Валя Худякова Жизнь пяти

1. Известные неизвестные


Как часто мы толком сами не знаем тех, кого боготворим!

1

Эйра – эйра1

Отголоски тихого, торопливого шепота, доносящегося сверху. Сквозящий шелест приглушенного эха. Томная, наседающе влажная, вяжущая, подобно едва спелой сердцевине южного фрукта чернота миранской ночи…

Всегда ли она была такой?

Светлый камень высоких, в меру широких ступеней с отполированными, плавно гладкими ложбинками центра, блестяще глянцевыми в серовато-коричневых отсветах высокой, полной луны (ее свет тонким, расширяющимся конусом льется сюда сквозь узкую бойницу окна) и одновременно бархатно-темные, с отливом фиолетового и синего по бокам, где древний камень неровный, грубый, выщербленный и шероховатый.

Или, напитанная кровью, она вдруг так неуловимо изменилась?

Подошва кожаного сапога плоская и тонкая настолько, что он чувствует недружелюбный, безразличный холод камня, худые, длинные, уже не такие ловкие и подвижные как в юности пальцы, едва касаясь, скользящие по приятно колкой, кое-где даже царапающей кладке стены, полы удлиненного свободного пиджака, в такт шагам сжимающиеся и расправляющиеся в веере складок, широкие рукава, наполненные щекочущей кожу прохладой воздуха, собранные на широких мужских запястьях, с проступающим сквозь тонкий пергамент кожи рельефом скрытых костей, мышц и зеленоватой синевой незаметно пульсирующих жизнью сосудов.

Ночь. Была ли она такой, когда мы смелые и дерзкие, опьяненные счастьем и любовью, друг другом, миром, молодостью и безрассудством отдавались ей? Была ли она такой, когда ты лежала рядом, и ветер касался твоей нежной кожи? Была ли она такой, Вала? Ответишь ли ты?

Это продолжалось уже несколько дней… Люди, толпы людей, обступившие, облепившие безумным морем горячей плоти крепкие стены, отчаянные и разозлено безжалостные, готовые на все. Их лица, искореженные и обезображенные гневом, горем, безнадежностью и собственным падением, до сих пор стояли перед его глазами, порождая неестественный, такой непривычный его натуре страх перед себе подобными. Страх, животный и иррационально осязаемый, страх, которого он никогда не должен был ощутить, предвестник трагедий и войн, приманка стервятников, ворон, мародеров и насильников.

Ответишь ли ты, Вала? Услышишь ли из-за своей сокрытой от мира тишины библиотек, книг и аудиторий? Озаботят ли тебя мои сомнения? Сомнения человека?

Они пришли, вооруженные примитивным, но неизменно действенным оружием, вновь сверкающим серебром заточенного металла, обновленного, восставшего, пробудившегося от летаргического сна в саркофагах дальних углов чердаков и подвалов, с легким удивлением вспомнившего свое истинное предназначение. Они пришли не для того, чтобы поговорить, уже отвергнутые когда-то, они пришли, чтобы убивать и умирать. И на сей раз лишь кровь могла удовлетворить их. Кровь тех, кто взирал на них с высоких башен укрепленных стен, тех, расставленных здесь велением их неожиданного врага. Кровь таких как он. Кровь магов, кровь людей. Кровь королей.

Будто смерть одного могла решить все.

Поймешь ли ты меня, Вала? Примешь ли назад? Убийцу и изгнанника? Сможешь ли любить? Смогу ли я … любить тебя?

Ступени одна за одной таяли от его касаний, превращаясь в вереницу летящих в никуда мыслей, тяжких, еще свежих воспоминаний, терзающих, словно удары плети, мягкую человеческую плоть, его разум и сердце, пока наконец не оборвались пропастью темной, тяжелой ночи, пропастью разверзшегося у его ног города, погруженного в рассеянный лишь одинокой, холодной луной мрак, в бессонную, изматывающую магическими ведениями дрему, в обступающие, кишащие тенями предателей сумерки без огня и тепла, в бескрайнюю даль серебристых крыш, в возвышающийся стройной скалой контур замка, сливающийся с расплавленной ртутью соленого моря, на горизонте которого пока лишь туманными иллюзиями клубились силуэты арданских илтойор2.

Нил вышел на крышу высокой, круглой башни и развернулся. Два других мага юрких, хрупких, куда моложе него, до этого возбужденно обсуждающих что-то на арданском, чьи обрывки разговора долетали до Нила на пути по винтовой лестнице, вдруг, переглянувшись, испуганно замолчали. Профили их лиц четкие и плавные одновременно, неузнаваемые и незапоминающиеся, застыли, выхваченные из неразрывного континуума жизни вспышкой жесткого лунного света. Нил кивнул, они кивнули в ответ. Настороженные и озадаченные его молчаливым, горящим взглядом, его напряженным, сосредоточенно-болезненным видом, призраком величия и славы его нового имени.

Где-то на других башнях едва заметно зашевелились серые тени.

Смогу ли я любить после всего, что сделал? Смогу ли я жить? Смогу ли я быть с тобой, Вала?

Он элегантным взмахом поднял распростертые в ночь белые ладони. Приятная, неизменно прохладная ткань рукавов пиджака, вдруг в одночасье сделавшаяся мягкой и удивительно податливой, волнами драгоценного шелка, вырвавшегося на свободу из оков тонких кожаных браслетов, обволакивающей гладью соскользнула вниз по его рукам. Тонкая кожа морщинистых век подернулась, глаза, на секунду закрывшись, распахнулись вновь в другом мире.

Я запутался, Вала. Кому служат теперь мои руки, мои ноги, мои мысли? Кому служит моя магия и мои знания? Смерти ли, королю ли, порядку или страху, жизни или нашей погибели… Мой разум не ведает ответа, Вала.

Погребенный под тьмой город содрогнулся невидимой рябью, саваном прозрачного тумана, отметившего его магии цели, множество целей.

Мы выматываем их, Вала, забирая сон, забирая свет, надежду, забирая веру. Забирая все, что еще делает их людьми. Мы убиваем их, убиваем ради него, во имя него, во имя будущего, во имя магии. Мы истребляем их во имя собственного страха, надеясь, что они сломаются, что они сдадутся и отступят.

Замершие, едва-едва подрагивающие кончики пальцев небрежно касаются наполненной магией пустоты, заполняя ее мыслью, смыслом и действием, даря импульс и способность к движению, к изменению, к созиданию, к творению, доступную лишь человеку. Витиеватые слова заклинания легким шелестом срываются с его бледных, синевато-серых, тонких губ. Заклинания, которое сегодня, сейчас повторят многие на других башнях, заклинания, которое в очередной раз заберет ту маленькую, но крайне важную отдушину, что всегда, испокон арков3 имели люди – их сон, заберет, оставив взамен лишь оглушающую усталостью и паникой, сводящую с ума ясность собственного сознания.

И они отступят, обескровленные и обессиленные, теперь после стольких дней борьбы в этом нет сомнений, его план сработал. Однако отступим ли мы?

Голова опускается, руки устало, словно безвольные плети, падают, ударяясь о хрупкое тело. Рукава послушно и ласково обвивают запястья, веки любезно смачивают и без того влажные глаза, обрамленные короткими темными, густыми ресницами, закрывая от него истерзанный мир.

Сможем ли мы вновь жить, Вала, или будем лишь существовать? Сможем ли остаться людьми после этого?

Он больше не смотрит на город. По шершавым, покрытым пеленой липкого, приторно-сладкого пота, изрезанным еще пока еле заметными морщинами щекам бегут редкие, скупые, горячие слезы траура, а ноги сами несут тело к первым ступеням уходящей в глубь башни лестницы.

Сможем ли простить себя?

Черное небо тает в черном потолке. Пальцы вновь скользят по игольчатой кладке стен, и теперь Нил еще сильнее, еще яростнее прижимает к ней беззащитную мягкость тонкой кожи ладони, отмечая свой путь, оставляя на камне густые, масляные, темные крошечные капли своей крови, будто миру и так ее мало. За сгорбленной спиной, наверху, над головой, он, содрогаясь, слышит обреченные шорохи шума и все ту же торопливую, возбужденную арданскую речь. А значит где-то там, далеко отсюда, в глубине городских кварталов сейчас, крадучись, просыпаются и выступают из-за углов темные, по-кошачьи гибкие тени. Тени убийц, тени лучших королевских воинов. Тени, которые несут лишь забвение и смерть. Смерть тем, кто осмелился бороться с собственной гибелью, смерть тем, кто помогает другим, смерть тем, без кого люди оставят даже мысли о неподчинении и бунте.

Достигнув подножия лестницы, он на секунду легким серебристо-синим силуэтом выступает из безопасной тени взмывающей вверх башни, проявляется из канвы ночи и слышит, словно собственный приговор, одинокий, яростный, сдавленный крик, тут же приглушенный, оборванный чьими-то беспощадными руками и магией.

Миг нарушенной тишины. Миг истины в обмане безмолвия. Миг яркого, обличающего света в наполненном безумием влажном воздухе тяжелой миранской ночи. Ночи, которая никогда раньше не была такой гнетуще бесчеловечной.

Сможем ли мы любить, Вала? Сможем ли мы быть?

2

Он, не мигая, смотрел на свои пальцы сомкнутые, бледные, худые, серовато-зеленые в тенях с розоватыми, короткими, широкими, несуразными ногтями, и думал о том, что ждет его через несколько недолгих мгновений. И, самое главное, что ожидает после…

Он – одинокая фигура в пустой, мерно подрагивающей от далекого, вибрирующего гула множества голосов, безликой, залитой магическим светом комнатке с резкими темными тенями. Он – среднего роста, не слишком-то красивый молодой паренек без прошлого, как и многие здесь, поджарый, крепкий, гибкий, быстрый, безрассудный и смелый, с косой из темных, гладких, плотных волос, еще совсем неприлично короткой, чтобы бросать вызов тому, кому осмелился бросить. Он – маг, боец, нетерпеливо ожидающий встречи с куда более опытным противником и дерзко грезящий о победе, еще одна серая фигура, еще одна никем не замеченная жизнь. Он – тот, кого пока лишь несколько десятков человек в мире знают под именем Ривина Вута. Он…

Дверь с нескромным скрипом и громко шелестящим шорохом распахнулась.

Он среагировал мгновенно. Мысль, быстрое, инстинктивное движение пальцами, и створка, затормозив, замерла на месте, растеряв всю инерцию своего стремительного движения.

Зербеа ней4!

Ривин ругнулся, скорее по привычке, чем от недовольства или испуга.

Ха-х, разве он когда-то еще будет пугаться открытых дверей?!

И встал, разминая затекшие ноги, амплитудно встряхивая напряженные, скованные долгой неподвижностью кисти рук, несколько раз поворачиваясь и энергично, упруго отталкиваясь носками от пола, подпрыгивая на месте, нагибаясь по сторонам, склоняя к угловатым, широким плечам посаженную на крепкую шею голову.

Сейчас он жалел лишь о том, что так мало поставил на свою победу. Однако вступив в черноту прямого, пугающе короткого коридора, распростертого сразу за открытой дверью, он уже думал, что зря потратил даже те оставшиеся монеты.

Мирдан соан5.

Отчего же эта дрянная темнота, обволакивающая, обступающая, смрадно липкая, безразлично тихая, лишенная воздуха и света, безнадежно одинокая, как свежая, новая могила, наполненная лишь вибрацией стен и гулким, замирающим стуком собственного сердца, каждый раз таким ядовитым дурманом страха и паники сковывала его разум? Разве он не победил ее там: в грязных проулках и затхлых, сквозящих холодом чердаках, влажных, склизких подвалах, в полуголодных обмороках и жарких, ласкающих отсветах диких, пылающих костров иллюзий, разве не окончательно разделался с ней, неужели теперь и она тоже будет преследовать его вечно? Преследовать, воскрешая призраков прошлого, вновь возвращая ему подернутые туманом детских воспоминаний лица тех, кого он когда-то потерял? Преследовать, лишая заслуженного, заработанного тяжким трудом счастливого будущего?

Браза6

Его ноги, перестав слушаться, застыли на месте, а взгляд лихорадочный, горящий, сверкающий в фиолетово-багровой темноте, замер на неестественно яркой, будто пульсирующей границе от падающего в конце коридора мягкого, теплого светового круга арены.

Ривин знал, ему нужно лишь дойти. Лишь дойти туда, и все закончится.

И он пошел.

Пошел, упрямо уставившись вперед в кружащуюся калейдоскопом бликов, залитую светом даль, где между сном и явью вдруг, словно нарочно притягивая его испуганный взгляд, проступило одинокое лицо: худое и несуразно вытянутое, обрамленное грязноватыми, небрежно отрощенными прядями тонких светлых волос, с ясными, задорно прищуренными глазами и играющей на длинных губах загадочной, кривоватой, подбадривающей полуулыбкой. Лицо его лучшего друга, Курта, такое непривычное без красновато-желтых отсветов медного тартрилонского вина, без строгого ворота профессорского костюма, такое неуловимо меняющееся, тихое и неподвижно сосредоточенное.

Пф-ф…

Нога, облаченная в узкие, темные брюки, подхваченные снизу плотно сидящими голенищами высоких удобных сапог, ступила на край огромной арены, будто в одночасье утонув, растворившись в нахлынувшем океане окружающего ее шума и света. И эта теплая волна разом прогнала пахнущую тленом черноту его мыслей.

Ола – ола7

Ривин вдруг улыбнулся широко, заразительно, с облегчением и внезапной, оглушающей радостью. Затем позволил истерзанному, скованному страхом телу на мгновение отдаться царящей вокруг бурлящей и вибрирующей атмосфере всеобщего напряженного, волнительного ликования, неудержимого, шального азарта, риска и сладкой, желанной свободы, наполнится ей от макушки до кончиков подрагивающих пальцев. Слиться биением собственного сердца с ритмом вечно молодой, живой арены.

А потом разом, будто прыгнув вниз с высокой скалы в штормящие волны Экусо эваль8, погрузиться безрассудно, безвозвратно в просыпающийся неудержимый ураган магии.

Великой магии, редкой магии. Его магии.

И выйти из темно-серой тишины тени, гордо вскинув вверх руки с закатанными до острых локтей рукавами свободной, темной рубашки, заправленной за широкий, повязанный традиционным узлом алый арданский пояс, единственное, что осталось в нем от его далекой родины, неспешно и мягко скользя стопами по гладкому, прохладному, потертому деревянному полу.

И лишь оказавшись там, посреди шума и света, посреди торжества и праздника, окруженный ликующими людьми, оставив за спиной страх и пустоту сомнений, он решился наконец отвести глаза от спокойно-сосредоточенного, витающего где-то в мыслях лица Курта.

И тот вдруг неожиданно кивнул ему, вырываясь из пестрой толпы обступивших круг зрителей. А Ривин, нисколько не удивившись, что видение оказалось правдой, усмехнулся и кивнул в ответ.

Эльма локи9, Курт…

Промелькнуло мыслях. За секунду до того, как взгляд, заискрившийся самоуверенным, юношеский весельем медленно скользнул к фигуре замершего напротив соперника. Дразня и вызывая того на неравный бой. Бой прошлого и будущего, бой опыта и смелости, осторожности и надежды, бой нового со старым.

Великий бой двух великих легенд. Одной из которых будет начертано спустя пару лет погибнуть от рук королевских воинов в пожаре первого миранского восстания.

3

Приятный летний бриз легким, нежным касание потрепал темные, элегантно уложенные на бок короткие волосы с едва-едва заметными, пока еще совсем тонкими прядями первой, серовато-стальной седины, защекотал расширившиеся ноздри прямого, чуть опущенного вниз носа, дразня терпким запахом солоноватой морской влаги, игристыми нотами пряных садовых цветов, легкими, плотным ароматами ближайших пекарен, сырных лавок, мастерских краснодеревщиков, кисловатым душком таверн, вереницей уходящих куда-то вглубь портовых кварталов, и дополненный неизменным, пропитанным вином и дешевой едой, отзвуком сладковатого-горького мужского пота городских рабочих и портовых трудяг.

В носу вдруг засвербело, и Ильгерд Дорак, недовольно поморщившись, неизменно выверенным, неторопливым, изящным движением тонких, длинных, мягких пальцев, легко прикоснулся к его влажноватому, чуть шершавому кончику.

Где-то внизу, за коваными перилами балкона, на просторной, мощеной серовато-коричневым, грубым камнем улице, наполовину сокрытой от яркого солнца в прохладной, темно-синей тени домов и деревьев, раздался искрящийся взрыв неприлично громкого, молодого, мужского хохота в аккомпанементе энергичного, взвинченного, высокого (Ильгерд узнал его сразу, он всегда становился таким, когда сын волновался), голоса Митара, чьи слова тут же, будто забавляясь и играя, подхватил и унес с собой в ясное небо ветер.

Ильгерд слегка подался вперед, не теряя гордую прямоту осанки и не опуская голову, аккуратно облокотился тонкой кожей ладоней о горячие, еще хранящие теплоту утреннего солнца перила балкона и одним лишь взглядом темных, зорких глаз проскользил по расстилающейся у его ног длинной ленте улицы. Митар действительно был там, стоял, вальяжно опершись чуть сутулой, крепкой, широкой спиной о каменную, светло-серую в тени дома, полукруглую колонну крыльца, расслаблено скрестив ноги и руки. Его волосы, такие же как у Ильгерда (они вообще были очень похожи – отец и сын) темные, прямые, короткие, небрежно растрепались в разные стороны, часть из них, та, что падала на высокий, покатый лоб стала влажной от капель липкого пота и обвисла неприглядными сосульками. Белая, то и дело подрагивающая от глубокого дыхания и ветра свободная, тонкая рубаха, заправленная в брюки, оставалась расстегнутой сверху, а ее широкие, расшитые дорогой ручной вышивкой рукава были небрежно закатаны практически до самых локтей, оголяя сильные, мускулистые, неприлично загорелые, с кое-где выступающими, синеватыми венами руки Митара, руки рабочего, а не сына придворного аристократа, руки ремесленника, но не мага.

Ильгерд крайне недовольно скривился.

Надо будет поговорить с ним об этом… В очередной раз.

Рядом с Митаром, куда более скованные в своих элегантных, в меру щегольских, в меру утонченных костюмах (такой фасон пользовался сейчас особой популярностью при новом, молодом короле), смеясь, стояли его бывшие школьные приятели. Они пришли попрощаться – завтра все трое вновь возвращались в университеты.

Ильгерд поднял глаза и полный задумчивой, сосредоточенной тревожности мягко скользнул сквозь раздувшиеся паруса легких, воздушных тюлей в приятную прохладу и тишину кабинета.

Митар беспокоил его. С каждый годом сильнее и сильнее. Он полагал, что отъезд из дома выбьет из головы сына те пагубные идеи, туманные мечты, которые Митар, унаследовавший от матери страстную любовь к чтению, приключениям и науке, успел нахватать в своем слишком уж беззаботном, безоблачном детстве, вернет его на землю, поможет принять уготованную, без тени лести, великую судьбу.

Ильгерд никогда не сомневался в способностях сына, как не сомневался и в том, что тот станет успешным придворным магом, надежной опорой, верным соратником почти ровесника Скейлера и достойный продолжателем собственного древнего рода. Да разве могло быть иначе?

Разве мог Митар, его Митар даже помыслить о другом пути?

И теперь Ильгерд с тяжестью на сердце не без причин полагал, что теряет сына.

Силами Ильгерда Митар учился в самом престижном и почетном университете королевства под руководством лучших магов своего времени, он даже попал на факультет к боготворимому при дворе знаменитому профессору Йорману. О нем, Митаре, на днях спрашивал сам король… А Митар лишь болтался на улицах, без зазрения совести заходил в грязную, пахнущую непристойностью, смрадом немытых тел и кислотой дешевых вин, темноту причальных трактиров, заводил дружбу со странными личностями, вроде того его однокурсника Курта, безродного сына эстерских бедняков, зачитывался чуждыми самому естеству Ильгерда сказками об избираемых…

Пф-ф, очередное модное слово.

… арданских митрах10, грезил уплыть в какое-нибудь отчаянно-безрассудное путешествие на край земли, ходил полуголый под окнами их богатого дома, словно какой-то призванный рабочий или заблудившийся в престижных районах горе ремесленник и ругался, грязно и дерзко, щедро посыпая обидчиков совсем уж бесстыжими прозвищами, повторять которые Ильгерд не желал даже в мыслях, а потом с радостью, смеясь и подтрунивая, без труда увертывался от их неловких тумаков.

Это просто молодость, Ильгерд.

Вчера с легким упреком в голосе сказала ему жена, когда он вновь вспылил, увидев шатающегося по улице в сумерках ночи сына.

Вспомни себя, и ты поймешь.

И он вспомнил, отчего вдруг, покраснев и смутившись, неловко охнул и совсем непривычно, неуверенно переступил с ноги на ногу. Затем достал белый, сложенный вчетверо платок и, аккуратно касаясь лба чуть дрожащими пальцами, промокнул выступившие на нем капельки пота. Гладкая прохлада ткани приятно остудила жар кожи, а тревога за сына, поддавшись доводам воспоминаний, отступила, отползла назад в глубину взволнованного сердца и метущихся мыслей, скрылась, но не исчезла…

Ильгерд вздохнул.

Где-то в тишине большой прихожей громко хлопнула дверь, Митар вернулся домой.

4

Уютный, шуршащий шум осеннего дождя в ансамбле четких, глухих ударов разбивающихся о толстое стекло окна крупных капель, срывающихся с откосов покатой, далекой, темной крыши, желобов водостока и тонких, невидимых в пелене воды и ночи, изогнутых, сиротливо-пустых веток.

Деревянная тонкая рама приоткрыта, ровно настолько, чтобы дать влажной, сырой, леденящей кожу прохладе, пахнущей свежестью дождя и прелостью чернеющих, опавших листьев без труда проникать внутрь погруженной в сосредоточенный полумрак комнаты. Единственной светлой точке в зияющих сумраком прямоугольниках окон на фасаде главного университетского корпуса.

Магические огоньки легко подрагивают, медленно и любопытно искрясь, проплывают мимо длинного, выдвинутого на середину кабинета тяжелого, массивного стола. Мягкие, теплые блики от их негаснущего света длинными, мерцающими полосами играют на его полированных, кое-где побитых торцах, на потертых неровностях вытравленного дерева, на корешках многочисленных, сложенных аккуратными стопками книг и резких срезах, колышущихся от движения воздуха, листов исписанной бумаги. Кругом – тишина и глубокие, почти черные, с вкраплениями умбры и фиолета тени, кругом – тайна…

Толстая, совсем новая обложка пухлой, составленной из отдельных, ровно сложенных и крепко сшитых страниц, покрытых сверху до самого низу одинаковыми, глянцево сажистыми символами букв, разгоняясь от небрежного взмаха толкнувшей ее широкой, полной руки, чуть покачивается и закрывается, наполняя мир вокруг себя сероватыми, серебристыми в желтоватом свете всполохами щекочущей ноздри пыли. А следом все та же мягкая, округлая, обтянутая стареющей, дряблой кожей ладонь с короткими, похожими на маленькие цилиндры, шершавыми, кривоватыми пальцами, неспешно расходящимися в стороны от усилия, ласково, настойчиво и крепко прижимает ее к выгнутым чернилами листам, проминая их, оставляя на свежей, еще яркой ткани отчетливый, влажный от пота контур.

По изрытым морщинами щекам Римана Фильмина пробегает одинокая слеза. Он отрывает взгляд от книги и лежащей на ней собственной ладони, поднимает глаза, усталые, больные, утомленные долгой, напряженной работой, сверкающие гордостью, триумфом и радостью, сквозящие переживанием и опустошенностью, и, словно глядя в собственное, искаженное отражение, встречает точно такой же взгляд Дира – человека напротив.

Дир кивает. Слегка, с уважением и почтением склоняя уже седеющую голову, будто чествуя его, Римана, на мгновение позабыв, что и сам внес в оконченную работу неоценимо большой вклад.

Риман, растроганный до глубины сердца, зеркально кивает в ответ. Маленькие, огоньки вокруг растрепанных, курчавых, белых, с отдельными, словно вычерченными по линейке рыжевато-сероватыми полосами, обрамляющими блестящую лысину макушки, подхватив его волнение, мигают.

И Риман, вновь встречаясь взглядом с Диром, ловя четкие контуры его похудевшего, осунувшегося, постаревшего, огрубевшего от горя и испытаний, оставленных за их спинами долгих, еще неоконченных Темных арков, лица думает, сколько же силы в этом человеке, сколько храбрости, сколько мудрости, решительной, деятельной веры в их общее дело, сколько бесстрашия и самоотверженности. Сколько всего того, что никогда не было у него самого… Разве свершилось бы задуманное, не будь рядом Дира, разве кто-то бы вообще поверил в него, в его идеи…

Нет.

Он, оторвав руку, мягко, с осторожностью, но настойчиво двигает книгу вперед, в пустоту стола.

Нет, он не достоин сделать это сам.

Однако Дир, на мгновение нахмурившись, сведя вместе густые, выразительные брови, останавливает его. Высокий воротник профессорского пиджака, врезаясь острыми краями плотной ткани, оставляет красные складки на дряблой коже его жилистой шеи.

Он непреклонен, как всегда. Он же давно дал ему понять, кто должен сделать это.

И Риман не спорит. Лишь вздыхает, с укором и благодарностью. А затем аккуратно, даже нежно в пронзительной тишине неуклюжими на вид пальцами, привычно обхватившими стилус поблескивающего металлического пера, выводит на девственно чистом холсте обложки ровные, изящные, витые буквы.

“Слова конца и начала”.

Слова моего сердца. Слова будущего. Слова надежды…

И опуская перо, ощущает как плотнее обступает их прохладная темнота ночи, как движутся в углах тени, как серые маски закрывают их лица, чувствует, как в безмолвии ночи звучит набат его совести, а на плечи навечно опускается груз тревожной, полной сомнений и гнетущих кошмаров ответственности за каждое написанное на этих страницах слово.

…Слова трагедий и смертей. Слова приговоров и казней. Слова жертв и убийц. Слова покоя и порядка. Слова, которые положат конец старому миру и создадут новый. Слова, которые никто из них двоих, единожды написав, уже не в силах будет изменить.

Его тело нервно подрагивает и, будто вмиг лишившись остатка физических сил, медленно оседает, обвисает на едва удерживающих собственный вес костях и ослабленных, потерявших тонус мышцах. Риман вновь поднимает голову. В мыслях пророчески гремит гром…

Гром молотков судей, гром дебатов за круглыми столами парламентов, гром хлопающих дверей кабинетов следователей, гром бесшумных шагов агентов, гром слов единого языка в едином государстве. Гром нового миропорядка. Гром наступающего будущего.

… И дождь за окном едва слышно затихает.

5

Лист в три сложения, разделенный на четкие прямоугольники, мерно покачивается в такт движениям тела.

Верхняя часть, там, где размашистым почерком отца под вензелями фамильного герба введено ее имя, практически насквозь просвечивает в преломленном, беловато-серо-голубом свете ночи. Рефлекс полупрозрачной бумаги бархатистым, теплым отсветом падает на ровные кирпичики абзацев, куда менее аккуратных и изящных, более простых и прямолинейно-требовательных, составленных из нервно подрагивающих последовательностей букв, будто невольно повторяющих своей все более искажающейся формой мысли и чувства автора: мрачнеющего, сдающегося, теряющего терпение и понимание от начал к концу. Лист, переливом цвета переходящий из приятного охристого к багрово-сажистому, покрывают едва заметные разрезы сорвавшегося пера: тонкие, безмолвные полосы, словно своеобразный счетчик неисчислимых прошлых попыток. А дальше – полоса глубокой тени, подпись и имя. Теперь такое же одинокое, как и ее собственное все эти годы.

Сколько Зира помнила себя, она всегда была одна – ни друзей, ни подруг, ни неизменно стирающихся с возрастом из воспоминаний приятелей мимолетной, пьянящей юности, ни (наполненный молчаливым укором взгляд в сторону письма) понимающей, поддерживающей семьи. В своем небольшом, провинциальном городке на побережье Экусо эваль невдалеке от шумного Оастама11 она никогда не была желанной, не была своей. Одни сторонились ее из-за громкого имени родителей, другие – по причине заурядной, если не отталкивающей внешности, третьи, те, что все-таки снисходили до разговора, убегали от дерзкой, незнакомой странности ее сбивчивых речей. И ладно бы эти простые, недалекие люди, что они знают, что понимают, как говорил отец – беднеющий, стареющий, одурманенный призраком былого величия потомок некогда знаменитого рода Оастарена12, так даже в собственной семье, среди многочисленных кузенов, тетушек и дядюшек ей, кажется, не были особо рады. Родители всегда хотели видеть в единственной дочери лишь женщину, жену, актив, который стоило продать кому-то повыгодней (все ради рода, Зира, ради крови). А она грезила историей, магией и наукой, мысленно примеряя на худенькие, детские плечики таинственные мантии академиков и профессоров, о которых читала в книгах.

Нет, она не вернется. Да и разве сможет?

Бледные пальцы медленно проскользили по складкам прохладного одеяла. Длинные, шелковистые, тонкие, темно-каштановые волосы прядь за прядью упали на гладкую кожу открытой спины.

Здесь в университете у нее вдруг появилось все, о чем когда-то лишь осмеливалась робко мечтать невысокая, несуразно сложенная, отвергнутая девочка. Друзья, учителя, призвание, внимание, уважение, будущее…

А теперь он просит (она усмехнулась, горько и надрывно), просит ее оставить это и вернуться назад.

Ха-х, браза…

Сегодня, как и семь лет назад, она любила ругаться в темноту ночи.

… старый глупец.

Сердце в глубине груди неприятно кольнуло, больно и обидно, с любовью и ненавистью, с тоской и разочарованием.

Он не простит ей этого. Не простит самовольства и отказа. Не простит то, что она собиралась бросить его в топком болоте одиночества, горестной потери и так нежданно постигшей его трагедии.

Однако…

Пальцы продолжили свой путь, тело гибкое, молодое, обернутое тонкой тканью шелкового халата подалось вперед, волосы нежно и мягко перекатились за выгнутые изящной дугой плечи.

Она ловко подхватила письмо, затем подняла его выше, на уровень блестящих, сверкающих холодом далеких, беспристрастных звезд глаз, словно пытаясь напоследок отыскать скрытые смыслы в падающем на ее лицо сквозь тонкий лист свете восковой, зеленоватой луны. А потом резко, решительно, беспорядочно перебирая искривленными пальцами, надежно смяла похрустывающую и рвущуюся бумагу в плотный, предательски влажный от слез комок и, размахнувшись, не глядя, бросила его в сумрак альстендорфской ночи.

Я никогда не вернусь отец. Никогда.

6

Он всегда любил эту обновленную, сосредоточенную, даже чуть тревожную тишину раннего утра, тишину пустого мира, вновь и вновь рождающегося, освобождающегося от тягучей паутины ночи по неведомому, непостижимому в тайнах своих велению вселенной. Теперь за окном обмытая в каплях первых, холодных дождей, обласканная тлеющим, оранжево-синим рассветом царила робкая, пока юная весна. Первые дни, наполненные прелюдией торжественного гимна пробуждающейся природы, последние дни его жизни, взвинченные и напряженные как кульминация затянувшейся симфонии.

Старинный паркет ректорского домика вальяжно, с ленцой заскрипел под тяжелым, твердым шагом. Дверь массивная, дубовая, с изящными темными петлями и полированной бронзой круглой, блестящей ручки бесшумно затворилась, глухо охнув за его все еще крепкой, по старчески чуть сгорбленной спиной. Полы удлиненного, расшитого невидимым узором плотных нитей профессорского кителя подернулись от налетевшего порыва, покалывающего легкими морозными иголочками холода ветра. Чуть дрогнув, приятной волной плотной ткани коснулись дряблой кожи штанины свободных брюк с острыми, продольными стрелками. По-новому привычно завибрировал воздух у сомкнутых вокруг неизвестного, темного предмета кончиков пальцев правой руки.

Он замер, на миг охватив взглядом открывшуюся перед его взором картину. Величественные великаны-сосны, хрупкие, кокетливые ели с мягкими, игриво-зелеными лапками, прозрачная, исчерченная черными линиями голых веток глубина остальной части парка. Камень невысокого крыльца: серый, с темными и светлыми зернами, щербинами и кратерами; две ступеньки. И они – пять замерших на дорожке фигур.

Пять его лучших учеников, пять профессоров, пять магов, пять легенд будущего, пять друзей, пять ровесников…

Седые пряди медленно колышет ветер. Он чувствует на сухой, покрытой морщинами и пятнами коже лица его живое дыхание, и улыбается. И они один за другим, будто подхватив неожиданную волну, улыбаются в ответ, по цепочке переглядываясь друг с другом.

Курт, высокий, уже не такой худой как когда-то давно, но по-прежнему несуразно, неловко длинный, со светлыми, тронутыми белым и серым волосами, и вытянутыми, пепельно-бледными пальцами. Постаревшая красавица Вала, стройная, гибкая, несмотря на свой пятый десяток, с горящим взглядом ясных глаз и сомкнутыми, упрямо поджатыми губами. Невысокая, статная, уверенная, неизменно гордая, чуть нахмурившаяся Зира, спокойная и сосредоточенная, с воинственно собранными в тугой пучок тонкими каштановыми локонами. Нетерпеливо переступающий на месте громада Митар, лысеющий, осунувшийся, растрепанный, но от этого еще более мужественный, непреклонный, непобедимый и грозный. Задумчиво печальный Дир с опущенными дугой плечами и сомкнутыми руками, скованный внутренней тревогой, сомнением и необычной, обреченной решительностью.

Все – в строгих профессорских костюмах, торжественно украшенных крохотными, золотисто-розовыми в отсветах рассвета кружками грейе13, лишь у Валы на плечи накинут ее любимый походный кожаный плащ, все, кроме Зиры – с поблескивающими металлом эфесами рапир и шпаг, убранных в практически одинаковые ножны, закрепленные на скрытых за пиджаками крепких поясах. Все – так неуловимо изменившиеся, словно помеченные прикосновением какой-то неведомой силы, общего тайного намерения и рокового знания. Все – такие молодые для него и такие старые для них самих. Все еще вместе. Все еще с ним.

Что ж день настал.

Он отрывает от них наполненный призывом и печалью взгляд.

День заката и рассвета. День конца и начала. День, когда они решат судьбу собственного мира, они – неизвестные известные. День, подготовленный долгими ночами, предреченный кровавыми днями восстаний, заревом городских пожаров и безжалостной войной, начертанный сумраком Темных арков. День, который воспоют в веках. День падения последнего короля. День падения последнего королевства. День гибели Мирана.

Сегодня они оставят споры и дискуссии, лекции и книги, отставят такие привычные, дарящие безопасность и уют комнаты и аудитории, оставят учеников и учителей, стены родного университета, оставят магию и науку. Сегодня они бок о бок отправятся в главное путешествие своей жизни…

Отправятся туда, откуда ни одни из них не уже надеется вернуться назад.

Загрузка...