Просим читателя не зазрить и извинить нас, что помещаем здесь некое количество отрывченков из премерзких стишатцев сих; делаем мы сие токмо в показание примера.
А. (открывая бутылку): Сейчас для начала я почитаю вам Пушкина. (Пьет из бутылки).
А след това Пушкин си добави.
Александр Сергеевич Пушкин медленно, с трудом раскрыл глаза, неохотно впуская в свою многострадальную голову бледное отражение мира вещных форм.
В приоткрытую балконную дверь неумолимо вползало сырое петербуржское утро. Непременный сквозняк вальсировал по комнате, то и дело цепляя занавеси; голуби снаружи толкались на узком карнизе, ворковали и негромко царапали кирпич тонкими изящными когтями. Где-то вдалеке, на канале, едва слышно бил колоколами недавно отреставрированный собор св. Николая Угодника. В комнату просачивался привычный городской шум: слышались зазывные крики лотошника, продающего свежую выпечку; по набережной шелестели экипажи; дворник-татарин бранился на своем причудливом языке с коллегою, стоявшим в дверях парадного через улицу; переулок под окнами шуршал, скрипел, лязгал и шаркал — жаворонок-Петербург уже трудился вовсю.
Пушкин сполз с кровати, однако утвердиться на ногах не сумел и, переломившись в коленах и пояснице, в самой неудобной позиции очутился на прикроватном коврике. Здесь было жестко, тоскливо и пыльно, из-под двери невыносимо дуло. Еще полминуты Александр Сергеевич стоял на четверинках недвижно, прикрыв глаза и безуспешно пытаясь превозмочь отголоски застарелой головной боли, стремительно вращавшиеся между черепом и мозгом, однако вскоре чувство долга и неудобство позы заставили его с горестным стоном усесться на полу. Прищурившись, Пушкин обвел мутным взором стены своей скорбной кельи и пришел к выводу, что это, пожалуй, гостиничный нумер.
Он отчетливо помнил, как вчера они с Гнедичем, Вяземским и Вадимом Назаровым кутили у Дюме; по крайней мере, начинали определенно там, и с ними в начале вечера вне всякого сомнения были madame Marie и баронесса Г***. Но ближе к полуночи Пушкин несколько злоупотребил шампанским, кое в тот вечер милостью Назарова лилось рекою, и перестал четко различать действительные события от горячечных фантазмов, явившихся порождением его собственного воображения, до крайности изумленного воздействием неумеренного количества спиртуозных паров. Баронесса Г*** каким-то чародейным образом превратилась в Фифи, madame Marie — в Ксю, Гнедич с Назаровым исчезли в ночи, зато вместо них в клубах серного дыма в банкетном зале «Астории» явились Американец Толстой и Левушка Пушкин, кои для каких-то целей привели с собой цыгана с медведем на веревке и заказали великое множество столового хлебного вина № 12. Далее в воспоминаниях следовала внушительная цензурная купюра. Хотя нет, в уголке сознания еще застряла весьма яркая сцена: полунагая Фифи, беззаботно плещущаяся в фонтане какого-то обширного беломраморного холла, пьяный Американец, настойчиво пихающий в карман брезгливо отстраняющемуся городовому скомканные ассигнации, свирепо хохочущий Вяземский и он сам, Александр Пушкин, яростно рвущий из рукава рубашки застрявшую руку в неистовом желании незамедлительно присоединиться к купающейся шалунье.
Все. Больше ничего. Табула раса форматом ин кварто.
— Утро красит нежным светом... — страдальчески пробормотал Пушкин.
Он снова вернулся в исходную позицию — на четверинки. В голове все еще шумело после вчерашнего. С недавних пор Пушкин начал замечать за собой одну пренеприятную особенность: просыпаясь по утрам после ночных застолий, он продолжал ощущать себя слегка хмельным. При этом сопутствующие радостному опьянению в кругу друзей воодушевление и развязность ко времени пробуждения уже проходили без следа, и на долю утреннего хмеля оставались лишь плещущая, невыносимая, ненавистная тьма в голове и гулкая пустота в сердце, усугубляемые привычным похмельным синдромом: отвратительным головокружением, тошнотой, нарушенной координацией движений и мерзкой тяжестью во всех членах. Печень, утомленная многолетними бесчисленными возлияниями, решительно отказывалась перерабатывать попадающие в организм хозяина токсины с тою же непринужденною легкостию, что и в лицейские годы.
Ползти в туалетную комнату на четверинках было крайне, крайне унизительно. Пусть никто не видел этого, но это было безусловно унизительно. Вот уж воистину обезьяна с тигром!.. Покойный Дельвиг не упустил бы обидно съязвить что-нибудь по сему поводу. Посидев некоторое время на корточках, Александр Сергеевич тяжко оперся о смятую постель и снова попытался выпрямиться. Voila! на сей раз ему это удалось. Придерживаясь рукою за стену, он осторожно двинулся в выбранном направлении, памятуя смутно, что туалетная комната должна располагаться где-то на северо-востоке, если принять за север ту часть света, к которой он сейчас был обращен лицом.
Из туалетной Пушкин вернулся заметно посвежевшим. Холодное умывание, а также сокращенный комплекс упражнений по системе доктора Лодера сделали свое дело. Он даже несколько преодолел похмельную мигрень свою. Великий поэт поймал краем глаза робкий солнечный луч, пробившийся через неплотно задернутые занавеси, умиротворенно прижмурился, пристроился на краешке стола, дотянулся до своей одежды, которая комом лежала на стуле, решительно извлек из внутреннего кармана записную книжку, раскрыл ее и поспешно набросал:
Мороз и солнце! день чудесный,
La-la-la-la-la-la прелестный,
Вставай, красавица, пора,
Открой la-la-la-la-la очи,
La-la-la-la-la долгой ночи,
La-la-la-la-la со двора...
На этом прозрачный источник вдохновения иссяк. Пушкин задумчиво захлопнул записную книжку, отодвинул ее от себя. Стихотворение обещало быть славным.
«Мороз и солнце, — подумал Пушкин, глядя в занавешенное окно, за которым неуловимо перемещались легкие тени, — мороз и солнце. Караулов непременно упомянет тонкое, эфирное, едва уловимое, но явственное ощущение января, во время коего возникли новые хрустальные строки maоtre. Добролюбов заявит, что в темном царстве безнадежной зимы правящего режима автор наконец узрел революционный луч света, решительно пронизывающий холод и тьму. Пирогов напишет: „Положительно с редкостным омерзением прочол очередное зимнее сопле Пушкина, пыльное и прошлогоднее, определенно вынутое из долгого ящика“. Критикам и обозревателям невдомек, что поэт — не акын, что он не обязательно поет то, что видит. Тончайшая ассоциативная цепочка: теплый сентябрь — солнце в окне — дохнуло внезапным холодом — колокольня вдали бьет колоколами чисто и ладно, словно в неподвижном морозном воздухе — и вот уже сам собой слагается гимн январю, ясный и свежий, как солнечное зимнее утро».
Холодная вода явно пошла на пользу мыслительной деятельности мэтра. Он снова взял записную книжку, включил ее, активировал файл «Срочности и нужности» и быстро пробежал глазами.
Коле предложить совм. проект. Соавторство в пополаме, или, м.б., отдать идею насовсем (???). «А. П. представляет: Николай Гоголь». «Мертвые души» (???) — подумать над назв. Не примут ли за ужастиковый трэш а ля Белобров-Попов? Или прямиком нести в «Ад Маргинем» or «Ультра.Культура»? Подумать.
«Амфора» предл. серию: «Из книг А. Пушкина». Авторы и произв-ния, к-рые мне интересны. Выборка рукописей моя + рекомендации Фрая, Коваленина и Веневитинова. Надо согл. Или ну к чорту лебедя, рака да щуку?..
Я помню чудное мгновенье! ты предо мной явилась вдруг, как мимолетное виденье, как tra-la-la-la, tru-la-la. Однако пречудные выходят стишатцы. Дописать непременно.
ММКВЯ в Москве. Встречи с читателями: 2-й и 3-й дни. Пятница, суббота. В воскресенье в павильоне совершеннейшая душегубка; отказываться до последнего. Гостиница, проезд — Новиков, «ЭКСМО». Забежать в «Дрофу» за гонораром за хрестоматию 5-й класс. НЕ ЗАБЫТЬ ОПЯТЬ АВТ. ЭКЗ.!!! Посидеть с Михалковым, Битовым и Юзефовичем, максимально избежать Проханова и Греча. Фиглярина проигнор-ть. Приглашают на TV: «Апокриф», «Постскриптум», «Пусть говорят», «Доброе утро на НТВ», «Кто хочет стать миллионером», «Новости на канале „Культура“ (Костя Мильчин). Побеседовать с Рыковым („Поп. книга“), предл. сотрудничество; знатную раскрутку делают, шельмы. Обедать в „Билингве“ с Гавриловым, Ермиловым и Фочкиным. С Фочкина, м. п., статья в „МК“. Ночью клуб „Б-2“.
Рекл. слоган для йогуртов «Данон». 5 000 у.е. за строчьку??? Проверить. Если бы анонимно, но ведь как раз подпишут: «Пушкин! Пушкин! обратите внимание, новая бессмертная строфа Пушкина!» Подонки, однозначно. Подумать.
Напоминалочку про московскую книжную ярмарку Пушкин удалил безжалостно: это мероприятие уже осталось в прошлом. Разумеется, с Михалковым он так и не посидел, хотя и повидался коротенько на стенде «Вагриуса», Проханова не избежал, Булгарина проигнорировать не сумел, авторские экземпляры хрестоматии в очередной раз благополучно позабыл в «Дрофе». С дружественными журналистами, правда, отобедал наскоро, подгоняемый жесточайшим цейтнотом; Гаврилов потом, честь по чести, отдал солнцу отечественной поэзии половину полосы с фотографией в «Книжном обозрении», а вот подлец Фочкин отделался в «Московском комсомольце» абзацем в общей статье, посвященной ММКВЯ. Спасибо, впрочем, что вообще вспомнил, хотя Оксане Робски, следует заметить, были посвящены два абзаца, а Аксенову так и все три, пусть и коротких.
Поморщившись, Пушкин сосредоточенно отстучал:
Понять, что происх. с продажами Онегина. Почему падаем, невзирая на успешный сериал???
Мороз и солнце — день чудесный. Чучело, припиши хотя бы пару строф!!!!!! Шоколадку куплю!
Напрячь Мамлеева, Фета и Диму Быкова непременно для очередного вып. «Современника». М.б., Немзер или Лёва Данилкин — большой лит. обзор (???) «Литература катастроф». Непременно поругаться наконец с Некрасовым по поводу его МТА.
Попробовать разобр. с Дантесом.
Глядя на последнюю строчку, Пушкин глубоко задумался.
За его спиною возникло слабое шевеление, затем раздался хриплый девичий голос:
— Пшла! Пристают...
Александр Сергеевич даже вздрогнул, столь бесцеремонно выведенный из состояния задумчивости. Не то чтобы присутствие в помещении юной дамы стало для него совершеннейшей неожиданностью, но из-за тяжелого пробуждения и всегдашней рассеянности он как-то выпустил из виду саму возможность такого присутствия.
Повернувшись к двуспальной кровати и окинув ее оценивающим взглядом, он сделал вывод, что пожалуй да, под вздыбившимся холмами одеялом на второй ее половине вполне могла укрываться женская фигурка небольших размеров.
— Сколько тебе лет, прелестное дитя? — поинтересовался Пушкин.
— Пшол ты, — глухо донеслось из глубин одеяла.
— Ясно.
На спинке соседнего стула, задвинутого под стол, Пушкин обнаружил скомканные женские джинсы с низкой посадкой, блузку и трусики, а на сиденье — вывалившийся из заднего кармана джинсов паспорт. Судя по фотографии, паспорт принадлежал юной нимфе, что уже обнадеживало: растление несовершеннолетних в жизненное credo поэта никак не входило. Александр Сергеевич несколько мгновений размышлял, не вернуться ли в постель, под теплый бочок к нагой прелестнице, но мысль об этом вызвала у него внезапный и мгновенный приступ душевной пустоты. Трезвое утро определенно мудренее пьяного вечера. Он неторопливо оделся, сунул записную книжку во внутренний карман, затем потрогал завернувшуюся в одеяло девушку за плечо.
— Я тебе ничего не должен? — осторожно поинтересовался он.
— Нет вообще-то, — сонно проговорила девица. — Я не такая, но если оставишь что-нибудь на булавки, возражать не буду... Папашка у меня миллионщик, а на карманные расходы у него не допросишься. Козел. Сквалыга...
Пушкин полез в портмоне и озадаченно поскреб переносицу. Однако вчера он покутил более чем изрядно. В бумажнике оставались одинокая сотенная бумажка и еще какая-то отечественная мелочь. А банковскую карточку он, естественно, забыл дома.
Пиит задумался. С одной стороны, ста долларов было жалко — с оставшимися деньгами рассчитывать на мало-мальски приличный завтрак не приходилось. С другой стороны, мелочь девушка вполне обоснованно сочтет смачным плевком в лицо, а этого желательно было бы избегнуть. Еще чего доброго, пойдет слушок в свете, будто ефиопа не галантен в обхождении с дамами...
Вздохнув, Пушкин вытащил сотенную и положил ее на столик перед зеркалом.
— Ведь мы играем не для денег, а лишь бы вечность провести! — бодро продекламировал он. Сегодняшним утром с него вполне хватит и чашечки кофе.
— А? — вскинулась девица под одеялом. — Чего ты опять?..
— Вон, бабки на столе, — сказал Пушкин. — Судя по тому, что нас не вышвырнули из номера в полдень, мы оплатили его на сутки, так что отсыпайся, прелестное дитя. Можешь еще кого-нибудь привести вечером.
— У меня вечером лекции в универе, — засыпающим голосом проговорило юное создание. — Окно прикрой, холодрыга...
Покинув нумер и захлопнув за собой дверь, солнце русской поэзии решительно и неудержимо устремилось к лифтам, чувствуя некоторый эмоциональный подъем от совершённого благородного поступка. Оно даже любезно раскланялось с вошедшими на восьмом этаже вьетнамцами, хотя их щебечуще-мяукающая речь, коей они без остатку наполнили тесную кабинку лифта, вновь отозвалась в висках оттенками мигрени. Выйдя на первом этаже, Александр Сергеевич с затаенной надеждой приблизился к гостиничному ресторанту — судя по визитной карточке постояльца, которую он обнаружил во внутреннем кармане вместе с электронной записной книжкой, за оплаченный на сутки нумер ему сегодня полагался бесплатный завтрак в форме шведского стола, — однако, изучив расписание на дверях ресторанта, поэт пришел к неутешительному выводу, что завтрак закончился полтора часа назад. Впрочем, он ни на что особо и не рассчитывал и оттого с подчеркнутым достоинством двинулся к выходу, лишь ненадолго задержавшись в гостиничном баре напротив ресепсьон, дабы подкрепить подорванные похмельем силы рюмкою текилы с солью и ломтиком лимона. Сидевший за стойкой ирландец-дальнобойщик, преогромный рыжий мужичина самой свирепой наружности, в необъятном татуированном кулаке которого совершенно терялась полулитровая кружка пива, дружелюбно покивал ему. Самочувствие еще более улучшилось, хотя финансовое состояние в результате проделанной операции стало вовсе прискорбным. Теперь, пожалуй, великому пииту не следовало рассчитывать даже на чашечку кофе, ибо необходимо было еще каким-то образом попасть в центр города.
Шофер стоявшего возле гостиницы таксомотора спросил за проезд такую сумму, что поверг Пушкина в состояние самого унылого размышления. Обе возможные альтернативы поездке в таксомоторе — добираться до редакции час пешком либо четверть часа на метрополитене, но перед этим неизбежно еще четверть часа на своих двоих до ближайшей станции «Балтийская» — вызывали решительное отторжение у ослабленного спиртуозной интоксикацией организма. Впрочем, находчиво отойдя от гостиницы метров триста и свернув в один из бесчисленных питерских переулков, Пушкин без особого труда поймал старенький «жигуленок», водитель которого согласился домчать пассажира до «Нашего современника» за цену, в два с половиною раза меньшую. Чрезвычайно довольный собой, Александр Сергеевич забрался на переднее сиденье экипажа и велел трогать.
Салон «жигуленка» значительно уступал в комфортабельности салону Наташкиного «БМВ», но это таки была машина, а не троллейбус. В экипаже аппетит, подогретый ранней текилой, заворочался с новой силой, и Пушкин, плюнув на приличия, начал припоминать, кто из его друзей может завтракать в такую рань. По всему выходило, что подобных безумцев среди сих достойных господ нет. Хотя директор «Петербургского востоковедения» Николай Гнедич, убежденный жаворонок и по сему случаю белая ворона среди питерской литературной богемы, вполне мог об это время обедать с Гоголем, коего он по праву непосредственного начальника и старшего товарища приучал перманентно к умеренности и аккуратности.
Пиит выбрал на мобильнике телефон Гнедича и надавил зеленую кнопку дозвона. Николай Иванович ответил сразу — хороший признак, значит, телефон лежал прямо перед ним на столе ресторанта:
— Душа моя Александр Сергеич? Жив ли после вчерашнего гульбария, дорогой друг?
— Некоторым образом, — отозвался Пушкин. — Николай Иванович, брат, отвечай мне немедленно и как на исповеди: обедаешь ли ты сию минуту?..
— И вновь страждет безденежная натура твоя? — хмыкнул Гнедич. — Видишь ли, мы уже слегка отобедали с Коленькой, но неосторожно совершали послеобеденный моцион мимо «Тинькоффа», и я не сумел совладать с собой, дабы не увлечь хохла на пару бокалов платинового нефильтрованного. Исключительно ради лучшего пищеварения и премии «Странник», кою Коленька, как выяснилось, получил намедни за «Шинель». Так что когда поспешишь, получишь отличную возможность обмыть с нами несомненный успех коллеги. Обещаем также допустить тебя к дележу заказанного нами метра колбасы и оставшейся строганины.
— Мчусь, — сказал Пушкин и, погасив мобильник, обратился к водителю: — Планы меняются прямо на глазах. Правь-ка, любезный автомедонт, к Казанскому собору.
— Как скажешь, барин, — равнодушно откликнулся водитель.
Денег Пушкину в обрез хватило расплатиться за экипаж, и он сразу почувствовал себя голым: не в его привычках было оказываться в городе без соответственных депансов. Водитель высадил его прямо на Невском, у начала Казанской улицы: в связи с приближающимся праздником Зоолетия вся улица была вскрыта, там и сям виднелись задумчивые рабочие с отбойными молотками. Тут же Пушкина взял в клещи проходивший мимо патруль городовых, кои с видимым предвкушением во взоре потребовали у поэта документы. Тот уже привык, что его южная внешность непрестанно смущает российского обывателя, поэтому безропотно полез за паспортом, который от постоянного таскания в кармане уже понемногу начал разрушаться. Убедившись, что смуглый и курчавый хачик, стоящий перед ними — русский, коренной петербуржец, имеющий ко всему прочему корочки Союза писателей, Союза журналистов и Союза кинематографистов, патрульные вежливо козырнули и немедля устремились в сторону замешкавшегося перед витриной кофейни господина узбекской внешности. А Пушкин свернул на Казанскую и побрел по разбитому отбойными молотками тротуару к «Тинькоффу».
«Догадал же меня Господь, — сердито думал он, перешагивая через кучи щебенки и строительного мусора, — с моей внешностью и талантом родиться в России!»
Взлетев по ступеням заветной пивоварни, Пушкин окинул близоруким взглядом пивной зал и обнаружил своих друзей на их любимом месте возле окна. Гоголь, радостно хохоча, издали махал Александру Сергеевичу своим массивным литературным призом. Несколько лет назад Пушкин, кстати, тоже получил от фантастического гетто приз за «Руслана и Людмилу» — «Бронзовую улитку», которую последние годы собственным волевым решением вручал Борис Стругацкий.
— Ну что, господа фантасты, — сказал Гнедич, тепло поприветствовав Пушкина, — позвольте уж мне теперь так вас называть.
— Нет, нет! — в притворном ужасе закричал Пушкин. — Нас с сей каиновою печатью ни в один толстый журнал не примут! Пощади, батюшко! живота!..
— А я доволен, — заявил Гоголь, водружая приз в центр стола. — Сальвадор Дали говорил, что он выше всех этих глупых условностей; мол, если даже его наградят орденом Ленина или медалью Мао Цзе Дуна, он их примет и будет совершенно счастлив. Я вполне разделяю данное компетентное мнение. Если коллеги не хотят давать «Миргороду» «Букера», пусть это будут хотя бы фантасты.
— Покажи цацу-то, — произнес Пушкин, бесцеремонно сгребая со стола бронзовую статуэтку, символизирующую собой литературную премию Гоголя.
— Почитать разве какого-нибудь отечественного фантаста? — раздумчиво проговорил Николай Иванович. — Вдруг упускаю что-нибудь важное? «Гиперболоид инженера Гарина» и «Война миров», скажем, произвели на меня в детстве довольно заметное впечатление.
— Сейчас усиленно пиарят Лукьяненко, — заметил Гоголь. — Попробуй. Видимо, лучший из. Вынужден признаться, Жанна Фриске в «Дневном дозоре» воистину хороша. Стильная такая, с рожками и рюкзачком в виде гробика.
— Чего бы ты съел, душа моя Александр Сергеич, когда был бы дома? — вернулся Гнедич к животрепещущему, отобрав у пробегавшей мимо официантки меню и элегантно подав его Пушкину.
— Куриного супчику, Глеб Егорыч, да с потрошками, — заявил тот, отставляя статуэтку и принимая меню. — Да с потрошками. Нет, если серьезно, Николай Иваныч, дома я бы сейчас съел китайской лапши из пакетика и бутерброть с генетически модифицированной ветчиною. Посему дом отставить. А сем-ка я лучше что-нибудь из ниппонской кухни. В этакой вот, знаешь ли, деревянной лодочке.
— Обитатели страны Ямато живут возмутительно долго, — заметил на это Гнедич, — и практически не страдают инфарктами и инсультами, но уверенно занимают первое место в мире по заболеванию ботулизмом и раком кишечника. Задумайся над этим, прежде чем поглощать специфическую для всякого русского брюха пищу.
— Неоднократно страдал раком, — рассеянно произнес Пушкин, листая меню в поисках суши. — Господа, пикантный экспромт! Надо где-нибудь использовать.
— Подари Стогоффу, — порекомендовал Гоголь, — он оценит.
— Стогофф ныне ударился в сугубое богоискательство, — проворчал Гнедич. — Боюсь, уже не оценит. Читали «Челюсть Адама» и «Так говорил Йихвэ»?.. Ба! Это же опера в трех действиях. Это бой быков. Это лазерное шоу Жан-Мишеля Жарра на Воробьевых горах — с фейерверком и сверхзвуковыми бомбардировщиками. Батюшка Охлобыстин рукоплещет стоя. — Он огорченно крякнул. — Ну, ладно. Выпьем с горя — где же Пушкин?..
Пушкину как раз принесли ноль пять платинового нефильтрованного, которое заказал ему Гнедич, едва только завидев друга в дверях.
— Пиво? С утра?! — ужаснулся Александр Сергеевич. — Девушка, принесите мне двойной эспрессо, пожалуйста!
— Пиво всегда у места! — запротестовал Гнедич. — Множество витаминов, ценные для организма дрожжевые грибки и бактерии, активная стимуляция мочевыводящей системы. В Чехии, между прочим, пивом лечат камни в почках. Пей, дорогой, не кривляйся.
— Подчиняюсь грубому нажиму, — вздохнул Пушкин, обреченно придвигая к себе бокал.
— За Сальвадора Дали и сгенерированную им мудроту, — предложил тост Гнедич.
— За гоголевского «Странника», — отозвался пиит.
Они погрузили носы в пивную пену.
Через несколько минут к столику снова подошла официантка, доставившая эспрессо, и Пушкин сделал основательный заказ.
— Ты вообще откуда такой встрепанный? — поинтересовался Николай Иванович, изящно, двумя перстами выуживая из миски длинную рыбную стружку.
— Кажется, из гостиницы «Советская», — рассеянно пожал плечами Пушкин.
— Бог мой, что ты там делал? — поразился Гнедич. — Это же эконом-класс! Имел я несчастье как-то ужинать там с группой дружественных славянистов из пекинского университета. Ты видел, какие там в ресторанте крошки на столах? Там вот такие вот в ресторанте крошки на столах! С кулак величиной! Я с петицией к официанту, а тот само хладнокровие: «Вы при входе в гостиницу название видели? Ну так не взыщите, милостивый государь!»
— Я там не ужинал, — поспешил оправдаться Александр Сергеевич, отхлебывая пива. — Я там, кажется, ночевал. По крайне мере проснулся.
— Безумец! Каким же ветром тебя туда занесло с Невского? Тебе что для блядства, «Астория» тесна?
— Сам не знаю. Ворочается в голове, что вроде бы действительно ушел я от вас вчера с какой-то девчонкой... — Пушкин внезапно ощутил разрывы в своей сплошной амнезии на вчерашние события и напряг память: — Ага, вот что: мы ходили к Исакию, я ей на память читал Баркова на лавочке, затем мы, вполне естественно, решили не противиться природе и переместиться в нумера, но вначале непременно следовало взять с собой бутылку хорошего вина, иначе получался какой-то азиятский разврат. Только двинулись мы почему-то в обратную от цивилизации сторону, к порту. Дальше ничего не помню, но осмелюсь реконструировать последовавшие события, ибо все достаточно прозрачно. Естественно, хорошего вина мы в той стороне не нашли, что было бы с самого начала ясно всякому трезвому человеку. Оттого брели вплоть до того маленького винного погребка на набережной Фонтанки, что в переулке от гостиницы «Советская» — знаешь? Там еще хозяин грек. Приобретя искомое, устремились наконец в нумера. А поскольку по дороге к погребку мы наверняка еще завернули в клуб «Гравицапа», коий стратегически крайне удачно расположен как раз на пути от Дворцовой площади к «Советской», и там дополнительно приняли внутрь неустановленное количество спиртуоза, то разыскивать более другие нумера, нежели ближайшая вышеупомянутая «Советская», нам было решительно тяжело. Я так понимаю прискорбный инцидент сей. — Пушкин сунул в рот сигарету и щелкнул зажигалкой. — А что, вполне приличный хотель. Три звезды, белье чистое, зеркальный лифт, кругом иностранцы, биде есть, все дела. Приходилось мне просыпаться в местах и похуже.
— И это вот ведущий отечественный литератор, — сокрушенно покачал головой Гнедич. — Надёжа российской изящной словесности, буквально наше всё. Алкоголик, дебошир, потаскун. Кто вчера зеркальное стекло разбил в Пассаже спьяну? А? Бери пример с Коленьки: вечером пришел из тренажерного зала, об одиннадцатом часу уже был в постели, встал в семь, зарядочка, принял душ, кефиру выпил — огурчик!
— У Коленьки солидный любовник, который держит его в форме, — сказал Пушкин. — Суриозный человек. Моей же женушке самой нянька нужна.
— Вы когда виделись-то последний раз?
— Позавчера. Пустое, Николай Иванович! — Пушкин предостерегающе поднял ладонь, заметив, что Гнедич хочет что-то добавить. — Со своими личными делами я сам разберусь. Умны все больно стали учить меня. Я же вон не учу тебя, как обходиться с Коленькой.
Он раздраженно уткнулся в свой бокал.
— Ладно, ладно, не серчай, дорогой.
Пушкину наконец принесли мелко порубленную ниппонскую кухню, соевый соус, маринованный имбирь, горячую салфетку и палочки. Увидев внушительные размеры деревянной лодочки, в которой прибыли дары моря, Гнедич горестно вздохнул, но ничего не сказал по сему поводу.
— Как роман продвигается, Александр Сергеич? — поинтересовался он вместо этого.
— Никак не продвигается, — рассеянно буркнул пиит, с треском разламывая палочки. Сейчас его занимало совсем другое; в сладостном предвкушении пищи он приободрился и даже несколько порозовел лицом.
— Отчего же?
— Девятый вал работы, уважаемый коллега, — пояснил Пушкин, тщательно протирая ладони салфеткой. — Погребен лавиною рукописей и организационных проблем.
— По выходным, брат, писать надо.
— По выходным, брат, я едва в себя прийти успеваю после трудовой недели.
— Да полно, Александр Сергеич! а вот чем ты, к примеру, занимался на последние майские вакации? Ведь вотку же полторы недели трескал, скотина!
— Молчи, несчастный! — патетически возвысил голос Пушкин, погружая нигири в соевый соус. — Я все майские «Историю пугачевского бунта» дописывал! А вотку попил лишь на девятое число, да и то небрежно! Нельзя было не уважить ветеранов.
— Врешь ведь, подлец. — Гнедич снова покачал головой. — Но что, «История»-то хотя бы скоро выйдет?
— В ближайшем нумере «Современника» первая часть. Весьма неплохо получилось вроде бы. Наши уже все чли, хвалили премного. Хочешь, брошу тебе на мыл?
— Ты же знаешь, я с экрана не читаю, — с достоинством ответствовал Гнедич. — Выйдет в бумаге, зачту, отчего ж.
— А распечатать на принтере — не?
— Не то это, Александр Сергеевич. — Гнедич пожал плечами. — Не та верстка, не та длина строки, не те душевные ощущения. Не люблю я эту электронику, привык к запаху типографской краски и бумаги офсетной белой шестьдесят пять. Слушай, а ты действительно уверен, что Пугачева была наиболее знаковой фигурой нашей эпохи? Не Высоцкий, скажем, не Вознесенский, не Миронов?.. Стоило ли так вызывающе называть свой мемуар?
— Я пишу как ощущаю, Николай Иванович, — сказал Пушкин. — Не претендуя на мессианство и не насилуя свое мироощущение в угоду праздной публике. Может быть, я и не прав в данном случае. А напиши собственный мемуар об эпохе! Нет, кроме шуток. Тебе наверняка есть что вспомнить, дедушко.
— Ладно, поглядим ужо. Может, и соберусь.
Они замолчали, погрузившись в пиво. Хохол умело заполнил возникшую паузу, рассказав, как питерский телеканал снимал лауреатов «Странника» для вечерних новостей. В гоголевском изложении эта история звучала пересказом комедии положений, а сам Гоголь выглядел в ней если не Джимом Керри, то уж как минимум Луи де Фюнесом. Разомлевший от еды и пива Пушкин хохотал от души, Гнедич одобрительно хмыкал и отпускал дружелюбные колкости. Когда Гоголь закончил, вошедший во вкус Александр Сергеевич принялся азартно рассказывать, как участвовал в телепрограммах, будучи в Москве на последней книжной ярмарке.
— Затем, весь в мыле, прибыл сниматься в «Пусть говорят», — увлеченно излагал он, размазывая васаби по тобико. — Включают камеры, клакеры усердно бисируют. Направляется ко мне Малахов с микрофоном и уже издали энергично кричит: «Ну что, брат Пушкин?» Я, честно говоря, столь опешил от подобного панибратства и света прямо в глаза, что лепечу едва слышно: «Да так... так как-то всё...» А он поворачивается и радостно кричит в зал: «Большой оригинал!»
— Надо это где-нибудь использовать, — задумался Гоголь. — Знаешь, такой монолог записного хвастуна: с Путиным рассуждал о судьбах Отечества... С Киркоровым пел дуэтом на «Новогоднем огоньке»... С Пушкиным на дружеской ноге...
— Солженицын плачет, читая мои работы, — предложил Гнедич, флегматично отрезая себе солидный кусок от метра колбасы. В продолжении разговора метр сей его стараниями сократился примерно на треть, словно г-н издатель и не отобедал только что с аппетитом у Дюме. — «Как нам сию минуту обустроить Россию и ничего себе при этом не сломать-с». — Он заглянул в свой опустевший бокал. — Однако надо было сразу предупредить официанток, чтобы непрерывно несли за этот столик платиновое нефильтрованное, пока я не скажу «хватит». Одного не могу понять, господа: для чего же они в этой пивоварне подают столь отменное пиво, а в бутылки со своим логотипом мочатся? То же относится и к «Пауланеру», ибо в бутылках сей достойнейший разливной напиток сущая моча есть. Зачем они так жестоко обращаются с малоимущими?
— Неизбежное при рыночной экономике имущественное расслоение, Николай Иванович, — пояснил Гоголь. — Не дело быку пити амброзию Юпитера.
— Скажи-ка мне, Коленька, а не ты ли тихими украинскими ночами резвишься на форуме prozak.ru под ником «А.Л. Коголь»? — внезапно вопросил Пушкин, подцепляя палочками непослушный кусочек сашими. — Товарищ тоже крайне любит пошутить про Юпитера, быдло и амброзию.
— Я, — тут же сознался Гоголь, даже не пытаясь запираться. — Только смотри, это строго между нами! Главное, Грошеку не говори. Мы тут с ним недавно зацепились языками, до матюков дело дошло. Он ведь такой зануда и мизантроп, мертвого достанет. Но я его буквально попрал в ходе сложной многочасовой дискуссии. Истинно втоптал в грязь.
— Так это он — Прохфессор?! — удивился Пушкин.
— Ну. Только не говори никому. А не то тебя черти на том свете железными рогатками припекут, вот припекут. Я договорюсь.
— Вон оно когда все выясняется-то... Что ж ты себе столь прозрачный ник выбрал? Тебя же раскусят в два счета.
— Эдгар Пое на последней Франкфуртской ярмарке справедливо заметил, что если хочешь спрятать истину — положи ее на самое видное место, — ответствовал Николай Васильевич. — Никто даже вообразить не может, что Коголь — это Гоголь. Кем только меня не разоблачали: и Галковским, и Мальгиным, и Слаповским, и Минаевым, и Воейковым... Девушки меня настоящего даже жалеют в форуме: вот, дескать, какое-то чмо путинофашистское, против оранжевой революции имеющее высказываться, взяло себе ник с прозрачным намеком на видного незалежного писателя!..
— Гляди же. Я ведь тебя мигом разоблачил, — напомнил Пушкин.
— Ну, ты меня просто слишком хорошо знаешь.
— В этой связи позволено ли будет недостойному задать глупый вопрос? — влез Гнедич, который все это время манерно попивал пиво, прислушиваясь к диалогу. — Почто же у тебя, батюшко, такой неудобный адрес сайта — pouchkine.ru? Вчера полез по служебной надобности, так дважды обдёрнулся, пока набирал. Понимаю, конечно, неудержимую галломанию хозяина, но ведь девяносто девять персентов твоих поклонников, разыскивая в сети сайт Пушкина, в первую очередь наберут pushkin.ru...
— И попадут на сайт московской ресторации «Кафе Пушкинъ», — продолжил Александр Сергеевич. — Занято уже, Петя. Не считай меня глупее князя Дондукова-Корсакова. Галломан я, конечно, знатный, но не настолько же.
— Вон оно что.
— Именно, — кивнул Пушкин. — Вообще презабавная штука — Интернет. Огромная и зловонная навозна куча, в которой там и сям блещут россыпи жемчужных зерен. Горчев, Березин, Тредиаковский, Тургенев, в конце концов. Читали его «Стихотворения в прозе», что он вывесил вечор в Живом Журнале? Это же прелесть что такое! Рассказывал он мне тут, кстати, за бокалом «Францисканера» пару своих задумок, под условным названием «Дети и родители» и это, забыл как называется, где собачку утопили; шедевры! истинные шедевры! Говорил я Тургеневу, вдалбливал ему: Ваня, родной, пиши, дурак, талант у тебя от Бога, ведь в землю зарываешь талантище свой! Спасибо, говорит, Шурка, проза — это хорошо и все такое, всю жизнь мечтал, спасибо тебе на добром слове, но только сеть ресторанов пожирает у меня все свободное время, глубокой ночью притащишься домой — и ни о чем не думаешь больше, как только добраться до кровати. Хочется секса, но нету рефлекса. Только и успеваю за обедом половину стихотворения в прозе накидать. — Пушкин безнадежно махнул рукой с зажатым в палочках суши, едва не выронив оное на колени Гнедичу. — Вот и все. Еще один упавший вниз на полпути вверх.
— Кстати, — оживился Гоголь, — а не забежать ли нам по сему поводу ввечеру к Тургеневу в ресторацию? Он нам славную скидку делает.
— Балбес ты, хохол, — невесело фыркнул Пушкин.
— За что и ценим, — уточнил Гнедич.
— А не то пойдемте в «Саквояж беременной шпионки», — невозмутимо продолжал Гоголь. — Сегодня вечером там выступает «Нож для фрау Мюллер». Я бы послушал. Пригласим девчонок, позовем Ксю...
— Давайте уже тогда сходим в «Палкин», — предложил Гнедич. — Для пафосу молодецкого.
— Что ты, Николай Иваныч, родной! — замахал руками Пушкин. — В моем нынешнем финансовом положении это ослепительно дорого.
— Александр Сергеич! батюшко! Нельзя думать о деньгах, когда речь идет о святом — о желудке! — искренне возмутился Гнедич.
— Нет, дорогой друг, извини, я сего дни уже приглашен; Костя дает королевскую партию в боулинг по случаю выхода своей эндцадтой книги.
— Да! — воскликнул Гнедич. — Как же я забыл! Мы с Коленькой тоже идем. По слухам, у Шустова весело и вполне сносно кормят.
— А вот проверим.
— Я покорнейше прошу прощения, господа... — донеслось из-за широкой спины Николая Ивановича.
Массивный Гнедич с трудом повернулся на стуле и уставился на приблизившегося к их столику молодого человека в парадном гвардейском мундире корнета.
— Что вам угодно, милостивый государь? — подозрительно осведомился Николай Иванович. — Если вас раздражает сила моего голоса, я обещаю несколько сбавить обороты.
— Нет-нет, что вы! — испугался незнакомец. — То есть да, голос у вас знатный, но это ни в коем случае не в упрек, а, как бы это точнее выразить...
— Вы уж постарайтесь выразить поточнее, любезнейший, — с неудовольствием произнес Гнедич.
Офицерик совсем сконфузился.
— Еще раз прошу прощения великодушно... Вы ведь Гнедич, да? Рад, крайне рад, — торопливо забормотал корнет, дождавшись от Николая Ивановича сухого кивка. — Перевод «Илиады» весьма потряс меня в свое время... Мне указал вас половой, коий утверждал ранее, что вы имеете обыкновение захаживать сюда в обеденное время... Вы, насколько я понимаю, имеете некое отношение к книгоиздательской деятельности?..
— Точно так-с, — отозвался Гнедич. — Вы хотели бы заключить со мной долгосрочный контракт на распространение замечательной книги господина Нефёдкина «Боевые колесницы и колесничие древних греков»? На складе ее еще довольно.
— Э-э-э... да. То есть нет. Видите ли, дело в том, что я пишу... как бы это поточнее сказать... в некотором роде стихи, что ли...
— Крайне сожалею, сударь, мое издательство называется «Петербургское востоковедение» и не публикует современных отечественных пиитов, — поспешно сказал Гнедич. — Если бы вы были, скажем, ханьским стихотворцем девятого века, то я бы безусловно и со всем мыслимым почтением...
— Но, возможно, вы с вашими обширными литературными связями могли бы посоветовать мои тексты в какой-нибудь журнал?.. — с отчаянием в голосе хватался за последнюю соломинку корнет. — Или... способствовать, так сказать... публикации в каком-либо издательстве...
Гнедич с тоскою посмотрел на свой отставленный бокал с пивом.
— Хорошо, любезный, вот вам моя визитная карточка, — решился он, поняв, что вежливо отшить юнца не удастся. — Пришлите мне по электронной почте свои экзерсисы, и я, не исключено...
— Так у меня все с собой! — радостно сообщил юный пиит. Он сунул руку за пазуху и с остервенением стал выдергивать из внутреннего кармана кителя некий артефакт, зацепившийся за подкладку. Наконец глазам литераторов за столиком предстала тонкая ученическая тетрадь, сложенная вдоль. — Вот, — произнес офицер, с вежливым полупоклоном подавая ее Гнедичу. — Троды плудов, так сказать. Ой, то есть плоды трудов. Извините. Искренне надеюсь, что вы изыщете некоторое количество времени, дабы, так сказать, ознакомиться и споспешествовать начинающему поэту... э-э-э...
Николай Иванович с сомнением посмотрел на предлагаемый ему артефакт. Было совершенно ясно, что тот не вызывает у него ни малейшего доверия.
— Ну, полно играть в буку, Коля, — мягко произнес Гоголь. — Смотри, какой милый мальчик. Полистай хотя бы приличия ради.
Гнедич покорно, но не без некоторой брезгливости принял потертую тетрадку и развернул ее.
— Писатель сел, невольник чести, — скучным голосом безо всякого выражения зачел он вслух. — Сел, оклеветанный молвой. Это вы, простите, про господина Лимонова, что ли?
— Так точно-с, — с готовностью подтвердил корнет.
— Эдичка-то уже давно на свободе, — между прочим заметил Гоголь, заглядывая в свой бокал с пивом.
Незнакомец заметно смутился.
— Я знаю, знаю, но это как символ... Символ... э-э-э... отсутствия демократии и... э-э-э... борьбы. — Он окончательно смешался. — Я был крайне возмущен тем, как режим расправился с видным отечественным литератором, героем нашего времени. Возможно, ему будет приятно знать, что в обществе у него есть... э-э-э... сподвижники, что ли...
— Да, разумеется, — сказал Гнедич, закрывая тетрадку. — Эдичка умрет от счастья. Может быть, ты посмотришь, душа моя Александр Сергеич? Это скорее по твоей части.
— Так вы Пушкин? — обрадовался незнакомец. — Редактор «Нашего современника»? То-то я смотрю, знакомы мне ваши бакенбарды!.. Это же вы были у Малахова в последней передаче с Борисом Моисеевым и Светланой Конеген?..
— Грешен аз, — согласился Пушкин. — Вы позволите?.. — Он деликатно указал на тетрадку.
— Конечно, конечно! Буду крайне рад. Считаю, что мне необычайно повезло...
— Да вы присаживайтесь пока, любезный...
— Миша.
— Присаживайтесь, любезный Михаил. Закажите себе пива.
— За счет Николая Ивановича, насколько я понимаю? — флегматично осведомился Гнедич.
— Ясное дело, — подтвердил Гоголь. — Или ты оставил в редакции золотую тинькоффскую карточку?
— Я скорее голову оставлю, — философически произнес Гнедич.
Под тихое Мишино бормотание «Если вы мне скажете, что вы Гоголь, я вообще с ума сойду!» Александр Сергеевич неторопливо просматривал тетрадку.
— Тучки небесные, вечные странники... Гм. Какое-то, простите, салонное жеманство... А он, мятежный ищет бури... Да, вот это действительно хорошо. Мощно, свежо, хотя определенно навеяно Горьким... А вот тут дрянь, — Пушкин отчеркнул ногтем место в рукописи и показал молодому поэту. — И вот тут. Видите, идет рассогласование глаголов, и от этого рушится весь ритмический рисунок. И аллитерация ужаснейшая. И вот здесь — однако, фраза! Вы ее сами попробуйте вслух прочитать!.. — Он посмотрел на Мишу и осекся. — Извините, ничего, что я так рублю наотмашь?
— Нет-нет, это как раз очень полезно для начинающего автора, — проговорил офицер, хотя уголок его рта начал явственно подергиваться от тщательно скрываемой обиды.
— А вот здесь что за точечки? Почему не хватает одной строки?
— Мне казалось, что это придает необходимый байронизм...э-э-э... свободомыслие... — Михаил бросил искоса взгляд на внимательно наблюдавшего за ним Пушкина и в очередной раз стушевался. — Короче, не могу я подобрать нужные слова, — нехотя признался он. — Не идут, и всё, беси.
— Желаете стать вторым Байроном? — строго поднял бровь Пушкин.
— Нет, я не Байрон, я другой!.. — Офицер испугался, что сейчас ему укажут на дверь.
— Да, Байрона нам сильно не хватает... — пробормотал Пушкин, задумываясь.
— Никто его не гнал в Югославию, — сухо заметил Гоголь. — Стрингеров там и без него было довольно. А мы потеряли знамя поколения.
— Николя, не говори мерзостей... — Пушкин побарабанил длинными ногтями по столу. — Послушайте, любезный Михаил, а если закончить так: «Я думал, чувствовал, я жил»?..
— Блестяще! — молодой человек просиял. — Но... — тут же погас он. — Это уже будут наполовину ваши стихи. Я пока не готов к соавторству. Стихосложение — слишком интимный процесс...
— А вы мне нравитесь, юноша! — улыбнулся Пушкин. — Знаете что? По-моему, у вас замечательные стихи. Прекрасное настроение, безукоризненная поэтическая интуиция, хороший ритм. Но вам не хватает навыка. Что называется, глазомер подводит, и это особенно обидно, ибо стихи могут быть по-настоящему хороши. Как вы смотрите на то, чтобы встретиться еще раз, в более подходящей обстановке, и обсудить все это как следует? После некоторой переработки я наверняка смог бы отобрать что-нибудь для публикации в своем журнале.
— Спасибо большое, — вздохнул Миша, — но завтра нас отправляют в Чечню. Вернусь через полгода, и если ваше предложение останется в силе...
— Да, конечно, — произнес Пушкин, чувствуя, как на лице его замерзает улыбка.
— Вообще-то я сейчас как раз отмечаю убытие на передовую, — пояснил корнет. — Сам я человек небогатый, но мой близкий друг, господин Мартынов, известный веб-дизайнер, организовал для меня вечеринку. То есть не вечеринку, конечно, сейчас слишком рано, но у меня поезд в семь часов, и собраться вечером никак не получается... скажем, мальчишник... то есть и не мальчишник, это бывает перед свадьбой... Вон он сидит, видите? Крайне, крайне положительный человек и надежный товарищ.
— Хорошо, милсдарь, ступайте, — нетерпеливо проговорил Гнедич. — Ваши стихи непременно будут рассмотрены. Пока же у нас весьма суриозный деловой разговор, коему вы мешаете своим присутствием.
— Понимаю. Еще раз прошу прощения, господа, что помешал. — Корнет попрощался энергичным кивком и вернулся за свой столик.
— Крайне назойливый молодой человек, — с неудовольствием констатировал Гнедич.
— Ладно тебе, Николай. — Пушкин задумчиво вертел тетрадку в руках. — Но как же все-таки несправедливо устроен мир, если незаурядный поэт вынужден подставлять голову под пули абреков. Умом понимаю, что таков воинский закон, а вот поди ж ты...
— Ты еще спроси, как можно писать стихи после Освенцима, — фыркнул Николай Иванович. — Полно, брат. Этот незаурядный пиит едет в Чечню, рассчитывая, что барышни потом на его мундир будут гроздьями вешаться. Таких пиитов на пятачок пучок в базарный день. Сейчас вон выйдем на улицу, и одари данной рукописью ближайшую урну.
— Ага, — ехидно заметил Гоголь, — старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, обматерил.
Покачав горестно головою, Пушкин выбрался из-за стола и направился в уборную. Вернувшись некоторое время спустя, он застал Николая Ивановича в чрезвычайно возбужденном состоянии.
— Вот кто мне объяснит, господа, почему Оличка Трофимова уже дважды редактор года по версии «Книжного обозрения», а мы с Александром Сергеевичем — по одному? — возмущался Гнедич, тыча пальцем в бок Николаю Васильевичу. — Как такое возможно в демократическом государстве, которое стремится поддерживать хорошие отношения с Евросоюзом?..
— И, брат, — Пушкин посмотрел на Гнедича. — Тебе еще работать сегодня, а ты уже набрался по самые брови.
— Что-с! — с достоинством оскорбился Гнедич. — Да я, если хотите знать, милсдарь, могу сейчас еще четыре литровые кружки употребить и пройти потом по перилам Аничкова моста, ни разу не покачнувшись! Давай биться об заклад? Запишусь вон в перипатетики, только вы меня и видели!..
— Терпеть не могу пьяниц, с пониманием отношусь к пьющим и с редкостной подозрительностию — к трезвенникам, — авторитетно произнес Гоголь.
— Молчи, чухонь! — совсем обиделся Гнедич.
Еще несколько минут Пушкин с Гоголем потратили на то, чтобы умиротворить расходившегося приятеля. Когда это удалось, Гнедич затосковал, потом бросил взгляд на свои наручные часы и заторопился:
— Ну, что ж, нам с Николя пора в редакцию; рукописи простынут! И кроме того, Линор Горалик обещала вывесить в сети новую серию комикса про зайца Пц. Спасибо за весьма уместную и чрезвычайно приятную компанию, душа моя Александр Сергеич. — Гнедич приобнял Гоголя за плечи и трагическим голосом произнес: — Мальчик, пойдем со мной, я раскрою тебе истинную суть сферы Дайсона!..
На улице друзья и коллеги церемонно распрощались. Гнедич с Гоголем направили свои стопы к «Петербургскому востоковедению», а Пушкин, глубокомысленно подбрасывая на ладони мелочь, обнаружившуюся в кармане брюк, двинулся в сторону набережной Фонтанки, где в кряжистом здании за нумером 59 на втором этаже располагалась его редакция. Первоначально он собирался еще выпросить у Николая Ивановича полтинник на машину, но так и не решился. Одно дело — любезно воспользоваться радушным хлебосольством старшего товарища и совсем другое — униженно клянчить у него гроши. Нет, господа, это решительно низко; у российского дворянина собственная гордость. В конце концов, теперь до «Нашего современника» уже и пешком было отнюдь не далеко.
Пушкин мечтал назвать свой журнал просто «Современник», но Некрасов решительно этому воспротивился. Был, дескать, в восьмидесятые-девяностые годы прошлого века такой журнал «Ровесник» для пубертатных подростков, печатавший в основном постеры Мадонны и Майкла Джексона. Хочешь, Александр Сергеевич, чтобы у читателя возникла стойкая ассоциация? Не хочешь. Значит, нужно провести небольшой мозговой штурм, дабы подобрать наиболее эффектное название. Читатель предполагается солидный, думающий, денежный, с определенным жизненным опытом, поэтому коммерчески удачные, но безнадежно спермотоксикозные названия наподобие «Подрочи!», «Паприколу!» и «Зыкинско!» с сожалением отбрасываем сразу. Название нужно меткое и лаконичное, при этом достаточно пафосное, дабы привлечь высоколобых интеллектуалов, и недостаточно заумное, дабы не отпугивать основную аудиторию и рекламодателя. К примеру, «Птюч» и «Jalouse» — замечательные примеры того, как журнал называть не надо, нелепое, беспомощное манерничанье для как бы продвинутой молодежи, которой хочется казаться умнее, чем она есть.
Совершенно справедливо, Коля, покорно отвечал Пушкин. Давай назовем журнал «Экстремальная хирургия».
Смешно, отвечал Некрасов. Хорошее название — «ОМ», продолжал он. Лаконично, многозначительно и многозначно, достаточно умно, но недостаточно заумно, свежо и экзотично, да и само слово «ом», хоть и несколько мутноватое в дефиниции, все же слишком на слуху, чтобы отпугивать массы; жалко только, что данный журнал находится целиком в формате вышеупомянутых «Птюча» и «Жалюза». Однако в отличие от них живет и развивается — вот что значит точное название! Вывеска — это уже полдела.
Угу, угрюмо кивал Пушкин. Давай назовем «Озорные убийства», сокращенно «ОУ» — умно, эффектно, свежо и непременно привлечет внимание скучающей интеллектуальной публики.
Хорошее название у журнала Гоши Свинаренко — «Медведь», упрямо продолжал лекцию Некрасов. Славные названия «Лица» и «Большой город». Что угодно можно публиковать под такими крепкими вывесками. Долголетие данных периодических изданий вполне подтверждает мои выкладки. Замечательное название «Итоги». Вот «Вокруг света» — стопроцентное попадание! Вот «Караван историй» — красиво, загадочно, стильно... А, Александр Сергеевич?
Хорошо, тряс головой Пушкин, пусть называется «Глицериновый отец» или «Мортира и свеча».
А вот, к примеру, почивший в бозе журнал «Другой» Игорька Мальцева, со вздохом продолжал Некрасов. Казалось бы, стопроцентное попадание. Это и аллюзия на «Плэйбой», и одновременно четкое указание на то, что это вовсе не клон «Плэйбоя», хотя и работает приблизительно в том же формате, что это совсем другое издание... Увы, прискорбная концентрация на одних и тех же проблемах и персоналиях, к коим питал недружественные чувства главный редактор, а также регулярные экскурсы в будни звезд хард порно вместо невинных голых девочек на развороте довольно быстро подкосили столь многообещающе начавшееся издание. Однако трейд-слоган «Другого» — «Журнал для умных и успешных» — перенять было бы вовсе не лишне. Это позитив, это правильно; какой же бычара с золотой цепью на шее и тремя классами церковно-приходской школы признается самому себе, а тем более окружающим, что он не умеет думать и жизнь у него не удалась? Впрочем, и с названием данного журнала тоже далеко не все столь замечательно, как кажется на первый взгляд. У многих оно вызывало смутное отторжение, поскольку представители альтернативных сексуальных ориентаций постоянно и агрессивно подчеркивают при всяком удобном случае, что они другие, не такие, как гетеросексуальное быдло. Видимо, именно поэтому Мальцеву пришлось наводнить журнал грубыми гомофобскими материалами за пределами всяческого житейского приличия — чтобы не сочли случайно журналом для педиков. Видишь, сколько сложностей? В идеале название нашего журнала должно содержать плюсы названия «Другой» и быть избавленным от его минусов. Итак, Александр Сергеевич?..
Одним словом, Пушкин в конце концов уперся рогом. Хорошо, сказал он, пусть будет «Наш современник», дабы не возникало ассоциации с пубертатными подростками и сексуальными меньшинствами; а обсуждение дальнейших модификаций названия — с другим главным редактором, пожалуйста. Некрасов, конечно, еще поскрипел, но деваться ему было некуда: Пушкин — это все-таки неплохой брэнд, под который охотно дают денег и рекламодатели, и меценатствующие инвесторы.
Поднявшись по белокаменной лестнице и поздоровавшись за руку с охранником на входе, Александр Сергеевич вошел в помещение редакции, попетлял по сумрачным коридорам, стены которых были увешаны прошлогодними обложками журнала, в очередной раз запнулся о груду сваленных под стеной пачек с последним нумером и попал в офис. Поприветствовал сотрудников, трудившихся за компьютерами в большой общей зале с лепными карнизами и внушительной хрустальною люстрою под потолком, ткнул пальцем в своего заместителя Гузмана — «Саша, зайди, пожалуйста», — чмокнул в щечку секретаршу Леночку — «Чаю, Ленок», — и прошел в свой кабинет, где с наслаждением опустился в высокое кресло на колесиках, вытянул ноги и запустил компьютер.
— Ну, что у нас плохого? — первым делом поинтересовался он, крутанувшись в кресле, когда вошедший следом Гузман плотно прикрыл за собой дверь и занял кресло для посетителей.
— Все в порядке, босс, — бодро отрапортовал зам. — Работа кипит, нумер сдаем в срок. С Маципурой договорились: три штуки за четыре растяжки плюс мелкий бартер. Вячеслав Васильевич с утра поехал в суд насчет Вольфсона, там всё довольно скверно, но отделаемся малой кровью, я думаю. Некоторым количеством денежных знаков и опровержением на половину полосы. Звонило питерское телевидение, хочет с тобой интервью. И еще звонил Крусанов: прислал новый рассказ и алкал денег.
— Господи, кругом стяжательство, — вздохнул Пушкин, кладя руки на клавиатуру на манер пианиста-виртуоза. — Но что, почту разбирали уже? Было что-нибудь славное в самотеке для моей кунсткамеры?
— Ага, — с удовольствием отозвался Гузман. — «Город рос и хорошел, набережные обделались мрамором».
— Брависсимо! — вскричал Пушкин. — Непременно запиши мне эту прелесть!
— Уже. А вот это мне особенно понравилось. Самое главное, формально придраться не к чему. Итак, дело происходит на следующий день после попойки. «Наутро я проснулся с абсолютно трезвой головой, но полной неспособностью шевельнуть хотя бы членом».
Пушкин откинул голову и оглушительно расхохотался.
— Не Хармс ли, прости Господи? — поинтересовался он, утирая выступившие от смеха слезы.
— Не. После того, как ты на прошлом «Нон-фикшн» набил ему морду за «Анегдоты о Пушкине», он к «Современнику» на пушечный выстрел не подходит.
— Напрасно. Я на него зла уже давно не держу.
— Я так понимаю, он держит.
— Н-да... С абсолютно трезвой головой, но полной неспособностью... Это прямо про меня сегодня утром.
— Кстати, о Хармсе. Некночибудьпомянутый выложил сего дни в Живом Журнале очередные две «породии на великаго пиита всея Руси Оликсандра П-шкина».
— Опа! — заинтересовался Пушкин. — Это же которые будут по счету?
— Сто двадцать восьмая и сто двадцать девятая. Вчерашняя и сегодняшняя. Как и обещал — ровно по одной «породии» в день.
— Однако не предполагал я, что его щенячьего запала хватит на столь продолжительное время... Зачти!
Гузман со значением откашлялся и продекламировал:
О, сколько нам открытий чудных,
И вдруг исчезнут в тот же миг,
И опыт, сын ошибок трудных,
И гений, друг степей калмык.
Скажи-ка, дядя, ведь недаром
Златая цепь на дубе том?
Он уважать себя заставил,
Когда весенний первый гром,
Сработанный еще рабами Рима
Времен Очакова и покоренья Крыма.
— Ай, браво, бравушки, — Пушкин снисходительно похлопал пальцами правой руки о ладонь левой. — Эту бы энергию да в мирных целях... Однако зачти же непременно другую.
Гузман охотно, с выражением, зачел:
Петров вскочил, и гости тоже.
Рожок охотничий трубит.
Петров кричит: «О боже, боже!» —
И на пол падает убит.
И гости мечутся и плачут,
Железный градусник трясут,
Через Петрова с криком скачут
И в двери страшный гроб несут.
И, в гроб закупорив Петрова,
Уходят с криками: «Готово!»
— Вишь, ракалья! — Пушкин снова захохотал. — Но ведь как тонко почувствовал ритм и стилистику, гляди-ка! Какой великий пиит пропадает...
— Босс, — произнес Гузман, дождавшись, пока начальство утрет выступившие слезы, — еще вот что: звонил Седой, просил напомнить, что у вас завтра стрелка в «Черной речке»...
— Вот завтра бы позвонил и напомнил, — буркнул мигом посуриозневший Пушкин. — Какого черта?..
— У вас встреча в восемь, а он хорошо знает, что раньше шести тебя в редакции застать проблематично. — Гузман помолчал, потом осторожно проговорил, безучастно глядя на мерцающий с тыльной стороны системного блока одинокий красный огонек: — Обратился бы ты к Бенкендорфу, а? Самая крутая в городе крыша. Силовики. Вы вроде бы вместе учились, он в твоих поэмах души не чает. Доступно разъяснят человеку политику партии насчет чужих жен.
— У нас с ним давние трения... — Пушкин задумался. — Он меня еще при советской власти шпынял. На комсомольском собрании песочил за «Сказки». Да и потом, уже когда работал в Комитете...
— «Несложно и уснуть навек, послушавши, как наш генсек рассказывает сказки!» — продекламировал Гузман. — Босс, да он тебя просто облагодетельствовал, выставив на время из Ленинграда! За такое в то время могли и в психушку усадить. А это: «Тот в кухне нос переломил, а тот под Кандагаром»? В рифму с «перегаром»? Басня про двух Леонидов Ильичей?
— Нет, — упрямо покачал головой Пушкин. — К Бенкендорфу я на поклон не пойду. Точка. Достаточно я перед ним унижался. Что у нас с иллюстрациями в ближайший нумер?
— Все в ажуре. Брюллов и Камаев, обложка Кленина. Как раз бросил на распечатку, через полчаса представлю в цвете. Не ждал тебя сегодня так рано. Кстати, изучаю тот шедевруозис, что ты мне подсунул намедни.
— Шедевруозис? — поднял бровь Пушкин.
— Ну, той важной тетеньки, которой необходимо ответить во что бы то ни стало, подробно и аргументировано. Из администрации Президента.
— А, — вяло сказал Александр Сергеевич, придвигая к себе пепельницу. — Каково?
— Одолел пока девяносто страниц и на сем застопорился. Не то чтобы катастрофично плохо, но... — Гузман сделал пальцами в воздухе этакую фигуру. — Мне скучно, босс.
— Что делать, Саша, — пожал плечами Пушкин. — Работа такая... — Он щелкнул зажигалкой, прикурил, с наслаждением затянулся. — Погоди-ка. — Наморщив лоб, быстро достал из внутреннего кармана палм, активизировал его и отстучал:
Мне скучно, бес. — Что делать, Саша:
Такой уж выпал вам удел.
Поразмышляв с минуту, не выпуская сигареты изо рта, Пушкин дал двенадцать отбивок и напечатал последнюю строчку будущего стихотворения:
Но чорт был занят: он писал стихи.
— Недурственно! — произнес поэт вслух, картинно потирая руки.
— Вдохновение скоропостижно настигло? — осведомился Гузман.
— Вроде того. — Пушкин спрятал записную книжку в карман. — Если бы только из этого последнее время что-нибудь выходило путное! Все карманы набиты удачными строками и меткими образами. А писать — некогда и некогда.
— Что делать, босс, — хмыкнул Гузман. — Работа такая.
— Ладно, зоил, ступай, — распорядился Пушкин, разворачиваясь вместе с креслом к компьютеру и набивая свой пароль. — И Саша, во имя человеколюбия: напиши Мидянину, чтобы он больше не пытал меня своими экзерсисами. Сил уже нет читать эту бездарную коньюнктурщину. Или научи меня настроить почтовую программу так, чтобы все письма с его адреса падали сразу в корзину.
— Тогда он сменит адрес, — рассудительно заметил Гузман. — Лучше я вежливо-превежливо поблагодарю его и попрошу более ничего не слать, ибо его тексты чудо как хороши, но никак не попадают в формат нашего издания, кое печатает в основном коммерческую чепуху для непритязательной публики. С неизменным уважением и все такое.
— Тогда он станет слать разноплановые вещи, стараясь угадать пушкинский формат, — обреченно вздохнул главред. — Может, лучше сразу пристрелить его, чтобы не мучил себя и окружающих?
— Хорошо, босс, попробую разобраться, — пообещал Гузман.
— Займись, брат. Патроны в сейфе. — Пушкин болезненно поморщился: отголоски мигрени снова бесами стучались в черепную коробку. — Вообще надо бы написать на имя Некрасова докладную записку, дабы приобрел нам на редакцию винтовку с оптическим прицелом для работы с авторами...
— Было бы неплохо, — оценил зам. — Однако телевидению что сказать?
— Ступай, ступай. После.
Гузман ушел в общую залу, плотно притворив за собою дверь. Несколько мгновений Пушкин бездумно наблюдал, как на экране разворачивается заставка Microsoft Word.
— Времен Очакова и покоренья Крыма... — пробормотал он.
Быстро открыв новый файл, он наколотил:
Над седой равниной моря
Гордо реет черный ворон.
И несет его теченьем
По бескрайним по морям.
Черный ворон, что ж ты вьешься,
Черный ворон, ты опасен,
Как опасен в океане
Айсберг встречным кораблям.
Перечитав написанное, Александр Сергеевич поспешно все стер и вышел в Интернет.
Зайдя в свой Живой Журнал, Пушкин первым делом полез в данные о пользователе. За последние сутки прибавилось еще тринадцать френдов, и теперь их общее число равнялось трем тысячам восьмистам девяти. Александр Сергеевич хмыкнул: до Носика и Паркера ему все еще было как до Луны.
Быстренько пробежав френдленту и сделав пару закладок на новостях, которые показались ему достойными внимания, Пушкин открыл почту. Ящик, как обычно, оказался доверху забит спамом. Немцов давно предлагал поставить антиспамный фильтр, но вышло бы некомильфо: в редакцию приходили письма из самых разных мест, в том числе с корпоративных адресов, и часть важной корреспонденции могла быть отсечена фильтром. Пушкин не в состоянии был позволить себе подобного неуважения по отношению к конфидентам.
Он быстро пролистал почту, держа палец на кнопке SHIFT, а затем нажал на клавишу «Удалить». Из ста восьмидесяти шести писем, пришедших за истекшие сутки, лишь двенадцать представляли собой какую-то ценность. Четыре рукописи, авторы которых ухитрились раскопать его личный адрес, в том числе и мидянинскую, он на всякий случай полистал по диагонали, прежде чем сбросить Плетневу, чтобы тот направил авторам стандартный отказ. Увы, чуда не случилось и на этот раз.
Поначалу извечное пушкинское стремление к перфекционизму заставляло его самого читать весь приходящий самотек, работать с авторами, редактировать направляемые в печать рукописи. Однако когда его с головой накрыл девятый вал забот, стало не до перфекционизма. Впрочем, какой-то моральный капитал он успел наработать, сделав пять номеров от корки до корки — редакционный штат во главе с Гузманом в то время занимался лишь второстепенными организационными делами. Читающая публика не обманулась, покупая «журнал Александра Пушкина», и с энтузиазмом приветствовало новое гламурное глянцевое издание с чрезвычайно сильным литературным отделом и массой пикантных сплетен из жизни словесной богемы. Тиражи и доходы от рекламы медленно, но неуклонно росли, что не могло не радовать Некрасова. Потом времени стало катастрофически недоставать, но, к счастью, в редакции один за другим появились толковые ребята — Саша Етоев, Миша Погодин, Маша Галина, Макс Немцов, — которые взяли на себя основную работу с авторами. Разумеется, до сих пор ни одно произведение не имело права попасть в номер, не будучи прочитанным главным редактором, но по крайней мере Пушкин оказался избавлен от бесконечного перелопачивания писем вроде «здрастуйте госпадин дарогая ридакция как я есть маладой толантливый аффтар изглыбинки пешу прозу встихах (раскас) просба апубликовати скажыте число ганарара». А таких писем, увы, по-прежнему приходило три из пяти. Наиболее же характерными из присылаемых стихов были следующие:
Тонкие нити железно связали, только...
Одно.... Что, канаты сковать не смогли.
Нити. Да, нити вам жизнь сберегали.
Как их понять, не щадились они.
И почему так рубили их, рвали?
Если душили, зачем ещё, жгли?
Нити за правду — зло убивали.
Их до конца, истребить не могли.
Тонкая нить — куда ведет не знаешь.
Иди за ней, смелей не прогадаешь.
Работая в одиночку над журналом, Пушкин впервые почувствовал глухое, растущее ожесточение к начинающим авторам как к классу, хотя ранее всегда сочувствовал им и делал все возможное, дабы помочь новому таланту пробиться к аудитории. Каким-то образом они добывали его домашний телефон и е-мэйл и целыми днями названивали на мобильник, обходя редакционные фильтры в лице Гузмана и Плетнева. Он научился уже по голосу автора, по манере держаться, по приветствию, по первым же словам безошибочно определять абсолютный непроходняк. Впрочем, тут не приходилось даже быть особым пророком. Когда число прошедших через главреда «Нашего современника» рукописей из самотека достигло ста, он полюбопытствовал, сколько из них пошло в работу.
Одна. Ровно один процент. Всё остальное, что выходило в журнале, было написано авторами с некоторым именем. Пропорция не изменилась ни к двухсотой, ни к трехсотой рукописи. КПД самотека по-прежнему оставался крайне низким.
Пушкин очень быстро утомился беседовать с ненормальными личностями, наводнившими его редакцию своими диковинными сочинениями, и по полчаса объяснять каждой из них, для чего он не станет публиковать, к примеру, фэнтези в стихах с элементами острой социальной сатиры, политического памфлета и биографического романа, в коем главным героем является Эдит Пиаф, которая после смерти воплотилась в воевавшего в Афганистане русского майора спецназа, который, в свою очередь, будучи в другом воплощении внебрачным сыном Мерлина, проваливается через пространственную дыру в магическое королевство эльфов, где, совершая головокружительные подвиги, время от времени огромными кусками текста вспоминает свою прежнюю парижскую жизнь в качестве Эдит Пиаф. Причем написан роман фразами наподобие «На поле битвы не осталось живых в человеческом смысле воинов», «Страх холодными когтями окутал мой разум» и «Горящая мачта рухнула на ненасытную воительницу, яростно покрыв ее». Причем всякий развернутый отзыв неизменно вызывал десятки новых идиотских вопросов вроде «А если я уберу упоминание Чечни и Ходорковского, вы ведь наверняка перестанете позорно трусить перед цензурой и роман вполне можно будет опубликовать?» Пушкин начал бояться давать развернутые отзывы о графоманских рукописях и предпочитал ограничиваться лаконичным «Уважаемый автор, Ваше произведение нам не подходит, с уважением, имярек».
Пушкин всегда полагал, что всякий поэт, писатель, композитор или художник обязан быть немного сумасшедшим. Абсолютно здоровые и довольные жизнью люди не творят, им это незачем: они и без того наслаждаются бытием, у них не свербит на ментальном плане. Но, к великому сожалению, далеко не всякий сумасшедший способен стать поэтом, писателем, композитором или художником.
Однажды свою поэму прислал Пушкину некий Пузанов. С виду это был типичный графоманский гештальт: отвратительная желтая бумага с лохматыми краями, словно извлеченная автором из какого-то архива, где она пылилась полвека среди никому не нужных справок и отчетов, слепой машинописный текст на двух сторонах листа, сделанный, наверное, через четвертую копирку, вырезанные и наклеенные на страницу картинки из газет и журналов, неумелые рисунки шариковой ручкой, корявые стишатцы, рефреном через которые проходил некий загадочный ветрострой. Пушкин до сих пор помнил два четверостишия, которые поразили его настолько, что оказались навсегда выжжены в его памяти ковбойским тавром:
Собачка у соседа моего жила
Недель, примерно, двое.
По ночам она смеялась, и тогда
Соседа сбросил я с балкона.
Однажды мент пришел ко мне. Пошла
У нас беседа, часов двое.
Когда хотел его я выкинуть, тогда
Он выкинул меня с балкона...
Александр Сергеевич с отвращением полистал сей масштабный труд двумя пальцами — исключительно из любопытства. Поэма явно принадлежала перу человека, скорбного умом, так что господин редактор, даже не прочитав толком сей бредовой каши, послал автору вежливый формальный отказ и присовокупил данный гештальт к своей замечательной кунсткамере литературных монстров и языковых уродцев, коими с завидной регулярностью снабжали его маладые толантливые аффтары в надежде завоевать популярность и восторг читающей публики.
Во второй раз на имя г-на Пузанова главный редактор «Нашего современника» наткнулся, когда перелистывал в библиотеке подшивку старых газет в поисках какой-то дурацкой информации для одной аналитической статьи. Сему пииту была посвящена внушительная статья почти на целую полосу. Он оказался сумасшедшим маньяком-людоедом. Его уже дважды арестовывали за многочисленные убийства — и выпускали через пару лет после ремиссии.
Тогда Пушкин впервые подумал о пистолете.
Один старый и битый жизнью редактор, когда измученный Александр Сергеевич обратился к нему за советом, рекомендовал каждую минуту помнить, что авторы вовсе не так плохи, как кажется на первый взгляд, они много, много хуже, и оттого следует относиться к ним с нежностью сиделки в сумасшедшем доме: так проще и авторам, и редактору. Он же подарил Пушкину длинный, но весьма точный афоризм: «У писателя два врага: критики и знакомые, поскольку первые своими жестокими придирками отбивают у него охоту писать, а вторые неуемными восторгами на любой авторский чих поощряют его к графомании. У писателя ровно один друг — редактор, потому что у них одинаковая цель: они оба хотят выпустить хорошую книгу; хотя со стороны автора, конечно, возможны варианты».
Увы, дружбы с авторами у Пушкина как-то не складывалось. Покладистый, похожий на ежика в очках Батюшков весь ощетинивался, когда Пушкин указывал ему на очередную дурную рифму или хромающий размер. Вяземский, стоило сделать ему несколько дельных замечаний, забирал свою рукопись и молча уходил, что неизменно знаменовало собою начало жесточайшей многонедельной ссоры. Гнедич начинал нервически язвить, приводить неудачные, на его вкус, строки самого Пушкина (излюбленной мишенью была фраза из «Дубровского»: «В одном из флигелей его дома жили шестнадцать горничных, занимаясь рукоделиями, свойственными их полу»), и вообще всячески демонстрировать оскорбленные чувства — двум редакторам вообще плохо давались деловые взаимоотношения, так что в конце концов они решили ограничиться чисто дружескими. Гоголь покорно соглашался на все поправки, но после страшно переживал, подолгу ныл, ходил осунувшийся и непрестанно заявлял, что ощущает приближение неминуемой смерти.
С начинающими было проще — многие были готовы на все, лишь бы попасть в «журнал Александра Пушкина»; но некоторые, однако, бились насмерть за свои набережные, обделывающиеся мрамором. Пушкин, впрочем, сам будучи автором, прекрасно их понимал. Слепоглухонемые стилистические, полуграмотные, нахрапистые редакторы, имя коим было легион и коих на пушечный выстрел нельзя было подпускать к работе с изящной словесностию, уже давно уронили репутацию профессии ниже плинтуса; оттого всякий автор, в упор не видящий своих вопиющих промахов и ошибок, уже заранее бывал настроен, что в издательстве его выстраданный текст исключительно из самодурства начнут корежить, рвать на куски и сладострастно калечить проклятые компрачикосы от литературы. Пушкин сам однажды в одном из интервью сказал, к примеру, что массовая аудитория ныне предпочитает романы «малой форме» — то есть рассказам, как он подразумевал. Когда текст интервью прислали на согласование, в нем стояло: «романы малой формы». Пушкин не поленился позвонить интервьюеру и пояснить, что вышла форменная бессмыслица и что слово «форме» должно стоять, пардоне муа за каламбур, в правильной форме. Тот рассыпался в извинениях, пообещал все исправить и, следует признать, не обманул. Когда «Литературная Россия» с интервью Пушкина наконец вышла в свет, там было сказано буквально следующее: «Массовая аудитория ныне предпочитает романы в малой форме». Занавес, парод; эписодий вторый.
Была еще знаменитая скандальная история с одним литературным журналом, в котором из набора пушкинского стихотворения в первой строке выпал пробел, в результате чего оно начиналось так:
Слыхали львы за рощей глас ночной...
Толстому, статья коего открывала данный журнал, не повезло еще более того, поскольку в одном из абзацев неистовый старец в результате аналогичной опечатки риторически вопрошал: «Можно ли быть равнодушным козлу?». Сей «зоологический» нумер журнала быстро стал культовым раритетом среди поклонников изящной словесности.
До тех пор, пока Пушкин не посвятил себя всецело журнальному делу, он всерьез недоумевал: что, ну что, во имя всех святых угодников, мешает этим канальям издателям выпускать хорошие, качественные, выверенные тексты? И лишь поварившись в бизнесе около полугода, он понял, что не все так просто, как кажется по ту сторону баррикад. А уж синематографистов он тем более теперь старался не ругать почем зря: раз уж невозможно добиться идеального результата в издательском деле, то в синематографе, где один только список принимавших участие в создании фильма людей занимает до десяти минут экранного времени, согласно законам Паркинсона энтропия достигает поистине астрономических масштабов.
Пушкин на всю жизнь запомнил, как однажды тщательно вылизанную повесть Одоевского внимательно прочел перед сдачей в нумер он сам, затем рукопись прошла редактуру Немцова, была проверена автором, прошла первую корректуру, снова была проверена автором, прошла вторую корректуру, была тщательно вычитана Етоевым, затем еще раз бегло была просмотрена Пушкиным — и все равно когда журнал с повестью вышел, во втором абзаце горделиво красовалось: «Он шел по пустотому залу», что немедленно вызвало торжествующее многоабзацное улюлюканье Булгарина, хотя более в тексте не было ни единой ошибки. Мистика, да и только.
Разделавшись с почтой, Пушкин придвинул к себе полуостывший чай и погрузился в составление текущей редакторской статьи. Ее следовало сдать позавчера, оттого никакие резоны и самооправдания более не действовали.
За работой время летело стрелою. Пушкин успел четыре раза поругаться по телефону, просмотреть обложку и иллюстрации для свежего нумера, прочитать рассказ Крусанова и перевод Немцова, побеседовать с двумя просочившимися через секретарский фильтр графоманами, выгнать окончательно зажравшийся и потерявший всякий нюх персонал из курилки (с мотивировкой: «А работать кто будет? Пушкин?»), с грехом пополам закончить редакционную статью и решить ряд неотложных финансовых и организационных вопросов. На улице понемногу смеркалось, в шахматном порядке загорались фонари, превращая пространство за окном в мутную серо-зеленую бездну вод, там и сям озаряемую слабым фосфоресцированием глубоководных удильшиков-гимантолофов.
К вечеру Пушкин обычно ощущал себя выжатой половой тряпкой, которой целый день елозили по ступеням бесконечных лестниц Эрмитажа. Не избегнул он этого и сегодня. Посмотрев на часы, господин главный редактор потарабанил пальцами по столу, снова уставился в монитор, но был вынужден признать, что смысл строчек, по которым он вновь и вновь скользит взглядом, колдовским образом бежит его сознания — так же, впрочем, как и последние четверть часа. Решительно выключив компьютер, дабы не успеть передумать, Пушкин снял с вешалки свой плащ и вышел в редакционную залу. Свет везде уже был притушен, редакция оказалась почти пуста, лишь в углу под лампой деликатно прихлебывал кофе Гузман, вперившись воспаленным взглядом в принтерную распечатку, да за столом возле кабинета главреда сумерничала Леночка, раскладывая на компьютере пасьянс «косынка».
— Ступай домой, Ленок, — устало проговорил Пушкин. — Ты бы хоть напоминала о себе иногда. Ни к чему тебе так задерживаться.
— Ой, ну вдруг вам что-нибудь понадобится, — сконфузилась Леночка.
— Ступай, ступай, — сказал пиит и направился к столу Гузмана. Замредактора поднял на него ошалелый от многонедельной усталости взгляд. — Саша, не сочти за труд: выдай мне из кассы пятьсот баксов в счет аванса за очередную «Повесть Белкина».
Гузман пошелестел распечаткой, помолчал, затем проговорил осторожно:
— Босс, у тебя уже выбраны авансы за две повести. Некрасову это более чем не понравится.
— С Некрасовым я сам договорюсь, — нахмурился Пушкин. — Потрудитесь выполнить распоряжение непосредственного начальника, господин сотрудник!
Он знал, что если соберется и не нажрется в хлам, как это регулярно происходило последние три недели, а примет внутрь не более трехсот граммов очищенной, то запросто выдаст за две ночи листов шесть-семь первоклассного текста.
Гузман поворчал еще, но покорно отомкнул редакционный сейф и выдал искомую сумму. Пушкин с самого начала установил, чтобы кассой заведовал не главный редактор, а кто-нибудь другой, иначе соблазн был бы слишком велик; впрочем, замредактора, как и следовало ожидать, оказался довольно призрачной преградой между Пушкиным и некрасовскими деньгами, однако он служил прекрасным немым укором и моральным стимулом отнюдь не брать более необходимого.
Попрощавшись с коллегами, видный отечественный литератор вышел на улицу, поймал таксомотор и направился в заветный боулинг, адрес которого Батюшков записал ему на бумажке еще третьего дни.
Игровой зал располагался в развлекательном комплексе Шустова на Елагином острове. На втором этаже находились довольно презентабельный ресторант, кинозал и несколько баров. Войдя в игровой зал, Пушкин сразу же вычислил месторасположение друзей: возле двух дорожек, снятых Батюшковым для королевской партии, было весьма шумно и дымно. При виде пиита именинник Константин Николаевич тут же сорвался с места и ринулся ему навстречу, широко раскрыв объятья и совершая пальцами резкие щелкающие движения, как если бы это были клешни краба или, скажем, скорпиона. Вначале Пушкин собирался матадорским полуразворотом пропустить его мимо себя, тем более что виновник торжества явно испил за сегодняшний вечер не одну чару и столкновение с ним определенно не доставило бы мэтру удовольствия; однако сразу же оставил эту мысль, поскольку возникала реальная угроза того, что Батюшков с размаху ударится о резной мраморный столп, поддерживающий угловую ротонду, и что-нибудь важное повредит себе.
Поймав-таки Пушкина в объятия, Батюшков принялся хлопать его по спине с такой увлеченностию и энергией, будто пытался выбить из дыхательного горла товарища застрявший кусочек пищи.
— Alexandre! — приговаривал он, пытаясь поцеловать схваченную жертву в щеку и не вполне понимая, почему это никак ему не удается; Пушкин меж тем отчаянно вертел головой и уклонялся по мере сил. — Как хорошо, что ты пришел! Они вон все не верили, что ты придешь! — Он описал рукою широкий полукруг в направлении игровых дорожек. — Фетюки! как же ты мог не прийти? Ты ведь брат? Ты ведь брат мне?.. — Внезапно Батюшков схватил Пушкина за локоть и потащил к столикам. — Пойдем, пойдем скорее; мы уж по партии сыграли! Я тебя к нам записал. С нами Вяземский, Соболевский и Нащокин. А на другой дорожке Веневитинов, Оболенский, Яковлев и Гнедич, скотина такая! — Батюшков залился радостным смехом.
— У вас что, опять семейная ссора с Николаем? — ехидно поинтересовался Пушкин.
Он все никак не мог простить Батюшкову того, что в своем известном стихотворении «К Гнедичу» тот написал:
...Тебе твой друг отныне
С рукою сердце отдает!
Во время публичного чтения стихотворения в литературном салоне madame Marie Zvezdetskaya Пушкин воскликнул в комическом ужасе: «Батюшков женится на Гнедиче!»
Батюшков, в свою очередь, никак не мог простить Пушкину этой его ремарки, особенно в свете известной в обществе ориентации Гнедича. Вот и сейчас он насупился, остановился как вкопанный и сварливо проговорил:
— Злой ты человек, Доцент. Как сабака.
Однако долго супиться ему не дали. Из-за столиков уже поднимались коллеги и друзья, завидевшие Пушкина — похожий на вечно удивленного медведя Гнедич, и деловитый Вяземский, и красавец Яковлев, и добродушный, постоянно улыбающийся Нащокин... Окружив пиита, они принялись шумно приветствовать его, пожимать ему руку, одобрительно похлопывать по плечу и говорить комплименты. Мимо компании порхнула официантка в белом фартучке, принеся водки.
— Где же Николя? — поинтересовался Пушкин.
— Прихворнул, — вздохнул Гнедич. — Просвистало в редакции у открытого окна. Он у нас вообще болезненный мальчик. Коленьке вреден петербуржский климат, вот думаю свозить его на воды в Форж.
— Дельно, — одобрил Александр Сергеевич.
Изрядно встретив старого друга, общество вернулось к игре в кегли. Между ударами на экранах мониторов показывали короткие дурацкие мультики, изображавшие бесконечное противостояние антропоморфных шаров и кегель. Судя по всему, создатели мультиков задумывали их смешными. Под потолком боулинга Фил Коллинз скандальным голосом оповещал окружающий мир, что он не танцует.
Великий пиит сменил свои щегольские «Tod’s» на специальные тапки для боулинга и присоединился к обществу. Ожидая очереди, игроки сидели за столиком у начала игровой дорожки и предавались ленивой беседе о литературах.
— Граф Хвостов-то как поднялся, — говорил Вяземский. — Слышали? Выпустил новую пиитическую книгу. В бархате, с золотым обрезом и блинтовым тиснением, все дела. На финской мелованной бумаге-с.
— Читал-с! — восторженно подхватил Батюшков. — И даже приобрел себе в личное пользование на московской книжной ярмарке. Обожаю такие библиофильские артефакты. А каков слог, господа: «По стогнам валялось много крав, кои лежали тут и там, ноги кверху вздрав»! Уверяю вас, лет через тридцать этот книгоиздательский казус будет стоить хороших денег. Раскрылась, извольте видеть, пасть, зубов полна, зубам числа нет, пасти — дна!
— На «Нон-фикшн» опять брататься полезет, — поморщился неодобрительно Пушкин. — Рассказывать про то, как нам с ним, гениальным литераторам, тяжко посреди разверстой толпы неудачников. «Я бы даже сказал, посреди зияющей толпы неудачников», — весьма похоже передразнил он Хвостова. — Не велит Христос желать зла ближнему, но хоть бы его кто трактором переехал, этого Герострата отечественной словесности!
— Однако как ни крути, — заметил Соболевский, — Хвостов действительно гений. Быть настолько полно, дистиллировано бездарным — для этого необходимы недюжинное дарование и могучий душевный талант.
— Не произноси сего даже в шутку! — решительно возразил Нащокин с игровой дорожки, выбирая себе шар по руке. — Гений у нас один — Александр Сергеевич, все протчие — от лукаваго.
— Полно, Павел Воинович, — запротестовал Пушкин. — Не вгоняй меня в краску. Гениями были Мандельштам и Бродский. Гениями были Толстой и Горький. Гениями были Райкин и Смоктуновский. Гениями были «Пинк Флойд» и «Битлз». Мы же так, просто пописать вышли. И вообще, после Шекспируса сочинять что-либо о любви и ненависти — самоуверенно до смешного.
— Шекспирус-то небось не гнушался писать сценариусы для синематографа, — напомнил Вяземский.
— Для Куросавы?! Пардон, друг мой, это более чем не зазорно! Куросаву с Бергманом я еще забыл добавить в список.
Нащокин издал горестный вопль: его шар, который, казалось, катится точно в центр композиции из трех кегель, оставшихся после первого броска, на середине траектории начал понемногу сваливаться влево и в конце концов вообще ушел в аут. Загрохотал автоматический уборщик, сметая роковую композицию в преисподнюю.
Сверившись с монитором, на котором велся счет, на исходную отправился Пушкин. Выбив страйк с двух ударов, он вернулся, уступив место Вяземскому.
— А вообще я знаю, что будут говорить и писать про меня лет через десять, — поведал лев боулинга, пытливо оглядывая стол на предмет еды. — Будут говорить так: «Не, сейчас он пишет полное говно, но некоторые ранние рассказы были у него вполне неплохи». Так всегда говорят про всех крупных современных российских литераторов. Ни единого исключения не знаю.
— Уже говорят, Саша. Ты уже крупный современный российский литератор.
На столе имелись некие полуразоренные блюда с салатами. После прихода Пушкина еще принесли крошечные канапе из слабосоленой семги с гренками, потом кусочки ягненка на косточке. Дважды подали пиво, трижды водку и один раз текилу. Пушкин сполна вкусил всякого напитка, ощущая, как с каждым глотком, с каждым броском все более и более уверенно плавится застывшая где-то в верхней части груди смертельная усталость, как расслабляются одеревеневшие за день мышцы лица, как в голове начинают мыльными пузырями лопаться тревожные мысли и проблемы, столь беспокоившие его еще пару часов назад.
Пушкин очень страдал от своей алкогольной зависимости, он отчетливо видел, что та понемногу перерастает в нечто большее, нежели просто психологическое влечение, но отказаться от алкоголя был не в силах — только эта отрава в последнее время приносила ему долгожданный покой и блаженную расслабленность. Слишком много всего навалилось на него со всех сторон за последнее время: Наташка со своим Седым, Некрасов, падение интереса публики к двенадцатой главе «Онегина»... Общий творческий кризис. Кризис среднего возраста. Чудовищное утомление от всего на свете.
— Оказию новую с Белинским знаете? — поинтересовался Соболевский, обгладывая ягнячье ребрышко. — Сел, сердешный, к извозчику, поехал. «А ты кто будешь? — спросил, осмотрев дряненькое пальтишко своего пассажира, возница. — Барин али как?» Белинский смутился: «Я — критик». Удивился извозчик: «Это как?» «А вот так — писатель напишет книжку, а я ее обругаю». «Ну и гнида ты! — возмутился возница. — Вылезай!»
Господа российские литераторы огласили игровой зал дружным хохотом, вызвав несколько заинтересованных взглядов со стороны девушек с соседней дорожки. Вечер определенно удавался.
К середине партии Пушкин уже вошел в азарт и начал вести в счете, когда внезапно услышал у себя за спиной:
— Саша!
Он оглянулся и вскочил с места:
— Лешка!
Это был Алексей Дамианович Илличевский, брат лицейский, пиит от Бога и актер по последней профессии.
— Черт худой! — закричал Пушкин, заключая приятеля в тесные объятья. — Сколько же мы с тобой не виделись?
— Да уж почитай года полтора, — отозвался Илличевский. — Но что, брат, не захватить ли нам по сему поводу на полчаса столик в ресторации? Угощаю!
— Слыша это магическое слово, я не в силах противиться неизбежному, — сознался Пушкин. — Веди меня, добрый Виргилий!
— Вот тут у них на втором этаже можно более чем неплохо посидеть. Я, собственно, туда и направлялся, у меня через полчаса заказаны кабинеты. Думал, стану скучать в одиночестве у барной стойки, ан вон какая удача!
— Отлично. Костик, — обратился пиит к Батюшкову, — изволь пока покидать за меня. Я тут брата встретил!
— Левушка вроде не обещался быть, — озадачился Константин Николаевич.
— Да нет, какой еще Левушка! — нетерпеливо махнул рукой Пушкин, уже удаляясь.
Поднявшись по накрытой багряной ковровой дорожкой лестнице, они с Илличевским расположились в общей зале ресторанта, неподалеку от оркестра, который довольно негромко и ненавязчиво исполнял полонезы. По знаку Алексея Дамиановича, коий определенно был тут завсегдатаем, им сию секунду принесли водку, восхитительно настоянную на хрену, семужку, соленые моховики и минеральной воды «Перье»; сверх того Илличевский заказал еще кальмаровые жюльены, которые, по его уверению, были здесь особенно лакомы.
— Однако что же нам мешает чаще встречаться? — риторически вопросил Пушкин, когда они с аппетитом опорожнили по рюмке хреновухи за встречу и закусили нежною семужкою. — Ну не срам ли — всякий раз случайно сталкиваться с лучшим другом в элитных питейных заведениях?
— Отчего же, — возразил Илличевский, — в предпоследний раз мы повстречались, если мне не изменяет, в книжной лавке у Сытина. Вполне достойно, на мой вкус.
— На фуршете по поводу открытия новой серии издательства «Азбука»? — прищурился Александр Сергеевич. — Перестаньте юродствовать, Штирлиц!
— Ну так а что-с? — шутливо возмутился собеседник. — Времени нет абсолютно ни на что. Дух перевести некогда, не то что встречаться.
— Ладно, брат, рассказывай, — велел Пушкин, отодвигая пустую рюмку. — Что ты? где ты? Только и слышно от Жуковского, что в люди выбился, не чета мне, грешному.
— Ты, отец, ровно телевизор не смотришь, — усмехнулся Алексей Дамианович, деловито подкладывая себе в тарелку моховиков.
— Смотрю, — сознался Пушкин. — Когда обедаю дома. Наташка выставила телевизор в кухню, так я поглядываю за едою новости вполглаза. Или когда приползаю за полночь недостаточно пьяный, чтобы уснуть на пороге, и Наташка высылает меня на кушетку в ту же кухню — «Плэйбой поздно ночью» гляжу или там кино какое-нибудь умное по «Культуре». «Куб», скажем, или «Отсчет утопленников». А так готов всецело согласиться с Пелевиным, что телевизор есть не более чем окошко в трубе духовного мусоропровода...
— Сам ты окошко, — беззлобно фыркнул Илличевский. — То-то, что не смотришь. Смотрел бы, небось, лицезрел бы меня каждый день. Я там ныне во всех ракурсах, позициях и эполетах. Надысь вон вернулся со съемок «Последнего героя — 4», а завтра опять лечу в Москву — сниматься в следующем сезоне «Моей прекрасной няни» и обсуждать с руководством свое новое ток-шоу.
— Ну, поздравляю, коли так, — скривился Пушкин, безуспешно тыкая вилкою в неподатливый скользкий гриб. — Да нет, на самом деле твоя физиономия мне уже все глаза намозолила. Я имел в виду, живешь-то как, академик?
— А вот так и живу, Саша, — пожал плечами Илличевский. — В самолетах и на студиях. Вот, приезжаю время от времени на родину за глотком невского тумана. В Москве хорошо, но уж больно суматошно.
— Чего там хорошего еще, — проворчал Пушкин, — купеческий посад. Одна сплошная пробка. Торт с позолоченным кремом посреди города, говорят — самый большой православный собор. Арбат окуджавовский окончательно превратили в барахолку, застроили дрянью архитектурной. Целый город ма-а-асквичей! Рехнуться можно.
Илличевский иронически заломил бровь:
— Да ну, брось ты свой поребриковый шовинизм!. Барахолка... Зато там сейчас крутятся основные деньги Российской империи.
— Основные деньги... — сварливо передразнил Пушкин.
Они выпили еще.
— Простите, Алексей Дамианович... — к столику деликатно, боком приблизился официант. В руках у него был свежий выпуск журнала «Семь дней».
— Что вы, Аркадий?..
— Видите ли, моя коллега... Она очень стесняется... Не могли бы вы дать ей автограф?
Официант аккуратно положил журнал на стол. С обложки ослепительно улыбались обнимающиеся Илличевский и Анастасия Заворотнюк.
— Видал-миндал? — Алексей Дамианович показал журнал Пушкину и ухмыльнулся — совсем как на обложке, но несколько более глумливо. — Сам еще не видел. Тут со мною должно быть большое интервью... Ручка есть?
— Вот-с, — Аркадий поспешно подал артисту гелевое стило.
— Что ж! Кому надписать?
— Марине-с, Кашинцевой.
— Чудесное имя.
Уверенным размашистым почерком Илличевский набросал несколько строк и протянул журнал официанту:
— Соблаговолите, друг Аркадий.
— Спасибо огромное-с, Алексей Дамианович!..
— Ты чего ей написал? — поинтересовался Пушкин, когда официант унес драгоценный артефакт в подсобные помещения.
— А, пустяки всякие написал. Замечательной Мариночке Кашинцевой от страстного поклонника, бла-бла-бла. Девчонки во дворе умрут от зависти. Да и Аркадию, думаю, перепадет благосклонности — наверняка ведь не просто так старается. Наполним?
— Безусловно.
Они выпили вновь.
— Вот так вот, брат, — произнес Илличевский, со вкусом заедая очередную порцию половинкой моховика. — Слава преследует меня по пятам. На улицу невозможно выйти, чтобы не обступили тут же с автографами. Только автомобилем и спасаюсь.
— Ну, и стоило ли оно того? — поинтересовался Пушкин, понемногу кончиками пальцев подталкивая свою опустевшую рюмку к графинчику с водкой.
— Что именно, брат? — удивился Илличевский.
— Ну, вот эта вот слава дурацкая, с журнальчиками? Это ты, выходит, для того заканчивал Лицей, для того был первым стихоплетом курса, чтобы теперь скакать по экрану дрессированной обезьяною?.. — Пушкин хотел сказать это в шутливом тоне, однако уже к середине реплики свалился на дискант. Солидная порция хмельного не позволяла ему уже в достаточной степени владеть собою, и то, что у него всегда было на уме у трезвого, внезапно прыгнуло на язык пьяному.
— Господи, Саша! — вскричал Илличевский так, что вернувшийся из подсобки официант с испугом устремил взор на него. — Да о чем ты? Я карабкаюсь в гору, мне сопутствует успех! Я успешен, Саша! Разве же не для этого учились мы в Лицее? Разве не с этой целью создавался он — воспитать некоторое количество успешных людей, которые добивались бы заметных результатов на любом общественном поприще?
— По-твоему то, чем ты занимаешься — искусство? — горько усмехнулся Пушкин. Он уже мысленно проклинал себя за то, что не сумел вовремя перевести все дело в шутку, но отступать было поздно: вожжа уже попала ему под хвост и намертво заклинилась там.
— А при чем здесь искусство, душа моя? На общественном поприще, Саша, на общественном — в государственном аппарате, во внешней политике, в политтехнологиях, в СМИ, и уже затем, если угодно, в культуре! Те мои стишки, кои ты столь высоко ценил — что за вздор! Саша, я давно перерос это. Как ты не поймешь, что ныне невозможно перевернуть мир книгами? Смотри, ты вот даже в «Онегине» написал: «К ней как-то Вяземский подсел...» Понимаешь, не Гоголь как-то раз подсел, не Крылов, не Липскеров — Вяземский! Тебе необходимо было показать, что Татьяна поднялась достаточно высоко, чтобы обратить на себя внимание Евгения, и ты использовал для этого один из символов современного и модного преуспевающего человека, собирательный образ отечественного литературного бомонда. Понимаешь? Что она уже достигла того уровня, когда к ней запросто может подсесть повеса Вяземский. То есть интуитивно ты все прекрасно понимаешь, ты осознаешь, что Вяземский или, скажем, Илличевский успешнее тебя, только боишься себе в этом признаться.
— Ну и чем ты успешнее меня, чучело? — обидчиво вскинулся Пушкин. — Тем, что на улице тебя узнают семь из десяти, а меня один? Ради всего святого, ерундистика какая. Или вопрос в том, что твое величество изволит больше денег получать за свою деятельность? Так ведь всех денег в могилу не унесешь, Леша.
— Деньги, как справедливо замечает в таких случаях один мой хороший знакомый, отнюдь не главное, но важнейшее из второстепенного. Оттого когда у тебя уже есть в достатке здоровье, любовь и увлекательная работа, когда за них уже не надо каждый день идти на бой, деньги неизбежно выходят на передний план. Надо же чем-то мерить свой успех, раз уж прочие показатели и так зашкаливают. А вот когда, напротив, чего-то из перечисленного главного не хватает, начинаешь за него активно бороться, барахтаться, деньги отходят для тебя на второй план, и довольные жизнью люди, которые осмеливаются всего-навсего не презирать денег, начинают казаться меркантильными монстрами.
— На полметра мимо, Лешк. На полтора. Все у меня есть.
— Ну, насчет здоровья понятно. Сам тебе бывалоча йогурты таскал в больницу. У тебя там к язве, рассеянному склерозу и хроническому бронхиту от курения ничего больше не прибавилось? Чего-нибудь по линии Венеры?
— Ладно, Леша, будет тебе. — Пушкину уже совсем не нравилось направление разговора, но он старался отделываться короткими увещеваниями, опасаясь, что иначе снова сорвется и наговорит ненужностей.
— Работа, — хладнокровно продолжал Илличевский, будто не слыша собеседника. — Ты ведь всю жизнь мечтал выпускать собственный литературный журнал, да? Повезло... Только вот незадача — опять что-то не так! Не спешат к тебе в редакцию серьезные молодые люди с гениальными рукописями, по прочтении коих тебе захотелось бы воскликнуть: «Новый Гоголь родился!» Помнишь, жалился мне по телефону? Не пишут сейчас ни черта молодые талантливые люди, находят себя в более интересных и престижных областях деятельности. Гоголь, на мой вкус, был последним толковым. А пишут в основном нелепые недообразованцы, жалкие пятидесятилетние дебютанты, в головах коих после развала Союза полный сумбур и пшенная каша с изюмом. А с благополучно состоявшимися в большой литературе друзьями ты разругался вдрызг, поскольку одно дело — драть их произведения в хвост и в гриву, стоя с ними на одной доске, с позиций такого же, как они, литератора, и совсем другое — редактировать, резать, переписывать их произведения, оказавшись по другую сторону баррикады. И несут твои друзья свои произведения в обход «Нашего современника» господам Суворину, Чупринину и Василевскому...
— Ну, ясно. Остапа понесло.
— Денег ты категорически не любишь, одначе сосешь их отовсюду — из журнала своего, из Некрасова, из Тургенева, из Гнедича... Из Натали. Как же, ты ведь это делаешь вовсе не из любви к деньгам, как какой-нибудь недостойный Илличевский, просто привык жить на широкую ногу, привык не задумываться, откуда они берутся — это ведь столь низменные материи! Этакая пиявица ненасытная, коя, насосавшись крови, говорит своей жертве: «Ну что ты сокрушаешься по этой глупой телесной жидкости? разуй глаза, в мире столько прекрасного!»
— Леша!..
— Кстати, о Натали. Это, кстати, что касается любви. Наблюдал я ее на прошлой неделе глубокой ночью у «Лиссажу» в сопровождении супруга. Подошел поздороваться. Смотрю: ба! что такое? Александр Сергеич-то в плечах раздался, шевелюра вся белая у него, точно мукою посыпали, одет в мундир, говорит с французским прононсом...
— Хватит!!! — взревел Пушкин и с такой силою хватил кулаком по столу, что столовые приборы подпрыгнули, жалобно звякнув.
— Простите, у вас все в порядке? — У стола мигом возник официант.
— В порядке, в порядке, — заверил Илличевский, не спуская глаз с побагровевшего Пушкина. — Мы просто немного поспорили по философическим вопросам.
— Нормально все, — выдавил Пушкин. — Несите уже, наконец, горячее!
— Сию минуту-с подадут, — вежливо поклонился официант.
Жюльенов дожидались в тягостном молчании. Приняв под горячее еще по рюмке душистой, разговорились снова, хотя настроение уже, конечно, было упущено.
— Я сейчас пишу что-то вроде мемуарцев, — поведал Илличевский, ковыряя свой жюльен серебряной ложечкой. — Про телевидение начала девяностых. Ну, когда я туда только пришел. «Взгляд», Листьев, Бодров-младший, «Поле чудес». Заинтересует тебя?
— Конечно.
— Только с условием, что ты там ни буквы не поправишь. Иначе окончание будет печататься у Диброва в «ПроСвете».
— Ладно, поглядим. Корректуру все равно ведь будешь вычитывать. Договоримся. — Пушкин с тоской посмотрел на графинчик с водкой, потом решительно отстранил рюмку. — А что наши, лицейские? Видишь кого-нибудь?
— Костю Данзаса вижу регулярно. Пишет тексты для Сердючки и Шафутинского. Раздобрел, разленился. Купил себе дачу на Рублёвке.
— Встречался с ним недавно, — усмехнулся Пушкин. — На книжной ярмонке. Отрастил себе славное пузцо, пиджак не сходится.
— Барон Корф, сказывают, уехал послом в Канаду. Бенкендорф...
— Знаю про Бенкендорфа.
— Ну, и все. Матюшкин до сих пор у меня выпускающим редактором работает. Про остальных тоже знаешь, наверное. Пущин в Германии на ПМЖ, Гурьев — зампред «Внешторгбанка», Дельвиг умер, Корнилов спился, Кюхля умер...
— Как — Кюхля умер?! — оторопел Пушкин.
— Уж месяца три как. Не оборол он своего туберкулезу.
— Господи, но как же это? — растерялся Александр Сергеевич. — Я же тогда ездил к нему... он ведь шел на поправку...
Илличевский задумчиво помял в пальцах сигарету.
— Я так понимаю, не осталось у него воли к жизни. Истаял он. Положа руку на сердце, не у места он был в двадцать первом веке. Муторно ему здесь было, гадко, низко... Такое ощущение, что он вообще во всякое время был лишний. Кощунство говорить такое, но на своем месте он был, пожалуй, только в колонии. Было плохо, но он типа страдал по сфабрикованному обвинению за вольнолюбивые помыслы. Там он написал свои лучшие строки. Потом вышел при перестройке — полный радужных надежд, перспектив, планов... Ан глядь — великое государство развалилось, народишко измельчал, не осталось в людях ни стремления к свободе, ни силы духа. Вроде бы пришли к власти те, с кем Кюхля вместе баланду хлебал и по западным «голосам» выступал, а ничего, в сущности, не изменилось, стало только хуже. Ему бы примкнуть к правозащитникам, к какой-нибудь Хельсинкской группе — были бы и деньги, и уважение на Западе. Нет, не смог наш Кюхля: избыточно честен был, оттого и не мог устроиться как следует при всяком режиме...
— Но почему? — горестно пробормотал Пушкин. — Почему никто мне не сказал?
— А никто и не знает практически, — глядя мимо собеседника, Илличевский мучительно долго щелкал зажигалкой и, наконец, прикурив, продолжил: — Я, Матюшкин и Пущин. Пущин специально примчался чартером из Дюссельдорфа. Больше у гроба никого не было. Кому ни позвонишь — либо «Оставьте телефон, он вам перезвонит», либо «Абонент временно недоступен или находится вне зоны действия сети». Барон в Канаде, Бенкендорф перманентно на совещании у руководства, Данзас на гастролях в Уфе с «Фабрикой звезд»...
— Меня-то всегда можно вызвонить, — с упреком сказал Пушкин. — По мобильнику или на работе. Какого же хрена ты...
— Александр Сергеич! — Илличевский наконец посмотрел ему прямо в глаза. — Помнишь, дорогой друг, я звонил тебе три месяца назад? Помнишь?
— Наверное, помню... — осторожно проговорил Пушкин, уже начиная понимать.
— Друг мой Александр Сергеевич был изрядно навеселе и хихикал через слово. Я ему: здравствуй, брат. Ты знаешь, Кюхля... А Александр Сергеич кричит: привет, Пашка, мы тут зажигаем не по-детски, приезжай немедленно! Подожди, говорю, Саша, тут Кюхля... А Саша кричит: хватит болтать, приезжайте вместе с Кюхлей, угощаю! познакомлю с мадмуазель Ксю!.. Так вот и поговорили.
— Кюхля... — с тоской проговорил Пушкин. — Ну как же так, брат Кюхельбекер, а? Почему?..
Кюхля, с которым в середине восьмидесятых они вместе ходили на полуподпольные концерты БГ и Цоя, с которым они неоднократно облазили сверху донизу Эрмитаж и Петергоф, неуклюжий Кюхля в нелепых очках, громоздкий рифмоплет, над творчеством коего он постоянно глумился, порой даже излишне жестоко — но пронзительно чистый и честный человек, самый близкий друг детства...
Пушкин внезапно развернулся всем корпусом к почтительно стоявшему поодаль официанту:
— Эй, человек! Еще водки!..
Официант подошел к их столу, смахнул со скатерти на серебряный поднос пару использованных салфеток, наклонился к Илличевскому, спросил тихонько:
— Может быть, уже хватит, Алексей Дамианович?
— Водки, халдей! — заревел Пушкин. — Кюхля умер!
Илличевский сделал успокаивающий жест.
— Принесите, Аркадий, — попросил он. Официант кивнул и тут же исчез. — А ты, Саша, держи себя в руках; срам, честное слово. Изволь, побеседуем на отвлеченные темы. Не стоит тебе нервничать, невролог не велит.
Они беседовали еще с четверть часа, но разговор совсем уже не клеился. Приходилось вымучивать и темы, и реплики. Помянули Кюхельбекера, обсудили московскую книжную ярмарку, договорились на будущий год вместе поехать на биеннале в Роттердам. Наконец после очередной затянувшейся паузы Илличевский произнес:
— Ладно, Саша, ты извини, но меня уже люди ждут. — Он нашел взглядом официанта и поднял руку: — Аркадий, с этого столика на меня запишите, пожалуйста.
— А то бы и познакомил друзей с видным отечественным литератором, — пьяно ухмыльнулся Пушкин. — Ась? Тоже ведь до известной степени величина.
— Прости, Саша, у меня деловая встреча, — произнес Илличевский, подымаясь из-за стола. — А ты в пьяном виде совершенно непереносим, и терпеть тебя в таких обстоятельствах способен только очень узкий круг знакомых. Ладно, увидимся еще года через полтора. Позвони мне на следующей неделе, что ли, если будешь трезвый, пообщаемся.
Пожав Пушкину на прощанье руку, он степенно удалился за малиновый бархатный занавес в кабинеты. Александр Сергеевич еще посидел немного, глядя расфокусированным взглядом в пространство, затем налил из графинчика в хрустальную рюмку водки и вдумчиво опростал последнюю. Посидел еще, угрюмо сгреб со стола графинчик с остатками и поплелся обратно в боулинг, откуда по-прежнему доносились азартное громыханье шаров и тарзанские вопли Вяземского. Опустился за один из свободных столиков, положил на него ноги и начал флегматично отхлебывать прямо из графинчика, наблюдая бездумно за коллегами. Сидевший за соседним столом Гнедич картинно поаплодировал ему, одобряя проявленное приятелем богатырское презрение к крепкому алкоголю.
— Иваныч, — хрипло сказал Пушкин, — а вот ты, к примеру, знал, что Кюхля умер?
— Кюхля? — осторожно удивился Гнедич. — Кто это?
— Понятно. Проехали. — Пушкин поднялся из-за стола, направился к своей дорожке, склонился над монитором, едва не повалив его. — Ну что, Костя, много без меня накидал?.. У-у-у, бестолочь! Давай-ка я сам теперь...
Еще с четверть часа Пушкин неутомимо метал тяжелые шары, успев за это время оприходовать до дна заветный графинчик и еще дважды заказать по пятьдесят. Когда он выбил шестой страйк и, отдуваясь, плюхнулся за свой столик, мобильник у него во внутреннем кармане тоненько запиликал «Le Vent, Le Cri». Поэт выдернул телефон из кармана, поднес его к уху.
Это был Некрасов.
— Здравствуйте, Александр Сергеевич, — произнес генеральный директор «Нашего современника». — Гуляете, сударь?
— Не без этого, Николай Алексеевич, — смиренно согласился Пушкин.
— Не изволите ли пояснить, на какие нужды пошли пятьсот долларов из кассы журнала, кои вы соблаговолили получить сегодня вечером?
— Это аванс, — хмуро проговорил Пушкин. — Мне. За новую «повесть Белкина».
— Что-с, и авторский договор на нее уже, наверное, имеется? — ядовито осведомился Некрасов.
— Николай, ну брось. Я сказал, сделаю — значит, сделаю.
— Видите ли, Александр Сергеевич, пару раз вы уже брали авансы под новые произведения, после чего все как-то рассасывалось. Не помнишь? Поэма «Чеченский пленник» и документальное исследование «Кровавые разборки в Кремле: Сталин против Берии»?
— А, — пробурчал Пушкин. — Это. Ну да. Напишу ужо. Собираю материал.
— Это я проглотил, ладно, — продолжал между тем Некрасов. — Но всякому терпению рано или поздно наступает предел. Мне не жалко денег; это не те деньги, которые способны меня расстроить; мне жалко, когда они падают в пустоту. В никуда. Короче, Александр Сергеич: с завтрашнего дня все гонорарные и прочие выплаты осуществляются лично через меня. Ключ от сейфа я у Гузмана изыму. Представительские расходы не отменяю, если надо посидеть с автором в ресторации или подмазать слегка кого-нибудь — финансы будут, но в конце каждой недели изволь мне полный отчетец: куда пошло, сколько, коим образом.
— Кюхельбекер умер, — угрюмо произнес Пушкин.
— Поздравляю. И давай-ка наведем, наконец, порядок в бухгалтерии. Вот прямо завтра и займемся. На тебе довольно крупные суммы висят, а я до сих пор не знаю, на что они истрачены.
— Николай, — с трудом проговорил Пушкин, — давай лучше завтра побеседуем. Я уже пьяный и наговорю тебе сейчас всяких дерзостей...
— А мы уже обо всем побеседовали, — заявил Некрасов и отключился.
Обернувшийся Соболевский с тревогой заметил, что его приятель уже с трудом держится вертикально. В глазах великого пиита плескался туман — так же, как и в запотевшей рюмке, которую он пытался ровно держать перед собой.
— Александр, тебе не хватит? — обеспокоено осведомился Соболевский.
— Отвали, халдей! — злобно огрызнулся Пушкин.
С этими словами он опрокинул рюмку в себя, практически не промахнувшись.
— О, горе, — вздохнул Соболевский и от греха подальше отправился в туалет.
— День такой, — обратился Пушкин к Вяземскому, который, широко раскинувшись за столом, устало обмахивался иллюстрированным рекламным проспектом. — Весь день такой. С утра. Дерьмо. Петр, для чего мы тут? Мы, два орла...
Вяземский фыркнул, расчищая на столе место, дабы утвердить локоть, но ничего не ответил.
— А хочешь, я тебе анекдот р... расскажу? — Прижав ладонь ко рту, редактор «Нашего современника» едва подавил рвотный спазм. — Сегодня придумал. Ну, смотри... Идут три быка: молодой, постарше и матерый... И типа видят в долине стадо коров...
— Знаю я этот анекдот.
— Нет, ни хрена ты не знаешь! И вот смотри: молодой говорит — давайте, мол, сейчас бегом спустимся с холма и отымеем всех телок...
— Да-да, а господин постарше возражает: нет, давайте лучше неторопливо спустимся с холма и покроем всех стельных коров.
— Не перебивать, скотина! Короче, господин постарше ему возражает: нет, давайте лучше неторопливо спустимся с холма и покроем всех стельных коров... А старик снисходительно смотрит на них обоих и говорит: значит так, сейчас мы ме-е-е-едленно спустимся с холма и накроем все стадо...