Он был странный. На вид невозможно было сказать, сколько ему лет. Сейчас казалось, что он почти мальчик, через пять минут — что он стар, и лампы с опьянением шутят со мною шутки.
Мы были соседями за барной стойкой, и после какого-то стакана, не помню счета, я сказал какую-то глупость, показывая оттопыренным пальцем в экран телевизора, висящего над стойкой. Меня колотил нервный озноб, руки и мысли дёргались, слова неслись рекой.
Он ответил что-то вежливое и не обязывающее ни его, ни меня продолжать, но я не унялся, говорил что-то раз за разом, и теперь — не сразу — понимаю, что мне просто хотелось услышать его голос, обычный, не слишком красивый, не слишком четкий, немножко картавящий.
В его ответах царило спокойствие, и не то вымученное порождение обучения вежливости, что любого бесящего тебя заставляет называть на “Вы”, а глубокий, неизьяснимый покой души. Это было спокойствие, которое ничего не просило и никуда не спешило. Оно было бездонно и живо, даже, пафосно скажу вам, животворяще. Я забывал почти все произнесенные им слова сразу, наслаждаясь непривычным ощущением спокойствия, как жадный ребенок, что всё никак не может оторваться от банки с абрикосовым вареньем, так долго стоявшей на антресоли и подаренной ему на Новый Год. Впрочем, я и был таким ребенком, сыном вечера и алкоголя.
Потом, сам не заметил как, мы пересели за столик, я продолжал пить, он говорил, и время было бесконечным. Оно струилось и струилось, не показывая конца, а бармен все протирал свои стаканы и смотрел в телевизор.
— Ад?
— Да, Преисподняя. Она долго стремилась меня захватить, выпить, поглотить, но не получилось.
— Отчего?
— Она может лишь пугать, но сама ничего сделать не в силах. Ничего вообще — ни сломать, ни захватить, ни построить. Она так беспомощна, что, когда я это понял, мне просто стало странно, что я так ее боялся.
— Но ее же стоит бояться?
— Бояться стоит другого. Она показалась мне первый раз лет в пятнадцать, проявилась в виде провалов.
— Провалов?
— Да, что-то вроде дыр. Ты смотришь в окно, и видишь, что напротив тебя — дыра, в которой бесится тусклый свет. Выходишь на улицу — в газоне неясное пятно, из которого тянет серой, едешь в автобусе, протягиваешь кондуктору денежку за проезд, а рука, которая протягивает тебе билет, лишена плоти. Моргаешь, переводишь взгляд куда-нибудь, возвращаешься к тому же месту, а там нет ничего — в окне ветки клена, на газоне спит дворовой пес, кондуктор держит твой билет и спрашивает, что с тобой.
— И что говорили другие?
— Если им ничего не говорить, они молчат, просто косятся на тебя порой, когда ты смотришь в провал. Я в пятнадцать лет уже понимал, что есть вещи, которые лучше никому не рассказывать, так что серьезных проколов не было. У нас в подъезде жил один сосед, шизофреник, вечно смешливый, болтливый, но в периоды обострения опасный. Его в конце концов увезли в лечебницу, после того, как он напал на соседку с хлебным ножом. Раньше он буянил просто так, на словах, и участковый спускал дело на тормозах, но в этот раз ему стало страшно. Он жил в соседнем подъезде, наш участковый, и его дочка гуляла в этом же дворе.
Ну так вот, я насмотрелся на этого бедолагу, и мне никак не хотелось поиметь той же славы, так что боролся сам. Да оно было и не совсем трудно, в общем-то — просто быстро уводить глаза от провала, моргнуть несколько раз, и все пропадало. Я даже начал соревноваться с дырами — раз, вправо, моргнуть, влево — нету.
— Здорово.
— Ну да. Правда, пришлось сказать матери, что у меня глаза не так хорошо видят, приходится моргать. Меня сводили к окулисту, тот показал таблицу, я немного соврал, он выписал мне самые слабые очки. Мы их купили, но я не стал их носить, и это скоро забылось.
— И что же дальше?
— А дальше она вернулась. Вернулась во снах. Днём я смаргивал провалы уже автоматически, а во сне моргнуть нельзя. И она открылась мне вся. Я начал кричать ночами. Меня повели к психиатру, тот все расспрашивал так и этак, но я хорошо помнил, что случилось с больным соседом, и потому держался версии — мол, просыпаясь, не помню, что снилось. Но там было страшно.
— И что?
— Он прописал мне успокоительные. Не помогли. Он прописал следующие, потом ещё и ещё. Что-то помогало слабо, что-то вообще было без пользы. Из доступных лекарств нижнего и среднего ценового диапазона я перепробовал, наверное, все. На дорогие денег не было, и родители, которые и так потратили уже почти всё, что было в запасах, положили меня в клинику.
Он отхлебнул из стакана.
— Вот тут я узнал, что такое настоящий Ад.
— В смысле?
— Психиатрические лечебницы — это не самые светлые места. Они очень плохо походят на те места скорби, которые показывают в кино, особенно зарубежном. Большая их часть, по крайней мере. Никакой тебе особой лирической депрессии, никаких тебе терапевтических групп. Просто цепочка унылых комнат, в которой сидят самые разные, в подавляющем большинстве неадекватные люди, и занятые обычно тем, что портят друг другу жизнь. Там начинаешь склоняться к идее, что человек и правда произошёл от обезьяны, и, наверное, от самой злой, больной и жестокой. В лечебнице лежат все — алкоголики с делириум тременс, шизофреники типа моего несчастного соседа, просто агрессивные уголовники, которые пересиживают тут время, тихие, вроде меня, и даже совершенно здоровые поначалу.
— Поначалу?
— Поначалу. Пробыв там какое-то достаточно продолжительное время, любой станет законным пациентом. Помню, у двери на койке лежал молодой парень, чуть полноватый, не очень образованный, и самое страшное — погасший. Он плакал ночами, и его всхлипы слышала вся палата. За это его били гопники, которые откашивали от армии. Он плакал потому, что родная мать и отчим засунули его в лечебницу, чтобы лишить прав на квартиру. Им было нужно признание его недееспособным, чтобы получить права опекуна и продать его долю. Психически он был вполне здоров, а плакал оттого, что был болен телесно — у него отслаивалась сетчатка, и ему нужно было проходить лечение — кажется, ему даже жребий выпал на операцию от государства, и, попав в лечебницу, он этого шанса лишился. Зрение угасало, и угасал он.
— И что с ним случилось?
— Думаю, он так там и остался. Я вышел через три месяца, и он по-прежнему плакал ночами.
— Вы говорите так, словно вам его не жалко.
— Мне никого сейчас особенно не жалко. Но тогда да, я даже подумывал, не рассказать ли какому-нибудь журналисту, но потом пришёл к выводу — это ничем ему не поможет. Ну поскандалят, но ведь всё так и останется. Он вернётся в лечебницу если не через месяц, так через два. А может, его просто удавят во сне. Он был несовершеннолетний, при живой матери, кто бы чем ему помог, что доказал? А так они будут пить на его инвалидную пенсию.
— И вы просто так приняли такое решение?
— Это не решение, это бегство от решения. Впрочем, со временем, гораздо позже, я понял, что большего я всё равно не решил бы. Посмотрел лет этак пятнадцать назад на мальчишек того возраста, и понял, что это решение не для них. Разве что они не мальчишки, а герои. Эти три месяца я жил в двух Преисподних разом — днём в палате, во сне — в Аду. Я орал ночами, меня били, ставили инъекции. Ничего не помогало, и меня перевели в отделение для тяжёлых. Там, как ни странно, оказалось полегче.
— Почему?
— Там были все тяжело больные люди. Вот здесь было немного похоже на кино — постоянная тупая безысходность. Но никто никого не бил особо, разве что иногда санитары, но редко. Неприятнее их были мы, больные. Если в общей палате сидели обезьяны, тот тут жили овощи. Помню, один из моих новых соседей онанировал почти все ночи напролёт, на него шикали, и, чтобы не скрипеть койкой, он ложился под неё. Но стало холодно, началась зима, а на отопление лишних денег не было, так что пришлось ему перебраться обратно в койку и скрипеть пружинами под одеялом. Мне было жалко соседей — скрипела койка, а тут я ещё появился, кричал ночью. Меня не брали лекарства, даже самые тяжёлые из доступных наркотиков. Впрочем, их было мало, и их очень скоро перестали на меня тратить. Я кричал ночами недели две, а потом наступил перелом.
— Что случилось?
— Я перестал сопротивляться. Передо мной мелькали гниющие трупы, кипящая кровь брызгала из вен терзаемых, бесы тянули ко мне когтистые руки, кипела смола в бескрайних чанах, окровавленные источенные древние ножи в пятнах крови появлялись и исчезали. Было много чего, и ужас метался во мне. Я пытался не спать, отчего ходил как варёный, но легче не было — стоило чуть задремать, и дьявольская сила сминала меня видениями. Я сопротивлялся, но сил у мальчишки в пятнадцать лет не так много. И в конце концов я просто шагнул в это море ужаса.
Я откашлялся.
— И как вы из него выбрались?
— Просто. Оно оказалось не властным надо мной.
— Как так?
— А так. Я помню, как вступил в чан с пылающей кипящей смолой и не обжегся. Схватился за секущее ножами охвостье летящего бича и не почувствовал удара. Бес ткнул в меня вилами и зубья прошли насквозь, не раня. Скелет с гниющими тканями лица пырнул меня в живот заржавленным лезвием, залитым его же гниющей кровью и дерьмом — он вытащил его из своего червивого живота — и лезвие прошло сквозь меня, как сквозь туман.
— Вот это да.
— Понадобилось примерно четыре ночи, чтобы я понял, что бояться, в принципе, нечего. Я ещё повизгивал, но спать мои соседи стали лучше. К концу месяца ночами я молчал, бродя во сне по Аду.
Он вынул из пачки сигарету, прикурил от стальной зажигалки. Затянулся, выпустил дым в сторону.
— Там оказалось неприятно, но уже не так страшно, когда ты понимаешь, что тебе просто приходится тут торчать, пока не наступит утро. Ты смотришь на муки терзаемых, на гниющую и горящую плоть, на отрываемые куски тела, на кислоту, льющуюся в раны, на воду, в которой топят связанных людей, чтобы спустя полминуты оживить их и продолжить. Это странное место.
— Странное? Ад? Вы мастер эвфемизма. Кстати, вы как, не зачерствели там?
— Нет. Как ни странно, я начал ценить дневной мир. Помню, за окном росла ель, я и мог часами смотреть, как ветер колышет ветви, как снег оседает на иглах. Потом окно замерзло, и меня прогнали с окна. Дали равнодушно леща. И этот удар оказался для меня сильнее адских видений. Санитар имел надо мной большую власть, чем Преисподняя. Это был шокирующий опыт. В конце концов я просто стал терпеливо ждать, когда меня выпустят.
— И вас выпустили?
— Конечно, я же сижу сейчас тут, с вами. Просто времени ушло ещё с месяц. Тут как раз появился кто-то тяжёлый, и понадобилось место. Меня вернули в общую палату. Гопники, что косили от армии, давно прокололись, удрав как-то в самоход за алкоголем, после чего их законопатили на две недели к буйным, и они все как один пошли на поклон к врачу, и оттуда в армию. Буйные — это другое отделение, я был просто у тяжёлых. А эти реально опасные — чуть что, могли и покалечить. Так что в общей палате стало попроще. Только слепнущий парень плакал ночами. Я периодически думал, как ему помочь, но в итоге пришёл к тому, к чему пришёл. Еще через месяц меня выпустили, мои соседи немного огорчились, потому что я играл с ними в карты и не расстраивался, когда проигрывал.
— На что играли?
— На щелбаны.
— Вы терпели?
— После прогулки по Аду что угодно было развлечением. Правда, эти щелчки всё сильнее вбивали в меня ощущение, что люди больше надо мной властны, чем Ад. Правда, ещё чуть позже я узнал, что и люди не имеют надо мной никакой власти.
— Это как же?
— Когда я вышел из лечебницы и вернулся в школу, на меня стали точить зуб хулиганы. Я мало чего боялся, и даже то, что действительно могло повредить, что было по-настоящему опасно, воспринимал почти стоически. Ночью я видел такое, чего не видит городской патологоанатом, а днём меня пытались развести на мелочь. Я смотрел на них мутным взглядом и проходил мимо. Это их бесило. В конце концов заводила пообещал поставить меня на нож, если я не принесу денег.
— Вы принесли?
— Нет. За день до назначенного срока он сам получил удар ножом в пьяной драке. Через микрорайон проходил какие-то чужие гопники, совсем отмороженные, и они воткнули ему в живот перочинный нож. Он упал в кучу мусора и так и лежал там без сознания, пока его не нашли. Он умер на столе у хирурга.
Он стряхнул пепел с сигареты.
— От меня отстали. С некоторым мистическим страхом. Не то чтобы кто-то поверил, что я чего-то такое сделал, чтобы мой обидчик пострадал и умер, а просто решили не связываться. Я стал чем-то вроде местной страшноватой легенды. А потом прошёл год, и я поступил в институт.
— На какой факультет?
— История. Потом, правда, перевёлся на философский. Заучивать даты сражений греков с римлянами оказалось на редкость скучно. Ночью ты смотришь в Ад, а днём — в нудную страницу, и понимаешь, что всё это совсем не имеет ну никакого смысла. И вот тут я снова наткнулся на приключения.
Он прикурил новую сигарету.
— Что случилось?
— Мой преподаватель оказался дальним родственником убитого хулигана. И характер у него оказался схожий. Он стремился подчинить студентов, показать свою власть. Денег принципиально не брал, но каждый зачёт мы сдавали раза по три, не меньше. Народ куксился, канючил, и это его грело. А мне было, как всегда, без особой разницы. Вплоть до того, что я даже не переламывался с подготовкой — раз сдавать три раза, то и каждый раз я учил по трети вопросов. Зато знал хорошо. Так и шло — он вытирает об меня ноги, я прихожу на другой день. Он брызгать слюной начал под конец, но поделать ничего не мог. В конце концов я подал апелляцию в деканат, и мне назначили другого экзаменатора. Я сдал на пять, и он слёг с прорвавшейся язвой, когда увидел результаты. И вот тут я стал понимать, что власть людей надо мной имеет свои особенности. В последующие десять лет возникали различные конфликты, и в случаях, когда я был не виноват, все самые страшные угрозы рассыпались. В следующий же год преподаватель перешёл границу, обвиняя меня в самых разных грехах. Финальной точкой стало обвинение меня в воровстве, я якобы украл с кафедры старый принтер, но оперативник, который поговорил с коллегами обвинителя и студентами моей группы, отчего-то вдруг не поленился съездить, проверить сарай на его дачном участке и обнаружил несчастную железку там. В итоге преподавателя отправили на пенсию. Я доучился до конца, окружаемый всё той же непонятной аурой парня, с которым лучше не связываться, и выпустился.
— И что, вы никогда не, э-э-э, страдали?
— Ну, я получал по заслугам. Если был действительно виноват, то почти всегда получал своё. Если соврать, или пропустить пару лекций, то возмездие следовало неукоснительно. В итоге я понял, что лучше не грешить без крайней на то необходимости. Мне, правду сказать, нечасто и хотелось — Ад ведь всегда был со мной, и я всё время видел самую непотребную мерзость. Наполнять пусть даже самой малой мерзостью ещё и дни мне совершенно не хотелось.
— Странный вы, должно быть, были студент — днём лекции, ночью лабораторные в Аду.
— Да, где-то так. Но потом я напугался так, что обделал постель. В двадцать лет.
— Ничего себе признание.
— Я узнал, что есть условия, при которых Ад до меня дотянется.
Я посмотрел в стакан. Допил остатки виски с растаявшим льдом, и сходил за новой порцией. Он ждал, вертя в пальцах зажигалку. Когда я сел, он продолжил.
— Я увлёкся одной девушкой, но она не ответила мне взаимностью. И я про себя пожелал ей зла. Подумал плохое. Ночью в Аду я встретил раскалённого до ярко-красного, кислотного, как у дешёвых детских карандашей, цвета демона. Он взял меня за руку и царапнул когтем. Боль была адская. Я закричал. Когда проснулся, постель была мокрой.
Он расстегнул манжету рубашки. Я сам не заметил, что его пиджак оказался висящим на спинке стула. Наверное, снял, когда я ходил за новым стаканом.
По предплечью, от запястья к локтю, тянулся страшный шрам. Неровный, извилистый, с поперечными разрывами в двух или трёх местах.
Я залпом выпил свой виски.
Он опустил рукав, застегнул манжету.
— Он сказал мне, что я причинил зло невинному в том человеку, и буду наказан.
— Вы же сказали, что только подумали?
— Подумал, и этого достаточно. Когда один человек думает о другом плохое, желает ему зла, это становится материальным. Не обязательно сразу, не обязательно явно, но становится. Обратите внимание при случае, когда человек вызывает у других множественные злые мысли, он обычно заболевает, попадает в тяжёлые ситуации.
Я заглянул в стакан. Только лёд.
— Я знаю людей, которым многие желают смерти, а они цветут и пахнут.
Он кивнул.
— Да, есть и такие. Но либо вы не видите, как они несут потери, либо они только двигаются к катастрофе. Ничто не остаётся неотмщённым. Никогда.
— Откуда вы знаете?
— Я видел их в Аду.
Я поперхнулся. Поднял взгляд и посмотрел в его глаза. Он смотрел тихо и спокойно, и я внезапно поверил всему, что он говорил. Мне даже показалось, что в его зрачках мелькнул тусклый красный отблеск.
Я машинально хлебнул из стакана, и алкоголь протёк по языку, как вода.
— И что, мы тогда, выходит, все должны гнить заживо? Мы ведь постоянно желаем друг другу зла? Ругаемся, в конце концов?
— Ну, не всё из этого становится реальным. Какие-то уколы просто не докатываются до жертвы. Но всё воздаётся тому, кто желает зла.
— А почему так?
— Потому что мы живём не в мире людей, не в мире бесов.
— А в мире кого?
Он усмехнулся.
— Ответьте сами. Я не оставил вам ненужных вариантов.
Я усмехнулся, глотнул. Остановился. Глянул в стакан.
Наполовину полон.
Я поднял глаза на него. Он молчал. В пальцах дотлевала сигарета.
— Вы говорите о Боге.
— Да. Больше в этом мире нет никого. Только Он, мы и бесы.
— Вы проповедник? Иеговист?
— Нет. Я богослов, даже скажу вам, православный богослов.
— Вы мне лжёте. И учтите — денег не дам.
— Зачем мне ваши деньги. — он затушил окурок в пепельнице, достал из пачки новую сигарету. Прикурил, положил зажигалку рядом с пачкой. Выпустил дым.
— Так вот, это именно Его мир. Если Он захочет, чтобы у меня были деньги, Он даст их мне. Если захочет, чтобы не было — заберёт. Или я сам отдам кому-нибудь.
Я фыркнул.
— Он вам скажет, что ли? Вас зря выпустили из психушки.
— Вы злитесь.
— Да, я злюсь! Да, я не понимаю вот этого нищебродства — Он даст, только Он, и ничего больше не надо, и самому ничего делать не надо, а если ты в дерьме, потому что жопу не хочешь утереть, то это так потому что Он так хочет. Да пошли вы, святоши херовы!
Я встал.
— Вы забыли стакан.
— Что?
Стакан стоял на столе и был полон.
В не первый раз полон.
— В этом мире никто ничего никому не может дать, если Он не хочет. И если ты знаешь это, то перед тем, как получить что-то, ты просишь, и если это тебе действительно нужно, тебе это даётся. Но никто не получает ничего не трудясь. Ничто тут не бывает бесплатно. Другое дело, что расплата назначается по-разному. Кто-то платит после и сразу, кто-то после, но спустя долгое время, а кто-то платит до.
Я сел. Взял стакан. Повертел в руках.
Хлебнул.
Виски как виски.
— Хорошо. Продолжайте.
— Когда рассуждаешь о мире как о лавке, где всё есть и всему есть цена, то начинаешь мыслить только категориями бумажника и товара. Ты дал денежку — тебе отсосали. Ты дал две — тебе дали в жопу. Ты дал три — тебе дали власть.
Я смотрел на него. Его слова неожиданно покоробили.
— Вам не нравится такая трактовка. Потому что вы не хотите жить в лавке, где сегодня у тебя есть денежка, а завтра нет, и чтобы её получить снова, придётся унизиться. Вы хотите другого.
Я сглотнул. Нервно глотнул.
— Чего же я хочу?
Мой голос был хриплым.
— Вы хотите любви. Не той любви, что даётся в оплаченной постели, а Любви с большой буквы, той, что не имеет сексуального подтекста. Постель — только одна из финальных форм, просто способ выражения.
— Какие же другие?
— Доброта, сочувствие, помощь. Самопожертвование. Заступничество. Вы лично хотите, чтобы хоть кому-то было до вас дело. Чтобы кто-то о вас заботился. Чтобы кто-то в конце дня помог вам вспомнить, что мир создан не для того, чтобы бить и бить вас колючим молотом по самолюбию, душе и сердцу. Именно потому вы и сидите сейчас здесь.
— Не могу сказать, чтобы я получил желаемое.
Я хлебнул из стакана.
— А вы его и не получили. Вы обратились не по адресу.
— К вам?
— К миру. К творению. Оно своенравно. Оно может любить вас, а может и ненавидеть.
— А Он? Много Он любил меня в моей жизни? А если и любил, то это сильно напоминает как раз ту любовь, о которой вы пренебрежительно отозвались. Меня имели и имеют все кому не лень, и то, что я до сих пор гетеросексуален, исключительно моя заслуга.
Я отхлебнул из стакана и стукнул им по столу. Внутри лязгнул лёд.
— Вы до сих пор живы.
— Да охренеть. Много это дало мне радости. Он что, создал меня только для того, чтобы было кем играть? Было кого макнуть в говно с головой? Если это она, Его любовь, то Он — самый большой извращенец.
— Он создал вас и выпустил в мир. Вы пошли говорить с миром, а мир в большинстве случаев отвечал как хотел. И тем не менее вы имели свободу в своём пути.
— Свободу?! Да в чём же, поясните мне Христа ради!
Я прикусил язык.
— Свободу поступать правильно и неправильно. Или не поступать. Вы всегда знали, что такое хорошо и что такое плохо, верно?
— И что?! Что с того? Меня кто-то учил, как делать правильно?
— А вы просили?
Тишина повисла. Пульс колол в мозг острым шилом.
— Мы всегда начинаем с того, что отрицаем Его. Весь мир для нас, и он под нас прогнётся. А Он — пусть постоит где-нибудь в уголке, и пусть молчит, пусть носа оттуда не высовывает. Он нами наказан. Потому что слишком велик.
Я молчал. Отхлебнул из стакана, который снова был полон. Судя по объёму, я давно уже выпил с бутылку и уже должен был скотски блевать в туалете. Но голова только немного шумела. Я чувствовал себя практически трезвым.
— Пусть так. Вы говорили, что никто ничего не может дать, если Он не хочет. Так?
— Да.
— А теперь говорите, что мир своенравен.
— Да.
— Не противоречит одно другому?
— Нет.
— И как вы это себе представляете?
— Свобода есть у вас, есть и у мира. Иногда мир и вы делаете то, что хотите, и Он позволяет это. Иногда не позволяет. При этом в зачёт идёт не результат.
— Вы меня запутали.
— У вас есть свобода поступить. Поступок всегда происходит в душе. Из души вы вытаскиваете его в разум и оттуда пытаетесь провести в мир. А Он даёт вашему поступку осуществиться в мире или не даёт. Но что бы Он не хотел, в душе вы уже поступили. Помните, я говорил про то, что некоторые удары до жертвы не докатываются?
Я сглотнул. Горло саднило.
— Да.
— Он гасит некоторые удары. Рассыпает. Некоторые ослабляет. Некоторые видоизменяет. Некоторым позволяет докатиться неизменными. Некоторые направляет другим.
— И это любовь?!
— Это любовь. Но не человеческая. Он — не мы. Не вы, не я, не вон бармен. Не ваша мать, не ваш враг, не ваш друг. Он — Бог.
— Тогда зачем называть это любовью?
— Потому что это высшая любовь.
— Вы что, мазохист?
— А вы видели, как мать иногда следит за ребенком, который тащит в рот электропровод? Который она час назад намазала хинином и положила на видное место? Или как даёт ребёнку обжечься о пламя свечи? Зачем она это делает?
Я молчал с закрытыми глазами. Молчал, пока не порвались последние хоть какие-то приличия беседы. Потом ответил.
— Она делает это, потому что ребенку требуется опыт.
Мой голос хрипел.
— Вы простужены. Выпейте.
Я выпил залпом.
Горячая волна обожгла воспалённое горло.
А потом боль прошла.
— Спасибо.
— Бог спасёт.
— Что?
— Спасибо — это сокращённое “спаси тебя Бог”.
Я помолчал.
— Хорошо. И он спасает?
— Да, он спасает. Он учит нас, попуская на нас те или иные испытания.
— Зачем?
— Что зачем? Зачем даёт опыт?
— Зачем нас испытывать? Он же — Бог? Он же знает нас, верно?
Мой собеседник усмехнулся.
— Испытание — старое слово. Пытать — это познавать. Испытать — это познать. Испытания, что он посылает нам — это возможности познать себя. Себя, мир, Его. Увидеть. Почувствовать. Осознать.
— Вы буквоед.
— Не обижайтесь.
— Хорошо. Продолжайте, прошу вас.
— Он ведёт нас через мирской океан, обучая и созидая. Созидая — потому что мы сотворены по образу, а по подобию ещё не стали.
— Мы можем быть подобны... Ему?
Мой собеседник посмотрел мне в глаза.
— Я верю, что да. Но не факт, что будем, и если будем, то все. Ад полон нами.
Я вздрогнул.
— А зачем — Ад?
— Это место наказания.
— Наказания? Вечного?
— Нет. До Страшного Суда.
— А потом?
— Ему видней, но есть версии, что те, кто будет осуждён, уйдёт в небытие. А может, встанет в ряды демонов. Есть разные версии в книгах. Но для нас это не так важно.
— Неважно?!
— Мы ещё здесь, так что нам нужно держаться подальше от Преисподней, тогда этот вопрос останется для нас истинно академическим до поры.
— Так просто?
— Нет смысла усложнять. Он всегда прост.
— Вы это знаете?
— Я верю в это на основании собственного опыта. Иного ответа вам никто не сможет дать.
— Вы до сих пор во сне ходите по Аду?
— Нет. Сплю без сновидений.
— Отпустило?
— Не совсем. Я вижу Ад, когда закрываю глаза. Раньше это помогало его не видеть, а теперь — наоборот. Стоит мне закрыть глаза — он смежил веки — и я вижу его. Прямо здесь — он махнул рукой перед собой.
Я отшатнулся. В воздухе поплыл еле слышный тягучий гул, и ноздрей моих коснулся запах горящей серы — я помнил его по лагерю, когда горели вагоны.
— Кстати, вы зря оставили татуировку. Она вам больше не нужна.
Я посмотрел на стол.
Лёд в стакане давно растаял.
— Эй, господа, вы скоро? — спросил бармен.
— Ещё минут десять, — сказал мой собеседник.
— Хорошо, — отозвался бармен и снова уткнулся в телевизор.
— Это что-то нетипичное, — сказал я, — обычно он выгоняет всех ровно в час.
— Он часть мира, значит, сейчас мир, а значит, Он — хочет, чтобы мы договорили.
Я почувствовал, что мой вопрос становится мелким и ненужным.
— Значит, Он любит нас и даёт нам опыт? И наше отношение к этому не идёт в расчёт?
— Не совсем. Он всегда знает, что мы можем вынести и куда это нас может обратить. Может, но не обязано. Как и мать, следя за ребенком, который тянется к пламени, уже держит наготове мазь и повязку, пусть и не зная, понадобится она или нет.
— Но Он знает?
— Знает. Он видит все варианты. Поэтому Он всегда готов.
— Почему же тогда бывает, что умирают дети?
— Мы с вами не знаем. Но это его мир, значит, для этого есть причина. Для всего есть причина.
— Вы себя уговариваете?
Он закурил новую сигарету.
— Есть притча. Один монах молился Ему и корил Его за то, что неправедные преуспевают, а праведные живут в нужде и поношении. И когда он закончил молитву, то спросил — почему так? И раздался голос: хочешь понять — смотри. И монах стал невидим.
Он постучал по сигарете, сбивая пепел.
— Это что, шутка такая? Типа дзенского коана?
— Он увидел себя в незнакомом месте — в кроне развесистого дуба, стоящего у дороги. Был летний день, полдень, и солнце палило. По дороге ехал сытый, уверенный человек. На хорошей лошади, в хорошей одежде. Он подъехал к дубу, привязал лошадь, сел в тени и вынул из сумы еду. Поев и отдохнув, он сел на лошадь и поехал дальше.
Мой собеседник отхлебнул из своего стакана.
— Под дубом остался выпавший кошелёк с деньгами, плотно набитый. Монах хотел окликнуть богача, но не смог — был не только невидим, но и безмолвен.
Он пошевелил стакан. Остатки льда стукнули друг о друга.
— Тем временем на дороге появился другой путник — пешком. Неплохой, но потёртый кафтан, сумка на плече. Он тоже сел в тени перекусить, но увидел набитый кошель. Развязав, он увидел внутри золотые монеты. Завязав ремешок, он сунул кошель за пазуху и убежал. Монах смотрел.
Тем временем на дороге появился новый путник — бродяга в тряпье. Он сел в тени дерева и раскрыл грязную суму с подаянием. Вынул из неё сухую корку и начал понемногу её глодать. Тем временем на дороге вновь появился богач на лошади — он обнаружил пропажу кошелька, вспомнил, где мог его выронить и в спешке вернулся.
И что он увидел? Бродягу. Он стал трясти его, требуя вернуть ему кошелёк, но бродяга говорил, что у него ничего нет, и вид и голос его были так отвратны, что богач ударил его со всей силы.
Бродяга упал.
Богач вытряхнул суму, сорвал с бродяги кафтан и не нашёл своего кошеля ни там ни там.
Он вздохнул, сел и увидел, что бродяга не дышит. Сердце не билось.
В ужасе богач вскочил на лошадь и бросился прочь.
Зажигалка крутилась в пальцах собеседника.
— Всё потускнело, и монах увидел себя в своей келье, где молился. Он спросил — что же Ты показал мне? И голос ответил — ты видел историю, которая и правда произошла. А теперь послушай, чем она окончилась и началась. Купец, который совершил убийство, вернулся домой, и совесть травила его виной. В конце концов он бросил всё, раздал имущество родственникам и ушёл в монахи. Второй, тот, что унёс кошель, был неплохим человеком, и его тоже терзала совесть. Он вернулся под дуб, чтобы оставить кошель там, где взял, и нашёл там голый труп бродяги. И тоже бежал в страхе. Он открыл странноприимный дом, где любой мог найти приют и пищу. Ну а бродяга... Он был в молодости преступником и убийцей, а когда постарел, стал нищим. И тем и смертью своей он получил воздаяние.
Я шмыгнул носом.
— Притча — это просто байка. Ей можно верить, а можно не верить.
— Именно так. Верить — или не верить.
— Хорошо. Если я не верю, то что?
— Тогда вы имеете дело с собой и миром. Бог вмешивается только в крайних случаях. И обычно в конце — Ад.
— А если верю?
— Тогда Он ведёт вас наикратчайшим путём, который вам под силу. И чем меньше вы сопротивляетесь, тем быстрее идёте. Это называют смирением. Отдачей себя в руки Бога. Когда вы начинаете идти вместе с Ним.
— Даже если он тащит меня через море дерьма?
— Да.
— Хорошо. Но вернёмся к тем, кто умер во младенчестве. Вы не ответили на мой вопрос.
— Мой ответ — я не знаю. Но я верю, что это было необходимо.
— Ваш ответ — верю.
— Да. Ответить “знаю” может только Он.
— Вы меня утомляете. Кстати, наши десять минут давно прошли.
— Пройдёт столько, сколько нужно, чтобы вы пришли в движение.
— Я?
— Вы. Вы на перепутье.
Я отвёл глаза.
— Пусть так. У вас есть ещё что сказать?
— Немного.
— Договаривайте.
— Хорошо. Главное, что нужно понять, это то, что Ему — видней. Вы можете возмущаться, терзаться от боли, кричать, плакать, пытаться развернуть поток событий — но всё это ничего не будет стоить, пока вы идёте против Него.
— То есть как я и говорил — сидеть ровно и не вытирать задницу?
— Делать то, что вы считаете нужным. Но понимать — то, что вы делаете, будет успешно только тогда, когда это допустимо Им. А вы сами всегда знаете, что хорошо и что плохо. Когда же ситуация неясна, прислушайтесь к себе. И поступите так, как велит вам ваша душа. Если же почувствуете, что всё сопротивляется вашим шагам, раз за разом, прислушайтесь к себе снова. Если ваша душа настаивает, продолжайте. Если молчит или говорит против — прекращайте. Это и есть ваш путь.
— А если душа велит мне сделать что-то такое, что не укладывается в рамки?
— Рамки чего?
— Ну, скажем, праведных поступков.
— Для Него нет праведного и неправедного вне пределов человеческой души. То, о чём вы говорите, это просто опыт на основе шаблонов. Самые главные шаблоны даны как заповеди — не убий, не укради, не возжелай чужого и прочее. Почитайте в Библии, если нужно. Но заповеди не работают, когда ситуация критична. Так, если вы умираете от голода, лучше украсть еду, чем околеть. Если чужой приходит в ваш дом, чтобы убить вас или вашу семью, и у вас нет иного выхода, как убить его — вы убиваете. Если людей осталось так мало, что человеческая раса под угрозой вымирания, то никто не спрашивает про венчание — если женщина и мужчина могут зачать и родить, они обязаны сделать это. Но крайние меры — для крайних случаев. И вы всегда помните, что в обычных условиях, когда нет необходимости, это — грех. Неверное деяние. И ваша совесть не даст вам забыть.
Я побарабанил пальцами по столешнице.
— Ясно.
Мой собеседник встал.
— И последнее. Всегда помните, что Он примет вас любым — и верным, и неправедным в душе. Примет, оценит и воздаст вам положенное. И только Он знает, что это будет.
Он взял со стола пустой стакан, подошёл к стойке.
Я смотрел, как бармен подводит итог на листке и как он отсчитывает купюры.
Когда он взял со спинки стула пиджак, надел его и снял с вешалки куртку, я спросил:
— А что он воздал вам?
Странный, лишенный возраста человек улыбнулся.
— Мне? Не знаю. Я ведь ещё жив.
Он махнул мне пальцами, сжимая ладонь в кулак.
— Доброй ночи.
И вышел.
Я слышал, как прозвенели его шаги по стальным ступеням лестницы, ведущей из подвала.
— Эй, ты всё? Давай, мне спать пора. С тебя полтысячи.
— Пол? — тут я вспомнил непустеющий стакан. — Держи. Бывай, Андрей.
— И тебе не хворать.
Я вернулся к столу.
На деревянных досках, рядом с салфетками, прикрытая одной из них лежала зажигалка.
— Вот ведь! — я схватил куртку и бросился из бара на улицу.
Снег падал, отблескивая оранжевым в конусах фонарей.
Снежный покров был белым и плотным, ненарушенным ни в одну сторону.
Я постоял молча, глядя, как снежинки парят из тьмы.
Пошарив в карманах, достал сигареты.
Прикурив от зажигалки, всё ещё лежащей в моей руке, я закрыл глаза, затягиваясь.
Мир стал мёртво-тусклым, наполненным чёрно-красным пламенем. Ударила удушающая волна серы.
Я вскрикнул и закашлялся, открыв глаза.
Снег всё так же мирно парил из темноты, ложился на землю, на мои плечи, на непокрытую голову.
Сигарета лежала у моих ног, конец фильтра чуть торчал из снега.
Я снова закрыл глаза.
Ад поднялся вокруг.
Дым и пламя кипели. Сквозь них были видны странные фигуры.
Комок встал в груди.
Не размыкая век, я потупил взгляд.
Подо мной была та же красно-чёрная бездна. В её глубине вспыхивали дымно-алые облака. Глухо доносились взрывы и низкий, тяжкий вой.
Подняв голову, я увидел то же самое вверху. Только сквозь дым падали капли кипящей смолы и крови.
Они падали сквозь меня, неслись вниз и исчезали из виду.
Я парил над Преисподней, и понимал какой-то частью души — пока что эта бездна не властна надо мной.
Пока.
И рядом со мной, внизу, у самых ног, ярко-белой звездой парила оброненная зажигалка.
Я нагнулся и подобрал её.
— Эй, потерял чего? Или блюёшь?
Я открыл глаза.
— Нет, всё нормально. Зажигалку уронил.
— Ну тогда бывай.
Бармен повернул в двери ключи, подёргал ручку.
— Так тут и останешься?
— Нет. Сейчас такси вызову. А пока постою, подумаю.
— Угу. Только если блевать соберёшься, будь другом, отбеги за угол, ладно?
— Угу.
— Ну и чудно. Пока.
Он махнул мне рукой и двинулся по снегу.
Повернув голову, я смотрел, как он свернул влево, дошёл до конца квартала и скрылся за ним, оставив за собой рыхлую цепочку следов.
Потом я прислонился спиной к закрытой двери, достал новую сигарету и прикурил, не закрывая глаз.
В левом нагрудном кармане моей куртки лежал “макаров”, в правом — глушитель.
Через два часа человек, из-за которого я провёл в лагере пять лет, приедет домой.
Он будет один.
Я стоял, курил и потирал сквозь куртку предплечье — там, где татуировка.
«Свобода Это Рай».
Он сказал, что татуировка мне не нужна.
Мне нужна свобода.
Я стоял, смотрел на падающий снег, курил и решал, как ей распорядиться.