Александр Абрамов, Сергей Абрамов Апробация

В лабораторию академик вошел со смутным чувством предубежденности, от которого так и не мог отделаться. «Трудно быть объективным, когда заранее убежден в практической бесперспективности открытия, с которым тебе предстоит познакомиться, — думал он. — Честно говоря, я не должен был соглашаться на апробацию». Ему вспомнились те же сомнения, побудившие его самого безжалостно отвергнуть проблему, которой он отдал десять лет жизни в науке. Как удивлялся и шумел мир! «Человек, заглянувший в будущее, от него отворачивается» — были и такие газетные аншлаги. Да, он заглянул, действительно заглянул одним глазком в замочную скважину Времени. Его приборы, проникшие в область подсознательного, могли воссоздать зрительный образ человека и среды в любой день и год его предстоящей жизни. Но это был один вариант будущего — вероятностный вариант. Дерево Времени ветвисто, и кто мог предсказать, по какой ветви направится капля соха, идущая от корней… А создавать лишь одну из возможных картинок Завтра дело киношников, а не ученых. Открытие оказалось бесперспективным. И ученый ушел.

Сейчас его снова приглашали к замочной скважине Времени. Только дверь отворялась не в будущее, а в прошлое. Прогноз Кларка относил материализацию воспоминаний к половине двадцать первого века, ученик академика обогнал этот прогноз больше чем на пятьдесят лет. «Зачем вы пришли ко мне? — спросил академик пригласившего его кибернетика. — Только по праву ученика? Зыбкое право: я наименее подходящий человек для апробации вашего опыта». «Именно поэтому, — сказал кибернетик, — если я не сумею убедить вас сейчас, ваше „против“ наверху неизбежно».

Итак, от него ждали одобрения. Старый ученый с любопытством оглядел обстановку аппаратной, показавшейся ему очень знакомой. Цветные провода с присосками, извлекавшие из головы испытуемого нужные отпечатки памяти, загадочные сенсорные устройства, заключенные в пластмассовую оболочку с глазками индикаторов, пульт с кнопками, и шкала со стрелкой, преследующей Время, даже большой стекловидный экран мнемовизора — точь-в-точь телевизорный в бездействии, такой же темный, мутный и лиловато поблескивающий, — все это он, казалось, знал и трогал в своей бывшей лаборатории. Невольно он искал что-то новое и невиданное. Таким, пожалуй, оказалось только световое табло над экраном, сейчас матовое и погасшее.

— Зачем это? — спросил академик.

— Мы показываем здесь крупно дату, чтобы вызвать ассоциативную связь.

Кибернетик с надеждой и тревогой всматривался в лицо своего бывшего учителя, а тот рассеянно отводил глаза.

— С чего начнем, юноша? — он все еще называл кибернетика юношей, хотя тому уже было за сорок.

— Садитесь в кресло, профессор. Правое, а налево, у пульта — я.

Против стекловидного экрана стояли привинченные к полу два кресла с обивкой из бледно-зеленого пенопласта. «Модерн, — неодобрительно подумал академик, — а на пульте, вероятно, всякие стереоскопические и стереофонические штучки». Он сел нарочно с размаха, неловко и грузно, но кресло устояло, а изящная обивка его легко прогнулась, объяв старческие телеса академика. «Модерн с удобствами», — отметил он, уже смягчившись, а вслух спросил:

— Воспоминания записываются!

— Обязательно. На специально обработанную магнитную пленку. Изображение и звук.

— В цвете?

— Конечно. Полная иллюзия жизни. Тона естественные, не очень контрастные.

— Значит есть и мемориотека?

— Пока всего несколько записей. Большинство мои.

Академик никак не мог настроить себя на серьезный доброжелательный разговор. Не хотелось спрашивать, а спросилось:

— И среди них, конечно, уникум? Самый счастливый день в вашей жизни?

— Скорее наоборот, — усмехнулся кибернетик. — Хорошо получился прескверный день. Разговор с женой накануне нашего разрыва.

— Покажите?

Кибернетик смутился.

— Это очень уж личное, профессор.

— А есть не личное? Что-нибудь non multa, sed multum.[1]

— Есть, — в глазах у кибернетика мелькнула смешливая искорка. — Ваш экзамен. Когда вы меня провалили.

Он достал катушку с пленкой, вложил в щель Прибора, закованного в белую пластмассовую броню, и нажал кнопку на пульте. Экран осветился изнутри, как подсвеченный утренним солнцем туман, что-то вспенилось в нем и растаяло. Возник длинный экзаменационный стол, какие были в ходу четверть века назад. За столом сидел помолодевший лет на двадцать академик — тогда еще ординарный профессор, с проседью на висках, ныне, увы, совсем золотящихся от пожелтевшей с возрастом седины. Стол, катушки с магнитными лентами, листки белой бумаги — все это было отлично видно. Только костюм на экзаменаторе-как-то странно менял цвет.

— Плохо помню, — признался смущенный кибернетик, — несколько отпечатков памяти наплывают друг на друга, ложатся несинхронно, в разбивку.

Его самого видно не было — перед столом, как в телевизионном кадре, возникали только большие руки, протягивались ниоткуда и пропадали за невидимой рамкой, жестикулирующие, навязчивые, хватающие то карандаш, то бумагу. «Это понятно, — думал академик. Воспоминание, записанное или не записанное, воссоздает только то, что видит и фиксирует глаз».

Сначала тихо, потом все громче и громче доносился разговор экзаменатора со студентом. Звук был чистый, без характерных недостатков магнитной записи.

— Можно ли раскрыть механизм, с помощью которого мозг принимает решения, связанные с условной адаптацией к среде?

Для нынешнего академика его вопрос, прозвучавший два десятилетия назад, показался элементарным, чуть ли не детским. Но студент долго молчал. Потом сказал неуверенно:

— Я думаю, профессор…

— Вы думаете или это установила наука?

— Простите, не уверен. Кажется экспериментально установлено, что у некоторых людей в подобной ситуации имеет место некоторое возрастание альфа-частоты.

— А если у человека нет альфа-ритмов?

Молчание. Академику свой голос показался неожиданно и неприятно звонким, а молчание кибернетика-студента свидетельством лености и невежества. Тогда он, вероятно, думал так же и как жестоко ошибся! Теперь он спросил с кресла, а не из-за стола, и не экзаменующегося студента, а сидевшего рядом ученого:

— Сократить можно?

— Конечно, — согласился кибернетик и тронул другую кнопку. Стол исчез в клубах тумана, послышалось жужжание прокручиваемой катушки, потом туман снова растаял и стол с молодым академиком опять возник впереди.

И тут же академик услышал свой вопрос из глубины прошлого.

— А что такое Е-волна?

— Expectancy wave. Волна ожидания.

— В чем же ее физиологическая сущность?

Молчание. Мелькнули руки, на мгновение закрывшие стол. Правая рука подтянула рукав левой.

— Не является ли Е-волна признаком кратковременной памяти?

Молчание.

— Не помните. Плохо. А какую память вы используете, заглядывая а шпаргалку под рукавом?

— Выключайте, — сказал сегодняшний академик.

Ему показалось, что кибернетик спрятал улыбку, выключая экран.

— Радуетесь, видя мою ошибку?

— Почему вашу — мою! — поправил кибернетик.

— Сотни заурядпрофессоров и до и после меня порой не умели разглядеть под маской нерадивого студента будущего ученого.

Академик процедил эту реплику из чувства справедливости и тут же оборвал:

— Ну, в теперь о ваших ошибках, юноша.

— На экзамене?

— Нет, в записи. Вы не только забыли цвет моего костюма, но и мое лицо. Тогда я брил усы, а не подстригал, как сейчас. Не очень уверен я и в воссоздании текста. Вероятно, у меня получалась бы несколько иная картина.

— Давайте сравним, — предложил кибернетик.

Академик отрицательно махнул головой и долго молчал, прежде чем спросить:

— Будете прикреплять к голове ваши присоски?

— Это не больно.

— Но противно. И гипнотрон?

— Без гипноза. Легкий шок, и вы увидите все, что хотели вспомнить.

— Самый счастливый день в моей жизни, — иронически отозвался академик.

— А разве не было такого? Самого-самого.

— Не помню. Мне, как и вам, почему-то вспоминается его антипод. Вы что-нибудь слышали о моем увлечении в молодости?

Кибернетик понимающе усмехнулся.

— Я впервые услышал о нем, когда мне было семь лет. Мой отец играл против вас в команде автозаводцев. Вы взяли тогда и кубок, и первенство.

Академик помолодел, буквально физически помолодел, и на на двадцать, а на сорок лет — такой окрыленной молодостью сверкнули его глаза.

Но так молодеют только глаза.

— Я тогда кончил университет и вскоре защитил диссертацию, — произнес он, опустив синеватые веки. — Наука отзывала меня со стадиона: все труднее и труднее становилось совмещать игры и тренировки с интегрированной иерархией нервных процессов. Кроме того, я старел…

— В тридцать-то лет?

— В спорте стареют и раньше. Болельщики не видели этого, даже тренер не замечал, а я знал; утрачивается скорость, быстрота реакции, точность удара. А я был игроком экстра-класса, лучшим спортсменом десятилетия по международной анкете. Надо было ужа уходить, а я тянул, сгорая на поле и в аппаратной, на скамье запасных и у сенсорных счетчиков. Я бросил футбол после матча на кубок чемпионов, выигранный «Спартаком», но уже в переигровке, без меня. Мой же матч мы проиграли. И я ушел.

— Хотите увидеть оба тайма? — спросил кибернетик.

— Зачем? Перегружать приборы…

— И сердце.

— И сердце. Вы правы… — а про себя подумал: и память тоже — все это прошло, забылось, стоит ли снова всерьез переживать то, что сегодня кажется милым и забавным — не больше! Достаточно последней четверти часа, последних пятнадцати минут после гола Пирелли, восходящей тогда «звезды» миланцев.

Академик покорно предоставил себя привычным рукам кибернетика. Холодные, чуть влажные присоски коснулись висков и затылка. Мелькнули перед глазами потянувшиеся к приборам провода. Кибернетик перевел какой-то рычаг на панели, и экран ожил, знакомо осветившись изнутри позолоченным солнцем туманом.

— Сосредоточьтесь.

«На чем? — спросил себя академик. — На растерянном лице Головко, не поймавшем мяч в броске после удара Пирелли? На последовавшей контратаке Флягина, пробившего миланский заслон почти на углу вратарской площадки, но так и не сумевшего послать мяч в ворота. В последнее мгновение, правда, он все-таки успел перекинуть его на одиннадцатиметровую отметку, куда рвался Карнович, плотно прикрытый Джакомо и Паче. Кто же взял мяч?» Воспоминания теснились, сбивая друг друга. Память академика никак не могла вытянуть их из сорокалетней глубины времени. Может быть, это сделает прибор кибернетика?

На какую-то долю секунды у него потемнело в глазах — он перестал видеть и слышать. Это был тот самый шок, о котором говорил ему собеседник. Шок безболезненный и мгновенный. И сразу из темноты и тишины на него навалилось зеленое поле, ревущая гора трибун и полосатые футболки миланцев. Прибор не обманул академика: он воспроизвел в точности все то, что видел и зафиксировал глаз и что отпечаталось в ячейках памяти. Видел пятнистый мяч, рванувшийся с ноги Флягина, миновавший Паче и на какие-то несколько сантиметров ускользнувший от Карновича в центре вратарской площадки. Академик увидел и свою ногу, срезавшую его полет в незащищенный угол ворот. Гол? Нет, штанга!

Все это академик видел как бы двойным зрением — с любой точки поля, куда уносила его ожесточенная погоня за мячом, и с кресла в ореоле спектральной проводки. Раздваивалось и сознание, даже эмоции. Он как бы жил на поле, чувствовал, как саднит шрам на колене, слышал свое дыхание, ощущал упругую жесткость травы, и ни на мгновение не упускал мяча из виду, ни одной траектории, ни одной прострельной прямой. И в то же время мог прикидывать, рассчитывать и оценивать все с сорокалетней дистанции. Глазам открывался то один, то другой угол поля, даже в толчее на вратарской площадке он видел просветы, которые откроются мгновеньями позже. Вот он вторично обвел Джакомо, но бить по воротам не смог — слишком велик был угол прострела. Вторым же, сегодняшним зрением академик предвидел пустоту на правом фланге, в которую вот-вот ворвется Карнович. Если б он мог подсказать это своему «я» тогда на поле… Три раза по крайней мере он замечал грубейшие ошибки, которые делал и не сознавал в проекции прошлого, и это двойное зрение, двойное сознание, двойное смятение чувств было так мучительно, что ему хотелось крикнуть: «Довольно! Остановите!», но вместо этого не с кресла, а с угла вратарской площадки доносился протяжный стон: «Точней, Флягин, точней!».

Еще необычней казалось виденное кибернетику. Он смотрел матчи с трибун стадионов и на экране стереовизора, снятые «летающей камерой» и безлинзовой оптикой. Но ничего подобного он не видел. На этот раз «камера» была в глазах перемещавшегося по полю игрока, и на экране воссоздавалось лишь то, что видели эти глаза. Поле то удлинялось, то съеживалось, то подымалось отвесной стеной, то обрушивалось зеленым откосом. Полосатые и пурпурные футболки то закрывали всю площадь экрана, то уменьшались, перемещаясь от ворот к центру, мяч крутился огромный, как луна в зеркале телескопа, или где-то витал далеким беленьким шариком. Иногда на экране виднелись только бегущие ноги, или бутсы, бьющие по мячу, или окровавленные колени, или ворота, вставшие дыбом. А все объяснялось просто: объект воспроизводимой памяти падал, вставал, перебегал поле, подавал угловой, бил пенальти.

Да, был и такой эпизод в этой судорожной пятнадцатиминутке, в этом яростном штурме ворот миланцев. Итальянскую команду устраивала ничья, но пенальти в их ворота давал почти верную победу «Спартаку». Сразу все стихло, даже перепалка вокруг судьи — память академика уже не воспроизводила звуков. Он смотрел только на мяч, который аккуратно устанавливал судья на одиннадцатиметровой отметке. Даже миланский вратарь тонул в мутном тумане; мяч в памяти академика точно укладывался в рамку ворот, Вратаря он воспринимал как штангу, которую не имел права задеть.

Кибернетик увидел престранное зрелище. Ворота и мяч помчались от него, как снятые наездом киносъемочной камеры. Экран пересекла нога — заведенный край трусов, голое колено, чулки со щитками и мяч, рванувшийся от ноги косоприцельным прострелом. Мгновение — и он исчез за воротами, пролетев на какой-нибудь сантиметр рядом со штангой.

Кибернетик искоса взглянул на сидевшего рядом: глаза его были прикрыты руками. Без слов сочувствия, без вопросов кибернетик выключил преобразователь памяти. Экран погас.

— Снимайте присоски, — сказал академик и прибавил с горечью: — Вы понимаете теперь, почему этот матч был для меня последним?

Кибернетик ничего не ответил, молча освободил голову академике от проводки, переключил какие-то рычажки на панели и, присев к столу, записал что-то в толстой бухгалтерской книге.

— Что вы записываете? — спросил академик.

— Показатели приборов. Чистоту звука, резкость изображения, коэффициент точности…

— А коэффициент полезности?

— Не понимаю.

— Какую пользу людям принесет показанная вами кувырколлегия? Историкам футбола? Дипломантам спортивных вузов? Клубным музеям? Кинодокументы и магнитная лента выполнят эту задачу точнее и проще.

— Ваша проба не записывалась.

— А ваша? Кому вы ее покажете? Жене, когда она состарится? Или внукам, когда они подрастут?

— Над фонографом Эдисона тоже смеялись, а он положил начало звукозаписи.

— Несопоставимые величины! — закричал академик. — Есть и другие. Микроскоп привел нас в микромир, а лазер к космическому видению. Но куда приведет материализация времени? К механическим игрушкам для взрослых детей. Я бросил свою, потому что не мог стабилизовать время, вы тоже — я уверен в этом! — бросите вашу, потому что не можете его изменить.

— Не все в науке нужно рассматривать с точки зрения практической пользы.

— Все! Не сейчас, так в будущем.

— Значит, вето?

— На что вето? На игру со временем? Да! На кинематографию памяти? Что же до аппарата, то пока вы создали только игрушку — отдайте ее врачам или криминалистам: она им пригодится. И не останавливайтесь на полпути. Ищите ключ к тайнам человеческой памяти, к ее коду, к ее совершенствованию. Будьте ее хозяином, а не копиистом.

Академик встал и, не прощаясь, пошел к выходу. У двери он остановился и долго стоял так, не касаясь дверной панели и не оборачиваясь к молчавшему кибернетику.

— А жаль, — вдруг произнес он, не двигаясь, — честное слово, жаль.

— Не люблю, когда меня жалеют, — вспыхнул кибернетик.

Академик оглянулся — глаза его снова помолодели.

— Я думал не о вас, — сказал он.

— А о ком?

— О себе. После этого матча мне предложили заменить уходившего на пенсию тренера. Я отказался. А зря! Кто знает, может, это была невосполнимая потеря для футбола. Может, именно мне удалось бы создать чудо-команду — голубую мечту болельщика. А, как вы думаете?

Кибернетик в растерянности не сразу нашелся: шутит академик или говорит всерьез? Да шутит же — за академиком это водилось: несколько ироничный взгляд на собственную персону.

И кибернетик в тон ответил:

— Это не в компетенции моей «игрушки».

Академик рассмеялся и вышел.

Загрузка...