Эндрю Пайпер Демонолог

© Данилов И., перевод на русский язык, 2013

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015

* * *

Посвящается Мод

Мы спим ли, бодрствуем – во всем, везде

Созданий бестелесных мириады

Незримые для нас; они дела

Господни созерцают и Ему

И днем, и ночью воздают хвалы.

Джон Милтон.

Рай утраченный [1]

Прошлой ночью мне опять снился этот сон. Только это вовсе не сон. Я точно это знаю, потому что, когда он ко мне приходит, я еще не сплю.

Вот мой письменный стол. Карта на стене. Мягкие игрушки, с которыми я больше не играю, но не хочу засовывать их в шкаф, чтобы не обижать папу. Может быть, я уже в постели. А может, стою посреди комнаты, высматривая пропавший носок. А потом я исчезаю.

Сон на сей раз ничего мне не являет, не показывает. Он просто переносит меня отсюда ТУДА.

И я уже стою над огненной рекой. В голове – тысячи ос. Дерутся и гибнут внутри моего черепа, и их трупики скапливаются кучами позади моих глазных яблок. И жалят, и жалят.

Голос отца. Откуда-то из-за реки. Зовет меня по имени.

Никогда раньше не слышала, чтобы он звучал так отчаянно. Он так напуган, что не может этого скрыть, даже если попытается (а пытается он ВСЕГДА).

Мимо проплывает мертвое тело мальчика.

Лицом вниз. И я жду, когда его голова высунется наружу, продемонстрирует мне пустые дыры там, где раньше были его глаза, что-нибудь скажет мне своими синими губами. Самое страшное заключается в том, что он может такое проделать. Но он просто проплывает мимо, подобно обломку дерева.

Я никогда раньше не бывала здесь, но знаю, что все это реальное.

Река – это граница между этим местом и другим местом. И я стою на неправильном берегу.

Позади меня стоит темный лес, но он совсем не то, чем кажется.

Я пытаюсь добраться туда, где отец. Мои ноги касаются реки, и она начинает петь от боли.

Потом чьи-то руки тянут меня назад. Тащат меня в лес, под сень деревьев. Судя по моим ощущениям, это руки мужчины, но это отнюдь не мужчина, тот, кто сует пальцы мне в рот. Ногти, что царапают мне горло. Кожа, что на вкус как грязь.

Но сразу перед этим, прежде чем я снова оказываюсь у себя в комнате с пропавшим носком в руке, я осознаю, что я только что звала отца – точно так же, как он звал меня. И говорила ему одно и то же, все время одно и то же. Не словами, не звуками, исходящими из моих уст и проходящими сквозь воздух, но словами из сердца, проходящими через землю, чтобы их могли слышать только мы двое:

НАЙДИ МЕНЯ!

Часть первая Несозданная ночь

Глава 1

Ряды лиц. Все моложе и моложе, с началом каждого нового учебного года. Конечно, это я сам становлюсь старше и выгляжу старым среди первокурсников, которые приходят и уходят, это всего лишь иллюзия, словно смотришь в зеркало заднего вида и видишь окружающий пейзаж, который уплывает назад, тогда как на самом деле это ты едешь прочь от него.

Эту лекцию я читаю достаточно давно, чтобы поиграть с разными мыслями вроде этих, пока вслух громко произношу слова, обращенные к паре сотен студентов. Настало время подвести некоторые итоги. Еще одна последняя попытка вбить в мозги хотя бы некоторым из этих сидящих передо мной и тыкающих в клавиши лэптопов недоумков идею о величии и великолепии поэмы, которой я посвятил практически всю свою профессиональную деятельность.

– И здесь мы подходим к концу, – сообщаю я им и делаю паузу. Жду, когда их пальцы оторвутся от клавиатур. Делаю глубокий вдох, набираю полную грудь воздуха, наполняющего не слишком хорошо проветриваемый лекционный зал, и ощущаю, как это всегда со мной бывает, опустошающую грусть, которая приходит при цитировании заключительных строк поэмы.

Они невольно

Всплакнули – не надолго. Целый мир

Лежал пред ними, где жилье избрать

Им предстояло. Промыслом Творца

Ведомые, шагая тяжело,

Как странники, они рука в руке,

Эдем пересекая, побрели

Пустынною дорогою своей.

Произнося эти слова, я почувствовал рядом присутствие собственной дочери. С самого момента ее рождения – и даже до этого, со времени, когда у меня возникла сама мысль о ребенке, которого мне однажды захочется иметь, – это именно ее, Тэсс, я неизменно и постоянно представляю себе выходящей из райского сада рука об руку со мной.

– Одиночество, – продолжаю я. – Именно к этому сводится в конечном итоге все это произведение. Не к борьбе добра со злом, не к кампании под лозунгом «Оправдать перед людьми пути Господни». Это самое убедительное доказательство, какое только у нас имеется – более убедительное, нежели любое другое в самой Библии, – что ад реально существует. Не как геенна огненная, не как некое место где-то внизу или наверху, но в нас самих, как нечто у нас в мозгу. Это нечто помогает нам понять самих себя и в конечном итоге выдержать, вынести, превозмочь постоянное напоминание о нашем одиночестве. Быть отверженным. Странствовать везде одному. Что есть настоящий, реальный результат первородного греха? Индивидуализм! Эгоизм! Вот с чем сразу же сталкиваются наши бедняги новобрачные: они вроде как вместе, но в одиночестве своего самосознания и собственной застенчивости. И куда же им теперь брести? «Да куда угодно! – говорит змий. – Весь мир принадлежит им!» И тем не менее они осуждены выбирать свою собственную «пустынную дорогу». Это устрашающее, даже ужасающее путешествие. Но это именно то, что каждый из нас должен ясно видеть перед собой, сегодня точно так же, как тогда.

Здесь я снова делаю паузу, на сей раз более длинную. Настолько длинную, что я рискую быть неправильно понятым: студенты могут решить, что я уже закончил лекцию, и кто-то может встать или с грохотом захлопнуть крышку своего лэптопа, или закашлять. Но они никогда такого не делают.

– Спросите сами себя, – говорю я, покрепче сжимая руку воображаемой Тэсс. – Куда вы направитесь теперь, когда Эдем остался позади?

Почти сразу же вверх взлетает чья-то рука. Парнишка, сидящий в задних рядах, которого я никогда не вызывал, никогда даже не замечал до сегодняшнего дня.

– Да? – смотрю я ему в глаза.

– Этот вопрос будет на экзамене?


Меня зовут Дэвид Аллман. Я профессор кафедры английской литературы в Колумбийском университете в Манхэттене, специалист по мифологии и иудео-христианским священным текстам, но моя настоящая специализация – книга, критическое исследование которой оправдывает мой пожизненный контракт преподавателя в Лиге плюща[2] и приглашения в разнообразные малоосмысленные академические тусовки по всему миру, – это поэма Милтона «Рай утраченный». Падшие ангелы, змий-искуситель, Адам и Ева, первородный грех. Эпическая поэма семнадцатого века, пересказывающая библейские сюжеты, но под весьма лукавым углом зрения, предполагающим, вероятно, даже сочувствие по отношению к Сатане, предводителю восставших ангелов, которому надоел сварливый авторитарный Бог и который порвал с Ним и бежал, чтобы сеять беды и несчастья среди людского племени.

Это довольно странный и забавный (люди набожные и благочестивые могут даже назвать его лицемерным) способ зарабатывать на жизнь: я всю жизнь занимаюсь тем, что преподаю вещи, в которые сам не верю. Атеист, изучающий библейские тексты. Эксперт по демонам, который уверен, что зло – порождение самого человека, его собственное изобретение. Я написал множество эссе о чудесах: об исцелении прокаженных, о превращении воды в вино, об экзорцизме, изгнании демонов, – но ни разу в жизни не видел ни единого фокуса, которому не нашлось бы разумного объяснения. Оправдание всем этим противоречиям заключается для меня в том, что на свете существуют некоторые вещи и понятия, которые имеют смысл – в культурном аспекте, – но не существуют в действительности. Дьявол. Ангелы. Рай. Ад. Это все – часть нашей жизни, пусть даже мы никогда их не видели, никогда к ним не прикасались, никогда не имели доказательств, что они реально существуют. Вещи и понятия, которые просто вбиты нам в мозги.

Ум в себе

Обрел свое пространство и создать

В себе из Рая – Ад и Рай из Ада

Он может.

Это Джон Милтон говорит устами Сатаны, это его самое великолепное произведение, самая блестящая выдумка. А я по воле судьбы верю, что этот старикан – вернее, оба этих старых моих приятеля – очень правильно это поняли и высказали.


Воздух над Морнингсайдом, кампусом Колумбийского университета, влажен, в нем прямо-таки висит обычное предэкзаменационное напряжение, и лишь легкий нью-йоркский дождичек немного разряжает и очищает атмосферу. Я только что закончил свою последнюю в весеннем семестре лекцию, и это событие, как всегда, приносит мне горько-сладкое чувство облегчения, осознание того, что еще один учебный год остался позади (подготовка к лекциям, заседания кафедры и выставление оценок тоже почти закончены), но также, что прошел еще один год жизни, и это с тревожным щелчком зафиксировал мой личный одометр[3]. И тем не менее, в отличие от многих закоренелых ворчунов, что окружают меня на общих факультетских мероприятиях и бессмысленно ссорятся по поводу порядка ведения заседаний кафедры, мне по-прежнему нравится преподавать, по-прежнему нравятся студенты, которые впервые встречаются с настоящей литературой, литературой для взрослых. Да, для большинства из них пребывание здесь – это всего лишь предварительный этап перед Чем-То, Что Принесет Серьезные Деньги, подготовка для того, чтобы стать врачом или юристом, чтобы удачно выйти замуж за богача… Но большинство все же еще не вышло из того состояния, в котором до них можно дотянуться, когда их еще можно чем-то увлечь, расшевелить. Если не мне, то поэзии.

Время – начало третьего. Сейчас мне нужно пройти через мощенный плиткой плац в свой кабинет в здании философского факультета, оставить там пачку запоздалых эссе, которые студенты с виноватым видом сложили на столе в аудитории, а затем тащиться в центр города на встречу с Элейн О’Брайен, на наши ежегодные, традиционные в конце весеннего семестра посиделки в баре «Устрица».

Хотя Элейн преподает на психологическом факультете, у меня с ней более близкие отношения, чем с кем-либо на кафедре английской литературы. Ближе, чем с кем-либо из моих знакомых в Нью-Йорке. Она того же возраста, что и я, – подтянутая, спортивная, постоянно играющая в сквош, способная пробежать половину марафонской дистанции женщина сорока трех лет. Вдова – ее муж скончался от неизвестно откуда взявшегося апоплексического удара четыре года назад, в тот самый год, когда я устроился в Колумбийский университет. Она сразу мне понравилась. У нее было то, что я после длительных размышлений стал считать серьезным чувством юмора: она редко шутит, однако умеет подмечать абсурдности нашего мира с остроумием, одновременно уничтожающим и оставляющим место надежде. И еще – она красива какой-то спокойной красотой. По крайней мере, я бы назвал это так, хотя я человек женатый – на сегодняшний день, во всяком случае. Поэтому подобного рода восхищение коллегой женского пола и наши приятельские посиделки за стаканом вполне можно считать «неуместными», как любят определять практически все виды человеческих взаимоотношений строгие приверженцы университетского кодекса поведения.

Тем не менее между Элейн и мной никогда не было ничего, хотя бы отдаленно напоминающего что-то неуместное. Ни единого поцелуя тайком перед тем, как она сядет в свой поезд на Нью-Хейвен, никакого флирта, никаких спекуляций на тему, что могло бы произойти, очутись мы в одном номере в какой-нибудь гостинице в Мидтауне, и как бы мы потом выглядели, после того как хотя бы один разок оказались в постели. Препятствует нам отнюдь не сдержанность чувств (мне так, во всяком случае, кажется) и вовсе не наше общее уважение к моим клятвам в супружеской верности: нам обоим отлично известно, что моя жена все эти клятвы еще год назад выбросила на помойку, променяв меня на этого надутого хлыща с физического факультета, этого самодовольного и вечно ухмыляющегося кретина, специалиста по теории струн[4] Уилла Джангера. Уверен, что я и О’Брайен (в Элейн она превращается только после третьего мартини) ни на шаг не продвинулись в этом направлении потому, что это могло бы испоганить то, что у нас уже есть. А что у нас есть? Глубокая, хотя и лишенная какого-либо сексуального подтекста близость и тесная связь того типа, которого у меня никогда не было ни с одним мужчиной или женщиной с самого детства, а вероятнее всего, даже и в детстве.

И все же я полагаю, что у нас с О’Брайен своего рода продолжительная любовная связь, этакий роман, длящийся большую часть того времени, что мы были друзьями. Когда мы вместе, то разговариваем о вещах, о которых я уже давненько не говорил с женой Дайаной. Для Элейн это проблематичное будущее: она опасается перспективы остаться одной в пожилом возрасте, но при этом отлично понимает, что давно уже привыкла жить сама по себе, потакая собственным привычкам. Она женщина, по собственным словам, «во все возрастающей мере не подходящая для замужества».

Что же касается меня самого, то это сплошная черная туча депрессии. Или, можно сказать, это то, что я с неохотой вынужден именовать депрессией, точно так же, как половина населения мира, самостоятельно поставившая себе такой же диагноз, хотя, как мне представляется, этот термин не совсем точно подходит к моему случаю. Всю жизнь меня преследовали черные псы необъяснимого уныния и мрачного, подавленного настроения, несмотря на то что мне всегда сопутствовал успех в профессиональной карьере, несмотря на многообещающий вначале брак и – самое огромное сокровище всей жизни – моего единственного ребенка, смышленую и добросердечную дочку, родившуюся в результате беременности, о которой все врачи утверждали, что она прервется раньше срока. Она – единственное чудо, которое я готов согласиться признать реальным. После того как родилась Тэсс, черные псы на некоторое время куда-то исчезли. Но когда она вышла из младенчества, когда научилась ходить и перебралась в щебечущий школьный возраст, они вернулись более голодные, нежели прежде. Даже моя любовь к Тэсс, даже ее шепотом сказанное перед сном «папочка, не грусти» не могли их придержать и укоротить.

У меня всегда было такое ощущение, что со мной что-то не совсем в порядке. Внешне ничего такого заметного – я, в общем-то, ничего особенного из себя не представляю, разве что «изысканный и элегантный», как Дайана с гордостью определила меня, когда мы только начали встречаться, а теперь она произносит те же слова, но уже иронически-уничижительным тоном. Даже в душе я, честно признаюсь, совершенно свободен от жалости к самому себе или от сожалений о нереализованных амбициях – это довольно нетипичное состояние для тянущего профессорскую лямку ученого. Нет, преследующие меня тени проистекают из другого источника, не такого заметного, как тот, что описывается в учебниках. А что до симптомов, то я могу отметить галочками лишь несколько в списке предупредительных сигналов, перечисленных в рекламных объявлениях различных организаций, заботящихся о душевном здоровье граждан, которые обычно клеят над дверьми вагонов подземки. Раздражительность? Агрессивность? Только когда смотрю программу новостей. Потеря аппетита? Ничего подобного. Я безуспешно пытаюсь избавиться от лишних десяти фунтов веса с тех самых пор, как закончил колледж. Зацикленность на неприятностях и бедах? Да я же все время читаю стихи Мертвых белых парней[5] и студенческие курсовые работы – это, скорее, зацикленность на профессиональной деятельности.

Моя болезнь – это в гораздо большей степени не поддающееся четкому определению нечто, которое просто имеет место, а не лишающее радостей отсутствие чего-то. Это ощущение, что у меня имеется невидимый сотоварищ, который следует за мной днем и ночью, дожидаясь, когда можно будет воспользоваться возможностью наладить со мной более тесные отношения, чем те, которыми он уже пользуется. В детстве я тщетно пытался придать ему некую личностную форму, относиться к нему как к «воображаемому другу» того типа, какой, как я слышал, иногда изобретают некоторые дети. Но мой сотоварищ и последователь всего лишь шел за мной – он не играл со мной, не защищал меня, не утешал. Его интересовало (и теперь интересует) только одно – составлять мне невеселую, мрачную компанию, зловещую в своем безмолвии.

Профессиональная терминология, профессиональная семантика, скажете вы. Что ж, вполне возможно, только для меня это, скорее, чувство меланхолии, чем что-либо другое, клиническое, вроде нарушения химического баланса в организме, вызывающего депрессию. Это то, что Роберт Бёртон[6] в своем труде «Анатомия меланхолии» (опубликованном четыреста лет назад, когда Милтон только приступал к обрисовке образа своего сатаны) назвал «томлением духа».

Элейн О’Брайен уже почти отринула мысль о том, что мне следует обратиться к спецу-мозгоправу. Она слишком привыкла к тому, что я на это всегда отвечаю: «Зачем мне это, когда у меня есть ты?»

Я позволяю себе улыбнуться по этому поводу, но улыбка мгновенно пропадает, когда я вижу Уилла Джангера, спускающегося по каменным ступеням с крыльца библиотеки и машущего мне рукой, словно мы с ним друзья-приятели. Словно тот факт, что он, по крайней мере, десять последних месяцев трахает мою жену, как раз в этот момент почему-то вылетел у него из головы.

– Дэвид! – зовет он меня. – На пару слов!

Как он выглядит, этот хлыщ? Как нечто ловкое и пронырливое, но на удивление плотоядное. Нечто с когтями.

– Еще год прошел, – говорит он, встав напротив меня и несколько театрально задыхаясь.

Он подмигивает мне, улыбается, показывая зубы. Это те его выражения лица, как я догадываюсь, которые были сочтены «очаровательными», когда он первые разы отправлялся с моей женой «попить кофейку» после занятий йогой. Именно это слово она использовала, когда я задал ей всегда первый и всегда бессмысленный и бесполезный вопрос мужа-рогоносца: «Почему именно он?» Она пожала плечами, словно ей не требовалось никакого объяснения этого поступка, и ее крайне удивило, что оно может потребоваться мне. «Он очарователен», – в конце концов сообщила она, как бы присев на это слово, как бабочка вдруг решает отдохнуть именно на этом цветке.

– Послушайте, я не хочу, чтобы это вызывало какие-то сложности и трудности, – начинает Уилл Джангер. – Мне просто очень жаль, что все так обернулось.

– И как именно?

– Простите?

– И как именно все это обернулось?

Он выпячивает нижнюю губу, словно его здорово обидели. Теоретик! Теория струн! Вот чему он учит, вот о чем он толкует с Дайаной, когда слезает с нее. Что вся материя, если ободрать ее, раздеть и разложить всю, до основ, окажется связанной невозможно микроскопическими струнами. Не знаю, как там с материей, но вполне могу поверить, что это все, из чего сделан сам Уилл Джангер. Из невидимых струн, которые поднимают ему веки и углы рта – профессионально состряпанная и представленная кукла. Марионетка.

– Я просто стараюсь вести себя в этом деле как взрослый человек, – говорит он.

– У вас есть дети, Уилл?

– Дети? Нет.

– Конечно, у вас их нет. И никогда не будет, вы же сами эгоистичный ребеночек, – говорю я, надуваясь сырым воздухом. – Ты, видите ли, стараешься вести себя в этом деле как взрослый человек! Мать твою так! Думаешь, это сцена из какой-то драматической фигни из семейной жизни, идущей где-то в Гринуич-Вилидже, на которую ты затащил мою жену? Из какой-нибудь насквозь лживой дряни, которую этот парень из «Таймс» назвал «поставленной столь натуралистически»? А как же быть в реальной жизни? Мы скверные актеры. Мы тупицы и недотепы, которые причиняют друг другу боль. Ты этого не чувствуешь, ты на это просто не способен, но боль, которую ты причиняешь – причиняешь моей семье, – она разрушает нашу жизнь, ту, что мы прожили вместе. Жизнь, которая у нас была.

– Послушайте, Дэвид, я…

– У меня есть дочь, – перебиваю его, продолжая наступать, словно паровой каток. – Маленькая девочка, которая понимает, что что-то не так, что-то неправильно, и в результате она проваливается в этот мрак, из которого я не знаю, как ее вытащить. Знаешь ли ты, что это такое – видеть, как твой ребенок, твое все на свете, буквально распадается на части? Конечно, не знаешь. Ты же пустышка. Социопат summa cum laude[7], который болтает ни о чем, несет всякий бессмысленный вздор и этим зарабатывает себе на жизнь. Невидимые струны! Ты специалист по пустоте. И сам ты – ходячая и говор…

Загрузка...