Когда Генриха одолевала хандра – а это случалось регулярно после каждого завершенного эксперимента, – он сторонился людей. Даже сотрудники лаборатории старались в эти дни поменьше его беспокоить, а Рой вставал между ним и посетителями прямо-таки непреодолимым барьером. Любая мелочь раздражала Генриха, когда он впадал в такое состояние, – по мнению Роя, общение с другими людьми становилось для брата слишком трудным.
Собственно, Рой опасался не того, что Генрих может сорваться и наговорить посетителям грубостей. Дело обстояло как раз наоборот.
Генрих так боялся впасть в резкость, что становился преувеличенно мягким. Он быстро уступал, без сопротивления взваливал на себя и брата нежелательные задания, слишком легко давал отнюдь не легко выполнимые обещания. «Самая скверная твоя черта – это твоя поспешная доброта, когда ты не в духе!» – выговаривал Рой брату, и тот сокрушенно опускал голеву, если был и в этот момент не в духе, или с раскаянием отшучивался, если настроение выпадало хорошее.
И странное дело Сильвестра Брантинга – Рой долго вспоминал о нем с неудовольствием – свалилось на плечи братьев как раз в момент, когда Генрих после какого-то сложного эксперимента отдыхал в тоскливом одиночестве, а Рой, срочно вызванный на Меркурий, оставил его на три дня без опеки.
Генрих лежал на диване с закрытыми глазами и не то дремал, не то грезил в полной уверенности, что он один в своей комнате. Но когда он раскрыл веки, то обнаружил, что напротив в очень неудобной позе, словно на деревянном стуле, сидит в силовом кресле незнакомый мужчина.
– Что вы здесь делаете? – возмущенно спросил Генрих, вскакивая.
– Жду, пока вы проснетесь, – быстро ответил незнакомец. – Только это, только это, уверяю вас!
– Но я не сплю! С чего вы взяли, что я заснул?
Генриху показалось, что незнакомец растерялся. Он выпрямился, подумал, поджал губы и нерешительно сказал:
– Тогда… Нет, наверно, не так! Лучше по-другому… Да, определенно лучше! Значит, так: наверно, я просто жду, когда вы обратите на меня внимание.
– «Наверно», «определенно»! Способны ли вы объяснить, зачем явились ко мне?
Незнакомец оживился. Во всяком случае, в его голосе пропало напряжение. И сразу стало ясно, что он словоохотлив.
– Собственно, я только этого и желаю – объясниться. Не буду скрывать: ради объяснения я сюда и явился без приглашения и разрешения. И можете не сомневаться, объяснение будет искренним и полным, таким, я бы даже выразился, всеосвещающим… Вам не придется сетовать, что я что-либо утаиваю или недосказываю, или – говоря проще – искажаю.
Генриху страшно захотелось взять болтливого незнакомца за шиворот и добрым пинком выставить наружу. И тут Генрих, как он потом осознал, сделал первую грубую ошибку. Он испугался, что незваный гость догадается, какие желания пробудил в хозяине, и сказал с вымученной вежливостью:
– Я и не сомневаюсь, и ни на что не собираюсь сетовать. Но я не совсем ясно представляю себе, чем могу быть вам полезен.
Незнакомец сделал успокаивающий жест. Он был не старше двадцати пяти лет, подвижен, легко возбудим – разные выражения на его худощавом лице сменялись с такой быстротой, что начинало казаться, будто для каждого произносимого слова оно имеет особую гримасу. Генрих вскоре убедился, что гостя можно и не слушать, а только смотреть на него – по одной мимике угадывалось, о чем он толкует. Еще никогда Генриху не приходилось встречать столь нервно подвижного лица. Он подумал было, что гость просто кривляется – тело и руки он держал в послушании, не разрешая себе ни резких движений, ни чрезмерной жестикуляции. Интонации голоса тоже были гораздо беднее мимики.
– Меня зовут Джон Цвиркун, – представился гость. – Да, не буду скрывать: я – Джон Цвиркун. Джон Цвиркун, о котором вы столько слышали. Я понимаю, вам удивительно, что я начинаю с признания, но между нами недомолвок быть не должно, этого я не допущу.
Генрих напрягал все клетки памяти, но ни из одной не выдавливалось какой-либо информации о Джоне Цвиркуне. Гость был решительно незнаком Генриху. Среди гримас, с непостижимой быстротой сменявшихся на лице Джона Цвиркуна, промелькнуло и удивление.
– Вы забыли мою фамилию? Невероятно! Но Брантинга вы помните? Профессора Сильвестра Брантинга с Марса? Того самого, что вывел калиопис, знаменитое дерево, меняющее природу Марса. А я ассистент Брантинга, его любимый ученик – не единственный ученик Брантинга, этого я не утверждаю, нет, но единственно любимый и, так сказать, доверенный и наперсник. Зовите меня просто Джоном, я не люблю, когда со мной обходятся церемонно, у нас на Марсе обычаи проще, чем на Земле, гораздо, гораздо проще, смею вас уверить. Итак, я для вас отныне Джон, а вы для меня Генрих, дорогой друг Генрих!
Лишь теперь Генрих понял, кто к нему явился. Имя директора Марсианской астроботанической станции Сильвестра Брантинга было известно и на Земле.
Это он десять лет назад вырастил калиопис – ветвистое дерево с толстым стволом, с могучими корнями и физиологией, разительно непохожей на физиологию всех других растений.
Удивительным было уже то, что калиопис размножался спорами. И то, что он без затруднений рос в безводных пустынях, почти при полном вакууме, отсутствии освещения, при морозах, падающих ниже пятидесяти градусов.
Жизнестойкие в трудных условиях дальних планет растения выводили, кроме Брантинга, и другие земные ученые, но калиопис получился уникальным: никакому ботанику еще не удавалось столь совершенное создание. Гигантская корневая система калиописа не только поглощала соки грунта, но и выделяла свою клейкую, не замерзающую при морозах жидкость, растворяющую твердые частицы почвы и разлагающую почти все соединения, где имелись кислород, водород и углерод. Из высосанных в почве элементов калиопис выстраивал свой ствол, свои ветви и листья, а излишек выбрасывал наружу: вокруг каждого дерева стояло облако водяного пара, насыщенного кислородом и углекислотой. На многих равнинах Марса уже появились леса калиописа, непрерывно обогащающие скудную атмосферу. По расчетам, лет через пятьдесят атмосфера Марса должна была сравняться с земной по содержанию в ней кислорода и углекислого газа. Специалисты по Марсу предсказывали появление в будущем столетии на безводной ныне планете рек и озер, а впоследствии и морей – так много синтезировали и выделяли водяного пара разрастающиеся калиописовые леса.
Но не одно это научное достижение сделало Сильвестра Брантинга знаменитым. На одной из сессий Академии наук Брантинг предложил внедрить калиопис и на Земле. Ученые с редким единогласием восстали против его проекта. Жадно захватывающие земную почву калиописы быстро подавили бы всякую иную растительность. И так как калиопис рос и днем и ночью, и летом и зимой, то дыхание его вскоре изменило бы состав земной атмосферы, а это могло привести к опасным последствиям… «Переселение в древние времена в Австралию кроликов покажется безобидной шуточкой рядом с разведением в той же Австралии одной калиописовой рощицы», – высказался на сессии президент Академии наук Альберт Боячек. В другом выступлении старый ученый прибегнул к формуле более резкой: «Я скорей предпочел бы узнать, что нашу милую зеленую Землю засыпали чумными бациллами, чем увидеть на ней хоть один калиопис, который, не отрицаю, необходим и полезен на Марсе».
Брантингу надо было отступиться, когда он встретил дружное сопротивление специалистов. Он проявил непонятное упорство. Он потребовал всенародного обсуждения. Формально он имел право выносить любое свое предложение на суд человечества, но всех поразила запальчивость, с какой он использовал свои конституционные права. Как и следовало ожидать, обсуждение завершилось полным провалом Брантинга. Из шести миллиардов людей на Земле и на планетах лишь около ста человек поддержали Брантинга. Большой совет объявил запрет на ввоз спор калиописа на Землю. С той поры о Брантинге, обиженно замкнувшемся на своей марсианской станции, никто на Земле не слыхал. Во время порожденной им шумихи часто назывались имена его помощников, среди них, вероятно, и Джона Цвиркуна…
Все это мигом пронеслось в голове Генриха, когда Цвиркун назвал своего научного руководителя. Но это не объяснило, почему гость явился именно к братьям, и Генрих сказал об этом.
– Сейчас все станет ясно, до изумления ясно! – заторопился Цвиркун, еще быстрей сдергивая с лица гримасу за гримасой. – Не беспокойтесь, я ничего, абсолютно ничего… – Он вдруг окаменел, выпучил глаза, прикрыл рот и, медленно раскрывая его, снова выдавил из себя, как бы через силу: – Брантинг на Земле! Он взял отпуск.
Генрих, однако, не усмотрел криминала в поездке ученого на Землю. Каждый работник имеет право проводить свой отпуск, где ему хочется. Уважаемый Джон Цвиркун тоже, очевидно, прилетел с Марса, однако это еще не повод, чтобы Генрих рвал на себе волосы.
– Я не требую, чтобы рвали на себе волосы, отнюдь нет! – поспешно объявил гость. – Подобные экстремальные требования, тем более совершенно бесцельные… Но вдумайтесь в ужас ситуации, вдумайтесь в ужас… Мне страшно об этом говорить, но я не могу умолчать. Гений человечества профессор Сильвестр Брантинг сошел с ума!
Генрих сделал нетерпеливый жест рукой:
– Болезнь профессора меня не касается. Я его лично не знаю и не стремлюсь завязать знакомство.
– Безумие Брантинга не может вас не касаться, друг Генрих! И вы, конечно, захотите увидеть его, когда узнаете…
– Что узнаю? Что? – чуть не закричал Генрих.
– Что Брантинг привез на Землю споры калиописа, целую коробочку спор, достаточную, впрочем… Вы и без моего пояснения понимаете всю грозную, так сказать, достаточность одной маленькой коробочки спор калиописа.
– Но ведь ввоз этих спор на Землю запрещен специальным указом Большого совета, – с удивлением сказал Генрих. – Неужели Брантинг решился на преступление?
– Он помешался! Ему представляется, что он совершает подвиг, вот что ему представляется, только такое злополучное представление способно…
– Вам надо немедленно заявить в Управление государственных машин, Джон. Там установят, где находится Брантинг, и выдадут ордер на его задержание.
Все выражения, пробегавшие по непрерывно кривящемуся лицу Джона Цвиркуна, забивала теперь мина скорби.
– Там ничего не могут установить, ничего, ничего, друг Генрих. Я уже обращался туда. Вся милиция Земли поднята по тревоге, все города, все парки, все пустыни контролируются, все места, куда Брантинг может высеять споры, буквально все!..
– Надо задержать его самого и отобрать споры.
– Его нельзя задержать. Он скрылся. Он исчез. Таинственно пропал на Земле, вот что он сделал!
– Чепуха! – нетерпеливо сказал Генрих. – Вы плохо представляете себе возможности земной техники. Мозговые излучения Брантинга со дня его рождения закодированы в машинах. По этому энцефалопаспорту найти его проще простого, если только он жив. Кстати, у помешанных нарушается гармония мыслительной деятельности, но индивидуальный мозговой код сохраняется.
– Ах, энцефалопаспорт! Брантинг его изменил.
– Это невозможно!
– Для Сильвестра Брантинга нет ничего невозможного. Он гениален, только я один знаю, до каких поистине непредставимых пределов простирается его гениальность.
– Ваше утверждение надо доказать. Я говорю не о гениальности, хотя и это не бесспорно. С того момента, когда Брантинг сошел с космолета в земном космопорту, его мозговые излучения введены в приемные устройства охранных машин…
– И через час выпали из машин! Его мозговая деятельность внезапно прекратилась… нет, не прекратилась, а переключилась или, возможно, заэкранирована. У профессора так много приемов самопереконструирования!
– Может быть, он просто погиб?
– Тогда бы нашли его труп, а трупа нет, ибо он живой, а не мертвый, но уже не Брантинг, а какой-то другой человек: он ведь разработал метод такого изменения черт лица, что человек становится неузнаваемым – даже голос, даже рост, даже цвет глаз и волос. Это-то совсем просто: принять таблетки – и блондин, не сразу, но скоро, довольно скоро, превращается в брюнета, а черноглазый выцветает до голубоглазости…
Генрих подумал, что если бы сфотографировать разные гримасы Цвиркуна, то очень трудно было бы допустить, что люди со столь непохожими лицами – один человек. Трескотня непрошеного гостя все больше раздражала Генриха, он уже едва удерживался от того, чтобы не выставить его за дверь. И хотя Генрих понимал, что принесенные Цвиркуном известия важны, он знал также и то, что на Земле имеется множество людей, которых эти известия касаются гораздо больше, чем его. Он сказал нетерпеливо:
– Кончим на этом, Джон. Если Брантинг неуловим, нам придется примириться с тем, что на Земле скоро зашумят калиописовые леса. Думаю, правительство найдет методы борьбы с этим бедствием. Очень рад был с вами познакомиться.
Цвиркун огорчился так сильно, что на несколько секунд стал безгласен и молча, с пронзительным укором взирал на Генриха. Генрих потом признавался, что кратковременное молчание было еще тягостней, чем прежняя словомётная скороговорка.
– Вы не сделаете этого! О, вы этого не сделаете, нет! – воскликнул Цвиркун, обретя способность говорить. – Я ведь сказал, я ничего не буду… Все тайны, самые секретные секреты, ибо только вы с братом можете… Вот смотрите, теперь вы все поймете!
Он торопливо вытащил из кармана и положил перед Генрихом большую золотистую пластинку. Он умолял взять пластинку в руки, осмотреть ее и оценить, ибо она даст ключ к поиску исчезнувшего профессора. Генрих взвесил пластинку на ладони, пощупал, осмотрел с двух сторон, даже понюхал.
Она была продолговатая, шесть на четыре сантиметра, пяти миллиметров толщиной и такая тяжелая, что прогибала руку. Ни один из земных материалов не обладал подобной тяжестью. И она была очень холодна. Генрих заметил, что Цвиркун вытаскивал ее из нагрудного кармана – металл не мог не принять теплоту тела, но от пластинки несло морозом, она дышала своим, внутренним, особым холодом.
Потом Генрих узнал, что сплав, из которого изготовлена пластинка, сохраняет постоянной заданную ему по расчету температуру. Пластинка оставалась бы холодной даже в пламени.
Пока Генрих знакомился с изделием, словомётный гость тараторил с удвоенной энергией. Фразы неслись с такой быстротой, что Генрих успевал разобрать не больше половины слов. Но и этого оказалось достаточно, чтобы понять самое существенное.
Цвиркун недавно заподозрил своего научного руководителя в том, что тот собирается нарушить строгий запрет Большого совета. Брантинг вел себя странно, многие замечали ненормальности его поведения. Но только Цвиркун, не единственный, но единственно любимый, доверенный ассистент профессора, понял, что тот попросту сошел с ума – стандартным, древним помешательством, какое было столь распространено в прошлые эпохи и какого на Земле уже сто лет никто не наблюдал.
Цвиркун не собирается скрывать, что в анализе состояния Брантинга ему помогли книги. Это его хобби – книги, сейчас предпочитают более совершенные методы усвоения информации, а он обожает книги, и в книгах он читал о случаях сумасшествия и признаки в точности совпадали с теми, какие сотрудники марсианской астроботанической станции стали замечать у профессора. И любимому ассистенту Брантинга вскоре стало ясно, что тот замыслил преступление и что если он, Джон Цвиркун, не окажет противодействия, то станет сам невольным соучастником злодеяния.
Что было делать? Послать донесение на Землю? Брантинг легко бы опроверг обвинения, они ведь не выходили из сферы догадок. Помешать профессору провести свой отпуск на Земле? Неосуществимо! Не дать Брантингу захватить с собой некоторое количество спор? Еще менее осуществимо. Джон Цвиркун нашел блестящее решение. Он скромен, мало среди крупных ученых таких скромных людей, как он, но в данном случае он просто обязан объявить, что совершил научный подвиг, более слабая формулировка была бы нетактичной!
Дело в том, что споры калиописа испускают особые лучи, специфическое излучение, крайне слабое и такой запутанной характеристики, что никакие известные приемники не способны его обнаружить.
Три последних года в лаборатории Брантинга занимались изучением калиописовых лучей, и Джону Цвиркуну удалось разработать резонатор, воспринимающий излучение калиописа.
– Вот эта пластинка из сверхплотного пластика и есть тот единственный в мире камертон, который начинает звучать в ответ на позывные калиописовых спор! – восторженно воскликнул Цвиркун. – Ах, друг Генрих, если бы я рассказал вам, сколько мук, сколько ослепительных озарений, сколько черных провалов сопровождало мою работу!.. Но дело сделано, дело сделано! Перед вами индикатор спор калиописа, единственный в мире сыщик, гениальный детектив, способный найти ящик с губительными спорами, а при ящичке, естественно, и профессора, нашего бедного, нашего великого, нашего бесконечно дорогого и еще бесконечней, если можно так выразиться, опасного профессора. И еще добавлю: экрана для излучения спор не существует, даже Брантинг не сумел его сконструировать, даже Брантинг!
– Так в чем дело? Пустите вашего сыщика по следу и хватайте опасного профессора за шиворот. Простите меня, но я все меньше понимаю, зачем вы пришли ко мне!
Цвиркун ответил новой путаной речью. Он разработал индикатор, но нужен еще и анализатор самого индикатора. Он может сказать и так: им создан великолепный камертон, но без уха, воспринимающего звучание камертона, и сам камертон ни к чему.
Короче, он предлагает чудодейственный приемный механизм для обнаружения спор калиописа, но к нему надо прибавить специальный прибор, делающий явными для восприятия внутренние колебания самого индикатора. Такой прибор в марсианских мастерских изготовить невозможно. Только на Земле и только в Институте космических проблем задачу эту можно решить просто и скоро. А в Институте космических проблем самая совершенная поисковая лаборатория, это каждому известно, возглавляется братьями Васильевыми. И братья Васильевы прославились распутыванием сложнейших загадок, и среди раскрытых ими тайн были такие, что иначе, как космическими детективами, братьев не назовешь.
– Вот почему я здесь, вот почему! – закончил Цвиркун.
– Вы ошибаетесь, мы не детективы, а физики, – попробовал возразить Генрих. – Мы и вправду порой встречаемся с криминалом, но он обнаруживается при распутывании странных физических явлений. Детективная часть нашей работы носит производный, а не основной характер.
– Вот-вот! Именно так! – восторженно закричал Цвиркун. – И в данном случае будет то же: вы разрабатываете прибор для обнаружения нового физического излучения, собственно, не обнаружения, это сделал я, а для трансформации обнаруженного в воспринимаемое… Надеюсь, ясно, правда ведь?.. А поимка нашего бедного, нашего великого, но, к скорби нашей, преступного профессора явится побочной или, точнее выразиться, производной функцией основного, так сказать, аргумента!
И тут Генрих почувствовал, что его нервы не выдержат, если Джон Цвиркун дотянет до точки хоть одну из своих стремительно выносящихся фраз. Генрих вообразил себе, как мстительно вышибает посетителя наружу, как, спуская вниз по лестнице, оделяет прощальными выражениями, отнюдь не предназначенными для научных дискуссий. И эта картина была так ярка, Генрих так испугался собственной несдержанности, что ослабел и потерял волю к дальнейшему сопротивлению.
Он хмуро сказал:
– Ладно, оставляйте пластинку. Завтра приезжает брат. Он руководитель нашей лаборатории, и он решит, будем ли мы вам помогать или вы обратитесь к другим физикам.
Цвиркун сотворил самую умильную из гримас.
– Нет, а вы? О, если бы вы знали, друг Генрих, как мне бесконечно, я не побоюсь и такой сильной формулировки, да, бесконечно важно, чтобы именно вы…
Генрих торопливо сказал, изнемогая:
– Я согласен. Я так и скажу брату – с моей стороны возражений нет. А теперь извините меня…
Цвиркун вскочил. Он понимает. Другу Генриху надо отдохнуть. Джон Цвиркун больше не будет занимать драгоценное время знаменитого физика Генриха Васильева. Джон Цвиркун придет завтра в лабораторию братьев в это же время, можно?
Исчезая в дверях, гость одарил Генриха такой чудовищно признательной гримасой, что Генрих содрогнулся.