Корабли погибают, как люди. Иногда — совсем молодыми, в огненной схватке с врагом. Иногда — спокойно состарившись в тихой, укрытой от непогод гавани Но, будь у кораблей выбор, они кончали бы свой век только в единоборстве со штормом: корабль создан для борьбы с бурей. Он может покорно перевозить самый невзрачный груз, может казаться медлительным, неповоротливым, погруженным в ленивую дремоту. Но в шторм, когда море сжимает хрупкие борта, все существо корабля — от вечно скрытого в пучине тяжелого киля до взметнувшегося к небу клотика — наливается веселой, звенящей злостью и до предела напрягается, чтобы преодолеть натиск волн и ветра. И даже обреченный — по всем законам природы и разума — корабль держится до последнего мгновения. В извечной схватке кораблей со штормами нет сдавшихся. Есть победители и побежденные.
Дизельэлектроход “Смелый”, экспедиционный корабль академии, был побежден штормом. Невесть откуда взялся этот шторм — налетел, мгновенно смешал море с небом, вздыбил водяные горы и бросил их на маленькое суденышко. В кормовой отсек ворвалась вода. Ее сдерживали переборки, ее откачивали электропомпы, но с тупой яростью море вгрызалось в корабль. Машины не выгребали против ветра — стремительного, ломившего непреодолимой стеной знаменитого на Каспии норда. Корабль сносило к скалистым берегам Апшерона.
Капитан не думал об этой опасности. Он понимал: “Смелый” пойдет ко дну милях в десяти от берега. И от ясного сознания обреченности корабля, на котором он плавал двенадцать лет, капитан с трудом сдерживал бешенство. Грузный, занимавший почти всю маленькую рубку, он, наклонив голову, исподлобья смотрел вперед, туда, где за толщей штормового стекла прожектор метался по вздыбившемуся морю. Тонкий сиреневый луч то исчезал в мутной бездне ночи, то упирался в кипящие белой пеной, упрямо лезущие из моря волны. Чудовищная сила шторма высоко вскидывала гребни волн, и, когда они нависали над кораблем, капитан морщился и еще ниже наклонял голову. Он не придерживался за поручни, и молоденький штурман, обеими руками вцепившийся в нактоуз, не мог понять, как это удается капитану.
— А может, стихнет, Николай Саныч? — спросил штурман; молчание капитана страшило его.
Капитан скосил глаз, скользнул взглядом по мечущейся картушке компаса, искаженному судорогой напряжения лицу рулевого, испещренной карандашными пометками навигационной карте. Глухо сказал:
— Проверь спасательную шлюпку. Приготовь красные ракеты.
Штурман поспешно поднял крышку люка — в рубку ворвался дробный стук дизелей, терпкий запах нагретого масла, — нырнул по трапу вниз.
— Стой! — Капитан дернул тугой воротник плаща; лицо его налилось кровью, глубоко врезанные морщины стали багровыми, как шрамы. — Посмотри… если Никифоров исправил рацию, пусть передаст: больше часа нам не продержаться. Все!
Он раскрыл судовой журнал, навалился на столик, вывел: “14 октября. В 19.30 застигнуты нордом — в пятидесяти двух милях на северо — северо — восток от…” Сзади послышался шум, кто-то неловко поднимался по трапу. Капитан обернулся.
На трапе, прижавшись к поручням, стояла девушка в кожаной куртке и спортивных брюках. Вьющиеся пепельные волосы падали ей на глаза, она тряхнула головой Улыбнулась:
— Красивая погодка!
— Погодка… красивая… — Капитан задохнулся от ярости. Рявкнул (рулевой испуганно вздрогнул): — Шторм! Понимаете?..
— Шторм? Возможно. — Голос был веселый. — Это меня не касается. Через десять минут я начинаю передачу. Распорядитесь, пожалуйста, чтобы радист оповестил базу.
На багровом лице капитана проступили синие пятна.
— Уважаемая Лариса Павловна! — Капитан сквозь зубы цедил слова. — Через час — полтора “Смелый” пойдет ко дну. Да! Рация, извините, не работает… И вообще…
Капитан осекся. На него в упор смотрели продолговатые серые глаза — усталые, злые. Он машинально опустил капюшон плаща, поправил фуражку.
— Ладно, делайте как угодно… И вот что… — Капитан отвел взгляд в сторону. — Я моряк. Передача мыслей на расстояние для меня — темный лес… А, черт возьми! (Корабль тряхнуло, положило на борт.) Так вот, я не очень верю в эти штуки. Да, не очень… Но, если вы свяжетесь с базой, передайте наши координаты.
— Николай Александрович, — голос девушки был по-прежнему веселый, — я думала, что в наше время корабли не тонут… Вы сделаете что-нибудь, и все будет в порядке. А передача мыслей на расстояние — это не разговор по радио. Я могу передавать только общие впечатления…
— Вот-вот, скажите им: у меня такое впечатление, что “Смелый” затонет примерно на широте…
Капитан наклонился над картой.
XX век привык к открытиям. Еще в пеленках он видел полет первых аэропланов, прислушивался к позывным первых радиостанций. Едва став на ноги, по-мальчишески дерзкий, он бросался на крыльях плаща-парашюта с Эйфелевой башни, неудержимо рвался к полюсам, замахивался на классическую физику формулами Эйнштейна. В юности он дал людям каскад изумительных открытий Павлова, Эдисона, Резерфорда; в зрелые годы — бешеную силу атома, неисчерпаемую память электронных машин, стремительный взлет межпланетных ракет.
Казалось, что может удивить XX век? Умный, работящий, немного скептичный, верящий только в ясность эксперимента и точность расчета, XX век спокойно смотрел на новые открытия. Но короткая — в три строчки — газетная заметка заставила насторожиться ко всему привыкший век. Был успешно проведен опыт передачи мыслей на расстояние.
В маленький городок Приволжье, где находился Институт мозга, ринулись корреспонденты, ученые, просто любопытные. Выяснилось, однако, что мысли можно передавать на расстояние… в пять шагов. Выяснилось, что аппаратура смехотворно проста для века техники — проволока, какие-то кристаллики, алюминиевые отражатели. Выяснилось, что, по существу, передаются не мысли, а довольно смутные впечатления.
XX век, ловивший сигналы межпланетных ракет и радиоизлучение отдаленных галактик, мог скептически усмехнуться. Пять шагов? Это не расстояние.
Но на берегу Волги, в тихих лабораториях Института мозга, продолжалась упорная работа. Ее не смогли остановить насмешки невежд, многолетняя полоса неудач, гибель группы энтузиастов, на себе поставивших рискованный опыт. Люди, идущие к разгадке одной из величайших тайн века, умели работать. Пять шагов постепенно превратились в сто метров, потом — в километр, наконец — в предел видимости. Смутные впечатления, передаваемые на расстояние, стали определеннее, точнее. Однако многое еще было неясным.
Опыты продолжались.
Глубокое, мягкое, установленное на амортизаторах кресло гасило штормовую качку. Только стенка каюты, матово отсвечивающая голубой эмалью, то медленно ползла вверх, то, срываясь, неудержимо летела вниз. От этого кружилась голова. Лариса надела шлем с введенными в пластмассу гибкими индукторами. Крепко — до боли в висках — стянула ремешок. Рев шторма, грохот дизелей, голоса в коридоре растворились, исчезли.
На круглом зеленоватом экране осциллографа дрожала изломанная желтая полоска. Электронный контроль, для которого не существовало ни бушующего моря, ни гибнущего корабля, бесстрастно констатировал: “Человек взволнован”. Лариса включила ток настройки. Рядом с желтой полоской возникла четко прочерченная красная синусоида. К шлему шел низкочастотный ток альфа-ритма. Обычно это сразу успокаивало, помогало сосредоточиться. Но сейчас пульсирующая желтая полоска очень медленно, словно нехотя, сближалась с красной синусоидой альфа-ритма настройки.
Лариса закрыла глаза.
И почти тотчас же у самого края зеленоватого экрана появилось светлое искрящееся пятнышко. Это был зет-ритм, основной ритм мышления.
Многие поколения биофизиков искали этот ритм, несущий человеческую мысль. Но грубые приборы регистрировали лишь побочные ритмы низких частот — альфа, бета, гамма… Тридцать колебаний в секунду, длина волны в десять тысяч километров — таков альфа-ритм, хорошо изученный еще в первой половине века. Трудно было тогда представить, насколько далек он от стремительного зет-ритма с длиной волны в одну тысячную сантиметра!
Искрящееся пятнышко на экране осциллографа постепенно росло, поглощая желто-красные полоски настройки. В этом пятнышке сплелось бесчисленное количество не различимых глазом линий. Зет-ритм, необыкновенно сложный, состоящий из множества подритмов, еще не умели анализировать. Его могли только передавать.
Лариса почти машинально двигала рычажок искателя. Подчиняясь плавному движению руки, на мачте “Смелого” вращалась двойная кристаллическая антенна: бросала в ночь, в шторм зет-ритм и нащупывала ответное излучение. Близкий по природе к инфракрасным лучам, зет-ритм легко пронизывал туман. И все-таки нужно было огромное, почти нечеловеческое напряжение, чтобы поймать ослабленное расстоянием излучение. Возникали и исчезали обрывки мыслей, вспыхивали и тотчас же гасли смутные видения. Потом откуда-то навалилась глухая, серая пелена и все оттеснила.
Прошла вечность, пока серая пелена начала редеть — сначала медленно, потом быстрее, быстрее. И тогда с почти осязаемой ясностью Лариса поняла, что ее зовут. Зов был беспокойный, взволнованный. Если бы его можно было передать словами, он прозвучал бы отчаянным криком. “Где вы?.. Что с вами?.. Слышите ли вы меня?” Лариса ответила: “Слышу”. Она не произнесла это слово, она только подумала. Но излучение зет-ритма мгновенно рванулось с мачты “Смелого”. Тот человек, на берегу, понял. У него возникла радостная, немного сбивчивая мысль — и Лариса ее уловила.
Этот момент был решающим.
Зет-ритмы излучений совпали, связав мышление двух людей. Теперь действовал закон обратной связи: излучения взаимно настраивали оба мозга, заставляя их работать в едином ритме. Мысль, ясно воспринятая, вызывала зрительное представление. Лариса увидела, хотя и очень смутно, трех человек, неподвижно стоящих перед тем, кто там, на берегу, сидел в кресле.
Она открыла глаза — сейчас это уже не отвлекало — и придвинула карту с нарисованным капитаном красным кружком. Тяжелый удар воли накренил корабль, кресло начало падать. Лариса инстинктивно ухватилась за рычажок искателя. И в то же мгновение в сознание властно ворвался посторонний зет-ритм.
Он был необыкновенно сильным, этот неизвестно откуда взявшийся поток мыслей. Он приковывал внимание. Но понять его Лариса не могла. Неведомая мысль имела какой-то особый строй, вызывала какие-то совершенно сумбурные, до неузнаваемости искаженные представления.
Машинально Лариса передвинула рычажок искателя. Кристаллическая антенна на мачте “Смелого” вздрогнула, поднялась вверх, к мутно светившим сквозь штормовое небо звездам. Посторонний зет-ритм стал напряженнее. Он с силой ввинчивался в сознание. И все-таки оставался непонятным. Было так, словно кто-то говорил на незнакомом, поразительно быстром языке. И еще — Лариса это сознавала — чужой зет-ритм одновременно нес множество созвучных, чем-то связанных, но разных мыслей. Он отличался от привычного ритма человеческого мышления так, как игра большого оркестра отличается от звуков одного инструмента.
Сильный, настойчивый, он упорно стучался в сознание. Сначала это вызвало вихрь цветовых впечатлений. Потом все цвета исчезли и остался один — фиолетовый, необыкновенно богатый оттенками, от светло-сиреневого до иссиня-черного. Неведомый, льющийся со звездного неба зет-ритм всколыхнулся, и сквозь разорвавшуюся фиолетовую завесу проступило смутное видение.
Оно было едва различимым, ибо мозг с трудом отзывался на несвойственный ему чужой зет-ритм. Видение дробилось, искажалось, временами совсем исчезало, задернутое фиолетовой дымкой. Лариса скорее угадала, чем увидела контуры странного дерева. Ствол его вился суживающейся кверху спиралью. Длинные, узкие листья имели неуловимую, постоянно меняющуюся окраску. Они казались то синими, почти фиолетовыми, то рыжими, огненно-красными. Внезапно, под толчком зет-ритма, контуры дерева раздвоились, расплылись. И Лариса догадалась: их много, таких деревьев. Смутное видение прояснилось, словно кто-то убрал стоящее перед глазами дымчатое стекло. Лариса поняла (и, поняв, сразу же увидела), что рядом со странными спиральными деревьями стоят огромные круглые сооружения. Фиолетовая пелена быстро наползала на них. Остался только яркий зелено-желтый диск, движущийся над смутными контурами. И еще: обгоняя его, неслись другие, совсем крошечные диски — оранжевый, два красных, голубой.
Звездный зет-ритм судорожными толчками — до боли, до головокружения — бил в мозг. Фиолетовая стена быстро стерла призрачное видение. Потом хаос цветных вспышек приглушил зет-ритм.
Лариса крепко стиснула рычажок искателя. Антенна металась, нащупывая пришедший из космоса зет-ритм.
…— Лариса Павловна! — Капитан тряс ее за плечо.
Она открыла глаза. Увидела лицо капитана — осунувшееся, серое. Капитан что-то говорил. Она сорвала шлем.
— Возьмите спасательную куртку. — Капитан положил ей на колени брезентовый сверток. — Вас отведут к шлюпке.
Она поняла не сразу — как сквозь сон. Сказала, с удивлением прислушиваясь к своим словам (голос казался чужим):
— Я передам на базу… К нам придет помощь…
Капитан нетерпеливо прервал:
— Не надо, мы установили связь. Но вам придется пройти… поближе к шлюпке. На всякий случай.
Она протестующе взмахнула рукой:
— Нет, я не могу. Прошу вас… сейчас нельзя тонуть.
Капитан нагнул голову, сердито засопел. Подумал: “Вытащить силой?..”
Лариса посмотрела в иллюминатор. За черным стеклом выл, грохотал шторм.
— Продержитесь еще полчаса! Только полчаса! Прошу вас… Это нужно, очень нужно!
Капитан стиснул зубы (страшно хотелось ругнуться), помолчал, прислушиваясь к реву ветра. Негромко сказал:
— У меня экипаж. Восемь человек…
— Но я поймала космическое излучение. Вы должны мне поверить, должны, должны! Пусть по радио передадут… А я буду искать. Продержитесь еще полчаса!..
Было в ее глазах нечто такое, отчего капитану стало не по себе. Он зачем-то посмотрел на часы, подумал: “К чертям! Хватит. Перейду на танкеры… Да что танкеры! Лучше динамит возить, чем ученых!.. Девчонка… Н-да!”
И неожиданно для себя капитан сказал:
— Есть… продержаться!
Кабинет был громадный, пышно обставленный: резная, искусной работы мебель, пурпурные бухарские ковры, картины в золоченых рамах. Юрий Федорович Шорин, избранный недавно президентом академии, чувствовал глухое раздражение при виде этой ненужной, почти парадной торжественности. Заложив руки за спину, он шагал по кабинету — высокий, широкоплечий, бритоголовый. Отныне ему предстояло большую часть дня проводить здесь, и с обстоятельностью путешественника, привыкшего даже кратковременный бивуак устраивать разумно и удобно, он обдумывал, как расставить книжные шкафы, чем заменить хрустальные люстры, какие картины убрать.
Нравились Шорину только большие окна, выходящие в сад. Даже сейчас, оголенный январской стужей, сад оставался красивым той строгой красотой, которую мог в полной мере оценить лишь человек, видевший черную пустоту космоса. Красота была во всем: в плавном, раздумчивом покачивании изогнутых ветвей старого вяза, в застывшей веренице припорошенных снегом молоденьких березок, в садовой скамейке, выглядывающей из-за сугроба. Небо, деревья, снег вызывали неясное волнение. И Шорин прислушивался к этому волнению — отчасти иронически, отчасти удивленно.
Три года назад, накануне Лунной экспедиции, в его жизнь впервые вошло нечто не поддающееся логическому анализу. Раньше Шорин твердо знал, что большим проблемам следует уделять большое внимание, малым — малое. Именно это уверенно вело его в науке. Там, где другие разбрасывались, распыляли силы, он умел найти главное, решающее. Это главное заполняло всю его жизнь. То немногое, что оставалось, он отдал музыке.
И вдруг Шорин начал замечать самые обыденные вещи. Совершенно неожиданно он сделал открытие: внимание может привлечь даже то, что вовсе не является проблемой. Он мог, например, подолгу наблюдать падение снежинок, хотя оно выражалось простой и не очень интересной системой дифференциальных уравнений. Тогда он решил, что это обычная усталость, поговорил с врачами и на три недели уехал на Кавказ, в санаторий. А потом началась Лунная экспедиция, потребовавшая чрезвычайного напряжения всех сил, духовных и физических, и заставившая его забыть обо всем постороннем. Жизнь Шорина до отказа заполнило Необыкновенное: страшные, туманящие сознание стартовые перегрузки; гнетущее, неотступное чувство заброшенности в черной пустыне космоса; наконец, Луна и первый навсегда запомнившийся шаг по скалистой, покрытой трещинами лунной земле.
Как память о тех днях, на столе Шорина лежал ноздреватый камень — кусочек Луны. Рядом с малахитовым письменным прибором он казался неуместным, этот простой камень, отбитый на обрывистом валу Залива Радуги. Но здесь, в громадном кабинете, он был для Шорина частицей Необыкновенного.
Да, лунный камень мог волновать, это Шорин понимал. Не понимал он другого: почему иногда волновали совершенные пустяки: капли дождя на стекле, занесенный ветром запах сырых осенних листьев, случайный отблеск солнца на обледеневшем карнизе. Шорину казалось, что приближается старость. Ему шел сорок второй год. Он не хотел думать, что это не старость, а отданная науке молодость властно предъявляет свои права.
…Бесшумно открылась полированная, красного дерева высокая дверь. Появилась секретарша — в строгом английском костюме, безупречная, вполне академическая. Молча положила на стол конверт и целлофановый пакет с магнитной лентой. Покосилась на пыльный, невзрачный камень. Отодвинула его, аккуратно стряхнула соринки. Молча вышла.
Шорин поскреб рыжеватую бородку, озадаченно посмотрел ей вслед: “Почему молчит?” Понял: боится потревожить. Усмехнулся: “Ну-ну!.. Навели хрестоматийный глянец…” Знакомый почерк на конверте — наклонный, крупный — сразу оттеснил раздражение. Письмо было от старого друга, композитора Артемьева.
“Слышал по радио. Поздравляю, — писал Артемьев. — Черт знает, как хорошо! Есть что-то знаменательное в твоем избрании. Президентами были геологи, физики, химики, теперь президент — строитель и капитан межпланетных ракет. Вижу в этом дух времени. Земная наука окрыляется. Еще раз поздравляю.
А теперь о деле. К тебе придет Лариса Павловна Смолина. Если у тебя хватит терпения выслушать эту девушку, ты узнаешь нечто в высшей степени интересное. У нее нет никаких доказательств, но я верю, понимаешь, верю ей. К сожалению, прямое начальство Смолиной относится к открытию иначе.
Смолина биолог, работает в Институте мозга. Не берусь судить о ее эрудиции, но помню, лет пятнадцать назад произошла с ней такая история. В какой-то старой книге об экспедиции Седова она прочла, что легкомысленный щенок, из любопытства лизнувший трап, примерз к металлу. Этот эпизод произвел на девчонку необыкновенное впечатление. Она решила устроить эксперимент. Ночью вышла во двор (было градусов тридцать мороза) и лизнула висячий замок на сарае… Разумеется, язык моментально примерз. Девчонка оказалась в отчаянном положении… Заметь, она не позвала на помощь. Именно поэтому соседи разбудили меня: они не могли найти йод, а с кончика языка капала кровь.
Вот так, мой друг и президент. Ты же понимаешь, из такой девчонки должен был получиться настоящий исследователь.
Я знаю тебя. Твое ледяное спокойствие и корректная ирония могут смутить и более опытного ученого. Будь терпелив.
Да, посылаю тебе запись первой части “Звездной симфонии”. Послушай, поругай”.
Шорин отложил письмо. Прошелся по кабинету, поскребывая бородку и вполголоса повторяя: “Смолина… Смолина…” Фамилия была знакомой. Натренированная, привыкшая к дисциплине память быстро перебирала события, встречи, имена. Он вернулся к столу, достал из ящика старый номер журнала “Вопросы космологии”. Отыскал статью “Академик Шорин неправ”. Под статьей, набранная курсивом, стояла подпись: “Л.Смолина, кандидат биологии”.
Ситуация складывалась забавная. Шорин придвинул кресло, закурил. Внимательно прочел подчеркнутое красным карандашом:
“…Академик Шорин считает, что даже фотонные ракеты не смогут достичь отдаленных звездных систем. По расчетам Шорина, затраты энергии на такие полеты столь велики, что в тысячи раз превосходят запасы энергии, производимой человечеством за год. Эти расчеты не вызывают сомнения. Но нельзя согласиться с другим. Шории забывает, что могут быть открыты принципиально новые средства связи и сообщения в космосе.
Ошибка, которую допускает академик Шорин, весьма характерна. Думая о технике будущего, мы склонны видеть количественное развитие уже существующих машин и механизмов и часто забываем вносить поправку на то новое, неизвестное, что еще не открыто. А без этой поправки, без поправки на икс, нельзя правильно судить о технике завтрашнего дня.
Представьте себе, что в первые годы существования телеграфа специалистов спросили бы: “Можно ли наладить связь между материками?” Они ответили бы: “Нет, нельзя. В океане большие глубины, невозможно ставить столбы”. И действительно, в дальнейшем никто не ставил столбы в океане; это и по сей день невозможно. Но проблема решена иначе: изобрели подводный кабель, а потом изобрели радио…
Нет сомнения, что так решится и проблема сообщений между звездными системами. Будет открыто или изобретено нечто принципиально новое. Нам не придется ставить столбы в океане…”
Шорин задумчиво попыхивал папиросой. Аргументация Смолиной его не убедила. Он вдруг вспомнил историю с примерзшим языком. Усмехнулся. Размашисто записал в блокнот: “Лариса Павловна Смолина” — и дважды подчеркнул.
…Смолина не пришла. Лист блокнота с ее фамилией покрылся многими записями. Море дел, больших и малых, но всегда неотложных, захлестнуло Шорина. Он многое хотел изменить в работе институтов академии. Приходилось изучать отчеты, просматривать планы исследований, выслушивать доклады, решать бесчисленные, иногда самые неожиданные, вопросы.
Шорин умел работать. Он обладал редким даром сразу же определять масштаб дела, мгновенно отделять главное от второстепенного, легко разбираться в самых запутанных проблемах. Он не боялся ответственности, смело говорил “да”, когда нужно было сказать “да”, без обиняков отвечал “нет”, если это требовалось. Шорин безошибочно оценивал людей — после краткого разговора, после прочитанной статьи. Это позволяло ему уверенно выдвигать молодых, самобытных, талантливых исследователей.
Рабочий день Шорина начинался в шесть утра и кончался за полночь. Верный своему принципу, Шорин работал по жесткому плану: последовательно, быстро, но без спешки решал первоочередные задачи, подбирал материал для новых преобразований и, главное, — искал людей. Он верил в людей смелых, ищущих, пусть даже иногда ошибающихся, но бескорыстно, до конца преданных науке. И он умел находить таких людей.
Безупречная, вполне академическая секретарша на третий день подала заявление об уходе. Ей трудно было выдержать тот темп, в котором привык работать Шорин, трудно было разобраться в том, что его интересовало. Она не понимала, почему Шорин каждый раз перечеркивает составленные ею вполне безукоризненные письма и пишет заново — простым разговорным языком, без традиционных оборотов.
Она ушла, и ее место в приемной занял щупленький старичок в давно вышедшем из моды длинном черном пиджаке, с седеющими усиками, с хитроватым взглядом выцветших, но очень быстрых глаз. В первый же день он спросил Шорина:
— Интересно, однако, как мы работать будем… Я вот у академика Коробова Василия Кузьмича такой, значит, порядок установил. Как даст он мне какое распоряжение, я на бумажку записываю и ту бумажку на гвоздик вешаю. И, конечно, ничего не делаю. Напомнит — я бумажку на второй гвоздик перевожу. И тоже ничего не делаю. Ну, а если еще раз скажет, тогда бумажку — на третий гвоздик и, значит, к выполнению…
Шорин с трудом сдерживал смех. Он сразу угадал человека умного, своеобразного, интересного.
— Скажите, Алексей Семенович, — спросил он, — а много бумажек оставалось на первых двух гвоздиках?
Старичок сокрушенно вздохнул:
— Восемьдесят пять процентов. Я уж подсчитывал.
Шорин расхохотался.
— Вот что, Алексей Семенович, у нас будет только один гвоздик — сразу гвоздик номер три. А ненужных распоряжений, которые потом сам забываешь или отменяешь, я не даю.
Алексей Семенович недоверчиво покачал головой:
— Попробуем…
Среди бумажек, попавших на “гвоздик номер три”, была и такая: “Лариса Павловна Смолина. Если не придет до конца месяца, написать в Институт мозга, пригласить”.
Смолина пришла в тот день, когда Алексей Семенович собирался уже написать в Институт мозга. Есть встречи неожиданные — словно человек натолкнулся на что-то. Эта встреча была другой — как спуск по крутому склону: поставишь ногу — и неудержимо заскользишь дальше и дальше.
Перед Шориным сидела хрупкая девушка, и он явственно ощущал в ней непонятную ему силу. Когда схлынул сумбур первого впечатления, Шорин заметил: в глазах искрится веселый страх. Он мысленно ругнул себя, заставил сосредоточиться.
Шорин слушал Смолину и улавливал многое, лежащее по ту сторону слов. Смолина говорила коротко, ясно, подчеркивая объективные моменты открытия. И Шорин понимал: ей приходилось рассказывать это уже много раз и она почти не рассчитывала, что ей поверят. Еще не выслушав собеседника, она уже спорила с ним. Она смотрела прямо в глаза Шорину. Только один раз взгляд ее скользнул по столу и задержался на сероватом камне.
— Это… лунный камень? — спросила она.
Он молча кивнул.
— Можно… я посмотрю?
Он ответил “да” и заставил себя не улыбнуться.
Смолина взяла камень — осторожно, словно опасаясь, что он рассыплется, — и долго его рассматривала. Шорину даже показалось: она хочет погладить камень, но не решается. Потом она положила камень — опять очень осторожно — и продолжала рассказывать. Но что-то изменилось в ее голосе. Может быть, она подумала, что человек, на столе которого лежит лунный камень, должен ее понять.
Шорин почти с самого начала догадался, в чем состоит открытие Смолиной. Но слушал внимательно — анализировал и сопоставлял факты, подробности. Временами, перебивая безукоризненно работающую машину логического мышления, проскальзывали посторонние мысли. Одна из них была особенно настойчивой: “Эта девушка не может сказать и полслова неправды”. Шорин поморщился и стал еще придирчивее сопоставлять детали рассказа.
Смолина объяснила, как был спасен экипаж “Смелого”, и умолкла. Шорин попросил разрешения закурить — ему ответили нетерпеливым кивком. Он не спеша размял папиросу, чиркнул спичкой, затянулся. Сказал, глядя в серые взволнованные и невероятно спокойные глаза:
— Я верю каждому вашему слову.
Лариса долго не решалась идти к президенту академии: боялась, что Шорин обижен заметкой в “Вопросах космологии”. И, когда все-таки пришла и услышала сказанное с ледяной корректностью: “Садитесь, пожалуйста. Я вас слушаю”, подумала, что опасения оказались справедливыми.
Она очень волновалась и поэтому даже не разглядела кабинет. Заметила только, пока шла от двери к столу; что все здесь как-то на месте: высокие шкафы, простые, удобные кресла, скромные люстры с трубками дневного света и старомодная настольная лампа.
За столом сидел человек, портреты которого она сотни раз видела — в газетах, журналах, книгах. Он был старше, чем на портретах. И еще — у него оказался твердый, прямой взгляд. Она с трудом заставляла себя смотреть ему в глаза.
Он слушал ее внимательно, не перебивая, не задавая вопросов. Теребил рыжеватую бородку и изредка хмурился. Она ясно видела это и была убеждена, что Шорин ей не верит. Но он терпеливо ждал, пока она рассматривала лунный камень, и Лариса почувствовала, что в этом большом, многое повидавшем человеке есть что-то хорошее. Он еще ничего не сказал, но она вдруг поняла, что в ее жизнь — пусть на один только час — вошел человек, который будет теперь для нее масштабом, мерилом. Эта мысль смутила ее, и она скомкала конец рассказа.
Она ждала. И совершенно неожиданно прозвучали слова:
— Я верю каждому вашему слову.
— Я верю каждому вашему слову, — сказал Шорин. — Но сделать пока ничего не могу.
— Почему?
Это было сказано с вызовом. Шорин мягко ответил:
— Давайте разберемся, Лариса Павловна. Прежде всего — факты. Факт номер один: вы уловили космическое излучение зет-ритма. Факт номер два: кроме вас, никто и нигде ничего подобного не обнаружил. Факт номер три: вам самой в течение трех последующих месяцев не удалось вновь обнаружить этот зет-ритм. Что же можно предпринять в таких условиях?
— Организовать поиски в широких масштабах.
— Вы обращались с этим предложением в свой институт?
— Да.
— И что вам ответили?
— Официально или неофициально?
Шорин усмехнулся:
— Неофициально.
— Мне сказали, что передача мыслей на расстояние и так у многих вызывает недоверие, поэтому нет смысла осложнять положение, поднимая шум вокруг крайне сомнительного открытия.
— И вы не согласились?
— Вненаучные соображения не имеют для меня значения.
Шорин подумал, что голос Смолиной богат интонациями, и по-настоящему рассердился на себя. Он хотел говорить со Смолиной так, как говорил бы с любым работником. И не мог. Что-то сбивало его.
— Скажите, Лариса Павловна, вы считаете, что, если я присоединюсь к вашему мнению, нам удастся убедить других?
— Да, удастся!
— А знаете, что нам возразят? Я могу заранее сказать. Нам, например, заметят, что вы видели кратную звездную систему. А в таких системах нет устойчивых планетных орбит и, следовательно, жизнь на планетах едва ли возможна. Что мы ответим?
— Мы ответим, что Земля и Луна тоже кратная, двойная система, но и вокруг Земли, и вокруг Луны обращаются — по вполне устойчивым орбитам — искусственные спутники. Пусть оппоненты мысленно заменят Землю и Луну звездами, а спутники — планетами и увидят, что и в системе кратных звезд возможно существование устойчивых, почти круговых орбит.
Шорин искренне рассмеялся. Девочка умела жалить.
— Довод остроумный, Лариса Павловна, но малоубедительный. Нам скажут так: “Чтобы система “Земля — Луна” стала похожа на звездную пару, нужно Луну придвинуть значительно ближе к Земле. А тогда и орбиты спутников перестанут быть круговыми”.
— Мы ответим, что это справедливо для многих звездных пар, но не для всех. Например, Альфа Центавра и Ближайшая Центавра — звезды одной системы, но довольно далеко отстоящие друг от друга. И еще мы скажем… — Смолина на секунду умолкла. — Мы скажем так: “Открытия и изобретения вначале обычно слабы. Как люди, только что появившиеся на свет. И нужны очень заботливые руки, нужен ясный и добрый ум, чтобы они окрепли. Нет заслуги в том, чтобы сейчас ездить в автомобиле. Но велика заслуга тех людей, которые сумели в первых неуклюжих механических экипажах разглядеть будущие автомобили, красивые и быстрые. Это справедливо для любого нового открытия, для любого нового изобретения. Нужно отыскать в них не сегодняшние слабости — они и так видны, — а завтрашние достоинства…” Если бы я пришла к вам, Юрий Федорович, с абсолютно убедительными доказательствами, то стоило бы в них поверить. А вот теперь…
— С вами опасно спорить. — Шорин развел руками.
Лариса покачала головой:
— Не сейчас. Я знаю, что главные возражения вы еще не высказали.
Шорин без улыбки посмотрел в серые глаза — настороженные и все-таки озорные.
— А вы угадали.
— Я же привыкла читать мысли… на расстоянии.
Смолина шутила, но Шорину вдруг показалось, что она действительно легко читает мысли, даже те, которые он сам еще не хотел и боялся прочесть. Он не подозревал, каких усилий стоит Смолиной этот спокойный, непринужденный тон.
— Хорошо, — быстро сказал он. — Я объясню вам, в чем дело. Звездная система, с которой вели эту… передачу, не может быть слишком отдаленной, иначе едва ли чужой зет-ритм был бы таким четким. Ну, скажем, тридцать, пятьдесят световых лет — это, наверно, предельное расстояние. Вы согласны?
Смолина долго молчала. Потом кивнула:
— Да. Но это ограничение, о котором я не думала. Вы вводите новые данные.
— Дальше, — продолжал Шорин. — Вы видели большой зелено-желтый диск и четыре маленьких диска — голубой, два красных, оранжевый. Значит, звездная система по меньшей мере пятикратная. Так?
— Да.
— Дальше. Вы помните время эксперимента?
— Да.
— И направление антенны?
— Запись велась автоматически, с поправками на качку. Цифры не совсем точные.
— Ничего, возьмем средние значения. Напишите, пожалуйста, эти цифры. Вот бумага… Отлично! — Шорин взял листок. — А теперь посмотрим, есть ли в этом направлении близкие к нам кратные системы со звездами тех спектральных классов, о которых вы говорили, Объективная проверка?
Смолина ответила очень тихо:
— Да.
Шорину стало жаль ее, и он сказал:
— Вы не волнуйтесь. Не надо. Если даже вы ошиблись..
— Нет! — перебила Смолина. — Это не ошибка.
Шорин молча пошел к книжным шкафам. Достал книги. Смолина сидела, не оборачиваясь. Он долго перелистывал справочники. Потом вернулся к столу. Молча сел, закурил.
— Лариса Павловна…
Она поняла: что-то произошло. Шорин смотрел куда-то в пространство, мимо нее.
— Лариса Павловна, это Мицар, средняя звезда в хвосте Большой Медведицы. Расстояние двадцать пять световых лет. Шестикратная звездная система. Цвет звезд совпадает.
— Значит… — тихо сказала Смолина.
— Вы видели растения, меняющие окраску, — продолжал Шорин. — Мне кажется… я почти уверен… Вы понимаете, на планете, имеющей шесть солнц, своеобразные условия.
Шорин встал, прошелся по кабинету.
— Да, — сказал он, — странный мир. Мир играющих красок. На небе шесть цветных солнц. Вечный день… и цветные полутени. Воздух, вода, растения, почва — все это постоянно, ежесекундно меняет окраску… Фантастический хоровод красок…
— Значит, теперь будут организованы поиски звездного зет-ритма? — спросила Смолина.
Шорин вернулся к столу. Взглянул на Ларису, и в глазах его вдруг сверкнула такая же озорная искорка, какая была раньше в глазах девушки.
— Послушайте, а почему вы сами не догадались вот так проверить? — спросил Шорин и тут же подумал, что это несправедливо: она биолог и мысль, простая для него, Шорина, не так проста и очевидна для нее.
Ему было бы неприятно, если бы она начала оправдываться. Но она промолчала.
— Поиски будут вестись, — сказал Шорин. — И, кроме того… Понимаете, Лариса Павловна, не все зависит от меня, но, видимо, придется подумать о посылке наших сигналов туда, к Мицару.
— Это невозможно, — поспешно сказала Лариса. — Мощность наших установок настолько мала…
— Ничего, — невозмутимо перебил ее Шорин. — Одна очень… как бы это сказать… очень смелая исследовательница научила меря вносить поправку на икс, поправку на то, что будет открыто, изобретено, улучшено, придумано… Я и вношу эту поправку.
Шорин проводил Ларису до дверей кабинета. Потом, когда за дверью затихли шаги, огляделся. Кабинет показался ему большим, чересчур большим.
Это повесть о путях познания, кстати сказать — прошу простить меня, но почему люди думают, что познание — что-то ужасно скучное?
Ветер несет над океаном серые волны туч. Они проходят низко, задевая мачты корабля, сливаются с дымом вулкана и исчезают за горизонтом.
Где-то в стороне — Атлантида. Ее не видно из окна каюты. Но временами доносится раскатистый, неестественно продолжительный гром — это бушует вулкан. Лавовые потоки обрушиваются в океан, и изрезанная молниями завеса пара, дыма, пепла скрывает Атлантиду.
“Иркутск” дважды пытался приблизиться к острову — и оба раза безуспешно. Надо ждать. Извержение закончится, лава застынет, и ветер развеет тучи пепла А пока надо ждать.
Я хожу по каюте и вспоминаю.
Это произошло три месяца назад. Утром из-за горизонта выползло багровое, расплывшееся солнце. Ревзин, стоявший рядом со мной на мостике подводной лодки, сказал: “Солнце красно поутру — моряку не по нутру”… Точная примета. Ураган будет”.
Ураган начался около полудня.
На юге возникла растрепанная тучка, быстро разрослась, затянула лазурь неба черно-багровым покрывалом. Ветер расколол зеркальную поверхность океана, вспучил серо-фиолетовые холмы волн. С глухим, стонущим воем наползал циклон.
“Динго” погрузилась на глубину в полтораста метров. Волнение здесь совсем не ощущалось. Только теперь я поняла, почему Завитаев предпочитает вести основные работы с небольшой и тесной подводной лодки, а не с лайнера “Иркутск”, главной базы экспедиции. Впрочем, нужно иметь крепкие нервы, чтобы работать, не обращая внимания на зловещую тишину, нарушаемую лишь шипением воздуха в трубах, прерывистым гулом двигателей, негромкими и потому особенно напряженными командами.
В шлюзовой камере шла подготовка к спуску двух еще уцелевших роботов-водолазов. Я не сомневалась, что они погибнут, как и шесть предыдущих. Но меня не спрашивали.
Я протиснулась в носовой отсек, заменявший нам кают-компанию. За узким металлическим столом сидел Ревзин. Накануне мы договорились, что я прочитаю ему еще несколько глав из рукописи романа.
Я хорошо знала, что роман этот никогда не будет дописан. После встречи с Завитаевым многое изменилось. Я уже сомневалась в существовании Атлантиды, Завитаев все-таки сумел внушить мне свои идеи. Но дело было не в романе. Просто Ревзин умел слушать. Это большое искусство. Во всяком случае, с точки зрения писателя.
Широкоплечий, грузный, на первый взгляд малоподвижный, Ревзин доставал из просторного кармана комбинезона большой желтый кожаный портсигар, раскладывал на столе листья табака (ему присылали их откуда-то из-под Полтавы), складывал трубочками и не спеша резал своим острым, как бритва, водолазным ножом. При этом он внимательно слушал меня и — я подметила, — когда ему нравилось, отодвигал искрошенный табак, негромко постукивал черенком ножа о стол. Если же, по его мнению, что-то было не так, он откровенно морщил широкое лицо, щурил узкие, с хитринкой глаза, приглаживал редкие, коротко стриженные седые волосы.
Ревзин был почти вдвое старше меня. Он удивительно напоминал старого служаку-боцмана. В нем было все, что в таких случаях полагается показывать на киноэкранах: массивная, тяжелая фигура, пудовые кулаки, квадратный подбородок, медлительные движения. Но глаза сразу стирали это впечатление. Хитроватые, даже лукавые, весело и добро усмехающиеся, умные, смотрящие по ту сторону слов, эти глаза выдавали настоящего Ревзина — талантливейшего инженера, человека высокого ума, немного старомодной, но тонкой культуры.
Ревзин ждал меня. На столе были разложены табачные листья. Надо заметить, что Ревзин курил очень редко — два, может быть, три раза в день. Но возиться с табаком и трубкой он любил.
— Завитаев готовит роботов? — спросил Ревзин. Поморщился, выслушав ответ. Достал нож, долго рассматривал лезвие, потом сказал: — Пропадут…
Я тоже думала, что роботы погибнут. Но меня интересовало мнение специалиста.
— Почему пропадут, Павел Данилыч? — спросила я.
Ревзин пожал плечами:
— Автоматика!
Это прозвучало не очень одобрительно.
— Ну и что?
— А то, что роботы управляются ультразвуковым лучом. Когда роботы глубоко залезают в кратер вулкана… представляете, что происходит? Луч упирается в скалу, управление нарушается.
— Но роботы имеют и независимое, кибернетическое управление.
Ревзин махнул рукой:
— Вся эта кибернетическая музыка работает, в конечном счете, по программе, составленной человеком. А человек почти ничего не знает о больших глубинах. Поэтому и машина плохо соображает. Если, скажем, — он усмехнулся, — если появится морской змей…
— А вы верите?
— Я водолаз!
Судя по интонации, он верил.
Мы помолчали.
— Ладно, — сказал Ревзин. — Давайте почитаем.
Я открыла рукопись.
Эти главы были написаны почти два года назад. В то время шла дискуссия о местонахождении затонувшего острова. Большинство ученых считало, что Атлантида находилась за Гибралтарским проливом, в Атлантическом океане. По другой гипотезе, Атлантида была расположена в восточной части Средиземного моря. Эту версию впервые выдвинул в середине прошлого века русский ученый Норов, заметивший, что в сочинениях греческих и римских авторов понятия “Атлант”, “Атлантия” связываются именно с восточной частью Средиземного моря.
Копаясь в материалах, так или иначе относящихся к Атлантиде, я обратила внимание на одну деталь, свидетельствующую в пользу Норова и его сторонников. Атланты, если верить рассказанному Платоном преданию, собирались завоевать Грецию и Египет. Для острова, находящегося в восточной части Средиземного моря, обе эти страны соседние, поэтому такая война вполне вероятна. Если же Атлантида была расположена за Гибралтаром, то трудно допустить, чтобы атланты начали войну с Грецией, предварительно не завоевав Испании, Италии, северо-западного побережья Африки. Однако в этом случае гибель самой Атлантиды еще не означала гибели государства атлантов. Если бы, например, Македония погибла в то время, как Александр Македонский дошел до границ Индии, уничтожило бы это созданную им империю? Разумеется, нет. Но точно так же не могло бесследно исчезнуть государство атлантов, если бы его воины прошли от Гибралтара до Греции. Поэтому логичнее предположить, что Атлантида была сравнительно небольшим островом, близким к берегам Греции и Египта. Быть может, современный Крит — часть затонувшей когда-то Атлантиды.
На этом предположении и основывался роман. Писалось легко, и я давно бы закончила книгу, если бы не встреча с Завитаевым. Я пришла проконсультировать у него один чисто технический вопрос. А уходила с ясным сознанием, что книга не нужна.
Завитаев не верил в Атлантиду, и я ничего не могла ему доказать. Завитаев спорил с необыкновенным мастерством. Он столкнул обе гипотезы и уничтожил их взаимными доводами. Каскад парадоксальных рассуждений, целая россыпь внешне очень убедительных доводов — и от моих представлений почти ничего не осталось. “Подумайте, — говорил Завитаев, — сторонники атлантической гипотезы ссылаются на то, что описанная Платоном столица Атлантиды похожа на существовавший у ацтеков город Тенохтитлан. Отсюда делают вывод, что ацтеки копировали атлантов. А вы ссылаетесь на то, что Атлантида как две капли воды похожа на Кноссу, раскопанную археологами столицу критского царя Миноса. Кто же прав? И вы и ваши противники. В этом вся суть. Описанная Платоном Атлантида похожа на любой город той эпохи. Это ярче всего свидетельствует о том, что Атлантида имеет мифический характер. Ведь у каждого реального города есть свои неповторимые черты. А у Атлантиды их нет… Искать этот мифический город бесполезно. Но его можно создать”.
Помню, в первый момент меня очень удивило слово “создать”. Мне даже показалось, что Завитаев оговорился. Однако он действительно имел в виду создание Атлантиды!
Сейчас идея Завитаева представляется мне вполне закономерной. Но тогда я была ошеломлена. Я даже пыталась возражать. А Завитаев улыбался. Я не знала, что его проект уже принят…
У Завитаева молодое лицо и старый лоб. Контраст удивительный. Лоб прорезан глубокими горизонтальными морщинами — верный признак, что человек живет напряженной умственной жизнью. Позже Завитаев признался мне: “Я отвык так просто отдыхать. Не могу отвлечься от мыслей. Единственное, что я научился, — переключать мысли. Думаешь об одном, затем — раз! — словно рычаг передвинулся… Скрежет, скрип — и мысли потекли по другому руслу”. Я переспросила: “Скрежет и скрип?” Завитаев кивнул: “Еще как! Мысль, если она чего-нибудь стоит, не любит, чтобы ее отключали. Она любит, чтобы ее думали. Но переключаться приходится. Это заменяет отдых”. На мой взгляд — плохо заменяет. Именно поэтому у Завитаева молодое лицо, но старый лоб. И морщины становятся глубже, когда Завитаев улыбается.
“Не ожидал, что фантаст может быть таким скептиком, — посмеивался Завитаев. — Знаете, это потому, что вы женщина. В глубине души женщины консервативны. Даже когда они фантазируют… Нет, серьезно, почему вы не верите?”
Почему я не верила? Трудно сказать. Даже в наш необыкновенный век идея Завитаева была слишком необычна и слишком дерзка. Завитаев предлагал создавать искусственные острова путем управляемого извержения вулканов.
При естественных извержениях подводных вулканов иногда действительно образуются небольшие островки. Это я знала. Но Завитаев шел значительно дальше. Он говорил о принципиальной возможности вызвать истечение магмы в любой точке океана. Он выдвигал метод расчета, который, по его мнению, давал возможность заранее предвидеть масштабы и результаты извержения. Завитаев говорил о новых портах в океане, о создании искусственных перешейков (например, в Беринговом проливе, между Азией и Америкой). Больше того: он планировал изменение климата путем образования защитных барьеров, отбрасывающих холодные течения. Наконец, он предвидел в будущем создание новых территорий в заранее выбранных благоприятных климатических условиях. “Вы же привыкли к искусственным морям и озерам, — говорил он мне в тот вечер. — Какой фантастикой казался когда-то проект поворота сибирских рек и создания моря в Сибири! Сейчас это уже реальность… Следующий этап — создание искусственных островов. Человек перекроит океан, как перекроил материки…”
“Помните, как Брюсов описывает гибель Атлантиды? — спросил в тот вечер Завитаев. — Есть у него стихи… кончаются они так:
Дерзко умы молодые
Дальше, вперед посягнули,
К целям запретным стремясь…
Грозно восстали стихии,
В буре, и в громе, и в гуле
Мира нарушили связь.
Пламя, и дымы, и пены
Встали, как вихрь урагана;
Рухнули тверди высот,
Рухнули башни и стены
Все — и простор Океана
Хлынул над Городом Вод!
Я помнила эти стихи. Атланты “все, что возможно, постигли”, и разразилась катастрофа.
“Вот-вот, — подхватил Завитаев. — Слишком много знали — и потому погибли. Это повторил и Алексей Толстой в “Аэлите”. В этом, если хотите, вся философская подоплека мифа об Атлантиде. А меня такая философия не устраивает. Я за другой принцип: много знали — и потому создали новый материк, создали Атлантиду”.
Мы расстались в тот вечер, ни о чем не договорившись. Но вернуться к роману я уже не могла. Проблема поисков мифической Атлантиды потускнела перед дерзостью идей Завитаева. Кстати, Завитаев еще тогда сказал мне, что первый же искусственный остров назовет Атлантидой…
Отказаться от почти написанного романа было нелегко. Я попробовала повернуть сюжет — ничего не получилось. Попробовала ввести новых героев, прежде всего самого Завитаева, и опять ничего не получилось. Тогда я отложила эту рукопись почти на два года. Потом меня разыскал Завитаев. На этот раз мы говорили очень мало. Завитаеву не пришлось меня убеждать. В тот же день мы вылетели во Владивосток. А еще через сутки были на борту “Динго”. Рукопись я все-таки взяла с собой…
— Та-ак, — сказал Ревзин, дослушав главу. — Так.
Он аккуратно собрал в портсигар нарезанный табак.
— Как это у вас там о Завитаеве говорится?.. Прочтите, пожалуйста, еще раз.
Я прочла:
— “Представьте себе д’Артаньяна, но не молодого, из “Трех мушкетеров”, а сорокалетнего, из “Двадцати лет спустя”, по-прежнему честолюбивого, но уже научившегося соизмерять желаемое с достижимым. Уберите бородку, но оставьте проницательный взгляд острых глаз, оставьте худощавое, энергичное, резко очерченное лицо и хищный крючковатый нос. Замените мушкетерский камзол на кожаную куртку, а шпагу — на логарифмическую линейку…”
Ревзин рассмеялся.
— Знаете, линейка — это совсем неудачно. Впрочем, не в этом дело. Тут всё — чисто внешне.
Я попыталась возражать.
Ревзин вежливо улыбался, покашливал, качал головой. Потом сказал:
— Завитаев действительно не терпит преград. В духе д’Артаньяна. Но за вашим Завитаевым стоит не рота мушкетеров, а наука и техника двадцатого столетия. Представляете силищу? Д’Артаньян хотел власти, славы, богатства. А чего хочет Завитаев? Выполнить план экспедиции? Мало! Обеспечить счастье грядущих поколений? Пожалуй, много! Истинный Завитаев где-то посредине. Тут сложный сплав из многих, даже противоречивых, составляющих. И главное- уверенность, чертовская уверенность! Вы обратили внимание — Завитаев никогда не сомневается. Тут есть над чем подумать… Кстати, в каких это скафандрах ваши герои ищут Атлантиду?
— В сверхпрочных.
— В сверх… каких?
— В сверхпрочных скафандрах, — повторила я.
Ревзин усмехнулся:
— Вот в этом вся штука! Вам кажется, что достаточно добавить слово “сверх” — и все объяснено… Сколько этих “сверх” в современной фантастике! Сверхскоростные, сверхмощные, сверхпрочные…
— Простите, я не помешал?
Я не заметила, как в отсек вошел Завитаев. Он стоял у двери, глубоко засунув руки в карманы брюк, и иронически поглядывал на нас.
— Роботы подходят к кратеру вулкана, — негромко сказал Завитаев. — Если это не помешает обсуждению извечных вопросов…
— Не помешает, — ответил Ревзин.
Мы прошли в соседний отсек; здесь были расположены приборы управления роботами-водолазами. На узком, словно приплюснутом экране светился яркий, мерно покачивающийся луч. Это работал телепередатчик, установленный на одном из роботов. Скорость спуска была велика, и я не могла разглядеть попадающих в луч глубоководных рыб. Они прочерчивали экран серебряными полосками — и мгновенно исчезали.
— До кратера триста метров, — сказал оператор, сидевший за пультом управления.
Это был молодой парень, лет восемнадцати — девятнадцати. Он говорил преувеличенно твердо, но время от времени машинально облизывал губы. Он волновался. Впрочем, все мы волновались. Тщательно разработанный Завитаевым план находился под угрозой.
Здесь мне придется сказать несколько слов о сложившейся ситуации.
Земная кора значительно тоньше под океаном. Поэтому выбор дна океана для первого искусственного извержения был вполне понятен. Но Завитаев сделал следующий шаг: он решил вести работы из кратера потухшего подводного вулкана. Это сократило путь к магме.
В Тихом океане много старых подводных вулканов. После долгих исследований Завитаев выбрал один из них, названный им Плутоном. Глубина океана в этом месте достигала пяти километров. Плутон имел высоту около двух километров. Жерло кратера, заполненное водой, опускалось на глубину восьми километров, то есть было ниже дна океана на шесть километров. За полтора года автоматические буровые установки, смонтированные роботами-водолазами, прошли еще семь километров. Остальное должен был сделать направленный взрыв. Подготовка к взрыву уже заканчивалась, когда случилось несчастье с первой парой роботов. Были опущены еще два робота — и тоже погибли. Затем еще два… Сейчас к кратеру Плутона приближались два последних робота. Других на лодке и на базе не было.
Луч на экране телевизора уперся в плоскую темную вершину Плутона. Только теперь я заметила в углу экрана расплывчатые контуры второго робота. Он уже опускался в кратер вулкана. Внешне робот походил на спрута: сферический корпус, четыре глаза-линзы, пять гибких металлических щупалец.
Щупальца дрожали в потоке воды…
— Я увеличил скорость спуска, — сказал оператор.
Завитаев молча похлопал его по плечу.
— Роботы в кратере, но управление не прервалось. Почему? — спросил Ревзин.
— Проводная связь, — коротко ответил Завитаев. — На этот раз мы увидим, что с ними происходит.
Роботы опускались в глубь кратера с огромной быстротой. Ничего нельзя было разглядеть — освещенные лучами прожекторов стенки кратера сливались в сплошную мутную полосу.
Я наблюдала за Завитаевым. После разговора с Ревзиным мне казалось совершенно необходимым понять, по-настоящему понять Завитаева. Было стыдно за внешне эффектную, но неглубокую “мушкетерскую” характеристику. Кто же он, человек, создающий Атлантиду? Я задавала себе этот вопрос и не могла ответить. Созревала какая-то очень смутная мысль, но какая именно, я еще не могла осознать. Так бывает во сне: протягиваешь к чему-то руку, вот-вот коснешься — и не достаешь…
Завитаев, наморщив лоб, смотрел на экран телевизора. По его худощавому лицу бежали отброшенные экраном световые пятна. В мелькании света было что-то тревожное, настораживающее. Но Завитаев оставался спокойным. И это не было то спокойствие, которое достигается умением скрывать волнение. Нет, Завитаев и в самом деле не волновался. С таким выражением лица человек смотрит в окуляр микроскопа: где-то в микромире происходят события, по-своему грандиозные, но человек спокойно вращает винт кремальеры, потому что он, человек, стоит над этими событиями и управляет ими…
— С семеркой что-то случилось! — воскликнул оператор.
На пульте управления тревожно замигали сигнальные лампы. Я нагнулась к экрану. Было видно, как робот (его изображение быстро увеличивалось) раскачивается и судорожно взмахивает металлическими щупальцами.
— Нужно увеличить скорость спуска восьмерки, — негромко сказал Ревзин. — Тогда удастся проскочить.
— Нет. — Завитаев внимательно смотрел на экран. — Нам надо знать, что случилось. Это важнее.
Ревзин достал трубку, сухо спросил:
— Курить можно?
— Пожалуйста, Павел Данилович, — улыбнулся Завитаев. — Курите.
На экране творилось нечто странное. Робот, отчаянно размахивая щупальцами, сражался с кем-то невидимым. Это напоминало фантастический танец… В ярких лучах прожекторов можно было разглядеть даже мельчайшие детали робота: выпуклые швы и цифру “7” на блестящем сферическом корпусе, оправу линз, шарнирные сочленения щупалец… Отчетливо были видны и скалистые стенки кратера, местами густо заросшие водорослями. Но того, кто напал на робота, мы не видели. Вероятно, это невидимое существо передвигалось с огромной быстротой, потому что робот метался из стороны в сторону, выбрасывал щупальца то вверх, то вниз…
Машина отчаянно сражалась за свою жизнь. В этом одновременно было что-то трагическое и жалкое.
— Включите ультрафиолетовые светильники, — распорядился Завитаев.
Оператор отрицательно покачал головой:
— Связь с семеркой…
— Тогда у другого! — быстро сказал Завитаев.
— Есть! — ответил оператор.
И почти тотчас же я увидела, как на экране мелькнули три странных светящихся силуэта. Я не успела рассмотреть их. Один из них надвинулся на экран, изображение резко качнулось — и экран погас.
— Конец, — попыхивая трубкой, негромко произнес Ревзин. — Эти твари напали на восьмерку. — Он помолчал, потом, не глядя на Завитаева, сказал: — С ультрафиолетовым светом вы правильно придумали.
— Да, удачно, — кивнул Завитаев и пояснил мне: — На больших глубинах рыбы часто бесцветны, прозрачны, а потому и невидимы. Но они флюоресцируют под действием ультрафиолетового света. К сожалению, мы почти ничего не успели увидеть… Подождем минут сорок. Если роботам удастся вырваться, они всплывут… Готовьте скафандры, Павел Данилович.
— Вы… рискнете?
— Да. С роботами мы больше ничего не добьемся. Нужен человек.
Голос Завитаева доносился откуда-то издалека. Я потеряла ощущение реальности событий. Все произошло слишком быстро. Головокружительный спуск роботов в кратер потухшего подводного вулкана, битва машин с невидимым врагом, молниеносные прыжки странных светящихся существ и погасший экран телевизора… А в отсеке горел свет, будничными голосами разговаривали Завитаев и Ревзин, за стальной перегородкой деловито урчал двигатель.
— Я спущусь один, — говорил Завитаев. — Это будет разведкой. Если мне удастся дойти до дна кратера, я дам сигнал. Тогда пусть идут все… все, кто может и хочет. Одному мне не справиться.
— Добро. — Ревзин выколотил трубку, сунул ее в карман. — Надо заняться скафандрами. — Он посмотрел на часы. — Через двадцать минут скафандры будут готовы.
Я пошла с Ревзиным, мне не хотелось мешать Завитаеву. Массивный, грузный Ревзин легко протискивался в узкие люки, я с трудом поспевала за ним. Нам пришлось пройти вдоль всей лодки: скафандры хранились в кормовом отсеке, рядом со шлюзовой камерой.
Скафандры Ревзина висели в длинном, стоящем вдоль борта шкафу. Это были черные комбинезоны с цилиндрическими, закругленными сверху шлемами. Дыхательные приборы, упрятанные в обтекаемые кожухи, лежали отдельно — на стеллажах.
Ревзин сосредоточенно возился со скафандрами. Я не хотела его отвлекать и молча сидела в стороне. Так прошло минут десять — пятнадцать. Потом Ревзин покосился в мою сторону и спросил:
— Значит, в романе у вас скафандры сверхпрочные?
— Сверх! — весело ответила я.
Мне хотелось разговорить старика. Я сказала ему, что, по моему мнению, научная достоверность не всегда обязательна для фантастики. Отправил же Жюль Берн своего героя в путешествие на… комете.
— Может быть, и так, — задумчиво отозвался Ревзин. — Мне почему-то казалось, что фантастика прежде всего литература научного предвидения.
— А как быть с “Аэлитой”? — спросила я. — Блестящая вещь, но где там предвидение будущего? Или Уэллс… Нет, писателя интересуют в первую очередь люди. Будущие люди, а не будущие машины.
Ревзин достал портсигар, повертел его в руках и снова спрятал в карман.
— Все-таки вы ошибаетесь, — сказал он. — По-вашему, человек — это художественная литература, а машины — наука, техника. Разделение немного искусственное. Лев Толстой, Куприн и многие другие писали о животных; это литература? А современные машины куда умнее животных, я бы даже сказал, человечнее, живее… И самое главное — они созданы человеком. Они второе “я” человека. Вот вы написали в романе “сверхпрочные скафандры”, и вам кажется, что этим все сказано. А для меня они так же прекрасны, как статуи Микеланджело, картины Репина, музыка Бетховен на… До сих пор помню тот день, когда впервые взял в руки скафандр. Это была старая рейдовая маска японского образца. В ней можно было опуститься на семь- десять метров, часто отказывали клапаны… Но верите ли, я дрожал над ней. Я пять раз в день разбирал ее нехитрый механизм — и чистил, чистил, чистил… Маска барахло, дрянь, но я и по сей день благодарен ей за то, что она открыла мне путь в море. А потом были десятки разных аппаратов, и каждый имел свой характер, иногда строптивый, иногда покладистый, часто — коварный. И за этим угадывались мысли их конструкторов, поиски, удачи и неудачи тех, кто создавал скафандры. Иногда разбираешь аппарат, смотришь на какую-нибудь деталь и видишь: здесь конструктор не смог победить. Боролся и так и эдак, мучился — и не смог, отступил. Это чувствуется, как фальшивая нота в талантливой музыке… Я спускался с аквалангом, в шланговых скафандрах, в жестких аппаратах Кунке и Нейфельдта, сам проектировал скафандры — и даже думал, что всё знаю и всё понимаю. И вдруг появился Завитаев. Он пришел ко мне в конструкторское бюро и спокойненько сказал: “Нужен скафандр для спуска на глубину в двадцать километров”. Я ехидно объяснил ему, что максимальная глубина океана, к сожалению, не превышает одиннадцати километров. Он пожал плечами: “Пустяки! Мы будем спускаться в кратеры подводных вулканов”. Я еще не знал, зачем нужно спускаться в эти кратеры, но уже поверил Завитаеву- сразу, с первых же слов. Черт побери, ведь никто до него не додумался, что наибольшая глубина не в океанских впадинах, а именно в кратерах потухших подводных вулканов!.. Эти скафандры — я работал над ними три года — чем-то напоминают мне самого Завитаева… Может быть, дерзостью. Да, пожалуй, дерзостью и простотой. Ну-ка, потрогайте комбинезон…
Шероховатая оболочка комбинезона оказалась не то чтобы очень тонкой, но удивительно гибкой, податливой. Ее можно было сжать почти без всякого усилия, как самую обыкновенную материю.
Я не специалист по скафандрам, но это поразило меня. Глубоководные скафандры всегда жесткие, с бронированной оболочкой. Есть, конечно, и мягкие скафандры: давление воды уравновешивается в них давлением воздуха. На глубине в сто метров — десять атмосфер. Даже самый выносливый человек может пробыть в таких условиях считанные минуты… И вот скафандр, рассчитанный на двадцатикилометровый спуск (две тысячи атмосфер!), оказывается мягче гидрокостюма, в котором ныряют аквалангисты…
— Нет, скафандр не мягкий, — сказал Ревзин. Он был доволен произведенным эффектом. — Точнее, мягкий и не мягкий. Чем глубже, тем он становится жестче. И это проще, чем вы думаете. Оболочка состоит из двух слоев. Наружный — пластик. Для прочности и изоляции. А внутренний слой — металлический. В сущности, это фольга, только крепкая. При спуске под воду она заряжается электричеством. Положительным электричеством от электростатического генератора. Одноименные заряды отталкиваются. Каждый участок оболочки стремится оттолкнуть противоположный ему участок. Это и заменяет внутреннее давление воздуха. А для человека статические заряды безвредны…
Ревзин с увлечением объяснял устройство скафандра. Оно действительно было предельно простым. И только одна часть вызвала у меня сомнения — двигатель. Это сооружение состояло из системы электромагнитов, приводивших в колебательное движение гибкую металлическую пластину, напоминавшую нечто среднее между спинным и хвостовым плавниками рыбы.
— Здесь то же достоинство, — сказал Ревзин. — Предельная простота. Надежность и простота. Вы улыбаетесь? Честное слово, напрасно. Природа — хитрый конструктор, она не зря снабдила рыб именно такими плавниками. С этой штукой в скафандре можно развить скорость до десяти узлов. Она не сломается…
Телефонный звонок прервал Ревзина. Звонил Завитаев — нас ждали в шлюзовой камере.
Ревзин быстро закончил осмотр дыхательных аппаратов, и мы прошли в соседний отсек. Кроме Завитаева, здесь были капитан “Динго” Самарин — высокий, щеголеватый моряк, недавно пришедший из военного флота, Ермаков — помощник Ревзина, молодой человек в очках, на редкость серьезный и молчаливый, и Городецкий — один из сотрудников Завитаева, такой же самоуверенный и, по-видимому, такой же талантливый, как и сам Завитаев.
Ревзин доложил, что скафандры готовы.
— Хорошо. — Завитаев посмотрел на часы. — Надо спускаться. Скажите, капитан, как с “Иркутском”? Шторм не угрожает кораблю серьезными неприятностями?
Самарин ответил, что циклон проходит стороной, шторм сильный, но не опасный.
Видимо, Завитаев за это время продумал все до мельчайших деталей. Он отдавал распоряжения, удивившие меня предельной точностью и краткостью.
— Телепередатчик я с собой не возьму, — продолжал он, снова обращаясь к капитану, — но гидротелефонную связь будем поддерживать.
— Я спустил телекамеру, — сказал Самарин. — Мы сможем наблюдать за вами… до кратера.
— Хорошо, — кивнул Завитаев. — Ну, тогда все… Давайте ваш скафандр, Павел Данилович.
Ревзин и Ермаков принесли скафандр. Я смотрела, как Завитаев надевает черный комбинезон. Безусловно, Завитаев шел на большой риск — гибель роботов не была случайностью. Но ни сам Завитаев, ни те, кто помогал ему надевать скафандр, не произнесли ни одного слова об опасности. Я подумала, что за два года работы в океане они, наверно, прошли через многие трудности и у них выработался свой критерий опасного и неопасного. Это было плохое объяснение, но все-таки объяснение. Та смутная мысль, которая возникла у меня, когда Завитаев следил за спуском роботов, появилась вновь. Я подумала, что Ревзин прав: главное в Завитаеве — полная уверенность в возможности по-своему управлять событиями, быть над ними. Но откуда бралась такая уверенность, на чем она основывалась? Ответить на эти вопросы я не могла…
Ермаков не спеша (насколько я успела узнать, он всегда действовал методически) укрепил на груди Завитаева дыхательный аппарат. Ревзин подал ранец с выступающим металлическим плавником. Из объяснений Ревзина я уже знала, что в этом ранце, надеваемом за спину, размещены приборы, электростатический генератор и аккумуляторы. Громоздкий дыхательный аппарат и ранец, из нижней части которого торчал нелепый на вид плавник, придавали Завитаеву довольно комический вид. К моему удивлению, появилась еще одна — новая для меня — часть скафандра. Это был небольшой, окрашенный в оранжевый цвет баллон, который Ермаков подвесил к дыхательному аппарату. От баллона отходили два гибких металлических шланга с… пистолетами. Да, с пистолетами, причем имеющими очень древний, я бы сказала, опереточный вид: длинные дула пистолетов оканчивались раструбами.
Ревзин подал Завитаеву шлем.
— Подождите, — сказал Завитаев и обернулся ко мне: — Вот что. Когда я спущусь на дно кратера, пойдет вторая партия. Я не возражаю, чтобы с этой партией пошли и вы. — Он помолчал, что-то обдумывая, потом повторил: — Да, как начальник экспедиции, я не возражаю. Если вы, конечно, захотите…
Это было настолько неожиданно, что я ничего не смогла ответить.
— Я не специалист в литературе, — продолжал Завитаев, — ив ваши дискуссии с Павлом Даниловичем не вмешиваюсь. Но мне кажется, написать что-нибудь путное можно только после того, как увидишь собственными глазами…
Ревзин помог ему надеть шлем.
В центральном посту подводной лодки было темно и тесно. Освещение пришлось выключить, иначе мы ничего не разглядели бы на тусклом экране телевизора. В темноте мерцали циферблаты приборов. Самарин — изредка, вполголоса — отдавал команды рулевому. Мерно тикал хронометр, подчеркивая напряжение наступившей тишины. Те, что мы видели на экране телевизора, не сопровождалось ни единым звуком. Это создавало своеобразный, довольно мрачный контраст.
Завитаев спускался почти вертикально. Луч его нагрудного прожектора и узкие пучки света, излучаемые фарами телепередатчика, с трудом пробивали глухую, иссиня-черную тьму. Скорость спуска была настолько велика, что телепередатчик, подвешенный на тросах и имеющий маневровый двигатель, едва поспевал за Завитаевым. Когда камера передатчика приближалась к Завитаеву, я видела, с какой бешеной энергией рассекает воду металлический плавник…
Ломая напряжение тишины, загудел динамик, и послышался ясный, спокойный голос Завитаева:
— Глубина два километра. Скафандр работает превосходно. Как слышите меня?
Городецкий (он стоял в стороне, у гидротелефона) поспешно ответил:
— Слышим хорошо. Вот видим неважно. Телекамера барахлит. Вы не встречали ничего интересного?
Завитаев ответил не сразу. Потом мы услышали смех:
— Нет, к счастью, пока интересных встреч нет — ни кальмаров, ни акул…
— Звук уже ощутимо запаздывает, — заметил Ревзин. — Скажите Завитаеву, что в случае опасности мы просигналим фарами телекамеры.
Снова наступила тишина, нарушаемая (правильнее было бы сказать — не нарушаемая) редкими командами Самарина и бесстрастным пощелкиванием хронометра. Так прошли минуты две — три. Внезапно Ревзин пригнулся к экрану телевизора и хрипло сказал:
— Ну вот, легки на помине… Акулы! Включите боковые фары камеры.
На экране возникло два широких луча, и я увидела акул, их было штук пять. Они кружили около телекамеры, постепенно сужая круги.
— Предупредите Завитаева, — распорядился Ревзин.
Фары телекамеры тревожно замигали. Спустя несколько секунд (они показались мне очень длинными) в динамике раздался голос Завитаева:
— Спасибо. Вижу. Пока они, кажется, заняты камерой.
Я спросила Ревзина, нельзя ли что-нибудь предпринять. Он отрицательно покачал головой:
— Это не страшно. Нужно было только предупредить.
Одна из акул вплотную приблизилась к телепередатчику. На экран наползла широкая, приплюснутая голова с большими выпуклыми глазами, сверкающими в лучах прожектора.
— Глубоководные акулы, — сказал Ермаков. — Их открыли Гуо и Вильм при первых погружениях в батискафе.
— “Открыли”!.. — буркнул Ревзин. — Закрыть их надо, вот за это и памятник стоило бы поставить.
Акула долго рассматривала камеру телепередатчика. Потом отплыла в сторону, и сейчас же вся стая бросилась вниз, к Завитаеву. Теперь я могла сосчитать акул: их оказалось девять, больше, чем я предполагала. Они быстро нагоняли Завитаева.
К моему удивлению, Завитаев и не старался уйти от акул. Он замедлил, а затем вообще прекратил спуск и обернулся к акулам. Но хищники обошли его и образовали круг. Световые лучи в двух местах пересекали этот круг; акулы выплывали из темноты и снова исчезали во мраке.
Я видела: Завитаев держит в руках пистолеты. На этот раз акулы сужали круг очень быстро. Неожиданно (это было настолько неожиданно, что я отшатнулась от экрана) яркие вспышки разорвали темноту. Лучи прожекторов сразу потускнели. По экрану метнулись черные тени. Снова и снова полыхнули огненные вспышки.
Когда глаза опять привыкли к полумраку, я увидела, что все кончено. Завитаев продолжал спуск. Акулы исчезли.
— Чертовская штука, — неожиданно сказал Самарин, — Что эго такое?
— Понравилось? — спросил Ревзин. — Это пистолеты, использующие электрогидравлический эффект. Выбрасывают струю жидкости под давлением в тысячи атмосфер. Можно пробить стальную плиту. К тому же жидкость самовоспламеняется в воде… Вот, Петр Николаевич придумал. — Он кивнул в сторону Ермакова.
Тот сосредоточенно протер стекла очков и молча показал на экран.
Да, на экране уже была видна зубчатая вершина Плутона. Завитаев, почти не уменьшая скорости, описал круг над черной воронкой кратера и пошел вниз.
— Все, — сказал Ревзин. — Можно поднимать камеру.
Он обернулся ко мне:
— Пойдемте. Спуск будет продолжаться долго, больше часа…
Ревзин нарочно увел меня в кают-компанию. Он не знал, что произойдет с Завитаевым, и не хотел, чтобы я оставалась у гидротелефона. Мы сидели под сводчатой стеной кают-компании и говорили о фантастике. Нужно отдать должное Ревзину — он старательно отвлекал меня от неприятных мыслей. Постепенно мы разговорились. И тогда я сказала Ревзину:
— Вы все-таки неправы. Машины — не предмет для художественной литературы. Они нужны только как реквизит на сцене, а главное — игра актеров. Есть два подхода к научной фантастике; я покажу вам на примерах. Закройте глаза…
Он послушно зажмурился. Потом улыбнулся:
— Итак?..
— Итак, представьте себе космический корабль, возвращающийся после дальнего полета. На корабле несколько человек. Скажем, четверо. Они уже давно не были на Земле — семь или десять лет. Это очень разные люди. Они истосковались по Земле и потому в последние месяцы стали нетерпеливыми, раздражительными, замкнутыми. Может быть, даже поссорились из-за какого-нибудь пустяка. Каждый теперь живет своими мыслями. Впереди — Земля и конец многолетнего заключения в тесных каютах космического корабля. И вот рация — впервые за все время — уловила сигналы Земли. Говорит Земля… И говорит примерно следующее: “Ваш корабль — единственный, находящийся вблизи необычайной кометы. Комета уходит в космос, найти ее потом не удастся. А она состоит из минус-материи, материи с отрицательной массой. На Земле мы не могли получить ничего подобного, только догадывались. И вот комета уходит… Вы — и только вы — могли бы ее догнать. Конечно, вы невероятно устали, вы жаждете возвращения на Землю, вы заслужили отдых; и никто не упрекнет вас, если вы не измените курса. Ведь погоня за кометой — еще три года… Решайте сами. И, если хотя бы один человек не захочет, возвращайтесь на Землю”. Четверо молча расходятся по своим каютам…
— Дальше, — нетерпеливо перебил Ревзин.
— Не спешите. Четыре человека думают. Они были убеждены, что скоро вернутся на Землю. Они считали дни. А теперь надо отложить возвращение на три года. Впрочем, надо ли? Ведь они имеют право выбрать. Есть же предел человеческим силам. Разве они и так не совершили подвиг?
— Ну, а дальше?
— Не спешите, Павел Данилыч. На этом построен весь рассказ. Дальше ничего нет. Четыре человека думают. Кто-то из них достал шкатулку с горстью родной земли. Кто-то смотрит на портрет сына… А время идет. Надо ответить Земле. И четыре человека возвращаются к пульту управления. Они рассчитывают курс — корабль пойдет в погоню за кометой. И та неприязнь, которая возникла между ними за последнее время, исчезает. Они пробыли вместе семь или десять лет. Но именно сейчас по-настоящему, до конца узнали друг друга. Узнали — и не разочаровались. Вот и все.
Ревзин долго молчал. Я мысленно подсчитывала, на какой глубине сейчас находится Завитаев.
— Хорошо, — сказал наконец Ревзин. — А второй рассказ?
— Ну, это просто. Все то же самое, только короче и без психологических тонкостей. Главное — погоня за кометой. Приключения. Много приключений. Можно подробно рассказать о минус-материи. Люди выполняют задание и возвращаются на Землю.
Ревзин поморщился.
— И все?
— Да. В первом рассказе фантастическая ситуация: звездолет, космические расстояния и сроки, комета, минус-материя — нужна только для того, чтобы поставить человека в необыкновенные условия. А во втором — необыкновенная ситуация становится целью. Главное уже не человек, фантастические приключения, комета, минус-материя… Ну, что вы скажете?
Ревзин ответил:
— Месяца три назад мы тут спорили… Ермаков (он тихий только в вашем присутствии) утверждал, что человек не все сможет, что есть границы, которые никогда не удастся перейти, как бы ни развивалась наука. Вот, например, путешествия в прошлое: мы можем изучать прошлое до мельчайших деталей, но нельзя побывать в прошлом. Это принципиально неосуществимо. Теоретические знания не имеют пределов, практические же возможности человека отнюдь не беспредельны, — примерно так говорил Ермаков. Он приводил и другие примеры. Скажем, космос. Можно беспредельно совершенствовать космические скафандры, но никогда человеку не удастся быть в космосе вообще без скафандра. Здесь — граница для человека. Мы можем беспредельно изучать птиц, беспредельно совершенствовать летательные аппараты, но никогда не сумеем — хотя бы на миг — перевоплотиться в птиц и почувствовать то, что они чувствуют, увидеть мир так, как они его видят. Здесь еще один предел. Они очень далеки, эти пределы, но они есть… Завитаев и Городецкий не соглашались. Спор был горячий… На первый взгляд, позиция Завитаева и Городецкого оптимистичнее и привлекательнее. Но пути познания не прямолинейны: чтобы сделать шаг вперед, иногда нужно признать, что то-то и то-то принципиально невозможно. Ну, хотя бы вечный двигатель. Изобретатели вечного двигателя тоже могли считать, что их точка зрения оптимистичнее… Так вот, границы возможностей человека: существуют они или нет, каковы они, — это литература?
Я ответила:
— Еще бы!
И Ревзин тихо рассмеялся:
— Вот видите! Проблема, так сказать, без людей, но — литература.
— А что вы думаете об этих границах? — спросила я Ревзина. — Есть такие границы или это как горизонт: идешь к нему — и он отодвигается?
Я не дождалась ответа. Ревзин курил и молчал. Потом он сказал:
— Идите… вам нужно отдохнуть. Наверно, придется спускаться. Я позову вас…
Я прошла в свою каюту — узкую, неуютную дыру, которую только из уважения к морской терминологии можно было назвать каютой. Рядом с койкой, вдоль стенки, проходили трубы воздушной и водной систем, подушка моя упиралась в наглухо задраенный иллюминатор. Я лежала в темноте, прислушиваясь к доносившимся из-за двери голосам. Дважды кто-то прошел мимо моей каюты; мне казалось, что войдет Ревзин и скажет что-то страшное, непоправимое.
Судя по времени, Завитаев уже миновал то место, где погибли роботы. Я тщетно пыталась припомнить облик странных светящихся существ, мелькнувших тогда на экране телевизора. От напряжения начали болеть виски. Где-то рядом шумела перекачиваемая по трубам вода. В темноте мерцали призрачные огоньки.
Я думала о разговоре с Ревзиным. Мне вспомнилась фраза, сказанная Ревзиным о Завитаеве: “Черт побери, ведь никто до него не додумался, что наибольшая глубина не в океанических впадинах, а в кратерах потухших подводных вулканов”. Ревзин узнал только одну научную идею — и сразу поверил человеку. Поверил, не зная его, и вот работает, хотя во многом расходится с ним — и как человек почти противоположен Завитаеву.
Мы привыкли, описывая людей, говорить о внешности, характере, привычках, поведении, убеждениях. При описании ученого этого уже недостаточно. Более того: внешность, характер, привычки, словом, чисто человеческая сторона личности — все это отходит на второй план. Ученый, будучи “в жизни” нерешительным, мягким, даже консервативным, может смело выдвигать сверхреволюционные научные идеи. Какое значение имеет для изображения ученого, красивый он или нет, скупой или щедрый, любит он музыку или нет?.. “Скажи мне, каковы твои научные идеи, и я скажу, каков ты”. Так ли это?..
Прервал мои размышления Ермаков. Он стоял в тесном коридорчике и методически стучал в открытую дверь. Я вскочила, зажгла свет. Мне казалось, что прошло очень много времени: события куда-то отодвинулись, потеряли остроту.
— Все благополучно, Петр Николаевич? — спросила я.
Ермаков сосредоточенно посмотрел на меня, поправил очки и коротко ответил:
— Да, все.
В шлюзовой камере пять человек надевали скафандры. Это сразу вернуло меня к действительности.
— Мы будем спускаться, — сказал Ревзин, глядя куда-то мимо меня.
— Вы можете наблюдать по телевизору, — быстро вставил Городецкий.
Ревзин недовольно хмыкнул. Я поняла, что до моего прихода они поспорили.
— Начальник экспедиции разрешил мне идти вместе с вами, — сказала я.
Это прозвучало твердо и убедительно, хотя я до сих пор не понимаю, почему решила настаивать — вначале я как-то не приняла всерьез предложение Завитаева.
— Опасно, понимаете… — начал Городецкий.
— Надевайте комбинезон, — перебил его Ревзин, обращаясь ко мне. — Ничего не случится. Раз все идут… — Он ободряюще улыбнулся. — Вы помните, как надо управлять скафандром? Я объясню вам еще раз.
Есть что-то общее между любовью и жаждой открытий. Оба чувства иногда настигают человека внезапно и сразу оттесняют все остальное. Оба чувства властно влекут навстречу, казалось бы, непреодолимым трудностям, окрыляют, дают силу и отвагу.
Сейчас мне вряд ли удастся описать то странное чувство, которое охватило меня, когда открылся люк шлюза и, оттолкнувшись от борта “Динго”, я повисла в воде. В первый момент мне показалось, что это навсегда останется в памяти. Но прошло совсем немного времени, и новые, неизмеримо более сильные впечатления стерли своеобразное ощущение первых минут спуска. Помню только, что тогда меня удивила легкость, с которой я могла двигать руками. Огромное давление (это я поняла потом) почти не увеличивало плотности воды, и плавать было так же легко, как и на поверхности, хотя оболочка скафандра стала жесткой: комбинезон сгибался только в локтях и коленях. Первое время меня почему-то беспокоили рукавицы: с трудом удавалось сжимать и разжимать пальцы, — но очень скоро я освоилась и перестала это замечать.
Я забыла обо всем — оставалось лишь непередаваемое ощущение полета. Впрочем, “полет” — неудачное слово: на самолете, в закрытой кабине, нет физического ощущения скорости. Здесь же скорость чувствовалась совершенно явственно: двигатель мягко, но сильно толкал вперед, скафандр вибрировал в потоке воды. Кружилась голова — от скорости, от радостного сознания, что я могу управлять скафандром, от пьянящей мысли, что за поясом у меня пистолеты, а впереди — новое, неизведанное.
Нас было шестеро: Ревзин, Самарин, Городецкий, два моряка с “Динго” и я. Управление скафандром действительно не представляло труда: мне пришлось следить только за работой двигателя, остальное делали автоматические приборы. Вес скафандра, вообще довольно значительный, в воде совершенно не ощущался.
Лучи прожекторов опережали нас метров на двадцать. Они высверливали впереди узкий желтый туннель, за пределами которого была непробиваемая толща тьмы. Эта бездонная тьма оживала лишь изредка, когда мы проносились сквозь облака планктона. Тогда на черном фоне вспыхивали тысячи и тысячи мерцающих огоньков, создавая впечатление звездного неба. Казалось, мы летим сквозь космос, летим так быстро и так долго, что понятия пространства и времени утратили свой смысл…
Обитателей океанских глубин я не видела, и только раз в желтый сноп света попала большая, свернутая в спираль медуза. На мгновение она замерла и тотчас же шарахнулась в сторону, во мрак.
Позже, когда мы начали спуск в кратер, я видела издали стаю узких светящихся лент. Стенки кратера быстро суживались, на них дрожали длинные водоросли, похожие на щупальца фантастических животных. Мои спутники сблизились, окружили меня, приготовили пистолеты…
Глубиномер, надетый на руку, показывал пять тысяч метров. Радость схлынула, возникло неясное тревожное чувство, быстро сгустилось, превратилось в страх. Я пожалела, что не осталась на “Динго”. Тесная, неуютная, до чертиков надоевшая подводная лодка теперь казалась мне самым желанным местом на свете…
Страх, навязчивый, все усиливающийся, заставил меня вспомнить о гидротелефоне. Я включила аппарат, но мои спутники молчали. Мы приближались к глубине, на которой погибли роботы, и я понимала, что теперь не до разговоров. Мне очень хотелось услышать голос Ревзина, но я молчала, я заставляла себя молчать.
Спуск казался бесконечно долгим. Постепенно страх притупился, потом вообще исчез. Я посмотрела на часы: мы покинули “Динго” более часа назад. Оставались последние километры. Мы прошли кратер вулкана и теперь опускались по узкой, пробуренной автоматом шахте В лучах прожекторов стены шахты тускло отблескивали матовым, переливающимся светом…
— Как настроение? — Голос Ревзина прозвучал совсем рядом. — Не жалеете, что пошли с нами?
— Страшновато? — тотчас же спросил Городецкий.
— Очень, — призналась я. — Но теперь уже ничего…
— Не беспокойтесь, снова будет страшно, — весело обещал Городецкий, и все рассмеялись.
— Внизу свет, — сказал один из моряков. — Наверно, начальник.
Да, навстречу нам поднимался Завитаев. Еще издали, метрах в ста от нас, он распорядился по телефону:
— Двое останутся здесь. В случае опасности немедленно предупредите. Остальные — вниз, со мной.
Мы остались вдвоем — Ревзин и я. Внизу (до шахты было метров полтораста) передвигались огоньки — там вели подготовку к взрыву. Я спросила Ревзина, почему нас не вызывают с “Динго”.
— Вызывали, — ответил Ревзин. — Для связи с лодкой нужно повернуть вверх антенну и включить генератор ультразвука на полную мощность. Но лучше поберегите энергию.
Он помолчал, затем добавил (я уловила озабоченность в его голосе):
— Скафандр рассчитан на шесть часов. Мы спускались полтора часа, столько же нужно на подъем. К. тому же Завитаев почти на два часа раньше покинул лодку. Словом, минут через тридцать надо идти наверх…
Признаюсь, я была плохим часовым. Я включила внешний акустический приемник и слушала океан. Здесь, на гигантской, почти двадцатикилометровой глубине тоже была жизнь! Я слышала самые различные звуки: жужжание, прерывистый писк и нечто вроде барабанного стука — громкого, тревожного.
Потом я посмотрела наверх — и сразу забыла обо всем. Надо мной было звездное небо! Бессчетные мерцающие огоньки создавали полную иллюзию неба, усеянного звездами. Это небо было щедрее земного: звезды двигались, всплывали, гасли, переливались всеми цветами радуги…
Я подумала о том, что человечество с огромным опозданием начинает завоевание глубин. Почему? Ведь ласты, маска, дыхательная трубка с загубником могли быть изобретены еще во времена фараонов. Акваланг появился с опозданием по крайней мере на полстолетия. Жесткие скафандры в течение столетия почти не совершенствовались. Батисферу и батискаф можно было построить еще в середине прошлого века…
Мы стремимся к далеким планетам: едва ли не каждый мальчишка мечтает о космических полетах. А рядом с нами — громадный неисследованный мир. В нем есть все — чужая жизнь, нераскрытые тайны, смертельные опасности, неисчерпаемые богатства. И еще — никем не виданная красота.
Здесь всё впереди. Здесь будет свой Теоретик Гидронавтики. Будет свой Главный Конструктор. Будут первые гидронавты и первое кругосветное путешествие по дну океана…
— Включайте двигатель! — Ревзин обеими руками тряс меня за плечо. — Наши идут. Наверх! Наверх!
Я передвинула рычажок включения, за спиной забился, задрожал плавник, и с этого момента время стремительно понеслось вперед. Мы поднимались на максимальной скорости; сравнив показания глубиномера и часов, я определила ее в шесть метров в секунду. Завитаев приказал подсоединить резервные аккумуляторы; двигатель работал на форсированном режиме.
Антенна ультразвукового телефона теперь была направлена вверх, и я хорошо слышала “Динго”. К сожалению, у аппарата в лодке сидел Ермаков. Методически, через каждые десять минут, он повторял одно слово: “Как?” — и умолкал, услышав ответ…
Лучи наших прожекторов сливались в широкий и яркий сноп света. У Завитаева и Ревзина, кроме того, были сильные ультрафиолетовые лампы. Никто не преграждал нам дорогу наверх. И никто не осмелился бы преградить — так мне тогда казалось. Но прошло (я бы сказала — пролетело) меньше часа, и нам преградили дорогу те самые существа, которые напали на роботов.
Это случилось на глубине немногим более трех километров До выхода из кратера оставалось что-то около двухсот метров. Мы по-прежнему поднимались на предельной скорости, и вдруг впереди (Завитаев и Самарин были метров на тридцать выше меня) вспыхнули ослепительные огненные полосы. Я сейчас же выключила двигатель. В телефоне загудел голос Самарина:
— Наверху… эти самые… Я заметил двух.
— Их больше, — поправил Завитаев. — Они прячутся в водорослях. Всем отойти вниз, вправо, к скалистому выступу… А, черт!..
Снова полыхнули огненные струи. И тогда я увидела тех, кто напал на нас. Строго говоря, их я как раз и не увидела. Их нельзя было увидеть — они оказались прозрачными и потому невидимыми. Но в ультрафиолетовом свете что-то флюоресцировало внутри этих существ. Внутри — опять-таки очень условное определение. Вначале я решила, что светится костный или хрящевой скелет. Сейчас я склонна думать, что флюоресцировал прозрачный панцирь. Во всяком случае, то, что светилось, напоминало по форме паука с шестью громадными суставчатыми конечностями. Именно паука, а не массивного краба, потому что движения этих существ отличались почти невероятной легкостью и скоростью. Если бы пауки передвигались медленнее, я, пожалуй, смогла бы их разглядеть, ибо абсолютно прозрачными они, конечно, не были. Но пауки проносились над нами стремительно, молниеносно. Это походило на полет огромных хищных птиц.
Мы отбивались электрогидравлическими пистолетами. Навстречу паукам летели огненные струи, вода вскипала от огня, клокотали громадные пузыри пара… Пауки уходили в кусты водорослей, а потом снова бросались на нас. По-видимому, они не знали страха. Их останавливал только огонь. Но с тупой настойчивостью они рвались к нам снова и снова. Сначала их было три или четыре, затем появились еще. Я насчитала восемь и сбилась со счета.
— Плохо, — тяжело дыша, сказал Ревзин. — Если они задержат нас еще на час-полтора, кончится кислород.
Я сообразила, что он говорит о Завитаеве: в наших скафандрах было еще достаточно кислорода.
— Придется идти на прорыв, — отозвался Самарин.
— Правильно, товарищ капитан, — поддержал его один из моряков. — Станем в круг и…
— Не спешите, — вмешался Завитаев. — Мы даже не знаем, чем эти твари собираются нас взять. Нельзя лезть на них вслепую.
Натиск пауков прервал разговор. На этот раз пауки надвигались сплошной стеной. Один из них приблизился ко мне — я ясно увидела фиолетовое мерцание его длинных лап и поспешно нажала спусковые крючки обоих пистолетов. Огненная завеса отогнала пауков.
— Через час сработает взрыватель, — продолжал Завитаев. — Начнется извержение. Оно опаснее этих тварей.
Я спросила, нельзя ли изменить время взрыва.
— Нет, — ответил Завитаев. — Взрыватель сработает от часового механизма. Опускаться вниз уже поздно.
Наступило молчание.
— Стреляйте точнее, — сказал потом Ревзин. — Самовоспламеняющаяся жидкость в пистолетах быстро расходуется.
— Внимание! — предупредил Завитаев. — Они идут… Что за черт! Что там происходит?..
Наверху происходило нечто непонятное. Призрачные пауки набросились на кого-то другого. В первый момент мне показалось, что это перевернутая лодка. Но, приглядевшись, я поняла, что новый противник пауков — живое существо. Его лоснящееся в лучах прожекторов черное туловище и в самом деле напоминало перевернутую лодку. Сплюснутая, почти плоская голова имела огромные челюсти. Две пары толстых, мощных ласт пенили воду.
— Приятное создание, — иронически заметил Завитаев. — Если они сцепятся между собой…
Они сцепились. И вот тут мы увидели, чем сражаются призрачные пауки. Они не подходили вплотную к своему противнику. Нет. Они кружились около него. Сначала мы не понимали, в чем дело. Но очень скоро движения неповоротливого черного существа стали какими-то странными, судорожными, подергивающимися.
— Они его чем-то опутывают! — воскликнул Городецкий.
Да, пауки быстро опутывали своего противника невидимыми нитями. Мне показалось, что сейчас все будет кончено. Туловище черного существа согнулось, ласты беспорядочно били воду… Но, видимо, противник пауков имел поистине чудовищную силу. Он рванулся и разорвал невидимую сеть. И сразу же прыгнул на неосторожно приблизившегося паука, смял его, раскрыл и сомкнул пасть…
Остальные пауки тревожно заметались, потом опять образовали круг. Все началось сначала.
— Есть идея, — сказал вдруг Самарин. — Пока они заняты друг другом, мы можем отойти вниз. С “Динго” сбросят глубинную бомбу, и…
— Правильно! — перебил Завитаев. — Передавайте приказ.
Мы опускались очень медленно, стараясь не привлечь внимания пауков и не вызвать погони. Но схватка наверху была в полном разгаре, и пауки, видимо, забыли о нас. Глубиномер показывал четыре с половиной километра, когда Завитаев, посоветовавшись с капитаном, приказал остановиться. Мы укрылись в трещинах кратера. Надо было ждать: по расчетам Самарина, на спуск бомбы требовалось минут сорок.
Время от времени Ермаков невозмутимо сообщал: “Сбросили две бомбы… Бомбы прошли глубину в двести метров… Триста… пятьсот…” Я знала: если схватка наверху закончится раньше, чем бомбы достигнут кратера, пауки могут уцелеть. В этом случае нам придется идти на прорыв. Но, пока мы проплывем полтораста- двести метров, пауки успеют опутать нас своими невидимыми нитями.
Ермаков бесстрастно отсчитывал: “Семьсот… Восемьсот… Тысяча…” Мы молчали; излучатели гидротелефонов были направлены вверх — все слушали Ермакова. “Тысяча триста… тысяча шестьсот…” Я посмотрела на часы: еще полчаса задержки — и у Завитаева не хватит кислорода на подъем.
— Волнуетесь?..
Завитаев стоял рядом со мной. Сквозь иллюминаторы- свой и его — я видела поблескивающие, улыбающиеся глаза. Голос был азартный, даже веселый.
— Понимаете, появилась мысль… Ведь мы делаем глупость: бурим сверху. Зачем? Там, внизу, под земной корой, огромные силы. Надо только открыть им дорогу. Подтолкнуть, направить — хотя бы излучением или сейсмическими волнами. Скважина должна буриться из-под земной коры. Парадокс, а? Как все новое, не больше. Вы думаете, парадокс?
Я просто ничего не понимала. Я видела только, что Завитаев нашел какую-то идею. Он был поглощен ею и не ждал ответа на свой вопрос. Я спросила, хватит ли у него кислорода. Он посмотрел на меня, на секунду задумался, потом серьезно сказал:
— Кислород? Я дышу через раз… для экономии. Между прочим, вы молодец, не трусите. Если надоест писать романы, поступайте ко мне в экспедицию. Водолазом, а? Теперь мы только и начнем по-настоящему. Такая идея… Почему она не пришла раньше…
Мысль, которая смутно возникла у меня еще днем, стала вдруг определенной и ясной. Я подумала о том, что, по старой литературной традиции, мы пишем о борьбе человека с природой как о схватке равных. Мы пишем об этом так, как писали сто лет назад. Но время изменилось, а вместе с ним изменились и люди. Если раньше единоборство человека с природой было яростным, ожесточенным и далеко не всегда оканчивалось торжеством человека, то теперь у природы мало шансов на победу. Человек заранее уверен в своем торжестве. Люди (это произошло как-то незаметно за последние полстолетия) перестали выпрашивать милости у природы. Они поняли, что сильнее природы, что, какие бы дерзкие задачи они ни ставили, природа сдастся, уступит. Отсюда и безграничная уверенность в себе. Уверенность, основанная не на личных качествах одного человека, единоборствующего с природой, а на сознании неограниченности сил всего человечества, вступающего в новый век.
Человек, прокладывающий путь в космос, перекраивающий материки, создающий в океане Атлантиду, опрокинет все пределы. Завитаев и Городецкий правы: нет границ, поставленных природой человеку.
Пройдет время. Забудется, исчезнет многое — алчность, зависть, малодушие… И, может быть, главным качеством человека, живущего в век коммунизма, будет именно это гордое сознание принадлежности к великой, не знающей преград своим дерзаниям, умной, доброй, красивой человеческой семье.
В телефоне послышался взволнованный (или мне показалось?) голос Ермакова:
— Три километра… Бомбы пошли точно в кратер!
— Прячьтесь! — Завитаев подталкивал меня к скале.
И сразу же наверху громыхнул взрыв. Я едва успела прижаться к камням, как снова раздался взрыв. Вода бурлила, скафандр гудел и бился о камни. Я попыталась уцепиться за выступы скалы…
— Вперед! Теперь — вперед!
Я оттолкнулась от скалы и включила двигатель. Завитаев ждал меня.
— Быстрее! Все сюда!..
Прожекторы с трудом пробивали мутную воду. В трех — четырех метрах уже ничего не было видно. Мы поднимались плечом к плечу, держа пистолеты наготове. Но пауки исчезли. Выход из кратера был свободен.
Через двадцать минут, когда мы приближались к “Динго”, я почувствовала сотрясение воды: как будто кто-то несильно толкнул меня. Это внизу, в шахте, взорвался атомный заряд, открывая путь магме…
С утра ветер гонит над океаном серые тучи. Временами они опускаются совсем низко, к волнам. В двух километрах на север — с ходового мостика “Иркутска” видно далеко — грохочет вулкан. Его окутанная дымом вершина уже поднялась над водой. Это произошло на третий месяц после начала извержения. По ночам багровое зарево освещает океан. Днем клубы пара и дыма поднимаются высоко в небо.
Извержение продолжается. Островок растет. За сутки он увеличивается на пять тысяч квадратных метров. Завитаев говорит, что извержение закончится через месяц, не раньше.
Я стою на мостике “Иркутска”. Корабль режет побуревшие от пепла волны. Воздух пропитан запахом серы. Нужно уйти вниз, в каюту. Но мне не хочется уходить. Я смотрю на созданную человеком Атлантиду и думаю о сказанных когда-то Завитаевым словах: “Слишком много знали — и потому погибли… Меня такая философия не устраивает. Я за другой принцип: много знали — и потому создали Атлантиду…”
Я не люблю, когда люди теряют голову в трудных обстоятельствах. Горы требуют спокойного сердца и ясного ума. Из тридцати четырех спасательных экспедиций, в которых я участвовал, семь пришлось предпринимать только потому, что люди теряли выдержку и делали глупости.
Тридцать пятая экспедиция началась с радиограммы- путаной, на три четверти состоящей из бессвязных призывов о помощи. В этой радиограмме, подписанной начальником высокогорного астрофизического пункта, почему-то упоминалась вторая луна — да, именно вторая луна! — и говорилось, что астроном Закревский заблудился в горах. Когда и в каком районе заблудился астроном, какое у него снаряжение, начаты ли поиски — об этом не было сказано ни слова.
Мы вылетели на вертолете вдвоем — я и пилот Леднев — в половине четвертого утра. На сбор спасательной партии требовалось часа два-три, а я не хотел терять время. Весной Памир коварен: частые обвалы, ползущий, липкий, как пластырь, туман, внезапные метели, короткие и жестокие, — тут каждая минута может стать решающей.
До перевала Хытгоз, на котором находился астрофизический пункт, я не рассчитывал добраться меньше чем за час. Вертолет пробивался сквозь рваные, насыщенные грозовым электричеством облака. Стоило немного изменить высоту полета, подняться или опуститься на тридцать — сорок метров, — и вертолет начинало кренить, раскачивать.
Леднев вел машину по приборам. За три года, что мы работали вместе, нам, пожалуй, еще не приходилось начинать поиски в таких сложных условиях. Леднев храбрый парень, он сказал, усмехнувшись: “Запросто можно грохнуть”, — но я видел, как ему трудно. Он все-таки посадил вертолет на маленькую площадку у астрофизического пункта и, когда мотор, сухо кашлянув, умолк, спросил у меня, который час, хотя часы были перед ним, на пульте.
Мы вышли из машины. В окнах бревенчатого двухэтажного здания горел свет. Навстречу нам, защищаясь рукой от слепящих фар вертолета, спешил низенький, очень полный человек в расстегнутом меховом комбинезоне. Он тяжело дышал, и по его крупному, в рябинках лицу стекали капли пота. Я подумал, что это начальник пункта, и не ошибся.
— Устинов. Моя фамилия Устинов, — торопливо, глотая окончания слов, сказал толстяк. — Рад, что вы прилетели… Ну, теперь все будет хорошо. Да, хорошо… Прошу вас, пройдемте…
Он побежал к домику, на полдороге остановился, зачем-то огляделся по сторонам, подошел ко мне и, поднявшись на носки, торопливо зашептал:
— Понимаете, там наша сотрудница, Елагина… невеста Закревского… Вы, пожалуйста, осторожнее при ней. Знаете, не надо раньше времени… Может, все еще устроится…
В невысокой, освещенной двумя яркими лампами комнате (это было что-то вроде столовой или общего зала) нас встретили паренек в цветастом свитере и девушка в спортивном костюме и накинутой на плечи меховой куртке. В углу на раскладной кровати лежал мужчина, уже немолодой, смуглый, чернобородый.
Я спросил Устинова, где остальные сотрудники пункта.
— Остальные? — рассеянно сказал он. — Ах, остальные… Двенадцать человек третьего дня ушли с проводником на Зулумколды. Мы строим там опорную базу… Я, Закревский и Хачикян, — он ткнул рукой в сторону чернобородого, — поднялись к лагерю “три тысячи”, это на девятьсот метров выше пункта. Потом Хачикяну стало плохо, я помог ему спуститься… Да, да, не следовало оставлять Закревского… Но вы должны понять…
Пока я понимал лишь одно: начальник астрофизического пункта настолько взволнован и растерян, что добиться от него ничего нельзя. Собственно, все они находились в том состоянии, которое Леднев обычно называл “ТП” — тихая паника. И суетливый начальник, и Хачикян, и мальчишка-радист… Все — кроме Елагиной.
Впрочем, о ней следовало сказать с самого начала.
Красота и ум — высшие проявления природы. Но ум иногда бывает злобен, красота же всегда добра. Елагина была очень красива. Впрочем, красива — не то слово. Красивых много. Я бы сказал — прекрасна. Т\т разница такая же, как между Ай-Петри и Эверестом.
Лет двадцать назад мне случайно попался потрепанный томик “Популярной астрономии” Фламмариона. На обложке, наискось порванной и склеенной полоской пожелтевшей папиросной бумаги, была изображена женщина с глобусом у ног — Урания, покровительница астрономии. Позади Урании светился звездами черный провал неба. Урания улыбалась и показывала рукой на звезды. Она была совсем земной женщиной, эта Урания, но в глазах ее отражался загадочный блеск далеких звезд… Мне почему-то врезался в память этот блеск. С тех пор я смотрел в глаза многих женщин- иногда очень красивые глаза, — но еще ни разу не видел в них звездного отблеска. И только у Елагиной… Она была настоящей земной женщиной, как Урания на порванной обложке “Популярной астрономии”, но свет звезд дрожал в ее глазах…
Я попросил Елагину объяснить, при каких обстоятельствах исчез Закревский. Она подошла к висевшей на стене карте и начала говорить — коротко, ясно, точно. А в глазах светился удивительный звездный отблеск…
Через три минуты я знал все.
Двое суток назад Закревский остался в лагере “3000”. Устинов и Хачикян спустились вниз. К вечеру первого дня Закревский радировал о важном открытии. Радиограмма заканчивалась словами: “Мешает облачность. Попробую подняться выше”. Через три часа Закревский передал еще одну радиограмму. Сквозь грозовые разряды удалось разобрать только два слова: “…гипотеза… предполагал…” С этого времени прошло более суток. Закревский молчал. Версия об испорченном передатчике сразу отпала: в лагере “3000” была запасная рация и, если бы Закревский вернулся туда, связь возобновилась бы.
Меня удивило, как Закревский решился уйти из лагеря вечером, перед сумерками.
— Он альпинист, перворазрядник. Хорошо знает горы, — ответила Елагина.
Это осложняло дело. Опытный альпинист за несколько часов мог уйти довольно далеко от лагеря. Я спросил, о каком открытии шла речь в первой радиограмме. Елагина вопросительно посмотрела на начальника.
— Открытие? — переспросил Устинов. — Ах, открытие… Это очень важное открытие. Правда, еще нет уверенности… Но разве вам нужно знать… то есть, простите, зачем вам?..
Он смущенно умолк. Я объяснил: зная, какие наблюдения интересовали Закревского, можно судить о том, куда он пошел.
— Да, да, вы правы, — поспешно согласился Устинов. — Вот Рубен Владимирович вам скажет. Они вдвоем вели эту работу.
Хачикян, сидевший на кровати, встал и, пошатываясь, подошел к нам. Черные глаза его лихорадочно блестели. Он сильно волновался и поэтому почти кричал:
— Николай нашел вторую луну… Понимаете, вторую луну!..
Леднев подтолкнул меня. Кажется, Елагина это заметила. Она сказала:
— Рубен Владимирович объяснит.
Я не сразу понял то, о чем говорил Хачикян. Астрономия — не моя специальность. Да, признаться, и слишком необычным оказалось открытие Закревского.
Астрономы (я этого раньше не знал) считали вероятным, что у Земли, кроме Луны, могут быть и небольшие естественные спутники. Поиски таких спутников чрезвычайно затруднены и долгое время велись безуспешно. Насколько я понял, трудность состояла в том, что при большой скорости движения маленьких лун на фотопластинке не остается следов. Кроме того, попадая в тень Земли, спутники не светятся, и их наблюдение можно вести только в течение небольшого промежутка времени.
— Вторую луну искали очень опытные наблюдатели в разных странах, — взволнованно жестикулируя, говорил Хачикян. — Даже Томбоу искал…
— Это астроном, открывший планету Плутон, — вставила Елагина.
— Да, да, очень опытный наблюдатель, — подхватил Хачикян. — И на обсерватории Лоуэлла вели специальные наблюдения. Но безрезультатно, понимаете, совершенно безрезультатно. Трудная задача! Польский астроном Казимеж Кордылевский десять лет искал, но нашел только два облака из пыли и метеоритов… А сейчас у нас новая аппаратура, специально разработанная для наблюдения спутников. Вот мы и прочесывали небо… Четыре месяца. Но только вчера Николай нашел. В радиограмме прямо было сказано: “Поймал вторую луну”. Период обращения у нее небольшой, и до следующего оборота в распоряжении Николая оставалось часа три-четыре. Ну, а тут облачность…
Я спросил, что могли означать эти слова во второй радиограмме: “гипотеза… предполагал…”
Хачикян развел руками:
— Не знаю, совсем не знаю…
— Аппаратура у Закревского тяжелая?
— Аппаратура? — Устинов отрицательно покачал головой. — Нет. Очень чувствительная, но легкая… — Он повернулся к Хачикяну: — Ты иди ложись. Слышишь?
Он повел Хачикяна к кровати.
— Вы пойдете на поиски? — спросила Елагина.
— Полетим, — ответил я. — С рассветом полетим.
Она не просила, не требовала. Просто сказала: “Полечу с вами”.
Нам надо было ждать часа полтора. Я объяснил Устинову, что яркие лампы утомляют глаза, а перед поисками это не очень желательно.
— Вы думаете? — рассеянно переспросил он, но лампы погасил.
Теперь комнату освещал только колеблющийся свет газового камина. Расплывчатые, изломанные тени дрожали на бревенчатых стенках. Устинов бегал из угла в угол. Он забыл снять меховой комбинезон, изнывал от жары и все время вытирал лицо, фиолетовое в газовом свете.
В горах так случается часто: судьба сводит под одной крышей непохожих людей. Но, кажется, на этот раз судьба перестаралась.
Мы сидели у камина, и я наблюдал за Елагиной. Такой выдержки мне еще не приходилось видеть. Эта девушка держалась так, словно ничего не произошло. Она разогрела нам какао, заставила Хачикяна принять лекарство. Устинову принесла чистый платок, мальчишку-радиста отправила принимать метеосводку…
Я смотрел на Елагину и невольно думал о Закревском.
В исчезновении астронома многое было неясным. Почему опытный альпинист, хорошо понимающий, что такое ночь в горах, ушел из лагеря? Открытие второй луны еще ничего не объясняло. Закревский сделал это открытие в лагере “3000” и радировал о нем довольно спокойно. Что же изменилось за несколько часов? Почему во второй радиограмме появились слова “гипотеза”, “предполагал”? Вряд ли Закревский сделал подряд два открытия…
Я выдвигал версию за версией — и сам же их отбрасывал. Так шло время. А Устинов бегал по комнате — от двери к карте — и тяжело дышал. В конце концов мне все это надоело. Чтобы отвлечь Устинова, я спросил, какое значение может иметь открытие второй луны. Он не сразу понял вопрос и долго смотрел на меня. Потом начал говорить — к моему удивлению, вполне связно:
— Значение?.. Как вам сказать… Двадцать лет назад такое открытие представляло бы чисто теоретический интерес. И через десять лет оно снова будет не очень интересным. Но сейчас… Видите ли, небольшой естественный спутник — это база для межпланетных перелетов. Открытие маленькой луны на несколько лет приблизит полеты на Марс, Венеру… Мы проектируем создание обитаемых искусственных спутников, но это дело нелегкое. А тут готовый строительный материал… Можно строить обсерватории, склады горючего…
Елагина (она стояла позади Устинова) сказала очень тихо:
— Только там случилось другое… Эта вторая радиограмма…
Я ответил, что тоже так думаю. Она посмотрела мне в глаза и молча отошла. Оказалось, я могу волноваться. Мне не хотелось, чтобы Леднев это заметил, и, накинув куртку, я вышел к вертолету.
Сквозь плотную завесу тумана едва пробивался тусклый серый свет. Туман, туман, проклятый туман!.. Он обложил горы, забил ущелья, проник, кажется, повсюду… Где-то там, за туманом, был Закревский. Спасение людей в горах — мое ремесло, я многое видел и ко многому привык. Но за эти несколько минут в сыром, тяжелом тумане я пережил черт знает что: и неуверенность, почти робость, и предпоисковый азарт, и жгучее чувство ответственности.
Кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся. Это был Леднев.
— Дай сигарету, — сказал он. — Ох, туманы мои, растуманы!.. Метеосводка, между прочим, паршивая. Похолодание.
Мы закурили. А туман полз и полз — бесконечный, как речная вода, и плотный, как паста. Леднев бросил недокуренную сигарету и пошел к машине прогревать двигатель.
Спустя полчаса мы вылетели — втроем, с Елагиной. Когда она сказала Устинову, что полетит с нами, начальник пункта закашлялся, побагровел, но ничего не возразил.
Вертолет поднялся над перевалом Хытгоз, на мгновение в иллюминаторах блеснуло солнце, и снова надвинулась молочно-белая пелена. Внизу был туман, наверху — многоярусная облачность.
Впрочем, лагерь “3000” мы отыскали сравнительно легко. В разрывах облаков мелькнула черная палатка — Леднев заметил ее и повел машину на снижение. Метрах в пяти от скалистой площадки вертолет повис, мы открыли люк, сбросили веревочную лестницу.
Через минуту я был в палатке. Разумеется, Закревского там не оказалось. Но на раскладном столике, прижатая камнем, лежала записка. Я с трудом разобрал неровный, изломанный почерк: “Подступают облака. Ухожу наверх. Нинка! Хотел назвать вторую луну твоим именем, но… Помнишь мою гипотезу? Надо проверить. Это немыслимо… Или наоборот”.
Поднявшись в вертолет, я передал записку Елагиной. Она долго ее рассматривала, потом сказала:
— Будем искать.
И мы начали поиски.
В жуткой мешанине облаков и тумана приходилось рассчитывать главным образом на приборы. Должен сказать, приборы у нас были отличные: точнейшая локаторная установка, магнитный искатель и многое другое. Но проходил час за часом — и безрезультатно.
Поиск в горах — это прежде всего испытание нервов. Нужно обшарить все и не пропустить ни одной скалы, ни одной тропы. Я привык к этому. Леднев тоже. А Елагина… Она ничего не говорила. Она не торопила, не задавала вопросов. Ее как бы не было на борту вертолета. И в то же время — она была. Когда Леднев, едва не разбив машину о черт знает откуда вынырнувший пик, сказал: “Запросто грохнем, если не уйдем”, я увидел, как Елагина взмахнула рукой. Нет, на этот раз я увидел в ее глазах не загадочный отблеск, а неумолимый приказ: “Искать и найти!”
Эта Урания была земной женщиной. И любила она так, как любят земные женщины, готовые отдать Вселенную за свою любовь.
Вертолет снова вошел в облака — мы не свернули, не ушли.
Был ли я влюблен в Елагину? Вряд ли. Когда-то, совсем мальчишкой, я влюбился в Уранию. И Елагина была просто похожа на нее, эту Уранию.
Вертолет снова вошел в туман. Для поисков нет ничего хуже тумана. Он подводит вас на каждом шагу. В тумане все искажается: светлые предметы кажутся близкими, темные — далекими, скалы — похожими на пушистые облака, пропасти — на утоптанный фирн. И сам туман бесконечно меняется: то стелется легкой дымкой, то поднимается плотной, почти весомой стеной, то вдруг переливается в лучах солнца алыми, розовыми, пурпурными красками, то становится черным, как грозовая туча.
Облака — туман, облака — туман… И снова облака, и снова туман… Иногда Леднев выключал двигатель, вертолет проваливался вниз, а мы, приоткрыв люк, пытались сквозь свист ветра услышать крик.
Горы молчали.
А горючее было уже на исходе, и в полдень нам пришлось вернуться на Хытгоз, к астрофизическому пункту.
Леднев заправлял баки бензином, а я присел у бревенчатой стенки. Поиски иногда затягиваются на недели, и поэтому нужно использовать каждую минуту вынужденного отдыха. Я поднял капюшон куртки, закрыл глаза — и сразу погрузился в дремоту. В ушах еще эхом отдавался гул мотора, откуда-то издалека доносились приглушенные голоса… Не помню, сколько прошло времени. Наверно, минут десять — пятнадцать, не больше. Я услышал шаги и встал. Это была Елагина.
— Знаете, — сказала она, — я хотела объяснить вам, почему Николай ушел в горы…
То, что я услышал, оказалось удивительным, почти фантастичным. Где-то за туманом звучали голоса людей, урчал прогреваемый мотор — все было просто и обыденно. А Елагина рассказывала о необыкновенном. И снова у меня мелькнула эта мысль: человечество пристально смотрит в небо, и в глазах людей отсвечивают звезды.
— Уже давно, — говорила Елагина, — идет полемика о пришельцах из чужих миров, чужих планетных систем. Одни говорят: да, пришельцы были на Земле, потому что жизнь широко распространена во Вселенной и, наверно, во многих случаях находится на более высокой ступени развития, чем у нас. Другие — таких больше-считают это чистой фантастикой и спрашивают: “Где же следы звездных пришельцев?” А следов нет. Может быть, корабли упали в океан? Может быть, опустились в песках Сахары или лесах Сибири?.. Может быть, прошли миллионы лет и время стерло следы?.. Не знаю. Это на грани науки и фантастики. Но год назад — после одной дискуссии — Николай высказал интересную мысль… Вам пока все понятно?
Я ответил, что пока понятно все. И сразу же убедился в обратном. Было совершенно непонятно, как простая и, на мой взгляд, очень убедительная мысль — я имею в виду идею Закревского — никому раньше не приходила в голову. Конечно, я не астроном и могу ошибаться… Впрочем, судите сами. Вот эта идея.
Звездные корабли — если они когда-нибудь приближались к Земле — либо вновь улетали в космос, либо опускались на Землю. И в том и в другом случае их следы терялись — ведь это могло произойти тысячи, миллионы, даже миллиарды лет назад. Ни память людей, ни сама Земля не сохранили никаких следов. Но есть третий случай — редкий, однако, как сказала Елагина, теоретически вполне возможный. Захваченный притяжением Земли, Звездный корабль мог стать спутником нашей планеты. На большой высоте нет сопротивления воздуха, и такой спутник вращался бы вечно… Правда, для этого требовалось множество всяких “если”: если звездный корабль подлетит к Земле, если скорость и направление его полета так сочетаются с земным притяжением, что корабль выйдет на земную орбиту, если по какой-либо причине корабль не сможет преодолеть это притяжение, если орбита не окажется близкой к атмосфере… Но Земля существует миллиарды лет — за это время могли совпасть даже самые редкие “если”.
Я спросил Елагину, считает ли она правильной идею Закревского. Для меня Елагина была Уранией: скажи она “да” — я поверил бы полностью, безоговорочно.
— Трудно сказать, — ответила Елагина. — Если чей-то звездный корабль сумеет пройти миллиарды километров и добраться до Земли, то вряд ли его потом удержит земное притяжение. Но пришельцы могут сами оставить в космосе что-то такое… ну, хотя бы кибернетическое устройство. Для людей. Здесь простая логика: пока человечество дойдет до уровня, при котором оно сможет понять пришельцев, любой оставленный на Земле памятник погибнет — будет разрушен, засыпан песком или окажется на дне моря. А в космосе… там ничего не случится. Вы понимаете?
Что я мог ответить?
Елагина улыбнулась (она улыбнулась впервые!).
— Астрономические гипотезы часто поражают своей фантастичностью. Но, если приглядеться, идеи астрономов — лишь отражение земной жизни. Не понимаете? Ну, я вам поясню примером. В конце прошлого века, когда шло строительство больших каналов на Земле, появилась гипотеза о марсианских каналах. Потом было создано радио — и возникла гипотеза о радиосигналах с Марса. Изобрели реактивные самолеты — и в тунгусском метеорите заподозрили марсианский корабль. Были запущены искусственные спутники Земли — и тотчас же появилась гипотеза о том, что спутники Марса Фобос и Деймос — искусственные… Так и с идеей Николая. Вам это кажется фантастичным, а мне…
Она замолчала. Потом тихо произнесла:
— Он хотел проверить эту гипотезу. Поэтому и рискнул уйти в горы.
Я ответил, что мы найдем Закревского и тогда все выяснится. Она пристально взглянула мне в глаза и ничего не сказала.
Четверть часа спустя вертолет снова был в воздухе. Мы дважды прошли над всеми местами, где мог быть Закревский. Прощупали приборами каждую скалу, каждую тропинку. И не нашли.
Тогда я решился на крайнюю меру: мы начали искать там, где Закревского не могло быть. Вертолет опускался в ущелья, пролетал по узким, обрывистым теснинам, висел над заснеженными тонкими, как иглы., пиками.
“Небываемое бывает”, — говорил Козьма Прутков. В горах небываемое действительно бывает. Мы нашли Закревского на маленькой площадке, прилепившейся к западному, почти отвесному склону Шагранского ущелья. Сквозь туман где-то внизу блеснул огонек. Елагина первой заметила его, крикнула нам, и Леднев повел вертолет на снижение.
Это довольно рискованная штука — посадка в горах во время тумана. Но Леднев сумел посадить машину точно на гребень восточной — более пологой, сглаженной — стороны ущелья. Елагина схватила аккумуляторный фонарь и первой выскочила из вертолета. Не знаю, что именно она передавала Закревскому. Выходя из машины, я успел разобрать лишь одно слово из ответа астронома: “…люблю…”
— Ну, что? — спросил я Елагину.
— Вы… знаете азбуку Морзе? — ответила она вопросом на вопрос. Голос у нее был смущенный.
— Нет, — машинально ответил я. — Не знаю. И Леднев… не знает.
Леднев (он вылез из вертолета вслед за мной) хотел что-то сказать, но посмотрел на меня и промолчал.
Получилось чертовски глупо. Я не сразу сообразил, в какое нелепое положение поставил нас мой ответ. Теперь мы могли разговаривать с Закревским только через Елагину. А женщины — даже такие, как Елагина, — не всегда умеют правильно обращаться с требующей лаконизма азбукой Морзе.
Нина долго сигналила, прикрывая рефлектор фонаря варежкой. Закревскому было сообщено, что его очень любят, что мы — Леднев и я — чудесные люди и, к счастью, не знаем азбуки Морзе. И лишь после этого фонарь отмигал короткий вопрос: “Что случилось?”
Мы с Ледневым старательно делали вид, что ничего не понимаем. Не берусь судить о себе, но Леднев выглядел комично… Я пробовал крикнуть — до противоположной стороны было метров полтораста: горное эхо завыло, загрохотало…
А огонек, тусклый огонек пробивался сквозь туман. Закревский ответил подробно, но деловая часть его ответа составляла две фразы, не много добавившие к тому, о чем я уже сам догадывался.
Камнепад отрезал Закревского на маленькой площадке — на балконе, как говорят альпинисты. Сверху над балконом нависало метров семьдесят — восемьдесят гладкой скалы. Снизу была трехсотметровая пропасть.
Положение наше оказалось невеселым. Вызвать спасательную партию, пробраться на западный склон ущелья, снять Закревского — на это могло понадобиться часов десять — пятнадцать. А до темноты оставалось часа три — четыре. Не будь тумана, мы попробовали бы подойти к площадке на вертолете. Но сейчас это было почти безнадежно.
Горы сильны и нелегко отпускают свои жертвы. Я понимал, что ничего сделать нельзя. Только ждать.
По ущелью медленно плыл туман. Иногда он редел, и мы видели крохотную площадку и фигуру человека… Потом снова надвигалась белая пелена, через которую едва пробивался свет фонаря.
— Знаете, — сказала Елагина, — Николай действительно открыл вторую луну. Нет, нет, это не межпланетный корабль… То есть скорее всего — не корабль. Важно другое: вторая луна найдена! Здесь-то уж ошибки нет… У Николая рация погибла при обвале. И часть аппаратуры. Но снимки уцелели. Устинов об этом не знает, нужно ему радировать.
Она пошла с Ледневым к вертолету, а я присел на камень. Мысли путались, сбивались. Я искал путь туда, на западный склон ущелья, не находил и почему-то вновь и вновь думал об открытии Закревского.
…А время шло так быстро, как оно никогда не идет в горах. И туман, проклятый туман, все полз и полз по ущелью.
Елагина вернулась и снова начала сигналить Закревскому. Не знаю, о чем они говорили. Я им не мешал.
До сумерек — а они в горах скоротечны — оставалось два часа. Потом час. За моей спиной ходил Леднев. Четыре шага от камня к обрыву и четыре шага назад. У меня кончились сигареты, за день мы выкурили две пачки.
В половине седьмого Леднев сказал мне:
— Нужно лететь.
Я ничего не ответил. В таком тумане из десяти шансов девять были против нас. Следовало бы вызвать спасательную партию и ждать до утра. Но стоило мне вспомнить о Елагиной, и я прогонял эту мысль прочь.
— Нужно лететь, — настойчиво повторил Леднев. — Склон крутой, понимаю… Подойти впритирочку в тумане… Но выбора-то нет.
Елагина отложила фонарь. Подошла к нам. Тихо спросила:
— Вы хотите лететь туда?
— Да, — ответил Леднев.
— Не нужно! Туман… Вы разобьетесь! Подождите еще… Николай продержится… Он сумеет продержаться…
Она сказала это искренне, однако глаза говорили другое. Признаюсь, я почувствовал зависть, острую зависть. Счастлив тот, о ком в трудную минуту женщина говорит с такими глазами!
Я сказал Ледневу:
— Летим!
А Елагиной приказал остаться. Мы выгрузили палатку, рацию, продовольствие. В случае катастрофы Елагиной пришлось бы ждать спасательную партию.
Леднев рванул кран пневмозапуска, мотор заурчал, прогреваясь на малых оборотах. Потом вертолет плавно пошел вверх.
Западный склон Шагранского ущелья был скрыт густым туманом. Яркий свет фар придавал клубящемуся туману багровый оттенок. Казалось, мы идем сквозь дым гигантского костра. Вертолет повис в воздухе, а затем начал медленно приближаться к скалистой, круто наклонной стене.
Я открыл люк, сбросил веревочную лестницу. Грохот мотора, свист ветра, усиленные скалами, сливались в оглушительный, надрывный вой. Леднев, не оборачиваясь, взмахнул рукой. Я скользнул в люк.
Не знаю, откуда взялся ветер, но гибкая лестница сильно раскачивалась. А туман то наползал так, что я не видел даже своих рук, то редел, таял — и тогда внизу черными пятнами проступала трехсотметровая пропасть.
Ветер — это было по-настоящему страшно. Леднев Подвел вертолет “впритирочку” к скале, и резкий порыв ветра мог бросить машину на камни. Я старался не смотреть вверх, от этого ровным счетом ничего не могло измениться.
Лестница оказалась метрах в трех от площадки. За-кревский размахивал руками и что-то кричал. Я начал раскачивать лестницу — так дети раскачивают качели. Впрочем, это была довольно невеселая игра, потому что вертолет тоже раскачивался, а лопасти винта отделяло от скалы лишь несколько сантиметров.
Я знал: если Закревский резко схватит лестницу, нам несдобровать. Но, видимо, астроном и сам это понял. Он подхватил лестницу очень осторожно. Я спрыгнул на площадку.
Она была совсем маленькая, эта площадка, полтора метра на метр, и скользкая от тумана. С одной стороны площадка круто обрывалась, с другой — быстро сходила на нет. Провести почти двое суток на таком пятачке- без спального мешка, без припасов, даже без воды — нелегко, и я считал, что мне придется самому поднимать Закревского в вертолет. Однако этот парень так сжал мою руку, что все опасения моментально рассеялись. Вид у Закревского, надо признать, был аховый: подбитый глаз, исцарапанное, небритое лицо, взлохмаченные волосы, изорванная одежда. Но в глазах поблескивали огоньки — точь-в-точь как у Елагиной.
— Нина на вертолете? — прокричал он мне в ухо. — Радиограмму передали?.. Курево у вас найдется?.. Дьявольски промерз! Ваше лицо мне знакомо… Если не ошибаюсь, в прошлом году вы восходили на пик Ленина. А в пятьдесят шестом…
Мне пришлось не очень вежливо напомнить, что обо всем этом мы успеем побеседовать на вертолете. Потом я спросил, сможет ли он подняться по лестнице. Закревский пожал плечами: “Конечно”.
Я все-таки заставил его снять тяжелый рюкзак, набитый какими-то приборами, и, придерживая лестницу, показал ему: “Лезь!”
Закревский полез. Эти несколько минут были самыми тяжелыми. Туман почти мгновенно поглотил Закревского, и только по натяжению лестницы я мог догадаться, что астроном лезет наверх. Был момент — лестница рванулась у меня в руках, и я едва не соскользнул с площадки. Потом лестница начала часто подергиваться, Закревский сигналил: “Все благополучно”.
Я ухватился за веревочную перекладину, оттолкнулся от камня — и невольно закрыл глаза: лестница начала быстро крутиться. Вертолет уходил от скалы, а я висел на раскачивающейся, крутящейся лестнице. Рюкзак, судя по весу, содержал оборудование солидной обсерватории… Взобраться на вертолет я так и не успел; Леднев, ориентируясь по фонарю Елагиной, повел машину к восточному склону ущелья.
…Вот, собственно, все.
Я не очень удачно спрыгнул с лестницы и ушиб ногу.
— Что с вами? — крикнула Елагина.
Она подбежала ко мне, помогла снять рюкзак.
— Знаете, — сказала она, и в глазах ее, удивительных глазах Урании, блеснул звездный свет, — вы заставили меня вспомнить слова Тенцинга Норгея. Он говорил, что горы учат его быть великим и помогать другим становиться великими.
Я ничего не ответил.
Тенцинг Норгей, конечно, прав: горы возвышают людей. Но в еще большей — неизмеримо большей! — степени ото делает любовь.
Мой друг, мой далекий друг, буду говорить с тобой. Капитан разрешил нам говорить сорок минут. Кристаллофон запишет то, что я скажу. Потом шифратор сожмет, спрессует записанное — и на мгновение корабельные реакторы отдадут передатчику всю свою мощь. Короткий всплеск энергии, несущий мои слова, будет долго идти сквозь черное Ничто. Но настанет время — и ты услышишь мой голос.
Я должна многое сказать тебе. Еще несколько ми-пут назад, выслушав распоряжение капитана, я знала, что именно надо сказать. Я бежала по трапу, чтобы скорее попасть в свою каюту. Но стоило мне включить кристаллофон — и я почувствовала, что слова, казавшиеся такими необходимыми, совсем не нужны.
Вероятно, это усталость. Да, все мы безмерно устали. Через двадцать девять дней после старта, когда корабль достиг субсветовой скорости, приборы отметили повышенную плотность межзвездного газа. С этого времени аварийные автоматы почти беспрестанно подают сигналы опасности. Я слышу их звон и сейчас, когда говорю с тобой. Межзвездный газ постепенно разрушает оболочку корабля. Установки магнитной защиты, доведенные до предельного режима, работают с перебоями. Частицы межзвездного газа проникают сквозь экраны реактора, вызывая побочные реакции. Электронные машины захлебываются в потоке бесконечных расчетов…
Мы свыклись с опасностью. Сигналы аварийных автоматов вызывают только одно ощущение — глухую досаду. Сигналы означают, что снова надо идти к пультам управления. Снова думать, рассчитывать, искать. Усталость сделала нас неразговорчивыми. Мы молча работаем, молча едим. И, если кто-нибудь пытается шутить, мы лишь молча улыбаемся.
Но раз в сутки все изменяется. В двадцать часов по корабельному времени капитан выключает систему аварийной сигнализации. Управление кораблем полностью передается электронным машинам, и мы идем в кают-компанию. Час — с двадцати до двадцати одного — мы разговорчивы, оживленны, веселы. Мы ведем себя так для единственного пассажира корабля. Этот пассажир выходит из своей каюты только на час. И мы стараемся скрыть усталость. Наш полет имеет смысл лишь в том случае, если этот человек будет доставлен благополучно…
Мой далекий друг, над кристаллофоном висят часы, и я слежу за минутной стрелкой. У нас мало времени, а я еще ничего тебе не сказала. Мне трудно найти нужные слова.
Ты помнишь вечер накануне твоего отлета? Ты улетал утром, на три недели раньше меня, и это было наше прощание. Ты помнишь, в тот вечер мы почти не говорили. Мы долго стояли у реки, а над городом полз багровый от бесчисленных огней осенний туман. Сквозь туманное марево пробивался свет кремлевских звезд, и казалось, эти звезды так же далеки от нас, как и те, к которым нам предстояло лететь. А потом ты спросил: “Любишь?” — и я ответила: “Спроси, когда вернемся”. Ты сказал: “Через полтора года…” “Это для нас, — подумала я. — А на Земле пройдут десятилетия. Что будет здесь, на этом месте?” И, словно угадав мои мысли, ты тихо произнес: “Мы придем сюда. Правда?”
Почему я тогда не ответила на твой вопрос? Почему?
Через несколько дней я снова пришла на это место. Я пришла одна, твой корабль уже набирал скорость где-то там, в черной бездне. Я до боли в глазах всматривалась в затянутое тучами небо. Было удивительно тихо, и только изредка шелестели листья, словно скупой ветер пересчитывал, много ли их осталось.
Я знала: меня уже ждут на ракетодроме. Да, обстоятельства сложились так, что я покинула Землю раньше, чем мы предполагали. К системе звезды Росс-154 уходил с особым заданием звездный корабль “Орленок”, и меня назначили дублером радиоинженера. В этот последний вечер я смотрела с нашего холма на огни Москвы. Их было много, они простирались до горизонта, сливаясь там в широкую светлую полосу. Мне не верилось, что очень скоро и эти огни, и все огни Земли, и сама Земля превратятся в светящуюся точку. А потом исчезнет и эта светящаяся точка, и останется лишь беспредельная черная пустота…
Мы летели к Электре, планете в системе звезды Росс-154. “Орленок” должен был доставить на Электру нейтринный генератор. Я не буду рассказывать о полете — ты прочтешь о нем в рапорте капитана. Мы достигли Электры и на озерном ракетодроме, пока кургузые, похожие на майских жуков буксировщики тянули корабль к причалу, узнали, что предстоит срочный обратный рейс.
Через три часа, когда заканчивалась погрузка, по трапу поднялся человек в черном свитере. Это был наш единственный пассажир — человек, о котором на Земле рассказывали легенды. Здесь его называли Открывателем.
Лишь в редких случаях одно слово может вместить жизнь человека. Легенды, которые я слышала на Земле, казались мне поэтической выдумкой, не больше. Но здесь, на Электре, я поняла, что эти легенды — слабый отзвук действительности.
Человек, которого называли Открывателем, родился на первом корабле, летевшем к Электре. Тридцать один год назад корабль достиг Электры. Чужая планета стала родиной Открывателя. Это была странная планета. В ее атмосфере содержалось вчетверо больше кислорода и вдвое больше углекислого газа, чем в атмосфере Земли. Вода, насыщенная углекислотой, бурлила и пенилась. Над ржавыми скалами поднимались огни бесчисленных газовых источников. Растения и животные жили буйной, непохожей на земную жизнью. В каменистых пустынях на несколько часов возникали непроходимые леса и так же быстро исчезали. Ветер уносил в небо потоки горючих газов. Они сгорали, и на иссохшую почву падали струи кипящего дождя…
Люди дорого платили за каждую разгаданную тайну Электры. Открывателю было шестнадцать лет, когда он остался один. Быть может, его спасли прирожденные способности исследователя — он умел понимать, помнить, предвидеть. Быть может, он, выросший на этой планете, каким-то шестым чувством догадывался о приближающейся опасности. Быть может, ему просто везло. Но он выжил. Семь лет он был единственным человеком на Электре. С Земли прилетали лишь транспортные ракеты с оборудованием. Позже он узнал, что вторая экспедиция погибла в пути.
Семь лет он один исследовал Электру. Он спускался на дно ее океанов, взбирался на покрытые пенистым снегом пики, пересекал кочующие леса. Он сражался с хищниками, строил опорные станции, посадочные площадки, радиомаяки. Семь лет с ним были только машины. Потом прилетел корабль с людьми. Открыватель мог вернуться на Землю. Он говорил именно так: “вернуться”, хотя никогда не был на Земле. Быть может, он и вернулся бы, но корабль прибыл в период весенних бурь. Серая, клокочущая вода стеной шла по равнинам. Ураганный ветер разбрасывал тяжелые валуны. Из болотистых лесов, подгоняемые ветром, выползали низкорослые черные кустарники; их ветви цепко опутывали все, что встречалось на пути…
Открыватель знал: только он может предостеречь людей, без него они погибнут. Он умел читать следы на влажном песке. Умел по едва уловимому запаху, по едва приметным изменениям в окраске неба определять приближение урагана. Он любил планету, еще чужую для других людей. Для них Электра была непонятной, вероломной, необузданно ярой — и потому дикой. Он же видел и дикую красоту планеты.
И он остался.
На Электру все чаще прибывали корабли. Открыватель указывал людям залежи бериллия, титана, урановой руды. Он отыскивал места для будущих городов. Его роботы всегда появлялись в тот момент, когда люди нуждались в защите или помощи. Роботы, как и сам Открыватель, были ветеранами. Их электронная память хранила все необходимое для жизни на этой планете. Другим роботам предстояло еще годами приспосабливаться — роботы Открывателя уже знали Электру. Могущество Открывателя было могуществом человека, управлявшего немногими из прижившихся на планете машин. Но людям казалось, что Открыватель наделен какой-то особой силой. Теперь я знаю: в этом есть немалая доля истины. Этот человек создан открывать новые планеты, а суровая борьба закалила его интуицию и волю…
Время шло. Люди наступали на Электру. В скалах гасли вечные огни. Каналы прорезывали каменистые пустыни. Отчаянно сопротивлявшиеся хищники уходили в леса. В одной из схваток, защищая своего хозяина, погиб последний робот Открывателя. В этот день Открыватель решил вернуться на Землю.
Огромный ракетодром, с которого улетал наш корабль, был полон провожавшими Открывателя людьми. Но где-то рядом сверкали огни сварки. Там строили стартовую площадку для полетов к неисследованным звездным системам. Люди работали и в день отлета Открывателя.
С верхней площадки трапа Открыватель долго смотрел на черную дымку, скрывавшую горизонт. Красный диск звезды Росс-154 медленно погружался в эту похожую на предштормовое море дымку. “Орленок” был готов к старту, но мы ждали…
В первые же часы полета мы поняли, как трудно будет Открывателю. Регенеративные установки поддерживали на корабле атмосферу такого же состава, что и земная. Открыватель не мог дышать земным воздухом; он вырос на Электре, и теперь ему не хватало кислорода. Его поместили в отдельную каюту, в которую подавался насыщенный кислородом воздух. Только раз в сутки Открыватель выходил из своей каюты. Ему было трудно дышать, но он хотел привыкнуть к земному воздуху. Час — с двадцати до двадцати одного — он проводил в кают-компании. Он почти не говорил, он слушал, как говорили мы, и изредка вставлял несколько слов.
Он появлялся в кают-компании точно в двадцать часов. Медленно, избегая лишних движений, он подходил к своему креслу. Он шел, наклонившись вперед, словно преодолевая сопротивление ветра. Темные очки защищали его глаза от корабельных ламп, излучавших солнечный, богатый ультрафиолетовыми лучами свет. Атмосфера Электры, содержащая в верхних слоях много озона, не пропускала ультрафиолетового излучения, и лицо Открывателя, никогда не знавшее загара, было неестественно белым. Откинувшийся на спинку кресла, глубоко дышавший через полуоткрытый рот, в темных очках, подчеркивавших его бледность, Открыватель производил впечатление тяжелобольного.
Мы, не сговариваясь, старались развлечь своего пассажира. Мы беспечно болтали. Мы расспрашивали Открывателя о его работе (он писал историю покорения Электры), говорили о Земле, охотно смеялись над каждой шуткой — и ни словом не обмолвились о том, что угрожает кораблю. В эти шестьдесят минут для нас не существовало никаких опасностей…
О чем думал Открыватель, слушая наши разговоры? Понимал ли он, что мы только играем? Возможно. Не знаю как другие, но в присутствии Открывателя я чувствовала себя ребенком. Все мы, в сущности, еще очень мало сделали в жизни, а Открыватель сделал столько, что хватило бы на много жизней.
Да, вероятно, Открыватель с самого начала видел нашу игру. Но он молчал. А на лице его ничего нельзя было прочесть. Когда он изредка снимал очки, меня поражал контраст между живыми, очень выразительными глазами и совершенно неподвижным, похожим на мраморное изваяние лицом. “Результат одиночества, — сказал как-то наш врач. — Все чувства ушли вглубь”.
…Стрелка часов неумолимо движется по циферблату. Надо спешить, и я буду говорить о главном.
Однажды Открыватель, спустившись в кают-компанию, никого там не застал. Обстоятельства сложились так, что экипаж должен был работать. Никто не мог покинуть пост управления. И только мне капитан приказал идти в кают-компанию. Я дублер, и для меня полет считался учебным…
С капитаном не спорят. Я оставила товарищей и прошла в кают-компанию. Открыватель, как обычно, сидел в кресле. Он встал, увидев меня, и молча кивнул головой. Его не удивило, что я одна, и он ни о чем не спросил. А я старалась говорить весело и беспечно. Это было трудно. Темные стекла очков бесстрастно поблескивали под светом корабельных ламп, но мне казалось, что Открыватель видит все. После нескольких фраз (не помню, о чем я говорила) наступило молчание. Сквозь гул двигателей пробивался тревожный звон аварийных автоматов. Я тщетно искала, что сказать. И, когда молчание стало невыносимым, я услышала негромкий, спокойный голос Открывателя:
— Скажите… какая она… Земля?
Я уже хотела ответить первой пришедшей на ум фразой, как вдруг что-то заставило меня насторожиться. Я подумала: “Ведь этот человек никогда не был на Земле. Как ему объяснить?”
Странно, но только в этот момент я впервые осознала, что это такое — никогда не быть на Земле.
Открыватель ждал ответа, а я думала о том, что никакие слова не могут передать красоту Земли. Слова — жалкие копии. Они действуют лишь тем, что пробуждают у нас живые воспоминания. Но, если воспоминаний нет, слова бессильны, кощунственны, оскорбительны для красоты пашей планеты…
Мысль эта нахлынула внезапно, и в течение какой-то доли секунды я вдруг до боли остро почувствовала непередаваемую прелесть Земли. Нет, в это мгновение я увидела не те праздничные уголки, с которыми часто связывается наше представление о красоте. Я увидела заброшенный лесной пруд: шершавые стволы над зеленой, присыпанной золотом солнечных стружек водой, и сморщенный желтый лист, который, покачиваясь, плывет мимо мокрой травы… Как передать это тому, кто никогда не видел, как падают в воду листья, никогда не слышал, как ветер ласкает гибкие ветви, никогда не прикасался к нагретому солнцем камню, никогда не держал в зубах кисловатую травинку, никогда не вдыхал влажный, пронизанный сотнями запахов лесной воздух…
— Спасибо, — неожиданно произнес Открыватель. — Я понял.
Он встал и направился к трапу. Он ничего больше го сказал, но я знала, что он действительно понял меня. О этот день я по-новому увидела Открывателя.
На следующий вечер в кают-компанию собрался весь экипаж. Говорили о Земле, о том, что изменилось на лей за время нашего отсутствия.
— Земля всегда изменяется. — сказал капитан. — Это видно уже издалека. Помню, в прошлый рейс мы обнаружили в солнечной системе две планеты с кольцами. Когда штурман доложил мне об этом, я рассмеялся. Сатурн — один, у другой планеты не могло быть колец. Но штурман оказался прав. Пока мы были в по-, лете, у Земли появилось кольцо Черенкова. Теперь меня ничем не удивишь. Возможно, будет создана атмосфера на Марсе. Или изменится орбита Венеры… Знаю только, что мы еще издалека увидим эти изменения. Это как возвращение в родной город: уже в пригороде видно, как он изменился за то время, что ты отсутствовал…
Я сидела в углу, там, где не падал свет от ламп, и следила за Открывателем. Он слушал капитана, но лицо его не выражало ничего. И, глядя в черные стекла очков, я подумала, что он ждет совсем других изменений на Земле. Словно угадав мои мысли, Открыватель повернул голову в мою сторону. Это был беглый взгляд, не больше. Но, подчиняясь неведомой силе, я сказала:
— На Земле изменится атмосфера.
Капитан обернулся ко мне. До сих пор все мы, по молчаливому соглашению, избегали говорить о земной атмосфере.
— На Земле изменится атмосфера, — повторила я.
— Почему? — спросил врач.
— Она обогатится кислородом, — ответила я. Эта идея появилась у меня внезапно, но я сразу поверила в нее. — Атмосфера будет такой же, как на Электре. Это лучше для людей. Исчезнут многие микроорганизмы. Повысится мощность двигателей. Станут обитаемыми высокогорные районы.
Никто не ответил мне. И только после долгого молчания Открыватель сказал:
— У вас щедрое сердце.
Позже, когда мы расходились из кают-компании, я спросила врача:
— А вы верите, что так будет? Вы медик и должны…
— Нет, — перебил он, — не верю. Но я вижу, что вы любите… его.
Он ошибался, наш доктор, и я не виню его в этом. Мог ли он знать, что меня связывало с Открывателем совсем иное — однажды до боли осознанная любовь к нашей Земле!
Шли дни, и как-то рация впервые уловила сигнал. Он был еще слаб, этот пришедший из черной бездны неведомый голос. Мы ничего не могли разобрать. Мы только знали, что кто-то говорит с нами. Невыносимая мука — слышать Землю и не понимать, что именно тебе говорят…
Сейчас мне кажется, что все эти дни я не выходила из радиорубки. И, может быть, прошло не четверо суток, а один до бесконечности растянувшийся день, пока мы наконец смогли понять далекий голос.
Это была не Земля. С нами говорил “Памир”, корабль, летящий к звезде Струве-2398. Когда наш главный радиоинженер в сотый раз изменил схему дешифратора и послышался тихий, но явственный голос, мы были настолько обрадованы, что не сразу поняли смысл радиограммы.
Мы летели к Земле, и уже давно для нас существовали лишь Земля и наш корабль. А мир был велик, и в этом мире к другим звездам шли другие корабли.
“В звездной системе Струве-2398, — гласила радиограмма, — пропала без вести первая исследовательская экспедиция, отправленная на планету Аэлла. Экипаж “Памира” — четыре человека — ведет к Аэлле транспортную ракету с оборудованием. Сообщение о вероятной гибели первой экспедиции было получено в пути. Экипаж решил продолжать полет. Аэлла — грозная планета, во многом подобная Электре, поэтому экипаж “Памира” просит Открывателя передать возможно более подробные инструкции и советы…”
Я помню наизусть эту радиограмму. Она лежала на моем рабочем столике в долгую ночь дежурства. Мы ждали Открывателя. Сколько времени ему нужно, чтобы составить ответ? Час, три часа, сутки?.. Рация была подготовлена к ответной передаче. Капитан приказал установить круглосуточное дежурство.
В полночь главный радиоинженер ушел из рубки. Я осталась одна. Я думала о тех четырех неизвестных мне астронавтах, которые шли к Аэлле. Они не повернули свой корабль. Четверо против Аэллы… Но ведь мог же Открыватель один выстоять против Электры! Кто эти четыре?..
Мой далекий друг, в ту ночь я думала о тебе. Мне казалось, что люди на “Памире” такие, как ты.
Я дремала, положив голову на столик. В полусне я видела рубку “Памира” и четырех людей, удивительно похожих на тебя.
В половине четвертого по трапу поднялся Открыватель. Я услышала тяжелые шаги и машинально посмотрела на часы. Открыватель кивнул мне и медленно прошел к креслу штурмана.
— Радиограмма? — спросила я, пытаясь стряхнуть сон.
Открыватель не ответил.
— Радиограмма готова?
Он снял очки и обернулся ко мне. В его глазах было что-то новое, еще не виданное мной.
— Где… Земля? — странным, торжественным голосом спросил он.
Я включила обзорный экран. Там, где перекрещивались нити, было черное пятно, окруженное густой россыпью фиолетовых звезд. Скорость корабля исказила вид звездного неба.
— Она там, — тихо сказал Открыватель.
— Ее не видно, — возразила я. — Солнце будет заметно месяца через три, не раньше.
Открыватель покачал головой:
— Она там…
Сон окончательно прошел, и я поняла, что возражать нельзя. Я молча стояла за креслом Открывателя и смотрела на обзорный экран. Это продолжалось долго. Потом Открыватель, все еще склонившись к экрану, едва слышно произнес:
Есть голубая звезда, Джанетта,
Езды до нее двенадцать лет,
Если мчаться со скоростью света.
И белая есть звезда, Джанетта.
Езды до нее сорок лет,
Если мчаться со скоростью света.
К какой же звезде
Мы с тобой поедем —
К голубой или белой?
Мой друг, ты знаешь эти стихи. Это “Детская песенка” Сэндберга. Однажды (с тех пор прошла вечность) ты читал их мне там, на Земле. Но в голосе Открывателя была недетская грусть.
И я вдруг все поняла.
— Вы… решили? — спросила я.
Открыватель быстро надел очки и обернулся ко мне.
— Выключите экран, — сказал он.
— Вы решили? — повторила я.
Он посмотрел на меня и улыбнулся:
— Да, конечно.
— Но…
Движением руки он остановил меня:
— Доложите капитану — нужно пересчитать курс. Я перейду на “Памир”.
…Неудержимо бежит стрелка часов, а я еще не сказала тебе самого главного.
В эту ночь аварийные автоматы молчали. И только под утро раздались тревожные, воющие сигналы. Через минуту весь экипаж был в рубке. Не помню, кажется, прошло несколько часов, пока мы восстановили магнитную защиту. И, когда капитан отошел от пульта управления, я передала слова Открывателя. Странно, но капитан не удивился. Он сказал:
— Хорошо. Идите. Я сам пересчитаю курс.
Однако никто не вышел из рубки.
— Идите, — повторил капитан. Казалось, никто не слышал приказа.
— Хорошо, — сказал капитан. — Пусть будет так. Идите и подумайте. Если все решат лететь к Аэлле, мы полетим. Но, если хоть один из нас захочет вернуться, мы вернемся на Землю. А Открыватель перейдет на “Памир”.
Он посмотрел на часы и добавил:
— Через пятьдесят минут. Я буду ждать здесь. Идите же…
Мы пошли к трапу, а капитан наклонился к пульту управления. Я заметила: капитан смотрит туда, куда ночью смотрел Открыватель…
Пятьдесят минут — они тянулись бесконечно долго. Я сидела в своей маленькой каюте и думала о других. На “Орленке” одиннадцать человек. Капитан остался у пульта управления. Десять человек разошлись по каютам. “Если хоть один из нас захочет вернуться, мы вернемся на Землю”. Так сказал капитан. А что скажут мои товарищи? За стальной перегородкой — каюта доктора. Старый, добрый доктор! Это был его последний репс… Главный радиоинженер — он оставил на Земле семью… Мои подруги, механики, — их будут ждать на Земле…
Пятьдесят минут — они тянулись бесконечно долго, и лишь в последние секунды время стремительно рванулось вперед. Надо было встать и идти в рубку. Но какая-то сила мешала мне подняться. Быть может, у меня большее, чем у других, право вернуться на Землю? Я дублер радиоинженера. В сущности, я не нужна на корабле. Для меня этот рейс учебный. А там, на Земле… И я вдруг услышала Землю. Среди бесчисленных звуков Земли я вдруг услышала один — шум морского прибоя. Это было так явственно, что я машинально посмотрела на динамик кристаллофона. А шум моря слышался сильнее и сильнее. Шум морских волн, гул прибоя и еще — всплеск покачивающейся на волнах лодки… Странно, безмерно странно, но в этот момент вся Земля воплотилась в пригрезившемся мне голосе моря. Ты слышал, как плещется вода под покачивающейся на волнах лодкой?..
С последним ударом часов я встала и пошла в рубку. Я поднялась по трапу и увидела, что все — все, кроме меня, — уже в рубке. Они пришли сюда давно — я это сразу поняла. Никто, кроме меня, не ждал пятидесяти минут.
— Надо идти к Аэлле, — сказала я и удивилась: настолько чужим показался мне собственный голос.
— Да, — ответил капитан, — Мы рассчитываем курс.
Десять человек стояли вокруг меня. Никто из них не сомневался, что я скажу “да”. Они давно пришли, сюда- и сейчас электронная машина уже пересчитывала курс. Десять человек знали, что я скажу “да”…
Непередаваема красота Земли, но, если меня спросят, что самое красивое на Земле, я, не задумываясь, отвечу: “Люди”.
Мой друг!
Мой далекий друг, стрелка часов летит по циферблату. Я должна сказать тебе все. Мои слова передадут на “Памир”, а оттуда — на Землю. Сейчас, когда я говорю с тобой, твой корабль летит где-то в черной бездне космоса. Но, пока мои слова достигнут Земли, ты вернешься туда и будешь ждать меня на нашем холме.
Мой друг, мы уходим к Аэлле. Пройдет несколько дней, и “Орленок”, изменив курс, начнет удаляться от Земли. С каждым часом, с каждой секундой будет увеличиваться расстояние между нами. И все-таки мы будем ближе друг к другу, чем раньше. Что значит жалкая арифметика расстояний, если я люблю тебя!
Не знаю, что ждет нас на чужой и злобной планете. Но, как бы ни бушевало и ярилось небо Аэллы, я буду искать в нем твой корабль. Ты не собьешься с пути, ты придешь, потому что я люблю тебя!
В этот первый полет я взглянула в бездонные глаза Вселенной. Да, мой друг, мой далекий и близкий друг, бесконечность сильна. В сравнении с ней наша Земля — ничтожная пылинка. Но есть нечто сильнее черной бесконечности Это — разум и воля людей. Это — право людей стоять плечом к плечу. Это — простые слова, перед которыми отступают пространство и время: я люблю тебя!
— Что сделаю я для людей? — сильнее грома крикнул Данко.
И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из нее свое сердце и высоко поднял его над головой.
Мне придется в нескольких словах объяснить, что привело меня в Центральный архив звездоплавания. Иначе будет непонятно то, о чем я хочу рассказать.
Я бортовой врач, участвовала в трех звездных экспедициях. Моя медицинская специальность — психиатрия. Астропсихиатрия, как сейчас говорят. Проблема, которой я занимаюсь, возникла давно, в семидесятых годах XX века. В те времена полет с Земли на Марс длился свыше года, на Меркурий — около двух лет. Двигатели работали только на взлете и при посадке. Астрономические наблюдения с ракет не велись — для этого существовали обсерватории на искусственных спутниках. Что же делал экипаж в течение многих месяцев полета? В первых рейсах — почти ничего. Вынужденное безделье приводило к расстройству нервной системы, вызывало упадок сил, заболевания. Чтение и радиопередачи не могли заменить то, чего не хватало первым астронавтам. Нужен был труд, причем труд творческий, к которому привыкли эти люди. И вот тогда было предложено комплектовать экипаж людьми увлекающимися. Считалось, что, чем именно они увлекаются, безразлично, лишь бы это давало им занятие в полете. Так появились пилоты, которые были страстными математиками. Появились штурманы, занимающиеся изучением древних рукописей. Появились инженеры, отдающие все свободное время поэзии…
В летных книжках астронавтов прибавился еще один — знаменитый двенадцатый — пункт: “Чем увлекаетесь?” Но очень скоро пришло другое решение проблемы. На межпланетных трассах начали летать корабли с атомарно-ионными двигателями. Продолжительность полетов сократилась до нескольких дней. Двенадцатый пункт вычеркнули из летных книжек.
Однако несколько лет спустя эта проблема возникла вновь, в еще более острой форме. Человечество вступило в эпоху межзвездных перелетов. Атомарно-ионные ракеты, достигавшие субсветовых скоростей, тем не менее годами летели к ближайшим звездам. Время в быстро движущейся ракете замедляется, но перелеты продолжались восемь, двенадцать, иногда двадцать лет…
В летных книжках вновь появился двенадцатый пункт. Более того, он стал одним из главных при комплектовании экипажей. Межзвездный перелет, с точки зрения пилотирования, на 99,99 процента состоял из вынужденного безделья. Радиопередачи, прерывались уже через месяц после отлета. Еще через несколько недель нараставшие помехи вынуждали отключать приемники оптической связи. А впереди были годы, годы, годы…
Ракеты тех времен имели всего шесть — восемь человек экипажа, тесные каюты, оранжерею длиной в полсотню метров. Нам, летающим на межзвездных лайнерах, трудно представить, как люди обходились без гимнастического зала, без плавательных бассейнов, без стереотеатра и прогулочных галерей…
Но я отвлеклась, а рассказ еще не начат. В наши дни двенадцатый пункт уже не играет существенной роли при выборе экипажа. Для рейсовых перелетов по обычным маршрутам это, пожалуй, справедливо. Однако при дальних исследовательских полетах нужно все-таки комплектовать экипажи людьми увлекающимися. Таково, во всяком случае, мое мнение. Двенадцатый пункт — тема моей научной работы. История двенадцатого пункта и привела меня сюда, в Центральный архив звездоплавания.
Признаюсь, вначале слово “архив” мне не понравилось. Я бортовой врач, а это примерно то же самое, что в XVIII веке морской врач. Я привыкла к путешествиям, к опасностям. Все три моих звездных полета я совершила на исследовательских ракетах. Я участвовала в первой экспедиции к Проциону и, наверно, навсегда заболела жаждой открывательства. На трех планетах Проциона есть немало названий, придуманных мной, а вы знаете, что это такое — дать имя открытому тобой океану?..
“Архив” — меня пугало это слово. Но получилось иначе. Я не знаю, не успела еще узнать, какой архитектор создал здание Центрального архива звездоплавания. Это очень талантливый человек. Талантливый и смелый. Здание расположено на берегу Сибирского моря, возникшего двадцать лет назад, когда на Оби была построена плотина. Главный корпус архива стоит на прибрежных холмах. Не знаю, как это удалось сделать, но кажется — здание висит над водой. Легкое, устремленное вверх, похожее издали на белый парусник…
В архиве работает пятнадцать человек. С некоторыми я успела познакомиться. Почти все они приехали сюда на время. Австрийский писатель собирает материалы о первом межзвездном перелете. Ученый, ленинградец, пишет историю Марса. Застенчивый индус — знаменитый скульптор. Он сказал мне: “Я должен знать их духовный мир”. Два инженера — рослый саратовский парень с лицом Чкалова и маленький, вежливо улыбающийся японец. Им надо обосновать какой-то проект. Какой именно, я не знаю. Японец очень вежливо ответил на мой вопрос: “О, это совершенно пустяковое дело! Оно не достойно утруждать ваше высокое внимание”.
Однако я вновь отвлеклась. Перейду к рассказу.
В первый же день, вечером, я говорила с заведующим архивом. Это еще не старый человек, но взрыв топливных баков на ракете почти лишил его зрения. Он носит какие-то специальные очки — с тройными линзами. Стекла отблескивают голубым. Глаз не видно. От этого кажется, что заведующий никогда не улыбается.
— Что ж, — сказал он, выслушав меня, — вам надо начать с материалов сектора “ноль — четырнадцать”. Простите, это наша внутренняя классификация, вам она ничего не говорит. Я имею в виду первую экспедицию на Звезду Барнарда.
К стыду своему, я почти ничего не знала об этой экспедиции.
— Вы летали по другим направлениям, — пожал плечами заведующий. — Сириус, Процион, Шестьдесят первая Лебедя…
Меня удивило, что он так хорошо знает мой послужной список.
— Да, — продолжал он, — история Алексея Зарубина, командира этой экспедиции, ответит на многие интересующие вас вопросы. Через полчаса вам доставят материалы. Желаю удачи.
За голубыми стеклами не было видно глаз. Но голос звучал грустно.
И вот материалы у меня на столе. Бумага пожелтела, на некоторых документах чернила (тогда писали чернилами) обесцветились. Но кто-то тщательно восстановил текст: тут же подшиты фотоснимки документов в инфракрасном свете. Бумага покрыта прозрачной пластмассой; на ощупь листы кажутся очень плотными, гладкими.
За окном — море. Глухо накатывается прибой, волны шуршат, как переворачиваемые страницы…
Экспедиция к Звезде Барнарда по тем временам была предприятием дерзким, даже отчаянным. От Земли до Звезды Барнарда свет идет шесть лет. Половину пути ракете предстояло пройти с ускорением, вторую половину — с замедлением. И, хотя при этом достигались субсветовые скорости, полет туда и обратно должен был продолжаться около четырнадцати лет. Для тех, кто летел в ракете, время замедлялось: четырнадцать лет превращались в сорок месяцев. Срок этот сам по себе невелик, но опасность состояла в том, что почти все время — тридцать восемь месяцев из сорока — двигатель ракеты должен был работать на форсированном режиме. Запас ядерного горючего был взят в обрез. Задержка в пути означала бы гибель экспедиции.
Сейчас кажется неоправданным риском уйти в космос, не имея резервных запасов топлива, но тогда нельзя было иначе. Корабль не мог взять больше того, что инженерам удалось разместить в его топливных отсеках.
Я читаю протокол заседания комиссии, отбиравшей экипаж. Выдвигаются кандидатуры капитанов, и комиссия говорит: “Нет”. Нет — потому что полет исключительно тяжел, потому что колоссальная выдержка должна сочетаться с почти безрассудной смелостью. И вдруг все говорят: “Да”.
Я переворачиваю страницу. Здесь начинается личное дело капитана Алексея Зарубина.
Еще три страницы, и я начинаю понимать, почему Алексей Зарубин единогласно был назначен командиром “Полюса”. В этом человеке самым необыкновенным образом уживались “лед и пламень”, спокойная мудрость исследователя и бешеный темперамент бойца. Наверно, поэтому его посылали в самые рискованные полеты. Он умел выходить из самых, казалось бы, безнадежных положений.
Комиссия выбрала капитана. Капитан, по традиции, сам отобрал экипаж. Собственно говоря, Зарубин не отбирал. Он просто пригласил пятерых астронавтов, уже летавших с ним. На вопрос: “Готовы ли вы к трудному и рискованному полету?” — все они ответили: “С тобой — готовы”.
В материалах есть фотографии экипажа “Полюса”. Снимки одноцветные, необъемные. Капитану шел тогда двадцать седьмой год. На фотографии он выглядит старше: полное, слегка припухлое скуластое лицо, плотно сжатые губы, крупный, с горбинкой нос, вьющиеся, наверно, очень мягкие волосы и странные глаза. Они спокойные, даже ленивые, но где-то в уголках затаилась озорная, бесшабашная искорка…
Остальные астронавты еще моложе. Инженеры — муж и жена; в папке их общая фотография, они всегда летали вместе. Штурман — у него задумчивый взгляд музыканта. Девушка — врач. Наверно, такой серьезный вид был и у меня на первом снимке, когда я поступала в Звездный флот. Астрофизик — упрямый взгляд, лицо в пятнах от ожогов; вместе с капитаном он совершал посадку на Дионе, спутнике Сатурна.
Двенадцатый пункт летных книжек. Я перелистываю страницы и убеждаюсь: да, снимки сказали правду. Штурман — композитор и музыкант. Серьезная девушка увлекается серьезным делом — микробиологией. Астрофизик упорно изучает языки: он уже в совершенстве владеет пятью языками, на очереди латынь и древнегреческий. Инженеры, муж и жена, имеют одно увлечение — шахматы, причем новые шахматы, с двумя белыми и двумя черными ферзями и доской в восемьдесят одну клетку…
Заполнен двенадцатый пункт и в летной книжке капитана. У командира странное увлечение — необычное, уникальное. Мне еще ни разу не приходилось встречать ничего подобного. Капитан с детства увлекается живописью- это понятно: его мать была художницей. Но капитан почти не пишет, нет, его интересует другое. Он мечтает открыть давно утерянные секреты средневековых мастеров — составы масляных красок, их смеси, способы письма. Он ведет химические исследования, как всегда, с упорством ученого и темпераментом художника.
Шесть человек — шесть разных характеров, разных судеб. Но тон задает капитан. Его любят, ему верят, ему подражают. И поэтому все умеют быть до невозмутимости спокойными и безудержно азартными.
Старт.
“Полюс” уходит к Звезде Барнарда. Работает ядерный реактор, из дюз вылетает невидимый поток ионов. Ракета летит с ускорением, постоянно ощущается перегрузка. Первое время трудно ходить, трудно работать. Врач строго следит за установленным режимом. Астронавты привыкают к условиям полета. Собрана оранжерея, поставлен радиотелескоп. Начинается нормальная жизнь. Очень немного времени занимает контроль за работой реактора, приборов, механизмов. Четыре часа в день — обязательные занятия по специальности. Остальное время каждый использует как хочет. Штурман сочинил песенку — ее напевает весь экипаж. Шахматисты часами просиживают над доской. Астрофизик читает в подлиннике Плутарха…
В бортовом журнале короткие записи: “Полет продолжается. Реактор и механизмы работают безупречно. Самочувствие отличное”. И вдруг почти крик: “Ракета ушла за пределы телеприема. Вчера смотрели последнюю передачу с Земли. Как тяжело расставаться с родиной!” Снова идут дни. Запись в журнале: “Усовершенствовали приемную антенну оптической связи. Надеемся, что сигналы с Земли удастся ловить еще дней семь — восемь”. Они радовались, как дети, когда связь работала еще двенадцать дней…
Набирая скорость, ракета летела к Звезде Барнарда. Шли месяцы. Ядерный реактор работал с исключительной точностью. Топливо расходовалось строго по расчету — и ни миллиграммом больше.
Катастрофа произошла внезапно.
Однажды — это было па восьмом месяце полета — изменился режим работы реактора. Побочная реакция вызвала резкое увеличение расхода горючего. В бортовом журнале появилась короткая запись: “Не знаем, чем вызвана побочная реакция”. Да, в те времена еще не знали, что ничтожные примеси в ядерном горючем иногда могут изменить ход реакции…
За окном шумит море. Ветер усилился, волны уже не шуршат — они зло фыркают, наскакивая на берег. Откуда-то издалека доносится смех. Я не могу, не должна отвлекаться. Я почти вижу этих людей, в ракете. Я знаю их — и могу представить, как это было. Быть может, я ошибаюсь в деталях — какое это имеет значение? Впрочем, нет, даже в деталях я не ошибаюсь. Я уверена, что это было так.
В реторте — над горелкой — кипела, пенилась коричневая жидкость. Красные огоньки отблескивали на стекле. Инженер неслышно вошел в каюту…
В реторте кипела, пенилась коричневая жидкость. Бурые пары шли по змеевику в конденсатор. Капитан внимательно рассматривал пробирку с темно-красным порошком. Открылась дверь. Пламя горелки задрожало, запрыгало. Капитан обернулся. В дверях стоял инженер.
Инженер волновался. Он умел держать себя в руках, но голос выдавал волнение. Голос был чужим, громким, неестественно твердым. Инженер старался говорить спокойно — и не мог.
— Садись, Николай. — Капитан придвинул ему кресло. — Я проделал эти расчеты вчера и получил такой же результат… Так ты садись…
— Что же теперь?
— Теперь? — Капитан посмотрел на часы. — До ужина пятьдесят пять минут. Значит, мы успеем поговорить. Предупреди, пожалуйста, всех.
— Хорошо, — машинально ответил инженер. — Я скажу. Да, я скажу.
Он не понимал, почему капитан медлит. С каждым мгновением скорость “Полюса” увеличивалась, решение нужно было принимать безотлагательно.
— Посмотри, — сказал капитан, передавая ему пробирку. — Тебя это, наверно, заинтересует. Там ртутная киноварь. Чертовски привлекательная краска. Но обычно она темнеет на свету. Я докопался — тут все дело в степени дисперсности…
Он долго объяснял инженеру, как ему удалось получить устойчивую на свету ртутную киноварь. Инженер нетерпеливо встряхивал пробирку. Над столом висели вделанные в стену часы, и инженер не мог не смотреть на них: полминуты — скорость увеличилась на два километра в секунду, еще минута — еще четыре километра в секунду…
— Так я пойду, — сказал он наконец. — Надо предупредить остальных.
Капитан плотно прикрыл дверь каюты. Небрежно сунул пробирку в штатив. Прислушался. Тихо гудела охлаждающая система реактора. Работали двигатели, ускоряя полет “Полюса”.
…Через десять минут капитан сошел вниз, в кают-компанию. Пять человек встали, приветствуя его. Все они были в форме астронавтов, надеваемой лишь изредка, в торжественных случаях, и капитан понял: объяснять положение никому не надо.
— Так… — проговорил он. — Кажется, только я не догадался надеть мундир…
Никто не улыбнулся.
— Садитесь, — сказал капитан. — Военный совет… Так… Ну ладно. Пусть, как положено, первым начнет младший. Вы, Леночка. Что нам делать, как вы думаете? — Он обернулся к девушке.
Та ответила очень серьезно:
— Я врач, Алексей Павлович. А вопрос прежде всего технический. Разрешите, я выскажу свое мнение позже.
Капитан кивнул:
— Пожалуйста. Вы самая умная из нас, Леночка. И, как всякая женщина, самая хитрая. Готов держать пари, что мнение у вас есть. Уже есть.
Девушка не ответила.
— Итак, — продолжал капитан, — Леночка будет говорить потом. Тогда ты, Сергей.
Астрофизик развел руками.
— К моей специальности это тоже не относится. Твердого мнения у меня нет. Но я знаю, что горючего хватит на полет к Звезде Барнарда. Почему же возвращаться с полдороги?
— Почему? — переспросил капитан. — Да потому, что вернуться оттуда мы уже не сможем. С полпути можем. Оттуда — нет.
— Согласен, — задумчиво сказал астрофизик. — А впрочем, разве мы не сможем вернуться оттуда? Сами мы, конечно, не вернемся. Но ведь за нами прилетят. Увидят, что мы не возвращаемся, и прилетят. Астронавтика развивается.
— Развивается, — усмехнулся капитан. — С течением времени… Итак, лететь вперед? Я правильно понял? Хорошо. Теперь ты, Георгий К твоей специальности это относится?
Штурман вскочил, оттолкнул кресло.
— Сядь, — сказал капитан. — Сядь и говори спокойно. Не прыгай.
— Ни в коем случае не возвращаться! — Штурман почти кричал. — Только вперед! Через невозможное — вперед! Нет, ну в самом деле, подумайте, как можно вернуться? Знали мы, что экспедиция будет трудной? Знали! И вот первая трудность — и мы готовы отступить… Нет, нет, только вперед!
— Та-ак, — протянул капитан. — Через невозможное- вперед. Красиво… Ну, а что думают инженеры? Вы, Нина Владимировна? Ты, Николай?
Инженер посмотрел на жену. Та кивнула, и он начал говорить. Он говорил спокойно, словно размышляя вслух:
— Наш полег к Звезде Барнарда — исследовательская экспедиция. Если мы, шесть человек, узнаем нечто новое, сделаем какие-то открытия, это еще не будет иметь никакой цены. Открытое нами только тогда приобретет цену, когда станет известно людям, человечеству. Если мы долетим до Звезды Барнарда и не будем иметь возможности вернуться назад, что толку в наших открытиях? Сергей говорил, что за нами в конце концов прилетят. Верю. Но те, кто прилетят, и без нас сделают эти открытия. В чем же будет наша заслуга? Что сделает для людей наша экспедиция?.. По существу, мы принесем только вред. Да, вред. На Земле будут ждать возвращения нашей экспедиции. Ждать совершенно напрасно. Вернемся сейчас — потери времени удастся свести к минимуму. Вылетит новая экспедиция. Собственно, мы же и вылетим. Пусть мы потеряем несколько лет, зато собранный нами материал будет доставлен на Землю. А сейчас мы лишены этой возможности… Лететь? Для чего? Нет, мы — Нина и я — против. Надо возвращаться. Немедленно.
Наступило продолжительное молчание. Потом Лена спросила:
— А как думаете вы, капитан?
Капитан грустно улыбнулся:
— Я думаю, наши инженеры правы. Красивые слова — только слова. А здравый смысл, логика, расчет — на стороне инженеров. Мы летим, чтобы сделать открытия. И, если эти открытия не будут переданы на Землю, грош им цена. Николай прав, тысячу раз прав…
Зарубин встал, тяжело прошелся по каюте. Ходить было трудно: тройная перегрузка, вызванная ускорением ракеты, сковывала движения.
— Вариант с ожиданием помощи отпадает, — продолжал капитан. — Остаются две возможности. Первая — повернуть к Земле. Вторая — лететь к Звезде Барнарда… и все-таки вернуться оттуда на Землю. Вернуться, несмотря на потерю горючего.
— Как? — спросил инженер.
Зарубин подошел к креслу, сел, ответил не сразу.
— Я не знаю, как. Но у нас есть время. До Звезды Барнарда еще одиннадцать месяцев полета. Если вы решите возвращаться сейчас, мы вернемся. Но, если вы верите, что за одиннадцать месяцев удастся что-то придумать, изобрести, тогда… тогда через невозможное — вперед!.. Вот так, друзья. Что же вы скажете? Вот вы, Леночка.
Девушка лукаво прищурилась.
— Как всякий мужчина, вы очень хитрый. Готова держать пари, что вы уже кое-что придумали.
Капитан расхохотался:
— Проиграете! Ничего не придумал. Но еще есть одиннадцать месяцев. За это время можно что-то придумать.
— Мы верим, — сказал инженер. — Твердо верим. — Он помолчал. — Хотя, по правде сказать, я не представляю, как удастся выкрутиться. На “Полюсе” останется восемнадцать процентов горючего. Восемнадцать вместо пятидесяти… Но раз вы сказали — всё. Идём к Звезде Барнарда. Как говорит Георгий, через невозможное — вперед.
Тихо поскрипывает дверь. Ветер перелистывает страницы, рыщет по комнате, наполняя ее влажным запахом моря. Удивительная вещь — запах. В ракетах его нет. Кондиционеры очищают воздух, поддерживают нужную влажность, температуру. Но кондиционированный воздух безвкусен, как дистиллированная вода. Не раз испытывались генераторы искусственных запахов; пока из этого ничего не получилось. Аромат обычного — земного воздуха слишком сложен, воссоздать его нелегко. Вот сейчас… Я чувствую и запах моря, и запах сырых, осенних листьев, и едва уловимый запах духов, и временами, когда ветер усиливается, запах земли. И еще — слабый запах краски.
Ветер перелистывает страницы… На что рассчитывал капитан? Ведь именно ему придется “что-то придумать”. В сущности, он единственный на корабле опытный астронавт.
Зарубин может, конечно, рассчитывать на помощь экипажа — штурмана, инженеров, астрофизика, врача. Но это потом. Сначала надо “что-то придумать”. Такова специальность командира корабля.
Я врач, но я летала и знаю, что чудес не бывает. Когда “Полюс” долетит до Звезды Барнарда, на ракете останется только восемнадцать процентов горючего. Восемнадцать вместо пятидесяти…
Чудес не бывает. Но, если бы капитан спросил меня, верю ли я, что он найдет выход, я бы ответила: “Да”. Ответила бы сразу, не задумываясь: “Да, да, да!” В чудеса я не верю, но твердо верю в людей.
Утром я попросила заведующего показать мне картины Зарубина.
— Надо подняться наверх, — сказал он. — Только… Скажите, вы прочитали все?
Он выслушал мой ответ, кивнул.
— Понимаю. Я так и думал. Да, капитан взял на себя большую ответственность… Вы бы ему поверили?
— Да.
— Я тоже.
Он долго молчал, покусывая губы. Затем встал, поправил очки.
— Что ж, пойдемте.
Заведующий прихрамывал. Мы медленно шли по коридорам архива.
— Вы еще прочтете об этом, — говорил заведующий. — Если не ошибаюсь, второй том, страница сотая и дальше. Зарубин хотел разгадать тайны итальянских мастеров эпохи Возрождения. С восемнадцатого века начинается упадок в живописи масляными красками — я имею в виду технику. Многое считалось безвозвратно утерянным. Художники не умели получать краски одновременно яркие и долговечные. Чем ярче тона, тем быстрее темнели картины. Особенно это относится к синим и голубым краскам. Ну, а Зарубин… Да вы увидите.
Картины Зарубина висели в узкой, залитой солнцем галерее. Первое, что мне бросилось в глаза, — каждая картина была написана только одним цветом — красным, синим, зеленым…
— Это этюды, — сказал заведующий. — Проба техники, не более. Вот “Этюд в синих тонах”.
В голубом небе бок о бок летели две хрупкие человеческие фигурки с пристегнутыми крыльями — мужчина и женщина. Все было написано синим, но мне никогда не приходилось видеть такого бесконечного многообразия оттенков. Небо казалось ночным, иссиня-черным у левого нижнего края картины и прозрачным, наполненным жарким полуденным воздухом — в противоположном углу. Люди, крылья переливались оттенками голубого, синего, фиолетового. Местами краски были упругие, яркие, сверкающие, местами — мягкие, приглушенные, прозрачные. Рядом с этим этюдом “Голубые танцовщицы” Дега производили бы впечатление картины тусклой, бедной красками.
Тут же висели другие картины. “Этюд в красных тонах”: два алых солнца над неведомой планетой, хаос теней и полутеней — от кроваво-красных до светло-розовых. “Этюд в коричневых тонах”: феерический, выдуманный лес…
— Зарубин фантазировал, — сказал заведующий. — Он просто испытывал свои краски. Но потом…
Заведующий умолк. Я ждала, глядя в голубые, непроницаемые стекла очков.
— Прочитайте дальше, — тихо произнес он. — Потом я покажу вам другие картины. Тогда вы поймете.
…Я читаю так быстро, как только могу, — стараюсь схватить главное…
“Полюс” летел к Звезде Барнарда. Скорость ракеты достигла предела, двигатели начали работать на тормозном режиме. Судя по коротким записям в бортовом журнале, все шло нормально. Не было аварий, не было болезней. И сам капитан был, как всегда, спокоен, уверен, весел. Он по-прежнему много занимался технологией красок, писал этюды…
О чем он думал, оставаясь в своей каюте? Бортовой журнал, личный дневник штурмана не отвечают на этот вопрос. Но вот интересный документ. Это — рапорт инженеров. Речь идет о неполадках в системе охлаждения. Суховатый, точный язык, технические термины. А между строк я читаю: “Друг, если ты передумал, это позволит повернуть. Отступить с честью…” И тут же надпись, сделанная рукой капитана: “Систему охлаждения будем ремонтировать после достижения Звезды Барнарда”. Это звучит так: “Нет, друзья, я не передумал”.
Зарубин не передумал. Он вел “Полюс” через невозможное — вперед.
Спустя девятнадцать месяцев после вылета ракета достигла Звезды Барнарда. У тусклой красной звезды оказалась одна планета, по размерам почти такая же, как и Земля, но покрытая льдами. “Полюс” пошел на посадку. Ионный поток, выбрасываемый из дюз ракеты, расплавил лед, и первая попытка оказалась неудачной. Капитан выбрал другое место — и снова лед начал плавиться… Шесть раз заходил “Полюс” на посадку, пока не удалось нащупать подо льдом гранитную скалу.
С этого момента в бортовом журнале начинаются записи, сделанные красными чернилами. По традиции, так отмечались открытия.
Планета была мертвой. Ее атмосфера состояла почти из чистого кислорода, но ни одного живого существа, ни одного растения не оказалось на этой замерзшей планете. Термометр показывал минус пятьдесят градусов. “Бездарная планета, — записано в дневнике штурмана, — но зато какая звезда! Каскад открытий…”
Да, это был каскад открытий. Даже сейчас, когда наука о строении и эволюции звезд шагнула вперед, даже сейчас открытия, сделанные экспедицией “Полюса”, во многом сохранили свое значение. Исследования газовой оболочки “красных карликов” типа Звезды Барнарда и по сей день остаются наиболее полными и точными.
Бортовой журнал… Научный отчет… Рукопись астрофизика с парадоксальной гипотезой эволюции звезд… И, наконец, то, что я ищу: приказ командира о возвращении. Это неожиданно, невероятно. И, еще не веря, я быстро переворачиваю страницы. Запись в дневнике штурмана. Теперь я верю, знаю — это было так.
Однажды капитан сказал:
— Все! Надо возвращаться.
Пять человек молча смотрели на Зарубина. Мерно щелкали часы…
Пять человек смотрели на капитана. Они ждали.
— Надо возвращаться, — продолжал капитан. — Вы знаете, осталось восемнадцать процентов горючего. Но выход есть. Прежде всего — мы должны облегчить ракету. Нужно снять всю электронную аппаратуру, за исключением корректирующих установок… — Он увидел, что штурман хочет что-то сказать, и остановил его жестом: — Так надо. Приборы, внутренние переборки опорожненных баков, часть оранжереи. И главное — громоздкие электронные установки. Но это не все. Основной расход топлива связан с небольшим ускорением в первые месяцы полета. Придется смириться с неудобствами: “Полюс” должен взлететь не с тройным ускорением, а с двенадцатикратным.
— При таком ускорении невозможно управление ракетой, — возразил инженер. — Пилот не сможет…
— Знаю, — жестко перебил капитан. — Знаю. Управление первые месяцы будет вестись отсюда, с планеты. Здесь останется один человек… Тише! Я сказал — тише! Запомните: другого выхода нет. Будет так. Теперь дальше. Вы, Нина Владимировна, и ты, Николай, не можете остаться: у вас будет ребенок. Да, я знаю. Вы, Леночка, врач, вы должны лететь. Сергей астрофизик. Он тоже полетит. У Георгия мало выдержки. Поэтому останусь я. Еще раз — тише! Будет так, как я сказал.
…Передо мной расчеты, сделанные Зарубиным. Я врач, не все мне понятно. Но одно я вижу сразу: расчеты сделаны, что называется, на пределе. До предела облегчена ракета, до предела форсированы стартовые перегрузки. Большая часть оранжереи остается на планете, и потому расчетный рацион астронавтов невелик — много ниже установленных норм. Снята с ракеты система аварийного энергопитания с двумя микрореакторами. Снято почти все электронное оборудование. Если в пути случится что-то непредвиденное, возвратиться к Звезде Барнарда ракета уже не сможет. “Риск в кубе” — так записано в дневнике штурмана. И ниже: “Но для того, кто остается здесь, — риск в десятой, сотой степени…”
Зарубину придется ждать четырнадцать лет. Только тогда за ним придет другая ракета. Четырнадцать лет одному, на чужой, замерзшей планете…
Снова расчеты. Главное — энергия. Ее должно хватить на телеуправление ракетой, ее должно хватить на четырнадцать долгих, бесконечно долгих лет. И опять все рассчитано на пределе, в обрез.
Фотоснимок жилища капитана. Оно собрано из секций оранжереи. Сквозь прозрачные стенки видна электронная аппаратура, микрореакторы. На крыше установлены антенны телеуправления. Кругом — ледяная пустыня. В сером, подернутом мутной дымкой небе холодно светит Звезда Барнарда. Ее диск вчетверо больше Солнца, но лишь немногим ярче Луны.
Я быстро перелистываю бортовой журнал. Тут все: и наставление капитана, и договоренность о радиосвязи в первые дни полета, и список предметов, которые надо доставить капитану… И вдруг два слова: “Полюс” вылетает”.
А потом идут странные записи. Кажется, их сделал ребенок: строки наползают друг на друга, буквы угловаты, изломанны. Это двенадцатикратная перегрузка.
Я с трудом разбираю слова. Первая запись: “Все хорошо. Проклятая перегрузка! В глазах фиолетовые пятна…” Через два дня: “Набираем скорость по расчету. Ходить невозможно, приходится ползать…” Еще через неделю: “Тяжело, очень (зачеркнуто)… Выдержим. Реактор работает на расчетном режиме”.
Два листа в бортовом журнале не заполнены. А на третьем, залитом чернилами, наискось сделана надпись: “Телеуправление нарушено. Лучи рассеиваются каким то препятствием. Это (зачеркнуто)… Это конец…” Но тут же, у самого края листа, выведено другим — четким — почерком: “Телеуправление восстановлено. Индикатор мощности показывает четыре единицы. Капитан отдает всю энергию своих микрореакторов, и мы не можем ему помешать. Он жертвует собой…”
Я закрываю бортовой журнал. Сейчас я могу думать только о Зарубине. Наверно, для него было неожиданным нарушение телеуправления. Внезапно зазвонил индикатор…
Тревожно звенел контрольный сигнал индикатора. Стрелка, вздрагивая, опускалась к нулю. Радиолуч встретил препятствие, телеуправление прервалось.
Капитан стоял у прозрачной стены оранжереи. Тусклое багровое солнце заходило за горизонт. По ледяной равнине бежали коричневые тени. Ветер гнал, подхлестывал снежную пыль, поднимал ее в мутное красно-серое небо.
Настойчиво звенел контрольный сигнал индикатора. Радиоизлучение рассеивалось; его мощности не хватало для управления ракетой. Зарубин смотрел на заходящую Звезду Барнарда. За спиной капитана лихорадочно метались вспышки ламп на панели электронного навигатора.
Багровый диск быстро скрывался за горизонтом. На мгновение заискрились алые огоньки: последние лучи преломились в мириадах льдинок. Потом наступила темнота.
Зарубин подошел к приборному щиту. Выключил сигнал индикатора. Стрелка стояла на нуле. Зарубин повернул штурвал регулятора мощности. Оранжерея наполнилась гулом моторов охлаждающей системы. Зарубин долго вращал штурвал — до отказа, до упора. Перешел на другую сторону щита, снял ограничитель и еще дважды повернул штурвал. Гул превратился в надсадный, пронзительный, звенящий рев.
Капитан побрел к стенке, сел. Руки его дрожали. Он достал платок, вытер лоб. Прижался щекой к прохладному стеклу.
Нужно было ждать, пока новые, огромной мощности сигналы дойдут до ракеты и, отразившись, вернутся обратно.
Зарубин ждал.
Он потерял представление о времени. Ревели микрореакторы, доведенные почти до взрывного режима, выли, стонали двигатели охлаждающей системы. Содрогались хрупкие стены оранжереи…
Капитан ждал.
Наконец какая-то сила заставила его встать и подойти к приборному щиту. Стрелка индикатора мощности стояла у зеленой черты. Мощность сигналов теперь была достаточна для управления ракетой. Зарубин слабо улыбнулся, сказал: “Ну вот…” — и взглянул на расходомер. Энергия расходовалась в сто сорок раз быстрее, чем предусматривал расчет.
В эту ночь капитан не спал. Он составлял программу для электронного навигатора. Нужно было устранить отклонения, вызванные нарушением связи.
Ветер гнал по равнине снежные волны. Над горизонтом разгоралось неяркое полярное сияние.
Гремели взбесившиеся микрореакторы, отдавая энергию. То, что было скупо рассчитано на четырнадцать лет, сейчас щедро изливалось в пространство…
Заложив программу в электронную машину, капитан устало прошелся по оранжерее. Над прозрачным потолком светили звезды. Прислонившись к приборному щиту, капитан смотрел в небо. Где-то там “Полюс”, набирая скорость, уверенно летел к Земле.
Было очень поздно, но я все-таки пошла к заведующему. Я вспомнила, что он говорил о каких-то других картинах Зарубина.
Заведующий не спал.
— Я знал, что вы придете, — сказал он, поспешно надевая очки. — Идемте, это рядом.
В соседней комнате, освещенной флюоресцентными лампами, висели две небольшие картины. В первый момент я подумала, что заведующий ошибся. Мне показалось, что Зарубин не мог написать эти картины. Они нисколько не походили на то, что я видела днем: ни экспериментов с красками, ни фантастических сюжетов. Это были обычные пейзажи. На одном — дорога и дерево, на другом — опушка леса.
— Да, это Зарубин, — словно угадав мои мысли, проговорил заведующий. — Он остался на планете — вы, конечно, уже знаете. Что ж, это был дерзкий выход, но все-таки выход. Сужу как астронавт… как бывший астронавт. — Заведующий поправил голубые очки, помолчал. — Но потом Зарубин сделал то, что… Да вы знаете… Энергию, рассчитанную на четырнадцать лет, он отдал в течение четырех недель. Он восстановил управление ракетой, вывел “Полюс” на курс. Ну, а когда ракета достигла субсветовой скорости, началось торможение с обычными перегрузками; экипаж сам управлял ракетой. В микрореакторах Зарубина к этому времени почти не осталось энергии. И ничего уже нельзя было сделать. Ничего… В те дни Зарубин и писал картины. Он любил Землю, жизнь…
На картине — проселочная дорога, идущая на подъем. У дороги — могучий взлохмаченный дуб. Он написал его в манере Жюля Дюпре, в манере барбизонской школы: приземистый, узловатый, полный жизни и сил. Ветер гонит растрепанные облачка. У придорожной канавы лежит камень; кажется, на нем только что сидел путник… Каждая деталь выписана тщательно, любовно, с необыкновенным богатством цветовых и световых оттенков.
Другая картина не окончена. Это лес весной. Все наполнено воздухом, светом, теплом… Удивительные золотистые тона… Зарубин знал душу красок.
— Я доставил эти картины на Землю, — тихо сказал заведующий.
— Вы?!
— Да. — Голос заведующего звучал совсем грустно, даже виновато. — В тех материалах, что вы смотрели, нет конца. Это относится уже к другим экспедициям… “Полюс” вернулся на Землю, и сразу же была выслана спасательная экспедиция. Сделали все, чтобы ракета пришла к Звезде Барнарда как можно скорее. Экипаж решил проделать весь путь с шестикратным ускорением. Они достигли этой планеты — и не нашли даже оранжереи. Десятки раз рисковали жизнью, но не нашли… Потом — это было уже через много лет — послали меня. В пути была авария… Вот, — заведующий поднял руку к очкам. — Но мы долетели. Обнаружили оранжерею, картины… Нашли записку капитана.
— Что там было?
— Только три слова: “Через невозможное — вперед”.
Мы молча смотрели на картины. Я вдруг подумала, что Зарубин писал их по памяти. Кругом были льды, зловеще светила багровая Звезда Барнарда, а он смешивал на палитре теплые солнечные краски… В двенадцатом пункте анкеты Зарубин мог бы написать: “Увлекаюсь… нет, люблю, горячо люблю нашу Землю, ее жизнь, ее людей”.
Тихо в опустевших коридорах архива. Окна полуоткрыты, морской ветер шевелит тяжелые шторы. Размеренно, упорно накатываются волны. Кажется, они повторяют три слова: “Через невозможное — вперед”. Тишина, потом приходит волна и выплескивает: “Через невозможное — вперед”. И снова тишина…
Мне хочется ответить волнам: “Да, только вперед, всегда вперед!”
Я — двойник астронавта Хаютина.
Насколько я знаю, двойников было немного: человек триста, не больше. В наше время мало кто помнит, что значит быть двойником астронавта.
Двойники появились за год или за два до конца XX столетия. Это было накануне первого межзвездного перелета. Шли испытания ионных кораблей, и за каким-то порогом скорости обычно нарушалась связь. Станции космосвязи принимали обрывки до неузнаваемости искаженных фраз. Тогда и появились двойники. Идея здесь проста: два человека, долгое время находящиеся вместе, постепенно становятся во многом похожими и приобретают способность понимать друг друга с полуслова. Двойники — это, конечно, преувеличение. Но, если на Земле оставался человек, до этого несколько лет не разлучавшийся с астронавтом, связь становилась надежнее. Для двойника достаточно было одного слова, восклицания, даже интонации.
Первую группу двойников готовили очень тщательно. Этим специально занимались крупнейшие кибернетики и психологи. Потом удалось найти причины, вызывающие нарушение связи. Необходимость в помощи двойников возникала все реже и реже.
Подготовку двойников прекратили. Астронавт сам, если хотел, выбирал себе двойника. Выбор утверждался теми, кто ведал подготовкой астронавтов. Но это была уже формальность.
Я стал двойником Хаютина, когда связь работала безупречно. Да я и не думал, что мне придется когда-нибудь участвовать в расшифровке сообщений, посланных Хаютиным. Это слишком далеко от моей специальности- истории античного мира. Я ни о чем тогда не думал. Просто мне хотелось стать двойником астронавта, его другом и полномочным представителем на Земле…
С тех пор прошло сто десять лет. Я давно не слышал, чтобы космосвязи требовалась помощь двойников. И вот теперь обратились ко мне.
В двух первых полетах к звездам у астронавтов еще были двойники. Но связь работала надежно, и это привело к дискуссии: нужны ли двойники? Почти все говорили — нет, не нужны. А Хаютин утверждал: придет время, и двойники снова понадобятся, но тогда будет поздно их подготавливать. С Хаютиным не согласились. Ему просто уступили. Двойники — романтическая традиция, стоило ли восставать против нее? Так думали все.
Неужели Хаютин предвидел то, что случилось сейчас? Если так, он выбрал себе плохого двойника.
…Девять лет назад Хаютин вылетел к системе Альфы Центавра. В то время его назначили председателем Контрольного Совета. Казалось бы, какое дело Контрольному Совету до Искры? Это самая благополучная планета. Она удивительно похожа на Землю. Единственное отличие в том, что там светят Белая и Оранжевая. Но Оранжевая далеко от Искры. А Белая — совсем как наше Солнце, только ярче.
Хаютин много рассказывал мне об Искре. Он побывал на ней в свой первый рейс. Потом он летал к Сириусу, Проциону, Альтаиру. Но чаще всего мы говорили с ним об Альфе и ее планетах. Там его постигла единственная за все время неудача. В тот раз он летел к Танифе. На языке маори “танифа” значит “дракон”. Танифа, обращающаяся вокруг Оранжевой, действительно подобна дракону. Хаютин и еще четверо астронавтов первыми высадились на этой планете. Вернулся только один Хаютин. Он едва добрался до Искры, и его долго лечили. У него был сломан позвоночник. Это — Танифа. Тройная сила тяжести, раскаленный туман, лавовые озера, болотистые леса, кишащие бронированными змеями…
Хаютин привез мне с Танифы камень. У меня много камней с чужих планет, они сложены в углу комнаты. Особенно хороши зеркальные камни с Зари, планеты в системе Сириуса. На Заре удивительно ровные и тихие ветры. Они веками дуют в одном направлении, до блеска полируя камни. А камни, которые Хаютин подобрал близ Проциона, на Флоре, светятся черным — такой у них глубокий черный цвет. Мои любимцы — желтые камни с Норда из системы Вольф-359. Они закручены спиралью, как ракушки, и пахнут хвоей.
Обломок красной лавы с Танифы лежит отдельно, в ящике. В глубине лавы — клубок маленьких змей, похожих на согнутые гвозди. Если смотреть сквозь камень на яркий свет, внутри вспыхивают и гаснут злые огоньки. От этого кажется, что змеи шевелятся, пытаясь вырваться из застывшей лавы.
Да, это Танифа. Но Искра другая; она похожа на побережье Средиземного моря. Только краски там еще более яркие, словно их только что покрыли лаком.
О своем полете на Искру Хаютин объявил мне совсем неожиданно. Я спросил:
— Зачем ты летишь?
В тот вечер мы сидели на обрыве и смотрели на море. Мы ждали, когда поднимется луна. Над водой уже полыхали лиловые зарницы. Атмосферу на Луне создали, когда Хаютин был в полете, и он еще не привык к лиловым восходам. Но за все время, что я его знаю, он ни разу не заставлял меня повторять вопрос.
— Зачем ты летишь? — снова спросил я. — Что там случилось?
— Не знаю, — ответил Хаютин.
Я видел — он действительно не знает. Он только догадывается о чем-то, и это еще очень смутная догадка. Смутная и тревожная.
— Не знаешь и летишь?
Он смотрел на море. Над горизонтом поднялась гранатовая полоска. От нее растекались лиловые лучи, и ночь сразу раскололась на фиолетовое небо и иссиня-черное море.
— Искра далеко, — сказал Хаютин. — Сообщения, которые мы сейчас получаем, отправлены свыше пятидесяти месяцев назад. Никто не знает, что там сегодня, в эту минуту.
Я был удивлен. До всех планет в других звездных системах далеко, и все привыкли к этому. Притом Искра самая близкая к нам планета.
— Пока ты долетишь до Искры, пройдет лет восемь, — сказал я. — Если там что-то случилось, ты все равно опоздаешь.
— Опоздаю, — согласился он. — Хотя я буду лететь пять лет. Я иду один, на фотонном разведчике.
О фотонных разведчиках я слышал. Это были скоростные, но еще очень ненадежные корабли. Обычно их пилотировали автоматы. Я подумал, что на Искре произошло что-то чрезвычайное.
— Надолго? — спросил я.
Луна поднялась над морем. По волнам протянулась изумрудная дорожка. Море, казавшееся до этого черной плоскостью, сразу приобрело глубину. Ни одно сочетание красок не дает такого ощущения бездны, как это черно-изумрудное свечение. А зеленоватая Луна, приплюснутая, лохматая, быстро поднималась над горизонтом, выбрасывая струи ярко-лимонного света.
— Надолго, — ответил Хаютин.
Мы пошли к дому. Тропинка, ведущая от обрыва к морю, сад, стеклянные стены моего домика — все было изумрудным. Это волшебный цвет. В него окрашены все сказки, которые я помню с детства. И мои воспоминания, картины прошлого тоже приходят в изумрудной дымке. Я был рад Хаютину: в лунные ночи я не люблю работать. Как обычно, Хаютин уехал утром, не прощаясь. Я нашел у его кровати раскрытую книгу. На полях было написано: “Формулы врут — чем дальше от Земли, тем сильнее земное притяжение”.
От Хаютина долго не было вестей. Потом я узнал, что где-то в середине пути он резко увеличил скорость. Я специально запросил Звездный Центр, все ли благополучно на Искре. Человек, с которым я говорил, ответил: да, конечно, хотя Хаютин мог получить какое-то сообщение с Искры.
Шли годы. Я не боялся за Хаютина. Рейс к Искре после других его полетов был прогулкой. Однажды мне сообщили, что Хаютин благополучно прибыл на Искру. Но прошло меньше суток, и я получил письмо со штампом Верховного Совета. “Это проблема чрезвычайного значения. Мы передаем ее на всеобщее обсуждение. Просим выступить за Хаютина…”
Короткое письмо и коробка с двумя кристаллами. На них записана передача, принятая с Искры. Как всегда, передача начинается с цифр. “99” — это значит, что сообщение относится к категории особо важных. “100” — сообщение адресовано не только Земле, но и людям на других планетах. “107” — кодовый знак председателя Контрольного Совета.
На обоих кристаллах записан разговор Хаютина с Шайном, руководителем всех работ в системе Альфы Центавра. Запись велась с середины разговора, с того момента, как Шайн включил стереограф. Изображение объемное, но бесцветное.
Хаютин сидит в кресле. Он еще не снял противоперегрузочного костюма. За окном видны стартовые вышки; это какая-то комната на ракетодроме. В комнате два кресла и низкий столик. Хаютин почти не изменился с тех пор, как мы виделись в последний раз. Полет продолжался для него месяца четыре, не больше.
Шайн невысокий, очень смуглый, в белом костюме. У Шайна правильные черты лица, но глаза постоянно прищурены. От этого кажется, что он усмехается чему-то своему, скрытому от других. На Искре привыкают щуриться: Белая светит ярче Солнца.
— Теперь, Шайн, вы говорите не только со мной.
Шайн (он настраивал стереограф) отходит к своему креслу, присаживается на подлокотник. Он говорит, обращаясь только к Хаютину.
— Я думал, вы сможете понять! — Голос у него резкий, неприятный. — Вы первым были на Танифе. Потом мы одиннадцать раз посылали туда людей. Одиннадцать неудач! О каком легкомыслии после этого может идти речь? Мы знаем Танифу, как свою Искру. Знаем… и топчемся на месте!
— Надо создать более совершенное оборудование…
Хаютин говорит еще что-то, но смех Шайна заглушает его слова.
— Жить в скафандрах? Кому это нужно! Никто не согласится жить на Танифе в скафандрах. А мы хотим, чтобы она вся — понимаете, вся! — была населена людьми. Как другие планеты.
— Значит, надо изменить атмосферу.
Шайн пожимает плечами:
— На Танифе тройная сила тяжести, вы это знаете. — Он не дает Хаютину ответить. — Я знаю, что вы скажете. Надо ждать, не так ли? Ждать, пока будет решена проблема управления гравитацией, и тогда все изменить на Танифе: силу тяжести, климат, атмосферу… Будет вторая Искра. А мы хотим жить на Танифе! Когда-то была Земля. Одна Земля. Потом создали атмосферу на Марсе. Появилась Земля номер два. Затем Венера — она стала Землей номер три. Искра, Заря, Флора, даже ваша Луна — все это копии Земли. Будет Земля номер семьдесят и Земля номер тысяча. Вы этого хотите? Скажите, товарищ Хаютин, вы так представляете себе будущее человека в космосе: идти за сотни парсеков и все перестраивать, чтобы было как на Земле? Но Вселенная бесконечна. Значит, бесконечно повторять одно и то же? Земля, еще Земля, еще Земля… Боюсь, вы не думали об этом…
…Шайн, конечно, ошибался. Теперь-то я знаю: Хаютин давно догадывался о том, что собираются предпринять на Искре. Но я плохой двойник. Я ничего не заметил.
В сущности, я стал двойником астронавта случайно. Это произошло сто десять лет назад здесь, на обрыве. В то время обрыв был совершенно другим: скала, кое-где прикрытая потрескавшейся землей. Я жил в палатке и писал о греко-персидских войнах. Я был один на этом пустынном берегу Каспия. Половину мира занимало серое море, половину — прокаленные солнцем рыжеватые пески. Историку трудно работать в городе; не удается войти в ритм той эпохи, о которой думаешь. На обрыве мне ничто не мешало. Иногда я терял представление о времени. По ночам сквозь шум прибоя я слышал мерную поступь афинских фаланг. Ветер пел походную песню, и голосами чаек кричали жрецы, предрекая победу. Я выходил из палатки и подолгу всматривался в звездное небо.
И вдруг появился Хаютин. Он пришел с девушкой. У нее были очень светлые глаза. Как камни с планеты Заря. В таких глазах всегда видишь то, что хочешь увидеть. Хаютин все время смотрел ей в глаза. Они шли издалека, устали, и моя палатка показалась им дворцом.
Тогда Хаютин был старше меня. С тех пор для него прошло лет тридцать, не больше. Он много летал на субсветовых скоростях, и его время текло иначе, чем на Земле. Иногда мне кажется, что он вообще не стареет. У него порывистые движения и быстрый взгляд. Но мальчишкой он был только тогда, в первую нашу встречу. Когда я думаю о своей молодости, мне прежде всего вспоминается этот день. Мы ныряли с обрыва в пену прибоя; раньше я не решался спрыгнуть оттуда. Я видел их впервые — Хаютина и девушку со светлыми глазами. Но мы понимали друг друга с полуслова. Мы болтали о всяких пустяках и смеялись. Я разжег костер, и мы сидели у огня до поздней ночи. Я учил их финикийскому искусству определять будущее по звездам…
Утром Хаютин спросил: “О великий мудрец, чем могут отблагодарить тебя спасенные тобой путники?” Я сказал, что хочу быть его двойником. Он посмотрел на девушку. Глаза у нее в то утро были совсем светлые, как небо до восхода солнца. Она сказала: “Сможешь ли ты понять, что формулы ошибаются и чем дальше от Земли, тем сильнее земное притяжение?” Это слова из инструкции двойнику астронавта, и я догадался, что Хаютин уже сделал выбор. Но она рассмеялась: “Да будет так!” И они ушли. Я смотрел им вслед, с обрыва видно далеко. Они шли, держась за руки, и часто оборачивались.
Через месяц почтовый орнитоптер сбросил мне письмо из Звездного Центра. Меня утвердили двойником Хаютина. К письму были приложены длиннейшие инструкции.
Потом Хаютин часто жил у меня на обрыве. Мы редко встречались в городах, обычно он приезжал сюда.
Теперь обрыв тонет в зелени. Я привез домик, посадил ивы. Зимой я живу в городах, но каждую весну возвращаюсь сюда. Однажды я едва нашел свой обрыв. Всё, насколько хватал глаз, было покрыто красными кустами; кажется, их вывезли с Венеры. Километрах в двадцати от обрыва построили экспериментальный ракетодром. Днем и ночью надо мной пролетают ракеты. Я привык к их звенящему гулу. Ракеты улетают и прилетают всегда из одной точки неба. Привычное небо само по себе, и эта таинственная точка сама по себе. Там черное пятно, через которое уходят к другим солнцам.
Хаютин тоже ушел в это черное пятно.
Он ушел, и я забыл о надписи, сделанной им на полях старого фантастического романа. Мне казалось, он думал о прошлом. Я не заметил тогда, что на той же странице в двух местах подчеркнут текст.
Сейчас эта книга лежит передо мной. Она раскрыта на сто девяноста четвертой странице. Ногтем отчеркнуто:
“— Вообще назначение человека, — добавил он, подумав, — превращать любое место, куда ступит его нога, в цветущий сад”.
И еще:
“…и тогда на этом месте можно будет выпить кружечку холодного пива, как в павильоне на углу Пролетарского проспекта и улицы Дзержинского в Ашхабаде”,
…— Да, Шайн, я думал об этом, — говорит Хаютин. — Мы перестраиваем планеты, чтобы они были домом для человека. Поэтому они похожи на Землю. Человеку нужны вполне определенные условия — состав атмосферы, давление, температура, доза радиации… Все, как на Земле. Земля — наш первый и лучший дом.
— Дом? — Шайн смеется.
— Вы никогда не были на Земле, — грустно говорит Хаютин.
— Земля только колыбель человечества. — Шайн смеется. — Так говорил Циолковский. И добавлял, что нельзя вечно жить в колыбели. А вы хотите создавать всё новые и новые колыбели.
— Мы строим то, что наиболее соответствует потребностям человека.
Шайн соскочил с подлокотника. Он стоит перед Хаютиным и, кажется, говорит серьезно:
— Вы лишаете человека возможности жить в других мирах. Бесконечное разнообразие Вселенной вы хотите заменить бесконечными копиями Земли. Бывают планеты мертвые, без атмосферы, без влаги. Что ж, пусть они будут копиями Земли. Но такие, как Танифа… Там свой мир, и он погибнет, если Танифа станет похожей на Землю. Есть два пути. Один — менять планеты под человека. Второй — менять человека под планеты. Вы, на Земле, видите только первый путь. Он привычен: так когда-то завоевывали Землю. Правильно! На разных континентах одни и те же условия: одинаковая сила тяжести, одинаковый состав атмосферы, одинаковая радиация, одинаковое чередование времен года… В космосе иначе. Но люди продолжают менять планеты под человека. А почему не изменить человека так, чтобы он подошел к имеющимся условиям? Сто лет назад у нас не было выбора. Сейчас выбор есть. Мы — на Искре — выбрали. Проще менять человека. Десятки планет — в системах Сириуса, Веги, Проциона — сразу станут доступными. Человечество потратило больше столетия, чтобы освоить семь планет. И это предел того, что человек может сделать, оставаясь человеком. Я хочу сказать — оставаясь земным человеком. Настало время идти другим путем.
— Зачем?
Голос у Хаютина спокойный. Так бывает, когда он перестает понимать собеседника.
— Я уже объяснил! — Шайн злится. Он вернулся к своему креслу, отодвинул его к окну, сел.
— Нет, Шайн, вы не объяснили. Вы решали надуманную задачу. Дано одно уравнение с двумя переменными величинами. Можно менять любую из этих величин.
— Примитивно, но так.
— Вы говорили, что планеты, если их изменять под человека, теряют свое “я”. Ну, а человек? Если его изменить под чужую планету, останется он человеком?.. Нет, Шайн, не перебивайте меня. Вы говорили о бесконечном разнообразии Вселенной. Мы выиграем это разнообразие, хорошо. Но проигрыш будет больше. Человек превратится в другое разумное существо. Знания и разум он при этом сохранит. Но он перестанет смотреть на мир земными глазами, и все духовные богатства, накопленные веками, тысячелетиями, станут ему чужды. Уже второе поколение этих новых разумных существ не будет понимать нашего искусства, литературы, вообще всего, что составляет культуру человечества:
— У них будет свой духовный мир. Не вижу беды в том, что земные статуи, картины, музыка будут им безразличны. В колыбели все дети одинаковы. Но потом они вырастают и говорят на разных языках. На Альфе мы, например, не знаем, что сейчас с тем потоком жизни, который идет в противоположном направлении, к Полярной Звезде. Волна жизни расходится от Земли в разных направлениях. Она подобна расширяющейся сфере, и чем больше радиус этой сферы, тем сильнее отличие форм жизни в каждой ее точке.
Долгое молчание. И вопрос Хаютина:
— Что вы собираетесь сделать с Танифой?
Шайн качает головой:
— Ничего. С Танифой ничего. Но с людьми… Мы подготовили новую экспедицию. — Он смотрит на часы. — Они ждут вас. Четыреста человек.
— Какие они?
— Вы знаете Танифу… Прежде всего — тройная сила тяжести…
Рев ракетного двигателя заглушает слова Шайна. Он подвигает кресло к Хаютину. Нельзя разобрать ни одного слова. Видно только, как Хаютин морщится, слушая Шайна. Потом он вскакивает и почти выбегает из комнаты. Шайн, продолжая что-то говорить, идет к стереографу…
Четыре года шло это сообщение с Искры. Других сообщений пока не поступало. Я не знаю, чем кончился разговор Хаютина с Шайном. Иногда мне кажется, что Хаютин отменил экспедицию на Танифу. Но могло быть и иначе. Если люди на Искре что-то решили, Хаютин не пойдет против всех. А они, судя по всему, решили твердо. Быть может, Хаютин сам принял участие в экспедиции на Танифу? Будь у Хаютина другой двойник, он, возможно, ответил бы на эти вопросы…
Это драма, драма идей.
Возле стола, за которым я сидела в первом классе, было окно. Так близко, что я могла дотянуться рукой до прогретого солнцем шершавого подоконника. Шли годы, менялись комнаты, но я всегда выбирала место поближе к окну. Наша школа стояла на окраине города, на высоком холме. Из окна было видно множество интересных вещей. Но чаще всего я смотрела на антенну радиотелескопа. Антенна казалась маленькой, хотя я знала, что она огромна — обращенная к небу трехсотметровая чаша.
Мне нравилось следить за ее загадочным движением. Может быть, поэтому все, что я узнавала в школе, как-то само собой связывалось с антенной.
Это была антенна радиотелескопа, ловившего сигналы разумных существ с чужих планет. Мы дружили с антенной. Когда я не могла решить трудную задачу, антенна подбадривала меня: “Ничего, ты обязательно справишься! Ведь и мне нелегко. Надо искать, искать, искать…” Весной солнечные лучи отражались от внешней поверхности рефлектора и белый зайчик бродил по классному потолку. Днем и ночью, в жару и холод, в будни и праздники она работала, антенна моего радиотелескопа.
Но однажды она остановилась. Я посмотрела в окно и увидела неподвижную, склонившуюся вниз чашу. Тогда я побежала к ней. Я бежала так быстро, как только могла: школьный двор, улицы, шоссе… Под антенной спокойно ходили люди; никто не обращал на меня внимания.
Я долго не возвращалась в интернат. Я знала: меня будут спрашивать, почему я плачу. Как это объяснить?..
С тех пор антенна телескопа оставалась неподвижной. Я прочитала в газете, что продолжавшиеся более сорока лет попытки поймать сигналы инозвездных цивилизаций оказались безуспешными. По-прежнему в мое окно была видна решетчатая чаша антенны. Но солнечный зайчик уже не бегал по потолку. Иногда у меня мелькала наивная и дерзкая мысль: я что-то исправлю, придумаю и снова телескоп будет шарить по небу…
Я стала астрономом, а в астрономии выбрала проблему связи с инозвездными цивилизациями. Нас полушутя называли поисковедами. Я стала поисковедом в трудное время. Последняя, очень серьезная и оставшаяся безрезультатной попытка вызвала разочарование. Многие поисковеды занялись другими проблемами. У нас не было ни одной станции, работавшей на поиск. Нам не отказывали — мы не просили сами. Мы видели, что старые пути непригодны, а новых не знали.
В нашем институте осталось тридцать человек, едва ли не половина всех поисковедов на Земле. Считалось, что мы ведем свободный поиск. Правильнее было бы сказать — слепой. Мы искали наугад. Не было таких гипотез, которые мы бы отказывались проверить. Мы заново обрабатывали записи, полученные, когда шла вахта прослушивания. Наши инженеры изобретали тончайшие радиофильтры и конструировали сверхчувствительные системы молекулярных усилителей. Мы готовились к новым поискам.
И вот в течение двух дней все изменилось.
Вечером первого дня я встретилась с человеком, которого знала очень давно. Мы долго ходили по городскому саду, потом спустились к набережной. Шел мелкий дождь. Мы сидели у самой воды и говорили. Это был тягостный разговор. Временами я слышала наши голоса как бы со стороны и думала: “Почему мы не можем понять друг друга?” Слова были подобны холодным каплям дождя на плаще. Все, что мы сказали в этот вечер, делало невозможным самое простое: произнести несколько хороших слов. Простые и обычные слова показались бы сейчас ненужными, фальшивыми.
Я возвращалась домой пешком, вдоль реки. Я шла и старательно доказывала себе, что этот человек мне безразличен. Доказательство получалось логичное и точное — как геометрическая теорема.
Потом я стояла на мосту и думала, почему все так сложилось. Как легко доказать теорему и как трудно доказать любовь! Сквозь серую дымку дождя я смотрела на огни города и думала: “Они горят, и я их вижу; если они погаснут, я увижу, что их нет. Все просто. А как увидеть любовь?”
Мне очень трудно объяснить, что я тогда чувствовала. Я пытаюсь это сделать только для того, чтобы стало понятно дальнейшее.
Над рекой дул сильный ветер, я промерзла и побежала домой. Я долго ходила по комнате и, когда это стало невыносимым, начала разбирать свои книги.
Есть минуты, когда даже добрые люди становятся безжалостными. С холодной злостью смотрела я на знакомые с детства страницы. Так вам и надо, думала я. И вам, и вам, и всем! Меня смешило, что в каждую эпоху люди обязательно представляли себе внеземные сигналы такими, какие были в то время на Земле. Изобрели радио — и думали, что поймают радиосигналы. Взлетели первые ракеты — начали говорить о прилетах чужих кораблей. Возникла квантовая оптика — стали ловить световые пучки… Все не так! Все неверно! Сигналы, если они есть, посланы цивилизацией, которая старше нас на миллиарды лет. Сигнальные цивилизации (это наш профессиональный термин) должны быть не просто более развитыми. Они всемогущи, они умеют делать все, что только не нарушает законов природы. Они пошлют не те едва слышимые сигналы, которые мы ловим на пороге чувствительности приборов, а сигналы колоссальной мощности. Сигналы, столь же яркие, как городские огни, на которые я смотрела с моста. Не увидит их только слепой! Но таких сигналов мы не знаем. Либо их нет вообще, либо…
Тут я мгновенно забыла свою нелепую обиду на человечество. Вывод был ошеломляющий: сигналы перед нашими глазами, они примелькались, и мы их просто не замечаем!
…Это была сумасшедшая ночь. Я не спала ни минуты. Меня лихорадило от сознания, что открытие где-то рядом.
— Они горят, — повторяла я, — они видны всем. Если они погаснут, мы увидим, что их нет…
Под утро я устала и уже без всякого волнения смогла заново проследить весь ход мыслей. Сигнальные цивилизации далеко обогнали нас в развитии, но и для них недоступны сверхсветовые скорости. Они не будут летать в поисках разума. Они пошлют сигналы. И это будут не направленные сигналы, ибо неизвестно, куда их направлять, а что-то вроде призыва: “Слушайте все!” Такой сигнал должен автоматически “сработать” везде, где возможна высокоорганизованная жизнь. Скажем, на планетах, имеющих атмосферу. Значит, сигналы должны быть однотипными для Земли, Марса, Венеры. А главное — они будут длительными, эти сигналы. Они должны работать миллионы, даже десятки, сотни миллионов лет. Но что выстоит миллион лет?! За такой срок разрушатся и высочайшие горы…
В девять утра я начала эксперимент. Идея его была проста. Я нашла новый путь, а пройти по этому пути предстояло машине, серийной логической машине Р-10. Я запрограммировала задание, смысл которого был приблизительно таков.
Допустим, мы стали всемогущими. Решено послать сигналы на все планеты, где в принципе могут быть высшие формы жизни. В том числе — и на неведомые нам планеты. Сигналы должны длиться тысячи, миллионы лет. Они должны быть видимы всем хоть сколько-нибудь разумным существам.
Что это за сигналы?
Я пустила машину, а потом отнесла копию программы своим товарищам. У нас принято подвергать новые гипотезы самой разносной критике. Мы испытываем новые идеи, как металл, который пойдет на ответственное сооружение. И еще: мы иногда смеемся.
Я вернулась в свою лабораторию. Машина работала. По показаниям контрольных приборов я видела, что машина поглощает всё новую и новую информацию. По ее требованию информация передавалась из центральных хранилищ.
Мы не раз применяли такие машины для проверки своих гипотез. Машины никогда не смеялись. Но они вдребезги разбивали самые хитроумные идеи. Как-то мы подсчитали, что машине типа Р-10 нужно в среднем девять минут, чтобы вдребезги разнести очередную “поисковедческую” гипотезу…
Я смотрела на часы. В лабораторию набились все наши. И все смотрели на часы. Прошло сорок минут, машина работала, и мы видели, что она посылает всё новые и новые запросы. Двенадцать минут она рылась в информационных архивах Международного астрофизического союза. Четыре минуты длился ее разговор с Пулковской обсерваторией. И вдруг полнейшая неожиданность: машина надолго связалась с отделом информации Киноархива. Не знаю, что искали там ее электронные собратья, но это длилось более трех часов.
Мы ждали. Кто-то догадался позвонить, чтобы нам принесли обед сюда, в лабораторию. Машина соединялась с самыми различными организациями. Было так, словно человек, захлебываясь от спешки, выпаливает вопросы.
В шесть вечера меня заставили уйти. Я прошла в библиотеку и легла на диван. Меня обещали разбудить через час. Когда я проснулась, было без пяти двенадцать. Я побежала к Р-10. Она работала. Мне сказали, что с девяти часов машина занимается обработкой данных по Марсу и Венере.
Мы сидели всю ночь. Почти непрерывно звонил телефон, нас спрашивали, но что мы могли ответить?.. Сигналами должно было оказаться нечто всем известное, обыденное. И мы понимали: не так легко будет переломить себя и по-новому взглянуть на то, что испокон веков считалось земным…
В восемь утра машина закончила работу. За ночь прилетели астрономы из Москвы, Мельбурна и Оттавы. Комната не могла вместить всех, и многие сидели в коридоре. Наш начальник подошел к буквопечатающему аппарату машины, нажал клавишу, и машина коротко отстучала:
— Полярные сияния.
Мы растерялись. Мысль о полярных сияниях появилась у нас еще вечером, но мы ее почему-то отбросили. Перебивая друг друга, мы сформулировали первый вопрос.
— Полярные сияния зависят от деятельности Солнца. Разве это не так?
“Да, — ответила машина. — Сигналы накладываются на идущий от Солнца поток корпускул. Для длительных сигналов целесообразнее использовать местную энергию. Сигнальный же характер полярных сияний проявляется в закономерном чередовании окраски”.
Поднялся такой шум, что я ничего не могла разобрать. Машину засыпали десятками вопросов, но начальник сказал: “Не все сразу! Прежде всего нам надо знать, как именно… словом, как они меняют цвет сигналов”.
Он запрограммировал вопрос, и машина ответила:
“Периодичность два с половиной года. Продолжительность полтора-два часа. Через каждые два с половиной года аналогичные сигналы наблюдаются и в полярных сияниях на Венере и Марсе. Лучшее описание — по данным Диони, Исландия, 1865 год”.
Через час нам привезли микрофильм, снятый с книги Диони. Вот как описывалось там это сияние:
“Нас известили о начинающемся северном сиянии, и с возможной поспешностью мы вскарабкались на самую возвышенную кровлю форта. Близ зенита разгоралось белое облако. Сначала осветились края облака, затем оно вспыхнуло, и белый свет залил небо и море. Изящные снасти нашей шхуны отчетливо выделялись на этом северном свете. Потом сквозь белый свет, который достиг полного блеска, мы увидели красную ленту. Это не дуга, так часто описывавшаяся, но гибкая световая лента, имеющая хорошо очерченные границы. Внезапно красная лента погасла. Небо представилось нам опустевшим, но вскоре лента зажглась вновь. Затем красный свет ленты сменился желтым. Эти светлые полосы, казалось, были согласованы друг с другом. В течение получаса они появлялись и гасли через равные промежутки времени, после чего мы увидели сноп цветных лучей. Длинные светящиеся столбы поднимались вверх, смелые и быстрые. Они были различного цвета — от желтого до пурпурного, от красного до изумрудного. И, словно завершая это величественное зрелище, на небе вновь возникли красные и желтые чередующиеся ленты. Сияние приняло обычный для этих мест вид…”
Мы долго молчали. Потом кто-то сказал:
— Две красные ленты и одна желтая… Это нечто вроде вызова. А сама передача — световые вспышки в виде столбов.
Да, здесь угадывалось какое-то отличие от обычных форм сияния… Но нам так и не удалось найти подробного описания или цветных кинокадров основной части “передачи”. К северному сиянию привыкли, и никому не приходило в голову вести киносъемки непрерывно в течение двух-трех лет. Мы обнаружили лишь несколько кадров, в которые случайно попали сигналы “вызова”. Это была лента старой кинохроники, запечатлевшая морской бой в полярной ночи. Сквозь ослепительные вспышки орудийных залпов и раскаленные прочерки трассирующих снарядов трудно было разглядеть призывные сигналы космоса…
Сейчас, когда я пишу эти строки, воздух дрожит от гула моторов. На станцию “Северный полюс” пришла новая группа винтолетов. Если гипотеза верна, через семнадцать дней мы увидим “сигнальное” сияние. Наблюдения будут вестись на полюсах Земли, Марса, Венеры. Мы работаем днем и ночью, как работала когда-то, не зная отдыха, антенна за моим окном.
Быть может, миллионы лет загорались эти огни. Они светили над безлюдной Землей. Светили пещерному человеку. Светили в тот день, когда в Риме, по площади Цветов, вели на казнь Джордано Бруно…
Вновь и вновь над Землей вспыхивали звездные сигналы. Их заслонял слепящий огонь войны. На них смотрели равнодушные глаза людей, поглощенных своими заботами. Но те, кто их посылал, были терпеливы. Они знали, что наступит время, когда сигналы будут замечены. Это время пришло!
Мы услышим голоса, летящие по Вселенной…
Ответственный редактор Н.М.Беркова. Художественный редактор Н.Г.Холодовская. Технический редактор З.М.Кузьмина. Корректоры Н.М.Кожемякина и Т.Ф.Юдичева.
Сдано в набор 15/11 1963 г. Подписано к печати 5/VI 1963 г. Формат 841081/32—4,06 печ. л. = 6,66 усл. печ. л. (6,1 + 1 вкл. = 6,15 уч. — изд. л.) Тираж 65 000 экз. ТП 1963 № 591.