Что же мне пока делать, телевизор смотреть, что ли?
Инге остановилась на пороге:
– А ты подумай.
– О чем мне думать в три часа ночи?
– Я дам тебе тему для размышлений: представь себе, что Карл – тот самый профессор, радикальные взгляды которого когда-то казались мне откровением.
И вышла в темноту на колокольный зов, оставив Ури наедине с Карлом, который оказался бывшим профессором, бывшим любовником, бывшим гуру и Бог знает кем еще.
Инге еще с порога поняла, что на этот раз Отто и впрямь не в порядке, безо всякого притворства. Вообще-то за эти годы он сам приучил ее не слишком доверять его театральным спектаклям с предсмертными хрипами и закатившимися глазами, но сегодня он даже выглядел не так уж драматично – наверно, потому, что страдал истинно, а не напоказ. Сердце Инге сжалось от смешанного чувства жалости и вины: страсть к Ури – или любовь, или просто наваждение, кто знает? – захватила ее настолько, что она последнее время совсем забросила отца.
Пытаясь удержать его жалкую искусственную руку, слабо, но настойчиво колотящую в рельс, она несколько раз повторила утешительно:
– Все в порядке, Отто, успокойся, я здесь.
Но он, не замечая Инге, продолжал упорно отстукивать что-то короткое и незнакомое – вроде бы одно слово, которое она не смогла сразу расшифровать, хоть и привыкла схватывать на лету не слишком сложные требования и просьбы отца. Поспешно закатывая рукав его ночной сорочки, чтобы измерить ему давление, она пыталась понять, чего он добивается. Выходило что-то несусветное, вроде «не нагрела» или «обгорела». Решив, что это бред, Инге мысленно отмахнулась от его настояний, тем более что давление оказалось угрожающе высоким. Она нашла в настенной аптечке нужную ампулу и, быстро наполнив шприц, отстегнула протез, – поразительно, но именно сегодня, словно предчувствуя приступ, отец ни в какую не согласился снять протез перед сном, – перетянула культю повыше локтя резиновым жгутом и стала искать подходящую вену для укола. Она надеялась, что ей удастся приостановить развитие гипертонического криза – очень уж не хотелось тащить старика среди ночи в больницу, да и сил, честно говоря, на это не было. Пока она медленно вводила в вену лекарство, обрубок отцовской руки продолжал ритмично дергаться в ее ладони, наверняка отстукивая то же самое непонятное слово. Но после всех сегодняшних передряг у нее просто не было сил напрячься, чтобы распознать нечеткие знаки его воли.
Лекарство, слава Богу, подействовало почти сразу – уже через несколько минут веки Отто дрогнули, и он открыл глаза. Взгляд, правда, был еще затуманенный, но он быстро прояснялся, да и цвет его лица начал постепенно возвращаться к норме, так что с больницей можно было, пожалуй, повременить. Заново измеряя отцу давление, которое, к счастью, тоже плавно спускалось к нормальному, Инге мучилась вопросом, связан ли этот ночной приступ с давешним спектаклем? Или просто старику уже не под силу такие торжественные выезды и многолюдные праздники?
Странно, но вид усохшего немощного тельца Отто, скрюченного под периной в нелепом изгибе, некстати вытряхнул из глубин памяти Инге полустертую временем картину из прошлого: отец, еще молодой и кудрявый, бежит по дороге вверх к замку, неся ее на плечах, а она хохочет, двумя руками держась за его протез. Неужто и впрямь было так: она была маленькой девочкой и любила его? Столько событий отдалили ее от тех дней! Почему именно сейчас память о детстве настигла ее так ощутимо, что она почувствовала на языке вкус воскресного пирога с ревенем и сливами, который пекла ее давно потерянная где-то в пути мать? Пирог нарезали тонкими ломтиками и перед тем, как отправить в рот, каждый ломтик поливали сбитыми сливками с сахаром и корицей, получалась волшебного вкуса смесь, которая ласкала небо, как песня о первой любви. Инге сглотнула обильную слюну, вызванную совершенно реалистическим вкусом пирога во рту, – с чего бы это, уж не дурной ли это знак, обращенный к ее нечистой совести, нечто вроде предупреждения о скорой смерти отца? Ей вдруг стало страшно: кто мог проникнуть в темные подвалы ее подсознания, где порой мелькала, – да, каюсь, мелькала! – коварная надежда на освобождение?
Испуганная и пристыженная, Инге прислушалась к дыханию отца. Оно было хриплым, но ровным. Кажется, можно идти спать. «Нет, нет, сегодня ни в коем случае нельзя оставлять его одного!» – сказала она вслух, наказывая себя за дурные мысли, и, как была, в нарядном платье, рухнула на неудобный узкий диванчик в углу. На секунду на задворках сознания возник образ Ури, ожидающего ее где-то там, на кухне, но и кухня, и Ури были в эту минуту так страшно далеки от нее, что видение мелькнуло и исчезло, как всплеск на волны на водной глади.
Уже засыпая, Инге с неожиданной легкостью расшифровала то ускользавшее от понимания слово, которое упорно отстукивал раньше Отто: «Габриэла!» – призывал он. – «Габриэла!». Кого он имел в виду? Никого с таким именем Инге не знала. Может, это какая-нибудь таинственная возлюбленная из его прошлого?
На рассвете Отто опять застонал, заметался и снова отстучал обрубком руки по стене свой призыв к неведомой Габриэле. Однажды расшифровав это имя, Инге теперь узнала его с легкостью. Пытаясь опять вернуться в непрочный сон, она с ужасом подумала о том, что, пожалуй, становится страшно оставлять отца ночью одного. Выбор был небольшой – или брать его на ночь на свою половину, что практически исключало пребывание там Ури, или приглашать ночную сиделку, на что не было денег. В результате этих неутешительных размышлений разные противоборствующие образы замелькали на внутреннем экране ее мозга, стремительно прогоняя сон. Их было много, и каждый требовал внимания: мыльная пена на губах Карла, сбривающего усы, разъяренная Марта в мокром вишневом пальто, отец, с ненавистью глядящий на Ури, фрау Штрайх с ночным горшком в руке. И тут Инге вдруг осенило: фрау Штрайх – конечно же, фрау Штрайх! Как она могла забыть? Ведь и у фрау Штрайх, как у всех людей, есть имя, хоть это не вяжется с ее постным обликом, с ее недовольно поджатыми ртом и осуждающим взглядом, – и зовут ее Габриэла!
Такое имя гораздо больше подошло бы гибкой темнокудрой танцовщице с заметной примесью испанской крови, и, может быть, потому, подсознательно чувствуя это несоответствие, фрау Штрайх избегала сообщать его окружающим. И все-таки Отто должен знать, что ее зовут Габриэла, чтобы именно Габриэлу, а не Инге отчаянно призывать в критическую минуту! Чудо, да и только! На экране памяти тут же услужливо возник окруженный зеленым сиянием силуэт Габриэлы Штрайх, гневно вознесшийся после спектакля над креслом Отто, и к этому вспомнилось, что отец давненько не жаловался на свою сиделку. «Что-то за этим скрывается.» – вяло подумала Инге, проваливаясь, наконец, в желанное душноватое забытье.
Разбудил ее осторожный шорох шагов, невнятный шёпот и позвякиванье ложечки о фарфор. Она с трудом открыла глаза и сразу увидела темное, затянутое ровной сеткой дождя окно. Этого следовало ожидать – осень каждый год неотвратимо наступала на другой день после праздника дракона, на какое бы число ни выпадал этот праздник. Опять звякнула ложечка, и, преодолевая напряжение в затылке от неудобного сна, Инге повернула голову в направлении звука. Одетый, умытый и явно довольный жизнью Отто уже сидел в своем кресле, придерживая вилкой протеза тарелку с манной кашей, из которой фрау Штрайх зачерпывала порцию за порцией и ловко отправляла ему в рот. При этом она приговаривала ласковым шёпотом, каким заботливая няня разговаривает с шаловливым ребенком:
– А вот мы еще ложечку! А вот мы еще ложечку!
Инге секунду помедлила, наблюдая эти нежности. Значит, она вчера не ошиблась: между отцом и сиделкой больше не было прежнего мучительно враждебного напряжения – наоборот, фрау Штрайх прямо-таки окутывала своего подопечного теплом и симпатией. Почувствовала ли Инге укол ревности? «Глупости!» – оборвала она себя, привычно анализируя собственные побуждения. – «Я только рада!». И, вскочив с диванчика, спросила, поспешно приглаживая волосы:
– Который час?
– Скоро восемь, – ответила новоявленная хранительница Габриэла, ни на миг не прерывая заботливого снования ложечки с кашей между тарелкой и ртом Отто.
– И давно вы здесь? – удивилась Инге, поскольку, согласно договоренности, фрау Штрайх должна была приходить к восьми.
– Я сегодня поторопилась прийти, – пояснила сиделка, – потому что очень тревожилась за Отто. Сердце подсказало мне, что от вчерашнего безобразия нельзя ждать добра.
Кто бы мог подумать, что у фрау Штрайх есть не только имя, но и сердце? Охватив взглядом хлопотливые руки сиделки и ублаготворенное лицо отца. Инге заторопилась уходить:
– Ну и чудно! Раз вы уже здесь, я могу идти.
Снаружи моросил противный мелкий дождик из тех, что тянутся порой от понедельника до субботы, не столько увлажняя землю, сколько заполняя воздух мелкими колючими брызгами. Чувствуя всю неуместность своего праздничного наряда среди унылого дождевого беспредела, Инге первым делом забежала в свинарник – ведь это надо же – так проспать! Но там прекрасно обошлись без нее – свиньи уже были чисто вымыты, и хмурый Клаус смешивал в миксере их утреннее пойло. Инге хотела было шутливо почесать его за ухом, как она часто делала раньше, чтобы заставить беднягу расплыться в улыбке, но вспомнила выдумки Ури о его эротических снах, – а вдруг Ури прав и не стоит играть с огнем? И воздержалась, ограничившись лишь дружеским кивком и вопросом:
– А Ури что, еще спит?
Клаус медленно поднял не нее глаза – они были очень светлые и такие прозрачные, что Инге порой казалось, что сквозь них можно увидеть слабые извилины его ущербного мозга.
– Ури помыл свиней и пошел готовить завтрак, – вяло пробубнил он. – Велел мне прийти через час пить кофе.
У Инге отлегло от сердца, – где-то в глубине ее души таилось опасение, что после ее ночных откровений Ури мог собрать свои нехитрые манатки и слинять. После двух месяцев работы в свинарнике денег у него уже было предостаточно, и ее часто радовала мысль, что он задерживается здесь не из-за заработка. А вот Клаус был явно не в порядке.
– В чем дело, Клаус? – спросила она, благоразумно стараясь пригасить ласковые нотки в собственном голосе. – Ты чем-то огорчен?
Клаус уставился на нее в смятении, но не смог выдавить из себя ни слова – он, как обычно, жаждал открыть ей душу, но какая-то внешняя сила останавливала его. За многие годы знакомства с Клаусом Инге хорошо изучила его порывы и запреты. Поэтому представив себе, сколько грубых шуток по поводу Хозяйки, Гнома и Дракона он услышал вчера после спектакля, она не стала настаивать, не желая напрасно тревожить его уязвимую душу, да и свою тоже.
– Ладно, поговорим потом, – с притворной бодростью воскликнула она и пошла к выходу. – Приходи пить кофе!
Пока Инге галопом пробежала под моросящим дождиком от свинарника к кухне, она лихорадочно перебрала в уме разные варианты того, что она расскажет Ури о Карле – все, ничего или часть? И если часть – то какую именно? Взбежав на крыльцо, она распахнула дверь, и в нос ей ударил вкусный запах корицы и горячих яблок. Ури, очень миленький в ее кружевном фартуке, колдовал над сковородкой у плиты.
– Явилась, наконец? – сказал он не оборачиваясь. – Хорош бы я был, если бы так и ждал тебя до утра.
– А ты не ждал?
– Вот именно, что ждал. Но не дождался, а так и заснул в кресле у тебя в комнате.
– Бедный ты мой, бедный, – пожалела она его. – А что ты жаришь?
– Садись к столу – узнаешь.
Но Инге к столу не села, а отпросилась сперва принять душ. После трудной ночи на коротком жестком диванчике она чувствовала себя старой лошадью с грязной нечесаной гривой. Когда четверть часа спустя она вышла на кухню, смыв с себя тоску и усталость прошедших суток, Ури сидел за столом, на котором рядом с кофейным сервизом стояла большая тарелка с зеленовато-коричневыми лепешками.
– Ну, что ты тут изготовил? – спросила Инге, втягивая ноздрями пряный аромат разогретой в оливковом масле корицы.
– Настоящие яблочные оладьи! – с гордостью сообщил Ури.
– Это что за зверь? Никогда не пробовала!
– Как так – не пробовала? Это – народное немецкое блюдо.
– Кто тебе это сказал?
– Моя мама. К каждому уроку немецкого языка, который она в меня впихивала силой, она подавала яблочные оладьи. Рецепт этих оладьев передается у нас в семье из поколения в поколение.
– Первый раз слышу. Вот картофельные оладьи с яблочным муссом – это действительно народное немецкое блюдо, но я боюсь, что концепция яблочных оладьев была разработана и реализована исключительно твоими еврейскими предками.
Инге налила себе кофе и подцепила вилкой одну оладью:
– Однако надо признать, – сказала она, распробовав кисло-сладкую упругую мякоть, – что результат получился восхитительный.
– Я рад, что мои еврейские предки не подвели. А теперь, – поднял на нее взгляд Ури, – раз мы благополучно решили вопрос об оладьях, можно вернуться к проблеме Карла.
– Что тут выяснять, Ури? – внезапно потеряв аппетит, Инге опустила вилку с надкушенной оладьей. Хоть она все время знала, ожидала, предвидела, что Ури снова заговорит о Карле, слова его странным образом застигли ее врасплох. – Ведь я вчера ночью все тебе рассказала.
– Все ли?
– Хорошо, что еще ты хочешь узнать? Пожалуйста, спрашивай.
– Задавайте вопросы, господин следователь, – хмыкнул Ури. – Чтобы я не сболтнула чего лишнего невзначай. Итак, начнем?
– Начнем, раз так надо. – Инге отставила подальше чашку с недопитым кофе. – Это же надо так испортить завтрак!
– Приступим к следствию по делу об исчезновении Карла... Кстати, как его фамилия?
– Фамилия? – Инге беспомощно заморгала и прикусила губу. На язык лезло вовсе не то, что надо.
– Ты что, фамилию его забыла?
– А почему бы нет? – огрызнулась она. – Уже скоро год, как я выбросила его из головы.
– Окей, забыла, так забыла. Итак, основные данные: имя – Карл, фамилии не имеет, ученое звание – профессор... Профессор по какой части?
Этот допрос уже не выглядел шутливым. Инге встревоженно заглянула в глубь любимых, миндалевидных, зеленовато-карих глаз – их быстро заполняло зловеще разгорающееся пламя неконтролируемой ярости. Ей несколько раз приходилось наблюдать, как на него «накатывает», и она уже знала, что, если не удастся пресечь приступ в первые минуты, потом никакими средствами нельзя будет погасить эту ярость, пока она не сожжет дотла все его душевные ресурсы.
– Специалист по сравнительной антропологии, – очень ровным голосом сказала Инге, стараясь приглушить пульсирующие вспышки его раздражения.
– Итак, продолжим: ученное звание – профессор сравнительной антропологии, трудовой статус – наемный рабочий, узкая специализация – забой свиней. Убедительно ли это звучит с точки зрения сравнительной антропологии?
– Послушай, – начала Инге неторопливо, чтобы выиграть время, пока она потихоньку, стараясь не спугнуть Ури, отодвигала свой стул от стола. Ей уже было ясно, что о полной откровенности не может быть и речи. – У людей ведь бывают разные обстоятельства.
– Именно эти обстоятельства мы и стремимся выяснить в ходе настоящего расследования, не так ли?
Инге вышла из-за стола, осторожно прошла за спину Ури и, остановившись за его стулом, начала массировать ему затылок и плечи, чтобы хоть слегка уменьшить напряжение его готовых к атаке мышц. Он нетерпеливо стряхнул ее руки:
– Я хочу понять, почему профессор сравнительной антропологии покинул светлый храм науки для того, чтобы забивать здесь свиней и выгребать свиное дерьмо?
«Главное, не переборщить» – приказала себе Инге, понимая, что Ури достаточно чуток, чтобы уловить даже мелкий оттенок фальши. Она опять легко, едва касаясь, пробежала пальцами по его затылку, и на этот раз он ее не оттолкнул – он, небось, сам боялся надвигающегося приступа и жаждал его избежать.
– Ну, свиней забивать он просто любил, возможно из врожденного садизма, – бросила она Ури огрызок правды, чтобы ослабить его подозрительность. – А насчет остального... Тебе ведь Клаус цитировал его речи, чего же тебе неясно? Он – типичный психопат-мятежник, который ни с кем и нигде не может долго ужиться.
– Что значит, ни с кем? – мышцы на спине Ури слегка расслабились, и голосовые связки, наверно, тоже, потому что из голоса его стали потихоньку исчезать металлические нотки. – С женой и детьми, что ли?
– С женой и детьми тоже. Но главное – с университетским начальством, – с облегчением подтвердила Инге, чувствуя, что на этот раз ей, кажется, удастся мирно уладить это скользкое дело.
– Ты хочешь сказать, что его выставили из университета? Из какого?
«Ну, быстрей, быстрей соображай!» – скомандовала она себе, вкладывая все свое искусство в кончики пальцев. И ответила небрежно, как об обыденном:
– Из многих. Из одних выставили, из других сам ушел.
– А жена тоже его выставила или он сам ушел?
– На этот счет у него были разные версии. Иногда он говорил, что сам ушел, а иногда – что ему настойчиво предложили убираться.
– И какой из них ты верила?
Это был уже совсем человеческий разговор, и в таком разговоре у нее на руках были все карты.
– А мне было все равно. Главное, что он убежал ко мне!
– Ты так его любила?
«Как пишут на коробках с бокалами?» – пронеслось у нее в голове – «Что-то вроде: осторожно – стекло!». И она протанцевала слово за словом, словно на пуантах по столу среди хрупких бокалов:
– Сначала – очень любила. Зато тем сильней его разлюбила. Потом.
– Когда это – потом?
– Ну, когда он поселился здесь, и я стала жить с ним рядом. До того мы ведь встречались только урывками. Так что каждая встреча была праздником. А тут у нас пошла обыденная жизнь, а в обыденной жизни ему не было места.
– Ты у него училась, что ли?
– Да нет, я ведь училась в Гейдельберге. А он никогда там не преподавал.
– Откуда мне знать, где ты училась и где он преподавал? – рассердился Ури. – Ты ведь только вчера об этом проговорилась.
– Если тебе интересно, я все расскажу тебе подробно, – тихо ответила на этот справедливый упрек Инге, вся – воплощенная кротость.
– Прямо так-таки все расскажешь? Например, какую роль сыграл Карл в твоей знаменитой ссоре с профессоршами из Верхнего Нойбаха?
От этого вопроса Инге просто опешила.
– При чем тут моя ссора с профессоршами?
– Но такой человек, как твой Карл, уж наверняка не должен был пропустить этих милашек!
– Ты что, думаешь, я не поделила Карла с этими лесбиянками? – засмеялась Инге с облегчением. – Ты ошибся, они даже не были знакомы. А жаль, они бы слушали его речи с восторгом.
– Чего ж ты их не познакомила?
Инге принялась машинально разминать вилкой душистую яблочную массу:
– Карл последнее время стал страшный нелюдим, – сказала она после долгой паузы. – Он ведь со всем миром рассорился и всех, кого мог, отверг: жену, детей, студентов, университетскую братию – всех, кроме меня. А уж наших сытых радикалов он и вовсе знать не хотел.
– Почему, ведь он с ними даже не был знаком?
– Он презирал их за их сытое благополучие. Ты же вчера видел их виллы?
– Да, впечатляющие домики! Не бедные.
– А он считал, что они из идеологических соображений должны бы были жить в бедности.
– А действительно, из каких соображений эти профессора свили свое прелестное гнездо в вашем медвежьем углу?
Слава Богу, – подумала Инге, с удовольствием возвращаясь к оладьям. – Кажется, он отвлекся от Карла и направил свой интерес в другом направлении. Тут она могла позволить себе полную откровенность:
– Недавно тут неподалеку построили большой университет. В промышленном городке, километрах в двадцати пяти отсюда. Городишко сам по себе неплохой, но скучный, серый, лишенный красот, а кроме того – сегодня модно жить на природе. Вот тамошние профессора и выбрали наш Нойбах – именно за то, что это медвежий угол. Сперва один купил участок, потом еще два, а потом все гуртом повалили...
В дверях без стука возникла фигура Клауса. Он не входя топтался на пороге, и тонкие губы его жевали воздух в неловкой попытке выразить что-то непривычное, но важное. Инге глянула на часы – его время пить кофе еще не наступило.
– В чем дело, Клаус? Что-то случилось?
– Эти ... профессорши.... – выкрикнул он наконец, – из Верхнего Нойбаха!
Слова его прозвучали столь естественным продолжением их разговора, что Инге на мгновение показалось, будто Клаус тоже решил принять в этом разговоре участие. Она терпеливо дождалась, пока Клаус немного успокоится, после чего спросила:
– Так что ты хотел сказать о профессоршах?
Клаус глубоко вдохнул воздух и сказал, запинаясь:
– Приехали. Там, у ворот. Там, на красной машине.
Инге резко оттолкнула тарелку:
– Что ты мелешь? Кто приехал?
Клаус, испуганно пятясь, тыкал пальцем в сторону ворот:
– Они, обе. Там, у ворот. На красной машине.
Инге вышла на крыльцо и глянула туда, куда указывал палец Клауса:
– О, Боже!
– Что, действительно они?
– Они. На красной машине. Что им тут понадобилось?
– Они что, никогда у тебя не бывали?
– Тысячу лет назад, до ссоры. – От ворот донесся пронзительный звон колокольчика. – Что же делать? Притвориться, что мы не слышим?
Колокольчик трезвонил с неотступной равномерностью, и Инге стало ясно, что никакое притворство не поможет.
– Иди, открой им, Клаус, – обреченно сказала она. – И пригласи в дом.
Потому что мамка говорит неправду, вот! Я так ей и сказал – и нечего сразу драться. Я бы тоже мог ей вмазать, если бы захотел, – я сильней ее. Я бы мог схватить ее за руки, – нет, это не выйдет, она будет пинать меня ногами, – я лучше скручу ей руки сзади за спиной одной рукой, как Ури меня учил, когда показывал приемы, но она может начать лягаться, так что надо стоять от нее сбоку, и тогда ей будет трудно меня лягнуть. Она, конечно, станет вырываться, но я сильней и могу сделать ей больно, чтоб она знала, как врать. Чтоб она знала! Чтоб знала! Чтоб знала!
Ну вот, из-за нее я сломал руль на своем велосипеде! Теперь придется катить его в гору до самого замка, там мы с Ури его починим. Ури может что угодно починить, фрау Инге говорит, что у него золотые руки. Но я много раз об него ударялся, когда он учил меня приемам, и точно знаю, что они совсем не золотые – обыкновенные руки, как у всех. И мамка все врет, когда говорит, что он не такой, как все люди, а исчадье зла: мы когда ходили с ним в карьер за камнями, он подошел к дереву пописать, а я пошел за ним посмотреть, и ничего там, куда он писал, не случилось. А мамка говорила, что там все должно было почернеть и превратиться в пепел.
С тех пор, как мамка стала часто ночевать у тети Луизы, она начала здорово завираться. А вчера после праздника она совсем обалдела. Привела зачем-то в дом пьяного булочника Петера, и они среди ночи стали пить пиво и рассказывать друг другу, как они здорово проучили фрау Инге – чтоб не задавалась. Они так громко хохотали, что я никак не мог заснуть. Я терпел, терпел, но в конце концов не выдержал и заорал, чтобы они перестали шуметь, потому что мне надо рано вставать на работу. И тут мамка совсем взбесилась и пошла врать, и пошла – будто мне фрау Инге дороже родной матери, потому что она меня околдовала приворотными травами, которые у нее в шкафу за стеклом. И что она, мамка, еще до этих трав доберется и расскажет о них кому надо, а потом понесла такое про Карла и про Ури и даже про Отто, что я не выдержал, схватил велосипед и поехал в замок. Лучше я открою калитку своим ключом и лягу спать на полу в кормовой, – у меня там есть старое одеяло и матрац, – чем слушать ее вранье. Я думал, что мамка пожалеет, побежит за мной и станет просить, чтобы я не уезжал среди ночи, но она только погрозила мне вслед кулаком и крикнула:
– Ну и катись к своей ведьме, раз тебе у родной матери плохо!
Я так не нее разозлился, что сперва даже не заметил, как начался дождь. Я почувствовал, что за шиворот течет, только когда руль вдруг отломался – не помню, как я его своротил, я все время думал про мамкину шею, какая она белая и жирная. И вот теперь из-за нее я должен катить велосипед в гору одной рукой, а в другой нести руль, так что даже нечем заслониться от этого противного дождя. Ужасно не люблю, когда начинается осень – скоро темнеть начнет совсем рано и на дороге всегда будет стоять туман, а у меня от этого тумана мозги будто склеиваются в голове, и я начинаю на всех сердиться. Иногда даже на фрау Инге.
В замке никто не заметил, что я пришел, хотя в спальне фрау Инге все еще горел свет. Я подумал, что она там делает до самого рассвета, и прокрался к окну заглянуть – а вдруг мамка не врет и она и вправду там ворожит, чтобы все в нее влюблялись? Мне сначала показалось, что в комнате никого нет, а потом я увидел чьи-то ноги в ботинках, и тогда я прижался носом к стеклу, чтобы получше разглядеть, кто там сидит, но это оказался просто Ури, – он почему-то спал в кресле одетый, а фрау Инге нигде не было видно.
Тут мне тоже страшно захотелось спать, так что я с трудом дотащился до свинарника и повалился в кормовой на матрац, даже одеяло не стал доставать.
Но только я заснул, как следом за мной явился пьяный булочник Петер и стал поливать меня пивом из большой кружки, – такая кружка во время праздника висит над входом в палатку певческого ферайна, в котором Петер председатель. Пиво лилось мне в уши и за воротник, так что мне в конце концов пришлось открыть глаза и тут оказалось, что это вовсе не Петер, а Ури – поливает меня водой из шланга и смеется.
– Просыпайся, а то все на свете проспишь. Даже фрау Штрайх уже пришла, а ты еще дрыхнешь, – сказал он мне совсем не сердито. Он очень редко на меня сердится – не то, что другие. – А почему ты спишь здесь, а не у себя дома?
Я не знал, как ему объяснить, почему я сплю здесь, а не дома, – не мог же я ему рассказать, что говорила мамка о нем и о фрау Инге, но он сам догадался и похлопал меня по плечу:
– Из-за мамаши, да? А ты плюнь и разотри, вот так, как я, – он плюнул себе под ноги и растер плевок каблуком. – У меня ведь с моей мамашей тоже есть проблемы, не только у тебя.
Я очень удивился, мне и в голову не приходило, что у Ури тоже есть мамка, как у других. Пока я удивлялся, Ури взял свой шланг и пошел к дверям. На пороге он остановился и направил струю из шланга на какую-то грязную точку на стенке:
– Но это не самые страшные проблемы, они смываются потоком времени, как грязь со стены.
С Ури иногда бывает, что он заговаривается – возьмет и скажет что-нибудь невнятное, вроде стихов, которые мы проходили в школе, когда я еще туда ходил. Ури обернулся, посмотрел на меня и, конечно, сразу увидел, что я ничего не понял.
– Ты можешь повторить то, что я сказал? – спросил он.
Повторить-то я точно мог, хоть и не понял.
– Но это не самые страшные проблемы, они смываются потоком времени, как грязь со стены, – сказал я быстро.
– Цены тебе нет, Клаус, – засмеялся Ури и начал мыть подстилки под свиньями, а я взял морковку из ящика на полу и стал грызть.
– Ты, небось, голодный, – сказал Ури. – Я сейчас тут домою и пойду готовить завтрак. Так что приходи через час пить кофе.
Ждать целый час было трудно, очень бурчало в животе, но я погрыз еще немножко морковки и стал придумывать, что Ури может приготовить на завтрак. Пока я смешивал в миксере корм для свиней, у меня перед глазами проходили разные замечательные картины, вроде сосисок с капустой или шмальценброда с картофельным салатом. Потом среди этих картин появилось лицо фрау Инге – я так размечтался о завтраке, что даже не заметил, как она вошла. Она почему-то была в том самом нарядном платье, в котором она вчера ходила на праздник, глаза у нее были усталые а волосы – не причесаны. Я вспомнил, как Ури ночью тоже спал в кресле одетый, и мне стало казаться, что у них что-то случилось. Тем более, что фрау Инге не улыбалась, как обычно, а смотрела на меня как-то недобро, – наверно, из-за мамки. Я только не мог понять, как она узнала, какие ужасные вещи мамка плела про нее ночью Петеру. Но это было неважно, – важно было, что она про это знает и сердится за это на меня.
Она что-то сказала, – я не расслышал, что, – и быстро ушла, и я совсем расстроился, потому что не знал, идти мне к ним завтракать или нет. Я стоял и все крутил и крутил в миксере похлебку для свиней, хотя она давно уже была готова, и с трудом удерживался, чтобы не заплакать. Как-то вдруг получилось, что никто-никто на свете меня не любит: мамка отпустила меня среди ночи и не попросила остаться, а фрау Инге все равно сердится на меня из-за мамки. И даже к Отто я не могу пойти, как раньше, чтобы все ему рассказать: Отто теперь стал дружить с фрау Штрайх больше, чем со мной, и совсем не радуется, когда я к нему прихожу. Мне даже иногда кажется, что он хочет, чтобы я поскорей ушел.
Тут кто-то налетел на меня сзади и больно ударил под коленки, так что я чуть не упал. Это был мой друг Ганс, и мне стало стыдно, что я про него совсем забыл, а ведь он один-единственный меня любит. От этого я огорчился еще больше, потому что мой Ганс за последнее время здорово вырос, и я теперь ужасно боюсь, как бы фрау Инге его не зарезала, когда у нее будет большой заказ из колбасной фабрики. Я все время собираюсь попросить ее, чтобы она его вообще не резала, а оставила на развод – у нее есть такие кабаны на развод они живут в отдельном загоне, их не режут, а кормят специальной едой и запускают к свиньям, когда у маток течка. Карл любил говорить, что у него руки чешутся их всех перерезать, потому что они – типичные представители класса паразитов. Но мне все равно, пусть Ганс будет паразит – только бы фрау Инге оставила его жить в свинарнике, чтобы мне было с кем дружить.
Я повез тележку с кормом в свинарник, а Ганс с радостным хрюканьем побежал за мной. Когда я разливал пойло по кормушкам, я подумал, что просить фрау Инге про Ганса не поможет, потому что вспомнил, как она велела, чтобы я прекратил нежничать с Гансом – она так и сказала
«Прекрати с ним нежничать, а то ты создаешь моральную проблему». Я не знаю, что такое «моральная проблема», а когда я спросил про это у мамки, она шлепнула меня по губам и сказала, чтобы я не умничал. Наверно, она тоже не знает, но это точно что-то плохое.
Я решил не рассказывать Гансу про эту моральную проблему – зачем его пугать, что его каждый день могут зарезать, если я все равно не могу его спасти? Я просто присел возле него на корточки и начал чесать его за ухом, и тут вдруг громко зазвонил колокольчик у ворот. Я очень удивился, потому что фрау Инге не говорила, что она кого-то ждет, и пошел посмотреть, кто бы это мог быть. На улице моросил противный холодный дождик, из-за которого было трудно разглядеть, кто стоит у ворот в длинном прозрачном плаще, но это точно был кто-то незнакомый. Рядом с незнакомой фигурой в длинном плаще был припаркован незнакомый темно-красный Оппель. Я нарочно шел к воротам медленно, чтобы сперва рассмотреть, кто это приехал, – фрау Инге не любит, когда я открываю чужим. Сейчас еще не так, а когда у нас жил Карл, так она просто запрещала мне открывать ворота.
Но когда я подошел ближе, то увидел, что это вовсе не незнакомые люди, а две профессорши из Верхнего Нойбаха – как раз те самые, которые поссорились с фрау Инге из-за начинки лукового пирога. Они очень друг на друга похожи, только одна красивая, а вторая страхолюдная. Страхолюдная звонила в колокольчик, а красивая выглядывала из Оппеля и кричала страхолюдной:
– Звони, звони еще, Доротея, она точно дома!
Потом она заметила меня, – я как раз остановился, чтобы решить, открывать им или нет, – и начала махать мне изо всех сил:
– Отвори ворота, Клаус, мы знаем, что фрау Инге дома!
Я очень испугался – откуда она могла знать, что меня зовут Клаус, разве я был с ней знаком? И я не стал им открывать, а побежал к фрау Инге сказать, что к ней приехали те самые профессорши из Верхнего Нойбаха. По дороге я вспомнил, как один раз мамка и Эльза мыли посуду на кухне и думали, что я не слышу, так они говорили про этих двух такое, такое, такое! – нет, я ни за что не мог бы это повторить.
В кухне было тепло и пахло чем-то вкусным, но фрау Инге не позвала меня есть, а спросила, зачем я пришел. Когда она услышала, какие гости явились к ней в красном Оппеле, она нисколько не обрадовалась. Сперва она сомневалась, впускать их или нет, но они все не унимались и трезвонили в колокольчик, как ненормальные. Так что она велела мне пойти и открыть им калитку.
– Ничего не поделаешь, – сказала она, – они дамы настырные, они будут стоять у ворот, пока мы их не впустим.
Но я все не уходил и топтался на пороге, потому что не знал, возвращаться мне на кухню или нет, и слышал, как Ури спросил:
– А почему их называют так коллективно – «профессорши»? Они что, профессорские жены или сами профессора?
– Кто как, – ответила фрау Инге. – Твоя прекрасная Доротея – и жена, и профессорша, а Вильма – только профессорша.
Я подумал, что мамка опять наврала, потому что раз у одной из них есть муж, значит, того, что они тогда с Эльзой плели, быть не может. Тут фрау Инге заметила, что я все еще не ушел и сказала:
– Иди уже, наконец, впусти их, Клаус, и веди их прямо сюда, не давай им болтаться по двору и все разглядывать. Небось они за тем и явились без приглашения.
И мне сразу стало очень весело и хорошо – я ведь знаю фрау Инге: уж если я приведу этих профессорш на кухню, так она и мне даст поесть. Поэтому я улыбался, когда отворил им калитку, и страхолюдная сказала красивой:
– Ну вот, Вильма, а ты говорила, что она нас не впустит. Причем, ты заметила, что этот идиот к ней ушел хмурый, а от нее вернулся с улыбкой?
Она хоть и профессорша, а тоже, как все, думает, что при мне можно что угодно сказать про меня. Но я не стал рассказывать страхолюдной Доротее, что я о ней думаю, а просто посторонился и молча пропустил ее во двор. Красивая Вильма за нею не пошла, а крикнула мне, нельзя ли открыть ворота, чтобы она въехала во двор на машине. Но я притворился, будто не понимаю, чего она хочет, – раз они считают меня идиотом, пусть им будет хуже, – и сделал вид, что собираюсь запереть калитку. Так что Вильме пришлось быстренько припарковать свой Оппель за воротами и поспешить за мной.
Пока я вел Вильму и Доротею к замку, они ширяли глазами во все стороны, а у входа в старую башню отстали от меня и начали о чем-то шептаться. Тогда я сказал им, чтобы они не останавливались и шли за мной.
– Куда ты так спешишь, Клаус? – спросила красивая Вильма. – То ты полчаса не открывал, а теперь бежишь, будто с цепи сорвался.
– Теперь он бежит к своей хозяйке, – сказала страхолюдная Доротея, и обе они противно засмеялись – непонятно над чем.
Мы вошли в кухню, Ури там уже не было, а фрау Инге стояла у стола и составляла тарелки и чашки на поднос. Я остановился в дверях и сказал:
– Вот они. Обе.
– Добрый день, Инге, – сказала Доротея с порога.
– Добрый день, Инге, – сказала Вильма и протиснулась между Доротеей и мной.
– Добрый день, – сказала фрау Инге, положила на поднос вилки и ножи, поставила поднос на стол и стала молча ждать, что будет дальше. Бедные Вильма и Доротея никогда раньше не бывали в нашем замке и еще не знали, как трудно вынести молчание фрау Инге. Но они быстро узнали и затрепыхались, как форели на сковородке, когда мамка приносит их по воскресеньям от пьяницы Эрвина из Крумбаха и жарит на обед.
– Вы, наверно, удивляетесь, Инге, что мы пришли к вам.... – заторопилась Вильма.
– ... и даже не позвонили перед тем, как прийти! – подхватила Доротея. – Но мы боялись, что вы не захотите нас видеть...
– ... после всего....
– ... после нашей нелепой ссоры из-за этой начинки...
– ... это наша вина, мы признаем...
– ... не правда ли, смешно – интеллигентным людям ссориться из-за какого-то пирога...
– ... стыдно перед простыми людьми...
– ... и мы решили исправить...
Они, видать, уже совсем замучились перебивать друг друга, но фрау Инге продолжала молчать. Они немножко помолчали все вместе, а потом Вильма и Доротея начали все сначала, – куда им тягаться с фрау Инге, она любого может перемолчать!
– ... Так мы решили прийти...
– ... простите, что без звонка...
– ... но мы боялись, что вы не захотите ...
– ... после всего....
– ... это наша вина, мы признаем...
– ... не правда ли, смешно – интеллигентным людям ссориться из-за какого-то пирога...
Тут фрау Инге, наконец, надоела их болтовня, и она сказала хмуро, без улыбки:
– Может, вы выпьете по чашечке кофе?
Обе задрыги – и красивая, и страхолюдная – так обрадовались, будто две недели уже кофе не пили. Они прямо побежали к столу, с которого фрау Инге стала убирать поднос с грязными чашками, чтобы поставить туда чистые. А я продолжал стоять на пороге, потому что не знал, что мне делать – уходить или оставаться. Тут фрау Инге, наконец, меня заметила. Раньше эти две настырные дамы – надо будет спросить Ури, что такое «дамы» (он, конечно, знает) – так ее уболтали, что она про меня вообще забыла.
– Боже, Клаус, – мне она улыбнулась, не то, что этим задрыгам, – ты ведь сегодня не завтракал! Иди сними сапоги и садись к столу.
Страхолюдная Доротея наклонила голову к плечу и стала похожа на кривой торшер, который стоит в спальне у фрау Инге:
– Видите ли, дорогая Инге, мы бы хотели поговорить с вами наедине.
Фрау Инге высоко подняла брови:
– Что-то серьезное?
Доротея открыла рот и хотела, наверно, сказать, что да, серьезное, потому что Вильма наступила ей на ногу под столом, – мне с порога хорошо было видно, как одна грязная кроссовка прижала носком другую грязную кроссовку – тогда Доротея закрыла рот и ничего и не сказала. А я пошел на крыльцо снимать сапоги. С крыльца я увидел Ури в рабочем комбинезоне: он возился с красными камнями, которые приготовил когда-то Карл, чтобы пристроить добавочную комнату к боковой стене свинарника, где второй выход. Ури помахал мне издали, чтобы я подошел поближе. Мне уже очень хотелось идти завтракать, но Ури снова позвал меня, так что пришлось спуститься с крыльца и подойти к нему.
– Ну, как там наши гостьи? Зачем пожаловали? – спросил он.
Я немножко подумал и ответил:
– Наверно, чтобы пить кофе.
Ури засмеялся и опять объявил, что мне цены нет. Не знаю, может, он хотел этим сказать, что за меня никто ничего бы не заплатил, – ну и не надо, пусть не платят!
– Ладно, иди есть. Только обязательно запомни все, о чем они там будут говорить и расскажи мне, ладно?
Я сказал «Ладно, запомню» и вернулся на кухню – фрау Инге уже налила кофе своим гостьям и поставила чашку и бутерброды для меня. Я был такой голодный, что сразу набросился на бутерброды и сперва прослушал, о чем говорили за столом. Когда я прожевал первый бутерброд и взялся за второй, я вдруг услыхал мамкино имя:
– ...должны отреагировать на злобные инсинуации Марты, – говорила Доротея про мамку на незнакомом языке.
– Т-с-с! – зашипела Вильма и показала глазами на меня. Доротея посмотрела на меня, но, по-моему, не увидела, потому что глаза ее были затянуты какой-то блестящей пленкой, в которой отражался маленький-маленький я и маленькая-маленькая фрау Инге с кофейником в руке.
– На что тут реагировать? – спросила фрау Инге уже по-немецки.
– Но ведь нельзя допустить, чтобы эта... – начала Доротея, но Вильма опять зашипела и показала глазами на меня.
– Нет, так невозможно разговаривать, – сказала Доротея и взяла с блюдца свою чашку с кофе, к которой она до сих пор не прикоснулась. – Мне кажется, в этом замке есть достаточно комнат, где можно было бы обсудить этот вопрос без помех.
Фрау Инге налила мне кофе и поставила кофейник на стол:
– О чем тут еще говорить? Все и так ясно. – сказала она устало, и я вспомнил, что она всю ночь бродила где-то в своем парадном платье, пока Ури спал одетый в кресле в ее спальне.
– Как это, не о чем говорить? – расплескав мой кофе, красивая Вильма вскочила из-за стола и начала нервно шагать по кухне. – Мы сюда специально приехали, чтобы предложить вам свою помощь!
Мне показалось, что и на ней, и на Доротее надеты те же самые мятые майки, в которых они были вчера на празднике, – может, они тоже спали в одежде? Наверно, вчера была такая ночь, что всем пришлось спать в одежде. Интересно, а мамка и булочник Петер тоже так и заснули, не раздеваясь? Да нет, я свою мамку знаю, она хоть кого заставит раздеться!
– Хотела бы я знать, над чем ты смеешься, Клаус? – сердито спросила Доротея. – Что ты нашел смешного в моих словах?
По-моему, она страшно разозлилась, а я удивился, чего она ко мне привязалась, – я в это время представлял себе мамку и булочника Петера без одежды и даже не заметил, что Доротея что-то сказала.
– Оставьте его, – вступилась за меня фрау Инге, он вас даже не слышал, он думал о своем – правда, Клаус?
Я всегда удивляюсь, как она до всего догадывается?
И тут я вспомнил, что обещал пересказать Ури весь их разговор, а сам почти все прослушал. Я решил: пусть будет не сначала, но все, что они скажут теперь, я постараюсь запомнить. Я взял с тарелки третий бутерброд – он был с сыром, а я сыр не очень люблю – и стал медленно его жевать, делая вид, что я вовсе не слушаю. Я и на самом деле не слушал, а только запоминал, – это гораздо легче. Когда я запомнил столько, что голова у меня начала лопаться, я быстро проглотил последний кусок сыра, сказал «Спасибо», встал из-за стола и направился к выходу.
– Слава Богу, наконец можно будет поговорить спокойно, – сказала Доротея, когда я выходил.
Я надел сапоги, подошел к Ури и стал смотреть, как он укладывает камни. Руки его так и летали: сперва он наливал толстый слой цемента, потом клал на него ровный ряд камней, тесно прижимая один к другому, потом заливал в щели еще цемента и разравнивал его мастерком. Он почувствовал, что я стою за его спиной, и обернулся:
– А, Клаус! Ну как, поел? Можешь рассказать, что ты там услышал?
Я глубоко вдохнул воздух и сказал, что могу, только быстрей, пока я не забыл. Мне очень хотелось, чтобы Ури был мной доволен: до сих пор все, кому не лень, меня ругали, и только он заметил, что я могу запомнить и повторить какой угодно разговор. Он даже говорит, что такой памяти, как у меня, он не встречал у самых умных людей. Иногда он читает мне страницу из какой-нибудь ученой книги, и я ему эту страницу повторяю, хоть часто ни слова не понимаю, а он следит по книге, правильно я повторяю или нет. Почти всегда я повторяю все слово в слово, и тогда Ури восхищается, хлопает меня по плечу и говорит, что я – настоящий органический магнитофон! Мне очень нравится, когда он так говорит – ведь до сих пор никто никогда мной не восхищался.
Ури положил мастерок, скомандовал «Начинай!», и я начал:
– Нельзя допустить, чтобы такой клеветнический выпад остался безнаказанным!
– Я совершенно не понимаю, о чем идет речь.
– Зачем вы так говорите, Инге? Вы прекрасно знаете, о чем я говорю!
– Понятия не имею!
– Мы понимаем, что вам неприятно, и уважаем ваши чувства, но ...
– Бред какой-то! Какие чувства?
– Этот гнусный спектакль!
– Мы, к сожалению, опоздали и не видели начала...
– ...но нам рассказали, как эти люди издевались над вами и над вашим больным отцом.
– Мы опоздали, а то бы мы ни за что не допустили такого издевательства...
– Да с чего вы взяли, что речь шла о нас с отцом? Ведь имен никто не называл!
– Ну и что? Аналогия была такая прозрачная, что и без имен все поняли намек.
– Да не было никакого намека! Вы что, хотите, чтобы я самолично узнала себя в героине деревенского балагана?
– Вы просто выворачиваете все наизнанку!
– Это вы выворачиваете, а не я! И вообще, что вам за дело до наших деревенских дрязг?
– Мы такие же жители этой деревни, как и вы!
– Доротея даже член местного совета!
– Такие же, да не совсем! Моя семья владеет этим замком с шестнадцатого века.
После этих слов я замолчал. На лбу у меня выступил пот и стал заливать глаза.
– Ты все это прямо так сходу запомнил? Ты гений, Клаус! – восхитился мной Ури. – Давай дальше.
Но я не мог дальше, я сел на камень и сказал «Все!».
– Все? – огорчился Ури. – Жалко, прервалось на самом интересном месте.
Я тоже огорчился, что я больше не смог запомнить, а Ури попросил:
– А ну-ка повтори мне эту фразу про прозрачную аналогию.
Но я уже ничего не мог повторить: как только я из себя все это выпустил, оно тут же куда-то исчезло, и я ни слова не мог вспомнить. Я испугался, что Ури больше не будет считать меня гением, а станет, как все, думать, что у меня голова, как дырявая корзина, но он похлопал меня по плечу и сказал, что все в порядке. Тут дверь из кухни открылась, и все трое вышли на крыльцо – фрау Инге и обе дамы. Я не успел спросить Ури, что такое «дамы», но, наверно, это что-то плохое – такие они были противные. Фрау Инге помахала Ури с крыльца:
– Пошли с нами, Ури! Мы идем осматривать замок.
Я сказал тихо-тихо:
– А можно я тоже пойду?
А Ури крикнул громко:
– Фрау Инге, можно Клауса взять с нами? Он сегодня всю работу уже сделал!
Он сказал неправду, – мне еще надо было прокрутить в миксере овощи свиньям на вечер и вымыть окна и двери у Отто, но я, конечно, мог бы сделать это позже, если бы фрау Инге позволила мне пойти с ними осматривать замок. Когда-то раньше я осматривал замок с Карлом, но Карл очень любил тайны и не всегда брал меня с собой. Были такие места, которые он не хотел, чтобы я видел. Вот было бы здорово посмотреть их сейчас!
– С чего мы начнем? – спросила Инге своих гостий. – Сегодня я долго не могу, у меня работы непочатый край.
– С того, что порекомендует Вильма, – поспешно сказала Доротея. – Она преподает архитектуру средних веков и знает про старые замки абсолютно все.
Но Вильма, казалось, ни слова не слышала – она так вертела головой, разглядывая башни и стену, что ей грозила опасность превратиться во флюгер. Наконец она не столько произнесла, сколько пропела:
– Боже, неужели я действительно здесь? Я ведь давно потеряла надежду проникнуть за эти заколдованные стены. – Тут она повернулась к Инге. – Пошли, дорогая Инге, я расскажу вам, какое сокровище оказалось у вас в руках! Только хорошо бы взять с собой план замка. У вас должен быть план.
– План замка? – Инге наморщила лоб, силясь вспомнить.
– У вас обязательно должен быть план, – настойчиво повторила Вильма.
Инге прикусила нижнюю губу и задумалась.
– По правде говоря, я видела его последний раз много лет назад, когда все здесь перестраивала. Понятия не имею, куда он девался с тех пор! Может быть, он в шкатулке, которая стоит в рыцарской трапезной?
Вильма и Доротея так и повисли на ней.
– Рыцарская трапезная! У вас сохранилась рыцарская трапезная? – зачирикали они, перебивая одна другую. – Подлинная трапезная? Какого века?
Инге бросила быстрый взгляд на Ури, но он развел руками, – мол, делать нечего, ты же сама предложила показать им замок.
– Хотите посмотреть? – спросила Инге и взялась за ручку двери.
Обе дамы завизжали от восторга и, обгоняя друг друга, ринулись за ней. Клаус тоже хотел было пойти с ними, но Ури его не пустил:
– Рыцарскую трапезную тебе смотреть необязательно, ты там каждую неделю пыль вытираешь. Так что иди пока помой посуду и наведи порядок на кухне, – сказал он и пошел обратно обмазывать цементом свои камни.
Клаус вымыл посуду, протер пол на кухне и даже помыл газовую плиту, а они все еще топали и чирикали в рыцарской трапезной. Наконец он не выдержал и вышел на крыльцо:
– Ури, можно, я пойду посмотрю, что у них там творится?
– Я сам пойду, – ответил Ури, положил мастерок, вытер руки и пошел в трапезную. Там горели два канделябра, которые образовали светлые круги по обе стороны рыцарского стола, – в одном круге Доротея и Вильма, напялив шлемы и доспехи, любовались своим отражением в большом зеркале, в другом Инге стояла на коленях перед нижним ящиком старинного комода. Остальные ящики комода были выдвинуты, и весь хлам из них был разбросан по полу, а на верхней доске стояла открытая чеканная шкатулка, из которой Инге вытряхнула все бумаги.
– Не могу понять, куда этот план мог запропаститься, – сказала она, обращаясь то ли к Ури, то ли к отражению Доротеи и Вильмы, совсем неотличимых за опущенными забралами. Она закрыла нижний ящик, поднялась с колен и стала аккуратно собирать разбросанные бумаги, внимательно просматривая каждый листок прежде, чем вложить его в шкатулку. Доротея и Вильма сняли со стены шпаги и с громкими криками скрестили их, не отрывая глаз от зеркала. Инге вздрогнула, не разглядывая бросила в шкатулку последнюю пачку бумаг и со звоном захлопнула крышку. Потом быстро сгребла в охапку раскиданные по полу старинные одежки, кое-как рассовала их по ящикам комода и обратилась к отражению в зеркале:
– Прошу прощения, дорогие гостьи, но нам придется отложить осмотр замка до другого раза.
Вильма подняла забрало:
– Как это – отложить? – воскликнула она. – Ведь мы же договорились!
Инге устало откинула волосы со лба:
– Мне очень жаль, но я боюсь, мы договорились неправильно. Во-первых, я так и не нашла план.
Доротея сняла шлем:
– Бог с ним, на первый раз можно и без плана.
– А во-вторых, – сказала фрау Инге твердо, – уже двенадцать часов, и у меня полно работы.
– Но мы так мечтали увидеть замок! – захныкала Вильма, выбираясь из доспехов.
– Не огорчайтесь, вы еще его увидите, когда я найду план, – пообещала Инге, делая шаг в сторону лестницы. – Теперь, когда мы благополучно разрешили наши непримиримые противоречия по поводу лукового пирога, что может помешать нам... – она засмеялась, и обе гостьи засмеялись вместе с ней.
– На случай, если план не найдется, вы можете обратиться в Управление по охране памятников. – сказала Вильма. – Там в архиве хранятся планы и родословные всех замков этого периода.
– А где оно, это Управление? Никогда о нем не слышала, – удивилась Инге.
– В Байерхофе. В земле Гессен. Вы там когда-нибудь бывали?
– Боюсь, что никогда.
– Тогда вы просто обязаны поехать посмотреть! – вскинулась Вильма.
Это прелестный старинный город – настоящая жемчужина! Он сохранился с семнадцатого века в таком виде, как его построили.
– Даже американские бомбардировщики обошли его в сорок пятом, – вставила словечко Доротея.
– Далеко он?
– Отсюда километров двести – не больше. Если вы поедете туда, обратитесь к моему учителю – профессору Курту Рунге; он ведает этим архивом. Можете сослаться на меня. Моя девичья фамилия Шенке Вильма Шенке.
За спиной Ури раздался странный звук, словно кто-то поперхнулся хлебной крошкой, но сдерживается, стесняясь кашлять вслух. Ури обернулся и увидел Клауса – он пялился на Вильму, разинув рот, в уголках губ у него запеклась слюна.
Когда я услышал про девичью фамилию, я понял, что мамке ни в чем нельзя верить. Раз у Вильмы была девичья фамилия, значит, у нее был муж. Выходит, и у Вильмы был муж, и у Доротеи был муж! А значит, напрасно мамка с Эльзой про них насочиняли, будто они лижут друг друга языком в таких местах! Замужние женщины так делать не могут! Или все-таки могут? Тут я стал представлять себе, как они это делают, мне стало страшно жарко, и я не заметил, что все погасили свет и ушли, а я остался один в темноте.
Ури взял из пачки белый лист, написал: «Дорогая моя старушка»; прочел написанное, поморщился и зачеркнул. Под зачеркнутым написал: «Клара, цветок души моей»; прочел написанное, опять поморщился, скомкал лист и бросил в корзинку. Идея написать матери письмо осенила его внезапно и поразила своей простотой. Просто письмо, подробное, спокойное, обстоятельное, – вместо бессмысленных дорогостоящих телефонных разговоров, после которых у него на губах оставалась вязкая горечь от собственного хамства. Тут была какая-то загадка: стоило ему услышать голос матери, как из глубин его подсознания вырывались неведомые гнусные химеры, – поразительно, когда в тайниках его души (души ли?) успело накопиться столько желчи? И самое ужасное, что мать не пыталась уклониться, не прикрывала лицо руками, а кротко позволяла ему расправляться с нею со всей жестокостью, на какую он был способен. А с нею он был способен на многое. И чем больше хамства она ему прощала, чем покорнее звучали ее ответы, тем сильнее он распалялся.
Возможно, все дело было в том, что он инстинктивно угадывал за ее кротостью тот темный ужас, который охватил ее после всего, что с ним случилось. Она считала его тяжело, неизлечимо больным, так же, как и все его бывшие друзья, с которыми он в результате успешно расплевался. С друзьями, как и с подружками, проделать это было куда легче, чем с матерью, их терпения не хватило надолго. А вот мать в своей всепрощающей покорности была непобедима. Ури чувствовал, что для него было бы смертельно раствориться в ее жалости, и потому сопротивлялся как мог.
«Итак, будем писать мамке письмо». – вздохнул он вслух и вдруг понял, как он должен к ней обратиться. Он придвинул к себе новый лист и написал с легкостью: «Привет, мамка!». Он написал эту фразу по-немецки и засмеялся, представив себе, как поразит ее такое обращение. После этого непочтительного вступления он перешел на иврит – все-таки писать справа налево было куда сподручней, – и слова свободным потоком потекли из-под его пера:
«Не удивляйся: так называет свою свирепую мать мой подручный дурачок Клаус, – я тебе о нем как-нибудь напишу подробно – это отдельная тема. А пока я отвечу на твой главный вопрос: я еще не знаю, когда я вернусь. Мне тут хорошо и спокойно, хотя я часто (но к счастью, не всегда) укоряю себя, что мне не должно быть хорошо и спокойно в Германии. Как ни странно, – а впрочем, может быть, это естественно, – но здесь я начал гораздо больше понимать твое настойчивое отталкивание от этой страны. Отталкивание от нее и притяжение к ней. Я даже съездил на еврейское кладбище в Цвайбрюккен и нашел там могилу твоей бабушки. Мне не повезло – или повезло, если тебе угодно, – потому что накануне, то ли в насмешку, то ли в наказание, именно на этом кладбище порезвились хулиганы. Они перевернули и разбили несколько могильных плит (к счастью, не бабушкину) и разрисовали все стены и памятники свастиками. Этой милостью они нас не обошли, так что твоя либеральная душа может быть спокойна – тут мы слились со своим народом.
Вообще здесь, в нашей лесной глухомани скрыта какая-то тайна. Тут почти нет и давно не было евреев, – говорят, и до Гитлера их, то есть нас, было здесь немного. Еврейское кладбище в Цвайбрюккене подтверждает это: оно такое маленькое, и основная масса могил относится к прошлым векам. Я боюсь, семье твоей бабушки было здесь одиноко. Однако многие городишки в наших окрестностях носят фамилии моих школьных друзей – я уже побывал в Канделе, Манделе, Гинзбурге, Ландау и Майзеле – значит, все они отсюда родом. Можешь им это при случае сообщить.
Но это все между прочим, а по делу я хотел объяснить тебе, что меня здесь удерживает, если такое вообще можно объяснить. Да, ты права, меня здесь удерживает Инге, или, как ты называешь, ее «эта женщина». Мне странно слышать такое определение от тебя – тебя ведь столько раз так обзывали, и ты знаешь по себе, как это обидно и несправедливо. Ты спрашиваешь, люблю ли я ее. Я не знаю, что значит «любить», слово это потеряло для меня смысл вместе со многими другими важными словами. Люблю ли я тебя? Любил ли я Ирит? Ведь оказалось, что мне было легче с нею расстаться, чем продолжать нашу душераздирающую драму. Был ли я виноват в этом? Мог ли я вести себя иначе?
Но я не хочу возвращаться к тому страшному времени, когда мне легче было числить себя среди мертвых, чем среди живых, потому что среди живых мне было неуютно. Я только пытаюсь объяснить тебе, что привязывает меня к Инге. Ты только не смейся, но я думаю, что она меня приворожила – она сама полушутя называет себя ведьмой и говорит, что пару веков назад ее бы сожгли на костре. Знаешь, бывают минуты, когда я в это верю, потому что ворожбой ли, колдовством ли, не знаю, но она вернула меня к жизни. Тем более, что место здесь вполне подходящее для колдовства: всего в паре километров от нас находится гора Лемберг, где ведьмы когда-то плясали на Вальпургиеву ночь, если ты еще помнишь ваши немецкие легенды. Кто их знает, может, они и сейчас там пляшут, – во всяком случае, здесь, в деревне, одна половина жителей подозревает вторую (а вторая – первую), что они лешие, ведьмы и колдуны. Но кто бы они ни были, мне здесь хорошо и спокойно. Если тебе так легче, можешь рассматривать это место как санаторий для нервнобольных.
Ну вот, а теперь, когда я написал тебе о главном, я постараюсь удовлетворить твое любопытство и описать тебе внешнюю сторону своей жизни. Я живу в очень старинном замке, на три четверти разрушенном и на одну четверть пристойно модернизованном. Я думаю, что ты – с твоим изысканным чувством прекрасного и любовью к европейской культуре – сумела бы по-настоящему оценить красоту моего временного жилища. Ты заметила? – я пишу «временного» и потому (но не только потому) не приглашаю тебя приехать и восхититься. Ведь ты сама внушила мне, что нога твоя никогда не ступит на проклятую немецкую землю, и я тебе верю, потому что вера в тебя – это, пожалуй, единственная вера, которая у меня осталась, – если не считать, конечно, вновь приобретенной веры в нечистую силу.
Но вернемся к замку. Он построен из местного кроваво-красного камня, из которого в этой округе построено все —от дровяного сарая до Фрайбургского собора. Представляешь, какая это красота – красные зубчатые стены на склоне горы в кольце густого темно-зеленого леса, над которыми взлетают ввысь мрачные красные башни со стрельчатыми бойницами! Последний художественный штрих внешнему виду замка придает многоцветная мозаика, искусно выложенная над его старинными двустворчатыми воротами несколько веков назад. Наш дурачок Клаус – я часто его цитирую, потому что в его словах мне слышится необъяснимая мудрость юродивого, – так описывает эту мозаику: «На этой картинке пять рыцарей на конях барахтаются в мыльной пене, которая сливается на них сверху из какой-то невидной нам стиральной машины». Похоже, эти рыцари подъехали к воротам снизу из деревни по извилистой горной дороге.
А ведь внутри замок еще красивей, чем снаружи. Честно говоря, до сих пор я видел только комнаты и переходы, доступные поверхностному обзору, и лишь недавно обнаружил, что можно проникнуть в ту часть замка, которую я считал запретной. Дело в том, что замок по сути состоит из трех замков разного возраста: самый древний, построенный еще в двенадцатом веке сильно разрушен, средний тоже разрушен, но не так сильно, а самый юный – всего лишь середина шестнадцатого века, совсем дитя, ха-ха-ха! – неплохо сохранился. Его возвели (не могу употребить глагол менее возвышенный применительно к такому архитектурному чуду) уже предки Инге, а она его частично перестроила и модернизовала.
Признаюсь, я несколько раз пытался пробраться в запечатанные семью печатями старинные покои, но мне это оказалось не под силу, тем более, что когда Инге об этом узнала – дурачок Клаус проболтался, – она учинила мне страшный скандал. Она кричала, что это опасно, потому что там все рушится, и умоляла меня больше туда не лазить. И я пообещал прекратить свою поисковую активность, тем более что работы у меня тут по горло и времени на детские глупости нет.
А теперь самое интересное: у нас тут произошли разные мелкие перетасовки, в результате которых замок повернулся ко мне передом, а к лесу задом. Все началось с того, что к нам в гости повадились две местные профессорши-лесбиянки, – предупреждаю, никакого отношения к здешним колдунам и чародейкам они не имеют, они – из университетских кругов. Тебе может показаться, что я совсем зарапортовался – то у меня шабаш леших и ведьм, то шабаш лесбиянок и профессоров, но ничего не поделаешь: такова реальность здешней жизни. Так вот, эти две прекрасные дамы, – впрочем, прекрасная из них только одна, а вторая – страшней войны, вся составлена из разнокалиберных осколков стекла, – но эта деталь нисколько не снижает интенсивности их взаимной страсти; о чем это я? Ах да, так эти дамы последнее время зачастили к нам, и мы с Инге никак не можем решить, ради кого из нас: ради Инге, ради меня или ради замка. Не исключено, что ради всех троих.
Внешним предлогом их визитов служит профессиональный интерес Вильмы – это та, которая красивая, – она пишет книгу о средневековой архитектуре этих мест, а Доротея, – та, что из осколков стекла, – просто сопровождает ее, ибо они неразлучны. И вот в связи с этой книгой они жаждут осмотреть замок. Ты спросишь, почему они возникли с этим требованием именно сейчас, и я мог бы тебе это объяснить, но это тоже отдельная история, так что ее я расскажу тебе как-нибудь отдельно. Но суть состоит в том, что именно сейчас они буквально атакуют Инге и настойчиво требуют разрешения обойти все запертые покои, залы, лестницы, подвалы и переходы. Инге не решается пускать их одних и, если очень уж занята, то посылает меня их сопровождать при условии, что мы не будем заходить в помещения, огороженные веревками. Когда-то, когда Инге перестраивала жилую часть замка, какие-то специалисты огородили особо опасные места.
Мои подопечные – дамы любопытные, любвеобильные и любознательные, а главное – большие борцы (или лучше «борицы»? или, может, «поборницы»?) за права человека. И потому вперемешку с лекциями по истории и архитектуре феодальных княжеств Баден, Пфальц и Вюртемберг я в придачу к каждой экскурсии получаю суровый втык за свое дурное обращение с палестинцами. От полного морального уничтожения меня спасает только их еще не полностью угасшее, но стремительно угасающее на глазах немецкое чувство вины перед евреями.
Если бы не эти их безудержные взрывы либеральной патетики, наши экскурсии по заброшенным пустынным палатам и переходам замка можно было бы назвать романтическими – там всегда или темно, или, по крайней мере, сумрачно и очень тихо, так что мы непроизвольно приглушаем свои шаги и голоса, чтобы не слишком нарушать эту тишину. Милые лесбиянки все время нежно ходят рука об руку, а иногда обнимаются и целуются у меня за спиной и воркуют вполголоса, как два голубка. Но я, собственно, собирался рассказать не о них, а о замке. Их я упомянул попутно – уж слишком они живописны, чтобы их просто так миновать.
Замок при ближайшем рассмотрении оказался куда обширнее, чем он выглядит снаружи, потому что он уходит глубоко внутрь огромной скалы, в которую он встроен. Эрудированная Вильма утверждает, будто строители замка так хитроумно использовали все извивы и впадины этой неприступной скалы, что создали в результате архитектурное чудо.
Вчера мы бродили по этому архитектурному чуду особенно долго. Было воскресенье, и сиделка старика Отто фрау Штрайх увезла его с утра в церковь – послушать, как наш Клаус поет в церковном хоре, – ты даже не поверишь, какая в этом медвежьем углу богатая и напряженная общественная жизнь! – так что Инге тоже присоединилась к нашей экспедиции. Она, конечно, хорошо знает замок, и под ее руководством мы прошли через потайную зеркальную дверь в рыцарской трапезной – никакими словами нельзя описать тот восторженный трепет, который охватил наших лесбиянок, когда эта дверь начала бесшумно поворачиваться вокруг центральной оси, открывая за собой черное зияние подземного хода.
Я много раз проходил по этому подземному ходу – он ведет из комнат Инге в комнаты Отто, – но только мимоходом заглядывал в ответвляющийся от него другой подземный ход, по которому повела нас вчера Инге. Вообще я вынужден признать, что беспардонное вторжение либеральных дам в нашу размеренную трудовую жизнь превратило ее в некое подобие праздника, – вроде никогда не было времени, а вот теперь вдруг нашлось. И веселой праздничной процессией мы пошли по сводчатым подземным коридорам, освещая себе путь пускай не факелами, а всего лишь электрическими карманными фонариками, но все же... Потому что в этих коридорах даже фонарики создают атмосферу мистической тайны.
Подземный ход довольно долго спускался вниз, пока не привел нас в круглый красный зал, расположенный в подножии самой древней башни. Дневной свет проникает в зал сквозь разные прорехи вроде выбитых окон и отвалившихся дверей – поэтому, хотя погода была дождливая и небо серое, наши фонарики стали бесполезны, а их свет бледным и бестелесным. Но даже в этом бледном сумеречном свете было видно, как прекрасны пропорции зала, хоть многое в нем сильно разрушено.
Инге сказала, что она покажет нам что-то любопытное, и повела нас по полуразрушенной лестнице на вырубленную в стене галерею, опоясывающую зал на уровне второго этажа – да, я забыл сказать, что зал очень высокий, а над ним взлетает к небу грозная сторожевая башня. Мы шли гуськом, осторожно глядя себе под ноги, потому что каменный пол галереи изрядно выщерблен и в некоторых колоннах балюстрады зияют опасные трещины. На полпути в стене прорублен узкий проход, в который мы свернули, и, пройдя несколько шагов, вышли на главную стену замка. Замечу, что зубчатые стены замка сохранились лучше всех других его частей – их действительно строили на совесть, ведь от их прочности зависела жизнь строителей! Зубцы той стены, на которую мы вышли, – метра в полтора толщиной, а вдоль зубцов по внутреннему краю стены вьется каменная дорожка шириной еще в полметра, а то и больше.
– Смотрите! – сказала Инге и указала на непонятное цилиндрическое строение с куполообразной крышей, втиснутое в зазор между главной стеной и угловой башней, так что его нельзя увидеть ни со двора, ни с дороги. Под самой крышей в том месте, где строение подходит вплотную к идущей вдоль зубцов дорожке, в его цилиндрическом теле зияет узкий проем, в который можно влезть со стены.
– Загляни туда, Ури, – предложила мне Инге.
Я сунул голову в проем и осветил фонариком внутреннюю полость строения: там было темно и таинственно, покрытые плесенью цилиндрические стены уходили далеко вниз, в пустоту.
Инге спросила, кто знает, что это, но никто из нас с ходу не смог придумать ничего путного. Мы с Доротеей высказали пару дурацких предположений, которые нам казались страшно остроумными, но Инге отмела все наши идеи. Пока мы смеялись над собой, Вильма взяла у меня фонарик и стала вглядываться в темное пространство под проемом.
– Это цистерна! Водяная цистерна! – вдруг завопила она, теряя от возбуждения все свои дамские профессорские манеры.
– Правильно, – подтвердила Инге, – это древняя водяная цистерна. В ней хранили воду при долгой осаде, когда в замке пряталась вся деревня со скотом и лошадьми.
– И все? – спросила Вильма, явно предвкушая какое-то откровение.
– Не совсем, – отозвалась Инге. – Если верить легенде, в очень давние времена эту цистерну наполняли водой не только для питья. Когда грозный враг стеной шел на приступ и защитники замка теряли надежду его отстоять...
Вильма захлопала в ладоши:
– Я так и знала! Они открывали цистерну снизу и разом выливали из нее всю воду! Сбрасывали настоящий водопад на головы наступающих врагов!
Вильма была счастлива – какая это находка для ее книги! Оказывается, сейчас очень редко можно найти сохранный механизм, способный сбросить тонны воды на головы нападающего врага. Она спросила, работает ли это устройство до сих пор, но Инге только пожала плечами и ответила, что последние четыреста лет вряд ли кто-нибудь это проверял. Чтобы показать нам, как глубоко вниз уходит цистерна, Инге бросила туда камень, и мы довольно долго ждали, пока он ударится о дно. Так что, если эту цистерну честно наполнить доверху, можно затопить небольшой город. Только тут до меня дошел смысл мозаики над воротами замка в трактовке нашего мыслителя Клауса: вот из какой стиральной машины мыльная пена льется обильным потоком на испуганных рыцарей и на их не менее испуганных лошадей!
– А откуда берется вода? – спросила практичная Доротея.
Инге указала вверх, на отвесно возносящуюся над замком красную скалу:
– Там – наверху, в расщелине, есть источник – из-за него, наверно, и построили здесь когда-то замок. Лет двадцать назад мой отец провел водопровод, чтобы использовать воду этого источника в нашем хозяйстве. А раньше этой водой в случае надобности наполняли цистерну.
Я присмотрелся получше и заметил, что с вершины скалы в цистерну идет сухой каменный желоб, дальняя часть которого теряется где-то наверху. Однако любознательную Доротею не удовлетворил услышанный ею рассказ:
– А почему сейчас цистерна пустая? В нее вода не льется вообще?
– Нет, сток в этот желоб перекрыт специально сконструированным шлюзом, отводящим воду в водопровод.
– А вдруг вам понадобится наполнить цистерну? – не унималась Доротея.
– Мне трудно представить такого врага, на голову которого мне бы захотелось ее опрокинуть, – сухо сказала Инге, и я заподозрил, что ей уже начала надоедать эта суета вокруг красот приносившая пользу только Вильме, а ей – Инге – одни хлопоты. Но настырную Доротею не так просто было остановить:
– Ну, а если все же понадобится, как это сделать?
Хоть Инге, похоже, уже устала от этого напора любознательности, она предпочла не подвергать риску зыбкое, едва установившееся перемирие и безропотно повела наш маленький разведотряд по стене – туда, где сторожевая башня смыкается со скалой. Там нашим глазам открылась почти невидимая из других точек вырубленная прямо в скале крутая лестница, ведущая к шлюзу.
Восторженная Доротея хотела немедленно начать карабкаться наверх, но Инге показала на толстую веревку, преграждающую вход, и объяснила, что взбираться по лестнице запрещено, потому что опасно. Доротея со вздохом отступила и стала умолять Инге спуститься вниз, в подвал, чтобы посмотреть, как работает сбросовый механизм цистерны. Но Инге спускаться вниз отказалась под тем предлогом, что у нас нет плана.
– Что, план так и не нашелся? – удивилась Вильма. – Вы хорошо искали?
– Я все шкафы перерыла, – пожала плечами Инге. – Но он исчез бесследно.
Мне показалось, что прекрасная Вильма, живые мозги которой были гораздо подвижней стеклянных мозгов Доротеи, тоже догадалась, что Инге уже наскучила эта экскурсия. И желая сохранить возможность прийти сюда в другой раз, она выступила с неожиданной и, на мой взгляд, блестящей идеей – нужно привести замок в порядок и показывать его туристам за деньги!
– Ну, а где взять деньги, чтобы привести замок в такой порядок, за который туристы будут платить деньги? – спросила Инге.
Вильма тут же объяснила, что деньги может дать то самое Управление по Охране Памятников, о котором она уже говорила на днях. Нужно только правильно составить просьбу-проект. Она готова помочь Инге составить проект и посодействовать, где надо.
Мне эта идея показалась просто замечательной, но Инге вовсе не понравилось, что она, пра-пра-пра-правнучка баронов Губертусов, станет показывать свое родовое имение всякому сброду. Однако у хитрожопой Вильмы был на это достойный ответ: «В Бергцаберне за вход в замок берут десять марок, и от посетителей отбою нет. А ведь их замку далеко до вашего. Так что вы сможете спокойно брать все пятнадцать. Или вам деньги не нужны?».
А кому не нужны деньги? Инге они точно нужны, – она тащит на себе все это грандиозное хозяйство и отца-инвалида в придачу. Или про отца-инвалида я тебе еще не рассказывал? Слушай, мне так много пришлось бы тебе рассказать, чтобы ты могла составить хоть смутное представление о моей здешней жизни, а мое терпение уже иссякает. Поэтому я обрываю письмо на полуслове и иду кормить своих свинок, ладно?
Всего хорошего, мамка.
Твой дорогой (в пересчете на марки) сыночек Ури.
Р.S. Чтобы тебе было понятно, о чем речь, прилагаю к письму наспех набросанный мной портрет замка. Ты видишь, я настолько пришел в себя, что мысль о писании портретов мне уже не так отвратительна, как несколько месяцев назад. Твой У.
Когда Отто надоели вопросы Инге, он сделал вид, будто задремал. Но хоть он закрыл глаза и даже начал слегка похрапывать, – единственный звук, который он производил так же хорошо, как и до болезни, – она не ушла на цыпочках, боясь потревожить его сон, а упрямо осталась стоять над его головой и настаивать, что план замка должен быть где-то у него. Она даже пустилась в выяснение каких-то давно забытых никому не нужных обстоятельств, при которых она отдала план ему на хранение, но ему смертельно скучно было все это слушать, потому что его ни в чем не надо было убеждать. Он прекрасно знал, что план хранится у него, и отлично представлял, куда он его спрятал, но вовсе не собирался ей этот план отдавать.
Он чуть было не рассказал ей, как непросто было ему с его протезом и парализованной рукой спрятать этот дурацкий план, который стал для него угрозой и обузой. Правда, у него хватило ума и предусмотрительности спрятать план заранее – еще до того, как само наличие этого плана в замке могло бросить тень подозрения и на него, и на Инге. И какую благодарность он получил от нее за свою самоотверженность и осторожность? Никакой.
Отто так обиделся на дочь за эту черствость, что перестал храпеть и поднял было лапу, чтобы отстучать ей свои обиды, но во время спохватился. Он что, совсем обалдел? Ведь она же ничего не знает, именно от нее-то и весь секрет, на всех других ему плевать. Он даже еле слышно застонал от ужаса при мысли о своей возможной оплошности, однако Габриэла этот стон услышала и истолковала его по-своему. Она выскочила из кухни, где готовила ему на обед его любимый протертый суп из зеленого горошка, и набросилась на Инге с обвинениями, что она подвергает опасности здоровье отца.
Инге так опешила от этой неожиданной атаки, что поначалу даже не нашлась, что ответить, а просто виновато забормотала: «Да, да, фрау Штрайх... конечно, фрау Штрайх...». Было очень смешно слушать ее бормотание, – можно было подумать, что это она работает у Габриэлы, а не Габриэла у нее. Как он мог так ошибаться и называть Габриэлу глупой курицей? Она оказалась совсем не глупой и совсем не курицей! Но кто, глядя на нее, мог бы заподозрить в ней такую смелость и широту ума? Ее лицо, бледное и бесформенное, не допускало даже намека на эти качества. Как ни печально, он вынужден был признать, что Создатель не потратил много усилий на лицо Габриэлы, но он, Отто, уже давно вышел из того возраста, когда о женщинах судят по лицу.
Похоже, к Инге тем временем вернулась ее хозяйская самоуверенность, потому что разговор между ней и Габриэлой перешел в легкую перебранку, и голоса их зазвенели на более высоких нотах. Отто услышал, как дочь сказала тоном, не допускающим возражения:
– Пожалуйста, фрау Штрайх, оставьте нас одних на пять минут. Мне нужно обсудить с отцом важную семейную проблему.
Габриэла начала было протестовать, но Отто, испугавшись, что сейчас они рассорятся и Инге уволит Габриэлу, как она уволила Марту, – уж кому, как не ему было знать, какая его дочь стерва! – лихорадочно заколотил лапой в рельс:
«Суп! Суп подгорит, Габриэла!»
Неясно, поняла ли Габриэла его предостережение или просто вспомнила про суп, но она молча вышла на кухню и закрыла за собой дверь, оставив Отто наедине с дочерью. Инге долю секунды поглядела ей вслед и с улыбкой перевела взгляд на отца:
– Ишь, как она бросилась тебя спасать! У тебя с ней роман, что ли?
Отто, польщенный таким предположением, ответил ей с некой даже лихостью, о которой он последние, мучительные свои годы и думать уже забыл:
– А что, только тебе можно романы заводить?
Инге рассмеялась и с неожиданной нежностью погладила его по сильно полысевшей, но все еще кудрявой голове:
– Что ж, роман так роман, лишь бы на здоровье! О-о, я вижу, она тебя даже постригла? Ну и ну!
Она так давно не прикасалась к нему, – по-человечески не прикасалась, а не по необходимости, когда надо было поменять ему пеленку или ночную сорочку! Он с немой мольбой прижался щекой к ее руке, чтобы она не сразу ее отдернула. Еще минута, и он все бы ей рассказал, но, к счастью, – ничего себе счастье! – он уже не способен был мигом выпалить то, что рвалось из него наружу. А пока он поднимал лапу к рельсу, дочь успела отнять руку, и он, в свою очередь успел подумать, что ей противно прикасаться к его ссохшейся старческой коже, и от этой привычной мысли все вернулось на свои места – осторожность, недоверие, неприязнь.
– Куда же мог запропаститься этот план? – спросила она, ничуть не подозревая о пронесшейся в его душе мгновенной буре чувств.
Что ж, так даже лучше, пусть и дальше не подозревает. Ее недогадливость ему на руку – пусть она и дальше не подозревает, что он спрятал этот план. Инге начала задумчиво шагать из угла в угол, обращаясь то ли к нему, то ли к себе самой:
– Черт-те что! Я уже всюду, где могла, искала. Ума не приложу, где еще его искать. Я помню, что он долго лежал в маминой шкатулке среди других старых бумаг. Я его так ясно себе представляю – коричневая папка, а в ней несколько больших желтоватых листов с планами отдельных частей. Но это было давно, куда же он делся потом? Куда я могла его перепрятать?
Она резко остановилась перед античным бюро орехового дерева, в котором хранились всякие нужные и ненужные документы, накопившиеся за долгую жизнь Отто, и принялась перебирать аккуратно перевязанные разноцветными тесемками связки старых писем, банковских счетов и контрактов. Отто дважды ударил лапой в рельс: он терпеть не мог, когда рылись в его бумагах – нужно было срочно вызывать Габриэлу. Та немедленно возникла на пороге с чашкой супа на подносе, – наверно, стояла под дверью и ждала удобного момента, чтобы ворваться.
– А вот и наш супчик! – радостно объявила она и, не глядя на Инге, быстрым шагом направилась к креслу Отто. – Замечательный супчик, именно такой, как мы любим!
Инге с треском закрыла выдвинутые ящики комода и невидящими глазами уставилась на ловкие руки Габриэлы, повязывающей салфетку под подбородком Отто. Предоставив Габриэле готовить его к приему пищи, что стало теперь для него непростой процедурой, Отто продолжал напряженно следить за дочерью – что-то неуловимое в ее поведении тревожило его. Она секунду постояла задумчиво прикусив губу, потом тряхнула волосами и сказала то ли ему, то ли себе самой, то ли фрау Штрайх:
– Ничего не поделаешь, придется ехать в Байерхоф!
«Зачем?» – сердито отстучал Отто, хотя он прекрасно знал, зачем ездят в Байерхоф.
– В Управление по Охране Памятников. Там можно получить новую копию плана.
При упоминании Управления по Охране Памятников Отто пришел в ярость и, расплескивая по скатерти аппетитный супчик Габриэлы, принялся сбрасывать с обеденного столика все, до чего мог дотянуться – вилку, ложку, нож, солонку и плетеную хлебницу с хлебом. Некоторое время Инге молча следила, как фрау Штрайх, обиженно поджав губы, поднимает и кладет на стол сброшенные предметы, которые Отто тут же сбрасывает обратно.
– В чем дело, папа? – наконец спросила она.
«Что за горячка? Чего вдруг тебе срочно понадобился план?»
– Хочу кое-что отремонтировать и перестроить.
«Ты что, получила наследство? Интересно, от кого?»
– Почему именно наследство? Есть другие способы получить деньги на ремонт памятника архитектуры.
«С какой стати кто-то даст тебе деньги на ремонт твоего памятника?»
– Есть фонды, которые дают на это деньги, если я обязуюсь после ремонта открыть замок для публики.
Если бы Отто мог взреветь, он бы взревел. Если бы он мог вскочить и стукнуть по столу кулаком, он бы вскочил и стукнул по столу кулаком. Но ничего этого он не мог. Единственное, что ему оставалось, это сбросить со стола фарфоровую чашку с замечательным протертым супом из зеленого горошка, что он и сделал. Габриэла ахнула и закрыла лицо руками. Отто на мгновение стало ее жалко, но сейчас ему было не до нее, тем более что с закрытым лицом она выглядела куда лучше, чем с открытым. Поэтому он оставил ее стоять, как она стояла, и заколотил в рельс со всей яростью, на которую был способен:
«Запрещаю! Запрещаю! Запрещаю!»
В ответ Инге повернулась и молча пошла к двери. Отто заколотил еще громче:
«Вернись! Не смей уходить!» Но она, конечно, и не подумала вернуться – она открыла входную дверь и сказала с порога:
– Не стоит так горячиться, Отто, ты все равно ничего не можешь мне запретить. А мне придется на это пойти, как мне это ни противно, потому что я не вижу другого способа заработать хоть еще немного денег.
«К черту деньги!» – отстучал он, краем глаза следя, как Габриэла отняла руки от лица, взяла тряпку и начала вытирать пол.
– Поверь, папа, у меня больше нет сил бороться за каждый пфенниг, чтобы сводить концы с концами в этом проклятом замке, – тихо сказала Инге и ушла.
Глядя, как за ней закрывается тяжелая дубовая дверь, Отто откинул голову на спинку кресла и громко заскулил. Ему было жаль себя, потому что он не хотел быть ей в тягость, ему было жаль ее, потому что он был ей в тягость, но сейчас ему было особенно жаль замечательный протертый суп из зеленого горошка, который он расплескал по полу без всякой пользы.
– Итак, в путь! Труба трубит! – пропела Инге, затягивая ремень пассажирского сиденья.
Пока Ури давал последние инструкции Клаусу, Ральф сделал очередную отчаянную попытку протиснуться в кабину, а когда она не удалась, решительно растянулся на асфальте прямо под колесами, всем своим видом давая понять, чтобы они и не помышляли уехать без него.
– Что будем с ним делать? – спросил Ури, – с собой, что ли, возьмем?
– Ни за что! – твердо сказала Инге. – Мы едем далеко и по делу.
Ури сел за руль и начал затягивать ремень:
– Так что, переехать его? Ты же знаешь, я давно мечтаю.
Инге задумчиво разглядывала содержимое своей дорожной сумки:
– Может, и не переехать, но уж обмануть его точно придется, – она вынула из сумки бархатную комнатную туфельку и скомандовала:
– Клаус, открой ворота! А только мы выедем, тут же закрой!
Как только Клаус развел в стороны тяжелые створки ворот, Инге размахнулась, изо всех сил швырнула туфельку прочь от машины и крикнула:
– Ральф, аппорт!
Ральф метнулся за туфелькой, Ури нажал на газ, фургон рванул с места, сходу проскочил через мост и затормозил над самым обрывом. Инге посмотрела назад: Ральф с туфелькой в зубах тщетно пытался прорваться в щель между сходящимися створками ворот. Инге откинулась на спинку сиденья и залилась счастливым детским смехом:
– Мы свободны! Свободны! Я ведь не верила, что мне когда-нибудь удастся вырваться! На целых два дня!
Сзади за закрытыми воротами Ральф зашелся протяжным обиженным лаем.
– Поехали скорей! – сказала Инге. – Пока я его не пожалела.
– А туфелька как же? Она ведь тебе нужна.
– Туфельку мы оставим Ральфу для утешения. Тем более что он все равно ее не отдаст.
Ури, осторожно маневрируя скоростями, разворачивал фургон на краю обрыва:
– Жалко, красивые были туфельки. Очень тебе шли.
– Чем не пожертвуешь ради нескольких мгновений свободы!
– Кстати, дорого тебе вся эта затея обошлась? – полюбопытствовал Ури, выводя, наконец, фургон на дорогу.
– Дешевле, чем я предполагала. И фрау Штрайх, и Клаус согласились взять меньше денег при условии, что я дам им обоим отгул в День Охотника. На этот раз он выпадает на середину недели.
– Господи, неужто опять праздник? Скоро?
– Где-то в конце месяца.
– Сколько у вас тут праздников, уму непостижимо! – то ли восхитился, то ли возмутился Ури. – Можно подумать, что в будний день вам что-то мешает есть сосиски и пить пиво!
– Праздники в нашей глуши – главное средство от скуки. А не то люди бы тут совсем посходили с ума. Я их очень понимаю, я сама иногда готова сойти с ума.
Когда они выехали на скоростное шоссе, ведущее на северо-восток к Байерхофу, солнце уже почти зашло. Подсвеченная розовым сиянием заката асфальтовая лента дороги плавными извивами спускалась в усеянную пестрой россыпью деревушек долину Рейна. Им повезло: надоедливый холодный дождь утром прекратился, и появилась надежда, что начинается короткое, но прекрасное бабье лето. Инге открыла большую карту Германии и расправила ее у себя на коленях:
– Ехать часа три, а то и больше, – она опять беспричинно засмеялась. – Я уже и забыла, какое это счастье – мчаться по шоссе далеко-далеко – это почти как лететь.
– А ты любила летать? – сквозь зубы спросил Ури.
– Очень, – ответила Инге, невольно отмечая напряженность его голоса. Она мельком подумала, что он ревнует ее к прошлому, и эгоистично порадовалась этой ревности. Пусть ревнует, пусть подозревает, пусть что угодно думает и делает, только бы это удержало его возле нее подольше.
– А почему? – спросил он. – Чего там хорошего: висишь между небом и землей, а пассажиры капризничают, один требует воды, другой – виски.
– Бог с ними, с пассажирами, они не в счет. Полеты как наркотик: когда втягиваешься, то становится невозможно без них жить. В полете есть нечто особенное – ты оставляешь привычную жизнь далеко внизу и забываешь о ней, выключаешь ее, как телевизор. И начинаешь новую страницу. И так каждый раз.
– И много таких страниц ты накопила за эти годы?
Сейчас в его голосе звучала уже не скрытая, а откровенная ревность, и острое предчувствие, что он сейчас вернется к разговору о Карле, кольнуло Инге за какую-то долю секунды до того, как он спросил:
– Ведь своего Карла ты тоже встретила в самолете?
Она повернулась и поглядела на Ури, но увидела только его профиль: он неотрывно смотрел на медленно вращающуюся вокруг шоссе зелено-розовую панораму, в которой невысокие холмы с торчащими то тут, то там островерхими крышами церквей плавно переходили в просторные, окаймленные лесом луга. Инге легко коснулась ладонью его лежащих на руле пальцев, но они в ответ не дрогнули приветственно, а неприязненно напряглись. Она подумала, что не стоит портить из-за Карла с таким трудом организованное и так прекрасно начавшееся путешествие. Лучше всего принять вызов Ури и рассказать ему что-нибудь о Карле. Нужно только быстро решить, что именно.
– Послушай, – начала она осторожно, готовая к любой враждебной реакции Ури. – Какой смысл каждый раз выскакивать на меня с очередным разоблачительным вопросом и тут же убегать в кусты, не желая слышать ответ? Ты должен решить для себя, хочешь ты узнать что-нибудь о Карле или не хочешь.
Ури молчал, явно задетый ее проницательностью.
– Ладно, – продолжила Инге немного погодя. – Будем считать твое молчание положительным ответом. Карл сыграл в моей жизни слишком большую роль, чтобы делать вид, будто его вовсе не было. Так что слушай.
Ты прав: я действительно познакомилась с Карлом в самолете. Я до этого уже три года летала на «Люфтганзе», и мне надоело – одни и те же города, одни и те же лица. И я перешла в «Тай-Эр», тем более что там за цвет моих глаз платили чуть больше. В один из первых моих перелетов – мы летели из Амстердама в Бангкок – наш самолет попал в ужасную нестабильность, и всем, даже стюардессам, было велено сесть и пристегнуться. Когда мы шли гуськом к своим местам, самолет так тряхнуло, что девушка, шедшая впереди всех, не удержалась на ногах и покатилась по проходу. Две или три нервные пассажирки отчаянно вскрикнули, а остальные, хоть и молчали, но лица их застыли от напряжения как восковые маски. Какой-то парень очень молодой, почти мальчик – громко спросил: « Мы что, сейчас разобьемся?»
Тогда капитан, который мог видеть весь салон на экране телевизора, приказал стюардессам немедленно сесть на свободные места в салоне, и я оказалась рядом с Карлом. Сперва я не обратила на него особого внимания – мне тоже было не по себе: за все три года, что я летала, я не попадала в такую болтанку. Поэтому я даже не посмотрела, кто это сидит рядом со мной, завернувшись в плед, и читает книгу. Меня сначала даже не поразило, что кто-то способен читать в таких обстоятельствах, мне было просто не до того. Я, может быть, никогда бы с ним не познакомилась, если бы все так и продолжалось, но самолет швырнуло куда-то вбок, и свет погас. Тут уж вскрикнули не только нервные пассажирки. Клянусь, в мгновенном вопле ужаса, который раздался в темноте, я услышала немало мужских голосов. Капитан сказал в микрофон что-то успокаивающее по-английски, но, по-моему, никто ему не поверил.
И тут я почувствовала у себя на плече твердую мужскую руку, и спокойный голос сказал по-немецки:
– Успокойся, девочка. Увидишь, все обойдется.
Мне вдруг стало страшно весело и совсем не страшно. Карл потом говорил, что он давно меня заприметил и чуть ли не наворожил, чтобы я села рядом с ним. Он готов был приписать себе не только погасший свет, но даже и надвигающийся на нас из глубин Индийского Океана то ли тайфун, то ли циклон. И все это ради меня.
Наш самолет, как ты понимаешь, не разбился, и мы после короткой паники совершили вынужденную посадку в Бомбее, где нас оставили на ночь в связи с этим самым надвигающимся то ли тайфуном, то ли циклоном. Таким образом, Карлу представилась возможность пригласить меня сперва в ресторан, а потом к себе в номер.
– И ты вот так сразу согласилась пойти к нему в номер?
– Нет, я сначала возразила, что не могу пойти с ним вот так сразу. А он ответил, что жизнь коротка и редко допускает чудеса. И потому чудесами нельзя пренебрегать. А разве наша встреча – не чудо?
– И этого довода тебе было достаточно? Ведь ты его даже толком не видела!
– Ну, положим, к этому времени я уже успела его хорошенько рассмотреть и по уши в него влюбиться. Вернее, влюбилась я в него еще до того, как рассмотрела, потому что посадку мы совершали в полной темноте, если не считать двух синих лампочек, которые зажглись где-то посреди паники в двух концах салона.
– Чем же он так тебя покорил?
– Всем: магнетической силой голоса, магнетической силой руки на моем плече, тем, что он не спокойно читал книгу, когда все потеряли головы от страха. И главное – тем, что он затеял всю эту заваруху ради меня.
– Ты не хочешь сказать, что ты поверила, будто он вызвал тайфун из глубин Индийского Океана?
– Конечно, поверила! Мне так хотелось в это верить! Карл меня потряс – я никогда не встречала такого человека, как он. Дело не в том, что он был молодой и красивый, я уже повидала за эти годы и молодых, и красивых. Нет, главное – он был особенный, не такой, как все.
– Ты хочешь сказать, что ты всех уже знала?
– Не всех, но многих. За время своих скитаний по свету я успела завести и завершить несколько коротких романов, от которых у меня остался довольно противный осадок. Даже и тогда у меня был очередной друг, который время от времени требовал, чтобы я перестала летать и вышла за него замуж. Но я не соглашалась, – у меня было предчувствие, что я еще встречу своего принца.
– И Карл оказался твоим принцем?
Задавая эти вопросы неестественно равнодушным голосом, Ури ни разу даже мельком не глянул на Инге, а сосредоточенно всматривался в заоконную панораму, хоть там давно уже стало совершенно темно. Несмотря на то, что Инге была готова к такой реакции, она слегка испугалась, что переборщила в своем описании Карла, но назад дороги уже не было. Что ж, если некуда отступать, остается только смелее идти в атаку:
– Во всяком случае, я думала тогда, что он – мой принц. И я считала так много лет, хотя мне пришлось внести большие поправки в первоначальный образ принца.
– А тебя не тревожила мысль, что этот Карл просто морочит тебе голову, чтобы завлечь тебя на одну ночь, а потом забыть навсегда? Подумай сама: хорошенькая молоденькая стюардесса, готовая по первому зову пойти к нему в номер!
– Может, он сперва так и думал, но я-то твердо решила, что этого не будет.
– Что значит «решила?» В кандалы ты его заковала, что ли?
– Зачем в кандалы? Я хоть и не была тогда настоящей ведьмой, но кое-какими секретами этого мастерства я уже владела. Впрочем, оказалось, что он меня в конце концов все равно обвел вокруг пальца, но это уже другой рассказ. А тогда, ты не поверишь, но я с первой минуты знала, что это всерьез и надолго. И так оно и было. После той первой ночи в Бомбее я построила всю свою жизнь вокруг Карла: я верила всему, что он говорил, и, нарушая все графики, старалась летать туда, куда летал он.
– То есть ты с ним не жила, ты с ним летала?
– Да, каждая наша встреча была праздником. Он внушил мне, что для любви нет ничего страшней обыденности. И я не просто летала в чужие страны, я летала на свидания с Карлом.
– А он что, часто летал?
Инге почувствовала, что она ступила на тонкий лед и осторожно-осторожно пошла по кромке правды:
– Да, довольно часто. Он тогда еще не рассорился со всем миром, и у него было полно приглашений. Он всегда летал без жены, а я летела за ним в Сингапур или в Гонконг или в другой экзотический город, а там менялась с кем-нибудь или сказывалась больной и оставалась с ним. И была счастлива. Когда его начали реже приглашать на Дальний Восток, я опять вернулась в «Люфтганзу», но в наших отношениях к тому времени появилась трещинка – сначала маленькая, почти незаметная, но она стала все расти, все расширяться... А потом заболела мама, мне пришлось вернуться домой. Потом, перед самой маминой смертью, с отцом случился удар и его парализовало – и все кончилось. Не только Карл, а вообще вся моя прежняя жизнь. И тогда я перегрызла зубами свою тоску по Карлу и свою ностальгию по полетам и стала ведьмой.
Она засмеялась, приглашая Ури разделить с ней шутку:
– Чтобы летать хоть на помеле.
Но Ури молчал, и Инге стало совсем неуютно. Кто его знает, может, она вообще напрасно затеяла этот разговор? Но после спектакля в деревне Ури стал слишком часто задавать вопросы о Карле – и всегда непросто, а с подвохом, с подначкой, будто пытаясь ее на чем-то поймать. Инге иногда казалось, что зловещая тень Карла бродит где-то поблизости, – она не сомневалась, что с него вполне станется сторожить ее даже издали, даже когда она ему уже не нужна. А если он хотел разрушить ее хрупкую связь с Ури, у нее как бы не было другого выхода – ей нужно было вызвать Ури на прямой разговор, чтобы пригасить сокрушительные волны недоверия, возникающие между ними каждый раз, как произносилось имя «Карл». Сделать это было непросто, учитывая, что она могла рассказать только часть правды и что имя «Карл» стало произноситься последнее время все чаще и чаще.
Инге на секунду закрыла глаза, стряхивая с себя гипноз собственного рассказа. Карл ушел в прошлое, он, слава Богу, пропал, исчез, провалился в тартарары, а Ури был здесь, рядом, она каждой клеточкой своего тела жаждала коснуться его, прильнуть к нему, не дать ему ускользнуть. Она отстегнула ремень и, перегнувшись через сиденье, поцеловала Ури в нежную точку, где шея соединяется с ухом:
– Бог с ним, с Карлом. На мой сегодняшний вкус ты гораздо больше подходишь на роль принца, дорогой мой парашютист.
По ветровому стеклу внезапно забарабанили крупные дождевые капли.
– Вот тебе и бабье лето, – улыбнулся Ури, включая дворники, и на миг ответно прижался щекой к ее лицу. Инге со вздохом облегчения откинулась на спинку сиденья – на этот раз, кажется, пронесло.
Я включил телевизор и пошел наливать себе бобовый суп со шпиком, который мамка сварила перед уходом. Я не мог вспомнить, ушла она в «Губертус» помогать Эльзе или уехала в город к тете Луизе, но суп был еще теплый, так что я не стал его греть – если его и подогреть, он все равно вкуснее не будет. Есть, однако, хотелось сильно, а ничего другого не было ни в холодильнике, ни на плите, так что я налил себе полную салатницу супа и поставил ее на столик перед телевизором: хорошо, когда мамки нет дома, – я могу есть из чего угодно и где угодно! Я стал хлебать суп и искать в телевизоре что-нибудь интересное, но ничего интересного не было: по одной программе показывали спорт, по другой – викторину. Я терпеть не могу спорт и викторину – зачем мне смотреть на других, какие они ловкие и умные, если я такой идиот?
Я поискал еще, нашел новости про какую-то войну – я эти войны уже не различаю, у них каждый день какая-нибудь новая война – и скучный фильм про двух учительниц. Я люблю такие фильмы, чтобы кто-нибудь кого-нибудь убил, но не на войне, а в обычной жизни, на войне неинтересно. Но учительницы все говорили, говорили, говорили и никого не собирались убивать, так что я снова переключил программу. Там показывали кино про домашних животных, какие они друзья человека – сперва про кошек и собак, потом про лошадей, а потом про свиней. Свиньи в телевизоре были чистые и симпатичные, но ни одна не могла сравниться с моим другом Гансом.
Как только я подумал про Ганса, я тут же вспомнил, что обещал фрау Инге приехать вечером покормить свиней. Я вскочил с дивана и опрокинул салатницу с супом. Как же это я, – пообещал и забыл? Правильно говорит мамка, что у меня не голова, а дырявая корзина! А ведь фрау Инге пообещала мне за это отгул в День Охотника! Я стал быстро вытирать пол и искать свою куртку, которая, как назло, исчезла, будто сквозь землю провалилась. Я глянул на часы: было почти полдевятого – значит, я опоздал уже на полтора часа, а ведь надо еще доехать! Я порылся в шкафу. Мамкиного пальто там не было, – значит, она уехала в город к тете Луизе и мне можно взять ее куртку, потому что она сегодня вряд ли вернется.
Я схватил куртку, сунул руки в рукава и побежал к велосипеду, пытаясь на ходу застегнуть молнию. Я, наверно, сильно вырос с тех пор, как надевал эту куртку последний раз, потому что она здорово жала мне под мышками и молния застряла на полпути. Хоть снова стал накрапывать дождь, я решил, что доеду и в расстегнутой куртке, просто надо ехать быстрей. Я нажал на педали, втянул голову в плечи и помчался. По дороге я размечтался, что бы я сделал с деньгами, которые фрау Инге обещала заплатить за эти два вечера, если бы она отдала их мне, а не мамке, и даже не заметил, как доехал до замка. Дождь за это время припустил как следует.
Я соскочил с велосипеда, сунул руку в карман куртки и похолодел – ключей там не было! Я начал рыться в карманах брюк, хоть я никогда ничего туда не кладу, потому что они дырявые. Но мне казалось, что если я очень постараюсь, то ключи где-нибудь найдутся. И вдруг я все понял: ключи-то были в кармане моей куртки, а не мамкиной! Получалось, что мне надо было ехать под дождем обратно домой, искать там свою куртку, которая неизвестно куда пропала, а потом, если я ее найду, тащиться назад в замок. Дождь лил все сильней и сильней, и я совсем промок, но я все равно должен был покормить свиней, – я ведь обещал фрау Инге, а она обещала, что постарается заплатить за это мне, а не мамке!
Тогда я решил позвонить, хотя точно знал, что и фрау Инге, и Ури уехали на два дня по каким-то делам. Но я все-таки позвонил и долго ждал, что мне кто-нибудь откроет. Но никто мне не открыл, только Ральф прибежал к воротам и стал радостно махать хвостом. Но что толку от Ральфа, он все равно не может отпереть ворота. Я сказал ему:
– Ральф, пойди скажи фрау Штрайх, чтобы она меня впустила.
Он навострил уши, но, конечно, ни черта не понял. Особенно он не мог понять, почему я стою за воротами и не захожу. Я сказал ему:
– У меня нет ключа. Понимаешь? Ключа нет! – я растопырил пальцы и показал Ральфу, что у меня в руках ничего нет.
Он завизжал и стал бросаться передними лапами на ворота, просить, чтобы я скорее заходил. Ну что мне было делать? Время шло, и дождь лил как из ведра. Мне надо было во что бы ни стало попасть во двор, а остальное уже пустяки – я знал, куда фрау Инге прячет ключ от свинарника.
И тогда я решил поползти в замок по подземному ходу.
Я никогда не полз по подземному ходу ночью и даже не представлял, что там может быть так темно и страшно. Единственное, что хорошо, это то, что там невозможно сбиться с дороги, а то бы я обязательно заблудился. Несколько раз я даже решал плюнуть на эту затею и вернуться обратно, но вспоминал про голодного Ганса и про то, что фрау Инге обещала отдать деньги мне, а не мамке, и полз дальше. Не знаю, сколько времени прошло, – мне показалось, что целый год, – пока я, наконец, увидел свет далеко впереди. Тогда я пополз быстрее и добрался до того места, где подземный ход под конец сильно расширяется и можно даже встать на ноги.
Свет пробивался из-под плиты, заслоняющей вход. Карл всегда требовал, чтобы я точно ставил ее на место, но с тех пор, как он у нас не живет, я не очень стараюсь, – какая разница, если даже кто-нибудь заметит, что там подземный ход? Мне повезло: когда я был здесь последний раз, я приткнул плиту кое-как, так что с одной стороны осталась широкая щель, и поэтому я еще издали увидел свет яркой лампы под круглым белым абажуром, которая по приказу фрау Инге и днем, и ночью горела на площадке перед дверью в комнаты Отто.
Я осторожно отодвинул плиту, вылез на площадку и стал подниматься по лестнице, которая ведет в нижний коридор. Мне не хотелось объяснять фрау Штрайх, откуда я вылез, но сегодня можно было не бояться, что она услышит мои шаги и закричит «Кто там ходит?», потому что из комнат Отто доносилась громкая музыка – они, наверно, смотрели телевизор. Все-таки, когда я дойдя до входа в столовую, я увидел, что дверь открыта. Мне было вовсе ни к чему попадаться на глаза фрау Штрайх, и я на минутку остановился и заглянул внутрь, чтобы проверить, не смотрит ли она на меня.
В столовой было темно, только ярко светился экран телевизора, перед которым спиной к двери сидели Отто и фрау Штрайх: он – глубоко в своем кресле, так что видна была только его макушка, а она – на маленьком стульчике у его ног. Я начал уже пробираться на цыпочках мимо открытой двери в столовую, но по дороге я глянул на экран – интересно, что они смотрят – комедию или викторину? Я глянул и обомлел. На экране большая волосатая рука гладила круглый белый живот с пупом посредине. Когда я был маленький, мамка позволяла мне мыться вместе с ней под душем, и мне очень нравилось гладить ее живот – он был круглый и белый, совсем как этот на экране, только рука у меня была маленькая и без волос. Мамка даже позволяла мне класть палец ей в пуп и очень от этого смеялась, но потом я что-то сделал не так – и она рассердилась, больно оттолкнула мою руку и больше не пускала меня к себе под душ.
Но волосатую руку на экране никто не отталкивал, и она поползла дальше – от пупа вверх, доползла до груди и стала делать круги влево и вправо. И слева, и справа было одно и то же: большие белые сиськи. Таких сисек я никогда не видел, потому что такой программы у нас в телевизоре нет, а мамкины сиськи совсем не похожи на эти. Потом картинка потемнела, музыка заиграла громче, и вместо одной руки появились две. Каждая рука обхватила пальцами одну сиську и сдавила ее – тут Отто засопел так сильно, что даже громкая музыка в телевизоре не смогла его заглушить, и я увидел, как фрау Штрайх положила руку ему на колено. У меня в голове закачалось и внизу живота стало горячо-горячо.
Вдруг экран потемнел, музыка стихла – и я испугался, что сейчас они обернутся и меня увидят. Я не знаю, почему это было так страшно, – ведь я не делал ничего плохого и пришел в замок по делу, фрау Инге даже обещала мне за это заплатить. Но я почему-то знал, что если они сейчас увидят, как я стою в дверях и пялюсь на экран, мне будет ужасно нехорошо. Но хоть я знал, что мне пора уходить, я не мог сдвинуться с места и продолжал стоять, как приклеенный, будучи не в силах оторвать глаза от экрана.
Теперь там появилась лесная поляна, а по ней весело бегали красивые девушки в купальных костюмах. Вдруг они все разом остановились и стали смотреть куда-то в сторону, – там через лес шла дорога, а по дороге быстро шагал молодой человек в сером пиджаке. В одной руке он держал портфель и был похож на учителя, который спешит в школу на урок. Сначала девушки следили, как он приближается к поляне, а когда он подошел совсем близко, они разбежались в разные стороны и спрятались в кусты. Молодой человек вышел на поляну и остановился, делая вид, что он слушает пение птиц, но это пели не птицы, а сидящие за кустами девушки в купальных костюмах. Они пели очень красиво, у нас в хоре никто так не умеет, и от этого пения молодой учитель забыл, что он спешит на урок: он поставил портфель, снял пиджак и лег на траву посреди поляны. Как только он лег, девушки выскочили из-за кустов и бросились на него. Они стали катать его по траве, кувыркаться через него, а потом все вместе с хохотом навалились на него, так что нельзя было разобрать, где чьи руки, где чьи ноги. Когда молодой человек, наконец, выбрался из этой кучи, он был совершенно голый, так что он уже не был похож на учителя. Некоторые девушки тоже оказались голые, а остальные начали быстро срывать с себя свои купальные костюмы и гоняться за бывшим учителем, который делал вид, что он хочет от них убежать, а на самом деле только притворялся, потому что ему очень нравились эти девушки и их игры. Я заметил, что ему это нравится, по одному признаку, про который нельзя говорить вслух – мамка много раз меня за это шлепала. Но и девушки тоже заметили по этому признаку, что они ему нравятся, они только не знали, какая из них нравится ему больше. И тогда они решили это проверить. Они опять повалили его на траву, – по-моему, он не очень сопротивлялся – и стали проверять: каждая девушка садилась на него сверху и проверяла. И оказалось, что все они нравятся ему одинаково.
Пока они так его проверяли, Отто совсем разволновался, – он стал громко хрипеть, и хоть фрау Штрайх все время гладила его колено, он не успокаивался, а задыхался все больше и больше, так что я совсем струсил. Если ему станет и вправду плохо, фрау Штрайх побежит к телефону и, конечно, первым делом увидит меня. От этой мысли я пришел в такой ужас, что мои ноги сами оторвались от пола и понесли меня к выходу. Но мне не удалось выйти, потому что дверь во двор была заперта. Я очень удивился – сколько я себя помню, эту дверь не запирали никогда. Но делать было нечего, не мог же я попросить фрау Штрайх, чтобы она оставила Отто без присмотра и прибежала с ключом отпирать мне дверь. Тогда я решил пройти по подземному коридору в кухню фрау Инге и выйти во двор там.
Я на цыпочках пошел назад мимо двери в столовую, но по дороге не удержался и заглянул. Мне очень хотелось узнать, какой номер программы они смотрят, чтобы найти ее на нашем телевизоре и тоже смотреть, когда мамки нет дома. Но сначала я глянул на экран – мне было интересно, какую еще игру придумали за это время веселые девушки и бывший учитель. Но они все куда-то исчезли, а на их месте толстый мужчина в трусах подглядывал в щелочку, как голая толстая женщина принимает ванну. Толстая женщина была наполовину под водой, но она мыла себя розовой губкой в разных местах, что нравилось толстому мужчине, – это было видно по тому же признаку, несмотря на то, что он был в трусах. Я не стал дальше смотреть, хотя мне очень хотелось узнать, чем это кончится, а только попытался разглядеть номер канала, который горел синим светом внизу под экраном. Но никакого номера не было – там вместо цифр горели три буквы. Значит, я не смогу смотреть эту программу, когда мамки нет дома, потому что в нашем телевизоре программы с буквами точно нет – там все только с цифрами.
Я тихонько отошел от двери, спустился в нижний коридор и через кухню вышел во двор. Дождь все еще шел, но не такой сильный. Перед глазами у меня все время крутились картинки, которые я видел только что в телевизоре, и мне было трудно сообразить, куда надо идти и что надо делать. Я долго стоял под дождем и думал, как повезло бывшему учителю, что такие красивые девушки захотели катать его по траве, пока, наконец, не вспомнил, зачем я сюда пришел. И только когда я скрутил весь корм в миксере и покатил его в тележке в свинарник, до меня вдруг дошло, почему у них под экраном горели буквы, а не цифры. Потому что фрау Штрайх и Отто смотрели фильм по видео, вот почему! Я стал кормить свиней, но был так занят, что даже не обращал внимания на своего друга Ганса, который терся об мою ногу и просил, чтобы я почесал ему спинку. Я все ломал голову, где бы я тоже мог достать такой фильм, как у них, чтобы смотреть его, когда мамки нет дома. Но мне не повезло, и я так ничего и не придумал.
Было уже довольно поздно, когда я все закончил и собрался уходить. Снаружи моросил совсем мелкий дождик, и я представил себе, как здорово будет вернуться домой, нагреть и доесть свой суп и сесть смотреть телевизор, пусть там даже нет таких замечательных фильмов, как тот, что смотрели Отто и фрау Штрайх. Но как только я подошел к воротам, я опять вспомнил про эти проклятые ключи, которые я оставил дома вместе с курткой. Выходило, что я опять не могу открыть эти проклятые ворота и должен назад тоже ползти по подземному ходу. Наверно, я мог бы постучать к фрау Штрайх и попросить, чтобы она открыла мне эти проклятые ворота, – ведь я пришел в замок по делу, и фрау Инге даже обещала мне за это заплатить, – но во всех окнах Отто было темно и тихо. Значит, они уже легли спать, а я бы скорей прополз сто тысяч километров, чем пошел бы будить фрау Штрайх. Так что мне оставалось только пройти через кухню в нижний коридор и по подземному ходу выбраться из замка к своему велосипеду. Но все-таки не такой уж я идиот: я вспомнил, как там темно, и сообразил взять в кухне фонарик, чтобы освещать себе дорогу.
Я очень устал, и хоть с фонариком ползти было легче, я с трудом добрался до выхода из подземного лаза. Когда я, наконец, высунул голову из каменной дыры, выходящей в карьер, и посветил фонариком вокруг, я увидел прямо перед своим носом огромную ногу в кожаном сапоге со стальными кнопками.
– А-а, это ты, крошка Клаус! – раздался из темноты голос Дитера-фашиста. – А я стою и гадаю, что это там среди скал светится? Пойду, думаю, проверю: может, там и вправду ведьмы водятся?