Стэнли Холлу (1927–1998) — ученому и джентльмену
Какое-то слабое, все более угасающее воспоминание о Герберте Эше, инженере, служившем на Южной железной дороге, еще сохраняется в гостинице в Адроге,[1] среди буйной жимолости и в мнимой глубине зеркал.
Я был без сознания. Я перестал дышать. Не знаю, сколько времени это продолжалось, но, должно быть, приводы, поддерживающие функционирование человеческой машины на бессознательном уровне, переключились, отзываясь на тишину со свойственной всем системам паникой. Отказ автопилота — аварийный переход на ручное управление.
Вот так и началась моя жизнь, моя вторая жизнь.
Веки мои распахнулись, взгляд превратился в двойной ноль, а шея и плечи изогнулись и запрокинулись в неимоверном, направленном внутрь усилии, в едином, весь мир поглощающем вздохе. Кубометры воздуха и устилающей паркет пыли со свистом ворвались в глотку, вонзаясь в нее острыми спазмами кашля. Задыхаясь и отплевываясь, тужась и содрогаясь, я все кашлял, кашлял и кашлял. Из носа свесились нити соплей. Зрение расплавилось, обратившись в пятно горячего марева.
Неистовые судороги из-за нехватки воздуха заставили меня испытать сильнейшее головокружение, и пол начал ускользать у меня из-под пальцев. Разнородные пятна, роившиеся перед глазами, словно бактерии под микроскопом, угрожали новой потерей сознания, и я, ослепший и трясущийся, зарылся мокрым своим ртом в ладони, стараясь размеренно вдыхать воздух сквозь пальцы…
Медленно, очень-очень медленно мир вокруг начал восстанавливаться в виде тошнотворно зеленых и режущих глаз багровых пятен и, возможно, через минуту пришел в какое-то неустойчивое равновесие.
Я вытер руки о джинсы и в последний раз поддался приступу саднящего кашля, прежде чем смахнуть с глаз остаток слез.
Все хорошо. Ты только дыши, а так с нами все в порядке.
У меня не было ни малейшего представления о том, кто я такой и где нахожусь.
Это не стало ни внезапным откровением, ни невыносимым шоком. Мысль об этом закоченела, пока я содрогался и хватал ртом воздух, и даже сейчас, когда я вновь обрел контроль над телом и полностью себя осознал, она не внушала особого ужаса. По сравнению со всей той физической паникой, что я только что испытал, это все еще оставалось тревогой мелкой, вторичной — незначительным беспорядком в углу общего положения дел. Что для меня значило гораздо больше — в миллион раз больше, чем что-либо иное, — так это воздух, дыхание, не требующие теперь усилий вдохи и выдохи. Прекрасный, небесный, ангельским пением оглашаемый факт — я мог дышать, что означало: я буду жить. Прижимаясь лбом ко влажному коврику, я воображал, что вдыхаю милю за милей мягкой голубизны неба над саваннами, меж тем как последние содрогания покидали мое тело.
Сосчитав до десяти, я оторвал голову от пола. Оперся на локти и, когда мое положение показалось мне более или менее устойчивым, подтянул колени и встал на них. Я стоял на коленях в изножье двуспальной кровати в какой-то спальне. В спальне, обставленной обычной, самой заурядной мебелью. В углу возвышался шифоньер. На столике у кровати наличествовал набор разнокалиберных стаканов и электронный будильник с красными цифрами — 16.34 пополудни, комод, на котором беспорядочно толпились дезодоранты со снятыми крышками, упаковка поливитаминов и остатки рулона голубой туалетной бумаги, размотанного как раз до того места, где бумага становится сморщенной, словно пальцы после приема ванны. Все эти вещи совершенно обычны для спальни — но я ни одной из них не узнавал. Ничто изо всего этого не представлялось странным, но и знакомым тоже не было. Оно попросту там присутствовало — ничем не примечательное, но чужое. Явилась мысль о том, что я, быть может, упал и получил сотрясение мозга, однако ничего не болело. Я на всякий случай ощупал свой череп — нет, ничего.
Когда я осторожно поднялся на ноги, то и новый угол зрения ничем не помог памяти. И вот тогда начали попадать в цель первые настоящие удары тревоги.
Я ничего из этого не могу вспомнить. Ничего из этого я совершенно не знаю.
Я ощутил этот покалывающий ужас, тот, что является, когда вы осознаете степень чего-то дурного — если, допустим, вы заблудились или же совершили какую-то страшную ошибку, — реальность положения дел, вползающую внутрь через затылок, словно какой-нибудь бессловесный Дракула.
Я не знал, кто я такой. Я не знал, где я находился.
Настолько просто.
Настолько пугающе.
Стиснув зубы, я стал поворачиваться на месте и трижды медленно обвел спальню взглядом, прикасаясь глазами к каждой из обыденных, несущественных вещей, тщательно все обследуя и абсолютно ни одной из них не узнавая. Затем проделал то же самое умственно — закрыв глаза, стал шарить внутри своей головы, на ощупь отыскивая во тьме какие-нибудь знакомые формы. Но не обнаруживал ничего, кроме паутин и теней; там меня тоже не было.
Я подошел к окну спальни. Мир снаружи представлял собой длинную улицу и ряд домов с террасами, фасадами обращенных ко мне. Видны были фонарные столбы, расставленные через равномерные промежутки, столбы телеграфные, промежутки между которыми равномерными не были, и издалека доносились звуки оживленного дорожного движения — постоянное жужжание автомобильных двигателей, громыхание грузовиков и редкое глухое постукивание ящиков, однако — прижавшись носом к стеклу, я посмотрел налево и направо — людей нигде не было. День был пасмурным, серым, скрадывающим очертания. Себя я тоже ощущал лишенным всяких очертаний. Неожиданно я почувствовал сильнейший позыв броситься вон из дома, звать на помощь и бежать, насколько хватит сил, пока кто-нибудь не увидит меня, не признает во мне реального человека и не позовет доктора или еще кого-нибудь, чтобы тот привел меня в надлежащее состояние, подобно тому как часовщик заново устанавливает все крошечные колесики и пружинки в разбитых часах. Но в то же время во мне присутствовало не менее сильное опасение, что если я так поступлю, если побегу и буду кричать, то никто не появится, никто меня не увидит. Достигнув конца этой улицы, я лишь обнаружу, что звуки дорожного движения раздаются из старого магнитофона, стоящего на углу заброшенной магистрали в пустынном и безлюдном мире.
Да. Брось, от этого проку не будет. Сжав руки в кулаки, я протер глаза, загнал ужас вглубь и попытался прояснить мысли. Похлопав себя по карманам, обнаружил бумажник. Стал перебирать содержимое: деньги, квитанции, автобусные билеты, пустая визитница, затем — водительские права.
Я уставился на фотографию и имя на карточке.
Человек в зеркале шифоньера осторожно прикоснулся пальцами к своим впалым щекам, носу, рту, коротко остриженным и явно давно не мытым каштановым волосам. Ему было под тридцать, он выглядел усталым, бледным, слегка нездоровым. Он нахмурился, глядя на меня. Я попытался прочесть его биографию — что за человек морщит свой лоб вот таким образом? Какого рода жизнь приводит к появлению вот такого набора морщин? — но мне было не под силу расшифровать хоть что-нибудь из того, что я видел. Человек этот был незнакомцем, и все его выражения были написаны на языке, от понимания которого я был очень далек. Мы протянули друг к другу руки, и наши пальцы соприкоснулись: мои были теплыми и влажными, его — прохладными, гладкими и созданными лишь отраженным светом, отскакивавшим от стекла. Я убрал руку и назвал его по имени. И он в ответ проговорил то же самое, но беззвучно, только шевеля губами:
Эрик Сандерсон.
Эрик Сандерсон. Когда я услышал, как произношу это имя, то прозвучало оно солидно, реально, достоверно и весомо. Однако ничего этого в нем не было. Оно было развалинами рыхлой кладки, разбитыми окнами и трепыхающимися на ветру полотнищами голубой парусины. Оно было оставлено владельцем. Оно было останками того, что казалось разрушенным почти до основания.
— Полагаю, Эрик, что у вас немало вопросов.
Я кивнул.
— Да.
Да? Трудно было понять, что мне следует говорить. Трудно было сказать хоть что-нибудь. Несмотря на весь мой страх и провалы памяти, преобладало во мне чувство неловкости, порождаемое ощущением совершенно нелепой ситуации, в которую я угодил. Как мог я усесться здесь и просить эту незнакомку помочь мне собрать факты моей жизни? Пакеты с покупками лопнули, и все мои приобретения раскатывались по запруженному людьми тротуару, а я семенил за ними, наклонялся, натыкался на кого-то и лопотал: «Ах, простите. Извините. Простите, ради бога. Не могли бы вы… Извините».
Прошло час и пять минут после того, как я открыл глаза на полу спальни.
— Да, — сказала доктор. — Понимаю, что вам сейчас не легко. Все это, должно быть, вас крайне расстраивает. Вы держитесь очень хорошо, и вам по возможности надо попытаться расслабиться.
Мы сидели среди зеленой листвы оранжереи в больших плетеных креслах, снабженных подушками, нас разделял плетеный кофейный столик со стеклянной поверхностью, на котором стояли чашки чая, а под одним из горшечных цветков возле двери спала маленькая собачонка рыжеватой шерсти. Все в высшей степени неофициально, очень раскованно.
— Хотите печенья?
Крупное лицо доктора слегка качнулось в сторону тарелки с причудливыми шоколадными лакомствами.
— Нет, — сказал я. — Нет, спасибо.
Она кивнула, взяла пару себе, положила их друг на друга шоколадными сторонами внутрь, а затем макнула их в чай, причем ее тяжелый взгляд вновь и вновь обращался на меня, как только это позволяла производимая ею последовательность действий.
— Ужасно, я понимаю.
Доктор Рэндл больше походила на какую-то сложную химическую реакцию, чем на человека. Она представлялась мне огромным ядерным реактором, эта женщина, чьи коротко подрубленные жесткие курчавые волосы — каштановые с проседью — со скрипом терлись о ворот просторной блузы, которая, в свою очередь, потрескивала, прикасаясь к клетчатой шерстяной ткани ее юбки. У нее были серые глаза под мешковатыми веками. Вокруг нее создавалась атмосфера обреченности, легкой радиоактивности. Отчасти можно было ожидать, что у вас поджарятся уши.
Я отвел взгляд, пока она разделывалась со своим печеньем.
Мне никак не удавалось завязать разговор, а она, похоже, испытывала почти такую же неловкость из-за молчания, как и я.
— Ну что ж. Пожалуй, поначалу нам следует разобраться с самыми значительными обстоятельствами, а потом мы могли бы продолжить.
Я кивнул.
— Хорошо, — она громко хлопнула в ладоши. — Я полагаю, что вы испытываете потерю памяти, вызванную тем, что мы называем диссоциативным состоянием.
Когда вам требуется спрашивать почти обо всем, то это часто означает, что вы ни о чем спросить не можете, — любой вопрос, будучи заданным прежде всех остальных, представляется чересчур нелепым, чтобы начинать именно с него. Я чувствовал себя совершенным посмешищем. И был растерян. И пристыжен. А потому просто посиживал на своем месте да старался помалкивать.
— Диссоциативным? — сказал я. — Понятно.
— Да. И это означает, что физически вы совершенно здоровы. С физической точки зрения у вас нет решительно никаких проблем.
Подавая это таким образом, она, конечно, на самом деле подчеркивала что-то другое, то, о чем умалчивала. Это заставило меня вспомнить шуточку старины Питера Кука: «Я совершенно ничего не имею против вашей правой ноги. Вся беда в том, что и вы сами от нее без ума».
— Вы хотите сказать, что я спятил?
Рэндл под острым углом соединила кончики указательных пальцев.
— У вас просто незначительное отклонение. Люди ежедневно испытывают миллионы различных отклонений. Просто случилось так, что отклонение, от которого страдаете вы, оно… не физиологической природы.
Она обогнула словечко «психической». По сути, едва-едва от него увернулась.
— Ясно, — сказал я.
— По-настоящему хорошая новость состоит в том, что у вас нет никакого дегенеративного состояния или же заболевания, которое представляло бы собой серьезную угрозу вашему мозгу. Физически вы в отменной форме, и нет никаких препятствий к тому, чтобы вы не могли достичь полного выздоровления.
— Значит, все это временно?
Глубоко замороженное время незнания, прожитое мною после того, как я открыл глаза на ковре, вроде бы немного раскололось. Теплый всплеск облегчения ударил меня изнутри по ребрам.
— Полагаю, что так. — Доктор сдержанно улыбнулась.
— Но?
— Но, боюсь, нам на это потребуется немалое время.
— Насколько немалое?
Она приподняла руку в мягком жесте: притормози-ка, мол.
— Думаю, пока не следует забегать вперед. Я отвечу на все ваши вопросы так честно, как только смогу, но, прежде чем мы в это углубимся, вам необходимо услышать нечто очень важное. Считаю, что лучше всего вам услышать это прямо сейчас, в самом начале.
Я ничего не сказал. Просто сидел, стискивая у себя на коленях покрытые холодным потом руки, и ждал, какую такую будущность мне вот-вот преподнесут.
— Эрик, произошел несчастный случай, помните? Сожалею, но ваша подруга погибла.
Я так и сидел, ничего не понимая.
— Это случилось в Греции. Несчастный случай в море. Помните?
Полная пустота.
— Что-нибудь из этого кажется вам знакомым?
Ничего.
— Нет.
Из-за всего этого, из-за каждой подробности я вдруг почувствовал себя очень больным. Тупым, бесчеловечным и больным. Я потирал нос, зажав его между большим и указательным пальцами. Смотрел вверх. Смотрел в сторону. Вопросы, что я задал, были жгучими и колючими, их было два, глупо и наобум выхваченных из тысяч других:
— Кто она была? Чем занималась?
— Ее звали Клио Аамес, и она училась на адвоката.
— Это была моя вина? То есть — мог я хоть что-нибудь сделать?
— Нет, это был несчастный случай. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь мог хоть что-то сделать.
— Требуется что-нибудь устроить? Что-нибудь, чем мне сейчас надо было бы заняться? — Смысл моих слов доходил до меня по мере того, как я их произносил. — Родственники? Похороны? Кто всем этим занимается?
Тяжелый взгляд доктора Рэндл, устремленный поверх чашки, придавил меня к спинке кресла.
— Последний долг Клио уже отдан. Поминки организовали вы сами.
Я сидел совершенно неподвижно.
— Почему я ничего этого не помню?
— До этого мы доберемся.
— Когда?
— Не хотите ли поговорить об этом прямо сейчас?
— Нет, я имею в виду, когда это произошло?
— Эрик, Клио умерла чуть больше трех лет назад.
Все собранные, схваченные и только что увязанные друг с другом факты моей жизни треснули, подломились и обрушились под моим весом.
— Значит, на протяжении трех лет я просыпался без единого воспоминания?
— Нет-нет, — Доктор Рэндл подалась вперед, упершись крупными предплечьями, покрытыми пигментными пятнами, в крупные колени, обтянутые клетчатой шерстяной тканью. — Боюсь, ваше состояние, оно… ну, совершенно необычно.
Выйдя из спальни, я оказался на маленькой лестничной площадке. Увидел вторую дверь, но та оказалась заперта, так что я стал спускаться.
Обшарпанные ступеньки вели в узкий коридор, в дальнем конце которого находилась парадная. Рядом со входной дверью располагалась вешалка, под нею — стол, а на столе виднелся большой синий конверт, чем-то подпертый и обращенный лицевой стороной к лестнице, чтобы я не мог не обратить на него внимания. На конверте черным маркером были выведены крупные буквы: ЭТО АДРЕСОВАНО ТЕБЕ, а ниже — ВСКРОЙ СЕЙЧАС ЖЕ.
Подойдя ближе, я увидел, что этот конверт был лишь самым заметным из множества предметов, имевшихся на столе. Слева стоял телефон. Поперек кнопок была прикреплена записка с нарисованной шариковой ручкой стрелкой, указывающей на трубку, и словами: НАБЕРИ НОМЕР 1. Справа лежала связка автомобильных ключей, правее — фотография старого желтого джипа, а еще правее — другая записка, в которой значилось: ПОЕЗЖАЙ НА МНЕ. С крюка вешалки свисала потертая коричневая кожаная куртка.
Я вскрыл конверт и обнаружил два листка бумаги — напечатанное на машинке письмо и нарисованную от руки карту. Вот что говорилось в письме.
Эрик!
Все по порядку, сохраняй спокойствие.
Если ты это читаешь, значит, меня больше нет. Возьми телефон и набери номер 1. Женщине, которая ответит, скажи, что ты Эрик Сандерсон. Эта женщина — доктор Рэндл. Она поймет, что случилось, и ты сразу же сможешь к ней отправиться. Возьми ключи от машины и поезжай к дому доктора Рэндл на желтом джипе. Если ты его еще не обнаружил, то в этом конверте имеется карта — это недалеко, найти нетрудно.
Доктор Рэндл сможет ответить на все твои вопросы. Очень важно, чтобы ты поехал к ней прямо сейчас. Не откладывай. Не пытайся ничего разузнать сам. Не жди, пока наполнится копилка.
Ключи от дома висят на гвозде, вбитом в перила в самом низу лестницы. Не забудь.
Я перечитал письмо еще пару раз. Первый Эрик Сандерсон. Что это могло для меня означать?
Я снял с вешалки куртку и взял карту. Ключи от входной двери висели именно в том месте, о котором говорилось в письме. Набрал номер.
— Рэндл, — донесся голос.
— Доктор Рэндл? — переспросил я, засовывая в карман ключи от машины. — Это Эрик Сандерсон.
Доктор Рэндл вернулась в оранжерею, принеся на подносе еще чаю, печенья и упаковку бумажных салфеток. Собачонка приподняла голову, сонно принюхалась — мол, кто здесь ходит? — и снова закрыла глаза.
— Диссоциативные расстройства, — проговорила доктор Рэндл, медленно опускаясь в свое скрипучее плетеное кресло, — весьма необычны. Иногда они случаются в результате тяжелой психической травмы, блокируя воспоминания, которые слишком болезненны или тяжелы, чтобы мозг мог с ними совладать. Это своего рода предохранитель для мозга, вот как можно выразиться.
— Но я не чувствую, чтобы я хоть что-нибудь забыл, — сказал я, заново обшаривая все закоулки внутри своей головы. — В памяти у меня попросту ничего нет. То есть я, кажется, ничего не чувствую по отношению к той девушке. Даже не…
Я развел руками, пытаясь этим жестом выразить степень пустоты и ее масштабы.
Туманность Рэндл задвигалась, растягиваясь и снова вворачиваясь внутрь себя, пока крупная мясистая рука с зажатой в ней салфеткой не начала похлопывать меня по колену.
— Первые несколько часов всегда очень трудны для пациента, Эрик. Тем более для вас.
— Как это понимать?
— Ну, как я уже говорила, ваше состояние… мне не хочется называть его уникальным. Я уже привыкла к вашим реакциям.
— Я не в первый раз на приеме, доктор?
Она отозвалась не раздумывая.
— Это у вас одиннадцатый рецидив, — сказала она.
— В большинстве случаев диссоциативная амнезия проходит относительно быстро. Говоря в общих чертах, психическая травма срабатывает как спусковой крючок и вызывает состояние, в результате которого забывается. Иногда потеря памяти может иметь, — доктор Рэндл описала рукой неопределенный круг, — более общий характер, но такое случается не часто. Рецидив любого вида является весьма и весьма необычным.
— А одиннадцать рецидивов не отмечались ни разу?
— Да. В подобных вещах редко бывает определенность, Эрик, но, несмотря на это, должна вам сказать… — Она стала подыскивать верные слова, но потом сдалась, бросила.
— Понимаю, — сказал я, стискивая в руке салфетку.
Рэндл, казалось, призадумалась. Когда ее мысли обратились внутрь, то их тяжесть на несколько секунд пропала. Потом она снова посмотрела на меня: лоб ее был изборожден морщинами.
— У вас ведь нет настоятельной потребности уехать, правда?
— Уехать? — переспросил я. — И куда же?
— Куда угодно. Существует очень редкое состояние, которое мы называем «беглец»…
— Как?
— «Беглец». Те, кто его испытывают, именно так и поступают: снимаются с места и бегут. От своих проблем, от своего прошлого, от всего. — Она жестом изобразила нечто вроде «раствориться в клубе дыма». — Просто исчезают. Прежде чем мы продолжим, скажите, уверены ли вы, что не чувствуете желания совершить нечто подобное?
— Не думаю, — сказал я, рассматривая эту идею со всех сторон. — Нет. Не думаю, чтобы мне хотелось куда-нибудь уехать.
— Вот и хорошо. Можете привести мне цитату из «Касабланки»?[3]
— Простите?
— Какую-нибудь цитату из «Касабланки».
Я подвергался серьезной опасности провалиться, но справился с ее заданием.
— «Из всех питейных заведений на свете она непременно явилась именно в мое».
— Верно, — кивнула Рэндл. — А кто это говорит?
— Богарт. Рик. Герой или актер?
— Это не важно. Вы можете описать, как он это произносит?
— Да.
— Этот фильм цветной или черно-белый?
— Черно-белый. Он сидит со стаканом в руке за…
— А когда вы в последний раз смотрели «Касабланку»?
Рот у меня раскрылся, и в гортани чуть было не зародился звук. Но ответом я не располагал.
— Понимаете? По-видимому, все, чего вам недостает, Эрик, так это памяти о самом себе. А подобное положение дел, боюсь, типично для «беглеца». — Рэндл с минуту поразмыслила. — По правде сказать, мне не хочется навязывать это вам в качестве окончательного диагноза. В вашем случае так много необычного. Например, в ту ночь, когда произошел несчастный случай, амнезия у вас даже не началась. Представляется, что у вас вообще не было никаких симптомов на протяжении почти двенадцати месяцев.
— И насколько это необычно?
Доктор Рэндл подняла брови.
— Ясно.
— Когда это наконец произошло, то потеря памяти касалась только одной ночи — ночи, когда случилось это событие в Греции. Затем вы три месяца проходили регулярный курс лечения от амнезии, и у вас наблюдался даже некоторый прогресс, но наступил рецидив.
— Что означает?
— Вы вдруг утратили еще больше воспоминаний… — Она сделала паузу, чтобы я сумел это воспринять. — Все воспоминания о вашем отдыхе в Греции стали отрывочными, да и о других периодах вашей жизни, некоторые из них совершенно не имели к этому отношения, но и там вы стали ощущать небольшие провалы.
Небольшие провалы. Крохотные недостающие частички. Обкусанные там и сям кусочки.
— И эти провалы продолжали увеличиваться?
— Боюсь, что так. После каждого рецидива вы помнили меньше и меньше.
Я ощутил пустоту внутри себя.
— И теперь я явился сюда ни с чем.
— Я знаю, как вы себя сейчас чувствуете, Эрик, но вам необходимо сосредоточиться на том факте, что ничего из ваших воспоминаний на самом деле не пропало. То, что вы испытываете — какими бы ни были особенности вашего случая, — является чисто психологическим состоянием. Это своего рода подавление памяти, а не реальное ее повреждение. Все по-прежнему хранится где-то в вашей голове и, тем или иным образом, начнет возвращаться, где бы вы это ни прятали. Вся штука в том, чтобы выявить спусковой механизм для ваших рецидивов и найти способ его обойти.
Я кивнул, ничего не соображая.
— Полагаю, на сегодня достаточно, — сказала Рэндл. — Слишком много всего у нас тут произошло, чтобы вы могли воспринять это сразу, не так ли? Возможно, вам стоит поехать домой и постараться немного отдохнуть. Увидимся снова завтра вечером?
— Да. Конечно.
Глаза мои болели. Вцепившись в плетеные подлокотники, я начал выбираться из кресла.
— Да, пока вы не ушли, — еще одна вещь.
Я остановился.
— Да, — сказал я в тысячу первый раз.
— В прошлом вы писали и оставляли письма самому себе, чтобы читать их после рецидива. Должна попросить вас — и это, Эрик, сейчас очень важно — ни при каких обстоятельствах не писать и не читать ничего подобного. Это может оказаться для вас дестабилизирующим фактором, возможно даже способным привести к очередному…
Что-то, промелькнувшее в моем лице, меня выдало. Она остановилась посреди фразы, следя за моей реакцией.
— Что-то такое уже случилось?
— Нет.
Это было чистым рефлексом. Являлось ли это на самом деле ложью? Я решил притормозить на ухабах и обдумать это позже.
— В общем-то, — сказал я, — там у входной двери была записка, в которой говорилось, чтобы я позвонил вам, и описывалось, как сюда добраться, просто такая вот штуковина.
Полуправда. Меньше чем полуправда: Удачи тебе. Точка. Эрик Сандерсон Первый.
— Разумеется, — сказала она. — Вам следует оставить записку на месте на тот случай, если она потребуется вам снова. Но прошу вас — если вы найдете еще какую-то записку, несите это прямо ко мне. Не читая. Знаю, что выполнить мою просьбу трудно, но я собираюсь вам помочь, так что это очень, очень важно. Согласны?
— Да, — сказал я. — Конечно, — сказал я. — Никаких проблем.
В глубокой тьме черных вод наследственной памяти и бессознательных инстинктов, где, невидимые и огромные, плавают древние боги и примитивные реакции, что-то движется. Пыльные развалины на океанском дне, отложения, пребывавшие неподвижными на протяжении миллионов лет, поднимаются ему вослед.
Проснувшись, я принялся яростно метаться в собственном сознании и обнаружил, что вполне отчетливо помню вчерашнее. Ковер в спальне, доктор Рэндл, ее плетеные кресла, желтый джип, дом. Всего-то один вечер воспоминаний, но этого было достаточно, чтобы понять: ничего необычайного не произошло, я по-прежнему оставался тем, кем был накануне. Я лежал на диване. Уснул почти сразу же, как вернулся от доктора Рэндл, и телевизор все еще был включен, весь такой яркий, радостный и беззаботный. Я сел и протер глаза. Ведущие утренней программы, тщательно причесанные, беседовали с американским комиком, только что озвучившим роль льва в новом мультфильме. Я призадумался о том, как долго мог бы телевизор продолжать в том же духе, оставленный наедине с самим собой в пустой комнате, и меня обеспокоило, что ответом было бы — вечно.
Этот дом не был моим. Находясь там, устраиваясь в нем как у себя, я чувствовал, что совершаю непростительную ошибку. Я был взломщиком, который прилег на пару минут, чтобы вздремнуть, и проспал до рассвета. Я едва ли не ожидал услышать, как откроется входная дверь, как кто-нибудь войдет внутрь с полными покупок пакетами или же с дорожной сумкой, остановится в дверном проеме, посмотрит на меня и поднимет крик. Только — этот дом был моим. Домом Эрика. Помнил я об этом или не помнил, я находился у себя — и даже если бы провел следующую сотню лет, сидя на диване и прислушиваясь — не повернется ли ключ в замке, никто бы ко мне так и не явился. Я решил, что единственный способ стряхнуть с себя эти ощущения состоит в том, чтобы ознакомиться со всеми комнатами, помещениями и вещами, во всем разобраться самому. Мне необходимо было разбить лед отчуждения. И начать лучше всего было с завтрака. Несмотря ни на что, меня одолевал голод.
Холодильник оказался забит всевозможными продуктами. Я нашел несколько тарелок, с третьей попытки обнаружил ящик с ножами, ложками и вилками. Потом ощутил в желудке легкий удар пустоты:
У меня какое-то заболевание. Психическое расстройство.
Что бы это значило?
Рэндл сказала, что о работе мне беспокоиться не нужно и что у меня «вполне солидный» банковский счет. В бумажнике за карточкой видеопроката я нашел клочок бумаги, на котором, по всей вероятности, был записан мой PIN-код, так что финансовый кризис мне не угрожал. Кроме того, она сказала, что незадолго до того, как обратиться к ней за врачебной помощью, я разорвал все связи со своими родственниками и друзьями. Какими бы резонами ни руководствовался Эрик Сандерсон Первый, поступая так, я решил это переиначить. Я отыщу его записную книжку и свяжусь с матерью и отцом, позвоню всем, кому я не безразличен.
У меня какое-то заболевание.
Сняв обертки с двух ломтиков бекона, я позволил им скользнуть на хромированные прутья гриля и пару раз повторил про себя: «У меня какое-то заболевание. Психическое расстройство». Это было чем-то непомерным. Человек в пустом и незнакомом доме вряд ли мог с подобным управиться. Я найду его записную книжку с адресами и телефонами. К исходу дня налажу связи со своей прошлой жизнью. Опершись на раковину, я следил за тем, как бекон начинает поджариваться.
Я стал замечать вокруг мелкие свидетельства того, что здесь кто-то жил. Известковый налет на чайнике, наполовину израсходованную бутылку с моющим средством. Пару засохших макаронин в зазоре между холодильником и кухонным шкафом. Признаки жизни. Ища в шкафах банку с бобами, я наткнулся на упаковку галет «Пингвин». Двух не хватало. Опустившись на корточки, я несколько минут просто глядел на эту упаковку, лежавшую поверх пакетов с макаронами и банок с консервированными помидорами, внимательно изучая надорванный уголок целлофана. Тот я, что съел эти галеты, был реальным, живым, он находился здесь, жил в этом доме.
Только вчера входил в эту кухню и, может быть, готовил то же самое, что и я сегодня. Еда, которую он приготовил, все еще совершала свое путешествие через мою пищеварительную систему. Все это происходило именно в этом помещении и совсем недавно, а теперь его не стало. Просто коченеешь при мысли о том, что когда мы умрем, то после большинства из нас останутся недоеденные бисквиты, недопитые чашки кофе, наполовину использованные рулоны туалетной бумаги, скисающие в холодильнике пакеты молока; что повседневные вещи обихода переживут нас и тем самым докажут: мы не были готовы к смерти, мы не были умными, не были героями, а были мы простыми животными, чьи тела, ничем не отличающиеся от тел других животных, перестали функционировать без какого бы то ни было плана, не спросив нас.
За одним исключением.
За исключением того, что никто здесь вчера не умер.
Не было ни его, ни меня. Это были мои галеты, и ел их я сам. Существовал лишь один Эрик Сандерсон, и я по-прежнему стоял в своем доме, в своей кухне, в микроволновке шипел мой завтрак. Я понимал, что так оно проистекает из неоспоримой логики ситуации, и пытался убедить себя в этом снова и снова, но сама эта мысль казалась поверхностной, лишь слегка прикрывающей черную бездну. Я ничего не знал об Эрике Сандерсоне. Как же мог я притязать на то, что я — это он?
Завтракая перед по-прежнему болтавшим телевизором, я составил в уме список вещей, которые хотел найти в доме. Вот что вошло в этот список:
* Записная книжка, чтобы связаться с родными/друзьями и сообщить им о том, что случилось.
* Фотографии/фотоальбом. Мне необходимо увидеть свою прошлую жизнь. Надо взглянуть на фото той девушки, которая погибла в Греции.
* Я вспомнил, что наверху, рядом с дверью в спальню, в которой очнулся, видел запертую комнату. Надо найти от нее ключ и увидеть, что там может быть спрятано.
Начал я, осторожно и не торопясь, с гостиной, перебирая вещи, осматривая их и пытаясь установить нечто вроде связи между ними. Я не пожалел времени, чтобы прочесть заглавия каждой книги в книжном шкафу, и некоторые из них переставил, так что существовавший там произвольный порядок сделался моим собственным произвольным порядком; перебрал все бумаги на журнальном столике; опустился на колени и оглядел провода, выходившие из задней панели телевизора, а также пыль и крошки, которыми был покрыт плинтус. Я старался добиться того, чтобы все здесь стало мне знакомым. Прошелся по ящикам шкафов, поочередно вынимая из них все вещи.
Через, может быть, два часа поисков я так и не обнаружил ничего, что входило бы в мой список. Ни записной книжки, ни ключа, ни единой фотографии или фотоальбома. Чем больше проходило времени и чем больше помещений я обследовал — гостиную, переднюю, спальню, — тем явственнее начинал я осознавать, что не хватало и других вещей: я не находил ни писем, ни банковских квитанций, ни счетов, ни даже рекламного хлама. Ничего, на чем бы значилось мое имя, не лежало на видном месте, не было куда-нибудь засунуто и не затерялось под диваном или кроватью, не свалилось за заднюю стенку комода. Ничего. И ничего, что могло бы иметь отношение к Клио Аамес. Это основательно меня подкосило. Я был испуган и уязвлен. То, что начиналось как тщательные, вдумчивые поиски, начало стремительно выходить из-под моего контроля и стало превращаться в яростную охоту за каким угодно материалом, хоть как-то связанным с моей личностью. Вскоре я уже опрокидывал ящики, вываливал содержимое из коробок, шарил по кухонным шкафам. Я кричал, весь красный от разочарования. И когда весь заряд гнева во мне иссякло последней капли, я обнаружил, что стою посреди созданного мною беспорядка и давлюсь слезами отчаяния. Я так ничего и не нашел. Ни документов. Ни фотографий. Ни писем. Любой доступный уголок, имевшийся в этом доме, открылся передо мной, и ни в одном из них не было ни единого достоверного свидетельства моего прошлого.
Само собой, я ходил по кругу. Теперь я знал, где хранятся требовавшиеся мне вещи. Думаю, осознал я это еще раньше, но, вместо того чтобы остановиться, лишь пустился в более неистовые поиски, как если бы желал распотрошить содержимое всего дома. И когда я пойму, что ничего больше не остается, говорил я себе, то я поднимусь и вышибу эту проклятую запертую дверь.
Но я этого не сделал. После бесплодных многочасовых поисков я как-то скис и остыл. Теперь там, где прежде неистовствовали вихри страха и боли, оставался лишь дымок осмотрительности. Я стоял на лестничной площадке, распластав ладони на поверхности запертой двери, безмерно уставший физически и вымотанный в моральном отношении, и медленно оседал на колени — кончики пальцев при этом со скрипом тянулись по белой глянцевой краске.
Пустота, нерешительность и усталость, но — главное — осторожность: вот из чего состояла игра, в которую я оказался втянут. Вся штука, как выразилась доктор Рэндл, состояла в том, чтобы разобраться, на что я могу пойти, если хочу добиться какого-то прогресса, а на что мне идти ни при каких обстоятельствах не следует.
Оставшаяся часть утра ушла на уборку. К тому времени мною полностью овладело безразличие, наступающее после кризиса, и я замедленно передвигался по дому, скользя между комнатами, словно привидение на помочах, поднимая вещи, передвигая и выравнивая мебель.
Около полудня из прихожей донесся какой-то звук. Я выпрямился и застыл. Когда это произошло, я убирал в шкаф разбросанную одежду и, отправившись на разведку, прихватил с собой вниз пару рубашек, сам толком не осознавая, что они находятся у меня в руках. На дверном коврике лежал большой конверт. На нем черным фломастером были выведены мои имя и адрес.
Я вскрыл конверт и успел вобрать в себя две первых строки письма, прежде чем мой мозг начал соображать со своей обычной скоростью и я осознал, что не должен был этого читать, что меня просили не читать ничего подобного. Но было слишком поздно, мои глаза уже не могли оторваться от строчек, галопом скача к самому концу…
Письмо № 1
Эрик!
Что бы ни говорила тебе доктор Рэндл, я не вернусь. Никто никогда не возвращается. Все уходят навсегда, о чем я очень сожалею.
Это первое из писем, которые я написал, чтобы помочь тебе в твоей новой жизни — помочь тебе выжить. Ты будешь получать их регулярно. Иногда — ежедневно, и продлится это несколько месяцев. Процесс автоматизирован. Вскоре тебе будет прислан ключ от второй спальни. Ради собственного своего благополучия, пожалуйста, не пытайся попасть в эту комнату раньше.
Теперь вот что. Тебе придется сделать важный выбор. Доктор Рэндл сказала тебе, что, по ее мнению, с тобой происходит. Вероятно, она просила тебя не читать никакой корреспонденции, поступающей от меня. Я позаботился о том, чтобы ты первым делом связался с ней, поскольку знал, что тебя будет одолевать масса вопросов. Вопросы требуют ответов и разговора лицом к лицу, а я по понятным причинам на такой диалог не способен. Должен, однако, сообщить тебе, что точка зрения доктора Рэндл относительно твоей потери памяти, как ты сам в этом убедишься, непродуктивна (в лучшем случае). Она неправа насчет того, что с тобой, Эрик, происходит. И, что более важно, она не сможет ни помочь тебе, ни защитить. Знаю это по опыту. С другой стороны, если ты найдешь в себе силы довериться мне, чтобы продолжать читать эти письма, то научишься преодолевать опасности, с которыми — благодаря моей собственной тупости — вскоре столкнешься. Сознаю, что на этой стадии я вряд ли в состоянии убедить тебя в чем-либо. Решение тебе предстоит принять самому, и, пока твоя личность не начнет утверждаться в мире, ты можешь в безопасности обдумывать все возможные варианты. Боюсь, что после этого время на размышления окажется крайне ограниченным.
Внутри этого конверта есть другой, адресованный Райану Митчеллу. Пожалуйста, самым внимательным образом прочти содержащуюся в нем информацию и сохрани в своей памяти как можно больше текста. Прошу тебя сделать это, даже если ты решишь пренебречь всеми моими дальнейшими посланиями. Эта информация окажется важна для тебя в критических обстоятельствах.
У тебя не так много времени, чтобы принять решение. Пожалуйста, тщательно все обдумай.
Сунув руку в конверт, я нашел второй, довольно пухлый пакет, помеченный именно так, как указывал я — он, тот самый Эрик Сандерсон. «Райан Митчелл».
Расхаживая по гостиной, выходя в кухню и снова возвращаясь в гостиную, я снова и снова перечитывал письмо. Доктор Рэндл не сможет ни помочь тебе, ни защитить. Знаю это по опыту.
Послеполуденное солнце набросило на ковер яркий продолговатый прямоугольник, а на телеантенне дома напротив щебетала маленькая птичка. Примерно в двух кварталах от себя я слышал урчание автомобильного мотора, становившееся все тише и тише, по мере того как он удалялся. Трещины моего сокрушенного мира расширялись.
В 3.30 пополудни второго дня моей второй жизни в кухне объявился здоровенный рыжий кот. Он с трудом забрался в открытое окно, переступил через раму и грузно плюхнулся посреди пола. Затем уселся там и уставился на меня круглыми циничными глазами. Удивленный, я тоже не сводил с него взгляда. Я думал, что, если подойду к нему слишком близко, он может броситься наутек, но кот даже не шелохнулся, он просто продолжал глазеть на меня, когда я нагнулся, чтобы прочесть надпись на его ошейнике. Там значились его имя — «Привет! Меня зовут Иэн» — и полный адрес, хотя уже первая строка сообщила мне все, что требовалось.
У меня появился сожитель.
— Ну что, увалень, — сказал я с улыбкой. — Где изволил скрываться?
Кот смотрел на меня, и все.
Я попробовал снова:
— Жрать хочешь?
Кот смотрел на меня, и только.
— Хм, — сказал я, отступая на шаг. — Ладно, но что это за имечко для кота — Иэн?
А кот все смотрел на меня, умудряясь сохранять на своей рыжей будке выражения скуки, досады и самодовольства в одно и то же время. Он смотрел на меня так, словно я и в самом деле непроходимо туп.
Все до единой клетки человеческого организма каждые семь лет обновляются. Это означает, что ныне даже малейшая частица вашего тела семь лет тому назад вам не принадлежала.
Все меняется.
В первые дни своей второй жизни я заметил, как тень от телеграфного столба крадется между садами двух домов на другой стороне улицы — от сада дома 152 к саду дома 150 — на протяжении нескольких часов, от ужина до вечера. Пронаблюдав за этим несколько раз, я взялся за вычисления: перемещение тени из одного сада в другой означало, что оба дома, телеграфный столб, улица и все мы преодолели тысячу сто шестьдесят миль вокруг Солнца вместе с движением Земли. За то же время мы покрыли около семидесяти шести тысяч миль, двигаясь в космосе, и гораздо большее расстояние явилось частью вращения галактики. И никто ничего не заметил. Покоя нет, есть только движение. Вчерашнее здесь не является сегодняшним здесь. Вчерашнее здесь — оно теперь где-то в России, в диких лесах Канады, в каком-нибудь нигде посреди Атлантического океана. Оно теперь позади Солнца, в глубоком космосе, в сотнях тысяч, в миллионах миль позади. Мы никогда не можем проснуться в том же месте, в котором уснули. Наше место во Вселенной, да и сама Вселенная — все это с каждой секундой меняется. Каждый из нас, стоящих на этой планете, все мы движемся вперед и никогда не возвращаемся. Правда состоит в том, что покой есть идея, греза о приветливых огоньках, по-прежнему горящих во всех местах, которые мы ежесекундно навсегда покидаем.
— Что?
— Нет. — На докторе Рэндл был зеленый джемпер с вышитыми на нем красными северными оленями. — Просто… просто раньше вы никогда не упоминали о том, что у вас есть кот.
— Ну что ж, теперь он у меня есть. Когда я уходил, он сидел на диване и смотрел мультик.
— Интересно.
— Правда?
— Вы сказали, что у него на ошейнике были ваше имя и адрес?
— Нет, его имя и мой адрес. Вы полагаете, что кто-то мог так надо мной подшутить?
— Хм… это не похоже на шутку. А вы как думаете?
— Думаю, не похоже. А может, кто-то решил пристроить своего кота, зная, что я не пойму, что это не мой кот?
Я пытался ее позабавить. Это не подействовало.
— Не вижу в этом смысла, Эрик. Вы же сказали, что он к вам привязан?
— Нет, господи, нет, совсем не привязан. Однако кот меня не боится.
— Ну, может, он просто молод. Может, вы завели его незадолго до своего последнего рецидива и не успели мне об этом рассказать?
— Он довольно стар и непригляден.
Рэндл рассмеялась. Прежде я ее смеха не слыхал. Звук был чем-то средним между лошадиным ржанием и россыпью фейерверка.
— Ладно, — сказала она. — Я рада, что он поднимает вам настроение, откуда бы он ни явился. Как его зовут?
— Иэн.
— Ну и ну, — сказала она.
— Да.
Письмо от Эрика Сандерсона Первого на свою встречу с доктором я решил не брать. Лгать я начал, когда умолчал о том, что именно нашел на столике под вешалкой в первый день своей новой жизни, и — отчасти — было легче продолжать в том же духе, чем возвращаться на путь правды. Это можно назвать тактикой выжидания и наблюдения за тем, как к тебе относятся. Я решил не читать никаких других писем, если они придут, и не говорить о них доктору Рэндл до поры до времени. В сложившейся ситуации это представлялось мне позицией нейтральной: ни вашим ни нашим. Я буду выполнять важную часть указаний доктора, однако писем ей в руки давать не буду. Мне было понятно, что эти письма могли бы помочь в излечении моей болезни, но… Но, но, но. Удастся ли мне это объяснить? Просто все произошло слишком быстро — я недостаточно долго пробыл в этом мире, чтобы мне по душе было столь слепо доверять диагнозу. Письмо со столика под вешалкой, второе письмо, доставленное несколько часов назад, а также любые будущие, которых открывать я не стану, — все они отправятся в кухонный шкаф и останутся там до тех пор, пока я не почувствую, что готов их ей вручить. Я думал: еще через пару сеансов, когда я обрету уверенность, когда нащупаю почву под ногами, — вот тогда-то я и откроюсь.
Как только мне удалось покончить с темой кота Иэна, я спросил Рэндл о своей семье и друзьях. Она сказала, что ничего о них не знает.
— Ничего? — усомнился я. — Вы ничего о них не знаете?
— Да, Эрик, я ничего о них не знаю, — сказала она, — потому что вы мне никогда ничего не рассказывали.
— Но разве вам не приходило в голову, что это могло бы принести пользу?
— Разумеется, но у меня были связаны руки.
— Кем? Мною?
— Да. Кем же еще?
Очевидно, Эрик Сандерсон Первый решил полностью изолировать себя от своей прежней жизни перед тем, как разразилась его болезнь. Он не хотел восстанавливать свои связи даже после того, как его состояние ухудшилось, будучи убежден, что должен быть совершенно свободным на случай, если ему когда-либо придется совладать с тем, что на самом деле произошло в Греции. У меня сложилось впечатление, что Рэндл была этим заинтригована. Она опять разглагольствовала о редких патологических состояниях сознания, замещениях, провалах памяти и назвала решение Эрика разорвать все связи со своей прежней жизнью очень интересным симптомом. Я спросил, не думала ли она, что необходимо связываться с семьей, если состояние Эрика становится хуже. (Говорить вслух «мое состояние» я тщательно избегал.)
— Может быть, я недостаточно ясно описала природу наших взаимоотношений, — в ответ на это сказала доктор Рэндл. — Условия здесь диктуются не мною, а вами. Я делаю лишь то, на что вы даете свое разрешение.
— Но я ведь был болен. Я хочу спросить, вы только не обижайтесь, но почему у меня не было надлежащего лечения?
— Я обеспечиваю вам надлежащее лечение, Эрик.
— Бросьте, — сказал я. — Вы же понимаете, что я имею в виду.
— Боюсь, я не совсем понимаю, что именно вы предлагаете. То, чем мы занимались, все, что здесь происходило, было основано на вашем собственном выборе. Это то, чего вы хотели. Я действительно считаю, что могу вам помочь, но если вы больше не хотите, чтобы дело шло таким образом, — что ж, прекрасно. Да, прекрасно. У вас полная свобода обратиться к любому другому психотерапевту или же в больницу. Такой свободой вы располагали всегда.
Она произнесла это весьма любезным тоном — вот, мол, мой вам беспристрастный совет, — однако в комнате нетрудно было ощутить радиоактивное покалывание. Из-за сухих прикосновений ворота футболки у меня стала зудеть шея.
Меня ужасно, до самого нутра, беспокоила мысль о том, что Рэндл потакала Эрику Сандерсону Первому, чересчур легко уступая его требованиям о полной изоляции, лишь с одной целью: сохранить исключительные права на то, что происходило у него в голове. Эрик не хотел никаких контактов со своей семьей, но был ли он, в конце концов, в достаточно здравом уме, чтобы принимать такое решение? Я не вполне уверен, как, на мой взгляд, следовало поступить доктору Рэндл, но ее отношение представлялось мне неверным. В нем чувствовалась — нет, не угроза, но, по меньшей мере, холодная академичность. Или, может, я просто хотел, чтобы дело обстояло иначе, чтобы кто-нибудь присматривал за мной, пока я ко всему этому не прилажусь. Потому что — во всяком случае, в ту пору — я мог полагаться только на самого себя.
Или нет? Пока Рэндл продолжала вещать, защищая свои уязвленные этические принципы, я перебирал в уме свои возможности. Очень может быть, что в запертой комнате у меня в доме лежит записная книжка с массой телефонных номеров и от меня требуется только одно — вломиться туда и завладеть ею. Но, с другой стороны, может быть, за дверью меня ждет очередная «психическая травма» и, если она сработает, как спусковой механизм, я вновь «ударюсь в бега». Что произойдет, если в следующий раз, очнувшись на полу, я не буду помнить, как говорить или как ходить? Или — как дышать? Возможно, какая-то важная информация содержится в заклеенном конверте с надписью «Райан Митчелл», который Эрик Сандерсон Первый приложил к своему письму. Эта информация может оказаться важной в критических обстоятельствах. Могу ли я рискнуть и открыть его? Как выбрать направление, если все, что ты видишь, — это одинаково плоский горизонт? Полагаю, что никак. Полагаю, в такой ситуации остается только сохранять спокойствие и ждать, пока что-нибудь само собой не случится.
Один за другим проходили безмятежные дни. Они слагались в безмятежные недели, и мы с Иэном вывели свой новый мирок на крошечную орбиту.
По утрам в понедельник и в четверг я отправлялся за покупками. Приобретя кулинарную книгу, написанную знаменитым шеф-поваром, я, начав с самого начала и методично продвигаясь к концу, стал ежедневно готовить по одному из описанных там блюд. Иэн ел вместе со мной, обычно — нарезанную ветчину или тунца, а после полудня мы вместе смотрели спортивный канал. Иэн, как выяснилось, был настоящим фанатом снукера. По выходным я подолгу валялся в постели и читал газеты. По вечерам в пятницу смотрел видео или ходил в кино. Денег в банке хватало на два с половиной, а то и на три года жизни такого рода. К тому же мне ровным счетом ничего не приходилось делать со счетами — у всего была своя точная дата, свой прямой дебет. Делать не надо было вообще ничего. Я был совершенно свободен. По воскресеньям я отправлялся на прогулку в желтом джипе, обычно не назначая себе какого-нибудь определенного места, хотя однажды добрался до самого побережья.
Благодаря этим занятиям у меня начало складываться идеально очерченное существование, в голове возник аккуратный квадратный садик — цветы, трава с маргаритками, обнесенные белым заборчиком, — почтовая марка освоенной территории среди многих и многих миль безлюдных вересковых пустошей. Я начал формировать себя внутри и снаружи. Эрика и не-Эрика, маленькую болванку собственной личности в мире. Порой я гадал, счастлив я или же несчастлив, но казалось, что этот вопрос теперь стал неуместен, что я более не принадлежу к тем существам, к которым применимы эти понятия. Я был маленьким роботом, машиной для существования, просто следующей всем тем прописанным программам, что сам для себя установил, не более и не менее.
Сидя в кресле с котом на коленях и глядя на игру в снукер по телевизору, наблюдая за тенью телеграфного столба, совершающей свое путешествие по земному кругу, я немало думал о том, какой мне смысл оставаться в живых. И думал совершенно спокойно и открыто, без трагических срывов. Просто мне было любопытно. Благодаря ежедневной рутине, меня перестало заботить, становится ли мне лучше или нет. Я утратил интерес к Эрику Сандерсону Первому. К тому, старается ли доктор Рэндл вылечить меня на самом деле. Я просто ни о чем этом больше не думал. В сердце у меня была непроглядная бездна, а в голове — холодные вычисления.
Моя жизнь представлялась списком покупок.
Однажды утром я слишком быстро вынул чашку из сушилки и уронил одну из тарелок в раковину. Тарелка не разбилась, но удар был настолько громким, что этот звук заставил меня разрыдаться совершенно безо всяких на то причин.
Что-то либо произойдет, либо нет. Я понимал, что рано или поздно мне придется принять решение, вот в чем было дело. Лишенный возможности выяснить, что такое должно со мной случиться, я просто посиживал в своем маленьком заводном мирке, меж тем как он тикал, крутясь вокруг Солнца, и увлекался в будущее.
Новые письма от Эрика Сандерсона Первого приходили почти каждый день. Всякий раз во время ланча я брал очередной конверт и, не вскрывая, клал его в кухонный шкаф. Некоторые из писем были толстыми, некоторые вполне тянули на бандероли, другие же оказывались настолько маленькими и тонкими, что внутри их мог находиться лишь единственный листок бумаги, сложенный вчетверо. Когда пришло письмо с плотной квадратной карточкой внутри, я понял: прошлая моя личность решила, что я готов получить ключ от запертой комнаты. Но то, что в ней находилось, больше не представляло для меня интереса. Мир за запертой дверью не был частью того меня, к которому я начал привыкать. Если на то пошло, то запертая комната угрожала стабильности моего мирка, и у меня не было ни малейшего желания бросать вызов тем границам, что я вокруг себя воздвиг. Этот конверт отправился в шкаф вместе со всеми остальными.
Я потом все-таки вскрыл конверт, вложенный в первое письмо, тот, который был помечен надписью «Райан Митчелл». Это произошло вечером после моей второй встречи с доктором Рэндл, когда мне никак не удавалось отделаться от мысли о том, что этот самый Райан Митчелл мог оказаться одним из оставленных Эриком друзей, что там, возможно, содержится способ вновь найти точки соприкосновения с его прежней жизнью. Но все оказалось совершенно не так. Внутри я обнаружил шестнадцать машинописных страниц с глубоко личной, но бесполезной информацией о Райане Митчелле — имена его тетушек и дядюшек (только имена, без фамилий), анализы на аллергические реакции, результаты тридцати двух диктантов, написанных им в возрасте десяти лет, список его подружек, описание того, в какие цвета были окрашены три комнаты его дома. Ни адреса, ни телефона. Совершенно ничего, что могло бы соединить Эрика с этим неизвестным, кем бы там он ни был, ничего из того, что мне действительно могло потребоваться узнать. Эрик Сандерсон Первый озаглавил эти страницы так: «Мантра Райана Митчелла». Я приколол их на кухне к доске для заметок и каждый раз, готовя какое-нибудь из блюд своего прославленного повара, пытался разобраться, какую пользу можно было бы извлечь из этой информации.
С доктором Рэндл я виделся дважды в неделю и, как уже упоминал, вскоре вообще утратил интерес к этим встречам. Она отвечала на мои вопросы, я — на ее, и мы пили чай. Наши отношения распространялись ровно настолько, и это все более и более становилось максимумом того, чего мне хотелось. Ни к терапевту, ни в больницу я так и не обратился. Я никогда не говорил ей о запертой комнате, а она ничем не давала знать, что ей хоть что-то о ней известно. Я не говорил ей о письмах. Не говорил о «Мантре Райана Митчелла». По сути, я не говорил ей ни о чем. О чем я мог ей сказать? Моя жизнь была спокойной и бесцельной, и если это не означало ничего хорошего, то и ничего плохого это тоже не означало.
С течением времени я обнаружил, что много думаю о Клио Аамес. Я гадал о ней и об Эрике, о том, как они относились друг к другу, как занимались любовью, какими жестокими словами, сами того не желая, бросались друг в друга, когда ссорились. Я воображал себе ее. Рэндл сказала, что она училась на адвоката. Иногда я представлял ее себе блондинкой, иногда — брюнеткой, то с длинными волосами, то с короткими. Иногда я делал ее чувствительной и заботливой, иногда — крутой и никому не дающей спуску. Это было игрой, своего рода проверкой барьеров на прочность. Идея реальной Клио Аамес — ее кожи, голоса, мыслей, цвета глаз, прошлого, того, что она любила, и того, что ненавидела, ее крови, ногтей, туфелек, месячных, слез и кошмаров, ее улыбки, смеха, отпечатков пальцев на стекле — была для меня чрезмерной (еще одна причина, по которой я не открывал запертой двери). Нет, все призраки, которых я призывал к себе поздними ночами, во время долгих поездок или заполненных сидением перед телевизором послеполуденных часов, были нарисованы моими собственными руками на стенках моей пустой головы. И это была именно та степень близости, которая мне требовалась в отношении кого-либо или чего-либо на свете.
Почти через два месяца после того, как я очнулся на полу спальни, прибыла коробка с электролампой.
В прилив ночной субботней толчеи
скользнула тень под рябью разговора
и, замутив неоновый просвет,
круги звонков задела на воде
от трескотни
мобильных телефонов.
Неверный номер,
долетев сюда, за много миль,
меня во сне тревожит.
Как будто кто-то у дверей звонит.
Похоже, одиночество мое имеет вкус
и тень плывет на запах.
И острым, черным, страшным плавником
нас друг от друга отделяет напрочь.
Открыв глаза, я обнаружил, что лежу в гостиной на диване. Телефон звонил. За исключением одного-единственного раза, когда позвонила доктор Рэндл, чтобы перенести нашу встречу, он всегда молчал.
Пошатываясь, я вышел в прихожую, совершенно одурманенный, с трудом пробираясь через зыбучие пески сна, но, когда добрался до стола под вешалкой, звонки прекратились. От стен вокруг отскакивали пустые отзвуки эха. Я набрал 1471. По линии донесся шум, похожий на шипение морской раковины: этот в самое ухо ударяющий звук, похожий на шуршание волн, разбивающихся где-то очень-очень далеко. Я пару раз нажал на крохотные черные дужки рычага и попробовал снова. На этот раз до меня донесся лязгающий компьютеризованный голос телефонного автомата: «Вам позвонили в… двадцать… двадцать шесть… Номер вызывающего абонента не определен».
Я положил трубку и направился было обратно в гостиную, когда — бум-бум-бум-бум-бум — звук чьей-то ладони, стучащей во входную дверь, заставил меня сильно вздрогнуть и покрыться мурашками от ужаса. Я слегка приоткрыл дверь, и в щель ударил влажный порыв вечернего воздуха, пропитанного дождем. Снаружи стоял какой-то старик. Жилистый, с большим носом и крупным подбородком. В редеющих прядях, начесанных поверх лысины, скапливалась дождевая вода, сбегавшая вниз и повисавшая кристальными серьгами на длинных мочках его ушей. Руки он держал крест-накрест, запахивая отвороты плаща, и часто моргал из-за дождинок.
— Да? — сказал я.
— Вам бы надо забрать это в дом. Пропадет. Если уже не испорчено.
Я, проследив за его взглядом, посмотрел на крыльцо. У моих ног стояла насквозь промокшая коробка.
— Да, — сказал я. — Верно.
Он в безмолвном упреке задрал подбородок, затем повернулся и, по-прежнему сам себя обнимая, заковылял вниз по отданной во власть дождя и желтой от фонарей улице, не сказав больше ни слова.
Коробка на крыльце была большой, вроде тех, которыми вы пользуетесь, когда переезжаете. Она была обернута коричневой бумагой и пропитана влагой. Кроме того, она оказалась довольно тяжелой. Я неуклюже вертелся на крыльце, пытаясь не помять и не порвать ее промокших картонных краев о дверной проем. В конце концов мне это удалось, я осторожно ступил в прихожую и потянулся пяткой назад, чтобы захлопнуть входную дверь. Совершенно синхронно со стуком двери дно коробки порвалось и ее содержимое высыпалось на пол.
Письма. Влажная груда писем на ковре прихожей. Я поставил коробку под вешалкой и нагнулся, чтобы лучше их рассмотреть. Симиану Кеслеву, 90, Шеффилд-роуд. Гаррисону Броди, 102, Сейнт-Мэри-роуд. Стивену Холлу, 3, Йорк-стрит. Бобу Фентону, 60, Чарльзтаун-роуд. Ни одно из этих писем не было адресовано мне. Роясь в этой груде, я обнаружил непонятный набор других вещей. Видеокассету, плотно обернутую клейкой пленкой. Пластиковый футляр, содержавший две потрепанные тетради. Намного меньшую и тоже плотно обернутую клейкой пленкой картонную коробку, из которой, когда я поднял ее, чтобы осмотреть, раздался звук разбитого стекла. Я сидел на корточках над этой кучкой мелких вещиц и понимал, что, пожалуй, мне следует засунуть все это обратно в коробку, убрать в кухонный шкаф и постараться обо всем этом забыть. Если бы предметы были более таинственными, то я, возможно, так бы и поступил. Но я этого не сделал. Тетради и видеокассета? Это было слишком просто. Даже будучи такой механической личностью, в которую превратился, я не мог безразлично протекать мимо чего-то вроде этого.
Оставив груду писем там, где они упали, я взял кассету, футляр с тетрадями и коробку, из которой доносилось позвякивание разбитого стекла, после чего направился обратно в гостиную.
На видеокассете оказалась длившаяся почти час запись того, как в затемненной комнате вспыхивает и гаснет электрическая лампа.
И ничего больше.
Я пару раз перематывал пленку вперед и назад, просто чтобы в этом убедиться, но там ничего не было, кроме голой лампочки, включавшейся и выключавшейся, включавшейся и выключавшейся в полной тишине. После этого я вытряс на какую-то газету содержимое маленькой коробки — осколки стекла, проволочную спираль и цоколь разбитой лампы. Я догадался, что, возможно, взираю на «звезду» странного домашнего видеофильма, все еще крутившегося на телеэкране. Осторожно отложив осколки в сторону, чтобы иметь возможность обследовать их позже — бог его знает зачем, — я переключил внимание на тетради.
Первая из них была почти нечитаемой: страницы с формулами и таблицами, абзацы, обведенным красным, целые страницы вымаранного текста. Я быстро ее перелистал, прежде чем обратиться ко второй. Эта тетрадь была в лучшем состоянии, и на ее обложке имелось название — «Фрагмент о лампе». Я открыл ее, и первое же слово заставило меня оцепенеть. Я пробежал глазами вниз по странице, просмотрел ее в обратном направлении и наконец удостоверился в том, что именно у меня в руках.
Закрыв тетрадь, я перевел дух. Мои мысли вертелись вокруг того, как какой-то отрезок времени может быть засушен и сохранен, подобно тому как засыхает и сохраняется цветок между страницами старой энциклопедии. Память, расплющенная в текст. «Фрагмент о лампе» представлял собой что-то вроде дневника или расшифровки стенограммы. Это было мое потерянное прошлое.
Дрожащими руками я снова открыл тетрадь.
Клио, в маске и с дыхательной трубкой во рту, пробила головой поверхность воды и взмахнула рукой. Это был широкий, медленный взмах, подобный тем, которые были характерны для завсегдатаев рок-концертов в восьмидесятых, — полностью влево, затем полностью вправо, рука входила в воду и выходила из нее. Я поневоле улыбнулся. Поднявшись на своем лежаке в тени огромного тента, я постарался, чтобы мой ответный взмах не слишком походил на нацистское приветствие. Я также позаботился о том, чтобы он продлился достаточно долго, чтобы привлечь внимание пожилой четы, расположившейся рядом с нами, и заставить Клио, которая уже вышла из воды по пояс и, раскинув руки в стороны, удерживала равновесие в бурунах, замереть, оторопев от ужаса, прежде чем попытаться сбежать обратно в море.
Подобные выходки мне всегда лучше удавались.
— Клио! — завопил я чересчур уж громко.
Пожилая чета и горстка прочего пляжного люда обернулись, глядя на меня, а затем они перевели взгляд на нее.
— Клио! — крикнул я снова, преувеличенно широко взмахивая рукой. Сложив ладони рупором вокруг рта, хотя на самом деле она не находилась так уж далеко, я выдержал крайне важную паузу, сосчитав до трех. — Клио Аамес! — Затем, исполняя новый, более плутоватый взмах, проорал: — Клио, я люблю тебя!
Пока она пробивалась сквозь волны, одной рукой стягивая с себя маску и вынимая изо рта трубку, а другой — откидывая назад мокрые волосы, превращая их в растрепанный конский хвост, у нее имелась небольшая аудитория. К тому же она была без лифчика, но это ни в коей мере не являлось чем-то вроде игры «ха-ха-ха, все глазеют на тебя». Тела своего Клио не смущается, в смущение ее привожу именно я. Прошла уже почти неделя с тех пор, как мы бросили осматривать археологические достопримечательности греческого острова ради того, чтобы поваляться там же на пляже, и первый день она провела в топе, сняв его лишь на десять минут, но прикрывая соски крышками от пивных бутылок — так сказать, «для акклиматизации», — а остальные четыре с половиной дня ходила по-простому и с сиськами не канителилась.
По правде сказать, здесь в отношении Клио надо отметить нечто важное. Когда она говорит «сиськи», то это звучит остроумно и привлекательно, вполне в духе двадцать первого века («Какой смысл поднимать шум из-за таких вещей, Эрик?»), так же, как это безо всяких усилий удается некоторым другим женщинам и, полагаю, некоторым парням. Но когда это слово произношу я, оно звучит у меня как у последнего представителя «желтой прессы» на свете. Сколько бы я ни старался, по-другому у меня не выходит. Раньше я говорил «бюст», но теперь стараюсь этого избегать, потому что Клио хохочет и говорит, что тогда у меня получается еще хуже — как у помешанного на сексе зануды, которому никто не дает. В последнее время я стал прибегать к болезненно жалкой фразе: «Ты просто прелесть как выглядишь без этого своего топика», — за что иногда удостаиваюсь негромкого «м-м-м» и поцелуя в лоб. А вот в ее устах любая «анатомическая деталь» звучит совершенно пристойно.
К тому времени, как Клио добралась до наших лежаков, аудитория более или менее утратила к ней интерес. Она повесила маску и трубку на одну из спиц нашего огромного зонтика и взяла полотенце, которое прикрывало мои ступни от всепроникающего солнца. Вид у нее был слегка осуждающий: внимательно приглядевшись к такому ее выражению, можно было заметить скрывавшуюся за ним улыбку, обычно прорывавшуюся наружу.
— Повторяй за мной, — сказала она. — В нацистских приветствиях нет ничего забавного.
— В нацистских приветствиях нет ничего забавного, — сказал я, снимая солнечные очки и прищуриваясь на нее. — Но все находили забавным, когда это проделывал Питер Селлерс.[4]
— Да, — сказала она, вытирая волосы. — Но у него и выходило забавно, правда?
— Ну да, — ухмыльнулся я. — Ты, как всегда, права.
— Итак, — сказала она. — Что ты собираешься делать?
— Воздерживаться впредь от нацистских приветствий.
— А еще?
— Накупить побольше выпивки, чтобы ты не смогла забраться на ближайший паром и бросить меня здесь, на острове, раз я такой безнравственный червяк?
— А еще?
— Что? — спросил я.
— А еще?
— Что — еще?
— Ты что, тупой?
— И что?
Она закончила вытираться, скомкала полотенце и швырнула его мне в голову.
— Бери себе эту штуку, — сказала она, — и верни мой топ, он мне нужен.
Мы отправились в кемпинговый бар.
Кемпинговый бар хорош тем, что в нем подают по-настоящему холодное пиво «Амстель», которым мы пробавлялись в дневное время, и по-настоящему крепкие коктейли, на которые мы переходили, как только небо начинало темнеть. Иногда здесь случаются оранжевые закаты, иногда — а может, и чаще всего — голубизна неба просто становится все более и более серой, и в какой-то точке этого процесса вдруг замечаешь, что песок и камни под ногами стали теплее, чем воздух. С моря дуют прохладные бризы.
Обычно между «Амстелем» и коктейлями мы отправляемся обедать в одну из таверн, вытянувшихся вдоль береговой полосы. Наш кемпинг находится достаточно далеко от любого рода клубной активности, могущей существовать на этом острове, и только проселочная дорога, сплошь в ухабах и рытвинах, отделяет таверны, универсальный магазин и вход в кемпинг от собственно пляжа.
Заказывая еду, Клио обычно ведет себя как местная. Я же по большей части обхожусь пиццей, потому что, во-первых, я филистер, а во-вторых, нахожусь в отпуске и вправе делать все, что захочу.
За пару дней до инцидента с топом и нацистским приветствием я обнаружил: воздух над нашей частью острова так слабо загрязнен, что если в три часа ночи улечься на спину на маленькой слежавшейся песчаной дюне, то можно различить голубые и багровые крапинки Млечного Пути, пересекающего все небо. До тех пор мне ни разу не доводилось видеть Млечный Путь, и я подумал, что во всем этом присутствует что-то очень близкое к научной фантастике пятидесятых. К «Затерянным в космосе», например.[5]
— Ты обыватель, — сказала на это Клио.
Я кивнул, снова стал смотреть на нее и нацедил через соломинку добрый глоток крепчайшего коктейля «Зомби», купленного в кемпинговом баре.
— Тебе всегда требуется сравнивать то, что происходит в реальной жизни, с тем, что ты видишь в фильмах?
— А что?
— А то, — сказала она, — что из-за этого ты выглядишь мелким, не интересным, и, — губы чуть вытянуты, голова слегка наклонена, пряди темных волос падают вниз, в глазах играет насмешливо-сочувственная улыбка, — честно говоря, в такие моменты ты немного смахиваешь на ботана-неудачника.
— А я и есть ботан-неудачник. Тебе, вероятно, следует меня бросить, потому что у тебя все получается намного лучше и ты достойна гораздо большего. — Я скрестил на груди руки. — Ты должна это сделать, Клио, ради собственного блага. И вообще…
— Что «вообще»? Я, мол, говорил о настоящих «Затерянных в космосе», а не о том идиотском римейке девяностых, да?
Я опустил взгляд в стакан с выпивкой.
— Все равно, ты смахиваешь на ботана-неудачника, — снова сказала она, в точности с такой же интонацией, но на этот раз сопроводив свою фразу медленным, не допускающим возражений кивком.
Я пожал плечами.
— М-м-м, — сказала она.
Паскудная улыбка Клио есть нечто совершенно особенное — уголки ее обычной улыбки заостряются, точно лезвия, а глаза становятся сплошь наэлектризованными и сияющими. В течение той половины секунды, которую она длится, я думаю, что эта мерзкая, низкая, жестоко-сексуальная улыбочка представляет собой одну-единственную совершенную вещь, когда-либо существовавшую на свете. Яркую горячую вспышку среди миллиарда старых обшарпанных звезд.
— Я люблю тебя.
— Ох, милый, — сказала она с улыбкой. Потом подалась вперед и легонько коснулась пальцами тыльной стороны моей ладони. — До чего же ты провинциален.
Когда я не ответил, она откинулась назад так, что передние ножки ее стула оторвались от пола, и подняла брови.
Тайна вот в чем: самая мысль о том, что Клио Аамес реальна и пребывает в этом мире, причиняет мне боль.
Я протянул ногу под столом, пытаясь ее опрокинуть. Она догадалась о моем намерении, и ее стул со стуком опустился на все четыре ножки.
— Что еще за дурачество? — сказала она.
Позже тем же вечером мы оказались втянутыми в разговор с парой туристов из Лондона. К тому времени мы были в отъезде больше месяца и лишь во второй раз более или менее продолжительно разговаривали с другими. Это было странно — снова говорить так, словно сидишь где-то в пабе. Им приходилось постоянно нам все объяснять, возвращаться назад и заполнять бреши в новостях. Мы осознали, что наши собственные разговоры эволюционировали в своего рода стенографию — им стал присущ этакий аккуратный минимализм. Покрывать весь холст широкими и яркими мазками ради посторонних казалось нам тратой времени и усилий. Разговор с примечаниями — так назвала это Клио позже, когда мы ковыляли к своей палатке. И все же наши собеседники были очень милы, и мы немало с ними позабавились. Как выяснилось, их квартира располагалась неподалеку от аэропорта Хитроу.
— К шуму привыкаешь, — сказала девушка, Джейн. — Примерно с месяц мы думали, что не сможем его выдержать, но потом просто через это перешагнули. Теперь его там словно бы даже и нет.
— Первую пару ночей здесь, в палатке, — сказал парень, Пол, — нам стоило немалых трудов, чтобы уснуть. Пусть даже мы и не слышим больше самолетов у себя дома, но вот заснуть без них поначалу не могли. Насколько же это странно, а? — Он на секунду призадумался. — Словно бы в тишине чего-то не хватает.
— Здорово, — сказал я. — Антизвук.
Клио скользнула по мне взглядом.
— И Дымка, — добавила Джейн, снова вступая в разговор. — Когда мы только-только туда въехали, я думала, что у Дымки будет нервный срыв.
— У Дымки? — переспросила Клио.
— Это наша кошка. Она уже старенькая, раньше жила у двоюродной бабушки Пола. Сиамка, очень чувствительная.
Джейн какое-то время поразглагольствовала о своей кошке Дымке, рассказала пару кошачьих анекдотов, которых я не запомнил.
— А у нас только что появились два котенка, — улыбнулась Клио. — И оба — мальчики.
— М-м-м, — сказала Джейн. — И как их зовут?
Я внутренне ухмыльнулся.
— Гэвин и Иэн, — сказала Клио.
Лица Джейн и Пола, с которых до тех пор не сходило выражение «как мы рады с вами познакомиться», словно бы осунулись, черты их стали слегка расплывчатыми. Это было нашим вознаграждением: мы с Клио затратили немало сил, подыскивая имена, которые могли бы вызвать именно такую реакцию. Имена, совершенно для котов не подходящие, абсолютно неуместные и все-таки допустимые, что не могло не сбивать с толку.
— М-м-м, — сказала Джейн, но только чуточку погодя.
— Утомительно, когда не знаешь людей, правда? — сказала Клио позже.
— Приходится даром тратить слова, — согласился я.
Мы пили «Зомби» на протяжении почти всего вечера. Я недоумевал, почему мы не набрались сильнее. Завтра, решил я, нам придется подналечь, чтобы как следует напиться. Какое-то время мы молча брели к палатке.
— Знаешь, о чем я думаю?
— Что мы как следует не опьянели?
— Хм, — сказал я. — Ты что, всегда знаешь, что у меня на уме?
— Да.
— Всегда?
— Именно так.
— Ну и ну, — сказал я. — Угадаешь, о чем я сейчас думаю?
— Это непристойно.
— Ну и ну, — снова сказал я. — Я поражен.
Она стиснула мою ладонь, потом отпустила ее и обвилась рукой вокруг моей талии, засунув пальцы в задний карман моих шорт. Потом склонила голову мне на плечо, и дальше мы так и шли.
Молния у нашей палатки была слегка испорчена. Скоро она сломается совсем, но в то время ее все еще можно было открыть, если ты знал, как это делается, если у тебя был подход. У Клио он был, у меня не было. Пока она обеспечивала нам доступ внутрь, я стоял, глядя, как крупные мотыльки вьются вокруг слабого электрического фонаря, время от времени об него ударяясь. Ночь целиком состояла из звезд, пустого пространства и запаха горелых насекомых. Ветра не было.
Мы занялись любовью, а когда кончили, Клио, меж тем как я все еще пребывал у нее внутри, согнула руки в локтях и улеглась мне на грудь — ее голова покоилась у меня на плече, а лоб касался моего подбородка.
Все ощущалось так ясно, все было донельзя сфокусированным и точным. Мои пальцы лежали на ее влажной спине, поверх ее ребер. Из-за моего дыхания ее тело приподнималось и опускалось, а из-за ее собственных вдохов и выдохов слегка натягивалась и расслаблялась ее кожа. Сопротивление наполнению моих легких: вес Клио в этом мире. Я убирал волосы с ее виска, следуя изгибу ее уха так нежно, как только мог, проводя рукою поверх обитающих там призрачных волосков, почти что их не касаясь. Это было всем, и в самой сердцевине всего пребывало простое, совершенное вот так, как оно есть.
Рука Клио пролезла у меня под спиной, и ее пальцы обвились вокруг моего плеча. Когда она наконец заговорила, я ощущал исходивший из нее воздух, превращавшийся в слова.
— Обещай, что оставишь меня, если тебе когда-нибудь это понадобится.
— Что? — Я изогнул шею, пытаясь ее увидеть. — Не говори глупостей, не собираюсь я тебя оставлять.
Она приподняла голову, и ее глаза встретились с моими.
Я нахмурился.
— Я не шучу, — сказала она. — Если тебе необходимо покинуть меня, если я делаю тебя несчастным, тебе надо просто так поступить, и все. — Она оперлась на локти и задвигала бедрами, освобождаясь от меня. — Ты должен пообещать мне, Эрик. Это очень важно.
— Эй! — Я потер ей руки. — Что такое?
Она долго на меня смотрела сверху вниз, и я всерьез стал опасаться, что она вот-вот заплачет.
— Эй! — снова сказал я, откидывая ей волосы с лица.
— Да ничего, — сказала она с расплывчатой улыбкой. Затем снова улыбнулась, на этот раз более узнаваемо. — Ничего, просто я не в себе.
Я обхватил ее руками, и она снова опустилась на меня. Мы держали друг друга в объятиях, и ее голова лежала у меня на груди.
— Ну же, — сказал я. — Выкладывай.
— Ты весь в поту, — сказала она, приподняв голову.
— Ты тоже.
Какое-то время мы так и лежали.
Я прислушивался. Снаружи палатки не раздавалось ни звука.
— Я бы не перенесла, если бы я тебя погубила, — сказала она.
— Клио, — сказал я, гладя ее по затылку, — ты же не можешь отвечать за все, что с нами произойдет.
Кофе в Греции пьют холодным, обычно без молока и без сахара, но туристам склонны подавать и то и другое. Его называют «фраппе», или «нескафе-фраппе», или просто «нескафе».
Мы, устроив себе выходной, сидели снаружи кофейни в городе Наксос,[6] глядя на гавань. Наксос называют зеленым островом, пусть даже в настоящее время он не очень-то зелен, хотя, с другой стороны, лето уже на исходе, а представление о том, что нечто может оставаться зеленым круглый год, является, вероятно, чисто английской особенностью. В любом случае, все относительно. На некоторых других греческих островах зелени гораздо меньше, там одни только скалы да песок. Если верить путеводителю, древние греки вырубили исконные леса на большей части своих островов и заменили их оливковыми деревьями. У оливковых деревьев попросту нет таких корней, которые могли бы позволить им удерживаться в почве на склонах, так что все это земное богатство оказалось смытым в море или обращенным в пыль, и теперь эти острова представляют собой лишь гребни каменистых гряд с разбросанными там и сям заплатами бурой травы и ящерицами.
Наксос красив, но по-настоящему он не зелен, во всяком случае не сейчас.
Официантка подала нам фраппе с молоком и сахаром, ни о чем не спрашивая, но, с другой стороны, я был одет немного в стиле Хантера С. Томпсона[7] — шорты цвета хаки, небесно-голубая гавайка, изукрашенная чайками, огромные солнечные очки и шляпа с маленькими полями, — так что это, по всей вероятности, было из-за меня.
Когда вам подают фраппе, то, если он по-настоящему хорош, кубики льда лежат внизу, на самом дне. По мере того как напиток убывает, становясь в большей мере кофе и в меньшей — пеной и сливками, лед постепенно пробивается кверху. Подобно огню, это оказывает своего рода гипнотическое воздействие.
Клио сказала что-то о наполовину высеченном из камня колоссе высотой в двадцать пять футов в древнем карьере на другой стороне острова. Этого оказалось достаточно, чтобы я заморгал, оторвав взгляд от своей чашки.
— Что?
Она положила путеводитель на стол и слегка опустила темные очки:
— Проснись!
— Понятно, — сказал я с улыбкой. — Это, наверное, из-за жары.
Клио водрузила очки обратно на переносицу и с секунду меня рассматривала.
— Тебе надо повышать жизнестойкость, Сандерсон. Что мне от тебя толку, если ты подорвешь здоровье?
Я превозмогал все ее язвительные уколы.
— Я тебе нужен только здоровым?
— Да, — сказала она.
Через несколько часов после того, что я неуклюже обозначил про себя как временный кризис, испытанный Клио, мы снова занялись любовью, в сколько-то там часов утра. Во второй раз это было чем-то сонным и медлительным, плывущим по течению, почти бессознательным. Клио что-то очень тихо говорила, пока я двигался внутри ее, и я тоже говорил, и эти слова являлись откуда-то с очень большой глубины, просто слова, и все. Ночные слова, сексуальные или там астральные, я не знаю, слова, не предназначенные для разговоров при свете дня. Не те слова, что можно запечатлеть с помощью букв и чернил. Я и в самом деле не знаю, как это объяснить, но все было именно так.
— Я люблю тебя, — сказала Клио из ниоткуда, когда я потянулся через стол, чтобы взять путеводитель.
— Знаю, — кивнул я, беря книгу и начиная ее листать. — Мне тоже нравится проводить с тобой время.
— Пьяница, — рассмеялась она. — Таким я тебя ненавижу.
— Таким ты сама меня изобрела.
— Отдай-ка мне книгу, — сказала она. — Хочу показать тебе этого каменного истукана.
Видеокассета, на которой вспыхивала и гасла лампа, покоилась на видеомагнитофоне под телевизором, в темноте. Осколки и обломки разбитой лампы лежали в коробке, осторожно ссыпанные туда вдоль складки газеты, чтобы Иэн не поранил себе лапы, бродя по дому поздней ночью. Коробка с лампой была заклеена и стояла над камином, словно урна с прахом. Письма и бандероли от Эрика Сандерсона Первого, по-прежнему невскрытые, лежали на полке за дверью кухонного шкафа. Капли дождя, каждая из которых сама себе представлялась голубой планетой, населенной бактериями, ударялись в окна и размазывались под ветром, стекая по наружной стороне стекол. По углам копилась пыль, а мои собственные тени, подобно теням Хиросимы, оставались на подоконниках и плинтусах. Пауки делили свои территории на бескрайних просторах полов и потолков. Не все на нижнем этаже дома оставалось по ночам совершенно тихим и совершенно неподвижным.
Наверху, сбоку от лестницы, располагалась запертая дверь, знакомая и неподвижная. Рядом с ней — дверь в мою спальню, реальная, функционирующая и не вполне закрытая. Меж дверью и рамой имела место щель шириной с кота, и сквозь нее от пола до потолка пробивался клин желтого света от лампы светильника на прикроватном столике. За этой щелью, внутри спальни, лежала на ковре неудобочитаемая тетрадь — четыре колонки чисел и перечеркнутая диаграмма взирали на потолок. На двуспальной кровати лежали: кот Иэн, уткнувшись носом в собственный хвост, этакий спящий клубок; «Фрагмент о лампе», засунутый между подушкой и стеганым одеялом; и я, на своей стороне, прикрывший рукой глаза от света, которому снилось вот что.
Я шел по испещренной солнечными пятнами аллее, вдоль которой росли давно не стриженные кусты и лозы и стояли полуразрушенные греческие колонны и классические белые статуи с отвалившимися руками или головами. Разбитые постаменты клонили своих потрепанных непогодой хозяев под такими углами, которые угрожали бы опрокидыванием или соскальзыванием любому реальному человеку. Воздух, насыщенный сладким запахом то ли эвкалиптового, то ли камфорного масла, был таким горячим и живым, что, попадая в рот, выпаривал из него влагу с нежной, задушевной заботой. Я прошел мимо старой мраморной статуи знаменитого шеф-повара, который написал мою поваренную книгу. С его покрытого лишайниками лица взирали пустые глаза, меж тем как сам он, высокий и агрессивный, воздевал к небу огромную ложку так, как какой-нибудь герой мог бы воздевать свой меч. Немного дальше, в глубокой нише, к грубо высеченному в камне пианино прислонился оплетенный паутиной Хамфри Богарт, и в его закопченной каменной руке застыл закопченный каменный стакан, который он держал возле лацкана закопченного каменного смокинга.
Достигнув конца аллеи, я прошел под осыпающейся аркой и оказался среди остатков большой открытой площади, в центре которой располагалась римская купальня. Купальня была наполовину пуста, и всю воду, что в ней была, покрывал неподвижный ковер из листьев развесистой ивы, пробившейся сквозь древние плиты. Я направился к этому дереву, осторожно переступая через оживленную цепочку черных муравьев и огибая кочки высокой бурой травы, тоже протолкавшейся к свету, где только это позволили камни.
Подойдя ближе, я заметил большой пластиковый лежак, установленный в тени дерева. На нем, на боку и спиной ко мне, лежала девушка. Когда я приблизился, она принялась что-то искать в своей сумке, и все мои внутренности подпрыгнули к горлу во влажном толчке узнавания.
— Клио!
Клио Аамес оставила то, чем была занята, обернулась и подтолкнула кверху свои солнечные очки, так что они обхватили ее длинные черные волосы наподобие ленты.
— Черт возьми, — сказала она. — Посмотрите, кто пришел.
Оказавшись под деревом, я нагнулся, меж тем как она приподнялась, и сгреб в охапку ее совершенно реальное тело, согретое летним зноем. В ответ она тоже крепко обхватила меня руками, и мы вместе опустились на лежак. Так мы провели долгое время — обнимаясь, зарываясь лицами в шеи друг другу, глубоко дыша и оставаясь совершенно неподвижными.
— Ты здорова? — спросил я из-под самой мочки ее уха, скорее одним лишь выдохом, нежели звуком.
— По-моему, да. Вполне. — Воздух, слова, доносившиеся изнутри нее, щекотали мне шею. — Я по тебе скучала.
— Я забыл тебя, Клио. Я обо всем этом забыл. Мне очень, очень жаль.
— Эй, брось, все в порядке. — Ее рука лежала на моей шее, и пальцы поглаживали завитки волос у меня на затылке. — Я здорова. Все хорошо. — Она нежно отодвинулась от меня, чтобы заглянуть мне в глаза. — Все хорошо. Теперь мы здесь, и все хорошо.
— Клио, — сказал я.
— Все нормально. Я понимаю.
— Тебя же нет.
— Вот она я, прямо перед тобой.
— Нет, это не ты. Ты умерла.
Клио окончательно высвободилась из моих объятий и села прямо.
— Для твоего сведения, — заявила она, — я, по-моему, выгляжу очень даже неплохо. — Она провела руками от топа бикини до трусиков, чтобы подчеркнуть сказанное. Через секунду снова посмотрела на меня. — Полагаю, в этой части ты со мной согласишься.
— Ты выглядишь просто фантастически.
— Фантастически для мертвой?
Я пропустил это мимо ушей, чувствуя, как на лице у меня заиграла улыбка.
— Не заводись, Аамес. А с чего это вдруг ты опять стала носить свой топик?
Я потянулся, чтобы прикоснуться к ней так же, как только что прикасалась к себе она сама, но она сильно шлепнула меня по ладони в преувеличенном изумлении.
— О господи! «Клио, ты мертва. Клио, можно мне посмотреть на твои сиськи?» Есть для тебя одно словечко: некро-, — она разделила слово пополам и пришпилила ко мне обе половинки тычком указательного пальца, — филия. Вот до чего ты деградировал, когда я оставила тебя?
Я уставился себе под ноги с самым серьезным видом, на какой был способен, и произнес хриплым голосом самурая из второразрядного фильма:
— Мне стыдно.
— Вот и хорошо, — сказала она, подтягивая колени к подбородку. — А теперь расскажи-ка мне, что там происходило в «Жителях Ист-Энда».[8]
Этим-то я и занялся. Я наполовину успел пробраться через запутанную и неправдоподобную фабулу, окружавшую возвращение одного из злодеев этого сериала, когда Клио подалась ко мне, обвила рукой мой затылок и поцеловала меня, сначала очень нежно, а потом глубоко и от души.
— Слушай дальше, — тихо сказал я, когда мы разъединились. — Я еще не рассказал тебе, как снова забеременела та дурочка с унылыми глазами.
Клио улыбнулась какой-то пустой улыбкой и прижалась своим лбом к моему.
— Мне так жаль, что это случилось, — сказала она.
— Да, — сказал я. — Он теперь стал не таким интересным. Думаю, и рейтинги упадут.
— Эрик…
— Понимаю, прости. Ты знаешь, как это у нас получается? Как нам вообще удается шутить?
— Уродские уроды, — проворковала Клио, слегка кивая и тем самым заставляя меня тоже кивать.
Несколько секунд мы продолжали прижиматься друг к другу лбами.
— Можно ли было?.. Мог ли я хоть что-нибудь сделать? Клио слегка отодвинулась, чтобы мы могли смотреть друг другу в глаза. Ее ладонь по-прежнему лежала у меня на плече. Она помотала головой.
— Даже и не знаю.
Я взял ее за другую ладонь и обеими руками прижал ее к своим коленям.
— Кли, скажи мне что-нибудь, чтобы я убедился, что это не сон.
— Что-нибудь вроде чего?
— Что-нибудь, о чем бы я не знал, чтобы мне пришлось пойти и посмотреть на это, и, когда бы я так сделал, оказалось бы, что ты говоришь правду.
— Не думаю, чтобы это могло бы в чем-то убедить.
— Тогда просто скажи, что я не сплю.
— Может, и спишь, — сказала она. — Может, это тебе снится.
— Я не хочу. Клио, мне одному не справиться.
Раздался удар: бум!
Мы оба сильно вздрогнули и повернулись к римской купальне. Слежавшиеся на водной поверхности листья медленно вращались по спирали.
— Там что, есть что-то живое?
Клио кивнула:
— Да.
— И что это?
— Не знаю, — сказала она, глядя на воду. — Оно появляется снизу, где все черным-черно.
Раздался еще один удар.
Маленькие волны пробежали по замусоренной поверхности, плескаясь в заплесневелые плиты.
— Ты готов? Это оно самое.
Клио держала меня за плечи, стараясь улыбкой выразить твердость духа, что ей почти и удавалось.
— Кли, что происходит?
Бум!
Бум!
Одним рывком я пробудился, мигая от электрического света. Непонятно было, являлся ли этот звук частью какого-то моего сновидения или же он был реальным, исходящим извне. Кот, ушки на макушке, стоял в изножье кровати, огромными глазами уставившись в стену. Я, как только мог, старался сохранять спокойствие, про себя отсчитывая секунды тишины: одна… две… три… четыре… пя…
Бум!
Иэн исчез, взметнувшись рыжим клубком нервной энергии, а я весь сжался от страха.
Еще один удар.
Хлопок.
Глухой стук. Удар. Еще хлопок.
Инстинкты наводнили меня химическими реагентами, вызывающими онемение в пальцах, губах и ушах. Желудок расслабился, подступила тошнота, и каждый волосок на теле встал дыбом, насыщенный электричеством. Физиология понуждала меня бежать, спасаться бегством. Но я не побежал. Инстинкты преодолела логика, когда я осторожно сел на кровати, и некая твердая рука завладела всеми струнами организма, отводя мои действия от паники и направляя их. Я сделал несколько глубоких вздохов, а затем как можно тише поднялся и прокрался на лестничную площадку.
Громыхающие, хлопающие, лязгающие и дребезжащие звуки исходили из-за запертой двери, и они нарастали, становясь все более и более агрессивными. Пока я стоял там, стараясь унять дрожь, следить за дыханием и сохранять спокойствие, до меня начало доходить, что во всем этом шуме было нечто неладное. Потребовалось несколько секунд, чтобы разобраться, в чем именно состояло это нечто: грохот и хлопанье из-за закрытой двери вроде бы доносились издалека. Судя по размерам дома, запертая комната никак не могла быть большой, в лучшем случае она была чуть меньше моей спальни, а возможно, представляла собой лишь кладовку. Следовательно, это было невозможным, и все же казалось, что звуки отдаются от голых стен, словно бы несясь из дальнего конца огромного пустого склада.
Неистовый шум сделался еще сильнее, обратившись в яростную молотьбу бешеных ударов и в раскаты металлического звона. Я подался вперед, вслушиваясь изо всех сил, чтобы найти какую-нибудь разгадку. При этом слегка коснулся ухом запертой двери — чуточку, едва-едва. В то же мгновение, когда это произошло, в ту долю секунды, на которую часть моего тела вошла в соприкосновение с краской, весь сокрушительный шум, хлопанье, стуки, все вообще — остановилось намертво.
Шок заставил меня отпрянуть назад, словно бы я обжег пальцы. Зажав рот рукой, я старался не шевелиться, старался не дышать.
Из-за закрытой двери на меня накатывалась глубокая плотная тишина. Абсолютная. Тяжелая. Чем-то чреватая. Эта тишина была звуком, свидетельствующим о том, что за тобой наблюдают.
Я ждал.
Ждал, что же произойдет.
Минуту.
Две минуты.
Совершенно ничего не происходило.
Десятью минутами позже я, вооружившись молотком из ящика для инструментов, рылся в кухонном шкафу среди невскрытых писем от Эрика Сандерсона Первого. Найдя конверт с квадратной картонкой внутри, я взрезал его с одной стороны и потряс. В руку мне упал ключ.
— Я вхожу, — сказал я перед дверью, и меня удивило то, как отчетливо и громко прозвучал в тишине мой голос. Собственные внутренности представлялись мне раскачивающимися эластичными лентами. Мочевой пузырь распирала горячая тяжесть. — Вхожу. Отпираю дверь.
Ключ клацнул в замочной скважине. Нажав на ручку, я медленно открыл дверь. Тишина. Держа молоток возле своего правого уха, готовый обрушить его на все, что могло бы замаячить во тьме, я боком протиснулся внутрь, шаря левой рукой по стене. Наконец обнаружился выключатель, я им щелкнул, и загорелся свет.
Посреди комнаты стоял картотечный шкафчик.
И больше ничего.
Там никого не было.
И комната, да, оказалась меньше спальни, слишком крохотной, чтобы можно было как-то объяснить те звенящие раскаты эха. Единственное окно было заперто. Насколько я мог видеть, не было никакой возможности для того, чтобы кто-то мог проникнуть сюда и выбраться отсюда, но я по-прежнему держал молоток наготове.
Четыре из пяти ящиков картотеки были пусты. В пятом я обнаружил одну-единственную красную картонную папку, внутри которой находилась одна-единственная страница машинописного текста.
Я не вынимал папку из ящика и не читал эту страницу. Одну, две, три, четыре секунды я вообще ничего не делал. В конце концов я задвинул ящик и, опершись спиной о картотеку, попытался уловить, что же во всем этом неладно. Дело было не только в звуках. Начиная со своего второго дня в этом мире я воображал, что в этой комнате содержатся все факты и цифры, касающиеся моей утерянной личности, бумажные следы жизни Эрика Сандерсона Первого и фотографии — его самого, Клио Аамес и всех, кто с ними тесно общался. Постоянные свидетельства в цветной печати и в текстах, доказывающие, что они действительно жили на свете, что и эти люди, и времена, и события реальны и когда-то имели место среди сплетения всех прочих обстоятельств. Я едва ли не предвкушал, что там окажется множество вещей, некогда принадлежавших Клио, — прежде всего, это было бы логическим объяснением того, что комната была запечатана. Но там ничего не было. Чтобы окончательно убедиться в этом, я еще раз осмотрел картотеку и все остальное. Вытащив красную папку из пазов, в которых она была закреплена, и сунув ее себе под мышку, я вышел оттуда, выключив свет и закрыв за собой дверь.
Из холодильника я достал бутылку водки (у меня появилась привычка выпивать порцию-другую наедине с видео по вечерам, а время от времени — и после полудня) и налил себе добрых полстакана поверх льда. В кухне снова появился Иэн — теперь он был сама храбрость, весь его вид так и говорил «никогда в жизни я ничего не пугался!» — и принялся вкрадчиво тереться своим тучным тельцем о мои ноги. Я вскрыл для него банку тунца и, прихватив стакан и бутылку, направился в гостиную.
Телевизор — великое средство для приведения сознания в норму. Включив его, я повалился на диван, поставив водку на пол у своих ног и положив сбоку от себя красную папку. Чтобы успокоить нервы, я сделал несколько глубоких, обжигающих горло глотков, а затем открыл папку и вынул из нее лист бумаги. Вот что было там напечатано:
Вообрази, что ты на озере, в лодке.
Дело происходит ранним летним утром. В то время, когда солнце не вполне еще выбралось из-за горизонта и длинные, вытянутые тени оставляют следы на холмах, словно тигриные когти. Проплывая под лучами солнца, ты чувствуешь их теплоту, но в тени воздух все еще прохладен, и туман цепляется за все укромные уголки и выступы, где только это возможно.
Время от времени налетает держащийся понизу ветерок, поднимая на воде рябь и легонько покачивая твою лодку, плывущую по утренней ряби, в которой инь постоянно чередуется с ян. Поют птицы. Это отчетливые, ясные звуки, свободные от того жужжащего фона, который появляется, когда день разворачивается в полную силу. Время от времени можно слышать шуршание листьев под ветром или всплески волн побольше, разбивающихся о борт лодки, но больше ничего.
Опуская руку за борт, ты испытываешь дрожь от соприкосновения с водой, от равномерного ее игривого колыхания, при котором она то касается костяшек твоих пальцев, то отпускает их в ритме, пронизанном холодом. Вытягиваешь руку обратно и наслаждаешься тем, как исчезает ломота в пальцах. Держа руку перед собой, закрываешь глаза и ощущаешь крохотные проявления борьбы сил природы — сил гравитации и поверхностного натяжения воды, пока жидкость отыскивает пути на твоей коже, собирается в капли, которые затем срываются вниз, и каждое падение капли сопровождается отчетливым шлепком.
А теперь, именно на этом шлепке, — остановись. Прекрати воображать. Теперь игра начинается по-настоящему. Вот что очевидно, чудесно и ужасно в одно и то же время: озеро в моей голове, озеро, которое я вообразил, только что стало озером в твоей голове. Не имеет значения, что ты никогда меня не знал или же ничего обо мне не знаешь. Я мог бы уже умереть, мог бы умереть даже за сотню лет до твоего рождения, и все же — подумай об этом хорошенько, так подумай, чтобы, миновав очевидное, добраться до изумительного чуда, — озеро в моей голове стало озером в голове твоей собственной.
Позади, или внутри, или на всей протяженности трехсот семи слов, что составили мое описание, позади, или внутри, или на всей протяженности тысячи шестисот восьмидесяти трех знаков, употребленных дня этого, существует своего рода течение. Чисто концептуальный поток, не имеющий ни массы, ни веса, ни материи, не привязанный ни к гравитации, ни ко времени. Поток, который может быть виден только в том случае, если ты решишься смотреть на него именно под тем углом, под которым мы глядим на него сейчас, но тем не менее поток этот направлен непосредственно из моего воображаемого озера в твое.
Далее, попробуй увидеть все потоки человеческого взаимодействия, общения. Все те связующие потоки, направленные к людям и пролегающие между людьми, проходящие через тексты, картины, речь и комментарии телеведущего, льющиеся сквозь общие воспоминания, случайные связи, события, свидетелями которых были несколько человек, потоки, затрагивающие прошлое и будущее, причины и следствия. Попытайся увидеть этот обширнейший лабиринт озер и каналов между ними, оценить его размеры и внушающую священный ужас сложность. Эту огромную, богатую среду. Этот водный рай всех сведений, сознаний и личностей.
А теперь вернись к своему озеру, к своей легонько покачивающейся лодке. Но на этот раз пойми, что это за озеро, разберись, что представляет собой это место, и, когда ты будешь готов, перегнись через борт лодки. Вода чиста и глубока. Преломленный солнечный свет прорезает ее голубыми клиньями, уходящими вниз, в прозрачные холодные глубины. Сиди спокойно, жди и наблюдай. Не шевелись. Будь в высшей степени неподвижен. Говорят, жизни свойственна цепкость. Говорят, что при наличии половины шанса или менее того жизнь будет расти, существовать и развиваться даже в самых неблагоприятных и невероятных местах. Жизнь, говорят, всегда находит себе пути. Не издавай ни звука. Продолжай смотреть в воду. Продолжай смотреть и наблюдать.
Я пару раз перечитал этот текст. Положил страницу обратно в папку. Осушил стакан с водкой. Протер глаза. Сказал: «О господи». Налил себе еще порцию и снова тяжело опустился на диван. Мимо, не обратив на меня ни малейшего внимания, прошел кот. Холодильник гудел. Все остальное состояло из стучащего в окна дождя. Все это не имело совершенно никакого смысла, а если и имело, то я слишком устал и вымотался, чтобы его увидеть. Закрыв глаза, я сосредоточился на жжении водки, позвякивании кусочков льда в стакане и простых усилиях, требуемых для дыхания.
Я проснулся на диване посреди увиденной во сне встречи с доктором Рэндл.
— Но это же не… — проговорил я вслух и тут же осекся, поняв, что это был сон.
Пока я спал, что-то изменилось.
Мое одурманенное, лишь наполовину пробудившееся внимание обратилось внутрь, словно пронзающий тьму яркий луч фонаря, и меня поразила его неожиданная ясность. Я увидел все свое сознание, которому было четыре месяца от роду, свою шестнадцать недель формировавшуюся личность, — увидел совершенно, во всей полноте, живо и ярко, во всех деталях. Я различал даже сновидение-воспоминание, которое все еще проигрывалось где-то на заднем плане, отмечая, что лента крутится все медленнее, по инерции, теряя связность.
Оттолкнувшись от подушек, я сел на диване прямо. Ощущение ясности расширилось. Все в комнате, все предметы и их пространственные связи, все цвета, освещенность, оттенки, все давление воздуха и скачущие звуковые волны, — все это приобрело остроту лезвия бритвы, все вошло в обжигающий и слепящий фокус. Глаза мои, широко открытые и шарящие вокруг, обнаружили стакан водки, который я все еще держал у себя на коленях. Это меня ошеломило. Я поднял его так осторожно и нежно, как только мог, изо всех сил стараясь не оказать никакого воздействия на то, что происходило внутри его. Три кубика льда подтаяли, края у них закруглились, и у каждого появилась своя собственная сложная загадка асимметрии, призрачные плоскости и трещинки. Вокруг каждого кубика завивались, смешиваясь между собой, талая вода и немного более плотная водка, образуя миниатюрные погодные системы и штормовые фронты. Я думал о недолговечных цветных спиралях нефти, растекающейся в воде, о прискорбном вращении и разбегании галактики, о шестеренках маргариток в зеленой траве, приводящих в действие гигантский механизм эволюции, о водовороте сливок, разматывающих свои спиральные ветви в забытой чашке кофе, и все это являлось откуда-то одновременно, но отнюдь не мешало. Все идеально согласовывалось с прекрасной, едва ли не травмирующей действительностью субстанций, форм, движений и освещенностей в стакане. Это было слишком ясным, слишком огромным, от этого перехватывало дыхание. Я почувствовал покалывание у себя в глазах и понял, что плачу.
Какое-то движение разомкнуло мое внимание. Перефокусировав зрение, я устремил взгляд мимо стакана водки в статическое жужжание помех на телеэкране. Несколько секунд я оставался совершенно неподвижен, а потом медленно опустил стакан на пол, стараясь ни на миг не отрывать взгляда от экрана. Вдалеке, в глубинах белого шума, было нечто живое — скольжение мыслей, плывущих вперед, движущееся тело понятий и почти не ощутимых образов.
Я медленно слез с дивана на пол и пополз к телевизору, стараясь пристальнее вглядеться в рябь шипения за стеклом, свидетельствовавшего об отсутствии сигнала. Когда я приблизился, это существо меня заметило. Оно набрало скорость, чтобы скрыться из виду, и рывком исчезло за нижним правым углом экрана.
Я подползал все ближе, ближе и ближе, пытаясь снова уловить проблеск или отраженную тень этого существа в бездне необозримых пространств, образуемых помехами, и тогда —
С пронзительной электрической вспышкой экран подался вперед, и свет везде погас. Уже в темноте телевизор свалился на пол с тяжелым стеклянным стуком, а я отпрянул и в животном ужасе стал карабкаться обратно, перебирая по полу пятками и ладонями. Ударившись плечами о диван, я неуклюже на него взобрался и стал подтягивать кверху колени, пока они не уперлись мне в подбородок, после чего обхватил руками лодыжки. Все мое тело так и корчилось, отчаянно стремясь куда-нибудь убежать, но темнота, тишина и паника парализовали меня, заставили окаменеть. Я старался дышать беззвучно, но и дыхание мое, и мышление были вспороты, разрублены, разорваны в клочья. Ничего другого я не слышал, да и не видел. В комнате была кромешная тьма.
Нет.
Не вполне кромешная. Маленький зеленый индикатор детектора задымления, расположенного на потолке, стал моей далекой Полярной звездой. Едва-едва испуская слабый свет, он восстановил из темноты очертания книжного шкафа и журнального столика, а также задней панели опрокинутого телевизора. Я сосредоточился на этом круге и на своем дыхании. После более длительной адаптации даже этой рассеянной пыльцы света будет достаточно, чтобы видеть. А когда я смогу видеть и различу дверь, то сумею справиться со своими онемевшими ногами и бежать.
Что-то яростно и грузно ударилось в дальний конец дивана, все сдвигая в сторону и заставляя крениться тяжелым, выворачивающим нажимом. Я рванулся вправо, глубоко вонзившись пальцами в мягкую обивку подлокотника, стараясь противостоять инерционному моменту, стремившемуся опрокинуть меня за борт, и, с огромным трудом, мне это удалось. Тяжело откачнувшись обратно на свое место, я продолжал одной рукой крепко цепляться за подлокотник, а другую закинул за спинку дивана и, зафиксировав локти и напрягая все мускулы, глубоко и плотно вдавливался в угол. Мыслей не было — мое мышление походило на груду разбитого стекла, а дыхание было таким быстрым, что темнота вокруг начала клубиться. Мне хотелось броситься к стене в надежде удариться о дверь или, по крайней мере, около двери, а потом ее нашарить, но я не мог преодолеть ужаса, сковывавшего мне ноги. Бум! — еще один удар, непосредственно сзади и подо мной, гораздо более сильный, подобный крушению медленно движущегося автомобиля, и задняя сторона дивана рванулась кверху и запрокинулась вперед, из-за чего я, раскинув руки и ноги, полетел в пустоту, а потом ковер и пол навалились на меня.
Понятия, чувства, очертания слов — все это разлетелось в моей голове на части во всплеске ощущений, текстур, схематичных воспоминаний, букв и звуков, брызнувших в стороны при моем приводнении. Я стал погружаться, все глубже и глубже, увлекаемый силой своего падения, и при этом у меня не было ни мысли, ни представления, ни какого-либо воспоминания о кислороде или о дыхании вообще.
Я вынырнул, кашляя и хватая ртом воздух, самую идею воздуха. Смутная физическая память о материальности пола сохранилась, но теперь я покачивался и плыл, пытаясь подавить воду идеей пола, в текучем представлении, в нескончаемо перекатывающихся холодных волнах ассоциаций.
Все вокруг было темным и черным, кроме слабого зеленого мерцания Полярной звезды. Не было больше никаких очертаний, ни книжного шкафа, ни задней стенки опрокинутого телевизора. Был только я, в одиночестве рассекающий воду посреди этой огромной концептуальной формы: концепция выступала в роли окружающей среды, обладающей своими собственными характеристическими глубинами, движущейся, меняющейся и развивающейся во времени и пространстве тем же образом, как это происходит со всеми словами, идеями и представлениями. Нет, нет, нет. Я пытался стряхнуть с себя этот способ существования, заставить идею уйти обратно за материю, принудить свое тело найти и принять жесткую реальность пола, как объективное существование песка, камней и цемента, тяжелых физических атомов вне слов, идей или логических связей, но мой разум находил для этих вещей лишь слова, идеи, знаки и связи, но совершенно ничего прочного, материального, а действовать без указаний разума мое тело не могло. Я снова опустил глаза, пытаясь усилием воли вернуть себя обратно в привычный мир твердых тел. Но даже смутное телесное воспоминание о твердой почве уже развеялось, и ноги мои бились в невещественной жидкой черноте. Ни мира, ни своего разума, ни способа связи между ними, ни того, в чем коренился сдвиг в восприятии, — ничего этого я не контролировал и не мог исправить того, что произошло. Но я должен был убраться прочь. Прочь от невообразимо глубокой черноты у себя под ногами, от твари в телевизоре, от ярости, которая швырнула меня сюда; я должен был убраться, выбраться, и немедленно. Я посмотрел вверх, на Полярную звезду, прикинул по ней, где примерно должна находиться дверь в гостиную, и изо всех сил поплыл в том направлении.
Далеко я не уплыл.
Что-то огромное пронеслось в воде внизу, утягивая меня за собой в миниатюрном водовороте распутывающихся мыслей. Та тварь из белого шума помех. Господи. Я быстрее замолотил ногами, с трудом продвигаясь в жидкости и пытаясь притянуть к себе в сознание осязаемую мысль о суше. Но мне удавалось лишь выбивать брызги да поднимать водяную пыль из фрагментов разума. Затем последовал еще один обратный поток, увлекший меня за собой, нанося удар за ударом; тварь снова прошла подо мной, и неистово вспарывающая воду попутная струя, оставленная ею, ударила меня, закрутила, утащила под поверхность.
Вынырнув к воздуху, я выкашлял: акула! Это слово явилось в перехватывающей дыхание дрожи, а потом я закричал: помогите! Акула! На помощь! И кричал дальше: господи, господи, господи! — бил ногами, молотил руками, молотил и кричал. А потом, невесть как, свалившись откуда-то из-за моей отчаявшейся, рассыпающей искры мысленной цепочки, явилось воспоминание о конверте, присланном Эриком Сандерсоном Первым на случай критических обстоятельств, о «Мантре Райана Митчелла», приколотой к кухонной доске для заметок. Я напрягся, вспоминая текст на тех страницах. Результаты экзаменов? История того, как были окрашены комнаты в доме?
— Голубой с черным, серый с желтым! — Я выкрикивал эти слова, хватаясь за каждое из них как за соломинку, лишенный из-за шока способности соображать. — Голубой с черным, серый с желтым. Голубой с…
Что-то бросилось из глубины кверху, тяжело врезавшись мне в бедро и в бок, выбросив меня из воды в целой туче брызг, и рот у меня раскрылся, словно для вопля, но, поскольку дыхательные пути оказались сокрушены и перекручены, из глотки вырывалось только жалкое шипение. Я стремительно упал обратно в гулком всплеске диссоциативных фрагментов.
А потом…
А потом пошел дождь, хлынул ливень из букв, слов, образов, кусочков событий, лиц, местностей — то лес, то город поздней ночью, — и окружавшее меня море смешивалось и соединялось с неисчислимым множеством всего остального, что в него падало. И я потерялся во всем этом и утонул, растворился, полностью лишаясь разума, мыслей, сознания.
Я открыл глаза. Из-под штор сочился влажный свет — наступило утро, снова возвратив в фокус материальный мир. Как выяснилось, я лежал у книжного шкафа в гостиной. Я кашлянул и, сморщившись, зашипел от боли. Сломанное ребро? Пока я медленно и болезненно приводил себя в скрюченное сидячее положение, случился еще очередной книжный оползень. Телевизор лежал на ковре экраном книзу, во всю длину вытянув свой сетевой шнур, диван был перевернут кверху ножками. Вещи, пусть разбитые и разбросанные, расколотые и раскуроченные, все-таки присутствовали. Осязаемые, материальные вещи. Вещи в доме из кирпичей, стоящем на фундаменте из скальных пород. Безмолвная достоверная материя.
Собравшись с силами, я окончательно выбрался из руин, поднялся на ноги, покачнулся и выпрямился. Сами собой, непрошено явились слова: доктор Рэндл не сможет ни помочь тебе, ни защитить.
Я проковылял в кухню и принялся вынимать из шкафа письма Эрика Сандерсона Первого.
(Получено: 22 сентября)
Письмо № 2
Когда-то я знал очень много. Думаю, тебя изумили бы те вещи, которые я знал, способы, которыми я им научился, а также все то, что я полагал возможным узнать. Сейчас же я живу среди обломков прежнего знания, тем, что успел записать и сохранить, фрагментами, которые кажутся мне ущербными и сбивающими с толку.
Вот что я доподлинно знаю, это то, что все исследования, результаты которых пропали, все путешествия, в которые я пускался, все опасности, которым я себя подвергал, — все это я совершал ради девушки, которую звали Клио Аамес. Я любил ее, Эрик. Очень любил. И она умерла. У меня остались только самые общие ощущения происходящего, да и те исчезают так же быстро, как запахи детства, касающиеся тебя на мгновение и тут же уносимые ветром. Но, но, но. Странное чувство я испытываю, когда об этом пишу, — но я, кажется, верю, что могу изменить то, что случилось, и каким-то образом спасти ей жизнь даже теперь, когда ее уже нет. Разумеется, я этого не могу. Тот, кто умер, тот умер. Если ты это читаешь, значит, я тоже мертв, а в скором времени тебе самому придется сражаться за свою жизнь.
Эрик, мне очень жаль.
Я так много потерял, так много выветрилось из моей головы, но я изо всех сил старался рассовать по разным укромным местам достаточное количество того, что могло бы тебе помочь. У меня нет никаких ответов, я почти так же пуст, как, должно быть, ты в это время, но у меня есть кое-какие инструменты и немного знаний. Кое-какое оружие и несколько отрывков. В остальном тебе придется полагаться на себя. У тебя всегда есть выбор.
Я так забывчив. Эта тварь отыщет все, что я упущу, потому что она никогда не прекращает поисков, а ее чувства необычайно остры. Она найдет способ добраться до меня, а со временем явится снова, чтобы искать тебя. Я не могу за всем уследить. Не могу вечно оставаться в этой акульей клетке.
Зверь, что на тебя охотится, — людовициан. Это образчик одного из многих видов концептуальных рыб, плавающих в потоках человеческого бытия и в приливах-отливах причин и следствий. Звучит, возможно, как бред сумасшедшего, но это не так. Жизнь имеет цель. Потоки, течения и реки человеческого знания, опыта и общения, разраставшиеся на протяжении нашей недолгой истории, теперь стали обширной, богатой и щедрой средой обитания. Так почему же нам ожидать, что эти потоки останутся бесплодными?
Жизнь всегда стремится найти выход. Просто взгляни на себя, на меня, и ты поймешь, что так оно и есть.
Не знаю точно, как в этом мире появились рыбы-мысли, но в обширных и теплых водоемах культуры постоянно эволюционируют миллионы слов, идей и понятий. Не представляется столь уж невероятным, что нечто из всего этого поднялось выше своих одноклеточных собратьев — весьма схожим образом с тем, как это проделали мы сами. Эгоистичная память?
Людовицианы — это хищные рыбы, акулы. Они питаются человеческими воспоминаниями и чувством самосознания. Это одинокие, охраняющие свою территорию жестокие и методичные охотники. Людовициан может выбрать себе в качестве добычи отдельное человеческое существо, а затем преследовать его и пожирать в течение нескольких лет, пока память жертвы и ее сознание полностью не истощатся. Иногда тело того, кто подвергался такому преследованию, переживает это испытание и начинает вторую сумеречную жизнь, после того как забраны исходное «я» и все его воспоминания. Со временем у такого человека может развиться свое собственное «надстроенное» самосознание, но в конце концов людовициан уловит его запах и вернется, чтобы завершить свое дело.
Прости, что излагаю это так прямолинейно.
Знаю, о чем ты, должно быть, думаешь, и ты не обязан верить мне, если не хочешь, но людовициан продолжает ходить кругами, и со временем он тебя найдет. Выучи текст Райана Митчелла, что я тебе прислал. Если не видишь на то каких-либо иных причин, сделай это хотя бы для того, чтобы ублажить старое пальто, висящее у тебя в шкафу. Боюсь, пройдет не так уж много времени, прежде чем ты сам увидишь, что все, о чем я тебе говорю, чистая правда.
(Получено: 24 сентября)
Письмо № 3
Текст Райана Митчелла представляет собой ограниченную форму концептуального камуфляжа. Чем дольше ты просуществуешь в этом мире, тем менее он будет эффективным. Стало быть, важно, чтобы ты научился защищать себя лучше. Для достижения этого существует несколько краткосрочных и несколько долгосрочных способов. Самый быстрый и самый надежный из них состоит в том, чтобы организовать бездивергентную концептуальную петлю, так что начать лучше всего именно с этого.
В бандероли ты найдешь:
х 4 диктофона с режимом непрерывного воспроизведения и адаптерами переменного тока;
х 4 записанных диктофонных кассеты;
х 4 восьмиметровых удлинителя;
х 1 адаптер с четырьмя гнездами, подключаемый к розетке;
х 16 аккумуляторных батарей на случай отключения электричества или для использования вне дома.
Назначение этого оборудования состоит в том, чтобы генерировать бездивергентную концептуальную петлю. Другими словами, течение по кругу, поток чистых и единичных ассоциаций, движущийся от одного диктофона к другому по порядку. От первого — ко второму. От второго — к третьему. От третьего — к четвертому. От четвертого — снова к первому. Результирующее течение оказывается достаточно сильным, чтобы отталкивать от определенного пространства поступающие в противном случае потоки (причин и следствий и т. д.), не допуская их проникновения внутрь и создавая таким образом зону изоляции. Насколько мне известно, ни людовициану, ни какой-либо другой концептуальной рыбе никогда не удавалось пробиться через такую концептуальную петлю. В сущности, она функционирует как акулья клетка.
Указания. Вставь кассеты в диктофоны. Помести диктофоны в каждом из углов комнаты или по краям любого пространства, которое намереваешься защитить. К каждому диктофону по возможности подключи адаптер переменного тока. Убедись, что все диктофоны установлены в режим непрерывного воспроизведения. Включи воспроизведение на всех диктофонах. Защита обеспечивается только внутри области, ограниченной расположением диктофонов.
Дальнейшие замечания, объяснения и сведения на случай повреждения оборудования. Каждая из предоставляемых тебе диктофонных кассет была записана разным человеком. Людям, делающим такого рода запись, не обязательно говорить что-то определенное, они могут просто заниматься своими повседневными делами, в течение нескольких часов держа в кармане диктофон, установленный на запись. Чем длиннее запись, тем больше по звучанию проясняются свойства индивидуума и тем надежнее твоя петля. Далее — и это, Эрик, довольно сложно, так что перечитывай это место, до тех пор пока не убедишься, что все правильно понял. Если тебе когда-нибудь потребуется заменить кассеты своими собственными, то человек, записавший первую кассету, должен будет передать ее вместе с тремя чистыми тому, кто будет записывать вторую. Тот, кто запишет вторую кассету, должен будет передать ее, первую и две оставшиеся чистыми тому, кто будет записывать третью. И так далее. Затем все четыре записанные кассеты должны быть отданы тому, кто записывал первую. Никому из участников записи нельзя прослушивать какую-либо из кассет. Все четверо должны совершенно не знать друг друга, иначе могут возникнуть поперечные течения, вследствие чего может образоваться разрушающий петлю водоворот. Разумеется, по той же самой причине у тебя не должно быть никаких контактов с кем-либо из четырех участников записи. Разумеется, это почти невозможно. Из этого ясно, насколько важно сохранять предоставленное тебе оборудование.
(Получено: 25 сентября)
Письмо № 4
Вот некоторые другие средства, обеспечивающие хорошую защиту на водных просторах:
1. Письма посторонних людей. Возможно, это — самые полезные из повседневных предметов, когда речь идет о том, чтобы перенаправить, запугать, смешать, замутить концептуальные потоки. Резонансные вещи можно эффективно закамуфлировать, опуская их в большую коробку, наполненную письмами. Или просто в кучу почтовых отправлений. Чем более разными людьми написаны письма, тем эффективнее защита. Эта система действует благодаря тому, что письмо выступает в качестве физического воплощения коммуникативного потока. Даже самое короткое письмо запускает и поддерживает сильный и определенный поток намеренного взаимодействия. Предмет или даже человек, ты например, погребенный в почте посторонних людей, будет пребывать в центре сбивающего с толку и запутанного, точно спагетти, средоточия множества переплетенных потоков. В результате людовициану или другой концептуальной рыбе предстанут сотни пересекающихся течений с различными источниками и реципиентами. Резонансный предмет затемняется, становясь лишь одним из множества возможных направлений потока, и любая мысленная рыба, пытающаяся к нему пробраться, скорее всего, окажется сбитой с толку, дезориентированной и лишенной верного направления.
2. Литература. Книги, в которых излагаются факты, обеспечивают устойчивые потоки информации во многих направлениях. Лучше всего библиотечные книги, потому что в таком случае сама книга связывается с каждым из своих предыдущих читателей. Беллетристические книги тоже порождают иллюзорные потоки из людей, событий и вещей, никогда не существовавших — или же, с определенной точки зрения, существовавших лишь отчасти. В результате создается лабиринт из зеркал, способный надолго задержать хищника. У меня имеется давнишняя запись, сделанная задолго до того, как мое сознание помутилось, где говорится, что некоторые из самых сложных сочинений, вроде «Тысячи и одной ночи»,[9] являются очень старыми защитными головоломками или даже мысленными сетями, с помощью которых древние вылавливали не особо крупных концептуальных рыб. Не знаю, правда это или нет. Выстрой вокруг себя небольшую стену из книг. В моих заметках говорится, что оптимальная ее высота составляет три или пять томов.
(Получено: 23 ноября)
Письмо № 60
Как и обещал, высылаю тебе ключ от запертой комнаты.
Прежде чем открыть картотеку, тебе надо перечитать письма № 3, 4, 58 и 59 и выполнить все данные в них инструкции. Текст, который ты обнаружишь внутри, является «живым» и крайне опасным.
(Получено: 30 ноября)
Письмо № 67
Насколько мне известно, концептуальные рыбы не видят физических растений и животных. Они не видят ни неба, ни луны. Различают они только людей, а также вещи, которые люди изготавливают, говорят или делают. Потоки человеческой истории, человеческой культуры, человеческой мысли — вот их среда обитания. Людовициан всегда занят поисками. Я стараюсь прятаться от него, но я забывчив. Сообщаю тебе обо всем, что знаю, пока это не исчезло навсегда.
(Получено: 9 января)
Письмо № 108
Я только что осознал, что прошло уже более трех месяцев. Ты получил уже более сотни моих писем. Надеюсь, тебе удается следовать моим советам. Я делаю все, что в моих силах.
Вскоре ты получишь бандероль, в которой будет находиться лампа, видеокассета и две тетради. Очень важно, чтобы ты вскрыл этот пакет внутри диктофонной петли, потому что содержащаяся внутри информация создаст в пространстве сильнейший запах.
Лампа была тщательно настроена на то, чтобы передать текст в двойной кодировке (Морзе/ЙЦУКЕН, об этом подробнее позже), содержащий фрагмент твоей истории. Как ты увидишь, в одной из тетрадей содержится моя работа по идентификации типа кодировки, а в другой — чистый текст. Расшифровать предстоит еще больше, и эта задача возлагается на тебя. На видеокассете записан полный цикл мигания лампы — для декодирования и на случай чего-то непредвиденного.
С текстом будь очень осторожен. Его следует считать «живым». Как и все остальные «живые» документы, в целях безопасности непременно храни его в коробке с письмами.
Сожалею и надеюсь.
(Получено: 11 января)
Письмо № 110
Правда ведь, он вроде бы неплохо читается, этот мой отрывок из дневника, где говорится о Клио и Греции? Я сам едва себя узнаю. Наверное, мне не удастся теперь написать что-нибудь подобное. Со мной покончено — я словно яйцо, из которого высосан желток: осталась одна только нетронутая и хрупкая скорлупа, с виду совсем такая же, как прежде, совершенно такая же, но больше ни в коей мере яйцом не являющаяся. Не знаю, все ли из того, что я пишу, имеет смысл. Добравшись до середины чего-нибудь, я вдруг обнаруживаю, что упустил одну из сторон. Словно пытаясь развесить на ветру огромное полотнище, я не могу удержать его все разом, и то одна, то другая его часть вырывается, хлопая вне пределов досягаемости. Ты все еще со мной? Да и есть ли вообще на свете ты, теперь, после того как меня не стало? Я изо всех сил стараюсь не терять веры в это. И ты, Эрик, не теряй в меня веры. Если ты существуешь, то тебе требуется информация для выживания; мне же надо, чтобы ты верил в меня. Я убивал себя так медленно, что на это ушли целые годы, и я даже так по-настоящему и не понял, почему это произошло. Я не хочу умирать. Я боюсь смерти, но еще больше страшусь небытия. Помню одну вещь, которую сказала Клио, а я записал. Мы выходили из какого-то здания — то ли паба, то ли кинотеатра, то ли торгового комплекса, — и Клио сказала: «Хочу, чтобы мне на большом пальце ноги вытатуировали снизу смайлик». Я спросил зачем, и Клио пояснила: «Ну, когда я умру и мне на этот палец нацепят бирку, в морге это будет выглядеть забавно». Воспоминания вроде этого подобны цветной пыльце с крыльев какой-нибудь бабочки, осыпающейся мне в ладонь, а затем сдуваемой ветром. Наверное, Клио пришлась по душе идея насчет такой татуировки потому, что тогда что-то от нее самой, от ее чувства юмора просуществовало бы немного дольше даже и после того, как тело ее умерло бы и похолодело. Это было бы чем-то вроде шалости. Ты ведь понимаешь, что я имею в виду? Не теряй в меня веры, Эрик.
(Получено: 12 января)
Письмо № 111
Расшифровка текста, закодированного мигающей лампой, производится в две стадии. Первая — это простая азбука Морзе. Лампа мигает короткими и длинными вспышками, которые соответствуют точкам и тире. Их сочетания могут быть преобразованы в буквы с помощью следующей таблицы:
Как ты сам увидишь, буквы на этой стадии представляются все еще произвольным набором, не имеющим никакого смысла. Это потому, что сделать надо гораздо большее.
Во второй части расшифровки этого кода используется раскладка клавиатуры пишущей машинки или компьютера, показанная ниже (где из первого ряда в третий перенесены буквы «Ё» и «Ъ», а все ряды слегка сдвинуты относительно друг друга, чтобы образовать правильную решетку):
Каждую букву, полученную с помощью азбуки Морзе, надо разместить на этой решетке:
Окончательная, правильно декодированная буква всегда будет одной из смежных с буквой, полученной с помощью азбуки Морзе. Например, если по азбуке Морзе ты получил «А», то действительной буквой, которую ты ищешь, будет одна из восьми, смежных с «А» на раскладке ЙЦУКЕН:
Кроме того, буквы перевода «прокручиваются». Имеется в виду, что если буква из азбуки Морзе расположена на краю решетки, как, например, «И»,
то возможные буквы перевода включают в себя не только «М», «А», «П», «Р» и «Т», то также и «К», «Е» и «Н», поскольку три недоступных снизу ячейки переносятся вниз сверху.
Такой переход применяется ко всем буквам, расположенным по краям решетки, как показано ниже:
Как ты, вероятно, заметил, этому коду не свойственна жесткая определенность. У каждой буквы, полученной посредством азбуки Морзе, имеются восемь возможных вариантов. Только один из них является верным. Это означает, что осмысленный текст из отдельных букв получить невозможно. Толкования должны строиться на словесном уровне, подвергаться переоценке на уровне предложений и уточняться на уровне абзацев. Из-за этого процесс расшифровки занимает очень много времени. Тебе долго придется с этим возиться. Наверное, я ввел такую сложную кодировку в качестве дополнительной защиты от акулы. Да? Во всяком случае, мне не кажется, чтобы это служило какой-то другой цели. Здесь, в прошлом, льет дождь. У тебя там, полагаю, погода получше.
С сожалением и надеждой,
(Получено: 29 апреля)
Письмо № 205
Прошло уже шесть месяцев. Ты все еще со мной? Если так, то это вроде как твой полугодовой день рождения. Мне очень жаль. Очень жаль, что ты так одинок.
Ладно, письмо это вот о чем.
Есть одна история. История, о которой я избегал упоминать. История о том, почему это происходит. Почему на тебя охотится людовициан. Это по моей вине, Эрик.
История… Было гораздо больше разных историй, воспоминаний о многих вещах, других фрагментов, которые я либо записывал, либо кодировал. Помню названия некоторых из них. Когда-то у меня были «Пылевой», «Теневой» и «Конвертный» фрагменты, так же как «Ламповый», который сейчас у тебя. Но здесь, в прошлом, где я сейчас нахожусь, очень опасно, здесь все запутывается, теряется или разрушается. Я стараюсь изо всех сил сохранить как можно больше, но все те фрагменты пропали, и я не могу припомнить, о чем в них говорилось.
Когда-то существовал и «Аквариумный» фрагмент. От него у меня сохранился один-единственный обрывок текста. Это часть рассказа о том, почему это происходит. Я попытаюсь изложить ту историю и вставить этот крошечный обрывок в нужное место.
Так вот:
Чтобы попытаться изменить то, что случилось с Клио, я стал разыскивать некоего доктора Трея Фидоруса. Не помню, чем, по моему мнению, этот самый Фидорус мог мне помочь, но я всего себя посвятил тому, чтобы его найти. Он был писателем и как бы ученым. Кажется, начал я его разыскивать из-за его сложных работ, сваленных на полки и забытых в подвале университета. Благодаря этому в томах старых энциклопедий, хранящихся в Гулльской библиотеке, я обнаружил его пометки, сделанные шариковой ручкой. Они привели меня к афишам, расклеенным в Лидсе, на которых его тексты так и роились, а из Лидса я перебрался к серии заметок, написанных черным маркером на кафельных плитках подземных переходов в Шеффилде. Заметки в подземных переходах привели меня к собранию текстов, выполненных мелом на стенах старых доходных домов в Манчестере.
Эту часть, этот маршрут я помню так четко, потому что каждый день повторял: «Энциклопедии в Гулле, афиши в Лидсе, подземные переходы в Шеффилде, квартал в Манчестере». А потом у этого маршрута случилась последняя остановка, место, где я нашел наконец доктора Трея Фидоруса: нашел я его больным, возле дверного проема в Блэкпуле. Что-то такое с ним стряслось. Не помню, что именно.
Гулль. Лидс. Шеффилд. Манчестер. Блэкпул.
Гулль. Лидс. Шеффилд. Манчестер. Блэкпул.
Дальше было вот что: мы с Фидорусом отправились в пустынные, заброшенные области того мира, который порой называют внепространственным (об этом мире я напишу тебе в следующий раз), и там, внизу, я с ним много чем занимался. Я многое узнал из того, чему учу сейчас тебя насчет выживания, и многое другое, как из того, чему он хотел меня обучить, так и из того, чего он не хотел, чтобы я знал, чего мне не следовало бы знать. Я думал, что смогу спасти ее, Эрик. У меня было так много мыслей на этот счет. Все подробности развеялись.
Где-то во внепространстве имеется некая дыра. Глубокая черная дыра, шахта лифта. Я ее очень долго искал — саму шахту и способ туда спуститься. Все вспоминается обрывочно, беспорядочно. По большей мере все, чем я располагаю, — это оставшиеся чувства, некогда мною испытанные, смутные тени эмоций. Вот что знаю точно: я покинул Фидоруса, чтобы найти эту дыру, и нанял кого-то, кто помог бы мне ее отыскать, кого-то из так называемого Комитета по исследованию внепространственного мира (об этом Комитете я тоже напишу тебе в следующий раз), но подробности в этой части, все «как» и «почему», когда я пытаюсь о них думать, расползаются, словно старая истлевшая рубаха.
Мне удалось найти ту дыру.
Там, на самом дне, рядами стояли зловонные, давно заброшенные цистерны с больной, мертвой и умирающей рыбой; всеми покинутые и вселяющие ужас аквариумы. В самой сердцевине этого злосчастного места я и нашел людовициана. Тогда он был моложе и гораздо меньших размеров, но все равно представлял огромную опасность. И я, Эрик, позволил ему выбраться из его концептуального кольцевого заточения. Именно я. Я поддался этой мысленной акуле, и она пожирала меня и пожирала, становясь все больше и больше, а теперь совсем заматерела, и противостоять ей невозможно. Я погубил себя, да и тебя, скорее всего, тоже. Почему я так сделал? Зачем мне надо было так поступать?
Наверное, я думал, что смогу спасти Клио.
Я был невероятно глуп. Я был невероятно глуп, и теперь все пропало.
Вот единственный отрывок из «Аквариумного» фрагмента, который у меня сохранился, самый конец истории. Как всегда, недостает некоторых абзацев.
…вошел в круг цистерн.
[пропуск текста] неожиданно очень ясно вспомнил своего деда, высокого, с носом, как у римлянина, с напомаженными бриолином волосами, держащего в руках полосу обоев, стоя на старой, потемневшей и забрызганной краской стремянке. Подумал о том, как после своей смерти дед для меня сделался скорее последовательностью сцен, нежели реальным человеком, как он вспоминался мне то добрым, то злым, то серьезным, то шутящим, но при этом края вспоминаемых событий никогда не стыковались между собой полностью, оставляя меня скорее с чем-то вроде причудливого коллажа, нежели с реальным, объемным человеком, какого, должно быть, я знал, будучи ребенком.
Мои ощущения, пытаясь привлечь мое внимание, поглощенное всем этим, внезапно прорвались на поверхность, и я вернулся в настоящее. И в мир явилась ужасающая ясность, чувство того, что все на свете представляет собой именно то, чем [пропуск текста]. Без моей на то команды мое сознание снова переключилось на образ деда, стоящего на стремянке. И тогда я это увидел, отчасти глазами, отчасти внутренним взором. И запомнил звуки, слова, обладающие звуковой оболочкой. Понятия, идеи, беглые очерки других жизней, записей, чувств. И это жило, оно явно было живым, наделенным волей и способностью двигаться. Странным образом исходя [пропуск текста], свет связывается в моей памяти, мощными усилиями поднимаясь кверху, против панически быстрого течения моих мыслей. Людовициан, всеми возможными способами вторгающийся в мою жизнь.
Это я натворил, Эрик. Я его выпустил. И вся ответственность лежит на мне.
Прости меня, прости.
(Получено: 1 мая)
Письмо № 206
Вопр. Что такое внепространственные области?
Отв. Это стоянки машин без номерных знаков, туннели, через которые можно проползать по-пластунски, заброшенные чердаки и подвалы, бункеры, коридоры, промышленные комплексы, заколоченные досками здания, прогоревшие фабрики с разбитыми окнами, отключенные от сети электростанции, вспомогательные службы метро, склады, покинутые больницы, пожарные лестницы, крыши домов, склепы, пустые церкви с опасно накренившимися шпилями, разоренные мельницы, канализация викторианских времен, темные переходы, вентиляционные системы, лестничные колодцы, лифты, тусклые извилистые коридоры позади служебных помещений магазинов, места за сорняками полос отчуждения у железных дорог.
Вопр. Чем занимаются те, кто входит в Комитет по исследованию внепространственного мира?
Отв. Они составляют карты и схемы внепространственного мира, изучают его и исследуют.
Прости за способ изложения. Сегодня дурной день. Чувствую внутри себя полнейшую пустоту.
(Получено: 22 мая)
Письмо № 214
Надеюсь, ты сумел овладеть той методикой обращения с денежными поступлениями, что я тебе переслал. И насчет интернета: помни, безопасных соединений не существует. Избегай их любой ценой (см. письмо № 5 насчет банкоматов и банковских счетов).
(Получено: 30 мая)
Письмо № 222
Многое из того, чему я научился, весь набор уловок и ухищрений, который я передаю тебе, — это исходит непосредственно от доктора Трея Фидоруса. Он знает о водных просторах мысли и о концептуальных рыбах. Он знает о Клио Аамес и о том, что, по моему мнению, я мог сделать, чтобы спасти ее. Он все это знает, все из того, что я потерял, я уверен, что это так. Тебе, Эрик, надо снова его разыскать. Найти доктора Трея Фидоруса. Он знает о людовициане, так что, возможно, знает и то, как его остановить.
Гулль. Лидс. Шеффилд. Манчестер. Блэкпул.
(Получено: 16 июня)
Письмо № 238
Надеюсь, поиски работы идут успешно. Постарайся не ошибиться в выборе человека, которого будешь изучать. Тщательно выверенная, полностью воплощенная искусственная личина обеспечит наиболее надежную повседневную защиту, если ты решишься отправиться в путешествие. Чтобы в совершенстве овладеть манерами, движениями и взглядами кого-то другого, потребуются многие месяцы усердной работы, но это позволит тебе передвигаться по миру, нигде не оставляя хоть сколько-нибудь узнаваемой ряби.
Людовициан будет вечно ходить кругами, если ему это надо. Требуется ему только одно: чтобы ты потревожил воды привычным образом, чтобы он смог пересечь свой маршрут с твоим под углом в один-два градуса. Практика, практика и практика. Вблизи маскировка может его не остановить, но на расстоянии ты будешь невидим.
— Как шли дела на работе на этой неделе?
Я проработал уже несколько месяцев, но восторги доктора Рэндл по этому поводу до сих пор не утихли.
— Да все нормально. Скучно, в общем-то. Ну, вы понимаете, что я имею в виду.
— Если вам скучно, Эрик, то это хорошо. Прошел почти год после вашего последнего рецидива. На мой взгляд, вы даже можете считать эту скуку своего рода успехом.
— Значит, по-вашему, со мной все в порядке?
— У вас безусловно нет никаких признаков ухудшения.
— Но я по-прежнему ничего не помню.
— Да, но ведь не все сразу. Вам действительно следует считать свою скуку достижением по сравнению с тем, что с вами было, когда мы начали лечение.
— Но мне приходится бежать изо всех сил, чтобы остаться на том же месте.
— Эрик…
На докторе Рэндл был просторный красный вязаный джемпер с изображением то ли гуанако, то ли уродливой лошади. На протяжении прошедшего года она отращивала волосы и теперь завязывала их сзади в виде конского хвоста. Все же непокорные медно-красные пряди выбивались там и сям, торча из ее головы под совершенно немыслимыми углами. Но вот взгляд у нее оставался прежним — тяжелым, подавляющим и властным, равно как и не особо наблюдательным.
— Вы ведь доктор, — сказал я. — Я нахожусь в ваших умелых руках.
— Мы играем в команде, Эрик. Отдых нам гарантирован, когда мы доберемся до конца.
Мне потребовалось некоторое время, чтобы осознать: доктор Рэндл по большей части видит то, что ожидает увидеть, а не то, что на самом деле перед ней находится. «Я нахожусь в ваших умелых руках?» Я отнюдь не всегда говорил ей такое. Явившись к ней впервые, я вообще не произносил ничего подобного, но — вжик! — это пронеслось поверх буйной ее крупной головы вместе со всем остальным. Возможно, большинство людей не замечают и половины из того, что в действительности происходит.
— Я вам верю, — сказал я.
Рыжик, пес доктора Рэндл, обнюхивал мои ноги, радостно-возбужденный из-за запаха Иэна. Иэн обнюхает, когда я вернусь, мои джинсы, взглядом выразит: как же ты омерзителен, а затем продефилирует прочь, задрав рыжий хвост и в знак презрения демонстрируя мне свой розовый анус.
— Проголодался, — Рэндл улыбнулась, глядя на своего лохматого песика. — Если я его не покормлю, так он снова начнет бросаться на дверь холодильника.
Я наклонился и потеребил Рыжика за ухо. Он повалился на пол, выставив брюхо.
— Я поеду, — сказал я, поглаживая псу брюхо. — Загляну к вам в следующую пятницу.
Пес долю секунды смотрел на меня так, словно знал, что я говорю неправду.
Выйдя наружу, я, прежде чем забраться в желтый джип, снял с его ветрового стекла пару промокших бурых листьев. Захлопнул дверцу и завел двигатель. Стоял холодный, ясный и ветреный осенний вечер. Я поднял до упора все рычажки обогревателя, потер руки о колени, чтобы их согреть, и поймал по радио какой-то старый рок-н-ролл. Желтый джип с хрустом съехал с обочины. Я осторожно влился в дорожное движение.
Отперев входную дверь, я вошел в дом. Забавно, что снаружи дом может выглядеть совершенно по-прежнему, меж тем как внутри все изменилось. Прихожая, гостиная, кухня — все это теперь выглядело таким пустынным. И чистым. Все вымыто, вытерто, вычищено пылесосом и убрано. Отбеленные кости. То, что имело хоть какую-либо ценность, я уложил в коробках и запер в комнате. Все, что представляло опасность, спрятал в защитных почтовых отправлениях.
Я опустил жалюзи в кухне, задернул шторы в гостиной. Несколько минут посидел на диване, размышляя о том, что подумает Рэндл, когда я не появлюсь у нее в следующую пятницу. Что она подумает, когда поймет, что я сбежал? Может, она и не особо огорчится. Может, придет к выводу, что ее измышления о «синдроме беглеца» с самого начала были совершенно верны. Да, скорее всего, так она и подумает. В то же время я надеялся, что ей меня будет немного недоставать.
Сейчас я сижу за письменным столом в спальне, за пишущей машинкой. Иэн дрыхнет на куче записных книжек у меня на кровати. Диктофонное бормотание больше его ничуть не тревожит. Спустя столько месяцев я и сам его практически не замечаю. Скоро мне предстоит засунуть сопротивляющегося кота в клеть для переноски, упаковать диктофоны и покинуть этот дом — может быть, навсегда.
Через две ночи после того, как моя гостиная расщепилась, обратившись во влажную и глубокую концепцию пространства, в которой мне пришлось плыть и ради спасения жизни цитировать «Мантру Райана Митчелла», акула явилась снова. Было два часа ночи, и я сидел на кровати, обливаясь холодным потом и так стискивая в кулаках конверты, что костяшки пальцев сделались совершенно белыми. Напрягались и растягивались стены, и по всей комнате метались странные тени, рябились причудливые ассоциации. Но не так давно распакованные диктофоны Эрика Сандерсона Первого болтали сами с собой в каждом углу спальни, и питающаяся памятью акула, людовициан, оставалась заблокированной за штукатуркой. Она не могла пересечь периметр. Не могла прорвать бездивергентную концептуальную петлю. Письма от Эрика Сандерсона Первого варьировались в очень широком диапазоне — от совершенно ясных до почти не поддающихся расшифровке, — но его приемы действовали. Действовали все без исключения.
И вот так, поначалу для пробы, а потом с осторожной, но растущей уверенностью, я сделался учеником прежнего себя. Я узнал о людовициане и о словесных следах доктора Трея Фидоруса. Узнал, как мало Эрик мог припомнить о стоянках машин без номерных знаков, ремонтных туннелях и прочих потайных местах, составляющих внепространственный мир. Я учился запускать поддельные концептуальные потоки, закоротив те, что существуют в действительности, цеплять себе на череп папоротники и лишайники чужих мыслей, прятать свою кожу и даже одежду под маскхалатом другой личности, пока не обрел умения становиться невидимым по собственному желанию. Пока не достиг того, чтобы кто бы то ни было, глядя прямо на меня, не видел меня настоящего.
Эрик Сандерсон Первый прислал мне рекомендательное письмо, и я получил работу. Эрик Сандерсон Первый прислал мне перечень полезных свойств личности для подражания, и благодаря этому мой выбор пал на аналитика Марка Ричардсона. Мы с ним работали в одном офисе. На работе я разузнал о семье Ричардсона, о его прошлом, его убеждениях, мировоззрении и надеждах. Я изучал его голос, манеры, выражения лица. Оттачивал их перед зеркалом, с помощью видеокамеры и магнитофона. Практиковался в этом на протяжении многих дней, складывавшихся в месяцы, пока не научился воссоздавать его образ в считанные секунды, не научился исчезать, не научился двигаться в любом направлении, не посылая в мир ни малейшей ряби от своего собственного «я». Если «Мантра Райана Митчелла» на протяжении первых месяцев была довольно-таки неуклюжей защитой на случай кризиса, то мой поддельный Марк Ричардсон стал ее более сильной, более гибкой, более совершенной заменой — почти неуязвимой маской.
Когда Эрик Сандерсон Первый писал свои письма, он был пустой коробкой с набором тактических ходов и маневров, сломанным заводным солдатиком. Спустя какое-то время я понял: он обучал меня тому, что должен был делать сам. Тому, на что у него недоставало сил.
Один за другим тянулись месяцы моей новой жизни, пока не обратились в год. В конце концов я добился всего, на что был способен, овладел всеми уловками и приемами так хорошо, как только мог.
Письма от Эрика Сандерсона Первого перестали поступать четыре дня назад. Это напомнило мне об идее Клио насчет рожицы, вытатуированной у нее на большом пальце ноги, — то, как Эрик призрачно отправил в будущее свои последние вздохи, тоненько, точно бекон, нарезав их на триста конвертов и пакетов. Наконец прибыл самый последний. Человек проживает так много различных отрезков времени. И каждый из них заканчивается.
На тот случай, если не вернусь, точнее, если вернусь, но утратив память, я оставляю копию этого отчета в картотеке вместе со всеми письмами Эрика Первого. Если ты, другой Эрик Сандерсон, читаешь это, то знай: я оставил тебе все, что мог. Прости, что этого так мало.
Я собираюсь искать доктора Трея Фидоруса.
Живя здесь, я научился защищаться, и только. Я не сделал ни единого шага к пониманию чего-либо из происходящего. Эрик Сандерсон Первый прав: если и есть какие-то ответы, то они у Фидоруса. Мой план таков: последовать по маршруту, которым двигался Первый Эрик, когда все это началось. Начну с Гулля и пересеку всю страну. Гулль. Лидс. Шеффилд. Манчестер. Блэкпул. С востока на запад. Должно быть, словесному следу Фидоруса теперь уже немало лет, но это моя единственная путеводная нить. Я не могу оставаться здесь, пытаясь обороняться, как это делал предыдущий Эрик.
И есть кое-что еще: мне снятся сны о Клио Аамес. Сны, в которых я встречаю ее, знакомлюсь с ней и держу ее в объятиях. Но по утрам эти сны развеиваются, как развеивается низко висящая над полем дымка, и я остаюсь ни с чем. Одни только эмоции и общее ощущение чего-то утраченного. Правда вот в чем: я не могу больше быть только тем, что я есть.
В саду на другой стороне улицы медленно ползет вокруг света тень телеграфного столба. На его верхушке сидит скворец, горбясь в знак протеста против того, что лето кончилось.