Макс Далин Человек с именем

…И вкусы, и запросы мои странны…

В. Высоцкий

Имени своего я не помню, хоть тресни.

А ведь оно у меня было когда-то, имя… Амнезия. Перед апгрейдом мозги промыли и перебрали. Так часто бывает, всё правильно, только очень обидно.

Дэн — всегда Дэн. Мида — всегда Мида. Даже генномодифицированных и некроморфов, и то как-то зовут, а я — пустое место какое-то. Босс зовёт меня «старина» и «дружище». Дэн — «привет, придурок». Мида — «зайчик» и «лапочка». А всё почему: когда мне придумывают имя, а я чувствую, что оно не моё — бесит не по-детски. Прямо из себя выхожу.

Босс меня пытался звать Ричем — я его не слышу и всё. Чёрт лысый ему Рич. Так одного дрища со станции техобслуживания зовут: этакая поганая морда, как у манекена в дешёвой лавчонке, губ нет и из глаза жидкость для промывки линз подтекает. И соображает еле-еле. Я такой, что ли?

Дэн отсутствием моего имени никогда особо не тяготился. Ему «эй, ты!» в качестве обращения отлично хватало. Но Мида — она девушка нежная, добросердечная. Ей страшно не нравилось, когда у личности из всех опознавательных знаков только идентификационное клеймо. Я же киборг, всё-таки, а не какая-нибудь железяка. У меня душа.

А раз душа — должно быть и имя. Но я хотел своё имя, настоящее своё имя, а не чужое.

Как зайдёт разговор на эту тему, Дэн говорил:

— Да что ты фигнёй страдаешь? Придумай себе сам имя, какое хочешь.

А я ему всегда отвечал:

— Нет. Это будет не имя, это погоняло какое-то будет, кличка. Имя человеку при рождении даётся.

А Дэн:

— При сборке! — и ржёт. Смешно дураку.

Почти всем криминальным киборгам с промытыми мозгами наплевать, что у них там в человеческой жизни было, если было. А мне — нет. Не хочется думать, что я — «in vitro». Я, может, у матери родился. У настоящей женщины. Как человек. И мне, может, охота вспомнить, как она меня назвала.

И кем я был при жизни. Время от времени брезжится что-то в голове, в тумане — а если знать, кем я был, глядишь, и вспомнилось бы чётко.

Вот думал я, думал — даже сны начали иногда сниться сами по себе, без загрузки — и решился. Дэну сказал:

— Хочу расспросить секретаря босса. У него выход на всякие справочные директории, даже закрытые. Может, он мне туман этот развеет, над моим прошлым.

Дэн даже дёрнулся.

— Да ну, — говорит, — брось, не связывайся. Скользкий он типчик, может боссу разболтать, а боссу может не понравиться… в общем, меньше знаешь — крепче спишь. Вдруг ты был врагом босса при жизни?

— А-ха-ха, — говорю, — очень умно. Был врагом, босс велел меня списать, потом чучело набил и оставил при себе, чтобы улики всегда под рукой оставались, если вдруг копы заинтересуются?

Дэн плечами передёрнул:

— Ну… тут точно никто искать не будет.

— Где там, — говорю. — Везде в наших кругах мой мордоворот засвечен. Каждый встречный бы сказал: знаешь, мол, твой босс сам тебя и замочил. Нет, чушь это.

И верно: такая чушь, что никому бы и в голову не пришла, кроме Дэна. Ну, тупой киборг, что возьмёшь!

— Ты мне, — говорю, — лучше ответь: сам-то ты откуда знаешь, что тебя Дэном зовут?

— Помню, — говорит. — Вот фамилию забыл.

— А Мида — откуда? — спрашиваю.

— А Миде, — говорит, — сутенёр сказал.

— Вот видишь, — говорю. — У вас хоть что-то из старой личности сохранилось. А у меня ничегошеньки нет. Только сны, да и то запись получается вся в тумане, сплошные помехи.

Больше Дэн спорить не стал. А я пошёл к Люлю, секретарю босса.

Люлю — генномодифицированный, антропоморф, гермафродит, асексуал, существо независимое. Считает, как машина, болтает на десяти языках, в голове информации — миллионами терабайт, да ещё и выход в Сеть — встроенный, антенны в виде рожек. За рожки Дэн его Люцифером прозвал, но не прижилось. Слишком длинно и величественно.

Но Люлю мы его между собой зовём. Если в глаза — он обижается, говорит, на кошачью кличку похоже. Хотя — он и есть боссу учёный кот. Или канарейка — с учётом голоса и любви к оперным ариям.

С киборгами Люлю особо не общается: о чём ему с бойцами разговаривать? У бойца главное — корпус, а у Люлю не корпус, а сувенирная флешка со стразиками. У него главное — мозг. Но задаваться он не задаётся.

Я выбрал момент, когда босс занят был, а Люлю играл с машиной в n-мерные шахматы и музыку слушал, отдыхал, в общем. Подошёл, кашлянул, говорю:

— Слушай, красавец, а ты не мог бы мою упаковку идентифицировать? Всё равно как, лишь бы имя узнать, а? Хоть по Потребительской Сети, хоть по Интерполу…

Люлю свои совиные глазищи прикрыл, задумался. Потом говорит, как Дэн:

— Уверен, что тебе это нужно? Меньше знаешь — крепче спишь, я бы сказал…

— Знаешь, что? — говорю. — Я бессонницей не страдаю и вряд ли буду, а за помощь хоть заплачу, хоть отлуплю, кого захочешь. Как оно?

Люлю только ухом дёрнул.

— Ну вот ещё! — говорит. — Всё бы вам, киборгам, лупить… я тебя идентифицирую совершенно даром. Мне тоже забавно.

Всё-таки польстило ему, что красавцем назвали. Не каждый его красавцем назовёт, фигню плюшевую.

Информационную директорию Люлю раскрыл в голограмму и развернул над столом, чтобы я тоже смотрел. Потом уставился на меня и говорит задумчиво:

— Надо ещё поразмыслить, как тебя идентифицировать… Глаза у тебя искусственные, по сетчатке не выйдет. В ушах я тоже не уверен — за уши периферию вживляли, может, заодно и сами уши поправили. Зубы у тебя искусственные, невооружённым глазом видно — и передние при мне уже вставляли.

— Может, пальчики? — спрашиваю. — Дактилоскопия? Древний метод, но эффективный же?

Люлю меня за руку взял и головой качает.

— Нет, — говорит, — громила, пальчики не пройдут. С тех пор, как вы с Дэном горели в том ангаре — много ли тех папиллярных линий у тебя осталось? Ладонь, как у куклы…

— Что ж делать? — спрашиваю. Расстроился.

Откинул златой локон с плюшевой мордочки, покусал коготок — и говорит:

— Надёжнее всего генетическая экспертиза, но долго и дорого. А я могу по идентификационным точкам на черепе прогнать. Точность — девяносто девять процентов с мелочью.

— Ладно, — говорю. — Давай по черепу. Но генетическую мы тоже сделаем. Для абсолютности.

Выдрали мы у меня клок волос, кусочек ногтя отрезали, заклеили всё это в конверт, конверт Люлю к исходящей почте положил, сделал заказ в «ГенАналитик» — и с моей кредитки сняли вперёд изрядную плату за проверку. А потом мы с Люлю отсканировали мою физию, отметили на моей черепушке эти самые точки — и прогнали по всем поисковикам. Люлю своё дело знал, в сетях — как рыба в воде. Получаса не прошло, как высветился в интерполовской базе мой пресветлый лик.

Почти что мой. Но не совсем.

Морда какая-то потрёпанная, как будто старше выглядит, под глазами синячищи, сами глаза, даром что натуральные — как у ошалевшего окуня. Волосы клоками — и чёлка выкрашена в зелёный цвет с блёстками. И корпус поменьше, чем у меня, раза в полтора, зато костюмчик шикарный, ничего не скажешь. Как у политика или телеведущего.

— Чё?! — говорю. — Это я, что ли?!

Люлю смотрит скептически, но выдаёт:

— Совпадение — по десяти точкам из пятнадцати. И семи хватило бы для идентификации. Ты.

— Ну и что это за ком с горы? — спрашиваю.

А у Люлю его мордочка плюшевого котика расплывается. Улыбнуться, значит, соизволил.

— Имя — Хербиус Неживой Мыш Саторини. Возраст — тридцать два года на момент смерти. Профессия — выдающийся поэт и художник-авангардист. Трагически погиб во время террористического акта в Арт-Галерее, где представлял собственную последнюю выставку «Солнце и трупы пылесосов». Тело было завещано Институту Трансплантологии, где и разобрано на биологический материал. Памятная доска с именем господина Саторини находится в зале Славы Арт-Галереи. Доволен?

Нокдаун.

— Распечатать портрет? — спрашивает.

— Валяй, — говорю. — Всё равно.

А сам думаю: вот ведь… Это же надо такое имя иметь — Хербиус. Что это за имя? И почему погоняло у него — Дохлый Мыш? Нет, ну ясно, что сейчас неживой, но ведь тогда-то шевелился ещё? Выдающийся поэт, а? Да ещё и художник… а я думал, что рисовать не умею…

А Люлю мне тем временем распечатку подаёт. С моей пока ещё человеческой физиономией.

— Рад, — говорит, — оказать услугу, господин Саторини. Желаю возвращения памяти и новых творческих успехов — как в поэзии, так и в живописи.

А я киваю, глупо улыбаюсь и думаю: немного же от моих мозгов осталось. Ни одного стишка за два года не сочинил, дубина, вышибала несчастный. Только бы морды бить, а чтобы подумать о прекрасном — этого нет…

Чего я так странно выставку назвал: «трупы пылесосов»? Что это за картины? Эх, талантливым был перцем, необъяснимым… Не таким, как прочие. Ну, ничего, думаю. Теперь знаю, что вспоминать.

Жизнь-то моя настоящая — картины, стихи… поклонницы, может быть… Вот прозябаешь, как свинюк в берлоге, и не знаешь, что в тебе, быть может, гений дремлет.


К своим я торжественно пришёл. Распечатку показываю.

— Во, — говорю, — видали? Я — гений. Знаменитый художник и поэт. Хербиус Саторини, поняли, да?

У Дэна глаза чуть не выскочили, когда фотку увидал.

— Шикарный чувак, — говорит. — Сразу видно, что гений: явно канифолил без просыху и коксой занюхивал. То-то у тебя половина потрохов синтетические.

А Мида всплеснула лапками:

— Ах, не может быть! Я никак не ожидала, что ты — такая удивительная и духовная личность!

— Ну, чего, — говорю. — С Дэна спрос небольшой. Он из всех стишков знает только те, что в сортирах над писсуарами пишут. Но ты, Мида, книжки читаешь иногда… скажи, встречала? Стихи мои, а?

Мида глазки опустила долу.

— Нет, — говорит. Смутилась. — Не буду врать, Хербиус, серое я существо… да ты же знаешь, откуда Дэн меня забрал. Где мне такое авангардное искусство знать… но я обязательно почитаю.

— Хе, — говорит Дэн. — Мы все ещё почитаем твои стишки, если уж ты их кропал. Но прежде — не сходить ли нам в музей, а? Типа культурной программы. В стишках я слабо разбираюсь, но на картине сразу понятно, что к чему.

Я под ингибитором эмоций почесал. Бедная моя память о музеях никак не подсказывала. Неродное какое-то место, хоть тресни. И я подумал, что кабаки мне и при жизни были ближе. Творческая личность, в конце концов!

Но Миде идея понравилась страшно. Она тут же ускакала пудрить носик и выбирать туалет, чтоб идти культурно развлекаться. А я стоял и пытался вспомнить свои стихи.

А в голову лезло то «быть или не быть», то «я помню чудное мгновенье», то «ничто не ново под солнцем». И я преотлично отдавал себе отчёт, что всё это не мои стихи, а я по телеку слыхал. А свои — как отрезало. Туман — и всё.

А Дэн ещё подначивает:

— Ну хоть один стишок-то почитай?

— Да отвали ты! — рявкаю. — У меня мозги начисто промыты. Не то, что целый стишок, а ни одной строчки вспомнить не могу. Вообще позабыл, что стихи сочинял.

А Дэн:

— Ну и ляд с ним. Ты давай сейчас сочини! Новый!

Приехали.

Знать бы ещё, как это делается… Подумал немножко — никак приличные слова в рифму не складываются. А то, что складывается, разве что над писсуаром можно нацарапать.

— Я, — говорю, — разучился, похоже. Может, если старые стихи почитаю — вспомню?

Дэн говорит:

— Давай поглядим, пока моя старуха пёрышки чистит, — и разворачивает свою домашнюю информационную базу.

Открыта на порнухе, ясное дело. Но мы вышли на литературный портал и разыскали там профиль господина Саторини. С моим портретом в скорбной рамке и голограммой галереи, развороченной в копоть. И толпа поклонников там расписалась, что я умер, как настоящий поэт, и что вечная мне память в живых созвучьях.

А дальше там были стихи. И теперь уже у меня чуть глаза не выскочили.

Первое, что мы открыли — крепкое словцо, одно, было написано много раз, ёлочкой, на целую страницу. И Дэн заржал и сказал, что теперь верит — я точно Саторини, но такие стихи он и сам может сочинять целыми томами.

А мне почему-то стало ужасно неловко, даже в жар бросило.

— Это я так, — говорю. — Шутки ради.

Дэн на это только хмыкнул:

— Ну-ну. Давай дальше поглядим.

Поглядели. Пока Мида одевалась, мы прочитали ужасно много стихов, они были написаны то ёлочкой, то крест-накрест, то по диагонали, состояли из очень понятных слов, но оказались даже не ругательными, а так. Совсем никак. Просто слова.

А рифма попалась только один раз: «Давным-давно — говно».

И всё это время мне хотелось выжечь себе глаза и провалиться сквозь землю. Зато Дэн очень радовался. Говорил, что он тоже поэт, не хуже меня — и точно, выдавал рифмы, которые гораздо оригинальнее звучали.

Когда Мида вышла, вся в розовом, и в розовом боа из искусственных перьев, и в туфлях на золотой подошве, и засыпанная золотой пудрой, я уже сильно жалел, что сказал им про Саторини. Мне было дико стыдно, в жизни не было так стыдно.

И когда Мида спросила: «Ну, мальчики, как стихи?» — я сделал морду, как на той фотографии, и сказал:

— Я чего-то разочаровался в этом деле. Не хочется больше стихов писать. Пойдёмте лучше смотреть картинки.


В Арт-Галерее было полно народу, но на нас глядели, как на диво. Оно и понятно: боевых киборгов тут не водилось, не то место. Зато генномодифицированных или трансформов толкалась пропасть: и девицы, переделанные из парней, и парни, недоделанные до девиц, и дамочки с имплантатами везде. И пожилые господа с пластмассовыми лицами и искусственной сединой, а с ними — искусственные создания непонятного пола с периферией, замаскированной под пирсинг. И детки с мрачными глазами старых ведьм. И какие-то эфемерные, манерные, бледные существа вяло переставляли длиннейшие ноги и посматривали на публику из-под тяжёлых век — взгляды у них были такие, что оторопь брала.

Одеты они все были шикарно и глупо, как по телеку.

Мида была в восторге. Она сияла в своём незатейливо-розовом, как лампочка, и разглядывала всю эту кодлу с почтительным любопытством. И щебетала:

— Ах, мальчики, вот это — настоящая богема!

А мне эта настоящая богема не особо нравилась. Не чувствовал я себя как дома. И сам музей мне не особо понравился, хотя я его как-то смутно припоминал сквозь туман. Неуютно мне тут было, будто под прицелом стоишь. Изменился я после смерти.

Настоящая богема не рассматривала картинки и прочее, что там было выставлено — она тусовалась. А я осматривался и удивлялся. Ну что за штука это искусство?! Вот, например, стоит кусок какой-то железяки, к нему микросхемы приклеены суперклеем. Сверху — кукольная головка. Называется «Нежность». А я — тупой киборг, какой в этом смысл, хоть убей, не могу понять.

Зато Дэн веселился: нашёл унитаз, из которого бьёт питьевой фонтанчик, и ржал, как дурак. «Источник Истины» подписано — умора, до чего смешно, ага. Как раз на уровне дэнова понимания шуточка.

А я сам, господин Саторини, оказался — художник-ногист. В смысле — краску по холсту ногами размазывал. Иногда — босиком, иногда — в ботинках. Краска, большей частью, чёрная, коричневая и желтоватая такая. Общий вид — будто я по дерьму ходил, а потом об холст ноги вытер. При чём тут солнце и трупы пылесосов, понятия не имею. И закрадывается мысль, что и при жизни не знал.

Для понта названо.

И тут, у них, это считается творческой находкой. Галерея за большие деньги предлагала эти потоптанные полотна — кто-то даже покупал: на месте некоторых фотокопии висели с надписью «оригинал продан». И Дэн с Мидой ценами очень заинтересовались.

Дэн говорит:

— Идея, конечно, богатая — ногами рисовать. Ты бы красок только побольше брал, разных цветов, а то однообразно выходит.

И Мида согласилась:

— Точно. Поярче — было бы лучше, по-моему. Солнце всё-таки… Хотя, ты, Хербиус, художник, тебе виднее.

А мне опять было стыдно до смерти, но я сделал важное лицо. Богема на меня посматривала и шушукалась, надо думать — заметила мое сходство со мной самим при жизни, и я растопырился, как мог. Будто мне не привыкать всем раздавать автографы.

Но больше всего хотелось сбежать.

— Ладно, — говорю. — Хорошего помаленьку. Оценили — и хватит.

Ребята на меня посмотрели уважительно и согласились.


Надо было всё это дело как-то пережить, и я взял отпуск на целую неделю. И почти всю эту неделю нажирался в хлам, а когда почувствовал, что уже дошёл до кондиции — купил холст на подрамнике, большую коробку масляных красок и бутылку чего-то вонючего, чтобы стирать эти краски с себя.

Потом закрылся у себя дома, выключил окно и все средства связи, врубил кондиционер, положил холст на пол, снял ботинки с носками и стал создавать шедевр.

Процесс оказался неожиданно занимательный. Правда, вышла полная фигня, но при жизни у меня получалось ещё хуже. И ноги я потом за один раз до конца не отмыл — они ещё долго отдавали где в желтизну, где в синеву. Но в ботинках всё равно не видно.

Потом я придумал картине название в духе Галереи и позвонил Дэну с Мидой, что у меня презентация живописного шедевра.

Они пришли с такими серьёзными минами, что было тяжело тоже делать серьёзный вид. И я им объявил торжественно:

— Глядите: во! Называется «Возрождение».

Дэн присвистнул. А Мида говорит:

— Знаешь, Хербиус, ты, кажется, вышел на новый творческий уровень.

А то! По сравнению с той мутной мазнёй в Галерее — конечно. Оно было синее с прозеленью и в желтизну, разводами. А посредине полотна — ярко-красный отпечаток моей босой пятки. Знай наших!

А поддержка друзей много значит. Мне, вроде, даже не так стыдно было, попривык. И я начал почти всерьёз думать, что было бы интересно куда-нибудь в газету сообщить о моём возрождении во всех смыслах. И на волне загнать этот свой шедевр ногизма тысяч за двадцать, а потом позвать друзей куда-нибудь на курорт, где можно познакомиться с шикарной девочкой.

Надо было только дождаться генетического анализа, чтобы никто не прикопался.

Мне уже казалось, что всё это очень смешно. Остаётся научиться делать умное лицо, а это сложно — всё время хочется ржать, как идиоту. А приличному аферисту полагается держать себя в руках. Аферист — это прибыльнее, чем боец. Гораздо.

Суметь продать картину, не умея рисовать вообще — это афера, конечно. Но я уже думал, что у меня точно выйдет. Потому что я был человек с именем, а устроить вокруг этого имени шум при таком раскладе — пара пустяков.

Но брать у босса расчёт я не собирался. Так что в понедельник я пошёл к нему, узнать, что нового. И меня тормознул Люлю — зацепил коготком за рукав и потянул.

— Пойдите сюда, глубокоуважаемый, — говорит. Но улыбается неуважительно — ехидно.

Я как-то не уловил, что это у него за приступ ехидства. Просто подошёл, без всякой задней мысли. Люлю раскрыл директорию и говорит своим оперным сопрано:

— Ну так вот. Пришёл анализ твоей ДНК, величайший художник всех времён, — и в голосе у него смесь ванильного ликёра с синильной кислотой.

— Отлично, — говорю. — И что генетики?

— А генетики считают, — отвечает, — что ты, господин Леонардо Рембрандт, химера.

Упс. Стул пододвинул — сел. Облом какой…

Химера. Нет меня. Конструкция. Собран из кусков. Никакой я не Хербиус. Я — куски Хербиуса и куски ещё каких-то перцев. Ну да, так художник-то при взрыве погиб… Ух, ты ж…

То-то мне показалось, что его тщедушная тушка на мой корпус никак не похожа!

— Но голова-то у меня — Саторини! — говорю. — Черепок-то! Точки-то идентификационные! Мозги-то! Душа, в общем, а?!

Люлю улыбнулся сладенько.

— Голова — да, — говорит. — Отчасти. А мозги — нет. У Саторини открытая черепно-мозговая травма была, с фатальным поражением вещества головного мозга, — и открывает картинку. — Поэтому его и не откачали. Прости, киборг, никак мне не верилось, что ты у нас — богемный хлыщ, вот я и пошарил чуток по закрытым файлам. Так вот, затылка у Хербиуса не было. И большей части мозга тоже не было. Но лицевая часть черепа не пострадала. И это нежное личико — всё, дорогуша, что у тебя от бедолаги Хербиуса

— А остальное — от кого тогда? — спрашиваю. Чувствую себя глупо-преглупо.

— А остальное, как раз, и заинтересовало нашего босса. Он тогда недорого прикупил очень приличный биоматериал: недурно сохранившуюся тушу охранника Арт-Галереи, некоего Рона Хейли, двадцати восьми лет, одинокого, погибшего в том же теракте. И большая часть химеры — это Рон. И мозги его же. Но лицо у него сгорело, такие дела. А куски Саторини всё равно были завещаны трансплантологам, так что сторговались прямо на месте: лицевая часть черепа, лоскуты кожи и пара сухожилий. Вот и всё, что в тебе художественного, Ронни.

И вдруг у меня отлегло от сердца.

— То есть, я просто боец? — говорю. А морда расплывается сама собой. — И никаких дурацких стихов не писал? И не рисовал картин ногами?

— Точно, — говорит. — Просто боец. Обычный бычара. Разве что — с тягой к искусству, всё-таки Арт-Галерею охранял. Аж целую неделю, до самого взрыва.

Ага, думаю, вот почему мне там было неуютно. Я там, дубина, террориста прозевал. Ну, так поделом мне! Сам в ящик сыграл, и Саторини разнесло в клочья — теперь-то я гораздо осмотрительнее.

А Люлю улыбается, как кот:

— Я, — говорит, — с самого начала был уверен, что твоя личность к Саторини отношения не имеет.

— Это ещё почему? — говорю. — На гения не тяну, думаешь? Да я, чтоб ты знал, в этом самом ногизме шарю лучше, чем сам Саторини! Знаешь, какую картину забацал!

И тут у Люлю случилась истерика. Он просто под стол сполз и там попискивал:

— Ронни, убил! Да я не сомневаюсь, что ты можешь и ногами, и руками нарисовать нечто лучше, чем Саторини! Не такая это проблема! Но только очень небогемное существо думает, что вся эта мода и популярность — из-за того, что кто-то действительно прекрасно рисует что-то ногами!

— Ну да, — говорю. — Мне-то, положим, не нравится, но я же не специалист…

Люлю посмотрел на меня умилённо.

— Не нравится ему… душка непосредственная. Да картины тут вообще ни при чём! У Саторини — связи были, деньги в тусовке крутились. Газетные и сетевые скандальчики, провокации, гадость всякая — неужели не понимаешь? И ещё: я точно знаю, что ты, дубина романтичная, всё идеал свой ищешь среди девиц, а Саторини шлялся по барам знакомств для мужчин-некроморфов, да ещё и в компании репортёров — плевать ему было на идеалы. Популярность в тусовке, понимаешь ли: чем грязнее, тем легче сделать себе рекламу.

— Понятно, — говорю. А сам думаю: ох, ничего ж себе…

Хорошо ещё, думаю, что никуда в газету не ткнулся. Влип бы по самые уши. Как вовремя результаты пришли, всё правильно, я — Ронни Хейли, бывший охранник, нормальный киборг без всяких мерзких штучек, хоть, предположим, не гениальный и не богатый.

И на душе сплошной уют и спокойствие.

Одно плохо: теперь картина пропадёт без всякой пользы. Двадцать штук за неё точно дали бы, если бы была Хербиусом нарисована.

Нет, в принципе, скандал, конечно, можно было бы замутить. Возрождение, то, сё… Но что же мне своё честное имя марать всякими Саторини!

Загрузка...