Станислав Лем АНАНКЕ

Что-то выбросило его из сна — в темноту. Позади — но где же? — остался красно-багровый дымный контур — города? пожара? — враг, погоня, попытка сбросить с себя тяжелую глыбу, которая и была врагом, — но человеком ли? Он еще пытался поймать расплывающееся воспоминание, но уже успокоенно; теперь осталось только знакомое, привычное ощущение, что действительность сна воспринимается резче, непосредственней, чем действительность яви; лишенная оболочки слов, при всей своей не поддающейся анализу капризной изменчивости она, однако, подчинена некоему закону, который проявляется как очевидность — но только там, в кошмаре. Он не знал, не помнил, где находится. Достаточно было протянуть руку, и все стало бы ясно, но инерция памяти раздражала, и сейчас он заставлял себя вспоминать. Хотя и знал, что невозможно, лежа без движений, только по постели, по тому, что постлано, распознать место… Во всяком случае, это не корабельная койка. И вдруг — просвет: посадка; искры над пустыней; диск — словно бы ненастоящей, увеличенной Луны; кратеры — но задернутые пыльной вьюгой; струи грязно-рыжих вихрей; квадрат космодрома; башни.

Марс.

Продолжая лежать, Пиркс соображал, что могло быть причиной пробуждения. Собственному телу он доверял, без повода оно бы не проснулось. Посадка, правда, была довольно хлопотной, и он здорово измотался, отстояв две вахты подряд: Терман сломал руку, когда автомат включил двигатели, его швырнуло на переборку. Нет, каков осел! — свалиться с потолка при переходе на тягу, и это после одиннадцати лет полетов. Надо будет зайти к нему в госпиталь. Так, может, из-за этого?.. Нет.

Он начал перебирать события вчерашнего дня, с момента посадки. Когда садились, была буря. Атмосферы тут кот наплакал, но при скорости ветра двести шестьдесят километров в час, да еще при здешнем притяжении, на ногах удержаться трудно. Трения под подошвами никакого, при ходьбе приходится вкапываться ботинками в песок. И эта пыль, с ледяным шуршанием сыплющаяся по скафандру, забивающаяся в каждую складочку, — вовсе не красная и не рыжая, обычный песок, только мелкий. Перемололо его тут за несколько миллиардов лет. Капитаната здесь нет, потому что нет еще и настоящего космопорта; «Проект Марс» на втором году существования: сплошные времянки, что ни построят, песок все засыплет, ни гостиницы, ни общежития, ни черта. Надувные купола, огромные, каждый, как десяток ангаров, каждый под лучистым зонтом стальных тросов, заанкеренных в бетонные кубы, почти уже исчезнувшие в песке. Бараки, гофрированное железо, горы и горы ящиков, контейнеров, бочек, мешков, цистерн — город-склад, в который по транспортерам беспрерывно ползут новые грузы. Единственное приличное место, оборудованное, благоустроенное, — здание службы контроля полетов, вынесенное из-под купола, в двух милях от космодрома, где он сейчас и лежит на кровати дежурного контролера Сейна. Пиркс сел и босой ногой стал шарить по полу, нащупывая тапки. Он всегда брал их с собой; ложась спать, всегда раздевался; всегда умывался и брился; если не удавалось вымыться, побриться, он чувствовал себя скверно. Как выглядит комната, Пиркс не помнил, и на всякий случай выпрямлялся с осторожностью: при здешней экономии стройматериалов недолго голову расшибить (от этой экономии весь «Проект» расползался по швам). И опять накатила злость на себя: надо же, забыл, где выключатель. Шаря рукой по стене, он наткнулся на какую-то холодную ручку. Потянул. Чуть щелкнуло, и со слабым шорохом отворился ставень. Начинался серый, мглистый, тяжелый рассвет. Стоя у окна, похожего скорей на корабельный иллюминатор, Пиркс провел ладонью по заросшей щеке, поморщился и вздохнул; все было не так, хоть и непонятно — почему. Впрочем, причина ясна. Ему не нравился Марс.

Но это его личное дело, никто об этом не знает, и никого оно не касается. Марс — воплощение утраченных иллюзий, осмеянных, вышученных, но — дорогих. И летать он предпочел бы на любой другой трассе. Вся эта трескотня о романтичности «Проекта»— чистейшая ерунда. Перспективы колонизации — липа. О, Марс обманул всех, более того — обманывал уже лет сто с гаком. Каналы. Они, пожалуй, самое прекрасное и самое невероятное приключение астрономии. Рыжая планета — значит, пустыни. Белые шапки полярных льдов — последние запасы воды. И от полюсов к экватору — геометрически правильная, тонкая — точно алмазом по стеклу — сетка: свидетельство существования разума, попытка отвратить надвигающуюся гибель; мощная ирригационная система, орошающая миллионы гектаров пустыни; ну конечно же: ведь с наступлением весны цвет пустыни менялся, она становилась темней — от пробуждающейся растительности, и темнела она от экватора к полюсам. Чушь, ерунда! Никаких каналов нет. Растительность? Таинственные мхи, кустарники, панцирем защищенные от морозов и бурь? Нет, полимеризованные высокомолекулярные соединения углерода, покрывающие грунт и испаряющиеся, когда ужасающий мороз слабеет и становится просто страшным. Полярные шапки льда? Обыкновенный твердый CO2. И ни воды, ни кислорода, ни жизни — только рваные кратеры, скалы, изъеденные пыльными бурями, однообразные равнины, мертвый, плоский, бурый пейзаж под бледным рыжевато-серым небом. И ни облаков, ни туч — только неясная дымка, песок, поднятый бурей. Зато атмосферного электричества до черта. Что за звук? Сигнал? Нет, просто под порывами ветра гудят тросы ближайшего купола. В сероватом полусвете (несомый ветром песок истирает даже специальное оконное стекло, а уж пластик жилых куполов вовсе помутнел, точно покрылся бельмом) Пиркс включил лампочку над умывальником и начал бриться. Гримасничая перед зеркалом, он вдруг подумал: «Свинья этот Марс, — и улыбнулся: — Экая глупость».

Но разве это не свинство: такие были надежды, и так их обмануть! Существовал традиционный взгляд — хотя кто его высказал? Не было такого человека. Не было человека, который бы его придумал; у концепции этой не было творца, как нет авторов у суеверий и легенд; видимо, родилась она из коллективных фантазий (астрономов? миф астрономии?): белая Венера, звезда утренняя и вечерняя, скрытая таинственным пологом туч, — планета молодая, с бурными морями, с джунглями, по которым бродят ящеры, одним словом, это прошлое Земли. А Марс — засушливый, ржавый, терзаемый песчаными бурями и загадочный (каналы неоднократно в течение ночи раздваивались, расходились, и сколько скрупулезнейших астрономов засвидетельствовало это!), Марс, цивилизация которого героически борется за жизнь, — это будущее Земли. Все просто, четко, понятно. И все, от начала до конца, неверно.

Под ухом торчали три волоска, которые электробритва не брала: а безопасная осталась на корабле; Пиркс примеривался и так, и этак, но все тщетно. Марс. Эти астрономы-наблюдатели обладали буйной фантазией. Взять хотя бы Скиапарелли[1]. Чего стоят одни названия, которые он вперегонки со своим злейшим врагом Антониади[2] давал тому, чего он не видел, что ему только померещилось. Хотя бы этот район, где осуществляется «Проект»: Агатодемон. Демон — это понятно. Агато — от агата, что ли, потому что черный? Или от агатон — мудрость? Космонавтов не учат древнегреческому, а жаль. У Пиркса всегда была слабость к старинным учебникам звездной и планетарной астрономии. А их трогательная самоуверенность: в 1913 году считалось, что Земля из космоса кажется красноватой; ведь атмосфера поглощает голубую часть спектра, и, само собой разумеется, Земля должна видеться, по крайней мере, розовой. Поистине пальцем в небо попали. И тем не менее, когда рассматриваешь великолепные карты Скиапарелли, просто в голове не укладывается, что это плод фантазии. И что удивительнее всего — другие астрономы ведь тоже увидели все это. Психологический феномен какой-то. Почему впоследствии никто им не заинтересовался? Ведь тогда четыре пятых любой монографии о Марсе занимала топография и топология каналов; во второй половине XX века нашелся астроном, который произвел статистический анализ сети каналов и пришел к выводу, что топологически она подобна железнодорожной сети, а не системе естественных трещин, тектонических разломов и речных долин. А потом, словно кто-то снял заклятие, все принялись твердить: оптический обман — и точка.

Пиркс продул у окна электробритву и, укладывая ее в футляр, еще раз, уже с нескрываемой неприязнью, взглянул на Агатодемон, загадочный канал, который в действительности был унылой плоской равниной с редкими нагромождениями скал у мутного горизонта. По сравнению с Марсом Луна казалась просто уютной. Конечно, для того, кто ни на шаг не отлетал от Земли, подобное утверждение звучит дико, и тем не менее это чистейшая правда. Во-первых, Солнце там точно такое же, как на Земле, и насколько это важно, знает всякий, кто не только удивился, но попросту ужаснулся, увидев тут вместо нашего светила сморщенную, увядшую, остывающую звезду. А величественная голубая Земля, символ безопасности, символ дома, горящая над Луной подобно лампе в ночи? Здесь от Фобоса и Деймоса света меньше, чем от месяца в первой четверти. Ну и конечно тишина. Глубокий вакуум, спокойный, это ведь не случайно, что телепередача о прилунении, первом шаге проекта «Аполло», была отличного качества. А как на человеческие нервы действует непрестанный, ни на минуту не утихающий ветер, по-настоящему можно понять только на Марсе.

Пиркс взглянул на часы, свое последнее приобретение — с пятью концентрическими циферблатами, показывающими стандартное, бортовое и планетарное время. Было начало седьмого.

«Завтра в эту пору буду в четырех миллионах километров отсюда», — с облегчением подумал он. Пиркс принадлежал к «Клубу извозчиков», кормильцев «Проекта», но дни его работы были сочтены, так как на линию Земля–Марс вышли уже новые гигантские корабли с массой покоя порядка 100 000 тонн. «Ариель», «Арес» и «Анабис» уже больше недели летели к Марсу; через два часа должен был совершить посадку «Ариель». Пирксу ни разу не доводилось видеть посадку стотысячника: на Земле они садиться не могут, их отправляют и принимают на Луне; экономисты подсчитали, что это выгодно. Корабли типа его «Кювье», двадцати-тридцатитысячники, скоро сойдут со сцены. Ну разве какую-нибудь мелочишку будут на них перебрасывать.

Было шесть двадцать, и разумный человек в эту пору пошел бы и съел чего-нибудь горяченького. Да и кофе бы выпил. Но где тут можно перекусить, один Бог ведает. В Агатодемоне Пиркс был впервые. До сих пор он обслуживал главный плацдарм — сыртский. Почему Марс атаковали одновременно в двух точках, отстоящих друг от друга на несколько тысяч миль? Пиркс знал обоснования ученых, но имел на сей счет особое мнение. Впрочем, критикой он никому не досаждал. Большой Сырт должен был стать термоядерным и кибернетическим полигоном. И дела там, естественно, шли совсем по-другому. Агатодемон оказался золушкой «Проекта», и работы на нем уже несколько раз собирались свернуть. Однако существовала надежда отыскать замерзшую воду, древние глубинные ледники, якобы таящиеся именно здесь, под спекшейся скальной корой. Если удастся докопаться до местной воды, это, конечно, будет триумф; ведь каждую каплю сюда привозят с Земли, а сооружения, улавливающие водяные пары из атмосферы, строят уже второй год, но пуск их все оттягивается и оттягивается.

Нет, Марс начисто лишен всякой привлекательности.

Уходить из комнаты не хотелось — здание казалось вымершим, точно люди исчезли отсюда. Но главное не это: он все больше и больше привыкал к одиночеству — на корабле командир всегда может быть один, если, конечно, ему хочется, — и одиночество нравилось Пирксу; сейчас, после долгого полета — а летел он сюда почти три месяца, — ему пришлось бы сделать над собой усилие, чтобы запросто выйти к незнакомым людям. Кроме дежурного контролера, он тут никого не знал. Конечно, можно было бы зайти к нему, но, право, это не самое лучшее. Не следует мешать людям во время работы. Сам он, по крайней мере, подобных визитеров не жаловал.

В несессере лежал термос с остатками кофе и пачка печенья. Пиркс пил, ел, стараясь не крошить на пол, и смотрел через истертое песком стекло на древнее плоское и словно бы смертельно усталое дно Агатодемона. Именно такое впечатление производил на него Марс: будто ему все безразлично; и оттого так странно нагромождены здесь кратеры, непохожие на лунные, словно бы чуть размытые («Поддельные», — вырвалось у Пиркса, когда он рассматривал крупномасштабные фотографии), и так бессмысленны дикие скопища изрезанных скал, называемые «хаосами», излюбленные места ареологов: на Земле нет ничего похожего на эти образования. Марс как бы отрешился от всего, уже не думая ни об исполнении обещаний, ни даже о внешности. При приближении он начинал утрачивать монументальную багровость, переставал быть символом бога войны, покрывался буроватым налетом, пятнами, потеками — никакого тебе четкого рисунка, как на Луне или на Земле, сплошная размытость, серая ржавчина и вечный ветер.

Пол под ногами тонко вибрировал — то ли преобразователь работал, то ли трансформатор. В остальном было тихо, и лишь иногда в тишину, точно из иного мира, врывался придушенный плач бури, налетающей на тросы. Этот чертов песок переедал даже двухдюймовые тросы из высокопрочной стали. На Луне вы можете оставить любую вещь, положить на камень и вернуться через сто, через миллион лет со спокойной уверенностью, что она там и лежит. На Марсе ничего нельзя выпустить из рук — песок мгновенно проглотит. Марс — вороватая планета.

В шесть сорок горизонт покраснел, всходило Солнце (зари не было, откуда ей тут взяться), и это светлое пятно вдруг напомнило ему — цветом — сон. Пиркс медленно отставил термос. Сон вспомнился почти во всех подробностях. Кто-то хотел его убить, однако он все-таки одержал верх и прикончил того, врага. Убитый гнался за ним, еще несколько раз Пиркс убивал его, однако тот снова воскресал. Сон дурацкий, но что-то в нем было еще; Пиркс был уверен, что во сне знал этого человека, врага, но теперь не мог вспомнить, с кем так отчаянно сражался. Конечно, ощущение, что он знаком с противником, тоже могло быть обманом, порождением кошмара. Он пытался вспоминать, но упрямая память умолкала и, словно улитка в раковину, пряталась в безмолвие; а он стоял у окна, опершись рукой о стальную фрамугу, взволнованный, как будто дело шло невесть о чем важном. Смерть. Конечно, с развитием космонавтики люди будут умирать на планетах. Луна по отношению к умершим оказалась лояльной. Труп на ней каменел, превращался в ледяной монумент, в мумию, легкость и невесомость которой делала смерть нереальной, как бы лишала ее значимости катастрофы. На Марсе о покойнике надо позаботиться не мешкая, так как песчаные бури проедят любой скафандр в течение двух-трех суток; прежде чем великая сушь мумифицирует останки, из разодранной ткани выглянут кости, песок будет их полировать, шлифовать исступленно, пока не обнажится скелет, и, разбросанный по этим чужим пескам, под грязным чужим небом, он станет для людей укором, почти обвинением, словно, привезя сюда в ракетах вместе с жизнью свою смертность, люди поступили постыдно, совершили нечто, чего надлежит стыдиться, что нужно скрыть, унести, схоронить. Смысла в этих раздумьях было мало, но Пиркс действительно так чувствовал в тот момент.

В семь у контролеров смена; это, пожалуй, самое подходящее время для визита. Пиркс сложил вещи в несессер и вышел, подумав, что надо бы узнать, по плану ли идет разгрузка «Кювье». К полудню всю мелочь должны выгрузить, так что нужно будет кое-что проверить. Например, систему охлаждения опор резервного реактора. Тем паче что в обратный рейс экипаж пойдет не в полном составе. Нечего и мечтать найти тут замену Терману. Пиркс поднимался по крутой лестнице, выстланной пенопластом, держась за странно теплые, словно бы подогреваемые изнутри, перила; на втором этаже он распахнул двустворчатые двери с матовыми стеклами — и сразу попал в другой мир.

Зал был похож на гигантский череп с шестью выпуклыми стеклянными глазищами, смотрящими на три стороны света. На три, потому что за четвертой стеной размещались антенны; зал мог вращаться вокруг оси, в точности как сцена. В некотором смысле он и был сценой, на которой разыгрывались одни и те же спектакли стартов и посадок, с расстояния километра они были видны как на ладони; контролеры следили за ними, сидя перед округлыми широкими пультами, составляющими словно бы единое целое с серебристо-серыми стенами. Зал был похож и на диспетчерскую аэропорта, и на операционную; к глухой стене примыкал массивный компьютер непосредственной связи с кораблями; ведя свой безмолвный монолог, он беспрерывно подмигивал, пощелкивал и время от времени выплевывал обрывки перфоленты; еще здесь были три резервных контрольных пульта с микрофонами, индикаторными лампочками и вращающимися креслами; были похожие на круглые водопроводные колонки вспомогательные автоматы; и, наконец, у стены маленький, но чрезвычайно симпатичный бар с тихо посапывающей кофеваркой. Ага, так вот, оказывается, где здесь бьет кофейный родник! Своего «Кювье» Пиркс отсюда видеть не мог: по распоряжению диспетчера он поставил его в трех милях, уже за бетонным полем, которое было зарезервировано для посадки первой сверхтяжелой ракеты, как будто она не оснащена самоновейшими астронавигационными приборами и самой совершенной автоматикой; конструкторы с верфи (Пиркс знал их почти всех) хвастались, что автоматы могут посадить эту стальную гору длиной в четверть мили даже на малюсенький газончик возле коттеджа. Работники порта со всех трех смен пришли сюда, точно на торжество, хотя официально ничего назначено не было; «Ариель», как и другие корабли — прототипы этой серии, имел на счету десятки испытательных полетов и посадок на Луне; правда, с полным грузом в атмосферу он еще ни разу не входил. До посадки оставалось почти полчаса, и Пиркс, поздоровавшись с теми, кто был свободен от дежурства, подошел пожать руку Сейну; приемники уже работали, на экранах сверху вниз бежали размытые полосы, однако на пульте сближения пока горели зеленые лампочки, говоря тем самым, что ничего еще не происходит и время есть. Романи, начальник базы Агатодемон, предложил выпить с кофе по рюмочке коньяка, Пиркс было заколебался, но согласился; в конце концов, он здесь лицо неофициальное, а потом он — хоть и не привык пить в такую рань — понимал, что Романи хочет символически отметить событие; вся база который уже месяц дожидается этих большегрузных ракет, они наконец-то избавят руководство от беспокойства и забот: здесь все время шла неустанная борьба между прожорливостью строительства, которую не могла утолить флотилия «Проекта», и стараниями «извозчиков» вроде Пиркса оборачиваться на трассе Земля–Марс как можно чаще и быстрей. Сейчас, после противостояния, планеты начали отдаляться, и расстояние между ними будет еще несколько лет расти, пока не достигнет немыслимого максимума в сотни миллионов километров, и именно к этому труднейшему для «Проекта» периоду подоспело могучее подкрепление.

Все говорили вполголоса, а когда зеленые лампы погасли и загудели зуммеры, настала полная тишина. День был типично марсианский, ни сумрачный, ни ясный, без четкой линии горизонта, без четкого небесного купола, день как бы безвременный. Несмотря на дневную пору, контуры бетонных квадратов в центре Агатодемона засветились — включилась автоматическая лазерная сигнализация, а по окружности центрального диска, отлитого из почти черного бетона, засверкали огненные звезды йода. Контролеры поудобнее усаживались в креслах, делать им, в сущности, было нечего, зато главный компьютер засиял всеми шкалами, словно бы давая понять, насколько он значителен и важен; где-то тихо щелкнули реле, и из репродуктора раздался бас:

— Привет, Агатодемон, это «Ариель», говорит Клейн, находимся на оптической, высота шестьсот, через двадцать секунд переключаемся на автоматическое, идем на спуск, прием.

— Агатодемон — «Ариелю»! — торопливо заговорил Сейн; маленький, носатый, он приник к микрофону и поспешно гасил сигарету. — Видим вас на всех экранах, на каких только можно, укладывайтесь и спокойно спускайтесь, прием.

«Шуточки! — с неодобрением подумал Пиркс. — Впрочем, у них, наверно, все так отработано…»

— «Ариель» — Агатодемону: высота триста, включаем автоматы, идем без бокового дрейфа, тик в тик, какая сила ветра? — прием.

— Агатодемон — «Ариелю»: ветер сто восемьдесят в час, северо-западный, вам не опасен, прием.

— «Ариель»— всем: спуск кормой, управление автоматическое, конец.

Наступила тишина, только щелкали реле, а на экранах появилась стремительно растущая белая точка: казалось, кто-то выдувает пузырь из расплавленного стекла. Это была корма ракеты, спускающейся вниз точно на невидимом отвесе — без малейшей вибрации, без боковых отклонений, без вращения, Пиркс с удовольствием наблюдал эту картину. На взгляд расстояние было километров сто; до высоты шестьдесят смотреть на небо не имеет смысла, хотя возле окон уже установились группки людей, которые, задрав головы, вглядывались в зенит.

Контроль имел постоянную радиосвязь с кораблем, но говорить было просто не о чем; экипаж лежал в антигравитационных креслах, всё делали автоматы, управляемые главным компьютером ракеты: это он принял решение о переходе с атомных двигателей на бороводородные — на высоте шестьдесят километров, то есть почти у самой границы жиденькой атмосферы. Теперь Пиркс подошел к среднему, самому большому окну и сквозь бледно-серую мглу неба увидел ярко-зеленый огонек, крохотный, но пульсирующий неестественно сильным светом, — точно кто-то ввинчивал с высоты в небесный купол Марса пылающий изумруд. От этой сверкающей точки во все стороны отлетали бледные струйки — обрывки и лохмотья туч или, верней, тех недоносков, которые в здешней атмосфере исполняли обязанность туч. Попав в струю раскаленных газов, выбрасываемых дюзами, они вспыхивали и разлетались, как бенгальские огни. Корабль рос или, точнее, росла его круглая корма. Воздух под нею дрожал от жара, и неискушенному глазу могло показаться, будто ракета в полете покачивается, но для Пиркса картина эта была слишком хорошо знакома, чтобы он мог ошибиться. Все проходило спокойно, без напряжения, и ему припомнилось завоевание Луны: там тоже шло как по маслу. Корма уже казалась сверкающим зеленым диском в ореоле зеленых брызг. Пиркс бросил взгляд на альтиметр, установленный над пультами: ракета очень большая, и на взгляд трудно определить высоту; одиннадцать, нет, двенадцать километров отделяли «Ариель» от Марса — он опускался все медленнее, очевидно, включились тормозные двигатели.

И вдруг…

Корона зеленого пламени, бьющего из кормовых дюз «Ариеля», задрожала как-то не так. Из репродуктора раздался непонятный шум, крик, что-то вроде «ручную!», а может, и нет — какое-то неразборчивое слово, выкрикнутое человеком, но не Клейном. Зеленый ореол вокруг кормы «Ариеля» внезапно побледнел. Все это заняло буквально доли секунды. В следующее мгновение вырвалась ослепительная бело-голубая вспышка, и Пиркс, остолбеневший, все понял, так что глухой мощный бас, прозвучавший из репродуктора, даже не удивил его.

— «Ариель». (Сопение.) — Смена режима. От метеорита. Полный вперед на оси! Внимание! Полная тяга!

Это был голос автомата. И вроде бы еще кто-то кричал. Во всяком случае, Пиркс правильно понял, что означает изменение цвета выхлопного огня: бороводородные двигатели выключились, на полную мощность заработали реакторы, и огромная ракета, словно бы остановленная ударом невидимого кулака, задрожала, замерла — по крайней мере, так казалось наблюдавшим — в разреженной атмосфере на высоте всего четырех-пяти километров над космодромом. Маневр был противоестественный, запрещенный всеми наставлениями и инструкциями, противоречащий теории космоплавания: прежде чем стотысячная масса сможет рвануться вверх, надо ее удержать, погасить стремительное падение. Пиркс увидел бок огромного цилиндра. Ракета отклонилась от вертикали. Она ложилась. Потом необычайно медленно начала выпрямляться, но ее опять повело — точно гигантский маятник — в другую сторону; и это новое отклонение чудовищного, почти трехсотметрового цилиндра было больше, чем предыдущее. При погашенной скорости и такой амплитуде колебаний равновесие восстановить не удастся; и тут Пиркс услышал крик главного контролера:

— «Ариель»! «Ариель»! Что с вами? Что там у вас? Сколько событий могут уместиться в доли секунды! Пиркс, наклонясь к свободному пульту, во весь голос кричал в микрофон:

Клейн! На ручное! На ручное и садись!!! На ручное!!!

И тут их накрыл протяжный гром. Это дошла звуковая волна. Господи, как все быстро произошло! Стоящие возле окон закричали. Контролеры оторвались от пультов.

«Ариель» падал, как камень, слепо стреляя в атмосферу огненными струями газов; падал, переворачиваясь в воздухе, беспомощный, уже мертвый — точно с небес на грязно-серые барханы пустыни швырнули стальную башню; в глухой, жуткой тишине все беспомощно замерли — ничего уже не исправишь; динамик что-то неразборчиво хрипел, бормотал; это было похоже и на отдаленную овацию, и на рокот моря, и невозможно было выделить в этом шуме человеческие голоса, все хаотически смешалось, а слепяще-белый неестественно длинный цилиндр стремительно несся вниз; показалось, что он упадет на них, рядом с Пирксом кто-то охнул. Все инстинктивно сжались.

Ракета косо врезалась в низкое ограждение за космодромом, переломилась пополам и, продолжая — как при замедленной съемке — разламываться, вдруг рванула во все стороны обломками и зарылась в песок; в мгновение ока на высоту десяти этажей поднялась туча, из которой загремело, загрохотало, брызнуло струями пламени; над гривастой завесой песка показался все еще ослепительно белый нос ракеты, пролетел несколько сот метров, и все почувствовали, как содрогнулся грунт — один, два, три раза; это было похоже на землетрясение. Здание подняло, повело вверх и плавно опустило, точно лодку на волне. Потом уже был только адский грохот раздираемого металла и черно-бурая стена дыма и пыли. «Ариель» перестал существовать. Все побежали к выходному шлюзу, Пиркс одним из первых натянул скафандр, хотя и не сомневался: после такого в живых никто не останется.

Потом они бежали, пошатываясь под ударами ветра; вдали, около купола, показались первые вездеходы — гусеничные и на воздушной подушке. Но торопиться было незачем. Пиркс даже не помнил, когда и как он вернулся в здание управления полетами; перед глазами стояло: кратер и искореженный, раздавленный корпус ракеты; окончательно очнулся он, только когда увидел в зеркале свое посеревшее, осунувшееся лицо.

К полудню была организована комиссия по выяснению причин катастрофы. Аварийные бригады с помощью экскаваторов и кранов растаскивали секции корпуса; еще не успели добраться до глубоко врывшегося в песок расплющенного, раздавленного отсека центрального поста, а уже с Большого Сырта на чудно́м вертолете с огромными лопастями винта, единственно способном летать в разреженной атмосфере Марса, прибыла группа экспертов. Пиркс никому не лез на глаза, ни о чем не спрашивал, так как понимал, что дело это исключительно темное. Идет нормальная посадка, разбитая на этапы, расписанная и запрограммированная, и вдруг электронный мозг без всякой видимой причины гасит бороводородные двигатели, объявляет метеоритную тревогу и всю мощь реакторов бросает на то, чтобы убежать от планеты; устойчивость, потерянную во время этого головоломного маневра, восстановить не удается. История космонавтики ничего подобного не знает; предположение — кстати, лежащее на поверхности, — что компьютер испортился, что в его схемах произошло замыкание, что-то в нем сгорело, выглядело абсолютно неправдоподобным, поскольку старт и посадка, главные программы, были так защищены от аварий, что скорее можно было подумать о диверсии. Пиркс ломал голову над случившимся, сидя в комнатке, которую уступил ему Сейн; носа за дверь он не высовывал, не желая попасться кому-либо на глаза и напомнить о себе, тем паче что через несколько часов ему нужно улетать, а в голове нет ни единой мысли, достойной того, чтобы изложить ее комиссии. Однако о нем не забыли, около часу в комнату заглянул Сейн. С ним был Романи, но он ждал в коридоре; выйдя, Пиркс сперва не узнал начальника базы Агатодемон, приняв его за механика: тот был одет в какой-то грязный комбинезон, выглядел осунувшимся, усталым, щека у него подергивалась, но голос остался прежним; от имени комиссии он попросил Пиркса отложить отлет «Кювье».

— Конечно… если это необходимо. — Пиркс собирался с мыслями, для него это оказалось неожиданностью. — Я только попрошу разрешения у базы…

— Не беспокойтесь, мы это сделаем сами, если вы не против.

И они втроем молча прошли в главный купол, где в длинном низком кабинете сидели человек двадцать экспертов — несколько здешних, но большинство прилетевшие с Сырта. Наступило время обеда, а так как каждый час был на счету, из буфета принесли холодные закуски, и вот за чаем и бутербродами, отчего все выглядело не то чтобы неофициально, а скорее как-то несерьезно, началось первое заседание. Пиркс, конечно, понимал, почему председатель, инженер Хойстер, попросил его первого рассказать о катастрофе. Ведь он был единственным беспристрастным свидетелем, поскольку не принадлежал ни к службе управления полетов, ни к составу базы Агатодемон. Когда Пиркс дошел в рассказе до своей реакции, Хойстер в первый раз прервал его:

— Итак, вы хотели, чтобы Клейн выключил автоматику и попытался садиться сам?

— Да.

— А можно узнать, почему?

Пиркс ответил не задумываясь:

— Я считаю, что это был единственный шанс.

— Так. А вы не подумали о том, что переход на ручное управление мог привести к потере устойчивости?

— Устойчивость уже была потеряна. Это можно проверить, есть запись.

— Да, конечно. Мы хотим сперва представить, так сказать, общую картину. А… каково ваше мнение?

— О причине?

— Да. Мы сейчас не столько совещаемся, сколько стараемся получить информацию. Что бы вы тут сейчас ни сказали, вас это ни к чему не обяжет; для нас может оказаться ценным любое предположение, даже самое рискованное.

— Понятно. Что-то случилось с компьютером. Не знаю — что, не знаю — как это стало возможно. Если б я самолично не присутствовал при этом, не поверил бы ни за что, но я был там и слышал. Это он изменил режим и объявил метеоритную тревогу, но звучала она как-то странно. Примерно так: «Метеориты — внимание, полный на оси вперед». Никаких метеоритов не было… — Пиркс пожал плечами.

— Эта модель — на «Ариеле»— усовершенствованный вариант компьютера AIBM-09,— заметил Боулдер, электронщик; Пиркс его знал, познакомился как-то на Большом Сырте.

Пиркс кивнул.

— Да, знаю. Потому-то и говорю, что не поверил бы, если бы не видел собственными глазами. Однако это случилось.

— Как вы думаете, командор, почему Клейн ничего не предпринял? — спросил Хойстер.

Пиркс ощутил внутренний холодок и, прежде чем ответить, обвел взглядом присутствующих. Он ждал этого вопроса. И все же предпочел бы не отвечать на него первым.

— Этого я не знаю.

— Естественно. Но большой опыт позволяет вам поставить себя на его место.

— Я и поставил. И сделал бы то, что советовал ему.

— А он?

— Ответа не было. Шум, вроде бы крики. Надо внимательно прослушать записи, но боюсь, что это ничего не даст.

— Командор, — тихо и неторопливо, словно бы тщательно подбирая слова, начал Хойстер, — вы, конечно, представляете себе ситуацию? Две ракеты того же класса, с такой же системой управления находятся сейчас на линии Арестерра; «Анабис» прибудет через три недели, но «Арес» уже через девять дней. Так что мы должны думать не о мертвых, а о живых. Несомненно, вы за эти пять часов осмыслили происшедшее. Я не могу принуждать, но очень прошу вас поделиться с нами…

Пиркс почувствовал, что бледнеет. Он ждал этого, ждал с самого первого слова и сейчас ощутил себя, как в том ночном кошмаре: отчаянное непроницаемое безмолвие, он сражается с безликим неопознанным врагом и, убивая, гибнет вместе с ним. Длилось это всего мгновение. Пиркс пересилил себя и посмотрел Хойстеру в глаза.

— Понимаю. Клейн и я принадлежим к разным поколениям. Когда я начинал летать, автоматика подводила довольно часто… Ну, это в меня въелось… А он… думаю… до конца верил автоматам…

— Считал, что компьютер ориентируется лучше? Что сможет спасти положение?

— Нет, он не считал, что компьютер спасет… а просто… если уж автомат не может, то человек и подавно.

Пиркс глубоко вздохнул. Он сказал все, что думал, не бросив тени на погибшего младшего товарища.

— А по-вашему, были шансы спасти корабль?

— Не знаю. Времени было очень мало. «Ариель» вот-вот мог потерять скорость.

— А вы когда-нибудь садились в таких условиях?

— Да. Но на корабле с меньшей массой и на Луну. Чем длинней и тяжелей ракета, тем трудней восстановить устойчивость при потере скорости, особенно если она начнет раскачиваться.

— Клейн вас слышал?

— Не знаю. Должен был.

— А перешел он на ручное?

Пиркс открыл было рот, собираясь сказать, что все это можно узнать по записям, но неожиданно для себя ответил:

— Нет.

— Откуда вы знаете? — Это вступил Романи.

— На пульте все время горело табло «Автоматическое управление» и погасло, только когда корабль разбился.

— А вам не кажется, что у Клейна уже не было времени? — спросил Сейн. И в его тоне, и в обращении на «вы», хотя они давно перешли на «ты», был какой-то особый оттенок. Точно вдруг что-то их разделило. Враждебность?

— Ситуацию можно смоделировать математически, и тогда станет ясно, был ли шанс. Ничего доказывать я не берусь.

— Но когда наклон превышает сорок пять градусов, восстановить устойчивость невозможно, — упорствовал Сейн. — Разве не так?

— На моем «Кювье» не обязательно. Можно увеличить мощность выше дозволенного предела.

— Ускорение больше двадцати «же» может убить.

— Может. Но падение с пяти километров обязательно убьет.

На этом короткий спор закончился. Под зажженными, несмотря на дневное время, лампами плавала пелена дыма. Все курили.

— Значит, по-вашему, Клейн мог перенять управление, но не стал этого делать. Да? — вернулся к своей теме Хойстер.

— Вероятно, мог.

— А вам не кажется, что своим вмешательством вы сбили Клейна с толку? — спросил сменщик Сейна.

Пиркс не был с ним знаком. Похоже, здешние настроены против него. Ну что ж, это вполне объяснимо.

— Вполне возможно. Тем более что люди там что-то кричали. Это смахивало…

— …на панику? — дополнил Хойстер.

— На этот вопрос я отказываюсь отвечать.

— Почему?

— Предлагаю прослушать пленки. Правда, этот шум можно толковать по-разному.

— А наземный контроль мог, по-вашему, что-нибудь предпринять? — с каменным лицом спросил Хойстер. В комиссии, похоже, намечался раскол. Хойстер был с Сырта.

— Нет. Ничего.

— Но ваш поступок противоречит вашим словам.

— Нет. Контроль не имеет права оказывать давление на командира — в подобной ситуации. На корабле она может выглядеть иначе, чем внизу.

— Значит, вы признаете, что действовали вопреки правилам? — снова вмешался сменщик Сейна.

— Да.

— Почему? — поинтересовался Хойстер.

— Для меня правила — не догма. Я всегда действую в соответствии с обстановкой. Однажды мне уже пришлось отвечать за это.

— Перед кем?

— Перед Трибуналом Космической Палаты.

— Но ведь вы были оправданы, — заметил Боулдер.

Так, Большой Сырт и Агатодемон. Явное размежевание.

Пиркс молчал.

— Благодарю вас.

Пиркс сел на свободный стул; после него давал показания Сейн, потом его сменщик. Едва они кончили, из зала контроля полетов доставили первые пленки. Поступали телефонные сообщения от спасателей. Уже было совершенно очевидно, что в живых никого не осталось; однако до отсека салона управления еще не добрались: он на одиннадцать метров ушел в грунт. Прослушивание записей, протоколирование показаний продлилось до семи. Потом сделали часовой перерыв. Сейн повез сыртян на место катастрофы. К Пирксу подошел Романи:

— Командор…

— Да?

— Прошу вас, не думайте, что к вам…

— Не надо об этом. Ставка слишком велика, — прервал Пиркс.

Романи кивнул.

— Пока вы задержитесь здесь на семьдесят два часа. С базой мы договорились.

— С Землей? — удивился Пиркс. — Не думаю, чтобы я мог еще чем-нибудь помочь…

— Хойстер, Рагаман и Боулдер хотят кооптировать вас в состав комиссии. Надеюсь, вы не откажетесь? Это все люди с Сырта.

— Я не могу отказаться, даже если бы хотел, — ответил Пиркс, и на том они расстались.

В девять вечера комиссия собралась снова. Прослушивание пленок произвело угнетающее впечатление, которое еще усугубилось после просмотра фильма, запечатлевшего все фазы катастрофы, начиная с появления в зените зеленой звездочки «Ариеля». Хойстер подытожил результаты работы комиссии за день весьма лаконично:

— Похоже, причина действительно в компьютере. Он не объявил метеоритной тревоги, но вел себя так, словно «Ариель» находился на встречном курсе с какой-то массой. Самописцы показывают, что мощность двигателей превысила дозволенную на три единицы. Причин такого его поведения мы не знаем. Возможно, командный отсек что-нибудь объяснит. — Он имел в виду записи регистрирующих приборов «Ариеля». Пиркс к этому относился скептически.

— То, что происходило в последние минуты в командном отсеке, понять невозможно. Во всяком случае, в смысле операционного быстродействия компьютер был исправен — в пик кризиса он принимал решения и передавал приказы агрегатам в течение наносекунд. И все агрегаты до самого конца работали безупречно. В этом сомнений нет. Не обнаружено ничего, что могло бы свидетельствовать о внутренних или внешних помехах маневру посадки. С 7.03 до 7.08 все шло великолепно. Решение электронного мозга прекратить маневр и попытку внезапного старта пока ничем не удается объяснить. Коллега Боулдер?

— Совершенно непонятно.

— Ошибка в программе?

— Исключено. «Ариель» садился по этой программе несколько раз — и по оси, и со всевозможными дрейфами.

— Да, но на Луне. Там тяготение меньше.

— Это может иметь значение для двигателей, но не для системы информации. А двигатели работали безукоризненно.

— Коллега Рагаман?

— Я плохо знаю эту программу.

— Но эту модель компьютера вы знаете?

— Да.

— Что может прервать посадку, если нет никаких внешних причин?

— Ничего.

— Ничего?

— Бомба, подложенная под компьютер.

Наконец-то эти слова прозвучали. Пиркс слушал с напряженным вниманием. Вентиляция шумела, под потолком у вентиляционных отверстий клубился дым.

— Диверсия?

— Компьютер работал до конца, только уж очень непонятно, — заметил Керхговен, единственный интеллектроник в комиссии. Он был с Агатодемона.

— Ну, «бомба» я сказал для красного словца, — объяснил Рагаман. — Главную операцию, то есть старт и посадку, при исправном компьютере может прервать только что-нибудь чрезвычайное. Падение мощности…

— Мощность была.

— А компьютер в принципе может прервать главную операцию?

Председатель все сам знал, и Пиркс понял, что вопрос задан для Земли.

— Теоретически может. Практически нет. За всю историю космонавтики ни разу не случилось метеоритной атаки во время посадки. Приближение метеорита легко обнаружить. И тогда посадка попросту откладывается.

— Но никаких метеоритов не было?

— Не было.

Похоже, это был выход из тупика. С минуту все молчали. Шумела вентиляция. За круглыми окнами опускалась темнота. Марсианская ночь.

— Надо бы тех, кто занимался созданием и обучением этой модели… — произнес наконец Рагаман.

Хойстер кивнул. Он пробежал сообщение, принесенное телефонисткой.

— До командного отсека доберутся примерно через час, — сообщил он. А потом поднял голову и добавил — Завтра в совещании примут участие Макросс и ван дер Войт.

Завтра? — Пирксу показалось, что он ослышался.

— Да. Конечно, здесь их не будет. По телевидению. Прямая связь. Вот депеша.

— Однако! Какое сейчас запаздывание? — спросил кто-то.

— Восемь минут.

Раздались голоса:

— Как это они себе представляют? Мы что, каждую реплику будем ждать до бесконечности?

Хойстер пожал плечами.

— Приходится подчиняться. Естественно, это будет неудобно. Выработаем соответствующую процедуру.

— Значит, делаем перерыв до завтра? — спросил Романи.

— Да. Собираемся в шесть утра. К этому времени будут пленки из командного отсека.

Пиркс обрадовался, когда Романи предложил ему ночлег у себя. С Сейном встречаться не хотелось. Он прекрасно понимал, что того побудило так себя вести, но одобрить не мог. Не без труда расквартировали сыртян, и в полночь Пиркс наконец остался один в крохотной комнатенке, служащей Романи библиотекой и кабинетом. Одетый, он повалился на раскладную койку, втиснутую между теодолитами, и, положив руки под голову, почти не дыша, лежал, глядя в потолок.

Странное дело, там, на людях, он переживал катастрофу несколько отстраненно, как один из многих свидетелей; не чувствовал себя причастным к ней даже и тогда, когда улавливал в вопросах неприязнь и недоброжелательство — витающее в воздухе подозрение, что чужак хочет оттеснить местных специалистов, — даже когда Сейн начал подкапываться под него; все это происходило где-то вовне и казалось нормальным: в подобных обстоятельствах так и должно быть. Он готов был отвечать за свой поступок, но, конечно, в разумных пределах, виновным в происшедшем он себя не считал. Катастрофа потрясла его, однако он не утратил спокойствия, до самого конца в нем жил наблюдатель, сохранявший некоторую независимость от событий и видевший, что они складываются в систему; при всей непонятности они поддавались анатомированию — расчлененные, застывшие в ракурсе, приданном им процедурой совещания. Теперь же все рассыпалось. Он лежал, а перед глазами проходили картины катастрофы, с самого начала: телеэкраны, на них вход ракеты в атмосферу, торможение, переключение двигателей; Пиркс как бы находился одновременно и в зале службы контроля и в корабле; он чувствовал глухие удары и мелкую частую дрожь, пробегающую по килю и шпангоутам, когда выключается главный двигатель и включаются бороводородные, и басовитое гудение, говорящее о том, что турбонасосы гонят топливо, а затем торможение, величественное, медленное ниспадание кормой вниз, незначительные боковые поправки. И вдруг — внезапный гром: это в дюзы снова рванулась мощность главного двигателя; вибрация, дестабилизация; ракета, раскачивающаяся, как маятник, как пьяная башня, прежде чем рухнуть с высоты, — уже беспомощная, уже мертвая, неуправляемая, летящая камнем вниз, и — падение, взрыв, а он был везде. Он словно бы стал борющимся кораблем и, болезненно осознавая полную недоступность, абсолютную закрытость случившегося, все время возвращался к тем критическим долям секунды, пытаясь понять, что же отказало. Успел или не успел Клейн перехватить управление, теперь уже значения не имеет. Служба контроля, в сущности, работала безукоризненно, хоть ребята и шутили, но это могло показаться непозволительным или сухарю, или человеку, сложившемуся в те времена, когда всегда приходилось быть начеку. Рассудком он понимал, что в их легкомыслии ничего плохого нет. Он все еще стоял у наклонно нацеленного в зенит окна, в котором искрящаяся зелень бороводородной звездочки в мгновение ока погасла в страшной, солнцеподобной вспышке пульсирующего атомного пламени, вырвавшегося из уже начавших остывать дюз (и поэтому тоже нельзя давать внезапно полную мощность); сперва ракета, словно язык колокола, раскачиваемого безумцем, наклонилась всем своим невероятно длинным телом; она была так огромна, что, казалось, уже сами размеры, громадность оберегают ее от всех опасностей, — так, должно быть, век назад думали пассажиры «Титаника».

И вдруг все погасло, точно при пробуждении. Пиркс встал, умылся, открыл несессер, вынул пижаму, ночные туфли, зубную щетку и в третий раз за сегодняшний день увидел в зеркале свое — но словно бы чужое — лицо.

Между тридцатью и сорока — ближе к сорока, вступаешь в полосу тени — и уже приходится соглашаться на условия контракта, которого ты не подписывал и мнения твоего о котором у тебя не спрашивали, и тут осознаешь: все, что обязательно для других, относится и к тебе, исключений из этого правила не бывает; хоть это и противоестественно, но придется стареть. До сих пор втайне от тебя старело тело, сейчас этого уже недостаточно. Необходимо твое согласие. Человек молодой в качестве правила (нет, основы!) игры принимает собственную неизменность: я был ребенком, потом подростком, но теперь я стал самим собой и таким останусь. Эта нелепая вера является основой бытия. А открыв беспочвенность этой уверенности, вначале больше удивляешься, чем пугаешься. Возмущение, рождающееся при этом, настолько велико, словно ты вдруг прозрел и понял, что игра, в которую тебя втянули, жульническая. Ведь уговаривались совсем о другом; после удивления, гнева, сопротивления начинаются долгие переговоры с самим собой, с собственным телом, суть которых можно определить так: несмотря на то что физически мы стареем постепенно и незаметно, свыкнуться с этим непрерывным процессом невозможно. Сперва настраиваешься на тридцать пять, потом на сорок, точно собираешься на этом остановиться, а потом, при следующей проверке, приходится опять разрушать иллюзии, но тут наталкиваешься на такой отпор, что в задоре прыгаешь чересчур далеко. Мужчина, достигший сорока, начинает вести себя так, как, в его понимании, ведут старики. Единожды признав неизбежное, продолжаешь игру с угрюмой ожесточенностью, в возмущении удваивая ставки: пожалуйста, коль мне ставят это гнусное, жестокое условие, раз вексель должен быть оплачен, раз я вынужден платить, несмотря на то что не обязывался, не хотел, не знал, получай больше, чем я должен! — с помощью этого принципа (хоть и смешно его так называть) пытаешься переиграть противника. На, получай, посмотрим, может, ты испугаешься! И хотя пребываешь в полосе тени, почти уже за ней, в фазе потерь и сдачи позиций, все еще борешься, то есть противишься очевидному, и благодаря этой суматошной борьбе психически стареешь скачкообразно. То перетянешь, то недотянешь, и вдруг обнаруживаешь, как всегда слишком поздно, что сражение это, все эти отчаянные прорывы, отступления, обманные марши были несерьезны. Ведь, старея, человек ведет себя как ребенок, то есть отказывается согласиться с тем, на что его согласия не требуется, ибо так было всегда, и тут нет места ни спорам, ни борьбе — борьбе, изрядно насыщенной самообманом. Полоса тени еще не memento mori[3], но во многих отношениях эта позиция куда хуже, так как с нее уже ясно видно, что обилия возможностей больше не существует. То есть то, что ты имеешь сейчас, уже не является обещанием, ожиданием, вступлением, трамплином для больших надежд, поскольку ситуация незаметно изменилась. Казавшееся подготовкой было бесповоротной действительностью, вступление — самой сущностью, надежды — иллюзиями, а необязательное, преходящее, предварительное и не стоящее внимания — подлинным содержанием жизни. Ничего из того, что не исполнилось, наверно, уже не исполнится, и с этим надо примириться — молча, без страха, а если удастся, без отчаяния.

Для космонавта, более чем для кого другого, это возраст критический, поскольку в этой профессии всякий, кто не обладает абсолютным духовным и физическим здоровьем, ни на что не годен. У физиологов порой прорывается, что требования, которые ставит космонавтика, слишком высоки даже для самых здоровых людей; отстав от группы лидеров, человек теряет сразу все. Врачебные комиссии безжалостны, но это необходимо: нельзя допустить, чтобы, ведя ракету, человек умер или свалился с инфарктом. Людей, казалось бы, полных сил, вдруг списывают; врачи настолько привыкли ко всяким уловкам, к отчаянной симуляции здоровья, что, даже если она раскрывается, это не влечет за собой никаких дисциплинарных или тому подобных мер; почти никому из переступивших порог пятидесятилетия не удается удержаться в пилотах. Перегрузки пока остаются самым опасным врагом мозга; возможно, через сто или тысячу лет положение изменится, но сейчас мысль о вынужденной отставке отравляет порой целые месяцы полетов каждому, кто вступил в полосу тени.

Клейн принадлежал к младшему поколению космонавтов, а Пиркса молодые называли (и он это знал) автоматофобом, консерватором, мамонтом. Многие ровесники Пиркса перестали летать и переквалифицировались, в соответствии со способностями и возможностями, в преподавателей, членов Космической Палаты, получили синекуры на верфях, заседали в наблюдательных советах, копались в своих садиках. Держались они, в общем, молодцом и неплохо притворялись, что смирились с неизбежным, но одному Богу ведомо, чего это им стоило. Кое-кто, правда, допускал безответственные выходки, вызванные несогласием, бессильным отчаянием, бешенством, гордыней, ощущением незаслуженно обрушившегося несчастья. В этой профессии не было сумасшедших, но некоторые весьма опасно приближались к помешательству, не переходя, правда, последней границы; надвигающееся давило все тяжелей, и оттого случались эксцессы, мягко выражаясь, странные… О, Пиркс отлично знал о всяких чудачествах, отклонениях, суевериях, которым поддавались и малознакомые, и те, с кем за долгие годы он сжился и за кого, казалось бы, мог ручаться. Блаженное неведение не входит в круг привилегий профессии, в которой очень многие вещи знать надо непременно; каждый день в мозгу гибнет, не возобновляясь, несколько тысяч нейронов, и уже на подходе к тридцати годам начинается специфическая неощутимая, но и непрекращающаяся гонка, состязание между ослаблением функций, разъедаемых атрофией, и их совершенствованием за счет возрастающего опыта; так возникает зыбкое равновесие, балансирование поистине жонглерское; так приходится жить — и летать. И видеть сны. Кого он бессчетное число раз убивал прошлой ночью? Нет ли в этом какого-нибудь тайного смысла? Укладываясь на раскладушку, заскрипевшую под тяжестью его тела, Пиркс подумал, что в эту ночь, наверно, уснуть не удастся; до сих пор он не знал, что такое бессонница, но ведь когда-нибудь должна она прийти в первый раз. Эта мысль странно обеспокоила его. Бессонной ночи он не боялся, но непокорность тела, означающая расслабление того, что до сих пор было безотказным, воспринималась почти как катастрофа. Не желая лежать с открытыми глазами в постели, Пиркс сел, долго рассматривал свою зеленую пижаму, а потом перевел взгляд на книжные полки. Ничего интересного обнаружить он не надеялся и тем более приятно удивился, увидев над исколотой циркулем чертежной доской шеренгу фолиантов. Развернутым строем на полке стояла почти вся история ареологии; большая часть книг была ему знакома: эти же самые издания хранились в его библиотеке на Земле; он встал и, подойдя к полке, провел ладонью по толстым корешкам. Тут был не только отец астрономии Гершель, но и Кеплер — «Astronomia nova» по наблюдениям Тихо Браге, издание 1784 года. А дальше — Фламмарион, Кайзер и великий фантазер Скиапарелли, «Memoria terza», темное римское издание, и Аррениус, Антониади, Лоуэлл, Пикеринг, Маргаритифер Синус, и Лакус Солис, и этот Саэко, Струве, Вокулер, вплоть до «Проекта Марс» Вернера фон Брауна[4]. И карты, рулоны карт со всеми каналами — здесь и самый Агатодемон… Пиркс смотрел, ему не надо было листать книги в потрепанных переплетах. Запах старого коленкора, клея, пожелтевших страниц, одновременно торжественный и мертвенный, напомнил о многих часах, отданных им постижению тайны, которую человечество пыталось раскрыть почти два века, тайны, перегруженной множеством гипотез, которые погибли, так и не дождавшись подтверждения. Антониади ни разу в жизни не увидел каналов, хотя на склоне лет неохотно признавал, что существуют «какие-то линии, напоминающие каналы». Графф до самой смерти ничего не увидел и говорил, что ему не хватает «воображения». «Каналисты» же видели и по ночам рисовали их, часами ожидая у окуляров, когда атмосфера на мгновение станет неподвижной; тогда, утверждали они, на мутно-рыжем диске появляется тончайшая волосяная сеть. Лоуэлл рисовал их гуще, Пикеринг реже, однако ему повезло с «джеминацией»: так называли необъяснимое раздвоение каналов. Оптический обман? Но почему же тогда некоторые каналы никогда не раздваивались? Еще кадетом Пиркс долгие часы просиживал над этими книгами в читальне: на дом они не выдавались, поскольку считались антикварными. И надо ли говорить, что держал он сторону «каналистов». Их аргументы для него звучали неопровержимо: у Граффа, Антониади, Холла[5], которые до конца оставались Фомами неверующими, обсерватории были в северных задымленных городах, атмосфера там все время находилась в движении, а Скиапарелли работал в Милане, Пикеринг — в горах над пустыней Аризона. «Антиканалисты» проводили хитроумнейшие эксперименты: без всякой системы наносили на диск точки и кляксы, которые при большом удалении соединялись в систему каналов, а потом спрашивали: «Почему их не видно через сильные инструменты? Почему невооруженным глазом можно увидеть каналы и на Луне? Почему не видели никаких каналов первые исследователи, а после сообщения Скиапарелли все заплясали под его дудку?» А «каналисты» отвечали: «В дотелескопную эру никто никогда каналов на Луне не видел. Большие телескопы невозможно использовать на полную апертуру, то есть максимальное увеличение, так как земная атмосфера недостаточно спокойна, а эксперимент с рисунком — просто ловкий трюк». У них на все были ответы. Они говорили: Марс — это огромный замерзший океан, каналы — трещины, возникающие в ледяных полях от ударов метеоритов; или: каналы — это широкие долины, по которым весной текут талые воды, и тогда на склонах расцветает марсианская растительность. Спектральный анализ перечеркнул и этот вариант: слишком мало оказалось там воды. Тогда в каналах увидели глубокие ущелья, длинные каньоны, по которым, гонимые постоянными воздушными течениями, плывут от полюсов к экватору реки облаков. Скиапарелли никогда впрямую не утверждал, что они — творение разумных существ; просто он использовал двусмысленность термина «канал»; эта стыдливость миланского астронома и его последователей была весьма знаменательна: они не называли вещи своими именами, они только чертили карты; однако у Скиапарелли в бумагах нашли рисунки, объясняющие, каким образом может происходить раздвоение: когда полая вода врывается в параллельные русла, до этого сухие, она внезапно затемняет линии, как будто пустили тушь в зарубки на дереве. Противники же не только отрицали существование каналов, не только громоздили негативную аргументацию, но с течением времени стали испытывать к ним что-то вроде ненависти. Уоллес[6], соратник Дарвина в создании теории эволюции, так что даже не астроном, человек, который ни разу в жизни, наверно, не взглянул на Марс в телескоп, в памфлете на сотню страниц разгромил вместе с каналами гипотезу о существовании жизни на Марсе. «На Марсе, — писал он, — не только не живут разумные существа, как это утверждает мистер Лоуэлл, но, более того, эта планета вообще не приспособлена для жизни». Среди ареологов не было нейтральных, каждый должен был объявить свое кредо. Следующее поколение «каналистов» писало уже о марсианской цивилизации, и раскол усиливался; одни утверждали: Марс — живое поприще деятельности разума; безжизненный труп — отвечали другие. Потом Саэко заметил таинственные вспышки, очень недолгие, угашаемые образующимися тучами; для вулканических извержений они были слишком кратковременны и возникали при противостоянии планет, так что нельзя было говорить, будто они вызваны отблесками солнца на ледяных склонах гор; произошло это еще до открытия атомной энергии, поэтому гипотеза о марсианских ядерных испытаниях появилась позже… Одна из сторон должна быть права; в первой половине XX века сошлись на том, что геометрически правильных каналов Скиапарелли не существует, но есть нечто, что позволяет их увидеть, глаз досказывает, но не галлюцинирует: слишком много людей в разных точках Земли видели их. Конечно, это не разводья в ледяных полях и не потоки низких туч, плывущие в каньонах, а нечто непонятное, загадочное, что когда-нибудь увидят и человек, и фотообъективы автоматических зондов.

Пиркс никому не рассказывал, какие мысли возникают у него при чтении этих книг, но Берст, проницательный и беспощадный, как и подобает первому на курсе, проник в его тайну и на несколько недель сделал всеобщим посмешищем, прозвав его «канальщиком Пирксом», придерживающимся в астрономии доктрины: «Credo, quia non est»[7]. Ведь Пиркс знал, что нет никаких каналов и, более того, нет ничего похожего на них. Да и как он мог не знать, если Марс давно уже был исследован: если он сам сдавал коллоквиумы по ареографии и не только должен был ориентировать карты фотосъемки под бдительным оком ассистентов, но и на практических занятиях совершать посадку — в симуляторе — на дно этого самого Агатодемона, где он сейчас и стоит — в кабинете Романи перед полкой с трудами по ареологии, ставшими ныне музейными экспонатами. Разумеется, он все знал, но знание это хранилось в его мозгу совершенно обособленно и не подвергалось проверке, словно любая проверка была сплошным надувательством. Словно продолжал существовать другой, покрытый правильной геометрической сетью каналов, недостижимый и таинственный Марс.

Когда летишь с Земли на Марс, наступает такой период, такая полоса, когда невооруженным глазом начинаешь видеть (и притом долго, часами) то, что Скиапарелли, Лоуэлл и Пикеринг наблюдали только в редкие мгновения неподвижности атмосферы. Иногда в течение суток, а то и двух в иллюминаторах видятся каналы — бледные линии на буром недружелюбном диске. А потом, когда приблизишься к планете, они начинают смазываться, стираться и уплывают один за другим в небытие, бесследно исчезают, и остается только расплывчатый диск, унылая безучастность которого как бы насмехается над порожденными им же самим надеждами. Правда, через несколько недель полета нечто наконец появляется и уже не исчезает, но это нечто — всего-навсего выщербленные края крупных кратеров, дикие нагромождения выветренных скал, беспорядочные навалы камней, утопающие в сером песке и ничуть не похожие на тончайшую четкость геометрического рисунка. Вблизи планета демонстрирует свой хаос покорно и бесповоротно, она уже не способна скрыть столь явное свидетельство миллиардолетней эрозии, и хаос этот невозможно согласовать с тем незабвенно чистым рисунком, представлявшим набросок чего-то неясного, но убедительного и трогательного, потому что он говорил о логической системе, о непонятном, однако живом смысле, который требовал от человека только небольшого усилия, чтобы быть постигнутым.

Но где-то смысл все-таки таился, и что-то ведь было в этом издевательском мираже? Проекция сетчатки глаза? Деятельность участка коры мозга, управляющего зрением? На этот вопрос никто не собирался давать ответа, а поскольку проблема, сойдя с повестки дня, разделила судьбу всех перечеркнутых, раздавленных прогрессом науки гипотез, ее выбросили на свалку. Раз нету ни каналов, ни каких-то специфических особенностей рельефа, которые могли бы создать иллюзию каналов, то, значит, и говорить не о чем. Хорошо, что до этих отрезвляющих открытий не дожили ни «каналисты», ни «антиканалисты»; ведь загадка вовсе не была разрешена — она попросту исчезла. Существуют же и другие планеты, поверхность которых смутна, нечетка, однако каналов ни на одной из них не наблюдали. Не видели. Не рисовали. Почему? Неизвестно.

Наверно, можно было строить гипотезы и такого сорта: чтобы сочинить этот, уже замкнутый, раздел астрономии, необходимо было особое сочетание отдаленности и оптического увеличения, объективного хаоса и субъективной тоски по порядку, последним следам того, что, возникая из туманной точки в окуляре, существуя на границе различимого, на мгновение почти переходит эту грань; или, иначе говоря, чтобы была написана эта, уже закрытая, глава астрономии, необходимо было полное отсутствие опоры и наличие не осознающих потребности в ней грез.

Требуя от планеты, чтобы она примкнула к одной из сторон, чтобы вела честную игру, поколения ареологов сходили в могилу, убежденные, что вопрос будет, в конце концов, решен компетентным жюри — справедливо, недвусмысленно и бесповоротно. Пиркс догадывался, что все они, хотя по разным причинам и каждый по-своему, сочли бы себя обманутыми и одураченными, если бы получили точные данные, которые имел он. В этом скрещении вопросов и ответов, в полнейшем несоответствии представлений с действительностью был горький, жестокий, но и поучительный урок, имеющий — внезапно осенило его — связь с тем, в чем он сейчас запутался и над чем ломал голову.

Связь старой ареографии с катастрофой «Ариеля»? Но какая? И как следует расценивать эту неясную, но упорную мысль? Непонятно. Пиркс был уверен, что сейчас, среди ночи, уловить сращение столь дальних проблем он не сможет, но и не забудет о нем. Утро вечера мудренее. Гася свет, он еще подумал, что Романи гораздо тоньше, чем кажется. Это его личные книги, а ведь из-за каждого килограмма личных вещей шли жестокие споры; руководство «Проекта» вывесило во всех земных космопортах инструкции и призывы к отлетающим, в которых растолковывало, как вредит освоению Марса перевозка ненужного груза. Они взывали к рассудку, а Романи, как-никак руководитель Агатодемона, нарушив все правила и постановления, привез на Марс несколько десятков килограммов книг, бесполезных со всех точек зрения. Для чего? Вряд ли для того, чтобы перечитывать.

В темноте, уже засыпая, Пиркс улыбнулся, найдя объяснение. Естественно, все эти книги, все эти евангелия, несвершившиеся пророчества никому здесь не нужны. Но вполне дозволительно и, более того, необходимо, чтобы труды людей, отдавших все самое лучшее загадке красной планеты, оказались — после посмертного примирения непримиримейших противников — здесь, на Марсе. Они это заслужили, а Романи, которому пришла в голову такая мысль, достоин всяческого уважения.

Пиркс проснулся в пять утра — вырвался из крепкого сна сразу, точно выскочил из холодной воды, и, зная, что несколько свободных минут у него еще есть, обратился мыслями к командиру погибшей ракеты. Мог ли Клейн спасти «Ариель» и тридцать человек команды, Пиркс не знал, как не знал и того, пытался ли он это сделать. Клейн был из поколения рационалистов, которое подстраивалось к своим безоговорочно логическим союзникам, электронным машинам, так как те выдвигали чрезвычайно жесткие требования к людям, пытавшимся их контролировать. Поэтому проще было слепо довериться компьютеру. А Пиркс не смог бы, даже если бы сто раз захотел. Недоверие к ним было у него в крови.

Он включил радио. Да, буря разразилась. Он ждал ее, но интенсивность радиоистерики поражала. В утреннем обзоре прессы варьировались три темы: вероятность саботажа, опасения за судьбу кораблей, летящих к Марсу, и, разумеется, политические последствия катастрофы. Крупные газеты, допуская возможность саботажа, были осторожны в выводах, зато уж бульварная пресса рада была случаю подрать глотку. Стотысячникам тоже досталось: их-де как следует не испытали; с Земли они стартовать не могут; вернуть их с полпути нельзя, так как у них не хватит топлива; произвести разгрузку их на околомарсианской орбите невозможно. Да, действительно, им необходимо садиться на Марс. Но три года назад головной образец серии, правда с чуть отличной моделью компьютера, несколько раз успешно совершил посадку на Марсе. Доморощенные эксперты как будто начисто забыли об этом. Началась также кампания против политиков, поддерживающих «Проект Марс», а сам «Проект» называли не иначе как безумием. Уже был обнародован перечень нарушений техники безопасности на обеих площадках, изругана практика утверждения проектов и испытания головных образцов, от руководства «Проекта» не оставили мокрого места; общий тон комментариев был похоронный.

Когда в шесть утра Пиркс явился на заседание, оказалось, что их самозваную комиссию Земля аннулировала, так что они были свободны; заседания начнутся — официально и легально — только после присоединения землян. Отставленные эксперты сразу поняли, что нынешнее их положение куда как выгодней: решать ничего не надо, а можно спокойно подготавливать предложения и требования высшим инстанциям, то есть Земле. На Большом Сырте положение с материалами было достаточно сложное, но не критическое, а вот на Агатодемоне в случае задержки поставок не позже чем через месяц придется свернуть работы: помощи от Сырта не дождешься. Подходят к концу не только строительные материалы, но и вода. В ближайшее время придется ввести режим строжайшей экономии.

Пиркс слушал все это вполуха: принесли главную регистрирующую аппаратуру с «Ариеля». Тела погибших запаяли в цинковые гробы, но пока еще не решили, где их хоронить — здесь, на Марсе, или на Земле. Заняться разбором записей регистрирующих приборов пока было нельзя, требовалась кое-какая предварительная обработка, и потому шло обсуждение вопросов, не связанных непосредственно с катастрофой: удастся ли избежать гибели «Проекта», мобилизовав весь малый ракетный флот, сможет ли он в достаточно короткий срок доставить жизненно необходимый минимум грузов. Пиркс понимал целесообразность подобных дебатов, но в то же время ему было трудно отделаться от мысли о двух стотысячниках, находящихся на пути к Марсу, которые как бы заранее списывались со счета, словно их неспособность летать на этой линии была уже доказана. Но все-таки что будет с ними, раз уж они вынуждены совершать тут посадку? Все уже знали реакцию американских газет, кроме того, в зал время от времени доставляли радиограммы с изложением выступлений политиков. Ситуация складывалась скверная: представители «Проекта» еще даже не начали давать объяснения, а уже попали под массированный огонь обвинений. Прозвучали даже выражения типа «преступное легкомыслие». Все это Пирксу надоело; в десятом часу он выскользнул из прокуренного зала и, воспользовавшись любезностью механиков группы обслуживания космодрома, поехал на маленьком вездеходе к месту катастрофы.

День для Марса был, пожалуй, теплый и даже облачный. Небо имело не рыжий, а скорей розоватый оттенок; в такие дни кажется, что Марсу присуща особая, отличная от земной, суровая красота, чуть завуалированная, словно бы еще не очищенная, но что вот-вот с первыми яркими лучами солнца она родится из песчаных бурь и пыльных смерчей; однако ожидания эти никогда не исполняются, хотя речь идет не о погоде, а о прекраснейшем из пейзажей, какой может продемонстрировать планета. Проехав мили полторы по бетону посадочного поля, вездеход безнадежно увяз в песке. На Пирксе был легкий полускафандр, каким здесь пользовались все, ярко-голубой, очень удобный по сравнению с космическими, с облегченным благодаря открытой циркуляции кислорода ранцем; правда, в системе обогрева скафандра что-то было не в порядке: стоило чуть вспотеть — пришлось брести по движущимся барханам, — как сразу же запотели стекла шлема, но здесь это было нестрашно, так как под шлемом на груди скафандра свисали мешочки, точно сопли у индюка, — в них можно всунуть руки и изнутри протереть стекла; способ примитивный, но зато эффективный.

На дне огромной воронки работало множество гусеничных машин; ход к командному отсеку напоминал шахтный штрек, с трех сторон для защиты от сыплющегося песка его закрепили листами гофрированного алюминия. Половину воронки занимала центральная часть корпуса ракеты, огромная, как выброшенный на берег трансатлантический лайнер; под ней возились с полсотни человек — и они, и даже экскаваторы и краны казались муравьями, копошащимися вокруг трупа исполина. Восемнадцатиметровый нос ракеты, почти целый, отсюда не был виден, его отбросило метров на четыреста; удар, очевидно, был страшный, поблизости находили кусочки оплавленного кварца — кинетическая энергия мгновенно перешла в тепловую, вызвав температурный скачок, как при падении метеорита, хотя скорость была не очень велика, в пределах звуковой. У Пиркса создалось впечатление, что несоответствие между размерами ракеты и средствами, какими располагает Агатодемон, не настолько велико, чтобы оправдать беспорядок в организации работ; конечно, приходится импровизировать на ходу, но слишком уж много было в этой импровизации безалаберности, вызванной, очевидно, сознанием, что убытки просто несообразно огромны. Пропала даже вода, так как цистерны все до единой лопнули и песок поглотил тысячи гектолитров, прежде чем остатки превратились в лед. Этот лед производил особенно жуткое впечатление: из корпуса, распоротого трещиной метров в сорок, вываливались грязные, глянцевитые ледопады, опираясь причудливыми гигантскими сосульками на барханы, — точно гибнущая ракета выбросила из своего чрева застывшую Ниагару. Правда, температура была минус восемнадцать, а ночью упала до минус шестидесяти. Из-за льда останки «Ариеля» выглядели страшно древними, можно было подумать, что они тут лежат с незапамятных времен. Чтобы пробраться внутрь, его приходилось ломать и откалывать. Из ракеты вытаскивали уцелевшие контейнеры, целые горы их лежали на краю воронки, но работа шла как-то вяло. Доступ в кормовую часть был закрыт, она была оцеплена канатами, на которых трепетали под ветром красные флажки, знак радиоактивного заражения. Пиркс обошел место катастрофы поверху; две тысячи шагов насчитал он, прежде чем оказался над закопченными жерлами дюз и остановился, со злостью наблюдая за тем, как рабочие тащат и никак не могут вытащить единственную уцелевшую цистерну с топливом: цепь то и дело соскальзывала. Ему казалось, что пробыл он тут совсем недолго, как вдруг кто-то тронул его за плечо и показал на датчик запаса кислорода. Давление в баллонах упало, так что надо было возвращаться, поскольку запасных он не взял. По часам выходило, что около останков ракеты он провел почти два часа.

Зал заседания изменился: «марсиане» сидели по одну сторону длинного стола, по другую техники установили шесть плоских телевизоров с большими экранами, однако связь, как всегда, не ладилась, и заседание отложили до часа дня. Харун, техник-связист, с которым Пиркс когда-то познакомился на Большом Сырте и который по непонятным причинам питал к нему величайшее почтение, дал ему первые увеличенные отпечатки пленок из так называемой бессмертной камеры «Ариеля»; это была запись распределения мощностей. Харун официально не имел права давать ему пленку, но Пиркс правильно понял его жест. Запершись в своей каморке и встав под мощной лампой, он принялся внимательно рассматривать еще влажноватые отпечатки. Картина была настолько же отчетливой, насколько и непонятной. На 317-й секунде маневра, до тех пор шедшего чисто, в контрольных контурах появились паразитные сигналы, которые вскоре приобрели характер биений. Переброской нагрузки на резервную цепь дважды удавалось их погасить, но они возвращались, еще усилившись, а далее быстродействие датчиков в три раза превысило допустимый предел. Записи отражали работу не самого компьютера, а его «спинного мозга», который приводил полученные «сверху» приказы в соответствие с состоянием двигателей. Систему эту называют еще и «мозжечком», по аналогии с участком человеческого мозга, который как контрольный пункт связи между корой и телом заведует координацией движений.

Пиркс внимательно проштудировал записи. Создавалось впечатление, будто компьютер торопился и, ни в чем не нарушая хода маневра, требовал в единицу времени все больше и больше данных о всех системах. Это вызывало информационный затор и как следствие — появление паразитных импульсов, шумов; у животного это соответствовало бы чрезмерному повышению тонуса, граничащему с расстройством моторных функций, с возникновением судорог. Пиркс ничего не понимал. Правда, у него не было основных пленок, на которых зафиксированы приказы компьютера; Харун дал только то, чем располагал. В дверь постучались. Пиркс спрятал ленты в несессер и вышел в коридор; там стоял Романи.

— «Новые хозяева» тоже изъявили желание, чтобы вы участвовали в комиссии, — сообщил он.

Выглядел он не таким измотанным, как вчера, гораздо свежее; очевидно, это было следствием противоречий, возникавших в столь своеобразно составленной комиссии. Пиркс подумал, что, согласно элементарной логике, неприязненно относящиеся друг к другу «марсиане» Агатодемона и Сырта должны будут объединиться, если «новые хозяева» станут навязывать свое мнение.

Новая комиссия состояла из одиннадцати человек. Председателем остался Хойстер, но только потому, что, находясь на Земле, невозможно исполнять председательские функции; нельзя ожидать четкости от совещания, в котором участвуют люди, разделенные восемьюдесятью миллионами километров, и если на столь рискованный эксперимент решились, то произошло это, очевидно, под нажимом враждебных группировок. Катастрофа обострила противоречия, в том числе и политические, в скрещении которых давно уже находился «Проект».

Сначала были сообщены все результаты, какие удалось добыть, — для сведения Земли. Из землян Пиркс знал только главного директора верфей ван дер Войта. Цветной телевизор, с абсолютной точностью воспроизводя его облик, придавал его чертам некую монументальность; с экрана смотрел человек с лицом одновременно одутловатым и обвислым, он сидел в клубах дыма — от невидимой сигары: руки ван дер Войта не попадали в объектив, и потому казалось, будто его окуривают ладаном. То, что говорилось в зале, ван дер Войт слышал с четырехминутным опозданием, и еще только через четыре минуты после этого его голос мог прозвучать здесь. Пиркс сразу ощутил к ван дер Войту легкую неприязнь, потому что главный директор сидел как бы особняком, словно другие земляне, члены комиссии, моргавшие на остальных экранах, были всего лишь статистами.

Когда Хойстер закончил, пришлось ждать восемь минут, однако земляне не стали брать слово: ван дер Войт потребовал демонстрации записей с «Ариеля», которые уже лежали около микрофона Хойстера. Каждый член комиссии также получил по комплекту. Нельзя сказать, чтобы это было много, тем паче что интерес представляли только последние пять минут работы управляющей системы. На пленки, предназначенные для Земли, нацелились телекамерами операторы, а Пиркс занялся своими, сразу же отложив в сторону те, с которыми уже познакомился благодаря любезности Харуна.

Компьютер принял решение прекратить посадку и стартовать на 339-й секунде. Это был не обычный старт, а бегство наверх, якобы от метеоритов, то есть нечто совершенно несообразное, какая-то отчаянная импровизация. То, что происходило потом, всю эту бешеную пляску кривых во время падения ракеты, Пиркс счел несущественным, поскольку кривые показывали, как компьютер давился, пытаясь расхлебать кашу, которую сам же и заварил. Существенным был сейчас не анализ подробностей агонии, а поиск причины самоубийственного решения.

А причина оставалась неясной. Со 170-й секунды компьютер работал в условиях колоссального стресса и информационной перегрузки; на командный пункт, то есть капитану «Ариеля», он сообщил об этом только на 201-й секунде. Он уже тогда давился данными и тем не менее все время требовал новых. Но это было не объяснение, а, напротив, новая загадка. Хойстер дал десять минут на ознакомление с записями, а потом спросил, кто хочет взять слово. Пиркс поднял руку — как в школе. Но не успел он открыть рта, как вмешался инженер Стоутик, представитель верфей, который должен был наблюдать за разгрузкой стотысячников, и сказал, что надо подождать, может, кто-нибудь с Земли захочет выступить первым. Хойстер был в нерешительности. То был довольно неприятный инцидент, тем более что произошел он в самом начале заседания. Но тут Романи попросил разрешения сказать несколько слов о процедуре и заявил, что если вопросы престижа будут мешать нормальной работе, то и он, и люди с Агатодемона откажутся участвовать в комиссии. Стоутик взял свое предложение назад, и Пиркс наконец смог начать:

— Насколько я знаю, это усовершенствованная модель AIBM-09. Поскольку с AIBM-09 я налетал около тысячи часов посадок и стартов, то смею утверждать, что могу практически оценить его работу. Я не теоретик и знаю только то, что обязан знать. Мы имеем дело с работающей в реальном времени электронно-вычислительной машиной, которая должна успевать перерабатывать получаемую информацию. Я слышал, что у новой модели пропускная способность на тридцать шесть процентов больше, чем у AIBM-09. Это много. На основании представленных материалов можно сказать следующее: компьютер начал нормальную посадку, а затем стал сам себе затруднять работу, требуя от систем все больше данных в единицу времени. Ну а получилось так, как если бы командир роты начал отрывать все больше людей от боевых действий, назначая их разведчиками и связными: к концу сражения он был бы прекрасно информирован о положении, но остался бы без солдат. Компьютер отнюдь не подавился, а сам подавил себя. Заблокировал себя эскалацией данных; имей он пропускную способность даже в десять раз большую, он все равно бы заблокировался, если бы не прекратил требовать новых сведений. Математически это выглядит так: увеличение количества информации шло по экспоненте, в результате «мозжечок», самый узкий канал, подвел первым. В нем начались запаздывания, которые потом перешли и в компьютер. Попав в ситуацию информационного отставания, то есть перестав быть машиной реального времени, компьютер оглох и ослеп и вынужден был принять радикальное решение, иначе говоря, неполадки в самом себе воспринял как результат аварии вследствие внешних причин.

— А чем вы объясняете то, что он объявил метеоритную тревогу? — поинтересовался Сейн.

— Каким образом он смог переключиться с одного маневра на другой, сказать не могу. Я недостаточно хорошо знаком с его конструкцией. Почему он объявил тревогу? Не знаю. Но твердо убежден, что виноват он.

Теперь надо было ждать реплики с Земли. Пиркс был уверен, что ван дер Войт атакует его, и не ошибся. Ван дер Войт заговорил, и бас его звучал так ласково, а в глазах светилась такая благожелательность, такое всепонимающее добродушие, словно он был наставником, поправляющим в общем-то подающего надежды ученика.

— Итак, командор Пиркс исключает диверсию? Но на каком основании? И что означают слова «виноват он»? Кто — он? Компьютер? Но ведь компьютер, как признал сам командор Пиркс, действовал до конца. Значит, программа? Но она ничем не отличается от программы, по которой командор Пиркс сотни раз совершал посадку. Или вы думаете, что кто-то внес изменения в программу?

— У меня нет намерения обсуждать возможность диверсии, — ответил Пиркс. — Этот вопрос меня не интересует. Если бы компьютер и программа были в порядке, «Ариель» бы спокойно сел, и наше совещание оказалось излишним. На основании записей я утверждаю, что компьютер работал в соответствии с программой, но так, словно бы стремился к недостижимому совершенству, словно просто безотказная работа его не удовлетворяла. В нарастающем темпе он требовал данных о состоянии ракеты, не согласуя эти требования ни с собственными возможностями, ни с емкостью каналов. Почему он так действовал, я не знаю. Больше мне сказать нечего.

Никто из «марсиан» не отозвался. Пиркс уловил только довольный блеск в глазах Сейна и молчаливое одобрение во взгляде Романи. Через восемь минут снова прозвучал голос ван дер Войта. Но теперь он обращался не к Пирксу. И вообще не к членам комиссии. Директор был велеречив. Он рассказывал, какой путь проделывают компьютеры от сборочного конвейера до ракеты. Блоки поставляют восемь фирм, французских, японских и американских. С пустой памятью, «ничего еще не знающие», подобно новорожденным, они прибывают в Бостон, в лаборатории Синтроникса, где в них закладывают программу. После этого начинается что-то вроде школы, так как она включает и обучение и экзамены. Но это пока только проверка общей исправности; «высшее образование» компьютер получает на следующем этапе. Только тогда он из универсальной цифровой машины превращается в навигационный мозг ракеты типа «Ариель». Наконец, его подключают к симулятору, и тот имитирует всевозможнейшие ситуации, которые могут возникнуть при полете в космосе: внезапные аварии, неисправности отдельных систем, трудные условия маневра — например, неполадки в работе двигателей, появление на близком расстоянии другой ракеты или постороннего тела. И каждая из этих вымышленных ситуаций проигрывается в сотнях вариантов, предполагающих ракету то с полным грузом, то незагруженную, то находящуюся в высоком вакууме, то при входе в атмосферу; условия постепенно усложняются — вплоть до труднейших задач с несколькими телами в гравитационном поле, когда машина вынуждена прогнозировать их траектории и прокладывать безопасный курс.

В качестве симулятора используется компьютер, играющий роль экзаменатора, и притом коварного; он шлифует заложенную в ученика программу, испытывает его на надежность и выносливость, так что, когда электронный навигатор, ни разу еще по-настоящему не водивший корабль, устанавливают в ракете, его опыт и четкость в работе выше, чем у всех взятых вместе людей, когда-либо занимавшихся космической навигацией. Столь трудные задачи, которые компьютер вынужден был решать во время тренировок, в действительности никогда не встречаются, однако чтобы на сто процентов исключить возможность неполноценной подготовки, надзор за работой тандема «тренажер — навигатор» осуществляет человек, опытный программист, имеющий, кроме того, многолетний практический стаж вождения ракет, причем Синтроникс на эту ответственную должность приглашает не просто космонавтов, а навигаторов высшего класса, на счету которых более тысячи часов главного маневра. От этого человека зависит, каким испытаниям будет подвергнут натаскиваемый компьютер; он назначает степень сложности, причем, руководя тренажером, вводит дополнительные усложнения, имитируя в процессе решения задачи новые грозные неожиданности: внезапное падение мощности, неуправляемая реакция в реакторе, столкновение с посторонним телом, пробой внешней оболочки, потеря связи с наземной службой контроля во время посадки — и так в продолжение ста часов, отведенных для тренировки. Экземпляры, не обладающие достаточной надежностью, отправляют назад в лаборатории, так сказать, оставляют на второй год. Вознеся этой речью продукцию верфей на недосягаемую высоту, ван дер Войт попытался смягчить впечатление от неумеренного расхваливания своего предприятия, призвав членов комиссии самым беспристрастным образом расследовать причины катастрофы. После него стали выступать эксперты-земляне, и дело потонуло в потоках научной терминологии. На экранах замелькали принципиальные схемы, блок-схемы, уравнения, диаграммы, таблицы, и ошеломленный Пиркс понял, что комиссия становится на путь превращения катастрофы в запутанный теоретический казус. После главного информатика слово взял цифроник «Проекта» Шмидт, но Пиркс скоро перестал слушать его. Не имело смысла следить за всеми выступлениями, он вовсе не ставил себе целью взять верх в споре с ван дер Войтом, если до этого дойдет дело. Но вероятность этого, похоже, приближалась к нулю: никто не упоминал о его выступлении, словно он совершил бестактность, о которой следовало как можно скорее забыть. Последующие ораторы вообще залезли в жутчайшие дебри общей теории космонавигации. Пиркс понимал: никакого злого умысла у них нет, просто каждый старается держаться на той территории, где он чувствует себя сильнее; ван дер Войт, парящий в клубах сигарного дыма, слушал их с улыбкой удовлетворения: все развивалось так, как он хотел, — главенство перешло к Земле, и «марсианские» члены комиссии превратились в пассивных слушателей. Впрочем, они и не могли сделать никаких разоблачений. Компьютер «Ариеля» превратился в груду искореженного металла, и обследование его было делом бессмысленным. Записи же представили картину происходившего, но не объясняли причин. Записи вообще не показывают все, что происходит в компьютере; для этого потребовалась бы другая машина, еще больших размеров, а если учесть, что и в ней могут быть неисправности, то пришлось бы ставить еще одного надсмотрщика, и так до бесконечности. Таким образом, комиссия оказалась в чистом поле абстрактного анализа. Глубокомысленность высказываний скрывала тот простой факт, что катастрофа не ограничивается гибелью «Ариеля». Управление гигантским кораблем, совершающим посадку, автоматы перехватили у людей так давно, что это стало основой космонавтики, и вдруг основа стала рушиться. Модели куда более простые, не столь совершенные ни разу не подводили, а тут наисовременнейшая, наинадежнейшая… Если такое стало возможно, значит, возможно все. Сомнение в безотказности электронного мозга не сможет остановиться на полпути. Тем временем «Арес» и «Анабис» летят к Марсу. Пиркс был близок к отчаянию. А теоретическая дискуссия продолжалась и уводила их все дальше от катастрофы «Ариеля». Всматриваясь в обрюзгшее, массивное лицо ван дер Войта, Пиркс нашел в нем сходство с Черчиллем в старости: та же нарочитая рассеянность, отрешенность, и только подрагивающие уголки губ выдают, что это притворство, что он внутренне улыбается своим мыслям, скрывая улыбку тяжелыми веками. То, о чем вчера никто и подумать бы не мог, сегодня становилось весьма вероятным — уже можно попытаться направить работу комиссии так, чтобы в своем заключении она сослалась на сверхъестественные обстоятельства, возможно, на неизвестные феномены, на пробелы в теории и сделала вывод о необходимости проведения самых широких и конечно же рассчитанных на многие годы исследований. Пиркс знал несколько аналогичных, правда не столь крупных, дел и догадывался, какие силы разбудила катастрофа; за кулисами упорно пытались найти компромисс, тем более что «Проект», находясь под угрозой свертывания, готов был за предоставленную помощь пойти на любые уступки, а такую помощь могли бы оказать объединенные верфи, дав на приемлемых условиях флотилию малых ракет. Ведь по сравнению со ставкой — речь шла о существовании «Проекта» — гибель «Ариеля» была препятствием легко устранимым, раз уж выяснить ее причину сразу не удалось. И не такие скандалы заминали. Но у Пиркса был один козырь. Земляне вынуждены были согласиться на его участие, поскольку в комиссии он оказался единственным человеком, непосредственно связанным с пилотированием ракет. Пиркс не обольщался: его компетентность и доброе имя не сыграли тут никакой роли. Просто нужен был хотя бы один летающий космонавт, специалист-космонавигатор. Ван дер Войт молча курил сигару. Он казался всеведущим, так как предусмотрительно молчал. Несомненно, ван дер Войт предпочел бы видеть на месте Пиркса кого-нибудь другого, но поводов дать ему отвод не было. Ведь если Пиркс в случае туманного заключения потребует записать особое мнение, это сразу получит широкую огласку. Газеты нюхом чуют скандал и только и ждут повода поднять еще больший шум. Союз пилотов и «Клуб извозчиков» — организации не слишком влиятельные, но тем не менее от них многое зависит: как-никак это их члены рискуют жизнью. Так что Пиркс не особенно удивился, когда в перерыве узнал, что ван дер Войт хочет с ним побеседовать. Друг могущественных политиков начал беседу шуткой, что это встреча на высшем уровне — двух планет. Пиркс иногда неожиданно для себя совершал такие поступки, что потом сам только удивлялся. Ван дер Войт курил сигару и попивал пиво, он же попросил принести из буфета бутербродов и, слушая главного директора, подкреплялся. Ничто лучше не смогло бы их уравнять.

Ван дер Войт словно бы забыл о недавней стычке. Точно ее и не было. Он разделял беспокойство Пиркса за судьбу команд «Анабиса» и «Ареса», рассказывал о своих заботах, возмущался безответственностью газет, их истерическим тоном. Потом попросил Пиркса как можно скорее подготовить небольшую памятную записку относительно обеспечения безопасности ракет при посадке. Возлагал на него такие надежды, что Пиркс извинился и попросил принести еще немножко салата с селедкой. Ван дер Войт обволакивал бархатными интонациями и благожелательностью, а Пиркс вдруг спросил:

— Вы говорили о людях, руководящих тренажем. Как их фамилии?

Через восемь минут ван дер Войт удивился, но только на мгновение.

— Наши экзаменаторы? — широко улыбнулся он. — Все ваши коллеги, командор. Минт, Штернхейн и Корнелиус. Старая гвардия… Мы подобрали для Синтроникса самых лучших. Вы ведь их всех знаете!

На этом беседа прервалась, так как закончился перерыв. Пиркс написал записку с пометкой: «Крайне важно и срочно» — и передал ее Хойстеру. Тот громко прочитал три вопроса руководству верфи: 1. Как организована работа контролеров-тренажистов Корнелиуса, Штернхейна и Минта? 2. Несут ли контролеры ответственность, если пропустят дефектный или неисправный работающий компьютер? 3. Кто именно руководил испытаниями компьютеров «Ариеля», «Анабиса» и «Ареса»?

По залу прошло движение. Пиркс явно подбирался к своим сотоварищам — заслуженным, уважаемым ветеранам космонавтики! Главный директор подтвердил прием вопросов, ответы будут даны через несколько минут.

Пиркс был недоволен. Скверно, что информацию приходится получать по официальным каналам. Этот шаг мог вызвать не только неприязнь коллег, но и ослабить его позиции, если дело дойдет до особого мнения. Ведь попытку переключить расследование с технических проблем на людей можно будет представить как уступку ван дер Войту. А генеральный директор не преминет утопить его, отдать на съедение газетам; для этого достаточно будет представить его неверным союзником и бросить несколько многозначительных намеков. Но ничего другого не оставалось. На получение сведений окольными путями не было времени. Правду сказать, никаких определенных подозрений у Пиркса не было. Чем же тогда он руководствовался? Довольно туманными догадками об опасностях, таящихся не в людях и не в автоматах, а на их стыке, там, где они контактируют, так как принципы мышления людей и электронных машин совершенно различны. И еще тем, что вынес из минутного общения со старинными книгами и чего не смог бы ясно выразить словами. Вскоре пришел ответ: каждый контролер курирует испытания своего компьютера от начала до конца и ставит подпись на акте сдачи-приемки, называемом «аттестатом зрелости»; контролеры несут ответственность за неправильное функционирование компьютеров. Компьютер «Анабиса» испытывал Штернхейн, остальные два — Корнелиус. Пиркс ощутил желание уйти из зала, но сдержался. Общее напряжение и так уже дошло до предела. Совещание закончилось в одиннадцатом часу. Притворяясь, что не замечает знаков, которые делал ему Романи, Пиркс быстро, точно удирая, пошел к себе. Закрывшись в своей каморке, повалился на раскладную койку и уставился в потолок. Так. Значит, Корнелиус… Человек, мыслящий рационально и по-научному, первым делом задал бы вопрос, что может просмотреть контролер? Немедленный ответ: ничего — закрыл бы и этот путь. Но, к счастью, Пиркс не был ученым, и такой вопрос даже не пришел ему в голову. Не пытался он и представить, как проходят испытания, словно бы понимал, что это ничего не даст. Просто он думал о Корнелиусе, таком, какого знал, а знал он его очень неплохо, хоть и расстались они много лет назад. Их отношения сложились неудачно, в чем нет ничего удивительного, если учесть, что Корнелиус был командиром «Гулливера», а он младшим навигатором. Но отношения их были куда хуже, чем бывает обычно в подобных ситуациях, поскольку Корнелиус был чудовищным аккуратистом. Его звали извергом, педантом, арифмометром и мухоборцем: ради того, чтобы изловить несчастную муху, пробравшуюся в ракету, он мог поднять на ноги весь экипаж. Пиркс усмехнулся, вспоминая полтора года, проведенные под командой Корнелиуса; сейчас вспоминать забавно, а тогда он буквально выходил из себя. Какой это был зануда! И тем не менее фамилия Корнелиуса вошла в энциклопедии в связи с исследованием планет, в частности Нептуна. Маленький, какой-то серый, вечно недовольный, всех подозревающий в намерении обмануть его. Рассказывали, будто он сам проводил личный досмотр экипажа из опасения, что кто-нибудь протащит с собой на борт муху; и хотя многие не верили, Пиркс знал: это не басни. Корнелиус держал в ящике коробку с инсектицидом и мог при разговоре внезапно застыть с поднятым пальцем, если вдруг улавливал звук, отдаленно напоминающий жужжание мухи, и горе тому, кто не умолкал при этом сигнале тревоги! При нем всегда был уровень и складной метр; контроль за погрузкой в его исполнении напоминал осмотр места катастрофы, которая еще не произошла, но вот-вот произойдет. Пиркс вспомнил, что стоило крикнуть: «Полундра! Арифмометр идет!» — и все сразу разбегались; вспомнил глаза Корнелиуса, жившие словно бы отдельной жизнью, вне зависимости от того, что он говорил или делал, вечно шарившие по сторонам в поисках непорядка. У людей, десятилетиями летающих на космических трассах, появляются странности, но Корнелиус по этой части был чемпионом. Он, например, терпеть не мог, когда кто-нибудь стоял у него за спиной, а если усаживался на стул, на котором недавно сидели, и чувствовал, что сиденье теплое, слетал с него как ошпаренный. Вообще, он относился к тому типу людей, которых невозможно представить молодыми. У него было такое лицо, словно он постоянно сокрушался по поводу несовершенств человеческого рода, словно страдал оттого, что не может сделать из людей таких же педантов, как он сам. Водя пальцем по графам, он мог двадцать раз кряду проверять…

Пиркс замер. Потом осторожно, словно был стеклянным, сел. Мысль, пробираясь среди беспорядочных воспоминаний, вдруг запнулась обо что-то, и это было как сигнал тревоги. Но что именно? То, что Корнелиус не терпел, когда стояли за спиной? Нет. Что терзал подчиненных? Тоже нет, но уже близко. Пиркс чувствовал себя, как ребенок, который поймал жука и держит кулачок перед глазами, боясь раскрыть. Помедленней… Корнелиус славился приверженностью к ритуалам. Это?.. Когда приходили изменения инструкции (все равно какой), он запирался в каюте и не выходил, пока не заучивал ее назубок. (Точь-в-точь игра в «горячо — холодно». И Пиркс чувствовал, что удаляется от разгадки.) Расстались они девять, нет, пожалуй, десять лет назад. Корнелиус сошел как-то странно, внезапно, на вершине славы, которая пришла к нему после исследований Нептуна. Говорили, что вскоре он снова будет летать, а преподавание — это временно, но он так и остался на Земле. Вполне естественно, ему уже около пятидесяти. Опять не то… Аноним. Словно выплыло непонятно откуда. Какой еще аноним? Анонимка, что он болен и десимулирует? Что у него предынфарктное состояние? Да нет же! С анонимкой совсем другая история, это о Корнелиусе Крэге, здесь — имя, там — фамилия. (Ошибка? Да.) Но аноним не выходил из головы. Смешно, никак не удается отвязаться от этого слова. Чем старательней гонишь его, тем навязчивее оно лезет обратно. Пиркс сидел скорчившись. В голове туман. Аноним? Теперь он уже был почти уверен, что это слово скрывает за собой другое. Такое случается. Выскочит ложный знак, и невозможно ни прогнать его, ни сорвать с истинного, который он скрывает. Аноним.

Пиркс встал. На полке, припомнил он, между трудами по ареологии стоит толстый том энциклопедического словаря. Он раскрыл его на «ан-». Ана. Анакантика. Анаклассика. Анаконда. Анакреонтика. Анакруза. Аналекта. (Господи, сколько неизвестных слов!) Анализ. Ананас. Ананке (греч.) — богиня, олицетворяющая неизбежность. (Это? Но при чем тут богиня?) Также: символ вынужденности.

Завеса упала. Пиркс увидел белый кабинет, врача, разговаривающего по телефону, раскрытое окно и на столе разбросанные сквозняком бумаги. Обычный врачебный осмотр. Он вовсе не собирался читать, что там написано, но глаза сами скользнули по строчкам: Уоррен Корнелиус, диагноз: ананкастический синдром. Врач собрал разлетевшиеся листки и сложил в папку. Разве его не интересовало, что означает этот диагноз? Да, но он подумал, что это не совсем порядочно, а потом забыл. Когда это было? Лет шесть назад, самое малое.

Он поставил словарь на полку, одновременно возбужденный и разочарованный. Ананке — символ вынужденности; видимо, это невроз, связанный с вынужденными действиями. Вынужденные действия! Он же читал про них все, что удавалось достать, еще мальчишкой — была одна семейная история, и ему хотелось понять, в чем там дело. Память, правда после некоторого сопротивления, дала объяснения. Чем-чем, а памятью он мог похвастать. Фразы из медицинской энциклопедии выплывали внезапными проблесками озарения, сразу же накладываясь на характер Корнелиуса. О, теперь он смотрел на него другими глазами, чем прежде. Теперь Корнелиус вызывал жалость и сострадание. Выходит, поэтому он по двадцать раз на дню мыл руки и гонялся за мухами, поэтому взорвался, когда у него пропала закладка для книг, поэтому держал полотенце под замком и не мог сидеть на чужом стуле… Одни вынужденные действия рождали другие, и он так увяз в них, что стал посмешищем. В конце концов, врачи обратили на это внимание. Сняли его, с полетов. Пиркс напряг память, ему показалось, что в самом низу страницы было подчеркнуто: непригоден к полетам. А так как психиатр в кибернетике не разбирался, то разрешил Корнелиусу работать в Синтрониксе. Наверно, счел, что это самое подходящее место для такого аккуратиста. Какой простор для педанта! Корнелиус, разумеется, воспрял духом. Настоящая работа и, главное, тесно связанная с космонавтикой…

Пиркс неподвижно лежал на спине и теперь даже не особенно напрягался, чтобы представить Корнелиуса в Синтрониксе. Чем он там занимался? Курировал тренажеры, натаскивающие компьютеры для ракет. То есть — усложнял им работу, а уж школить он умел как никто другой. Этот человек жил в постоянном страхе, что его сочтут сумасшедшим, каким он на самом деле не был. В критических ситуациях он никогда не терял головы. Он был чрезвычайно энергичен, но в обычной обстановке невроз вынужденных состояний перечеркивал энергичность. Между экипажем и сдвигами в психике он, должно быть, чувствовал себя, как между молотом и наковальней. Это был мученик — и не потому, что он уступал внутреннему принуждению, был сумасшедшим, а потому, что неустанно боролся с собой, постоянно искал предлогов, оправданий, и оттого цеплялся за инструкции, пытался спрятаться за ними: дескать, правила требуют непрестанной муштры. Нет, в душе он отнюдь не был фельдфебелем, — разве стал бы он тогда читать странные и неправдоподобные истории Эдгара По? Может, он искал в них свой ад? Чувствовать внутри себя колючую проволоку принуждения, какие-то рычаги, предопределяющие траектории твоего поведения, и постоянно сражаться с этим, разрушать и опять снова… А на дне сосущий страх, что вот-вот случится непредвиденное; поэтому он и муштровал, школил, гонял, устраивал учебные тревоги, инспекции, проверки, выискивая упущения; Господи Боже, ведь он же знал, что над ним смеются, может, даже понимал, насколько все это не нужно. Неужто он и над компьютерами так же измывался? Так же их муштровал? Хотя, надо думать, он не отдавал себе отчета. Считал, что это необходимо.

Странное дело, подумал Пиркс, насколько иначе выглядят давно известные факты, если рассматривать их в новом аспекте, с использованием медицинской терминологии… Используя отмычки, которые дает психиатрия, можно заглянуть в такие глубины! Человеческая личность предстает очищенной, сконденсированной, сведенной к жалкой горсточке рефлексов, от которых никуда не деться. Мысль, что можно быть врачом и вот так рассматривать человека, даже с целью помочь ему, показалась Пирксу чудовищной. В то же время дымка шутовства, обволакивающая воспоминания о Корнелиусе, исчезла. И в этом новом, неожиданном видении не оставалось месте для грубоватого школярского или казарменного юмора. Ничего смешного в Корнелиусе не было.

Работа в Синтрониксе. Вроде бы идеальное место: затруднять, требовать, усложнять — до предела выносливости. Появилась наконец возможность освободиться от внутреннего принуждения. Непосвященным казалось — все великолепно: старый космический волк, опытнейший навигатор передает накопленные знания автоматам. Чего уж лучше? А они были для него рабами, и он уже не сдерживал себя — ведь они же не люди. Сошедший с конвейера электронный мозг похож на новорожденного: так же способен ко всему и так же ничего не умеет.

Обучаться — это значит специализироваться и одновременно все дальше и дальше уходить от первичной дифференцированности. На испытательном стенде компьютер играет роль мозга, а тренажер — тела. Мозг, подключенный к телу, — вот верная аналогия.

Мозг должен ориентироваться в состоянии и готовности каждой мышцы, и точно так же компьютер должен знать состояние всех систем ракеты. Он посылает по электрическим каналам тысячи вопросов, словно бросает одновременно множество мячиков во все закоулки стального гиганта, и из полученных ответов составляет картину ракеты и окружения. И вот в эту налаженную систему вмешивается человек, панически боящийся неожиданного и пытающийся предотвратить его надуманными ритуалами. Тренажер становится орудием принуждения, воплощением страхов, родившихся в больном сознании человека. Наверно, со стороны все это выглядело достойным всяческой похвалы рвением. А как он, должно быть, старался! Принятую систему обучения он, несомненно, счел недостаточно надежной. Чем тяжелее положение ракеты, тем скорее надо получать информацию. И Корнелиус решает, что скорость обследования агрегатов должна соответствовать важности маневра. А поскольку посадка наиболее важный… Изменил ли он программу? Ни на йоту, как не изменяет рекомендациям «Руководства по вождению автомобилей» тот, кто проверяет двигатель не раз в сутки, а каждый час. Так что программа не смогла оказать ему сопротивления. Он ведь действовал в направлении, где у нее не было предусмотрено защиты, поскольку ничего подобного не могло прийти в голову ни одному программисту. Отдавал ли он себе отчет в том, что заражает машину психозом? Вероятней всего, нет; он ведь был практик, в теории ориентировался слабо. Воплощение неуверенности — таким он остался и в роли наставника машин. Если испытуемый компьютер не соответствовал его требованиям, он отправлял его в технический отдел. Он подвергал компьютеры невозможным перегрузкам — они же не могли пожаловаться. Это были новые модели, по принципу действия схожие с машинами для игры в шахматы. Электронный шахматист побьет любого человека при условии, что его педагогом не окажется какой-нибудь Корнелиус. Компьютер предвидит на два-три хода вперед, но, если он попытается предвидеть на десять ходов, бесчисленное множество вариантов парализует его: количество их возрастает в геометрической прогрессии. Для предвидения десяти возможных ходов не хватит быстродействия и в триллион операций в секунду. Такой шахматист покажет свою неспособность при первой же игре. На космическом корабле сразу это было незаметно: наблюдать можно только то, что происходит на входе и на выходе, а не в недрах электронного мозга. Внутри нарастала беспорядочная толчея, внешне же все шло нормально — до поры. И такие вот компьютеры, затренированные, приученные к фиктивным, невероятным задачам, управляли стотысячниками. У каждого из них был ананкастический синдром: повторение операций по нескольку раз, усложнение элементарных действий, маниакальность, стремление к ритуальности, желание все предусмотреть. Естественно, они унаследовали не болезнь, а структуру свойственных ей реакций, и, как это ни парадоксально, одной из причин их гибели стало то, что они были усовершенствованные модели, с увеличенным объемом памяти, и смогли так долго проработать, невзирая на перегруженность каналов информацией. При посадке на Агатодемон последняя капля переполнила чашу; возможно, ею был первый удар бури, потребовавший мгновенной реакции, однако компьютер, подавившийся лавиной информации, которую сам же и вызвал, уже ничем не мог управлять. Он перестал существовать как механизм, действующий в реальном времени, не успевал моделировать действительные происшествия, так как тонул в миражах… Ракета шла на сближение с огромной массой — планетой, и программа запрещала компьютеру прерывать начатый маневр, хотя продолжать его он уже не мог. Тогда он вообразил, что планета — это метеор, лежащий на встречном курсе, поскольку тут была последняя лазейка, единственная возможность, которую допускала программа. Людям объяснить этого он не мог, потому что не был человеком и мыслил совсем иначе. Он до конца вычислял, высчитывал возможности: столкновение — вероятность гибели сто процентов, бегство — девяносто девять с чем-то, вот он и выбрал бегство: аварийный старт!

Выглядит все это логично, но доказательств-то никаких! Такого ни разу не было. Кто может подтвердить его предположения? Естественно, психиатр, который обследовал Корнелиуса и помог или, может, только разрешил ему заняться этой работой. Однако существует врачебная тайна, и психиатр ничего не скажет. Заставить говорить его можно лишь по решению суда. А «Арес» через шесть суток…

Остается Корнелиус. Интересно, догадывается ли он? Понимает ли — уже после того, что произошло? Пиркс попытался поставить себя на место старика и представить, что он думает. Но это оказалось невозможным, как невозможно дотронуться до человека, стоящего за стеклянной стеной. Если у Корнелиуса и появятся какие-нибудь подозрения, он постарается задушить их в самом зародыше. Будет гнать от себя — это уж точно…

Конечно, все раскроется — после следующей катастрофы. А если в придачу «Анабис» сядет без происшествий, элементарный здравый смысл подскажет, что виноваты компьютеры Корнелиуса, и направит подозрения на него. Начнут копаться и по ниточке доберутся до клубка…

Но ведь нельзя ждать сложа руки! Что же делать? Пиркс знал, что: стереть машинную память «Ареса», передать по радио стандартную программу, корабельный информатик за несколько часов введет ее в машину.

Но чтобы предлагать такое, надо иметь доказательства. Хотя бы одно. На худой конец, косвенные, но и их нет. Есть только воспоминание о случайно прочитанных двух строчках из истории болезни, прозвища, которыми наделяли Корнелиуса, сплетни, анекдоты да перечень его чудачеств… Нет, выступать перед комиссией с такими доводами невозможно. Даже если, выдвигая подобное обвинение, не думать о старике, остается еще «Арес». На все время операции корабль, лишенный компьютера, будет глух и слеп.

Да, главное — это «Арес». В голову приходили совсем уже безумные проекты, например: если ничего нельзя сделать официальным путем, то, может, стартовать навстречу «Аресу» и с борта «Кювье» послать предостережение вместе с изложением своего умозрительного расследования. Бог с ними, с последствиями, хотя и без них все это крайне рискованно. С командиром «Ареса» Пиркс незнаком. А сам он последовал бы совету неизвестного человека, опирающегося на подобное предположение? При полном отсутствии доказательств? Вряд ли…

Так что остается один Корнелиус. Пиркс знал его адрес: Бостон, Синтроникс. Но можно ли ожидать, чтобы такой недоверчивый, педантичный и скрупулезный человек признался, будто он совершил то, что всю жизнь старался предотвратить? Возможно, после беседы с глазу на глаз, если ему все объяснить, указать на угрозу, нависшую над «Аресом», он согласился бы послать предостережение и сам подписал бы его. Корнелиус — человек порядочный. Но когда разговор ведется между Марсом и Землей, с восьмиминутными интервалами, когда перед тобой телевизионный экран, а не лицо живого собеседника, обрушить такое обвинение на голову беззащитного человека и требовать от него, чтобы он признался в убийстве, пусть непредумышленном, тридцати человек? Нет, невозможно.

Пиркс сидел на кровати, молитвенно сложив руки. Ну и ситуация: все знаешь, а ничего не можешь! Он медленно обвел взглядом книги. Да, они ему помогли — тем, что их авторы проиграли. Проиграли все, потому что спорили о каналах, то есть о том, что якобы существовало на далеком светлом пятнышке, в объективах телескопов, а не о том, что было в них самих. Спорили о Марсе, который не видели, потому что видели собственную фантазию, породившую все эти героические и роковые образы. Проецировали на расстояние в двести миллионов километров свои мечты, вместо того чтобы заглянуть в себя. И сейчас, здесь всякий, кто забредает в дебри теории компьютеров и в ней ищет причины катастрофы, удаляется от сути проблемы. Компьютеры невинны и нейтральны точно так же, как Марс, к которому он сам предъявляет дурацкие претензии, как будто мир несет ответственность за миражи, какие пытается навязать ему человек. Но старинные книги сделали все, что могли. И выхода нет.

На нижней полке стояла и беллетристика, среди разноцветных корешков выделялся голубой томик По. Значит, Романи тоже почитывает его? Пиркс не любил По за искусственность языка, за надуманность сюжета, не желающего признаваться в том, что он рожден сновидением. Но для Корнелиуса эти рассказы были подлинной библией. Пиркс машинально открыл книжку на оглавлении. Одно название потрясло его. Как-то после вахты Корнелиус дал ему прочесть этот рассказ и очень хвалил: то была история о фантастическом, неправдоподобном уличении убийцы. Потом Пирксу пришлось притвориться и тоже хвалить его — известное дело, командир всегда прав…

Идея, пришедшая в голову, сперва позабавила Пиркса, но потом он начал серьезно обдумывать ее. Было в ней что-то от грубой шутки и в то же время от предательского удара в спину. Радиограмма в пять слов — да, дико, невероятно, жестоко, но кто знает, может, в сложившейся ситуации это единственный выход. Вполне возможно, его подозрения — абсолютная чушь, и тот Корнелиус, чью историю болезни он видел, совсем другой человек, а этот испытывает компьютеры в полном соответствии с инструкцией, и ему нет причин терзаться угрызениями совести. Тогда, получив радиограмму, он просто пожмет плечами, решив, что его бывший подчиненный позволил себе шутку дурного свойства, но никаких шагов предпринимать не станет. Но если известие о катастрофе вызвало у него беспокойство, туманные подозрения, если он потихоньку начинает догадываться, какова его роль в ней, и гонит от себя эти мысли, несколько слов радиограммы будут для него подобны грому. Он сразу поймет: другому известно то, что он боялся сформулировать для себя, — его вина, и он уже не сумеет прогнать мысль об «Аресе», его судьбе; даже если бы он и захотел оправдаться перед собой, радиограмма не позволит. Сидеть сложа руки в пассивном ожидании Корнелиус не сможет, радиограмма будет жечь, терзать совесть — и что тогда? Пиркс знал его достаточно хорошо, чтобы понимать: старик и не подумает обращаться к властям, не захочет давать показания, равно как не станет придумывать способы защиты и искать лазейки, чтобы уйти от ответственности. Признав себя виноватым, без единого слова, молча сделает то, что посчитает единственно возможным.

Загрузка...