Мне говорил один человек: «Срежь ветку яблони или груши в своем саду и уйди на рассвете в горы. Крутой и скользкой будет твоя тропа, камни начнут срываться из-под ног, угрожая пропастью, но ты иди. И когда взойдет солнце, привей эту ветку лесному дереву. Если с тобой пойдет твой друг, а потом друг твоего друга, то со временем, среди невзрачных дичков, зарослей терна и шиповника родится чаир — цветущий оазис, сад в лесу».
Жарким августовским днем по улицам Симферополя брела пожилая женщина с громоздкой сумкой и коробкой торта. Пот струился по ее лбу и щекам, из-под кремовой панамки выбивались пряди слипшихся волос. Шла она медленно, не в ритме толпы, ее задевали, толкали, извиняясь при этом или ворча. Она же никого не замечала, кроме той, что неотступно преследовала ее в зеркалах витрин. Как старая послушная лошадь, за ней уныло плелась особа с такой же коробкой торта и сумкой, откуда выглядывало праздничное горлышко шампанского, не очень уместного в этот душный полдень.
Солнце жаром стекало по камню домов, расплескивалось по асфальту и плавило его, делая зыбким, неустойчивым. Дышать было нечем — воздух знойно сгустился и, казалось, вот-вот вспыхнет белым пламенем. Женщина порой останавливалась и, вытирая платком лицо, в упор разглядывала своего двойника.
За какой-то месяц превратилась в старуху. Бесцветные пряди волос. Глубокие провалы глазниц. Сутулая спина. А ведь еще не так давно ходила бодрым шагом, и осанка была другой, и губы не складывались в горькую усмешку. Подойти бы к этой особе, встряхнуть за шиворот и сказать: «Откуда ты, голубушка? Знать тебя не знаю и, пожалуйста, отстань от меня».
Неужели это она, Аннушка Зорина, всю жизнь простучала на пишущей машинке, а теперь вместе с ней как бы списана за ветхость? Она, Анна Матвеевна Табачкова, тридцать пять лет прожила замужем за Александром Ивановичем Табачковым и вдруг оказалась одинокой пенсионеркой? Правда, еще есть и навсегда сохранится за ней имя матери, да только сыновья далеко…
Подземным переходом прошла на другую сторону проспекта. И этот переход, и новое здание украинского театра, и недавно поставленные, как в больших городах, светофоры с красными и зелеными табло «Идите», «Стойте», и заметно погустевший поток машин — все эти приметы обновления города, месяц назад незамечаемые, теперь бросились в глаза, будто подчеркивая ее возраст. Она помнила еще довоенный булыжник, грязные канавы, приземистые домишки за длинными заборами из ракушечника, дребезжащие трамваи. И сколько воды утекло с тех пор, и сколько прихлынуло… Целое море разливанное в Марьино. Телецентр. Троллейбус. Многоэтажные микрорайоны. Да мало ли…
Конечно, легкомыслие — прямо из больничных ворот пуститься в такое пекло по магазинам. Но почему-то именно сегодня захотелось отметить все сразу: и новоселье, и уход на пенсию, и одиночество без Сашеньки. Отметить и, как в воду, броситься в новую жизненную полосу, не сулящую ничего веселого.
Давно не было такого зноя. Город изнывал в бензинном чаду. Унылые усы поливальных машин выглядели жалко и комично в своей тщете принести прохладу. Разве что мальчишкам забава — ныряют в радужные струи и хохоча шлепают по вмиг тающим лужицам.
Она шла, смотрела на иллюзорно свежую мостовую и наконец не выдержала приблизилась к кромке тротуара и подставила лицо под фонтанчики очередной машины. Ее окатило с ног до головы. От удовольствия рассмеялась. Но приятность была короткой — кто-то рядом хихикнул:
— Торт раскиснет, бабка!
Жесткие крылья птицы полоснули по лицу: в последнее время птица появлялась все чаще и чаще.
А ведь и впрямь бабка. Шестьдесят на носу. Но до сих пор никто никогда… Что ж, заодно отметит сегодня и эту жизненную веху.
Стройная худощавая брюнетка чуть не сбила ее с ног. Пробормотала извинения и, волоча за руки двух ребятишек, побежала вдогонку за неряшливо одетым мужчиной с нетвердой разболтанной походкой. Он нес под мышкой квадраты матового стекла, часто оглядывался и ускорял шаг в надежде смешаться с толпой.
— Орфей! — отчаянно вскрикнула женщина, когда он нырнул в подземный переход. И Табачкова отметила несоответствие необычного имени той обстановке, в которой оно прозвучало.
Курортный люд покидал прибрежные места, путь многих лежал через Симферополь, и город с лихвой оправдывал свою эмблему — жужжащий пчелами улей.
В автобусе Табачкову прижали к спинке кресла. Еле удерживая равновесие, она с беспокойством поглядывала на торт — его могли раздавить. Сумка с продуктами тяжело оттягивала руку и на каждом повороте задевала сидящую в кресле девицу с сиреневыми веками. Та недовольно оглядывалась, наконец, не выдержала, встала, и Анна Матвеевна протиснулась на ее место.
Через пару остановок народу поубавилось, а потом автобус и вовсе опустел, отчего ей взгрустнулось: вон куда занесло, на кулички… Год назад она была в этом районе, стенографировала конференцию в профтехучилище. Еще тогда увидела, как разросся город, какой он здесь иной, чем там, где проживала она. Не блистая архитектурным разнообразием, он все же был многоликим. Петровская балка с частными усадебками напоминала дачное село. Здесь было тихо и провинциально, в то время как Гагаринский массив жил жизнью большого современного города. Кривые улочки бывшей Ак-Мечети с низкорослыми домишками смело вливались в асфальтированные, широкие улицы центра. Их обрамляли высотные здания, самые большие из которых в пять-шесть этажей, встречаясь все чаще и чаще, наконец, собирались группками в микрорайоны и вырастали в девятиэтажные массивы. В одном из таких районов ей и дали квартиру, куда она сейчас добиралась.
— Это я говорю, Лимонников, — прогудел над ухом чей-то голос. — Запомни — Лимонников.
Тщедушный человек в сетчатой тенниске властно обнимал за талию высокую широкоплечую девушку, продвигаясь с ней к выходу.
«Лимонников… Запомни, Лимонников, — навязчиво прокручивалось до последней остановки. — Орфей… Лимонников… Душно-то как. Скорей бы на воздух».
Одежда просохла еще до того, как автобус прибыл на Залесскую. Среди одинаково белых громад с трудом нашла дом, в котором предстояло жить. Лифт не работал. Еле волоча ноги, взобралась на пятый этаж и чуть не рухнула на пороге от усталости и мысли, что эта верхотура — последняя точка в ее неурядицах. Однако нашла силы осмотреть новое жилье, такое неуютное, необжитое.
Окна выходили на север, и ни в кухне, ни в комнате не было одуряющей духоты. Паркетный пол слегка поскрипывал под ногами, желто отсвечивая плохо растертой мастикой.
Проверила, исправны ли краны, есть ли вода, свет, работает ли газовая плита, и лишь потом тяжело опустилась на диван.
Кроме этого дивана, привезенного Сашенькой, и платяного шкафа, к стене прислонились два стула со стопками книг и грампластинок. В углу, возле торшера, новенький проигрыватель — старый давно барахлил, и Сашенька, должно быть, выбросил его. И от того, что он купил даже то, чего она вовсе не просила, на глаза навернулись слезы, и впервые за это тяжкое время она расплакалась, по-детски всхлипывая и размазывая их по щекам.
Все-таки жестоко было со стороны Сашеньки приурочить развод к печальным дням ухода ее на пенсию. Но и это она простила ему, как многое прощала всю жизнь. Даже нашла оправдание: такой он у нее нерасчетливый, импульсивный, искренний, совсем ребенок.
Вот уж и впрямь, пришла беда — отворяй ворота: и пенсия и развод совпали со сносом старого дома, в котором они с Сашенькой прожили долго и, можно сказать, счастливо. Хотя Железнодорожный район и был неспокойным — вокзал через три квартала, — они любили свое жилье, где никто не ходил над головами, не скандалил, чья очередь мыть лестничную площадку, не грохал входными дверьми. Было у них все, что есть в обычной семье: скромный мебельный гарнитур, телевизор, холодильник, стиральная машина, небольшая библиотека, фонотека. Взаимность тоже была. А потом взмахнула жесткими крыльями птица…
Когда грянула постыдная минута, в которую нужно было решить, кому что брать с собою в новую раздельную жизнь, Сашенька, краснея, заявил — все оставляет ей. Это ее умилило, но она терпеть не могла подачек и настояла на том, чтобы все, кроме памятных мелочей, кухонной утвари и ломберного столика, сдать в комиссионный, а выручку пополам.
Сашенька даже растерялся от такого поворота, подивился ее чудачеству, однако просьбу исполнил. Пока была в больнице — ее увезли с гипертоническим кризом, — быстро провернул комиссионные дела, помог перебраться в однокомнатную квартиру, а сам ушел к молодой жене.
В больницу же прибегал чуть ли не каждый день и все расспрашивал, как обставить комнатушку. Совесть его грызла, что ли? Уж очень переживал, что ее ожидает неуютная пустота, житейский вакуум, виною которому он сам. Наконец она сжалилась над ним и попросила на собственный вкус выбрать диван и платяной шкаф. А он вот и стулья притащил, и торшер, и проигрыватель. Видно, обрадовался возможности хоть что-то сделать для нее и тем самым как бы свалить некоторую тяжесть со своих плеч. Ох, Саша-Сашенька…
Долго плакать Анна Матвеевна не умела, не научилась — жизнь до сих пор была к ней в общем-то милосердна. Поэтому, чуть пообвыкнув в новой обстановке, навела в комнате легкий порядок, обмылась под душем и поставила на проигрыватель венгерский танец Брамса номер два. Какой ни была усталой, завозилась на кухне, нарезала хлеб, колбасу, открыла шпроты — и все это под мелодию Брамса, которого могла слушать бесконечно. Когда же, как и было условлено, к пяти часам пришли гости, вернулась и бодрость — целительная сила Брамса была давно замечена ею.
Первой пожаловала Зинаида Яковлевна Черноморец, бывшая сослуживица Анны Матвеевны. Одногодка Табачковой, Черноморец пять лет назад ушла в свой срок на заслуженный отдых и все эти годы горячо уговаривала Анну Матвеевну последовать ее примеру. Но вот та стала пенсионеркой, и Зинаида Яковлевна расцвела от необъяснимого удовольствия, что не укрылось от глаз Анны Матвеевны. Внушительного роста, как говорится, в теле, с зычным голосом и пышным перманентом крашеных «рубином» волос, Черноморец слыла женщиной цепкой жизненной хватки, практичной и веселой. Даже внезапная кончина супруга не поубавила в ней жизнелюбия. Всякий раз при встрече с Анной Матвеевной она заговаривала о таких вещах, что Табачкова лишь конфузливо опускала глаза долу. На что Черноморец насмешливо басила: «И, милая, чего зарделась? Не красна девица! Помирать скоро, так хочется добрать от жизни недовзятое. Да только шельмецы они, отродье мужиковское!»
И сейчас приход Зинаиды Яковлевны Черноморец был шумен и весел. Квартира сразу же показалась тесноватой от ее солидной громоздкости, густого баса и топанья тяжелых ног.
— И, милая, этому отродью мужиковскому я еще вправлю мозги, — чуть ни с порога начала она, щедро выкладывая из кошелки банку свежемаринованных огурцов и кастрюльку с тушенной в сметане курицей. Хотела было так же размашисто выложить какую-то новую тайну, но тут в дверь позвонили, и она пошла открывать, промолвив на ходу страшным шепотом: — Явилась не запылилась.
Черноморец недолюбливала Милу Ермолаевну Смурую, перед которой, однако, с улыбкой распахнула дверь. Недолюбливала, но уважала, как обычно уважают, но не любят тех, кого считают на голову выше себя, хотя физически Смурая едва доставала Черноморец до плеча. Сюда примешивалась и своеобразная ревность — Смурая была подругой Анны Матвеевны еще с детских лет, между ними, несомненно, было больше духовного родства. Со временем Аннушка Зорина стала Табачковой, а Мила как была Смурой, так ею и осталась. Долгие годы после замужества Анны Матвеевны, пока у нее росли сыновья, Смурая была в некотором отдалении от Табачковых. Затем опять наступали периоды близости, и снова приходили размолвки. Сейчас, когда муж покинул Анну Матвеевну, Смурую с особой силой повлекло к ней. Маленькая, тощая и костлявая, вечно чем-то удрученная и рассеянная, она в свою очередь не терпела жизнерадостную Черноморец, и Анна Матвеевна прилагала все усилия, чтобы своим покладистым гибким нравом примирить обеих. Ее горе как бы уравняло всех троих и сблизило.
Прежде чем сесть за стол, гостьи осмотрели квартиру, поохали, не найдя ничего от разрушенного уюта, посоветовали, что приобрести, и заодно пожурили хозяйку за ее скоропалительное, дичайшее решение сдать прежнюю обстановку в комиссионный. Потом Смурая случайно сунула нос в стенной шкаф и нашла склад круглых жестяных коробок.
Анна Матвеевна всплеснула руками:
— Кинопленки! — и сникла: — не взял. Снимал, снимал и не взял. Выходит, наплевать ему на прошлое.
— Просто на память оставил. Не прокручивать же их перед новой супругой, — попробовала утешить подругу Черноморец. Но Анна Матвеевна еще больше расстроилась — на полке под цветастой тряпкой притаился миниатюрный проектор. Все никак не мог купить, брал напрокат, а тут из-под земли выкопал. Наслаждайся, мол, минувшими мгновениями и будь счастлива хоть этим.
— Что за нетактичность, — поняла состояние подруги Смурая, обняла ее и отвела от шкафа.
За стол садились молча. Все так же молча — даже Черноморец прикусила свой вечный двигатель — подняли бокалы с шампанским, не таясь, разом вздохнули и выпили за новое жилье.
— А меня сегодня бабкой окрестили, — нарушила тишину Анна Матвеевна, зачерпнула ложкой салат оливье и рассмеялась. Выпитое на голодный желудок вино быстро ударило в голову, затуманило глаза, засветило румянцем щеки.
— Подумаешь, событие, — усмехнулась Смурая. — Я это прозвище уже три года ношу.
— И как? — Анна Матвеевна взглянула на нее грустно и недоверчиво.
— Что «как»?
— Очень тяжело?
Смурая еще раз усмехнулась, мрачно посмотрела на свет недопитый бокал и шевельнула кустистыми бровями.
— Как видишь, здравствую.
— О-хо-хо, девочки, такая она, жизнь, изменница, — вздохнула Черноморец, проворно цепляя вилкой толстенький огурчик. Ее пухлое лицо излучало безнадежное спокойствие. — Так вот, — вслед за огурцом в рот отправилась куриная лапка, — скажу тебе, Аннушка, прямо: поначалу плохо без Сашки будет. А потом ничего, привыкнешь. — Полные губы Черноморец залоснились от жира. Она промокнула его салфеткой и с аппетитом засмоктала косточку. — Главное, не думать о дурном. Забыть, вроде его и вовсе не было. Когда мой Петр скончался, я сказала себе: «Не горюй, и твоя пора придет!» И вот, ежели рассматривать жизнь со спокойных позиций, то и нервы в порядке останутся, и годы продлятся. Попомнишь меня, пройдет годик-другой, постареет твой красавчик и вернется к тебе век коротать. Это же как правило: седина в бороду — бес в ребро. Схватится однажды за голову и приползет. А пока считай его усопшим. — Далее следовала парочка полуприличных анекдотов из серии о пенсионерах и громоподобный хохот самой рассказчицы. Смурая морщилась от этой доморощенной философии, поджимала тонкие губы и втихомолку презирала Черноморец за прущую из ее пышного тела ничем непобедимую веселость. Но в свою очередь считала нужным высказать мнение по затронутой теме.
— Всегда говорила, что Сашенька, — слишком яркая и легкомысленная птица, так что ничего удивительного. Видела его на днях с ней…
Табачкова и Черноморец замерли и одновременно подались вперед, не сводя со Смурой глаз.
— Что же до сих пор молчала? — с неприязнью сказала Черноморец.
По рисункам мужа Анна Матвеевна знала лицо разлучницы, но интересно было, как она выглядит в жизни или хотя бы в глазах Смурой.
Мила Ермолаевна помедлила, доедая курицу, пожала плечами и равнодушно ответила:
— А чего говорить? Ничего особенного. Только и того, что молодая, ну, и отсюда по-молодому смазлива. На вид и тридцати не дашь, а там, кто его знает. — Ее брови-щеточки, взлетев на середину лба, опустились.
Черноморец и Табачкова удовлетворенно расслабились. С некоторой ноткой хвастовства Анна Матвеевна стала рассказывать, сколько хлопот взял на себя Сашенька по ее вселению в новую квартиру. Смурая в ответ съязвила — о, она умела язвить! — что перед гильотиной осужденному обычно подносили стакан вина и трубку с табаком. И от того, что эта мысль как бы проявила, сделала видимой точно такую же ее, собственную, Анне Матвеевне стало тоскливо. Глаза ее увлажнились. Чтобы не выдать себя, поспешно встала и принялась разрезать торт.
— Не убивайся зря. Нынче модно бросать старых жен и уходить к молоденьким, — утешала Черноморец. — Хоть знаешь, кто она да что?
— Вроде экскурсоводом работает. Замужем впервые.
— Что ж, пусть побывает, хлебнет счастьица семейного, — нехорошо улыбнулась Зинаида Яковлевна.
За чаем снова посокрушались над бесстыдством и вероломством мужской породы, пожаловались на болячки, попутно вспоминая средство от той или иной, обругали последнюю телепостановку и еще раз почесали языки о Сашеньку с молодухой. Смурая по обыкновению выдала заряд новейшей информации, почерпнутой из газет и научно-популярных журналов — библиотекарская привычка! — и опять показалась Зинаиде Яковлевне на голову выше. Особенно, когда вслед за крымскими новостями — о вечере известного и громкого поэта в зале политпроса, о переезде на жительство в Ялту Софии Ротару — стала высказывать свои личные соображения по поводу пересадки головы у обезьяны и сообщила, что рыжие домовые муравьи — родом из Эфиопии. Потом помогли Анне Матвеевне убрать со стола и хотели уже было расходиться, когда Смурая предложила просмотреть пару лент.
Табачкова опешила — еще чего! Да завтра же сдаст в комиссионку это насмешливое Сашенькино подношение! Но не успела и рта раскрыть, как Черноморец уже тащила проектор в комнату, а Смурая выволакивала из шкафа пленки.
— Не умею я обращаться с аппаратом, — попыталась слукавить Табачкова, но Смурая успокоила:
— Зато я умею.
И Анна Матвеевна уныло подчинилась ее всегдашней напористости, с тревогой поглядывая на коробки и уже сама желая заглянуть краешком глаза в исчезнувшее время.
Стемнело. В окно влетел свет уличных фонарей, пришлось закрыть его пледом. Проектор поставили на ломберный столик, сами расположились на диване. Смурая, неизвестно где научившаяся ремеслу киномеханика, довольно быстро зарядила аппарат, погасила торшер, и проектор безмолвно, одну за другой, стал возвращать картины былого.
С первых же кадров Анна Матвеевна определила: пятнадцать лет назад! Мишук только вернулся из армии, поступил в институт, а Валерик закончил десятилетку, и они с Сашенькой решили отметить эти события поездкой в Ленинград. Здесь ей сорок пять. Хотя она всегда имела скромное мнение о своей внешности, сейчас показалось, что в ту пору была красива. Ишь, как бесшабашно бегает, хохочет, строит Сашеньке рожицы и не ведает, какое будущее готовит ей судьба, какой подарочек преподнесет ей на старости лет супруг. А вот и он собственной персоной на фоне Адмиралтейства.
— Красивый все же, чертушка, — вырвалось у Смурой.
— Был. Был да сплыл. Годы всю красоту съели, — сердито сказала Черноморец. — А присмотреться, так очень даже обыкновенный. Вот мой Петр рожицей не хвастал, зато в теле крепость настоящая была, гирю двухпудовую подымал. А этот — не подымет, надорвется. В мужике ценна сила, а не глазки-реснички.
Дальше снимал кто-то посторонний, потому что теперь они были вдвоем на Невском. Сашенька, улыбаясь, обнимал ее, пытался поцеловать. Она увертывалась, беззвучно смеялась и норовила схватить его за смоляной чуб.
— Ах ты, бесстыдник, — заерзала Черноморец. — Будто молодожен, любовь проявляет. Кровушка, видите ли, взыграла. А чуть постарела жена, так можно и выбросить, сменить на новую игрушку! Отродье мужиковское…
— Мда… — задумчиво промолвила Смурая. — Может, и хорошо, что я так ни к кому и не приклеилась — к старости зато никакой боли.
— Так тоже нельзя, — возразила Черноморец. — Женщина должна жизнь давать, а ты яблоней бесплодной усохла. — И в своей простодушной наивности не заметила, как задрожал подбородок Смурой и сколько грустного презрения вылил ее взгляд.
— Да уж чем таких оглоедов плодить, каких ты наплодила, — начала Мила Ермолаевна, однако внимание всех троих вновь привлек экран. Там собрались за длинным столом по поводу какого-то торжества.
— Валерику двадцать, — вспомнила Анна Матвеевна и улыбнулась: какой он здесь смешной, ее мальчишка лопоухий!
— Я! — вскрикнула вдруг Черноморец дурным голосом. — Это же я слева, за Сашком! А рядом Петр! Петруша мой родненький! Живой!
Она вскочила, бросилась к экрану, но тут пленка кончилась.
— Нарочно, нарочно оборвала, завидница! — чуть не с кулаками полезла она на Смурую.
— Было бы чему завидовать, — спокойно отпарировала Мила Ермолаевна.
— Ну что ты, Зина, как ребенок, — рассердилась Табачкова. — Пленка и впрямь кончилась.
Смурая перемотала кусок пленки назад и опять на короткий миг они увидели покойного супруга Зинаиды Яковлевны. Такой же крупный, мордатый, как она, Петр Черноморец сидел за столом и за обе щеки что-то яростно и весело уплетал. И то, что на самом деле от него давно уже остались одни косточки, а вот сейчас, в этот короткий миг он был жив-здоров, краснощек и даже заговорщицки подмигивал им, так поразило подруг, что, когда аппарат заглох, они еще долго сидели недвижно и безмолвно.
А потом гостьи как-то сразу засобирались домой, распрощались с Анной Матвеевной, и она, закрыв за ними дверь, осталась грустная и несколько ошеломленная случившимся. Аппарат стоял там же, на столике, но решила отложить просмотр на завтра.
Ты взглянул на меня, и я узнала, какое у меня лицо.
Ты заговорил, и я поняла, что до сих пор была глуха.
Три года я водила экскурсии, заученно повторяя: «Крым — музей под открытым небом». Но увидела твои картины, и приевшаяся фраза обрела смысл.
Не раз стояла на севастопольских бастионах, у генуэзских крепостей, рассказывала о Бахчисарайском фонтане, ходила по Никитскому ботаническому, взбиралась на Кара-Даг, притрагивалась к мраморным колоннам разрушенных временем базилик, рассматривала осколки гранат. И только с тобой поняла:
Не осколки гранат держала в руках — бессмертие.
Не к мраморным колоннам прикасалась — к красоте.
Не по скалам взбиралась — по вечности.
Как с борта самолета увидела вдруг вместо «всесоюзной здравницы» крохотный макет земного шара с климатом и природой чуть ли не всех материков, с отголосками культур множества народов.
Накрой свою ладонь моей ладонью и не говори о возрасте.
Мы сейчас ровесники. Мы идем по древней земле как сто, тысячу, больше лет назад. Над нами то же небо, что когда-то светилось над головами киммерийцев, тавров, эллинов. И тот ветер, что надувал паруса аргонавтов, плывущих мимо полуострова за золотым руном, гладит сегодня наши щеки.
Было одиннадцать ночи. Чувствовала она себя усталой и разбитой. Взобралась на стул, сдернула с окна плед. Квадрат его, очерченный с трех сторон домами, показался уныло враждебным. Квартира ее была расположена по центру, слева и справа светились пятна чужих окон. Отсюда просматривалось полгорода. Он лежал в котловине, подернутый легким смогом. Вглубь и вширь мерцали огни и, теряясь на горизонте, растушевывались по небу неярким заревом. Непривычная для уха тишина настораживала — ни шума автомобилей, ни гудков поездов.
Трудно представить, чем теперь заполнится ее жизнь. Привыкла вечно о ком-то хлопотать, кого-то обхаживать: то детей, то старушку мать, то Сашеньку. Первой ушла мать, по-настоящему безвозвратно — умерла пятнадцать лет назад. Потом оперился и улетел Мишук, за ним Валерик. Теперь вот и Сашенька… А ее организм по инерции излучает тепло, и запасов этого тепла хватит надолго. Но если не на кого будет его истратить, то однажды оно взорвет ее изнутри, и это будет конец.
Что же все-таки случилось? Почему он ушел? Разве можно в таком возрасте переиначивать себя? Разве не тревожат все чаще и чаще мысли о вечной разлуке, которая уже не за горами, и разве при этом не хочется крепко прижаться к родной душе, в чьих глазах навсегда запечатлен твой молодой облик и время не властно стереть его?
Так, размышляя, она глядела в ночь, залитую огнями, и не заметила, как прислонилась к переплету окна и задремала. Но едва смежила веки, за стеной заговорило радио.
— Что за безобразие, — пробормотала, встряхиваясь. — Днем не могли наслушаться.
За стеной будто услышали ее недовольство — радио тут же смолкло.
Не зажигая света, переоделась в ночную сорочку и с удовольствием улеглась на прохладной простыне. С минуту лежала, наблюдая за бликами уличных фонарей на потолке, и собралась было окунуться в сон, когда радио опять включили. Хотела постучать в стенку, однако показалось, что радио говорит где-то наверху. Или, может, в квартире слева? Села. Открыла глаза, и снова стало тихо.
— Бред какой-то, — сказала, откидываясь на подушку. Едва зажмурилась, как радио вновь включили.
Минут пять Анна Матвеевна заинтересованно то открывала, то закрывала глаза, и радио то смолкало, то звучало вновь. Впрочем, она уже сомневалась, радио ли это? Что-то не похоже: обрывки предложений, слова, произнесенные тоном, каким обычно говорят в быту. Голоса наслаиваются, перебивают, заглушают друг друга. Но из этой неразберихи можно выделить отдельные слова, фразы:
«…такая потеря, что… к рассвету все будет… Володечка!.. мезозойская эра… вырежи эти полоски… стучит день и ночь… не путай божий дар… тигр скачет через „о“… закадрили ребятушки… Лимонников я, Лимонников… кизиловое, говорю… завтра обязательно подведем итоги… пожалуйста, не огорчайся… звереныш…»
И, перекрывая всех, очень четко, близко, будто в ее комнате, тоненький женский голосок грустно выводил:
«Чистого неба, дальних дорог, зеленого луга, быстрых ног!»
Вскочила. Слуховые галлюцинации? Но почему они исчезают, стоит открыть глаза? Вытерла проступившую на лбу испарину, прошла на кухню, включила свет, нашла таблетку валидола.
Что ни говори, все-таки день был сумасшедший. Переутомилась. А, может, простыла под струями поливальной машины?
В хаосе ящичков кухонного стола отыскала градусник, села на табуретку и несколько минут сидела недвижно. Тридцать шесть и восемь.
— Чушь собачья, — громко сказала она, подивилась собственной грубости выражение явно из лексикона Черноморец — и, стараясь придать шагу бодрость, вернулась на диван. Сна как не бывало. Некоторое время лежала, боясь закрыть глаза. Уже было начала сомневаться в своем слуховом обмане, но зажмурилась, и голоса вновь обрушились на нее.
Тогда она по-настоящему испугалась. Встала, позажигала в доме все лампы. Отдавая отчет в нелепости своих действий, заглянула в ванную, туалет — никого. Опять прошла на кухню, заварила чай, выпила стакан чаю с кусочком торта.
Господи, неужели возрастной психоз? И отчего при открытых глазах тишина, а стоит закрыть и… Уже ради интереса снова зажмурилась. Тихо. Лишь за стеной у соседей шумит сливной бачок. Вернулась в комнату, и, как только сомкнула веки, голоса прилетели опять.
Выходило, что в кухне она — нормальный человек, а в комнате галлюцинирует. Что-то не то. Однако наблюдение немного взбодрило: хоть есть, где уснуть…
Принесла в кухню толстое ватное одеяло, бросила на пол. Проверила вентили на газовой плите и колонке и хотела уже лечь, но раздумала. Сна не было ни в одном глазу. И так ли обязательно спать, если не хочется? На работу не идти, днем отдохнет. Теперь может хоть вверх ногами ходить — никому нет до нее дела.
Придя к такому выводу, Анна Матвеевна вернулась в комнату, вновь поставила на проигрыватель танец Брамса, сильно приглушив звук. Заправила в проектор самый большой моток пленки, включила аппарат и, отгоняя мысли о голосах, поудобней расположилась на диване.
В этот раз Сашенька сидел во дворе их старого дома и мастерил скворешню. У ног его вертелась Чернушка, старая умная дворняга. Она виляла хвостом, преданно заглядывая хозяину в глаза. Это ее променял потом Сашенька на кудрявую болонку. А Чернушку пристроил у сторожа продуктовой базы. «Не на улицу же выбросил», — оправдывался перед самим собой, домашними и друзьями. А ей это предательство долго снилось. Болонку она так и не полюбила, и ее вскоре подарили приятелям.
Сейчас этот эпизод предстал в иной окраске. Преданность, оказывается, уважают, но не ценят. И даже где-то в глубине души презирают. Будь она менее привязана к Сашеньке, изменяй ему, возможно, он крепче держался бы за нее. Но она никогда не умела хитрить, и вообще ей претила всякая наука страсти нежной, лживая, лицемерная. Она считала, что отношения между мужчиной и женщиной должны строиться естественно, открыто, без хитроумных тактик, ловушек и сражений.
Забавный кадр — Сашенька выкручивает и развешивает на веревке белье. Идиллия. Да только почти инсценировка, потому что подобное случалось редко — она не перегружала его по хозяйству. Разве что порой находила какую-нибудь мастеровую, чисто мужскую работу — побелить стены, подлатать полы или сколотить стеллажи для домашней утвари.
А это на маевке за городом — машбюро с мужьями. Петр Черноморец удит рыбу, а Сашенька в футболке и спортивных тапочках, как мальчишка, гоняет мяч. И даже здесь, перед камерой, на него поглядывают женщины…
Один кадр сменялся другим. Анна Матвеевна просматривала пленку за пленкой, озвучивая прошлое танцем Брамса. Полустертые в памяти события обретали реальность, отдаляя и от приключившихся с нею бед, и от слуховых фантомов. Незаметно для себя она очутилась по ту сторону настоящего. Там не было ни обид, ни болей. Там не думалось ни о старости, ни об одиночестве, не тревожили никакие голоса. Туда можно было возвращаться вновь и вновь, стоило лишь протянуть руку к проектору. При желании там можно было остаться навсегда…
Была глубокая ночь, когда она выключила аппарат и улеглась на полу в кухне. Долго ворочалась, думая о завтрашнем дне, о том, что начнет его с дальнейшего просмотра пленки, а потом обязательно запишется на прием к врачу. Почему-то галлюцинации теперь не так волновали. Куда важней казалась возможность вернуть хоть кусочек прошлого.
Лишь под утро, когда со двора донеслось шарканье дворницкой метлы, провалилась в беспокойный сон. Ей приснился Сашенька. Он был в старой военной гимнастерке и порванных кирзовых сапогах. Голову его перевязывал бинт с пятнами крови на лбу. Сашенька брел по длинной чавкающей дороге в шеренге таких же, как сам, изможденных людей, за плечами болтался автомат. Она подбежала к нему, схватила за руку и вырвала из шеренги. Привела домой, разогрела на примусе воду, раздела догола и, как самого дорогого ребенка, стала обмывать. Потом уложила в постель, подняла глаза и увидела за окном Аннушку Зорину, летящую верхом на огромной черной птице. Шею Аннушки обматывал легкий шарф, лицо закрывали огромные светящиеся очки-фары. Шарф тянулся за ней голубой лентой, к концу которой прицепилось курчавое облако.
— Эй, летим! — крикнула Аннушка. Ветер сорвал очки-фары, они стремительно понеслись вниз и пулей пробили окно в кухне, где на полу спала она, Анна Матвеевна Табачкова.
Когда мне исполнилось пятнадцать, вдруг захотелось стать шофером, захлебнуться скоростью, умчаться в неизвестность. И еще мечталось писать длинные письма. Я бродила по улицам, белым от тополиного пуха, и, заглядывая в лица встречных, неслышно вопрошала: «Написать вам? А может, вам?» Было чуточку жаль всех, кто наверняка не получит от меня ничего. Глупая, молодая уверенность в том, что можешь осчастливить любого!
Все-таки нашла адресата. Это был толстенький, серьезный десятиклассник, помешанный на авиамоделизме. Он заразил своим увлечением всех ребят нашего двора и превратил детскую площадку в испытательный полигон. Жил он в соседнем доме и очень удивился, получив от меня письмо с предложением завязать переписку.
Мое самолюбие было впервые уязвлено — переписка на таком близком расстоянии показалась ему смехотворной.
Я как улитка спряталась в раковину.
Позже у меня все-таки появился адресат в другом городе. Но и он, и последующие были так вялы, так не настроены на подобный вид общения, между тем как мне о стольком нужно было сказать!
Письма — это маленькие посланцы души. В словах на бумаге больше смысла, над ними можно помечтать.
Сейчас у меня есть ты, но мне иногда хочется куда-нибудь уехать… чтобы писать тебе. Вот только не знаю — нужно ли тебе это?
Люди, к сожалению, привыкли держать в руках нечто весомое, материальное, и когда вместо тяжелой рыбины в их ладони невзначай попадет солнечный луч, они разочарованно размыкают пальцы и спешат на рынок за хеком и мерлузой.
Очки со звоном упали на пол, Анна Матвеевна открыла глаза. Пол в метре от нее был усеян осколками — ветер разбил форточку. Ломило виски, затылок, звенело в ушах. В глаза будто кто сыпанул песком — видно, поднялось давление. За окном хлюпал дождь, тянуло прохладой и сыростью. И то, что шел дождь — а вчера так палило! — и она лежала одна, да еще на полу, в пустой, можно сказать, совсем чужой квартире на краю города, как на краю света, — все это показалось таким диким и несуразным, что она потрогала лицо — уж не приснилось ли?
Будущее замерцало черной пустотой, и боязно было не только шагнуть в эту пустоту, но и пошевелиться. Она лежала недвижно, по-покойницки сложив руки на груди. Неизвестно, сколько времени длилось бы это оцепенение под стук разбитой форточки, когда б не вспомнила о проекторе. Мысль о том, что с его помощью можно вновь отдернуть занавеску времени, взбодрила. Она встала, умылась перекусила остатками ужина, занавесила окно, но прежде чем включить аппарат, решила проверить — исчезли вчерашние голоса или нет. Села на диван, зажмурилась. Тут же потоп, вьюга, вихрь, половодье звуков обрушилось на нее. Этот голосовой шквал был раза в три сильнее ночного.
Нет, нужно успокоиться и до конца просмотреть пленки. Все будет в порядке, если не закрывать глаза.
И опять под музыку Брамса застрекотал проектор. Искусственные, в общем-то малозначащие кадры на экране возвращали совсем иные картины.
…Только бы выжил… Которую ночь она сидит у его изголовья? Только бы выжил. Только бы вытащить из пропасти, над которой повис. Ничтожный крохотный осколок, застрявший в груди, на третьем послевоенном году напомнил о себе, да еще как!
Глаза полузакрыты. Губы синие. Дыхание неровное, прерывистое, будто сама душа рвется из слабого тела.
Здесь, рядом, готова просидеть множество ночей и дней, лишь бы отогнать, не подпустить безглазую старуху-смерть.
Господи, помоги…
Говорят, в бессонные ночи женщина по-настоящему становится женой и матерью.
А вот розовый комочек, до слез беспомощный, беззащитный, уютно посапывает у груди. Она сидит на кровати в байковой рубашке и кормит своего первенца. На плечо опускается рука Сашеньки. Полулежа он обнимает ее и новорожденного и блаженно, по-ребячьи, тычется носом в ее шею.
— Теплая… Теплая и мягкая, — счастливо стонет он. Потом вмиг трезвеет, перегибается с кровати и заглядывает ей в лицо: — Надо же, было двое, и вот — третий! Чудо! И как это у тебя получилось? Нет, все-таки женщины более сложные существа, чем мы. — Он встает, идет к столу, берет бумагу и карандаш. — Мадонна Анна с ребенком. — Быстро черкает по листу и опять удивленно заглядывает ей в лицо.
Она кладет Мишутку в самодельную коляску, укрывает одеялом. Сашенька подходит к ней, поворачивает ее лицо к себе:
— Ты у меня самая невероятная!
— Куда уж, — усмехается она. — Есть намного невероятней, и ты знаешь.
Но он не дает ей договорить, она уже вся в его власти, и только ходики на стене бессмысленно отмеряют остановившееся время…
Память услужливо возвращала то одно, то другое мгновение. Без строгой хронологии бродила по прошлому и всюду, везде натыкалась на Сашеньку.
Познакомились они в изостудии еще до войны. В их группе училось много красивых девчонок, но он почему-то обратил внимание на нее, Аннушку Зорину, невзрачную пигалицу с редкими ресницами и чуть приплюснутым у переносицы носом. Вероятно, не второстепенную роль в этом сыграло то, что ее хвалил и прочил ей успешное будущее сам Вартамов. Сашенька тоже был не из последних, однако ей уступал — у нее сразу же открылся свой почерк, а он в то время и подражать толком не умел.
Поженились они перед его уходом на фронт. Ей пришлось перенести все тяготы тыла, тяжелые будни госпитальной медсестры. А после войны занялась семьей — родила одного сына, другого, отхаживала Сашеньку. И как-то само собой вышло, что ее занятия живописью отодвинулись на второй план, а потом и вовсе куда-то исчезли, сменились не очень доходной, но прочной работой машинистки-стенографистки.
Художественное училище Сашенька закончил уже в мирные дни, работал в городской рекламе, оформлял витрины магазинов. Потом ушел на творческую работу, но персональных выставок у него не было, писал он медленно, на совесть, без халтуры.
Видел, что ей тяжело и за семьей ухаживать, и работать в машбюро, и просиживать ночами над рукописями местных авторов, чтобы заткнуть дыры в семейном бюджете. Нервничал, но она весело успокаивала его и оберегала от посторонних, мешающих его творчеству подработок.
Однако все это было позже. А тогда он вернулся с войны возмужавшим, в орденах и медалях, с горьким опытом в печальных глазах. Его спортивная фигура и мягкий тембр голоса с чуть вкрадчивыми, почти нежными интонациями и манерой говорить, участливо заглядывая собеседнику в глаза, производили впечатление. Неяркий, а потому не отпугивающий, но несомненно расцветший вдруг талант художника делал его и вовсе неотразимым. Он же, растерянный, печальный и ошалелый от того, что выжил, пришел оттуда, готов был обогреть на груди каждую, высушить все женские слезы. Но его ждала Аннушка.
Она всегда была убеждена, что ни один человек не имеет права собственности на другого, и поэтому, исподволь наблюдая за кратковременными увлечениями мужа — а он не мог равнодушно сносить женские атаки, — никогда не закатывала ему сцен и не давала почувствовать себя в путах.
К нему же все тянулись и тянулись, узнавая и любя в нем черты тех, кто ушел в невозвратную ночь. В лучшем случае он утешал своих поклонниц тем, что оставлял на бумаге их силуэты, в которых Анна Матвеевна почему-то всегда находила свою челку и по-детски оттопыренную нижнюю губу. Но бывало, жалость его прорастала в ласку, и он одаривал ею ту или иную из своих почитательниц. А те, вкусив разок его нежной силы, нежданно по-бабьи репяхами цеплялись к нему, начиная предъявлять сомнительные права. По-настоящему ему нужна была лишь она, Аннушка… Она стала частью его самого, и этот симбиоз, казалось, не нарушится до самой смерти. Связывали их не только семейные радости и хлопоты, но и творческие промахи или удачи. Ее тонкий врожденный вкус часто выручал его: порой двух-трех мазков ее кистью было достаточно, чтобы полотно обрело долгожданную гармонию.
После очередного романа-жалости ходил, как нашкодивший мальчишка, молчал и старательно отводил в сторону свои прекрасные глаза. Она уже догадывалась, что это означает. Однако не чувствовала себя в чем-то обделенной. Подходила к нему на цыпочках, обнимала за плечи и, повернув к себе, прислонялась головой к груди. Неровно, словно исповедуясь, стучало его сердце, и ей хотелось приголубить мужа, как ребенка, который, увлекшись погоней за радужным мотыльком, налетел на дерево и расшиб лоб.
— Успокойся, нельзя же так, — говорила она в такие минуты. — Твое сердце стучит так громко, что его слышно даже моей сопернице.
То, что люди не бездонные колодцы, она поняла через пару лет после замужества. Но им с Сашенькой было не до скуки. Работа, дети так поглотили, закружили, что некогда было задумываться, счастливы ли они. Что за вопрос — конечно, да, да, и еще раз да. Их благополучие бросалось в глаза многим, и порой было чуточку неловко и стыдно перед подругами.
За год до рождения второго сына — приступ ревности. Сашенька вдруг стал ревновать ее неизвестно к кому. Наверное потому, что после первых родов вдруг проявилась ее, до сих пор неяркая женственность: округлилась фигура, поднялась грудь. Но, боже мой, до чего смешно было ревновать ее в то время — так была замотана семейными хлопотами! И все же непривычно хмуроватые взгляды Сашеньки нравились. Пожалуй, никогда еще не было так хорошо с ним, как теперь. Одно лишь замутняло их отношения: ее чрезмерная, порой доходящая до крайностей впечатлительность. Стоило услышать о том, что где-то, пусть в незнакомом доме, приключилась беда, как на нее нападали рассеянность, хандра и неприкаянность. Вдруг начинало неодолимо тянуть к краскам. Она забрасывала хозяйство, детей, прихватывала Сашенькин мольберт и уезжала на Перевал или в Алушту. В то время как ехать никуда и не надо было — вовсе не пейзажи появлялись из-под ее кисти. К примеру, узнав о пятилетней девочке, попавшей под машину, написала почти детски прозрачную акварель — на зеленом лугу, забрызганном разноцветьем ромашек, васильков, маков, веселятся малыши. А в центре, возвышаясь надо всеми, удлиненная фигура девочки в красном платьице. Она держит на раскрытой ладони крохотный, совсем не страшный автомобиль, лицо ее озаряет улыбка.
В такие дни Сашенька пытался чем-нибудь развлечь ее и все повторял с досадой: «Опять ноют чужие зубы?»
Она знала, что ее срывы не по душе ему, как могла, подавляла в себе приступы необузданного желания забросить все и писать, писать, писать. Со временем научилась управлять собой, поддерживать в доме спокойствие и порядок. Только рассеянность по-прежнему не могла одолеть в критические дни: вместо щепотки соли бросала в борщ всю пачку, ехала на работу в домашних тапочках, оставляла в автобусе сумку…
Забыв о еде и отдыхе, Табачкова допоздна прокручивала пленки. И, как вчера, был миг, когда перешагнула черту, отделяющую сегодняшний день от вчерашнего: и она, и Сашенька сошли с экрана и зажили прежней благополучной жизнью…
От перегретого аппарата в комнате пахло паленым. С трудом она вырвалась из воспоминаний, из их вязких, затягивающих объятий.
У порога вновь стояла ночь со своими голосами.
Еле дотащилась до постели в кухне на полу — так и не убрала с утра — и тут же уснула.
Следующий день был продолжением минувшего: окно, за которым по-прежнему моросило, закрывал плед, так же стрекотал в полутьме проектор и со стены улыбался Сашенька.
Вечером, проваливаясь в сон, Анна Матвеевна успела подумать, что сегодня и крошки в рот не брала, а есть совсем не хочется. Только слегка поташнивает, по телу разливается слабость, дрема, хочется спать, спать, спать…
Утром, едва открыла глаза, не умываясь, не причесываясь потянулась к проектору. Пленки были уже дважды прикручены, однако притягивали магнитом. Но не прошло и пяти минут, как что-то затрещало, вспыхнуло, и экран погас.
Забыв включить свет, заметалась у аппарата. «Не лампа сгорела — жизнь!» — мелькнуло в воспаленном мозгу. Тут позвонили. Коротко, дважды, как любил звонить Сашенька. Неужели он? У нее такой вид! А в квартире… боже мой!
Сбросила сорочку, влезла в платье, засуетилась, забегала — куда раньше: в ванную умыться или к двери? Позвонили еще раз, и она поспешила к выходу. На пороге стоял высокий пожилой человек в мокром плаще и берете, из-под которого выглядывали седые виски. В руках он держал чемоданчик-балетку и тетрадь с карандашом.
— Проверка счетчика, — он внимательно посмотрел на Анну Матвеевну.
— Да-да, пожалуйста, — спохватилась она, пропуская его в прихожую и на ходу приглаживая взъерошенные волосы. Электрик аккуратно вытер подошвы о то место, где должен лежать половик, вошел, записал данные в свою тетрадь, потом в расчетную книжку Анны Матвеевны. Повернулся уходить, но она, как за последнюю надежду, ухватилась за его рукав и потянула в комнату, сбивчиво рассказывая, как бобина с пленном вдруг застопорила, экран погас и запахло горелым.
Электрик нашарил в полутьме выключатель. Зажег свет, острым взглядом окинул комнату с ворохом пленок на полу, оглянулся на стоящую рядом женщину, взлохмаченную, с красными, как от бессонницы, глазами и что-то понял.
— Лампа сгорела. Все, — строго сказал он почти докторским тоном. — По магазинам бегать не стоит, этот дефицит бывает раз в три месяца.
— Может, сейчас-то и завезли, — робко возразила она, сраженная его догадливостью и чувствуя от этого еще большую неловкость и досаду.
— Нет, — покачал он головой. — Я недавно тоже искал. Будут не скоро. — Он подошел к окну и сдернул с него плед. — На улице хоть и дождливо, а все-таки светло.
— Да-да, конечно, — закивала она. — Извините, у меня тут беспорядок, — быстро убрала с полу пленки.
— Запомните, лампу искать не советую, — электрик поклонился и ушел.
В ванной, под теплыми струями душа, продумала, чем займется сегодня. А когда вышла, показалось, что стало менее пасмурно.
Нужно было хоть что-то поесть. Сходила в гастроном, купила две сайки, бутылку молока, полкило говяжьего фарша. Без аппетита позавтракала и принялась за уборку. Унесла из кухни постель, прошлась щеткой по паркету, вытерла тряпочкой подоконник. Потом занялась обедом. Между делом кое-что простирнула. Так и прокрутилась до сумерек, а когда стало темнеть, со страхом подумала о голосах, от которых у нее теперь не было защиты. Мысленно обругала себя за то, что так и не записалась к врачу. И уже было решила заночевать у Смурой — та жила в двух троллейбусных остановках от нее, — когда пришла Зинаида Яковлевна Черноморец.
Табачкова несказанно обрадовалась подруге и тут же заявила, что оставляет ее ночевать у себя. Они попили чайку, поболтали, и Черноморец принялась нитку за ниткой потрошить только что купленный плед, чтобы из полученных волокон навязать мохеровые шапочки и толкануть их из-под полы на рынке. Коммерческая жилка Зинаиды Яковлевны всегда была неприятна Табачковой. Она не раз заговаривала с ней на эту тему, пророчила ей большие неприятности. И каждый раз Черноморец искренне, до слез, доказывала праведность своего труда, не менее тяжелого, чем вредные производства — в мороз, так и сосульки под носом, а чего стоят одни волнения при мысли о милиции! Не будь ее — посредника между магазином и покупателем, — разве ходили бы модницы в красивых шапочках? Да и куш она брала небольшой. На вырученные же деньги покупала подарки своим великовозрастным лоботрясам, уже семейным, но все еще трясущим маменькину мошну.
И зачастую авантюра затевалась вовсе не из-за денег, а из-за непонятной, всепоглощающей страсти купить и перепродать просто так, неизвестно зачем. Но раньше ее хоть как-то сдерживал Петр Черноморец. Теперь же она была полновластной хозяйкой над собой, а на пенсии обрела для добычи дефицита еще и время.
Выдергивая нитки из пледа, Зинаида Яковлевна терпелива слушала очередную нотацию Табачковой. Потом без всякого перехода переключилась на разговор о печальной участи стареющей женщины, и при этом так скорбно покачивала своей перманентной головой, будто все беды этого возраста достались ей.
Анна Матвеевна не знала, как приступить к разговору о голосах, чтобы не напугать подругу. Наконец, выдалась минута. Она постелила Зинаиде Яковлевне на диване, а себе в кухне на полу и тем самым привела Черноморец в замешательство.
— Если у тебя нет раскладушки, можно, по крайней мере, лечь на пол в этой же комнате. Поболтаем перед сном.
Тут-то, заливаясь краской стыда, Анна Матвеевна и рассказала о своем новом несчастье.
Изумленная сообщением Табачковой, Черноморец успокоила ее, как могла, заверила, что причина голосов несомненно в легком расстройстве нервов, но это не страшно, чего только не бывает в их годы! А ради интереса все же прошла к дивану, осторожно села на него и закрыла глаза.
— Ни звука. Тихо как в гробу. У меня и то шумней — шоссе рядом. А твоей тишине можно позавидовать.
Анна Матвеевна опустилась возле нее, смежила веки и, вздрогнув, пробормотала:
— Слышу…
По лицу ее было видно — не врет. Черноморец чуть не задохнулась от присутствия тайны. Приблизила голову к ее уху, будто таким способом могла услышать то, что чудится подруге, и вопросительно заглянула ей в лицо.
— Что же говорят, а? Только не бледней, голубушка, не дрожи. Сейчас водички принесу. — Она вскочила и с комичной для ее грузного тела проворностью выпорхнула на кухню. Принесла стакан воды, приложила к губам Анны Матвеевны.
— Не волнуйся, все хорошо, все нормально, — успокаивала Табачкову. — Так о чем они с тобой, а?
Анна Матвеевна отхлебнула воды, опять закрыла глаза и медленно, с трудом, как бы переводя то, что слышала, стала говорить:
«…держит… завтра поздно и тогда… если в одном сантиметре три петли… отойди от пульта… старалась понять и не могу… розы… фильм чепуховый… как это прекрасно и странно… видел ее… соберемся в пять… мой пес Степка… надежды, надежды… приклеит бороду и усы… фиолетовое солнце… ничто не возвращается… поэтому… нарисуй мне жирафа…»
Передохнула и тихо сказала:
— И опять этот голосок:
«Чистого неба, дальних дорог, зеленого луга, быстрых ног!»
Черноморец подивилась всему, поахала, покачала кудряшками и сказала, что завтра они вместе пойдут к врачу. А укладываясь спать, все повторяла вполголоса:
— Какой-то жираф, петли, небо… Такое и не придумаешь. Странно все это.
Анна Матвеевна попросила никому не говорить о том, что творится с ней, даже Смурой, — та последнее время плохо сочувствует, только язвит. И расплакалась.
Взбудораженная случившимся, Черноморец возмутилась такому подозрению ее в болтливости, вскочила, стала успокаивать Анну Матвеевну, напоила ее валерьянкой, теплым чаем с медом и уложила в кухне на полу. Сама провела ночь на диване.
Вот и еще одно наше утро. Я притворяюсь, что сплю, и сквозь ресницы вижу, как ты разглядываешь меня и улыбаешься. Осторожно, недоверчиво проводишь кончиками пальцев по моим губам, бровям, линии носа.
Я обнимаю тебя, и в комнату влетает солнце. Оно кружится над нами, потом проливается теплым, сверкающим ливнем. И опять мы, в лодке, а за бортом — кувшинки, листья и чьи-то тоскливые глаза, в которых я узнаю ЕЕ. Ну почему в такую минуту всегда приходит Она? Ведь это в конце концов нетактично. А может, ты, сам того не ведая, повсюду носишь ЕЕ с собой? Может, тебе только кажется, что рядом — я, а на самом деле…
Доктор, молодой человек с веселыми усиками и внимательным взглядом, ободряюще улыбнулся и кивнул на стул:
— Садитесь. Итак, что вас беспокоит?
— Голоса, — сказала Табачкова присаживаясь. — Меня беспокоят голоса.
И она объяснила, что стоит лечь, зажмуриться, как на нее со всех сторон налетает какофония человеческих голосов. Они зовут, смеются, ругаются, плачут, перешептываются, кричат. Она уже и форточки захлопывала, и зарывалась в подушки — ничто не помогает. Спать можно только в кухне. Если это возрастное, то пусть ей выпишут лекарство. А то жить невмоготу, вернее, спать.
Доктор оттопырил ей веки, посмотрел на свет зрачки, поднес к переносице молоточек, поводил им перед глазами, чем вызвал у пациентки короткий смешок, стукнул молоточком по одной коленке, по другой.
— И давно это у вас? — спросил он, не находя ни малейшей патологии.
— С тех пор, как в квартиру новую перебралась. Дом наш старый под снос пошел, а мне однокомнатную секцию на пятом этаже дали.
— А до переезда?
— Ничего похожего. Как переехала, так и началось. — Она вздохнула, достала из сумочки таблетку и положила под язык. — Глотаю сразу после новоселья. До этого, кроме как на гипертонию да ломоту в ногах, ни на что не жаловалась.
Доктор задумался, поглаживая веселые черточки усов. Измерил пациентке давление.
— Со старым домом у вас, конечно, связано многое. Очень переживали, когда его снесли? — поинтересовался, вооружаясь шариковым карандашом.
— Да как вам сказать, не то, чтобы очень, но грустно было. — Глаза ее повлажнели. — С ним многое связано. — Она вздохнула. — Я думаю, не в самом ли жилище беда? В новой квартире? Ведь ничего подобного за всю жизнь. Разве что после развода на три дня речь отнялась. Мычу, как немая, язык в камень превратился.
Сообщение это несколько оживило доктора. Он что-то быстро записал в карточку и уже с особым интересом уставился на пациентку.
— Скажите, навязчивых мыслей у вас не бывает? Окна в домах не считаете? Или номера машин? Не слышится ли вам в шуме дождя тиканье часов или чей-то шепот?
— Чего нет, того нет.
— Профессия?
— Машинистка-стенограф.
— На пенсии давно?
— С месяц.
— Отчего же сразу не ушли?
— При еще бодром муже какой женщине хочется записываться в старухи? Вот все и оттягивала. — В голосе явно прозвучала печаль.
— Мда… Развод, пенсия, новоселье… В этом уже есть кое-какой смысл. Но мне бы ваши заботы, — он искренне вздохнул. — Сколько непрочитанных книг! А кино, телевизор, театр! Да живите, наконец, в свое удовольствие!
— Хотите сказать, доживайте?
— Зачем же так? Никакая вы еще не старуха. Да и не будете ею, потому что у вас внешность вечной девочки.
При этих словах лицо Анны Матвеевны расплылось в улыбке, коротенький нос еще больше вздернулся:
— Муж мне говорил то же самое, — сказала она, и улыбка тут же погасла, будто кто выключил ее. — Ушел, — не то вздохнула, не то простонала она.
Глаза доктора остановились на белом кружевном воротничке из-под распахнутого плаща посетительницы. Воротничок очень смахивал на кружева, какими были отделаны нейлоновые комбинации его жены. В остальном вид пациентки был приличен: на ногах блестели аккуратно вычищенные туфли на толстой подошве. Но эти кружева…
— Воротничок по моде бог весть какой давности, — поймала Табачкова его взгляд, — однако вполне нормальный. — А про себя подумала: и в самом деле допотопный воротник, такие уже лет десять не носят. Все как-то некогда было подумать о собственном гардеробе.
Застигнутый врасплох, доктор отвел глаза.
— Скажите, у вас никогда не было желания совершить что-нибудь героическое? — вдруг спросил он. — К примеру, остановить поезд перед лопнувшими рельсами, спасти тонущего ребенка или предупредить человечество о катастрофе со стороны Северного полюса? А не приходят ли вам изредка мысли о том, что вы — Екатерина Вторая, актриса Мэри Пикфорд или чемпионка по фигурному катанию?
Анна Матвеевна укоризненно посмотрела на него, со вздохом встала, одернула плащ и пошла к двери.
— Постойте, куда же вы! — он вскочил и загородил ей дорогу.
— Пустите, — коротко сказала она.
— Нет, я вас не оставлю, — лицо его налилось краской конфуза. — Просто не имею на то права.
— Напрасно надеетесь, что вот пришла психичка ненормальная, интересно, что тут болтать будет. А я болтать не собираюсь. Я за советом: как от голосов избавиться, чтобы спокойно спать? — Она снова полезла в сумочку из морщинистой кожи, положила под язык еще одну таблетку и промокнула глаза платком.
— Уже и расстроились. Никто не считает вас ненормальной, зачем же поклеп на себя возводить. — Доктор досадливо почесал за ухом карандашом. — Видите ли, — тут он слегка осекся, — видите ли, я пишу научную работу, и мне не хватает практического материала. А вы, на мой взгляд, любопытный случай: вполне нормальный человек с не вполне нормальными отклонениями. То есть, отклонения ненормальны уже сами по себе, но у вас они особые. Как раз то, что меня интересует. Так что, извольте…
— Хотите меня изучать? — Табачкова усмехнулась. — Что ж, разрешаю. Только потом. А сейчас выпишите, пожалуйста, лекарство, и я пойду.
— Да-да, — он обрадовался, что отношения на этом не прервались. Чуть ли не с восторгом стал объяснять, что ее галлюцинации совершенно изолированы и не входят ни в один синдром, поэтому он будет пристально следить за ее самочувствием. — А все-таки нет такого ощущения, будто мысли у вас в голове шелестят? — не выдержал он.
— Нет-нет! — почти выкрикнула она. — Ничего такого нет и отстаньте, ради бога! Голоса я слышу не внутри себя, а так, как если бы они звучали где-то рядом или у меня в комнате.
— Выпишу-ка я вам шумозащитные тампоны, — решил он. — Чем черт не шутит, может, это обыкновенный уличный шум. Да только есть у меня подозрение, не ворошите ли, не перетряхиваете ли, как старое белье, свое прошлое? Смотрите, оно может заманить в ловушку и парализовать, если в него слишком глубоко зарыться. — Он быстро заполнял рецептурные талоны, и усики его при этом весело подрагивали. — Еще резерпинчик. Советую побольше гулять на воздухе, хорошо питаться и не забывать о том, что вы женщина. Через неделю придите на прием.
Недоверчиво, двумя пальцами Анна Матвеевна взяла бумажки, повертела перед глазами и бросила в сумочку.
— До свидания. Спасибо, — сказала она, скрываясь за дверью.
Доктор в раздумье застучал по столу карандашом.
Сегодня ночью видела тебя двадцатилетним. Ты был подпоясан широким ремнем с огромной, как блюдце, бляхой. На ней светилось женское лицо. Все хотела рассмотреть его, но каждый раз, когда приближалась, лицо мутнело и таяло. Отходила на два шага, и оно опять появлялось, но было зыбким, будто смотрело из воды. Только глаза светились — огромные, печальные, как у богородицы.
Сорвать бы с неба звезду.
Вернуть бы завтрашний день.
Отнять бы у тебя твое прошлое.
Быстро, в одну неделю, осень вытеснила лето. Бросила в листья желтизну, подмешала к ней оттенки бордо и начала стремительно прорежать акации, каштаны, лозы вьющегося по стенам домов винограда.
Каждый вечер перед сном Анна Матвеевна по совету врача прогуливалась в сквере. Голоса уже не так беспокоили, как раньше, шумозащитные тампоны оказались спасением: сквозь них не проникал ни один звук. Но то, что без тампонов голоса все же не исчезали, беспокоило. Поэтому она всерьез занялась своим здоровьем. Утром делала зарядку по системе йогов, соблюдала диету. Много времени проводила на свежем воздухе в новом сквере, недалеко от дома.
В этот вечер она, как обычно, прохаживалась по аллеям. Смеркалось. Было прохладно, тихо и безлюдно. Лишь изредка встречались пары.
Нашла скамейку в стороне от вспыхнувших светильников, села. Низко над сквером пролетел самолет, мигая сигнальными огнями, и она подумала: еще минуту, и он исчезнет, как для каждого со временем исчезает праздник жизни.
Интересно, как встретит старость Сашенька? Подкрадется ли та к нему по-кошачьи бесшумно или с ходу огреет обухом по голове, как огрела ее? Впрочем, она еще не чувствует себя полной развалиной. При хорошем настроении ноги еще бодро пружинят, а тело так и вовсе молодое, чего, правда, не скажешь о лице. И почему лица стареют раньше? Потому ли, что их обжигает солнце и мороз, секут ветры и дожди? Слишком многое вбирают в себя лица: цветы, слезы, поцелуи, пощечины, жар кухонных плит и лепестки снега. От этих температурных колебаний кожа морщится, усыхает. Тело же под панцирем одежды остается молодым. И если бы человек придумал и для лица нечто вроде защитных масок, кто знает, не продлил бы он тем самым свою молодость?
Ну а сердце? Жалкий, неутомимый комочек мышц. Уж вроде за таким надежным щитом грудной клетки. Но не оно ли нежнее лица? И в какую броню тогда заковать его?..
О Роще она узнала полгода назад. Сначала заметила частые отлучки Сашеньки из дому, долгие командировки неизвестно куда. Потом увидела серию акварелей на одну тему: девушка, затерявшаяся среди пронизанных солнцем, как бы светящихся изнутри молоденьких деревьев цветущего миндаля. Ее силуэт сливался с линиями тонких стволов, волосы и руки прорастали в ветви, а в янтаре бус сверкал солнечный луч.
Еще никогда он не писал так прозрачно и светло.
Впервые она не нашла в женском образе ни одной своей черты, удивилась и опечалилась в недобром предчувствии.
Уход его к Роще — так она окрестила незнакомку — отозвался в ней долгой болью. То, что он ушел, очарованный новой юностью, спортивной, жизнерадостной, не знающей бед и сомнений, ушел навсегда к почти девчонке, она расценивала не просто как предательство в такой трудный для женщины период, когда время начинает сечь и по лицу, и по сердцу. Ей почудилось это изменой всему поколению, на чью долю выпало самое тяжкое испытание — война. Умом понимала наивность своего обвинения, но сердце рассматривало его именно так. И было обидно за Сашенькину глупость — ничем иным, как глупостью, временным затмением, она не могла объяснить этот поступок. Нет, она не отрицала возможность упоения, опьянения юностью. Но была уверена, что по-настоящему человек счастлив лишь с тем, с кем довелось впервые познать главное в этом мире. Для Сашеньки такой женщиной была она, и другой не могло уже быть. Как не мог повториться тот рассвет в горах, когда небо было прочерчено алыми штрихами облаков, как никогда не повторятся их ночи в нежном смешении дыханий, гульканье их маленьких сыновей и разбойничий свист сыновей, ставших взрослыми, — словом, все их радости, удачи, тревоги.
Долгий, почти безмятежный День, прожитый с Сашенькой, не упал к ней с неба случайным подарком. Она выстрадала его мучительными годами ожидания, терпения. Этим Днем война обделила многих женщин, так что жизнь, несмотря на печальный финал, в общем-то улыбнулась ей. А в том, что вечер оказался одиноким, не только ее, но и Сашенькина трагедия. Ведь как плохо ему теперь ни будет, он уже не вернется. Из-за самолюбия, которого у него хватит на двоих.
Но это не самое страшное. Важно знать — он здесь, в этом городе, почти рядом. Он живой.
Ее внезапно охватил страх настоящей потери, какую ей пришлось пережить в военное время, когда любая другая беда не принималась близко к сердцу. Страх, схожий с тем, какой испытала во время болезни Сашеньки, в третий послевоенный год. И уже была почти счастлива при мысли, что ему сейчас хорошо, но вспомнила его самоедствующий характер и застонала от предположения, какими муками египетскими он теперь казнит себя.
Как бы не забыть при встрече — будут же они хоть изредка видеться! — попросить его, чтобы не терзался, а то и ей неспокойно.
«Опять зарылась в прошлое, — рассердилась она и поежилась, — сегодня тут, пожалуй, озябнешь. Хорошо бы сюда термос с горячим кофейком да сдобную булочку».
На аллее появился пожилой мужчина, не по сезону одетый в пальто, шею обматывало кашне. Он пыхнул папироской, швырнул окурок в кусты, подошел к скамейке и сел.
— Не хотите ли горячего кофейку? — сказал он, доставая из-за пазухи крохотный термос, расписанный фиалками.
Анна Матвеевна так и подскочила. А подскочив, рассмеялась и до того бесцеремонно уставилась на незнакомца, что он смущенно кашлянул.
— Видите ли, у меня пониженное давление, я вечно мерзну, а наперсток горячего кофе хорошо взбадривает, — извиняющимся тоном сказал он. — Попробуйте, это совершенно особый кофе.
И она узнала в нем электрика, который на днях проверял у нее счетчик.
Поспешно, словно боясь отказа, он отвинтил пластмассовый колпачок, вынул пробку, превратил колпачок в стаканчик, налил в него черный напиток и протянул Анне Матвеевне.
Она взяла стаканчик. Все так же, не отрывая изумленного взгляда от электрика, стала медленно пить.
— Великолепно, — выдохнула с последним глотком, подняла упавший ей на колени кленовый лист и хотела было вытереть им стаканчик, но человек остановил ее.
— Нет-нет, это потом, — сказал он. — А сейчас, хотите, погадаю? — в глазах его мелькнула лукавинка. — На кофейной гуще. — И он повернул стаканчик вверх дном. — Через минуту гуща стечет по стенкам и засохнет. Резьба ничуть не мешает рисунку.
Анна Матвеевна опять рассмеялась. Впервые за последнее время ей было так весело. Смеялась она долго, беззвучно сотрясаясь плечами и придерживая пальцем скачущую в смехе бровь.
— Да ладно, будет вам, — насупился электрик. — Не хотите, не надо. — И собрался завинтить колпачок, но Анна Матвеевна, все еще пляшущая в смехе, придержала его руку.
— Вы не поняли. Очень даже интересно. Просто я подумала, что врач, у которого я недавно была, тоже принял бы вас за выжившего из ума.
— Увы, мне и покойная жена говорила, что я старый ребенок.
— Если разобраться, она делала вам комплимент. Люди еще не до конца поняли цену детству.
— Вы так думаете?
— С тех пор, как стала замечать, что время взялось перекраивать меня.
— Вы мне нравитесь. Давайте знакомиться по-настоящему — Вениамин Сергеевич Аленушкин. Пенсионер, электрик. Тянет на работу, как лошадку в стойло, вот и не сидится дома.
— А я вас сразу узнала, — кивнула она, называя себя.
И тогда он тоже вспомнил.
— Рад за вас — сейчас вы совсем, совсем другая.
Ей было неприятно это воспоминание, и она поспешно сунула нос в колпачок:
— Ну, что там у вас?
— Я пошутил, — вдруг раздумал он. — А вам разве не смешно и не стыдно в нашем двадцатом веке, в эпоху научно-технической революции верить во всякую чертовщину?
— А вам? — в свою очередь спросила она. — Хотя, я поняла, вы играете. Я тоже люблю играть. Без игр скучно. Теперь у меня для них есть время. Вот и давайте поиграем.
— Нет, вы мне нравитесь все больше и больше, — сказал он, заглядывая в колпачок. — Мне кажется, мы понимаем друг друга. Смотрите, вот зарубка. Вы пили из колпачка так, что она была у ваших губ. То, что повернуто к вам ваше настоящее, от вас — будущее. У, да вы отчаянная женщина! Я вижу ваш силуэт на летящей машине. Вот он!
— Господи, это же мотоцикл, — рассмеялась она.
— Похоже, — кивнул он. — А эти черточки — беспокойные мысли. Вас что-то тревожит. Вы страдаете бессонницей? Но заглянем в будущее. Что вам сказать, милейшая Анна Матвеевна? Как ни странно, будущее ваше полно неожиданностей. Между прочим, вас ждут опасности. Будьте разумной и осторожной. Нет, я еще ни у кого не видел такого цветистого рисунка будущего.
— Ну уж, какое там будущее, — недоверчиво отмахнулась она.
— Мне и самому странно. В таком-то, извините, возрасте. Похоже, у вас судьба первопроходчика, открывателя новых островов. Хотя это может означать и просто необычный поворот судьбы. — Он с удивлением заглянул ей в глаза. — Вы — незаурядная женщина.
— Неужели? — теперь уже с иронией отозвалась она, так как никогда не впадала в заблуждение насчет своей персоны.
— Совершенно точно. И должны знать об этом.
— Чепуха. Я самая обыкновенная, — на миг изменило ей чувство юмора. Иначе Сашенька не ушел бы. — Впрочем, мы заговорили слишком серьезно. А знаете, после вашего кофе чувствую тебя удивительно бодро. Будто в голове устроили хороший сквознячок. Появилась ясность.
— Так и должно быть, — сказал он посмеиваясь и налил себе в колпачок тоже. — Подождите немного и поймаете какую-нибудь мысль. После моего кофе так всегда бывает. Кто пьет его, ловит любопытные мысли.
— Поймала! — рассмеялась она, прихлопнув в ладоши. — Завтра придете ко мне и откроете секрет своего кофе.
— Благодарю, — кивнул он. — А не скажете ли, что за черточки-мысли тревожат вас?
— Вы опытный гадальщик. В нашем возрасте людей без тревог нет. Но у меня, к сожалению, нечто из ряда вон.
И она рассказала о ночных голосах. А рассказ свой закончила грустным вздохом:
— Теперь вы тоже будете считать меня «с приветом».
Он сунул термос за пазуху, взял ее руку в свои ладони и сказал:
— Я ваш друг. Завтра в пять вечера.
Тавры и херсонеситы поклонялись богине Деве.
Древнегреческие авторы часто упоминают о сарматских племенах, заселявших Причерноморье во II в. до н. э. Племена эти славились своими женщинами-воительницами. Предполагают, что в Ногайчинском кургане, под Нижнегорским, найдено погребение царицы Амаги, отважной амазонки, спасшей херсонеситов от скифского царя.
На раскопках древнего городища под Евпаторией среди уникальных произведений искусства обнаружена бронзовая статуэтка амазонки. Амаги или Тиргатао?
Самые яркие персонажи крымских легенд — женщины-воительницы: Ифигения, Гикия, богиня Апа Феодора.
Иногда мне кажется, что пребывание амазонок на нашем полуострове запечатлено женскими силуэтами в горах.
К приходу Аленушкина Анна Матвеевна купила пачку печенья «Мария», пять эклеров и две бутылки сливок. Переоделась в платье с кружевным воротником и все никак не могла вспомнить что-то очень важное. Ах да, как можно было забыть! В прихожей два зеркала. На стене прямоугольное, новое, на ломберном столике старинное, овальное. Так вот прямоугольное нужно немедленно снять: оно слишком правдиво и, заглянув в него, можно надолго испортить настроение. Зато второе обладает замечательным свойством скрашивать дефекты времени. Она любит смотреться в него. Когда же оно слишком обольщает, можно отрезвиться, заглянув в другое.
И прямоугольное зеркало было снято.
На миг пришла неловкость оттого, что она ждет почти незнакомого мужчину, но быстро исчезла. У них с Сашенькой всегда было в доме многолюдно. Да и не свыклась еще с ролью одинокой женщины.
Аленушкин пришел ровно в пять. Церемонно, по-старомодному, поцеловал хозяйке руку, чем рассмешил ее, снял пальто и протянул термос в фиалках.
— Я думала, принесете пачку кофе, — не скрывая разочарования, сказала она.
— Пачка само собою, — он вынул из кармана пиджака маленькую пачечку, похожую на чайную. — Заваривается же кофе только в термосе, и не в каком-нибудь, а именно в моем, с цветочками, — и, заглянув в зеркало, пригладил пятерней густую шевелюру.
От внимания Анны Матвеевны не ускользнуло, что он слегка улыбнулся своему отражению, даже подмигнул ему.
Они прошли в кухню.
— Кофе мой особого сорта и очень мелкого помола, — сказал Вениамин Сергеевич, распаковывая пачку. — Мне привез его из заграничной командировки давний приятель. Не ищите названия фирмы или страны, оно куплено у старой негритянки на одном из африканских рынков.
— Чудеса, — Анна Матвеевна чиркнула спичкой и поставила на плиту чайник. — Вы какой-то весь сказочный, Вениамин Сергеевич, с головы до ног. Стоило мне подумать в парке о кофе, как возникли вы со своим термосом. А теперь вот это, — она поднесла к глазам пачку из фольги, на которой красовалась желтая наклейка с изображением человека, держащего на ладони бабочку.
— Должно быть, это символ мысли?
— Угадали, — кивнул Аленушкин, зачерпывая ложечкой кофе и ссыпая его в термос. — Теперь зальем кипятком и минут пятнадцать пусть настаивается.
— Что ж, кипятить совсем не надо?
— Ни в коем случае. При этом заметьте — кофе вовсе не растворимый. Ну а когда, позвольте спросить, можно встретиться с вашими голосами?
— Что же я, и квартиру не показала, — спохватилась она и повела его в комнату. — Они проживают здесь.
— И правильно делают, — улыбнулся он. — Для одной тут, пожалуй, просторно. Сколько метров?
— Двадцать два. По проекту какого-то щедрого инженера.
— Сюда бы обстановочку.
— Я мало что взяла из старого дома. А это, — она обвела взглядом комнату, — это все, что пока купила. Даже занавесей еще нет — старые узкими оказались. И знаете, нет никакого желания…
— А где все-таки голоса?
— Временно удалось избавиться. Правда, способ не совсем надежный — при помощи шариков, — она показала шумозащитные тампоны из пористого материала, напоминающего пчелиные соты. — Стоит вложить в уши, и голоса исчезают. Но ведь это не выход. Сядьте-ка сюда, — указала на диван. — Вряд ли, но… — И села рядом. — Закройте глаза. Слышите? — прошептала она. — Кто-то заразительно хохочет… Чье-то бормотанье… Крик…
— Ничего не слышу. Тишина.
Анна Матвеевна грустно усмехнулась.
— А я-то надеялась — вдруг услышите. — И с отчаянием воскликнула: — Но они есть, есть!
— Я верю вам, — Аленушкин положил руку на ее плечо.
Она признательно взглянула на него.
— О чем же они?..
— О всяком. В это время их почему-то всегда особенно много, — она болезненно поморщилась и закрыла глаза. — Они налетают друг на друга, сталкиваются, расшибаются, сплетаются. Но кое-что можно разобрать. Ребенок плачет… А вот говорят:
«…к чему этот Еремеев, если… полетели, полетело… оси магнитных цилиндров… дно Тихого Океана… за человек… вовсе не его амплуа… завтра собрание и все… пошел Иванушка… карбюратор погнуло… пересекают ось, конуса… светлые и большие, поэтому… молчи… и вот когда мы увидимся, все выяснится… до завтра… как жарко…»
Анна Матвеевна выпалила это без передышки, замолчала, прислушиваясь к чему-то, вздрогнула и открыла глаза.
— Стонет и охает старуха, похоже на предсмертные вздохи. Ссорятся муж с женой. Кто-то зовет кого-то. Нет, все это не только любопытно, но и нелегко. Очень похоже на то, как ловишь транзистором УКВ. Даже несколькими транзисторами сразу.
— Как вы сказали? Транзистор? — Вениамин Сергеевич задумался. Видно было, что все услышанное произвело на него впечатление. Он встал, прошелся по комнате, внимательно осмотрел квартиру, заглянул даже в ванную и туалет, посмотрел в окна. Взволнованный, вернулся на место.
— Это кажется неправдоподобным, но дело в том, милейшая Анна Матвеевна, что не я, а вы сказочный человек. Вероятно, вы человек-радиоприемник. Не удивляйтесь, наукой уже зарегистрирован подобный случай. В вашей комнате, возможно, генерируется электромагнитное поле. Отопительная система, электро- и радиопроводка — все это благодаря случайному, необычному расположению способствует тому, что вы слышите радиоволны. Вы наделены невероятным свойством.
— Нет, — уверенно возразила Анна Матвеевна. — Я же сказала, все это лишь похоже на радиоголоса. Да, минуту назад одна скандальная пара, о которой я вам сообщила, перебрасывалась такими словечками, каких не услышишь даже в пивной.
Аленушкин вынул из кармана пачку папирос и вопросительно взглянул на хозяйку.
— Курите, — разрешила она.
Сквозь пелену дыма он смотрел на нее почти восторженно.
— Если можно, еще, — попросил он с нетерпением и по-детски жадным любопытством. — Повторите сеанс.
При слове «сеанс» Анна Матвеевна невольно приняла важную позу и опять закрыла глаза, вслушиваясь в хаос голосов. Губы ее шевелились, будто настраиваясь на определенный канал. Потом по лицу пробежала улыбка, из вьюги голосов она стала вылавливать слова, фразы:
«…азартно и нелепо… крокодил этакий… в Дагомее… листья жгут… руб двадцать… и от молний трагических с каждым годом светлей… на углу Севастопольской… собрала портфель… мелодраму разводят, но хочется верить… скоро, очень скоро… желтых было много».
— Опять кто-то плачет, — она открыла глаза. — Не выношу, когда плачут. Но хотела бы знать, что это за песенка? Грустный женский голосок. Я сразу узнаю его:
«Чистого неба, дальних дорог, зеленого луга, быстрых ног!».
— Вы — уникум, — Аленушкин быстро зашагал по комнате. — Не спорьте, я в этом убежден. Если есть люди, которые читают мысли, то ваша книга — голоса. — Он опять заглянул во все углы, постучал костяшками пальцев по стенам, потом вдруг пропел: «Эй, вы, кони, кони, кони!», чем привел Анну Матвеевну в замешательство. — Слышали? Почти эхо. Я, кажется, понял в чем дело. Ваша комната расположена таким образом, что вбирает в себя самые отдаленные звуковые волны. Акустический феномен налицо. С точки зрения физики, чистейшая абракадабра. Однако напрашивается аналогия с эффектом морской раковины. Когда же вы закрываете глаза, срабатывает присущее только вам, какое-то шестое чувство, и вы начинаете слышать то, что говорится кто знает где. Хотел бы я выяснить, на каком расстоянии сказано все слышимое вами.
— Я уж и сама думала об этом. И все-таки трудно поверить.
— Ну почему, ничего мистического. Конечно, утверждать со всей вероятностью, что это так, не могу. Это лишь мои предположения. Помните барона Мюнхгаузена?
— Хотите сказать, что уподобилась ему?
— Ни в коем случае! Речь вот о чем. В одной из историй этого великого враля звук в рожке почтальона «замерзает», а на постоялом дворе, в тепле, «оттаивает» и «выходит» в трубу.
— Значит, голоса прилетают ко мне погреться?
— Что-то похожее. Отдельные предметы вибрируют от звука голоса, трением заряжаются о воздух и излучают в пространство волны электрического поля. Их можно уловить там, где голос уже не слышен, и снова перевести в звук. А поскольку ухо — нечто вроде совершенного технического прибора, то не исключено, что у некоторых индивидуумов этот прибор работает на каком-нибудь сверхрежиме, улавливает электроволны с очень дальних расстояний. Что, видно, и присуще вам.
— Но как из всей этой кутерьмы?..
— Понятия не имею. Без сомнения, вы принимаете ничтожную часть голосов, иначе ваши барабанные перепонки просто не выдержали бы. Скорей всего, это голоса определенного тона и тембра, а может, еще какой-то неизвестной нам физиологической окраски. В эфире нынче полнейшая неразбериха, и из этого электрического ландшафта вы извлекаете совершенно определенные звуки, а именно — голоса. Нет, это поразительно! Но вы никогда не узнали бы о своей уникальности, если бы не ушли из старого дома и не поселились в этой комнате.
— Мюнхгаузен, раковина, ландшафт… Ну и наговорили же вы!
— Можете мне поверить, я человек трезвый.
— Так уж и трезвый? А кофейная гуща?
— Мы же условились, что это игра. Да, пятнадцать минут давно прошли. Идемте, посмотрим, что там у нас с кофе.
Они перешли на кухню. Сели за квадратный кухонный столик, съели по эклеру, и из фарфоровых чашечек стали пить кофе вприкуску с сахаром и печеньем. На третьем глотке Аленушкин сообщил:
— Поймал.
— Что? — не поняла Анна Матвеевна.
— Мысль-бабочку. Вот она: чтобы совсем избавиться от голосов, вам нужно или поменять квартиру или…
— Нет-нет, обмен отпадает, — запротестовала она. — По крайней мере, в ближайшее время — меня так утомляют всякие переезды.
— Тогда остается одно: шкаф поставить в другой угол, диван к противоположной стене, срочно купить звукопоглощающие материалы.
— Что именно?
— Ковры, дорожки на пол, портьеры, занавеси. Парочку мягких кресел. И придется еще сделать пышный перманент или обзавестись париком, — весело заключил он.
— Смеетесь?
— Ничуть. Замечено, чем больше в концертном зале пышных женских причесок, тем лучше звукопоглощение.
С минуту Анна Матвеевна растерянно смотрела на гостя.
— Ох и шутник же вы! — наконец выдохнула она.
— Все это вполне серьезно, — Вениамин Сергеевич даже будто обиделся. — Нет, вы начинаете задаваться. Почему я должен шутить? И вообще, что тут небывалого? Да знаете ли, милейшая, сколько в природе чудес, рядом с которыми ваше — арбуз в шляпе!
— При чем тут арбуз, да еще в шляпе? — рассердилась она.
— Неужели мы говорим на разных языках? — Вениамин Сергеевич нахохлился и так посмотрел на Анну Матвеевну, что ей стало неловко.
— А-а-а, кажется, поняла, — пробормотала она. — Арбуз и шляпа — обычные предметы, а арбуз в шляпе — это уже нечто. И в то же время не из ряда вон выходящее.
— Верно, — обрадовался Вениамин Сергеевич и опять стал прежним, с лукавым прищуром глаз. — Так вот, на свете уйма необыкновенного: поющие пески и зуб динозавра, которому миллионы лет, космические радиомаяки и эффект супругов Кирлиан, искусственное сердца и Вселенная в электроне. Да мало ли… Но если быть повнимательней, можно увидеть самое любопытное чудо. Оно — человек. Обыкновенный. Без сверхъестественных способностей различать руками цвета, читать мысли на расстоянии или ходить босиком по раскаленным углям. Люди обычно замечают то, что трудно не заметить. И ленятся заглянуть в себя. А там, в глубине, можно найти все: и поющие пески, и зуб динозавра…
— Занимательно рассуждаете, — подивилась Анна Матвеевна. — Вот смотрю и будто узнаю ваше лицо. Где-то я уже видела вас.
— Говорят, я похож на известного профессора-биолога путешественника Гржимека. Вы могли встретить его фото в газетах.
— Точно! — вспомнила Анна Матвеевна. — Вылитый Гржимек! Как-то мы с Сашенькой читали его книгу о животных и восхищались.
— Такое сходство тоже своего рода чудо. Живут на земле разделенные пространством двойники. Но один из них написал множество книг, побывал на Миссисипи, Темзе, Ганге, словом, объездил весь мир. А второй всю жизнь проработал скромным электриком, и его имя не останется в анналах человечества. — Аленушкин улыбнулся. — Но вот вам еще доказательство, что любой человек может быть неожидан. Сейчас покажу сделанное мною лет пять назад небольшое открытие, чем-то родственное вашему. Где тут у вас радиорозетка? А, вот она. Идите-ка сюда. Встаньте вот здесь. Приложите палец к левому гнезду. Смелее, не ударит. А я приложу к другому. Опять же нечего бояться — не кусаюсь. Плотно прижиматься не надо.
— Это кто прижимается?! — вспыхнула Анна Матвеевна и отскочила от Аленушкина на несколько шагов. — Сами сказали придвинуться, а теперь я и виновата. И вообще, что это вы затеяли, Вениамин Сергеевич? А еще солидный человек…
— Фу, как некрасиво, — Аленушкин помрачнел. — В чем вы меня подозреваете? Я ведь что хотел вам показать? Радио без репродуктора. А ну, становитесь рядом. — И он бесцеремонно притянул Табачкову к розетке, встал рядом и приблизил свое ухо к ее уху. Пальцы обоих лежали на гнездах.
— Поет! — с тихим изумлением сказала Анна Матвеевна. — «Уж вечер, облаков померкнули края…» Дуэт Лизы и Полины из «Пиковой дамы».
— У меня то же самое.
— Значит, мы слышим вместе? — глаза Анны Матвеевны ликовали. — Без репродуктора? Без наушников?!
— Вместе, — подтвердил Аленушкин.
Она хотела сказать, что это восхитительно — слушать чудо вдвоем, и если бы он услышал и ее чудо, это было бы еще восхитительней. Но застеснялась и промолчала.
Вениамин Сергеевич оторвал палец от розетки, и музыка смолкла.
— Наши барабанные перепонки разделила прослойка воздуха, и образовался своеобразный конденсатор, — объяснил он с ученым видом. — Из радиосети на этот естественный конденсатор поступало переменное напряжение звуковой частоты. Барабанные перепонки колебались, и мы слышали передачу. Но ведь это, сознайтесь, не похоже на ваши голоса?
— Нисколько!
— А не подумать ли вам, что делать с этим шестым чувством? Не зарывать же его в землю?
— Из всего-то мы привыкли извлекать пользу. Ну его, это чувство. Вот куплю мебель, обвешаюсь коврами, занавесками и, надеюсь, стану не хуже, не лучше других. А о ваших домыслах, прошу, — никому.
— Даже во имя науки?
— Даже. Страшновато привлекать к себе внимание. Годы не те.
— Что ж, ваше право, — согласился Аленушкин.
Не ешь натощак острого, тебе это вредно.
Недавно где-то вычитала: нужно беречься в февральское полнолуние.
Сколько выкурил сегодня папирос? Завтрашняя норма будет вдвое меньше, не спорь.
Я сама встану утром пораньше и схожу за молоком.
За квартиру еще не уплачено? Не волнуйся, сбегаю.
Нет, вовсе не собираюсь тебя баловать — пойдешь на рынок и купишь картошки. Впрочем, схожу сама — тебе лучше не носить тяжелого.
Так не хочется идти завтра к Лапиным, у них опять будит танцульки до упаду, и тебя это утомит. Лучше пойдем в театр.
Я стесняюсь тебя? А-ну, где твои уши? Вот тебе, вот! Да мне все подруги завидуют! А к Лапиным и правда не хочу — инфантильная пара.
Надень теплые носки.
Пол я вымою сама. И посуду тоже. А потом буду стирать. Что ты, мне это совсем не трудно. Для тебя мне ничего не трудно. Ничего.
Очередь была не длинной, но медленной. Универмаг гудел ульем. Жужжали и щелкали кассы, потрескивала отмериваемая ткань, шаркали по цементированному полу сотни подошв, женский голос рекламировал по радио новые товары. Анна Матвеевна стояла и усмехалась: до чего дожила — одним барахлом башка забита. И сама себе возражала: ах ты, господи, что за ханжество! Всего-то пару недель заботится о том, чему иные отводят всю жизнь, и уже грызет себя. На долю ее поколения выпало столько аскетизма, неустроенности, что можно немного и понежиться. Глаза разбегаются от этой яркой сверкающей мозаики из пластмассы, тканей, блестящего никеля, воздушного поролона, изящного стекла, эластичной кожи, зеркального дерева, гладкой эмали. И кто придумал термин «вещизм», якобы угрожающий нашему бытию? Для чего и делают вещи, как не для того, чтобы их покупали, любовались ими, получали от них радость и удовольствие. Вон сколько света в лице юной пары у прилавка — покупают-то не просто занавески, покупают легкое как нейлон, радостное настроение, хорошее расположение духа. Счастья молодым и благополучия! Ей и не снилось в юности подобное великолепие. И просто замечательно, что дожили до такого!
Предположение Аленушкина, что она улавливает обыкновенные человеческие голоса, не было для нее большой неожиданностью. Не раз хотела найти объяснение непонятному именно в этом, а не в болезненности воображения. Потому так серьезно и безоговорочно приняла совет Вениамина Сергеевича заняться убранством квартиры. Тут же был составлен и отпечатан на машинке список необходимых вещей.
Грустно на старости лет обзаводиться тем, что есть даже у молодоженов. Но винить некого — Сашенька все оставлял, сама закапризничала. Ничего, вещи вернутся к ней, но как бы омоложенными, с фирменными знаками последних моделей. Не заставлять же квартиру барахлом.
Располагала она приличной суммой. Во всяком случае, достаточной для того, чтобы приобрести намеченное. К вырученным в комиссионке деньгам присоединились также стыдливо поделенные со сберкнижки.
С неудовольствием прислушивалась она к нарастающему желанию немедленно взяться за дело.
Вскоре все завертелось каруселью. Никогда и не подозревала, что можно с такой энергией заботиться не о муже, сыновьях или о ком-то из друзей, а о себе. Никогда для этого не было ни желания, ни времени. Теперь же дарила себе подарок за подарком, и это оказалось довольно приятным занятием.
С такой тщательностью продуманный было режим дня рухнул, уступив место навязчивой страсти как можно быстрей и лучше обставить свое жилье. Наскоро перекусив, прихватывала сумочку и, как на работу, отправлялась обследовать магазинные витрины.
Самое горячее участие в этой затее неожиданно приняла Черноморец. Казалось, прошлые коммерческие комбинации Зинаиды Яковлевны были всего лишь репетицией к нагрянувшему часу, она подхватила ее план с вдохновением поэта, которого долго мучил писательский зуд, но он не знал, о чем писать и вот наконец набрел на свою тему.
— Совершенно ни в чем не разбираешься, — удовлетворенно отмечала Черноморец, видя ее растерянность перед выбором, что купить. — Если уж холодильник, то «ЗИЛ» последней марки, а не этот гроб с музыкой. Мебельные гарнитуры и наши симферопольцы наловчились делать прилично. А вот кухню советую польскую. Не высматривай, нет ее здесь, но могу устроить. Холодильник же доставай сама.
Так они бродили из одного магазина в другой, и вскоре невзрачный шкаф с диваном, что купил Сашенька, был вытеснен гарнитуром безукоризненной полировки. Все остальное, вплоть до мелочей, тоже покупалось по принципу самое лучшее, самое новое, самое добротное.
Разрыв с Сашенькой был довольно свежим событием, и почти все их общие друзья, к кому она обращалась с той или иной просьбой, проявляли участие и сочувствие к ней.
После каждой новой покупки она закрывала глаза и с удовольствием находила, что голосов поубавилось. С появлением мебели исчезли те, которые создавали шумный хаотический фон. За ними постепенно пропали и четко слышимые. Лишь некоторые прорывались отдельными словами, как бы с трудом преодолевая преграду из тишины.
Смурая вначале горячо поддержала ее, но уже на третий день стала считать эту затею глупой, недостойной солидной женщины. При этом так нехорошо посматривала, так подозрительно поводила своими кустистыми бровями-щеточками, будто все-таки сомневалась в ее здравом смысле. Скепсис подруги был привычен, и она не обращала на него внимания. Не жалея ног, обивала пороги магазинов, осматривала, примеряла на глазок ту или иную ткань, которая непременно должна была гармонировать с обивкой мебели темно-зеленой, с желтыми штрихами. И вот набрела на нейлоновые занавески легкие, прозрачные, с тонким узором, будто сотканным из звенящих осенних паутинок. Здесь же продавался и портьерный материал: на густом травянистом фоне — искры желтых листьев. Как раз то, что нужно.
Могучая спина стоящей впереди женщины наклонялась то влево, то вправо, и Анну Матвеевну качало, как на корабле. Ноги гудели, подкашивались от усталости. Было многолюдно, и ее то и дело цепляли локтями и сумками.
Чтобы как-то отвлечься от болей в суставах — вероятно, опять к дождю, стала разглядывать продавщицу. И не в первый раз подивилась тому, как не похожи нынешние продавцы на тех, какие были еще лет пятнадцать назад. Все эти девочки с крупными мужскими часами, в наимоднейших свитерах, брюках и париках, с голубыми и золотистыми тенями на веках, будто сошли с обложек журналов мод и с экранов. Сфера обслуживания нынче явно престижная отрасль, и это замечательно. Но никогда она еще не чувствовала себя так неуютно и старо, как в последнее время, когда особенно часто приходилось иметь дело с этими современными девчонками. Спору нет, многие из них любезны, но сколько раз, когда она подходила к прилавку, ей портили настроение раскрашенные по инопланетному глаза, во взглядах которых так ясно читалось: «Чего тебе надобно, старче?» И как изменялись, какой вежливой предупредительностью вспыхивали эти же глаза перед каким-нибудь гигантом спортивного сложения. Нет, смешно требовать от них такого же восторга по отношению к себе. Но зачем ей восторг! Было бы просто уважение, а то ведь так часто приходится стоять и ждать, когда будут пересказаны все вечерние и утренние новости, когда, наконец, соизволят заметить тебя, уже изнуренную от ожидания! Хорошо, если при этом не скажут что-нибудь резкое.
И сейчас, приближаясь к продавщице, высокой, грудастой девушке, отметила властную величавость, с какой та хозяйничала за рабочим местом. Чем быстрей продвигалась очередь, тем большая оторопь охватывала Табачкову при взгляде на огромные лиловые ресницы.
Тревога была не напрасной. Едва прилавок оказался рядом, Анна Матвеевна почувствовала себя страшно измочаленной и не в силах была что-либо внятно сказать.
— Не в театр пришли, — будто встряхнула ее за шиворот владелица тканного царства.
Табачкова глубоко вздохнула и уже было открыла рот, как девушка не выдержала ее медлительности и отчеканила:
— Следующий!
— Да как же… Я ведь столько… — растерялась Анна Матвеевна.
— Обслужите женщину! — послышалось из очереди.
— Некогда мне, бабуля, вами любоваться, — едва сдерживая раздражение, ответила продавщица.
— Шесть метров нейлона и двенадцать портьерного! — почти выкрикнула Табачкова.
Девушка удивленно открыла рот, усмехнулась. Моргнув лиловыми ресницами — каждая сантиметра в полтора, — взмахнула нейлоном, надрезала ткань ножницами и рванула ее ногтями, длинными, ярко-красными, в золотистую крапинку. То же проделала и с портьерным материалом.
Сунув рулон под мышку, Анна Матвеевна заспешила на улицу. С трудом спустилась со второго этажа, прислонилась к стене и немного постояла, стараясь унять сердцебиение. В глазах вновь мелькнули крылья птицы… Сделала несколько глубоких вдохов-выдохов и медленно побрела к троллейбусной остановке.
Дома сразу легла на диван. Некоторое время лежала не двигаясь. Однако боль в ногах не утихала, а пульсировала еще тяжелей, выворачивая суставы, растягивая вены.
Она заплакала. С трудом встала, проглотила таблетку анальгина. Запарила в ведре шалфей, села на стул и опустила ноги в воду. Немного полегчало, но на душе было по-прежнему скверно. Вот так свалится однажды, и воды некому поднести будет. Думала ли о такой старости? Все жалела Смурую, что та одинока и в случае чего некому присмотреть за ней. А оно вон как обернулось — бегает Мила, почти как в молодости, и горя не знает. А тут ни семьи, ни здоровья…
Нарисуй горсть коктебельских самоцветов. Нет, в центре место вовсе не яркому сердолику, ложно именуемому талисманом любви и здоровья, — ведь не уберег ни Пушкина, ни Байрона.
Среди разноцветья агатов и ониксов, опалов и яшм помести невзрачный на вид, неуклюжий крымский валун. Чем интересен он? Нет в нем ни волшебной игры света, ни обворожительного блеска. Но в знойные засушливые дни его поверхность выделяет капельки драгоценной влаги, и одинокий путник может утолить жажду, прильнув к нему губами.
Теперь она часами могла слоняться по комнате. Ходила, поглаживала перильца кресел и массивное туловище дивана, смахивала суконной тряпочкой пыль с серванта и шкафа, вновь и вновь окидывала взглядом свое обновленное жилье.
Оставался еще один, самый важный акцент в новом интерьере — ковры. Они-то и должны были уничтожить последние голоса. И в конце месяца она купила их. Сразу два. Но со вторым вышла досадная путаница. Просила темно-вишневый, цветущий желто-синим орнаментом, а в рулон свернули и привезли какой-то сероватый, кошачий. Ноги едва не подкосились, когда увидела, что ей подсунули. Нет, эдак можно инфаркт схватить.
Как только ковры заняли свои места на стенах, по обыкновению закрыла глаза. Ни звука. Собралась уже облегченно вздохнуть, когда в тишину влился все тот же голосок:
«Чистого неба, дальних дорог, зеленого луга, быстрых ног!»
В сердцах чертыхнулась и вспомнила о прическе. Совет Аленушкина купить парик или сделать перманент выглядел забавной и не совсем удачной шуткой. Но почему не испробовать и этот шанс? Может, наконец, исчезнет женский голосок, в общем-то приятный, но такой тревожный, такой будоражащий своей непонятной грустью?
В постижерной большого выбора не было, и она остановилась на невысоком, с буклями. Блондинистый, дамистый, этот парик делал ее моложавой, стройной, однако так неузнаваемо менял, что, подойдя к зеркалу, она растерялась. В нем стояла незнакомка, глазами уверяющая, что это все-таки она, Анна Матвеевна Табачкова. Парик был тесноватым, жарким, но она готова была все стерпеть — и то, что голову будто обволакивало снаружи и изнутри чем-то душным, чужим, несвободным, и что отделенные от головы синтетические волосы выглядели страшновато. Зато какое облегчение, когда в разное время суток с закрытыми глазами слушала и не находила ни одного постороннего звука. Все. Исчезла и печальная песенка. Спокойно, будто после тяжкой болезни. Тишина.
Правда, по утрам, когда не успевала надеть парик, знакомый голосок вновь возвращался. Но уже не раздражал. Она смирилась с его присутствием, а возможность в любую минуту избавиться от него — стоит надеть парик или, на худой конец, заткнуть уши тампонами — успокаивала. Поэтому решила пока от перманента отказаться.
Прибежала Черноморец и сообщила, что опять появились темно-вишневые ковры, цветущие желто-синим орнаментом. Не долго раздумывая, она поспешила за этой последней надеждой.
В универмаге прошлась вдоль очереди, предлагая обмен на свой, кошачий, но всем почему-то хотелось непременно темно-вишневый. Толкаясь среди покупателей, заметила в середине очереди стройного пожилого мужчину, очень смахивающего на Сашеньку. Он стоял вполоборота к ней и, улыбаясь, что-то шептал на ухо девушке с крупными янтарными бусами вокруг длинной шеи. Да ведь это же и впрямь Сашенька, — узнала она. А рядом, конечно, Роща. Эти янтарные бусы… В стопке захваченных из старого дома книг она хранила тайком взятый у Сашеньки этюд — Роща у озера. Девушка стояла над водой, в зарослях камыша. Ее обнаженное тело матово светилось на солнце, и янтарные бусы выглядели не украшением, а частью ее самой, теплой, медово-солнечной, прекрасной. Да, это Роща.
Захотелось юркнуть в толпу, слиться с ней. Удушливый комок подступил к горлу, и она испугалась, что сейчас ей станет дурно. Но любопытство оказалось сильней испуга. Отошла за стойку и стала рассматривать пару. Женщина годилась Сашеньке в дочери и была красива той броской красотой молодости, мимо которой трудно пройти, не залюбовавшись. Легкий румянец нежно разливался по ее гладкому загорелому лицу. Изящная и в то же время сильная холеная стать… Ишь, какое поколение после войны вырастили. Шея гордо изогнута, на плечах — шелковистые волосы-ветви. И впрямь роща в утреннем горении первых лучей. Показалось, что на Сашеньку она смотрит чуть снисходительно и рассеянно. Даже не смотрит — посматривает, а взгляд ее блуждает по толпе, что-то выискивая. Уж не вбирает ли она чужие взгляды в себя? Не пьет ли их, как пьют… нет, не воду в знойный день, а десертные вина — по глоточкам, наслаждаясь? Ну да, она кормится этими взглядами и делается еще прекрасней.
Но зачем им ковер? Неужели в их доме тоже завелись голоса? — подумала Анна Матвеевна и удивилась тому, что именно эта, а не какая-нибудь иная мысль пришла к ней в минуту разглядывания счастливого Сашеньки. Удивилась и разозлилась на себя — что за глупости! Вроде ковры покупают для шумоизоляции!
А Сашенька, как к драгоценной вещице, которая может разбиться, если ее заденешь ненароком, прикасался к локотку молодой супруги. И отчего раньше было невдомек, что женой или мужем можно гордиться, точно хрустальной вазой, дорогой люстрой с подвесками или «жигулями» цвета рябины? Что за оплошность допустила она, не хвастая в свое время Сашенькиной физиономией, забывая о его привлекательности! Сашенька же не просто любовался, он щеголял Рощей, беззастенчиво и даже вызывающе. Это было видно по тому, как он оглядывался по сторонам, ловя взгляды, предназначенные его молодой супружнице. Он не старался защитить ее от этих взглядов, нет, ему льстило, что на Рощу смотрят. И у Анны Матвеевны вспыхнуло лицо — вот чего он был лишен, прожив с ней тридцать пять лет! Вот, оказывается, чего не хватало ему рядом с ней, такой неяркой, невзрачной! Может, отсюда и его застенчивость? Он стеснялся ее! Он не мог хвастануть ею перед встречными. А это, как видно, немаловажно — уловить оценку идущего с тобой в глазах встречных. Они ведь не слышали твоего голоса, не успели уловить мимики лица, они не имеют о тебе никакого представления, для них существует лишь твоя оболочка, мелькнувшая перед глазами за несколько секунд.
Но что это? Неужели ее заметили? Он смотрит в ее сторону, и лицо его покрывается розовыми пятнами. Напрасно разволновался, сейчас она исчезнет, и ему не придется тревожиться перед своей синеокой, стыдиться этой невзрачной старушенции, которая долгое время была его женой. Впрочем, сейчас она не так уже невзрачна. Парик придает ей женственность и некоторую респектабельность.
Не успела смешаться с толпой, как Сашенька подскочил, взял ее под руку, чтобы вытащить из готового завертеть ее универмажного людоворота, и подвел к Роще. Зачем? За-чем? Что это — милосердие, жестокость или недомыслие?
Роща с растерянной улыбкой пожала ей руку и стала еще миловидней.
— Не правда ли, прекрасные ковры? — быстро сказала она, будто желая загладить Сашенькин промах.
— А не подойдет ли вам коричнево-серый? — Табачкова разглядывала теперь Рощу в упор. Ей понравилось лицо девушки, не размалеванное красками. Лишь глаза подведены карандашом к вискам и слегка подкрашены ресницы.
— А нам, собственно, все равно, — пожала Роща плечами. — Хотите обменяться?
— Да! — кивнула Табачкова слишком энергично, так, что Сашенька внимательно посмотрел на нее.
— Ты никогда не любила ковры, — сказал он.
— Однако теперь все иначе.
— Я согласна, давайте меняться, если вам очень хочется именно этой расцветки, — согласилась Роща. — Мы купим вишневый и обменяем на ваш, коричнево-серый.
— Вам действительно все равно? — не поверила Табачкова.
— Конечно, — улыбнулась Роща, и Анне Матвеевне эта улыбка совсем не понравилась — она была такой, будто адресовалась ребенку.
На том и порешили.
Свой ковер Анна Матвеевна не снимала до самого приезда Сашеньки — чтобы представить квартиру во всем блеске. И была очень довольна, наблюдая за его лицом, которое вытянулось, едва он переступил ее порог.
— Неужто здесь живешь ты?
— Почему бы и нет? — в ее голосе прозвучал вызов. — Или, по-твоему, я должна жить в безвоздушном пространстве?
— Я не то хотел сказать, — стушевался Сашенька. — Мне очень приятно, что тебе хорошо. Но у тебя никогда не было пристрастия ко всему этому, — он обвел взглядом комнату и усмехнулся: — Сразу два ковра. Не многовато ли? Уж не собралась ли замуж за профессора? Или генерала?
Она с достоинством промолчала.
— Нет, у вас очень неплохо! — вроде бы искренне сказала Роща. — А мы еще и половины не приобрели того, что надо. Мне все некогда, а он в этих делах не смыслит.
Анне Матвеевне почему-то польстило такое сообщение. А когда Роща прошла на кухню, добросердечно призналась Сашеньке:
— Красавица.
— Правда? — вспыхнул он, на миг забыв, кто перед ним. И с жаром познакомил Табачкову со всеми скрытыми достоинствами своей юной супруги: весела, пишет стихи, спортсменка-альпинистка. Недурно жарит котлеты правда, случается это нечасто.
— Ну, а как ухаживает за тобой когда лежишь со своей иронической ангиной? — неслышно рвалось с уст Анны Матвеевны. — Дает ли по утрам свежий картофельный сок, такой нужный твоему желудку? Делает ли твой любимый салат из вареной свеклы? И умеет ли вовремя уловить твои душевные спады, которые в последние годы все чаще и чаще посещают тебя? В такие минуты к тебе нужно быть особенно чуткой и внимательной.
Но ничего не сказала, лишь молча погладила его по голове. Он улыбнулся виновато-просительно, и она узнала в нем далекого юношу в синей футболке, радостно бегущего в спортивных тапочках по лужицам.
Потом Роща вернулась в комнату, и Анна Матвеевна вспомнила, что хотела попросить Сашеньку не терзать себя мыслями об ее одиночестве, но взглянула на него и поняла — он вовсе ничем не терзается, он глаз не сводит с Рощи. Да полно, Роща ли это? А не обманные ли заросли, о которые можно изранить и лицо, и сердце? Что, если своими фарфоровыми зубками и перламутровыми ноготками она станет по кусочкам отрывать от Сашеньки того, прежнего, и скоро от него ничего не останется? И тогда, если даже он когда-нибудь надумает вернуться к ней, своей первой жене, они уже не узнают друг друга.
Пока Сашенька снимал ковер и вешал другой, она продолжала рассматривать девушку. Странное чувство любования ею и сердечной боли охватило ее, когда вдруг опять четко увидела в ней Рощу. Не ту, созданную угрюмым воображением, а с Сашенькиных акварелей, светлую и поэтичную. Это случилось в минуту, когда, помогая Сашеньке, девушка легко вскочила на стул и лицо ее озарила добрая озабоченность его неловкостью — он никак не мог накинуть петлю на гвоздь. Все-таки она очень мила. И уже отчего-то жаль стало ее. Вот ведь как складывается — давно на дворе не пахнет порохом, а даже таким красавицам не хватает парней, чуть ли не на дедов поглядывают. И не от того ли у многих из них развиваются бойцовские качества, а у мужчин, наоборот, как у девиц на выданье, все чаще замечаешь кокетство и жеманство? Не в этом ли нарушенном равновесии причина и ее разрыва с Сашенькой?
Ни злобы, ни ревности не находила она в себе. Одно щемящее чувство окончательной утраты и досада на свою самонадеянность — как глупо было успокаивать себя тем, что с этой девушкой ему нечего открывать. Да один ее взгляд, вздох — непознанный, волнующий мир. И как раз с ней-то он заново переживет и закаты, и рассветы… Вот только долго ли будет длиться эта вторая молодость? И не будет ли ему потом во сто крат больней, чем сейчас ей, его бывшей жене? И как не прозевать тот миг, когда ему будет невыносимо? Не для того, чтобы вновь обрести его, — это уже невозможно, но чтобы поддержать, не дать упасть в ту минуту, когда перед его глазами взмахнет крылом черная птица…
Вот и встретились. Будто заглянула в зеркало времени и увидела себя через много лет. Хотя ничуть не похожа на Нее.
Заметил, как холодно в Ее доме? А ведь еще не зима, еще жгут листья, а в Ялте еще загорают и купаются в море. У Нее же не дом, а ледник. Я даже украдкой пощупала стены — нет ли на них инея? А когда споткнулась о край дорожки, почудилось, будто на льду поскользнулась. У меня замерзли руки и ноги, и если бы мы задержались еще минут на десять, я превратилась бы в ледышку. Интересно, как бы ты меня тогда оттаивал?
— Давай выдадим ее замуж, — сказала Черноморец Смурой, выслушав рассказ Анны Матвеевны о встрече с бывшим мужем и его новой женой. Она сказала это с такой серьезной озабоченностью, что Смурая резко повернула к ней голову.
Вот уже два часа они сидели втроем перед телевизором с выключенным звуком и пили чай, как бы справляя второе новоселье — так изменилась квартира Табачковой. После того как было куплено все намеченное и комната засверкала полировкой, запестрела тканями, Анна Матвеевна повесила над столом несколько семейных фотографий в рамках. Этот отзвук прошлой жизни придал комнате печальный уют. И как знак обретенного благополучия, в серванте красовался подаренный подругами сервиз на шесть персон. Сервиз был аляповатым и важным.
До сих пор беседа шла тихо-мирно. Правда, по ходу рассказа Табачковой подруги то и дело пускали в адрес новобрачных шпильки, а Зинаида Яковлевна время от времени окидывала взглядом комнату и не без довольства говорила: «И моя рука тут приложена». Но вот она высказала нечто такое, отчего Мила Ермолаевна мгновенно отставила блюдце — все трое пили чай из блюдечек — и с величайшим любопытством уставилась на Зинаиду Яковлевну.
— Кого замуж? — переспросила Мила Ермолаевна.
Кто чужой подумал бы, что она и в самом деле не поняла, о ком речь. Но Зинаида Яковлевна знала занудный характер приятельницы и отчетливо сказала:
— Не придуривайся! Кого же еще, Анну.
Смурая чопорно поджала губы, прожгла Черноморец насквозь взглядом сумрачных глаз и выразительно крутанула пальцем у виска.
— Хватит с нее глупостей. И так ходит, как пугало огородное, — намекнула она на парик, с которым Анна Матвеевна теперь не расставалась и который, как она сама заметила, даже внутренне преобразил ее.
— Меня, что ли, замуж? — растерялась Анна Матвеевна. Смысл сказанного дошел до нее с опозданием, так как представить себя в роли чужой, не Сашенькиной, жены у нее не хватало воображения. Нервно прихлебнула из блюдца, поперхнулась, закашляла, замахала руками и выскочила из-за стола.
— А что? — пробасила Зинаида Яковлевна, принимая воинственную позу. Ее внушительное тело так и заходило ходуном в предвкушении возможной стычки со Смурой. И она не обманулась. Смурая испустила из груди странный звук и тем самым как бы дала Зинаиде Яковлевне знак действовать. Тяжело приподнявшись, Черноморец грохнула кулаком по столу так, что блюдца подпрыгнули, по скатерти разбежались темные пятна.
— Ее! Именно ее — замуж! — провозгласила она.
Нахлынувшая было на Табачкову веселость перешла в испуг. Она по-прежнему кашляла, махала руками, и в коротких промежутках между кашлем из ее горла бессвязно выталкивалось:
— Зачем это, господи… кха-кха… ну и придумала… кха-кха… юмор.
— Пусть не до гроба, пусть хоть на месяц, два, но ты обязательно должна еще разок побывать замужем. В пику этому отродью мужиковскому! И еще, как это теперь говорят, — для престижа. Во-во, для престижа! Женщина ты еще ничего. Не красавица, правда, но и не урод. А в парике так и вовсе представительная, что бы там ни говорила твоя лучшая подруга.
— Да кому, кому это надо? — почти простонала Смурая, не в силах больше слушать эту, на ее взгляд, галиматью. — Кому оно нужно, ее замужество?
— Всем! Всем! Всем! — почти выкрикнула Черноморец. — Чтобы весь мир видел и на ус мотал: женщина в пожилом возрасте — это вам не старое кресло, которое, пообтерев, можно выкинуть. Пожилая женщина еще ого-го, как нужна. Ей, может, большая цена, чем какой-нибудь молоденькой вертихвостке, которая только и умеет, что глазки строить да стишки кропать. И ты, Ермолаевна, молчи, потому как в деле замужнем смыслишь меньше, чем в колбасных обрезках. — Своим распаленным жарким телом она вплотную приблизилась к Смурой. — Небось, ни разу и не целовалась, — изрекла она в заключение и смолкла, струхнув от этой излишней своей языкастости.
Смурая встала, оттерла ее плечом и молча вышла в прихожую.
— Девочки, вот и опять… Да что же это! И когда перестанете грызться! — заметалась Анна Матвеевна, перехватила у Смурой плащ и потянула ее назад, в комнату. Но Мила Ермолаевна, продолжая хранить грозное молчание, вырвала плащ из ее рук, оделась и хлопнула дверью.
Очень расстроенная, Анна Матвеевна вернулась на прежнее место.
— Ну вот, — она прерывисто вздохнула. — Вот как нехорошо получилось. Что ты наделала, Зинаида? Ты же по самому больному ее шлепнула!
Черноморец в сконфуженном оцепенении смотрела на пустой стул Смурой и дергала плечами:
— Да я что, я не хотела…
— Думаешь, она родилась одинокой? — горестно продолжала Табачкова. — И у нее любовь была. К одному лейтенантику. — Анна Матвеевна задумалась, вызывая из прошлого забытое лицо. — Смешной такой был лейтенантик. Веселый, белобрысый. Все бывало песенки напевал. Погиб лейтенантик, осталась Мила одна. А ты…
— Так ведь кто ж его знал… Ты мне никогда, ничего… — Черноморец уже справилась со смущением и деловито уплетала кекс. — Как бы там ни было, а лично перед тобой, Анна, сейчас одна задача — выйти замуж, — сказала она с непреклонным упорством.
— Да брось ты, заладила попугаем, — рассердилась Табачкова, — сама-то чего не выходишь?
— Это я? — черные глаза Зинаиды Яковлевны лукаво блеснули. — Шиш с маслом я теперь за них буду замуж выходить! Нашли рабыню африканскую. Он тебе придет, в телевизор или газету уткнется, а ты вертись вокруг него лебедушкой: поджарь и подай, подотри и постирай. Хватит! Мне теперь, ежели мужик понадобится, я могу его и без этой обслуги заиметь. Мне, может, большее удовольствие уход за внуками приносит, чем за ими, отродьями неблагодарными.
На эту, не совсем искреннюю, тираду Анна Матвеевна промолчала. Знала, что Зинаида Яковлевна на самом деле днем и ночью видит себя устроенной в личной жизни. Да не удается ей это. Потому что к каждому кандидату в женихи одежку покойного Петра примеряет, а та не идет — и все. Как-то прямо заявила — коль нет такого, как Петр, будет искать товарища состоятельного, чтобы на старости пожить с толком. Да так пока и сидит при своих интересах.