Надежда Кожушаная
Бессонница
Киноповесть
1. ДЕРЕВНЯ
У Маруси мать ведьма была, Оля.
Когда Ваня Олю ударил, Маруся дома была, а они ее не видели.
Ваня - это мужик один был, он с Олей жил, как муж.
Ваня ушел, Оля говорит:
- Кто здесь?
Маруся говорит:
- Я.
- А. Что ты хочешь?
- Ничего.
Мама помолчала, спрашивает:
- Горло поправилось?
- Поправилось.
- А почему ты со мной никогда не разговариваешь? - мама спрашивает. Сказала бы: мама, расскажи что-нибудь. Сдохну - кто с тобой поговорит? А мама много знает, умеет. А тебе ничего не интересно.
- У тебя грязь, - Маруся говорит.
- Это не грязь, - Оля щеку потерла, еще спрашивает. - А травы какие знаешь?
- Какие у нас есть, все знаю.
- Силы у тебя нет, - Оля говорит. - А то бы я давно научила. Я хотела. А может, рано. Вон, Наташа бы смогла.
- Какая? - Маруся обиделась.
- Да нет, я ее тоже не люблю. Она жадная. Может, я сама ничего не знаю. Может, мне кажется! - и смеется, а сама, конечно, про Ваню думает.
Потом Оля на улицу вышла и увидела, что Ваня с маленькими ребятами играется.
И напугала их.
А пугает ведьма не в человеческом образе, а как лошадь. А чтобы лошадь пропала, надо стрелять не в лошадь, а в тень от лошади.
Оля тогда сильно ребят напугала - Ваня и выстрелил.
Лошадь сразу пропала.
К Оле домой пришли - она уже лежит.
Прямо на груди рана.
Долго Оля умирала, мучилась: кричит, кукарекает.
У ней с дома князек сняли, кипарисом кадили в доме. Еще можно двенадцатый кол из забора вытащить и сделать из него крест.
А еще ведьма должна свои грехи передать другой девушке. Ведьма девушку сначала пугает: обращается свиньей или медведем. Или змеей.
Если девушка не испугалась - годится.
Девушка ведьме в ухо подует, и грехи от ведьмы ей перейдут.
Тогда ведьма умрет.
Маруся за маму так испугалась! Заплакала. Говорит:
- А ты наколдуй, чтобы не болеть! - и на Ваню кричит. - Иди отсюда!
Ваня ругается:
- А зачем она ребят пугала? Еще увижу - вообще уйду!
Оля Марусе говорит:
- Ты-то уйди! Иди, земли принеси, может, умру, - и плачет, мучается. Поешь, далеко идти, Ваня, обмотай ее, а то ей врасплох!
Ваня Марусю платком обмотал ("оберег" называется).
Маруся сверху сарафан надела.
Пошла.
Маруся на трех дорогах земли в стакан набрала, обратно идет, через лес.
А лес был нехороший: обязательно в нем или уснешь, или заблудишься. Туда редко кто ходил.
Маруся смотрит: а в лесу за кустами Наташа сидит, с мальчиком, забавляется. Наташа - про которую Оля говорила, срамная девка была, самая красивая. А мальчик меньше ее был, с такой большой головой.
Маруся их увидела и про землю забыла: интересно же.
Прокралась смотреть, а пока кралась - уже Наташа одна сидит, косу заплетает, а мальчика нету.
Наташа Марусю сначала не видела, говорит:
- Ой! Я испугалась... Ты что?
- У меня мама умирает, я за землей ходила. Мама умрет - я ведьмой буду. Буду колдовать.
Наташа говорит:
- А я в гости пошла, к тетке.
Маруся от нее пошла и стакан с землей забыла.
Идет - а тут как будто и ее кто-то гладит: по плечам, по шее. И целует.
Маруся замерла вся: как приятно! Оглянулась, а тот, кто гладил - точно как мальчик, с которым Наташа была.
Маруся побежала, смотрит: а мальчик - вот он идет. Совсем в другую сторону.
Кто же гладил?
Потом к дому пришла и захотела воды попить. Пьет и пьет из ведра, захмелела, как пьяная. Качается.
Ну, на нее никогда не смотрели. Она всегда как Олина дочка была.
Ее и не трогал никто, никогда.
Маруся домой зашла: мать кричит, ругается. И Ваня здесь.
А Марусе дома по-другому показалось: запах гнилой. А раньше никогда брезгливая не была.
Рана-то у Оли гниет, конечно.
Маруся жалела, когда мама болеет, говорит:
- Я рану помою.
Гной убрала, маме легче стало. Маруся ее еще погладила, как ее в лесу кто-то гладил: жалко маму.
Оля говорит:
- Ручки мои... Ляг, ночь уже.
Как ночь? Маруся за землей только утром ходила.
Спать легли. Ваня на полу лег, Оля говорит:
- А тебя кто звал?
Он говорит:
- Ну Оля!
Ждал сначала, когда Маруся уснет, и сам уснул.
Маруся ворочается. Говорит:
- Я стакан потеряла, я еще за землей схожу?
Мать молчит, понимает. Оля умная была. Только головой качает: а что делать?
И сама вспомнила, как ходила от матери. Говорит:
- Иди.
А тогда на улице мусор жгли и что еще у кого надо было спалить: листья или бревна подгнившие. Обычно каждый по дворам жгут, а тут что-то вместе собрались. Красиво было.
Маруся вышла, и люди ей по-другому показались: как будто маленькие.
Ей говорят:
- Маруся, ты что не спишь?
- Не знаю.
- Иди, пожалею.
- Не надо.
- Как мама-то?
- Болеет.
- Ну, может, и не умрет.
- Маруся у нас никогда не поговорит.
А про Ваню говорят:
- С Ваней держи ухо востро!
- А чо: ухо-то? От уха-то не убудет! - и смеются!
А Маруся взяла - и через костер прыгнула. А когда над костром прыгаешь, надо, чтобы волоски на срамном месте затрещали. А она наоборот: прыгнула и описялась!
Все смеялись так:
- Вот несчастье!
И Маруся тоже смеется.
- Иди домой, - ей говорят.
Она пошла - и прямо в коровью лепешку встала.
- Куда ты! - ей говорят. - В навоз вступила!
А ее прямо не остановишь: смеется - и все!
Допоздна потом смешила.
И знает, что домой надо, а так и не пошла. Вот ведь!
- Маруся! - Ваня ее позвал. - Иди-ка, маме помоги. Никак не умрет. Князек сняли, завтра будем крест делать. Все устали, давай-ка!
Это уже день был.
Маруся пошла.
Домой пришли, Оля спрашивает:
- Кого привел?
Ваня говорит:
- Марусю.
- Какую? - Оля говорит, - Нет, я уже думала. Она всю зиму проболела, забоится.
- Не забоится.
- Я не забоюсь, - Маруся говорит, - Я по лесу одна ходила. Правда! села.
Ваня ей сказал:
- Не крестись, ладно?
Маруся машет: ладно! Самой смешно, А нельзя смеяться!
Оля говорит:
- Дурочка! Я пугать буду, нельзя смеяться! - и сама тоже смеется. Ваня, уведи ее: такая ведьма!
Маруся говорит:
- Я больше не буду.
Оля на кровати села, дышит тяжело.
Ваня в сени вышел.
Оля говорит:
- Куда ходила?
- За землей.
А мать медведем обернулась.
Маруся выдержала.
- Маруся хорошая, - Ваня говорит из сеней.
Оля опять человеком стала, дышит тяжело:
- Трудно оборачиваться, - говорит. - Дай попить.
Маруся воды дает, а у Оли рука - змеей стала.
Маруся испугалась, воду выронила, убежала.
- Сука, - Ваня говорит. - Говно.
А Оля опять помощи просит, кричит, кукарекает.
Ваня говорит на Марусю:
- Кобыла костлявая, совсем мать не жалеет, - и Олю гладит ласково. - Я здесь, Оленька, родная моя. Больно?
Нравится ему, что Оля слабая стала.
Взял ее.
Оля ему говорит:
- Нравится?
- Я без тебя умру, Оля.
- Когда-нибудь умрешь, - Оля говорит и усмехается.
Ваня обиделся, толкнул ее:
- Скотина ты. Тебе все - в прорву.
Опять ушел.
А Маруся из дома выскочила и за рот держится: змея-то за губу задела, тошнит!
- На, заешь, - ей кто-то говорит и рябины дает.
Маруся посмотрела: а это Наташа стоит. Маруся рябины поела.
Наташа говорит:
- Стала ведьмой?
Маруся молчит.
- А как тебя мама пугала?
- А тебе что?
Наташа смеется:
- А я тебе от вашей рябины дала, теперь заблудишься! Ведьмачки, дуры!
Маруся рябину выплюнула, пошла и правда заблудилась: от ведьмы поешь сразу заблудишься. Можно несколько дней ходить.
Маруся и не знала, сколько ходила.
Потом увидела, что за ней кто-то идет. Она как побежит!
В лес забежала, кричит:
- Черт! Уйди, черт!
Он подошел, говорит:
- Ляг.
Маруся как деревянная стала. Слушается. На землю легла, он - к ней. Она смотрит, и показалось ей, что это Ваня, мамин муж. Она сколько не спала уже!
Легла. А под спиной у ней сучок оказался. Ей больно стало, она Ваню отталкивает, а он не уходит. Она его бьет, руками, ногами, прямо по-настоящему, а он не уходит. Он не понимает, что ей больно, и не пускает.
Даже она его исцарапала.
Он побежал.
А Маруся камнем кинула, в спину попала, он спину выгнул - а лица у него нет. Одни глаза.
Маруся - гордая.
А на самом деле Ваня в другом месте был, точно. Он за Наташей ходил, которая Марусе рябины дала.
Кажется, вечером было.
- Наташа, - говорит, - Тетя Оля зовет.
- Не хочу я, - Наташа говорит, - Пусть Маруся идет.
- Маруся не жалеет мать. Зайди. Тетя Оля попугает, в потом ей в ухо подуй. Грехи уйдут - и все. Пожалей тетю Олю.
- Много грехов? - Наташа спрашивает.
- Много, - Ваня смеется. - Пойдешь? - а Ваня нежный был вообще-то.
Наташа говорит:
- Не хочу.
Потом пошла.
Ваня ждал.
Еще два мужика сидели, ждали. Долго.
Бабушка Надя говорит:
- Роза опять убежала.
- А что ты не смотришь как следует?
- К кабанам, точно.
Роза - это так свинью звали. Тогда все время свиньи к кабанам в лес убегали.
Наташа выходит из Олиного дома, не смотрит никуда. Глаза - другие. Домой пошла.
Из Олиного дома черные кошки ка-ак выскочат!!
И в Наташин дом побежали.
- Ну все, грехи ушли, теперь умрет, - мужики засобирались, крест не стали делать.
Марусе говорят:
- Иди за попом, чистый дом, все.
Маруся говорит:
- Дядя Ваня, ты зачем меня в лесу пугал? - а сама заигрывает.
Он говорит:
- Ты что? Я здесь был.
- Он правда был, - все говорят. - А кто тебя пугал?
Маруся говорит:
- Показалось.
Ваня ей сказал:
- Маме скажи: я утром приду. Ей отдохнуть надо.
А сам к Наташе пошел, когда уже темно стало.
Маруся к маме не зашла: дом-то без крыши, князек-то сняли. И так слышно, что тихо.
Маруся к церкви пошла через лес, где ей показалось, что ее Ваня пугал. Как крикнет:
- Ты кто?!
Он не отвечает.
Она тогда сказала, как ей говорили:
- Сука, говно!!
Еще можно по-матерному ругаться, если это оборотень или кто там. Банник, например.
Маруся в церковь пришла, попу говорит:
- У меня мама умирает, а я не захотела ведьмой стать.
Поп ее благословил, говорит:
- Постой тут.
Ушел за образом, потом выходит, а Маруся стоит посреди церкви и не двигается. Глаза - открытые.
Поп говорит:
- Маруся, ты что?
А она смотрит, как будто первый раз увидела.
Он ее по голове погладил, говорит:
- Маруся. Это тебя Господь благословил. Идем к маме?
А церковь в тот день нарочно другая была. Образа тогда поснимали, белили. Богородица стоит прямо на полу. Так и не видел никто, чтобы образа - на полу.
Поп говорит:
- Пойдем?
Маруся говорит:
- Я потом приду.
И осталась.
А Маруся, конечно, маленькая была. И болела всю зиму нехорошо. Ничего по-настоящему не умела. Стала заговаривать. А когда заговариваешь, надо имя знать. А откуда имя? Она же не знает, кто ей показался.
Например, надо сказать:
- Пойду я на теплые воды на гнилые колоды там мне снится там мне приснится во Ольху-молодняку со полного месяца выглянет выйдет щука-белуха из синего моря с золотой кожурой с золотой кожурой с двенадцатью зубами с тринадцатым языком с двенадцатью зубами с тринадцатым языком. Затяни-залижи мое горе-беду ах ты моя ненависть моя худоба лети по белу свету лети по белу свету по полям по болотам по текучим рекам вихрем-чадом раскатись разлетись на все четыре стороны! Тьфу! Тьфу! Тьфу! Тьфу! (Это плевать надо на все четыре стороны). От меня и от мужа моего названного (тут надо имя сказать, например, "Володимера") навсегда. Аминь!
Так это надо ночью читать, на полную луну, на перекрестке. А если желание загадываешь - тогда на первой заре.
А Маруся в церкви хотела читать!
А потом совсем забыла, что надо, и говорит:
- Пожалуйста!
Никто не пришел.
Она плакала так!
Как взрослая.
На корточки села и Богородицу дразнит.
Домой пошла, прямо по кустам, изранилась - и не больно.
Домой пришла, говорит:
- Мама, меня черт замучил!
А Оля, когда причастилась, стала как старушка. Такая старушка одна раньше была, ее все любили. Говорит:
- А я причастилась.
- А что делать? - Маруся говорит.
- Посиди со мной, - Оля попросила. - А черта - нету. Его люди придумали. Ваня у Наташи, наверное? Ну и ладно.
Маруся села, черная вся, от несна.
Мама говорит:
- Все время думала: надо Марусю поучить. А Маруся заболела. А может и не надо учить? Не знаешь - умрешь, знаешь - еще хуже умрешь. А плохое зачем знать? Даже интересно: вдруг не будет плохого? Наташка, дура, думает, я чужим отдам! - и хихикает. - Да ладно, пусть порадуется. Ей всего-то год остался. Пол бы подмести. Чо-то я устала совсем, - на Марусю смотрит, улыбается. - Умру - поспишь. Если захочешь. Потом поймешь. Ты умница. Девочка моя Маруся. Кто еще у мамы есть? Одна моя дочка. Смотри: раз - и какая дочка получилась! Моя девочка. Маруся, никому не верь. Никто не пара. Всех люби. Прикинь, конечно, сначала. "На глазок". И люби. И научишься. Сначала надо хоть что-нибудь полюбить. А черт от несна кажется. Я, когда девушкой была, тоже не спала. Тетя Таня долго не спала. Потом все забывается. Господи, спаси и сохрани мою девочку! Не оставь Марусю! Маруся выросла как. Красивая.
И удивляется. Посмотрела на Марусю долго, говорит:
- А ты моя дочка?
Маруся обиделась, что мама сказала, что у Маруси как у всех, легла.
Оля говорит:
- А помой меня в тазу? Меня, когда поженились, твой папа в тазу мыл. Позови кого-нибудь. Дядю Сашу позови, он мою маму любил! Позови, он добрый! - и радуется так!
Маруся дядю Сашу позвала, они с ним Олю раздели, в таз поставили.
Оля смеется:
- Дядя Саша, давай, потанцуем? - и руками танцует.
Он говорит:
- Сейчас по шее получишь!
Пощекотал ее. Смеются оба. А Маруся не смеется, молчит.
Дядя Саша ушел. Оля на кровати сидит, волосы расчесывает. Расческу сломала: у ней волосы были толстые, густые. Другую расческу взяла - и опять сломала. И как заплачет! Кричит:
- Маруся, завари травки, я боюсь!
Маруся за травкой побежала, а Оля кричит про Ваню:
- Я же его лечила! Он больной был! А теперь поправился! - и плачет, плачет.
Потом успокоилась, устала совсем, совсем устала. Говорит:
- Да не надо травки, конечно.
Маруся легла, к стене повернулась, говорит:
- Господи Боже, да когда она умрет? Я спать хочу!
Долго не оборачивалась. Потом слышит, как мама говорит, совсем по-другому:
- Маруся. Иди-ка, выйди в сени.
Маруся ушла, сон у ней прошел. Говорит:
- Мама.
- Нельзя.
Маруся разозлилась, говорит:
- Я пить хочу!
Оля руку со стаканом высунула, лицо красное и смеется:
- А ты не бойся. Ты захоти - и поможешь мне. Захоти. Ладно?
Дверь закрыла и молчит.
Маруся подождала, дверь открывает.
Оля стоит страшная, старая, глаза не видят, а над ней лица летают, на Олю похожие, только молодые.
Маруся испугалась, как закричит:
- Ну-ка ляг! После бани куда пошла? Как горло заболит! - и кладет Олю спать, Оля слушается. - Я болела, теперь она заболеет?! Совсем уже с ума сошла?! - и даже радостно кричит. - Ну и вот: ей ноги помыли, а она ногу занозила, дура! Лежи тихо! Кому ты такая нужна? Никому не нужна! И я из-за нее не сплю!.. - рядом легла. - Глаза закрой. Смотри, как надо спать, - и тоже глаза закрыла.
Мама слушается, полежали тихо. Маруся говорит:
- Все приходят, а Оля стоит молодая, красивая. Волосы чистые. Все говорят: "Кто это?" Скажут: "Такая нежная! Такая родная наша! Самая главная!" Вот чего ты хочешь?
- Все-все, - Оля говорит шепотом.
- Вот и будет. Потому что только тебе будет. Только тебе.
Оля лежит тихо, успокаивается. Одно лицо красивое на нее опустилось. Оля Марусю за руку взяла, говорит:
- Хорошо, да?
Маруся долго потом лежала, Олю гладила. И не страшно совсем.
Даже сама успокоилась, чуть не уснула.
Мама лежит тихо.
Маруся встала, воды попила, маме лицо водой помыла.
Мама лежит.
Маруся села опять: уже солнце поднимается, спать-то жалко, когда день.
Уже рябина поспела.
Когда Олю пришли убирать в гробу, все не понимали: поп был, исповедовал, а Оля лежит, как молодая, совсем когда замуж выходила. И губы - полные, красные.
Ваня говорит:
- Кто у ней был? - а сам злой.
Маруся молчит и на маму смотрит.
- Маруся, поспи, - ей говорят. - Уже сколько не спишь?
Маруся на кладбище не пошла. И не плачет.
Мальчик с большой головой ей сказал:
- Дядя Ваня велел, чтобы ты его рубахи отдала.
Маруся все отдала. И не порвала.
Потом Маруся убирала после людей, к ней девочка одна пришла горбатенькая, помочь: полы помыть, посуду.
Сколько девочке было: то ли десять лет, то ли сорок, никто не знал, она одна жила.
Они весело прибирали.
Девочка говорит:
- А почему ты не плачешь?
- Мама сказала: легко забудь.
Девочка горбатенькая ее хотела посмешить, говорит:
- А мне мама говорила: я маленькая была, меня черт подменил! Мама меня в люльке качала, а там не я, а полено! Мама восемь лет не знала.
Потом к ним еще одна девочка пришла, с братом, говорит:
- Дядя Сережа сказал: у него, когда мама умирала, тоже стала молодая. Он говорит: это хорошо.
Маруся говорит:
- Совсем не обязательно, если кого-то хоронят, значит, он умер.
Девочка с братом говорит:
- А как тебя мама пугала?
- И не пугала, - Маруся говорит. - Наоборот, мама сказала: детей нельзя пугать.
- Ты сейчас стала так на маму похожа! - говорит девочка.
А потом они вместе девочку горбатенькую нарядили как невесту.
А Маруся их вдруг как оставила, как побежит к мальчику, у которого голова большая, заплакала даже, говорит:
- Скажи дяде Ване, пусть он со мной живет, как с женой. А хочешь - ты приходи!
Мальчик говорит:
- Зачем?
Маруся на него посмотрела и говорит:
- А у тебя живот больной.
Мальчик говорит:
- А ты откуда знаешь?
- Я захочу - вообще тебя вылечу! - Маруся говорит и смеется.
- Ну захоти!
- Дурак, - Маруся сказала. И ушла совсем.
Потом на кладбище зашла. К могилке маминой не пошла.
Постояла.
Говорит:
- Мама.
Ночью у Маруси никто из деревни не был.
Наташа в ту ночь колдовала. Молодая, конечно, просто так стала превращаться.
Лисой ей понравилось.
Обратится в лису, пробежит по деревне. А потом остановится, человеком обернется - и опять лисой. Лает, мужиков за ноги хватает. Только Ваню не трогает. А он - довольный.
Мужики говорят:
- Наташка, уйди, сучка! Нельзя просто так оборачиваться! Сдохнешь!
А она не уходит.
Так жалко ее было.
Все тогда погуляли.
Почти что две четверти вина выпили.
Бабушка Надя даже матюкливую песню спела:
Когда серьги протыкают,
Завсегда уши болят.
Когда целочку ломают,
Завсегда края болят!
И прямо всю песню спела, до конца!
А ей тогда уже сто лет было!
Девочка горбатенькая говорит:
- Пойдемте к Марусе, она одна боится!
Куда там.
Кто-то видел: Маруся на горке сидела, смотрела на всех. Вроде ничего была, смеется, рот платьем закрывает. Особенно когда бабушка Надя пела.
А кто-то вообще думал: это Оля сидит. Хотел напугать всех.
А нет. Посмотрели: а это Маруся сидит.
И в другую сторону смотрит.
И все.
Девочка горбатенькая утром дозвалась, все пришли, а Маруся уже мертвая. Руки закинуты. И тоже раздетая, как Оля была.
Все смотрели.
Ваня говорит:
- Я знал: ее Оля все равно ведьмой сделает. Ее нельзя по-людски хоронить.
Девочка горбатенькая говорит:
- Неправда! Она мне сама говорила!
А Наташа говорит:
- Она мне сама сказала, что ведьмой будет.
- И даже не плакала, когда мать хоронила.
- Вторая смерть до сорока дней, значит, третью жди.
- Какая Оля ведьма! Ведьма, когда умирает, страшная!
- Ну прямо, конечно! У нее всегда корова прямо к дому приходила! И ручей ни разу не замерз!
- Ни разу.
- Нет, по-людски нельзя хоронить.
И похоронили Марусю как ведьму: она же не причащалась.
Гроб заколотили, потом яму вырыли под порогом, гроб в нее пронесли.
На развилку пяти дорог понесли, далеко.
Гроб закопали и кол осиновый в него вбили: если еще живая, чтобы умерла.
А Маруся из-под земли ка-ак застонет!!
Ваня обрадовался:
- Я говорил: ведьма!
А мальчик с большой головой говорит:
- А она меня вчера к себе звала! А я не пошел!
Все пошли обратно. Девочка горбатенькая одна осталась.
Разговаривала долго. Кол даже хотела вытащить.
Разве вытащишь?
Говорит:
- Маруся, я все время буду приходить.
Тоже ушла.
Обратно шли, на камушке один мужик пьяный сидел, из другой деревни.
Ему мужики говорят:
- Тебе сказали не приходить?!
Он говорит:
- Чего?!
И как стал драться!
Сначала его откидывали, а потом - он же все равно лезет - как стали бить!
Чуть не забили.
Потом бросили, пошли домой. Один кровью плюется.
А тут снег пошел, осенний. Самый злой снег: на голову падает, больно. В смысле, град, конечно.
И уже ругаться стали, что так далеко захоронили. Вот сейчас бы опять подрались.
А Ваня как закричит:
- Ой, вон же Роза, бабушки Надина свинья!
- Где?
Стали свинью ловить.
А свинья, когда с кабаном побудет, скачет, как дикая. А Роза была уже не настоящая свинья, а помесь от кабана. Ноги длинные, на любую горку карабкается.
Еле поймали.
Мальчик с большой головой поймал.
Грязь со свиньи обтерли, гладят.
- Сейчас с бабы Нади возьмем. По весу. Сколько тут? - свинью подергали. - Еще четверть! Скажем: баба Надя, жалко, что Роза убежала! - и смеются, счастливые.
И свинья довольная.
Четверть - это вина, значит.
Несли попеременке: тяжело все-таки.
Уже град прошел, когда к деревне подошли.
Вошли - а деревня рассыпалась вся. Трухой.
Ничего не успели сделать - все рассыпалось.
Но люди остались.
Стояли долго.
2. БАРИН
- А сегодня... тебя! - Барин, выглянув из избы, ткнул в одного из сидящих на лавочке.
Встал Халим, кучер.
- Халим? - Барин разглядел и обрадовался. - Очень хорошо. Тебя, говорят, покрестили? А праздника не сделали. Идем.
Они вошли в комнату с плотно завешанными одеялами окнами.
- Сейчас ты увидишь волшебство. Чудеса, - Барин усадил Халима в свое любимое кресло. Говорил таинственно и добро, как Барин должен говорить с "людьми".
Халим сел.
- Настоящее волшебство. Почему не посмотреть чудеса?.. Потому что их не бывает, да? Потому что надо работать, да? - он ходил взад-вперед, пристраивая свечки за мираклями так, чтобы древние греки, написанные на них наивно и искренно, оживали и мерцали в темноте.
- Начнем с мужчин. С мужиков. Не самое интересное, но смысл хороший. Это - цари. И Боги. Гермес. Бог-слуга. Слуга, но Бог, интересно, да? А стоят рядом, наравне. И никто не меняется от возраста. Как мы? Жизнь в детстве, жизнь в ученичестве, и следующая, в основном, бессмысленная жизнь. Основная. Жизнь.
Барин говорил и увлекался, забывая о Халиме.
- Ослепительное синее небо. Ослепительнее солнца. Так бывает. Вино, наполовину разбавленное водой. И тепло. Не в голову, а отовсюду. Как в материнской утробе, да?.. И от всеобъемлемости тепла - человеческое достоинство. В качестве парадокса. Ты - в утробе, но с достоинством! Хах-а!.. Без сомнений! "Я - и все!" Воистину: возлюби себя!
- Возлюби ближнего! - неожиданно вставил Халим.
- Ближнего как самого себя, - поправил Барин. - А по-человечески, в переводе, это означает: возлюби себя - и тебе будут приятны все остальные. А попробуй, возлюби себя! С этим жалким лицом, в этой одежке, зимой... и один из всех!.. Вот он хромой, - Барин ткнул в Эдипа, - а хорош! Потому что для них отрезанные ступни - это как родинка на щеке. Отличие. Я хромой, у тебя - родинка. Нет, я обожаю!
Он перенес свечи к другому миркалю и пояснил Халиму:
- Женщин смотрим молча.
Они молча "осмотрели" греческих женщин, мерцающих в свете свечей, и Барин сказал только:
- А груди детские-детские, да?
Хорошо укрепил свечу, сел. Смотрел на мерцающую Афродиту с воинственным идиотом-мужем. Бык с Данаей.
Сказал, пожав плечами:
- Почему?
Не захотел терять вдохновения, встал и прекратил просмотр.
Задул свечи, увидел напряженного Халима, объяснил:
- И не потому что голые. А потому что мертвые! - пошутил.
Посмеялся и "благословил" Халима:
- У тебя очень хорошее строение лица. Тебя не обижают? А давай-ка, я тебя заберу. И поехали. Поздно.
Халим и Барин мчались в санях к Петербургу. Зима стояла настоящая, обжигающая.
Вдруг лошади захрипели, как если бы почуяли волка.
Сани стали.
- Что? - крикнул Барин недовольно.
На перепутье пяти дорог, на стволе, похожем на простой осиновый кол, висел бутон, сквозь приоткрытые створки которого видна была мякоть нежно-розового цвета.
Халим соскочил с коней и обошел кол кругом, щипля себя за щеки: так ли он видит, нет ли в том наваждения.
- Я замерзну! - крикнул Барин недовольно.
И так и не вышел из саней, пока Халим вырывал деревцо с корнем и оборачивал его шубой.
Они помчались дальше к городу, и Халим кричал Барину, что "совсем другой дорогой хотели ехать!.." "И никто не поверит!.." - и хохотал дьяволом.
"Нет, милостивая государыня! - писал Барин, сидя у себя в кабинете и поглядывая на часы. - Я не обещал Вам чуда, я велел ждать. И ждать - не ожидая!.. Жить и быть уверенной в том, что Вы достойны всяческих счастливых неожиданностей..." - отбросил письмо: ему было неуютно, он был раздражен и заинтересован приближавшимся событием. Налил вина, выпил и подумал вслух:
- Надо было зимовать в деревне. Спячка так спячка. И с "чудесами" проще: позвал бабку, бабка пошептала...
Дверь открылась за его спиной, вошел Халим и сказал торжественно:
- Сергей Андреевич, пора.
Барин вздрогнул неестественно, допил вино:
- Но учти: если мне не понравится!..
Халим торжественно и мрачно сиял. Барин взял свечку и пошел за ним.
"Какая жажда чуда живет в человеке! - думал он. - С чего? От лени? От усталости? От бессмысленности проживаемых лет? И почему каждый, придумав чудо, немедленно задается вопросом, за что, я - и чудо?! Ведь вот Халим решился отдать мне, значит, боится. А я, похоже, и купился... Глупость какая..."
Он, однако, дрожал, лоб его покрывался потом.
"Не надо было напиваться..." - подумал он.
Било полночь.
Халим, напряженный, стоял возле двери в комнату, где был спрятан привезенный кол. Обернулся на Барина. Тот ответил ободряющей улыбкой.
Ждали.
Часы пробили двенадцать - и плод, висевший на колу, раскрылся. Из бутона, вместо цветка, выскользнула на пол прозрачная фигура, в которой сразу можно было распознать женщину.
- Ой! - хрипло сказал Барин.
- Вот, - прошептал Халим: видно было, что он не в первый раз наблюдает это превращение.
Женщина же, едва коснувшись пола, подняла лицо и застонала глухим голосом, от которого у Барина побежали мурашки по телу. Поднялась и пошла неслышно в столовую, дальше. Халим перекрестил ей спину и зашептал молитву, христианскую, но с такой страстью, с какой молятся только неверные. А она повела спиной, как от ласки, как будто только и ждала молитвы.
Часы пробили три.
Барина трясло: он не знал, как реагировать, только присутствие Халима мешало ему убежать вон.
А Халим, приготовивший план, молча и гадливо выжидал, когда женщина попадется в его ловушку.
Она заплакала, села на пол и стала гладить доски, как будто успокаивала, обещала, радовалась. Всплескивала руками и качала головой. Легла, закрыв глаза.
Барин успокоился: женщина была красива, огня изо рта не изрыгала. Ему стало интересно. Интереснее.
Часы пробили шесть, запел петух.
Халим обернулся на Барина.
Тот понял.
- Простите! - сказал он.
Женщина повернулась на звук его голоса, он отпрянул: глаза ее были слепы. Боже!
- Я хотел бы... - начал Барин, но прокричал второй петух, и женщина стремительно скользнула к стволу.
Халим пытался удержать ее, но она вырвалась и очутилась рядом с Барином.
- Я! - крикнул Барин, обхватил ее - и началась борьба.
Она вилась и выскальзывала из рук, он, стараясь удержать ее, почувствовал вдруг в себе азарт и желание показать силу.
Тело ее было в его руках, и он изнемогал от восторга и ужаса, когда оно становилось то жидким, то холодным, то обжигало огнем, но он уже увлекся и теперь не выпустил бы ее ни за какие богатства.
- Нет, нет, ну нет! - говорил и кричал он. - Стой!.. Какое тело, Господи!.. Халим, закрой форточку!.. Больно? Не буду... Что ты хочешь: чтобы я умер на месте? Любишь, когда мужчина плачет? Зачем, девочка?.. Глупо. Тише. Тише. Все будет хорошо, все-все... Все, что у меня есть, девочка! Тонкая... Кто еще у меня? Хорошая, это я... Господи, какое тело... Не пущу.
Она обмякла, поникла. Погасла.
- И ничего не надо объяснять, да? - говорил он. - Все хорошо.
- Кто ты? - она обняла его лицо прозрачными пальцами, и он увидел, как оживают ее слепые глаза, как проявляются в них прожилки.
Ему захотелось даже прочесть стихи, но он запутался в гекзаметрах и бросил.
Прокричал третий петух, женщина вырвалась-таки от Барина, но Халим накинулся на нее с сетью, заготовленной заранее, и она упала и покатилась по полу.
- Все, - Халим вытер лицо и мрачно смотрел на добычу. - Убить?
Барин осторожно распутал сеть, касаясь женщины мягко, нежно. Сказал:
- Больше ты не будешь исчезать. Ты - дома.
- Холодно, - сказала она.
Он взял ее на руки, пошел-понес к себе, осторожно целуя ее в висок. Обернулся на Халима:
- Кол! Сожги! - с таким выражением, как если бы кричал: "Победа!"
Халим долго сидел перед колом на дворе, думал. Потом взялся колдовать. Снял с шеи крест, чтобы не мешала чужая вера, сложил руки по-мусульмански, долго шептал молитву, раскачиваясь взад и вперед. Ждал еще чуда.
Чуда не получилось больше.
Он вздохнул, надел на шею крест и торжественно, теперь по-христиански крестясь и кланяясь, сжег кол в специально вырытой яме.
Барин лежал на спине и смотрел, как ест его женщина.
- Почему ты никогда не спишь? - спросил он и с удовольствием сытого провел ладонью ей по спине.
Она выгнулась от удовольствия.
- Кушай-кушай, - он убрал руку. - И ест, как нелюдь.
В окно был виден двор, покрытый снегом.
- А снегу-то! - сказал Барин. - Мы с ума сошли: пол-зимы дома, - и опять, пальцем, погладил ей спину. - Ну что: совсем ничего не помнишь?
- Нет, - она весело покачала головой.
- Жалко. Мне с детства хотелось уметь что-нибудь... "нечистое".
- Зачем?
- Я наколдовал бы женщину, которая принесла бы мне удачу. И если она полюбила бы меня, я сделал бы ее счастливой.
- Значит, уже не надо колдовать, - она обняла его, целовала ему руку, ласкалась.
- А чего бы ты хотела? - спросил Барин по-барски.
- Жить, - она ответила без паузы.
- Умница, - он рассмеялся и ласково прижал ее к себе.
Они не видели, что в щель двери за ними смотрит Халим. Он теперь постоянно следил за ними. О чем он думает, было неясно: он умел делать бесстрастное лицо.
Но - подсмотрев за ними - Халим шел в прихожую, где стояло зеркало в серебряной оправе, и там; от души, не стесняясь (он знал, что они не придут), рассматривал себя. Делал выражения лица, осанку.
Странно, но ему больше всего нравилось, когда лицо его становилось сладким и слезливым, нежным.
Как сахар.
Как сливовый отвар.
Потому что после такого "отвара" ему хотелось плакать и грустить о себе.
И он успокаивался, забывал о Барине, мел полы под свою, нехристианскую песню.
А потом опять шел подглядывать.
Мари и Барин, наконец, выбрались из спальни и пошли осматривать остальные комнаты дома. В доме шел ремонт, видимо, давно. Можно было разглядеть остатки старого устройства и комнаты, почти готовые.
- Здесь будет камин, - показывал Барин. - Придется пробить крышу, но я знаю мастера, сделает. Двор накроем стеклом, и там будет оранжерея. Скоро опять будут модны оранжереи, я всегда чувствую! - он был горд и доволен своим "творчеством".
- А было лучше, - сказала Мари, рассматривая еще не содранные обои из серенького ситца. Запертую дверь.
- Вот это? - удивился Барин. - Ты не поняла. Я делаю новый вид дома, по лучшим образцам. Здесь все будет настоящее: мрамор флорентийский, спроси! - он пожал плечами.
- Я поняла, - согласилась она.
- Потрогай камень, он теплый, - и Барин приложил ее руку к мрамору, из которого будет камин. - Чувствуешь?
- Да, - глухо ответила она.
Они обедали в столовой, и Барин спросил, серьезно глядя на Мари:
- Что значит "было лучше"? Ты что, уже... "вылупливалась" в этом доме? Откуда ты знаешь, как было? Или я могу сделать только хуже?
- Нет, - она испугалась. - Мне все нравится. Просто раньше я не любила камень.
- Нет, если ты чувствуешь что-то своими... волшебными мозгами - ради Бога, но почему надо унижать?
- Если тебе нравится, значит, так надо, - ответила она. - И не бойся: я буду жить только с тобой.
Он рассмеялся:
- Обязательно позову фотографа, когда испугаюсь!
- Обернись!!! - крикнула она.
Он обернулся, увидел свое отражение в зеркале: дурацкое, испуганное. Мари радостно засмеялась: видел?
- Конечно, женщине много мозгов не обязательно, но чуть-чуть мозгов иметь все-таки необходимо, - сказал он, принимаясь за обед.
Мари заплакала.
- А теперь, оказывается, - это он ее обидел, - сообщил Барин.
Она плакала, морщилась.
- Нет, это не обед, - он бросил на стол салфетку и ушел.
"Прошу продлить мне срок сдачи моей книги, - писал он быстро, деловито, как "писатель". - Дела в моем имении не двигаются: вы знаете, как у нас работают без хозяина. А письма, которыми меня одолевают наши дамы и которые я не могу оставить без ответа..." - Он отложил перо, встал и прошел в спальню, где сидела Мари с распухшими глазами.
- Где-то были чернила... - он поискал на секретере. - Если хочешь, извини. Просто дом должен иметь свое лицо. Раньше это был чужой дом. Что же страшного в том, что я хочу хоть что-то изменить. Пусть по-своему. Но по-своему. И все.
Сел рядом. Посидели, не касаясь друг друга.
- Посмотрим вместе, - сказал он. - Ты хозяйка.
И в кабинете, разложив на полу план перестройки дома, ползали по нему на коленях, разглядывая мелко нарисованные цветочки в будущей оранжерее, фигурки хозяина и хозяйки, беспечно наслаждающихся уютом дома.
- Спорим, не орхидеи? - Мари улыбалась.
- Как - не орхидеи, когда вот - справочник! - Он, не вставая, взял справочник "О цветах", открыл заложенную страницу и показал Мари рисуночек, потом сравнил с цветочком на плане. - Нет, не орхидеи. А кто?
- Крокусы! - крикнула она и кинулась обнимать его. Потом изобразила "пронзенное страстью сердце" и со стоном покатилась на пол. - Я полюбила... мрамор! - сообщила она.
Он поднес к ее лицу кулак - смотри мне! - и обнял, поцеловал, гладил, ласкал, как будто не видел ее давно-давно.
Потом она сидела на диване и смотрела на Барина, которого видно было через приоткрытую дверь. Он писал, умно, быстро, осененный, не успевая записывать сам себя, яростно прикуривая от свечки, бросая курить, опять писал...
И она смотрела на другую дверь: дверь запертой комнаты, еще окруженную не содранными старенькими обоями.
- Я же еще ничего не знаю, - объяснила она спине Барина, потом - двери. - Кроме смерти. Вот и все.
- Похоже на какую-то картину, - сказал Барин, глядя в окно на серый темный вечер, - по колориту. Нет, все-таки такого отвратительного неба не бывает. Только - нам. Спасибо, - отошел от окна, увидел смятую постель, внимательный взгляд Мари.
Сел рядом. Подумал.
- Нет, надо что-то придумывать. Надо двигаться. Тьма, грязь - не для людей. Мы очень хорошо знаем тьму и грязь, мы отдали дань грязи!.. Нет, какое же смешное небо!.. Мари, деньги есть, на безумства хватит на год! К черту дом! Французские спектакли?! Альпы, Женева, вечный Рим. Я был в Италии, но до Рима не добрался, Я понимаю: Риму все равно, есть ли я. Но мне не нравится, когда кому-то все равно: есть ли я. Я протестую. Едем?! Европа - год, а почему одна Европа? От Ливерпуля до Америки - четырнадцать дней. Из Одессы в Константинополь - месяц. Индия, а? Брамины, невольники, гады, Аравийские пустыни - почему нет?! Я знаю, что суета сует, но я хочу иметь повод, чтобы сказать это _устало_!.. И, если хотите, я буду на том острове, где пал Наполеон! С каких вершин, ай-яй! Любимых вершин маленьких мальчиков и вечных идеалистов. Но я был мальчиком? Был. Побыл. И теперь я хочу побыть не мальчиком... - он отошел к окну и уже не увидел грязного серого неба.
Он стал собраннее, глаза загорелись, он повернулся к Мари и сообщил главное:
- А потом, после всего, мы сделаем главное! Мы узнаем, что суета сует, нам надоест Европа, мы невзлюбим Азию, - и вот тогда!.. мы познаем еще. Усталые и непредполагающие! Мы узнаем святую святых: Вифлеем и Голгофу. Молча, на равных. Растворившись в преклонении. И мы - успокоимся, потому что ничего нет выше преклонения... Бред! - и он засмеялся радостно.
- Почему бред? - подхватила Мари. - Я очень хорошо помню Вифлеем! Только мне кажется... - она помолчала, боясь обидеть его. - Мне кажется... что ты никогда не будешь там.
Он долго смотрел на нее.
Понял и почувствовал то, что поняла и почувствовала она. И ударил ее по лицу тыльной стороной ладони. Жестоко. Резко. По-барски.
Она охнула, но не заплакала.
- Еще что-нибудь расскажи, что тебе кажется, - сказал он.
Она замолчала, совсем, стала чужой.
- Я же должен знать о себе. От любимой. И любящей.
Она молчала.
- Ты сейчас похожа на сучку. Такие бывают виноватые сучки, когда нагадят. Не понятно, что надо сделать?
Она поднялась и пошла к нему, чтобы обнять.
- Не-ет, - он отстранился. - Они очень сильно воняют после того, как нагадили. Халим!
Халим видел сцену, но вошел не сразу. Выждал.
Вошел.
- У нас через дом живет ветеринар, пригласи, пожалуйста. Наша дама никогда не видела ветеринаров.
Халим молчал, искоса глядя на Мари.
- А вам, - сказал ей Барин. - Пройдите, пожалуйста, на место. Во дворе, направо. Быстрей!!
Мари стояла у конуры, откуда выглядывала сука, прикрывая собой щенков.
Халим выждал за домом определенное время, чтобы сказать, что у ветеринара был, но ветеринара не было.
Барин видел того и другую из окна, но не шевелился.
Смотрел.
Мари стало интересно с сукой, она присела на корточки, погладила ее, и сука не сопротивлялась. И дала погладить щенков, мягких, маленьких, с едва прорезавшимися глазами.
И Халим, и Барин _выдержали_.
- Дома нет, - сказал Халим, "запыхавшись".
- Жалко, ну Бог с ним, - ответил Барин. - Позови!.. - закрыл дверь за собой и тут же выглянул опять. - Ты сегодня едешь? Хорошо.
Халим подошел к Мари с сукой, присел рядом и тоже погладил щенков.
- Скоро пост, - сказал Халим.
- А Сергей Андреевич был в Вифлееме! - ответила Мари.
Впервые Барин не ночевал с Мари.
Он собрал рабочих и ночью устроил настоящую чистку заброшенных и запертых комнат. Народу собралось много, шумели и ломали так, как будто не ломали, а охотились на дикого зверя.
Из запертой комнаты вынесли мебель бывшего хозяина.
Стулья, похожие на трон, зеркало в оправе, ненастоящее, из фольги, но сделанное под царское. Опахало из перьев, наверное, куриных. Кукольная мебель, ненастоящая.
И Барин сам закончил отделку, сделав стену комнаты белой, как в итальянских дворцах.
А Мари честно пыталась заснуть. Крутилась, считала про себя цифры, зажимала глаза, накрывалась одеялом - и не могла.
И заплакала, наконец:
- Не могу!..
А Барин, вытирая руки тряпкой, смоченной в скипидаре, слушал ее плач и думал совсем другое: он думал, что она раскаялась.
Что она ждет.
- А давай, напьемся? - сказал Барин.
- А как?
Оба были смущены ссорами. Обоим хотелось помириться и не вспомнить обиды.
- Ты никогда не пила? Ха! Учу! - он обрадовался, расставил на столе необходимое. - Это легко. И бывает кстати, когда редко. Особенно в России: здесь пьющие добрые. Если редко. А! И говорят: какой человек бывает пьяный, такой он будет в старости. Надо вас проверить, - он поднял стаканчик. - За здоровье Вифлеема!
Они чокнулись и выпили. Мари покраснела, зажала рот, фыркнула. И моментально опьянела.
- Еще. Сразу, - он налил еще.
Они опять выпили. И опять чокнулись.
Барин, пользуясь секундой, взял Мари за руку и сказал скороговоркой, полушуткой:
- Прости, пожалуйста, я не хотел тебя обидеть, я долго жил один и к женщинам относился гораздо проще.
- Я не обижаюсь, я расстраиваюсь, - так же сразу ответила она счастливо.
- А к вам я отношусь по-новому и поэтому не всегда знаю, как себя вести, - продолжил Барин. - Но ты тоже не права! Еще?
- Да! - сказала она.
- Обниматься нельзя! - он налил и отсел напротив. - Общее наказание.
И они выпили еще.
- Ты откуда все можешь? - кричал он через час. - Ты с ума сошла!
И опять задавал вопросы по-французски, по-немецки, по-итальянски, а Мари красиво, с горящими глазами, отвечала, и сразу же переводила фразу на голландский и английский.
- А это - английский! - кричал он.
- Я тебя сама научу чему хочешь! - кричала она и переводила фразу на остальные языки.
- Конец света!!! - кричал он и был искренен в восторге.
И они ели.
А еще через час она показывала ему, как кричит петух, как ходит корова, как бегают свиньи, замешанные на кабаньей крови.
И он тоже показал фокус: он снял туфель, носок, и, растопырив пальцы на волосатой ноге, шевелил ими, и Мари умирала от хохота.
Потом она все-таки заставила его раздеться и встать на стул. И рассматривала его, голого, со всех сторон, поднося и удаляя свечу.
Он стоял в позе Давида, Микеланджеловского, и спрашивал:
- Что может быть прекраснее мужских ног?
И она смеялась до ужаса, потому что его мужские ноги, действительно, ни с чем не могли сравниться в своей красоте.
Потом они написали договор:
"Мы, Сергей Андреевич и Мари Неизвестная, клянемся. В том. Что если мы разлюбим друг друга, нас растопчут буйволы Аравийских пустынь. И очень хорошо".
Они вымазали бумагу каплями крови, выжатой из пальцев, и Барин расписался:
"Саша Коршунов. Римлянин века".
И Мари не обратила внимания на его подпись.
- Самое страшное - это когда тебя любят убогие, - вдруг сказал он. Тогда ты - это пародия. Понимаешь?
Потом он спал лицом вниз, а Мари сидела одна, с остатками вина, пьяная, добрая, и разговаривала с мамой:
- Вот ты сильная - вот тебя и убили! - и улыбалась, и пыталась запеть, но петь не хотелось. - Он без меня дышать не может! - сказала она. - И будет все. Все-все! - повертела в пальцах расписку с подписью "Саша Коршунов", плюнула и сожгла записку на свечке.
От пламени - как пламя - подняла ладони над головой, потом обняла сама себя за лицо тыльной стороной ладони, налила вина:
- Как хорошо выпить! - и посмеялась, и быстро расплакалась, и сказала маме. - Моя хорошая. Красивая. Вот и простились. А то надоело совсем, - и успокоилась. Простилась. Выпила стаканчик, чокнулась с остальными стаканчиками.
Подразнилась в оконное стекло и сообщила ему:
- А ноги не ходят! - и погрозила двери пальцем.
Она вышла в засыпанный снегом дворик, не чувствуя ни холода, ни какой-нибудь боли. Пошла к сугробам и бросилась в них, ловила ртом воздух и снег, каталась по двору, не оставляя следов на снегу, лежала на спине.
Смотрела в невероятной высоты черное небо, тяжело и сладко дыша, как будто встречалась с любовником.
Крикнула небу, показывая себе в грудь пальцем:
- Я - я!!!
Она шла в дом, улыбаясь таинственной улыбкой, - ее сбили с ног, - она стала падать лицом в косяк, но крепкие нежные руки подхватили ее. Она закричала, оттолкнулась.
- Пожалуйста! - сказал Халим. - Тише, - нес ловко, как верный слуга и ласковый хозяин. - Пожалуйста...
Принес ее в свою каморку, заперся изнутри и сообщил:
- Я - царь.
Барин проснулся ночью и не нашел Мари рядом.
Он встал и прошелся по комнатам, заглянул в спальню, дошел до каморки Халима и увидел в щель невероятное, немыслимое:
Халим стоял перед Мари Богом, а она опускалась перед ним на колени, как перед Богом. С совершенно незнакомым Барину раньше лицом.
Халим не дал ей опуститься, упал сам, извиваясь и дрожа телом, шепча:
- Он - вор!
Барин отпрыгнул от двери и стукнул в нее так, чтобы его услышали. Халим в одно мгновение выскочил и увидел Барина.
Они молча смотрели друг на друга, и Халим сказал:
- Не Халим! Халим спит! - задыхаясь от неожиданности и страха, но сумев-таки выдавить из себя ядовитую усмешку.
И исчез в коридорах.
Барин едва не засмеялся: так это было глупо... и так невероятно.
Он вошел в конуру. Мари лежала на вонючей подстилке, как будто в другом мире. В другом веке.
- Пожалуйста, - сказала она Барину. - Уйди. Ты сегодня не нужен.
- Что так? - спросил он.
- Ты будешь стараться. А сейчас не надо, - и удивилась искренно. - Вы все так похожи!
Он постоял - и ударил. На пробу. Наверное, надо бить в таких случаях? И сразу ударил еще, сбросил ее за волосы на пол и бил.
Убивал.
Закрыл окна на задвижку, дверь - на запор, выскочил из комнаты, накинул шубу и кинулся вон из дома.
Он завернул за угол и обомлел: он совсем забыл, что живет в городе, а не в деревне, не в поместье.
И он увидел город так, как будто впервые попал в него.
Он шел куда-то по улицам, разглядывая стены, камень.
Его увидела и, не поверив глазам, остановилась рассмотреть его Сверстница. Догнала его и шла, пытаясь узнать его по походке, стараясь увидеть его профиль из-за спины.
Узнала.
- Это неправда, - сказала Сверстница. - Это не может быть Саша Коршунов, потому что так не бывает.
Он остановился, смотрел: вспомнить было невозможно.
- Не помнишь, не сомневаюсь. Сядем, а то я упаду, - она стала задыхаться.
Он послушался. Посадил ее на скамейку, сел рядом. Она сидела, прикрыв рукой глаза, в перчатках, чему-то хохотала про себя.
- Два квартала я иду за ним в полной уверенности, что это Сергей Андреевич, наш барин, модный на все времена!.. Потом он поворачивается в профиль - и я схожу с ума. Саша. Плохо тебе? Плохо. Потому что это называется: один возраст души. Видишь как: на всю жизнь запала не хватило!.. Не хватило.
Он молчал, пытаясь вспомнить ее хотя бы не умом - чем-нибудь, даже нюхал. Не вспоминал.
- Восемнадцать лет назад, в Орле, когда ты собирался в монастырь, продолжала она. - Ты сказал одну фразу - и я выжила. Я поверила. В Бога, в себя, в смысл, - помолчала. - Халва, мед, огрызки хлеба и португальское вино, - опять помолчала, пояснила. - У меня дома, рядом. Идем. Я чувствую. Теперь моя очередь тебя спасать. Выпьешь - и уйдешь. Никто тебя не тронет. Встали.
Халва, мед. Куски хлеба, надкусанный кусок ветчины. Португальское вино. Барин, пьющий вино, как воду, и пьянеющий в смерть. Сверстница в красном пеньюаре, орущая ему в лицо:
- Потому что нельзя жить без идеала! Я не могу видеть! У меня нет сил, нет! Рушится все!.. Камни, стоящие на костях - это что? Я вышла на улицу, чтобы увидеть одно красивое лицо, я ходила час - я сдохла! Я купила портвейна и напилась. И ты, мой Бог, мой идеал, ты идешь в безумии, что я должна?!
- Ты не знаешь, - орал Барин в ответ, раскачивая пальцем перед ее носом. - Когда холуй!.. В доме Сергей Андреевича смеется мне в лицо! Мой холуй!
- Импотент ваш Сергей Андреевич! - орала Сверстница. - Маникюр! И я одна из всего города догадалась, в отличие от всех! Бестелесная обманка, не способная любить! И вы купились!
- Кучер, выкрест, - продолжал Барин свое. - И никто не знает, чего мне стоило держать его, никто! - и замолчал вдруг, осененный. - Как же я должен его ненавидеть!
- Все, - она кончила. - Ты сказал главное. Ты - сказал. Ты забудешь, что ты сказал, но ты оплодотворил меня. Все, - она легла на спину и закрыла глаза.
- И не в этом дело, - говорил Барин: ему надо было выговориться. - А в том, что мне все равно! Я хотел побыть извергом, но я был не-ес-тест-венным извергом, ты понимаешь?
- Поцелуй меня, - попросила Сверстница, вытянувшись струной.
- О! - Барин встал, чтобы уйти, но она цепко ухватила его за руку:
- Ты-то меня любишь? Просто как человека? Как тварь? Ты, мой создатель. Никто никогда не дотронется до меня, дай образ! - она приподнялась и перекрестилась на образ. И поцеловала образ мимо. И заплакала. - Ведь ты здесь, - и стала почти похожа на женщину. - Только не убивай ее!
- Что ты! - Барин гладил ее по лицу и укладывал особенно, как ребенка, которого у него не было. - Что ты! Нет! Надо хотеть - и все. Или ждать. Но не специально. Вот будешь жить - и вдруг на голову свалится то, чего ты не ждешь. И ты удивишься. Потому что это закон: чтобы раз - и свалилось на голову. А по-другому не бывает. Только так.
Они целовали и гладили друг другу руки, нежно, как будто прожили до того огромную жизнь вместе.
- Поклянись, - она с трудом открыла глаза, - что ты не уйдешь, пока я не проснусь.
Он перекрестился на образ, и она уснула, как провалилась.
Он гладил ей руку и не видел, как разгладилось ее лицо во сне. Смотрел в окно, где появился свет восходящего солнца.
Зевнул во весь рот со звуком, как собака.
Посидел, прислонив голову к стене: лечь было некуда. Сверстница спала, разметавшись во весь диван.
Решился: надел шубу и пошел.
Дверь была заперта, ключа не было.
Он иначе посмотрел на Сверстницу и отрезвел. Стал искать ключ, бросал на пол вещи, ящики секретера, догадался. Подошел к Сверстнице и достал ключ, спрятанный у нее между грудей.
Открыл дверь и вышел, уронив по дороге ведро и приспособление для вешалки.
Едва застегнув шубу, он был на улице, с головной болью, шел и говорил с Мари:
- Знаешь, родная: летаешь - летай. На черта притворяться человеком. Еще и женщиной. Летай, родная. Дай пожить. Не хочется идиотом, честно. Правда. Законы - одни, законы другие. Все разное, правда. Не хочу.
Мари встала с подстилки, прошла сквозь запертую дверь и ушла в город, искать Барина.
А он стоял некоторое время, прижав лоб к камню, потом увидел краем глаза два существа, почти нереальных в утреннем полумраке: явно любящие друг друга, явно тайно встретившиеся, но - он не мог понять, что в них невероятного. Потом понял: они были _бесполые_. Как он это определил, он не сказал бы. Но они были _бесполые_, и он оживился и пошел следом. Голова перестала болеть, ему стало интересно, ему стало конкретно отвратительно. Он расхохотался, напугав _бесполых_.
- Вот как надо! - крикнул он и умирал от хохота. - Вот как! Куда?!
_Бесполые_ пытались исчезнуть, он побежал за ними, топая, лая, свистя, хохоча. Они разбежались в разные стороны, он погнался за одним из них и не поймал, а поскользнулся и с размаху врезался головой в стеклянную витрину, и едва успел закрыть голову руками от летящих в него осколков.
И сидел потом молча, отдыхая от ночи, успокаиваясь почти до блаженства. И не замечал собравшихся вокруг прохожих.
Днем, аккуратный, холодный, жестокий, почти такой, каким был до появления Мари, - ехал, шел, поднимался по лестницам, раздевался в прихожей. Трезвый, решившийся (хотя голова болела нестерпимо), проговаривал про себя спокойно и просто:
- Вы знаете, видимо, я устал. Я был рад. Я назвал вас именем моей матери. _Моей_ матери. Вы хотите свободы? Местожительство, содержание, цацки, халва... Нет, халвы не будет. Вот халвы - не дам. Я уезжаю, потому что это смешно. Вы, безусловно, прекрасны, но я не готов растворяться. Я забросил дела, дом не доведен до ума, потому что, оказывается, у меня нет вкуса. Бог с ним. Мне не интересно. Я занимаюсь тем, что я занимаюсь Вами. Благодарен. Обязан. Спасибо. Тошнит. Еще раз благодарен. Адье, мой ангел. Мерси. Са ва.
Он отпер запертую на засов дверь, где оставил Мари.
Ее не было.
Он открыл задвижки на окнах, выглянул зачем-то.
- Мари, - позвал спокойно.
Ему не ответили.
Он снял перчатки.
Выдохнул изо рта воздух.
Подумал.
- А! - и засмеялся. - Наверное у собак.
Он вышел во двор - ее не было.
Но ему показалось, что она здесь. Он прошел по снегу, по которому она каталась совсем недавно, подошел к собачьей конуре и сказал:
- У-тю-тю!
Щенки пискнули, сука зарычала. Он не заметил, не слышал.
Мари не было.
Но когда-то она была здесь, и поэтому она была здесь и сейчас.
Дохнул ветер - и Барин повел плечами и обернулся: нет. Никого. Нежность и ласка, тоска по нежности и ласке охватили его, и он растерялся. Потому что не спал, потому что не знал, что делать с этим ощущением.
Звука в воздухе не было, но было дыхание, от которого звучали замороженные в снегу деревья, и, казалось, их цвет менялся от движения ветра.
- Надо поспать, - сказал он себе. - Надо было действительно удавить ее и все.
- Барин, Халима поймали, - сказали ему. - Начинать?
- Что? - спросил он.
Он прошел на конюшню, и Халима пороли при нем.
Он стоял до последнего, едва заметно дергая щекой на каждый удар, как будто бил сам.
И удовлетворился виденным.
Он прошел по недостроенному дому, не видя ничего толком.
Вошел в кабинет и решился работать. Осмотрел предметы на столе, переставил их... и не заметил ничего, что сделал.
- Ну что же. Через некоторый перерыв, наконец, появилось свободное время. Сколько времени! Господи же!.. Нет, я помню, почему и куда, мне стыдно, и мы сейчас займемся делом.
Рядом, сбоку, стояло маленькое венецианское зеркало, и он увидел в нем себя.
В нем, отраженном, была такая мука, такая страсть!
Он не узнал себя в зеркале. Ему стало, наконец, страшно.
- А где у нас дагерротип Сергей Андреевича? - он подвигал ящики стола, вспомнил, что никаких дагерротипов нет и быть не может. - А, да. Я сам и сжег. Жалко. Можно было бы посмотреться и сравниться.
Он отвернулся от зеркала, взглянул опять, чтобы удостовериться, что ему совсем не страшно смотреться на себя в зеркале. И замер: за его отражением в зеркале отражалась открытая дверь кабинета.
Он оглянулся: нет, дверь заперта.
Было бы оскорбительно сознаться в том, что ему не по себе.
Он отвел глаза от зеркала и убрал его как будто случайно.
- Начнем, - сказал он.
Перед ним лежала его будущая книга.
- Ничего себе! - сказал он громко, как будто для посторонних. - Это сколько же времени прошло? Год? Сто?
Он посмотрел на часы, но не мог бы сказать, сдвинулось ли время в какую-то сторону. Часы, может быть, стояли.
Он сломал стрелку, когда-то уже сломанную и теперь склеенную. Придвинул рукопись ближе и прочел вслух:
- "Итак, время. Оно придумано человеком и только им. Для того, чтобы имитировать несколько миллионов жизней. День - жизнь. Час - жизнь. В детстве это естественно и неосознанно. Время - это придуманная условность. Так же как дьявол. Дьявола нет. Он придуман для устрашения и оправдания. Время не измеряемо. Время не имеет никакого отношения к Божественному".
Он взял перо и хотел продолжить мысль, но мысли не было. Руки дрожали. Ему стало страшно от того, что так сильно дрожат руки.
- Она в спальне! Она просто спит! - вдруг осенило его. Он сумел додумать:
"Никогда не надо думать о зле. Иначе зло материализуется".
И сумел даже аккуратно положить перо на место. Улыбнулся.
Закрыл рукопись и вышел.
Он пошел по анфиладе комнат, и пока шел - понял, что Мари нет в спальне.
Спальня была пуста. Аккуратно и мертво прибрана.
Он закрыл дверь спальни и пошел обратно.
И, пока шел, понял, что Мари действительно исчезла.
Руки его отяжелели, ноги не шли.
Он остановился, оглянулся на черную анфиладу комнат, - и ужас, пронизывающий, беспощадный, объял его:
- Вот и все, - сказал он.
Мари казалось, что она найдет его, как только выйдет из дому. Но через минуту она уже заблудилась.
Она шла по каменному городу и не знала, кого она ищет.
В витринах магазинов, на поверхности Невы видны были отражения людей, когда-либо смотревшихся в них.
Мари шла и внимательно вглядывалась в лица-отражения, ища среди них близких или знакомых. И не находила. Или наоборот: узнавала кого-то незнакомого.
Она увидела _бесполых_, которые опять нашлись и прятались в подворотне, стесняясь обняться, только касаясь друг друга ладонями.
Она остановилась и смотрела на них, отвесив губу, как смотрят дети: не заботясь о выражении своего лица.
Один _бесполый_ повернулся к ней и взглядом дал ей понять, что она может присоединиться к ним или же подождать его за углом, когда он отделается от друга.
Она прошла мимо разбитой Барином витрины и порезалась об осколки. Ей хотели помочь, но она облизала рану и ушла к парку, где был снег. Заплакала. Полежала на снегу, глядя в небо, где тоже были люди.
Опять стало легче.
Она села в снегу, увидела кошку, поднялась и пошла к ней.
Кошка повернулась на спину, чтобы ее погладили. Мари погладила кошку. Обняла и прижалась к кошке лицом.
На нее смотрели из окна, но она притворилась уродом. И на нее перестали смотреть.
Встало солнце.
С солнцем сразу исчезли прохожие на улицах - спать.
Мари зевнула и села пописать, пока улица была пуста.
Здесь ее и увидел Барин.
Увидел - и несколько секунд стоял, прислонившись к каменной стене, сдерживая сердцебиение. Вытер пот со лба о стену, боясь подойти, потому что на глазах показались слезы. Успокоился. Ему показалось даже, что он смог бы уйти: Мари была жива, он увидел ее - и ладно.
Не ушел.
- Очень хорошо, - сказал он.
Она вздрогнула, увидела его, смутилась, захихикала и оправилась. Покраснела, смеясь ситуации.
- Взрослая женщина, - сказал он.
Она подошла и крепко прижалась к нему.
- Кто вам разрешил обниматься? - спросил он.
- Ты меня нашел?
- Захотел - и нашел.
И он не удержался, обнял ее, тихо гладя по волосам.
- Вы почему такая глупая? - и руки его дрожали.
И она обрадовалась.
- Глупые женщины должны слушаться умных мужчин, - сказал он.
Она засмеялась и стала целовать ему руки.
- Обниматься вам не разрешали. Вам приказывается две недели спать отдельно. А во-вторых, два раза в день я буду пороть вас ремнем. Утром и после обеда. Если вы не понимаете, как надо себя вести.
Потом он молчал, прижав ее голову к себе. Взял руками ее лицо и смотрел на нее:
- Совсем меня не любишь. А я умный и талантливый. И добрый. А вы этого не понимаете и издеваетесь надо мной. Разве можно ночью одной ходить по городу? Зарежут - и все.
- Я не издеваюсь.
Он взял ее на руки и понес, кряхтя и пыхтя:
- Теперь носи ее.
Он шел зигзагами, едва переставляя ноги. Остановился и присел на корточки, спрятал голову у нее на груди.
Она отдыхала и гладила его по волосам.
- Выгоню из дома и женюсь на другой, - сказал он. - У меня пятнадцать миллионов поклонниц. И все ждут. Я сказал, чтобы Халима запороли. И его запороли.
Она ахнула и отстранилась.
- Жалко? - он усмехнулся.
Она вцепилась ему в плечи.
- Ничего-ничего, - он опустил ее на землю.
Она заплакала.
- Если так противно, могу уйти, - сказал он. Послушал, как она плачет. Попросил. - Очень серьезно не надо плакать... - и отстранился.
Она качала головой и плакала, как старушка.
- Ладно, - он встал. - Ухожу, - и не ушел. - Сдохнуть, конечно, было бы намного прекраснее.
Она закрыла лицо руками и молчала, раскачиваясь из стороны в сторону.
- Сергей Андреевича убили на дуэли в Венеции, - рассказал он вяло и неинтересно. - В Петербурге его еще не знали. Вот я и прикинулся. Очень удобно. Очень... определенный был Сергей Андреевич. Много начал, ничего не закончил. А я уже кое-что закончил. Книгу. Церковь. Все, как принято. Очень удобно в готовой оболочке. Хорошая оболочка: для добрых дел и с хорошими манерами. Когда он был жив, он не был таким уж... прелестным! Умер - отстоялся. Ладно, тебе скучно, я ушел. Извините, - и пошел.
Он ждал, что она побежит следом, оглянулся. Она сидела там же и смотрела, как будто знала еще что-то.
- Холодно, - сказал он.
Она послушно встала и пошла за ним.
Они шли рядом, не касаясь друг друга. Он разглядывал, как она осунулась и похудела.
- Я послал в Орел, заказал венчание. На послезавтра. Там бабкино имение. _Моей_ бабки. И церковь моя. На _мои_.
Немножко поинтриговал: сообщил, что будет много чудес. И что только Орел достоин чудес, потому что там "живет единственно божественный народ!" - и улыбнулся вдруг хорошо, радостно.
- Так что там, видимо, уже пьют, собаки!.. Это - свои... - вспомнил, изменился, забыл о Мари.
Она увидела, как покойно его лицо и тоже успокоилась.
- Радуйся! - сказал он. - Ты же хотела жить.
Она увидела мелькнувшую в его глазах ненависть.
- Если я навязываюсь - ради Бога. Женщин я не насилую, если вы помните.
- Я хочу, - послушно ответила она.
- "Потому что мне нравится Сергей Андреевич?" - вдруг предположил он.
- И поэтому, - послушно согласилась она.
Шли.
- Знаешь что, - он вдруг остановился. - А иди-ка ты вон. Я, в конце концов, брезгливый.
Она повернулась и пошла "вон".
- Мало, что я тебя искал, - сказал он ей в спину. - Тебе надо обязательно сделать из меня животное.
Она пошла быстрее, ссутулилась.
- Вернуться! - крикнул он.
Она вернулась.
- Очень радостно пошла. Уходить надо грустно. Пошла!
Она не шевелилась. Он сжал зубы, чтобы не ударить. Она закрыла руками лицо.
- Пошла!! - крикнул он.
Она пошла. Он повернулся и пошел тоже, в другую сторону. Прошел квартал - вернулся.
Ее не было.
Он побежал.
Пробежал еще квартал, заскочил во двор с помойным ящиком. Она стояла там.
- О, привет! - сказал он. - Как дела? Ты, дорогая, очень-то не радуйся. Я еще думаю. Чтобы ты потом обсуждала меня со следующим... избранником? "Нет, он был вообще-то ничего!" Скотина. Отдай, мое! - дернул и рассыпал с шеи бусы, крикнул: - Вон - твои помои! - кивнул на помойный ящик и опять ушел, пнув подвернувшуюся под ноги собаку.
Мари дождалась, когда он скроется из виду, побежала, в ужасе, не плакала, боялась, хотела сказать "мама", не могла.
А он уже шел по набережной, среди людей.
- Господи, господи мой, - говорила Мари и тоже шла, как он, в ногу, Ну что же тебе надо от меня? Я помню: ты обещал мне счастье. Дразнил, как собаку дразнят едой. Но ведь она - собака.
Она шла по мостовой, потом по льду, по снегу, разговаривала просто.
- Надо было сразу сказать, что жизнь - это боль. Тогда бы я любила боль. А ты знаешь, как я умею любить!.. Как хорошо играться нами!.. Приласкал одного, дал ему поговорить... приласкал другого - они спелись... Потом взял - и кого-нибудь убил! Или сделал идиотом. А второй поет: ла-ла-ли! Соло. А тебе нравится. Такой джазист. Нет, как правильно: джазмен. И это надо? Тебе? Тебе нужна власть, но ведь ты - Создатель!..
Она постояла на льду Невы и посмотрела, как в Орле собираются пьяные на свадьбу.
Они были совсем пьяные и заехали по дороге в трактир, заказать бочку глинтвейна. Пока ждали - пили, стреляли из пушечки, перебирали на телегах пироги в тазах, бутыли с водкой, самодельные "крылатые сандалии", что-то вроде римских шлемов, лавровые венки. Читали и читали вслух письмо Барина, которое знали наизусть. Письмо были в стихах, каждый узнавал себя в куплете. Особенно нравились два куплета:
- А тот, кто не нажрется
Перед дорогой
Да прокляты пусть будут
И он, и память общая о нем!
И еще один, самый замечательный, про любовь:
...и духов, что являлись вместо страсти,
Которую мы прятали все вместе,
Каждый - порознь.
Взамен того, чтобы отдаться
Всяк - каждому, и каждый - всем!!
И обязательно стреляли из пушечки после этого куплета.
Честно говоря, не каждый вспомнил, кто такой Саша Коршунов. Потом вспомнили: у которого татары родителей вырезали, а он за это взял татарчонка на воспитание! Так это он?!.
И еще вспомнили, теперь уже дамы: который книжку похоронил, "Гептамерон" Маргариты Наваррской, чтобы не умереть от любви к ней, к королеве...
Дождались глинтвейна и, дураки, подожгли под крышкой.
Обожглись.
- Надо было любить Ваню, - думала Мари-Маруся, отворачиваясь от пьяных. - Хороший был Ваня, - и опять шла по льду. - Ему было все равно кого любить. Была мама - он любил бы маму. Была бы я - любил бы меня. Как скучно, наверное, слушать наши жалобы? Прости, мой родной...
Она села на берегу и совсем забыла про Барина: скучное небо, летящие искорки по нему.
Она провела пальцем по льду - и Пьяные на тройках поехали по желобку: желобок был как раз под тройку. Кони вставали дыбом - и Мари проводила желобок дальше.
Пьяные радовались и кричали от радости.
- Кстати, так давно пора придумать что-нибудь вместо смерти, - сказала Мари, и ей стало тоскливо, скучно. - Уже сто миллионов лет пора, правда. Скучно. Ты, наверное, боишься равных. Почему? Ведь это Такое счастье встретить равного. Я не понимаю. Может, когда ты нас создал, так сразу и выдохся? Ой! - она спохватилась, потому что Пьяные сковырнулись с тройки и попадали на землю.
Мари подбежала к ним и помогла одному встать и сесть обратно.
- Я так испугался! - сказал он.
Она взгромоздила его на телегу, еле отдышалась, пошла вон, обернулась и крикнула:
- Кинь!
Он, ни секунды не думая, кинул ей снегу и попал в лицо.
Она ушла, радостная от холодного лица, а он кричал:
- Слушай, иди-ка, слушай, стой-ка! Ребята, какая!
- Дурак, - сказала она радостно и заплакала.
- Щас, девочка, щас, - говорил Барин ребенку, не видя: а может, это мальчик, а не девочка. Лез на дерево, чтобы снять оттуда котенка, орущего, с шерстью дыбом. Чудом не свалился с обледеневших веток, подхватил котенка - и почти упал с ним на землю, успев, однако, прижать его к себе и не дать повредиться.
Принимал "слова", отряхивания, поднимал палец вверх, чтобы сказать что-то вроде: "Я еще могу!"
Отдышался. Отстранил ребенка, которого послали целовать "дядю".
- Да ладно, - сказала Маруся и вытерла лицо. - Бог с тобой, - и пошла к тому двору, где рассталась с Барином. - Вместо смерти ты придумал любовь. Спасибо, мой хороший. Очень странные у тебя придумки. Не очень гениальные.
Она вернулась в тот двор, стала ждать. Спокойно. Просто. Выдохнула только: как просто.
А Барин стоял у парапета, свистел. Увидел городового и крикнул ему:
- Пиль!!
И Мари схватилась за сердце, как будто ее ударили, и сказала:
- Саша!
Барин оторвался от парапета и побежал, не соображая, что делает, отдаваясь только животно-птичьему чувству, которое возникает от бега.
Вбежал во двор, чтобы убить. Увидел Мари, подошел к ней, корча презрительную рожу - и упал возле нее на колени.
И обнял. И губами, зубами, взял краешек ее платья. И не мог разжать зубы.
Была минута. Две. Три минуты. Без времени.
У помойного ящика.
Пьяные выходили из церкви, хорошие, мудрые. Повзрослевшие. Раздавали милостыню. Кормили с рук пирогами нищих и убогих. Надевали на них лавровые венки и "сандалии".
Напоили глинтвейном, уже остывшим.
- Нет, видишь, письмо без даты. Может, он уже и был.
И поехали обратно, молча. Медленно.
Барин катил им навстречу. На телеге лежала Мари, накрытая попоной вся, до лица.
Снег падал ей на лицо и не таял.
- Венчают с десяти, - говорит Барин, - Или как проснутся. Ехать еще где-то с четверть часа. Надо постоять, чтобы не приехать раньше гостей, он завернул лошадь к лесу, остановился.
Хорошо прикрыл телегу ветвями елей. Думал.
- Ну - не умер, - думал Барин. - Не прав. "Не убился с горя от счастья". Ничего - аккуратно снял снег с глазниц Мари и разглядел ее как картинку. Как миракль.
Пьяные молча проехали мимо. Обратно.
- Еще минут десять - и поедем, - сказал Барин, и аккуратно, по-мужицки, стал ждать.