Пашке три. Он жмется в клубочек, но все же выглядывает из-под теплого ватного одеяла, с любопытством таращится на отца, ловит каждый перелив его голоса, такого родного, желанного и такого редкого в этой крохотной комнатке под крышей, больше напоминавшей заброшенный, захламленный чердак. Лишь изредка выныривающий откуда-то из глубины себя, но от этого не менее любимый, родитель показался над люком в полу с полчаса назад, подполз на четвереньках к матрасу Пашки и теперь сидит, согнувшись в три погибели, и рассказывает сказку. Все папины сказки страшные, но Пашка не боится. Почти. Сейчас лето, и Пашке впервые дозволено спать в своей собственной комнате, как большому. Он очень горд и готов мириться даже с этим ужасным одеялом, тем более что оно позволяет не замерзнуть насмерть в продуваемом всеми ветрами пространстве. Зато через щели в стенах и крыше можно смотреть на лес и на звезды, и Пашка думает, что вот оно – счастье.
Отец снова пугает, сеет зерна сомнения в душе Пашки, наклоняясь совсем близко к его раскрасневшемуся от смущения уху, громко шепчет:
– Как зовут тебя, мальчик?
– Павел… – неуверенно бормочет он в ответ, силясь сообразить, куда клонит отец на этот раз.
Его обрывают – резко, почти даже грубо:
– Откуда тебе знать, щуренок! Павел! Маленький Павел… О да… Так зовут тебя все вокруг, потому что это удобно, потому что ты привык и откликаешься. Но кто сказал, что это твое настоящее имя? Истинное, данное судьбой? Имя, за которым устремляется все твое существо, пока ты даже не подозреваешь об этом? Имя, что управляет тобой, пока ты не схватишь его за хвост и не научишься обводить его вокруг пальца? Так я спрашиваю еще раз! Как зовут тебя, мальчик?!!
Пашка ныряет под одеяло, зажмуривается и пищит:
– Не знаю, папочка… Я правда не знаю.
И слышит в ответ:
– А надо бы знать. Впрочем, жизнь твоя.
Он чувствует, как прогибаются и дрожат доски, потревоженные отцом, и, понимая, что разговор на сегодня, а может и на ближайшие несколько недель, закончен, бросается в омут с головой, раздирая пересохшее горло, хрипит встревоженно:
– Папа! Кто знает мое имя?
И тот улыбается довольно, щурит на него хитрый глаз, возвращается, рассказывает новую сказку.
– Верный вопрос задаешь, мальчик. Истинные имена одним богам ведомы, а как же до них доберешься… Только знаю я одну лазейку. Ты смотри, щуренок, не болтай, а то худо будет! А на ус-то мотай себе, мотай, время придет – побежишь как миленький. Или нет, это уж мне неизвестно.
– Куда, папочка?
– К палэсмуртам, – горько усмехается отец, но в глазах торжествующее пламя. – Они все имена знают. Встретишься с кем-нибудь из их роду-племени, тебя и позовут по имени. Так и узнаешь.
– Кто…
– Палэсмурты? На людей похожи. Кожа у них, как у нас с тобой, белая-белая, словно первый снег. А от тела половина только, одна рука, одна нога, один глаз, лица обрывок. Их потому и зовут палэсмуртами. Мурт-то знаешь, поди-ка, человека чужого али иного значит. А палэс – то несовершенный, незавершенный, то бишь. Плата это их за знание великое. За все в этой жизни платить надобно, щуренок. Ты это хорошенько запомни.
– Но мы тоже Мурт. Мы тоже люди? Чужие? И Павел? Что значит… мое имя?
Недовольный тем, что его задерживают, отец дергает уголком рта, цедит сквозь зубы:
– Павел Мурт, ты Маленький Человек, вот и все, что тебе надо знать. А теперь спать! Утро вечера мудренее.
– Папа! Я найду его!
– Не торопись, живыми-то от них немногие возвращались.
Лето подходит к концу, ночи становятся холоднее, и мама заботливее и тщательнее укрывает Пашку перед сном. Он засыпает, наслаждаясь последними в этом году деньками свободы и самостоятельности. Свежий августовский воздух пьянит, ливень, зарядивший со вчерашнего дня, поет все ту же колыбельную, ту, какой баюкал и тревожил сотни лет назад, и будет баюкать и тревожить еще вечность, умудрившись ни разу не повторить в точности ее мелодию. Пашка зажмуривается лишь на мгновение и сам не успевает заметить, как проваливается в крепкий и сладкий сон. Открывает глаза он в ведьмин час. Ливень кончился, но по небесному своду бродят мрачные тучи, и мальчик ежится под одеялом. На мгновение ветер рвет черную пелену, затянувшую пространство, и открывает взору бледный полукруг человеческого лица с черными провалами на месте глаза и ошметка рта. В голове лихорадочно проносятся мысли, скачут, сталкиваются, еще больше пугают. Ему ничего не говорили об этом. Где живут эти пав… пас… памурты? Их надо искать, это точно, так зачем он пришел? От них нельзя уйти живым… Почти нельзя… Надо бежать! Тяжелое одеяло придавливает к земле, не дает вдохнуть. Силы тоненьких детских ручонок не хватает, чтобы его откинуть. Под таким тепло в холод, прохладно в жару и засыпаешь очень быстро, но выползти из-под него без помощи взрослого почти невозможно. Закричать не получается, воздуха не хватает, и Пашка беззвучно плачет, дергается всем телом под своими оковами и, обессиленный, вновь засыпает. За окном опять бушует летняя буря, и он стонет и рвется во сне, не в силах высвободиться из кошмара, не зная, что он кончится с рассветными лучами, но вернется вновь, когда его меньше всего будут ждать.
Пашке семь, и у него ответственное задание: лесная земляника сама себя не соберет. Не в первый раз собирается он идти по знакомой тропинке на лакомую поляну, пустой уже пару дней желудок подвывает и зовет в дорогу – сейчас, в послевоенные годы, у всех нелегкие времена, и Пашка бы давным-давно сорвался из дома, но сегодня все иначе. Сегодня папа внезапно подошел со спины и прошелестел на ухо:
– Ты поаккуратнее там. Смотри на палэсмурта не напорись ненароком. – И, отвечая на головокружительный рывок Пашки с поворотом и его округлившиеся от ужаса глаза, лениво заметил: – А я не говорил? Стражи они лесные. Коли что не по их, мигом к себе утащат – и поминай как звали. Ну ладно, давай, что ли. Возвращайся, сынок. – И отец гаденько улыбнулся.
Пашка не помнил, как сошел с крыльца, побрел по дорожке, увернулся от хлестких веток молодой яблоньки, пропетлял между грядок и выскользнул в дыру в заборе, выходящую к полю и лесу. Очнулся он, когда об его ноги потерлось нечто мягкое и пушистое.
– Котик! – Его единственный верный друг снова был тут как тут. Он появился одним ранним утром, сразу после той ночи, когда палэсмурт впервые заглянул в их дом, сразу, как только сон Пашки перестал быть спокойным. Он скользнул под свинцовой тяжести одеяло, во что Пашке было чрезвычайно сложно поверить, и замурчал как трактор. Пашка проснулся, со сна не сообразил, в чем дело, и жутко перепугался, но почти сразу успокоился, заулыбался: «котик». Так это имя и привязалось. Тогда, услышав шаги на лестнице, он подумал, что это конец и они больше никогда не увидятся, но кот тоже был не лыком шит, сорвался легкокрылой тенью и скрылся в какой-то щели между стеной и полом, о существовании которой Пашка даже не подозревал. Так у него появилась надежда справиться с палэсмуртом.
Чем может помочь кот при нападении палэсмурта, мальчик не знал, но с души будто камень свалился, он зашагал веселее. Кот не отставал, бежал рядом, разговаривал на своем зверином языке, прыгал за бабочками, чем ужасно смешил, не давая как следует задуматься о том, что ждет впереди. Так добрались до заветной полянки. Лукошко наполнилось уже почти на треть, когда боковое зрение уловило движение на краю полянки. Из-за дерева высунулась, заскользила по шершавой коре белая рука, вслед за ней показалась половина бескровного хмурого лица, видимый уголок рта недовольно морщился, голубой глаз пристально вглядывался в потревожившего лес человека, ветер теребил толстую черную косу. Пашка присел и заорал. Бледный призрак ласточкой кинулся на него, повалил на землю, зажал ладонью рот, и на поверку призрак оказался девчонкой с таким же, как у Пашки, лукошком.
– Так ты не палэсмурт, – облегченно выдохнул он.
– Сам ты такой, – обиделась девочка, слезла с него и протянула руку: – Ядвига!
– Павел. – Он с готовностью сжал ее тонкие пальцы и, как большой, вопросил: – Сколько лет тебе, Ядвига? Одной-то можно уже ходить?
Она наморщила носик и возмущенно заявила:
– Шесть, почти семь даже! Просто я миниатюрная, вот!
Он неожиданно для себя истерически рассмеялся, и Ядвига вновь заткнула ему рот, шипя рассерженной кошкой:
– Не ори! А то и правда палэсмурт услышит.
Пашка напрягся:
– Так они существуют?
Не то чтобы у него был повод сомневаться в словах отца, но он предпочел бы остаться без лишнего подтверждения своих опасений.
– Конечно, – светло улыбнулась девочка. – Да ты не бойся, будешь вести себя хорошо – тебя и не тронут.
– А ты откуда про них знаешь? Видела?
– Нет, бабушка говорила. Мы там живем, в лесу, за еланью, – она махнула рукой куда-то в сторону, – так что нам все-все про лес знать надо.
– Кхм, за чем, говоришь, живете?
– За еланью, это болото такое, опасное очень. Выглядит как полянка, а поведешься – так тебе и надо. – Ядвига неопределенно дернула плечиком и озорно прищурилась, глядя на нового знакомца. Потом кивнула на опрокинутую корзинку Пашки: – Раз уж тебе все равно еще долго наполнять, давай вместе собирать?
Пашка согласился. Сначала наелись вдоволь, потом наполнили ее лукошко, напоследок его. Расставались они лучшими друзьями. Девочка скрылась за деревьями, идя одной ей известной дорогой. Он позвал кота, невозмутимо намывавшего мордочку, и тоже зашагал домой. Не думать о том, что, если лесная девчонка так уверена в существовании палэсмуртов, значит, ему не казалось, значит, и правда они есть и он чудом остался в живых, было невозможно. И все же мысль о сумрачном шансе на новую встречу в следующую субботу, как они успели условиться, предательски грела душу. Страшный преследователь на время отступил.
Жизнь продолжалась.
Пашка не видел, как отец уходит в лес. Об этом ему сказала мать, когда он вернулся из школы, и навсегда замолчала о муже. Он не знал, что произошло между родителями, но нутром чуял: случилось что-то неладное. Отец теперь никогда не показывался полностью, приходил почему-то исключительно по ночам и, судя по всему, только к нему, осторожно заглядывал в окно, прижимая к стеклу левую руку, улыбался половиной рта, хмурил единственную видимую бровь. Потом осмелел, стал появляться в доме, выглядывал из-за дверных косяков, но поворачивался исключительно левым боком, и Пашка время от времени ловил себя на мысли о том, что скучает по правой папиной стороне. Мать игнорировала все попытки поговорить о муже, переводила разговор, уходила от ответа, иногда в прямом смысле этого слова: молча вставала и выходила из комнаты. Наконец он стал различать шепот, вкрадчивый, искушающий, зовущий в лес, из раза в раз вытягивавший, полосовавший душу:
– Приди ко мне, сынок, – увещевал родной голос, – я жду тебя, я укажу тебе путь! – Он таял с рассветом, но смутное беспокойство не таяло, как, впрочем, и бессонница.
Спасала только Ядвига. Всегда терпеливая и внимательная, она была пластырем на разодранном сердце, неизменно выслушивала, тихо и ласково говорила что-то, ускользающее от разума Пашки, но всегда успокаивающее, и потихоньку учила его травничеству. В ответ он благодарно улыбался, разбирал ее косу и мастерил для нее все, что она ни попросит, – от кукол до печных горшков. Но Ядвига уходила, и приходила ночь, полная тревог и бессилия. В одну из них Пашка не выдержал и побежал к матери, умоляя ее попросить отца не приходить больше. Он захлебывался, глотал воздух и говорил-говорил-говорил. На этот раз, вопреки обыкновению, мама не стала его прогонять, просто прижала его голову к своей груди и, тихо плача, сообщила:
– Он уже никогда не придет, Пашенька, ни-ко-гда.
После этого отец явился в особенно хорошем настроении, заглянул в комнату через окно, хитро прищурил глаз, улыбнулся половинкой губ, поиграл бровью, подмигнул и, не сказав ни слова, исчез; тут же очутился за дверью в Пашкину обитель и к своему коронному «приди ко мне, сынок» добавил:
– Я знаю твое имя. Верни его. Отними его у меня.
После школы Пашка пошел работать в кинотеатр. Поначалу мыл полы, бегал с какими-то бумажками, следил за порядком. Потом приметили его умелые руки и хваткий ум, стали давать работу посерьезнее. Наконец, допустили к аппаратуре, дали ключ от каморки, из окошка которой был виден весь зрительный зал и киноэкран. Еще пара лет – и святая святых оказалась, по сути, в его единоличном владении. Жизнь устоялась, заспешила своим чередом.
Промозглой ветреной осенью схоронил мать. Сам сколотил гроб, сам вырыл могилу на краю поля, у самой лесной стены, разбивая подмерзшую землю, вырывая из нее суровую корневую вязь, сам поставил простой деревянный крест с вырезанным на нем единственным словом – «Мама».
Вернувшись домой, долго сидел в кресле-качалке у окошка, гипнотизировал яблоньку, пытался что-то вспомнить, но в голове было пусто и тоскливо, на душе мерзко, хотелось захлебываться и выть, но голос он уже сорвал, а слез не осталось. Рука наткнулась на ключ с витой старинной головкой, брошенный утром на стол: Ядвига оставила на ступенях крыльца письмо, пока его не было дома. В письме завещалось присматривать за ее избушкой на болотах – за еланью, как она говорила, – и распоряжаться ею, как ему заблагорассудится. Ложащийся в ладонь приятной тяжестью ключ придавливал сложенный в несколько раз бумажный листок, обвитый убористым почерком, к земле, не оставлял ему шанса отправиться смотреть мир на крыльях ветра, не сообщить хозяину дома дурные вести.
Стемнело. Он тяжело поднялся, закряхтел, как старик, и вдруг вспомнил:
«Ахнас, Дшат, Нву, Ярзур, – читал он, – есть четыре составляющие сути человеческой. Каждой отведена особая роль, каждая важна и необходима для гармоничного развития личности…» Это было две недели назад. Мать тогда взъярилась и вырвала папину тетрадь из рук: «Не смей ее трогать! К отцу захотел?! Не позволю! Сожгу немедленно! Сейчас же сожгу! Лучше б учиться пошел, мученик!» – и выбежала во двор. Но не сожгла, не решилась по так и не узнанным Пашкой причинам. И он нашел ее, разумеется, он ее нашел.
В универе за своеобразный словарный запас и разницу в возрасте с остальными студентами его в первую же неделю окрестили дедком. Он не обиделся, принял правила игры, стал отращивать бороду, намеренно добавлять голосу хрипотцы и скрипучести.
Поступил легко, голова у него была что надо, руки на месте, прогресс, семимильными шагами несущийся по планете, увлекал, завораживал, приглашал в удивительное путешествие, полное новых впечатлений и возможностей, обещал поддержку тайной мечте – создать новый, лучший, мир, призванный помочь и освободить от оков и печалей, маячивший призрачной надеждой разобраться в себе, отце, палэсмуртах, найти, достать недостающие кусочки пазла, сложить в правдоподобную картинку, посмотреть наконец в лицо коварно прячущейся в закоулках сознания памяти, смертельно ранящей и хранящей от бед одновременно.
Он так и не женился, все свободное время проводил в одиночестве дома над своими микросхемами и чертежами или в библиотеке. Однажды под ночь, возвращаясь оттуда домой, столкнулся с пьяными; те окружили, достали перочинные ножики, потребовали имущество. Из оного при нем были только одежда да бутылка кефира с булочкой, но убедить в этом товарищей оказалось делом почти невозможным. Длинная борода с проседью и ставшее привычным сбивчивое покряхтывание «да что же вы, люди добрые, ну как вам не ай-ай-ай, такие еще молодые, будет вам, не берите грех на душу» не только не разжалобили, но как будто, напротив, еще больше раззадорили противников. Когда Пашка смирился и пожелал, чтобы все закончилось быстро и не слишком мучительно, из кустов вылетела сумрачная тень, послышались крики, и бандиты разбежались кто-куда. Двое остались лежать на земле. Дедок склонился над ними, солнечное сплетение заныло, голову повело, он торопливо распрямился и отступил на несколько шагов, спасаясь от разливающейся темной, липкой, отдающей мокрыми нагретыми железными ключами жидкости. Кто-то потерся о его ноги и замурчал трактором.
– Котик! Ты, что ль? А я уж думал все, не свидимся больше… Айда, миленькой, айда…
У дедкова дома снова было два хозяина.