Козаев Азамат Глава из вовсе неисторического романа 'Одиссей'

Азамат Козаев

ГЛАВА ИЗ ВОВСЕ НЕ ИСТОРИЧЕСКОГО РОМАНА

ОДИССЕЙ

...Рыжий, бородатый человек, кутаясь в обрывок одеяла, упал на пороге хижины, и пастух испуганно оглянулся. Лучина почти не доставала пришельца слабеньким светом, человек лежал на входе черным пятном, и только рука выпроставшаяся из-под одеяла, упорно цеплялась за порог. Эвмей тяжело сглотнул, помедлил изумленный, бросил скудную свою трапезу и, приподняв человека, втащил в хижину.

- Гость в дом - божий подарок, а что гость нищ, так хозяину под стать. - бормотал свинопас. Из-под натянутого на голову одеяла из темноты тени, сверкал внимательный усталый глаз.

- Ты ешь, ешь. От слабости на ногах не стоишь. - Эвмей пододвинул нищему сыр на хлебе, зелень, чашу с водой.

Гость, придерживая одной рукой одеяло, поблагодарил кивком головы, второй рукой потянулся за едой. И что-то смутно знакомым показалось свинопасу в этой сильной руке. Старик долго вглядывался, как нищий ест одной рукой, кутаясь в тень покрывала другой, и все нервно покусывал губу. Нет, не бывают оборванцы бездомные такими, не бывают.

- Нищий, сбрось покрывало. - Эвмей говорит спокойно, без суеты. -Ты не нищий. У тебя руки воина.

- Самое времечко воину стать нищим. - хриплый, смутно знакомый голос пробубнил из-под одеяла. -Молодость прошла, меч сломан, доспех иссечен, только жизнь никчемная и осталась.

Эвмей промолчал, пытливо оглядывая гостя и не спуская с него глаз. Ждал. Нищий перестал есть, сверкнул из-под покрывала синим глазом.

- Изволь. Я не могу отказать хозяину. - отставил в сторону хлеб и двумя руками сдернул с головы рубище.

Эвмей не узнал один синий глаз, два - узнал мгновенно. Холодные, усталые Одиссеевы глаза смотрели прямо в душу старому свинопасу и полнили затрепетавшую неожиданной радостью, слезы обретения ожгли стариковские подслеповатые глаза. Верный слуга, презрев условности, бросился обнимать хозяина, огромные Одиссеевы ручищи сгребли старика в охапку и крепко прижали к царской груди.

Эвмей почувствовал мокрое на плече. То Одиссей плакал в бороду и усы и не стеснялся слез. Свинопас взял голову своего хозяина двумя руками, повернул против лучины и долго всматривался в его лицо. Сын Лаэртов уходил на войну молодым мужчиной, вернулся зрелым мужем, в бороде, усах и волосах пробивались серебряные нити, вокруг глаз разбежались морщинки. Старик крепко прижал голову царя к своей груди и Одиссей весь затрясся. Лаэртид пережил долгие годы войны без слез, будь то слезы радости или печали, он пережил годы скитаний, презрев слезы отчаяния и глупых надежд, но слезы мужской радости оказались сильнее...

- Сынок твой вырос. Почти как ты стал.

Одиссей угрюмо кивал, запивая сыр водой.

Сынок. Сын. Надежда и опора. Не знавший отцовой ласки и крепкой любящей руки на попке малыш, упрямый виноградный куст, выросший на камнях. И его отец, нищий, при всем этом царстве и всех бесчисленных победах, увенчавший собственное чело трижды заслуженным лавром, но так и не знавший в молодости теплой ребячьей попки под руками, не носивший маленького воина на плечах, в еще огненно-рыжие кудри не впутывались ручонки, а шею не обнимали мягкие ножки. Кому сказать за это спасибо? Он знает кому, но лень даже лишний раз плюнуть в небо.

Одиссей лег на подстилку Эвмея и так и сомкнул глаз. Сын, сынок...

Женихи, женихи...

Утром Эвмей, силящийся сокрыть огни радости в глазах, провел Одиссея в дом. Нищим возвратившийся владыка пристроился возле очага, а многочисленные нахлебники, гогоча, обливаясь вином, швыряли в нового побирушку костями с остатками мяса.

Одиссей, сжигаемый злобой, ловил подачки на лету, подбирал с грязного пола, отщипывая крохи мяса, клал в рот и шептал:

Антиной - раз, Эвримах - два, Амфином - три, Карст - четыре, Агелай пять, Диом - шесть...

...А ночью Одиссей, трапезуя чистой водой и неизменными хлебом и козьим сыром, прошептал Эвмею:

- Старик, приведешь завтра в ночи ко мне Телемаха.

- Пора? - с дрожью в голосе спросил свинопас.

Одиссей промолчал. Пора? Одними богам то ведомо, в кого больше он хотел запустить скамьей, выдернув ее давеча из-под отяжелевших задов охотников за чужим добром, в них самих или зашвырнуть дубовую колоду в небо и чтобы непременно долетела. Лаэртид с трудом сдержался, от злобы белым-бело сталось перед глазами, злоба гудела в ушах, свирепый крик рвался из груди, и Одиссей, теряя остатки разума на последнее усилие, удержал себя в теплой золе на мусорной куче. На том пиру в его ладони просто хрустнула бедренная козья кость, невинная жертва царского гнева. Лаэртид скрипя зубами, прошептал Зевсу славословие и от того славословия, наверное, зашатался надоблачный Олимп.

- Не твоим ли, о Зевс многомудрый, заботам вверял я дом и жену, уходя на войну, не в твою ли славу, о высокоположенный бездельник я жертвенную кровь излил стоя на пороге войны, не ты ли, ... ее без остатка, до капли единой всю принял и жертвы мои знамением громким благословил? И не ты ли ... премерзкий отвернулся от дома моего, от сына, от жены? - шептал Одиссей, скрипя зубами... Но пришла ночь, захрапели кто-где женихи, и в хижине Эвмея остывал от злобы Одиссей.

Лаэртид ворочался без сна. Вся прожитая жизнь в картинах бежала перед сомкнутыми глазами, наслаиваясь одна на другую. Бесчисленные схватки, многажды овладевавшее отчаяние от бессмысленности глупой войны, от незаметного но неостановимого бега времени, истекающего из его Одиссеевой жизни, сплетенной Мойрами в такой переплетенный клуб, что стал он, наверное, не переплетенным а попросту запутанным. Лица убитых гогоча, проносились перед глазами, превращаясь в один лик без черт, без цвета глаз, во шлеме, со стекающими на шею струями крови. Неизбывный кошмар всякого, кто на третьем десятке лет войн устает махать мечом, не телом устает - душой. Одиссей лежал на подстилке из соломы и не чувствовал жесткости земли. Даже дома странник не нашел вожделенного покоя, только сейчас скиталец почувствовал, как безвозвратно, как необратимо время, как предательски бьет оно в спину с первыми седыми волосами и уже не поднять на руки ребенка, и не поместится он больше в одной ладони, и не поцеловать больше вкусную нежную попку... Завтра войдет сюда на заходе солнца мужчина, чуть поменьше тебя самого, и это твой сын, и будет полыхать в его глазах злоба, лишь чуть менее жаркая чем в твоих собственных - и это твой сын, он будет сжимать от бессильной ярости кулаки на самую малость меньше твоих, расплющенных рукоятью меча, древками копий, топорищами, и это тоже твой собственный сын. А маленький мальчик, от которого пахло когда-то молоком и ребенком? Он был, но куда-то все дальше убегает то время, а он, Одиссей - бродяга только оглядывается назад и с места сойти не может, только оглядывается и разглядывает прошлое сквозь туманную дымку и не разглядеть уже малыша на руках красивой женщины, их заслоняют толпы знакомых и незнакомых людей, стремительно убегающие во тьму минувшего. Одни ушли сами, других убил он. Боги обворовали на самое лучшее, просто изъяли из клубка его жизни цветные нити и вплели в клуб простую, одноцветную дерюгу.

- Не могу, не могу... - прошептал этой ночью Одиссей, вскочил с постели и унесся на берег моря, где, войдя по колено в его черные с белоснежной пеной воды, потрясая в небо кулаками, разразился самой низкой и грязной бранью. Потом упал на колени и склонил голову, а холодное море обняло за плечи, остужая кричащую душу, и что-то соленое потекло по лицу. Наверное, морская соленая вода.... Но воин встал и вышел на берег. Пусть сжимается душа и вспоминает всех убитых и хотевших убить его. Пусть вспоминает и так и не вспомнит подруг, гревших жесткое походное ложе, сменявших одна другую все эти годы. Пусть вспоминает и то, как к концу последнего года войны, он уже не мог припомнить, за что они воюют, и не проходило тупое осторожное оцепенение, когда не замечаешь и не ищешь вокруг себя ничего кроме блеска обнаженных мечей и доспехов, и не слушаешь ничего кроме свиста летящих оттуда или туда стрел, когда уже не кривишься от обилия мертвых вокруг и не просыпаешься даже от ночных кошмарных видений, когда хранишь каменное выражение лица, или уже не ты хранишь, а лицо просто само по себе окаменело...

...Одиссей вошел в хижину мокрый, дрожащий от холода, усталый. Эвмей не посмел выбежать в ночь за господином и лишь молча ждал, дрожа от волнения, а дождавшись, сразу уложил своего царя на грубо тесанные доски, укрытые соломой и набросил на Одиссея все, что было: старый хитон, старый пеплос, старое одеяло. И сидел, гладя Лаэртида по мокрой голове. Ложиться спать самому уже бесполезно, скоро рассветет...

...Одиссей закутался поплотнее в рубище и обгладывал брошенную ему кость. Он несколько раз видел Пенелопу, выходившую во двор дать распоряжения слугам. Коз и баранов и без ее приказов зарежут наглые самозванцы, но не оставить за собой последнего слова она не могла. Если бы Одиссей мог улыбаться и смеяться в голос, он сделал бы это сейчас.

- Женщина, настоящая женщина. - шептал Лаэртид, сверкая из-под рубища синим глазом. -Ты смелая женщина, Икариада.

Пенелопу окружили слегка подвыпившие гости. Царица возвращалась в дом через этот глухой уголок двора и, нимало не смущаясь нищим, притихшим в своем углу, женщину этого беспутного гуляки Одиссея окружили двое, Антиной и Эпименид. Она остановилась, гордо подняв голову, и даже Одиссею из его угла был виден страх в глазах жены, но царица гордо поднимала голову и не прятала грудь, ссутуливаясь, как служанки.

- Ты настоящая женщина, Икариада. - шептал Одиссей в куче еще теплой золы.

Антиной стоял и качался, вино проливалось из перекошенной чаши наземь, жених скалил зубы и плотоядно облизывался, и даже он, пьяными своими глазами видел страх в глазах царицы, и наверное упивался усилиями женской воли, поднимающими подбородок вверх и расправляющими плечи и грудь. Антиной навалился на Пенелопу а ей, подпертой сзади Эпименидом и податься было некуда, и оставалось только гордо стоять, держать в руках амфору с вином, презрительно улыбаться, и не кричать, ни в коем случае не кричать. Обезумевшие от страсти к доступным Одиссеевым женщинам и более того к его несметным стадам, женихи воспримут ее крик, как падение последнего бастиона сопротивления. Потом они опомнятся. Но это потом...

Антиной шарил на ее груди, распаляясь все больше, скрипя зубами от похотливого возбуждения, сзади ее лапал, задрав хитон, ничего не соображающий от выпитого Эпименид, Пенелопа всеми силами сохраняла каменное выражение лица, но сквозь маску то и дело прорывалось что-то, что Одиссей, и сам скрипевший зубами и ломающий в ладони мозговую кость, единым своим открытым глазом, сквозь разгорающийся в груди пожар все пожирающей злобы, жадно ловил.

Ненависть ли это, улыбка презрения или наслаждение, ненависть, презрение или наслаждение долгие годы безмужней женщины? Пенелопу втолкнули в нишу, где мотками лежала ждущая своего часа, пряжа, раздался треск разрываемого хитона и протяжный женский стон.

Наслаждения или бессильной ненависти, наслаждения или ненависти?

Одиссей взревел и сломал в ладони обглоданную кость. Бессилие и остатние крохи разума удержали взбешенного героя Трои на месте, ненависть и все сжигающая, даже саму себя, злоба, вырвались из полыхающей гневом груди в этот крик.

Лаэртид даже голос не изменил голос, голос сам дрожал и хрипел, искореженный до неузнаваемости.

- Что, что такое? Кого убивают? - выбежал из ниши Антиной с хитоном в руке. -Эй нищий, ты кричал?

Одиссей покачал головой. О-о-о боги, каких трудов стоило ему сказать нет когда хочется крикнуть Да, это я кричал! и голыми руками вынуть у ехидны сердце, и бросить собакам, и держать эту никчемную жизнь в кулаке, и не отпускать, и чтобы видел все подлец, все до самого последнего мгновения и умер не от раны в груди а от ужаса! Стонала в нише женщина, пыхтел мужчина... О-о-о боги, вам пожертвует Одиссей самую крепкую скамью во всем доме, самые крепкие кости, обглоданные собаками, самую мерзкую матерщину воспоет вам, боги, пред которой его брань сегодняшней ночью, когда он оскорбил море матом, покажется гимном величию надоблачных олимпийцев!..

Одиссей заорал так, что со двора разбежалась птица, со всех сторон в глухой закуток вбежали полупьяные претенденты, а из ниши выскочил как угорелый, поправляющий на себе одежды Эпименид.

- Что ж ты, собака бешеная, отнекиваешься? Да ты, нищий, обезумел от обилия мозга в костях, что мы тебе бросаем! - женихи пинали Одиссея ногами, а он, лишь крепче завернувшийся в тряпье, держал рубище руками у лица, чтобы не слетело. -Что ж ты, пес шелудивый, врешь, почему кричишь? Что ж ты, тварь, людей пугаешь?

Бесшумно отворилась дверь ниши, оттуда бочком выскочила Пенелопа, и на лице ее блуждала... счастливая улыбка?.. растерянная гримаса?..

Не богов призывает Одиссей, они получат причитающееся нынче ночью, когда он попросит у моря прощения и умолит Борея все до единого слова, все до единого хрипа донести до Олимпа и бросить "жертвоприношение" Зевсу в уши. Он молит свои глаза не ослепнуть под огнем ненависти и злобы, он просит руки и ноги не отказать от бессильного гнева, он просит сердце биться, и биться, и биться. Синий глаз не отрывался от Икариады, прикрытой лишь надверной циновкой, Одиссей орал и не давал, пинающим его самозванцами, обернуться на скользящий за их спинами женский силуэт, первый итакиец впился единственным открытым глазом в ее лицо и искал все, что прятала маска равнодушия, но что-то все-таки прорывалось сквозь нее... улыбкой?..

- А-а-а-а!..

- Кричи, вой, шелудивая собака! Так-то ты платишь за гостеприимство?..

Об Одиссееву спину кто-то из женихов разбил скамью. Дубовина разлетелась в щепы, а нищий только покачнулся. Изумленные самозванцы смешались, разинули рты, но быстро опомнились. И Лаэртид кричал и почти не чувствовал побоев...

Одиссей не спал и ждал.

Мерил шагами хижину Эвмея, как вепрь в загоне, не выдержал и выбежал наружу, к морю.

- Прошу, Эвмей, пришли его на берег моря.

Скажи чтобы не пугался, ждет его, мол, друг отца. Так скажи.

Одиссей зашел в море по горло. Ныли ссадины и потревоженные ребра, море приятно охолодило царапины и синяки. Лаэртида трясло. Сейчас, когда Телемах обретет отца, как же он сам жаждал хоть на мгновение припасть к руке батюшки - грозного Лаэрта и спросить, что же ему делать, как же хотелось стать просто растерявшимся от бессилия сыном, погрязшим в злобе и жестокости. В мире не осталось для него тайн в женщинах, стоило ли возвращаться домой, после стольких лет отсутствия, чтобы невыносимые думы этих лет осад, сражений и плаваний, оказались просто-напросто провидением человека, подозревавшего самое мрачное и не могшего все эти годы проверить черные мысли?..

Стоило. Ради того момента когда, кулак грохнет по столу и испуганно поднимут головы самозванцы, когда спина сына гордо распрямится, и... ладно, все черные демоны с нею, жена тоже гордо выпрямится и... Как она посмотрит на того же Антиноя? С сожалением или с торжеством? Чем обернется та, прорвавшаяся сквозь маску равнодушия, улыбка? Одиссей просил у моря прощения и неистовствовал пока не устал, и невидимый Борей, метавшийся от моря к берегу, игравший с волнами, тотчас стих, будто и впрямь унесший слова на Олимп.

Одиссей выбрался на берег, без сил опустился на колени и тотчас услышал шаги на камнях. Сердце заколотилось так, что стало сразу жарко. Холод отступил. Лаэртид замер.

- Эй, странник. Ты ли искал меня? Я - Телемах Одессеид, я пришел слушать.

Звонкий голос, еще не надорванный в хрип в бесчисленных схватках, верное и у самого был когда-то такой же, широченный разворот плеч, гордая голова, синие глаза, что с течением времени прищурятся и укутаются такой же сеточкой морщин. Все это великодушно дали рассмотреть полная луна и факел в Телемаховой руке.

- Подойди ближе, сынок. - последнее слово далось ему необычайно тяжело, на языке привыкшем только материться, кричать, и петь боевые гимны, это слово получилось неуклюжим, как кукла, рубленная топором.

Телемах подошел ближе.

- Мне Эвмей сказал, что ты друг отца, что вы воевали вместе под Троей...

- Да.

- Где сейчас отец? Он жив?

- Д-да. Он... - слова застряли в горле, а глаза сына жгли, жгли требуя ответа. Сын Лаэрта мгновенно забыл, что хотел сказать. -Он... Я... Я Одиссей. Я.

Телемах смотрел и не мог поверить, его лицо переживало бурную смену чувств, от восторга до лютой злобы, Одиссей был готов ко всему и, замолчав, ждал. Телемах приблизил факел и вглядывался в стоящего перед ним мокрого, жалкого, избитого человека - Сволочь! - прошептал сын. Одиссееву щеку свело судорогой. -Сволочь!

Телемах трясся и не мог остановиться, факел в руке задрожал. Одиссей ждал удара факелом в лицо, но даже и не подумал закрыться или отвернуться.

- Сволочь! - шептал Телемах. Волнение пережимало ему гортань, но Одиссей мог продолжить за него сам и угрюмо сверкал глазами. Ты шатался где-то столько лет, что у меня на губах давно обсохло молоко и сейчас вино обсыхает.

Да сын!

- Сволочь! - Наш дом... Твой дом заполонили ублюдки, твою жену, мою мать принуждают к сожительству, как простую пастушку, ее тискают по углам все кому не лень, она молчит, чтобы не распалять выродков, а ты, отец плаваешь неизвестно где!..

Да, сын!

- Сволочь! - И вот наконец ты соизволил вернуться. На пепелище...

Да, сын!

- Сволочь! Подлец! Может быть и ты разорял чей-то двор и принуждал чужих жен...

Одиссей отвесил сыну крепкую затрещину и Телемах покатился с ног по прибрежной гальке.

- Подбери сопли, мальчишка. С отцом говоришь! - проворчал беззлобно Одиссей.

Телемах вскочил, разъяренный, еще ничего не понявший, не слушающий слов, замолотил факелом воздух перед собой, и Одиссею пришлось туго. Сын загнал отца в море, несколько раз Лаэртид вскрикивал, когда факел жалил бока и руки, и оглянувшись назад, и увидев позади только море, Одиссей, стиснул зубы, перехватил руку сына и швырнул мимо себя в море, наддав локтем под дых.

Прости сынок, я виноват. Одиссей подхватил захлебывающегося Телемаха и вытащил на берег. И сам упал рядом. Телемах отфыркивался, отплевывался, выкашливал морскую воду, а отец гладил мокрую голову сына ладонью.

- Мой мальчик,- шептал Одиссей. -хоть сейчас поглажу тебя по голове. Время не вернуть, оно утекает как морская вода сквозь пальцы, и ты не всегда даже чувствуешь его незаметный исход, а потом оказывается, что тебе остается только гладить голову взрослого здоровенного мужчины а не маленького мальчика, но и ты обманываешь время: ведь все равно тот могучий муж - твой сын.

- Отец, отец... - Телемаха трясло.

Одиссей прижимал сына к себе, и сам дрожал, и что-то соленое стекало в бороду. Море наверное.

Эвмей весь извелся, он тоже не сомкнул глаз, все ворочался на соломе, ждал и когда услышал сдвоенный шум шагов по дорожке к хижине, подскочил, будто ужаленный скальной змеей.

Телемах пропустил отца первым. Одиссей, улыбнувшись, впервые за столько лет принял свои царские почести: подданный - сын впустил царя в дом, подданный - свинопас встал с соломенной подстилки и предложил царю трон. Эвмей зажег все лучины, что нашлись в хижине, отец и сын смотрели друг на друга при свете и не могли насмотреться.

Как ты вырос мой мальчик, как возмужал... Но я, наверное, не имею прав так говорить тебе "мой мальчик", ведь я не знал тебя юношей...

Отец, отец, как мне тебя не хватало!

Только боги - вседержители знают, как одиноко я чувствовал себя все эти годы, и не было ни одного сильного плеча, на которое я мог бы опереться, как тоскливо чувствовать свою спину голой...

- Отец, расскажем матери, ну!? Расскажем поскорее!

Одиссей молчал.

- Ну, отец! Я уже бегу!..

Лаэртид схватил Одиссеида за руку.

- Нет сынок. Рано.

- Но почему?

- Она женщина.

- Она твоя жена!

- Да. Сядь Телемах и послушай. Ни одна душа, живущая на Итаке, кроме тебя и Эвмея не должна знать о том, что правитель Итаки, сидит сейчас в хижине свинопаса и ест самый вкусный во всей Элладе хлеб и самый вкусный во всей Элладе козий сыр. Никто не должен об этом знать. Кому еще можно довериться из слуг, а Эвмей?

- Филотию.

- И все?

- Да.

- А Меланфий?

Эвмей скривился.

- Я благодарю свои ноги, за то, что привели меня к тебе, Эвмей, а не к Меланфию.

Старик просиял, как начищенный доспех.

- Отец, я не верю до сих пор. Ты ли это?

- Телемах схватил Одиссея за руку.

- А ухо не болит?

- Отец, ты мог сломать мне ухо! Третьего дня ты проломил ухо Иру, и где он?

Одиссей рассмеялся почти веселым смехом.

- Приходит в себя, наверное. Он слишком грубил своему царю.

Телемах замолчал.

- Потерпи сынок. Еще немного.

- Завтра мне уже станет легче, отец.

Теперь за моей спиной стоит величайший воин Троянской войны и я, призывая в свидетели всех Олимпийцев, свидетельствую: никогда еще не был я так счастлив!

- Сынок,- Одиссей прижал Телемаха к себе.

-не я стою за твоей спиной, нет. Теперь ты идешь впереди меня. Ты идешь вперед, ты слышишь Эвмей, мой сын идет впереди!

Телемах сник.

- Что делать, герой Трои?

Одиссей молча, исподлобья смотрел на сына.

- Телемах, меня не было много лет.

Обнажал ли ты уже меч?

- Да, отец. - Одиссеид опустил голову.

-Два раза.

- Тогда тебе, как равному, я скажу. - Лаэртид за подбородок приподнял голову Телемаха, а на самого словно снизошло успокоение, и камень свалился с души, и разметало наконец туманную завесу с недалекого будущего. -Я уничтожу всех.

- Я помогу отец.

- Будет много крови, сын. Будет страшно.

- Я иду впереди Лаэртид...

- Пенелопа Икариада, ты мудрейшая из итакийских женщин!

- К сожалению, я одна а вас много, и понуждена выбирать, я не смогла бы остановить свой выбор на одном из вас без обид для остальных. А посему свой выбор я доверю славным Олимпийцам. Да будет так!

- Да будет так! - закричали претенденты, всплескивая руками, и чаши пролились дармовым Одиссеевым вином на напоенную до отказа землю.

- Да будет так! - стукнули посохами об очажные камни итакийские старейшины. Боги приняли обет, прогремел гром.

- Да будет так! - шептал в своем углу, наполовину засыпанный теплой золой нищий в пыльном рубище, сверкающий единственным видным глазом из тьмы накидки.

Антиной подошел к Пенелопе, взял за руку увлек в темный угол, и через несколько ударов взбешенного Лаэртидова сердца, оттуда прилетел звонкий женский смех и возня косуль в брачный период. Щека Одиссея задрожала, натянулась, обнажая, совсем по-волчьи, клыки. Телемах окрикнул мать.

- Молодец, мальчишка, молодец! - прошептал под нос Одиссей.

Телемах куда-то тащил мать, и она вынырнула из темноты, одергивая на себе пеплос. Сын ведя мать за руку, краем глаза искал кого-то в зале а найдя, все поглядывал на нищего в золе и, поймав кипящий нечеловеческой злобой взгляд синего глаза, вздрогнул и поежился, будто снова в холодном море ночью искупался. Пенелопа спиной что-то почувствовала, испуганно заозиралась, ища тот взгляд, что так встревожил, что буквально окатил тревогой с головы до пят, ее до сих пор прекрасные глаза останавливались на каждом, но недолго, не более удара равнодушного сердца, говорившего: Не тот!

- Уведи ее, сынок, уведи. Я прошу! - Одиссей кипел и бурлил, руки дрожали. Сын увел мать, и из утренней полутьмы вышел Антиной. Одиссей смерил его недобрым взглядом, но толстокожий полупьяный жених ничего не почувствовал и не увидел.

- Эвмей, ты с Филотием вынесешь из залы все оружие, а когда они начнут пыхтеть закроете все двери на засовы.

- Отец, я не оставлю тебя одного!

- Мальчик мой, я только на это и надеюсь.

А под тронную лавку, Эвмей, ты положишь топор, тот большой, которым Филотий колет дрова.

- А меч, отец?

- Нет, Телемах. Их будут погребать неопознанными. Я так хочу. У меня есть на это право. И да будет так!

Телемах заглянул отцу в глаза.

- Это будет страшно, отец. Я только сейчас понял, как это будет для меня страшно.

- Сынок, я буду ужасен, я буду неистовствовать и кричать матом, я буду поносить богов, водится за мною последнее время такой грешок, я буду, и ты не удивляйся, я буду обрызган кровью и чужими мозгами с головы до сандалий. Но если ты мой впередиидущий, ты будешь выглядеть также. И ты тоже имеешь на это право.

- Да отец. Я готов. Мне будет тяжело?

Одиссей молча кивнул и добро, как только мог, улыбнулся сыну.

- Ты забыл, что спина твоя отныне и впредь прикрыта до тех пор, пока будет жив твой отец? Меня не было рядом с тобой двадцать лет, следующие двадцать я не спущу взгляда с твоей спины, сын. Даже в брачную ночь я буду с тобой, буду держать над вами кедровые факела и давать глупые стариковские советы.

- Отец!..

- Телемах, что ты сказал матери?

- Я сказал, что мне было видение.

- И?..

- И ей, Лаэртид, тоже. Ей мнилось, что волк прибежал ночью, невидимый, и перерезал всех свиней в загоне. Она стала странна и непонятна, плачет весь день.

- Видел. - Одиссей помрачнел.

- А эти,- Телемах брезгливо отмахнул рукой за спину. -ходят сами не свои, перестали пить и обжираться.

Раздобыли луки и упражняют трясущиеся от пьянства руки и косые от вина глаза. Надеются, что десятилетняя попойка пройдет за один день, идиоты.

- Иди спать, Одиссеид. Иди спать, сынок.

Через день кто-то напьется крови до тошноты. Или мы или они.

- А ты?

- Я потерял слишком много времени на чужбине. Для меня каждый удар сердца теперь на золотом счету. Я пойду спать на дальний выгон. - Лаэртид мечтательно вздохнул и улыбнулся.

-Там моя родина, там я дневал и ночевал мальчишкой, а Эвмей, еще молодой, прикрывал меня от батюшкиного гнева, грозного Лаэрта. Там я впервые пристрастился к куску грубого хлеба, со свежим козьим сыром, еще ломающимся посередине от собственной тяжести и деревянной кружке козьего же молока, помнишь Эвмей? Ты пас тогда коз. Все эти сумасшедшие годы я видел мой счастливый дальний выгон солнечным днем и звездной ночью, и зимой и летом. И сегодня ночью я поговорю с землей, сынок, мне есть что ей сказать. И ей есть в чем меня упрекнуть...

Женихи, переминались с ноги на ногу. Пенелопа объявит начало состязания, оговорит условие и удалится, показывая, как истая царица, ненаигранное равнодушие к своему будущему избраннику. Претенденты еще кололи последних жертвенных животных, когда слуга пронес в залу завернутый в рогожу круторогий лук. Женихи перестали заниматься жертвенными животными, к неудовольствию богов оборвали на середине обряд и, мгновенно помрачнев, проводили растерянными взглядами исполинский лук. Это и есть лук Одиссея? А может быть это лук самого Ареса? Половине женихов сразу же потребовались промочить пересохшее горло. Доводили жертвенный обряд они без улыбок на лицах, с фальшивой радостью в голове, но настроение богам, наверное, все же испортили. Боги не терпят дерзости от трусов.

- ... и кто пустит стрелу сквозь двенадцать колец, того я изберу в мужья и того старейшины Итаки провозгласят правителем. Да будет так! громко произнесла Пенелопа и ослепительно улыбнулась.

- Да будет так- ударили посохами об очажные камни старики и взметнули посохи в небо. Небо приняло обет и проглянуло солнце из-за туч.

- Да будет так! - прошептал нищий в углу и первым просочился в пустую еще залу.

Закончился обряд жертвоприношения, и претенденты на Итакийский двор, и на руку, если уж не на сердце Пенелопы, прошли в залу, где утвержденные в двенадцати свежих сырных головах, тускло блестели двенадцать наперстных колец Икариады.

Хозяйка колец кивнула, сопровождаемая служанками, мамками и старой нянькой Евриклеей пошла к выходу, но в самых дверях встревоженно обернулась. Странное беспокойство вновь хлынуло в душу, чей-то до боли осязаемый взгляд, словно ощупал всю сзади, словно в душу заглянул, будто сердце со спины пронзил. Она нашла каждую пару глаз в этой зале своими прекрасными зелеными очами, но ни одна пара глаз не взволновала не потрясла, и невестящаяся царица вышла белая, как смерть, неестественно прямая.

Телемах бледный, исхудавший, с крепко сжатыми зубами, оглянулся по сторонам. Подошел к отцову луку. Бережно развернул рогожу, явил на испуганные очи женихов могучий разлет плеч, взял тетиву и протянул это все вперед. Антиной, тяжело дыша, первым выступил вперед. Пьянство пьянством женишок, но человек всегда знает, что ему по силам, а что - нет. Ты уже знаешь, что этот лук тебе не по зубам. Ты можешь быть каким угодно пьяницей, но перепить все итакийское вино не возьмешься даже ты.

Антиной взял лук за плечи и попытался согнуть. Лук спал. Антиной скривился, вены на шее вздулись, лицо покраснело, но лук спал. Антиной упер нижнее плечо лука в щель между досками, вытянул тетиву во всю ее длину и буквально повис на втором, верхнем плече. Лук проснулся и скрипнул. Антиной несколько мгновений держал чудовищное напряжение, обессилел, сник, устал и сел. В голове его шумело, перед глазами все плыло, кровь отливала от багрового лица. Женихи мрачно, сведя на переносице брови, молчали. Антиной отдышался, встал и так скривился, повиснув на верхнем плече Одиссеева лука, что его не узнали даже близкие друзья, и даже родная мать не узнала бы сына, чье лицо изошло глубокими морщинами, глаза превратились в щелочки, рот ощерился крепкими зубами. Лук подался вниз, немного наклонил свой рог, и Антиной тщетно засучил в воздухе тетивной петлей в пальцах, пытаясь набросить ее на крюк. Перед глазами разлилась кровавая пелена, он не видел, что оставалась непокоренной целая пядь, зато это видели остальные и сокрушенно качали головой, не смея даже выдохнуть в голос. Антиной сел на пол.

Просто осел вниз, его лицо было красно, как звезда Ареса, он на мгновение просто потерял сознание, привалясь к Одиссееву луку.

К луку подскочил Эвримах, схватил, и поднеся к огню, растопленным козьим жиром смазал тугие бока. Подошел к месту стрельбы, точно так же упер нижнее плечо в расщеп между досками, вытянул тетиву вверх во всю ее длину и, повиснув на верхнем плече, заскрипел от напряжения вместе с луком. Та же пядь, но эта пядь будет стоить его, Эвримаховой жизни. Мышцы порвутся, кровь ударит в голову, сердце хватит удар. Ты никогда не думал, что цена обыкновенной пяди будет так высока, да Эвримах? Купишь ли ты себе Одиссееву пядь, ведь у тебя есть чем расплатиться?

- Еще немного и этот лук запоет в моих руках... - хрипел Эвримах. -Уже поет...

Он не поет а стонет, подлец. Но если ты хочешь, сегодня он споет для тебя. Это говорю я, Одиссей Лаэртид.

Эвримах, вдруг отставил тугой лук, зашатался и едва не упал на руки друзей. И тогда сразу несколько человек подскочило к луку, один крепко упер рог в расщеп, второй схватил тетиву и вытянул ее вверх, третий повис на верхнем плече, но... они слишком мешали друг другу.

Телемах улыбался, но в глазах стояло беспокойство. А сможешь ли ты, отец? Ведь двадцать лет прошло, и ты не держал жизнь в кулаке, и уходила она все двадцать лет и силы с собой забирала...

Нищий, зло сверкнул синим глазом, и у Телемаха отлегло от сердца.

- Это невозможно! - мрачно бросил Антиной. В голове еще шумело, перед глазами еще колыхалось красное зарево.

- Она посмеялась над нами, други! - вскричал Эвримах, глотая вино и половину проливая на грудь. В нем проснулась великая, неутолимая жажда. -Это не Одиссеев лук. Этот лук невозможно натянуть, из него нельзя стрелять, его делали для титана, но среди нас титанов нет. Нет!

- Отложим состязание на завтра. Если и завтра нас постигнет неудача, подойдем послезавтра к этим двенадцати кольцам, если послезавтра этот исполин нам не покорится, подойдем на следующий день, и клянусь прекрасными глазами Афродиты, или этот лук нам покорится, или мы... его просто сломаем!

- Правильно. - проскрипел откуда-то из угла старческий голос. Женихи, все как один, повернулись к очагу, где зарывшись в теплую золу, сидел укутанный до глаз нищий, приблудившийся ко двору несколько дней назад, и к чьему виду одеяла в силуэте человека на горке пепла все уже попривыкли. - Щегодня, вам шынки, уж нечего жилы из щебя тянуть. Утро вечера мудренее.

- Да кто ты такой, горсть золы, что голос свой тут поднимаешь? Иль ты, нищее рубище, оперился словно птенец орла, пока пьешь наше вино, сидишь с нами, дышишь с нами одним воздухом, слушаешь наши разговоры и взлететь уже готов? - Антиной побагровел от злости. -Как смеешь меня ты, полчеловека, ибо нищий не имеет право называться одним словом со мной и прочими достойными людьми, оценивать, говоря, что правильно, а что нет? У тебя еще цел твой дерзкий язык, чтобы молоть глупости? Еще на месте уши, чтобы слушать благороднейшие речи? Друзья, давайте дадим приказ челяди выволочь этого наглеца во двор да попотчевать острой медью! Хоть чем-то завершится этот бесславный день!

Женихи согласно загудели, будто пчелиный рой.

- Я воевал Аркадию и Шамош когда-то. - скрипучий голос, продолжавший скрипеть будто и не было страшных угроз, остановил бросившихся уже было на поиски слуг женихов. -И был в моей когорте один ионид. Шущий демон был, да не будет ему покоя и в царштве Аида доштошлавного...

Антиной жестом снял все разговоры, призвав послушать комичного нищего.

- Ждоров бы-ыл!.. Ну прямо-таки титанид.

А лук швой, тьфу, щемя кронидово, как зачнет гнуть, так такой шкрип штоял по вшему лагерю, што шпать не давал. Я долго шмотрел, подшматривал, как гнул...

Нищий замолчал, будто выдохся, закашлялся. Женихи слушали с интересом.

- Щекрет ешть, да. Хитро гнул. Прятал щекрет швой, то плечом отгородищщя, то шпину подштавит, щтоб не подшматривали. А я хитрее вщех окажалщя, да.

- И он выбил тебе все зубы?! - расхохотался Алкей.

- Шмейщя, шынок, шмейщя. Щищас это шмешно но тогда мне было не до шмеха. А лук тот три щита, друг в дружку поштавленных, прошибал нашквощь, да.

Антиной замолчал, замолчали все остальные женихи.

- А был лучище тот таков же, или нет...

чуть менее, двух пальцев не дорош, иль нет... уж вижу плохо я.

Дожвольте ж в руки вжять и ешли не ш жубами тот ионид, кронидово щемя, мою младую щилушку под ноги щебе брощил, я вшпомню тот щекрет... за целую головку шыру. Иль я уж шлишком держок, вина напившишь дармового?

- И воспоет кифарист наше состязание так:

И вышел к луку последним дерзкий муж многоопытный, странный, как ровня для равных, свои зубы изъевший на стрельбе из чудощных луков титанов. И спросят люди меня, Эвримаха, тебя Антиной, тебя Алкей, тебя Старх: Что за муж достойный, ровня вам, венчал собою состязание, и натянув исполинский лук Одиссеев, пронзил все двенадцать Икариады колец, взял себе головку сыра и всю Итаку в придачу? - Эвримах готов был рассмеяться.

- Уж не боишься ли ты, Эвримах, что у полуголодного нищего достанет силенок, удержать лук на весу, и он обскачет тебя в беге к ложу Одиссееву? - съязвил бледный Телемах.

- Мальчиш-ш-шка! - прошипел мгновенно вскипевший Эвримах. -Щ-щ-щенок!

- Не возгорайся, друг, напрасно,- Алкей, положив руку на Эвримахово плечо, унял собрата. -не Телемах тому причиною, а нищий, а он недостоин огня твоего высокородного гнева.

Пусть возьмет лук в свои трясущиеся руки, а когда уронит благородное оружие, все же кликнем слуг и попросим Антиноя дать челяди указания, что резать, где, и как!

Вся зала грянула дружным хохотом.

Телемах подошел к нищему, подал руку и поднял того из золы. Женихи демонстративно зажали носы, сизое, пепельное облачко, подхваченное сквозняком, разнеслось по зале. Согбенный, нищий проковылял к луку.

Эвримах с размаху всунул лук в руку старого воина, и рог глухо стукнулся о грудь нищего. Пыльное Рубище отковылял к ближайшему факелу, поднес лук прямо к пламени и долго рассматривал, поводя заскорузлым пальцем по роговой поверхности. Отошел обратно, осторожно выпростал руку из-под драного пеплоса, всунул нижнее плечо в расщеп, повернулся спиной к женихам и замер на мгновение.

- Эй, ты что же это, вздумал секрет свой прятать, как тот ионид коварный? Спиною к нам поворотился? Ну-ка вертись лицом!

Нищий повернулся к Антиною и сверкнул единственным видным глазом.

- Ижволь, благородный жених. - нищий неуклюже развернулся и потянулся вниз, за тетивой, а поднимая свиток бараньих кишок, бросил быстрый взгляд под тронную лавку. -Ижволь.

- Начинай.

- Щекрет, как я ужнал, предельно прошт.

Не напрягай ижлишне члены,- Пыльное Рубище вытянул тетиву во всю ее длину. -рашшлабщя, выпрями шпину, глубоко вждохни. - нищий, словно на глазах вырос, как выпрямил спину, и по зале прокатился изумленный посвист. То женихи присвистнули. Спина нищего мышцами распирала рубище, и была просто широка как стол.

- Ш луком, как ш маленьким, нужно лашково,- старому воину пришлось-таки вытащить из-под пеплоса вторую руку, чтобы переложить на верхнее плечо Тугого. -Поглаживая, шкажи:

Ужнаешь тепло руки, тебя ш любовью взявшей? И лук ответит пешней тонкой.

Край черной от грязи рубахи нищего сполз вниз и обнажил предплечье, с Антиноеву не тонкую голень толщиной.

Антиной встревоженно сглотнул, что-то вдруг в горле пересохло.

- И он обяжательно поклонищщя. - Пыльное Рубище плотно обхватил завиток рога на верхнем плече и медленно потянул вниз, одновременно вытягивая тетиву вверх. Широченная спина вздыбилась буграми, разлетелась в стороны, точно орлиные крыла, вены выпозли на предплечья, точно змеи на пригорок, ручищи вспухли страшной силищей, гнувшей неохотно, медленно покоряющийся лук, и стали с Антиноево не тонкое бедро толщиной. И Тугой запел, тонко вскрипнув. Нищий крякнул и с протяжным гулом лук распрямился, растянув тетиву. Пыльное Рубище тронул тетиву и она, распятая покоренными плечами, напряженно тренькнула. Неожиданный претендент поднял с пола обрывок веревки, и, приговаривая, стал наматывать на запястье вместо наруча.

- Штрашшная щила! Ешли шорвещщя ш пальщев - руку рашпорет до кошти. Видел однажды, вижжал тот шумашшедший фешшалиец, кровищщи натекло!..

Веревка плотно обняла запястье в два слоя. Женихи молча смотрели, как нищий укутывает огромную ручищу вервяным наручем и многим стало не по себе, какое-то смутно ощущаемое предчувствие всколыхнуло грудь.

- Натянул и ладно! Давай лук сюда! - Эвримах хотел вырвать покоренного Тугого из рук его укротивших, но толстые пальцы, крепкие как корни дерева, не разжались, рука даже не дрогнула. Жених тщетно заглядывал под капюшон, но лишь блеск одного глаза долетал из мрачных глубин утренней тени.

- Не рви, благородный Эвримах. Шам дам. - нищий протянул лук. Эвримах, выхватывая лук, скосил глаза. И двумя руками, пожалуй, не обхватишь страшное предплечье. Хотя...

- Тряпьем руку обмотай, вышокородный. Не ровен чаш, ижуродует, лук-то.

- Пош-ш-шел вон, тварь! - Эвримах ногой пнул Пыльное Рубище и нищий откатился прямо под тронную лавку и долго не вставал.

Эвримах намотал на левое запястье полотенце, выдохнул, наложил стрелу, поднял лук и замер. Но тяжелый лук не давал прицелиться, тугая тетива врезалась в пальцы, лук не хотел гнуться, Эвримах несколько мгновений стоял прямо, пытаясь натянуть лук, но руки опускались все ниже и ниже, и стрела не пролетела бы от такой натяжки даже до середины залы. Телемах ухмыльнулся. У Антиноя также не получилось ничего. И у остальных.

Лишь взяв в руки чудовищный лук, каждый ощутил как, должно быть калечит руку тетива, натянутая в полную силу, как стрела, посланная из такого лука, пробивает насквозь три пехотных щита, поставленные друг в друга, как безжалостно рвет такая стрела тело в доспехе и не знает жалости.

- А теперь ты, старик. - Телемах протянул лук нищему. Нищий затравленно обернулся.

- Не смей, старик! - глухо обронил Эвримах. -Не смей!

- Только у меня есть право на этот лук, Эвримах. - огрызнулся Одиссеид. -И если я захочу, никто больше не прикоснется к нему, пока рога не розорвут тетиву или тетива не ослабит плечи.

Телемах, дерзко глядя на женихов, протянул лук нищему.

- Стреляй, старик. Ну!

Пыльное Рубище подошел к луку, со стоном выпрямился, наложил стрелу и поднял ее на луке до уровня единственного незакрытого тряпьем глаза. Зала замерла, не дышал даже Эвримах. Рывком нищий растянул лук до трех четвертей длины стрелы, огромные руки не дрожали, широкие лопатки медленно сходились на спине, от напряжения, казалось, гудел самый воздух. Мышцы на руках нищего вспухли и ломали, ломали страшное сопротивление исполинского лука, треск напряженных жил нищего вырывался вместе с натужным сипом из-под дерюжного капюшона. Наконечник стрелы подполз к луку, многие женихи, словно сами чувствовали, как ломает их эта страшная сила, они гнулись и напрягали руки, будто сами стояли сейчас под Одиссеевым луком. Гулко хлопнула тетива, стрела со свистом вырвалась из плена и оперенной молнией пронеслась сквозь все двенадцать колец, никто и не увидел ее стремительного рывка, и вонзилась в дубовую колоду, замыкавшую тоннель двенадцати колец. Веревка на запястье нищего лопнула на одном из витков, еще стояло пыльное облачко вокруг руки с луком. Нищий опустил Тугого и ссутулил плечи.

- Однако! - прошептал Антиной и дрожащими руками налил себе вина.

- Яви же миру свой светлый лик, победитель! - закричал Эвримах, подскакивая к нищему. -Улыбнись нам белыми зубами, ведь возлегши на Одиссеево ложе, ты перепугаешь до смерти Пенелопу, страстью своей беззубой!

Он сдернул с нищего его пыльное рубище.

Теперь только драный, тонкий хитон висел на покатых плечах под пеплосом и не мог он скрыть титанической стати нищего. Огромные руки сжимали лук, мощный быкоподобный загривок убегал под капюшон, намотанный на голову, колонноподобные ноги держали это сильное тело как атланты - свод небесный. Эвримах отпрянул. Нищий, не выпуская лука из рук, свободной рукой стал разматывать капюшон, один моток, второй, мелькнула рыжина, показалась борода и нищий сверкая синими глазами швырнул ткань опешившему Эвримаху.

- Что, с-собака, хвост поджал? - прогремело по всей зале, этот рев, наверное, слышали по всему дворцу.

-Что, щ-щенок под себя мочишься, а?

Гигант резко поднял с пола из кучки просыпанных стрел одну, быстро наложил на лук, одним страшным рывком распял лук и, крича от усилия, так, что на птичьем дворе встрепенулась птица, отпустил тетиву. Антиноя пившего вино из деревянной резной чаши, пронзило насквозь вместе с чашей, его голову так резко дернуло назад, что не будь он мгновенно убит стрелой, вырвавшей ему нижнюю челюсть вместе с мозгом, он упал бы с поломанной шеей. Мертвое тело повалилось на стол, сметая на пол, амфоры с вином, хлеб, мясо, сыр, а стрела упала позади, долетев до стены, с оперением вымазанным кровью, и собравшим на себя мозг незадачливого жениха.

- Что ты делаешь? - заорал Эвримах, -Ты обезумел, как кентавр Несс!

- П-падаль! - грохотал Лаэртид. -Тебе было двадцать, когда я уплывал с Итаки под Трою, и за двадцать прошедших лет, я, наверное, так изменился, что ты нагло попрекаешь меня моим же собственным хлебом в моем же собственном доме, и скалишь свои кривые, крысиные зубы, глядя мне прямо в глаза, с-сучье семя!

- Одиссей! - только и выговорил Эвримах, пятясь. -Одиссей!

- Да, я хозяин Итаки, козий вы горох! Да, могильные черви, я Одиссей!

Лаэртид натянул лук, и стрела оскалилась единственным своим зубом прямо против Эвримаха. Жених словно физически почувствовал, как стрела прошивает его насквозь будто костяная игла швеи - домотканное полотно, и не будет спасенья от ее единственного клыка и похолодел, и душа укатилась куда-то в пятки.

- Он не помилует! - заорал Эвримах, мгновенно трезвея и хватаясь за меч. -Обещаем же восполнение убыли скоту и прочим запасам, друзья!

- Нет!

Стрела пробила Эвримахово сердце, разорвав на куски, и, выйдя из спины, упала на пол первой. На стрелу следом повалился мертвый Эвримах. А дальше началась бойня. Веревку на Одиссеевом запястье тетива изорвала в клочья, Лаэртид быстро намотал пеплос на левую руку и стрелял без передышки, срывая горло страшным криком, пока не кончились стрелы. А когда стрелы кончились, выхватил из-под тронной лавки огромный колун и разогнал женихов с их короткими мечами по всей зале. Они тщетно барабанили в запертые двери, кричали, умирая, умоляли, просили, угрожали, отчаянно-смело бросались под меч Телемаха, топор Одиссея, копья Эвмея и Филотия и падали изрубленные, пронзенные, иссеченные. Одиссей был страшен, кровь заляпала его с ног до головы, ошметки чужих мозгов он отряхивал с волос и броды, первейший итакиец кричал, перекосив рот, так страшно, что обезумевший от страха Телемах, вторил отцу в голос и безжалостно рубил, рубил, глуша снедавший его ужас. Одиссеид в капусту изрубил Алкидика, Эпименида, на копьях слуг повисли Агелай и Амфином, Одиссей уродовал огромным топором лица и ни один не остался после него узнаваемым в лицо. Все женихи полегли друг на друга, и когда не осталось ни одного, распаленный злобой Одиссей набросился на запертые двери и прорубив в них огромную дыру, просто вынес обе створки во двор.

- Не пускай женщин в залу! - только и успел выкрикнуть Одиссей и унесся куда-то. Телемах, с полубезумным взглядом, дрожащий как одинокий лист на северном ветру, опустился на чей-то труп, прямо в лужу крови. Эвмей с Филотием пятились задом, пока не уперлись спинами в стену. Какая-то служанка побойчее, заглянув в высаженную дверь, завизжала от ужаса и этот крик вывел слуг из невменяемости, они выскочили наружу, подняли остатки двери и привалили к дверному проему.

- Работать, работать, бездельницы! - закричал Эвмей. -Или в доме работа перевелась?

Филотий прибежал с остальными слугами-мужчинами и те замерли на пороге залы...

Одиссей, бросив топор на берегу, вбежал в холодное море, не чувствуя неприветливой прохлады.

Еще сотрясала его злоба, еще осталось ее на сотню женихов, Лаэртид не знал куда ее девать и, неистово взбивая волны в пену, поплыл как триера, в открытое море. Он выплевывал черную брань с морской водой и несся как корабль под всеми веслами, рассекая воду грудью. На берег царь Итаки выбрался обессиленным, море выбросило его на камни и Одиссей не сразу приподнялся на руках. Разорванное запястье ныло в соленой воде, еще стекала на берег кровь и ее тут же слизывали волны.

Соль к соли. Лаэртид выполз из волн и, раскинув руки, уткнулся ничком в выглаженную морем гальку. Здравствуй родина!

Одиссей медленно шел домой, держа вымытый от крови топор на плече. Двадцать лет он, словно печальный вестовой, приносил смерть в чужие дома и вот смерть нагрянула в собственный дом и принес ее сам же. Мой клуб Мойры перепутали, так, что и сами не разберутся, где жизнь моя, а где смерть. Переплелись они так, что живя умираю, умертвляя живу...

Весь двор замер, когда мокрый человек с огромным топором на плече вошел в собственные пределы. Слуги выпрямившись, отставили работы, повисла тишина, и только животные нарушали ее хрюканьем, кудахтаньем, мычанием. Одиссей прошел по двору, вошел в женские покои, где, словно каменная статуя, сидела на скамье уже обо всем знавшая Пенелопа Икариада. Царица была бела, что полотно, в которое знобливо куталась, испуганно повернула голову на шум в дверях, на тень, застившую свет и испуганно вскрикнула. Это он!

Ноги, словно приросли в полу, Пенелопа не смогла встать навстречу царю. Одиссей всматривался в лицо жены и что-то молча в нем искал, царапал зеленые, на мокром месте глаза жены своими синими, холодными, пытался заглянуть под смущенную улыбку и найти следы хоть радости, хоть скорби по убитым. Она теребила горло, словно что-то мешало радостно кричать, протягивала руку, прося помочь ей, враз обессиленной, встать. Одиссей подал жене руку и вытянул со скамьи.

Пенелопа всматривалась в бородатое лицо с незнакомыми серебряными струнами в волосах, Икариада гладила пальцами незнакомые ей шрамы под правым глазом и на левом виске, но от Одиссея веяло такой страшной чужениной, таким холодом веяло от мрачного, драного, мокрого хитона, от огромного колуна на мужнином плече, от безрадостных синих глаза, что она попятилась, не сказав ни слова.

Во двор пойди, скажи народу, что-нибудь.

Хоть что, хоть самозванцем назови, но не молчи. Яви же челяди и вольным итакийцам, свою взволнованную радость ли... печаль ли без брегов, без меры,..

Ты обезумел в бесконечных войнах, повелитель мой? Рассудок ты оставил в стенах Трои, ставшей пеплом?

Печалью что назвал ты, богоравный Одиссей? Что ищешь ты в лице моем так терпеливо и холодно, следы ли радости от встречи с милым мужем, печали ль ищешь по нашедшим смерть свою? Ну назови ж меня неверною женой в конце концов, но не смотри так холодно, так грустно!

Но он холодно смотрел на Пенелопу.

- Потом с тобой поговорим, сейчас сделай то, что должна.

Одиссей подвел Пенелопу к двери и она вышла к челяди неестественно прямая, бледная.

- Немедля начать готовить празднество, по случаю возвращения хозяина домой! - Пенелопа дрожащей рукой взяла Одиссееву длань и прижалась к ней лбом. -Убрать дом лавром! Резать скот! Доставайте из погребов вмурованное в стены вино!

- Хайре! Хайре! Хайре! - вразнобой вскричали слуги.

Одиссей вышел во двор, прошел в старый козий загон, куда скинули трупы, остановился перед горой недвижимых тел. Сзади молчаливой тенью скользила тень Пенелопы. Увидев безликие, безобразные свидетельства побоища, она вцепилась руками в стену хлева и прошептала:

- О, узнаю безбрежно расплескавшийся Одиссеев гнев!

Одиссей, стоя перед трупами, глухо их отмаливал:

- Вам не взлететь, катайтесь же в грязи...

Загрузка...