Меня зовут Цви Томски. Раз уж вы, русский журналист пришли, с вашим диктофоном, то знаете, что на самом деле я Григорий Петрович Томский и я русский. Нет, это не для маскировки от людей с добрыми глазами, чистыми руками и холодным сердцем. Цви, я стал в 1942 г, наполовину в шутку, когда наш полковой раввин, сказал, «Что это за имя – Григорий? Половина бойцов не может его произнести, будешь Цви. Это, в общем, то же самое, только в переводе». Но надо рассказать сначала, чтобы понятно было.
Я родился в Архангельске, 27 июля 1924 г. Мать, Анна Ивановна Томская, была из поморов. Отца я практически не помню, он умер, когда мне было три года, от последствий ранений еще в первой мировой. Так что фамилия мне досталась от него, но в молодости не очень интересовался, а потом и спросить некого было, кто там, в роду, по отцовской линии. Мать умерла зимой 1941 г, я узнал об этом только в 1943 г. Архангельск 1941-42 г по количеству умерших от голода, на втором месте был, после Ленинграда.
Как только началась война, я решил, что мое место на фронте. Я был убежден, что скоро враг получит по рукам и Красная армия победоносно вступит в Берлин, где встретят немецкие пролетарии, мечтающие о приходе освободителей, от фашистского ига. Не было никакой объективной информации об истинном положении дел на фронте. ОБС[1] я всерьез не принимал и отказывался поверить, что наша лучшая в мире армия терпит поражение за поражением. Наверняка, подтянутся резервы, и враг будет разбит. Очень опасался, что на войну попасть не успею. Так побежал в военкомат проситься добровольцем. Сказали: "Жди повестки, о тебе не забудем".
В январе сорок второго, я получил повестку о призыве и в феврале того же года оказался в Краснохолмском пехотном училище. Кормили плохо и страшно гоняли. Преподаватели были из кадровых офицеров, и многое сумели, нам дать. Вот только, ненавидели мы их страшно. Многие требования воспринимались как издевательства. Нам бы только быстрее на фронт попасть. Кое-что, из полученного я смог оценить только на фронте. Не строевую подготовку, конечно. Через шесть месяцев после начала учебы наша курсантская пулеметная рота сдала выпускные экзамены. Я прошел экзамены без «троек» и получал звание лейтенанта.
Говорят, что Сталин сказал "Кадры решают все". Ерунда. Все решает кадровик. До сих пор, иногда пытаюсь представить, что на моего нашло. То ли он был с большого бодуна и, увидев фамилию на ский, положил дело не в ту стопку, то ли тонко пошутил. Короче, получил я предписание явиться в г. Бугдайлы, в Туркмении. Вы знаете, где это? Вот и я не знал. Месяц добирался. Эшелоны с войсками идут на запад. А я на юг. Обидно было. Как же так война идет, все мои товарищи уже на фронте, а я вроде как от фронта еду, получается.
Наконец, прибыл. Дыра-дырой, пустыня, ветер дует. Доложился о прибытии. Полковник смотрит мои документы и с изрядным недоумением в голосе спрашивает:
– Ты что, русский?
– Так точно.
– С восточных кресов?
Я не понял, что он от меня хочет, но отвечаю:
– Нет, с Архангельска.
– Может ты еще и комсомолец?
– Так точно.
И вижу, что все, кто поблизости, уши навострили.
– К капитану Гринбергу, пройди, – говорит, пожимая плечами, – он тебе объяснит, что к чему.
Прошел. Ну, тот и объясняет, что здесь формируется дивизия и быть мне комвзвода пулеметной роты. Я вижу, мужик, вроде нормальный и спрашиваю, что это так в штабе моей национальностью заинтересовались. А он ржать начинает, и говорит:
– А с сегодняшнего дня, ты голубь, вовсе не боец РККА, а гражданин государства Израиль и служить будешь в Еврейском Легионе.
Приехали – не думал, не гадал, иностранцем оказался. Что и об этом рассказать?
14 августа 1941 г было подписано военное соглашение, которое предусматривало создание в кратчайший срок на территории СССР израильской армии, составляющей "часть вооруженных сил суверенного Государства Израиль", которому будут присягать на верность ее военнослужащие. Армия предназначалась для совместной с войсками СССР и иных союзных держав борьбы против гитлеровской Германии и по окончании войны должна была отбыть в Израиль.
В газетах об этом не писали, но не надо быть историком, чтобы на даты посмотреть. Переговоры и с израильтянами, и польским эмигрантским правительством, шли в одно время и при посредничестве англичан. Время было тяжелое, западникам вообще не доверяли. Был даже приказ об отправке уже служивших из боевых частей в тыл. А тут прекрасная возможность поставить в строй десятки тысяч человек.
Когда я приехал две дивизии официально уже существовали. Меня направили в третью, формирующуюся. Но существование на бумаге и практическое – две большие разницы. По договоренности, оружие должно было поступать от Израиля, который в свою очередь получал его от американцев и англичан. Ну, а те особо не торопились. В начале сорок второго года у них своих проблем на Тихом океане хватало. Так что Бен Гурион специально извиняться в Москву летал, да под это дело выбил разрешение на формирование семи дивизий. Размах у него был чисто советский. Чем больше, тем лучше. Пока оружие поступит, люди будут готовы.
Не сказать, что я не видел раньше евреев. Директором школы у нас был Самуил Моисеевич, в училище была парочка. Но это были советские евреи, которые по поведению и мыслям не отличались от всех прочих советских людей. О, теперь я увидел абсолютно других людей. Народ прибывал с Урала, Сибири, Азии. Их не брали в армию в военкоматах по месту эвакуации, они считались «западниками» не заслуживающими доверия, некоторые из них – были вообще людьми без советского гражданства. Но когда вышел указ о формировании Легиона им разрешили проследовать в Туркмению. Часто ехали вместе с семьями.
Прибывали освобожденные из лагерей и ссылки, осужденные за сионизм еще в 20–30-е, сидевшие за уголовщину, эвакуированные, бывшие красноармейцы, мобилизованные на Западной Украине и Западной Белоруссии – эти направлялись в соответствии с договоренностью в высших сферах.
Очень много было верующих. Когда я в первый раз увидел, как они молятся, раскачиваясь, это был изрядный шок, для комсомольца.
Рядовой и сержантский состав полка процентов на восемьдесят, состоял из амнистированных заключенных, поздней весной сорок второго года выпущенных из лагерей, и, "без пересадок", сразу отправленных к нам. Часто встречали в дивизии на формировке своих родных, друзей по довоенному жительству, земляков из своего местечка, соучеников. Было очень много случаев, когда в одной роте служили родные братья или отец с сыном. Среди призванных в дивизию были и бывшие подпольщики – коммунисты, и комсомольцы – добровольцы, и были приверженцы идей сионизма, и просто те, кто до войны был абсолютно аполитичен.
Продовольствие было советское. И кормили не слишком жирно – перловкой и капустой, и скудная пайка хлеба. Люди страдали от авитаминоза, фурункулеза и дизентерии. Многие были настолько истощенные после лагеря и ссылки, что создали отдельную роту дистрофиков.
Сорок второй в стране вообще был голодный. И хотя положен был офицерский доппаек, но существовал, какой то внутренний приказ и не было никакой разницы между питанием офицеров штаба и котловым довольствием солдат.
Высший офицерский состав был из Израиля. Все говорили по-русски, но когда не хотели чтобы их понимали, переходили на иврит и я вынужденно начал учить язык. Неприятно когда за спиной говорят, а ты не понимаешь. Все время, кажется, что тебя обсуждают. Когда комбат заметил, что я что-то понял, не предназначенное для моих ушей, он очень внимательно на меня посмотрел и подарил русско-ивритский словарь, изданный еще до революции.
Средние офицерские должности занимали советские офицеры-евреи, младшие – уже и из учившихся на офицерских курсах легиона и опять же советских евреев. Ну, да я и был до фронта такой единственной белой вороной в дивизии. Может, мне как раз с этим повезло. Я был интересен и со мной общались. Засылать русского стукача было бы совсем не умно со стороны органов.
Конечно, были и такие. Присылали нам в полк и особо проверенных товарищей, в общей массе мобилизованных. Для контроля за настроениями и объяснения политики Советского правительства и ВКП(б). Особисты были почти все израильтяне. И задачи у них были несколько другие. Шпионов – перебежчиков не особо искали. В этой среде их глупо было искать. Но вот выяснять, кто чем дышит на будущее, им было очень интересно. Легион ведь создавался еще и с целью послевоенного отбытия из СССР. Уже позже, в сорок четвертом, в связи с большими потерями, часто удовлетворялась и просьба об отпуске в Израильский легион добровольцев – евреев из частей Красной Армии.
В танковом полку, а позже танковой бригаде, были сплошь советские офицеры. Просто из Израиля некого было прислать. То, немногое, что у них было, воевало в Северной Африке.
Зато в авиакрыле были одни израильские летчики. Даже обслуживающий персонал. Только ближе к концу войны стали появляться советские техники, повара и разный обслуживающий персонал.
А вот политруки – все советские евреи. Эти сидели от батальона и выше, и я с ними сталкивался очень редко, практически только на политмероприятиях. Мы все-таки, подчинялись Красной Армии, и совсем без внимания и воспитания оставлять Легион было нельзя. Зато были у нас еще и раввины. При каждом полку, дивизии и старший раввин Легиона в чине полковника с особо оригинальной фамилией Рабинович. Были какие-то трения наверху между израильтянами и советским командованием, но я был обычный Ванька-взводный, и до меня это доходило только отдельными отголосками. Тем более, что на первых порах не очень то со мной и делились этими вещами.
Организация, структура и уставы Еврейского Легиона в основном повторяли советские, за исключением некоторых национальных особенностей, связанных с религией. Свининой нас не кормили даже в самое голодное время.
Само создание еврейской национальной армии являлось политическим актом. Была даже специальная группа фотографов, задачей которых было снять на пленку для истории весь боевой путь дивизии. Поэтому и существует множество фотоматериалов. В Израиле еще 1956 г был издан трехтомник с документами и фотографиями.
Дали мне взвод новобранцев. Я робел перед ними, потому что мне было восемнадцать лет, ну представляете? Все были в возрасте 30–35 лет, семейные люди. Не парни уже, взрослые мужики. Религиозным у нас позволялось ходить с бородой. Многие по-русски еле говорили. Мой старшина Костинбойм вставал рядом со мной перед строем. Я подаю команду, а он сразу ее на идиш дублирует. Как тяжело было вначале из-за языкового барьера! Еще хорошо, что я немецкий в школе учил, так что со временем стал кое-что понимать.
Огневой подготовкой мы занимались много. Боевая подготовка также проводилась на довольно высоком уровне, мы даже отрабатывали тактику ведения боя в тылу врага. Со временем происходило притирание друг другу. Люди научились немного понимать язык "старшего брата", команды-то только на нем, а главное – прониклись мыслью, что воевать придется рано или поздно, и от них тоже зависит, смогут ли они выжить на фронте в бою.
В марте сорок третьего мы, наконец, отправились на фронт. Если честно, то мои воспоминания о летних и осенних боях сорок третьего года весьма отрывочны. Первый бой… Непонятно – куда, чего, и какие команды подавать. Заняли какие-то немецкие окопы. Начали стрелять по каким-то там целям. Мясорубка была страшная. Пошли в атаку, а с правого фланга – пулеметная засада. Стали по нам бить, еще бы немного, и весь батальон бы полег. Я под этим сильным огнем поднял роту в атаку, в штыки, спас фланг, и мы уничтожили пулеметы. Тут я навсегда понял что, самое худшее, что может быть на фронте – это пехота: от тебя ничего не зависит, ты обязан подниматься под пулеметный огонь и идти вперед. Наверное, другие рода войск так не думают, но меня не переубедить.
Приехал командир полка, Шестопалов, из советских. Ему, наверное, доложили, как дело было. Ну вот, он говорит: "Ты теперь обстрелянный, ну вот теперь иди, ротой командуй". Там уже, наверное, осталось человек двадцать или тридцать. Через несколько месяцев мне уже сообщили, что повышен в звании до старшего лейтенанта.
Я не думаю, что был идеальным ротным командиром. Но после командования стрелковым взводом, приказ принять под командование роту – я воспринял без особого страха. Тем более, что в роте из-за постоянных потерь никогда не было больше сорока человек. И всегда на заднем плане мысль "На тебя смотрят солдаты. Держись достойно. Не позорься!"
Дивизия в первых боях понесла тяжелые потери, в строю осталось только двадцать процентов личного состава. Ее даже отвели на переформирование. Там много, чего происходило весной и летом сорок третьего года. Станицы Славянская, Киевская…
После Курской дуги, это уже осенью, наша дивизия не знала, что такое «затишье» или недолгая передышка в боях. Постоянное, непрерывное наступление, очень большие потерями. Осенью сорок третьего меня в первый раз ранило. Рядом разорвался снаряд, меня взрывной волной выбросило из окопчика, один мелкий осколок попал в ногу, а другой срезал кожу на лбу, но внутрь не прошел. Отвезли в санбат, но через три дня я оттуда сбежал назад в полк.
Я вообще удачник. Семь раз ранен. Пять из них в ВОВ и ни одного тяжелого. На меня пальцами показывали. Обычно, максимум, на что пехотинец мог рассчитывать – это три атаки. А потом – или в землю или в санбат. А если наступление… Месяц в роте, так ты уже ветеран части. Почему многие бежали из госпиталей в свои части? Солдаты и офицеры, занимают определенное место. Их знают, и знают чего от них ждать и требовать. Новобранца, даже обстрелянного, в незнакомой части первым пошлют в караул, на тяжелую работу. И, из песни слов не выкинешь, в опасное место. Так что тут не только героизм, согласно мемуарам. Но и нормальное желание попасть к своим товарищам. Фронтовое братство – это не просто слова.
Нам, в этом смысле было легче. Существовал строгий приказ направлять после ранений в Легион. Практически нас приравняли к гвардейским подразделениям.
А к мемуарам, в особенности советским, отношусь плохо. На фронте вообще запрещалось вести дневники и записи для себя. Так что в мемуарах автор очень часто, переносит мысли и чувства сегодняшние на то время. Что-то уже забылось, что-то совсем по-другому воспринимается через много лет. Но хоть описывали бы что помнят. А то обязательно вставляют про подвиг ефрейтора Иванова, про которого генералу-мемуаристу никакого дела не было в то время. У него этих ефрейторов было несколько тысяч, чтобы помнить каждого. И обязательно роль Коммунистической Партии у каждого.
Среди политруков достойных и порядочных людей не встречал. Говорят, что в 1941–42 г такие еще попадались. Но я не встречал. Они только мешали воевать. Следили "за чистотой рядов и помыслов". А сами эти "господа политработники" являлись бездельниками, и бабниками, заинтересованными поскорее с переднего края уехать. Так и запишите. Толку от них на передовой, как правило, не было. А вот где надо донос написать или в тылу бабу пощупать – тут они всегда были первыми, воистину – "коммунисты вперед"…
Когда молодежь попадает на фронт, они обычно не понимают, что убить могут не только другого, но его тоже. После первых погибших некоторые срываются. Потом эта простая мысль, наконец, попадает в голову и некоторые шарахаются от любой тени. И только с опытом, начинаешь различать подлинную и мнимую опасность, приобретаешь способность подавлять в себе страх и, наконец, совершать смелые поступки, когда этого нельзя избежать, не уронив себя в глазах ребят. Много можно разных случаев рассказать, что такое умелый солдат. Иногда он и сам не может понять, как сообразил. Ну, например, шли как-то через поле. Вдруг желание появилось срочно лечь. Падаю. Сзади разрыв снаряда, и осколки проходят над головой.
Война – штука страшная, и те кто сам не воевал, тех, кто там не был, никогда не поймут… Когда первого убиваешь не на расстоянии, а глаза в глаза, муторно становится, многие блюют. Проходит совсем немного времени и привыкаешь настолько, что когда приносили еду на передовую, то мы спокойно сидели на замерзших трупах, не разбирая, свой или чужой этот покойник, и хлебали варево из котелков. Лежит раненый. Просит не наступать на раздробленную ногу, приходится ступать ему на живот. Или знакомый сержант. Нижняя челюсть снесена осколком. Целый язык, как галстук, лежит на шее. Встречные сами молчат, жестами показывая ему дорогу. Вроде неудобно разговаривать. Лучше такие вещи вообще не вспоминать.
Мы шли через Украину на Румынию, потом Венгрия. Из-за потерь пополнение присылали уже почти одних красноармейцев. Многие евреи, когда узнавали про Легион, сами просились из частей и госпиталей. Этому не препятствовали. Очень скоро все знали, что делали с евреями немцы. Несколько человек ездили в места, где жили до войны. После этого плен немцев не брали принципиально, только если речь шла о требуемых «языках», то могли кого-то из них оставить в живых. Под конец войны несколько раз приезжали проверки с самого верха и требовали вести себя правильно. Дружно кивали и продолжали в том же духе.
Сейчас уже точно не помню, но вроде бы были такие нормы: орден Отечественной войны – 2-ой степени – за уничтожение 15 фашистов, орден Красной Звезды – за 11 фашистов, орден Славы 3-ей степени – за 7 фашистов. Далеко не всегда можно вычислить участие по погибшим. Некоторые никого не убили, но сделали для товарищей достаточно, притащив ящик со снарядами. Так что выдумывали, иногда, всевозможные подвиги.
Медалями мог награждать командир полка, орденом Славы и Красной Звездой – командир дивизии, а другими орденами награждали командующие корпусами и армией. Поэтому предпочитали награды поскромнее – ими награждали быстрее. И обычная медаль "За отвагу" ценилась иногда выше ордена. Несколько раз "наградные терялись" где-то в штабах или кто-то там решал, что слишком много наград и вычеркивал из списка, и множество солдат, отличившихся в боях, остались не награжденными. Хотя, под конец войны давали намного щедрее.
В ноябре сорок четвертого года заменил раненого комбата и воевал в должности командира стрелкового батальона до конца февраля 1945 года. Пока судьба моя не сделала очередной резкий поворот.
В Венгрии это было. Заезжаем во двор усадьбы, а там полковник тащит из дома какие-то вещи. Женщина кричит и цепляется к нему. Полковник ее бьет со всего размаху. Ну, мой ротный, лейтенант Хаймович Даниил и говорит ему, что-то вроде "нельзя так поступать". А он с ненавистью орет:
– У, жиды проклятые! Не добили вас немцы!
Тогда я даже не успел подумать. Просто застрелил его. Потом повернулся и в дом пошел. Ни одной мысли в голове. Через час пришел особист полка Фима Гимельберг, из поколения Жаботинского. Это те три миллиона так называли, что уехали в тридцатые, после провозглашения независимости Израиля.
– Ты понимаешь, что за убийство старшего офицера, тебе трибунал положен? Слишком много чужих видели, не отмажешь.
– Конечно.
– И что делать будешь?
– Ждать, пока придут. Ты-то уже здесь.
– Ты думаешь, я тебя за то, что ты сделал, сдам?
– А куда денешься.
– Есть куда. Ты, по закону, гражданин Израиля и имеешь право на репатриацию. Я дам адрес, бумагу, что находишься в командировке, для патрулей и поедешь. А мы время потянем. Еще немного и война кончится. Будет амнистия – вернешься.
Но я больше не вернулся. Нет, не жалею. Прожил хорошую жизнь. Четверо детей, Девять внуков. Кем я себя ощущаю? Вот когда говорю с евреями – русским. А когда с другими – евреем. Нельзя жить в стране, воевать за нее и не принимать ее жизни. Так что я – не еврей и не русский. Я израильтянин.
Из документов военного трибунала "Капитан Григорий Петрович Томский, он же Цви Томски, состоя на военной службе в Советской армии на территории Венгрии, 11 февраля 1945 г убил старшего офицера, и дезертировал из части, после чего изменил Родине и бежал на жительство в Израиль…"
Заочно приговорен к расстрелу.