В последние дни последнего лунокруга Осени по умирающим лесам Аскатевара гулял ветер с северных хребтов — холодный ветер, несущий запах дыма и снега. Тоненькая, совсем невидимая в своих светлых мехах, точно дикий зверек, девушка Ролери все дальше углублялась в лес сквозь вихри опавших листьев. Позади остались стены, камень за камнем поднимавшиеся все выше на склоне Тевара, и поля последнего урожая, где завершалась хлопотливая уборка. Она ушла одна, и никто ее не окликнул. Чуть заметная тропа, которая вела на запад, была исполосована бесчисленными бороздами — их оставили бродячие корни в своем движении на юг. Ролери то и дело перебиралась через рухнувшие деревья и огромные кучи сухих листьев.
Там, где у подножия Пограничной гряды тропа разветвлялась, Ролери пошла прямо, но не сделала и десяти шагов, как услышала позади ритмичный нарастающий шорох. Она быстро обернулась.
На северной тропе появился вестник. Его босые подошвы разметывали кипящий прибой сухих листьев, длинный концы шнура, стягивающего волосы, бились по ветру за плечами. Он бежал с севера — ровно, упорно, на пределе сил и, даже не взглянув на девушку у развилки, исчез за поворотом. Топот его ног затих в отдалении. Ветер подгонял его всю дорогу до Тевара, куда он нес известия, что надвигается буря, беда, Зима, война. Ролери равнодушно повернулась и пошла дальше по тропе, которая прихотливо петляла вверх, по склону, между огромными сухими стволами, стонавшими и скрипевшими от ударов ветра. Потом за гребнем распахнулось небо, а под небом лежало море.
Западный склон гряды был очищен от высохшего леса, и Ролери, укрывшись от ветра за толстым пнем, могла без помех рассматривать сияющий простор запада, бесконечное протяжение серых приморских песков и справа, совсем близко внизу, красные крыши обнесенного стенами города дальнерожденных на береговых утесах.
Высокие, ярко выкрашенные каменные дома уступами окон и крыш уходили к обрыву. За городской стеной, там, где утесы понижались к югу, на аккуратных террасах коврами раскинулись луга и поля, расчерченные правильными линиями дамб. А от городской стены на краю обрыва через дамбы и дюны, через пляж, над влажно поблескивающей прибрежной отмелью гигантские каменные арки вели к странному черному острову среди сверкающего песка. Черная глыба, вся в черной игре теней, круто вставала в полумиле о города над ровной плоскостью и искрящейся гофрировкой пляжа — мрачная несокрушимая скала, увенчанная куполами и башнями, вытесанными с искусством, недоступным ни ветру, ни морю. Что это могло быть такое — жилище, изваяние, крепость, могильник? Какие черные чары выдолбили камень и воздвигли этот немыслимый мост в том былом времени, когда дальнерожденные были еще могучи и вели войны? Ролери пропускала мимо ушей путанные истории о колдовстве, без которых не обходилось ни одно упоминание о дальнерожденных, но теперь, глядя на черный риф среди песков, она испытывала незнакомое ощущение отчужденности — впервые в жизни она соприкоснулась с чем-то совсем ей чуждым, что было сотворено в одном из неведомых ей былых времен руками из иной плоти и крови, по замыслу, рожденному иным разумом. Эта черная громада казалась зловещей и неодолимо влекла ее к себе. Как завороженная она следила за крохотной фигуркой, которая шла по высокому мосту, — такая ничтожная в сравнении с его длиной и высотой, черная точка, черная черточка, ползущая к черным башням среди сверкающего песка.
Ветер здесь был менее холодным, солнечные лучи пробивались сквозь клубившиеся на западе тучи и золотили улицы и крыши внизу. Город манил ее своей чуждостью, и Ролери не стала больше медлить, собираться духом, а с дерзкой решимостью легко сбежала по склону и вошла в высокие ворота.
И там она продолжала идти все той же легкой, беззаботной походкой, но только из гордости: сердце ее отчаянно заколотилось, едва она ступила на серые безупречно ровные плиты странной улицы странного города. Ее взгляд торопливо скользил слева направо и справа налево по высоким жилищам, воздвигнутым целиком над землей, по их крутым крышам и окнам из прозрачного камня (значит, это была не сказка!) и по узким полоскам влажной земли, где пустили цепкие корни коллем и хадун — их плети с яркими багряными и оранжевыми листьями вились по голубым и зеленым стенам, оживляя серо-свинцовые тона поздней Осени. Многие жилища у восточных ворот стояли пустые, краска на их стенах облупилась, окна зияли черными провалами. Она шла дальше, спускалась по лестницам, и жилища вокруг утратили заброшенный вид, а навстречу ей начали попадаться дальнерожденные.
Они глядели на нее. Ей доводилось слышать, будто дальнерожденные смотрят человеку прямо в глаза, но проверять этого она на стала. Во всяком случае ее никто не остановил. Ее одежда походила на их одежду, да и кожа у некоторых из них, как она убедилась, искоса посматривая по сторонам, было ненамного темнее, чем у людей. Но и не взглянув ни разу им в лицо, она ощущала неземную темень их глазах.
Неожиданно улица вывела ее на широкое, открытое пространство правильной формы, очень ровное и все испещренное золотыми отблесками солнца, клонящегося к западу. По сторонам этого квадрата стояли четыре дома высотой с небольшую гору. У каждого по низу тянулись арки, а над ними правильно чередовались серые и прозрачные камни. Сюда вели только четыре улицы, и каждую можно было перегородить опускными воротами, подвешенными между стен четырех огромных домов. Значит, эта площадь — крепость внутри крепости или город внутри города. А над ней высоко в небо уходила вызолоченная солнцем башня, венчавшая один из домов.
Это было надежное место, но совсем пустое.
В углу на усыпанной песком площадке величиной с доброе поле играли сыновья дальнерожденных. Двое боролись — очень искусно и упорно, а мальчишки помоложе, в стеганных куртках и кепках, вооружившись деревянными мечами, рьяно разучивали удары. Глядеть на борцов было очень интересно: они неторопливо пританцовывали друг против друга и неожиданно спохватывались с удивительной быстротой и грацией. Ролери, засмотревшись, остановилась возле двух высоких дальнерожденных в меховой одежде, которые молча наблюдали за происходящим. Когда старший борец внезапно перекувырнулся в воздухе и упал на мускулистую спину, она охнула почти одновременно с ним, а потом засмеялась от удивления и удовольствия.
— Отличный бросок, Джокенеди! — воскликнул дальнерожденный рядом с ней, а женщина по ту сторону площадки захлопала в ладоши. Младшие мальчики, поглощенные своим занятием, продолжали наносить и отражать удары.
Она даже не знала, что чародеи растят воинов, да и вообще ценят силу и ловкость. Хотя она слышала про их умение бороться, они всегда рисовались ей горбунами, которые в темных логовах гнуться над гончарными кругами и длинными паучьими руками выделывают на них красивые сосуды из глины и белого камня, попадающие потом в шатры людей. Ей вспомнились всякие истории, слухи, обрывки сказок. Про охотника говорили, что «он удачлив, как дальнерожденный», а одну глину называли «чародейской землей», потому что чародеи ее очень ценили и давали за нее всякие вещи. Но толком она ничего не знала. Задолго до ее рождения Люди Аскатевара уже кочевали по северу и востоку своего Предела, и ей ни разу не пришлось помогать тем, кто отвозил зерно в житницы под Теварским холмом, а потому она не бывала на склонах западной гряды до этого лунокруга, когда все люди Аскатевара собрались здесь со своими стадами и семьями, чтобы построить Зимний Город над подземными житницами. Об этом инорожденном племени она ничего, в сущности, не знает.
Тут она заметила, что победивший борец, стройный юноша, которого назвали Джокенеди, уставился ей прямо в лицо, и, поспешно отвернувшись, попятилась со страхом и омерзением.
Он подошел к ней. Его обнаженные плечи и грудь блестели от пота, точно черный камень.
— Ты пришла из Тевара, верно? — спросил он на языке людей, но выговаривая почти все слова как-то неправильно. Он улыбнулся ей, радуясь своей победе, и стряхивая песок с гибких рук.
— Да.
— Чем мы можем тебе помочь? Ты чего-нибудь хочешь?
Он стоял совсем рядом, и она, конечно, не могла посмотреть на него, но его голос звучал дружески, хотя и чуть насмешливо. Мальчишеский голос. Она подумала, что он, наверное, моложе ее. Нет, она не позволит, чтобы над ней смеялись.
— Да, — сказала она небрежно. — Я хочу посмотреть черную скалу на песках.
— Так иди. Виадук открыт.
Она почувствовала, что он пытается заглянуть в ее опущенное лицо. И совсем отвернулась.
— Если кто-нибудь тебя остановит, скажи, что тебе показал дорогу Джокенеди Ли, — добавил он. — А может быть проводить тебя?
Она даже не стала отвечать. Выпрямившись и опустив глаза, она направилась по улице, которая вела с площади на мост. Пусть ни один из этих скалящих зубы черных лжелюдей не смеет думать, будто она боится.
За ней никто не шел. Никто из встречных не обращал на нее внимания… Короткая улица кончилась. Между гигантскими полонами виадука она оглянулась, потом посмотрела вперед и остановилась.
Мост был огромен — дорога для великанов. С гребня он казался хрупким, его арки словно летели над полями, над дюнами и песками. Но здесь она увидела, что он очень широк — двадцать мужчин могли бы пройти по нему плечом к плечу — и ведет прямо к высоким черным воротам в башне-скале. По краям он ничем не был отгорожен от воздушной пропасти. Идти по нему? Нет! Об этом и подумать нельзя. Такая дорога не для человеческих ног.
По боковой улице она вышла к западным воротам в городской стене, торопливо миновала длинные пустые загоны и стойла и выскользнула через калитку, чтобы вернуться назад, обогнув стены снаружи.
Здесь, где утесы понижались и в них там и сям были прорублены ступеньки, аккуратные полоски полей, залитые желтым предвечерним светом, дышали тихим покоем, а дальше за дюнами простирался широкий пляж, где можно поискать длинные зеленые морские цветы, которые женщины Аскатевара хранят в своих ларцах и по праздникам вплетают в волосы. Она вдохнула таинственный запах моря. Ей еще ни разу не доводилось гулять по морским пескам. А солнце еще только-только начинает клониться к закату. Она сбежала по ступеням, вырубленным в обрыве, прошла через поля, через дамбы и дюны и наконец оказалась на ровных сверкающих песках, которые простирались, докуда хватало глаз на север, на запад и на юг.
Дул ветер. Солнце светило негреющим светом. Откуда-то спереди, с запада, доносился неумолчный звук, словно вдали ласково рокотал могучий голос. Ее ноги ступали по твердому ровному песку, которому не было конца. Она побежала, наслаждаясь быстрым движением, остановилась, засмеялась от беспричинной радости и посмотрела на арки моста, мощно шагающие вдоль крохотной вьющейся цепочки ее следов, потом снова побежала и снова остановилась, чтобы набрать серебристых ракушек, торчавших из песка. Позади нее на краю обрыва лепился город дальнерожденных, точно кучка пестрых камешков на ладони. Она еще не успела устать от соленого ветра, от простора и одиночества, а уже почти поравнялась с башней-скалой, которая черной стеной загородила от нее солнце.
В этой широкой и длинной тени прятался холод. Она вздрогнула и снова пустилась бежать, чтобы поскорее выбраться на свет, стараясь не приближаться к черной громадине. Она торопилась проверить, низко ли опустилось солнце и далеко ли ей еще бежать, чтобы увидеть вблизи морские волны.
Ветер донес до ее слуха еле слышный голос, который кричал непонятно, но так настойчиво, что она остановилась и испуганно поглядела через плечо на гигантский черный остров, встающий из песка. Не зовет ли ее это чародейское место?
В вышине на неогороженном мосту, над уходящей в скалу опорой, стояла черная фигура, такая далекая, и звала ее.
Она повернулась и побежала, потом остановилась, повернула назад. Ее захлестнул ужас. Она хотела бежать и не могла. Ужас давил ее, она не могла шевельнуть ни ногой ни рукой, и стояла, вся дрожа, а в ушах нарастал рокочущий рев. Чародей на черной башне оплетал ее паутиной своего колдовства. Вскинув руки, он снова пронзительно выкрикнул слова, которых она не поняла: ветер донес их отзвук, точно зов морской птицы, — ри-и, ри-и! Рев в ушах стал еще громче, она скорчилась на песке.
Вдруг ясный и тихий голос внутри ее головы произнес: «Беги! Вставай и беги. К острову. Не медли. Беги!» И сама не зная как, она вскочила и поняла, что бежит. Тихий голос раздался снова — он направлял ее шаги. Ничего не видя, задыхаясь, она добралась до черных ступенек в скале и начала карабкаться по ним. За поворотом ей навстречу метнулась черная фигура. Она протянула руку и почувствовала, что ее втаскивают выше по лестнице. Потом пальцы, сжимавшие ее запястье разжались, и она привалилась к стене, потому что у нее подгибались колени. Черная фигура подхватила ее, поддержала, и голос, прежде звучавший внутри ее головы, произнес громко:
— Смотри! Вот оно!
Внизу о скалу с грохотом ударился водяной вал. Кипящая вода, разделенная остовом, снова сомкнулась, и вал, весь в белой пене, с ревом покатился дальше, разбился на пологом склоне у дюн, лизнул их, и между ними и островом заплясали сверкающие волны.
Ролери, вся дрожа, цеплялась за стену. Ей никак не удавалось унять дрожь.
— Прилив накатывается сюда чуть быстрее, чем способен бежать человек, произнес позади нее спокойный голос. — А глубина воды вокруг Рифа в прилив почти четыре человеческих роста. Нам надо подняться еще выше. Потому-то мы и жили здесь в старину. Ведь половину времени риф окружен водой. Заманивали вражеское войско на пески перед началом прилива. Конечно, если они ничего про приливы не знали. Тебе уже легче?
Ролери слегка пожала плечами. Он как будто не понял, и тогда она сказала:
— Да.
Его речь была понятной, хотя он употреблял много слов, которых она не знала, а остальные почти все произносил неправильно.
— Ты пришла из Тевара?
Она снова пожала плечами. Ее мучила дурнота, к глазам подступали слезы, но она сумела их подавить. Поднимаясь по черным ступенькам еще одной лестницы, она поправила волосы и из-за их завесы искоса взглянула на лицо дальнерожденного — сильное, суровое, темное, с мрачными блестящими глазами, темными глазами лжечеловека.
— А что ты делала на песках? Разве никто не предупредил тебя о приливах?
— Я ничего не знала, — прошептала она.
— Но ваши старейшины знают о них. Во всяком случае, знали прошлой Весной, когда ваше племя жило тут на побережье. Память у людей дьявольски короткая! — Говорил он недобрые вещи, но голос у него оставался спокойным и недобрым не был. — Вот сюда. И не бойся — здесь никого нет. Давно уже никто из ваших людей не бывал на Рифе.
Они вошли в темный проем туннеля и оказались в комнате, которую Ролери сочла огромной — пока не увидела следующей. Они проходили через ворота и открытые дворики, по галереям, висящим над морем, по комнатам и сводчатым залам — безмолвным, пустым, где обитал только морской ветер. Теперь резное серебро моря покачивалось далеко внизу. Она испытывала ощущение удивительной легкости.
— Здесь никто не живет? — спросила она робко.
— Сейчас нет.
— Это ваш Зимний Город?
— Нет. Мы зимуем в городе на утесах. Тут была крепость. В былые годы на нас часто нападали враги. А почему ты бродила по пескам?
— Я хотела увидеть.
— Увидеть что?
— Пески. Море. Сначала я прошла по вашему городу, я хотела увидеть.
Они поднялись на другую галерею, и у нее закружилась голова от высоты. Между стрельчатыми арками, крича, кружились морские птицы. Последний коридор вывел их к поднятым воротам, под ногами загремело железо, из которого делают мечи, а потом начался мост. От башни к городу между небом и морем они шли молча, а ветер толкал их вправо — все время вправо. Ролери окоченела и совсем обессилила от высоты, от необычности всего. Что ее окружало, от того, что рядом с ней идет этот темный лжечеловек.
Когда они вошли в городские ворота, он внезапно сказал:
— Я больше не буду говорить в твоих мыслях. Тогда у меня не было выбора.
— Когда ты велел мне бежать, — начала она и запнулась, потому что толком не понимала. Что он имеет в виду и что, собственно, произошло там, на песках.
— Я думал, это кто-то из наших, — сказал он словно с досадой, но тут же справился с собой. — Не мог же я стоять и смотреть, как ты утонешь. Пусть и по собственной вине. Но не бойся. Больше я этого делать не буду и никакой власти я над тобой не приобрел, что бы ни говорили тебе ваши Старейшины. А потому иди: ты вольна как ветер и сохранила свое невежество в полной неприкосновенности.
В его голосе и впрямь было что-то недоброе, и Ролери испугалась. Рассердившись на себя за этот страх, она спросила дрожащим, но дерзким голосом:
— А прийти еще раз я тоже вольна?
— Да. Когда захочешь. Могу ли я узнать твое имя, дочь Аскатевара?
— Ролери из Рода Вольда.
— Вольд — твой дед? Твой отец? Он еще жив?
— Вольд замыкает круг в Перестуке Камней, — сказала она надменно. Стараясь не уронить своего достоинства.
Почему он говорит с ней так властно? Откуда у дальнерожденного, у лжечеловека без роду и племени, стоящего вне закона. Такое суровое величие?
— Передай ему привет от Джекоба Агата альтеррана. Скажи ему, что завтра я приду в Тевар поговорить с ним. Прощай, Ролери.
Он протянул руку в приветствии равных, и, растерявшись, она прижала ладонь к его ладони. Потом повернулась и побежала вверх по крутой улице, вверх по ступенькам, натянув меховой капюшон на лоб о отворачиваясь о дальнерожденных, которые попадались ей навстречу. Ну почему они глядят тебе прямо в лицо, точно мертвецы или рыбы? Животные с теплой кровью и люди никогда не таращатся друг на друга. Она вышла из ворот, обращенных к холмам, вздохнула с облегчением, быстро поднялась на гребень в гаснущих красных лучах заходящего солнца, спустилась со склона между умирающими деревьями и торопливо пошла по тропе, ведущей в Тевар. За жнивьем сквозь сгустившиеся сумерки мерцали звездочки очагов в шатрах, окружающих еще не достроенный Зимний Город. Она ускорила шаг — скорее туда, к теплу, к еде, к людям. Но даже в большом женском шатре ее рода, стоя на коленях у очага и ужиная похлебкой вместе с остальными женщинами и детьми, она ощущала в своих мыслях что-то странное и чужое. Она сжала правую руку, и ей почудилось, что она хранит в ладони пригоршню мрака прикосновение его руки.
— Каша совсем остыла! — проворчал он и оттолкнул плетенку, а потом, когда старая Керли покорно взяла ее, чтобы подогреть бхану, мысленно обозвал себя сварливым старым дурнем. Но ведь ни одна из его жен — правда, теперь всего одна и осталась, — ни одна из его дочерей, ни одна из женщин его Рода не умеет варить бхановую кашу, как ее варивала Шакатани. Как она стряпала! И какой молодой была… последняя его молодая жена. Умерла в восточных угодьях, умерла молодой, а он все живет и живет — и вот уже скоро опять наступит лютая Зима.
Вошла девушка в кожаной куртке с выдавленным на плече трилистником знаком его Рода. Внучка, наверное. Немного похожа на Шакатани. Он заговорил с ней, хотя и не припомнил ее имени:
— Это ты вчера вернулась поздней ночью, девушка?
Тут он узнал ее по улыбке и по тому, как она держала голову. Та маленькая девочка, с которой он любил шутить, — такая задумчивая, дерзкая, ласковая и одинокая. Дитя, рожденное не в срок. Да как же ее все-таки зовут?
— Я пришла к тебе с вестью, Старейший.
— От кого?
— Он назвался большим именем — Джекат-аббат-больтеран. А может быть, и по-другому. Я не запомнила.
— Альтерран? Так дальнерожденные называют своих Старейшин. Где ты встретила этого человека?
— Это был не человек, Старейший, а дальнерожденный. Он шлет тебе привет и весть, что придет сегодня в Тевар поговорить со Старейшим.
— Вот как? — сказал Вольд и слегка потряс головой, восхищаясь ее дерзостью. — И ты, значит, его вестница?
— Он случайно заговорил со мной.
— Да-да. А знаешь ли ты, девушка, что у людей Пернмекского Предела незамужнюю женщину, которая заговорит с дальнерожденным наказывают?
— А как наказывают?
— Не будем об этом.
— Пернмеки едят клоуб и бреют головы. Да и что они знают о дальнерожденных? Они же никогда не приходят на побережье. А в одном из шатров я слышала, будто у Старейшего в моем Роде была дальнерожденная жена. В былые дни.
— Это верно. В былые дни.
Девушка молча ждала, а Вольд вспомнил далекое прошлое, другое время, былое время — Весну. Краски, давно развеявшиеся сладкие запахи, цветы, отцветшие сорок лунокругов назад, почти забытый голос — Она была молодой. И умерла молодой. Еще до наступления Лета. Помолчав, он добавил: — Но это совсем не то же самое, что незамужней женщине разговаривать с дальнерожденным. Тут есть разница, девушка.
— А почему?
Несмотря на свою дерзость, она заслуживала ответа.
— Причин несколько, и не очень важных, и важных. Главная же такая: дальнерожденный берет всего одну жену, а истинная женщина, вступив с ним в брак, не будет рожать сыновей.
— Почему, Старейший?
— Неужто женщины больше не болтают в своем шатре? И ты в самом деле так уж ничего не знаешь? Да потому, что у людей и дальнерожденных детей не может быть. Разве ты об этом не слышала? Либо брак остается бесплодным, либо женщина разрешается мертвым уродом. Моя жена Арилия, дальнерожденная, умерла в таких родах. У ее племени нет никаких брачных правил. Дальнерожденные женщины, точно мужчины, вступают в брак с кем хотят. Но обычай людей нерушим: женщины делят ложе с истинными мужчинами, становятся женами истинных мужчин и дают жизнь истинным детям!
Она грустно нахмурилась, посмотрела туда, где на стенах Зимнего Города усердно трудились строители, а потом сказала:
— Прекрасный закон для женщин, которым есть с кем делить ложе.
На вид ей можно было дать лунокругов двадцать, — значит она родилась не в положенное время Года, а в Летнее Бесплодие. Сыновья Весны вдвое и втрое ее старше, давно женаты, и не один раз, и их браки не бесплодны. Осеннерожденные — еще дети. Но кто-нибудь из весеннерожденных еще возьмет ее третьей или четвертой женой, так что ей нечего сетовать. Пожалуй, надо бы устроить ее брак. Но с кем и в каком она родстве?
— Кто твоя мать, девушка?
Она поглядела в упор на застежку у его горла и сказала:
— Моей матерью была Шакатани. Ты забыл ее?
— Нет, Ролери, — ответил он после некоторого молчания. — Я ее не забыл. Но послушай, дочь, где ты говорила с этим альтерраном? Его зовут Агат?
— В его имени есть такая часть.
— Значит, я знал его отца и отца его отца. Он в родстве с женщиной, с дальнерожденной, о которой мы говорили. Кажется, он сын ее сестры или сын ее брата.
— Значит, твой племянник. И мой двоюродный брат, — сказала она и вдруг рассмеялась.
Вольд тоже усмехнулся такому неожиданному выведению родства.
— Я встретила его, когда ходила посмотреть море, — объяснила она. — Там, на песках. А перед этим я видела вестника, который бежал с севера. Женщины ничего не знают. Случилось что-нибудь? Начинается Откочевка на юг?
— Может быть, может быть, — пробормотал Вольд. Он уже опять не помнил ее имени. — Иди, девочка, помоги своим сестрам на полях, — сказал он и, забыв про нее, и про бхану, которой так и не дождался, тяжело поднялся на ноги.
Обойдя свой большой, выкрашенный алой краской шатер, он посмотрел туда, где толпы людей возводили стены Зимнего Города и готовили земляные дома, и дальше — на север. Северное небо над оголенными холмами было в это утро ярко-синим, чистым и холодным.
Ему ясно припомнилась жизнь в тесных ямах под крутыми крышами — среди сотни спящих вповалку людей просыпаются старухи, разводят огонь в очагах, тепло и дым забираются во все поры его тела, пахнет кипящей в котлах зимней травой. Шум, вонь, жаркая духота этих нор под замерзшей землей. И холодное чистое безмолвие мира на ее поверхности, то выметенного ветром, то занесенного снегом, а он и другие молодые охотники уходят далеко от Тевара на поиски снежных птиц, корио и жирных веспри, что спускаются подо льдом замерзших рек с дальнего севера. Вон там, по ту сторону долины, из сугроба поднялась мотающаяся белая голова снежного дьявола. А еще раньше, прежде снега, льда и белых зверей Зимы, была такая же ясная погода, как сегодня, солнечный день, золотой ветер и синее небо, стынущее над холмами. И он, нет, не мужчина, а совсем малыш, вместе с другими малышами и женщинами смотрит на плоские белые лица, на красные перья, на плащи из незнакомого сероватого перистого меха. Летающие голоса, он не понимает ни слова, но мужчины его рода и Старейшины Аскатевара сурово приказывают плосколицым идти дальше. А еще раньше с севера прибежал человек с обожженным лицом, весь окровавленный, и закричал: «Гааль! Гааль! Они прошли через наше стойбище в Пекне!..»
Куда яснее любых нынешних голосов он и теперь слышал этот хриплый крик, донесшийся через всю его жизнь, через шестьдесят лунокругов, что пролегли между ним и тем малышом, который смотрел во все глаза и слушал, между этим холодным солнечным днем и тем холодным солнечным днем. Где была Пекна? Затерялась под дождем и снегом, а оттепели Весны унесли кости убитых врасплох, истлевшие шатры, и память о стойбище, и его название.
Но на этот раз, когда гааль пройдет на юг через Пределы Аскатевара, убитых врасплох не будет! Он позаботился об этом. Есть польза и в том, чтобы прожить больше своего срока, храня воспоминания о былых бедах. Ни один клан, ни одна семья Людей Аскатевара не замешкалась в летних угодьях, и их уже не застанут врасплох ни гааль, ни первый буран. Они все здесь. Все двадцать сотен: осеннерожденные малыши мельтешат вокруг, как опавшие листья, женщины перекликаются и мелькают в полях, точно стаи перелетных птиц, а мужчины дружно строят дома и стены Зимнего Города из старых камней на старом основании, охотятся на последних откочевывающих зверей, рубят и запасают дрова, режут торф на Сухом Болоте, загоняют стада ханн в большие хлева, где их надо будет кормить, пока не прорастет зимняя трава. Все они, трудясь тут уже половину лунокруга, подчиняются ему, Вольду, а он подчиняется древним обычаям Людей. Когда придет гааль, они запрут городские ворота, когда придут бураны, они затворят двери земляных домов — и доживут до Весны. Доживут!
Он с трудом опустился на землю позади своего шатра и вытянул худые, исполосованные шрамами ноги, подставляя их солнечным лучам. Солнце казалось маленьким и белесым, хотя небо было прозрачно-ясным. Оно теперь было вдвое меньше, чем могучее солнце Лета, — даже меньше луны. «Солнце с луной сравнялось, ждать холодов недолго осталось.» Земля хранила сырость дождей, которые лили, не переставая, почти весь этот лунокруг. Там и сям на ней виднелись бороздки, которые оставили бродячие корни, двигаясь на юг. О чем бишь спрашивала эта девочка? О дальнерожденных? Нет, о вестнике. Он прибежал вчера (вчера ли?) и, задыхаясь, рассказал, что гааль напал на Зимний Город Тлокну на севре у Зеленых Гор. В его словах крылась ложь и трусость. Гааль никогда не нападает на каменные стены. Грязные плосконосые дикари в перьях, бегущие от Зимы на юг, точно бездомное зверье. Они не могут разорить город. Пекна — это было всего лишь маленькое стойбище, а не город, обнесенный стеной. Вестник солгал. Все будет хорошо. Они выживут. Почему глупая старуха не несет ему завтрак? А как тепло здесь, на солнышке.
Восьмая жена Вольда неслышно подошла с плетенкой бханы, над которой курился пар, увидела, что он уснул, досадливо вздохнула и неслышно вернулась к очагу.
Днем, когда угрюмые воины привели к его шатру дальнерожденного, за которым бежали малыши, с хохотом выкрикивая обидные насмешки, Вольд вспомнил, как девушка сказала со смехом: «Твой племянник, мой двоюродный брат». А потому он тяжело поднялся с сиденья и приветствовал дальнерожденного стоя, как равного — отвратив лицо и протянув руку ладонью вверх.
И дальнерожденный без колебаний ответил на его приветствие как равный. Они всегда держались с такой вот надменностью, будто считали себя ничуть не хуже людей, даже если сами этому и не верили. Это был высок, хорошо сложен, еще молод и походка у него, точно у главы Рода. Если бы не темная кожа и не темные неземные глаза, его можно было бы принять за человека.
— Старейший, я Джекоб Агат.
— Будь гостем в моем шатре и шатрах моего Рода, альтерран.
— Я слушаю сердцем, — ответил дальнерожденный, и Вольд сдержал усмешку: это был вежливый ответ в дни его отца, но кто говорит так теперь? Странно, как дальнерожденные всегда помнят старинные обычаи и раскапывают то, что осталось во временах минувших. Откуда такому молодому знать выражение, которое из всех людей в Теваре помнит только он, Вольд, да, может быть, двое-трое самых древних стариков? Еще одна их странность — часть того, что люди называют чародейством, из-за чего они бояться темнокожих. Но Вольд их никогда не боялся.
— Благородная женщина из твоего Рода жила в моих шатрах, и я много раз ходил по улицам вашего города, когда была Весна. Я не забыл этого. И потому говорю, что ни один воин Тевара не нарушит мира между нами, пока я жив.
— Ни один воин Космопорта не нарушит его, пока я жив.
Произнося свою речь, старый вождь так растрогался, что у него на глазах выступили слезы, и он, смигивая их и откашливаясь, опустился на свой ларец, покрытый ярко раскрашенной шкурой. Агат стоял перед ним выпрямившись: черный плащ, темные глаза на темном лице. Молодые воины, которые привели его, переминались с ноги на ногу, ребятишки, столпившиеся у откинутой полости шатра, подталкивали друг друга локтями и перешептывались. Вольд поднял руку, и всех как ветром сдуло. Полость опустилась, старая Керли развела огонь в очаге и выскользнула наружу. Вольд остался наедине с дальнерожденным.
— Садись, — сказал он.
Но Агат не сел.
— Я слушаю, — сказал он, продолжая стоять.
Раз Вольд не предложил ему сесть в присутствии других людей, он не сядет, когда некому видеть, как вождь приглашает его садиться. Все это Вольду сказало чутье, необычайно обострившееся за долгую жизнь, большую часть которой ему приходилось руководить людьми и их поступками. Он вздохнул и позвал надтреснутым басом:
— Жена!
Старая Керли вернулась и с удивлением посмотрела на него.
— Садись! — сказал Вольд, и Агат сел у очага, скрестив ноги. — Ступай! — буркнул Вольд жене. Она тотчас исчезла.
Молчание. Неторопливо и тщательно Вольд развязал кожаный мешочек, висевший на поясе его туники, вынул маленький кусок затвердевшего гезинового сока, отломил крошку, завязал мешочек и положил крошку на раскаленный угль с краю очага. Поднялась струйка едкого зеленоватого дыма. Вольд и дальнерожденный глубоко вдохнули дымок и закрыли глаза. Потом Вольд откинулся на обмазанный смолой плетеный горшок, заменяющий отхожее место, и произнес:
— Я слушаю.
— Старейший, мы получили вести с севера.
— Мы тоже. Вчера прибежал вестник.
(Но вчера ли это было?)
— Он говорил про Зимний Город в Тлокне?
Старик некоторое время смотрел на огонь, глубоко дыша, словно гезин еще курился, и пожевывая нижнюю губу изнутри. Его лицо (и он это отлично знал) было тупым, как деревянная чурка, неподвижным, дряхлым.
— Я сожалею, что принес дурные вести, — сказал дальнерожденный своим негромким спокойным голосом.
— Не ты. Мы их уже слышали. Очень трудно, альтерран, распознать правду в известиях, которые доходят к нам издалека, от других племен в других Пределах. От Тлокны до Тевара даже вестник бежит восемь дней, а чтобы пройти этот путь с шатрами и стадами, нужен срок вдвое больше. Кто знает? Когда Откочевка достигнет этих мест, ворота Тевара будут готовы и замкнуты. А вы свой город никогда не покидаете, и, уж конечно, его ворота чинить не нужно?
— Старейший, на этот раз потребуются небывало крепкие ворота. У Тлокны были стены, и ворота, и воины. Теперь там нет ничего. И это не слухи. Люди Космопорта были там десять дней назад. Они ждали на отдаленных рубежах прихода первых гаалей, но гаали идут все вместе.
— Альтерран, я слушал, теперь слушай ты. Люди иногда пугаются и убегаются и убегают еще до того, как появится враг. Мы слышим то одну новость, то другую. Но я стар. Я дважды видел Осень, я видел приход Зимы, я видел, как идет на юг гааль. И скажу тебе правду.
— Я слушаю, — сказал дальнерожденный.
Гааль обитает на севере, вдали от самых дальних Пределов, где живут люди, говорящие одним с нами языком. Предание гласит, что их летние угодья так обширны, покрыты травой и простираются у подножия гор с реками льда на вершинах. Едва минует первая половина Осени, в их земли с самого дальнего севера, где всегда Зима, приходит холод и снежные звери, и, подобно нашим зверям, гаали откочевывают на юг. Они несут свои шатры с собой, но не строят городов и не запасают зерна. Они проходят Предел Тевара в те дни, когда звезды Дерева восходят на закате, до того, как впервые взойдет Снежная звезда и возвестит, что Осень кончилась и началась Зима. Если гаали натыкаются на семьи, кочующие без защиты, на охотничьи пастбища, на оставленные без присмотра стада и поля, они убивают и грабят. Если они видят крепкий Зимний Город с воинами на стенах, они проходят мимо, а мы пускаем два-три дротика в спины последних. Они идут все дальше и дальше на юг. Пока не остановятся где-то далеко отсюда. Люди говорят, что там Зима теплее, чем тут. Кто знает? Так откочевывают гаали. Я знаю. Я видел Откочевку, альтерран, я видел, как гаали возвращаются на север в дни таяния, когда растут молодые леса. Они не нападают на каменные города. Они подобны воде, текучей воде. Шумящей между камнями. Но камни разделяют воду и остаются недвижимы. Тевар — такой камень.
Молодой дальнерожденный сидел, склонив голову, и размышлял — так долго, что Вольд позволил себе посмотреть прямо на его лицо.
— Все, что ты сказал, Старейший, правда, полная правда, и было неизменной правдой в былые Годы. Но теперь, теперь новое время. Я — один из первых моих людей, как ты — первый среди своих. Я прихожу как один вождь к другому, ища помощи. Поверь мне, выслушай меня: наши люди должны помочь друг другу. Среди гаалей появился большой человек, глава всех племен. Они называют его не то Куббан, не то Коббан. Он объединил все племена и создал из них войско. Теперь гаали по пути на юг не крадут отбившихся ханн, они осаждают и захватывают Зимние Города во всех Пределах побережья, убивают весеннерожденных мужчин, а женщин обращают в рабство и оставляют в каждом городе своих воинов, чтобы держать его в повиновении всю Зиму. А когда придет Весна и гаали вернутся с юга, они останутся здесь. Эти земли будут их землями — эти леса, и поля, и летние угодья, и города, и все люди тут — те, кого они оставят в живых.
Старик некоторое время смотрел в сторону, а потом произнес сурово, еле сдерживая гнев:
— Ты говоришь, я не слушаю. Ты говоришь, что моих людей победят, убьют, обратят в рабство. Мои люди — истинные мужчины, а ты — дальнерожденный. Побереги свои черные слова для собственной черной судьбы!
— Если вам грозит опасность, то наше положение еще хуже. Знаешь ли ты, сколько нас живет сейчас в Космопорте? Меньше двух тысяч, Старейший.
— Так мало? А в других городах? Когда я был молод, ваше племя жило на побережье и дальше к северу.
— Их больше нет. Те, кто остался жив, пришли к нам.
— Война? Моровая язва? Но ведь вы никогда не болеете, вы, дальнерожденные.
— Трудно выжить в мире, для которого ты не создан, — угрюмо ответил Агат. — Но как бы то ни было, нас мало, мы слабы числом и просим принять нас в союзники Тевара, когда придут гаали. А они придут не позже чем через тридцать дней.
— Раньше, если гааль уже в Тлокне. Они и так задержались, ведь в любой день может выпасть снег. Они поспешат!
— Они не будут спешить, Старейший. Они движутся медленно, потому что идут все вместе — все пятьдесят, шестьдесят, семьдесят тысяч!
Внезапно Вольд увидел то, о чем говорил дальнерожденный: увидел неисчислимую орду, катящуюся плотными рядами через перевалы за своим высоким плосколицым вождем, увидел воинов Тлокны — а может быть, Тевара? — мертвых, под обломками стен их города, и кристаллы льда, застывающие в лужах крови… Он тряхнул головой, отгоняя страшное видение. Что это на него нашло? Он некоторое время сидел и молчал, пожевывая нижнюю губу изнутри.
— Я слышал тебя, альтерран.
— Но не все, Старейший!
Какая дикая грубость! Но что взять с дальнерожденного?! Да и потом, среди своих он — один из вождей. Вольд позволил ему продолжать.
— У нас есть время, чтобы приготовиться. Если люди аскатевара, люди Аллакската и Пернмека заключат союз и примут нашу помощь, у нас будет свое войско. Оно встретит Откочевку на северном рубеже ваших трех Пределов, и гааль вряд ли решатся вступить в битву с такой силой. А вместо этого свернут, чтобы продолжить путь на юг без задержки. Я думаю, что у Куббана есть только одна тактика: нападать врасплох, полагаясь на численное превосходство. Мы заставим их свернуть.
— Люди Пернмека и Аллакската, как и мы, уже ушли в свои Зимние Города. Неужели вы еще не узнали Обычая Людей? С наступлением Зимы никто не воюет и не сражается!
— Растолкуй этот Обычай гаалям, Старейший! Решай сам, но поверь моим словам!
Дальнерожденный вскочил, словно стремясь придать особую силу своим уговорам и предостережениям. Вольд пожалел его, как часто теперь жалел молодых людей, которые не видят всей тщеты стараний и замыслов, не замечают, как их жизнь и поступки проходят бесследно между желанием и страхом.
— Я слышал тебя, — сказал он почти ласково. — Старейшины моего племени услышат твои слова.
— Так можно мне прийти завтра и узнать?..
— Завтра или день спустя.
— Тридцать дней, Старейший! Самое большое — тридцать дней!
— Альтерран, гааль придет и уйдет. Зима придет и уйдет. Что толку в победе, если воины после нее вернуться в недостроенные дома, когда землю уже скует лед? Вот мы будем готовы к Зиме и тогда подумаем о гаале. Но сядь же. — Он снова развязал мешочек и отломил еще крошку гезина для прощального вдоха. — А твой отец тоже был Агат? Я встречал его, когда он был молод. И одна из моих недостойных дочерей сказала мне, что встретила тебя, когда гуляла на песках.
Дальнерожденный быстро вскинул голову, а потом сказал:
— Да, мы встретились с ней там. На песках между двумя приливами.
Что вызывало приливы у этих берегов: почему дважды в день к ним стремительно подступала вода, катясь гигантским валом высотой от пятнадцати до пятидесяти футов, а потом опять откатывалась куда-то вдаль? Ни один из Старейшин города Тевара не сумел бы ответить на этот вопрос. Любой ребенок в Космопорте сразу сказал бы: приливы вызывает луна, притяжение луны.
Луна и земля обращаются вокруг друг друга, и цикл этот занимает четыреста дней — один лунокруг. Вместе же, образуя двойную планету, они обращаются вокруг солнца торжественным величавым вальсом в пустоте, длящимся до полного повторения шестьдесят лунокругов, двадцать четыре тысячи дней, целую человеческую жизнь — один год. А солнце в центре их орбиты, это солнце называется Эльтанин, Гамма Дракона.
Перед тем как войти под серые ветви леса, Джекоб Агат взглянул на солнце, опускающееся в туман над западным хребтом, и мысленно произнес его истинное название, означавшее, что это не просто солнце, но одна из звезд среди мириада звезд.
Сзади до него донесся ребячий голос: дети играли на склоне Теварского холма, и вспомнил злорадные, только чуть повернутые прочь лица, насмешливый шепот, за которым прятался страх, вопли за спиной: «Дальнерожденный идет! Бегите сюда посмотреть на него!» И здесь, в одиночестве леса, Агат невольно ускорил шаг, стараясь забыть недавнее унижение. Среди шатров Тевара он чувствовал себя униженным и мучился, ощущая себя чужаком. Он всегда жил в маленькой сплоченной общине, где ему было знакомо каждое имя. Каждое лицо, каждое сердце, и лишь с трудом мог заставить себя разговаривать с чужими. А особенно — когда они принадлежат к другому биологическому виду и полны враждебности, когда их много и они у себя дома. Теперь он с такой силой ощутил запоздалый страх и муки оскорбленной гордости, что даже остановился. «Будь я проклят, если вернусь туда! — подумал он. — Пусть старый дурень верит чему хочет и пускай коптится в своем вонючем шатре, пока не явится гааль. Невежественные, самодовольные, нетерпеливые, мучномордые, желтоглазые дикари, тупоголовые врасу! Да гори они все!»
— Альтерран?
Его догнала девушка. Она остановилась на тропе в нескольких шагах от него, упершись ладонью в иссеченный бороздами белый ствол батука. Желтые глаза на матово-белом лице горели возбужденно и насмешливо. Агат молча ждал.
— Альтерран? — повторила она своим ясным мелодичным голосом, глядя в сторону.
— Что тебе нужно?
Девушка отступила на шаг.
— Я Ролери, — сказала она. — На песках.
— Я знаю, кто ты. А ты знаешь, кто я? Я лжечеловек, дальнерожденный. Если твои соплеменники застанут тебя за разговором со мной, они либо изуродуют меня, либо подвергнут тебя ритуальному опозориванию, — я не знаю, какого именно обычая придерживаются у вас. Уходи домой!
— Мои соплеменники так не делают. А ты и я, мы в родстве, — сказала она упрямо, но ее голос утратил уверенность.
Она повернулась, чтобы уйти.
— Сестра твоей матери умерла в наших шатрах.
— К нашему вечному стыду, — сказал он и пошел дальше. Она осталась стоять на тропе.
У развилки, перед тем как свернуть налево, к гребню, он остановился и поглядел назад. В умирающем лесу все было неподвижно, и только в опавших листьях шуршал запоздалый бродячий корень, который с бессмысленным упорством растения полз на юг, оставляя за собой рыхлую бороздку.
Гордость истинного человека не позволяла ему устыдиться того, как он обошелся с этой врасу: наоборот, ему стало легче, и он снова обрел уверенность в себе. Нужно будет свыкнуться с насмешками врасу и не обращать внимания на их самодовольную нетерпимость. Они не виноваты. В сущности, это то же тупое упрямство, как вон у того бродячего корня, — такова уж их природа. Старый вождь искренне убежден, что встретил его со всемерной учтивостью и был очень терпелив. А потому он, Джекоб Агат, должен быть столь же терпеливым и столь же упорным. Ибо судьба жителей Космопорта — судьба человечества на этой планете — зависит от того, что предпримут и чего не предпримут племена местных врасу в ближайшие тридцать дней. Еще до того, как снова взойдет молодой месяц, история шестисот лунокругов, история десяти Лет, двадцати поколений, долгой борьбы, долгих усилий, возможно, оборвется навсегда. Если только ему не улыбнется удача, если только он не сумеет быть терпеливым.
Огромные деревья, высохшие, с обнаженными трухлявыми корнями, тянулись унылыми колоннадами или беспорядочно теснились на склонах гряды у тропы и на много миль вокруг. Их корни истлевали в земле, и они готовы были рухнуть под ударами северного ветра, чтобы тысячи дней и ночей пролежать под снегом и льдом, а потом в долгие оттепели Весны гнить, обогащая всей своей гекатомбой почву, где в глубоком сне покоятся их глубоко погребенные семена. Терпение, терпение.
Подхлестываемый ветром, он спустился по светлым каменным улицам Космопорта на Площадь и, обогнув арену, где занимались физическими упражнениями школьники, вошел под арку увенчанного башней здания, которое все еще носило название — Дом Лиги.
Подобно остальным зданиям вокруг площади, Дом Лиги был построен пять лет назад, когда Космопорт был еще столицей сильной и процветающей колонии, во времена могущества. Весь первый этаж занимал обширный Зал Собраний. Его серые стены были инкрустированы изящными золотыми мозаиками. На восточной стене стилизованное солнце окружало девять планет, а напротив, на западной стене, семь планет обращались по очень вытянутым эллиптическим орбитам вокруг своего солнца. Третья планета в обоих системах была двойной и сверкала хрусталем. Круглые циферблаты с тонкими изукрашенными стрелками над дверью и в дальнем конце зала показывали, что идет триста девяносто первый день сорок пятого лунокруга Десятого местного Года пребывания колонии на Третьей планете Гаммы Дракона. Кроме того, они сообщали, что это был сто второй день тысяча четыреста пятого года по летоисчислению Лиги Всех Миров, двенадцатое августа на родной планете.
Очень многие полагали, что никакой Лиги Миров давно нет, скептики любили же задавать вопрос, а была ли когда-нибудь «родная планета». Но часы, которые здесь, в Зале Собраний, и внизу, в Архиве, шли вот уже шестьсот лиголет, самим своим существованием и точностью словно подтверждали, что Лига, во всяком случае, была и что где-то есть родная планета, родина человечества. Они терпеливо отсчитывали время планеты, затерявшейся в бездне космического мрака и столетий. Терпение, терпение.
Наверху, в библиотеке, другие альтерраны уже ждали его возле очага, где горел плавник, собранный на пляже. Когда подошли остальные, Сейко и Элла Пасфаль зажгли газовые горелки и привернули пламя. Хотя Агат не сказал еще ни слова, его друг Гуру Пилотсон, встав рядом с ним у огня, сочувственно произнес:
— Не расстраивайся из-за них, Джекоб. Стадо глупых упрямых кочевников! Они никогда ничему не научатся.
— Я передавал?
— Да нет же! — Гуру засмеялся. Он был щуплый, быстрый, застенчивый и относился к Агату с восторженным обожанием. Это было известно не только им обоим, но и всем окружающим, всем обитателям Космопорта. В Космопорте все знали все обо всех, и откровенная прямота, хотя и сопряженная с утомительными психологическими нагрузками, была единственным возможным решением проблемы парасловесного общения.
— Видишь ли, ты явно рассчитывал на слишком многое и теперь не можешь подавить разочарования. Но не расстраивайся из-за них, Джекоб. В конце-то концов они всего только врасу!
Заметив, что их слушают, Агат ответил громко:
— Я сказал старику все, что собирался. Он обещал сообщить мои слова их Совету. Много ли он понял и чему поверил, я не знаю.
— Если он хотя бы выслушал тебя, уже хорошо. Я и на это не надеялась, — заметила Элла Пасфаль. Иссохшая, хрупкая, с иссиня-черной кожей, морщинистым лицом и совершенно белыми волосами. — Вольд даже не мой ровесник, он старше. Так разве можно ожидать, чтобы он легко смирился с мыслью о войне и всяких переменах?
— Но ему же это должно быть легче, чем другим, ведь он был женат на женщине нашей крови, — сказал Дэрмат.
— Да, на моей двоюродной сестре Арилии, тетке Джекоба, — экзотический экземпляр в брачной коллекции Вольда. Я прекрасно помню этот роман, — ответила Элла Пасфаль с таким жгучим сарказмом, что Дэрмат стушевался.
— Он не согласился нам помочь? Ты рассказал ему про свой план встретить гаалей на дальнем рубеже? — пробормотал Джокенеди, расстроенный новостями.
Он был молод и мечтал о героической войне с атаками под звуки фанфар. Впрочем, и остальные предпочли бы встретиться с врагом лицом к лицу: все-таки лучше погибнуть в бою, чем умереть от голода и сгореть заживо.
— Дай им время. Они согласятся, — без улыбки сказал Агат юноше.
— Как Вольд тебя принял? — спросила Сейко Эсмит, последняя представительница знаменитой семьи. Имя Эсмит носили только потомки первого главы колонии. И оно умрет с ней. Она была ровесницей Агата — красивая, грациозная женщина, нервная, язвительная, замкнутая. Когда Совет собирался, она смотрела только на Агата. Кто бы ни говорил, ее глаза были устремлены на Агата.
— Как равного.
Элла Пасфаль одобрительно кивнула.
— Он всегда был разумнее остальных их вожаков, — сказала она.
Однако Сейко продолжала:
— Ну, а другие? Тебе дали спокойно пройти мимо их шатров?
Сейко всегда умела распознать пережитое им унижение, как бы хорошо он его не замаскировывал или даже заставлял себя забыть. Его родственница, хотя и дальняя, участница его детских игр, когда-то возлюбленная и неизменный верный друг, она умела мгновенно уловить и понять любую его слабость, любую боль, и ее сочувствие, ее сострадание смыкались вокруг него, точно капкан. Они были слишком близки. Слишком близки: и Гуру, и старая Элла, и Сейко, и все они. Ощущение полной отрезанности, испугавшее его в этот день, на мгновение распахнуло перед ним даль, приобщило к тишине одиночества и пробудило в нем неясную жажду. Сейко не спускала с него глаз, кротких, нежных, томных, ловя каждое его настроение, каждое слово. А девушка врасу, Ролери, ни разу не посмотрела на него прямо, не встретилась с ним глазами. Ее взгляд все время был устремлен в сторону, вдаль, мимо — золотой, непонятный, чуждый.
— Они меня не остановили, — коротко ответил он Сейко. — Завтра они, может быть, придут к какому-нибудь решению. Или послезавтра. А сколько запасов доставлено сегодня на Риф?
Разговор стал общим, хотя то и дело возвращался к Джекобу Агату или сосредотачивался вокруг него. Некоторые члены Совета были старше его, но, хотя эти десятеро, избиравшиеся на десять лиголет, были равны между собой, все же постепенно он стал их неофициальной главой и они, как правило, полагались на его мнение. Решить, что отличало его от остальных, было непросто, — может быть, энергия, сквозившая в каждом его движении и слове. Но как проявляется способность руководить — в самом ли человеке или в поведении тех, кто его окружает? Тем не менее одно отличие заметить было можно: постоянную напряженность и мрачную озабоченность, порождаемые тяжким бременем ответственности, которое он нес уже давно и которое с каждым днем становилось все тяжелее.
— Я допустил один промах, — сказал он Пилотсону, когда Сейко и другие женщины, входившие в Совет, начали разносить чашечки с горячим настоем листьев батука, церемониальным напитком ча. — Я так старался доказать старику, насколько опасны гаали, что, кажется, начал передавать. Правда, не парасловами, но все равно у него был такой вид, будто он увидел привидение.
— Эмоции ты всегда проецируешь мощно, а вот контроль, когда ты волнуешься, никуда не годится. Вполне возможно, что он и правда увидел привидение.
— Мы так долго не соприкасались с врасу, так долго варились в собственном соку, общаясь только между собой, что я не могу полагаться на свой контроль. То я передаю девушке на пляже, то проецирую образы на Вольда. Если так пойдет и дальше, они снова вообразят, что мы колдуны, и возненавидят нас, как в первые годы. А нам нужно добиться их доверия. И времени почти не остается. Если бы мы узнали про гаалей раньше!
— Ну, поскольку других человеческих поселений на побережье больше нет, — сказал Пилотсон с обычной обстоятельностью, — мы хоть что-то узнали только благодаря твоему предусмотрительному совету послать разведчиков на север. Твое здоровье, Сейко! — добавил он, беря у нее крохотную чашечку, над которой поднимался пар.
Агат взял последнюю чашечку с подноса и выпил ее одним глотком. Свежезаваренный ча слегка стимулировал восприятие, и он с пронзительной остротой ощутил его вяжущий вкус и живительную теплоту, пристальный взгляд Сейко, простор почти пустой комнаты в отблесках пламени, сгущающиеся сумерки за окном. Голубая фарфоровая чашечка в его руке была старинной — изделие Пятого Года. Старинными были и напечатанные вручную книги в шкафчиках под окнами. Даже стекла в оконных рамах были старинными. Весь их комфорт, все, благодаря чему они оставались цивилизованными, оставались альтерранами, было очень старым. Задолго до его рождения у обитателей колонии уже не хватало ни энергии, ни досуга для новых утверждений человеческого дерзания и умения. Хорошо хоть, что они еще способны сохранять и беречь старое.
Постепенно, Год за Годом, на протяжении жизни по крайней мере десяти поколений, их численность неуклонно сокращалась: детей рождалось все меньше, казалось бы, совсем немного, но всегда меньше. Они перестали расширять свои поселения, начали их покидать. Прежние мечты о большой процветающей стране были полностью забыты. Они возвращались (если только из-за своей слабости не становились жертвами Зимы или враждебного племени местных врасу) в древний центр колонии, в первый ее город — Космопорт. Они передавали своим детям старые знания и старые обычаи, но не учили их ничему новому. Их жизнь становилась все более скромной, и простота теперь ценилась больше сложности, покой — больше борьбы, стоицизм — больше успеха. Они отошли на последний рубеж.
Агат разглядывал чашечку в своих пальцах, увидел в ее нежной прозрачности, в совершенстве ее формы и хрупкости материала как бы символ и воплощение духа их всех. Сумерки за высокими окнами были такими же прозрачно-голубыми. Но холодными. Голубые сумерки — неизмеримые и холодные. И Агат вдруг испытал прилив безотчетного ужаса, словно в детстве: планета, на которой он родился, на которой родился его отец и все его предки до двадцать третьего колена, не была его родной. Они здесь — чужие. И всегда ощущали это. Ощущали, что они — дальнерожденные. И мало-помалу, с величественной медлительностью, с неосмысленным упорством эволюционного процесса эта планета убивала их, отторгая чужеродный привой.
Быть может, они слишком покорно подчинились этому процессу, слишком, слишком легко смирились с неизбежностью вымирания. С другой стороны, именно готовность подчиняться — непоколебимо подчиняться Законам Лиги — с самого начала стала для них источником силы, и они все еще сильны, каждый из них. Но у них не достает ни знаний, ни умения, чтобы бороться с бесплодием и с патологическим течением беременности, которые все больше сокращают численность каждого нового поколения. Ибо не вся мудрость записана в Книгах Лиги, и день ото дня, из Года в Год крупицы знания теряются безвозвратно, заменяясь полезными сведениями, помогающими существовать здесь и сейчас. И в конце концов они перестали понимать многое из того, чему учат их книги. Что по-настоящему сохранилось от их наследия. Если и правда когда-нибудь, согласно былым надеждам и старым сказкам, корабль спуститься со звезд на крыльях огня, признают ли их людьми те люди, которые выйдут из него?
Но корабль так и не прилетел и никогда не прилетит. Они вымрут. Их жизнь здесь, их долгое изгнание и борьба за то, чтобы уцелеть в этом мире, окончатся, не оставят следа, рассыпавшись прахом, точно комочек глины.
Он бережно поставил чашку на поднос и вытер пот со лба. Сейко внимательно смотрела на него. Он резко отвернулся от нее и заставил себя слушать то, что говорили Джокенеди, Дэрмат и Пилотсон. Но сквозь туман нахлынувших на него зловещих предчувствий на миг и без всякой связи с ними, и все же словно объяснение и затмение, перед его мысленным взором возникла светлая и легкая фигура девушки Ролери, испуганно протягивающей к нему руку с темных камышей, к которым уже подступило море.
Над крышами и недостроенными стенами Зимнего Города разнесся стук камня о камень — глухой и отрывистый, он был слышен во всех высоких алых шатрах вокруг города. Ак-ак-ак-ак. Этот звук раздавался очень долго, а потом в него вдруг вплелся новый стук — кадак-ак-ак-кадак. И еще один — более звонкий, прихотливо прерывистый, и еще, и еще, пока отдельные ритмы не затерялись в лавине сухих дробных ударов камня о камень, уже неотличимых друг от друга в беспорядочном грохоте.
Лавина стука все катилась, оглушая и не смолкая ни на миг. И наконец Старейший из людей Аскатевара вышел из своего шатра и медленно направился к Городу между рядами шатров и пылающих очагов, над которыми поднимались струи дыма, колеблясь в косых лучах предвечернего предзимнего солнца. Грузно ступая, старик в одиночестве прошествовал через стоянку своего племени, через ворота Зимнего Города и по узкой тропе, вившейся среди крутых деревянных крыш, единственной надземной части зимних жилищ, вышел на открытое пространство, за которым опять начинались крутые крыши. Там сто с лишним мужчин сидели, упершись подбородками в колени, и, как завороженные, стучали камнем по камню. Вольд сел на землю, замкнув круг. Он взял меньший из двух лежащих перед ним тяжелых, гладко отполированных водой камней и, с удовольствием ощущая в руке его вес, ударил по большому камню — клак! Клак! Клак! Справа и слева о него продолжался оглушительный стук, тупой монотонный грохот, сквозь который, однако временами прорывался четкий ритм. Он исчезал, возникал снова, на миг придавая стройность хаотической какофонии. Вольд уловил этот ритм, встроился в него и уже не сбивался. Шум словно исчез и остался только ритм. И вот уже сосед слева тоже начал обивать этот ритм — их камни поднимались и опускались в одном дружном движении. И сосед справа, и сидевшие напротив — теперь они тоже четко били в лад. Ритм вырвался из хаоса, подчинил его себе, соединил все борющиеся голоса в полное согласие, слил их в могучее биение сердца Людей Аскатевара, и оно стучало, стучало, стучало.
Этим исчерпывалась вся их музыка, все их пляски.
Наконец какой-то мужчина вскочил и вышел на середину круга. Грудь его была обнажена, руки и ноги разрисованы черными полосами, волосы окружали лицо черным облаком. Ритмичный стук замедлился, затих, замер вовсе.
— Вестник с севера рассказал, что гааль движется Береговым Путем. Их очень много. Они пришли в Тлокну. Все слышали про это?
Утвердительный ропот.
— Тогда выслушайте человека, по чьему слову вы сошлись на этот Перестук Камней, — выкрикнул шаман-глашатай, и Вольд с трудом поднялся на ноги.
Он остался стоять на месте, глядя прямо перед собой, грузный, весь в шрамах, неподвижный, как каменная глыба.
— Дальнерожденный пришел в мой шатер, — сказал он надтреснутым, старческим басом. — Он вождь в Космопорте. И он сказал, что дальнорожденных осталось мало и они просят помощи у людей.
Главы кланов и семей, неподвижно сидевшие в круге, подняв колени к подбородку, разразились громкими возгласами. Над нами, над деревянными крышами, высоко в холодном золотистом свете парила белая птица, предвестница Зимы.
— Этот дальнерожденный сказал, что Откочевка движется не кланами и племенами, а единой ордой во много тысяч и ведет ее сильный вождь.
— Откуда он знает? — крикнул кто-то во весь голос.
В Теваре на Перестуке Камней ритуал соблюдался не особенно строго — не так, как в племенах, которые возглавляли шаманы. В Теваре они никогда не имели такого влияния.
— Он посылал лазутчиков на север, — столь же громогласно ответил Вольд. — Он сказал, что гааль осаждает Зимние Города и захватывает их. А вестник сообщил, что так случилось с Тлокной. Дальнорожденный говорит, что воинам Тевара нужно в союзе с дальнерожденными, а также с людьми Пернмека и Аллакската отправиться на северный рубеж нашего Предела — все вместе мы заставим Откочевку свернуть на Горный Путь. Он сказал это, и я услышал. Каждый ли из вас услышал?
Возгласы согласия прозвучали недружно и смешались с бурными возражениями. На ноги вскочил глава одного из кланов.
— Старейший! Из твоих уст мы всегда слышали только правду. Но когда говорили правду дальнерожденные? И когда это люди слушали дальнерожденных? Дальнерожденный говорил, но я ничего не услышал. Если Откочевка сожжет его Город, что нам до этого? Люди там не живут! Пусть они погибают, и тогда мы, люди, возьмем себе их Предел.
Говорил Вальмек, дюжий, темноволосый, набитый словами. Вольд его всегда недолюбливал и теперь ответил неприязненно:
— Я слышал слова Вельмека. И не в первый раз. Люди ли дальнерожденные или нет — кто знает? Может быть, они и правда упали с неба, как повествует сказание. Может быть, нет. В этом Году никто с неба не падал. Они выглядят как люди, они сражаются как люди. Их женщины во всем походят на наших женщин — это говорю вам я! У них есть своя мудрость. И лучше выслушать их.
Когда он упомянул дальнерожденных женщин, угрюмые лица вокруг расплылись в усмешках, но он уже жалел о своих словах. Ни к чему было напоминать им об узах, некогда связывавших его с дальнерожденными. И вообще не следовало говорить о ней: как-никак она была его женой.
Вольд удрученно опустился на землю, показывая, что больше он говорить не будет.
Однако многих встревожил рассказ вестника и предупреждение Агата, и они вступили в спор с теми, кто был склонен отмахнуться от новостей или объявить их ложью. Умаксуман, один из весеннерожденных сыновей Вольда, любивший военные набеги и стычки, открыто поддержал план Агата и высказался за поход к северному рубежу.
— Это хитрость! Наши воины уйдут на север, там их задержит первый снег, а дальнерожденные тем временем угонят наши стада, уведут наших жен и опустошат наши житницы! Они не люди, и в них нет ничего, кроме коварства и обмана! — надрывался Вельмек, которому редко выпадал случай дать волю красноречию по столь благодарному поводу.
— Они всегда подбирались к нашим женщинам, ничего другого им не нужно! Как же им не чахнуть и не вымирать, если у них родятся одни уроды! Они подбираются к нашим женщинам, чтобы растить человеческих детей, точно собственных детенышей! — возбужденно кричал довольно молодой глава семьи.
— А что, если дальнерожденный сказал правду? — спросил Умаксуман. — Что, если гаали пройдут через наш Предел всем скопом, тысячами и тысячами? Мы готовы дать им отпор?
— Но стены не кончены, ворота не поставлены, последний урожай еще не убран, — возразил кто-то из пожилых, и это довод был куда более веским, чем тайное коварство дальнерожденных.
Если сильные молодые мужчины отправятся на север, сумеют ли женщины, дети и старики закончить все необходимые работы в Зимнем Городе до наступления Зимы? Может быть, успеют, может быть, нет. Слишком уж многим должны они рискнуть, положившись всего лишь на слова дальнерожденного.
Сам Вольд ни к какому решению не пришел и ждал, что скажут Старейшины. Ему понравился дальнерожденный, назвавшийся Агатом, — он не казался ни лжецом, ни легковерным простаком. Но как знать наверное? Все люди порой становятся чужими друг другу, а не только чужаки. Как тут разобраться? Возможно гаали и идут единым войском. Но Зима-то придет обязательно. Так от какого врага защищаться сначала?
Старейшины склонялись к тому, чтобы ничего не предпринимать, однако Умаксуман и его сторонники все-таки настояли на том, чтобы послать вестников в соседние Пределы Аллакскат и Пернмек и узнать, что они скажут о плане совместной обороны. Этим все и ограничилось. Шаман отпустил тощую ханну, которую привел на случай, если будет решено начать войну — такое решение обретало силу, лишь подкрепленное ритуальным побиением камнями, — и Старейшины разошлись.
Вольд сидел у себя в шатре с мужчинами своего Рода над горшком горячей бханы, когда снаружи послышался шум. Умаксуман вышел, крикнул кому-то, чтобы они убирались подальше, и вернулся в большой шатер с Агатом, дальнерожденным.
— Добро пожаловать, альтерран! — сказал старик и, злокозненно покосившись на двух своих внуков, добавил: — Не хочешь ли сесть и разделить с нами нашу еду?
Он любил ошарашивать людей. Всю жизнь любил. Потому-то в былые дни он так часто и наведывался к дальнерожденным. А кроме того это приглашение рассеяло мучивший его стыд: все-таки не следовало упоминать перед другими мужчинами о дальнерожденной девушке, которая когда-то стала его женой.
Агат, такой же невозмутимый и серьезный, как и в прошлый раз, принял приглашение и съел столько каши, сколько требовали приличия. Пока они ужинали, он молчал, и, только когда жена Уквета выскользнула из шатра с остатками трапезы, наконец сказал:
— Старейший, я слушаю.
— Слушать тебе придется немного, — ответил Вольд и рыгнул. — Вестники побегут в Пернмек и Аллакскат. Но мало кто согласился на войну. С каждым днем холод все сильней, и спасение — только изнутри стен, только под крышами. Мы не странствуем в былых временах, как вы, но мы знаем, каким всегда был Обычай Людей, и следуем ему.
— Ваш Обычай хорош, — сказал дальнерожденный. — Настолько хорош, что гаали переняли его у вас. В былые зимы вы были сильнее, чем гаали, потому что ваши кланы встречали их вместе, а они шли разрозненно. Но теперь и гаали поняли, что сила — в числе.
— Только если эта весть — не ложь! — крикнул Уквет, который приходился Вольду внуком, хотя был старше его сына Умаксумана.
Агат молча посмотрел на него, и Уквет тотчас отвернулся, избегая прямого взгляда темных глаз.
— Если это ложь, то почему гаали так задержались на своем пути к югу? — спросил Умаксуман. — Почему они медлят? Когда-нибудь прежде они дожидались, пока не будет убрано последнее поле?
— Кто знает? — сказал Вольд. — В прошлом Году они миновали Тевар задолго до того, как взошла Снежная Звезда, это я помню. Но кто помнит Год, бывший до прошлого?
— Может быть, они идут Горным Путем, — вмешался еще один внук, — и вовсе не покажутся в Аскатеваре.
— Вестник сказал, что они захватили Тлокну, — резко возразил Умаксуман. — А Тлокна лежит к северу от Тевара на Береговом Пути. Почему мы не хотим поверить этой вести? Почему мы мешкаем и ничего не делаем?
— Потому что те, кто ведет войну Зимой, не доживают до Весны, — проворчал Вольд.
— Но если они придут…
— Если они придут, мы будем сражаться.
Наступило молчание, Агат больше ни на кого не смотрел, а устремил темный взгляд в пол, точно истинный человек.
— Люди говорят, — начал Уквет насмешливо, предвкушая торжество, — будто дальнерожденные наделены колдовским могуществом. Я об этом ничего не знаю, я родился на летних угодьях и до нынешнего лунокруга не видел дальнерожденных и уж тем более не сидел рядом с ними за едой. Но если они чародеи и обладают таким могуществом, почему им нужна помощь против гаалей?
— Я тебя не слышу! — загремел Вольд. Его щеки побагровели, из глаз покатились слезы.
Уквет закрыл лицо руками. Разъяренный дерзким обхождением с гостем его шатра, а также собственной растерянностью, заставившей его спорить и с теми и с другими, старик тяжело дышал и смотрел прямо на Уквета, все еще прятавшего лицо.
— Я говорю! — наконец объявил Вольд голосом громким и звучным, как в молодости. — Я говорю! Вы слушаете! Вестники побегут по Береговому Пути, пока не встретят Откочевку. А за ними на два перехода позади — но только до рубежа нашего Предела — будут следовать воины, все мужчины, рожденные между серединой Весны и Летним Бесплодием. Если гааль идет ордой, наши воины отгонят его к горам, если же нет, они вернуться в Тевар.
Умаксуман радостно захохотал и крикнул:
— Старейший, ведешь нас ты, и никто другой!
Вольд что-то проворчал, рыгнул и сел.
— Но воинов поведешь ты, — мрачно сказал он Умаксуману.
Агат прервал свое молчание и произнес обычным, спокойным голосом:
— Мои люди могут послать триста пятьдесят воинов. Мы пойдем старым путем по берегу и соединимся с вашими воинами на рубеже Аскатевара.
Он встал и протянул руку. Вольд, сердясь, что его заставили принять решение, и все еще не оправившись после своей вспышки, словно не заметил ее, но Умаксуман стремительно вскочил и прижал ладонь к ладони дальнерожденного. На миг они замерли в отблесках очага, точно ночь и день: Агат — темный, сумрачный, угрюмый и Умаксуман — светлокожий, ясноглазый. Радостный.
Решение было принято, и Вольд знал, что сумеет навязать его всем Старейшинам. Но он также знал, что больше ему уже не придется принимать решений. Послать их на войну он мог, но Умаксуман вернется вождем воинов, а потому — самым влиятельным человеком среди Людей Аскатевара. Приказ Вольда был его отречением от власти. Умаксуман станет молодым вождем. Он будет замыкать круг в Перестуке Камней, он поведет Зимой охотников, он возглавит набеги Весной и великое кочевье в долгие дни Лета. Его Год только начинается.
— Идите все! — проворчал Вольд. — Пусть люди завтра соберутся на Перестук Камней, Умаксуман. И скажи шаману, чтобы он пригнал ханну, но только жирную, с хорошей кровью!
Агату он не сказал ни слова. И они ушли — сильные молодые люди. А он сидел у очага, скорчившись, поджав под себя плохо гнущиеся ноги, и глядел в желтое пламя, словно хотел обрести в нем утраченный блеск солнца, невозвратимое тепло Лета.
Дальнерожденный вышел из шатра Умаксумана и остановился, продолжая разговаривать с молодым вождем. Оба смотрели на север и щурились, потому что седой ветер обжигал глаза холодом. Агат протянул руку вперед, словно говорил о горах, и порыв ветра донес до Ролери, которая стояла, глядя на дорогу, ведущую к городским воротам. От его голоса она вздрогнула, и по ее жилам побежала волна страха и тьмы, пробудив воспоминание о том, как этот голос говорил в ее мыслях, внутри ее, и звал, чтобы она пришла к нему.
И тут же, точно искаженное эхо, в ее памяти прозвучали злые слова, резкие, как пощечин. Когда на лесной тропе он крикнул, чтобы она уходила, когда он прогнал ее от себя.
Она опустила на землю корзины, которые оттягивали ей руки. В этот день они перебирались из алых шатров, в которых прошло ее кочевое детство, под крутые деревянные крыши, в тесноту подземных комнат, переходов и кладовых Зимнего Города, и все ее родные и двоюродные сестры, тетки, племянницы возбужденно перекликались, хлопотливо сновали между шатрами и воротами, нагруженные связками мехов, ларцами, мешками из шкур, корзинами, горшками. Она оставила свои корзины у дороги и пошла к лесу.
— Ролери! Ро-о-лери! — доносились сзади пронзительные голоса, которые вечно звали, наставляли, бранили ее, ни на мгновение не стихая у нее за спиной. Она ни разу не оглянулась и продолжала идти вперед, а очутившись под защитой леса, побежала — и замедлила шаг, только когда все звуки затихли вдали, пропали в полной вздохов и шорохов тишине среди деревьев, стонущих под ветром. О стоянке людей напоминал лишь легкий горьковатый запах древесного дыма, который доносился и сюда.
Теперь тропа во многих местах была перегорожена рухнувшими деревьями, и ей приходилась перебираться через них или проползать под ними, а сухие сучья рвали ее одежду, цеплялись за капюшон. Ходить по лесу при таком ветре было небезопасно — вот и сейчас где-то выше по склону раздался приглушенный расстоянием треск. Еще один ствол не выдержал напора ветра. Но ей было все равно. Сейчас она могла бы вновь спуститься на эти серые пески, чтобы спокойно, совсем спокойно ждать, когда обрушится на нее пенящаяся стена воды в четыре человеческих роста. Она остановилась с той же внезапностью, с какой побежала, и замерла на окутанной сумраком тропе.
Ветер дул, стихал, начинал дуть с новой силой. Мутные, мглистые тучи неслись низко, что почти задевали густое сплетение сухих обнаженных ветвей над головой у девушки. Тут уже наступил вечер. Ее гнев угас, сменился растерянностью, и она стояла в безмолвном оцепенении, ссутулясь от ветра. Что-то белое мелькнуло перед ней, и она вскрикнула, но не шевельнулась. Вновь мелькнула белая молния и вдруг застыла над ней на кривом суку — не то огромная птица, не то зверь с крыльями, совершенно белый и сверху и снизу, с короткими заостренными крючковатыми губами, которые то смыкались, то размыкались, с неподвижными серебряными глазами. Вцепившись в сук четырьмя широкими когтями, неведомая тварь неподвижно глядела на нее вниз, а она неподвижно глядела вверх. Серебряные глаза смотрели не мигая. Внезапно развернулись огромные крылья в рост человека и захлопали, ломая ветки вокруг. Тварь била белыми крыльями и пронзительно кричала, а потом взмыла вверх навстречу ветру и тяжело полетела среди сухих древесных вершин под клубящимися тучами.
— Снеговей, — сказал Агат, остановившись на тропе позади нее. — По поверью, они приносят снежные бури.
Огромное серебряное чудище так напугало ее, что все мысли смешались. На миг она ослепла от слез, всегда сопровождающих сильное душевное волнение у людей этой планеты. Она надеялась встретить дальнерожденного здесь, в лесу, и осыпать его насмешками, уничтожить презрением: ведь она заметила, что под маской небрежного высокомерия он глубоко уязвлен, когда люди в Теваре смеялись над ними ставили его на место так, как он того заслуживал, лжечеловек, низшее существо. Но белый жуткий снеговей нагнал на нее такой страх, что она закричала, глядя на дальнерожденного в упор, как мгновение назад смотрела на крылатое чудовище:
— Я тебя ненавижу! Ты не человек, я тебя ненавижу!
Тут слезы высохли, она отвела взгляд, и оба они довольно долго молчали.
— Ролери! — прозвучал негромкий голос. — Посмотри на меня.
Но она не повернула головы. Он подошел ближе, и она отпрянула с воплем, пронзительным, как крик снеговея:
— Не прикасайся ко мне! — ее лицо исказилось.
— Успокойся, — сказал он. — Возьми меня за руку. Возьми же!
Она снова отпрянула, но он схватил ее за запястье и удержал. Вновь они застыли без движения.
— Пусти! — сказала она наконец обычным голосом, и он сразу разжал пальцы. Она глубоко вздохнула. — Ты говорил. Я слышала, как ты говорил внутри меня. Там, на песках. Ты и опять так можешь?
Не сводя с нее внимательного спокойного взгляда, он кивнул:
— Да. Но ведь я тогда же сказал тебе, что больше не буду. Никогда.
— Я все еще слышу его. Я чувствую твой голос! — она прижала ладони к ушам.
— Я знаю. И прошу у тебя прощения. Когда я позвал тебя, я не сообразил, что ты врасу, что ты из Тевара. Закон это запрещает. Да это и не должно было с тобой получиться.
— Что такое врасу?
— Так мы называем вас.
— А как вы называете себя?
— Люди.
Она посмотрела вокруг, на стонущий сумеречный лес, на колоннады серых стволов, на клубящиеся тучи почти над самой головой. Этот серый движущийся мир пугал своей непривычностью, но она дольше не боялась. Прикосновение его пальцев, подлинное, осязаемое, вдруг смягчило мучительность его присутствия, принесло успокоение, а их разговор окончательно привел ее в себя. Она вдруг поняла, что прошлый день и всю ночь была во власти безумия.
— А все у вас умеют разговаривать вот так?
— Некоторые умеют. Этому надо учиться. И довольно долго. Пойдем вон туда и сядем. Тебе надо отдохнуть.
Он всегда говорил сурово, но теперь в его голосе появился оттенок, что-то совсем другое, словно та настойчивость, с какой он звал ее на песках, преобразилась в бесконечно подавляемую бессознательную мольбу, в ожидании отклика. Они сели на упавший ствол батука чуть в стороне от тропы. Она подумала, что он и ходит, и сидит совсем не так, как мужчины ее Рода, — его осанка, все его движения были лишь чуть-чуть иными и все-таки совершенно чужими. Особенно его зажатые между коленями темные руки с переплетенными пальцами. А он продолжал:
— Вы тоже могли бы научиться мысленной речи, но ваши люди не захотели. Сказали, кажется, что это чародейство. В наших книгах написано, что мы сами давным-давно переняли это умение у людей еще одной планеты, которая называлась Роканнон. Тут нужны не только способности, но и долгие упражнения.
— Значит, ты можешь слышать мои мысли, если захочешь?
— Это запрещено, — сказал он так бесповоротно, что ее опасения исчезли без следа.
— Научи меня этому умению, — вдруг совсем по-детски попросила она.
— На это потребовалась бы вся Зима.
— Ты что же, учился этому всю Осень?
— И часть Лета. — Он чуть-чуть улыбнулся.
— Что такое «врасу»?
— Это слово из нашего древнего языка. Оно означает «высокоразумные существа».
— А где та, другая планета?
— Ну… Их очень много. Там. За луной и солнцем.
— Значит, вы правда упали с неба? А зачем? А как вы добрались из-за солнца сюда, на берег моря?
— Я расскажу, если ты захочешь услышать, Ролери, только это не сказка. Многого мы сами не понимаем, но то, что мы знаем о своей истории, — все правда.
— Я слушаю, — прошептала она ритуальную фразу. Однако, хотя его слова произвели на нее впечатление, полностью она их не приняла.
— Так вот. Там, среди звезд, есть очень много миров, и обитает на них очень много различных людей. Они создали корабли, способные переплыть тьму между мирами, и отправились путешествовать, ведя торговлю и исследуя неведомое. Они объединились в Лигу, как ваши кланы объединяются в Предел. Но у Лиги всех миров был какой-то враг, появившийся откуда-то из неизмеримой дали. Откуда точно, я не знаю. Книги писались для людей, которые знали больше, чем знаем мы.
Он все время употреблял слова, похожие на настоящие. Только в них не было смысла. Ролери тщетно пыталась понять, что такое «корабль», что такое «книга». Но он говорил с такой задумчивостью, с такой тоской, что она слушала как завороженная.
— Лига копила силы, ожидая нападения этого врага. Более могущественные миры помогали более слабым вооружаться и готовиться к встрече с ним. Ну почти так, как мы тут готовимся к приходу гаалей. Я знаю, что для этого обучали чтению мыслей, но в книгах говорится и про оружие — про огонь, способный сжечь целые планеты и взорвать звезды. И в это время мои соплеменники прилетели сюда из своего родного мира. Их было немного. Им предстояло завязать дружбу с людьми этого мира и узнать, не захотят ли они вступить в Лигу и заключить союз против общего врага. Но враг напал как раз в те дни. Корабль, привезший моих соплеменников, вернулся на родину, чтобы присоединиться к военному флоту. Многие улетели на нем, а кроме того, он увез… ну… дальноговоритель, с помощью которого люди в одном мире могли говорить с людьми в другом. Но некоторые остались. То ли они должны были оказать помощь этому миру. Если бы враг добрался сюда, то ли просто не могли вернуться — мы не знаем. В их записях сказано только, что корабль улетел. Копье из белого металла, длиннее целого города, стоящее на огненном пере. Осталось его изображение. Я думаю, они верили, что корабль скоро вернется. Это было десять Лет назад.
— А как же война с врагом?
— Мы не знаем. Мы ничего не знаем о том, что происходило в других мирах с тех пор, как корабль улетел. Некоторые из нас думают, что война была проиграна, а другие считают, что нет, но что победа досталась дорогой ценой и за долгие Годы сражений про горстку оставшихся здесь людей успели забыть. Кто знает? Если мы выживем, то когда-нибудь узнаем. Если никто не прилетит сюда, мы сами построим корабль и отправимся на поиски.
Он говорил тоскливо и насмешливо. У Ролери голова шла кругом от неизмеримости распахнувшегося перед ней времени, пространства и собственного непонимания.
— С этим трудно жить, — сказала она немного погодя.
Агат засмеялся, словно удивившись:
— Нет! В этом мы черпаем гордость. Трудно другое: выжить в мире, которому ты чужой. Пять Лет назад мы были многочисленны и могущественны, а теперь — погляди на нас!
— Говорят дальнерожденные никогда не болеют. Это правда?
— Да. Вашими болезнями мы не заражаемся, а своих сюда не привезли. Но если нас ранить, то потечет кровь. И мы стареем, совсем как люди.
— Но ведь по-другому и быть не может, — сердито сказала она.
Он оставил насмешливый тон:
— Наша беда в том, что у нас почти нет детей. Так много родится мертвыми и так мало — живыми и крепкими!
— Я об этом слышала. И много думала. У вас такие странные обычаи! Ваши дети родятся и в срок, и не в срок — даже в Зимнее Бесплодие. Почему?
— Так уж у нас ведется! — Он снова засмеялся и посмотрел на нее, но она помрачнела.
— Я родилась не в срок, в Летнее бесплодие, — сказала она. — У нас это тоже случается, но очень редко. И вот, понимаешь, когда Зима кончится, я уже буду стара и не смогу родить весеннего ребенка. У меня никогда не будет сына. Какой-нибудь старик возьмет меня пятой женой. Но Зимнее Бесплодие уже началось, а к приходу Весны я буду старой. Значит, я умру бездетной. Женщине лучше совсем не родиться, чем родиться не в срок, как родилась я. И еще одно: правду говорят, что дальнерожденный берет всего одну жену?
Он кивнул, и она догадалась, что они кивают, когда соглашаются, вместо того чтобы пожать плечами.
— Ну так неудивительно, что вас становиться все меньше.
Он усмехнулся, но она не отступила:
— Много жен — много сыновей! Будь ты из Тевара, ты был бы уже отцом пяти или десяти детей. А сколько их у тебя?
— Ни одного. Я не женат.
— И не разу не делил ложе с женщиной?
— Этого я не говорил! — ответил он и добавил: — Но когда мы хотим иметь детей, мы женимся.
— Будь ты одним из нас…
— Но я не один из вас! — отрезал он, и наступило молчание. Потом он сказал мягче: — Дело не в обычаях и нравах. Мы не знаем, в чем причина, но она скрыта в нашем теле. Некоторые доктора считают, что здешнее солнце не такое, как то, под которым рождались и жили наши предки, и оно воздействует на нас, мало-помалу меняет что-то в нашем теле. И эти изменения губительны для продолжения рода.
Они вновь надолго замолчали.
— А каким он был — ваш родной мир?
— У нас есть песни, которые рассказывают о нем, — ответил он, но когда она робко спросила, что такое «песня», он промолчал и продолжал после паузы: — Наш родной мир ближе к солнцу, и Год там продолжается меньше одного лунокруга. Так говорят книги. Ты только представь себе: Зима длится всего девяносто дней!
Они засмеялись.
— Огонь развести не успеешь! — сказала Ролери.
Легкий сумрак сгущался в ночную тьму. Уже трудно было различить тропу перед ними, черный проход между стволами, ведущий налево в ее город. Направо — в его. А здесь. На полпути — только ветер, мрак, безлюдье. Стремительно приближалась ночь. Ночь, и зима, и война — время умирания и гибели.
— Я боюсь Зимы, — сказала она еле слышно.
— Мы все ее боимся, — ответил он. — Какая она? Мы ведь знаем только солнечный свет и тепло.
Она всегда хранила бесстрашное и беззаботное одиночество духа. У нее не было сверстников и подруг, она предпочитала держаться в стороне от остальных, поступала по-своему и ни к кому не питала особой привязанности. Но теперь, когда мир стал серым и не обещал ничего, кроме смерти, теперь, когда она впервые испытала страх, ей встретился он — темная фигура на черной скале над морем — и она услышала его голос, который звучал у нее в крови.
— Почему ты никогда не смотришь на меня? — спросил он.
— Если ты хочешь, я буду смотреть на тебя, — ответила она, но не подняла глаз, хотя и знала, что его странный темный взгляд устремлен на нее. В конце концов она протянула руку, и он сжал ее пальцы.
— У тебя золотые глаза, — сказал он. — Я хотел бы, хотел бы. Но если бы они узнали, что мы были вместе, то даже теперь…
— Твои родичи?
— Твои. Моим до этого нет дела.
— А мои ничего не узнают.
Они говорили тихо, почти шепотом, торопливо, без пауз.
— Ролери, через две ночи я ухожу на север.
— Я знаю.
— Когда я вернусь…
— А когда ты не вернешься! — крикнула девушка, не выдержав ужаса, который нарастал в ней все последние дни Осени, — страха перед холодом, страха смерти.
Он обнял ее и тихо повторял, что он вернется, а она чувствовала, как бьется его сердце, совсем рядом с ее сердцем.
— Я хочу остаться с тобой, — сказала она, а он уже говорил:
— Я хочу остаться с тобой.
Вокруг них смыкался мрак. Они встали и медленно пошли к темному проходу между стволами. Она пошла с ним в сторону его города.
— Куда нам идти? — сказал он с горьким смешком. — Это ведь не любовь в дни лета. Тут ниже по склону есть охотничий шалаш. Тебя хватятся в Теваре.
— Нет, — шепнула она, — меня никто не хватится.
Вестники отправились в путь, и на следующий день воины Аскатевара должны были двинуться на север по широкой, но совсем заросшей тропе, пересекающей Предел, а небольшой отряд из Космопорта собирался выступить тогда же по старой береговой дороге. Умаксуман, как и Агат, считал, что им лучше будет объединить силы не раньше, чем перед самой битвой с врагом. Их союз держался только на влиянии Вольда. Многие воины Умаксумана, хотя они не раз принимали участие в набегах и стычках до наступления Зимнего Перемирия, с большой неохотой шли на эту нарушавшую все обычаи войну, и даже среди его собственного рода набралось немало таких, кого союз с дальнерожденными возмущал. Уквет и его сторонники открыто заявили, что покончив с гаалями, они разделаются с чародеями. Агат пропустил их угрозу мимо ушей, предвидя, что победа смягчит или вовсе рассеет его ненависть, а в случае поражения все это уже не будет иметь значения. Однако Умаксуман не заглядывал так далеко вперед и был обеспокоен.
— Наши разведчики ни на минуту не выпустят вас из виду. В конце-то концов гаали не станут дожидаться нас у рубежа.
— Длинная Долина под Крутым пиком — вот лучшее место для битвы, — сказал Умаксуман, сверкнув улыбкой. — Удачи тебе, альтерран!
— Удачи тебе, Умаксуман!
Они простились, как друзья, под скрепленным глиной сводом каменных ворот Зимнего Города. Когда Агат повернулся, чтобы уйти, за аркой что-то мелькнуло и закружилось в сером свете тусклого дня. Он удивленно посмотрел на небо, потом обернулся к Умаксуману:
— Погляди!
Теварец вышел за ворота и остановился рядом с ним. Вот, значит, какое оно — то, о чем рассказывали старики! Агат протянул руку ладонью вверх. На нее опустилась мерцающая белая пушинка и исчезла. Сжатые поля и истоптанные пастбища вокруг, речка, темный клин леса, холмы на юге и на западе — все как будто чуть дрожало и отодвигалось под низкими тучами. Из которых сыпались редкие хлопья, падая на землю косо, хотя ветер стих.
Позади них среди крутых деревянных крыш раздались возбужденные крики детей.
— А снег меньше, чем я думал, — наконец мечтательно произнес Умаксуман.
— Я думал, он холоднее. Воздух сейчас словно бы даже немного потеплел. — Агат с трудом отвлекся от зловещего и завораживающего кружения снега. — До встречи на севере, — сказал он и, притянув меховой воротник к самой шее, чтобы защитить ее от непривычного щекотного прикосновения снежинок, зашагал по тропе к Космопорту.
Углубившись в лес на полмили, он увидел еле заметную тропинку, которая вела к охотничьему шалашу, и по его жилам словно разлился жидкий огонь. «Иди же, иди!» — приказал он себе, сердясь, что снова теряет власть над собой. Днем у него почти не осталось времени для размышлений, но это он успел обдумать и распутать. Вчерашняя ночь, она была и кончилась вчера. И ничего больше. Не говоря уж о том, что она все-таки врасу, а он — человек и общего будущего у них быть не может, это глупо и по другим причинам. С той минуты, когда он увидел ее лицо на черных ступеньках над пенистыми волнами, он думал о ней и томился желанием снова ее увидеть, точно мальчишка, влюбившийся в первый раз. Но больше всего на свете он ненавидел бессмысленность, тупую бессмысленность необузданной страсти. Такая страсть толкает мужчин на безумства, заставляет преступно рисковать тем, что по-настоящему важно, ради нескольких минут слепой похоти, и они теряют контроль над своими поступками. И он остался с ней вчера ночью, только чтобы не утратить этого контроля, благоразумие требовало избавиться от наваждения. Он снова повторил себе все это, ускорив шаг и гордо откинув голову, а вокруг танцевали редкие снежинки. И по той же причине он еще раз встретился с ней сегодня ночью. При этой мысли его тело и рассудок словно озарились жарким светом, мучительной радостью. Но он продолжал твердить себе, что завтра отправится с отрядом на север, а если вернется, тогда хватит времени объяснить ей, что таких ночей больше не должно быть, что они никогда больше не будут лежать, обнявшись, на его меховом плаще в темноте шалаша в самом сердце леса, где вокруг нет никого — только звездное небо, холод и безмерная тишина. Никогда. Никогда. Ощущение абсолютного счастья, которое она ему подарила, вдруг вновь нахлынуло на него, парализуя мысли. Он перестал убеждать и уговаривать себя, а просто шел вперед размашистым шагом сквозь сгущающиеся лесные сумерки и, сам того не замечая, тихонько напевал старинную любовную песню, которую его предки не забыли в изгнании.
Снег почти не проникал сквозь ветки. «Как рано теперь темнеет!» — подумал он, подходя к развилке, и это была его последняя связная мысль перед тем, как что-то ударило его по щиколотке и он, потеряв равновесие, упал ничком, успев, однако, опереться на руки. Он попытался встать, но тень слева вдруг превратилась в серебристо-белую тень человеческую фигуру, и на него обрушился удар. В ушах у него зазвенело, он высвободился из-под какой-то тяжести и снова попробовал приподняться. Он утратил способность думать и не понимал, что происходит — ему казалось, будто все это уже было раньше, а может, этого никогда и не было, а только ему чудится. Серебристых людей с полосками на ногах и руках было несколько, и они крепко держали его, а один подошел и чем-то ударил его по губам. Сомкнулась тьма, пронизанная яростью и болью. Отчаянно рванувшись всем телом, он высвободился и ударил кого-то из серебристых в челюсть — тот отлетел в темноту, но их оставалось много, и второй раз он высвободиться не сумел. Они били его, а когда он уткнулся лицом в грязь, начали пинать в бока. Он вжимался в спасительную грязь, ища у нее защиты. Потом послышалось чье-то дыхание. Сквозь гул в ушах он расслышал голос Умаксумана. И он тоже, значит. Но ему было все равно, лишь бы они ушли, лишь бы оставили его в покое. Как рано теперь темнеет.
Кругом был мрак, густой и непроглядный. Он пытался ползти. Надо добраться домой, к своим, к тем, кто ему поможет. Было так темно, что он не видел своих рук. Бесшумный невидимый снег падал в абсолютной темноте на него, на грязь, на прелые листья. Надо добраться домой. Ему было очень холодно. Он попытался встать, но не было ни востока, ни запада, и, скованный болью, он уронил голову на локоть. «Придите ко мне!» — попытался он позвать на мысленной речи, но было невыносимо трудно обращаться в непроглядной тьме куда-то вдаль. Гораздо легче лежать так и не шевелиться. Это легко, очень легко.
В Космопорте, в высоком каменном доме, у пылающего в очаге плавника Элла Пасфаль вдруг подняла глаза от книги. Она совершенно ясно почувствовала, что Джекоб Агат передает ей. Но ни образы, ни слова не возникали в ее мозгу. Странно! Впрочем, у мысленной речи столько странных побочных эффектов, непонятных, необъяснимых следствий! В Космопорте многие вообще ей не научились, а те, кто способны передавать, редко пользуются своим умением. На севере, в Атлантике, они с большей свободой общались мысленно. Сама она была беженкой из Атлантики и помнила, как в страшную Зиму ее детства она разговаривала с остальными мысленно чаще чем вслух. А когда ее отец и мать умерли во время голода, она потом целый лунокруг вновь и вновь чувствовала, будто они передают ей. Ощущала их присутствие в глубинах своего сознания, но не было ни образов, ни слов — ничего.
«Джекоб!» — передала она и повторяла долго, упорно, но ответа не пришло.
В то же мгновение Гуру Пилотсон, еще раз проверявший в Арсенале снаряжение, которое утром возьмет с собой отряд, внезапно поддался смутной тревоге, не оставлявшей его весь день, и воскликнул:
— Куда запропастился Агат, черт бы его побрал!
— Да, он что-то запаздывает, — согласился один из хранителей Арсенала. — Опять ушел в Тевар?
— Укреплять дружбу с мучномордыми, — невесело усмехнулся Полотсон и снова нахмурился. — Ну ладно, займемся теперь меховыми куртками.
В то же мгновение в комнате, обшитой кремовыми панелями из атласного дерева, Сейко Эсмит беззвучно разрыдалась, ломая руки, мучительно заставляя себя не передавать ему, не звать его на параязыке и даже не произносить его имени вслух — Джекоб!
В то же самое мгновение мысли Ролери вдруг затемнились, и она скорчилась без движения.
Она скорчилась без движения в охотничьем шалаше. Утром она решила, что в суматохе переселения из шатров в подземный лабиринт Родовых Домов ее отсутствие накануне вечером и позднее возвращение остались незамеченными. Но теперь порядок уже восстановился, жизнь вошла в обычное русло, и, конечно, кто-нибудь да увидит, если она попробует ускользнуть в сумерках. А потому она ушла днем, надеясь, что никто не обратит на это внимания — ведь она часто уходила так прежде, — кружным путем добралась до шалаша, заползла внутрь, плотнее закуталась в свои меха и приготовилась ждать наступления ночи и шороха его шагов на тропинке. Начали падать снежинки, их кружение навевало на нее сон. Она глядела на них и сквозь дремоту пыталась представить себе, что будет завтра. Ведь завтра он уйдет. А ее клан будет знать, что она отсутствовала всю ночь. Но до завтра еще далеко. Тогда и видно будет. А сейчас еще сегодня. Она уснула. И вдруг проснулась, словно ее ударили. Она вся скорчилась, и в ее мыслях была пустая тьма.
Но тут же она вскочила на ноги, схватила кремень и трут, высекла огонь и зажгла плетеный фонарь, который захватила с собой. Его слабый свет неровным пятном ложился на землю. Она спустилась по склону на тропу, постояла в нерешительности и пошла на запад. Потом снова остановилась и шепотом позвала:
— Альтерран!
Деревья вокруг окутывала ночная тишина. Ролери пошла вперед и больше не останавливалась, пока не увидела его. Он лежал на тропе.
Снег повалил гуще, и хлопья неслись поперек смутной полосы света, отбрасываемой фонарем. Теперь они ложились на землю и уже не таяли, белой пылью рассыпались по его разорванному плащу, прилипали к его волосам. Рука, к которой она прикоснулась, была совсем холодной, и она поняла, что он умер. Она села возле него на мокрую окаймленную снегом землю и положила его голову себе на колени.
Он пошевелился и слабо застонал. Ролери сразу очнулась, перестала бессмысленно стряхивать снег с его волос и воротника и сосредоточенно задумалась. Потом осторожно опустила его голову на землю, встала, машинально попробовала стереть с руки липкую кровь и, светя себе фонарем, посмотрела по сторонам. Она нашла то, что искала, и принялась за работу.
В комнату косо падал неяркий солнечный луч. Было так тепло, что он не мог разомкнуть веки и снова и снова соскальзывал в пучину сна, в глубокое неподвижное озеро. Но свет заставлял его подниматься на поверхность, и в конце концов он проснулся и увидел серые стены и солнечный луч, падающий из окна.
Он лежал неподвижно, а бледно-золотой луч погас, снова вспыхнул, перешел с пола на дальнюю стену и начал подниматься по ней, становясь все краснее. Вошла Элла Пасфаль и, увидев, что он не спит, сделала кому-то позади знак не входить. Она закрыла дверь и опустилась рядом с ним на колени. Обстановка в домах альтерранов была скудной: спали они на тюфяках, а вместо стульев обходились плоскими подушками, разбросанными по ковру, застилавшему пол, но и ими пользовались редко. А потому Элла просто опустилась на колени и поглядела на Агата. Красный отблеск лег на ее морщинистое лицо. В этом лице не было ни мягкости, ни жалости. Слишком много ей пришлось перенести в детстве, и сострадание, сочувствие захирели в ее душе, а к старости она и вовсе разучилась жалеть. Теперь, покачивая головой, она негромко спросила:
— Джекоб! Что ты сделал?
Он попытался ответить. Но у него невыносимо заломило виски, а сказать ему, в сущности, было нечего, и он промолчал.
— Что ты сделал?
— Как я добрался домой? — пробормотал он наконец, но разбитые губы не слушались. И Элла жестом остановила его.
— Как ты добрался сюда? Ты это спросил? Тебя притащила она. Эта молоденькая врасу. Соорудила волокушу из сучьев и своей одежды, уложила тебя на нее и тащила через гребень до Лесных Ворот. Ночью. По снегу. Сама она осталась только в шароварах — тунику разорвала, чтобы перевязать тебя. Эти врасу крепче дубленой кожи, из которой шьют себе одежду. Она сказала, что тянуть волокушу по снегу легче, чем по земле. А снег ведь уже сошел. Ведь это было два дня назад. Вообще-то, ты отдыхал довольно долго.
Она налила в чашку воды из кувшина на подносе возле его тюфяка и помогла ему напиться. Ее склонившееся над ним лицо казалось бесконечно старым и хрупким. Она с недоумением сказала на мысленной речи: «Как ты мог, Джекоб? Ты всегда был таким гордым!»
Он ответил тоже без слов. Облеченный в слова, его ответ прозвучал бы: «Я не могу жить без нее.
Он передал свое чувство с такой силой, что старая Элла отшатнулась и, словно обороняясь, произнесла вслух:
— Ты выбрал странное время для увлечения, для любовных идилий! Когда все полагались на тебя!
Он повторил то, что уже сказал ей, потому что это была правда и ничего другого он сказать ей не мог. Она сурово передала: «Но ты на ней не женишься, а потому тебе лучше поскорее научиться жить без нее».
Он ответил: «Нет!»
Она села на пятки и застыла без движения. Когда ее мысли вновь открылись для него, они были исполнены глубокой горечи: «Ну что же, поступай по-своему! Какая разница? Что бы мы сейчас не делали, вместе или по отдельности. Все непременно будет плохо. Мы не способны найти выход, одержать победу. Нам остается только и дальше совершать самоубийство мало-помалу. Одна за другим — пока мы все не погибнем. Пока не погибнет Альтерра, пока все изгнанники не будут мертвы».
— Элла! — перебил он вслух, потрясенный ее отчаянием. — А они выступили?..
— Кто? Наше войско? — она произнесла это слово насмешливо. — Выступили без тебя?
— Но Пилотсон…
— Если бы Пилотсон их повел, то только на Тевар, чтобы отомстить за тебя. Он вчера чуть не помешался от ярости.
— А они?
— Врасу? Ну конечно, они не выступили. Когда стало известно, что дочка Вольда бегает в лес на свидания с дальнерожденным, Вольд и его сторонники оказались в довольно смешном и постыдном положении, как ты можешь себе представить. Разумеется, представить себе это после случившегося много проще, но тем не менее мне кажется…
— Элла! Ради Бога!
— Ну хорошо. На север никто не выступил. Мы сидим тут и ждем, чтобы гаали явились, когда им это будет удобно.
Джекоб Агат неподвижно. Стараясь не провалиться вниз головой в разверзшуюся под ним бездну. Это была пустая бездонная пропасть его собственной гордости, слепого высокомерия. Которое диктовало его все его прошлое поведение. Самообман и ложь. Если он погибнет — пусть. Но те, кого он предал?
Несколько минут спустя Элла передала: «Джекоб, даже при самых благоприятных обстоятельствах из этого вряд ли что-нибудь могло выйти. Человек и нечеловек не способны сотрудничать. Шестьсот лиголет неудач могли бы научить тебя этому. Твое безрассудство послужило для них всего лишь предлогом. Если бы не это, они нашли бы что-нибудь другое, и очень скоро. Они — наши враги, такие же как гаали. Или Зима. Или все остальное на этой планете, на которой мы лишние. У нас нет союзников, кроме нас самих. Мы здесь одно. Не протягивай руки ни одному существу, для которого этот мир родной».
Он прервал контакт с ее мыслями, не в силах больше выносить беспросветность этого отчаяния. Он попытался замкнуться в себе, отгородиться от внешнего мира, но что-то тревожило его, не давало ему покоя, и он вдруг осознал что. С трудом приподнявшись, он нашел в себе силы выговорить:
— Где она? Вы же не отослали ее назад?
Одетая в белое альтерранское платье, Ролери сидела, поджав под себя ноги, чуть дальше от него, чем недавно Элла. Эллы не было, а Ролери сидела там и что-то старательно чинила, что-то вроде сандалии. Она как будто не услышала, что он заговорил. А может быть, ему только приснилось, что он произнес эти слова:
— Старуха тебя встревожила. А зачем? Что ты можешь сделать сейчас? По-моему, никто из них без тебя и двух шагов ступить не сумеет.
На стене позади нее лежали последние багряные отблески солнца. Она сидела и чинила сандалию. Ее лицо было спокойно, глаза, как всегда, опущены.
Оттого, что она была рядом, боль и сознание вины, терзавшие его, вдруг отступили, заняли свое место в истинном соотношении со всем остальным. Возле нее он становился самим собой. Он произнес ее имя вслух.
— Спи! Тебе нехорошо разговаривать, — сказала она, и в ее голосе проскользнула прежняя робкая насмешливость.
— А ты останешься? — спросил он.
— Да.
— Как моя жена! — сказал он твердо.
Боль заставляла его торопиться. Но не только боль. Его родичи, наверное, убьют ее, если она вернется к ним. Ну а его родичи? Что они с ней сделают? Он — ее единственная защита, и надо чтобы эта защита была надежной.
Она наклонила голову, словно соглашаясь. Но он еще плохо знал ее жесты и не был уверен. Почему она сидит сейчас так тихо и спокойно? До сих пор она была такой быстрой и в движениях, и в чувствах. Но ведь он знает ее всего несколько дней.
Она продолжала спокойно работать. Ее тихая безмятежность укрыла его, и он почувствовал, что к нему начинают возвращаться силы.
Над крутыми крышами ярко пылала звезда, чей восход возвестил наступление Зимы, — ярко, но безрадостно, точно такая, какой Вольд запомнил ее с дней своего детства шестьдесят лунокругов назад. Даже огромный серп молодого месяца, висевший в небе напротив нее, казался бледнее Снежной Звезды.
Начался новый лунокруг и новое Время Года, но начались они при дурных предзнаменованиях.
Неужто луна и правда, как рассказывали когда-то дальнерожденные, — это мир вроде Аскатевара и других Пределов, но только там никто не живет, а звезды — тоже миры, где обитают люди и звери и Лето сменяется Зимой?.. Но какими должны быть эти люди, обитающие на Снежной Звезде? Жуткие чудовища, белые как снег, с узкими щелями безгубых ртов и огненными глазами мнились в воображении Вольда. Он тряхнул головой и попробовал вслушаться в то, что говорили другие Старейшины. Вестники, вернувшиеся всего через пять дней, принесли с севера всякие слухи, а потому Старейшины развели огонь в большом дворе Тевара и назначили Перестук Камней. Вольд пришел последним и замкнул круг, потому что никто другой не осмелился занять его место, но это не имело никакого значения: он только почувствовал себя еще более униженным. Ибо он объявил войну, а ее не стали вести, он послал воинов, а они выступили, и союз, который он заключил, был нарушен. Рядом с ним сидел Умаксуман и тоже молчал. Остальные кричали и спорили, но все попусту. А чего еще можно было ждать? На Перестуке Камней не родилось единого ритма — был только грохот и разнобой. Так как же они могли надеяться, что придут к согласию? Глупцы, глупцы, думал Вольд, хмурясь на огонь, тепло которого не достигало его. Другие моложе, их греет молодость, они вопят друг на друга и горячатся. А он старик, и никакие меха не могут согреть его здесь, в ледяном блеске Снежной звезды, на ветру Зимы. Его окоченевшие ноги ныли, в груди кололо, и ему было все равно, из-за чего они кричат и ссорятся.
Внезапно Умаксуман вскочил.
— Слушайте! — загремел он, и мощный звук его голоса («От меня унаследовал!» — подумал Вольд) принудил их притихнуть, однако кое-где еще раздавались насмешливые и злобные возгласы. До сих пор, хотя все достаточно хорошо знали, что произошло, непосредственный повод или предлог для ссоры с Космопортом не обсуждался вне стен Родового Дома Вольда. Просто было объявлено, что Умаксуман не поведет воинов, что похода не будет, что надо опасаться нападения дальнерожденных. Обитатели других домов, даже те, кто не слышал про Ролери и Агата, прекрасно понимали, что подлинная суть происходящего — борьба за власть в самом влиятельном клане. Эта борьба была подоплекой всех речей, произносившихся сейчас на Перестуке Камней, хотя как будто решался совсем другой вопрос: обходиться ли с дальнерожденными как с врагами при встрече вне стен Города или считать, что между ними по-прежнему мир? И вот теперь заговорил Умаксуман:
— Слушайте, Старейшины Тевара! Вы говорите то, вы говорите это, но вам нечего сказать. Гаали идут, и через три дня они придут сюда. Так замолчите, возвращайтесь к себе, острите копья, проверьте ворота и стены, потому что идут враги, идут на нас. Глядите! — Он взмахнул рукой, указывая на север, и многие повернулись туда, словно ожидая, что орды Откочевки сию минуту проломят стену, — такая сила была в словах Умаксумана.
— А почему ты не проверил ворота, через которые ушла твоя кровная родственница, Умаксуман?
Теперь это было сказано вслух, и пути назад нет.
— Она и твоя кровная родственница, Уквет, — с гневом ответил Умаксуман.
Один был сыном Вольда, другой его внуком, и говорили они о его дочери. Впервые в жизни Вольд узнал стыд, ничем не прикрытый, бессильный стыд: его опозорили в присутствии лучших людей племени. Он сидел неподвижно, низко опустив голову.
— Да, и моя! И только благодаря мне наш Род не покрылся позором! Я и мои братья вышибли зубы из грязного рта того, к кому она прибежала тайком, и я поступил бы с ним так, как обычай требует поступать с лжелюдьми, которые не лучше подлой скотины, но ты остановил нас, Умаксуман. Остановил нас своей глупой речью.
— Я остановил вас, чтобы вам не пришлось драться не только с гаалем, но еще и с дальнерожденными, глупец! Она достигла возраста, когда может выбрать себе мужчину, если захочет, и это не…
— Он не мужчина, родич, а я не глупец!
— Ты глупец, Уквет, потому что воспользовался случаем, чтобы поссориться с дальнерожденными, и лишить нас последней надежды повернуть Откочевку на другой путь!
— Я тебя не слышу, лжец, предатель!
С громким кличем они бросились на середину круга, отцепляя от пояса боевые топоры. Вольд поднялся на ноги. Сидящие рядом подняли головы, ожидая, что он, как Старейший и Глава Рода, запретит схватку. Но он этого не сделал. Он молча отвернулся от нарушенного круга и, тяжело шаркая ногами, побрел по проходу между высокими остроконечными крышами под выступающими стрехами в дом своего Рода.
Он с трудом спустился по ступеням из утрамбованной глины в жаркую духоту огромной землянки. Мальчики и женщины принялись наперебой спрашивать его, что решил Перестук Камней и почему он вернулся один.
— Умаксуман и Уквет вступил в бой, — сказал он, чтобы отделаться от них, и сел у огня, почти спустив ноги в очажную яму.
Ничем хорошим это не кончится. Да и вообще ничто уже не может кончиться хорошо. Когда женщины, причитая, внесли в дом труп его внука Уквета и по полу протянулась широкая полоса крови, хлещущей из разрубленного черепа, он только поглядел на них, но ничего не сказал и не попытался встать.
— Умаксуман убил его, убил своего родича, своего брата! — вопили жены Уквета, окружив Вольда, но он не поднял головы. Наконец он обвел их тяжелым взглядом, точно старый зверь, загнанный охотником, и сказал хрипло:
— Замолчите! Да замолчите же!
На следующий день опять пошел снег. Они похоронили Уквета, первенца Зимней Смерти, и белые хлопья легли покрывалом на мертвое лицо, прежде чем его засыпали землей. Вольд подумал об Умаксумане — изгнаннике, бродящем в одиночестве среди холмов: кому из них лучше? И потом еще много раз возвращался к этой мысли.
Язык у него стал очень толстым, и ему не хотелось говорить. Он сидел у огня и не всегда мог понять, день снаружи или ночь. Спал он тревожно, и ему казалось, что он все время просыпается. И один раз, просыпаясь, он услышал шум снаружи, на поверхности.
Из боковых каморок с визгом выбежали женщины, хватая на руки осеннерожденных малышей.
— Гааль! Гааль! — вопили они.
Но другие вели себя тихо, как подобает женщинам могущественного дома. Они прибрали большую комнату, сели и начали ждать.
Ни один мужчина не пришел за Вольдом.
Старик знал, что он уже не вождь. Но разве он уже и не мужчина? И должен сидеть под землей у огня с младенцами и женщинами?
Он стерпел публичный позор, но потери самоуважения он стерпеть не мог. Поднявшись, он побрел на негнущихся ногах к своему старому пестрому ларцу, чтобы достать толстую кожаную куртку и тяжелое копье длиной в человеческий рост, которым он убил в единоборстве снежного дьявола — так давно, так давно! Теперь он отяжелел, тело плохо ему повинуется, с той поры миновали все светлые и теплые Времена Года, но он — тот же, каким был тогда, тот, кто убил этим копьем в снегах былой Зимы. Разве он не тот же, не мужчина? Они не должны были оставлять его здесь, у огня, когда пришел враг.
Глупые женщины кудахтали вокруг него, и он рассердился, потому что они мешали ему собраться с мыслями. Но старая Керли отогнала их, вложила ему в руку копье, которое какая-то девчонка было выхватила у него, и застегнула на шее плащ из серого меха корио. Этот плащ она шила для него весь конец Осени. Все-таки осталась одна, которая знает, что такое мужчина. Она молча смотрела на него, и он ощутил ее печаль и горькую гордость. А потому он заставил себя расправить плечи и пошел, держась совсем прямо. Пусть она — сварливая старуха, а он — глупый старик, но они хранят свою гордость. Он медленно поднялся по ступенькам, вышел на яркий свет холодного полудня и услышал за стенами крики чужих голосов.
Мужчины толпились на квадратной платформе над дымоходом Дома Пустоты. Он вскарабкался по приставной лестнице, и они потеснились, давая ему место. Его била дрожь, в груди хрипело, и сперва он словно ослеп. Но потом он увидел — и на время забыл обо всем, пораженный небывалым зрелищем.
Долина, огибавшая подножие Теварского холма с севера на юг, была, точно река в половодье, от края до края заполнена бурлящим людским потоком. Он медленно катился на юг. Темный, беспорядочный, то сжимаясь, то опять расплескиваясь, останавливаясь, вновь приходя в движение под крики, вопли, оклики, скрип, щелканье кнутов, хриплое ржание ханн, плач младенцев, размерное уханье тех, кто тащил волокуши. Алая полоса свернутого войлочного шатра, ярко раскрашенные браслеты на руках и ногах женщин, пучок алых перьев, гладкий наконечник копья, вонь, оглушительный шум, нескончаемое движение — непрерывное движение, упорное движение на юг, откочевка. Но ни одно былое время не видело такой Откочевки — единым множеством. Насколько хватало глаз, расширяющаяся к северу долина кишела людьми, а поток все сползал и сползал с седловины, не иссякая. И ведь это были только женщины с малышами, скот и волокуши с припасами. Рядом с этой могучей людской рекой Зимний Город Тевара был ничто. Камешек на берегу в половодье.
Сначала у Вольда все похолодело внутри. Но потом он приободрился и сказал:
— Дивное дело!
И оно действительно было дивным — это переселение всех племен севера. Он был рад, что ему довелось увидеть такое. Стоящий рядом с ним Старейшина, Анвильд из рода Сьокмана, пожал плечами и ответил негромко:
— И конец для нас.
— Если они остановятся.
— Эти не остановятся, но сзади идут воины.
Они были так сильны, так неуязвимы в своем множестве, что их воины шли сзади.
— Чтобы накормить столько ртов, им сегодня же понадобятся наши запасы и наши стада, — продолжал Анвильд. — И как только эти пройдут, воины нападут на Город.
— Значит надо отослать женщин и детей в западные холмы. Когда враг так силен, Город — только западня.
— Я слушаю, — сказал Анвильд, утвердительно пожав плечами.
— Теперь же, без промедления, прежде чем гааль нас окружит.
— Это уже было сказано и услышано. Но другие говорят, что нельзя отсылать женщин туда, где их ждут всякие опасности, а самим оставаться под защитой стен.
— Ну так пойдем с ними! — отрезал Вольд. — Неужели Люди Тевара не могут ничего решить?
— У них нет главы, — ответил Анвильд. — Они слушают того, этого и никого. — Продолжать — значило обвинить во всех бедах Вольда и его родичей, а потому он добавил только: — И мы будем ждать здесь, пока нас всех не перебьют.
— Своих женщин я отошлю, — сказал Вольд, рассерженный спокойной безнадежностью Анвильда, отвернулся от грозного зрелища Откочевки, кое-как спустился по приставной лестнице и пошел распорядиться, чтобы его родичи спасались, пока еще не поздно. Он тоже пойдет с ними. Ведь сражаться против бесчисленных врагов бесполезно, а хоть горстка Людей Тевара должна уцелеть, должна выжить.
Однако молодые мужчины его клана не согласились с ним и не захотели подчиниться ему. Они не убегут. Они будут сражаться.
— Но вы умрете, — сказал Вольд. — А ваши женщины и дети еще могут уйти. Они будут свободными если не останутся тут с вами.
Его язык снова стал толстым. А они ждали, чтобы он замолчал, и не скрывали нетерпения.
— Мы отгоним гааля, — сказал молодой внук. — Мы ведь воины!
— Тевар — крепкий город, Старейший, — сказал другой вкрадчиво, льстивым голосом. — Ты объяснил нам, как построить его хорошо, и мы все сделали по твоему совету.
— Он выдержит натиск Зимы, — сказал Вольд. — Но не натиск десяти тысяч воинов. Уж лучше, чтобы женщины моего Рода погибли от холода среди снежных холмов, чем жили наложницами и рабынями гаалей!
Но они не слышали, а только ждали, чтобы он наконец замолчал.
Он вышел наружу, но у него уже не было сил карабкаться по приставным лестницам, и, чтобы никому не мешать в узком проходе, он отыскал укромное место неподалеку от южных ворот, в углу между стеной и подпоркой. Поднявшись по наклонной подпорке, сложенной из ровных кусков сухой глины, можно было увидеть, что делается за стеной, и он некоторое время следил за Откочевкой. Потом, когда ветер забрался под его меховой плащ, он присел на корточки и прижал подбородок к коленям, укрывшись за выступом. Солнце светило прямо туда. Некоторое время он грелся в его лучах и ни о чем не думал. Иногда он поглядывал на солнце — Зимнее солнце, слабое, старое.
Из истоптанной земли под стеной уже поднималась зимняя трава — недолговечные растеньица, которые будут стремительно набираться сил, расцветать и отцветать между буранами до самого наступления Глубокой Зимы, когда снег уже не тает и только лишенные корней сугробники выдерживают лютый холод. Всегда что-нибудь да живет на протяжении великого Года, выжидая своего дня, расцветая и погибая, чтобы снова ждать. Тянулись долгие часы.
Оттуда, где находились северная и западная стены, донеслись громкие крики. Воины бежали по узким проходам маленького города, где под нависающими стрехами мог пройти только один человек. Затем оглушительные вопли раздались позади Вольда, за воротами слева от него. Деревянные подъемные створки, которые можно было открыть только изнутри, с помощью сложной системы воротов, затряслись и затрещали. В них били бревном. Вольд с трудом выпрямился. Все тело его затекло, и он не чувствовал своих ног. Минуту он простоял, опираясь на копье, а потом привалился спиной к глиняным кирпичам и поднял копье, но не положил его на металку, а приготовился ударить с близкого расстояния.
Наверное, у гаалей были лестницы: они уже перебрались через северную стену и дрались внутри города — это он определил по шуму. Между крышами пролетело копье. Кто-то не рассчитал и слишком резко взмахнул металкой. Ворота снова затряслись. В прежние дни у них не было ни лестниц, ни таранов, и они приходили не десятками тысяч, а крались мимо оборванными семьями и кланами, трусливые дикари, убегающие на юг от холода, вместо того чтобы остаться жить и умереть в своем Пределе, как поступают истинные люди. И тут в проходе появился один из них — с широким белым лицом и пучком алых перьев в закрученных рогом вымазанных смолой волосах. Он бежал к воротам, чтобы открыть их изнутри. Вольд шагнул вперед и сказал:
— Стой!
Гааль оглянулся, и старик вонзил копье в бок врага под ребра так глубоко, что железный наконечник почти вышел наружу. Он все еще пытался вытащить копье из дергающегося в судорогах тела, когда позади него в городских воротах появилась первая пробоина. Это было жутко — дерево лопнуло, как гнилая кожа, и в дыру просунулась тупая морда толстого бревна. Вольд оставил копье в брюхе гааля и, спотыкаясь, тяжело побежал по проходу к своему Родовому Дому. Крутые деревянные крыши в том конце города пылали дымным пламенем.
Самым странным среди всего странного и непонятного в этом жилище были изображения на стене большой комнаты внизу. Когда Агат ушел и все комнаты погрузились в мертвую тишину, она так долго смотрела на изображения, что они стали миром, а она — стеной. Мир этот был сплетениями, сложными и прихотливыми, точно смыкающиеся ветви деревьев, точно струи потока, серебристые, серые, черные, пронизанные зеленью, алостью и желтизной, подобно золоту солнца. И вглядываясь в эти причудливые сплетения, модно было различить в них, между ними, слитые с ними и образующие их узоры и фигуры зверей, деревья, траву, мужчин и женщин и разных других существ, — одни похожи на дальнерожденных, другие не похожи. И еще всякие странности: ларцы на круглых ногах, птицы, топоры, серебряные копья, оперенные огнем, лица, которые не были лицами, камни с крыльями и дерево, все в звездах вместо листьев.
— Что это такое? — спросила она у дальнерожденной женщины из Рода Агата, которой он поручил заботиться о ней, и та, как всегда, стараясь быть доброй, ответила:
— Картина, рисунок. Ведь твои соплеменники рисуют красками, не так ли?
— Да, немножко. А о чем рассказывает эта картина?
— О других мирах и о нашей родине. Видишь, вот люди. Ее написал очень давно, еще в первый Год нашего изгнания, один из сыновей Эсмита.
— А это что? — с почтительного расстояния указала Ролери.
— Здание. Дворец Лиги на планете Давенант.
— А это?
— Эробиль.
— Я снова слушаю, — вежливо сказала Ролери (теперь она старательно соблюдала все законы вежливости), но, заметив, что Сейко не поняла фразы, спросила просто: — А что это такое эробиль?
— Ну, приспособление, чтобы ездить, вроде… Но ведь вы даже не знаете колеса, так как же объяснить тебе? Ты видела наши повозки — наши волокуши на колесах? Ну так это была повозка, чтобы на ней ездить, только она летала по воздуху.
— А вы и сейчас можете строить такие повозки? — в изумлении спросила Ролери. Но Сейко неверно истолковала ее вопрос и ответила сухо, почти раздраженно:
— Нет. Как мы могли сохранить здесь подобное умение, если Закон запрещает нам подниматься выше вашего технического уровня? А вы за шестьсот лет даже не научились пользоваться колесами!
Чувствуя себя беспомощной в этом чужом и непонятном мире, изгнанная своим племенем, а теперь разлученная с Агатом, Ролери боялась Сейко Эсмит, и всех, кого она встречала здесь, и всех вещей вокруг. Но покорно снести пренебрежение ревнивой женщины, женщины старше ее, она не смогла.
— Я спрашиваю, чтобы узнать новое, — сказала она. — Но по-моему, ваше племя пробыло здесь меньше, чем шестьсот Лет.
— Шестьсот лиголет равны десяти здешним Годам, — помолчав, Сейко Эсмит продолжала: — Видишь ли, про эробили и про всякие другие вещи, которые придумали люди у нас на родине, мы знаем далеко не все, потому что наши предки, перед тем как отправиться сюда, поклялись блюсти Закон Лиги, запрещавший им пользоваться многими вещами, не похожими на те, которые были у туземцев. Закон этот называется «культурное эмбарго». Со временем мы бы научили вас изготовлять всякие вещи вроде крылатых повозок. Но Корабль улетел. Нас здесь осталось мало. И мы не получали никаких известий от Лиги, а многие ваши племена в те дни относились к нам враждебно. Нам было трудно хранить и Закон, и знания, которыми мы тогда обладали. Возможно, мы многое утратили. Мы не знаем.
— Какой странный Закон! — сказала Ролери.
— Он был создан ради вас, а не нас, — сказала Сейко своим быстрым голосом, произнося слова жестко, как Агат, как все дальнерожденные. — В Заветах Лиги, которые мы изучаем в детстве, написано: «На планетах, где селятся колонисты, запрещено знакомить местные высокоразумные существа с какими бы то ни было религиозными или философскими доктринами, обучать их каким бы то ни было техническим нововведениям или научным положениям, прививать им иные культурные понятия и представления, а также вступать с ними в парасловесное общение, если они сами это умение не развили. Запреты эти не могут быть нарушены до тех пор, пока Совет региона с согласия Пленума не постановит, что данная планета по степени своего развития готова к прямому контакту или ко вступлению в Лигу». Короче говоря, это значит, что мы обязаны жить, как живете вы. И в той мере, в какой мы отступили от вашего образа жизни, мы нарушили наш собственный Закон.
— Нам это вреда не принесло, — сказала Ролери. — А вам — особой пользы.
— Не тебе судить, — сказала Сейко с холодной сухостью, но опять справилась с собой. — Время браться за работу. Ты пойдешь?
Ролери послушно направилась за Сейко к дверям, но, выходя, оглянулась на картину. Она никогда еще не видела ничего столь целостного. Эта мрачная серебристая пугающая сложность действовала на нее почти как присутствие Агата. А когда он был с ней, она боялась его — но только его одного. Никого и ничего другого.
Воины Космопорта ушли. Они должны были изматывать идущих на юг гаалей нападениями из засад и партизанскими налетами в надежде, что Откочевка свернет на более безопасную дорогу. Однако никто серьезно не верил в успех, и женщины заканчивали приготовление к осаде. Сейко и Ролери пришли в Дом Лиги на большой площади, и им вместе с двадцатью другими поручили пригнать стада ханн с дальних лугов к югу от города. Каждая женщина получила сверток с хлебом и творогом из ханньего молока, потому что вернуться они должны были не раньше вечера. Корм оскудел, и ханны теперь бродили на южных пастбищах между пляжем и береговой грядой. Женщины прошли около восьми миль, а потом рассыпались по лугу и повернули обратно, собирая и гоня перед собой все увеличивающееся стадо низкорослых косматых ханн, которые тихо и покорно брели к городу.
Теперь Ролери увидела дальнерожденных женщин по-новому. Прежде их легкие, светлые одежды, по-детски быстрые голоса и быстрые мысли создавали ощущение беспомощности и слабости. Но вот они идут между среди холмов по оледенелой, пожухлой траве, одетые в меховые куртки и штаны, как женщины людей, и гонят медлительное косматое стадо навстречу северному ветру, работая дружно, умело и упорно. А как слушаются их ханны! Словно они не гонят их, а ведут, словно у них есть какая-то особая власть. Они вышли на дорогу, сворачивающую к Лесным Воротам. Когда солнце уже село, — горстка женщин в море неторопливо трусящих животных с крутыми косматыми крупами… Когда впереди показались стены Космопорта, одна из женщин запела. Ролери никогда прежде не слышала этой игры с высотой и ритмом звуков. Ее глаза замигали, горло сжалось, а ноги начали ступать по темной дороге в лад с этим голосом. Другие женщины подхватили песню, и теперь она разносилась далеко вокруг. Они пели об утраченной родине, которую никогда не знали, о том, как ткать одежду и расшивать ее драгоценными камнями, о воинах, павших на войне. А одна песня рассказывала про девушку, которая лишилась рассудка от любви и бросилась в море: «Ах, волны уходят далеко, пока не начнется прилив». Звонкими голосами творя песню из печали, они гнали вперед стадо — двадцать женщин в пронизанной ветром мгле. Было время прилива, и слева от них у дюн колыхалась и плескалась чернота. Впереди на высоких стенах пылали факелы, преображая Град Изгнания в остров света.
Съестные припасы в Космопорте расходовались теперь очень бережно. Люди ели все вместе в одном из больших зданий на Площади или, если хотели, уносили свою долю к себе домой. Женщины, собиравшие стадо, вернулись поздно. Торопливо поев в странном здании, которое носило название Тэатор, Ролери пошла с Сейко Эсмит в дом женщины Эллы Пасфаль. Она предпочла бы вернуться в пустой дом Агата и остаться одной, но она делала все, что ей говорили. Она больше уже не была незамужней и свободной, она была женой альтеррана и пленницей, хотя они ей этого и не показывали. Впервые в жизни она подчинялась.
Очаг не топился, и все же в высокой комнате было тепло. На стене в стеклянных клетках горели светильники без фитилей. В этом доме, который был больше любого Родового Дома в Теваре, старая женщина жила совсем одна. Как они выносят одиночество? И как они хранят свет и тепло Лета в стенах своих домов? Весь Год они остаются в этих домах — всю свою жизнь, и никогда не кочуют, никогда не живут в шатрах среди холмов, на просторах летних угодий Ролери рывком подняла голову, которая почти склонилась на грудь, и искоса посмотрела на Эллу Пасфаль — заметила ли старуха, что она задремала? Конечно, заметила. Эта старуха замечает все, а Ролери ее ненавидит.
Как и все они, эти альтерраны, Старейшины дальнерожденных. Они ненавидят ее, потому что любят Джекоба Агата ревнивой любовью, потому что он взял ее в жены, потому что она — человек, а они — нет.
Один из них что-то говорил про Тевар, что-то очень странное, чему нельзя было поверить. Она опустила глаза, но, наверное, испуг все-таки промелькнул не ее лице, потому что мужчина, которого звали Дэрмат альтерран, перестал слушать и сказал:
— Ролери, ты не знала, что Тевар захвачен?
— Я слушаю, — прошептала она.
— Наши воины весь день тревожили гаалей с запада, — объяснил дальнерожденный. — Когда гаальские воины ворвались в Тевар, мы атаковали носильщиков и стоянки, которые их женщины разбивали на восточной опушке леса. Это отвлекло часть их сил, и некоторые теварцы сумели выбраться из города, но они и наши люди рассеялись по лесу. Некоторые уже добрались сюда, но про остальных мы пока ничего не знаем. Они где-то в холмах, а ночь холодная.
Ролери молчала. Она так устала, что ничего не могла понять. Зимний Город захвачен, разрушен. Как это может быть правдой? Она ушла от своих родичей, а теперь они все мертвы или скитаются без крова среди холмов в Зимнюю ночь. Она осталась совсем одна. Вокруг звучали и звучали жесткие чужие голоса. Ролери почудилось — и она знала, что это ей чудится, — будто ее ладони и запястья вымазаны кровью. У нее кружилась голова, но она больше не хотела спать. Порой она ощущала, что мгновение переступает рубеж, первый рубеж Пустоты. Блестящие холодные глаза чародейки Эллы Пасфаль глядели на нее в упор. У нее не было сил пошевелиться… И куда идти? Все мертвы.
И вдруг что-то изменилось. Словно дальний огонек вспыхнул во мраке. Она сказала вслух. Но так тихо, что ее услышали только те, кто сидел совсем рядом:
— Агат идет сюда.
— Он передает тебе? — резко спросила Элла Пасфаль.
Ролери несколько мгновений смотрела куда-то мимо старухи, которую боялась, и не видела ее.
— Он идет сюда, — повторила она.
— Вероятно он ей не передает, Элла, — сказал тот, которого называли Пилотсоном. — Между ними в какой-то мере существует постоянный контакт.
— Чепуха, Гуру.
— Но почему? Он рассказывал, что на пляже передавал ей с большим напряжением и пробился. По-видимому, у нее врожденный дар. И в результате возник постоянный контакт. Так ведь уже не раз бывало.
— Да, между людьми, — сказала старуха. — Необученный ребенок не способен ни принимать, ни передавать параречь, Гуру. Ну а врожденный дар — редчайшая вещь в мире. И ведь она даже не человек, а врасу.
Ролери тем временем вскочила, выскользнула из круга, пошла к двери и открыла ее. Снаружи был пустой мрак и холод. Она посмотрела в дальний конец улицы и различила фигуру мужчины, который бежал тяжело и устало. Он вступил в волосу желтого света, падающего из двери, и протягивая руку к ее протянутой руке, тяжело дыша произнес ее имя. Его улыбку открыла зияющую пустоту на месте трех передних зубов, грязная повязка выбилась из-под меховой шапки, лицо было серым от усталости и боли. Он ушел в холмы сразу же, как только гаали вступили в Предел Аскатевара три дня и две ночи тому назад.
— Принеси мне воды, — тихо сказал он Ролери, а потом переступил порог, и все остальные столпились вокруг него.
Ролери нашла комнату с очагом для стряпни, а в ней — металлическую тростинку с цветком наверху. В доме Агата тоже был такой цветок: если его повернуть, из тростинки потечет вода. Она нигде не видела ни плетенок, ни чаш, а потому налила воду в глубокую складку своей кожаной туники и так понесла ее своему мужу в большую комнату. Он глубокими глотками выпил воду из ее туники. Остальные смотрели с удивлением, а Элла Пасфаль сказала резко:
— В буфете есть чашки.
Но она уже не была чародейкой, ее злоба ранила не больше, чем стрела на излете. Ролери опустилась на колени рядом с Агатом и слушала его голос.
После первого снега снова потеплело. Днем светило солнце, иногда накрапывал дождь, ветер дул с северо-запада, ночью слегка подмораживало, — словом, погода была такой же, как весь последний лунокруг Осени. Зима мало чем отличилась от того, что ей предшествовало, и не верилось, что действительно бывают снегопады, наваливающие сугробы в несколько десятков футов, как рассказывалось в записях о предыдущих Годах, и что в течение целых лунокругов лед даже не подтаивает. Может быть, так будет позже. А сейчас опасность была одна — гаали…
Словно не замечая воинов Агата, хотя те нанесли несколько чувствительных ударов на флангах их войска, северяне стремительно ворвались в Аскатеварский Предел, разбили лагерь на восточной опушке леса и теперь, на третий день, начали штурмовать Зимний Город. Однако у них, по-видимому, не было намерения сравнять его с землей — они явно старались уберечь от огня житницы и стада, а возможно, и женщин. Но мужчин они убивали без пощады всех подряд. Может быть, они собирались оставить свой гарнизон — ведь по сведениям, полученным с севера, они проделывали это уже не раз. С наступлением Весны гаали без помех вернутся с юга в покоренные богатые земли.
«Совсем не в духе врасу», — размышлял Агат, лежа под прикрытием толстого упавшего ствола, пока воины его маленького отряда займут позиции, чтобы в свою очередь напасть на Тевар. Он уже двое суток провел под открытым небом — сражался и прятался, сражался и прятался… Ребро, которое ему повредили в лесу, сильно ныло, хотя повязку наложили хорошо, болела полученная накануне неглубокая рана на голове — ему еще повезло, что камень, выпущенный из гаальской пращи, только слегка задел висок. Но благодаря иммунитету раны заживали быстро, и Агат не думал о них — другое дело, если бы ему была рассечена артерия. Правда, он на минуту потерял сознание и упал, но потом все обошлось. А сейчас ему хотелось пить, тело затекло от неподвижности, но мысли были удивительно ясными: этот короткий вынужденный отдых пошел ему на пользу. Совсем не в духе врасу строить планы так далеко вперед. В отличие от его собственного биологического вида, они не воспринимали ни времени, ни пространства в их непрерывной протяженности. Время для них было фонарем, освещающим путь на шаг вперед и на шаг назад, а все остальное сливалось в единую непроницаемую тьму. Время — это Сегодня: вот этот, только этот день необъятного Года. У них не существовало лексики для исторических понятий, а только «сегодня» и «былое время». Вперед они не заглядывали, — во всяком случае, не дальше следующего Времени Года. Они не видели времени со стороны, а пребывали внутри него, как фонарь в ночном мраке, как сердце в теле. И так же обстояло дело с пространством. Пространство для них было не поверхностью, по которой проводятся границы, а Пределом, сердцем всех известных земель, где пребывает он сам, его клан, его племя. Вокруг Предела лежали области, обретавшие четкость по мере приближения к ним и сливающиеся в неясный туман по мере удаления — чем дальше, тем все более смутно. Но линий, границ не было. И такое планирование далеко вперед, стремление сохранить завоеванное место через протяженность пространства и времени противоречило всем устоявшимся представлениям. Оно было… чем? Закономерным сдвигом в культуре врасу или инфекцией, занесенной с территории былых северных колоний Человека?
«В таком случае они впервые заимствовали у нас хоть какую-то идею! — с сардонической улыбкой подумал Агат. — Того и гляди, мы начнем подцеплять их простуды. И это убьет нас. Как, вполне возможно, наши представления и идеи убьют их…»
В нем нарастала ожесточенная, но почти неосознанная злоба против теварцев, которые оглушили его, повредили ребро, разорвали их союз; а теперь он вынужден смотреть, как их истребляют в их же собственном жалком глиняном городишке прямо у него на глазах. В схватке с ними он оказался беспомощным, а теперь, когда надо спасать их, он тоже почти беспомощен. И он испытывал к ним настоящую ненависть за то, что из-за них так остро ощущал свою беспомощность.
В эту минуту — как раз тогда, когда Ролери пошла назад к Космопорту вместе с женщинами, гнавшими стадо, — в овражке у него за спиной среди палой листвы раздался шорох. Шорох еще не успел стихнуть, а он уже навел на овражек свой заряженный дротикомет. Закон культурного эмбарго, который стал для изгнанников основой их этики, запрещал применение взрывчатых веществ, но в первые Годы, когда шла война с местными врасу, некоторые племена отравляли наконечники стрел и копий. Поэтому врачи Космопорта сочли себя вправе составить несколько своих ядов, которыми все еще пользовались охотники и воины. Действовали эти яды по-разному — только оглушали или обездвиживали, убивали мгновенно или медленно. Яд в его дротике был смертелен и за пять секунд парализовал нервные центры крупного животного — даже более крупного, чем гаальский воин. Простой и изящный механизм посылал дротик точно в цель за семьдесят шагов.
— Выходи! — крикнул Агат в мертвую тишину овражка, и его все еще опухшие губы раздвинулись в злой усмешке. Сейчас он даже с удовольствием прикончил бы еще одного врасу.
— Альтерран?
Из серых сухих кустов на дне овражка поднялся врасу и встал прямо, опустив руки. Это был Умаксуман.
— А, черт! — сказал Агат, опуская дротикомет, хотя и продолжая держать палец на спуске. Подавленная ярость разрешилась судорожной дрожью.
— Альтерран, — повторил теранец хрипло, — в шатре моего отца мы были друзьями.
— А потом? В лесу?
Туземец молчал. Широкоплечий, плотно сложенный. В светлых волосах запеклась глина, изнуренное лицо было землистым.
— Я слышал там и твой голос. Если уж вы решили отомстить за сестру, так могли бы не нападать всем скопом, а устроить честный поединок.
Агат все еще не снимал палец со спуска, но, когда Умаксуман заговорил, выражение его лица изменилось: он не надеялся услышать ответ.
— Меня с ними не было. Я догнал их и остановил. Пять дней назад я убил Уквета, моего племянника-брата, который их вел. С тех пор я прячусь в холмах.
Агат поставил дротикомет на предохранитель и отвел взгляд.
— Иди сюда, — сказал он после некоторого молчания, и только тут оба сообразили, что стоят во весь рост и громко разговаривают, а кругом кишат гаальские разведчики.
Когда Умаксуман, упав на землю, заполз под защиту ствола, Агат беззвучно засмеялся.
— Друг, враг, что тут, к черту, разобрать! На, бери, — добавил он, протягивая врасу ломоть хлеба, который вынул из сумки. — Ролери — моя жена, вот уже три дня.
Умаксуман молча взял хлеб и начал есть с жадностью изголодавшегося человека.
— Когда вон там слева свистнут, мы все вместе ворвемся в город через пролом в стене у северного угла и попробуем увести еще уцелевших теварцев. Гаали ищут нас у болот, где мы были утром, а здесь нас не ждут. Этот наш первый налет на город будет и последним. Хочешь присоединиться к нам?
Умаксуман пожал плечами в знак согласия.
— Оружие у тебя есть?
Молодой теварец поднял и опустил топор. Бок о бок, припав к земле, они молча смотрели на пылающие крыши, на суматошные вспышки движения в узких проходах маленького города на холме перед ними. Серая пелена затягивала небо, ветер приносил едкий запах дыма.
Слева раздался пронзительный свист. Склоны холмов к западу и к северу от Тевара вдруг ожили — маленькие фигурки, пригнувшись, врассыпную перебегали седловину, поднимались по противоположному склону, скапливались у пролома и исчезали в хаосе горящего города.
У пролома воины Космопорта объединялись в группы от пяти до двадцати человек, которые затем вступали в бой с рыскавшими по проходам гаалями, пуская в ход дротикометы, бола и ножи, или спешно разыскивали теварских женщин и детей и бежали с ними к воротам. Они действовали так быстро и слаженно, что казалось, будто все было заранее отрепетировано. Гаали, занятые истреблением последних защитников города, были застигнуты врасплох.
Агат и Умаксуман кинулись в пролом вместе, и пока они бежали к площади Перестука Камней, к ним один за другим присоединялись космопортские воины. Оттуда по узкому проходу-траншее они уже вдесятером пробрались к другой площади, поменьше, и ворвались в один из больших Родовых Домов. Когда они скатились по глиняным ступенькам в подземный сумрак, навстречу им, вопя и размахивая боевыми топорами, бросились белолицые люди с пучками алых перьев в закрученных рогами волосах, готовые защищать свою добычу. Агат нажал на спуск, и дротик влетел прямо в открытый рот одного гааля. И тут же Умаксуман отрубил руку другого, как дровосек отрубает толстый сук. Затем наступила тишина. Женщины молча жались в темном углу. Надрывно заплакал младенец.
— Идите за нами! — крикнул Агат, и несколько женщин пошли к нему, но, разглядев, кто он, остановились как вкопанные. Возле него в полосе тусклого света, падавшего из открытой двери, возник Умаксуман, сгорбившийся под тяжестью ноши.
— Берите детей, выходите наружу! — загремел он, и, услышав знакомый голос, они послушно двинулись к лестнице.
Агат быстро построил их, поставил своих людей впереди, и подал знак выходить. Они высыпали из Родового дома и побежали к воротам: странная процессия женщин, детей и воинов во главе с Агатом, который размахивал гаальским топором, прикрывал Умаксумана, несущего на своих плечах тяжелую ношу — старого вождя, своего отца Вольда. Ни один гааль не посмел встать у них на пути.
Они выбрались за ворота, проскочили мимо гаалей на склоне, где прежде стояли шатры, и скрылись в лесу, куда устремились и другие космопортские воины вместе со спасенными женщинами и детьми, которые бежали впереди и позади них. Весь налет на Тевар длился не более пяти минут.
В лесу им повсюду грозила опасность: гаальские разведчики и отряды двигались по тропе к Космопорту. Спасенные и спасители, рассыпавшись, поодиночке и по двое углубились в лес южнее тропы. Агат остался с Умаксуманом — молодой воин нес старика и не мо защищаться. Они с трудом продирались сквозь сухой кустарник и бурелом. Но ни один враг не встретился им в серой чащобе древесных скелетов. Где-то далеко позади пронзительно кричала женщина.
Они долго пробирались на юг, а потом на запад, взбираясь и спускаясь по лесистым склонам, и в конце концов по широкой дуге вышли на север к Космопорту. Когда Умаксуман совсем обессилел, Вольд попробовал идти сам, медленно, с трудом передвигая ноги. Наконец они выбрались из леса и далеко впереди увидели факелы Града Изгнания, пылающие во мраке над морем, где бушевал ветер. Поддерживая старика под локти, почти волоча его, они поднялись по склону к Лесным Воротам.
— Врасу идут! — возвестили часовые, разглядев сперва только светлые волосы Умаксумана. Потом увидели Агата, и раздались возгласы: — Альтерра! Альтерра!
Навстречу им бросились люди и проводили в город — друзья, которые сражались с ним бок о бок, подчинялись его приказам и не раз спасали его жизнь все эти три дня засад и стычек в лесах и на холмах.
Они сделали все, что могли. Четыреста человек против орды, движущейся с неумолимым упорством огромной стаи откочевывающих зверей. Не меньше пятнадцати тысяч воинов, а всего от шестидесяти до семидесяти тысяч гаалей с шатрами, грубыми горшками, волокушами, ханнами, постелями из шкур, топорами, наплечными браслетами, досками, к которым привязывают младенцев, кремниями, огнивами — со всем их скудным имуществом и страхом перед Зимой и голодом. Он видел, как гаальские женщины на стоянках сдирали сухой лишайник с упавших стволов и тут же его съедали. Ему не верилось, что маленький Град Изгнания еще цел, еще не сметен этим половодьем свирепости и голода, что над воротами из железа и резного дерева еще пылают факелы и навстречу ему радостно бегут друзья.
Он пытался рассказать им историю этих трех дней. Он говорил:
— Вчера днем мы зашли им в тыл… — слова падали невесомые, нереальные. И нереальной была эта теплая комната, нереальными были лица мужчин и женщин вокруг, которых он знал всю жизнь. — Земля там… Вся Откочевка двигалась по двум-трем узким долинам, и склоны там обнажены, словно после оползня. Одна глина. И больше ничего. Земля истоптана в пыль. Ничего, кроме глины…
— Но как они могут двигаться такой массой? Что они едят? — пробормотал Гуру.
— Зимние запасы городов, которые захватывают. Все растения в наших краях уже погибли, урожай убран, дичь ушла на юг. Им остается только грабить селения на своем пути и питаться мясом угнанных ханн, чтобы не умереть с голода, прежде чем они успеют выбраться за границу Зимних снегов.
— Значит, они придут и сюда, — сказал кто-то негромко.
— Наверное. Завтра или послезавтра.
Это было правдой и все равно тоже казалось нереальным. Он провел рукой по лицу и почувствовал под ладонью засохшую грязь, ссадины, распухшие, незажившие губы. Раньше его поддерживала мысль, что он обязательно должен прийти в город и рассказать обо всем Совету, но теперь на него навалилась невероятная усталость, он не мог говорить и не слышал их вопросов. Рядом с ним молча стояла на коленях Ролери. Он посмотрел на нее, и она, не поднимая золотистых глаз, сказала очень тихо:
— Тебе надо уйти домой, альтерран.
Он не думал о ней все эти бесконечные часы, пока сражался. Метал дротики, бежал, прятался в лесу. Он впервые увидел ее две недели назад, разговаривал с ней по-настоящему не более трех раз, делил с ней ложе один раз, вступил с ней в брак в Зале Законов рано утром три дня назад, а через час ушел с отрядом в холмы. Он почти ничего о ней не знал, и она даже не принадлежала к его биологическому виду. А через день-другой они почти наверное будут убиты. Он беззвучно рассмеялся и ласково положил ладонь на ее руку.
— Да, отведи меня домой, — сказал он.
Легкая, изящная, не похожая на них, она молча встала и ждала в стороне, пока он прощался с остальными.
Он уже сказал ей, что Вольд, Умаксуман и еще двести человек ее племени спасались из поверженного Зимнего Города сами или с помощью его отряда и нашли приют в Космопорте. Она тогда не сказала, что хочет пойти к ним. А теперь, когда они поднимались по крутой улице, которая вела от дома Эллы к его дому, она вдруг спросила:
— Для чего вы вошли в Тевар и спасли людей?
— Для чего? — вопрос удивил его. — Но ведь они не могли спастись сами.
— Это не причина, альтерран.
Она выглядела робкой женой-туземкой, во всем покорной своему господину. Но он начинал понимать, что на самом деле она упряма, своевольна и очень горда. Голос ее был кроток, но говорила она то, что хотела сказать.
— Нет, это причина, Ролери. Нельзя же сидеть сложа руки и смотреть, как эти дикари режут людей. И я хочу сражаться, ответить на войну войной…
— Ну а ваш город? Как вы прокормите тех, кого привели сюда? Если его окружат гаали? Или потом, Зимой?
— Запасов у нас достаточно. Это нас не беспокоит. Нам не хватает воинов.
Он спотыкался от усталости. Но чистый и холодный воздух прояснил его мысли, и в нем затеплился крохотный огонек радости, который он не испытывал уже давно. Всем своим существом он чувствовал, что эту маленькую передышку среди мрака, эту легкость духа он обрел потому, что рядом с ним идет она. Его так давно давило бремя ответственности за все. А она, посторонняя, чужая, с иной кровью, с иным сознанием. Не была причастна его силе. Его совести, его знаниям, его изгнанию. Между ними не было ничего общего, но она встретила его и слилась с ним полностью и всецело. Как будто их не разделяла непреодолимая стена различий. Казалось, именно эта чуждость, пропасть, лежавшая между ними, и толкнула их друг к другу, а соединив, дала им свободу.
Они вошли в незапертую дверь. В высоком узком доме из грубо тесанного камня нигде не горел свет. Этот дом стоял здесь три Года, сто восемьдесят лунокругов. В нем родился его прадед, его дед, его отец и он сам. Он знал его как собственное тело. И входя в этот дом с ней, с женщиной из кочевого племени, которой иначе предстояло бы жить то в одном шатре, то в другом, то на одном склоне холма, то на другом или же в тесной землянке под снегом, он испытал странное удовольствие. Его охватила нежность к ней, которую он не умел выразить, и нечаянно он произнес ее имя, но не вслух, а на параязыке. И сразу же в темноте она обернулась к нему и в темноте посмотрела ему в лицо. Дом и город вокруг них были окутаны безмолвием. И у него в сознании вдруг прозвучало его имя — точно тихий шепот в ночи, точно прикосновение через бездну.
— Ты передала мне! — сказал он вслух, растерянно, изумленно. Она ничего не ответила, но в своем сознании всеми своими нервами, всей своей кровью он вновь услышал ее сознание, которое тянулось к нему: «Агат, Агат…»
Старый вождь был крепок. Апоплексический удар, сотрясение мозга, переутомление, долгие часы на холоде, гибель Города — все это он перенес, сохранив в целости не только волю, но и ясность рассудка.
Что-то он не понимал, что-то лишь изредка вторгалось в его мысли. Он был даже рад, что больше не сидит у огня в душном сумраке Родового Дома, как женщина. Это, во всяком случае, он знал твердо. Ему нравился, всегда нравился возведенный на скалах, полный солнца и ветра город дальнерожденных, который был построен до того, как родился самый старый из ныне живущих людей, и стоит, совсем не изменившись, на своем старом месте. Построен он куда надежнее Тевара. А что случилось с Теваром? Иногда он помнил оглушительные вопли, горящие крыши, изрубленные, изуродованные тела своих сыновей и внуков, а иногда не помнил. Стремление выжить в нем было очень сильно.
До селения дальнерожденных поодиночке, по двое и по трое добирались и другие беженцы — кое-кто даже из захваченных Зимних Городов на севере, — и теперь здесь было уже около трехсот истинных людей. Ощущая свою слабость, свою малочисленность, жить подачками презираемых чужаков было так тягостно и странно, что некоторые теварцы, особенно пожилые мужчины, не могли этого вынести. Они сидели, поджав под себя ноги, прибывая в Пустоте, и зрачки их глаз сжались в крохотные точки, словно они натерлись соком гезина. И женщины тоже — те, кто видел, как их мужей рубили в куски на улицах и у очагов Тевара, те, кто потеряв детей, — тяжело заболевали от горя или уходили в Пустоту. Но для Вольда конец Тевара и всего привычного его мира сливался с концом его жизни. Он знал, что уже очень далеко ушел по пути смерти. И с тихим одобрением смотрел на каждый новый день и на всех молодых мужчин, будь то истинные люди или дальнерожденные, ибо сражаться и дальше должны были теперь они.
Солнце лило свет на каменные улицы, на ярко раскрашенные дома, хотя над северными дюнами, висела мутно-грязная полоса. На большой Площади перед домом, который назывался Тэатор и в котором поселили всех истинных людей, Вольда окликнул какой-то дальнерожденный. Он не сразу узнал Джекоба Агата, а узнав, сказал с хриплым смешком:
— Альтерран! Ты ведь был красивым молодцом! А сейчас у тебя во рту дыра, точно у пернмекских шаманов, которые выламывают себе передние зубы. А где… (он забыл ее имя) где женщина из моего Рода?
— В моем доме, Старейший.
— Ты покрыл себя стыдом, — сказал Вольд.
Он знал, что оскорбляет Агата, но ему было все равно. Конечно, Агат теперь глава над ним, но тот, кто держит в своем доме или шатре наложницу, покрывает себя вечным стыдом. Пусть Агат дальнерожденный, но преступать обычаи не смеет никто.
— Она моя жена. Где же тут стыд?
— Я слышу неверно, мои уши стары, — осторожно сказал Вольд.
— Она моя жена.
Вольд посмотрел прямо на Агата, в первый раз встретившись с ним взглядом. Глаза Вольда были тускло-желтыми, как солнце Зимы, и из-под тяжелых век не проглядывало даже полоски белка. Глаза Агата были темными: темный зрачок, темная радужная оболочка в белой обводке на темном лице; нелегко выдержать взгляд этих странных глаз, неземных глаз.
Вольд отвернул лицо. Вокруг него смыкались большие каменные дома дальнерожденных, чистые, яркие, озаренные солнцем, старые.
— Я взял от вас жену, дальнерожденный, — сказал он наконец, — но я не думал, что кто-то из вас возьмет жену из моего Рода. Дочь Вольда замужем за лжечеловеком и никогда не даст жизнь сыну!
— У тебя нет причины горевать, — сказал молодой дальнерожденный. Он стоял непоколебимо, как скала. — Я равен тебе, Вольд. Во всем, кроме возраста. Когда-то у тебя была дальнерожденная жена. Теперь у тебя дальнерожденный зять. Тогда ты выбирал сам, а теперь прими выбор своей дочери.
— Это нелегко, — сказал старик с угрюмой простотой и продолжал после некоторого молчания: — Мы не равны, Джекоб Агат. Люди моего племени убиты, а я никто. Но я человек, а ты нет. Так разве есть сходство между нами?
— Но между нами хотя бы нет обиды и ненависти, — ответил Агат все также непреклонно.
Вольд поглядел по сторонам и наконец медленно пожал плечами в знак согласия.
— Это хорошо. Значит, мы сможем достойно умереть вместе, — сказал дальнерожденный и засмеялся — вдруг, без видимой причины, как всегда смеются дальнерожденные. — Я думаю, гаали нападут через несколько часов, Старейший.
— Через несколько…
— Очень скоро. Возможно, когда солнце будет высоко. — Они стояли возле пустой спортивной площадки, у их ног валялся деревянный диск. Агат поднял его и ни с того ни с сего по-мальчишески метнул высоко в воздух. Следя за его полетом, он добавил: — На каждого из нас их двадцать. И если они переберутся через стены или разобьют ворота… Всех дальнерожденных детей я отсылаю с их матерями на Риф. Когда подъемные мосты подняты, взять Риф невозможно, а воды и припасов там достаточно, чтобы пятьсот человек прожили лунокруг. Но оставлять женщин одних не следует. Может быть, ты выберешь нескольких своих мужчин и уведешь их туда вместе с теми вашими женщинами, у кого есть дети? Им нужен глаз. Ты одобряешь этот план?
— Да. Но я останусь здесь, — сказал старик.
— Как хочешь, Старейший, — ответил Агат невозмутимо, и его суровое молодое лицо, все в рубцах, осталось непроницаемым. — Но выбери мужчин, которые пойдут вместе с вашими женщинами и детьми. Уходить надо скоро. Наших женщин поведет Кемпер.
— Я пойду с ними, — сказал Вольд тем же тоном, и Агат словно бы немного растерялся. Значит, и его можно поставить в тупик! Но он тут же невозмутимо согласился. Его почтительность, конечно, лишь вежливое притворство — какое почтение может внушать умирающий, которого не признают вождем даже остатки его собственного племени? Но он оставался почтительным, как бы глупо не отвечал Вольд. Да, он поистине скала. Таких людей мало.
— Мой вождь, мой сын, мое подобие, — сказал старик с усмешкой, положив ладонь на плечо Агата. — Пошли меня туда, куда нужно тебе. От меня больше нет пользы, и мне остается только умереть. Ваша черная скала — плохое место для смерти, но я пойду туда, если ты скажешь.
— Во всяком случае пошли с женщинами двух-трех мужчин, — сказал Агат. — Надежных, рассудительных людей, которые сумеют успокоить женщин. А мне надо побывать у Лесных Ворот, Старейший. Может быть, и ты пойдешь туда?
Агат стремительно исчез. Опираясь на космопортское копье из светлого металла, Вольд медленно побрел за ним вверх по ступенькам и крутым улицам. На полпути он остановился, и только тут сообразил, что ему следует вернуться и отослать молодых матерей с их малышами на остров, как просил Агат. Он повернулся и побрел по улице вниз. Глядя, как шаркают по камням его ноги, он понял, что ему следует послушаться Агата и уйти с женщинами на черный остров, здесь он будет только помехой.
Светлые улицы были безлюдны, и только изредка мелькал какой-нибудь дальнерожденный, шагая торопливо и сосредоточенно. Они все знают, что им надо делать, и каждый выполняет свои обязанности, каждый готов. Если бы кланы Аскатевара были готовы, если бы воины выступили на север, чтобы встретить гааля у рубежа, если бы они заглядывали в приближающееся время, как умеет заглядывать Агат… Неудивительно, что люди назвали дальнерожденных чародеями. Но ведь на север они не выступили по вине Агата. Он допустил, чтобы женщина встала между союзниками. Знай он, Вольд, что эта девчонка посмела снова заговорить с Агатом, он приказал бы убить ее за шатрами, а тело бросить в море, и Тевар, возможно, стоял бы и сейчас.
Она вышла из двери высокого дома и, увидев Вольда, застыла на месте.
Хотя она и завязала волосы сзади, как замужняя, он заметил, что одета она по-прежнему в кожаную тунику и штаны с выдавленным трехлепестковым цветком, знаком его Рода.
Они не посмотрели в глаза друг другу.
Она молчала, и в конце концов заговорил Вольд: прошлое — это прошлое, а он назвал Агата сыном.
— Ты пойдешь на черный остров или останешься здесь, женщина из моего Рода?
— Я останусь здесь, Старейший.
— Агат отсылает меня на черный остров, — сказал он неуверенно, тяжело переступил с ноги на ногу, и сильнее оперся на копье. Холодное солнце освещало его забрызганные кровью меха.
— По-моему, Агат боится, что женщины не пойдут, если ты не поведешь их. Ты или Умаксуман. Но Умаксуман во главе наших воинов охраняет северную стену.
Куда девалась ее шаловливость, ее беззаботная, милая дерзость? Она была серьезной и кроткой. И вдруг он ясно вспомнил маленькую девочку, единственного ребенка в летних угодьях, дочь Шакатани, летнерожденную.
— Так, значит, ты жена альтеррана? — сказал он, и эта мысль, заслоняя образ непослушной смеющейся девочки, снова сбила его, и он не услышал ответа.
— Почему мы все не уйдем из города на остров, раз его нельзя взять?
— Не хватит воды, Старейший. Гаали войдут сюда, и мы все умрем на скале.
За крышами Дома Лиги виднелась полоса виадука. Был прилив, и волны поблескивали за черной крепостью на острове.
— Дом, построенный над морской водой, — не жилище для людей, — сказал он угрюмо. — Он слишком близко к стране за морем… Теперь слушай! Я хотел сказать Арилии… Агату. Погоди. Я забыл о чем. Я не слышу своих мыслей… — он напряг память, но она оставалась пустой. — Ну, пусть так. Мысли стариков подобны пыли. Прощай, дочь.
Он пошел, тяжело ступая, волоча ноги, через площадь к Тэатору, а там велел молодым матерям собрать детей и идти с ним. Потом он повел свой последний отряд — кучку перепуганных женщин с малышами и трех мужчин помоложе, которых выбрал сопровождать их, — по высокому воздушному пути, где кружилась голова, к черному страшному жилищу.
Там было холодно и тихо. Под сводами высоких комнат перекатывались отголоски плеска и шипения волн на камнях внизу. Его люди сгрудились вместе в одной огромной комнате. Он пожалел, что с ним нет старой Керли — она бы была надежной помощницей. Но она лежит мертвая в Теваре или в лесу. Наконец две женщины похрабрее заставили остальных взяться за дело. Они нашли зерно, чтобы смолоть его для бхановой каши, и воду, чтобы варить кашу, и дрова, чтобы вскипятить воду. Когда под охраной десяти мужчин пришли женщины дальнерожденных, теварцы могли угостить их горячей едой. В крепости теперь собралось не меньше шестисот человек, и она уже не была пустой: под сводами перекликались голоса и всюду копошились малыши, словно на женской половине Родового Дома в Зимнем Городе. Но за узкими окнами, за прозрачным камнем, который не допускал внутрь ветер, далеко-далеко внизу среди камней вскипали волны, дымясь на ветру.
Ветер менялся, грязная полоса в небе на севере разошлась туманом, и вокруг маленького бледного солнца повис большой белый круг — снежный круг. Вот оно? Вот что он хотел сказать Агату. Выпадет снег. Не щепотка соли, как в прошлый раз, а снег. Метель. Слово, которое он так долго не слышал и не произносил, вызвало у него странное чувство. Значит, чтобы умереть, он должен вернуться в унылые однообразные просторы своего детства, он должен вновь вернуться в белый мир снежных бурь.
Он все еще стоял у окна, но уже не видел волн, шумящих внизу. Он вспомнил Зиму. Много толка будет гаалям от того, что они захватили Тевар и, может быть захватят Космопорт! Сегодня или завтра они будут обжираться мясом ханн и зерном. Но далеко ли они уйдут, когда повалит снег? Истинный снег, метель с ледяным ветром, которая жнет леса и сравнивает долины с холмами? Как они побегут, когда на всех дорогах их настигает этот враг! Слишком долго они задержались на севере! Вольд вдруг хрипло засмеялся и отошел от темнеющего окна. Он пережил свое время, своих сыновей, он больше не вождь, от него нет никакой пользы, и он должен умереть здесь, на скале среди моря. Но у него есть великие союзники, и великие воины служат ему — они сильнее Агата, сильнее всех людей. Метель и Зима вступают в битву на его стороне, и он переживет своих врагов.
Грузно ступая, он подошел к очагу, развязал мешочек с гезином, бросил крошку и трижды глубоко вдохнул. А потом взревел:
— Эй, женщины? Готова каша?
Они послушно подали ему плетенку, и он ел и был доволен.
В первый же день осады Ролери послали к тем, кто носил воинам на стенах и крышах запасы копий — длинные, почти неотделанные стебли хольна, тяжелые, с грубо заостренным концом. Метко брошенное, такое копье убивало, но из неопытных рук град таких копий отгонял гаалей, которые пытались приставить лестницу к стене у Лесных Ворот. Она втаскивала бесконечные связки этих копий по бесконечным ступенькам, на других ступеньках брала их у женщины, стоявшей ниже, и передавала наверх, бежала с ними по улицам, где гулял ветер, и ее ладони и теперь еще горели от тонких, как волоски, колючих заноз. Но сегодня она с рассвета таскала камни для катапульт — похожих на огромные пращи камнеметов, которые были установлены у Лесных Ворот. Стоило гаалям подтащить свои тараны, как на них обрушивались тяжелые камни, и они разбегались. Но чтобы прокормить катапульты, нужно было очень много камней. Мальчишки на ближайших улицах выворачивали тесанные каменные бруски, а она и еще семь женщин укладывали их по десять штук в небольшой круглоногий ларец и тащили воинам — восемь женщин, впряженные в веревочную сбрую. Тяжелый ларец с каменным грузом не хотел сдвигаться с места, но они налегали на веревки все вместе, и вдруг его круглые ноги поворачивались. Грохоча и дергаясь, он полз за ними вверх по склону. Они ни на миг не ослабляли усилий, пока не добирались до ворот и не вываливали камни. Тогда они переводили дух, отбрасывали прилипшие к глазам волосы и тащили пустой подпрыгивающий ларец за новым грузом. Снова и снова, и так все утро. Камни и веревки до крови ободрали жесткие ладони Ролери. Она оторвала два широких лоскута от своей тонкой кожаной юбки и примотала их ремешками от сандалий к рукам. Работать стало легче, и другие женщины сделали то же.
— А жалко, что вы не помните, как делать эробили! — крикнула она Сейко Эсмит, когда они бежали вниз по улице, а за ними громыхала неуклюжая повозка.
Сейко не ответила, — может быть, она и не услышала. Среди дальнерожденных не было слабых духом, и Сейко не щадила себя, но напряжение и усталость сказывались на ней все больше: она двигалась, словно во сне. Один раз, когда они возвращались к воротам, гаали начали кидать через стену горящие копья — повсюду на камнях улицы и на черепичных крышах задымились их тлеющие древки. Сейко забилась в постромках, точно попавший в ловушку зверек, пригибаясь и шарахаясь от летящих над головой огненных палок.
— Они погаснут, этот город не загорится, — мягко сказала Ролери, но Сейко, повернув к ней невидящее лицо, пробормотала:
— Я боюсь огня, я боюсь огня…
Однако, когда молодому арбалетчику на стене попал в лицо камень из гаальской пращи и он, не удержавшись на узком выступе, сорвался и ударился о землю прями перед ними, сбив с ног двух женщин в их упряжке и забрызгав их юбки кровью и мозгом, это Сейко бросилась к нему, это она положила разбитую голову себе на колени и прошептала слова прощания.
— Он твой родич? — спросила Ролери, когда Сейко снова впряглась в повозку и они потащили камни дальше. Дальнерожденная женщина ответила:
— Мы в Городе все родичи. Это был Джокенеди Ли — самый молодой в Совете.
Молодой борец на арене в углу большой площади, сияющий от пота, от торжества, сказавший ей, что в городе она может ходить, где хочет. Первый дальнерожденный, который заговорил с ней.
Джекоба Агата она не видела с позапрошлой ночи, потому что у всех, кто остался в Космопорте, у каждого дальнерожденного и у каждого человека были свои обязанности и свое место, а место Агата — руководителя пятнадцати сотен защитников города, осажденного пятнадцатью тысячами врагов, — было повсюду. Мало-помалу усталость и голод высасывали ее силы, и ей начало чудиться, будто он тоже лежит распростертый на залитых кровью камнях, там, где гаали нападали особенно упорно — у Морских Ворот над обрывом.
Женщины остановились: веселый малыш привез им на круглоногой повозке хлеб и сушеные плоды, а маленькая очень серьезная девочка, тащившая на плечах кожаный мешок с водой, дала им напиться. Ролери ободрилась. Она была уверена, что они все умрут — разве не смотрела она с крыши на холмы, почерневшие от воинов врага? Их столько, что и не сосчитать, а осада едва началась… Но Агата не могут убить, в этом она была уверена еще больше. А раз он будет жить, то будет жить и она. Как смерти осилить его? Ведь он жизнь — ее жизнь. Она сидела на камне и с удовольствием грызла черствый хлеб. Вокруг нее на расстоянии броска копья со всех сторон смыкался ужас, пытки, надругательства, но она сидела и спокойно но жевала хлеб. Пока они дают отпор, вкладывая в него все силы, все свое сердце, страх, по крайней мере, над ними не властен.
Но скоро все стало очень плохо. Они тянули за собой груз к воротам, и внезапно грохот повозки и все звуки вокруг утонули в оглушительном реве по ту сторону ворот — в гуле, точно при землетрясении, таком глубоком и могучем, что его слушали все кости, а не только уши. И створки ворот подпрыгнули на железных петлях, затряслись… Тут она на миг увидела Агата: он бежал во главе отряда лучников и метателей дротиков с того конца города и на бегу выкрикивал распоряжения тем, кто стоял на стенах.
Женщинам было велено укрыться на улицах ближе к Площади. И они рассыпались в разные стороны. «Гу-у-у, гу-у-у, гу-у-у!» — ревел голос бесчисленных множеств у Лесных Ворот. Этот гул был таким грозным, что, казалось, кричат сами холмы и вот-вот они выпрямятся и сбросят город с утесов в море. Ветер был ледяным. Те, с кем она возила камни, ушли, все запуталось, смешалось… И у нее больше не было работы. Начало темнеть. А день ведь еще не состарился, еще не наступило время ночи. И вдруг она поняла, что действительно скоро умрет, поверила в свою смерть. Застыв на месте, она беззвучно закричала — между высокими пустыми домами, на пустой улице.
В боковом проходе мальчики выворачивали камни и тащили их туда, где улица выводила на главную Площадь. Там строили баррикаду перед внутренними воротами. Такие же баррикады росли и на остальных трех улицах. Она начала помогать мальчикам — чтобы согреться, чтобы что-то делать. Они трудились молча — пять-шесть мальчиков, выполнявших почти непосильную для них работу.
— Снег, — сказал один, остановившись рядом с ней.
Она отвела взгляд от камня, который шаг за шагом толкала перед собой, и увидела, что в воздухе кружат белые хлопья, с каждым мгновением становясь все гуще. Остальные мальчики тоже остановились. Ветер больше не дул. Умолк и чудовищный голос у ворот. Снег и темнота пришли вместе и принесли тишину.
— Только поглядите! — ахнул кто-то из мальчиков.
Дальний конец улицы вдруг исчез. Слабое желтоватое сияние было светом в окнах Дома Лиги в сотне шагов от них.
— У нас будет вся Зима, чтобы глядеть на него, — отозвался другой. — Если мы только доживем. Пошли! В Доме уже, наверное, подают ужин.
— Ты идешь? — спросил младший у Ролери.
— Мои люди едят не там, а в… в Тэаторе.
— Нет, мы все едим в Доме Лиги, чтобы меньше было возни. Пошли!
Мальчики держались застенчиво, грубовато, по-товарищески. И она пошла с ними.
Ночь наступила рано, день наступил поздно. Она проснулась в доме Агата и увидела серый свет на серых стенах, полоски мути, сочащиеся сквозь щели ставней, которые закрывали стеклянные окна. Кругом стояла тишина, полная тишина. И в доме, и снаружи не раздавалось ни единого звука. Откуда такая тишина в осажденном городе? Но осада и гаали словно отодвинулись куда-то далеко, оттесненные этим непонятным утренним безмолвием. Тут было тепло и рядом лежал Агат, погруженный в сон. Она боялась пошевельнуться.
Стук внизу, частые удары в дверь, голоса. Очарование развеялось, лучшие мгновения кончились. Они зовут Агата. Она разбудила его — это оказалось совсем не легко. Наконец, все еще ослепленный сном, он встал и открыл ставень, впустив в комнату дневной свет.
Третий день осады, первый день метели. Улицы были укрыты глубоким снегом. А он все падал. Иногда густые хлопья опускались спокойно и плавно, но чаще их кружил, бросал и гнал резкий северный ветер. Все было приглушено и преображено снегом. Холмы, лес, поля и луга — все исчезло. Даже небо. Соседние крыши растворились в белизне. Виден был только снег, лежащий и падающий, а больше не было видно ничего.
На западе вода отступала, откатывалась в бесшумную метель. Виадук изгибался и уходил в ничто. Риф исчез. Ни неба, ни моря… Снег летел на огромные утесы, засыпал пляж.
Агат закрыл ставни, опустил крючок и повернулся к ней. Его лицо все еще не утратило сонного спокойствия, голос был хриплым.
— Они не могли уйти, — пробормотал он.
Потому что с улицы кричали:
— Гаали ушли! Они сняли лагерь, они бегут на юг…
Как знать? Со стен Космопорта были видны только вихри снежных хлопьев. Но не стоят ли чуть дальше за завесой тысячи шатров, разбитых, чтобы переждать метель? А может быть, там ничего нет… Со стен на веревках спустились разведчики. Трое вернулись и сказали, что поднялись по склону до леса и не нашли гаалей, однако дальше идти не решились, потому что в двухстах шагах даже города не было видно. Один не вернулся. Захвачен или заблудился?
Совет собрался в библиотеке Дома Лиги. И туда, как обычно, пришли все, кто хотел, — для того, чтобы слушать и принять участие в обсуждении. В Совете теперь осталось восемь человек вместо десяти. Смерть настигла Джокенеди Ли и Гариса, самого молодого и самого старого. На заседание пришло семеро: Пилотсон нес стражу на стенах. Однако комнату заполнили безмолвные слушатели.
— Они не ушли… Но они не рядом с городом… Кроме… кроме некоторых.
Элла Пасфаль говорила хрипло, на горле у нее билась жила, лицо стало глинисто-серым. Ей лучше всех дальнерожденных удавалось «слушать мысли», как они это называли. Она была способна улавливать человеческие мысли на очень далеком расстоянии, непосильном для других, и могла слушать их незаметно для того, кто думал.
«Это запрещено!» — сказал Агат так давно… неделю назад? И на этот раз он был против того, чтобы таким способом узнать, ушли ли гаали от Космопорта или нет.
— Мы ни разу не нарушили этот закон, — сказал он. — Ни разу за все время Изгнания! — и еще он сказал: — Мы узнаем, где гаали, как только кончится метель. А пока удвоим стражу на стенах.
Но остальные с ним не согласились и поставили на своем. Увидев, что он уступил, смирился с их решением, Ролери растерялась и расстроилась. Он сказал, что он не Глава Города и не Глава Совета, что десятерых альтерранов выбирают на время и они управляют все вместе, как равные. Но Ролери не могла этого понять. Либо он главный среди них, либо нет. А если нет, то их всех ждет гибель.
Старуха задергалась в судорогах, глядя перед собой невидящими глазами, и попыталась объяснить словами смутные, необъяснимые проблески чужого сознания, мыслящего на неизвестном языке, выразить крепкое неясное ощущение чего-то, чего касались чужие руки.
— …Я держу… я держу… к-канат… в-веревку, — произнесла она, запинаясь.
Ролери вздрогнула от страха и отвращения. Агат отвернулся от Эллы, замкнувшись в себе.
Наконец Элла замерла и долго сидела, опустив голову.
Сейко Эсмит налила церемониальную чашку ча для семи членов Совета и для Ролери. Каждый, едва коснувшись напитка губами, передавал его соседу, а тот своему соседу, пока она не опустела. Взяв чашку у Агата, Ролери несколько мгновений изумленно рассматривала ее, прежде чем сделать глоток. Нежно-синяя, тонкая, как цветочный лепесток, она пропускала свет, точно драгоценный камень.
— Гаали ушли, — сказала вслух Элла Пасфаль, поднимая измученное лицо. Они движется сейчас по какой-то долине между грядами холмов. Это воспринялось очень четко.
— Гилнская долина, — пробормотал кто-то. — В милях десяти за Болотами.
— Они бегут от Зимы. Стены города в безопасности.
— Но Закон нарушен, — сказал Агат, и его охрипший голос заглушил оживленный радостные возгласы. — Стены всегда можно восстановить. Ну, увидим…
Ролери спустилась с ним по лестнице в обширный Зал Собраний, заставленный длинными столами и скамейками, потому что общая столовая помещалась теперь здесь, под золотыми часами и хрустальными шариками планет, обращающихся вокруг своих солнц.
— Пойдем домой, — сказал он, и, надев длинные меховые куртки с капюшонами, которые всем выдавали со склада в подвале Общинного Дома, они вышли на Площадь, навстречу слепящему ветру.
Но не прошли они и десяти шагов, как из метели выскочила нелепая белая фигура, вся в красных разводах, и закричала:
— Морские ворота! Они ворвались в Морские Ворота!
Агат взглянул на Ролери и скрылся за снежной завесой. И почти сразу с башни вверху донеслись глухие удары металла о металл, только чуть приглушенные снегом. Эти могучие звуки они называли «колоколом», и еще перед осадой все выучили его сигналы. Четыре удара, пять ударов и тишина, потом опять пять ударов, и снова, и снова: все воины к Морским Воротам, к Морским Воротам.
Ролери едва успела оттащить вестника с дороги под аркадами Дома Лиги, как из дверей начали выбегать мужчины, без курток, натягивая куртки набегу, с оружием и без оружия. Они ныряли в крутящийся снег и исчезали из виду, не успев пересечь Площадь.
Больше из дверей никто не появлялся. Со стороны Морских Ворот сквозь вой ветра доносился шум, но в этом снежном мире он казался очень далеким. Она стояла под аркой, поддерживая вестника. Из глубокой раны у него на шее текла и текла кровь. Он упал бы, если она бы его отпустила. Его лицо было ей знакомо — альтерран, которого зовут Пилотсон, и она повела его к двери, называя по имени, чтобы он пришел в себя. А он пошатывался от слабости и бормотал, словно еще не сообщил своей вести:
— Они ворвались в Морские Ворота, они в стенах города…
Высокие узкие створки Морских Ворот гулко распахнулись, лязгнули засовы. Битва в снежных вихрях кончилась. Но защитники города оглянулись, и сквозь сыплющиеся хлопья увидели на улице, за сугробами в красных пятнах, убегающие тени.
Подняв своих раненых и убитых, они поспешно вернулись на Площадь. В такой буран было бессмысленно высматривать осадные лестницы. На стене уже в десяти шагах все сливалось в непроницаемую тьму. Гаальский воин, а может быть и не один, проскользнул в город под самым носом у часовых и открыл Морские Ворота. Нападение удалось отбить, но в любую минуту в любом месте гаали могли начать новый штурм, бросившись на стены всем скопом.
— Я думаю, — сказал Умаксуман, шагая рядом с Агатом к баррикаде между Тэатором и Колледжем, — я думаю, что гаали почти все ушли сегодня на юг.
Агат кивнул.
— Да, конечно. Если они задержаться, то перемрут от голода. Остался только отряд чтобы занять город, прикончить нас и жить на наших запасах до Весны. Сколько их, как ты полагаешь?
— Там, у ворот было не больше тысячи, — с сомнением в голосе произнес теварец. — Но могло остаться больше. И если они перебрались через стены… Смотри! — Умаксуман указал на неясную фигуру, которая быстро метнулась в сторону, когда снежная завеса дальше по улице на мгновение раздвинулась. — Ты туда! — буркнул он и бросился налево.
Агат обошел квартал справа и встретился с Умаксуманом у следующего угла.
— Неудача, — сказал он.
— Удача! — коротко ответил теварец и взмахнул гаальским топором с костяной инкрустацией, которого минуту назад у него не было.
В снежном хаосе у них над головой плыл низкий мелодичный звон колокола на башне Дома Лиги — бом, бом-бом, бом, бом-бом, бом… Уходите на Площадь, на Площадь… Все, кто дрался у Морских Ворот, кто нес дозор на стенах и у Лесных Ворот, кто спал у себя дома или пытался следить за врагом с крыш, пришли или еще шли в сердце города, на Площадь, огороженную четырьмя высокими зданиями. Одного за другим их пропускали за баррикады. Умаксуман и Агат тоже наконец направились туда. Было бы безумием медлить на опустевших улицах, где прятались неясные тени.
— Идем же, альтерран! — настойчиво сказал теварец, и Агат неохотно внял голосу здравого смысла. Так мучительно было оставлять свой город врагу!
Ветер тем временем стих. И порой в странном безмолвии, полном сложного сплетения звуков, люди на Площади улавливали звон бьющегося стекла, удары топора по двери где-то на улицах, уводивших за завесу метели. Многие дома были оставлены незапертыми, и грабители могли проникнуть в них без всякого труда, но их не ждало там ничего, кроме защиты от снега и ветра. Все съестные припасы до последней крошки были сданы в общий фонд в Доме Лиги еще неделю назад. В прошлую ночь вода и природный газ были отключены во всех домах, кроме четырех зданий на Площади, Фонтаны Космопорта больше не били, и на кольца сосулек легли высокие снежные шапки. Склады и зернохранилища помещались глубоко под землей, в подвалах и погребах, много лет назад сооруженных под Общинным Домом и Домом Лиги. Остальные дома в городе стояли пустыми, холодные, темные, покинутые, ничего не суля врагам.
— Нашего стада им хватит на целый лунокруг. И корм не понадобится: они зарежут всех ханн, а мясо провялят… — Дэрмат, член Совета, прямо на дороге в Дом Лиги обрушил на Агата панические упреки.
— Пусть прежде их поймают! — буркнул Агат.
— О чем ты?
— О том, что несколько минут назад, перед тем как уйти от Морских Ворот, мы открыли хлева и выпустили ханн. Со мной был Паул Пастух, и он проецировал панический страх. Они бросились врассыпную как ошпаренные, и буран замел их следы.
— Ты выпустил ханн? Все стадо? А как же мы проживем Зиму? Если гаали уйдут?
— Неужто сигнал паники, который Паул спроецировал на ханн, подействовал и на тебя, Дэрмат? — вспыхнул Агат. — По-твоему, мы не сумеем собрать собственный скот? Ну а наши запасы зерна? Охота? Сугробники, наконец? Да что с тобой, черт побери?
— Джекоб! — тихо сказала Сейко Эсмит, становясь между нами.
Он осознал, что кричит на Дэрмата, и с усилием взял себя в руки. Но у кого хватит сил, вернувшись после кровавого боя, уговаривать пожилого мужчину, вдруг закатившего истерику? У него отчаянно болела голова. Рана над виском, которую он получил во время одного из налетов на стоянки гаалей, все еще ныла, хотя ей давно было пора затянуться. Из схватки у Морских Ворот он вышел невредимым, но на нем запеклась кровь других людей.
В высокие окна библиотеки, ставни которых были открыты, мягко били снежные хлопья. Наступил полдень, но казалось, что уже смеркается. Внизу была Площадь, бдительные часовые на баррикадах, а дальше — покинутые дома, оставленные воинами стены, город снега и теней.
Этот день, день отступления во внутренний Город и четвертый день осады, они провели за баррикадами, однако ночью, когда метель на время поутихла, по крышам Колледжа наружу выбрались разведчики. К рассвету метель снова разыгралась — а может быть, почти сразу за первым налетел второй буран, — и под прикрытием снегопада и стужи не только мужчины, но и мальчики Космопорта начали партизанскую войну на улицах родного города. Они уходили по двое и по трое, крались по улицам, крышам, комнатам — тени среди теней. Они пускали в ход ножи, отравленные дротики, бола. Они врывались в собственные дома и убивали укрывшихся там гаалей — или гаали убивали их.
Агат, который не знал страха высоты, особенно ловко играл в эту игру на крышах. Занесенная снегом черепица стала коварно скользкой, но оттуда легче всего было поражать гаалей дротиками, и он не мог противостоять соблазну, тем более что другие такие же забавы — прятки и салочки на улицах, жмурки в домах — обещали столько же шансов уцелеть или погибнуть.
Шестой день осады, четвертый день бурана: в этот день хлопья сменились снежной крупой — мелкой, редкой, летевшей по ветру горизонтально. Термометры в подвале Общинного Дома, где помещался архив, а теперь был устроен госпиталь, показывал, что температура снаружи равна минус четырем градусам, а анемометр регистрировал порывы ветра со скоростью до шестидесяти миль в час. На улицах творилось что-то ужасное: ветер швырял ледяную крупу в лицо, точно горсти песка, бросал ее в разбитые окна, ставни которых пошли на костры, волнами гнали по расщепленным полам. Если не считать четырех зданий вокруг Площади, в городе не было ни тепла, ни пищи. Гаали пережидали буран, забившись в пустые комнаты, и прямо на полу жгли ковры, разломанные двери, ставни, шкафы. Есть им было нечего — все запасы забрала Откочевка. Они ждали, чтобы погода переменилась, — тогда можно будет охотиться, а покончив с защитниками города, благоденствовать на его зимних запасах. Но пока буран не стихал, осаждающие голодали.
Они заняли виадук, хотя пользы им от него не было никакой. Дозорные на башне Лиги наблюдали их единственную нерешительную попытку захватить Риф: град копий и поднятый подъемный мост сразу же положили ей конец. На песок под обрывом они спускаться не решились: по-видимому, зрелище мчащейся к берегу приливной волны внушило им ужас, а о том, когда ее следует ожидать, они не имели никакого представления, так как пришли сюда из внутренних областей материка. Значит, за Риф можно было не опасаться, и тем, кто особенно хорошо владел параречью, удавалось вступать со своими близкими на острове в достаточно тесный контакт для того, чтобы узнать, что все там идет хорошо и любящие отцы могут не волноваться: все дети здоровы. Да, Рифу ничего не грозило. Но в город враги ворвались и заняли его. Более ста его защитников были убиты, а остальные заперты в четырех домах, как в ловушке. Город снега, теней и крови.
Джекоб Агат, скорчившись, сидел в комнате с серыми стенами. Она была пуста, только на полу валялись присыпанные снегом обрывки войлочного ковра и битое стекло. Дом был погружен в мертвую тишину. Вон там, под окном, раньше лежал тюфяк… Ролери разбудила его на рассвете в тот единственный раз, когда они вместе ночевали в его доме, где он сейчас прячется, точно чужой. С горькой нежностью он прошептал ее имя. Когда-то… так давно, так давно, дней двенадцать назад — он сказал, что не может жить без нее, а сейчас у него ни днем ни ночью не выпадало минуты, чтобы даже вспомнить о ней. «Ну, так я буду думать о ней сейчас, дай мне хотя бы думать о ней!» — яростно бросил он глухой тишине, но подумал только, что они родились не в ту пору, в неположенный срок. Нельзя начинать любить, когда приходит время смерти.
Ветер заунывно свистел в разбитых окнах. Агата пробирала дрожь. Весь день ему было то жарко, то холодно. Термометр продолжал опускаться, и у тех, кто отправлялся на вылазки по крышам, кожа теряла чувствительность, покрывалась болячками — старики называли это «обморожением». Двигаясь, он чувствовал себя лучше. А думать не надо — что толку. По привычке он направился к двери, на тут же спохватился и на цыпочках подошел к окну, через которое влез в комнату. На первом этаже соседнего дома обосновались гаали. Сверху Агату была видна спина одного из них, мускулистая согнутая шея, очень белая под грязью. И волосы у них были светлые, точно вымазанные какой-то темной смолой. Странно, что в сущности, он не знает, как выглядят его враги. Мечешь издалека дротик, наносишь удар и убегаешь или, как в схватке у Морских Ворот, дерешься врукопашную, еле успевая наносить и отражать удары — тут уж некогда разглядывать. А какие у них глаза? Тоже коричневые или золотистые, как у теварцев? Нет, как будто серые… Но толь сейчас не время выяснять это. Он вспрыгнул на подоконник, подтянулся на карниз и ушел из своего дома по крыше.
На обычном пути к Площади его ждала засада — гаали тоже начали выбираться на крыши. Он быстро ускользнул от всех преследователей, кроме одного. Но этот, сжимая в руке духовую трубку, следом за ним перемахнул через широкий провал между домами, который остановил остальных. Агату пришлось спрыгнуть в боковой проход. Он упал, вскочил и кинулся по улице Эсмит к баррикаде. Дозорный высматривал таких беглецов и сразу бросил веревочную лестницу. Агат взлетел по ней наверх, но уже на баррикаде ему в правую руку впился дротик. Он спрыгнул за баррикаду, выдрал дротик, высосал ранку и сплюнул. Гаали не отравляли своих дротиков и стрел, но они подбирали и снова использовали дротики космопортовцев, в том числе и отравленные. Наглядная демонстрация одной из причин установления Закона о культурном эмбарго. Агат пережил очень скверные две минуты, ожидая, что вот-вот начнутся судороги, потом решил, что ему повезло, и тут же глубокая ранка над запястьем заболела очень сильно. Сможет ли он теперь стрелять как следует?
В Зале Собраний под золотыми часами раздавали обед. Он ничего не ел с рассвета и изнывал от голода, пока не сел за стол с тарелкой горячей бханы и солонины. Тут он почувствовал, что не может проглотить ни куска. Разговаривать ему тоже не хотелось, но это было все-таки лучше, чем есть, и он отвечал на вопросы тех, кто собрался вокруг него, и сам расспрашивал их. Затем на башне над их головой раздался набат — еще один штурм.
Как обычно, гаали бросались то на одну баррикаду, то на другую, и, как обычно, без особого толка. Вести настоящий штурм в такую погоду было невозможно. И эти короткие налеты в сумерках они устраивали только в надежде, что хотя бы одному-двум воинам удастся проникнуть за баррикаду, воспользовавшись тем, что внимание ее защитников отвлечено, перебежать через площадь и открыть выходящие на улицу массивные чугунные двери Общинного Дома. С наступлением темноты нападавшие отступили, и вскоре лучники, стрелявшие из окон верхнего этажа Колледжа и Общинного Дома крикнули, что на улицах вокруг никого нет. Как обычно, двое-трое защитников баррикады были ранены или убиты — пущенная снизу стрела достала арбалетчика в верхнем окне; мальчик, который взобрался на самый верх баррикады, чтобы точнее попадать в цель, был тяжело ранен в живот копьем с железным наконечником, остальные отделались царапинами и синяками. Каждый день число раненых и убитых увеличивалось, и все меньше оставалось тех, кто охранял баррикады и сражался. Слишком их было мало даже для малых потерь…
Когда Агат вернулся с баррикады, у него опять начался жар и озноб. Почти все, кого набат оторвал от обеда, вернулись за свои столы, но Агату запах еды вдруг стал противен. И, заметив, что ранка на запястье снова начала кровоточить, он воспользовался этим предлогом, чтобы уйти и спуститься в подвал Общинного Дома — пусть костоправ забинтует ее как следует.
В этом огромном зале с низким потолком всегда поддерживалась одна и та же температура, и круглые сутки он освещался мягким, ровным светом. Отличное помещение, чтобы хранить старинные инструменты, карты и папки с документами, и отличное помещение для раненых. Они лежали на тюфяках, разостланных поверх войлочного ковра, крохотные островки сна и боли среди глубокой тишины длинного зала. И он увидел, что надежда его не обманула и между ними навстречу ему идет его жена. Он смотрел на нее — живую, реальную — и не испытывал той горькой нежности, которую вызывали в нем мысли о ней, а просто радовался.
— Здравствуй, Ролери, — буркнул он и, сразу отвернувшись от нее к Сейко и костоправу Воттоку, спросил, как себя чувствует Гуру Пилотсон. Он не знал, что делать с переполнявшим его восторгом, и не мог ни заглушить его, ни справиться с ним.
— Его рана пухнет, — шепотом сказал Вотток, и Агат удивленно посмотрел на него, не сразу сообразив, что он говорит о Пилотсоне.
— Пухнет? — повторил он с недоумением и, подойдя к тюфяку Пилотсона, опустился рядом с ним на колени.
Глаза Пилотсона были устремлены прямо на него.
— Ну как дела, Гуру?
— Ты совершил опасную ошибку, — сказал раненый.
Они знали друг друга с рождения и были друзьями всю жизнь. Агат сразу понял, о чем думает Пилотсон, — о его женитьбе. Но он не нашелся что ответить.
— Это ничего не изменило… — начал он наконец и тут же умолк. Нет, он не станет оправдываться.
— Мало, слишком мало, — сказал Пилотсон.
И тут только Агат понял, что сознание его друга помрачено.
— Все хорошо, Гуру! — сказал он с такой властной твердостью, что Пилотсон глубоко вздохнул и закрыл глаза, словно эти слова его успокоили. Агат встал и вернулся к Воттоку. — Перевяжи мне, пожалуйста, руку, чтобы остановить кровь. А что с Пилотсоном?
Ролери принесла полоску ткани и пластырь. Вотток быстро и ловко забинтовал руку Агата и ответил на его вопрос:
— Я не знаю, альтерран. По-видимому, гаали пользуются ядами, которых наши противоядия не нейтрализуют. Я перепробовал их все. И не один Пилотсон альтерран стал их жертвой. Вот погляди на этого мальчика. С ним то же самое.
Мальчик, которому не минуло и пятнадцати лунокругов, стонал и метался, точно в кошмаре. В одной из уличных вылазок его ранили в бедро. Кровь давно остановили, однако под кожей от раны тянулись багровые полосы, а сама она выглядела странно и была очень горячей на ощупь.
— Ты перепробовал все противоядия? — повторил Агат, отводя глаза от искаженного мальчишеского лица.
— Все до единого. А помнишь, альтерран, как в начале Осени ты загнал на дерево клойса и он тебя исцарапал? Эти царапины были похожи на его рану. Может быть, гаали изготовляют яд из крови или желез клойсов. И его рана заживет, как твои царапины. Да, вот шрам… — Вотток повернулся к Сейко и Ролери и объяснил: — Когда он был не старше этого мальчика, он залез на дерево за клойсом, а тот зацепил его когтями. Ранки были пустяковыми, но они распухли, рука стала горячей, и он очень плохо себя чувствовал. Однако через несколько дней все зажило.
— Это рана не заживет, — тихо сказала Ролери Агату.
— Почему ты так думаешь?
— Раньше я… иногда ходила со знахаркой нашего клана. И кое-чему научилась… Полоски у него на ноге… такие полоски называются тропами смерти.
— Значит ты знаешь этот яд, Ролери?
— Это не яд. Так может случится с каждой глубокой раной. И даже с самой маленькой, если кровь не течет, а в нее попала грязь. Огонь, зажженный оружием!
— Суеверные выдумки! — гневно перебил старый врач.
— Оружие не зажигает в нас огня, Ролери, — объяснил Агат, бережным движением отводя ее от рассерженного старика. — Мы не…
— Но ведь он горит и в мальчике, и в Пилотсоне! И погляди сюда…
Она повернула его к тюфяку, на котором сидел раненый теварец, добродушный пожилой человек. Он охотно позволил Агату осмотреть под волосами место, где было его ухо, которое отрубил гаальский топор. Рана подживала, но она распухла, была горячей и из нее что-то сочилось.
Агат машинально прижал ладонь к виску, к собственной ноющей ране, которую не удосужился даже перевязать.
К ним подошел Вотток. Свирепо поглядев на ни в чем не повинного теварца, он сказал:
— Местные врасу называют «огнем от оружия» инфекции, возникающие, когда в кровь попадают микроорганизмы. Ты изучал это в школе, Джекоб. Поскольку люди иммунны к местным бактериям и вирусам, нам опасны только повреждения жизненно важных органов, большая потеря крови или химические яды, но от них у нас есть противоядия…
— Но ведь мальчик умирает, Старейшина, — перебила Ролери с мягким упорством. — Рану зашили, не промыв…
Старый врач задохнулся от бешенства:
— Иди к своим родичам и не учи меня, как надо лечить людей…
— Довольно! — сказал Агат.
Наступило молчание.
— Ролери! — сказал Агат. — Если ты сейчас здесь не очень нужна, то, может, мы могли бы пойти… — он чуть было не сказал «пойти домой», — поесть чего-нибудь, — закончил он растерянно.
Она еще не обедала, и, сидя рядом с ней в Зале Собраний, он тоже съел несколько ложек. Потом они надели куртки и через неосвещенную площадь, где завывал ветер, пошли к зданию Колледжа. Там они ночевали в классной комнате вместе с двумя другими парами. Большие спальни в Общинном Доме были удобнее, но почти все супружеские пары, если только жена не ушла на Риф, устроились в Колледже, предпочитая хотя бы такое подобие уединения. Одна женщина, укрывшись курткой, уже крепко спала за задвинутыми партами. К разбитым окнам для защиты от дротиков, стрел и ветра были придвинуты поставленные на ребро столы. Агат и его жена постелили куртки на голый пол. Но Ролери не позволила ему сразу уснуть: она зачерпнула с подоконника чистый снег и промыла им раны у него на голове и руке. Ему было больно, и он, обессиленный усталостью, раздраженно потребовал, чтобы она перестала, но она ответила:
— Ты — альтерран, ты не болеешь, но от этого не будет вреда. Никакого вреда не будет.
В холодном мраке пыльной комнаты Агат в бредовом сне иногда начинал говорить вслух, а потом, когда она заснула, он позвал ее из глубины собственного сна, через черную бездну, повторяя ее имя и словно уходя все дальше и дальше. Его голос ворвался в ее дремоту. И она проснулась. Было еще темно.
Утро наступило рано: по краям заслонявших окна столов загорелся серебряный ореол, на потолок легли светлые полосы. Женщина, которая спала, когда они накануне пришли сюда, продолжала спать мертвым сном безмерного утомления, но муж и жена, устроившиеся на одном из столов, чтобы избежать сквозняка, уже проснулись. Агат приподнялся, сел, поглядел по сторонам и хрипло, растерянно сказал:
— Метель кончилась…
Чуть-чуть отодвинув стол, загораживающий ближайшее окно, они выглянули наружу и вновь увидели мир: истоптанный снег на Площади, сугробы, венчающие баррикады, фасады трех величественных зданий справа, слева и напротив, слепо глядящих закрытыми ставнями, заснеженные крыши позади них и кусочек моря. Бело-голубой мир. Купающийся в прозрачном свете, голубые тени в сверкающей белизне повсюду, куда уже достигли лучи раннего солнца.
Этот мир был прекрасен, но они были беззащитны в нем, словно ночью рухнули укрывавшие их стены.
Агат подумал то же, что думала она, так как он сказал:
— Идемте в Дом Лиги, пока еще они не сообразили, что могут спокойно расположиться на крышах и тренироваться на нас в стрельбе по мишеням.
— Можно пользоваться туннелями, соединяющими все здания, — сказал мужчина, спрыгивая со своего стола.
Агат кивнул:
— Мы и будем ими пользоваться, но на баррикады по туннелю не доберешься…
Ролери медлила, пока остальные не ушли, а тогда настояла, чтобы Агат еще раз позволил ей еще раз осмотреть рану над виском. Рана выглядела получше… или, во всяком случае, не хуже. На его лице еще не зажили следы ударов ее родичей, а ее руки были все в ссадинах от камней и веревок, в болячках, воспалившихся от холода. Она прижала свои истерзанные руки к его истерзанной голове и засмеялась.
— Мы точно два старых воина, — сказала она. — Джекоб Агат. Когда мы уйдем в страну под морем, твои передние зубы вырастут снова?
Он непонимающе посмотрел на нее и попробовал улыбнуться, но у него ничего не получилось.
— Может быть, когда умирает дальнерожденный, он возвращается на звезды… в другие миры, — сказала она и перестала улыбаться.
— Нет, — ответил он и встал. — Нет, мы остаемся здесь. Ну так идем, жена моя.
Хотя и солнце, и небо, и снег сияли ослепительным блеском, воздух снаружи стал таким холодным, что было больно дышать. Они торопливо шли к аркаде Дома Лиги. Как вдруг позади них раздался шум. Агат схватился за дротикомет, и они обернулись, готовые броситься в сторону. Странная вопящая фигура словно взлетела над баррикадой и рухнула вперед головой в снег почти рядом с ними. Гааль! С двумя копьями в груди. Дозорные на баррикадах махали руками и кричали. Арбалетчики торопливо натягивали тетиву своего оружия и, задрав головы, смотрели на восточную стену здания над собой — из-за ставней окна на верхнем этаже выглядывал какой-то человек и что-то кричал им. Мертвый гааль лежал ничком на истоптанном окровавленном снегу в голубой тени баррикады.
Один из дозорных подбежал к Агату:
— Альтерран! Они, наверное, сейчас все кинутся на приступ…
Но его перебил человек, выскочивший из дверей Колледжа:
— Нет! Я видел этого! Этот гнался за ним. Оттого он и вопил так…
— Кого ты видел? Он что, бросился на приступ в одиночку?
— Он убегал от этого, спасал свою жизнь. А вы там с баррикады разве не видели? Неудивительно, что он так вопил! Весь белый, бежит, как человек, альтерран… шея вот такая! Выскочил из-за угла следом за ним. А потом повернул обратно.
— Снежный дьявол, — сказал Агат и посмотрел на Ролери, ища подтверждения. Она кивнула — ведь она не раз слышала рассказ Вольда.
— Белый, и высокий. И голова мотается из стороны в сторону… — она повторила жутковатую пантомиму Вольда, и человек, который видел зверя из окна, воскликнул:
— Да-да!
Агат взобрался на баррикаду взглянуть, не покажется ли снежный дьявол еще раз. Ролери осталась внизу. Она смотрела на мертвеца. В каком же он был ужасе, что, ища спасения, кинулся на вражеские копья! Она впервые видела гааля так близко — пленных не брали, а она почти все время проводила в подземной комнате, ухаживая за ранеными. Гааль был коротконогий и очень худой. Кожа еще белее, чем у нее, и натерта жиром так, что лоснится. В намазанные смолой волосы вплетены алые перья. Не одежда, а одни лохмотья, кусок войлока вместо куртки. Мертвец лежал, раскинув руки и ноги, как застигла его внезапная смерть, уткнувшись лицом в снег, словно все еще стараясь спрятаться от белого зверя, который гнался за ним… Ролери неподвижно стояла возле него в холодной светлой тени баррикады.
— Вон он! — закричал над ней Агат со ступенчатой внутренней стороны баррикады, сложенной из тесанных брусков уличной мостовой и камней с береговых утесов.
Он спустился к ней, его глаза блестели. Торопливо шагая рядом с ней к Дому Лиги, он говорил:
— На одну секунду он все-таки показался. Перебежал улицу Отейка. На бегу он мотнул головой в нашу сторону. Они охотятся стаями?
Ролери не знала. Она знала только излюбленный рассказ Вольда о том, как он один на один убил снежного дьявола среди мифических снегов прошлой Зимы. Они вошли в переполненную столовую. И Агат, сообщив о случившемся, задал тот же вопрос. Умаксуман сказал твердо, что снежные дьяволы часто бегают стаями, но дальнерожденные, конечно, не могли положиться на слова врасу и пошли справиться со своими «книгами». Книга, которую они принесли в столовую, сказала, что после первого бурана Девятой Зимы были замечены снежные дьяволы, бежавшие стаей из двенадцати-пятнадцати особей.
— А как говорят книги? У них же нет голоса. Это вроде мысленной речи, вот как ты говоришь со мной?
Агат посмотрел на нее. Они сидели за одним из длинных столов в Зале Собраний и, обжигаясь, пили жидкий травяной суп, который так любят дальнерожденные. Ча — называют они его.
— Нет… А впрочем, да, отчасти. Слушай, Ролери. Я сейчас уйду на баррикаду, а ты возвращайся в госпиталь. Не обращай внимания на воркотню Воттока. Он стар и переутомлен. Но он очень много знает. Если тебе понадобится сходить в другое здание, иди не через Площадь, а по туннелю. Вдобавок к гаальским лучникам еще эти твари… — Он как будто засмеялся. — Что дальше? Хотел бы я знать!
— Джекоб Агат, можно я спрошу…
За то короткое время, которое она его знала, ей так и не удалось распутать, сколько кусков в его имени и какие она должна употреблять.
— Я слушаю, — сказал он очень серьезно.
— А почему ты не говоришь на мысленной речи с гаалями? Вели им, чтобы… чтобы они ушли. Как ты велел мне на песках, чтобы я убежала к Рифу. Как ваш пастух велел ханнам…
— Люди ведь не ханны, — ответил он, и ей вдруг пришло в голову, что из них только он один и ее соплеменников, и своих соплеменников, и гаалей равно называет людьми.
— Старуха… Элла Пасфаль… она же слушала гаалей, когда их большое войско двинулось на юг.
— Да. Люди, обладающие этим даром и умеющие им пользоваться, способны даже на расстоянии слышать чужие мысли так, что тот, кто их думает, ничего не замечает. Ну, как в толпе ощущаешь общий страх или общую радость. Конечно, это много проще, чем слышать мысли, но все-таки есть и общее отсутствие слов. А мысленная речь и восприятие мысленной речи это совсем другое. Нетренированный человек, если ему передать, сразу замкнет свое сознание, так и не поняв, что он слышит. Особенно если передается не то, чего он сам хочет или во что верит. Обычно те, кто не учился параобщению, обладают полнейшей защитой от него. Собственно говоря, обучение параобщению сводится главным образом к отработке способов разрушать собственную защиту.
— А животные? Ведь они слышат?
— В какой-то степени. Но опять-таки слова здесь отсутствуют. У некоторых людей есть способности проецировать на животных. Очень полезное свойство для охотников и пастухов, ничего не скажешь. Разве ты не слышала, что дальнерожденные — очень удачливые охотники?
— Да. Потому их и называют чародеями. Но, значит, я — как ханна? Я слышала тебя.
— Да. И ты передала мне… Один раз в моем доме… Так иногда бывает между двумя людьми — исчезают все барьеры, вся защита. — Он допил свой ча и задумчиво уставился на узор солнца и сверкающих планет на длинной стене напротив. — В таких случаях необходимо, чтобы они любили друг друга. Необходимо… Я не могу проецировать гаалям мой страх. Мою ненависть. Они не услышат. Но если бы я начал проецировать их на тебя, то мог бы тебя убить. А ты меня, Ролери…
Тут пришли и сказали, что его ждут на Площади, и он должен был уйти от нее. Она спустилась в госпиталь, чтобы ухаживать за лежащими там теварцами, как ей было поручено, и чтобы помочь раненому дальнерожденному мальчику умереть. Это была тяжелая смерть. И длилась она весь день. Вотток позволил ей сидеть с мальчиком. Убедившись, что все его знания бесполезны, старый врач то угрюмо и горько смирялся с неизбежным, то впадал в ярость.
— Мы, люди, не умираем вашей мерзкой смертью! — крикнул он один раз в бессильной злобе. — Просто у него какой-то врожденный порок крови!
Ей было все равно, что бы он не говорил. Все равно было и мальчику, который умер в мучениях, сжимая ее руку.
В большой тихий зал приносили новых раненых — по одному, по двое. Только поэтому она знала, что наверху, на снегу, под яркими лучами солнца идет ожесточенный бой. Принесли Умаксумана. Ему в голову попал камень из гаальской пращи, и он лежал без движения. Могучий. Красивый. Она смотрела на него с тоскливой гордостью — бесстрашный воин, ее брат. Ей казалось, что его смерть близка, но через некоторое время он сел на тюфяк, встряхнул головой и встал.
— Где это я? — спросил он громким голосом, и, отвечая ему, она чуть не засмеялась. Детей Вольда убить нелегко!
Он рассказал ей, что гаали без передышки осаждают четыре баррикады разом, совсем как у Лесных Ворот, когда они всей толпой ринулись к стенам и лезли на них по плечам друг друга.
— Воины они глупые, — сказал он, потирая большую шишку над ухом. — Если бы им хватило ума неделю сидеть на крышах вокруг этой Площади и пускать в нас стрелы, у нас не осталось бы людей, чтобы защищать баррикады. Но они только и умеют, что наваливаться всей ордой и вопить…
Он опять потер шишку, сказал: «Куда дели мое копье?» — и ушел сражаться.
Убитых сюда не приносили, их складывали под навесом на Площади, чтобы потом предать сожжению. Может быть, Агата убили, а она об этом не знает… Каждый раз, когда по ступенькам спускались носильщики с новым раненым, в ней вспыхивала надежда: если это раненный Агат, то он жив! Но каждый раз она видела на носилках другого человека. А когда он будет убит, коснется его мысль ее мысли в последнем зове? И может быть, этот зов ее убьет?
На исходе нескончаемого дня принесли старую Эллу Пасфаль. Она и еще несколько дальнерожденных ее возраста потребовали, чтобы им поручили опасную обязанность подносить оружие защитникам баррикад. А для этого надо было перебегать Площадь, обстреливаемую врагом. Гаальская стрела насквозь пронзила ее шею от плеча до плеча. Вотток ничем не мог ей помочь. Маленькая черная, очень старая женщина лежала, умирая, среди молодых мужчин. Пойманная ее взглядом, Ролери подошла к ней, так и держа тазик с кровавой рвотой. Суровые, темные, непроницаемые, как камень, старые глаза пристально смотрели на нее, и Ролери ответила таким же пристальным взглядом, хотя среди ее сородичей это было не в обычае.
Забинтованное горло хрипело, губы дергались.
«Разрушить собственную защиту…»
— Я слушаю, — дрожащим голосом произнесла Ролери вслух ритуальную фразу своего племени.
«Они уйдут, — сказал в ее мыслях слабый, усталый голос Эллы Пасфаль. — Попытаются догнать тех, кто ушел на юг раньше. Они боятся нас, боятся снежных дьяволов, домов, улиц. Они полны страха и уйдут после этого последнего усилия. Скажи Джекобу. Я слышу их. Скажи Джекобу… они уйдут… завтра…»
— Я скажу ему, — пробормотала Ролери и заплакала.
Умирающая женщина, которая не могла ни двигаться, ни говорить, смотрела на нее. Ее глаза были как два темных камня.
Ролери вернулась к своим раненым, потому что за ними надо было ухаживать, а других помощников у Воттока не было. Да и зачем идти разыскивать Агата там, на кровавом снегу, среди шума и суматохи, чтобы перед тем, как его убьют, сказать ему, что безумная старуха, умирая, говорила, что они уцелеют?
Она занималась своим делом, а слезы все катились и катились по ее щекам. Ее остановил один дальнерожденный, который был ранен очень тяжело, но получил облегчение после того, как Вотток дал ему свое чудесное снадобье — маленький шарик, ослабляющий или вовсе прогоняющий боль. Он спросил:
— Почему ты плачешь?
Он спросил это с дремотным любопытством, как спрашивают друг друга малыши.
— Не знаю, — ответила она. — Попробуй уснуть.
Однако она, хотя и смутно, знала причину своих слез: все эти дни она жила, смирившись с неизбежным, и внезапная надежда жгла ее сердце мучительной болью, а так как она была всего лишь женщиной, боль заставляла ее плакать.
Тут, внизу, время стояло на месте, но день все-таки, наверное близился к концу, потому что Сейко Эсмит принесла на подносе горячую еду для нее с Воттоком и для тех раненых, кто был в силах есть. Она осталась ждать, чтобы унести пустые плошки, и Ролери сказала ей:
— Старая Элла Пасфаль умерла.
Сейко только кивнула. Лицо у нее было какое-то сжавшееся и странное. Пронзительным голосом она произнесла:
— Они теперь мечут зажженные копья и бросают с крыш горящие поленья и тряпье. Взять баррикады они не могут и потому решили сжечь здания вместе со складами, а тогда мы все вместе умрем голодной смертью на снегу. Если в Доме начнется пожар, вы здесь окажетесь в ловушке и сгорите заживо.
Ролери ела и молчала. Горячая бхана была сдобрена мясным соком и мелко нарубленными душистыми травами. Дальнерожденные в осажденном городе стряпали вкуснее, чем ее родичи в пору Осеннего Изобилия. Она выскребла свою плошку, доела кашу, оставленную одним раненым, подобрала остатки еще с двух плошек, а затем отнесла поднос Сейко, жалея, что не нашлось еще.
Потом очень долго к ним никто не спускался. Раненые спали и стонали во сне. Было очень тепло: жар газового пламени уютно струился через решетки, словно от очажной ямы в шатре. Сквозь тяжелое дыхание спящих до Ролери иногда доносилось прерывистое «тик-тик-тик» круглолицых штук на стенах. И они, и стеклянные ларцы по сторонам комнаты, и высокие ряды «книг» играли золотыми и коричневыми отблесками в мягком, ровном свете газовых факелов.
— Ты дала ему анальгетик? — шепнул Вотток, и она утвердительно пожала плечами, встала и отошла от раненого, возле которого сидела.
«Старый костоправ за эти дни словно стал на половину Года старше, — подумала Ролери, когда он сел рядом с ней у стола, чтобы нарезать еще бинтов. А знахарь он великий!» И видя его усталость и уныние, она сказала, чтобы сделать ему приятное:
— Старейшина, если рану заставляет гнить не огонь от оружия, то что?
— Ну… особые существа. Зверюшки, настолько маленькие, что их не видно. Показать их тебе я мог бы только в специальное стекло, вроде того, которое стоит вон в том шкафу. Они живут почти повсюду. И на оружии, и в воздухе, и воде. Если они попадают в кровь, тело вступает с ними в бой, от этого раны распухают и происходит все остальное. Так говорят книги. Но как врачу мне с этим сталкиваться не приходилось.
— А почему эти зверюшки не кусают дальнерожденных?
— Потому что не любят чужих! — Вотток невесело усмехнулся своей шутке. — Мы ведь здесь чужие, ты знаешь. Мы даже не способны усваивать здешнюю пищу, и нам для этого приходится время от времени принимать особые ферментирующие вещества. Наша химическая структура самую чуточку отклоняется от здешней нормы, и это сказывается на цитоплазме… Впрочем, ты не знаешь, что это такое. Ну, короче говоря, мы сделаны не совсем из такого материала, как вы, врасу.
— И потому у вас темная кожа, а у нас светлая?
— Нет, это значения не имеет. Чисто поверхностные различия — цвет кожи, волос, радужной оболочки глаз и прочее. А настоящее отличие спрятано глубоко, и оно крайне мало — одна единственная молекула во всей цепочке, — сказал Вотток со вкусом, увлекаясь собственными объяснениями. — Тем не менее вас, врасу, можно отнести к Обыкновенному Гуманоидному Типу. Так записали первые колонисты, а уж они-то это знали. Однако такое различие означает, что браки между нами и здешними жителями будут бесплодными, что мы не способны усваивать местную органическую пищу без помощи дополнительных ферментов, а также не реагируем на ваши микроорганизмы и вирусы… Хотя, честно говоря, роль ферментирующих веществ преувеличивают. Стремление во всем следовать примеру Первого Поколения порой переходит в чистейшей воды суеверия. Я видел людей, возвращающихся из длительных охотничьих экспедиций, не говоря уж о беженцах из Атлантики прошлой Весной. Ферментные таблетки и ампулы кончились у них еще за два-три лунокруга до того, как они перебрались к нам, а пищу, между прочим, их организмы усваивали без малейших затруднений. В конце-то концов жизнь имеет тенденцию адаптироваться…
Вотток вдруг умолк и уставился на нее странным взглядом. Она почувствовала себя виноватой, потому что ничего не поняла из его объяснений — всех главных слов в ее языке не было.
— Жизнь… что? — робко спросила она.
— Адаптируется. Приспосабливается. Меняется! При достаточном воздействии и достаточном числе поколений благоприятные изменения, как правило, закрепляются… Быть может, солнечное излучение мало-помалу вызывает приближение к местной биохимической норме… В таком случае все эти преждевременные роды и мертворожденные младенцы представляют собой издержки адаптации или же результат биологической несовместимости матери и меняющегося эмбриона… — Вотток перестал размахивать ножницами и склонился над бинтами, но тут же опять поднял на нее невидящий, сосредоточенный взгляд и пробормотал: — Странно, странно, странно! Это означает, знаешь ли, что перекрестные браки перестанут быть стерильными.
— Я снова слушаю, — прошептала Ролери.
— …что от браков людей и врасу будут рождаться дети!
Эти слова она поняла, но ей осталось непонятно, сказал ли он, что так будет, или что он этого хочет, или что этого боится.
— Старейшина, я глупа и не слышу тебя, — сказала она.
— Ты прекрасно его поняла! — раздался рядом слабый голос. Пилотсон альтерран лежал с открытыми глазами. — Так ты думаешь, что, что мы в конце концов стали каплей в ведре, Вотток? — Пилотсон приподнялся на локте. Темные глаза на исхудалом воспаленном лице лихорадочно блестели.
— Раз у тебя и у некоторых других раны загноились, это надо как-то объяснить.
— Ну, так будь проклята адаптация! Будь прокляты твои перекрестные браки и те, кто родятся от них! — крикнул раненый, глядя на Ролери. — До тех пор, пока мы не смешивали своей крови с чужой, мы представляли Человечество. Мы были изгнанниками, альтерранами, людьми! Верными знаниям и законам Человека! А теперь, если браки с врасу будут давать потомство, не пройдет и Года, как наша капля человеческой крови исчезнет без следа. Разжижется, растворится, превратится в ничто. Никто не будет пользоваться этими инструментами и читать эти книги. Внуки Джекоба Агата будут до скончания века сидеть, стуча камень о камень, и вопить… Будьте вы прокляты, глупые дикари! Почему вы не можете оставить нас в покое, в покое!
Он трясся от озноба и ярости. Старый Вотток, который тем временем наливал что-то в один из своих меленьких пустых внутри дротиков, нагнулся и ловко всадил дротик в руку бедного Пилотсона, чуть пониже плеча.
— Ляг, Гуру, — сказал он, и раненый послушался. На его лице была растерянность.
— Мне все равно, если я умру от ваших паршивых вирусов, — сказал он сипнущим голосом. — Но своих проклятых ублюдков держите отсюда подальше, подальше от… от Города…
— Это на время его успокоит, — сказал Вотток со вздохом и замолчал.
А Ролери снова взялась за бинты. Такую работу она выполняла ловко и быстро. Старый доктор следил за ней, и лицо его было хмурым и задумчивым.
Когда она выпрямилась, чтобы дать отдохнуть спине, то увидела, что старик тоже заснул — темная кучка костей и кожи в углу позади стола. Она продолжала работать, размышляя, верно ли она поняла его и правду ли он говорил — что она может родить Агату сына.
Она совсем забыла, что Агат, возможно, уже лежит убитый. Она сидела среди погруженных в сон раненых, под гибнущим городом, полном смерти, и думала о том, что сулит им жизнь.
Вечер принес с собой стужу. Снег, подтаявший под солнечными лучами, смерзся в скользкую ледяную корку. Прячась на соседних крышах и чердаках, гаали спускали в ход свои вымазанные смолой стрелы, и они проносились в холодном сумрачном воздухе, точно ало-золотые огненные птицы. Крыши четырех осажденных зданий были медными, стены — каменными, и пламя бессильно угасало. Баррикады уже никто не пытался брать приступом. Прекратился и дождь стрел — и с железными, и с огненными наконечниками. С верха баррикады Джекоб Агат смотрел на пустые темнеющие улицы между темными домами.
Осажденные приготовились к ночному штурму — положение гаалей, несомненно, было отчаянным. Но холод все усиливался. Наконец Агат назначил дозорных, а остальных отправил с баррикад заняться своими ранами, поесть и отдохнуть. Если им трудно, то гаалям должно быть еще труднее — они хотя бы одеты тепло, а гаали совсем не защищены от такого холода. Даже отчаяние не выгонит северян, кое-как укутанных в обрывки шкур и войлока, под этот страшный прозрачный свет льдистых звезд. И защитники уснули — кто прямо на своих постах, кто вповалку в вестибюлях, кто под окнами вокруг костров, разведенных на каменном полу высоких каменных комнат, а их мертвые лежали, окостенев, на обледенелом снегу у баррикад.
Агат не мог спать. Он не мог уйти в теплую комнату и оставить Площадь. Весь день они сражались здесь не на жизнь, а на смерть, но теперь Площадь лежала в глубоком безмолвии, и над ней горели созвездия Зимы — Дерево, и Стрела, и пятизвездный След, а над восточными крышами пылала сама Снежная Звезда. Звезды Зимы. Они сверкали кристаллами льда в глубокой холодной черноте ночи.
Он знал, что эта ночь — последняя. Может быть, его последняя ночь, может быть, его города, а может быть, осады. Три исхода. Но как выпадет жребий, он не знал. Шли часы. Снежная Звезда поднималась все выше. Площадь и улицы вокруг тонули в безмерной тишине, а в нем росло и росло странное упоение, непонятное торжество. Они спали, враги, замкнутые стенами Города, и казалось, бодрствует лишь он один, а Город, со всеми спящими, со всеми мертвецами, принадлежит ему, — ему одному. Это была его ночь.
— Альтерран! — крикнул кто-то вслед ему хриплым шепотом, но он только повернулся, жестом показал, чтобы они держали веревку наготове к его возвращению, и пошел вперед по самой середине улицы. Он чувствовал себя неуязвимым, и не подчиниться этому ощущению — значит накликать неудачу. И он шагал по темной улице среди врагов так, словно вышел погулять после обеда.
Он прошел мимо своего дома, но не свернул к нему. Звезды исчезали за черными островерхими крышами и снова появлялись, зажигая искры во льду под ногами. Потом улица сузилась, чуть повернула между домами, которые стояли пустые, еще когда Агат не родился, и вдруг завершилась небольшой площадью перед Лесными Воротами. Катапульты еще стояли на своем месте, но гаали начали их ломать и разбирать на топливо. Возле каждой чернела куча камней. Створки высоких ворот, распахнувшиеся в тот день, теперь были снова заперты и крепко примерзли к земле. Агат поднялся по лестнице надвратной башни и вышел на дозорную площадку. Он вспомнил, как перед самым началом снегопада стоял здесь и видел внизу идущее на приступ гаальское войско — ревущую толпу, которая накатывалась, точно волна прилива на пески, грозя смести перед собой все. Будь у них больше лестниц, осада кончилась бы тогда же… А теперь нигде ни движения, ни звука. Снег, безмолвие, звездный свет над гребнем и над мертвыми обледенелыми деревьями, которые его венчают.
Он повернулся и посмотрел на Град Изгнания — на маленькую кучку крыш, уходящих вниз от его башни к стене над обрывом. Над этой горсткой камня звезды медленно склонялись к западу. Агат сидел неподвижно, ощущая холод даже под одеждой из крепкой кожи и пушистого меха. И тихо-тихо насвистывал плясовой мотив.
Наконец запоздалое утомление бесконечного дня нахлынуло на него, и он спустился со своей вышки. Ступеньки оледенели. На предпоследней он поскользнулся, уцепился за каменный выступ, чтобы удержаться, и краем глаза уловил какое-то движение по ту сторону маленькой площади.
Из черного подвала улицы между двумя домами приближалось что-то белое, чуть поднимаясь и опускаясь, словно волна в ночной тьме. Агат смотрел и не понимал. Но тут оно выскочило на площадь — что-то высокое, тощее, белое быстро бежало к нему в мутном свете звезд, точно человек. Голова на длинной изогнутой шее покачивалась из стороны в сторону. Приближаясь, оно издавало хриплое чириканье.
Дротикомет он взвел, еще когда спрыгнул с баррикады, но рука плохо слушалась из-за раны в запястье, а пальцы в перчатке плохо гнулись. Он успел выстрелить, и дротик попал в цель, но зверь уже кинулся: короткие когтистые передние лапы вытянулись вперед, голова странным волнообразным движением надвинулась на него, разинулась круглая зубастая пасть. Он упал под ноги зверю, пытаясь повалить его и увернуться от щелкающей пасти, но зверь оказался быстрее. Он почувствовал, что когти передних, таких слабых на вид, лап одним ударом разорвали кожу его куртки и всю одежду под ней, почувствовал, что парализован чудовищной тяжестью. Неумолимая сила запрокинула его голову, открывая его горло… И он увидел, как звезды в неизмеримой тишине над ним бешено закружились и погасли.
В следующий миг он стоял на четвереньках, упираясь ладонями в ледяные камни рядом с вонючей грудой белого меха, которая вздрагивала и подергивалась. Яд в дротике подействовал ровно через пять секунд и чуть было не опоздал на секунду. Круглая пасть все еще открывалась и закрывалась, ноги с плоскими и широкими ступнями сгибались и разгибались, точно снежный дьявол продолжал бежать. «Снежные дьяволы охотятся стаями», — вдруг всплыло в памяти Агата, пока он старался отдышаться и успокоиться. Снежные дьяволы охотятся стаями… Он неуклюже, но тщательно перезарядил дротикомет и, держа его наготове, пошел назад по улице Эсмит. Не переходя на бег, чтобы не поскользнуться на льду, но уже и не прогулочным шагом. Улица по-прежнему была пустой и тихой — и бесконечно длинной. Но, подходя к баррикаде, он снова насвистывал.
Агат крепко спал на полу комнаты в Колледже, когда их лучший арбалетчик, молодой Шевик, потряс его за плечо и настойчиво зашептал:
— Проснись, альтерран! Ну проснись же! Скорее идем…
Ролери так и не пришла. Две другие пары, с которыми они делили комнату, крепко спали.
— Что такое? Что случилось? — вскочив, бормотал Агат еще сквозь сон и натягивая разорванную куртку.
— Идем на башню!
Больше Шевик ничего не сказал.
Агат покорно пошел за ним, но тут сон развеялся, и он все понял. Они перебежали Площадь, серую в первых слабых лучах рассвета. Торопливо поднялись по винтовой лестнице на Башню Лиги, и перед ними открылся город. Лесные ворота были распахнуты.
Между створками теснились гаали и толпами выходили наружу.
В рассветной мгле трудно было разглядеть, сколько их — не меньше тысячи или даже двух, говорили дозорные на башне, но они могли и ошибиться: внизу у стен и на снегу мелькали лишь неясные тени. Они группами и поодиночке появлялись за воротами, исчезали под стенами, а потом неровной растянутой линией вновь появлялись выше на склоне, размеренной трусцой удаляясь на юг, и вскоре скрывались из виду — то ли их поглощал серым сумрак, то ли складки холма. Агат все еще смотрел им вслед, когда горизонт на востоке побелел и по небу до зенита разлилось холодное сияние.
Озаренные утренним светом дома и крутые улицы города были исполнены покоя.
Кто-то ударил в колокол на башне, и прямо у них над головой ровно и часто загремела бронза о бронзу, оглушая, ошеломляя. Зажав уши, они бросились вниз, а навстречу им уже поднимались другие люди. Они смеялись, они окликали Агата, старались его остановить, но он бежал и бежал по гудящим ступенькам под торжествующий звон, а потом очутился в Зале Собраний. И в этой огромной, шумной, набитой людьми комнате, где на стенах плыли золотые солнца, а золотые циферблаты отсчитывали Годы и Годы, он искал чужую, непонятную женщину — свою жену. А когда нашел и взял ее за руки, то сказал:
— Они ушли, они ушли, они ушли…
А потом повернулся и во всю силу своих легких закричал всем и каждому:
— Они ушли!
Все тоже что-то кричали ему, кричали друг другу, смеялись и плакали. А он опять взял Ролери за руку и сказал:
— Пойдем со мной. Пойдем на Риф.
Волнение, торжествующая радость оглушили его, ему не терпелось пройти по улицам, убедиться, что город снова принадлежит им. С Площади еще никто не уходил, и когда они спустились с западной баррикады, Агат достал дротикомет.
— У меня вчера вечером было неожиданное приключение, — сказал он Ролери, а она посмотрела на зияющую прореху в его куртке и ответила:
— Я знаю.
— Я его убил!
— Снежного дьявола?
— Вот именно.
— Ты был один?
— Да. И он, к счастью, тоже.
Она быстро шла рядом с ним, но он заметил, каким восторженным стало ее лицо, и громко засмеялся от радости.
Они вышли на виадук, повисший под ледяным ветром между сияющим небом и темной водой в белых разводах пены.
Колокол и параречь уже доставили на Риф великую новость, и подъемный мост опустился, как только они подошли к нему. Навстречу выбежали мужчины, женщины, сонные, закутанные в меха ребятишки, и вновь начались крики, расспросы, объятия.
За женщинами Космопорта робко и хмуро жались женщины Тевара. Агат увидел, как Ролери подошла к одной из них — довольно молодой, с растрепанными волосами и перепачканным лицом. Почти все они обрубили волосы и казались грязными и оборванными — даже трое-четверо из мужчин, оставшихся с ними на Рифе. Их вид был точно темный мазок на сияющем утре победы. Агат заговорил с Умаксуманом, который пришел следом за ним собрать своих соплеменников. Они стояли на подъемном мосту под отвесной стеной черной крепости. Врасу столпились вокруг Умаксумана, и Агат сказал громко, так, чтобы все они слышали:
— Люди Тевара защищали наши стены бок о бок с Людьми Космопорта. Они могут остаться с нами или уйти, жить с нами или покинуть нас, как им захочется. Ворота моего Города будут открыты для вас всю Зиму. Вы свободны выйти из них и свободны вернуться желанными гостями!
— Я слышу, — сказал теварец, склонив светловолосую голову.
— А где Старейший? Где Вольд? Я хочу сказать ему…
И тут Агат по-новому увидел перепачканные золой лица и грубо обрубленные волосы. Как знак траура. Поняв это, он вспомнил своих мертвых друзей, родственников. — и безрассудное упоение победой угасло в нем. Умаксуман сказал:
— Старейший в моем Роде ушел в страну под морем вслед за своими сыновьями, которые пали в Теваре. Он ушел вчера. Они складывали рассветный костер, когда услышали колокол и увидели, что гааль уходит на юг.
— Я хочу стоять у этого костра, — сказал Агат, глядя на Умаксумана.
Теварец заколебался, но пожилой мужчина рядом сказал твердо:
— Дочь Вольда — его жена, и у него есть право клана.
И они позволили ему пойти с Ролери и с теми, кто уцелел из их племени, на верхнюю террасу, повисшую над морем. Там, на груде поленьев, лежало тело старого вождя, изуродованное старостью, но все еще могучее, завернутое в багряную ткань цвета смерти. Маленький мальчик поднес факел к дровам, и по ним заплясали красно-желтые языки пламени. Воздух над ними колебался, а они становились все бледнее и бледнее в холодных лучах восходящего солнца. Начался отлив, вода гремела и шипела на камнях под отвесными черными стенами. На востоке, над холмами Аскатевара, и на западе, над морем, небо было чистым, но на севере висел синеватый сумрак. Дыхание Зимы.
Пять тысяч ночей Зимы, пять тысяч ее дней — вся их молодость, а может быть, и вся их жизнь.
Какую победу можно было противопоставить этой дальней синеватой тьме на севере? Гаали… что гаали? Жалкая орда, жадная и ничтожная, опрометью бегущая от истинного врага, от истинного владыки, от белого владыки Снежных Бурь. Агат стоял рядом с Ролери, глядя на угасающий погребальный костер высоко над морем, неустанно осаждающем черную крепость, и ему казалось, что смерть старика и победа молодого — одно и то же. И в горе, и в гордости было меньше правды, чем в радости, — в радости, которая трепетала на холодном ветру между небом и морем, пылающая и недолговечная, как пламя. Это его крепость, его Город, его мир. И это — его соплеменники. Он не изгнанник здесь.
— Идем, — сказал он Ролери, когда последние багровые искры угасли под пеплом. — Идем домой.
В момент пробуждения в мозгу капитана Дэвидсона всплыли два обрывка вчерашнего дня, и несколько минут он лежал в темноте, обдумывая их. Плюс: на корабле прибыли женщины. Просто не верится. Они здесь, в Центрвилле, на расстоянии двадцати семи световых лет от Земли и в четырех часах пути от Лагеря Смита на вертолете и вторая партия молодых и здоровых колонисток для Нового Таити, двести двенадцать первосортных баб. Ну, может быть, и не совсем первосортных, но все-таки… Минус: сообщение с острова Свалки — гибель посевов, общая эрозия, полный крах. Вереница из двухсот двенадцати пышногрудых соблазнительных фигур исчезла, и перед мысленным взором Дэвидсона возникла совсем другая картина: он увидел, как дождевые струи рушатся на вспаханные поля, как плодородная земля превращается в грязь, а потом в рыжую жижу и потоками сбегает со скал в исхлестанное дождем море. Эрозия началась еще до того, как он уехал со Свалки, чтобы возглавить Лагерь Смита, а зрительная память у него редкая — что называется, эйдетическая[1], потому он и видит это так живо, с мельчайшими подробностями. Похоже, умник Кеес прав — на земле, отведенной под фермы, надо оставлять побольше деревьев. И все-таки, если вести хозяйство по научному, кому нужны на соевой ферме эти чертовы деревья, которые только отнимают землю у людей? В Огайо по-другому: если тебе нужна кукуруза, так и сажаешь кукурузу, и никаких тебе деревьев и прочей дряни, чтоб только зря место занимать. Но, с другой стороны, Земля — обжитая планета, а о Новом Таити этого не скажешь. Для того он сюда и приехал, чтобы обжить ее. На Свалке теперь одни овраги и камни? Ну и черт с ней. Начнем снова на другом острове, только теперь основательней. Нас не остановишь — мы люди, мужчины! «Ты скоро почувствуешь, что это такое, эх ты, дурацкая, Богом забытая планетишка!» — подумал Дэвидсон и усмехнулся в темноте, потому что любил брать верх над трудностями. Мыслящие люди, подумал он, мужчины… женщины… и снова перед его глазами поплыла вереница стройных фигур, кокетливые улыбки…
— Бен! — взревел он, сел на постели и спустил босые ноги на пол. — Горячая вода, быстро-быстро!
Собственный оглушительный рев окончательно пробудил его. Он потянулся, почесал грудь, надел шорты и вышел на залитую солнцем вырубку, наслаждаясь легкими движениями своего крупного мускулистого, тренированного тела. У Бена, его пискуна, как обычно, закипала в котле вода, а сам он, как обычно, сидел на корточках, уставившись в пустоту. Все они, пискуны, такие — никогда не спят, а только усядутся, замрут и смотрят неизвестно на что.
— Завтрак. Быстро-быстро! — скомандовал Дэвидсон, беря бритву с дощатого стола, на который пискун положил ее вместе с полотенцем и зеркалом.
Дел сегодня предстояло много, потому что в самую последнюю минуту, перед тем как спустить ноги с кровати, он решил слетать на Центральный и посмотреть женщин. Хоть их и двести двенадцать, но мужчин-то больше двух тысяч, и им недолго оставаться свободными. К тому же, как и в первой партии, почти все они, конечно, «невесты колонистов», а просто подзаработать приехало опять двадцать-тридцать, не больше. Но зато девочки классные, и уж на этот раз он отхватит какую-нибудь штучку позабористее. Дэвидсон ухмыльнулся левым уголком рта, энергично водя жужжащей бритвой по неподвижной правой щеке.
Старый пискун копошился у стола — целый час идиоту надо, чтобы принести завтрак из лагерной кухни!
— Быстро-быстро! — рявкнул Дэвидсон, и шаркающая вялая походка Бена немного ускорилась.
Бен был ростом около метра. Мех у него на спине из зеленого стал почти белым. Совсем старик и глуп даже для пискуна, ну да ничего! Уж он-то умеет с ними обращаться и любого выдрессирует, если понадобится. Только зачем? Пришлите сюда побольше людей, постройте машины, соберите роботов, заведите фермы и города — кому тогда понадобятся пискуны? Ну и тем лучше. Ведь этот мир, Новое Таити, прямо-таки создан для людей. Расчистить его хорошенько, леса повырубить под поля, покончить с первобытным сумраком, дикарством и невежеством — и будет тут рай, подлинный Эдем. Получше истощенной Земли. И это будет его мир! Ведь кто он такой, Дон Дэвидсон, в сущности говоря? Укротитель миров. Он не хвастун, а просто знает себе цену. Таким уж он родился. Знает, чего хочет, знает, как этого добиться, и всегда добивается.
От завтрака по животу разливалось приятное тепло. И его благодушное настроение не испортилось, даже когда он увидел, что к нему идет толстый, бледный, озабоченный Кеес ван Стен, выпучив маленькие глазки, точно два голубых шарика.
— Дон! — сказал Кеес, не поздоровавшись. — Лесорубы опять охотились за Просеками. В задней комнате клуба прибито восемнадцать пар рогов!
— Покончить с браконьерством еще никому не удавалось, Кеес!
— А вы обязаны покончить. Для того мы тут и подчиняемся законам военного времени, для того управление колонией и поручено армии. Чтобы законы исполнялись неукоснительно.
Ишь ты, жирный умник! В атаку пошел! Обхохочешься!
— Ну ладно, — невозмутимо сказал Дэвидсон, — покончить с браконьерством я, предположим, могу. Но послушайте, я ведь обязан думать о людях. Для того я и тут, как вы сами сказали. А люди важнее животных. Если немножко противозаконной охоты помогает моим ребятам выдерживать эту поганую жизнь, я зажмурюсь, и дело с концом. Нужно же им как-то поразвлечься.
— У них развлечений хватает! Игры, спорт, коллекционирование, кино, видеозаписи всех крупнейших спортивных состязаний за последние сто лет, алкогольные напитки, марихуана, галлюциногены, поездки в Центр. Они просто-напросто избалованы, эти ваши герои-первопроходцы. Могли бы «развлекаться» чем-нибудь другим, а не истреблять редчайшее местное животное. Если вы не примете меры, я вынужден буду подать капитану Госсе рапорт о грубейшем нарушении экологической конвенции.
— Пожалуйста, Кеес, если считаете нужным, — сказал Дэвидсон, который никогда не терял власти над собой. Не то что бедняга Кеес — просто жалко смотреть, как евро багровеют. — В конце-то концов, это ваша обязанность. Я на вас не обижусь: пусть они там, на Центральном, спорят и решают, кто прав. Беда в том, Кеес, что вы хотите сохранить тут все как есть. Устроить из планеты сплошной заповедник. Чтоб любоваться, чтоб изучать. Вы специал, вам так и положено. Но мы-то — простые ребята, нам нужно дело делать. Земле нужны лесоматериалы, вот так нужны. Мы нашли лес на Новом Таити. И стали лесорубами. Разница между нами одна: для вас Земля — так, в стороне, а для меня она — самое главное.
Кеес покосился на него своими голубыми шариками:
— Вот как? Вы хотите превратить этот мир в подобие Земли? В бетонную пустыню?
— Когда я говорю «Земля», Кеес, я имею в виду людей. Землян. Вас волнуют олени, деревья, фибровник — и отлично. Это ваша область. Но я люблю все рассматривать в перспективе. С самой вершины, а вершиной пока остаются люди. Мы здесь, и, значит, этот мир пойдет нашим путем. Хотите вы или нет, но это факт. Смотрите правде в глаза, Кеес. Вам от этого никуда не деться. Да, кстати, я собираюсь в Центр посмотреть на новых колонисточек. Хотите со мной?
— Нет, благодарю вас, капитан Дэвидсон, — отрезал специал и зашагал к полевой лаборатории.
Совсем взбеленился. И все из-за этих проклятых оленей. Ну, они и верно красавцы, ничего не скажешь! Перед глазами Дэвидсона тотчас всплыл первый олень, которого он увидел здесь, на острове Смита, — солнечно-рыжий великан, двух метров в холке, в венце ветвистых золотых рогов, гордый и стремительный. Редкостная дичь! На Земле теперь даже в Скалистых горах и в Гималайских парках тебе предлагают выслеживать оленей-роботов, а настоящих оберегают как зеницу ока. Да и много ли их осталось! О таких, как здесь, охотники могут только мечтать. Вот потому на них и охотятся. Черт, даже дикие пискуны охотятся на них со своими дурацкими хлипкими луками. На оленей охотились и будут охотиться — для того они и существуют. Но слюнтяю Кеесу этого не понять. В сущности, он неглупый парень, только практичности ему не хватает, твердости. Не понимает, что надо играть на стороне победителей, не то останешься с носом. А побеждает Человек — каждый раз. Человек-Завоеватель.
Дэвидсон широким шагом пошел по поселку, залитому солнечным светом. В теплом воздухе приятно пахло опилками и древесным дымом. Обычный лагерь лесорубов, а выглядит очень аккуратно. За какие-нибудь три земмесяца двести человек привели в порядок приличный участок дикого леса. Лагерь Смита — два купола из коррупласта, сорок бревенчатых хижин, построенных пискунами, лесопильня, печь для сжигания мусора и голубой дым, висящий над бесконечными штабелями бревен и досок, а выше, на холме, — аэродром и большой сборный ангар для вертолетов и машин. Вот и все. Но когда они сюда явились, тут вообще ничего не было. Только деревья — темная, дремучая, непроходимая чащоба, бесконечная, никому не нужная. Медлительная река, еле текущая в туннеле из стволов и ветвей, несколько запрятанных среди деревьев пискуньих нор, солнечные олени, волосатые обезьяны, птицы. И деревья. Корни, стволы, сучья, ветки, листья — листья над головой, листья под ногами, всюду листья, листья, листья, бесчисленные листья на бесчисленных деревьях.
Новое Таити — это мир воды, теплых мелких морей, кое-где омывающих рифы, островки, архипелаги, а на северо-западе дугой в две с половиной тысячи километров протянулись пять Больших островов. И все эти крошки и кусочки суши покрыты деревьями. Океан и лес. Другого выбора на Новом Таити нет: либо вода и солнечный свет, либо сумрак и листья.
Но теперь тут обосновались люди, чтобы покончить с сумраком и превратить лесную чащу в звонкие светлые доски, которые на Земле ценятся дороже золота. В буквальном смысле слова, потому что золото можно добывать из морской воды и из-под антарктического льда, а доски добывать неоткуда, доски дает только лес. Земля нуждается в древесине, давно уже ставшей предметом первой необходимости и роскошью. И вот инопланетные леса превращаются в древесину. Двести человек с роботопилами и робототрейлерами за три месяца проложили на острове Смита восемь просек шириной по полтора километра. Пни на ближайшей к лагерю просеке уже стали серыми и трухлявыми. Их обработали химикалиями, и к тому времени когда остров Смита начнут заселять настоящие колонисты — фермеры, они рассыплются плодородной золой. Фермерам останется только посеять семена и смотреть, как они прорастают.
Все это один раз уже было проделано. Странно, как подумаешь, но ведь это — явное доказательство, что Новое Таити с самого начала предназначалось для человеческого обитания. Все тут завезено с Земли около миллиона лет назад, и эволюция шла настолько сходными путями, что сразу узнаешь старых знакомых — сосну, каштан, дуб, ель, остролист, яблоню, ясень, оленя, мышь, кошку, белку, обезьяну. Гуманоиды на Хайне-Давенанте, ясное дело, утверждают, будто это они все тут устроили — тогда же, когда колонизировали Землю, но если послушать этих инопланетян, так окажется, что они заселили все планеты в Галактике и изобрели вообще все, начиная с баб и кончая скрепками для бумаг. Теории насчет Атлантиды куда правдоподобнее, и вполне возможно, что тут когда-то была колония атлантов. Но люди вымерли, а на смену им из обезьян развились пискуны — ростом в метр, обросшие зеленым мехом. Как инопланетяне они еще так-сяк, но как люди… Куда им! Недотянули, и все тут. Дать бы им еще миллиончик лет, может, у них что и получилось бы. Но Человек-Завоеватель явился раньше. И эволюция теперь не тащится со скоростью одной случайной мутации в тысячу лет, а мчится, как звездные корабли космофлота землян.
— Э-эй! Капитан!
Дэвидсон обернулся, опоздав лишь на тысячную долю секунды, но и такое снижение реакции его рассердило. У, чертова планета! Золотой солнечный свет, дымка в небе, ветерок, пахнущий прелыми листьями и пыльцой, — все это убаюкивает тебя прямо на ходу. Размышляешь о завоевателях, о предназначениях, о судьбах и уже еле ноги волочишь, обалдев, точно пискун.
— Привет, Ок, — коротко поздоровался он с десятником.
Черный, жилистый и крепкий, как проволочный канат, Окнанави Набо внешне был полной противоположностью Кеесу, но вид у него был не менее озабоченный.
— Найдется у вас полминуты?
— Конечно. Что тебя грызет, Ок?
— Да мелюзга чертова!
Они прислонились к жердяной изгороди, и Дэвидсон закурил первую сигарету с марихуаной за день. Подсиненные дымом солнечные лучи косо прорезали теплый воздух. Лес за лагерем — антиэрозийная полоса в полкилометра шириной — был полон тех же тихих, неумолчных, шуршащих, шелестящих, жужжащих, звенящих, серебристых звуков, какими по утрам полны все леса. Эта вырубка могла бы находиться в Айдахо 1950 года. Или в Кентукки 1830 года. Или в Галлии 50 года до нашей эры. «Тью-уит», — свистнула в отдалении какая-то пичуга.
— Я бы предпочел избавиться от них, капитан.
— От пискунов? Ты, собственно, что имеешь в виду, Ок?
— Отпустить их, и все. На лесопилке от них все равно никакого проку. Даже свою жратву не отрабатывают. Они у меня вот где сидят. Не работают, и все тут.
— Надо уметь их заставить! Лагерь-то они построили.
Эбеновое лицо Окнанави насупилось.
— Ну, у вас к ним подход есть, не спорю. А у меня нет. — Он помолчал. — Когда я проходил обучение для работы в космосе, читали нам курс практической истории. Так там говорилось, что от рабства никогда толку не было. Экономически невыгодно.
— Верно! Только какое же это рабство, Ок, детка? Рабы ведь люди. Когда коров разводишь, это что — рабство? Нет. А толку очень даже много.
Десятник безразлично кивнул, а потом добавил:
— Это же такая мелюзга! Я самых упрямых пытался голодом пронять, а они сидят себе, ждут голодной смерти и все равно ни черта не делают.
— Ростом они, конечно, не вышли, Ок, только ты на эту удочку не попадайся. Они жутко крепкие и выносливые, а к боли нечувствительнее людей. Вот ты о чем забываешь, Ок. Тебе кажется, что ударить пискуна — это словно ребенка ударить. А на самом деле это как робота ударить, можешь мне поверить. Послушай, ты ведь наверняка попробовал их самок, значит, заметил, что все они — колоды бесчувственные. Наверное, у них нервы недоразвиты по сравнению с человеком, ну как у рыб. Вот послушай. Когда я еще был на Центральном, до того как меня сюда послали, один прирученный самец вдруг на меня кинулся. Специалы, конечно, говорят, будто они никогда не дерутся, но этот совсем спятил, взбесился. Хорошо еще, что у него не было оружия, не то бы он меня прикончил. И, чтобы он угомонился, мне пришлось его почти до смерти измордовать. Все бросался и бросался на меня. Я его под орех разделал, а он даже не почувствовал ничего — просто поразительно. Ну словно жук, которого бьешь каблуком, а он не желает замечать, что уже раздавлен. Вот погляди! — Дэвидсон наклонил коротко остриженную голову и показал бесформенную шишку за ухом. — Чуть меня не оглушил. И ведь я ему уже руку сломал, а из морды сделал клюквенный кисель. Упадет — и опять кинется, упадет — и опять кинется. Дело в том, Ок, что пискуны ленивы, глупы, коварны и не способны чувствовать боль. Их надо держать в кулаке и кулака не разжимать.
— Да не стоят они того, капитан. Мелюзга зеленая! Драться не хотят, работать не хотят, ничего не хотят. Только одно и могут — душу из меня выматывать.
Ругался Окнанави без всякой злобы, но под его добродушным тоном крылась упрямая решимость. Бить пискунов он не будет — слишком уж они маленькие. Это он знал твердо, а теперь это понял и Дэвидсон. Капитан сразу переменил тактику — он умел обращаться со своими подчиненными.
— Послушай, Ок, попробуй вот что. Выбери зачинщиков и скажи, что впрыснешь им галлюциноген. Назови какой хочешь, они все равно в них не разбираются. Зато боятся их до смерти. Только не слишком перегибай палку, и все будет в порядке. Ручаюсь.
— А почему они их боятся? — с любопытством спросил десятник.
— Откуда я знаю? Почему женщины боятся мышей? Здравого смысла ни у женщин, ни у пискунов искать нечего, Ок! Да, кстати, я сегодня думаю слетать на Центральный, так не приглядеть ли для тебя девочку?
— Нет уж! Лучше до моего отпуска поглядите в другую сторону, — ответил Ок, ухмыльнувшись.
Мимо понуро прошли пискуны, таща длинное толстое бревно для клуба, который строился у реки. Медлительные, неуклюжие, маленькие, они вцепились в бревно, словно муравьи, волочащие мертвую гусеницу. Окнанави проводил их взглядом и сказал:
— По правде, капитан, меня от них жуть берет.
Такой крепкий, спокойный парень, как Ок, и на тебе!
— В общем-то я с тобой согласен, Ок, — не стоят они ни возни, ни риска. Если бы тут не болтался этот трепло Любов, а полковник Донг поменьше молился бы на Кодекс, так, не спорю, куда легче было бы просто очищать районы, предназначенные для заселения, вместо того чтобы тянуть волынку с этим их «использованием добровольного труда». Ведь все равно рано или поздно от пискунов мокрого места не останется, так чего зря откладывать? Таков уж закон природы. Первобытные расы всегда уступают место цивилизованным. Или ассимилируются. Но не ассимилировать же нам кучу зеленых обезьян! И ты верно заметил: у них мозгов хватает как раз на то, чтобы им нельзя было доверять. Ну вроде тех больших обезьян, которые прежде водились в Африке, как они назывались?..
— Гориллы?
— Верно. И мы бы прекрасно обошлись тут без пискунов, как прекрасно обходимся без горилл в Африке. Только под ногами путаются. Но полковник Динг-Донг требует: используйте добровольный труд пискунов, вот мы и используем труд пискунов. До поры до времени. Ясно? Ну до вечера, Ок.
— Ясно, капитан.
Дэвидсон зашел в штаб Лагеря Смита, записать, что он берет вертолет. В дощатой четырехметровой кубической комнате штаба, где стояли два стола и водоохладитель, лейтенант Бирно чинил радиотелефон.
— Присмотри, чтобы лагерь не сгорел, Бирно.
— Привезите мне блондиночку, капитан. Размер эдак восемьдесят пять, пятьдесят пять, девяносто.
— Всего-навсего?
— Я предпочитаю поподжаристей. — И Бирно выразительным жестом начертил в воздухе свой идеал.
Все еще ухмыляясь, Дэвидсон поднялся по холму к ангару. С воздуха он снова увидел лагерь — детские кубики, ленточки троп, длинные просеки с кружочками пней. Все это быстро проваливалось вниз, и впереди уже развертывалась темная зелень нетронутых лесов большого острова, а дальше, до самого горизонта, простиралась бледная зелень океана. Лагерь Смита казался теперь желтым пятнышком, пылинкой на огромном зеленом ковре.
Вертолет проплыл над проливом Смита, над лесистыми крутыми грядами холмов на севере Центрального острова и в полдень пошел на посадку в Центрвилле. Ну чем не город! Во всяком случае, после трех месяцев в лесу. Настоящие улицы, настоящие дома — ведь его начали строить четыре года назад, сразу же, как началась колонизация планеты. Смотришь и не замечаешь, что, в сущности, это только паршивый поселок первопроходцев, а потом взглянешь на юг — и увидишь над вырубкой и над бетонными площадками сверкающую золотую башню, выше самого высокого здания в Центрвилле. Не такой уж большой космолет, хотя здесь он кажется огромным. Просто челнок, посадочный модуль, корабельная шлюпка, а сам корабль, «Шеклтон», кружит по орбите в полумиллионе километров над планетой. Челнок — это всего лишь намек, всего лишь крупица огромности, мощи, хрустальной точности и величия земной техники, покоряющей звезды.
Вот почему при виде этой частицы родной планеты на глаза Дэвидсона вдруг навернулись слезы. И он не устыдился их. Да, ему дорога Земля, так уж он устроен.
А вскоре, шагая по новым улицам, в конце которых разворачивалась панорама вырубки, он начал улыбаться. Девочки! И сразу видно, что только сейчас прибыли, — на всех длинные юбки в обтяжку, большие туфли вроде ботиков, красные, лиловые или золотые, а блузы золотые или серебряные, все в кружевах. И никаких тебе «грудных иллюминаторов». Значит, мода изменилась, а жаль! Волосы взбиты в пену — наверняка обливают их этим своим клеем, не то рассыпались бы. Редкостное безобразие, но все равно действует, потому что проделывать такое со своими волосами способны только бабы. Дэвидсон подмигнул маленькой грудастой евроафре: вот уж прическа — на голове не умещается! Ответной улыбки он не получил, но удаляющиеся бедра покачивались, яснее слов приглашая: «Иди за мной, иди за мной! Однако он не принял приглашения. Успеется. Он направился к Центральному штабу — стандартные самотвердеющие блоки, пластиплаты, сорок кабинетов, десять водоохладителей, подземный арсенал — и доложил о своем прибытии новотаитянскому административному командованию. Перекинулся двумя-тремя словами с ребятами из экипажа модуля, заглянул в Лесное бюро, чтобы оставить заявку на новый полуавтомат для слущивания коры, и договорился со своим старым приятелем Юю Серенгом встретиться в баре «Луау в четырнадцать часов по местному времени.
В бар он пришел на час раньше, чтобы подзаправиться перед серьезной выпивкой, и увидел за столиком Любова с двумя типами во флотской форме — какие-нибудь специалы с «Шеклтона», спустились на челноке… Дэвидсон презирал флот и флотских — чистоплюи, прыгают от солнца к солнцу, а всю черную, грязную, опасную работу подкидывают армии. Но все-таки не штатские крысы… А вообще-то, смешно — Любов чуть не лижется с ребятами в форме. Треплется о чем-то, руками размахивает, как всегда.
Проходя мимо, Дэвидсон хлопнул его по плечу:
— Привет, Радж, дружище! Как делишки? — И прошел дальше. Жалко, конечно, что нельзя остановиться поглядеть, как он скукожится. Смешно, до чего Любов его ненавидит. Просто завидует, хлюпик интеллигентный, настоящему мужчине: и сам бы рад, да рылом не вышел. А ему на Любова плевать: такого ненавидеть — только зря время тратить.
Оленье жаркое в «Луау» подают — пальчики оближешь! Что бы сказали на старушке Земле, если бы увидели, как один человек уминает кило мяса за один обед? Это вам не соя! А вот и Юю. И конечно, новых девочек подцепил, молодчина. Штучки с перчиком, не коровы-невесты, а законтрактованные подружки. Что ж, и у старикашек в департаменте по развитию колоний бывают просветления!
День был долгий и жаркий.
Он летел назад через пролив Смита на одной высоте с солнцем, заходившим в золотое марево за морем. Развалившись поудобнее, он весело распевал. Показался остров Смита, подернутый легким туманом. Над лагерем висел дым — черная полоса, словно в печь для сжигания мусора попал мазут. Густой, черт, ничего внизу не разглядишь, даже лесопилки.
И только приземлившись на аэродроме, Дэвидсон увидел обугленный остов реактивного самолета, разбитые вертолеты, черные развалины ангара.
Он снова поднялся в воздух и прошел над поселком так низко, что чуть не зацепил высокий конус печи. Только она и торчала над землей. А больше там ничего не было: лесопильня, котельная, склады, штаб, хижины, казармы, бараки пискунов — все исчезло. Еще дымящиеся черные груды, и больше ничего. Но это был не лесной пожар. Лес вокруг стоял зеленый, как раньше.
Дэвидсон повернул назад к аэродрому, приземлился, выпрыгнул из вертолета и огляделся — не уцелел ли какой-нибудь мотоцикл. Но все мотоциклы превратились в такой же обгоревший железный лом, как и остальные машины среди тлеющих развалин ангара. Черт, ну и вонища!
Он побежал по тропе к поселку. Поравнявшись с тем, что утром еще было радиостанцией, он вдруг опомнился и, даже не замедлив шага, свернул с тропы за уцелевшую стену. Там он остановился и прислушался.
Никого! И полная тишина. Огонь давно погас, и только огромные штабеля бревен еще дымились, рдея под слоем пепла и золы. Длинные кучи углей — все, что осталось от древесины, стоящей дороже золота. Но над черными скелетами казарм и хижин не поднималось ни струйки дыма. В золе лежали кости…
Дэвидсон скорчился за развалинами радиостанции. Его мозг работал с предельной ясностью и четкостью. Может быть только два объяснения. Во-первых, нападение из другого лагеря. Какой-нибудь офицер на Кинге или Новой Яве спятил и решил стать властителем планеты. Во-вторых, нападение из космоса. Перед его глазами всплыла золотая башня на космодроме Центрального острова. Но если уж «Шеклтон» занялся пиратством, на кой шут ему понадобилось начинать с уничтожения дальнего поселка, вместо того чтобы сразу захватить Центрвилл? Нет, если из космоса, то только инопланетная раса. Никому не известная. А может, таукитяне или хайнцы задумали прибрать к рукам колонии Земли. Недаром он никогда не доверял этим жуликам-гуманоидам. Сюда, наверное, сбросили суперзажигалку. Ударным силам с реактивными самолетами, аэрокарами и всякими ядерными штучками ничего не стоит укрыться на острове или атолле в любом месте юго-западной части планеты. Надо вернуться к вертолету и дать сигнал тревоги, а потом произвести разведку, чтобы представить штабу точную оценку ситуации. Он осторожно выпрямился и тут услышал голоса.
Не человеческие. Пискливое негромкое бормотание. Инопланетяне?
Упав на четвереньки за деформированной жаром пластмассовой крышей, которая валялась на земле, точно крыло огромного нетопыря, он напряженно прислушивался.
В нескольких шагах от него по тропе шли четыре пискуна, совсем голые, если не считать широких кожаных поясов, на которых болтались ножи и кисеты. Значит, дикие. Ни шорт, ни кожаных ошейников, которые выдаются ручным пискунам. Рабочие-добровольцы, по-видимому, сгорели в бараках, как и люди.
Они остановились, продолжая бормотать, и Дэвидсон затаил дыхание. Лучше, чтобы они его не заметили. И какого дьявола им тут нужно? А-а! Шпионы и лазутчики врага!
Один показал на юг и повернулся так, что стало видно его морду. Вот, значит, что! Все пискуны выглядят одинаково, но на морде этого он оставил свою подпись. Еще и года не прошло. Тот, что взбесился и кинулся на него тогда на Центральном, — одержимый манией человекоубийства, выкормыш Любова! Он-то что тут делает, черт его дери!
Мозг Дэвидсона работал с полным напряжением. Все ясно! Быстрота реакции ему не изменила — одним стремительным движением он выпрямился, держа пистолет наготове.
— Вы, пискуны! Ни с места! Стоять! Стоять смирно!
Его голос прозвучал как удар хлыста. Четыре зеленые фигурки замерли. Тот, чье лицо было изуродовано, уставился на него через черные развалины — огромными глазами, пустыми и тусклыми.
— Отвечать! Кто устроил пожар?
Они молчали.
— Отвечать! Быстро-быстро! Не то я сожгу одного, потом еще одного, потом еще одного. Ясно? Кто устроил пожар?
— Лагерь сожгли мы, капитан Дэвидсон, — ответил пискун с Центрального, и его странный мягкий голос напомнил Дэвидсону кого-то, какого-то человека… — Люди все мертвы.
— Вы сожгли? То есть как это — вы?
Почему-то ему не удавалось вспомнить кличку Битой Морды.
— Здесь было двести людей. И девяносто рабов, моих соплеменников. Девятьсот моих соплеменников вышли из леса. Сначала мы убили людей в лесу, где они валили деревья, потом, пока горели дома, мы убили тех, кто был здесь. Я думал, вас тоже убили. Я рад вас видеть, капитан Дэвидсон.
Бред какой-то и, конечно, сплошное вранье. Не могли они перебить всех — Ока, Бирно, ван Стена и остальных! Двести человек! Хоть кто-то должен же был спастись! У пискунов нет ничего, кроме луков и стрел. Да и в любом случае пискуны этого сделать не могли! Пискуны не дерутся, не убивают друг друга, не воюют. Так называемый неагрессивный, врожденно мирный вид. Другими словами, божьи коровки. Их бьют, а они утираются. И уж конечно, двести человек разом они поубивать не способны. Бред какой-то!
Тишина, запах гари в теплом вечернем воздухе, золотом от заходящего солнца, бледно-зеленые лица с устремленными на него неподвижными глазами — все это слагалось в бессмыслицу, в нелепый страшный сон, в кошмар.
— Кто это сделал, кроме вас?
— Девятьсот моих соплеменников, — сказал Битый своим поганым псевдочеловеческим голосом.
— Я не о том. Кто еще? Чьи приказы вы выполняли? Кто сказал вам, что вы должны делать?
— Моя жена.
Дэвидсон уловил внезапное напряжение в позе пискуна, и все-таки прыжок был таким стремительным и непредсказуемым, что он промахнулся и только опалил ему плечо, вместо того чтобы всадить весь заряд между глаз. Пискун повалил его на землю, хотя был вдвое ниже его и вчетверо легче. Но он потерял равновесие, потому что полагался на пистолет и не был готов к нападению. Он схватил пискуна за плечи, худые, крепкие, покрытые густым мехом, попытался отбросить его. Пискун вдруг запел.
Он лежал навзничь, притиснутый к земле, без оружия. Сверху на него смотрели четыре зеленые морды. Битый все еще пел — та же писклявая невнятица, но вроде бы есть какой-то мотив. Остальные трое слушали, скаля в усмешке белые зубы. Он ни разу прежде не видел, как пискуны улыбаются. И никогда не смотрел на них снизу вверх. Всегда сверху вниз. Только сверху. Надо лежать спокойно, вырываться пока нет смысла. Хоть они и коротышки, их — четверо, а Битый забрал его пистолет. Надо выждать, улучить минуту… Но в горле у него поднималась мучительная тошнота, и он дергался и напрягался против воли. Маленькие руки прижимали его к земле без особых усилий. Маленькие зеленые морды качались над ним, ухмыляясь.
Битый кончил петь. Он нажал коленом на грудь Дэвидсона, сжимая в одной руке нож, а в другой держа пистолет.
— Вы петь не можете, капитан Дэвидсон, верно? Ну так бегите к своему вертолету, летите на Центральный и скажите полковнику, что тут все сожжено, а люди убиты.
Кровь, такая же ярко-алая, как человеческая, смочила шерсть на правом плече пискуна, и нож в зеленых пальцах дрожал. Узкое изуродованное лицо почти прижималось к лицу Дэвидсона, и теперь он увидел, что в угольно-черных глазах прячется странный огонь. Голос пискуна был по-прежнему мягким и тихим.
Державшие его руки разжались.
Он осторожно поднялся с земли. Голова отчаянно кружилась — сильно стукнулся затылком, спасибо Битому! Пискуны отошли. Знают, что руки у него вдвое длиннее. Ну а что толку? Вооружен-то не один Битый. Вон и другой тычет в него пистолетом. Да это же Бен! Его собственный пискун, серый облезлый паршивец — и, как всегда, выглядит идиотом. Да только в руке у него пистолет.
Не так-то просто повернуться спиной к двум наведенным на тебя пистолетам, но Дэвидсон повернулся и зашагал к аэродрому.
Позади него голос громко и визгливо выкрикнул какое-то пискунье слово. Другой завопил:
— Быстро-быстро! — и раздались странные звуки, словно птицы зачирикали.
Наверное, они так смеются. Хлопнул выстрел, и рядом в землю зарылся снаряд. Черт, подлость какая! У самих пистолеты, а он безоружен! Надо прибавить шагу. В беге не пискунам с ним тягаться. А стрелять они толком не умеют.
— Беги! — донесся издали спокойный голос.
Битая Морда! А кличка у него — Селвер. Они-то звали его Сэмом, пока не вмешался Любов, не спас его от заслуженной взбучки и не начал с ним цацкаться. Вот тут его и стали звать Селвером. Черт, да что же это? Бред, кошмар.
Дэвидсон бежал. Кровь грохотала у него в ушах. Он бежал сквозь золотую дымку вечера. У тропы валялся труп, а он и не заметил, когда шел туда. Совсем не тронут огнем, словно белый мяч, из которого выпустили воздух. Голубые выпученные глаза… А его, Дэвидсона, они убить не посмели. И больше по нему не стреляли. Еще чего! Где им его убить! А вот и вертолет! Блестит, миленький, как ни в чем не бывало. Одним прыжком он оказался внутри и сразу поднял вертолет в воздух, пока пискуны чего-нибудь не подстроили. Руки дрожат… Ну да, чуть-чуть. Все-таки шок порядочный. Его им не убить!
Он сделал круг над холмом, а потом повернул и стремительно пошел почти над самой землей, высматривая четырех пискунов. Но среди черных куч внизу не было заметно ни малейшего движения.
Сегодня утром тут был лагерь лесорубов. Двести человек. А сейчас тут только четверо пискунов. Не приснилось же ему это! И они не могли исчезнуть. Значит, они там, прячутся… Он начал бить из носового пулемета. Вспарывая обожженную землю, пробивал дыры в листве, хлестал по обгорелым костям и холодным трупам своих людей, по разбитым машинам, по гниющим белесым пням, заходя на все новые и новые круги, пока не кончилась лента и судорожная дробь пулемета не оборвалась.
Руки Дэвидсона больше не дрожали, его тело ощущало легкость умиротворения, и он твердо знал, что не бредит. Теперь надо доставить известия в Центрвилл. Он повернул к проливу. Мало-помалу его лицо принимало обычное невозмутимое выражение. Свалить на него ответственность за катастрофу им не удастся — его ведь там даже не было! Может, они сообразят, что пискуны не случайно дождались, чтобы он улетел. Знали ведь, что у них ничего не выйдет, если он будет на месте и организует оборону. Во всяком случае, хорошо одно: теперь они займутся тем, с чего следовало начать, — очистят планету для человеческого обитания. Даже Любов теперь не сможет помешать полному уничтожению пискунов, раз все подстроил его любимчик! Некоторое время теперь придется посвятить уничтожению этих крыс, и, может быть… может быть, эту работку поручат ему. При этой мысли он чуть было не улыбнулся. Однако сумел сохранить на лице невозмутимость.
Море внизу темнело в сгущающихся сумерках, а впереди вставали прорезанные невидимыми речками холмы Центрального острова — крутые волны многолистного леса, тонущего во мгле.
Оттенки ржавчины и закатов, кроваво-бурые и блекло-зеленые, непрерывно сменяли друг друга в волнах длинных листьев, колышимых ветром. Толстые и узловатые корни бронзовых ив были мшисто-зелеными над ручьем, который, как и ветер, струился медлительно, закручиваясь тихими водоворотами, или словно вовсе переставал течь, запертый камнями, корнями, купающимися в воде ветками и опавшими листьями. Ни один луч не падал в лесу свободно, ни один путь не был прямым и открытым. С ветром, водой, солнечным светом и светом звезд здесь всегда смешивались листья и ветви, стволы и корни, прихотливо перепутанные, полные теней. Под ветвями, вокруг стволов, по корням вились тропинки — они нигде не устремлялись вперед, а уступали каждому препятствию, изгибались и ветвились, точно нервы. Почва была не сухая и твердая, а сырая и пружинистая, созданная непрерывным сотрудничеством живых существ с долгой и сложной смертью листьев и деревьев. Это плодородное кладбище вскармливало тридцатиметровые деревья и крохотные грибы, которые росли кругами поперечником в сантиметр. В воздухе веяло сладким и нежным благоуханием, слагавшимся из тысяч запахов. Далей не было нигде — только вверху, в просвете между ветвями, можно было увидеть россыпь звезд. Ничто здесь не было однозначным, сухим, безводным, простым. Здесь не хватало прямоты простора. Взгляд не мог охватить всего сразу, и не было ни определенности, ни уверенности. В плакучих листьях бронзовых ив переливались оттенки ржавчины и закатов, и невозможно было даже сказать, какого собственно цвета эти листья — красно-бурого, рыжевато-зеленого или чисто-зеленого.
Селвер брел по тропинке вдоль ручья, то и дело спотыкаясь о корни ив. Он увидел старика, ушедшего в сны, и остановился. Старик поглядел на него из-за длинных ивовых листьев и увидел его в своих снах.
— Где мне найти ваш Мужской Дом, владыка-сновидец? Я прошел долгий путь.
Старик сидел не двигаясь. Селвер опустился на корточки между тропинкой и ручьем. Его голова упала на грудь, потому что он был измучен и нуждался во сне. Он шел пять суток.
— Ты в яви снов или в яви мира? — наконец спросил старик.
— В яви мира.
— Ну так пойдем! — Старик поспешно встал и по вьющейся тропке повел Селвера из ивовых зарослей в более сухое сумрачное царство дубов и терновника. — А я было подумал, что ты Бог, — сказал он, держась на шаг впереди. — И мне кажется, я тебя уже видел. Может быть, в снах.
— В яви мира ты меня видеть не мог. Я с Сорноля и здесь никогда раньше не бывал.
— Это селение зовется Кадаст. А я — Коро Мена. Сын Боярышника.
— Меня зовут Селвер. Сын Ясеня.
— Среди нас есть дети Ясеня. И мужчины, и женщины. Дочери твоих брачных кланов — Березы и Остролиста — тоже живут среди нас. А дочерей Яблони у нас нет. Но ведь ты пришел не для того, чтобы искать жену, так?
— Моя жена умерла, — сказал Селвер.
Они подошли к Мужскому Дому на пригорке среди молодых дубов, согнулась и на четвереньках проползли по узкому туннелю во внутреннее помещение, освещенное отблесками огня в очаге. Старик выпрямился, но Селвер бессильно скорчился на полу. Теперь, когда помощь была рядом, его тело, которому он столько времени беспощадно не давал отдыха, отказалось ему повиноваться. Руки и ноги расслабились, веки сомкнулись, и Селвер с благодарным облегчением соскользнул в великую тьму.
Мужчины Дома Кадаста бережно уложили его на скамью, а потом в Дом пришел их целитель и смазал снадобьями рану у него на плече. Когда наступила ночь, Коро Мена и целитель Торбер остались сидеть у огня. Почти все мужчины удалились в свои жилища к женам, а двое юношей, еще не научившихся уходить в сны, крепко спали на скамьях.
— Не понимаю, откуда у человека могут взяться на лице такие рубцы, — сказал целитель. — И уж совсем не понимаю, чем он мог так поранить плечо. Странная рана!
— А на поясе у него была странная вещь, — сказал Коро Мена. — Я видел ее и не увидел ее.
— Я положил ее под его скамью. Словно бы отшлифованное железо, но не похоже на работу человеческих рук.
— Он сказал, что он с Сорноля.
Некоторое время оба молчали. Коро Мена вдруг почувствовал, что на него наваливается необъяснимый страх, и ушел в сон, чтобы найти объяснение этому страху, — ведь он был стариком и умелым сновидцем. Во сне были великаны, тяжеловесные и страшные. Их сухие чешуйчатые конечности и туловища были завернуты в ткани. Глаза у них были маленькие и светлые, точно оловянные бусины. Позади них ползли огромные непонятные махины, сделанные из отшлифованного железа. Они двигались вперед, и деревья падали перед ними.
Из-за падающих деревьев с громким криком выбежал человек. Рот его был в крови. Тропинка, по которой он бежал, вела к Мужскому Дому Кадаста.
— Почти наверное, — сказал Коро Мена, выходя из сна, — он приплыл по морю прямо с Сорноля, а может быть, пришел с берега Келм-Дева на нашем острове. Путники говорили, что великаны есть и там и там.
— Пойдут они за ним или нет, — сказал Торбер, но он не спрашивал, а взвешивал возможность, и Коро Мена не стал отвечать. — Ты один раз видел великанов, Коро?
— Один раз, — сказал старик.
Он опять ушел в сны. Теперь потому, что он был очень стар и уже не так крепок, как прежде, он часто погружался в сон. Наступило утро, миновал полдень. За стенами Дома девушки ушли в лес на охоту, чирикали дети, переговаривались женщины — словно журчала вода. У входа голос, не такой влажный и журчащий, позвал Коро Мена. Он выполз наружу под лучи заходящего солнца. У входа стояла его сестра. Она с удовольствием вдыхала ароматный ветер, но лицо у нее оставалось суровым.
— Путник проснулся, Коро?
— Пока еще нет. За ним присматривает Торбер.
— Нам надо выслушать его рассказ.
— Наверное, он скоро проснется.
Эбор Дендеп нахмурилась. Старшая Хозяйка Кадаста, она опасалась, что селению грозит опасность, но ей не хотелось беспокоить раненого, и она боялась обидеть сновидцев, настояв на своем праве войти в их Дом.
— Ты бы не мог разбудить его, Коро? — все-таки попросила она. — Что, если… за ним гонятся?
Он не мог управлять чувствами сестры, как управлял собственными, и ее тревога его обожгла.
— Разбужу, если Торбер позволит, — сказал он.
— Постарайся поскорее узнать, какие он несет вести. Жаль, что он не женщина, а то давно бы рассказал все попросту…
Путник очнулся сам. Он лежал в полумраке Дома, и в его лихорадочно блестевших глазах плыли беспорядочные сны болезни. Тем не менее он приподнялся, сел на скамье и заговорил ясно. И пока Коро Мена слушал, ему казалось, что самые его кости сжимаются, стараясь спрятаться от этого страшного рассказа, от этой новизны.
— Когда я жил в Эшрете, на Сорноле, я был Селвером Теле. Ловеки начали рубить там деревья и разрушили мое селение. Я был среди тех, кого они заставили служить себе, — я и моя жена Теле. Один из них надругался над ней, и она умерла. Я бросился на ловека, который убил ее. Он убил бы меня, но другой ловек спас меня и освободил. Я покинул Сорноль, где теперь все селения в опасности, перебрался сюда, на Северный остров, и жил на берегу Келм-Дева, в Красных рощах. Но туда тоже пришли ловеки и начали рубить мир. Они уничтожили селение Пенле, поймали почти сто мужчин и женщин, заперли их в загоне и заставили служить себе. Меня не поймали, и я жил с теми, кто успел уйти из Пенле в болота к северу от Келм-Дева. Иногда по ночам я пробирался к тем, кого ловеки запирали в загоне. И они сказали мне, что там был тот. Тот, которого я хотел убить. Сначала я хотел попробовать еще раз убить его или освободить людей из загона. Но все это время я видел, как падают деревья, как мир рушат и оставляют гнить. Мужчины могли бы спастись, но женщин запирали крепче, и освободить их не удалось бы, а они уже начинали умирать. Я поговорил с людьми, которые прятались в болотах. Нас всех мучил страх и мучил гнев, и нам было не избавиться от них. А потому после долгих разговоров и долгих снов мы придумали план, пошли в Келм-Дева днем, стрелами и охотничьими копьями убили ловеков, а их селение и их машины сожгли. Мы ничего там не оставили. Но тот утром уехал. Он вернулся один. Я спел над ним и отпустил его.
Селвер замолчал.
— А потом… — прошептал Коро Мена.
— Потом с Сорноля прилетела небесная лодка, и они разыскивали нас в лесу, но никого не нашли. Тогда они подожгли лес, но шел дождь, и огонь скоро погас, не причинив вреда. Люди, спасшиеся из загонов, и почти все другие ушли дальше на север и на восток, к холмам Холли, потому что мы думали, что ловеки начнут нас разыскивать, Я пошел один. Ведь они меня знают, знают мое лицо, и поэтому я боюсь. И боятся те, у кого я укрываюсь.
— Откуда твоя рана? — спросил Торбер.
— Эта? Он выстрелил в меня из их оружия, но я спел над ним и отпустил его.
— Ты в одиночку взял верх над великаном? — спросил Торбер с широкой усмешкой, не решаясь поверить.
— Не в одиночку. С тремя охотниками и с его оружием в руке. Вот с этим.
Торбер испуганно отодвинулся.
Некоторое время все трое молчали. Наконец Коро Мена сказал:
— То, что мы от тебя услышали, — черно, и дорога ведет вниз. В своем Доме ты сновидец?
— Был. Но Дома Эшрета больше нет.
— Это все равно, мы оба говорим древним языком. Под ивами Асты ты первый заговорил со мной и назвал меня владыкой-сновидцем. И это верно. А ты видишь сны, Селвер?
— Теперь редко, — послушно ответил Селвер, опустив изуродованное, воспаленное лицо.
— Наяву?
— Наяву.
— Ты хорошо видишь сны, Селвер?
— Нехорошо.
— Ты держишь свой сон в руках?
— Да.
— Ты плетешь и лепишь, ведешь и следуешь, начинаешь и кончаешь по своей воле?
— Иногда, но не всегда.
— Идешь ли ты дорогой, которой идет твой сон?
— Иногда. А иногда я боюсь.
— Кто не боится? Для тебя еще не все плохо, Селвер.
— Нет, все плохо, — сказал Селвер. — Ничего хорошего не осталось. — И его затрясло.
Торбер дал ему выпить ивового настоя и уложил его. Коро Мена еще не задал вопроса Старшей Хозяйке и теперь, опустившись на колени рядом с больным, неохотно спросил:
— Великаны, те, кого ты называешь ловеками, они пойдут по твоему следу, Селвер?
— Я не оставил следа. Между Келм-Дева и этим местом меня никто не видел, а это шесть дней. Опасность не тут. — Он с трудом приподнялся. — Слушайте, слушайте! Вы не видите опасности. И не можете видеть. Вы не сделали того, что сделал я, вы не видели этого в снах — принести смерть двумстам людям. Меня они выслеживать не будут, но они могут начать выслеживать всех нас. Устраивать на нас облавы, как охотники — на зайцев. Вот в чем опасность. Они могут начать нас убивать. Чтобы перебить всех нас.
— Лежи спокойно…
— Нет, я не брежу. Это и явь и сон. В Келм-Дева было двести ловеков, и они все мертвы. Мы убили их. Мы убили их, словно они не были людьми. Так неужели они не сделают того же? До сих пор они убивали поодиночке, а теперь начнут убивать, как убивают деревья — сотнями, и сотнями, и сотнями.
— Успокойся, — сказал Торбер. — Такое случается в лихорадочных снах, Селвер. В яви мира такого не бывает.
— Мир всегда остается новым, — сказал Коро Мена, — какими бы старыми ни были его корни. Селвер, но эти существа — кто же они? Выглядят они как люди и говорят, как люди, — так разве они не люди?
— Не знаю. Разве люди, если только не безумны, убивают людей? Разве звери убивают себе подобных? Только насекомые. Ловеки убивают нас равнодушно, как мы — змей. Тот, который учил меня, говорил, что они убивают друг друга в ссоре или группами, как дерущиеся муравьи. Этого я не видел. Но я знаю, что они не щадят того, кто просит о жизни. Они наносят удар по склоненной шее? Это я видел! В них живет желание убивать, и потому я счел справедливым предать их смерти.
— И теперь сны всех людей изменятся, — сказал Коро Мена из сумрака. — И никогда уже не будут прежними. Больше я никогда не пройду по той тропе, по которой прошел с тобой вчера из ивовой рощи, по которой ходил всю жизнь. Она изменилась. Ты прошел по ней, и она стала другой. До нынешнего дня то, что мы делали, было правильным, дорога, по которой мы шли, была правильной, и она вела нас домой. Но где теперь наш дом? Ибо ты сделал то, что должен был сделать, но это не было правильным. Ты убил людей! Я их видел пять лет тому назад в Лемганской долине. Они сошли там с небесной лодки. Я спрятался и следил за великанами. Их было шестеро, и я видел, как они говорили, как разглядывали камни и растения, как готовили пищу. Они люди. Но ты жил среди них, Селвер, — скажи мне, они видят сны?
— Как дети — только когда спят.
— И не проходят обучения?
— Нет. Иногда они рассказывают свои сны, целители пытаются лечить с их помощью, но обученных среди них нет, и никто не умеет управлять сновидениями. Любов — тот, который учил меня, — понял, когда я показал ему, как надо видеть сны, но даже он назвал явь мира «реальной», а явь снов «нереальной», словно в этом разница между ними.
— Ты сделал то, что должен был сделать, — после молчания повторил Коро Мена, и в сумраке его глаза встретились с глазами Селвера.
Судорожное напряжение изуродованного лица смягчилось, рваные губы полуоткрылись, и он снова лег, ничего больше не сказав. Вскоре он уснул.
— Он бог, — сказал Коро Мена. Торбер кивнул почти с облегчением.
— Но он не такой, как другие боги. Не такой, как Преследователь, и не такой, как Друг, у которого нет лица, или Женщина Осиновый Лист, которая проходит по лесам сновидений. Он не Привратник и не Змей. Не Флейтист, не Резчик и не Охотник, хотя, как и они, приходит в яви мира. Может быть, последние годы Селвер нам снился, но больше он сниться не будет. Он ушел из яви снов. Он идет в лесу, он идет через лес, где падают листья, где падают деревья, — бог, который знает смерть, бог, который убивает, а сам не возрождается вновь.
Старшая Хозяйка выслушала рассказ Коро Мена, его пророчества и принялась за дело. Она объявила тревогу и проверила, все ли семьи Кадаста готовы покинуть селение по первому сигналу, — собраны ли припасы на дорогу, сделаны ли носилки для стариков и больных. Она послала молодых разведчиц на юг и восток узнать, что делают ловеки. Она все время держала в селении один вооруженный охотничий отряд, хотя остальные, как обычно, ночью уходили на охоту. А когда Селвер окреп, она потребовала, чтобы он вышел из Мужского Дома и рассказал свою историю — о том, как ловеки убивали и обращали в рабство людей на Сорноле и вырубали леса, как люди Келм-Дева убили ловеков. Она заставила мужчин-сновидцев и женщин, которые не могли понять этого сразу, слушать снова и снова. Наконец они поняли и испугались. Эбор Дендеп была практичной женщиной. Когда Великий Сновидец, ее брат, сказал ей, что Селвер — бог, творец перемены, мост между явью и явью, она поверила и начала действовать. Сновидец должен быть осторожным, должен тщательно убедиться в верности своего вывода. А она должна принять этот вывод и поступить соответственно. Его обязанность — увидеть, что надо сделать. Ее обязанность — присмотреть, чтобы это было сделано.
— Все селения в лесу должны услышать, — сказал Коро Мена. А потому Старшая Хозяйка разослала своих молодых вестниц, и Старшие Хозяйки других селений выслушивали их и рассылали своих вестниц. Рассказ о резне в Келм-Дева и имя Селвера обошли Северный остров и другие земли, передаваясь изустно или письменами — не очень быстро, потому что для передачи вестей у Лесного народа есть только пешие гонцы, но все же достаточно быстро.
Народ, обитавший в Сорока Землях мира, не составлял единого целого. Языков было больше, чем земель, и они распадались на диалекты — каждое селение говорило на своем. Нравы, обычаи, традиции, ремесла различались множеством деталей, да и физические типы на Пяти Великих Землях были разными. Люди Сорноля отличались высоким ростом, светлым мехом и умели торговать; люди Ризуэла были низкого роста, мех у многих казался почти черным, и они ели обезьян. И так далее, и так далее. Однако климат всюду был почти одинаков, и лес тоже, а море и вовсе было одно. Любознательность, торговля, поиски жены или мужа своего Дерева заставляли людей странствовать от селения к селению, а потому общее сходство объединяло всех, кроме обитателей самых далеких окраин, полумифических диких островов на крайнем юге и крайнем востоке. Во всех Сорока Землях селениями управляли женщины, и почти в каждом селении был свой Мужской Дом. В его стенах сновидцы говорили на древнем языке, который во всех землях был един. Язык этот редко выучивали женщины или те мужчины, которые оставались охотниками, рыбаками, ткачами, строителями, — те, кто видел лишь малые сны за стенами Дома. Письменность тоже принадлежала древнему языку, а потому, когда Старшие Хозяйки посылали с вестями быстроногих девушек, Дома обменивались письмами, и сновидцы истолковывали их Старым Женщинам, как и все слухи, загадки, мифы и сны. Но за Старыми Женщинами оставалось право верить или не верить.
Селвер находился в маленькой комнатке в Эшсене. Дверь не была заперта, но он знал, что стоит отворить ее, и внутрь войдет что-то плохое. Пока же она остается закрытой, все будет хорошо. Но дело заключалось в том, что дом окружали саженцы: не фруктовых деревьев и не ореховых, он не помнил — каких. Он вышел посмотреть, что это за деревья, а они все валялись на земле, вырванные с корнем, сломанные. Он поднял серебристую веточку, и на сломанном конце выступила капля крови. «Нет, не здесь, нет, Теле, не надо, — сказал он. — Теле, приди ко мне перед своей смертью!» Но она не пришла. Только ее смерть была здесь — сломанная березка, распахнутая дверь. Селвер повернулся, быстро вошел в дом и увидел, что он весь построен над землей, как дома ловеков, — очень высокий, полный света. В конце высокой комнаты — еще одна дверь, а за ней тянулась длинная улица Центра, селения ловеков. У Селвера на поясе висел пистолет. Если придет Дэвидсон, он сможет его застрелить. Он ждал у открытой двери, глядя наружу, на солнечный свет. И Дэвидсон появился — он бежал так быстро, что Селверу не удавалось взять его на прицел. Огромный, он кидался из стороны в сторону на широкой улице, все быстрее, все ближе. Пистолет был очень тяжелый. Селвер выстрелил, но из дула не вырвался огонь. Вне себя от ярости и ужаса он отшвырнул пистолет, а с ним и сновидение.
Его охватили отвращение и тоска. Он плюнул и тяжело вздохнул.
— Плохой сон? — спросила Эбор Дендеп.
— Они все плохи и все одинаковы, — сказал он, но мучительная тревога и тоска немного его отпустили.
Сквозь мелкие листья и тонкие ветки березовой рощи Кадаста нежаркие лучи утреннего солнца падали крошечными бликами и узкими полосками. Старшая Хозяйка сидела у серебристого ствола и плела корзинку из черного папоротника — она любила, чтобы пальцы были заняты работой. Селвер лежал рядом с ней, погруженный в полусон и сновидения. Он жил в Кадасте уже пятнадцать дней, и его рана почти совсем затянулась. Он по-прежнему много спал, но впервые за долгие месяцы вновь начал постоянно видеть сны в яви, не два-три раза днем и ночью, а в истинном пульсирующем ритме сновидчества, с десятью-четырнадцатью пиками на протяжении суточного цикла. Хотя сны его были плохими, полными ужаса и стыда, он радовался им. Все это время он опасался, что его корни обрублены и он так далеко забрел в мертвый край действия, что никогда не сумеет отыскать пути назад к источникам яви. А теперь он пил из них вновь, хотя вода и была невыносимо горькой.
На краткий миг он снова опрокинул Дэвидсона на золу сожженного поселка, но, вместо того чтобы петь над ним, ударил его камнем по рту. Зубы Дэвидсона разлетелись кусками, и между белыми обломками заструилась кровь.
Это сновидение было полезным, оно давало выход желанию, однако он тут же оборвал его, потому что уходил в него много раз и до того, как встретился с Дэвидсоном на пепелище Келм-Дева, и после. Но этот сон не давал ничего, кроме облегчения. Глоток свежей воды. А ему нужна горькая! Надо вернуться далеко назад, не в Келм-Дева, а на ту длинную страшную улицу в городе пришельцев, который они называют Центр, где он вступил в бой со Смертью и был побежден.
Эбор Дендеп плела свою корзину и напевала. Возраст давно посеребрил шелковистый зеленый пушок на ее худых руках, но они быстро и ловко переплетали стебли папоротника. Она пела песню про то, как девушка собирает папоротник, — песню юности: «Я рву папоротник и не знаю, вернется ли он…» Ее слабый голос звенел, точно цикада. В листьях берез дрожало солнце. Селвер положил голову на руки.
Березовая роща находилась в центре селения Кадаст. Восемь тропок вели от нее, петляя между деревьев. В воздухе чуть пахло дымом. Там, где ветви редели, ближе к южной опушке, видна была печная труба, над которой поднимался дым — словно голубая пряжа разматывалась среди листьев. Внимательно вглядевшись, можно было заметить между дубами и другими деревьями крыши домов, возвышающиеся над землей на полметра. Может быть, сто, а может быть, двести — пересчитать их было очень трудно. Бревенчатые домики, на три четверти вкопанные в землю, ютились между могучими корнями, точно барсучьи норы. Сверху была настлана кровля из мелких веток, сосновой хвои, камыша и мхов. Такие крыши хорошо хранили тепло, не пропускали воду и были почти невидимы. Лес и восемьсот жителей селения занимались своими обычными делами повсюду вокруг березовой рощи, где сидела Эбор Дендеп и плела корзину из папоротника. «Ти-уит», — звонко свистнула птичка на ветке над ее головой. Человечьего шума было больше обычного, потому что за последние дни в селение пришло много чужих, не меньше пятидесяти человек. Почти все это были молодые мужчины и женщины, и они искали Селвера. Одни пришли из других селений севера, другие вместе с ним убивали в Келм-Дева. Они пришли сюда, следуя за слухами, потому что дальше хотели следовать за ним. Но перекликающиеся там и сям голоса, и болтовня купающихся женщин, и смех детей у ручья не заглушали утреннего хора птиц, жужжания насекомых и неумолчного шума живого леса, частью которого было селение.
По тропинке бежала девушка, молодая охотница, нежно-зеленая, как листва березы.
— Устная весть с южного берега, матушка, — сказала она. — Вестница в Женском Доме.
— Пришли ее сюда, когда она поест, — шепотом сказала Старшая Хозяйка. — Ш-ш-ш, Толбар, разве ты не видишь, что он спит?
Девушка нагнулась, сорвала широкий лист дикого табака и бережно положила его на глаза спящего, к которым, падая все круче, подбирался яркий солнечный луч. Селвер лежал, раскрыв ладони, и его изуродованное, покрытое рубцами лицо было повернуто вверх, с выражением простым и беззащитным, — Великий Сновидец, уснувший, точно маленький ребенок. Но Эбор Дендеп смотрела на лицо девушки. В игре трепетных теней оно светилось жалостью, ужасом и благоговением.
Толбар стремительно убежала. Вскоре появились две Старые Женщины и вестница. Они шли гуськом, бесшумно ступая по солнечному узору на тропинке. Эбор Дендеп подняла руку, предупреждая, чтобы они молчали. Вестница тотчас устало растянулась на земле. Ее зеленый мех с буроватым отливом был пропылен и слипся от пота — она бежала быстро и долго. Старые Женщины сели на солнечной прогалине и замерли, точно два обомшелых серых камня с ясными живыми глазами.
Селвер, борясь с не подчиняющейся ему явью сна, вскрикнул, объятый ужасом, и проснулся.
Он пошел к ручью и напился, а когда вернулся назад, его сопровождали пятеро или шестеро из тех, кто все время ходил за ним. Старшая Хозяйка отложила недоплетенную корзинку и сказала:
— Теперь привет тебе, вестница. Говори.
Вестница встала, поклонилась Эбор Дендеп и объявила свою весть:
— Я из Третата. Мои слова пришли из Сорброн-Дева, а прежде — от мореходов Пролива, а прежде из Бротера на Сорноле. Они для всего Кадаста, но сказать их следует человеку по имени Селвер, который родился от Ясеня в Эшрете. Вот эти слова: «В огромном городе великанов на Сорноле появились новые великаны, и многие из них — великанши. Желтая огненная лодка то улетает, то прилетает в месте, которое звалось Пеа. На Сорноле известно, что Селвер из Эшрета сжег селение великанов в Келм-Дева. Великий Сновидец изгнанников в Бротере видел в сновидении больше великанов, чем деревьев на всех Сорока Землях». Вот слова вести, которую я несу.
Она кончила свою напевную декламацию, и наступило молчание. Неподалеку какая-то птица прощебетала: «Вет-вет?» — словно проверяя, как это звучит.
— Явь мира сейчас очень плохая, — сказала одна из Старых Женщин, потирая ревматическое колено.
С большого дуба, отмечавшего северную окраину селения, взлетел серый коршун и, развернув крылья, лениво повис на восходящем потоке теплого утреннего воздуха. Возле каждого селения обязательно было гнездо этих коршунов, исполнявших обязанности мусорщиков.
Через рощу пробежал толстый малыш, за которым гналась сестра, немногим его старше. Оба пищали тоненькими голосами, точно летучие мыши. Мальчик упал и заплакал. Девочка подняла его, вытерла ему слезы большим листом, и, взявшись за руки, они убежали в лес.
— Среди них был один, которого зовут Любов, — сказал Селвер, повернувшись к Старшей Хозяйке. — Я говорил про него Коро Мена, но не тебе. Когда тот убивал меня, Любов меня спас. Любов меня вылечил и освободил. Он хотел знать про нас как можно больше, и потому я говорил ему то, о чем он спрашивал, а он говорил мне то, о чем спрашивал я. И один раз я спросил его, как его соплеменники продолжают свои род, если у них так мало женщин. Он сказал, что там, откуда они прилетели, половина его соплеменников — женщины, но мужчины привезут их сюда, только когда приготовят для них место на Сорока Землях.
— Только когда мужчины приготовят место для женщин? Ну, им долгонько придется ждать! — сказала Эбор Дендеп. — Они похожи на людей из Вязовых Снов, которые идут спиной вперед, вывернув головы. Они делают из леса сухой песок на морском берегу… в их языке не было слова «пустыня»… и говорят, будто готовят место для женщин! Лучше бы женщин выслали вперед. Может быть, у них Великие Сны видят женщины, кто знает? Они идут вперед спиной, Селвер. Они безумны.
— Весь народ не может быть безумным.
— Но ты же сказал, что они видят сны, только когда спят, а если хотят видеть их наяву, то принимают отраву, и сны выходят из повиновения, ты же сам говорил? Есть ли безумие больше? Они не отличают яви сна от яви мира, точно младенцы. Может быть, убивая дерево, они думают, что оно вновь оживет!
Селвер покачал головой. Он по-прежнему говорил со Старшей Хозяйкой, словно они с ней были в роще одни — тихим, неуверенным, почти сонным голосом.
— Нет, смерть они понимают хорошо… Конечно, они видят не так, как мы, но о некоторых вещах они знают больше и разбираются в них лучше, чем мы. Любов понимал почти все, что я ему говорил. Но из того, что он говорил мне, я не понимал очень многого. И не потому, что я плохо знаю их язык. Я его знаю хорошо, а Любов научился нашему языку. Мы записали их вместе. Но часть того, что он мне говорил, я не пойму никогда. Он сказал, что ловеки не из леса. Он сказал это совершенно ясно. Он сказал, что им нужен лес: деревья взять на древесину, а землю засеять травой. — Голос Селвера, оставаясь негромким, обрел звучность. Люди среди серебристых стволов слушали как завороженные. — И это тоже ясно тем из нас, кто видел, как они вырубают мир. Он говорил, что ловеки — такие же люди, как мы, что мы в родстве, и, быть может, в таком же близком, как рыжие и серые олени. Он говорил, что они прилетели из такого места, которое больше не лес: деревья там все срубили. У них есть солнце, но это не наше солнце, а наше солнце — звезда. Все это мне не было ясно. Я повторяю его слова, но не знаю, что они означают. Но это неважно. Ясно, что они хотят наш лес для себя. Они вдвое нас выше и гораздо тяжелее, у них есть оружие, которое стреляет много дальше нашего и изрыгает огонь, и есть небесные лодки. А теперь они привезли много женщин, и у них будут дети. Сейчас их здесь две-три тысячи, и почти все они живут на Сорноле. Но если мы прождем поколение или два, их станет вдвое, вчетверо больше. Они убивают мужчин и женщин, они не щадят тех, кто просит о жизни. Они не ищут победы пением. Свои корни они где-то оставили — может быть, в том лесу, откуда они прилетели, в их лесу без деревьев. А потому они принимают отраву, чтобы дать выход своим снам, но от этого только пьянеют или заболевают. Никто не может твердо сказать, люди они или нелюди, в здравом они уме или нет, но это неважно. Их нужно изгнать из леса, потому что они опасны. Если они не уйдут сами, их надо выжечь с Земель, как приходится выжигать гнездо жалящих муравьев в селениях. Если мы будем ждать, выкурят и сожгут нас. Они наступают на нас, как мы — на жалящих муравьев. Я видел, как женщина… Это было, когда они жгли Эшрет, мое селение… Она легла на тропе перед ловеком, прося его о жизни, а он наступил ей на спину, сломал хребет и отшвырнул ногой, как дохлую змею. Я сам это видел. Если ловеки — люди, значит, они не способны или не умеют видеть сны и поступать по-людски. Они мучаются и потому убивают и губят, гонимые внутренними богами, которых пытаются вырвать с корнем, от которых отрекаются, вместо того чтобы дать им свободу. Если они люди, то плохие — они отреклись от собственных богов и страшатся увидеть во мраке собственное лицо. Старшая Хозяйка Кадаста, выслушай меня! — Селвер встал и выпрямился. Среди сидящих женщин он казался очень высоким. — Я думаю, для меня настало время вернуться в мою землю, на Сорноль, к тем, кто изгнан, и к тем, кто томится в рабстве. Скажи всем, кому в снах видится горящее селение, чтобы они шли за мной в Бротер.
Он поклонился Эбор Дендеп и пошел по тропинке, ведущей из березовой рощи. Он все еще хромал, и его плечо было перевязано, но шаг его был быстрым и легким, а голова гордо откинута, и казалось, что он сильнее и крепче здоровых людей. Юноши и девушки безмолвно пошли следом за ним.
— Кто это? — спросила вестница из Третата, провожая его взглядом.
— Тот, для кого была твоя весть, Селвер из Эшрета, бог среди людей. Тебе когда-нибудь доводилось видеть богов, дочка?
— Когда мне было десять лет, в наше селение приходил Флейтист.
— А, старый Эртель! Да-да. Он был сыном моего Дерева и, как я, родом из Северных долин. Ну, так теперь ты увидела еще одного бога, и более великого. Расскажи о нем в Третате.
— А какой он, этот бог, матушка?
— Новый, — ответила Эбор Дендеп своим сухим старческим голосом. — Сын лесного пожара, брат убитых. Он тот, кто не возрождается. Ну а теперь ступайте отсюда, все ступайте. Узнайте, кто уходит с Селвером, соберите им на дорогу припасы. А меня пока оставьте тут. Меня томят дурные предчувствия, точно глупого старика. Мне надо уйти в сны…
Вечером Коро Мена проводил Селвера до того места среди бронзовых ив, где они встретились в первый раз. За Селвером на юг пошло много людей, больше шестидесяти — редко кому доводилось видеть, чтобы столько людей вместе шли куда-то. Об этом будут говорить все, и потому еще многие и многие присоединятся к ним по дороге к морской переправе на Сорноль. Но на эту ночь Селвер воспользовался своим правом Сновидца быть одному. Остальные догонят его утром, и тогда в гуще людей и поступков у него уже не будет времени для медленного и глубокого течения Великих Сновидений.
— Здесь мы встретились, — сказал старик, останавливаясь под пологом плакучих ветвей и поникших листьев, — и здесь расстаемся. Люди, которые будут потом ходить по нашим тропам, наверное, назовут эту рощу рощей Селвера.
Селвер некоторое время ничего не говорил и стоял неподвижно, как древесный ствол, а серебро колышущихся листьев вокруг него темнело и темнело, потому что на звезды наползали тучи.
— Ты более уверен во мне, чем я сам, — наконец сказал он. Только голос во мраке.
— Да, Селвер… Меня хорошо научили уходить в сны, а кроме того, я стар. Теперь я почти не ухожу в сны ради себя. Зачем? Что может быть ново для меня? Все, чего мне хотелось от моей жизни, я получил, и даже больше. Я прожил всю мою жизнь. Дни, бесчисленные, как листья леса. Теперь я дуплистое дерево, живы лишь корни. И потому я вижу в снах только то, что видят все. У меня нет ни грез, ни желаний. Я вижу то, что есть. Я вижу плод, зреющий на ветке. Четыре года он зреет, этот плод дерева с глубокими корнями. Четыре года мы все боимся, даже те, кто живет далеко от селений ловеков, кто видел ловеков мельком, спрятавшись, или видел только их летящие лодки, или смотрел на мертвую пустоту, которую они оставляют на месте мира, или всего лишь слышал рассказы об этом. Мы все боимся. Дети просыпаются с плачем и говорят о великанах, женщины не уходят торговать далеко, мужчины в Домах не могут петь. Плод страха зреет. И я вижу, как ты срываешь его. Ты. Все, что мы боялись узнать, ты видел, ты изведал — изгнание, стыд, боль. Крыша и стены мира обрушены, матери умирают в страданиях, дети остаются необученными, непригретыми… В мир пришла новая явь — плохая явь. И ты в муках изведал ее всю. И ушел дальше всех. В дальней дали, у конца черной тропы, растет Дерево, а на нем зреет плод. И ты протягиваешь к нему руку, Селвер, ты срываешь его. А когда человек держит в руке плод этого Дерева, чьи корни уходят глубже, чем корни всего леса, мир изменяется весь. Люди узнают об этом. Они узнают тебя, как узнали мы. Не нужно быть стариком или Великим Сновидцем, чтобы узнать бога. Там, где ты проходишь, пылает огонь, только слепые не видят этого. Но слушай, Селвер, вот что вижу я и чего, быть может, не видят другие, и вот почему я тебя полюбил: я видел тебя в сновидениях до того, как мы встретились здесь. Ты шел по тропе, и позади тебя вырастали юные деревья — дуб и береза, ива и остролист, ель и сосна, ольха, вяз, ясень в белых цветках, все стены и крыши мира, обновленные и вовеки обновляющиеся. А теперь прощай, мой бог и мой сын, и да не коснется тебя опасность. Иди.
Селвер шел, а мрак сгущался все плотнее, и даже его глаза, привыкшие видеть ночью, уже не различали ничего, кроме сгустков и изломов черноты. Начал сеяться дождь. Он отошел от Кадаста всего на несколько километров, а надо либо зажечь факел, либо остановиться. Он решил остановиться и ощупью нашел удобное место между корнями гигантского каштана. Он сел, прислонившись к кряжистому стволу, который словно еще хранил частицу солнечного тепла. Мелкие дождевые капли, невидимые в темноте, стучали по листьям сверху, падали на его плечи, шею и голову, защищенные густым шелковистым мехом, на землю, на папоротники и кусты вокруг, на все листья в лесу и близко, и далеко. Селвер сидел так же неподвижно и тихо, как и серая сова на суку над ним, но он не спал и широко открытыми глазами вглядывался в шелестящий дождем мрак.
У капитана Раджа Любова болела голова. Боль возникала где-то в мышцах правого плеча и нарастающей волной прокатывалась вверх, разрешаясь громовым ударом над правым ухом. Центр речи расположен в коре левого полушария головного мозга, подумал он, но сказать это вслух не смог бы. У него не было сил ни говорить, ни читать, ни спать, ни думать. Кора — дыра. Мигрень — шагрень, о-о-о! Да, конечно, его еще в университете лечили от головных болей, и потом, когда он проходил в армии обязательный профилактический психотерапевтический курс, но, улетая с Земли, он захватил с собой несколько капсул эрготамина — на всякий случай. И уже принял две, а также анальгетик «ангел-цветик», и транквилизатор, и пищеварительную таблетку, чтобы нейтрализовать действие кофеина, нейтрализующего действие эрготамина, однако сверло по-прежнему вгрызалось в череп изнутри, над правым ухом, под буханье литавр. Ухо, муха, боль, станиоль. Господи помилуй, пойди по мылу… Что делают атшияне, когда у них мигрень? Да не может у них быть мигрени! Они бы еще за неделю сняли напряжение, уйдя в сны. И ты попробуй… попробуй уйти в грезы. Начни, как учил тебя Селвер. Хотя Селвер ничего не знал об электричестве и потому не мог понять принципов энцефалографии, стоило ему услышать об альфа-волнах и о том, когда они возникают, как он сразу сказал: «Ну да — ты ведь об этом?» И на ленте, фиксировавшей то, что происходило в этой крошечной голове, покрытой зеленым мхом, сразу появился типичный альфа-график. И за полчаса он научил Любова, как включать и отключать альфа-ритмы. В сущности, проще простого. Но не сейчас — сейчас мир слишком давит на нас… о-о-о, над правым ухом бьет, и чутким слухом слышу, как Колесница Времени летит вперед, потому что атшияне сожгли позавчера Лагерь Смита и убили двести человек. Двести семь, если быть точным. Всех до единого, кроме капитана. Неудивительно, что капсулы не могут добраться до источника его головной боли — для этого нужно вернуться на два дня назад, очутиться на острове в трехстах километрах отсюда. За горами, за долами. Пепел, пепел, все рассыпалось пеплом. И в этом пепле — все, что он знал о высокоразумных существах мира, значащегося под номером сорок один. Прах, вздор, хаос неверных сведений и ложных гипотез. Пробыл здесь почти полных пять землет и верил, что атшияне не способны убивать людей — ни его расы, ни своей собственной. Он писал длинные доклады, объясняя, отчего они не способны убивать людей. И ошибся. Как ошибся!
Чего он не сумел увидеть и понять?
Пора было собираться на совещание в штабе. Любов осторожно поднялся на ноги, стараясь не качнуть головой, чтобы ее правая сторона не отвалилась. С медлительной плавностью человека, плывущего под водой, он подошел к столу, плеснул в стакан порционной водки и выпил ее. Водка встряхнула его, рассеяла, привела в нормальное состояние. Ему стало легче. Он вышел, решил, что не вынесет тряски мотоцикла, и зашагал по длинной и пыльной Главной улице Центрвилла к зданию штаба. Поравнявшись с баром «Луау», он с жадностью представил себе еще рюмку водки, но в дверь как раз входил капитан Дэвидсон, и Любов пошел дальше.
Представители с «Шеклтона» уже ждали в конференц-зале. Коммодор Янг, которого он знал, на этот раз захватил с собой с орбиты новых людей. На них не было летной формы, и несколько секунд спустя Любов с некоторой растерянностью сообразил, что это не земляне. Он сразу же подошел познакомиться с ними. Первый, господин Ор, был волосатый таукитянин, темно-серый, коренастый и угрюмый. Второй, господин Лепеннон, был высок, белокож и красив, как большинство хайнцев. Здороваясь, оба посмотрели на Любова с живым интересом, а Лепеннон сказал:
— Я только что прочел ваш доклад о сознательном управлении парадоксальным сном у атшиян, профессор Любов.
Это было приятно. И было приятно услышать свой собственный честно заслуженный титул. По-видимому, они прожили несколько лет на Земле и, возможно, были какими-то специалистами по врасу. Но коммодор, представляя их, не сказал, кто они и какое положение занимают.
Зал мало-помалу наполнялся. Пришли все, кто чем-либо руководил в колонии. Вслед за Госсе, главным экологом колонии, вошел капитан Сусун, глава отдела развития природных ресурсов планеты — другими словами, лесоразработок. Его капитанский чин, как и капитанский чин Любова, был данью предрассудкам армейского начальства. Вошел капитан Дэвидсон — стройный и красивый. Его худое сильное лицо дышало суровым спокойствием. У всех дверей встали часовые. Армейские спины были бескомпромиссно выпрямлены. Не заседание, а расследование, это ясно. Кто виноват? «Я виноват», — с отчаянием подумал Любов, но посмотрел через стол на капитана Дона Дэвидсона, посмотрел с брезгливостью и презрением.
Коммодор Янг заговорил очень спокойно и тихо:
— Как вам известно, господа, мой корабль сделал остановку тут, на сорок первой планете, только чтобы высадить новых колонистов, а порт назначения «Шеклтона» — восемьдесят восьмая планета, Престно, входящая в хайнскую группу. Однако мы не можем игнорировать нападение на один из ваших дальних лагерей, поскольку оно произошло во время нашего пребывания на орбите. Особенно ввиду некоторых новых событий, о которых при нормальном положении вещей вы были бы извещены несколько позже. Дело в том, что статус сорок первой планеты как земной колонии теперь подлежит пересмотру, а резня в вашем лесном лагере может его ускорить. В любом случае мы с вами должны что-то решить немедленно, так как я не могу долго задерживать здесь свой корабль. В первую очередь надо удостовериться, что относящиеся к делу факты известны всем присутствующим. Рапорт капитана Дэвидсона о событиях в Лагере Смита был записан на пленку, и на корабле мы его все прослушали. И вы здесь тоже? Прекрасно. Если у кого-нибудь из вас есть вопросы к капитану Дэвидсону, задавайте их. У меня вопрос есть. На следующий день, капитан Дэвидсон, вы вернулись в сожженный лагерь на большом вертолете с восемью солдатами. Получили ли вы разрешение от старшего офицера здесь, в Центре, на этот полет?
Дэвидсон встал:
— Да, получил.
— Были вы уполномочены приземлиться и поджечь лес в окрестностях бывшего лагеря?
— Нет, не был.
— Однако лес вы подожгли?
— Да, поджег. Я хотел выкурить пискунов, которые убили моих людей.
— У меня все. Господин Лепеннон?
Высокий хайнец откашлялся.
— Капитан Дэвидсон, — начал он, — считаете ли вы, что ваши подчиненные в Лагере Смита были в целом всем довольны?
— Да, считаю.
Дэвидсон говорил твердо и прямо. Казалось, его не тревожило положение, в котором он оказался. Конечно, этим флотским и инопланетянам он не подчинен и отчитываться за потерю двухсот человек, а также за самовольно принятые карательные меры должен только перед своим полковником. Однако его полковник присутствует здесь и слушает.
— Они получали хорошее питание и жили в хороших условиях, насколько это возможно во временном лагере? И рабочие часы у них были нормальными?
— Да.
— Дисциплина была исключительно суровой?
— Нет, конечно.
— В таком случае чем вы объясните этот мятеж?
— Я не понял вопроса.
— Если среди них не было никакого недовольства, почему часть ваших подчиненных перебила остальных и подожгла лагерь?
Наступило неловкое молчание.
— Разрешите мне, — сказал Любов. — На землян напали работавшие в лагере местные врасу, атшияне, объединившись со своими лесными соплеменниками. В своем рапорте капитан Дэвидсон называет атшиян «пискунами».
На лице Лепеннона отразились смущение и озабоченность.
— Благодарю вас, профессор Любов. Я неверно понял ситуацию. Мне представлялось, что слово «пискуны» означает категорию землян, выполняющих неквалифицированную работу в лесных лагерях. Считая, как и все мы, что атшияне как раса лишены агрессивности, я не мог предположить, что подразумеваются они. Собственно говоря, я даже не знал, что они вообще сотрудничают с вами в лесных лагерях… Но тогда мне тем более непонятно, чем были вызваны это нападение и мятеж?
— Я не знаю.
— Когда капитан сказал, что его подчиненные были всем довольны, подразумевал ли он и аборигенов? — буркнул таукитянин Ор.
Хайнец тотчас спросил у Дэвидсона тем же озабоченным вежливым голосом:
— А жившие в лагере атшияне тоже были всем довольны?
— Насколько мне известно, да.
— В их положении там или в порученной им работе не было ничего необычного?
Любов ощутил, как возросло внутреннее напряжение полковника Донга, его офицеров, а также командира звездолета — словно завернули винт на один оборот. Дэвидсон сохранял невозмутимое спокойствие.
— Ничего.
Любов понял, что на «Шеклтон» отсылались только его научные отчеты, а его протесты и даже предписываемые инструкцией ежегодные оценки «приспособления аборигенов к присутствию колонистов» лежат на дне ящика чьего-то стола здесь, в штабе. Эти двое неземлян ничего не знали об эксплуатации атшиян. Они — но не коммодор Янг: он успел несколько раз побывать на планете и, вероятно, видел загоны, в которые запирали пискунов. Да и в любом случае командир корабля, облетающего колонии, не может не знать, как складываются взаимоотношения землян и врасу. Как бы он ни относился к деятельности департамента по развитию колоний, вряд ли что-нибудь могло его удивить. Но таукитянин и хайнец — откуда им знать, что творится на колонизируемых планетах? Разве что случай забрасывал их в такую колонию по пути совсем в другое место. Лепеннон и Ор вообще не собирались спускаться здесь с орбиты. Или, возможно, их не собирались спускать, но, услышав о чрезвычайном происшествии, они настояли на этом. Почему коммодор взял их сюда? По своей воле или по их требованию? Он не сказал, кто они такие, но в них чувствовалась привычка распоряжаться, от них веяло сухим опьяняющим воздухом власти. Голова у Любова больше не болела, он испытывал бодрящее возбуждение, его лицо горело.
— Капитан Дэвидсон, — сказал он, — у меня есть несколько вопросов, касающихся вашей позавчерашней стычки с четырьмя аборигенами. Вы уверены, что среди них был Сэм, или Селвер Теле?
— Да, кажется.
— Вы знаете, что у него с вами личные счеты?
— Не имею ни малейшего представления.
— Нет? Поскольку его жена умерла у вас на квартире сразу после того, как вы учинили над ней насилие, он считает вас виновником ее смерти. И вы не знали этого? Он уже один раз бросился на вас здесь, в Центрвилле. И вы забыли про это? Ну, как бы то ни было, личная ненависть Селвера к капитану Дэвидсону, возможно, в какой-то мере объясняет это беспрецедентное нападение или отчасти дала ему толчок. Вспышки агрессивного поведения у атшиян вовсе не исключены — ни одно из моих исследований не давало материалов для подобного утверждения. Подростки, еще не овладевшие искусством контролировать сновидения и перепевать противника, часто борются между собой или дерутся на кулаках, причем это отнюдь не всегда дружеские состязания. Но Селвер — взрослый мужчина и сновидец. Тем не менее, когда он в первый раз в одиночку бросился на капитана Дэвидсона, им явно руководило стремление убить. Как, кстати, и капитаном Дэвидсоном. Я был свидетелем их схватки. В то время я счел, что это нападение — исключительный случай, минутное безумие, вызванное горем, тяжелой психической травмой, что оно вряд ли повторится. Я ошибся… Капитан, когда четверо атшиян бросились на вас из засады, как вы указали в своем рапорте, вас в конце концов прижали к земле?
— Да.
— В какой позе?
Спокойное лицо капитана Дэвидсона напряглось, и Любова кольнула невольная жалость. Он хотел запутать Дэвидсона в его собственной лжи и вынудить хотя бы раз сказать правду, но вовсе не унижать его публично. Обвинения в изнасиловании и убийстве только поддерживали внутреннее убеждение Дэвидсона, что он — истинный мужчина, но теперь это лестное представление о себе оказывалось под угрозой. Любов вынудил его вспомнить, как он, профессиональный солдат, сильный, хладнокровный, бесстрашный, был брошен на землю врагами ростом с шестилетнего ребенка… Во что обошлась Дэвидсону всплывшая в его памяти картина, как он впервые смотрел на зеленых человеков не сверху вниз, а снизу вверх?
— Я лежал на спине.
— Голова у вас была откинута или повернута?
— Не помню.
— Я пытаюсь установить определенный факт, капитан, который помог бы объяснить, почему Селвер вас не убил, хотя у него были личные счеты с вами и незадолго до этого он участвовал в истреблении двухсот человек. Я подумал, что вы могли случайно принять одну из тех поз, которые заставляют атшиянина сразу же оставить своего противника.
— Я не помню.
Любов обвел взглядом сидевших за столом. Все лица выражали любопытство, но некоторые были настороженными.
— Эти умиротворяющие жесты и позы могут опираться на какие-то врожденные инстинкты или представлять собой рудименты реакции бегства, но они получили социальное развитие, усложнились и теперь заучиваются. Для наиболее действенной и совершенной позы покорности надо лечь навзничь, закрыть глаза и повернуть голову так, чтобы подставить противнику ничем не защищенное горло. Я убежден, что ни один атшиянин на этих островах просто физически не способен причинить вред врагу, принявшему эту позу. И прибегнет к тому или иному способу, чтобы дать выход гневу и желанию убить. Когда они вас повалили, капитан, может быть, Селвер запел?
— Что-что?
— Он запел?
— Не помню.
Стена. Непробиваемая. Любов уже хотел пожать плечами и замолчать, но тут таукитянин спросил:
— Что вы имеете в виду, профессор Любов?
Наиболее приятной чертой довольно жесткого таукитянского характера была любознательность, бескорыстное и неутомимое любопытство: таукитяне даже умирали охотно, интересуясь, что будет дальше.
— Видите ли, — ответил Любов, — атшияне заменяют физический поединок ритуальным пением. Это опять-таки широко распространенное в природе явление, и, возможно, оно опирается на какие-то физиологические моменты, хотя у людей трудно предположить «врожденные инстинкты» такого рода. Но как бы то ни было, здесь у всех высших приматов существуют голосовые состязания между двумя самцами — они воют или свистят. В конце концов, доминирующий самец может дать противнику оплеуху, но чаще всего они просто около часа стараются переорать друг друга. Атшияне сами усматривают в этом аналогию со своими певческими состязаниями, которые также бывают только между мужчинами, однако, как они сами отмечают, у них такое состязание не только дает выход агрессивным побуждениям, но и представляет собой вид искусства. Победа остается за более умелым певцом. И я подумал, не пел ли Селвер над капитаном Дэвидсоном, если же пел, то потому ли, что не мог убить, или потому, что предпочел бескровную победу? Эти вопросы неожиданно приобрели большую важность.
— Профессор Любов, — сказал Лепеннон, — насколько эффективны эти приемы для разрядки агрессивности? Они универсальны?
— У взрослых — да. Так говорили все те, у кого я собирал сведения, и мои личные наблюдения полностью это подтверждали… До позавчерашнего дня. Изнасилование, избиение и убийство им практически неизвестны. Конечно, не исключаются несчастные случаи. И тяжелые мании. Но последние — редкость.
— А как они поступают с опасными маньяками?
— Изолируют. В буквальном смысле слова. На уединенных островах.
— Но атшияне не вегетарианцы, они охотятся на животных?
— Да. Мясо принадлежит к основным продуктам их питания.
— Поразительно! — воскликнул Лепеннон, и его белая кожа стала еще белее от волнения. — Человеческое общество с надежным антивоенным тормозом? А какой ценой это достигается, профессор Любов?
— Точного ответа я дать не могу. Пожалуй, ценой отказа от изменений. Их общество статично, устойчиво, однородно. У них нет истории. Полнейшая гомогенность и ни малейшего прогресса. Можно сказать, что, подобно лесу, дающему им приют, они достигли оптимального равновесия. Но это вовсе не значит, что они лишены способности к адаптации.
— Господа, все это очень интересно, но лишь в довольно узком смысле, и не имеет прямого отношения к тому, что мы пытаемся тут установить.
— Извините, полковник Донг, но, возможно, это и есть объяснение. Итак, профессор Любов?
— Возникает вопрос, не доказывают ли они сейчас эту свою способность. Приспосабливая свое поведение к нам. К колонии землян. На протяжении четырех лет они вели себя с нами так же, как друг с другом. Несмотря на физические различия, они признали в нас членов своего вида, то есть людей. Однако мы вели себя не так, как должны себя вести им подобные. Мы полностью игнорировали систему отношений, права и обязанности, сопряженные с отсутствием насилия. Мы убивали, изгоняли и порабощали людей этой планеты, уничтожали их общины и рубили их леса. Нет ничего удивительного, если они решили, что нас нельзя считать людьми.
— А значит, можно убивать, как животных. Да-да, конечно, — сказал таукитянин, наслаждаясь логичностью этого построения, но лицо Лепеннона застыло, словно высеченное из белого мрамора.
— Порабощали? — переспросил хайнец.
— Капитан Любов излагает свои личные теории и мнения, — поспешно вмешался полковник Донг, — которые, должен сказать прямо, мне представляются ошибочными, и мы с ним уже обсуждали их прежде, но к теме нашего совещания они отношения не имеют. Мы никого не порабощаем. Некоторые аборигены играют полезную роль в наших начинаниях. Добровольный автохтонный корпус является составной частью всех здешних поселений, кроме временных лагерей. У нас не хватает людей для осуществления наших целей, мы постоянно нуждаемся в рабочих руках и используем всех, кого удается найти, но отнюдь не в формах, которые подпадали бы под определение рабства. Разумеется, нет.
Лепеннон хотел что-то сказать, но промолчал, уступая черед таукитянину, однако тот спросил только:
— Какова численность обеих рас?
Ему ответил Госсе:
— Землян в настоящее время здесь находится две тысячи шестьсот сорок один человек. Любов и я оцениваем численность местных врасу очень приблизительно в три миллиона.
— Вам следовало бы учесть эти статистические данные, прежде чем вы начали менять местные обычаи! — заметил Ор с неприятным, однако вполне искренним смехом.
— Мы достаточно вооружены и оснащены, чтобы противостоять любым агрессивным действиям со стороны аборигенов, — вмешался полковник. — Однако специалисты первой обзорной экспедиции и наши собственные — и в первую очередь капитан Любов — в полном согласии между собой внушали нам, будто новотаитяне — примитивные, безобидные и миролюбивые существа. Как выяснилось теперь, эти сведения были явно ошибочными…
— Явно! — перебил Ор. — Считаете ли вы, полковник, что люди как вид — примитивные, безобидные и миролюбивые существа? Конечно, нет. Но вы ведь знали, что врасу на этой планете — люди? Точно такие же, как вы, как я или Лепеннон, поскольку все мы восходим к одной хайнской расе?
— Я знаю о существовании такой гипотезы…
— Полковник, это исторический факт!
— Я не обязан признавать это фактом! — огрызнулся старик полковник. — И мне не нравится, когда мне навязывают чужие мнения. Я знаю другой факт: пискуны ростом в метр, они покрыты зеленым мехом, они не спят, и они не люди в том смысле, в каком я понимаю это слово!
— Капитан Дэвидсон, — спросил таукитянин, — по-вашему, местные врасу — люди или нет?
— Не знаю.
— Но вы совершили половой акт с аборигенкой — с женой этого Селвера. Значит, вы считали ее женщиной, а не животным? А остальные? — Он обвел взглядом побагровевшего полковника, нахмурившихся майоров, взбешенных капитанов и растерянных специалистов. Его лицо выразило брезгливое презрение. — Ход ваших мыслей нелогичен, — закончил он.
По его понятиям, это было грубейшее оскорбление.
Командир «Шеклтона» наконец вынырнул из омута общего смущенного молчания:
— Итак, господа, трагические события в Лагере Смита, вне всякого сомнения, тесно связаны с взаимоотношениями, установившимися между колонией и местным населением, а потому их нельзя рассматривать как малозначительный или случайный эпизод. Именно это мы и должны были установить, поскольку в нашем распоряжении есть средство, которое поможет вам выйти из затруднений. Цель нашего полета вовсе не исчерпывается доставкой сюда двух сотен невест, хотя я и знаю, как вы их ждали. На Престно возникли некоторые сложности, и нам поручено доставить тамошнему правительству ансибль. Другими словами, АМС — аппарат мгновенной связи.
— Что? — воскликнул Серенг, глава инженерной службы. Все земляне растерянно уставились на коммодора Янга.
— У нас на борту находится ранняя его модель, которая обошлась примерно в годовой доход целой планеты. Но с того момента когда мы покинули Землю, прошло двадцать семь землет, и теперь их научились изготовлять гораздо дешевле. Ими оснащаются все корабли космофлота, и автоматический корабль или корабль с командой, который доставил бы его вам при нормальном положении вещей, уже находится в полете. Точнее говоря, если я ничего не спутал, это корабль с командой, и он должен прибыть сюда через девять и четыре десятых земгода.
— Откуда вы знаете? — спросил кто-то, невольно подыграв коммодору, который ответил с улыбкой:
— Из переговоров по нашему ансиблю. Господин Ор, это изобретение ваших сопланетян, так не объясните ли вы его устройство присутствующим?
Таукитянин не смягчился.
— Пытаться объяснять им принцип действия ансибля бессмысленно, — сказал он. — Назначение же его можно изложить в двух словах: мгновенная передача сведений на любое расстояние. Один его элемент должен находиться на астрономическом теле, имеющем значительную массу, второй — в любой точке космоса. С момента выхода на орбиту «Шеклтон» ежедневно обменивался информацией с Землей, находящейся на расстоянии в двадцать семь световых лет. Для передачи вопроса и получения ответа уже не требуется пятидесяти четырех лет, как при использовании электромагнитных аппаратов. Передача происходит мгновенно, и разрыва во времени между мирами более не существует.
— Едва мы вошли в пространство-время этой планеты, мы, так сказать, позвонили домой, — мягко продолжал коммодор. — И нам сообщили, что произошло за двадцать семь лет нашего полета. Разрыв во времени по-прежнему существует для материальных тел, но не для связи. Вы, конечно, понимаете, что АМС для нас как космических видов важен не меньше, чем была важна речь на более ранней ступени нашей эволюции. Он тоже создает возможность для возникновения общества.
— Господин Ор и я покинули Землю двадцать семь лет назад в качестве представителей правительств Тау Второй и Хайна, — сказал Лепеннон. Голос его оставался кротким и вежливым, но из него исчезла всякая теплота. — В то время обсуждалось создание союза или лиги цивилизованных миров, которое стало возможным с появлением мгновенной связи. Сейчас Лига Миров существует. Она существует уже восемнадцать лет. Господин Ор и я являемся теперь эмиссарами Совета Лиги и потому обладаем определенными полномочиями и властью, которых не имели, когда улетали с Земли.
Эта троица с космолета твердит о том, будто существует аппарат мгновенной связи, будто существует межзвездное надправительство. Хотите — верьте, хотите — нет. Они сговорились и лгут. Вот какая мысль возникла в мозгу у Любова.
Он взвесил ее и решил, что она достаточно логична, но продиктована безотчетной подозрительностью, психическим защитным механизмом, и отбросил ее. Однако среди штабных, натренированных мыслить по заданным схемам, среди этих специалистов по самозащите найдется немало таких, кто уверует в это подозрение так же безоговорочно, как он его отбросил. Они не могут не прийти к выводу, что человек, вдруг претендующий на совершенно новую форму власти, должен быть или лжецом, или заговорщиком. Они бессильны что-либо изменить в своем мировосприятии, как и он сам, Любов, натренированный сохранять беспристрастность и гибкость мышления, хочет он того или нет.
— Должны ли мы поверить всему… всему этому, только полагаясь на ваше слово? — произнес полковник Донг с достоинством, но жалобно: его мыслительные процессы протекали недостаточно четко, и ему было ясно, что не следует верить ни Лепеннону, ни Ору, ни Янгу, но тем не менее он поверил им и перепугался.
— Нет, — ответил таукитянин. — С этим покончено. Прежде колониям вроде вашей приходилось полагаться на сведения, доставляемые космолетами, и устаревшую радиоинформацию. Но теперь вы можете сразу получить все необходимые подтверждения. Мы намерены передать вам ансибль, предназначавшийся для Престно. Лига уполномочила нас на это — разумеется, через ансибль. Ваша колония находится в тяжелом положении. В гораздо более тяжелом, чем можно было заключить по вашим рапортам. Ваши рапорты очень неполны — то ли из-за глупого неведения, то ли из-за сознательной цензуры. Однако теперь вы получили ансибль и можете прямо снестись с вашим земным руководством, чтобы запросить инструкции. Ввиду глубоких изменений, которые произошли в организации управления Землей после нашего отлета, я рекомендовал бы вам сделать это безотлагательно. Теперь нет никаких оправданий ни для безоговорочного следования устаревшим инструкциям, ни для невежества, ни для безответственной автономии.
Стоит таукитянину оскорбиться, и он уже не в силах совладать с собой. Господин Ор позволяет себе лишнее, и коммодор Янг должен был бы его одернуть. Но есть ли у него такое право? Какими полномочиями наделен «эмиссар Совета Лиги Миров»? Кто здесь главный? Любову вдруг стало страшно, и его виски словно стянул железный обруч. Возвращалась головная боль. Он взглянул на сидящего напротив Лепеннона, на переплетенные длинные белые пальцы его рук, которые спокойно лежали, отражаясь в полированной поверхности стола. Мраморная белизна кожи была скорее неприятна Любову, воспитанному в земных эстетических понятиях, но сила и безмятежность этих рук ему нравилась. У хайнцев цивилизация в крови, думал он, ведь они приобщились к ней так давно. Они вели социально-интеллектуальную жизнь с грацией охотящейся в саду кошки, с неколебимой уверенностью ласточки, летящей через море вслед за летом. Они достигли всего. Им не надо было притворяться или фальшивить. Они были тем, чем были. Никто не укладывался в параметры человека так безупречно. Разве только зеленый народец? Измельчав, переприспособившись, застыв в своем развитии, пискуны так абсолютно, так честно, безмятежно были тем, чем были…
Бентон, один из офицеров, спросил Лепеннона, находятся ли они на планете в качестве наблюдателей Лиги… он запнулся… Лиги Миров или уполномочены…
Лепеннон вежливо вывел его из затруднения:
— Мы просто наблюдатели и не имеем полномочий распоряжаться. Вы по-прежнему ответственны только перед Землей.
— Следовательно, ничто в сущности не изменилось! — с облегчением сказал полковник Донг.
— Вы забываете про ансибль, — перебил Ор. — Сразу после совещания я научу вас пользоваться им. И вы сможете проконсультироваться с вашим департаментом.
Заговорил Янг:
— Поскольку решение вашей проблемы не терпит отлагательств, а Земля теперь стала членом Лиги и Колониальный кодекс за последние годы мог значительно измениться, совет господина Ора весьма разумен и своевремен. Мы должны быть очень благодарны господину Ору и господину Лепеннону за их решение предоставить земной колонии ансибль, предназначенный для Престно. Это было их решение. Я же мог только от всего сердца с ними согласиться. Теперь остается еще один вопрос, решить который должен я, опираясь на ваше мнение. Если вы считаете, что колонии угрожают новые нападения все большего числа аборигенов, я могу задержать мой корабль здесь еще недели на две для пополнения вашего оборонительного оружия. Кроме того, я могу эвакуировать женщин. Детей в колонии пока еще нет, не так ли?
— Да, — сказал Госсе. — А женщин тут теперь четыреста восемьдесят две.
— Что же, у меня есть место для трехсот восьмидесяти пассажиров. Еще сто как-нибудь разместим. Лишняя масса замедлит возвращение домой примерно на год, но и только. К сожалению, ничего больше я вам предложить не могу. Мы должны лететь дальше, на Престно, ближайшую к вам планету, расстояние до которой, как вы знаете, чуть меньше двух световых лет. На обратном пути к Земле мы опять побываем здесь, но это будет не раньше чем через три с половиной земгода. Вы столько продержитесь?
— Конечно, — сказал полковник, и остальные поддержали его. — Мы предупреждены, и больше нас врасплох не застанут.
— А аборигены? — сказал таукитянин. — Они смогут продержаться еще три с половиной года?
— Да, — сказал полковник.
— Нет, — сказал Любов. Он все это время следил за выражением лица Дэвидсона, и в нем нарастало что-то похожее на панику.
— Полковник? — вежливо осведомился Лепеннон.
— Мы здесь уже четыре года, и аборигены благоденствуют. Места хватает для всех нас с избытком — как вам известно, планета очень мало населена, и ее никогда не открыли бы для колонизации, если бы дело обстояло иначе. Ну а если им снова взбредет в голову напасть, они нас больше врасплох не застанут. Нас неверно информировали относительно характера этих аборигенов, но мы прекрасно вооружены и сумеем защититься, хотя никаких карательных мер мы не планируем. Колониальный кодекс абсолютно запрещает что-либо подобное, и, пока я не узнаю, какие правила ввело новое правительство, мы будем строго соблюдать прежние правила, как всегда их соблюдали, а в них прямо указано на недопустимость широких карательных действий или геноцида. Просьб о помощи мы посылать не будем: в конце-то концов, колония, удаленная от родной планеты на двадцать семь световых лет, должна рассчитывать главным образом на собственные ресурсы и вообще полагаться только на себя, и я не вижу, как АМС может что-либо изменить в этом отношении, поскольку корабли, люди и грузы, как и раньше, перемещаются в космосе со скоростью, всего лишь близкой к световой. Мы будем по-прежнему отправлять на Землю лесоматериалы и сами о себе заботиться. Женщинам никакой опасности не грозит.
— Профессор Любов? — сказал Лепеннон.
— Мы здесь четыре года, и я не уверен, что местная человеческая культура сможет выдержать еще четыре. Что касается общей экологии планеты, полагаю, Госсе подтвердит мои слова, если я скажу, что мы невосстановимо погубили экологические системы на одном Большом острове, нанесли им огромный ущерб здесь, на Сорноле, который можно считать почти материком, и, если лесоразработки будут продолжаться нынешними темпами, еще до конца десятилетия почти наверное превратим в пустыню все крупные обитаемые острова. Ни штаб колонии, ни Лесное бюро в этом не виноваты: они просто следовали «плану развития», который был составлен на Земле на основании далеко не достаточных сведений о планете, ее экологических системах и аборигенах.
— Мистер Госсе? — произнес вежливый голос.
— Ну, Радж, вы, пожалуй, преувеличиваете. Бесспорно, Свалку — остров, где, вопреки моим рекомендациям, лесоразработки велись слишком интенсивно, — приходится сбросить со счетов. Если на определенной площади лес вырубается свыше определенного процента, фибровник отмирает, а именно корневая система этого растения связывает почву на расчищенной земле, без чего почва превращается в пыль и стремительно уносится ветрами и ливнями. Однако я не могу согласиться с тем, что данные нам установки неверны, — надо лишь строго им следовать. Они опираются на тщательное изучение планеты. И здесь, на Центральном острове, мы, точно следуя плану, добились успеха — эрозия незначительна, а расчищенная земля очень плодородна. Разработка леса вовсе не означает создания пустыни — ну разве что с точки зрения белки. Мы не знаем точно, как экосистемы здешних первобытных лесов приспособятся к новой комбинации леса, степи и пахотной земли, предусмотренной планом развития, но мы знаем, что во многих случаях шансы на адаптацию и выживание очень велики…
— Именно это утверждало экологическое бюро, когда речь шла об Аляске в первый период первого пищевого кризиса, — перебил Любов. Горло у него сжала судорога, и голос звучал пронзительно и хрипло. А он-то надеялся, что Госсе его поддержит! — Сколько ситкинских елей вам довелось увидеть за вашу жизнь, Госсе? Сколько белых сов? Или волков? Или эскимосов? После пятнадцати лет осуществления «программы развития» сохранилось около трех процентов исконных аляскинских видов, как растений, так и животных. А сейчас их число равно нулю. Лесная экология очень хрупка. Если лес гибнет, с ним гибнет и его фауна. А в языке атшиян лес называется тем же словом, которое означает мир. Вселенную. Коммодор Янг, я официально ставлю вас в известность, что, если колонии непосредственная опасность пока не грозит, она грозит всей планете…
— Капитан Любов! — перебил старый полковник. — Офицеры специальных служб не могут обращаться с подобными заявлениями к офицерам других служб, но только к руководству колонии, которое одно правомочно их рассматривать, и я не потерплю дальнейших попыток давать рекомендации без предварительного согласования.
Любов, застигнутый врасплох собственной вспышкой, извинился и попытался принять спокойный вид. Если бы он не потерял контроля над собой! Если бы у него не сорвался голос! Если бы у него хватило выдержки… А полковник тем временем продолжал:
— Нам представляется, что вы допустили серьезные ошибки в оценке миролюбия и отсутствия агрессивности у здешних аборигенов, и мы не предвидели и не предотвратили страшную трагедию в Лагере Смита именно потому, что положились на ваше мнение, как мнение специалиста, капитан Любов. Поэтому я думаю, что нам придется подождать, пока другие специалисты по врасу не смогут изучить их глубже, поскольку факты свидетельствуют, что ваши заключения содержали существеннейшие ошибки.
Любов принял это молча. Пусть Янг и инопланетяне посмотрят, как они сваливают вину друг на друга. Тем лучше! Чем больше они будут препираться, тем вероятнее, что эти эмиссары проведут инспекцию, возьмут их под контроль. И ведь он действительно виноват, он действительно ошибся! «К черту самолюбие, лишь бы уберечь лесных людей!» — подумал Любов и с такой силой ощутил всю глубину своего унижения и самопожертвования, что у него на глаза навернулись слезы.
Тут он заметил, что Дэвидсон внимательно на него поглядывает.
Он выпрямился, лицо у него горело, в висках стучала кровь. Он не станет терпеть насмешек этой скотины Дэвидсона. Неужели Ор и Лепеннон не видят, что такое Дэвидсон и какой он здесь пользуется властью, тогда как его, Любова, власть — одна фикция, исчерпывающаяся правом «давать рекомендации»? Если все ограничится установкой этого их сверхрадио, трагедия в Лагере Смита почти наверняка станет предлогом для систематического истребления аборигенов. С помощью бактериологических средств, скорее всего. Через три с половиной года «Шеклтон» вернется на Новое Таити и найдет тут процветающую колонию и никаких трудностей с пискунами. Абсолютно никаких. Эпидемия — такая жалость? Мы приняли все меры, требуемые Колониальным кодексом, но, вероятно, произошла мутация — ни малейшей резистентности, но тем не менее мы сумели спасти часть их, перевезя на Новофолклендские острова в южном полушарии, где они прекрасно себя чувствуют — все шестьдесят два аборигена.
Совещание закончилось. Любов встал и перегнулся через стол к Лепеннону.
— Сообщите Лиге, что необходимо спасти леса, лесных людей, — сказал он еле слышно, потому что судорога сжимала его горло. — Вы должны это сделать, должны!
Хайнец посмотрел ему в глаза. Его взгляд был ласковым, сдержанным, бездонным. Он ничего не ответил.
Рассказать кому-нибудь — не поверят! Они все свихнулись. Эта проклятая планета им всем мозги набекрень сдвинула, одурманила, вот они и дрыхнут наяву, не хуже пискунов. Да если бы ему самому еще раз прокрутили то, чего он насмотрелся на этом «совещании» и на инструктаже после, он бы не поверил. Командир корабля Звездного флота лижет пятки двум гуманоидам? Инженеры и техники визжат и пускают слюни из-за какого-то дурацкого радио, а волосатый таукитянин измывается над ними и бахвалится, словно земная наука давным-давно не предсказала появление AMC? Гуманоиды идейки-то свистнули, использовали и назвали свою штуковину ансиблем, чтобы никто не сообразил, что это всего-навсего АМС. Но хуже всего было это их совещание, когда псих Любов орал всякую чушь, а полковник Донг не заткнул ему пасть, позволил оскорблять и Дэвидсона, и весь штаб, и всю колонию, а эти две инопланетные морды сидят и ухмыляются — плюгавая серая макака и долговязая бледная немочь, сидят и потешаются над людьми!
Хуже некуда. Но и когда «Шеклтон» улетел, лучше не стало. Ну ладно, пусть его отправили на Новую Яву в распоряжение майора Мухамеда, он не в претензии. Полковник должен был наложить на него дисциплинарное взыскание. В душе-то старик Динг-Донг наверняка одобряет, что он прошелся с огоньком по острову Смита и дал урок пискунам, но сделал он это по собственной инициативе, а дисциплина есть дисциплина, и полковник обязан был призвать его к порядку. Что поделаешь, играть надо по правилам. Но вот какое отношение к правилам имеет то, что вякает их телевизор-переросток, который они называют ансиблем? Этот их новый идол в штаб-квартире, на который они не намолятся?
Инструкции из Карачи, от департамента развития колоний. «Не допускать контактов между землянами и атшиянами, кроме тех, инициаторами которых будут атшияне». Проще говоря, с этих пор от пискуньих нор держись подальше, а рабочую силу ищи где хочешь! «Использование добровольного труда не рекомендуется, использование принудительного труда запрещается». Опять двадцать пять! А как тогда вести лесоразработки, об этом они подумали? Нужны Земле эти бревна и доски или нет? Небось все еще шлют робогрузовозы на Новое Таити по четыре в год и каждый везет на Землю первоклассные пиломатериалы на тридцать миллионов неодолларов. Естественно, департаменту эти миллиончики очень даже кстати. Там сидят деловые люди. И инструкции идут не от них, это и дураку ясно.
«Колониальный статус сорок первой планеты пересматривается». Новым Таити ее уже больше не называют, скажите пожалуйста! «До вынесения окончательного решения колонисты должны соблюдать предельную осторожность в отношениях с местными обитателями… Использование какого бы то ни было оружия, кроме мелкокалиберных пистолетов, предназначенных для самозащиты, категорически запрещается». Прямо как на Земле, только там и пистолеты давно запрещены. Но за каким, спрашивается, чертом человек пролетел расстояние в двадцать семь световых лет, если на неосвоенной планете у него отбирают и автоматы, и огненный студень, и бомбы-лягушки? Нет-нет! Сидите себе, посиживайте, пай-мальчики, а пискуны пусть спокойненько плюют тебе в лицо, и распевают над тобой песни, и втыкают тебе нож в брюхо, и жгут твой лагерь! Но ты и пальцем не тронь милых зеленых малюток. И думать не смей!
«Всемерно рекомендуется политика воздержания от контактов, какие бы то ни было агрессивные или карательные действия строго запрещаются».
Вот она, суть всех этих «ансиблеграмм», и любой дурак сообразил бы, что шлет их не колониальный департамент. Не могли же они там настолько измениться за тридцать лет! Это все были практичные люди, они трезво смотрели на вещи и знали, какова жизнь на неосвоенных планетах. Всякому, кто не спятил от геошока, должно быть ясно, что это фальшивки. Может, они прямо заложены в аппарат — набор ответов на наиболее вероятные вопросы и выдает их аналитическое устройство. Инженеры, правда, вякают, что они бы такое сразу обнаружили. Может, и так. Тогда, значит, эта штука и в самом деле дает мгновенную связь с другой планетой, да только не с Землей. Вот это уж точно! Во второй передатчик ответы вкладывают не люди, а инопланетяне, гуманоиды. Скорее всего таукитяне: аппарат сконструировали они и вообще соображать, подлецы, умеют. Как раз из тех, кто наверняка замышляет прибрать к рукам всю Галактику. Хайнцы, конечно, с ними стакнулись: розовые слюни в ансиблеграммах так и отдают хайнцами. Какая их конечная цель — отгадать, сидя здесь, непросто. Может, рассчитывают ослабить Землю, втянув ее в эту аферу с Лигой Миров. Ну а что они затеяли тут, на Новом Таити, понять легко: предоставят пискунам разделаться с людьми, и концы в воду. Свяжут по рукам и ногам ансиблевыми фальшивками, и пусть их режут все кому не лень. Гуманоиды помогают гуманоидам — крысы помогают крысам.
А полковник Донг все это кушает. И намерен выполнять приказы. Так прямо и заявил: «Я намерен выполнять приказы Земли, а вы, Дон, вы, черт побери, будете выполнять мои приказы, а на Новой Яве — приказы майора Мухамеда». Дурак он старый, Динг-Донг, но Дэвидсон ему нравится, а он — Дэвидсону. Какие там еще приказы, когда надо спасать человечество от заговора гуманоидов! Но старика все-таки жаль! Дурак, зато мужественный и верный долгу. Не прирожденный предатель, не то что Любов — ханжа, нытик, язык без костей. Вот пусть пискуны его первым и прикончат, умника Раджа Любова, прихвостня гуманоидов.
Некоторые люди, особенно среди азиев и хиндазиев, так и рождаются предателями. Не все, конечно, но некоторые. А некоторые люди рождаются спасителями. Ну так уж они устроены, и никакой особой заслуги тут нет — как в евроафрском происхождении или в крепком телосложении. Он так на это и смотрит. Если в его силах будет спасти мужчин и женщин Нового Таити, он их спасет, а если нет — он, во всяком случае, сделает, что сможет, и говорить больше не о чем.
А да — женщины! Это, конечно, обидно. Вывезли с Новой Явы всех до единой и больше из Центрвилла не шлют никого. «Пока еще опасно», — ничего умнее в штабе не придумали! А каково ребятам в трех дальних лагерях, это они учитывают? Пискуний не тронь, баб всех забрали в Центрвилл — на что они, собственно, рассчитывают? Ясное дело, ребята озлятся. Ну, да долго это не протянется. Такая идиотская ситуация стабильной быть не может. Если теперь, после отлета «Шеклтона», они не вернутся понемножку в прежнюю колею, капитану Д. Дэвидсону придется легонько их подтолкнуть. Ладно, он готов потрудиться сверх положенного, лишь бы все пришло в норму.
В то утро когда он улетал с Центрального, они отпустили всех рабочих пискунов — иди гуляй! Закатили благородную речугу на ломаном наречии, открыли ворота загона и выпустили всех ручных пискунов — всех до единого: носильщиков, землекопов, поваров, мусорщиков, домашних слуг и служанок, ну всю ораву. И хоть бы один остался! А ведь некоторые служили у своих хозяев с самого основания колонии, четыре земгода! Но они о верности и понятия не имеют! Собака там или шимпанзе хозяина бы не бросили. А эти еще и до собак не развились, остались на одном уровне с крысами и змеями: умишка только на то и хватает, чтобы обернуться и тяпнуть тебя, едва выпустишь их из клетки. Динг-Донг совсем спятил — выпустил пискунов прямо рядом с городом. Надо было свезти их всех на Свалку: пусть бы передохли там с голоду. Но эти два гуманоида и их говорящий ящик здорово напугали Донга. И если бы дикие пискуны на Центральном задумали устроить резню, как в Лагере Смита, у них теперь хоть отбавляй полезных помощников, которые знают город, знают порядки в нем, знают, где находится арсенал, где выставляются часовые и все прочее. Ну, если Центрвилл спалят, пусть там в штабе сами себе «спасибо» скажут. Собственно говоря, ничего другого они и не заслуживают. За то, что позволили предателям задурить себе голову, за то, что послушали гуманоидов и пренебрегли советами людей, которые знают, что такое пискуны на самом деле.
Никто из штабных молодчиков не слетал, как он, в лагерь, не поглядел на золу, на разбитые машины, на обгоревшие трупы. А труп Ока — там, где они перебили команду лесорубов… У него из обоих глаз торчали стрелы, будто какое-то жуткое насекомое высунуло усики и нюхает воздух. А, черт! Так и мерещится, так и мерещится!
Хоть одно хорошо: что бы там ни требовали фальшивки, а у ребят на Центральном будет для защиты кое-что получше «мелкокалиберных пистолетов». У них есть огнеметы и автоматы. Шестнадцать малых вертолетов оснащены пулеметами, и с них удобно бросать банки с огненным студнем. А пять больших вертолетов несут полное боевое вооружение. Ну, да оно им и не понадобится. Достаточно подняться на малом вертолете над расчищенными районами, отыскать там ораву пискунов с их чертовыми луками и стрелами да забросать банками со студнем, а потом любоваться сверху, как они мечутся и горят. Вот это дело! Представляешь себе их, и в животе теплеет, словно о бабе думаешь или вспоминаешь, как этот пискун, Сэм, бросился на тебя, а ты ему в четыре удара всю морду разворотил. А все эйдетическая память да воображение поярче, чем у некоторых, — никакой его заслуги тут нет, просто так уж он устроен.
По правде сказать, мужчина только тогда по-настоящему и мужчина, когда он переспал с бабой или убил другого мужчину. Конечно, это он не сам придумал, а в какой-то старинной книжке вычитал, но что правда, то правда. Вот почему ему нравится рисовать в воображении такие картины. Хотя, конечно, пискуны — и не люди вовсе.
Новой Явой назывался самый южный из пяти Больших островов, расположенный лишь чуть севернее экватора. Климат там был более жаркий, чем на Центральном и на острове Смита, где температура круглый год держалась приятно умеренная. Более жаркий и гораздо более влажный. В период дождей на Новом Таити они выпадали повсюду, но на Северных островах с неба тихо сеялись мельчайшие капли, и ты не ощущал ни сырости, ни холода. А здесь дождь лил как из ведра и на остров постоянно обрушивались тропические бури, когда не то что работать, а носа на улицу высунуть невозможно. Только надежная крыша спасает от дождя — ну и лес. До того он тут густ, проклятый, что никакой ураган его не берет. Конечно, со всех листьев капает вода, и оглянуться не успеешь, как ты уже насквозь мокрый, но если зайти в лес поглубже, то и в самый разгар бури даже ветерка не почувствуешь, а чуть выйдешь на опушку — блям! Ветер собьет тебя с ног, облепит жидкой, рыжей глиной, в которую ливень превратил всю расчищенную землю, и ты опрометью бросаешься назад, в лес, где темно, душно и ничего не стоит заблудиться.
Ну и здешний командующий, майор Мухамед — сукин сын, законник! Все только по инструкции; просеки шириной точно в километр, чуть бревна вывезут — сажай фибровник, отпуск на Центральный получай строго по расписанию, галлюциногены выдаются ограниченно, употребление их в служебные часы карается, и так далее, и тому подобное. Только одно в нем хорошо: не бегает по каждому поводу радировать в Центр. Новая Ява — его лагерь, и он командует им на свой лад. Приказы из штаб-квартиры он получать ох как не любит. Выполнять-то он их выполняет: пискунов отпустил и все оружие, кроме детских пукалок, сразу запер, едва пришло распоряжение. Но предпочитает обходиться без приказов, а уж без советов и подавно — и от Центра, и от кого другого. Из этих, из ханжей: всегда уверен, что он прав. Самая главная его слабость.
Когда Дэвидсон служил в штабе, ему иногда приходилось заглядывать в личные дела офицеров. Его редкостная память хранила все подобные сведения, и он, например, вспомнил, что коэффициент умственного развития у Мухамеда равнялся 107, а его собственный, между прочим, — 118. Разница в 11 пунктов, но, конечно, старику My он этого сказать не может, а сам My в жизни не расчухает, и заставить его слушать нет никакой возможности. Воображает, будто во всем разбирается лучше Дэвидсона, вот так-то.
Собственно говоря, они все здесь поначалу были колючие. Никто на Новой Яве ничего толком про бойню в Лагере Смита не знал — слышали только, что тамошний командующий за час до нападения улетел на Центральный, а потому единственный из всех остался в живых. Ну если так на это поглядеть, действительно, выходит скверно. И можно понять, почему они сперва на него косились, словно он несчастье приносит, а то и вовсе как на иуду. Но когда узнали его поближе, переменили мнение. Поняли, что он не дезертир и не предатель, а наоборот, всего себя отдает, чтобы уберечь колонию на Новом Таити от предательства. И поняли, что сделать планету безопасной для земного образа жизни можно, только избавившись от пискунов.
Втолковать все это лесорубам было не так уж и трудно. Они этих зеленых крыс никогда особенно не обожали: весь день заставляй их работать да еще всю ночь сторожи! Ну а теперь они поняли, что пискуны — твари не просто пакостные, но и опасные. Когда он рассказал им, что увидел на острове Смита, когда объяснил, как два гуманоида на корабле космофлота обдурили штабных, когда втолковал им, что уничтожение землян на Новом Таити — всего лишь малая часть заговора инопланетян против Земли, когда он напомнил им бесстрастные неумолимые цифры… две с половиной тысячи человек против трех миллионов пискунов), вот тогда они по-настоящему поверили в него.
Даже здешний представитель экологического контроля на его стороне. Не то что бедняга Кеес, который злился, что ребята стреляют оленей, а потом сам получил заряд в живот от подлых пискунов.
Этот, Атранда, ненавидит пискунов всем нутром. Можно сказать, помешался на них, точно геошок получил или что похуже. До того боится, как бы пискуны не напали на лагерь, что ведет себя хуже всякой бабы. Но хорошо, что можно рассчитывать на местного специала.
Начальника лагеря убеждать смысла нет: сразу видно, что Мухамеда не обломаешь. Косный тип. И настроен против него — из-за того, что произошло в Лагере Смита. Чуть не прямо сказал, что не считает его надежным офицером.
Сукин сын, ханжа, но что он ввел тут такую строгую дисциплину, это хорошо. Вымуштрованных людей, привыкших выполнять приказы, легче прибрать к рукам, чем распущенных умников, и легче превратить в боевой отряд для оборонительных и наступательных действий, когда он возьмет на себя командование. А взять на себя командование придется: My — неплохой начальник лагеря лесорубов, но солдат никудышный.
Дэвидсон постарался заручиться поддержкой кое-кого из лучших лесорубов и младших офицеров, покрепче привязать их к себе. Он не торопился. Когда он убедился, что им можно по-настоящему доверять, десять человек забрались в полные военных игрушек подвалы клуба, которые старик My держал под замком, унесли оттуда кое-что, а в воскресенье отправились в лес поиграть.
Дэвидсон еще за несколько недель до этого отыскал там селение пискунов, но приберег удовольствие для своих ребят. Он бы и один справился, только так было лучше. Это сплачивает людей, связывает их узами истинного товарищества. Они просто вошли туда среди бела дня, всех схваченных пискунов вымазали огненным студнем и сожгли, а потом облили крыши нор керосином и зажарили остальных. Тех, кто пытался выбраться, мазали студнем. Вот тут-то и был самый смак: ждать у крысиных нор, пока крысы не полезут наружу, дать им минутку — пусть думают, будто спаслись, а потом подпалить снизу, чтобы горели как факелы. Зеленая шерсть трещала — обхохочешься.
Вообще-то говоря, это было немногим сложнее, чем охотиться на настоящих крыс — чуть ли не единственных диких неохраняемых животных, сохранившихся на матушке-Земле, и все-таки интереснее: пискуны ведь куда крупнее, и к тому же знаешь, что они могут на тебя кинуться, хотя на этот раз сопротивляться никто и не пробовал. А некоторые, вместо того чтобы бежать, даже ложились на спину и закрывали глаза. Прямо тошнит! Ребята тоже так подумали, а одного и вправду стошнило, когда он сжег такого лежачего.
И хоть отпусков ни у кого давно не было, ребята ни одной самки в живых не оставили. Заранее все обговорили и решили, что это уж слишком смахивает на извращение. Пусть у них и есть сходство с женщинами, но они нелюди, и лучше просто полюбоваться, как они горят, а самому остаться чистым. Они все с этим согласились, и никто от своего решения не отступил.
А в лагере ни один не проговорился: даже закадычным дружкам не похвастал. Надежные ребята! Мухамед про эту воскресную экскурсию ничего не узнал. Ну и пусть думает, что его подчиненные все как один пай-мальчики, валят себе лес, а пискунов за километр обходят. Вот так-то. И не надо ему ничего знать, пока не придет решительный день.
Потому что пискуны нападут. Обязательно. Где-нибудь. Может, тут, а может, на какой-нибудь из лагерей на Кинге или на Центральном. Дэвидсон знал это твердо. Единственный офицер во всей колонии, который знал это с самого начала. Никакой его заслуги, просто он знал, что прав. Остальные ему не верили — никто, кроме здешних ребят, которых у него было время убедить. Но и все прочие рано или поздно убедятся, что он не ошибся.
И он не ошибся.
Столкнувшись лицом к лицу с Селвером, он испытал настоящий шок. И в вертолете на обратном пути в Центрвилл из селения среди холмов Любов пытался понять, почему это случилось, пытался проанализировать, какой нерв вдруг сдал. Ведь, как правило, случайная встреча с другом ужаса не вызывает.
Не так-то легко было добиться, чтобы Старшая Хозяйка его пригласила. Все лето он вел исследования в Тунтаре. Он нашел там немало отличных помощников, которые охотно и подробно отвечали на его вопросы, наладил хорошие отношения с Мужским Домом, а Старшая Хозяйка позволяла ему не только беспрепятственно наблюдать жизнь общины, но и принимать в ней участие. Добиться от нее приглашения через посредство бывших рабов, которые оставались в окрестностях Центрвилла, удалось не скоро, но в конце концов она согласилась, так что он отправился туда «по инициативе атшиян», как предписывали новые инструкции. Собственно, если бы он их нарушил, полковник особенно возражать не стал бы, но этого требовала его совесть. А Донг очень хотел, чтобы он отправился туда. Его тревожила «пискунья угроза», и он поручил Любову оценить ситуацию, «посмотреть, как они реагируют на нас теперь, когда мы совершенно не вмешиваемся в их жизнь». Он явно надеялся получить успокоительные сведения, но Любов не мог решить, успокоит ли его доклад полковника Донга или нет.
В радиусе двадцати километров вокруг Центрвилла лес был вырублен полностью и пни все уже сгнили. Теперь это была унылая плоская равнина, заросшая фибровником, который под дождем выглядел лохматым и серым. Под защитой его волосатых листьев набирали силу ростки сумаха, карликовых осин и разного кустарника, чтобы потом, в свою очередь, защищать ростки деревьев. Если эту равнину не трогать, на ней в здешнем мягком дождливом климате за тридцать лет поднимется новый лес, который через сто лет станет таким же могучим, как прежний. Если ее не трогать…
Внезапно внизу снова возник лес — в пространстве, а не во времени: бесконечная разнообразная зелень листьев укрывала волны холмов Северного Сорноля.
Как и большинство землян на Земле, Любов никогда в жизни не гулял под дикими деревьями, никогда не видел леса, а только парки и городские скверы. В первые месяцы на Атши лес угнетал его, вызывал тревожную неуверенность — этот бесконечный трехмерный лабиринт стволов, ветвей и листьев, окутанный вечным буровато-зеленым сумраком, вызывал у него ощущение удушья. Бесчисленное множество соперничающих жизней, которые, толкая друг друга, устремлялись вширь и вверх к свету, тишина, слагавшаяся из мириад еле слышных, ничего не значащих звуков, абсолютное растительное равнодушие к присутствию разума — все это тяготило его, и, подобно остальным землянам, он предпочитал расчистки или открытый морской берег. Но мало-помалу лес начал ему нравиться. Госсе поддразнивал его, называл господином Гиббоном. Любов и правда чем-то напоминал гиббона: круглое смуглое лицо, длинные руки, преждевременно поседевшие волосы. Только гиббоны давно вымерли. Но нравился ему лес или нет, как специалист по врасу он обязан был уходить туда в поисках врасу. И теперь, четыре года спустя, он чувствовал себя среди деревьев как дома, больше того, — пожалуй, нигде ему не было так легко и спокойно.
Теперь ему нравились и названия, которые атшияне давали своим островам и селениям, звучные двусложные слова: Сорноль, Тунтар, Эшрет, Эшсен (на его месте вырос Центрвилл), Эндтор, Абтан, а главное — Атши, слово, обозначавшее и «лес», и «мир». Точно так же слово «земля» на земных языках обозначало и почву, и планету — два смысла и единый смысл. Но для атшиян почва, земля не была тем, куда возвращаются умершие и чем живут живые, — основой их мира была не земля, а лес. Землянин был прахом, красной глиной. Атшиянин был веткой и корнем. Они не вырезали своих изображений из камня — только из дерева.
Он посадил вертолет на полянке севернее Тунтара и направился туда, минуя Женский Дом. Его обдало острыми запахами атшийского селения — древесный дым, копченая рыба, ароматические травы, пот другой расы. Воздух подземного жилища, куда землянин мог заползти лишь с трудом, представлял собой невероятную смесь углекислого газа и разнообразной вони. Любов провел немало упоительно интеллектуальных часов, скорчившись в три погибели и задыхаясь в смрадном полумраке Мужского Дома Тунтара. Но на этот раз вряд ли стоило надеяться, что его пригласят туда.
Разумеется, тунтарцы знают о том, что произошло в Лагере Смита полтора месяца назад. И конечно, узнали об этом почти немедленно — вести облетают острова с поразительной быстротой, хотя и не настолько быстро, чтобы можно было всерьез говорить о «таинственной телепатической силе», в которую так охотно верят лесорубы. Знают они и о том, что тысяча двести рабов в Центрвилле были освобождены вскоре после резни в Лагере Смита, и Любов согласился с опасениями полковника Донга, что аборигены сочтут второе событие следствием первого. Это действительно, как выразился полковник Донг, «могло создать неверное впечатление». Но что за важность! Важно другое — рабов освободили. Исправить причиненное зло было невозможно, но оно хотя бы осталось в прошлом. Можно начать заново: аборигенов не будет больше угнетать тягостное недоумение, почему ловеки обходятся с людьми как с животными, а он освободится от жестокой необходимости подыскивать никого не убеждающие объяснения и от грызущего ощущения непоправимой вины.
Зная, как они ценят откровенность и прямоту, когда дело касается чего-либо страшного или неприятного, он ждал, что тунтарцы будут обсуждать с ним случившееся — торжествуя или виновато, радуясь или растерянно. Но никто не говорил с ним об этом. С ним вообще почти никто не говорил.
Он прилетел в Тунтар под вечер, что в земном городе соответствовало бы утренней заре. Вопреки убеждению колонистов, которые, как это часто бывает, предпочитали выдумки реальным фактам, атшияне спали, и спали по-настоящему, но физиологический спад у них наступал днем, между полуднем и четырьмя часами, а не между двумя и пятью часами ночи, как у землян. Кроме того, в их суточном цикле было два пика повышения температуры и повышенной жизнедеятельности — в рассветных и в вечерних сумерках. Большинство взрослых спало по пять-шесть часов в сутки, но с перерывами, а опытные сновидцы обходились двумя часами сна. Вот почему люди, считавшие краткие периоды как обычного, так и парадоксального сна всего лишь ленью, утверждали, будто аборигены вообще никогда не спят. Думать так было гораздо проще, чем разбираться, что происходит на самом деле. И в эту пору Тунтар только-только оживлялся после предвечерней дремоты.
Любов заметил, что среди встречных он многих видит впервые. Они оглядывались на него, но ни один к нему не подошел. Это были просто тени, мелькавшие на других тропинках в полутьме под могучими дубами. Наконец он увидел знакомое лицо — по тропинке навстречу ему шла Шеррар, двоюродная сестра Старшей Хозяйки, бестолковая старушонка, которая в селении ничего не значила. Она вежливо с ним поздоровалась, но не смогла — или не захотела — внятно ответить на его расспросы о Старшей Хозяйке и двух его обычных собеседниках: Эгате, хранителе сада, и Тубабе, Сновидце. Старшая Хозяйка сейчас очень занята, и про какого Эгата он спрашивает? Наверное, про Гебана? Ну а Тубаб, может, тут, а может, и не тут. Она буквально вцепилась в Любова, и никто больше к нему не подходил. Всю дорогу через поля и рощи Тунтара она ковыляла рядом с ним, все время на что-то жалуясь, а когда они приблизились к Мужскому Дому, сказала:
— Там все заняты.
— Ушли в сны?
— Откуда мне знать? Иди-ка, Любов, иди посмотри… — Она знала, что он всегда просит что-нибудь ему показать, но не могла придумать, чем бы его заинтересовать, чтобы увести отсюда. — Иди посмотри сети для рыбы, — закончила она неуверенно.
Проходившая мимо девушка, одна из молодых охотниц, посмотрела на него — это был хмурый взгляд, полный враждебности. Так на него еще никто из атшиян не смотрел, кроме разве что малышей, испугавшихся его роста и безволосого лица. Но девушка не была испугана.
— Ну хорошо, пойдем, — сказал он Шеррар.
Иного выхода, кроме мягкости и уступчивости, у него нет, решил он. Если у атшиян действительно вдруг возникло чувство групповой враждебности, он должен смириться с этим и просто попытаться показать им, что он по-прежнему их верный и надежный друг.
Но как могли столь мгновенно измениться их мироощущение, их мышление, которые так долго оставались стабильными? И почему? В Лагере Смита воздействие было прямым и нестерпимым: жестокость Дэвидсона способна вынудить к сопротивлению даже атшиян. Но это селение, Тунтар, земляне никогда не трогали, его обитателей не уводили в рабство, их лес не выжигали и не рубили. Правда, здесь бывал он, Любов, — антропологу редко удается не бросить собственную тень на картину, которую он рисует, — но с тех пор прошло больше двух месяцев. Они знают, что случилось в Лагере Смита, у них поселились беженцы, бывшие рабы, которые, конечно, рассказывают о том, чего они натерпелись от землян. Но могут ли известия из дальних мест, слухи и рассказы с такой силой воздействовать на тех, кто узнает о случившемся только из вторых рук, чтобы самая сущность их натуры радикально изменилась? Ведь отсутствие агрессивности заложено в атшиянах очень глубоко: и в их культуре, и в структуре их общества, и в их подсознании, которое они называют «явью снов», и, может быть, даже в физиологии. То, что зверской жестокостью можно спровоцировать атшиянина на попытку убить, он знает: он был свидетелем этого — один раз. Что столь же невыносимая жестокость может оказать такое же воздействие на разрушенную общину, он вынужден поверить — это произошло в Лагере Смита. Но чтобы рассказы и слухи, пусть даже самые страшные и ошеломляющие, могли возмутить нормальную общину атшиян до такой степени, что они начали действовать наперекор своим обычаям и мировоззрению, полностью отступив от привычного образа жизни, — в это он поверить не способен. Это психологически несостоятельно. Тут недостает какого-то фактора, о котором он ничего не знает.
В ту секунду когда Любов поравнялся со входом в Мужской Дом, оттуда появился старый Тубаб, а за ним — Селвер.
Селвер выбрался из входного отверстия, выпрямился и на мгновение зажмурился от приглушенного листвой, затуманенного дождем дневного света. Он поднял голову, и взгляд его темных глаз встретился со взглядом Любова. Не было сказано ни слова. Любова пронизал страх.
И теперь, в вертолете, на обратном пути, анализируя причину шока, он спрашивал себя: «Откуда этот испуг? Почему Селвер вызвал у меня страх? Безотчетная интуиция или всего лишь ложная аналогия? И то и другое равно иррационально».
Между ними ничего не изменилось. То, что Селвер сделал в Лагере Смита, можно оправдать. Да и в любом случае это ничего не меняло. Дружба между ними слишком глубока, чтобы ее могли разрушить сомнения. Они так увлеченно работали вместе, учили друг друга своему языку — и не только в буквальном смысле. Они разговаривали с абсолютной откровенностью и доверием. А его любовь к Селверу подкреплялась еще и благодарностью, которую испытывает спасший к тому, чью жизнь ему выпала честь спасти.
Собственно говоря, до этой минуты он не отдавал себе отчета, как дорог ему Селвер и как много значит для него эта дружба. Но был ли его страх страхом за себя — опасением, что Селвер, познавший расовую ненависть, отвернется от него, отвергнет его дружбу, что для Селвера он будет уже не «ты», а «один из них»?
Этот первый взгляд длился очень долго, а потом Селвер медленно подошел к Любову и приветливо протянул к нему руки.
У лесных людей прикосновение служило одним из главных средств общения. У землян прикосновение в первую очередь ассоциируется с угрозой, с агрессивными намерениями, а все остальное практически сводится к формальному рукопожатию или ласкам, подразумевающим тесную близость. У атшиян же существовала сложнейшая гамма прикосновений, несущих коммуникативный смысл. Ласка, как сигнал и ободрение, была для них так же необходима, как для матери и ребенка или для влюбленных, но она заключала в себе социальный элемент, а не просто воплощала материнскую или сексуальную любовь. Ласковые прикосновения входили в систему языка, были упорядочены и формализованы, но при этом могли бесконечно варьироваться. «Они все время лапаются!» — презрительно морщились те колонисты, которые привыкли любую человеческую близость сводить только к эротизму, грабя самих себя, потому что такое восприятие обедняет и отравляет любое духовное наслаждение, любое проявление человеческих чувств: слепой гаденький Купидон торжествует победу над великой матерью всех морей и звезд, всех листьев на всех деревьях, всех человеческих движений — над Венерой-Родительницей…
И Селвер, протянув руки, сначала потряс руку Любова по обычаю землян, а потом поглаживающим движением прижал ладони к его локтям. Он был почти вдвое ниже Любова, что затрудняло жесты и придавало им неуклюжесть, но в прикосновении этих маленьких, хрупких, одетых зеленым мехом рук не было ничего робкого или детского. Наоборот, оно ободряло и успокаивало. И Любов очень ему обрадовался.
— Селвер, как удачно, что ты здесь! Мне необходимо поговорить с тобой.
— Я сейчас не могу, Любов.
Его голос был мягким и ласковым, но надежда Любова на то, что их дружба осталась прежней, сразу рухнула. Селвер изменился. Он изменился радикально — от самого корня.
— Можно я прилечу еще раз, чтобы поговорить с тобой, Селвер? — настойчиво сказал Любов. — Для меня это очень важно…
— Я сегодня уйду отсюда, — ответил Селвер еще мягче, но отнял ладони от локтей Любова и отвел глаза.
Этот жест в буквальном смысле слова обрывал разговор. Вежливость требовала, чтобы Любов тоже отвернулся. Но это значило бы остаться в пустоте. Старый Тубаб даже не поглядел в его сторону, селение не пожелало его заметить. И вот теперь — Селвер, который был его другом.
— Селвер, эти убийства в Келм-Дева… может быть, ты думаешь, что они встали между нами? Но это не так. Может быть даже, они нас сблизили. А твои соплеменники все освобождены, и, значит, эта несправедливость тоже нас больше не разделяет. Но если она стоит между нами, как всегда стояла, так я же… я все тот же, каким был раньше, Селвер.
Атшиянин словно не услышал. Его лицо с большими глубоко посаженными глазами, сильное, изуродованное шрамами, в маске шелковистой короткой шерсти, которая совершенно точно следовала его контурам и все же смазывала их, это лицо хмуро и упрямо отворачивалось от Любова. Вдруг Селвер оглянулся, словно против воли:
— Любов, тебе не надо было сюда прилетать. И уезжай из Центра не позже чем через две ночи. Я не знаю, какой ты. Лучше бы мне было никогда тебя не встречать.
И он ушел, шагая упруго и грациозно, словно длинноногая кошка, мелькнул зеленым проблеском среди темных дубов Тунтара и исчез. Тубаб медленно пошел за ним следом, так и не взглянув на Любова. Дождь легкой пылью беззвучно сеялся на дубовые листья, на узкие тропки, ведущие к Мужскому Дому и к речке. Только внимательно вслушиваясь, можно было уловить музыку дождя, слишком многоголосую, чтобы ее воспринять, — единый бесконечный аккорд, извлекаемый из струн всего леса.
— Селвер-то бог, — сказала старая Шеррар. — А теперь иди посмотри сети.
Любов отклонил ее приглашение. Остаться было бы невежливо и недипломатично, да и во всяком случае слишком для него тяжело.
Он пытался убедить себя, что Селвер отвернулся не от него — Любова, но от землянина. Но это не составляло никакой разницы и не могло служить утешением.
Он всегда испытывал неприятное удивление, вновь и вновь убеждаясь, насколько он раним и какую боль испытывает от того, что ему причиняют боль. Он стыдился такой подростковой чувствительности — пора бы уж стать более толстокожим.
Он простился со старушкой, чей зеленый мех сверкал и серебрился дождевой пылью, и она с облегчением вздохнула. Нажимая на стартер, он невольно улыбнулся при виде того, как она ковыляет к деревьям, подпрыгивая от спешки, словно лягушонок, ускользнувший от змеи.
Качество — это важное свойство, но не менее важно и количество — соотношение размеров. У нормального взрослого тот, кто много меньше его, может вызвать высокомерие, презрительную снисходительность, нежность, желание защитить и опекать или желание дразнить и мучить, но любая из этих реакций будет нести в себе элемент отношения взрослого к ребенку, а не к другому взрослому. Если к тому же такой малыш покрыт мягким мехом, возникает реакция, которую Любов мысленно назвал «реакцией на плюшевого мишку». А из-за ласковых прикосновений, входивших в систему общения атшиян, она была вполне естественной, хотя по сути неоправданной. И, наконец, неизбежная «реакция на непохожесть» — подсознательное отталкивание от людей, которые выглядят непривычно.
Но помимо всего этого, атшияне, как и земляне, порой попросту выглядели смешно. Некоторые действительно немного смахивали на лягушек, сов, мохнатых гусениц. Шеррар была не первой старушкой, спина которой вызывала у Любова улыбку…
«В том-то и беда колонии, — думал он, взлетая и глядя, как Тунтар и его облетевшие плодовые сады тонут в море дубов. — У нас нет старух. Да и стариков тоже, если не считать Донга, но и ему не больше шестидесяти. А ведь старухи — явление особое: они говорят то, что думают. Атшиянами управляют старухи — в той мере, в какой у них вообще существует управление. Интеллектуальная сфера принадлежит мужчинам, сфера практической деятельности — женщинам, а этика рождается из взаимодействия этих двух сфер. В этом есть своя прелесть, и такое устройство себя оправдывает — во всяком случае у них. Вот бы департамент догадался вместе с этими пышногрудыми соблазнительными девицами прислать еще двух-трех бабушек! Например, та девочка, с которой я ужинал позавчера: как любовница очаровательна и вообще очень мила, но — Боже мой! — Она ведь еще лет сорок не скажет мужчине ничего дельного и интересного…»
И все это время за мыслями о старых женщинах и о молодых женщинах пряталось потрясение, интуитивная догадка, никак не желавшая всплыть на поверхность.
Надо выяснить это для себя до возвращения в штаб.
Селвер… Так что же Селвер?
Да, он, конечно, видит, что Селвер — ключевая фигура. Но почему? Потому ли, что близко его знает, или потому, что в его личности кроется особая сила, которую он, Любов, не оценил — во всяком случае сознательно?
Нет, неправда. Он очень скоро понял исключительность Селвера. Тогда Селвер был Сэмом, слугой трех офицеров, живших вместе во времянке. Бентон еще хвастал, какой у них хороший пискун и как отлично они его выдрессировали.
Многие атшияне, и особенно сновидцы из Мужских Домов, не могли приспособить свою двойную систему сна к земной. Если для нормального сна они вынуждены были использовать ночь, это нарушало ритм парадоксального сна, стодвадцатиминутный цикл которого, определявший их жизнь и днем и ночью, никак не укладывался в земной рабочий день. Стоит научиться видеть сны наяву, уравновешивая свою психику не на одном только узком лезвии разума, но на двойной опоре разума и сновидений, стоит обрести такую способность, и она остается у вас навсегда: разучиться уже невозможно, как невозможно разучиться мыслить. А потому очень многие обращенные в рабство мужчины утрачивали ясность сознания, тупели, замыкались в себе, даже впадали в кататоническое состояние. Женщины, растерянные, удрученные, проникались вялым и угрюмым безразличием, которое обычно для тех, кто внезапно лишился свободы. Легче приспосабливались мужчины, так и не ставшие сновидцами или ставшие ими недавно. Они усердно трудились на лесоразработках или из них выходили умелые слуги. К этим последним относился Сэм — добросовестный безликий слуга, повар, прачка, дворецкий, а заодно и козел отпущения для трех своих хозяев. Он научился быть невидимым и неслышимым. Любов забрал Сэма к себе для получения этнологических сведений и благодаря странному внутреннему сходству между ними сразу же завоевал его доверие. Сэм оказался идеальным источником этнологической информации: он был глубоко осведомлен в обычаях своего народа, понимал их внутренний смысл и легко находил пути, чтобы истолковать их, наставить в них Любова, перекидывая мост между двумя языками, между двумя культурами, между двумя видами рода «человек».
Любов уже два года странствовал, изучал, расспрашивал, наблюдал, но так и не сумел найти ключа к психологии атшиян. Он даже не знал, где искать замок. Он изучал систему сна атшиян и не мог нащупать никакой системы. Он присоединял бесчисленные электроды к бесчисленным пушистым зеленым головам и не находил ни малейшего смысла в привычных бегущих линиях — в кривых, зубцах, альфах, дельтах и тэтах, которые запечатлевались на графиках. Только благодаря Селверу он наконец понял смысл атшийского слова «сновидение», означавшего, кроме того, «корень», и получил таким образом из его рук ключ к вратам в царство лесных людей. Именно на энцефалограмме Селвера он впервые осознанно рассматривал необычные импульсы мозга, «уходящего в сон». Эту фазу нельзя было назвать ни сном, ни бодрствованием, и со снами землян она сопоставлялась примерно так же, как Парфенон с глинобитной хижиной — суть одна, но совсем иная сложность, качество и соразмерность.
Ну так что же? Что же еще?
Селвер легко мог бы уйти в лес. Но он оставался — сначала как слуга, а потом (благодаря одной из немногих привилегий, которые давало Любову его положение специалиста) как научный ассистент — что, впрочем, не мешало запирать его на ночь вместе с остальными пискунами в загоне («помещении для добровольно завербовавшихся автохтонных рабочих»). «Давай я увезу тебя в Тунтар, и мы будем продолжать наши занятия там, — предложил Любов, когда в третий раз говорил с Селвером. — Ну для чего тебе оставаться здесь?» Селвер ответил: «Здесь моя жена Теле». Любов попытался добиться ее освобождения, но она работала в штабной кухне, а командовавшие там сержанты ревниво относились ко всякому вмешательству «начальничков» и «специалов». Любову приходилось соблюдать величайшую осторожность, чтобы они не выместили свою злость на атшиянке. И Теле, и Селвер, казалось, готовы были терпеливо ждать часа, когда они сумеют вместе бежать или вместе получат свободу. Пискуны разного пола содержались в разных половинах загона, полностью изолированных друг от друга (почему — никто толком объяснить не мог), и муж с женой виделись редко. Любову, который жил один, иногда удавалось устраивать им свидание у себя в коттедже на северной окраине поселка. Когда Теле возвращалась после одного такого свидания в штаб, она попалась на глаза Дэвидсону и, по-видимому, привлекла его внимание хрупкостью и пугливой грациозностью. Вечером он затребовал ее в свой коттедж и изнасиловал.
Возможно, ее убила физическая травма, а может быть, она оборвала свою жизнь силой самовнушения — на это бывали способны и некоторые земляне. В любом случае ее убил Дэвидсон. Подобные убийства случались и раньше. Но так, как поступил Селвер на второй день после ее смерти, не поступал еще ни один атшиянин.
Любов застал только самый конец. Он снова вспомнил крики, вспомнил, как опрометью бежал по Главной улице под палящим солнцем, вспомнил пыль, плотное людское кольцо… Драка длилась минут пять — долгое время, если дерутся насмерть. Когда Любов подбежал к ним, Селвер, ослепленный собственной кровью, был уже игрушкой в руках Дэвидсона, но все-таки он встал и снова бросился на капитана — не в яростном безумии, но с холодным бесстрашием полного отчаяния. Он падал и вставал. И, напуганный этим страшным упорством, обезумел от ярости Дэвидсон — швырнув Селвера на землю ударом в скулу, он шагнул вперед и поднял ногу в тяжелом ботинке, чтобы размозжить ему голову. И вот в эту секунду в круг ворвался Любов. Он остановил Дэвидсона — человек десять, с интересом наблюдавшие за дракой, успели устать от этого избиения и поддержали Любова. С тех пор он возненавидел Дэвидсона, а Дэвидсон возненавидел его, потому что он встал между убийцей и смертью убийцы.
Ибо убийство — это всегда самоубийство, но, в отличие от всех тех, кто кончает жизнь самоубийством, убийца всегда стремится убивать себя снова, и снова, и снова.
Любов подхватил Селвера на руки, почти не чувствуя его веса. Изуродованное лицо прижалось к его плечу, и кровь промочила рубашку насквозь. Он унес Селвера к себе в коттедж, перебинтовал его сломанную руку, обработал, как умел, раны на лице, уложил в собственную постель и ночь за ночью пытался разговаривать с ним, пытался разрушить стену горя и стыда, которой тот окружил себя. Конечно, все это было прямым нарушением правил и инструкций.
О правилах и инструкциях никто ему не напоминал. Зачем? Он и так знал, что в глазах офицеров колонии окончательно теряет всякое право на уважение.
До этого случая он старался не восстанавливать против себя штаб и протестовал только против явных жестокостей по отношению к аборигенам, стараясь убеждать, а не требовать, чтобы не утратить хотя бы той жалкой власти и влияния, какие были сопряжены с его должностью. Воспрепятствовать эксплуатации атшиян он не мог. Положение было гораздо хуже, чем он представлял себе, отправляясь сюда, когда в его распоряжении были только теоретические сведения. И от него зависело так мало! Его доклады департаменту и комиссии по соблюдению Колониального кодекса могли — после пятидесяти четырех лет пути туда и обратно — возыметь какое-то действие. Земля даже могла решить, что открытие Атши для колонизации было ошибкой. И уж лучше через пятьдесят четыре года, чем никогда! А если он восстановит против себя здешнее начальство, его доклады будут пропускать только частично или вовсе не пропускать, и тогда уж надежды не останется никакой.
Но теперь гнев заставил его забыть про тактику осторожности. К черту их всех, раз, по их мнению, заботясь о своем друге, он оскорбляет матушку-Землю и предает колонию! Если к нему прилипнет кличка Пискуний Приспешник, ему станет еще труднее защищать атшиян, но он был не в силах поставить теоретическую общую пользу выше спасения Селвера, который без него неминуемо погиб бы. Ценой предательства друга нельзя спасти никого. Дэвидсон, которого вмешательство Любова и синяки, полученные от Селвера, ввергли в совершенно необъяснимую ярость, твердил всем и каждому, что еще прикончит взбесившегося пискуна, и, несомненно, при первом удобном случае привел бы свою угрозу в исполнение. И Любов в течение двух недель не отходил от Селвера ни на минуту, а потом на вертолете увез его на западное побережье, в селение Бротер, где жили его родичи.
За помощь рабу в побеге никаких наказаний предусмотрено не было, поскольку атшияне были рабами не по имени, а лишь на деле — назывались же они Рабочим корпусом аборигенов-добровольцев. Любов не получил даже устного выговора, однако с этого времени кадровые офицеры окончательно перестали ему доверять, и даже его коллеги из специальных служб — ксенобиолог, координаторы сельского и лесного хозяйства, экологи — разными способами дали ему понять, что он вел себя неразумно, по-донкихотски или как последний идиот. «Неужели вы рассчитывали, что будут одни розы?» — раздраженно спросил Госсе. «Нет, я не думал, что тут будут розы», — отрезал он тогда, а Госсе продолжал: «Не понимаю специалистов по врасу, которые по своей воле едут служить на планеты, открытые для колонизации! Вы же знаете, что народность, которую вы собираетесь изучать, будет ассимилирована, а возможно, и полностью уничтожена. Это объективная реальность. Такова человеческая природа, и уж вы-то должны знать, что изменить ее вам не под силу. Так зачем же ставить себя перед необходимостью наблюдать этот процесс? Любовь к самоистязанию?» А он крикнул: «Я не знаю, что вы называете человеческой природой! Может быть, именно она требует описывать то, что мы уничтожаем. И разве экологу много легче?» Госсе пропустил это мимо ушей. «Ну ладно, составляйте свои описания. Но держитесь в стороне. Зоолог, изучающий крысиное общество, не вмешивается и не спасает своих любимиц, если они подвергаются нападению!» И вот тут он сорвался. Этого он стерпеть не мог. «Да, конечно, — ответил он. — Крыса может быть любимицей, но не другом. А Селвер — мой друг. Если на то пошло, он — единственный человек на планете, которого я считаю своим другом!» Это глубоко обидело беднягу Госсе, которому нравилось играть роль опекуна и наставника, и никому никакой пользы не принесло. Тем не менее это была истина. А в истине обретаешь свободу… «Я люблю Селвера, я уважаю его, я спас его, я страдал вместе с ним, я боюсь его. Селвер — мой друг».
А Селвер-то — бог!
Зеленая старушонка произнесла эти слова так, словно говорила о чем-то общеизвестном, так, как сказала бы, что такой-то — охотник. «Селвер — ша’аб». Но что, собственно, значит «ша’аб»? Многие слова женской речи, повседневного языка атшиян, были заимствованы из мужской речи — языка, одинакового во всех общинах, и эти слова часто не только бывали двухсложными, но и имели двойной смысл. Точно у монет — орел и решка. «Ша’аб» значит «бог», или «дух-покровитель», или «могучее существо». Однако у него есть и совсем другое значение, но какое же?
К этому времени Любов уже успел вернуться в свой коттедж, и ему достаточно было снять с полки словарь, который они с Селвером составили ценой четырех месяцев изнурительной, но удивительно дружной работы. Ну да, конечно: «ша’аб» — переводчик.
Слишком уж укладывается в схему слишком уж противоположный смысл.
Связаны ли эти два значения? Двойной смысл подобных слов довольно часто имел внутреннюю связь, однако не настолько часто, чтобы это можно было считать правилом. Но если бог — переводчик, что же он переводит? Селвер действительно оказался талантливым толмачом, но этот дар нашел применение только благодаря тому, что на планете появился язык, чужой для ее обитателей, — обстоятельство новое и непредвиденное. Может быть, ша’аб переводит язык сновидений и философии, мужскую речь на повседневный язык? Но это делают все сновидцы. Или же он — тот, кто способен перенести в реальную жизнь пережитое в сновидении? Тот, кто служит соединительным звеном между явью снов и явью мира? Атшияне считают их двумя равноправными реальностями, но связь между ними, хотя и решающе важная, остается неясной. Звено — тот, кто способен облекать в слова образы подсознания. «Говорить» на этом языке означает действовать. Сделать что-то новое. Изменить что-то или измениться самому — радикально, от корня. Ибо корень — это сновидение.
И такой переводчик — бог. Селвер добавил к речи своих соплеменников новое слово. Он совершил новое действие. Это слово, это действие — убийство. Только богу дано провести такого пришельца, как Смерть, по мосту между явью и явью.
Но научился ли он убивать себе подобных в снах горя и гнева или его научило увиденное наяву поведение чужаков? Говорил ли он на своем языке или на языке капитана Дэвидсона? То, что словно бы коренилось в его собственных страданиях и выражало перемену в его собственном существе, на самом деле могло быть заразой, чумой с другой планеты и, возможно, несло его соплеменникам не обновление, а гибель.
Вопрос: «Что я мог бы сделать?» — был внутренне чужд Раджу Любову. Он всегда избегал вмешиваться в дела других людей — этого требовали и его характер, и каноны его профессии. Как специалист он должен был установить, что именно эти люди делают, а дальше — пусть как сами знают. Он предпочитал, чтобы просвещали его, а не просвещать самому, предпочитал искать факты, а не Истину с большой буквы. Но даже и тот, кто полностью лишен миссионерских склонностей, если только он не делает вид, будто полностью лишен и эмоций, порой вынужден выбирать между действием и бездействием. Вопрос: «Что делают они?» — внезапно превращается в «Что делаем мы?» — а затем в «Что должен делать я?»
Он знал, что для него настала минута такого выбора, хотя и не отдавал себе ясного отчета в том, почему ему предложен выбор и какой именно.
Теперь он больше ничем не мог содействовать спасению атшиян: Лепеннон, Ор и ансибль уже сделали гораздо больше, чем успел бы сделать он за всю свою жизнь. Инструкции, поступавшие с Земли по ансиблю, были абсолютно четкими, и полковник Донг строго их придерживался, хотя руководители лесоразработок и настаивали, что выполнять их не следует. Он был честным и добросовестным офицером, а кроме того, «Шеклтон» вернется и проверит, как выполняются приказы. С появлением ансибля, этой «machina ex machina»[2], прежней уютной колониальной автономии пришел конец. Теперь донесения на Землю обрели реальное значение, и человек нес ответственность за свои поступки еще при жизни. Отсрочки в пятьдесят четыре года больше не существовало. Колониальный кодекс утратил статичность. Лига Миров может в любой момент принять решение, и колония будет ограничена одним островом, или будет запрещена рубка деревьев, или будет поощряться истребление аборигенов — как знать? Директивные указания Земли пока еще не позволяли догадаться, как функционирует Лига и какой будет ее политика. Донга тревожил избыток возможностей, но Любов ему радовался. В разнообразии заключена жизнь, а где есть жизнь, там есть и надежда — таким было его кредо, бесспорно весьма скромное.
Колонисты оставили атшиян в покое, а те оставили в покое колонистов. Вполне терпимое положение вещей, и нарушать его без нужды не стоит. А нарушить его, пожалуй, может только страх.
Атшияне, конечно, не доверяют колонистам, прошлое по-прежнему их возмущает, но страха они как будто испытывать не должны. Ну а паника в Центрвилле, вызванная резней на острове Смита, улеглась, и с тех пор не случилось ничего, что могло бы вновь ее возбудить. Со стороны атшиян больше не было ни одного проявления враждебности, а так как после освобождения рабов все пискуны ушли в леса, прекратилось и постоянное подсознательное воздействие ксенофобии. И колонисты мало-помалу расслабились.
Если сообщить, что в Тунтаре он видел Селвера, это неминуемо встревожит Донга и прочих. Они могут даже попытаться захватить его и предать суду. Колониальный кодекс запрещает привлекать члена одного планетарного сообщества к ответственности по законам другой планеты, однако военный суд такими тонкостями не интересуется. Они вполне способны судить Селвера, признать его виновным и расстрелять. В качестве свидетеля с Новой Явы привезут Дэвидсона. «Ну нет! — подумал Любов, засовывая словарь на место. — Ну нет!» — и перестал об этом думать. Так он сделал свой выбор, даже не заметив этого.
На следующий день он представил краткий отчет о своей поездке: обстановка в Тунтаре нормальная, его беспрепятственно допустили туда, ему никто не угрожал. Это был весьма успокоительный отчет, и самый неточный в жизни Любова. В нем не упоминалось ни о чем действительно существенном — ни о том, что Старшая Хозяйка к нему не вышла, а Тубаб с ним не поздоровался, ни о появлении там большого числа чужих, ни о выражении лица молодой охотницы, ни о присутствии Селвера… Бесспорно, это последнее он утаил, но в остальном отчет точно следовал фактам, решил Любов. Он опустил только субъективные впечатления, как и полагается ученому. Пока он писал отчет, голова у него раскалывалась от боли, а когда он представил его в штаб, боль стала невыносимой.
Ночью ему без конца что-то снилось, но утром он не мог вспомнить ни одного сна. На вторую ночь после возвращения из Тунтара, проснувшись от истерических воплей сирены и грохота взрывов, он наконец взглянул правде в глаза: он — единственный человек в Центрвилле, который ожидал этого, он — предатель.
Но даже и теперь он не был до конца уверен, что атшияне действительно напали. Просто в ночном мраке творилось что-то ужасное.
Его коттедж был цел и невредим — возможно, потому, что окружен деревьями, подумал он, выбегая наружу. Центр города горел. Даже бетонный куб штаба внутри весь пылал, точно литейная печь. А там — ансибль, бесценное связующее звено. Пожары полыхали и в той стороне, где находился вертолетный ангар, и на космодроме. Откуда у них взрывчатка? Каким образом сразу вспыхнуло столько пожаров? Все деревянные дома по обеим сторонам Главной улицы горели. Рев огня нарастал, становился все страшнее. Любов побежал туда. Под ногами была вода. От пожарных насосов? И тут же он сообразил, что лопнула водопроводная труба, проложенная до реки Мененд, и вода растекается по земле, пока жуткое воющее пламя пожирает дома. Как они сумели? Куда делась охрана? На космодроме всегда дежурит охрана в джипах… Выстрелы, залпы, автоматная очередь… Вокруг повсюду мелькали маленькие фигуры, но он бежал среди них и почти их не замечал. Поравнявшись с гостиницей, он увидел в дверях девушку. Позади нее плясали огненные языки, но путь на улицу был свободен. И все же она стояла, не двигаясь. Он окликнул ее, потом кинулся через двор, оторвал ее руки от косяка, в который она намертво вцепилась, и потащил за собой, повторяя негромко и ласково:
— Иди же, девочка! Ну иди же!
Она наконец послушалась, но слишком поздно. Стена верхнего этажа, озаренная изнутри огнем, не выдержала напора рушащейся крыши и медленно наклонилась вперед. Угли головни, пылающие стропила вылетели наружу, точно шрапнель. Падающая балка задела Любова горящим концом и сбила с ног. Он лежал ничком в багровеющем озере грязи и не видел, как маленькая зеленая охотница прыгнула на девушку, опрокинула на спину, перерезала горло. Он ничего не видел.
В эту ночь не была пропета ни одна песня. Только крики и молчание. Когда запылали небесные лодки, Селвер ощутил радость и на глазах у него выступили слезы, но слов не было. Он молча отвернулся, сжимая тяжелый огнемет, и повел свой отряд назад в город.
Все отряды с запада и с севера вели бывшие рабы, вроде него, — те, кому приходилось служить ловекам в Центре, так что они знали там все дороги и жилища.
В этих отрядах почти никто прежде не видел селений ловеков, а многие и самих ловеков никогда не видели. Они пришли потому, что их вел Селвер, потому, что их гнали плохие сны, и только Селвер знал, как с этими снами совладать. Сотни и сотни мужчин и женщин ждали в глубокой тишине вокруг города, пока бывшие рабы по двое и по трое делали то, что нужно было сделать сначала — разбили главную водопроводную трубу, перерезали провода, которые несли свет от электростанции, проникли в арсенал и унесли оттуда все необходимое. Первые враги, часовые, были убиты быстро и бесшумно, в темноте, с помощью обычного охотничьего оружия — петли, ножа, лука. Динамит, украденный еще вечером из лесного лагеря в пятнадцати километрах к югу, был заложен в арсенале под штабом, дома облиты огненным веществом и подожжены. Тут завыла сирена, забушевал огонь, и ночь исчезла вместе с тишиной. С грохотом, точно от грома и валящихся деревьев, стреляли в основном ловеки — оружием, захваченным в арсенале, пользовались только бывшие рабы, а остальные предпочли собственные копья, ножи и луки. Но весь этот шум утонул в оглушительном реве, когда рухнули стены штаба и ангары с небесными лодками. Это взорвался динамит, который заложили и запалили Резван и те, кому пришлось работать в лагерях лесорубов.
В селении в эту ночь было около тысячи семисот ловеков, из них пятьсот самок, так как, по слухам, ловеки свезли сюда всех своих самок. Потому-то Селвер и остальные и решили начать, хотя еще не все люди, которые хотели быть с ними, успели добраться до Сорноля. Почти пять тысяч мужчин и женщин пришли через леса в Эндтор на Общую Встречу, а оттуда — в это место, в эту ночь.
Пожары полыхали все сильнее, и воздух стал тяжелым от запаха гари и крови.
Рот Селвера пересох, в горле саднило, он не мог выговорить ни слова и мечтал о глотке воды. Он вел свой отряд по средней тропе селения ловеков, один из них кинулся ему навстречу — в дымном багровом сумраке он казался огромным. Селвер поднял огнемет и оттянул защелку в ту самую секунду, когда ловек поскользнулся в жидкой грязи и рухнул на колени. Но из огнемета не вырвалась шипящая струя пламени — оно все было истрачено на небесные лодки, стоявшие в стороне от ангаров. Селвер уронил тяжелый баллон. Ловек был без оружия, и он был самцом. Селвер попытался сказать: «Не трогайте его, пусть бежит», но у него не хватило голоса, и двое охотников из Абтанских Полян прыгнули вперед, подняв длинные ножи. Большие безволосые руки взметнулись вверх и вяло опустились. Огромный труп бесформенной грудой преградил им дорогу. Тут, где прежде был центр селения, валялось много других мертвецов. По-прежнему с треском рушились горящие стены, ревел огонь, но остальные звуки затихли.
Селвер с трудом разомкнул губы и хрипло испустил клич сбора, завершающий охоту. Те, кто был с ним, подхватили клич громко и пронзительно. Вдали и вблизи в мутной, смрадной, пронизанной огненными всполохами ночной мгле раздались ответные крики. Вместо того чтобы увести своих людей из селения, Селвер сделал им знак уходить, а сам сошел на полосу грязи между тропой и жилищем, которое сгорело и обрушилось. Он перешагнул через мертвую лавочку и нагнулся над ловеком, прижатым к земле обугленным бревном. В темноте было трудно разглядеть уткнувшееся в грязь лицо.
Это было несправедливо, ненужно! Почему, когда вокруг столько других мертвецов, ему понадобилось нагнуться над этим? И ведь в темноте он мог бы его не узнать! Селвер повернулся и пошел вслед за своим отрядом, потом бросился назад, приподнял бревно со спины Любова, напрягая все силы, сдвинул его, упал на колени и подсунул ладонь под тяжелую голову. Казалось, что так Любову удобнее лежать, — земля уже не касалась его лица. И Селвер, не вставая с колен, застыл в неподвижности.
Он не спал четверо суток, а в сны не уходил еще дольше — он не помнил, насколько дольше. С тех пор как он ушел из Бротера с теми, кто последовал за ним из Кадаста, он дни и ночи напролет действовал, говорил, обходил селения, составлял планы. В каждом селении он говорил с лесными людьми, объяснял им новое, звал из яви снов в явь мира, готовил то, что произошло в эту ночь, — говорил, без конца говорил и слушал, как говорят другие. И ни минуты молчания, ни минуты одиночества. Они слушали, они услышали и последовали за ним по новой тропе. Они взяли в руки огонь, которого всегда боялись, взяли в свои руки власть над плохими снами и выпустили на врагов смерть, которой всегда страшились. Все было сделано так, как он говорил. Все произошло так, как он сказал. Мужские Дома и жилища ловеков сожжены, их небесные лодки сожжены или разбиты, их оружие украдено или уничтожено, и все их самки перебиты. Пожары догорали, пропахший дымом ночной мрак стал смоляным. Селвер уже ничего не видел вокруг и посмотрел на восток, не занимается ли заря. Стоя на коленях в жидкой грязи среди мертвецов, он думал: «Это сон, плохой сон. Я думал повести его, но он повел меня».
И во сне он почувствовал, что губы Любова шевельнулись, задели его ладонь. Селвер посмотрел вниз и увидел, что глаза мертвого открылись. В них отразилось гаснущее зарево пожаров. Потом он назвал Селвера по имени.
— Любов, зачем ты остался тут? Я ведь говорил тебе, чтобы ты на эту ночь улетел из города, — так сказал во сне Селвер. Или даже крикнул, словно сердясь на Любова.
— Тебя взяли в плен? — спросил Любов еле слышно, не приподняв головы, но таким обычным голосом, что Селверу на миг стало ясно: это не явь сна, а явь мира, лесная ночь. — Или меня?
— Не тебя и не меня, нас обоих — откуда мне знать? Все машины и аппараты сожжены. Все женщины убиты. Мужчинам мы давали убежать, если они хотели бежать. Я сказал, чтобы твой дом не поджигали, и книги будут целы. Любов, почему ты не такой, как остальные?
— Я такой же, как они. Я человек. Как каждый из них. Как ты.
— Нет. Ты не похож…
— Я такой, как они. И ты такой. Послушай, Селвер. Остановись. Не надо больше убивать других людей. Ты должен вернуться… к своим… к собственным корням.
— Когда твоих соплеменников здесь больше не будет, плохой сон кончится.
— Теперь же… — сказал Любов и попытался приподнять голову, но у него был перебит позвоночник. Он поглядел снизу вверх на Селвера и открыл рот, чтобы заговорить. Его взгляд скользнул в сторону и уставился в другую явь, а губы остались открытыми и безмолвными. Дыхание присвистнуло у него в горле.
Они звали Селвера по имени, много далеких голосов, звали снова и снова.
— Я не могу остаться с тобой, Любов, — плача, сказал Селвер, не услышал ответа, встал и попробовал убежать. Но сквозь, темноту сна он смог двигаться только медленно-медленно, словно по пояс в воде. Впереди шел Дух Ясеня, выше Любова, выше всех других ловеков, высокий, как дерево, — шел и не поворачивал к нему белой маски. На ходу Селвер разговаривал с Любовым.
— Мы пойдем назад, — сказал он. — Я пойду назад. Теперь же. Мы пойдем назад теперь же, обещаю тебе, Любов!
Но его друг, такой добрый, тот, кто спас его жизнь и предал его сон, Любов ничего не ответил. Он шел где-то во мраке совсем рядом, невидимый и неслышимый, как смерть.
Группа тунтарцев наткнулась в темноте на Селвера — он брел, спотыкаясь, плакал и что-то говорил, весь во власти сна. Они увели его с собой в Эндтор.
Там два дня и две ночи лежал он, беспомощный и безумный, в наспех сооруженном Мужском Доме — шалаше на речном берегу. За ним ухаживали старики, а люди все приходили и приходили в Эндтор и снова уходили, возвращались на Место Эшсена, которое одно время называлось Центром, хоронили своих убитых и убитых ловеков — своих было более трехсот, тех больше семисот. Около пятисот ловеков было заперто в бараках загона, который не сожгли, потому что он стоял пустой и в стороне. Примерно стольким же ловекам удалось убежать: часть добралась до лагерей лесорубов на юге, которые нападению не подверглись, остальные притаились в лесу или в Вырубленных Землях, и там их продолжали разыскивать. Некоторых убивали, потому что многие молодые охотники и охотницы все еще слышали только голос Селвера, зовущий: «Убивайте их!» Другие отогнали от себя Ночь Убивания, словно кошмар, словно плохой сон, который нужно понять, чтобы он больше никогда не повторился. И, обнаружив в чаще измученного жаждой, ослабевшего ловека, они были не в силах его убить. И, может быть, он убивал их. Некоторые ловеки собирались вместе. Такие группы из десяти-двадцати ловеков были вооружены топорами для рубки деревьев и пистолетами, хотя зарядов у них почти не было. Их выслеживали, окружали большими отрядами, а потом захватывали, связывали и уводили назад в Эшсен. За два-три дня их переловили всех, потому что эта область Сорноля кишела лесными людьми: ни один старик не помнил, чтобы столько народу собиралось когда-нибудь в одном месте — даже вполовину, даже в десять раз меньше. И люди все еще продолжали приходить из дальних селений, с других островов. А некоторые ушли домой. Захваченных ловеков запирали с остальными в загоне, хотя они там уже еле помещались, а жилища были для них слишком низки и тесны. Их поили, два раза в день задавали им корм, а вокруг день и ночь несли стражу двести вооруженных охотников.
Под вечер после Ночи Эшсена с востока, треща, прилетела небесная лодка и пошла вниз, словно собираясь сесть, а потом взмыла вверх, точно хищная птица, промахнувшаяся по добыче, и начала кружить над разрушенным причалом небесных лодок, над дымящимися развалинами, над Вырубленными Землями. Резван проследил, чтобы все радио были разбиты, и, возможно, небесную лодку с Кушиля или Ризуэла, где находились три небольших селения ловеков, заставило прилететь сюда именно молчание этих радио. Пленные в загоне выбежали из бараков и что-то кричали лодке всякий раз, когда она, треща, пролетала над ними, и она сбросила в загон что-то на маленьком парашюте, а потом ушла вверх и ее треск замер.
Теперь на Атши остались всего четыре такие крылатые лодки: три на Кушиле и одна на Ризуэле — все маленькие, поднимающие только четырех ловеков, но с пулеметами и огнеметами, а потому Резван и остальные очень из-за них тревожились, пока Селвер лежал, недосягаемый для них, бродя по загадочным тропам другой яви.
В явь мира он вернулся только на третий день — исхудавший, отупелый, голодный, безмолвный. Он искупался в реке и поел, а потом выслушал Резвана, Старшую Хозяйку из Берре и остальных, кто был избран руководителями. Они рассказали ему, что происходило в мире, пока он был в снах. Выслушав всех, он обвел их взглядом, и они снова увидели, что он — бог. После Ночи Эшсена многих, точно болезнь, поразили страх и отвращение, и их охватило сомнение. Их сны были тревожными, полными крови и огня, а весь день их окружали незнакомые люди, сотнями, тысячами сошедшиеся сюда из всех лесов: они собрались тут, не зная друг друга, точно коршуны у падали, и им казалось, что пришел конец всему, что уже никогда ничто не будет прежним, не будет хорошим. Но в присутствии Селвера они вспомнили, ради чего произошло то, что произошло, их смятение улеглось, и они ждали его слов.
— Время убивать прошло, — сказал он. — Надо, чтобы об этом узнали все. — Он снова обвел их взглядом. — Мне надо поговорить с теми, кто заперт в загоне. Кто у них старший?
— Индюк, Плосконогий, Мокроглазый, — ответил Резван, бывший раб.
— Значит, Индюк жив? Это хорошо. Помоги мне встать, Греда, у меня вместо костей угри…
Походив немного, он почувствовал себя крепче и час спустя отправился с ними в Эшсен, до которого было два часа ходьбы.
Когда они подошли к загону, Резван влез на лестницу, приставленную к стене, и закричал на ломаном языке, которым ловеки объяснялись с рабами:
— Донг, ходи к воротам, быстро-быстро!
В проходах между приземистыми бетонными бараками бродили несколько ловеков. Они закричали на него и начали швыряться земляными комьями. Он пригнулся и стал ждать. Старый полковник не появился, но из барака, хромая, вышел Госсе, которого они называли Мокроглазым, и крикнул Резвану:
— Полковник Донг болен, он не может выйти!
— Какой-такой болен?
— Болезнь живота. От воды. Что тебе надо?
— Говори-говори! — Резван посмотрел вниз на Селвера и перешел на свой язык. — Владыка-бог, Индюк прячется. С Мокроглазым ты будешь говорить?
— Буду.
— Гос-по-дин Госсе, к калитке! Быстро-быстро!
Калитку приоткрыли ровно настолько, чтобы Госсе сумел протиснуться в узкую щель. Он остался стоять перед ней совсем один, глядя на Селвера и на тех, кто пришел с Селвером, и стараясь не наступать на ногу, поврежденную в Ночь Эшсена. Одет он был в рваную пижаму, выпачканную в грязи и намоченную дождем. Седеющие волосы свисали над ушами и падали на лоб неряшливыми прядями. Хотя он был вдвое выше своих тюремщиков, он старался выпрямиться еще больше и глядел на них твердо, с гневной тоской.
— Что вам надо?
— Нам необходимо поговорить, господин Госсе, — сказал Селвер, которого Любов научил нормальной человеческой речи. — Я Селвер, сын Ясеня из Эшрета. Друг Любова.
— Да, я тебя знаю. О чем ты хочешь говорить?
— О том, что убивать больше никого не будут, если это обещают ваши люди и мои люди. Вас выпустят, если вы соберете здесь ваших людей из лагерей лесорубов на юге Сорноля, на Кушиле и на Ризуэле и все останетесь тут. Вы можете жить здесь, где лес убит и где растет ваша трава с зернами. Рубить деревья вы больше не должны.
Лицо Госсе оживилось.
— Лагерей вы не тронули?
— Нет.
Госсе промолчал. Селвер несколько секунд следил за его лицом, а потом продолжал:
— Я думаю, в мире ваших людей осталось меньше двух тысяч. Ваших женщин не осталось ни одной. В тех лагерях есть ваше оружие, и вы можете убить многих из нас. Но у нас тоже есть оружие, и нас столько, что всех вы убить не сможете. Я думаю, вы сами это знаете и поэтому не попросили, чтобы небесные лодки привезли вам огнеметы, не попытались перебить часовых и бежать. Это было бы бесполезно: нас ведь правда очень много. Будет гораздо лучше, если вы обменяетесь с нами обещанием: тогда вы сможете спокойно дождаться, чтобы прилетела одна из ваших больших лодок, и покинуть на ней мир. Если не ошибаюсь, это будет через три года.
— Да, через три местных года… Откуда ты это знаешь?
— У рабов есть уши, господин Госсе.
Только теперь Госсе посмотрел прямо на него. Потом отвел глаза, передернул плечами, переступил с больной ноги. Снова посмотрел на Селвера и снова отвел глаза.
— Мы уже обещали не причинять вреда никому из ваших людей. Вот почему рабочих распустили по домам. Но это не помогло. Вы не стали слушать…
— Обещали вы не нам.
— Как мы можем заключать какие бы то ни было соглашения или договоры с теми, у кого нет правительства, нет никакой центральной власти?
— Я не знаю. По-моему, вы не понимаете, что такое обещание. То, о котором вы говорите, было скоро нарушено.
— То есть как? Кем? Когда?
— На Ризуэле… на Новой Яве. Четырнадцать дней назад. Ловеки из лагеря в Ризуэле сожгли селение и убили всех, кто там жил.
— Это ложь! Мы все время поддерживали радиосвязь с Новой Явой до самого нападения. Никто не убивал аборигенов ни там, ни где-либо еще!
— Вы говорите ту правду, которую знаете вы, — сказал Селвер. — А я — правду, которую знаю я. Я готов поверить, что вы не знаете об убийствах на Ризуэле, но вы должны поверить моим словам, что убийства были. Остается одно: обещание должно быть дано нам и вместе с нами, и оно не должно быть нарушено. Вам, конечно, надо обсудить все это с полковником Донгом и остальными.
Госсе сделал шаг к калитке, но тут же обернулся и сказал хриплым басом:
— Кто ты такой, Селвер? Ты… это ты организовал нападение? Ты вел своих?
— Да, я.
— Значит, вся эта кровь на твоих руках, — сказал Госсе и с внезапной беспощадной злобой добавил: — И кровь Любова тоже. Он ведь тоже убит. Твой «друг» Любов мертв.
Селвер не понял этого идиоматического выражения. Убийству он научился, но за словами «кровь на твоих руках» для него ничего не стояло. Когда на мгновение его взгляд встретился с белесым ненавидящим взглядом Госсе, он почувствовал страх. Тошнотную боль, смертный холод. И зажмурился, чтобы отогнать их от себя. Наконец он сказал:
— Любов — мой друг, и потому он не мертв.
— Вы — дети, — с ненавистью сказал Госсе. — Дети, дикари. Вы не воспринимаете реальности. Но это не сон, это реальность! Вы убили Любова. Он мертв. Вы убили женщин — женщин! — жгли их заживо, резали, как животных!
— Значит, нам надо было оставить их жить? — сказал Селвер с такой же яростью, как Госсе, но негромко и чуть напевно. — Чтобы вы плодились в трупе мира, как мухи? И уничтожили нас? Мы убили их, чтобы вы не могли дать потомства. Мне известно, что такое «реалист», господин Госсе. Мы говорили с Любовым о таких словах. Реалист — это человек, который знает и мир, и свои сны. А вы — сумасшедшие. На тысячу человек у вас не найдется ни одного, кто умел бы видеть сны так; как их надо видеть. Даже Любов не умел, а он был самым лучшим из вас. Вы спите, вы просыпаетесь и забываете свои сны, потом снова спите и снова просыпаетесь, — и так с рождения до смерти. И вы думаете, что это — существование, жизнь, реальность! Вы не дети, вы взрослые, но вы сумасшедшие. И потому нам пришлось вас убить, пока вы и нас не сделали сумасшедшими. А теперь идите и поговорите о реальности с другими сумасшедшими. Поговорите долго и хорошо!
Часовые открыли калитку, угрожая копьями сгрудившимся за ней ловекам. Госсе вошел в загон — его широкие плечи сгорбились, словно под дождем.
Селвер чувствовал себя бесконечно усталым. Старшая Хозяйка из Берре и еще одна женщина помогали ему идти — он положил руки им на плечи, чтобы не упасть. Греда, молодой охотник, родич его Дерева, начал шутить с ним. Он отвечал, смеялся. Казалось, они бредут назад в Эндтор уже несколько дней.
От усталости он не мог есть, только выпил немного горячего варева и лег у Мужского костра. Эндтор был не селением, а временным лагерем на берегу большой реки, куда приходили ловить рыбу из всех селений, которых было много в окрестных лесах, пока не появились ловеки. Мужского Дома там не построили. Два очага из черного камня и травянистый косогор над рекой, где удобно ставить палатки из шкур и камышовых плетенок, — вот и весь Эндтор. Река Мененд, Старшая река Сорноля, без умолку говорила там и в яви мира, и в яви сна.
У костра сидело много стариков. Одних он знал хорошо: они были из Бротера, из Тунтара и из его родного сожженного Эшрета, а других он вовсе не знал, хотя по их глазам и движениям, по их голосам понял, что все это — Владыки-Сновидцы. Пожалуй, столько сновидцев еще никогда не собиралось в одном месте. Он вытянулся во всю длину, подложил ладонь под подбородок и, глядя в огонь, сказал:
— Я назвал ловеков сумасшедшими. Не сумасшедший ли я сам?
— Ты не разбираешь, где одна явь, а где другая, — ответил старый Тубаб, подбрасывая в костер сосновый сук, — потому что ты слишком долго не видел снов и не уходил в сны. А за это приходится расплачиваться тоже очень долго.
— Яды, которые глотают ловеки, действуют примерно так же, как воздержание от сна и от снов, — заметил Хебен, который был рабом в Центрвилле и в Лагере Смита. — Ловеки глотают отраву, чтобы уходить в сны. После того как они ее проглотят, лица у них становятся как у сновидцев. Но они не умеют ни вызывать снов, ни управлять ими, ни плести и лепить, ни выходить из снов. Я видел, как сны подчиняли их, вели за собой. Они ничего не знают о том, что внутри их. Вот и человек, много дней не уходивший в сны, становится таким же. Будь он мудрейшим в своем Доме, все равно он еще долго потом будет иногда становиться сумасшедшим. Он будет подчинен, будет рабом. Он не будет понимать себя.
Глубокий старец, говоривший, как уроженец Южного Сорноля, положил руку на плечо Селвера и, ласково его поглаживая, сказал:
— Пой, наш молодой бог, это принесет тебе облегчение.
— Не могу. Спой для меня.
Старик запел, остальные начали ему подтягивать. Их пронзительные жиденькие голоса, почти лишенные мелодичности, шелестели, точно ветер в камышах Эндтора. Они пели одну из песен Ясеня об изящных резных листьях — как осенью они становятся желтыми, а ягоды краснеют, а потом первый ночной иней серебрит их.
Селвер слушал песню Ясеня, и рядом с ним лежал Любов. Лежа он не казался таким чудовищно высоким и широкоплечим. Позади него на фоне звезд чернели развалины выжженного огнем дома. «Я такой же, как ты», — сказал он, не глядя на Селвера, тем голосом сна, который пытается обнажить собственную неправду. Сердце Селвера давила тоска, он горевал по своему другу. «У меня болит голова», — сказал Любов обычным голосом и потер шею, как всегда ее тер, и Селвер протянул руку, чтобы коснуться его и утешить. Но в яви мира он был тенью и отблесками огня, а старики пели песню Ясеня — о белых цветках на черных ветках среди резных листьев.
На следующий день ловеки, запертые в загоне, послали за Селвером. Он пришел в Эшсен после полудня и встретился с ними в стороне от загона, под развесистым дубом — лесные люди чувствовали себя неуверенно под бескрайним открытым небом. Эшсен был дубовой рощей, и этот дуб — самый большой из немногих, которые колонисты сохранили, — стоял на косогоре за коттеджем Любова, одним из немногих пощаженных огнем. С Селвером под дуб пришли Резван, Старшая Хозяйка из Берре, Греда из Кадаста и еще девять человек, пожелавших участвовать в переговорах. Их охранял отряд лучников на случай, если ловеки тайком принесут оружие. Но лучники укрылись за кустами и среди развалин вокруг, чтобы ловеки не подумали, что им угрожают. С Госсе и полковником Донгом пришли трое ловеков, которые назывались «офицерами», и еще двое из лесных лагерей. При виде одного из них — Бентона — бывшие рабы стиснули зубы. Бентон имел обыкновение наказывать «ленивых пискунов», подвергая их стерилизации на глазах у остальных.
Полковник исхудал, его кожа, обычно желтовато-коричневая, казалась грязно-серой. Значит, он действительно болен.
— Начать необходимо с того… — сказал он, когда они расположились под дубом (ловеки остались стоять, а лесные люди опустились на корточки или сели на мягкий влажный ковер из прелых дубовых листьев). — Начать необходимо с того, чтобы вы в рабочем порядке определили суть ваших условий и какие они содержат гарантии безопасности для моих подчиненных.
Воцарилось молчание.
— Вы ведь понимаете наш язык? Если не все, то хоть некоторые?
— Да… Но вашего вопроса я не понял, господин Донг.
— Потрудитесь называть меня полковником Донгом!
— В таком случае потрудитесь называть меня полковником Селвером! — В голосе Селвера появилась напевность. Он вскочил на ноги, готовый к состязанию, и в его голове ручьями заструились мотивы.
Однако старый ловек продолжал стоять, огромный, грузный, сердитый, и не собирался принимать вызова.
— Я пришел сюда не для того, чтобы выслушивать оскорбления от низкорослых гуманоидов, — сказал он. Но губы его дрожали. Он был стар, растерян, унижен.
И предвкушение радости победы угасло в Селвере. В мире больше не оставалось радости, в нем была только смерть. Он снова сел.
— У меня не было намерения оскорбить вас, полковник Донг, — сказал он безучастно. — Не будете ли вы так добры повторить ваш вопрос?
— Я хочу выслушать ваши условия, а затем вы выслушаете наши, и больше ничего.
Селвер повторил то, о чем накануне говорил с Госсе. Донг слушал с явным нетерпением.
— Да-да. Но вам не известно, что в нашем распоряжении уже три дня есть действующий радиоприемник.
Селвер знал об этом: Резван немедленно проверил, не оружие ли сбросил на парашюте вертолет. Часовые сообщили, что это было радио, и он позволил, чтобы оно осталось у ловеков. Теперь Селвер просто кивнул.
— Мы поддерживаем постоянную связь с двумя лагерями на острове Кинга и с лагерем на Новой Яве, — продолжал полковник. — И если бы мы решили прорваться на свободу, то могли бы без труда это осуществить. Вертолеты доставили бы нам оружие и прикрывали бы наше отступление. Нам достаточно одного огнемета, чтобы проложить себе выход за ограду, а в случае нужды вертолеты могли бы сбросить тяжелые бомбы. Вы, впрочем, ни разу не видели их в действии.
— Если вы прорветесь за ограду, куда вы пойдете дальше?
— Будем придерживаться сути и не затемнять ее побочными или ложными факторами, а суть сводится к тому, что в нашем распоряжении, хотя вы, бесспорно, далеко превосходите нас численностью, остаются четыре лагерных вертолета, которые вам уже не удастся сжечь, потому что теперь их бдительно охраняют круглые сутки, а также достаточное число огнеметов. Таково реальное положение вещей: особого преимущества нет ни у вас, ни у нас, и мы можем вести переговоры с позиций обоюдного равенства. Разумеется, это временная ситуация. Мы уполномочены в случае необходимости принимать оборонительные полицейские меры, чтобы предотвратить разрастание войны. Кроме того, мы опираемся на огневую мощь Межзвездного флота Земли, который способен разнести в пыль всю вашу планету. Но вам этого не понять, а потому я скажу проще: в настоящий момент мы готовы вести с вами переговоры на основе полного равенства.
У Селвера не хватало терпения слушать его. Он знал, что эта раздражительность — симптом тяжелого душевного состояния, но был не в силах ее сдержать.
— Так говорите же!
— Ну, во-первых, я хочу со всей ясностью указать, что, получив передатчик, мы сразу же предупредили людей в лагерях, чтобы они не доставляли нам оружия и не предпринимали никаких попыток вывезти нас на вертолетах или освободить и тем более не допускали никаких ответных действий…
— Это было разумно. Что дальше?
Полковник Донг начал было гневную отповедь, но тут же смолк, и лицо у него совсем побелело.
— Я хотел бы сесть…
Мимо кучки ловеков Селвер поднялся по косогору, вошел в пустой двухкомнатный коттедж и взял складной стул, стоявший у письменного стола. Перед тем как покинуть окутанную тишиной комнату, он наклонился и прижался щекой к исцарапанной деревянной крышке стола, за которым всегда сидел Любов, когда работал с ним или один. Бумаги Любова еще лежали там. Селвер слегка их погладил. Потом спустился к дубу и поставил стул на влажную от дождя землю. Старый полковник сел, кусая губы и щуря от боли миндалевидные глаза.
— Господин Госсе, может быть, вы будете говорить за полковника? — сказал Селвер. — Он плохо себя чувствует.
— Говорить буду я, — объявил Бентон, выступая вперед, но Донг покачал головой и хрипло пробормотал:
— Пусть Госсе.
Теперь, когда полковник сам не говорил, а только слушал, дело пошло быстрее. Ловеки принимают условия Селвера. Когда будут даны взаимные обещания поддерживать мир, они отзовут остальных своих людей и будут жить все в одном месте — на расчистке в центре Сорноля, в хорошо орошаемом районе, занимающем площадь около четырех с половиной тысяч квадратных километров. Они обязуются не заходить в леса, лесные люди обязуются не заходить на Вырубленные Земли.
Спор завязался из-за четырех оставшихся вертолетов. Ловеки утверждали, что они им нужны, чтобы перевезти своих людей с других островов на Сорноль. Но машины могли брать только по четыре человека, а каждый полет продолжался несколько часов. Селвер подумал, что пешком ловеки доберутся до Сорноля гораздо быстрее, и предложил перевезти их через проливы на лодках, но оказалось, что ловеки никогда далеко пешком не ходят. Ну хорошо: они могут использовать вертолеты для «операции вывоза», как они выражаются. После этого они их сломают. Сердитый отказ. Свои машины они оберегали ревнивее, чем самих себя. Селвер уступил: они могут оставить вертолеты, если будут летать на них только над Вырубленными Землями и если все оружие будет с них снято и уничтожено. Тут они заспорили, но друг с другом, а Селвер ждал и время от времени повторял свои окончательные условия, потому что в этом он не считал возможным уступить.
— Ну какая разница, Бентон? — дрожащим от слабости и гнева голосом сказал наконец старый полковник. — Неужели вы не понимаете, что использовать это проклятое оружие мы все равно не сможем? Туземцев три миллиона, и они рассеяны по всем этим лесным островам — ни городов, ни важных коммуникаций, ни центрального руководства. Уничтожить с помощью бомб систему партизанского типа невозможно — это было доказано еще в двадцатом веке, когда тот полуостров, откуда я родом, более тридцати лет успешно отражал притязания колониальных держав. А до возвращения корабля у нас вообще нет никакой возможности доказать наше превосходство. Если мы сохраним мелкокалиберное оружие для охоты и обороны, то без остального как-нибудь обойдемся!
Он был их Старший, и в конце концов его мнение взяло верх, как это было бы и в Мужском Доме. Бентон рассердился. Госсе заговорил было о том, что произойдет, если перемирие будет нарушено, но Селвер его перебил:
— Это то, что может быть, а мы еще не кончили с тем, что есть. Ваш Большой Корабль должен вернуться через три года, то есть через три с половиной года по вашему счету. До этого времени вы тут свободны. Вам будет не очень тяжело. Из Центрвилла мы больше ничего не возьмем, кроме работ Любова, которые я хочу сохранить. У вас остались почти все ваши орудия для рубки деревьев и копания, а если вам мало, то на вашей территории находятся железные рудники Пельделя. Все это, по-моему, ясно. Остается узнать одно: когда Корабль вернется, как они решат поступить с вами и с нами?
— Мы не знаем, — ответил Госсе, а Донг пояснил:
— Если бы вы не разломали в первую очередь ансибль-передатчик, мы могли бы получить такую информацию и, разумеется, наши сообщения повлияли бы на окончательное решение касательно статуса этой колонии, каковое мы и начали бы проводить в жизнь еще до возвращения корабля с Престно. Но из-за вашего бессмысленного вандализма, из-за вашего невежества в отношении ваших же интересов у нас не осталось даже радиопередатчика с радиусом действия больше нескольких сотен километров.
— Что такое ансибль? — Это слово, уже несколько раз повторявшееся во время переговоров, было для Селвера новым.
— AMC, — угрюмо ответил полковник.
— Нечто вроде радио, — высокомерно сказал Госсе. — Он позволяет нам осуществлять мгновенную связь с нашей планетой.
— Без задержки в двадцать семь лет?
Госсе уставился на Селвера:
— Верно. Совершенно верно. Ты многому научился от Любова, а?
— Что есть, то есть, — вмешался Бентон. — Любовский зелененький дружок! Разнюхал все, что мог, и даже сверх того. Например, что надо взорвать в первую очередь, где выставляются часовые, и как пробраться в арсенал. Они наверняка поддерживали связь до последней минуты перед нападением.
Госсе неуверенно нахмурился:
— Радж погиб. Все это сейчас не имеет значения, Бентон. Нам необходимо установить…
— Вы, кажется, намекаете, Бентон, что капитан Любов вел подрывную деятельность и предал колонию? — яростно сказал Донг и прижал ладони к животу. — Среди моих людей не было ни шпионов, ни предателей, они были специально отобраны на Земле, и я всегда знаю тех, с кем должен работать.
— Я не намекаю, полковник. Я прямо говорю, что пискунов подстрекал Любов и что, если бы с прибытием сюда корабля Земфлота инструкции не были изменены, ничего подобного произойти не могло бы!
Госсе и Донг заговорили разом.
— Вы все очень больны, — сказал Селвер, встал и отряхнулся, потому что влажные бурые листья прилипали к его пушистому короткому меху, точно к шелку. — Мне очень жаль, что мы вынуждены запирать вас в загоне. Это плохое место для душевного здоровья. Пожалуйста, поскорее доставьте сюда остальных ваших людей. Потом, после того как большое оружие будет уничтожено и мы обменяемся обещаниями, вы получите полную свободу. Когда я сегодня уйду отсюда, ворота загона будут открыты. Что-нибудь еще?
Ни один из них не ответил. Они молча смотрели на него сверху вниз. Семь больших людей со светлой или коричневой безволосой кожей, одетые в ткани, темноглазые, с угрюмыми лицами, и двенадцать маленьких людей, зеленых или коричневато-зеленых, с большими глазами сумеречных существ и лицами сновидцев, а между обеими группами — Селвер, переводчик, слабый, изуродованный, держащий все их судьбы в своих пустых руках. На бурую землю, чуть шурша, падал дождь.
— Тогда прощайте, — сказал Селвер и увел своих людей.
— А они не такие уж глупые, — сказала Старшая Хозяйка из Берре, когда они с Селвером шли назад в Эндтор. — Я думала, такие великаны обязательно должны быть глупыми, но они увидели, что ты — бог, я это поняла по их лицам под конец разговора. А как ты хорошо лопочешь по-ихнему! И они очень безобразные. Неужели у них даже младенцы без шерсти?
— Надеюсь, этого мы никогда не узнаем.
— Бр-р! Только представить, что кормишь такого младенца. Словно дать грудь рыбе!
— Они все сумасшедшие, — удрученно сказал старый Тубаб. — Любов, когда прилетал в Тунтар, таким не был. Он ничего не знал, но он был разумен. А эти… Они спорят, и презирают своего старика, и ненавидят друг друга. Вот так! — И он сморщил опушенное серым мехом лицо, чтобы показать, как выглядели земляне, чьих слов он, разумеется, не понимал. — А ты им это и сказал, Селвер? Что они сумасшедшие?
— Я сказал им, что они больны. Но ведь они были побеждены, им было больно, они были заперты в этой каменной клетке. После такого кто угодно мог заболеть и нуждаться в исцелении.
— А исцелить их некому, — сказала Старшая Хозяйка из Берре. — Все их женщины убиты. Им, конечно, плохо. Но какие же они безобразные! Огромные голые пауки — вот кто они такие! Фу!
— Они люди, люди, такие же, как мы. Люди! — сказал Селвер, и голос у него стал тонким и режущим, как лезвие ножа.
— Милый мой владыка бог, я же знаю это! Просто они с виду похожи на пауков, — сказала старуха, поглаживая его по щеке. — Вот что, люди, Селвер совсем измучился, расхаживая из Эндтора в Эшсен и обратно. Давайте сядем и передохнем.
— Только не здесь! — сказал Селвер. Они все еще были на Вырубленных Землях, среди пней и травянистых косогоров, под бескрайним голым небом. — Вот вернемся под деревья. — Он споткнулся, и те, кто не были богами, поддержали его и помогли ему идти дальше.
Диктофон майора Мухамеда пришелся Дэвидсону очень кстати. Кто-то ведь должен запечатлеть события на Новом Таити — историю того, как трусливо и подло была отдана на гибель земная колония. Пусть корабли, когда они прилетят с Земли, узнают истинную правду. Пусть будущие поколения узнают, на какое предательство, малодушие и глупость способны люди — но также и на какую беззаветную доблесть в самых отчаянных обстоятельствах. В свободные минуты… (да, всего лишь минуты с тех пор, как ему пришлось взять на себя командование) он записал всю историю бойни в Лагере Смита и довел изложение событий до нынешней ситуации на Новой Яве. И на Кинге, и на Центральном тоже — в той мере, в какой удавалось извлекать крупицы фактов из тех истерических посланий, которыми штаб кормил его с Центрального вместо четкой и надежной информации.
Полностью о том, что на самом деле произошло в Центрвилле, никто никогда знать не будет, кроме пискунов, потому что люди там всячески пытаются замаскировать свое предательство и ошибки. Но общая картина все-таки достаточно ясна. Организованную шайку пискунов, которых привел Селвер, впустили в арсенал и в ангары, снабдили динамитом, гранатами, автоматами и огнеметами и науськали уничтожить город, а людей перебить. Здание штаба было взорвано первым — вот вам и доказательство, что действовали изнутри. Само собой, Любов участвовал в заговоре, и его зелененькие дружки, конечно, показали, на какую благодарность они способны, — перерезали ему глотку наравне с прочими. То есть Госсе и Бентон утверждали, будто утром после бойни видели его труп. Но только можно ли им там верить? Хочешь — не хочешь, а дело ясное: каждый человек, который уцелел на Центральном после этой ночи, — уже предатель. Предатель своей расы.
Вот они клянутся, будто женщины убиты все. Плохо, конечно, но куда хуже, что верить этому нельзя. Пискунам ничего не стоило увести пленных в леса, а поймать перепуганную девчонку на окраине горящего города легче легкого. И уж зеленая нечисть, само собой, не упустила бы случая захватить женщин, чтобы поизмываться над ними всласть, верно? Одному Богу известно, сколько еще женщин томятся в пискуньих норах, в этих вонючих подземных ямах, связанные, беспомощные, а поганые волосатые мартышки щупают их, лапают, подвергают всяким надругательствам! Даже подумать невозможно! Но, черт побери, иногда приходится думать и о том, о чем думать невозможно!
Вертолет с Кинга сбросил пленникам в Центре радиопередатчик на следующий же день после бойни, и Мухамед записывал все свои переговоры со штабом. Самым немыслимым был разговор с полковником Донгом. Проигрывая запись первый раз, он не выдержал, сорвал ее с катушки и сжег. Зря, конечно. Надо было сохранить ее как доказательство полнейшей негодности командования и на Центральном, и на Новой Яве. Но кто бы выдержал — с такой горячей кровью, как у него! Он просто не мог сидеть и слушать, как полковник и майор обсуждают полную капитуляцию, сдаются на милость пискунов, соглашаются не принимать ответных мер, не защищаться, соглашаются уничтожить все боевое оружие и как-нибудь устроиться на клочке земли, отведенном для них пискунами, — в резервации, дарованной великодушными победителями, пакостными зелеными тварями! Поверить невозможно! В буквальном смысле слова невозможно.
Не исключено, что старички Динг-Донг и My не имели предательских намерений, а просто спятили, пали духом. Все эта проклятая планета! Надо быть по-настоящему сильной личностью, чтобы не поддаться ей. Что-то в здешнем воздухе — может, пыльца этих чертовых деревьев — действует вроде наркотика, так что обычные люди перестают отдавать себе отчет в окружающем и балдеют, точно пискуны. Ну а при таком численном превосходстве пискунам ничего не стоит с ними справиться.
Жаль, конечно, что Мухамеда пришлось убрать, но он ни за что не принял бы его планов, тут сомнений быть не может. Всякий согласился бы, кто прослушал бы эту невероятную запись. А потому лучше было пристрелить его. Во всяком случае, теперь он чист и его имя не покроется позором, как имена Донга и всех офицеров, которые остались в живых на Центральном.
Последнее время Донг к передатчику что-то не подходит, все больше Юю Серенг из инженерного отдела. Прежде они с Юю частенько проводили свободное время вместе, и он его даже другом считал, но теперь больше никому доверять нельзя. А кроме того, Юю тоже из азиев. Как подумаешь, странно получается, что их столько уцелело после Центрвиллской бойни. Из тех, с кем он разговаривал, не азий только Госсе. Здесь на Яве пятьдесят пять верных ребят, оставшихся после реорганизации, почти все евроафры, вроде него самого, ну еще афры и афроазии, но чистых азиев — ни одного! Что ни говори, а кровь — она сказывается. Если у тебя в жилах нет настоящей крови, как ни крути, человек ты неполноценный. Конечно, он все равно спасет желтомордых подонков на Центральном, но это объясняет, почему они поджали хвосты в трудную минуту.
— Да пойми же наконец, Дон, в какое положение ты всех нас ставишь! — сказал Юю своим глухим голосом. — Мы заключили с пискунами перемирие по всем правилам. Кроме того, у нас есть прямой приказ Земли не трогать врасу и не наносить ответного удара. И как, черт побери, мы бы нанесли его? Даже теперь, когда остров Кинга и лагерь на юге Центрального полностью эвакуированы, нас тут все-таки меньше двух тысяч, а у тебя на Яве всего человек шестьдесят пять, верно? Неужели ты всерьез веришь, Дон, что две тысячи человек способны справиться с тремя миллионами разумных врагов?
— Юю, да на это и пятидесяти человек хватит! Были бы желание, уменье и оружие.
— Бред! Но в любом случае, Дон, мы заключили перемирие. И если оно будет нарушено, нам конец. Только благодаря ему мы и держимся. Может быть, когда они вернутся с Престно и увидят, что произошло, они решат покончить с пискунами. Этого мы не знаем. А пока похоже, что пискуны намерены соблюдать перемирие — в конце-то концов, это они его предложили! — а нам ничего другого не остается. Их столько, что они нас голыми руками могут уничтожить, как произошло в Центрвилле. Они туда тысячами нагрянули. Неужели ты этого не можешь понять, Дон?
— Послушай, Юю, я, конечно, понимаю. Если вы боитесь использовать ваши три вертолета, так отправьте их сюда с ребятами, которые думают так же, как мы здесь, на Новой Яве. Раз уж мне придется в одиночку вас освобождать, то лишние вертолеты не помешают.
— Ты нас не освободишь, ты нас погубишь, идиот чертов! Отошли свой вертолет на Центральный немедленно! Это приказ полковника лично тебе, как исполняющему обязанности начальника лагеря. Используй его для переброски своих людей. Понадобится не больше двенадцати полетов, и вы свободно уложитесь в четыре здешних дневных периода. А теперь выполняй приказ!
Щелк — и выключил приемник. Побоялся с ним спорить!
Но ведь с них станется послать свои три вертолета на Новую Яву, чтобы разбомбить или сжечь лагерь, поскольку формально он не подчиняется приказу, а старик Донг не терпит самостоятельности! Достаточно вспомнить, как он уже с ним разделался за пустяковые карательные меры на Смите. Не простил ему инициативы! Старик Динг-Донг, как большинство офицеров, любит безоговорочное послушание. Беда только в том, что такие в конце концов сами становятся послушными…
И тут Дэвидсон испытал подлинное душевное потрясение, вдруг сообразив, что вертолетов ему опасаться нечего. Донг, Серенг, Госсе, даже Бентон струсят послать их! Пискуны приказали, чтобы люди не смели пользоваться вертолетами за пределами своей резиденции, и они подчинились!
Черт! Его чуть наизнанку не вывернуло. Пора действовать! Они и так уже почти две недели прождали неведомо чего! Оборону лагеря он наладил: частокол укрепили и довели до такой высоты, что ни одна зеленая мартышка через него не перелезет, а Эйби — молодец мальчишка! — изготовил полсотни отличных мин и заложил их в стометровом поясе вокруг лагеря. Теперь настало время показать пискунам, что на Новой Яве они имеют дело с настоящими людьми, с настоящими мужчинами, а не со стадом овец, как на Центральном. Он поднял вертолет и провел отряд пехоты к пискуньим норам на юг от лагеря. Он научился распознавать такие места с воздуха по плодовым садам и по скоплениям деревьев определенных видов, хотя и не высаженных аккуратными рядами, как у людей. Просто жуть брала, сколько тут обнаружилось таких мест, едва он нашел способ определять их с воздуха. Лес кишмя кишел этой пакостью. Карательный отряд выжег к черту эти норы, а когда он с парой ребят летел обратно, то обнаружил еще норы — меньше чем в четырех километрах от лагеря! И на них, чтобы четко и ясно поставить свою подпись — пусть читает, кто захочет, — он сбросил бомбочку. Простенькую зажигалочку, но и от нее зеленый мех клочьями полетел. В лесу она оставила здоровую прореху, и края прорехи были охвачены огнем.
Собственно говоря, это и есть его оружие для массированного ответного удара. Лесные пожары. Хватит одного рейда на одном вертолете с зажигалочками и огненным студнем, чтобы выжечь целый остров. Придется, правда, подождать месяц-другой, до конца сезона дождей. А какой сжечь — Кинга, Смита или Центральный? Начать, пожалуй, стоит с Кинга — так, маленькое предупреждение, поскольку людей там больше нет. А потом Центральный, если они и дальше будут брыкаться.
— Что вы затеяли? — донесся голос из приемника, и Дэвидсон ухмыльнулся: ну словно старуха верещит, которую малость пощекотали. — Вы отдаете себе отчет в том, что делаете, Дэвидсон?!
— Ага!
— Вы что, рассчитываете запугать пискунов? На этот раз не Юю. Должно быть, умник Госсе, а может, и не он, но какая разница? Все они только и умеют блеять, овцы поганые.
— Вот именно, — ответил он с мягкой такой иронией.
— По-вашему, если вы будете жечь их поселки, они сдадутся на вашу милость — все три миллиона? Так?
— Может, и так.
— Послушайте, Дэвидсон, — сказал передатчик, и в нем что-то захрипело, зашелестело. Ну да, понятно, пользуются аварийной аппаратурой, потому что большой передатчик сгорел вместе с их хваленым ансиблем, туда ему и дорога! — Послушайте, Дэвидсон, не могли бы мы поговорить с кем-нибудь еще?
— Нет, тут все по горло заняты. Да, кстати, живется нам тут неплохо, но не мешало бы разжиться сладеньким — фруктовыми коктейлями, персиками, ну и прочей ерундой. Кое-кому из ребят очень этого не хватает. Кроме того, мы не получили в срок марихуану, потому что вы там прошляпили город. Так если я пошлю вертолет, не сможете ли уделить нам ящик-другой сластей и травки?
Молчание, а потом:
— Хорошо. Высылайте вертолет.
— Чудненько. Уложите ящики в сетку, и ребята ее подцепят, чтобы не приземляться, — сказал он и ухмыльнулся.
Из Центра что-то залопотали, и вдруг прорезался голос старика Донга. В первый раз полковник сам к нему обратился. Пыхтит, старая перечница, и еле пищит, сквозь помехи и не разобрать толком, что он там бормочет.
— Слушайте, капитан, я хочу знать, отдаете ли вы себе отчет, на какие меры вы толкаете меня своими действиями на Новой Яве, если вы и впредь не будете выполнять мои приказы? Я пытаюсь говорить с вами как с разумным и лояльным офицером. Для обеспечения безопасности моих подчиненных здесь, на Центральном острове, я буду вынужден поставить аборигенов в известность, что мы слагаем с себя всякую ответственность за ваши действия.
— Совершенно справедливо, господин полковник.
— Я пытаюсь объяснить вам, что мы вынуждены будем сообщить им о своем бессилии воспрепятствовать нарушениям перемирия на Новой Яве. У вас там шестьдесят шесть человек, и они нужны мне здесь, чтобы мы могли сохранить колонию до возвращения «Шеклтона». Ваши действия — это самоубийство, а за жизнь тех, кто находится там с вами, отвечаю я.
— Нет, господин полковник, не вы, а я. Так что успокойтесь. Но только, когда джунгли вспыхнут, быстренько переберитесь на серединку Вырубки. Мы вовсе не хотим поджарить вас заодно с пискунами.
— Слушайте, Дэвидсон! Я приказываю вам немедленно передать командование лейтенанту Темба и явиться ко мне сюда, — сказал далекий писклявый голос, и Дэвидсон неожиданно для себя выключил приемник. Его мутило.
Совсем спятили: все еще играют в солдатики и не желают взглянуть правде в глаза! Но, с другой стороны, мало кто способен бескомпромиссно принять действительность, если дела идут скверно.
И, конечно, после того как он разорил десяток-другой нор, местные пискуны только затаились. Он с самого начала знал, что разговор с ними должен быть короткий: нагони на них страху, и потом не давай спуску. Тогда они прекрасно разберутся, кто тут главный, и подожмут хвосты раз и навсегда. Теперь в радиусе тридцати километров от лагеря все норы были вроде бы покинуты, но он все равно каждые два-три дня посылал отряды выжигать их.
А у ребят начали сдавать нервишки. До сих пор он не давал им сидеть сложа руки — из оставшихся в живых отборных пятидесяти пяти человек сорок восемь были лесорубами, так и пусть занимаются привычным делом, валят лес. Но они знали, что прибывающие с земли робогрузовозы уже не смогут спуститься на планету и будут вертеться на орбите в ожидании сигнала, который нечем подать. А что за радость валить лес неизвестно для чего? Это ведь нелегкая работа. Лучше уж просто его сжигать. Он разбил своих людей на взводы, и они отрабатывали способы поджога. Пока еще лили дожди и толком у них ничего не получалось, но все-таки они не кисли зря. Эх, были бы у него те три вертолета! Вот тогда бы дела пошли по-настоящему. Он взвешивал мысль о рейде на Центр, чтобы освободить вертолеты, но пока не говорил про это даже Эйби и Темба, самым надежным из всех. Кое-кто из ребят побоится участвовать в вооруженном налете на собственный штаб. Они все еще к месту и не к месту повторяют: «Вот когда мы вернемся к остальным…» И не знают, что эти «остальные» бросили их, предали, продались пискунам, лишь бы спасти свою шкуру. Этого он им не сказал — они могли бы и не выдержать.
Просто в один прекрасный день он, Эйби, Темба и еще кто-нибудь из надежных парней отправятся через пролив, а там трое спрыгнут с автоматами, захватят по вертолету и отправятся домой — тру-ля-ля, тру-ля-ля, и отправятся домой. С четырьмя отличными взбивалками для яиц. Не взобьешь яиц — омлета не сделаешь!
Дэвидсон громко захохотал в темноте своего коттеджа.
Может, он и не будет особенно торопиться с этим планом: слишком уж приятно его обдумывать.
Прошло еще две недели, и они покончили со всеми крысиными норами на расстоянии дня пути от лагеря: лес теперь стоял чистенький и аккуратный. Никаких поганых тварей, никаких дымков над вершинами деревьев. Никто не прыгает перед тобой из кустов и не плюхается на спину с закрытыми глазами — еще дави их! Никаких тебе зеленых мартышек. Чащоба деревьев и десяток пожарищ. Только вот ребята, того гляди, на стенку полезут. Пора отправляться за вертолетами.
И как-то вечером он сообщил свой план Эйби, Темба и Поусту.
Они с минуту молчали, а потом Эйби спросил:
— А как с горючим, капитан?
— Горючего хватит.
— На один вертолет. А четыре за неделю весь запас сожгут.
— То есть как? Что же, у нас для нашего только месячный запас остался?
Эйби кивнул.
— Ну, значит, нужно будет заодно захватить и горючее.
— А каким образом?
— Вот вы это и обмозгуйте.
Сидят и глядят на тебя ошалело. Просто зло берет. Все за них делай! Конечно, он прирожденный руководитель, но ему нравятся парни, которые и сами умеют соображать!
— Ну-ка, Эйби, это по твоей части, — сказал он и вышел покурить.
Никакого терпения не хватит, до того все хвосты поджимают. Не могут посмотреть в глаза фактам, и все тут.
С марихуаной у них стало туговато, и он уже два дня как ни одной сигареты не выкурил. Ну, да ему это нипочем. Небо было затянуто тучами, сырая, теплая мгла пахла весной. Мимо прошел Джинини, скользя, точно конькобежец или даже гусеничный робот, потом таким же неторопливым скользящим движением повернулся к крыльцу коттеджа и уставился на Дэвидсона в смутном свете, падавшем из открытой двери. Джинини, широкоплечий великан, работал на роботопиле.
— Источник моей энергии подключен к Великому Генератору, и отключить меня невозможно, — сказал он ровным голосом, не сводя глаз с Дэвидсона.
— Марш в казарму, отсыпаться! — скомандовал Дэвидсон тем резким, как удар хлыста, голосом, которого еще никто никогда не ослушался, и секунду спустя Джинини заскользил дальше, грузный, но тяжеловесно изящный.
Последнее время ребята слишком уж налегают на галлюциногены. Этого добра хватает, но что хорошо для отдыхающего лесоруба, не очень-то годится для солдат крохотного отряда, брошенного всеми на враждебной планете. У них нет времени накачиваться и шалеть. Придется убрать эту дрянь под замок. Правда, как бы кое-кто из ребят не дал трещины… Ну и пусть! Яйцо не треснет — омлета не собьешь! Может, отправить их на Центральный в обмен на горючее? Вы мне — две-три цистерны с горючим, а я вам за них — двух-трех тепленьких лунатиков, дисциплинированных солдатиков, отличных лесорубов и совсем под стать вам: тоже попрятались в снах и знать ничего не желают…
Он ухмыльнулся и решил, что стоит обсудить этот план с Эйби и остальными, как вдруг часовой пронзительно завопил с дымовой трубы лесопилки:
— Идут! Они идут!
С западного поста тоже донеслись крики. Раздался выстрел.
И они таки пришли! Черт, рассказать кому-нибудь, так не поверят! Тысячами лезут, буквально тысячами! И ведь ни звука, ни шороха, пока не завопил часовой, а потом выстрел, а потом взрыв… Мина взорвалась! И еще, и еще! А тут один за другим вспыхнули сотни факелов и огненными дугами взлетели в темном сыром воздухе, точно ракеты, а с частокола со всех сторон посыпались пискуны, волна за волной, захлестывая лагерь, все перед собой сметая — тысячи их, тысячи! Словно полчища крыс, как тогда в Кливленде, штат Огайо, во время последнего голода, когда он был совсем малышом. Что-то выгнало крыс из их нор, и они среди бела дня полезли через забор — живое мохнатое одеяло, блестящие глазки, когтистые лапы… Он заорал и побежал к матери… А может, ему это тогда просто приснилось? Спокойнее, спокойнее, не теряй головы! Скорее в бывший пискуний загон, к вертолету. Там еще темно… А, черт! Замок на воротах. Пришлось его повесить на случай, если какой-нибудь слабак вздумает выбрать ночку потемнее и смыться к папаше Динг-Донгу. Скорее найти ключ… никак его не вставишь… не повернешь толком. Ничего, ничего, только не теряй головы… А теперь еще надо бежать к вертолету, отпирать его. Откуда-то взялись рядом Поуст и Эйби. Ну вот, наконец затрещал мотор, завертелся винт, взбивая яйца, заглушая все жуткие звуки, писк, визг, пронзительное пение. А они взмыли в небо, и ад провалился вниз — горящий загон, полный крыс…
— Чтобы быстро и правильно оценить обстановку, нужна голова на плечах, — сказал Дэвидсон. — Вы, ребята, и думали быстро, и действовали быстро. Молодцы! А где Темба?
— Лежит с копьем в брюхе, — ответил Поуст. Эйби, вертолетчику, словно бы не терпелось самому вести вертолет, и Дэвидсон уступил ему место, а сам перебрался на заднее сиденье и расслабился. Под ним в густой, непроглядной темноте черной полосой тянулся лес.
— Ты куда это взял курс, Эйби?
— На Центральный.
— Нет! На Центральный мы не полетим!
— А куда же мы полетим? — спросил Эйби, хихикнув, словно девка. — В Нью-Йорк? В Карачи?
— Пока поднимись повыше, Эйби, и иди в обход лагеря. Только широким кругом, так, чтобы внизу слышно не было.
— Капитан, лагеря больше нет, — сказал Поуст, старший лесоруб, коренастый спокойный человек.
— Когда пискуны кончат жечь лагерь, мы спустимся и сожжем пискунов. Их там четыре тысячи — все в одном месте. А у нас на хвосте установлено шесть огнеметов. Дадим пискунам минут двадцать и угостим их банками со студнем, а тех, кто побежит, прикончим огнеметами.
— Черт! — выругался Эйби. — Там ведь наши ребята! Может, пискуны их взяли в плен, мы же не знаем. Нет уж! Я не полечу назад жечь людей! — И он не повернул вертолета.
Дэвидсон прижал пистолет к затылку Эйби и сказал:
— Мы полетим назад, а потому возьми себя в руки, детка. Мне с тобой возиться некогда.
— Горючего в баке хватит, чтобы добраться до Центрального, капитан, — сказал вертолетчик, подергивая головой, словно пистолет был мухой и он пытался ее отогнать. — И все. Больше нам горючего взять негде.
— Ну так полетим на этом. Поворачивай, Эйби.
— Я думаю, нам лучше лететь на Центральный, капитан, — сказал Поуст этим своим спокойным голосом.
Стакнулись, значит! Дэвидсон в ярости перехватил пистолет за ствол и стремительно, как жалящая змея, ударил Поуста рукояткой над ухом. Лесоруб перегнулся пополам и остался сидеть на переднем сиденье, опустив голову между колен, а руками почти упираясь в пол.
— Поворачивай, Эйби! — сказал Дэвидсон голосом, точно удар хлыста, и вертолет по пологой кривой лег на обратный курс.
— Черт, а где лагерь? Я никогда не летал ночью без ориентиров, — пробормотал Эйби таким сиплым и хлюпающим голосом, точно у него вдруг начался насморк.
— Держи на восток и смотри, где горит, — сказал Дэвидсон холодно и невозмутимо.
Все они на поверку оказались слизняками. Даже Темба. Ни один не встал рядом с ним, когда пришел трудный час. Рано или поздно все они сговаривались против него просто потому, что не могли выдержать того, что выдерживал он. Слабаки всегда сговариваются за спиной сильного, и сильный человек должен стоять в одиночку и полагаться только на себя. Так уж устроен мир.
Куда, к черту, провалился лагерь? В этой тьме даже сквозь дождь зарево пожара должно быть видно на десятки километров. А нигде — ничего. Черно-серое небо вверху, чернота внизу. Значит, пожар погас… Его погасили… Неужели люди в лагере отбились от пискунов? После того как он спасся на вертолете? Эта мысль обожгла его мозг, как струя ледяной воды. Да нет… конечно же, нет! Пятьдесят против тысяч? Ну нет? Но, черт побери, зато сколько пискунов подорвалось на минных полях! Все дело в том, что они валом валили. И ничем их нельзя было остановить. Этого он никак предвидеть не мог. И откуда они, собственно, взялись? В лесу вокруг лагеря пискунов уже давным-давно не осталось. А потом вдруг валом повалили со всех сторон, пробрались по лесам и вдруг полезли из всех своих нор, как крысы. Тысячи и тысячи. Так, конечно, их ничем не остановишь! Куда, к черту, девался лагерь? Эйби только делает вид, будто его ищет, а сам свое гнет.
— Найди лагерь, Эйби, — сказал он ласково.
— Так я же его ищу! — огрызнулся мальчишка. А Поуст ничего не сказал — так и сидел, перегнувшись, рядом с Эйби.
— Не мог же он сквозь землю провалиться, верно, Эйби? У тебя есть ровно семь минут, чтобы его отыскать.
— Сами ищите! — злобно взвизгнул Эйби.
— Подожду, пока вы с Поустом не образумитесь, детка. Спустись пониже!
Примерно через минуту Эйби сказал:
— Вроде бы река.
Действительно, река. И большая расчистка. Но лагерь-то где?
Они пролетели над расчисткой, но так ничего и не увидели.
— Он должен быть здесь, ведь другой большой расчистки на всем острове нет, — сказал Эйби, поворачивая обратно.
Их посадочные прожекторы били вниз, но вне этих двух столбов света ничего нельзя было разобрать. Надо их выключить!
Дэвидсон перегнулся через плечо вертолетчика и выключил прожекторы. Непроницаемая сырая мгла хлестнула их по глазам, точно черное полотенце.
— Что вы делаете? — взвизгнул Эйби, включил прожекторы и попытался круто поднять вертолет, но опоздал. Из мрака выдвинулись чудовищные деревья и поймали их.
Застонали лопасти винта, в туннеле прожекторных лучей закружились вихри листьев и веток, но стволы были толстыми и крепкими. Маленькая летающая машина накренилась, дернулась, словно подпрыгнула, высвободилась и боком рухнула в лес. Прожекторы погасли. Сразу наступила тишина.
— Что-то мне скверно, — сказал Дэвидсон.
И снова повторил эти слова. Потом перестал их повторять, потому что говорить их было некому. Тут он сообразил, что вообще не говорил. Мысли мутились. Наверное, стукнулся затылком. Эйби рядом нет. Где же он? А это вертолет. Совсем перекошенный, но он сидит, как сидел. А темнота-то, темнота — хоть глаз выколи.
Дэвидсон начал шарить руками вокруг и нащупал неподвижное, по-прежнему скорченное тело Поуста, зажатое между передним сиденьем и приборной доской. При каждом движении вертолет покачивался, и он наконец сообразил, что машина застряла между деревьями, запуталась в ветках, точно воздушный змей. В голове у него немного прояснилось, но им овладело непреодолимое желание как можно скорее выбраться из темной накренившейся кабины. Он переполз на переднее сиденье, спустил ноги наружу и повис на руках. Ноги болтались, но не задевали земли — ничего, кроме веток. Наконец он разжал руки. Плевать, сколько ему падать, но в кабине он не останется! До земли оказалось не больше полутора метров. От толчка заболела голова, но он встал, выпрямился, и ему стало легче. Если бы только вокруг не было так темно, так черно! Но у него на поясе есть фонарик — выходя вечером из коттеджа, он всегда брал с собой фонарик. Так где же фонарик? Странно. Отцепился, должно быть. Пожалуй, следует залезть в вертолет и поискать. А может, его взял Эйби? Эйби нарочно разбил вертолет, забрал его фонарик и сбежал. Слизняк, такой же, как все они. В этой чертовой мокрой тьме не видно даже, что у тебя под ногами. Корни всякие, кусты. А кругом — шорохи, чавканье, непонятно какие звуки: дождь шуршит по листьям, твари какие-то шастают, шелестят… Нет, надо слазить в вертолет за фонариком. Только вот как? Хоть на цыпочки встань, не дотянешься.
Вдалеке за деревьями мелькнул огонек и исчез. Значит, Эйби взял его фонарик и пошел на разведку, чтобы ориентироваться. Молодец мальчик!
— Эйби! — позвал он пронзительным шепотом, сделал шаг вперед, стараясь снова увидеть огонек, и наступил на что-то непонятное. Ткнул башмаком, а потом осторожно опустил руку, чтобы пощупать, — очень осторожно, потому что ощупывать то, что не видишь, всегда опасно. Что-то мокрое, скользкое, будто дохлая крыса. Он быстро отдернул руку. Потом снова нагнулся и пощупал в другом месте. Башмак! Шнурки… Значит, у него под ногами валяется Эйби. Выпал из вертолета. Так ему и надо, сукину сыну, — на Центральный хотел лететь, иуда!
Дэвидсону стало неприятно от влажного прикосновения невидимой одежды и волос. Он выпрямился. Снова показался свет — неясное сияние за частоколом из ближних и дальних стволов. Оно двигалось. Дэвидсон сунул руку в кобуру. Пистолета там не было. Он вспомнил, что держал его в руке, на случай, если Эйби или Поуст попробуют что-нибудь выкинуть. Но в руке пистолета тоже не было. Значит, валяется в вертолете вместе с фонариком.
Дэвидсон нагнулся и замер, а потом побежал. Он ничего не видел. Стволы толкали его из стороны в сторону, корни цеплялись за ноги… Внезапно он растянулся во весь рост на земле среди затрещавших кустов. Он приподнялся и на четвереньках пополз в кусты, стараясь забраться поглубже. Мокрые ветви царапали ему лицо, хватали за одежду. Но он упрямо полз вперед. Его мозг не воспринимал ничего, кроме сложных запахов гниения и роста, прелых листьев, влажных листьев, трухи, молодых побегов, цветов — запахов ночи, весны и дождя. Ему на лицо упал свет. Он увидел пискунов. И вспомнил, что они делают, если загнать их в угол, вспомнил, что говорил об этом Любов. Он перевернулся на спину, откинул голову, зажмурил глаза и замер. Сердце стучало в груди как сумасшедшее.
Ничего не произошло.
Открыть глаза было очень трудно, но в конце концов он все-таки сумел это сделать. Они стояли вокруг. Их было много — может, десять, а может, и двадцать. Держат эти свои охотничьи копья — просто зубочистки, но наконечники из железа, и такие острые, что вспорют тебе брюхо, оглянуться не успеешь. Он зажмурился и продолжал лежать неподвижно.
И ничего не произошло.
Сердце угомонилось, стало легче думать. Что-то защекотало его внутри, что-то похожее на смех. Черт подери! Он им не по зубам. Свои его предали, человеческий ум бессилен что-нибудь придумать, а он прибегнул к их собственной хитрости — притворился мертвым и сыграл на их инстинкте, который не позволяет убивать тех, кто лежит на спине, закрыв глаза. Стоят вокруг, лопочут между собой, а сделать ничего не могут, пальцем дотронуться до него боятся. Будто он — бог.
— Дэвидсон!
Пришлось снова открыть глаза. Сосновый факел в руках одного из пискунов все еще горел, но пламя побледнело, а лес был уже не угольно-черным, а белым. Как же так? Ведь прошло от силы десять минут. Правда, еще не совсем рассвело, но ночь кончилась. Он видит листья, ветки, деревья. Видит склоненное над ним лицо. В сером сумраке оно казалось серым. Все в рубцах, но вроде бы человеческое, а глаза — как две черные дыры.
— Дайте мне встать, — внезапно сказал Дэвидсон громким хриплым голосом.
Его бил озноб: сколько можно валяться на сырой земле! И чтобы Селвер смотрел на него сверху вниз? Ну уж нет!
У Селвера никакого оружия не было, но мартышки вокруг держали наготове не только копья, но и пистолеты. Растащили его запасы в лагере!
Он с трудом поднялся. Одежда леденила плечи и ноги. Ему никак не удавалось унять озноб.
— Ну кончайте, — сказал он. — Быстро-быстро!
Селвер продолжал молча смотреть на него. Но все-таки снизу вверх, а не сверху вниз!
— Вы хотите, чтобы я вас убил? — спросил он.
Подхватил у Любова его манеру разговаривать: даже голос совсем любовский. Черт знает что!
— Это мое право, ведь так!
— Ну, вы всю ночь пролежали в позе, которая означает, что вы хотели, чтобы мы оставили вас в живых. А теперь вы хотите умереть?
Боль в животе и голове, ненависть к этому поганому уродцу, который разговаривает, точно Любов, и решает, жить ему или умереть, — эта боль и эта ненависть душили его, поднимались в глотке тошнотным комком. Он трясся от холода и отвращения. Надо взять себя в руки. Внезапно он шагнул вперед и плюнул Селверу в лицо.
А секунду спустя Селвер сделал легкое танцующее движение и тоже плюнул. И засмеялся. И даже не попытался убить его. Дэвидсон вытер с губ холодную слюну.
— Послушайте, капитан Дэвидсон, — сказал пискун все тем же спокойным голоском, от которого Дэвидсона начинало мутить, — мы же с вами оба боги. Вы сумасшедший, и я, возможно, тоже, но мы боги. Никогда больше не будет в лесу встречи, как эта наша встреча. Мы приносим друг другу дары, какие приносят только боги. От вас я получил дар убийства себе подобных. А теперь, насколько это в моих силах, я вручаю вам дар моих соплеменников — дар не убивать. Я думаю, для каждого из нас полученный дар равно тяжел. Однако вам придется нести его одному. Ваши соплеменники в Эшсене сказали мне, что вынесут решение о вас, и, если я приведу вас туда, вы будете убиты. Такой у них закон. И если я хочу подарить вам жизнь, я не могу отвести вас с другими пленными в Эшсен. А оставить вас в лесу на свободе я тоже не могу — вы делаете слишком много плохого. Поэтому мы поступим с вами так, как поступаем с теми из нас, кто сходит с ума. Вас увезут на Рендлеп, где теперь больше никто не живет, и оставят там.
Дэвидсон смотрел на пискуна и не мог отвести глаз. Словно его подчинили какой-то гипнотической власти. Этого он терпеть не станет. Ни у кого нет власти над ним! Никто не может ему ничего сделать!
— Жаль, что я не свернул тебе шею в тот день, когда ты на меня набросился, — сказал он все тем же хриплым голосом.
— Может быть, это было бы самое лучшее, — ответил Селвер. — Но Любов помешал вам. Так же, как теперь он мешает мне убить вас. Больше никого убивать не будут. И рубить деревья — тоже. На Рендлепе не осталось деревьев. Это остров, который вы называете Свалкой. Ваши соплеменники не оставили там ни одного дерева, так что вы не сможете построить лодку и уплыть оттуда. Там почти ничего не растет, и мы должны будем привозить вам пищу и дрова. Убивать на Рендлепе некого. Ни деревьев, ни людей. Прежде там были и деревья, и люди, но теперь от них остались только сны. Мне кажется, раз вы будете жить, то для вас это самое подходящее место. Может быть, вы станете там сновидцем, но скорее всего вы просто пойдете за своим безумием до конца.
— Убейте меня теперь, и хватит издеваться!
— Убить вас? — спросил Селвер, и в рассветном лесу его глаза, глядевшие на Дэвидсона снизу вверх, вдруг засияли светло и страшно. — Я не могу убить вас, Дэвидсон. Вы — бог. Вы должны сами это сделать.
Он повернулся, быстрый, легкий, и через несколько шагов скрылся за серыми деревьями.
По щекам Дэвидсона скользнула петля и легла ему на шею. Маленькие копья надвинулись на него сзади и с боков. Они трусят прикоснуться к нему. Он мог бы вырваться, убежать — они не посмеют его убить. Железные наконечники, узкие, как листья ивы, были отшлифованы и наточены до остроты бритвы. Петля на шее слегка затянулась. И он пошел туда, куда они вели его.
Селвер уже давно не видел Любова. Этот сон был с ним на Ризуэле. Был с ним, когда он в последний раз говорил с Дэвидсоном. А потом исчез и, может быть, спал теперь в могиле мертвого Любова в Эшсене, потому что ни разу не пришел к Селверу в Бротер, где он теперь жил.
Но когда вернулась большая лодка и Селвер отправился в Эшсен, его там встретил Любов. Он был безмолвным, туманным и очень грустным, и в Селвере проснулось прежнее тревожное горе.
Любов оставался с ним тенью в его сознании, даже когда он пришел на встречу с ловеками, которые прилетели на большой лодке. Это были сильные люди, совсем не похожие на ловеков, которых он знал, если не считать его друга, но Любов никогда не был таким сильным.
Он почти забыл язык ловеков и сначала больше слушал. А когда убедился, что они именно такие, отдал им тяжелый ящик, который принес с собой из Бротера.
— Внутри работа Любова, — сказал он, с трудом подбирая нужные слова. — Он знал о нас гораздо больше, чем знают остальные. Он изучил мой язык и знал Мужскую речь, и мы все это записали. Он во многом понял, как мы живем и уходим в сны. Остальные совсем не понимают. Я отдам вам его работу, если вы отвезете ее туда, куда он хотел ее отослать.
Высокий, с белой кожей, которого звали Лепеннон, очень обрадовался, поблагодарил Селвера и сказал, что бумаги обязательно отвезут туда, куда хотел Любов, и будут их очень беречь. Селверу было приятно это услышать. Но ему было больно называть имя друга вслух, потому что лицо Любова, когда он обращался к нему в мыслях, оставалось таким же бесконечно грустным. Он отошел в сторону от ловеков и только наблюдал за ними. Кроме пятерых с корабля сюда пришли Донг, Госсе и еще другие из Эшсена. Новые были чисты и блестящи, как недавно отшлифованное железо. А прежние отрастили шерсть на лицах и стали чуть-чуть похожи на очень больших атшиян, только с черным мехом. Они все еще носили одежду, но старую, и больше не содержали ее в чистоте. Никто из них не исхудал, кроме их Старшего, который так и не выздоровел после Ночи Эшсена, но все они были немного похожи на людей, которые заблудились или сошли с ума.
Встреча произошла на опушке, где по молчаливому соглашению все эти три года ни лесные люди, ни ловеки не строили жилищ и куда даже не заходили. Селвер и его спутники сели в тени большого ясеня, который стоял чуть в стороне от остальных деревьев. Его ягоды пока еще казались маленькими зелеными узелками на тонких веточках, но листья были длинными, легкими, упругими и по-летнему зелеными. Свет под огромным деревом был неяркий, смягченный путаницей теней.
Ловеки советовались между собой, приходили, уходили, а потом один из них наконец пришел под ясень. Жесткий ловек с корабля, коммодор. Он присел на корточки напротив Селвера, не попросив разрешения, но и не желая оскорбить. Он сказал:
— Не могли бы мы поговорить немножко?
— Конечно.
— Вы знаете, что мы увезем всех землян. Для этого мы прилетели на двух кораблях. Вашу планету больше не будут использовать для колонизации.
— Эту весть я услышал в Бротере три дня назад, когда вы прилетели.
— Я хотел убедиться, поняли ли вы, что это — навсегда. Мы не вернемся. На вашу планету Лига наложила запрет. Если сказать по-другому, более понятными для вас словами, я обещаю, что, пока существует Лига, никто не прилетит сюда рубить ваши деревья или забирать вашу землю.
— Никто из вас никогда не вернется, — сказал Селвер, не то спрашивая, не то утверждая.
— На протяжении жизни пяти поколений — да. Никто. Потом, возможно, несколько человек все-таки прилетят. Их будет десять-пятнадцать. Во всяком случае, не больше двадцати. Они прилетят, чтобы разговаривать с вами и изучать вашу планету, как делали некоторые люди в колонии.
— Ученые, специалы, — сказал Селвер и задумался. — Вы решаете сразу все вместе, вы, люди, — вновь не то спросил, не то подтвердил он.
— Как так? — Коммодор насторожился.
— Ну, вы говорите, что никто из вас не будет рубить деревья Атши, и вы все перестаете рубить. Но ведь вы живете во многих местах. Если, например, Старшая Хозяйка в Карачи отдаст распоряжение, в соседнем селении его выполнять не будут, а уж о том, чтобы все люди во всем мире сразу его выполнили, и думать нечего…
— Да, потому что у вас нет единого правительства. А у нас оно есть… теперь, и его распоряжения выполняются — всеми и сразу. Но, судя по тому что нам рассказали здешние колонисты, ваше распоряжение, Селвер, выполнили все и на всех островах сразу. Как вы этого добились?
— Я тогда был богом, — сказал Селвер без всякого выражения.
После того как коммодор ушел, к ясеню неторопливо подошел высокий белый ловек и спросил, можно ли ему сесть в тени дерева. Этот был вежлив и очень умен. Селвер чувствовал себя с ним неловко. Как и Любов, он будет ласков, он все поймет, а сам останется непонятен. Потому что самые добрые из них были так же неприкосновенны, так же далеки, как самые жестокие. Вот почему присутствие Любова в его сознании причиняло ему страдания, а сны, в которых он видел Теле, свою умершую жену, и прикасался к ней, приносили радость и умиротворение.
— Когда я был тут раньше, — сказал Лепеннон, — я познакомился с этим человеком, с Раджем Любовом. Мне почти не пришлось с ним разговаривать, но я помню его слова, а с тех пор я прочел то, что он писал про вас, про атшиян. Его работу, как сказали вы. И теперь Атши закрыта для колонизации во многом благодаря этой его работе. А освобождение Атши, по-моему, было для Любова целью жизни. И вы, его друг, убедитесь, что смерть не помешала ему достигнуть этой цели, не помешала завершить избранный им путь.
Селвер сидел неподвижно. Неловкость перешла в страх. Сидящий перед ним говорил, как Великий Сновидец. И он ничего не ответил.
— Я хотел бы спросить вас об одной вещи, Селвер. Если этот вопрос вас не оскорбит. Он будет последним… Людей убивали: в Лагере Смита, потом здесь, в Эшсене, и, наконец, в лагере на Новой Яве, где Дэвидсон устроил мятеж. И все. С тех пор ничего подобного не случалось… Это правда? Убийств больше не было?
— Я не убивал Дэвидсона.
— Это не имеет значения, — сказал Лепеннон, не поняв ответа.
Селвер имел в виду, что Дэвидсон жив, но Лепеннон решил, будто он сказал, что Дэвидсона убил не он, а кто-то другой. Значит, и ловеки способны ошибаться. Селвер почувствовал облегчение и не стал его поправлять.
— Значит, убийств больше не было?
— Нет. Спросите у них, — ответил Селвер, кивнув в сторону полковника и Госсе.
— Я имел в виду — у вас. Атшияне не убивали атшиян? Селвер ничего не ответил. Он поглядел на Лепеннона, на странное лицо, белое, как маска Духа Ясеня, и под его взглядом оно изменилось.
— Иногда появляется бог, — сказал Селвер. — Он приносит новый способ делать что-то или что-то новое, что можно сделать. Новый способ пения или новый способ смерти. Он проносит это по мосту между явью снов и явью мира, и когда он это сделает, это сделано. Нельзя взять то, что существует в мире, и отнести его назад в сновидение, запереть в сновидении с помощью стен и притворства. Что есть, то есть уже навеки. И теперь нет смысла притворяться, что мы не знаем, как убивать друг друга.
Лепеннон положил длинные пальцы на руку Селвера так быстро и ласково, что Селвер принял это, словно к нему прикоснулся не чужой. По ним скользили и скользили золотистые тени листьев ясеня.
— Но вы не должны притворяться, будто у вас есть причины убивать друг друга. Для убийства не может быть причин, — сказал Лепеннон, и лицо у него было таким же тревожным и грустным, как у Любова. — Мы улетим. Через два дня. Мы улетим все. Навсегда. И леса Атши станут такими, какими были прежде.
Любов вышел из теней в сознании Селвера и сказал: «Я буду здесь».
— Любов будет здесь, — сказал Селвер. — И Дэвидсон будет здесь. Они оба. Может быть, когда я умру, люди снова станут такими, какими были до того, как я родился, и до того, как прилетели вы. Но вряд ли.
Где сказка, а где быль на этих мирах, спрятавшихся за бесконечными годами? На безымянных, называемых живущими на них просто «мир» планетах без истории, где лишь в мифе продолжает жить прошлое и исследователь, их посещая, снова обнаруживает, что совершенное им здесь всего несколько лет назад уже успело стать деяниями божества. Сон разума рождает тьму, и она наполняет эти зияющие провалы во времени, через которые ложатся мостами лишь трассы наших летящих со скоростью света кораблей; а во тьме бурно, как сорняки, разрастаются искажения и диспропорции.
Когда пытаешься пересказать историю одного человека, обыкновенного ученого Лиги, который не так уж много лет назад отправился на такую вот малоисследованную, безымянную планету, ты оказываешься как бы археологом среди тысячелетних руин: то, продираясь сквозь переплетения листьев и цветов, лиан и веток, выходишь вдруг, как на свет, к геометрической правильности колеса или к отшлифованному угловому камню; то, вступив в ничем не примечательный, озаренный лучами солнца вход, находишь внутри мрак, мерцание огонька, которого не ждешь, сверкание драгоценных камней, едва заметное движение женской руки.
Где быль, а где сказка, где одна истина и где другая?
Всю историю о Роканноне синевой озаряет недолгое сверкание драгоценного камня, совершающего обратный путь. Так начнем же.
Галактический Район 8, № 62: Фомальгаут-II
Контакт установлен со следующими Разумными Формами Жизни (РФЖ):
Вид I
Подвид А. Гдема. Разумные гуманоиды, обитают под землей, на поверхность выходят только ночью; рост 120–135 см, кожа светлая, волосы темные. В момент контакта жили расслоенными на касты сообществами городского типа; система правления олигархическая. Особая характеристика: телепатия в пределах планеты. Культура ранней стали, ориентирована на техническое развитие. В 252–254 гг. миссия Лиги подняла уровень до Промышленного-С. В 254 г. олигархам района Кириенского моря был подарен корабль-автомат (запрограммирован только на полеты к Новой Южной Джорджии и обратно). Статут С-полный.
Подвид Б. Фииа. Разумные гуманоиды, обитают на поверхности, днем бодрствуют; средний рост 130 см, кожа и волосы у наблюдавшихся индивидов, как правило, светлые. Живут, насколько позволяют судить кратковременные контакты, оседлыми сельскими, а также кочевыми сообществами. Телепатичны в пределах планеты; возможно, есть также способность к телекинезу на небольших расстояниях. По-видимому, атехнологичны; контактов избегают, внешние проявления культурного развития минимальны и неопределенны. Налогообложение пока представляется невозможным. Статус Е (?).
Вид II
Лиу. Разумные гуманоиды, обитают на поверхности, днем бодрствуют; средний рост свыше 170 см; общество аристократическое, клановое, культура героико-феодальная; техническое развитие остановилось на стадии бронзового века; тип поселения — деревня крепость. Следует особо отметить горизонтальное общественное расслоение, совпадающее с делением на следующие псевдорасы: ольгьо — «те, что ниже ростом», светлокожие и темноволосые; ангья — «властители», очень высокие, темнокожие, светловолосые…
— Вот одна из них, — проговорил Роканнон. Он перевел взгляд со страницы «Карманного указателя Разумных Форм Жизни» на стоявшую посреди длинного музейного зала очень высокую темнокожую женщину. Прямая и неподвижная, в короне золотых волос, она, не отрывая взгляда, рассматривала какой-то экспонат за стеклом. Возле нее, явно чувствуя себя не в своей тарелке, беспокойно топтались четыре непривлекательных карлика.
— А я и не подозревал, что на Фомальгауте-II кроме подземных жителей есть еще столько разной публики, — сказал куратор музея Кето.
— Я тоже. Вон, в графе «Не вполне достоверно» перечисляются виды, контакт с которыми не установлен. Похоже, что давно пора уже заняться этими местами поосновательней. Ну, хоть теперь мы знаем, откуда она взялась.
— Хотелось бы мне узнать о ней побольше…
Она происходила из древнего рода, была потомком первых царей ангья, и, хоть семья ее обеднела, волосы, это неотчуждаемое наследство, сияли чистым и неподвластным времени золотом. Маленькие фииа склонялись перед ней и тогда, когда она, еще босоногая девочка, носилась по полям, и комета ее волос пламенела в неспокойных ветрах Кириена.
Она была совсем юной, когда Дурхал из Халлана увидел ее и стал за ней ухаживать, а потом увез от полуразрушенных башен и продуваемых насквозь ветрами залов ее детства в собственный высокий замок. В Халлане, на склоне горы, блеск и величие торжествовали пока победу над временем, но уюта не было и здесь. Окна без стекол, голые каменные полы; в холодное время можно было, проснувшись, увидеть на полу под окном наметенную длинную полоску снега. Молодая жена Дурхала становилась узкими босыми ступнями прямо на запорошенный снегом пол и, заплетая в косы золото своих волос, смотрела на отражение мужа в серебряном зеркале, что висело в их комнате, и смеялась. Это зеркало, да еще свадебное платье матери, расшитое тысячью крошечных бисеринок, составляли все его богатство. Здесь, в Халлане, у некоторых его сородичей, хоть и не столь знатных, как Дурхал, до сих пор были целые сундуки парчового платья, мебель из позолоченного дерева, серебряная упряжь для крылатых коней, латы и в серебро оправленные мечи, драгоценные камни и драгоценности — на них молодая супруга Дурхала смотрела с завистью, оглядывалась на усыпанную драгоценными камнями диадему или на золотую брошь даже тогда, когда носящая их, исполненная почтения к ее родословной и к ее, Семли, замужеству, уступала ей дорогу.
Четвертыми от Высокого Трона Халлана сидели во время трапез Дурхал и Семли, так близко к старому Властителю, что тот нередко собственной рукой наливал вино Семли и, разговаривая с Дурхалом, своим племянником и наследником, об охоте, глядел на молодую пару с мрачной, утратившей все надежды на будущее любовью. С тех пор, как появились Повелители Звезд с их домами, взлетающими на столбах огня, и с их страшным оружием, делающим ровное место там, где только что стоял холм, надежд на будущее у ангья Халлана и всех Западных Земель и вправду оставалось совсем немного. Повелители Звезд нарушили все древние обычаи, запретили все войны, и (о позор!) пришлось платить им пусть небольшую, но дань — для войны, которую Повелители Звезд собираются вести с каким-то непонятным врагом где-то в провалах между звездами, у самого конца лет. «Это будет также и ваша война», — сказали Повелители Звезд, но уже целое поколение ангья сидят, постыдно праздные в своих Залах Пиршеств, и смотрят, как ржавеют их двойные мечи, как вырастают, не нанеся ни одного удара в бою, их сыновья, а дочерям без добытого в геройском бою приданого, которое привело бы к ним знатного жениха, приходится выходить замуж за бедняков и даже хуже — за ольгьо. Унылым было лицо Властителя Халлана, когда тот глядел на золотоволосую чету и слушал, как смеются они, отхлебывая горьковатое вино и весело болтая в холодной, разрушающейся, величественной крепости своего народа.
Лицо Семли мрачнело, когда, глянув в зал, она видела на местах, куда более удаленных от Трона, чем ее место, среди даже полукровок и ольгьо, на белой коже и в черных волосах сверкание драгоценных камней. Сама она и серебряной заколки для волос не принесла в приданое мужу. Платье, расшитое бисером, она убрала в сундук до дня свадьбы дочери — если дочь у нее родится.
Именно дочь у них и родилась, и ей дали имя Хальдре, и когда пух на ее коричневой маленькой головке стал длиннее, он засиял нетускнеющим золотом, наследием царственных поколений — единственным золотом, каким ей предстояло владеть…
Семли не решалась заговорить с мужем о том, чего ей недостает. Как ни ласков был с нею Дурхал, но он был горд и испытывал лишь презрение к зависти, к суетным желаниям, и она боялась его презрения. Но с сестрой Дурхала, Дуроссой, она однажды об этом заговорила.
— Когда-то моя семья владела сокровищем, — сказала она. — Это было ожерелье, золотое, с большим синим драгоценным камнем. Кажется, его называют сапфир?
Дуросса пожала плечами, улыбаясь: она тоже не знала точно, как называется такой камень. Разговор происходил в конце теплого времени восьмисотдневного года. Семли сидела вместе с Дуроссой на освещенной солнцем каменной скамейке перед окном, высоко в Большой Башне, там, где были покои Дуроссы. Рано овдовевшую, бездетную, Дуроссу выдали за Властителя Халлана, ее дядю, брата ее отца. Из-за того, что брак был заключен между родственниками и был вторым и для мужа и для жены, Дуросса не получила титула Властительницы Халлана, который со временем могла получить Семли; но сидела она рядом со старым Властителем, на Высоком Троне, и с ним вместе управляла его владениями. Она была старше Дурхала, своего родного брата, души не чаяла в его молодой жене и наглядеться не могла на светловолосую крошку Хальдре.
— За него отдали, — продолжала Семли, — все богатства, которыми завладел мой предок Лейнен, когда завоевал Юг. Сокровища целого царства, ты только вообрази, за одну-единственную драгоценность! О, она бы наверняка затмила все здесь, в Халлане, даже эти камни, похожие на яйца птицы кооб, которые носит твоя двоюродная сестра Иссар. Драгоценность была так красива, что ей дали имя — назвали «Глаз моря». Ее, эту драгоценность, носила еще моя прабабушка.
— А ты не видела ее никогда? — лениво спросила Дуросса, глядя в окно на зеленые склоны гор, туда, куда долгое лето слало свой беспокойные и жаркие ветры бродить по лесам, а потом уноситься, кружась, по белым дорогам к дальнему морскому берегу.
— Она пропала еще до моего рождения. А отец рассказывал, что ожерелье украли до того, как в наших владениях впервые появились Повелители Звезд. Сам он не любил говорить о нем, но одна старая ольгьо, которая знала много всяких историй, рассказывала мне, что о том, где ожерелье, знают фииа.
— Ах, как бы я хотела увидеть их! — воскликнула Дуросса. — О них упоминают в стольких песнях и сказаниях; почему их никогда не видишь у нас, на Западных Землях?
— Наверно, слишком высоко для них, слишком холодно зимой. Они любят солнечные долины юга.
— Они похожи на Земляных?
— Этих я не видела никогда; на юге, где я жила, они стараются держаться от нас подальше. Кажется, у них белая кожа, как у ольгьо; и их тела безобразны. У фииа светлые волосы, они похожи на детей, только совсем худых, и еще они мудрее, чем дети. А вдруг они и в самом деле знают, где ожерелье, кто украл его и где оно спрятано? Ах, если бы я могла войти в Зал Пиршеств Халлана, сесть рядом с мужем, а на груди у меня сверкает богатство целого царства, и я затмеваю всех женщин, как мой муж затмевает всех мужчин!..
Дуросса наклонилась к младенцу, который, сидя между матерью и теткой на звериной шкуре, рассматривал коричневые пальчики своих ног.
— Семли глупая, — проворковала она девочке. — Семли, что сверкает как падающая звезда, Семли, мужу которой не нужно никакого золота, кроме золота ее волос…
А Семли, чей взгляд уносился над зелеными, летними склонами к далекому морю, ответила ей молчанием.
Но когда миновала еще одна холодная пора и Повелители Звезд снова явились за данью, нужной им для войны против конца света (в этот раз их сопровождали двое маленьких коренастых Земляных, переводчиков, и ангья опять почувствовали себя настолько униженными, что готовы были восстать), и прошла еще одна теплая пора, и Хальдре подросла и стала прелестным щебечущим ребенком, Семли принесла ее однажды утром в залитые солнцем покои Дуроссы. На Семли был поношенный синий плащ, а капюшон, поднятый на голову, скрывал ее золотые волосы.
— Пусть эти несколько дней Хальдре побудет у тебя, Дуросса, — сказала она; движения ее были быстры, но лицо спокойно. — Я отправляюсь на юг, в Кириен.
— Повидаться с отцом?
— Отыскать свое наследство. Твои двоюродные братья из Харгета смеются над Дурхалом. Даже этот полукровка Парна над ним насмехается — ведь у жены Парны, этой черноволосой неряхи в расплывшимся лицом, на постели атласное покрывало, в ухе — серьга с бриллиантом, и у нее целых три платья, а жене Дурхала свое единственное платье приходится штопать…
— В чем гордость Дурхала, в жене или в том, что на нее надето?
Но, словно не расслышав вопроса, Семли продолжала:
— Властители Халлана нищают на глазах у всех, в собственном своем Зале Пиршеств. Я ухожу, чтобы принести приданое своему господину, как приличествует женщине с моей родословной.
— Семли! Дурхал знает о том, что ты собралась сделать?
— Скажи ему, что все кончится хорошо и возвращение мое будет счастливым, — и юная Семли весело засмеялась.
Она наклонилась и поцеловала дочь, а потом повернулась и, прежде чем Дуросса успела вымолвить хотя бы слово, стремительно унеслась прочь до залитым солнцем каменным плитам пола.
Замужние женщины ангья лишь изредка, в крайней нужде, садились на крылатых коней, и Семли после замужества тоже ни разу не покидала стен Халлана; и теперь, садясь в высокое седло, она опять почувствовала себя подростком, буйной девственницей, носящейся с северным ветром над полями Кириена на полуобъезженных крылатых конях. Конь, что сейчас уносил ее вниз с высоких холмов Халлана, был породистей тех; гладкая полосатая шкура плотно облегала полые, рвущиеся к небу кости; зеленые глаза жмурились от встречного ветра, могучие легкие крылья били вверх вниз, вверх-вниз, и Семли то видела, то нет, то видела, то нет облака над собой и холмы далеко внизу.
На третье утро она была уже в Кириене и вот сейчас вновь стояла в одном из внутренних дворов замка, у полуразрушенной стены. Всю эту ночь ее отец пил, и утреннее солнце, сквозь проломы в потолках тычущее в него своими длинными лучами-пальцами, очень раздражало его, а вид дочери, стоящей перед ним, усиливал это раздражение.
— Зачем ты здесь? — проворчал он, отводя от нее взгляд опухших глаз. Золотое пламя его волос, так ярко пылавшее в молодости, угасло, на голове путались одни лишь седые пряди. — Наследник Халлана на тебе женился, а ты вернулась сюда — да еще, наверное, без его ведома.
— Я жена Дурхала. Я пришла за своим приданым, отец.
Пьяница недовольно пробурчал что-то, но она в ответ рассмеялась так ласково, что он, хоть и кривясь, снова посмотрел на нее.
— Это правда, отец, будто ожерелье с камнем, который называется «Глаз моря», украли фииа?
— Откуда мне знать, правда ли это? Так мне рассказывали в детстве. Оно пропало, по-моему, еще до этого грустного события — моего рождения. Если тебе обязательно нужно знать, у фииа и спрашивай. Отправляйся к ним или к мужу, а меня оставь в покое Девушкам, золоту и тому подобному в Кириене делать нечего. Все это в прошлом, стены рушатся, и зал пуст. Нет в живых ни одного сына Лейнена, не сохранилось ни одного их сокровища. Иди своей дорогой, дочь.
Серый и раздувшийся, как существо, что оплетает паутиной развалины, он поднялся и, пошатываясь, двинулся к подвалам, где прятался от света дня.
Ведя за собой крылатого коня, на котором она прилетела из Халлана, Семли вышла из родного дома и, спустившись по крутому склону холма, мимо деревни ольгьо, хмуро, но почтительно ее приветствовавших, через поля и пастбища, на которых паслись полудикие, такие же шестиногие я полосатые, как тот, которого она вела с собой, кони с подрезанными крыльями, направилась в долину, зеленую, словно свежевыкрашенная миска, и до краев наполненную солнечным светом. На дне долины было селение фииа; Семли еще спускалась, а маленькие, тщедушные человечки уже бежали ей навстречу из своих домиков и огородов и, смеясь, кричали слабыми и тонкими голосками:
— Привет тебе, молодая наследница Халлана, высокородная из Кириена, Оседлавшая Ветер, Семли Золотоволосая!
Они всегда называли ее красивыми именами, и ей нравилось слушать их, а их смех не задевал ее — ведь она тоже смеялась, когда говорила. Высокая, в длинном синем плаще, она теперь стояла на месте, а вокруг бушевал водоворот их гостеприимства.
— Привет вам, Светлые, дети солнца, фииа, друзья народа ангья!
Они повели ее в деревню, в один из их хрупких домиков, а крохотные дети бежали следом. Когда фииа становится взрослым, нельзя сказать, сколько ему лет; Семли трудно было даже отличить одного от другого или, когда они, как мотыльки вокруг свечи, носились вокруг нее, быть уверенной, что она разговаривает с одним и тем же фииа. Но все же ей казалось, что только с одним говорила она все это время, между тем как другие кормили и гладили ее крылатого коня, а кто-то нес ей воды напиться, а кто-то еще предлагал плоды из садов, с маленьких деревьев.
— Фииа не крали ожерелье Властителей Кириена! — воскликнул между тем, отвечая на ее вопрос, человечек. — К чему фииа золото, госпожа? В теплое время у нас есть солнце, в холодное — воспоминание о нем; еще — желтые плоды, желтые листья в конце теплого времени, и еще у нас есть золотые волосы Властительницы Кириена; другого золота нет.
— Тогда, быть может, драгоценность украли ольгьо?
Крохотными колокольчиками зазвенел вокруг нее смех и умолк не скоро.
— Разве осмелились бы они? О Властительница Кириена, как и кто украл драгоценность, не знают ни ангья, ни ольгьо, ни фииа. Только мертвые знают, как пропала она в те давние времена, когда у пещер на берегу моря любил гулять в одиночестве твой прадед, Кирелей Гордый. Но, может быть, оно найдется у кого-то из Ненавидящих Солнце?
— Земляных?
Снова смех, только громче и напряженней, чем прежде.
— Садись с нами, Семли, солнцеволосая, с севера вернувшаяся.
Она села с ними за их трапезу, и приветливость ее была так же приятна им, как их гостеприимство — ей. Но когда она сказала, что, если ожерелье у Земляных, она отправится к ним, смех начал утихать, а кольцо вокруг нее стало редеть. И наконец рядом с ней остался только один фииа, тот самый, возможно, с кем она говорила до начала трапезы.
— Не ходи к Земляным, Семли, — сказал он.
Ее сердце екнуло, а потом все потемнело вокруг — это фииа поднял руку и, медленно опустив, закрыл ею свои глаза. Светло-серые, лежали теперь на блюде плоды, чистой воды в чашах как не бывало.
— В далеких горах разошлись пути фииа и гдема. Разошлись много лет назад, — сказал фииа, тщедушный и тихий. — А еще раньше мы и они были нераздельное целое. В них есть то, чего нет в нас. В нас есть то, чего нет в них. Подумай о свете, траве и плодоносящих деревьях; подумай, что не по всем дорогам, по которым можно спуститься вниз, можно также подняться вверх.
— Моя дорога, добрый хозяин, ведет не вниз и не вверх, а прямо к моему наследству. Я пойду туда, где оно находится, и с ним вернусь.
Фииа, негромко смеясь, ей поклонился.
За последними домами она вновь села на крылатого коня и, ответив на возгласы фииа криком прощания, взлетела в послеполуденный ветер и понеслась на юго-запад, к пещерам в скалистых берегах Кириенского моря.
Ей было страшно: вдруг, чтобы найти тех, кто ей нужен, придется войти в эти подземелья глубоко-глубоко. Ведь рассказывали, будто Земляные никогда не выходят на свет солнца и боятся даже света Большой Звезды и лун. Лететь было еще далеко; один раз она спустилась, чтобы крылатый мог поохотиться на древесных крыс, а сама она — поесть немного хлеба из притороченной к седлу сумки. Хлеб зачерствел и пах выделанной кожей, однако осталось что-то и от первоначального вкуса, и в то время как она ела, сидя на поляне в чаще южного леса, ей почудился тихий голос Дурхала и перед глазами возникло его освещенное свечами лицо. Она посидела, грезя об этом цветущем, хотя и суровом, юном лице и о том, как скажет его обладателю, когда вернется, а на груди у нее будет лежать богатство целого царства! «Властитель, я должна была принести подарок, достойный моего мужа…» Потом она поспешила дальше, но когда достигла наконец берега моря, солнце уже зашло и уже тонула в море следом за ним Большая Звезда. Коварный ветер задул с запада, резкий, порывистый, вихрящийся, и крылатый конь ее вскоре уже изнемогал от борьбы с ним. Тогда она решила спуститься, Едва оказавшись на песке, конь сложил крылья, заурчал, довольный, и улегся, подобрав под себя ноги. Семли стояла рядом, сжимая на шее концы плаща; она погладила коня за ушами, и тот прянул ими и опять добродушно заурчал. Руке было уютно в теплой шерсти, зато глаза видели только серое, в мазках облаков, небо, серое море, темный песок. А потом по песку пробежало какое-то приземистое темное существо, еще одно, и еще… Присядут на корточки, перебегут, замрут на месте…
Она громко их окликнула. До этого они будто ее не видели, но одно мгновение — и вот они уже стоят вокруг нее. От крылатого коня, правда, они старались держаться подальше; тот больше не урчал, и его шерсть под ладонью Семли стала подниматься. Она взяла его за уздечку, опасаясь, что он может дать волю своей ярости, но радуясь в то же время, что у нее есть защитник. Твердо упираясь босыми ступнями в песок, странные человечки молча на нее таращились. Да, конечно, это были Земляные: одного роста с фииа, а во всем остальном — как бы черная тень светлого, смеющегося народца. Нагие, квадратные, неподвижные, волосы гладкие, кожа сероватая и на вид влажная, как у червей; каменные глаза.
— Так это вы Земляные?
— Мы гдема, Властители Царства Ночи.
Голос, который она услышала, оказался неожиданно глубоким и громким, он торжественно звучал сквозь соленый ветер, сквозь сумерки; но, как это было среди фииа, Семли не могла понять, кто именно из гдема произнес эти слова.
— Привет вам, Властители Царства Ночи. Я Семли из Кириена, жена Дурхала из Халлана Я пришла к вам, потому что ищу свое наследство, ожерелье — его называли «Глаз моря», и оно пропало в давние времена.
— Почему ты ищешь его здесь, женщина ангья? Здесь нет ничего, кроме ночи, песка и соли.
— Потому что глубоко под землей знают обо всем, что исчезло, — ответила готовая к словесным состязаниям Семли, — и ведь бывает, что золото, пришедшее из земли, возвращается туда снова. И говорят, что иногда сделанное чьими-то руками находит сделавшего.
Это была всего-навсего догадка, но она оказалась правильной.
— Да, мы слышали об ожерелье «Глаз моря». Его сделали в наших пещерах в давние времена, и тогда же мы продали его ангья. Синий камень для него добыли наши сородичи на востоке. Но рассказам этим, женщина ангья, уже очень много лет.
— Могу я услышать их там, где их рассказывают?
Словно в сомнении, маленькие коренастые человечки умолкли. Над песком дул серый ветер, темневший по мере того, как опускалась в море Большая Звезда; шум волн то становился громче, то стихал.
Снова глубокий голос:
— Да, Властительница ангья, ты можешь войти в Подземные Залы. Следуй за нами.
Что-то новое, заискивающее прозвучало теперь в этом голосе. Семли не пожелала этого услышать. Ведя на коротком поводке крылатого коня с его острыми когтями, она пошла за Земляными.
У зева пещеры, беззубого, отверстого, дохнувшего на нее зловонным теплом, кто-то из Земляных сказал:
— Летающему зверю войти нельзя.
— Можно, — не согласилась Семли.
— Нельзя, — сказали квадратные человечки.
— Можно. Я не оставлю его у входа. Он принадлежит не мне. Пока я держу его за уздечку, он не причинит вам вреда.
— Нельзя, — повторили глубокие голоса.
Но другие, такие же, их прервали:
— Как ты желаешь.
И, помедлив мгновение, человечки двинулись дальше. Зев пещеры как будто проглотил Семли — так темно вдруг стало под нависшими над головой глыбами камня. Гдема шли гуськом, последней была она.
Несколько шагов — и мрак туннеля рассеялся: с потолка свисал шар, от которого исходило неяркое белое сияние. Впереди другой такой же, за ним третий; от одного к другому по потолку тянулись, свисая кое-где гирляндами, тонкие черные змеи. Расстояние между светящимися шарами становилось все меньше, теперь они сияли через каждые несколько шагов, и все вокруг было залито ярким холодным светом.
Коридор кончился тупиком с тремя дверьми из чего-то, похожего на железо; спутники Семли остановились.
— Нам придется подождать, женщина ангья, — сказали они.
Восемь остались с Семли, а трое отперли одну из дверей и вошли в нее. Дверь закрылась со скрежетом.
Неподвижная и прямая, стояла в ровном свете дочь ангья; ее крылатый конь лежал рядом, кончик его полосатого хвоста все время двигался, а сложенные огромные крылья то и дело дергались от с трудом сдерживаемого желания взлететь. Позади Семли Земляные, оставшиеся с ней, сидели на корточках и бормотали что-то друг другу.
Снова скрежет; средняя дверь открылась.
— Пусть ангья войдет в Царство Ночи! — раздалось гулко и торжественно. В дверном проеме, маня ее к себе рукой, стоял новый гдема, такой же коренастый, как пришедшие с ней, но его серую наготу прикрывала одежда. — Пусть войдет и увидит наши диковины, рукотворные чудеса, плоды трудов Властителей Царства Ночи!
Молча Семли пригнулась и, потянув за собой коня, вошла в низкую, по росту гдема, дверь. Перед ней открылся новый коридор, от света белых шаров его влажные стены ослепительно блестели, но на полу здесь, уходя вдаль, сверкали две полосы металла. На них стояла какая-то повозка с металлическими колесами. Повинуясь приглашающему жесту нового спутника, без малейших колебаний и без тени удивления на лице Семли поднялась в повозку, села и уложила крылатого коня возле своих ног. Гдема уселся впереди и задвигал какими-то колесами и палками. Что-то завыло неприятно и громко, потом залязгало, и стены коридора дернулись и поплыли назад. Стены уплывали все быстрее, и наконец сияющие шары над головой слились в одну светлую полосу, а теплый воздух коридора стал затхлым ветром, срывающим капюшон с ее головы.
Повозка остановилась. Следуя за своим спутником, Семли поднялась по базальтовым ступеням в большой зал, а из него в другой, еще больше, вырубленный в толще камня древними водами или зарывающимися все глубже гдема; его мрак, никогда не знавший света солнца, разгоняло лишь холодное, наводящее почему-то жуть сияние шаров. В зарешеченных нишах, разгоняя спертый воздух, вращались и вращались громадные лопасти. Огромное замкнутое пространство наполняли гудение и скрежет, раздавались громкие голоса Земляных, визжали и вибрировали какие-то колеса, и все эти звуки многократным эхом отдавалась от каменных стен. Короткие и широкие тела гдема, находившихся здесь, прикрывала одежда, подражавшая одежде Повелителей Звезд (штаны, мягкая обувь, куртка с капюшоном); однако немногие женщины, которые здесь были, раболепные карлицы с торопливыми движениями, ходили нагие. Среди мужчин было много воинов, на поясе у них висело оружие, с виду похожее на страшные светометы Повелителей Звезд; но даже Семли поняла, что оно не настоящее, а всего лишь металлические болванки, имитирующие его форму. Все это она видела, хотя и не снисходила до того, чтобы повернуть голову вправо или влево. Когда она увидела перед собой нескольких Земляных с железными обручами на головах, ее спутник остановился, согнулся в низком поклоне и торжественно провозгласил:
— Высокие Властители Гдема!
Их было семь, и на их серых шишковатых лицах, глядевших на Семли снизу вверх, было написано такое высокомерие, что она едва удержалась от смеха.
— Я пришла к вам, Властители Царства Тьмы, потому что ищу пропавшую семейную драгоценность, — сказала она без тени улыбки. — Я ищу сокровище Лейнена, «Глаз моря».
Голос ее едва пробивался сквозь шум, царивший в огромном подземном зале.
— Мы уже знаем это от наших вестников, высокородная Семли. — На этот раз она смогла разобрать, кто именно говорит — он был еще ниже, чем остальные, едва ей по грудь, и его лицо, в отличие от остальных белое, казалось особенно недобрым. — Того, что ты ищешь, у нас нет.
— Говорят, однако, что когда-то давно оно у вас было.
— Многое говорится наверху, где жмурится солнце.
— И слова уносятся ветрами туда, куда ветры дуют. Я не спрашиваю, как пропало ожерелье у нас и как оно вернулось к вам. Все это было слишком давно, старые обиды забылись. Я хочу только отыскать его, больше мне ничего не нужно. У вас его нет; но, может быть, вы знаете, где оно теперь?
— Оно не здесь.
— Значит, оно в другом месте?
— Оно там, куда тебе не добраться. Никогда — если только мы не захотим помочь тебе.
— Так помогите мне. Я прошу об этом как ваша гостья.
— Говорится: «Ангья берут; фииа отдают; гдема отдают и берут». Если мы выполним твою просьбу, что ты нам дашь взамен?
— Свою благодарность, Властитель Ночи.
Высокая, лучезарная, она стояла среди них и улыбалась. Они смотрели на нее, и в их взглядах были хмурое изумление, невольная зависть, какая-то тоска.
— Женщина ангья, ты просишь от нас великой милости. Тебе не понять даже, как она велика. Ты принадлежишь к народу, который не хочет понимать, который умеет только носиться в ветре на летающих зверях, выращивать урожаи, драться на мечах и шуметь. Но кто делает для вас мечи из блестящей стали? Мы, гдема! Ваши властители приходят к нам и к нашим сородичам, покупают мечи и уходят, ни на что не глядя, ничего не поняв. Но сейчас к нам пришла ты, так посмотри же вокруг себя, и ты своими глазами увидишь некоторые из огромного множества наших диковин; огни, что никогда не гаснут, повозку, которая едет сама собой, машины, которые шьют одежду, готовят пищу, очищают воздух и верно служат нам во всех делах. Знай, чудеса эти превыше твоего понимания. И знай также: те, кого вы, ангья, зовете Повелителями Звезд, наши друзья! Вместе в ними мы приводили в Халлан, в Реохан, в Хул-Оррен, во все ваши замки, и помогали им разговаривать с вами. Вы, гордые ангья, платите дань Повелителям Звезд, а мы с ними на равных — друзья. Мы оказываем услуги им, а они — нам. Так много ли значит для нас твоя благодарность?
— Тебе отвечать на этот вопрос, не мне. Я свой вопрос задала. И теперь жду на него ответа, Властитель.
Семеро начали совещаться то вслух, то безмолвно. Поглядят на нее — и отведут взгляд, побормочут — и замолкнут. Вокруг них стала расти толпа, медленно, молча, и наконец Семли окружило море голов со свалявшимися черными волосами, и, если не считать небольшого пространства возле нее, пола в огромном гудящем зале уже не было видно. Ее крылатый конь сдерживал раздражение и страх слишком долго и теперь то и дело вздрагивал; широко раскрытые глаза побледнели, как бывает у крылатых коней, когда им приходится летать ночью. Она стала гладить его теплую мохнатую голову, приговаривая шепотом:
— Успокойся, мой храбрый, мой умный, властитель ветров…
— Ангья, мы доставим тебя туда, где находится сокровище. — На нее смотрел, снова повернувшись к ней, белолицый гдема с железным обручем на голове. — Большего от нас не требуй. Тебе придется отправиться с нами и самой заявить свои права на ожерелье там, где оно теперь, тем, кто хранит его. Летающему зверю отправиться вместе с тобой нельзя. Его придется оставить.
— Как далек путь, Властитель?
Губы гдема начали растягиваться все шире.
— Очень далек, Высокородная. Но продлится он одну лишь долгую ночь.
— Я благодарю вас за вашу любезность. Хорошо ли будут заботиться в эту ночь о моем крылатом коне? С ним не должно случиться ничего плохого.
— Он будет спать до твоего возвращения. На большем, чем этот, звере доведется лететь тебе, прежде чем ты увидишь его снова! Почему ты не спрашиваешь, куда мы тебя доставим?
— Нельзя ли нам отправиться поскорей? Мне бы не хотелось надолго покидать дом.
— Можно.
И он посмотрел на нее пристально снизу вверх, а его серые губы снова широко растянулись.
Что произошло в последующие несколько часов, Семли рассказать бы не смогла — так было все торопливо, — суматошно, непонятно. Она сама держала голову крылатого, пока один из Земляных вонзал длинную иглу в его золотистое полосатое бедро. Семли чуть не вскрикнула, но животное только дернулось, добродушно заурчало и уснуло. Несколько гдема подняли и унесли его — судя по всему, лишь с трудом пересилив свой страх. Потом она увидела, как игла вонзается в ее руку — быть может, дли того, подумала она, чтобы испытать ее храбрость, потому что спать ей вроде бы не захотелось, хотя она не была в этом уверена до конца. Время от времени приходилось садиться в повозку, что двигалась по двум металлическим полосам, и ехать сквозь железные двери и через сводчатые подземные залы, целые сотни их; один раз повозка покатилась через подземелье, границы которого по обе стороны пути уходили во мрак, и мрак этот наполняли крылатые кони, огромные стада крылатых коней. Она слышала их хрипловатое воркование, и в свете огней повозки увидела их; когда же разглядела еще ясней, оказалось, что крылья у животных обрезаны и они все слепые. Она зажмурилась, чтобы не видеть. Потом были новые коридоры и новые подземные залы, новые серые бесформенные тела, суровые лица и надменные голоса, и вдруг ее вывели на открытый воздух. Была ночь; Семли радостно, с чувством облегчения подняла глаза к звездам и единственной взошедшей луне, на западе между тем всходила маленькая Хелики. Но по-прежнему вокруг были гдема, теперь они предложили Семли подняться то ли в пещеру, то ли в повозку, какой она еще не видела, — что это было, она так и не поняла. Там оказалось очень тесно, повернуться можно было только с трудом, мигали бесчисленные огоньки, и после огромных мрачных подземных залов и звездного, но темного ночного неба было очень светло. В нее вонзили еще иглу и сказали, что надо лечь в кресло, у которого была откинута спинка, и сказали, что ее привяжут к нему — и голову, и руки, и ноги.
— Не хочу, — твердо ответила она.
Но четверо гдема, которым предстояло сопровождать ее, дали себя привязать, и тогда она позволила сделать с собою то же. Потом те, кто их привязывал, ушли. Что-то, заревело, и наступила тишина; невидимая плита чудовищной тяжести легла Семли на грудь. Потом тяжесть исчезла, исчезли звуки, исчезло все.
— Я умерла? — спросила Семли.
— О нет, Властительница, — услышала она в ответ, и голос, который произнес эти слова, ей не понравился.
Открыв глаза, она увидела над собой белое лицо, растянутые толстые губы, глаза как два камешка. Оказалось, что она уже свободна от уз, и, обнаружив это, Семли вскочила со своего места. Она была невесома, бестелесна — комочек страха, носимый ветром.
— Мы не сделаем тебе ничего плохого, — произнес сумрачный голос (или голоса?). — Дай нам только дотронуться до тебя, Властительница. Позволь нам потрогать твои волосы…
Круглая повозка, в которой они находились, слегка дрожала. За единственным ее окном была ночь без звезд — или туман, или ничто? Одну долгую ночь, сказали ей. Очень долгую. Она сидела не шевелясь, а их тяжелые серые руки дотрагивались до ее волос. Потом они стали дотрагиваться до ее ладоней, ступней, локтей, и вдруг кто-то из них дотронулся до ее шеи; тогда она поднялась, сжав зубы, и они попятились.
— Ведь тебе не было больно, Властительница, — сказали они.
Она кивнула.
Потом они почтительно попросили ее снова лечь в кресло, и оно само сковало ее руки и ноги; и, не потеряй она сознания, она разрыдалась бы, увидев, как в окно ударил золотой свет.
— Ну, — сказал Роканнон, — теперь мы хоть знаем, кто она такая.
— Вот если бы еще узнать, что она такое, — пробормотал куратор. — Так, значит, если верить этим троглодитам, ей нужно что-то, что находится здесь, у нас в музее?
— Пожалуйста, не называй их троглодитами, — укоризненно сказал Роканнон; как «рафожист», то есть этнолог, изучающий Разумные Формы Жизни, он возражал против употребления таких слов. — Да, они не красавцы, но они Союзники, и у них Статус С… Но почему, хотел бы я знать, Комиссия решила развивать именно их? Не установив при этом даже контакта со всеми РФЖ на планете. Готов поспорить, что исследовательский отряд был с Центавра — центаврийцы всегда предпочитают тех, кто не спит ночью или живет под землей. Я, наверное, поддержал бы Вид II — тот, к которому принадлежит она.
— Похоже, что троглодиты ее побаиваются.
— А ты нет?
Кето снова посмотрел на высокую женщину, потом покраснел до ушей и смущенно рассмеялся.
— Да, немножко. За восемнадцать лет, что я живу здесь, на Новой Южной Джорджии, мне никогда не приходилось видеть такого красивого инопланетного типа. Я вообще нигде не встречал такой красивой женщины. Она как богиня.
Кето, куратор музея, отличался застенчивостью, слова, подобные вышесказанным, были необычны в его устах, поэтому краска, сперва разлившаяся на лице, поднялась теперь до самой макушки его лысой головы. Но Роканнон задумчиво кивнул — он был с ним согласен.
— Как жаль, что мы не можем поговорить с ней без помощи этих трогл… гдема, — снова заговорил Кето. — Но тут уж ничего не поделаешь.
Роканнон подошел к гостье, она повернула к нему свое прекрасное лицо, и он, став перед ней на одно колено, зажмурился и низко-низко ей поклонился. Он называл это своим «общегалактическим реверансом на все случаи жизни» и проделывал его не без грации. Когда он выпрямился, красавица улыбнулась и что-то произнесла.
— Она сказал: привет тебе, Повелитель Звезд, — пробубнил на галапиджине один из ее спутников-коротышек.
— Привет тебе, высокородная ангья, — ответил Роканнон. — Чем мы, в музее, можем быть полезны высокородной?
Словно серебряные колокольчики, раскачиваемые ветром, зазвенели в гуле голосов подземных жителей.
— Она сказал: пожалуйста, дать ей ожерелье, который пропал ее предки давно-давно.
— Какое ожерелье? — удивленно спросил Роканнон.
И она, поняв, о чем он спрашивает, показала на экспонат в стеклянном ящике прямо перед ними, в самой середине зала. Вещь была великолепная: цепь из золота, тяжелая, но очень тонкой работы, и в ней большой, до того синий, что казался раскаленным, сапфир. Брови у Роканнона поползли вверх, а Кето у него за спиной пробормотал:
— У нее хороший вкус. Это ожерелье подало к нам из системы Фомальгаута. Оно известно всем, кто хоть что-нибудь знает о ювелирных изделиях.
Красавица улыбнулась им обоим и, глядя на них через головы гдема, снова заговорила.
— Она сказал: о два Повелителя Звезд, Старший и Младший Обитатель Дома Сокровищ, это сокровище принадлежать ей. Давно-давно. Спасибо.
— Как это ожерелье к нам попало, Кето?
— Минутку, посмотрю в каталоге — там отмечено. А, вот оно. Поступило от этих троглодитов, или троллей… ну, в общем, от гдема. Они одержимы страстью к торговым сделкам — так здесь записано; поэтому нам пришлось дать им возможность расплатиться за КА-4, корабль, на котором они сюда прибыли. Ожерелье — часть того, что они заплатили. Это их изделие.
— Голову даю на отсечение: с тех пор, как с нашей помощью их развитие пошло к Промышленному Уровню, они делать такое разучились.
— Но они, вроде бы, признают, что это ее собственность, а не их или наша. По-видимому, для них это важно, иначе, Роканнон, они не стали бы тратить на нее столько времени. Ведь объективного времени в прыжке от нас к Фомальгауту или обратно теряется, я думаю, довольно много!
— Несколько лет, не меньше, — подтвердил Роканнон. Для него, специалиста по РФЖ, прыжки от звезды к звезде были не в диковинку. — Не слишком далеко. Короче говоря, никаких сколько-нибудь обоснованных догадок по поводу этой истории я высказывать не берусь — ни «Карманный указатель», ни «Путеводитель» не дают достаточно данных. Эти два вида РФЖ никто, судя по всему, серьезно не изучал.
Может быть, коротышки просто показывают свое к ней уважение. Или боятся, как бы из-за этого чертова сапфира не вспыхнула война. А может, они считают себя существами низшего порядка и потому ее желание для них закон. Или вопреки тому, что нам кажется, она на самом деле их пленница, и они пользуются ею как приманкой. Кто знает?.. Сможешь ты, Кето, отдать ей эту штуку?
— Конечно. Юридически все экспонаты такого рода считаются предоставленными музею во временное пользование и не являются нашей собственностью, потому что время от времени нам предъявляют претензии такого рода. Мы редко отказываем. Мир прежде всего — пока не началась Война…
— Тогда мой совет — отдай.
Кето улыбнулся.
— Любой почитал бы это за честь, — сказал он. Открыв ключом витрину, куратор вынул тяжелую золотую цепь; потом, внезапно оробев, протянул ее Роканнону.
— Отдай лучше ты.
Так синий драгоценный камень впервые, и всего лишь на миг, лег в ладонь Роканнона.
Но размышлять о нем Роканнон не стал; с этой пригоршней синего огня и золота он повернулся к красавице с далекой планеты. Она не протянула руку, чтобы взять, но наклонила голову, и он, едва коснувшись волос, надел ожерелье на ее шею. Там, на темно-золотистой шее, оно лежало теперь горящим запальным шнуром. Лицо Семли, когда она оторвала взгляд от камня, выражало такую гордость и благодарность, такой восторг, что Роканнон утратил дар речи, а невысокий куратор торопливо пробормотал:
— Мы рады, мы очень рады.
Наклоном головы в золоте волос женщина попрощалась с ним и Роканноном. Потом, повернувшись, кивнула своим приземистым стражам (от кого охраняли они ее и почему?), закуталась в поношенный синий плащ, двинулась к двери — и исчезла. Кето и Роканнон, стоя неподвижно, смотрели ей вслед.
— Иногда… — начал Роканнон и умолк.
— Да? — так и не дождавшись продолжения, спросил слегка охрипшим голосом Кето.
— Иногда у меня такое чувство, будто я… когда я встречаю жителей этих миров, о которых мы знаем так мало… у меня чувство… будто я забрел в какую-то легенду или в трагический миф, которого не понимаю.
— Да, — сказал, откашливаясь, куратор. — Интересно интересно, какое у нее имя?
Семли Прекрасная, Семли Золотоволосая, Семли Драгоценного Ожерелья Гдема склонились перед волей ее, и склонились сами Повелители Звезд в том страшном месте, куда доставили ее Земляные, в городе по ту сторону ночи Они поклонились ей и с радостью отдали ее сокровище, лежавшее среди их собственных.
Но ей еще не удалось сбросить тяжесть этих подземелий, где глыбы камня нависают над головой, где нельзя разобрать, кто говорит и что делают, где отдаются гулкие голоса и серые руки тянутся, тянутся… Довольно об этом. Она заплатила за ожерелье; ну и прекрасно. Цена уплачена, что прошло, то прошло.
Там, внизу, из какого-то ящика выполз ее крылатый конь, глаза у него словно были затянуты пленкой, а шерсть вся в кристалликах льда, и после того, как они вышли из подземелий гдема на свет, он сперва ни за что не хотел взлететь. Но теперь он, кажется, пришел в себя и резво несся по ясному небу к Халлану, и ему помогал, дуя в спину, ровный южный ветер.
— Быстрее, быстрее, — торопила Семли, начиная смеяться все громче по мере того, как ветер разгонял мрак, наполнявший ее душу. — Я хочу увидеть Дурхала, скоро-скоро…
И, летя стремительно, к вечеру второго дня пути они прибыли в Халлан Крылатый взмыл вверх, минуя тысячу ступеней Халлана и Мост-над-Бездной, под которым лес падал вдруг на тысячу футов вниз, и теперь подземелья гдема показались ей всего лишь дурным сном. В золотом свете вечера Семли слезла во Дворе Прилетов с седла и взошла по последним ступеням, между каменными изваяниями героев и двумя привратниками, которые, не отрывая взгляда от того, сверкающего и прекрасного, что лежало на ее груди, перед ней склонились.
В Предзалье она остановила проходившую мимо девушку, очень хорошенькую, из близких, судя по сходству, родственниц Дурхала, хотя вспомнить, кто она, Семли не удалось.
— Ты меня знаешь, юная? Я Семли, жена Дурхала. Будь так любезна, пойди к высокородной Дуроссе и скажи ей, что я вернулась.
Она боялась встретиться с Дурхалом наедине, ей нужно было заступничество Дуроссы.
Девушка смотрела на Семли во все глаза, и выражение лица у нее было очень странное. Однако она выдавала из себя: «Да, госпожа», и опрометью бросилась к Башне.
Семли стояла и ждала под осыпающимися, покрытыми позолотой стенами. Никто не появлялся; не время ли трапезы сейчас? Тишина становилась тягостной. Дуроссы все не было, и Семли сделала шаг к лестнице, которая вела в Башню, Но по каменным плитам навстречу ей, с плачем протягивая к ней руки, спешила какая-то незнакомая старуха:
— О Семли, Семли!
Кто эта седая женщина? Семли попятилась.
— Но кто вы, госпожа?
— Я Дуросеа, Семли.
Семли не шевельнулась и не произнесла ни слова, пока Дуросса обнимала ее, и плакала, и спрашивала: верно ли, что все эти долгие годы ее не отпускали и держали под своими чарами гдема, или это сделали с ней фииа? Потом, перестав плакать, Дуросса отступила назад.
— Ты по-прежнему молодая, Семли. Такая же, какой была в день, когда уходила. И у тебя на шее ожерелье.
— Я принесла свой подарок моему мужу Дурхалу. Где он?
— Дурхал умер.
Семли оцепенела.
— Твой муж, а мой брат Дурхал, Властитель Халлана, погиб в бою семь лет назад. Девять лет не было тебя. Повелители Звезд больше не появлялись. Начались войны с властителями на востоке и с ангья Логга и Хул-Оррена. Дурхал воевал, и его убил копьем какой-то презренный ольгьо, потому что мало брони служило защитой его телу и совсем никакой — его духу. Он лежит, похороненный, в полях над Орренскими топями.
Семли отвернулась.
— Если так, я пойду к нему, — сказала она, кладя руку на золотую цепь, отяжелявшую ее шею. — Я отдам ему мой подарок.
— Подожди, Семли! Дочь Дурхала, твоя дочь — вот она, Хальдре Прекрасная, посмотри!
Это была та сама девушка, которая ей встретилась и которую она послала за Дуроссой, девушка в самом расцвете юной красоты, и глаза у нее были такие же, как у Дурхала — синие. Она стояла рядом с Дуроссой и, широко открыв глаза, смотрела на эту женщину, Семли, свою мать и ровесницу. И возраст был один, и золотые волосы, и красота — только Семли была чуть выше, и на груди у нее сверкал синий камень.
— Возьмите его, возьмите. Я для Дурхала и для Хальдре принесла его с дальнего края ночи! — Выкрикивая это, Семли сдернула с себя тяжелую цепь, и ожерелье, упав на камни, зазвенело холодным и чистым звоном.
— Возьми его, Хальдре!
С громкими рыданиями Семли бросилась прочь из Халлана, через мост — вниз, с одной длинной и широкой ступени на другую, и помчалась, как дикий зверь, спасающийся от погони, на восток, в лес на склоне горы, и исчезла.
Внутри она была живой, а снаружи мертвой, ее черное лицо было покрыто густой сетью морщин, шрамов и трещин. Она была лысой и слепой. Судороги, искажавшие лицо Либры, были лишь слабым отражением порока, бушевавшего внутри. Там, в черных коридорах и залах, веками бурлила жизнь, порождая кошмарные химические соединения.
— У этой чертовой планеты нелады с желудком, — проворчал Пью, когда купол пошатнулся и в километре к юго-западу прорвался пузырь, разбрызгав серебряный гной по закатному небу. Солнце садилось уже второй день. — Хотел бы я увидеть человеческое лицо.
— Спасибо, — сказал Мартин.
— Конечно, твое лицо — человеческое, — ответил Пью. — Но я так долго на него смотрю, что перестал замечать.
В коммуникаторе, на котором работал Мартин, раздались неясные сигналы, заглохли и затем уже возникло лицо и голос. Лицо заполнило экран — нос ассирийского царя, глаза самурая, бронзовая кожа и стальные глаза. Лицо было молодым и величественным.
— Неужели так выглядят человеческие существа? — удивился Пью. — А я и забыл.
— Заткнись, Оуэн. Мы выходим на связь.
— Исследовательская база Либра, вас вызывает корабль «Пассерина».
— Я Либра. Настройка по лучу. Опускайтесь.
— Отделение от корабля через семь земных секунд. Ждите.
Экран погас, и по нему побежали искры.
— Неужели они все так выглядят? Мартин, мы с тобой куда уродливее, чем я думал.
— Заткнись, Оуэн.
В течение двадцати двух минут Мартин следил за спускающейся капсулой по приборам, а затем они увидели ее сквозь крышу купола — падающую звездочку на кроваво-красном небосклоне. Она опустилась тихо и спокойно — в разреженной атмосфере Либры звуки были почти не слышны. Пью и Мартин защелкнули шлемы скафандров, закрыли люки купола и громадными прыжками, словно артисты балета, помчались к капсуле. Три контейнера с оборудованием снизились с интервалом в четыре минуты в сотне метров друг от друга.
— Выходите, — сказал по рации Мартин, — мы ждем у дверей.
— Выходите, здесь чудесно пахнет метаном, — сказал Пью.
Люк открылся. Молодой человек, которого они видели на экране, по-спортивному выпрыгнул наружу и опустился на зыбкую пыль и гравий Либры. Мартин пожал ему руку, но Пью не спускал глаз с люка, в котором появился другой молодой человек, таким же прыжком опустившийся на землю, затем девушка, спрыгнувшая точно так же. Все они были высоки, черноволосы, с такой же бронзовой кожей и носами с горбинкой. Все на одно лицо. Четвертый выпрыгнул из люка…
— Мартин, старик, — сказал Пью, — к нам прибыл клон.
— Правильно, — ответил один из них. — Мы — десятиклон. По имени Джон Чоу. Вы лейтенант Мартин?
— Я Оуэн Пью.
— Альваро Гильен Мартин, — представился Мартин, слегка поклонившись.
Еще одна девушка вышла из капсулы. Она была так же прекрасна, как остальные. Мартин смотрел на нее, и глаза у него были, как у перепуганного коня. Он был потрясен.
— Спокойно, — сказал Пью на аргентинском диалекте. — Это всего-навсего близнецы…
Он стоял рядом с Мартином. Он был доволен собой.
Нелегко встретиться с незнакомцем. Даже самый уверенный в себе человек, встречая самого робкого незнакомца, ощущает известные опасения, хотя он сам об этом может и не подозревать. Оставит ли он меня в дураках? Поколеблет мое мнение о самом себе? Вторгнется в мою жизнь? Разрушит меня? Изменит меня? Будет ли он поступать иначе, чем я? Да, конечно. В этом весь ужас: в незнании незнакомца.
После двух лет, проведенных на мертвой планете, причем последние полгода только вдвоем — ты и другой, — после всего этого еще труднее встретить незнакомца, как бы долгожданен он ни был. Ты отвык от разнообразия, потерял способность к контактам, и в сердце рождается первобытное беспокойство.
Клон, состоявший из пяти юношей и пяти девушек, за две минуты успел сделать то, на что обыкновенным людям потребовалось бы двадцать: поздоровался с Мартином и Пью, окинул взглядом Либру, разгрузил капсулу, приготовился к переходу под купол. Они вошли в купол и наполнили его, словно рой золотых пчел. Они спокойно гудели и жужжали, разгоняя тишину, заполняя пространство медово-коричневым потоком человеческого присутствия. Мартин растерянно глядел на длинноногих девушек, и те улыбались ему, сразу трое. Их улыбки были теплее, чем у юношей, но не менее уверенные.
— Уверенные в себе, — прошептал Оуэн Пью своему другу. — Вот в чем дело. Подумай о том, каково это — десять раз быть самим собой. Девять раз повторяется каждое твое движение, девять «да» подтверждают каждое твое согласие. Это великолепно!
Но Мартин уже спал. И все Джоны Чоу заснули одновременно. Купол наполнился их тихим дыханием. Они были молоды, они не храпели. Мартин вздыхал и храпел, его обветренное лицо разгладилось в туманных сумерках Либры. Пью высветлил купол. Внутрь заглянули звезды, среди них Солнце — великое содружество света, клон сверкающих великолепий. Пью спал, и ему снилось, что одноглазый гигант гонится за ним по трясущимся холмам ада.
Лежа в спальном мешке, Пью следил за тем, как присыпается клон. Они проснулись в течение минуты, за исключением одной пары — юноши и девушки, которые спали обнявшись в одном мешке. Увидев это, Пью вздрогнул. Один из проснувшихся толкнул парочку. Они проснулись, и девушка села, сонная, раскрасневшаяся. Одна из сестер что-то шепнула ей на ухо, девушка бросила на Пью быстрый взгляд и исчезла в спальном мешке. Раздался смешок. Еще кто-то буквально просверлил капитана взглядом, и откуда-то донеслось:
— Господи, мы же привыкли так. Надеюсь, вы не возражаете, капитан Пью.
— Разумеется, — ответил Пью не совсем искренне. Ему пришлось встать, он был в трусах и чувствовал себя ощипанным петухом — весь покрылся гусиной кожей. Никогда он еще так не завидовал загорелому крепкому Мартину.
За завтраком один из Джонов сказал:
— Итак, если вы проинструктируете нас, капитан Пью…
— Зовите меня Оуэном.
— Тогда мы, Оуэн, сможем выработать программу. Что нового на шахте со времени вашего последнего доклада? Мы ознакомились с вашими сообщениями, когда «Пассерина» была на орбите вокруг пятой планеты.
Мартин молчал, хотя шахта была его открытием, его детищем, и все объяснения выпали на долю Пью. Говорить с клоном было трудно. На десяти одинаковых лицах отражался одинаковый интерес, десять голов одинаково склонялись набок. Они даже кивали одновременно.
На форменных комбинезонах Службы исследования были вышиты их имена. Фамилия и первое имя у всех были общими — Джон Чоу, но вторые имена — разные. Юношей звали Алеф, Каф, Йод, Джимел и Самед. Девушек — Садэ, Далет, Зайин, Бет и Реш. Пью пытался было обращаться к ним по этим именам, но тут же от этого отказался: порой он даже не мог различить, кто из них говорит, так одинаковы были их голоса.
Мартин намазал гренок маслом, откусил кусок и наконец вмешался в разговор:
— Вы представляете собой команду, не так ли?
— Правильно, — ответили два Джона сразу.
— И какую команду! А я сначала даже не понял. Насколько же вы можете читать мысли друг друга?
— По правде говоря, мы совсем не умеем читать мыслей, — ответила девушка по имени Зайин. Остальные благожелательно наблюдали за ней. — Мы не знаем ни телепатии, ни чудес. Но наши мысли схожи. Мы одинаково подготовлены. Если перед нами поставить одинаковые задачи, вернее всего, мы одинаково к ним подойдем и одновременно их решим. Объяснить это просто, но обычно и не требуется объяснений. Мы редко не понимаем друг друга. И это помогает нам как команде.
— Еще бы, — сказал Мартин. — За последние полгода мы с Пью семь часов из десяти тратим на взаимное непонимание. Как и большинство людей. А в критических обстоятельствах вы можете действовать как нормаль… как команда, состоящая из отдельных людей?
— Статистика свидетельствует об обратном, — с готовностью ответила Зайин.
«Клоны, должно быть, обучены, как находить лучшие ответы на вопросы, как рассуждать толково и убедительно, — подумал Пью. — Все, что они говорили, несло на себе печать некоторой искусственности, высокопарности, словно ответы были заранее подготовлены для публики».
— У нас не бывает вспышек озарения, как у одиночек, мы как команда не извлекаем выгоды при обмене идеями. Но этот недостаток компенсируется другим: клоны создаются из лучшего человеческого материала, от индивидуумов с максимальным коэффициентом интеллектуальности, стабильной генетической структурой и так далее. Мы располагаем большими ресурсами, чем обычные индивидуумы.
— И все это надо умножить на десять. А кто такой, точнее, кем был Джон Чоу?
— Наверняка гений, — вежливо сказал Пью. Клоны интересовали его явно меньше, чем Мартина.
— Он был многогранен, как Леонардо, — сказал Йод. — Биоматематик, а также виолончелист и подводный охотник, он интересовался структурными проблемами и так далее. Он умер раньше, чем успел разработать свои основные теории.
— И теперь каждый из вас представляет собой какой-нибудь один аспект его разума, его таланта?
— Нет, — ответила Зайин, покачав головой одновременно с несколькими братьями и сестрами. — У всех у нас схожие мысли и устремления, мы все инженеры Службы планетных исследований. Другой клон может быть подготовлен для того, чтобы освоить иные аспекты личности Чоу. Все зависит от обучения — генетическая субстанция идентична. Все мы — Джон Чоу. Но учат каждого из нас по-разному.
Мартин был потрясен.
— Сколько вам лет?
— Двадцать три.
— Вы сказали, что он умер молодым, так половые клетки были взяты у него заранее или как?
Ответить взялся Джимел.
— Он погиб двадцати четырех лет в авиационной катастрофе. Мозг его спасти не удалось, так что пришлось взять внутренние клетки и подготовить их к клонированию. Половые клетки для клонирования не годятся — в них только половинный набор хромосом. Внутренние клетки могут быть обработаны таким образом, что становятся базой нового организма.
— И все вы — обломки одного кирпича, — громко заявил Мартин. — Но как же… некоторые из вас — женщины?
Теперь ответила Бет:
— Это несложно — запрограммировать половину массы клона для воспроизведения женского организма. Удалите из половины клеток мужские гены, и они вернутся к базисному состоянию, то есть к женскому началу. Труднее добиться обратного эффекта и создать искусственную хромосому. Так что клонирование происходит в основном от мужского донора, потому что клоны, состоящие из обоих полов, лучше функционируют.
— А что касается следующего поколения, — не сдавался Мартин. — Я полагаю… вы размножаетесь?
— Мы, женщины, стерильны, — спокойно ответила Бет. — Как вы помните, из наших первоначальных клеток Y-хромосома удалена. Мужчины могут вступать в контакт с обыкновенными женщинами, если, конечно, захотят. Но для того, чтобы снова создать Джона Чоу в нужном количестве копий и в нужное время, приходится брать клетку от клона — этого клона, нашего клона.
Мартин сдался. Он кивнул и дожевал остывший гренок.
— Ну что ж, — сказал один из Джонов. И тут же настроение клона изменилось, словно стая скворцов единым неуловимым взмахом крыльев изменила направление полета, следуя за вожаком, которого человеческий глаз не в силах различить в этой стае. Они были готовы приняться за дело.
— Разрешите взглянуть на шахту? А потом мы разгрузим оборудование. Мы привезли любопытные новые машины. Вам, без сомнения, будет интересно на них взглянуть. Правда?
Если бы даже Пью с Мартином не согласились с предложением Джонов, признаться в этом было бы нелегко. Джоны были вежливы, но единодушны: то, что они решали, выполнялось. Пью, начальник базы Либра-2, почувствовал озноб. Сможет ли он командовать группой из десяти суперменов? И при этом гениев? Когда они выходили, Пью держался поближе к Мартину. Оба молчали.
Расположившись в трех больших флаерах — по четверо в каждом, — обитатели базы помчались к северу над серой под звездным светом, морщинистой кожей Либры.
— Пустынно, — сказал один из Джонов.
Во флаере Пью и Мартина сидели юноша и девушка. Пью подумал, не они ли спали прошлой ночью в одном мешке.
— Здесь пустынно, — сказал юноша.
— Мы первый раз в космосе, не считая практики на Луне, — голос девушки был выше и мягче.
— Как вы перенесли прыжок?
— Нам дали наркотик. А мне бы хотелось самому испытать, что это такое, — ответил юноша. Его голос дрогнул. Казалось, оставшись вдвоем, они обнаруживали большую индивидуальность. Неужели повторение индивидуума отрицает индивидуальность?
— Не расстраивайтесь, — сказал Мартин, управлявший вездеходом. — Вы все равно не ощутили бы вневременного перехода, там и ощущать-то нечего.
— Мне все равно хотелось бы попробовать, — ответил юноша, — тогда бы мы знали.
На востоке опухолями возникли горы Мерионета, на западе поднялся столб замерзающего газа, и флаер опустился на землю. Близнецы вздрогнули от толчка и протянули руки, словно стараясь предохранить друг друга. Твоя кожа — моя кожа, в буквальном смысле этого слова, подумал Пью. Какие чувства испытываешь, когда на свете есть кто-то, столь близкий тебе? Если ты спрашиваешь, тебе всегда ответят, если тебе больно, кто-то рядом разделит твою боль. Возлюби своего ближнего, как самого себя… древняя неразрешимая проблема разрешена. Сосед твой — ты сам. Любовь достигла совершенства.
А вот и шахта, Адская Пасть.
Пью был космогеологом Службы, Мартин — техником и картографом при нем. Но когда в ходе разведки Мартин обнаружил месторождение урана, Пью полностью признал его заслуги, а заодно возложил на него обязанности по разведке залежей и планированию работы для исследовательской команды. Этих ребят отправили с Земли задолго до того, как там был получен доклад Мартина, и они не подозревали, чем будут заниматься, пока не прилетели на Либру. Служба исследований попросту регулярно отправляла исследовательские команды, подобно одуванчику, разбрасывающему семена, зная наверняка, что им найдется работа если не на Либре, то на соседней планете или еще на какой-то, о которой они и не слышали. Правительству был слишком нужен уран, чтобы ждать, когда до Земли за несколько световых лет дойдут сообщения. Уран был, как золото, старомоден, но необходим, он стоил того, чтобы добывать его на других планетах и привозить домой. «Он стоит того, чтобы менять его на людские жизни», — невесело думал Пью, наблюдая за тем, как высокие юноши и девушки, облитые светом звезд, друг за другом входили в черную дыру, которую Мартин назвал Адской Пастью.
Когда они вошли в шахту, рефлекторы на их шлемах загорелись ярче. Двенадцать качающихся кругов света плыли по влажным, морщинистым стенам. Пью слышал, как впереди потрескивая счетчик радиации Мартина.
— Здесь обрыв, — раздался голос Мартина по внутренней связи, заглушив треск и окружавшую их мертвую тишину. — Мы прошли по боковому туннелю, впереди — вертикальный ход. — Черная пропасть простиралась в бесконечность, лучи фонарей не достигали противоположной стены. — Вулканическая деятельность прекратилась здесь примерно две тысячи лет назад. Ближайший сброс находится в двадцати восьми километрах к востоку, в траншее. Эта область сейсмически не более опасна, чем любая другая в нашем районе. Могучий слой базальта, перекрывающий субструктуру, стабилизирует ее, по крайней мере пока он сам стабилен. Ваша основная жила находится в тридцати шести метрах отсюда внизу и тянется через пять пустот к северо-востоку. Руда в жиле очень высокого качества. Надеюсь, вы знакомы с данными разведки? Добыча урана не представляет трудности. От вас требуется только одно — вытащить руду на поверхность.
— Поднимите крышу и выньте уран.
Смешок. Зазвучали голоса, но все они были одним голосом.
— Может, ее сразу вскрыть? Так безопаснее. Открытая разработка.
— Но это же сплошной базальт! Какой толщины? Десять метров?
— От трех до двадцати, если верить докладу.
— Используем этот туннель, расширим, выпрямим и уложим рельсы для роботачек.
— Ослов бы сюда завезти.
— А хватит ли у нас стоек?
— Мартин, каковы, по вашему мнению, запасы месторождения?
— Пожалуй, от пяти до восьми миллионов килограммов.
— Транспорт прибудет через десять земных месяцев.
— Будем грузить чистый уран.
— Нет, проблема транспортировки грузов теперь разрешена, ты забыл, что мы уже шестнадцать лет как улетели с Земли.
— В прошлый вторник исполнилось шестнадцать лет.
— Правильно, они погрузят руду и очистят ее на земной орбите.
— Мы спустимся ниже, Мартин?
— Спускайтесь. Я там уже был.
Первый из них — кажется, Алеф — скользнул по лестнице вниз. Остальные последовали за ним. Пью и Мартин остались на краю пропасти. Пью настроил рацию на избирательную связь с Мартином и заметил, что Мартин сделал то же самое. Было чуть утомительно слушать, как один человек рассуждает вслух десятью голосами. А может, это был один голос, выражавший мысли десятерых?
— Ну и утроба, — сказал Пью, глядя в черную пропасть, чьи изрезанные жилами, морщинистые стены отражали лучи фонарей где-то далеко внизу. — Коровий желудок, набитый окаменевшим дерьмом.
Счетчик Мартина попискивал, как потерявшийся цыпленок. Они стояли на умиравшей планете-эпилептике, дыша кислородом из баллонов, одетые в нержавеющие, антирадиационные скафандры, способные выдержать перепады температур в двести градусов, неподвластные ударам и разрывам, созданные для того, чтобы любой ценой сберечь мягкую плоть, заключенную внутри.
— Хотел бы я когда-нибудь попасть на планету, где нечего было бы исследовать.
— А тебе такая досталась.
— Тогда в следующий раз лучше не выпускай меня из дома.
Пью был рад. Он надеялся, что Мартин согласится и дальше работать вместе с ним, но оба они не привыкли говорить о своих чувствах, и потому он не решался спросить об этом.
— Я постараюсь, — сказал он.
— Ненавижу это место. Ты знаешь, я люблю пещеры. Потому я сюда и залез. Страсть к спелеологии. Но эта пещера — сволочь. Серьезно. Здесь ни на секунду нельзя расслабиться. Хотя, надеюсь, эти ребята с ней справятся. Они свое дело знают.
— За ними будущее, каким бы оно ни было, — сказал Пью.
«Будущее» карабкалось по лестнице, увлекло Мартина к выходу из пещеры и засыпало его вопросами.
— У нас хватит материала для крепления?
— Если мы переоборудуем один из сервоэкстракторов, то да.
— Микровзрывов будет достаточно?
— Каф может рассчитать нагрузки.
Пью переключил рацию на прием их голосов. Он наблюдал за ними, смотрел на Мартина, молча стоявшего среди них, на Адскую Пасть и морщинистую равнину.
— Все в порядке? Мартин, ты согласен с предварительным планом?
— Это уж твое дело, — ответил Мартин.
За пять дней Джоны разгрузили и подготовили оборудование и начали работу в шахте. Они работали с максимальной производительностью. Пью был зачарован и даже напуган этой производительностью, их уверенностью и независимостью. Они в нем совершенно не нуждались. Клон и в самом деле можно считать первым полностью стабильным, самостоятельным человеческим Существом, думал он. Выросши, они уже не нуждаются ни в чьей помощи. Они будут сами себя удовлетворять и в физическом, и интеллектуальном, и эмоциональном отношении. Что бы ни делал член этой группы, он всегда будет пользоваться полной поддержкой и одобрением остальных близнецов. Никто больше им не нужен.
Двое из клона остались в куполе, занимаясь вычислениями и всякой писаниной, часто выбираясь на шахту для измерений и испытаний. Это были математики клона, Зайин и Каф. Как объяснила сама Зайин, все десятеро получили достаточную математическую подготовку в возрасте от трех до двадцати одного года. Но с двадцати одного до двадцати трех они с Кафом специализировались в математике, тогда как другие занимались больше геологией, горным делом, электроникой, роботикой, прикладной атомикой и так далее.
— Мы с Кафом считаем, что мы в клоне ближе всего к обстоящему Джону Чоу, — сказала Зайин. — Но, разумеются, в основном он был биоматематиком, а это уже не наша специальность.
— Мы нужнее здесь, — заявил Каф со свойственным ему самодовольством.
Пью с Мартином вскоре научились отличать эту пару от других. Зайин — по целостности характера, Кафа — лишь по обесцвеченному ногтю на безымянном пальце (Каф в шестилетнем возрасте попал себе по пальцу молотком). Без сомнения, существовали и другие различия, как физические, так и психологические. Природа может создавать идентичное, а воспитание внесет свои поправки. Но найти эти различия было нелегко. Сложность заключалась еще и в том, что клон никогда не разговаривал с Пью и Мартином всерьез. Они шутили с ними, были вежливы. Жаловаться было не на что: они были милы, но в поведении чувствовалось стандартизованное американское дружелюбие:
— Вы родом из Ирландии, Оуэн?
— Нет, я валлиец.
— Вы разговариваете с Мартином на валлийском языке?
«Вот это тебя не касается», — подумал Пью и ответил:
— Нет, это диалект Мартина. Аргентинский. Ведет происхождение от испанского языка.
— Вы изучили его для того, чтобы другие вас не понимали?
— От кого нам таиться? Просто человеку иногда приятно говорить на родном языке.
— Наш родной язык английский, — сказал Каф безучастно. Да и как он мог быть участливым? Человек проявляет участие к другим потому, что сам в нем нуждается.
— Уэллс — необычная страна? — спросила Зайин.
— Уэллс? Да, Уэллс необычен. — Пью включил камнерез и таким образом избавился от дальнейших расспросов, заглушив их визгом пилы. И пока прибор визжал. Пью отвернулся от собеседников и выругался по-валлийски.
— Еще два месяца терпеть, — сказал Мартин как-то вечером.
— Два месяца до чего? — огрызнулся Пью. Последнее время он был раздражителен, и угрюмость Мартина действовала ему на нервы.
— До смены.
Через шестьдесят дней возвратит я вся экспедиция с обследования других планет этой системы.
— Зачеркиваешь дни в своем календаре? — поддразнил он Мартина.
— Возьми себя в руки, Оуэн.
— Что ты хочешь этим сказать?
— То, что сказал.
Они расстались, недовольные друг другом.
Проведя день в Пампе, громадной лавовой долине, до которой было два часа лета на ракете, Пью вернулся домой. Он был утомлен, но освежен одиночеством. Одному было не положено пускаться в дальние поездки, но они часто делали это в последнее время. Мартин стоял, склонившись под яркой лампой, вычерчивая одну из своих элегантных, мастерски выполненных карт; на этой было изображено отвратительное лицо Либры. Кроме Мартина, дома не было никого, и купол казался огромным и туманным, как и до приезда клона.
— Где наша золотая орда?
Мартин, продолжая штриховать, буркнул, что не знает. Затем выпрямился и обернулся к солнцу, расползшемуся по восточной равнине, словно громадная красная жаба, и взглянул на часы, которые показывали 18:45.
— Сегодня порядочные землетрясения, — сказал он, вновь наклоняясь над картой. — Чувствовал? Ящики так и сыплются. Взгляни на сейсмограф.
На ролике дергалась и дрожала игла. Она никогда не прекращала здесь свой танец. Во второй половине дня на лепте было зарегистрировано пять крупных землетрясений. Два раза игла самописца вылезала за ленту. Спаренный с сейсмографом компьютер выдал карточку с надписью: «Эпицентр 61° норд 4°4′ ост».
— На этот раз не в траншее.
— Мне показалось, что оно отличается от обычных. Резче было.
— На первой базе я все ночи не спал, чувствуя, как трясется земля. Удивительно, как ко всему привыкаешь.
— Рехнешься, если не привыкнешь. Что на обед?
— А я думал, ты его уже приготовил.
— Я жду клона.
Чувствуя, что проиграл, Пью достал дюжину обеденных пакетов, сунул два из них в автовар и вытащил вновь.
— Вот и обед.
— Я вот думаю, — сказал Мартин, подходя к столу. — А что если какой-нибудь клон сам себя склонирует? Нелегально. Сделает тысячу дубликатов, десять тысяч, целую армию. Они смогут преспокойно захватить власть, разве не так?
— Но ты забыл, сколько миллионов стоило вырастить этот клон? Искусственная плацента и так далее. Это нелегко сделать в тайне, без собственной планеты… Когда-то давно, до создания Лиги, когда Земля была поделена между национальными правительствами, об этом был разговор: склонируйте своих лучших солдат, создайте целые полки-клоны. Но безумие кончилось раньше, чем они смогли сыграть в эту игру.
Они разговаривали дружески, совсем как раньше.
— Странно, — жуя сказал Мартин. — Они же уехали рано утром.
— Да, все, кроме Кафа и Зайин. Они надеялись доставить на поверхность первую партию руды. Что случилось?
— Они не приехали на обед.
— Не беспокойся, с голоду не помрут.
— Они уехали в семь утра.
— Ну и что? — И тут Пью понял. Воздушные баллоны были рассчитаны на восемь часов.
— Каф и Зайин взяли с собой запасные баллоны.
— А может, у них есть запас в шахте?
— Был, но они привезли все баллоны сюда на заправку.
Мартин поднялся и показал на поленницу баллонов.
— В каждом скафандре есть сигнал тревоги.
— Сигналы не автоматические.
Пью устал и хотел есть.
— Садись и поешь, старик. Они сами о себе позаботятся.
Мартин сел, но есть не стал.
— Первый толчок был очень сильным. Он меня даже испугал.
Пью помолчал, потом вздохнул и сказал:
— Ну, хорошо.
Без всякого энтузиазма они влезли в двухместный флаер, который всегда был в их распоряжении, и направились на север. Долгий рассвет окутал планету ядовито-красным туманом. Низкий свет и тени мешали разглядывать дорогу, создавали миражи — железные стены, сквозь которые свободно проникал флаер, превратили долину за Адской Пастью в Низину, заполненную кровавой водой. У входа в туннель скопилось множество машин. Краны, сервороботы, кабели и колеса, автокопатели и подъемники причудливо выступали из тьмы, охваченные красным светом. Мартин соскочил с флаера и бросился а шахту. Тут Яке выбежал обратно и крикнул Пью:
— Боже, Оуэн, обвал!
Пью вбежал в туннель и метрах в пяти от входа увидел блестящую мокрую черную стену. Вход в туннель, увеличенный взрывами, казался таким же, как раньше, пока Пью не заметил в стенах тысячи тонких трещинок. Пол был мокрым и скользким.
— Они были внутри, — сказал Мартин.
— Они и сейчас там. Но у них наверняка найдутся запасные баллоны.
— Да ты посмотри на базальтовый слой, на крышу, Оуэн. Разве ты не видишь, что натворило землетрясение?
Низкий горб породы, нависавший раньше над входом в шахту, провалился внутрь в огромную котловину. Пью увидел, что все эти породы испещрены множеством тонких трещин, из некоторых струился белый газ, он скапливался в образовавшейся котловине, и солнечный свет отражался от него, словно это было красноватое мутное озеро.
Мартин последовал за Пью и начал поиски, бродя вреди поломанных машин и механизмов. Он обнаружил флаер, который врезался под углом в яму. Во флаере было два пассажира. Одного из них наполовину засыпало пылью, но приборы его скафандра указывали на то, что человек жив. Зайин висела на ремнях сиденья. Ноги ее были перебиты, скафандр разорван, тело замерзло и было твердым как камень. Вот и все, что им удалось найти. Согласно правилам и обычаям, они тут же кремировали мертвую лазерными пистолетами, которые носили с собой. Им никогда раньше не приходилось пускать их в ход. Пью, чувствуя, что его сейчас вырвет, втащил другое тело в двухместный флаер и отправил Мартина с ним в купол. Затем его вырвало, он вычистил скафандр и, обнаружив неповрежденный четырехместный флаер, последовал за Мартином, трясясь так, словно холод Либры пронизал его тело.
В живых остался Каф. Он был в глубоком шоке. На затылке у него обнаружили шишку, но кости были целы.
Пью принес две порции пищевого концентрата и по стакану аквавита.
— Давай, — сказал он.
Мартин послушно взял аквавит.
Каф лежал не двигаясь, лицо его в обрамлении черных волос казалось восковым, губы были приоткрыты, и из них вырывалось слабое дыхание.
— Это все первый толчок, самый сильный, — сказал Мартин. — Он сдвинул горные породы. Должно быть, там находились залежи газа, как в тех формациях в тридцать первом квадрате. Но ведь ничто не указывало…
И тут земля выскользнула у них из-под ног. Вещи вокруг запрыгали, загремели, затрещали, закричали: ха-ха-ха!
— В четырнадцать часов было то же самое, — неуверенно произнес Мартин. Но когда тряска затихла и все предметы вокруг прекратили танец, Каф вскочил, в нем всколыхнулась тревога.
Пью перепрыгнул через камень и уложил Кафа на койку. Тот отбросил его. Мартин навалился ему на плечи. Каф кричал, боролся, задыхался, его лицо почернело.
Пальцы Пью сами инстинктивно отыскали нужный шприц; пока Мартин держал маску, он вонзил иглу в нервный узел, возвращая Кафа к жизни.
— Вот уж не думал, что ты это умеешь, — сказал Мартин, переводя дыхание.
— Мой отец был врачом. Но это средство не всегда помогает, — ответил Пью. — Жаль, что я не допил аквавит. Землетрясение кончилось? Что-то я не пойму.
— Не думай, что только тебя трясет. Толчки продолжаются.
— Почему он задыхался?
— Я не знаю, Оуэн. Загляни в книгу.
Каф стал дышать ровнее, и лицо его порозовело, только губы были все еще темными. Мартин с Оуэном наполнили бокалы бодрящим напитком и сели рядом, раскрыв медицинский справочник. Под рубриками «шок» или «ушиб» ничего не сказано о цианозе и удушье. Он не мог ничего наглотаться — ведь он в скафандре.
— Этот справочник нам так же полезен, как «Бабушкина книга о лекарственных травах»… — Пью бросил книгу на ящик. Она не долетела, потому что либо Пью, либо ящик еще не обрели спокойствия.
— Почему он не подал сигнала?
— Что?
— У тех восьми, которые остались в шахте, не было на это времени. Но ведь он-то и девушка были снаружи. Может, она стояла у входа, и ее засыпало камнями. Он же оставался снаружи, возможно, в дежурке. Он вбежал в туннель, вытащил ее, привязал к сиденью флаера и поспешил к куполу. И за все это время ни разу не нажал кнопку тревоги. Почему?
— Наверно, из-за удара по голове. Сомневаюсь, понял ли он, что девушка мертва. Он потерял рассудок. Но даже если он и соображал, не думаю, чтобы он стал нам сигналить. Они ждали помощи только друг от друга.
Лицо Мартина было похожим на индейскую маску с глубокими складками у рта и глазами цвета тусклого угля.
— Ты прав. Представляешь, что он пережил, когда началось землетрясение и он оказался снаружи, один…
В ответ Каф закричал.
Он свалился с койки, задыхаясь, в судорогах, размахивая рукой, сшиб Пью, дополз до кучи ящиков и упал на пол. Губы его были синими, глаза белыми. Мартин снова втащил его на койку, дал вдохнуть кислорода и склонился над Пью, который приподнялся, вытирая кровь с рассеченной скулы.
— Оуэн, ты в порядке? Что с тобой, Оуэн?
— Я думаю, все в порядке, — сказал Пью. — Зачем ты трешь мне физиономию этой штукой?
Это был обрывок ленты компьютера, измазанный кровью Пью. Мартин отшвырнул его.
— Мне показалось, что это полотенце. Ты разбил щеку об угол ящика.
— У него прошел припадок?
— По-моему, да.
Они смотрели на Кафа, лежавшего неподвижно. Его зубы казались белой полоской между черными приоткрытыми губами.
— Похоже на эпилепсию. Может быть, поврежден мозг?
— Вкатить ему дозу мепробамата?
Пью покачал головой.
— Я не знаю, что было в противошоковом уколе. Боюсь, что доза будет слишком велика.
— Может, он проспится и все пройдет?
— Я и сам бы поспал. Я на ногах не держусь.
— Тебе нелегко пришлось. Иди, а я пока посижу.
Пью промыл порез на щеке, снял рубашку и остановился.
— А вдруг мы могли что-то сделать — хоть попытаться.
— Они умерли, — мягко сказал Мартин.
Пью улегся поверх спального мешка и вскоре проснулся от страшного клокочущего звука. Он встал, покачиваясь, нашел шприц, трижды пытался ввести его, но это ему никак не удавалось. Затем начал массировать сердце Кафа.
— Искусственное дыхание, изо рта в рот, — приказал он, и Мартин подчинился.
Наконец, Каф резко втянул воздух, пульс его стал равномерным и напряженные мышцы расслабились.
— Сколько я спал? — спросил Пью.
— Полчаса.
Они стояли, обливаясь потом. Земля дрожала, дом покачивался и сжимался. Либра снова принялась танцевать свою проклятую польку, свой гусиный танец. Солнце, поднявшись чуть повыше, стало еще больше и краснее: скудная атмосфера была насыщена газом и пылью.
— Что с ним творится, Оуэн?
— Я боюсь, что он умирает вместе с ними.
— С ними… Но они умерли, я же сказал.
— Девять умерло. Они все мертвы, раздавлены или задохнулись. Все они в нем, и он в них во всех. Они умерли, и теперь он умирает их смертями, один за другим.
— Господи, какой ужас, — сказал Мартин.
Следующий приступ был примерно таким же. Пятый — еще хуже. Каф рвался и бился, стараясь сказать что-то, но слов не было, словно рот его набили камнями и глиной. После этого приступы стали слабее. Но и он сам ослаб. Восьмой приступ начался в 4:30. Пью и Мартин бились до половины шестого, стараясь удержать жизнь в теле, которое без сопротивления уплывало в царство смерти. Им это удалось, но Мартин сказал, что следующего приступа он не переживет. Так бы оно и вышло, но Пью, прижавшись ртом к его рту, вдыхал воздух в его опавшие легкие, пока сам не потерял сознания.
Пью очнулся. Купол был матовым, в нем не горел свет. Пью прислушался и уловил дыхание двух спящих мужчин. Потом он заснул, и его разбудил только голод.
Солнце поднялось высоко над темными равнинами, и планета прекратила свой танец. Каф спал. Пью и Мартин пили крепкий чай и глядели на него с торжеством собственников.
Когда он проснулся, Мартин подошел к нему.
— Как себя чувствуешь, старик?
Ответа не было. Пью занял место Мартина и заглянул в карие, тусклые глаза, которые глядели на него, но ничего не видели. Как и Мартин, он сразу отвернулся. Он подогрел пищевой концентрат и принес Кафу.
— Выпей.
Он заметил, как напряглись мышцы на шее Кафа.
— Дайте мне умереть, — сказал юноша.
— Ты не умрешь.
Каф сказал, четко выговаривая слова:
— Я на девять десятых мертв. У меня нет сил, чтобы жить дальше.
Это подействовало на Пью, но он решил сражаться.
— Нет, — сказал он тоном, не терпящим возражений. — Они мертвы. Другие. Твои братья и сестры. Ты — не они. Ты жив. Ты — Джон Чоу. Твоя жизнь в твоих собственных руках.
Юноша лежал неподвижно, глядя в темноту, которой не было.
Мартин и Пью с обоими запасными роботами по очереди отравлялись на экспедиционном трейлере к Адской Пасти, чтобы спасти оборудование, уберечь его от зловещей атмосферы Либры, потому что ценность его выражалась в астрономических цифрах. Дело двигалось медленно, но они не хотели оставлять Кафа одного. Тот, кто оставался в куполе, возился с бумагами, а Каф сидел или лежал, глядя в темноту, и молчал. Дни проходили в тишине.
Затрещало, заговорило радио:
— Корабль на связи. Через пять недель будем на Либре, Оуэн. Точнее, по моим расчетам, через 34 земных дня и 9 часов. Как дела под куполом?
— Плохо, шеф. Исследовательская команда погибла в шахте. Все, кроме одного. Было землетрясение. Шесть дней назад.
Радио щелкнуло, и в него ворвались звуки космоса. Пауза — шестнадцать секунд. Корабль был на орбите вокруг третьей планеты.
— Все, кроме одного, погибли? А вы с Мартином невредимы?
— Мы в порядке, шеф.
Тридцать две секунды молчания.
— «Пассерина» оставила нам еще одну исследовательскую команду. Я могу перевести их на объект Адская Пасть вместо квадрата 7. Мы уладим это, когда прилетим. В любом случае мы сменим тебя и Мартина. Держитесь. Что-нибудь еще?
— Больше ничего.
Тридцать две секунды…
— Тогда до свидания, Оуэн.
Каф слышал этот разговор, и позднее Пью сказал ему:
— Шеф может попросить тебя остаться со следующей исследовательской командой. Ты знаешь здешнюю обстановку.
Зная порядки в глубоком космосе, он хотел предупредить юношу.
Каф не ответил. С тех пор как он сказал: «У меня нет сил, чтобы жить дальше», он не произнес ни слова.
— Оуэн, — сказал Мартин по внутренней связи. — Он сломался. С ума сошел.
— Он неплохо выглядит для человека, который девять раз умер.
— Неплохо? Как выключенный андроид! У него по осталось никаких чувств, кроме ненависти. Загляни ему в глаза.
— Это не ненависть, Мартин. Послушай, это правда, что он в определенном смысле был мертв. Я и представить не могу, что он чувствует. Он нас даже не видит. Ему слишком темно.
— В темноте, бывает, перерезают глотки. Он нас ненавидит, потому что мы — не Алеф, не Йод и не Зайин.
— Может быть. Но я думаю, что он одинок. Он нас не видит и не слышит. Это верно. Раньше ему и не требовалось никого видеть. Никогда до этого он не знал одиночества. Он разговаривал сам с собой, видел самого себя, жил с самим собой, жизнь его была полна девятью «я». Он не понимает, как ты можешь жить сам по себе. Он должен научиться. Дай ему время.
Мартин покачал головой.
— Сломался, — сказал он. — И когда остаешься с ним один на один, запомни, что он может свернуть тебе шею одной рукой.
— Свернуть он может, — с улыбкой ответил Пью.
Они стояли перед куполом, программируя серворобота для починки сломанного тягача. Пью мог видеть оттуда Кафа под куполом, напоминавшего муху в янтаре.
— Передай мне вкладыш. Почему ты решил, что ему станет лучше?
— Он — сильная личность, можешь в этом не сомневаться.
— Сильная личность? Обломок личности. Девять десятых ее мертвы. Он же сам сказал.
— Но он-то не мертв. Он — живой человек по имени Джон Каф Чоу. Воспитание его было необычным, но в конце концов каждый мальчик расстается со своей семьей. Он тоже это сделает.
— Что-то не похоже.
— Подумай, Мартин. Для чего люди придумали клонирование? Для обновления земной расы. Мы ведь не лучшие ее представители. Погляди на меня. Мои интеллектуальные и физические данные вдвое хуже, чем у Джона Чоу. Но я был так нужен Земле в глубоком космосе, что, когда я изъявил желание работать здесь, мне вставили искусственное легкое и ликвидировали близорукость. А если бы на Земле был избыток здоровых молодых парней, неужели бы потребовались услуги близорукого валлийца с одним легким?
— Вот уж не знал, что у тебя искусственное легкое.
— Теперь будешь знать. Не жестяное легкое, а человеческое, часть чужого тела, выращенная искусственно, склонированная, точнее говоря. Так в медицине делают органы-заменители. С помощью клонирования, только частичного, а не полного. Теперь это мое собственное легкое. Но я хотел сказать о другом: сегодня слишком много таких, как я, и слишком мало таких, как Джон Чоу. Ученые пытаются поднять генетический уровень человечества. Поэтому мы знаем, что если человек клонирован, то это наверняка сильный и умный человек. Разве не логично?
Мартин хмыкнул. Серворобот загудел, разогреваясь.
Каф мало ел. Ему трудно было глотать пищу, он давился и отказывался от еды после нескольких глотков. Он потерял в весе восемь или десять килограммов. Но недели через три к нему начал возвращаться аппетит, и однажды он занялся разборкой имущества клона, переворошил спальные мешки, сумки, бумаги, которые Пью аккуратно сложил в конце прохода между ящиками. Он рассортировал все, сжег кипу бумаг и мелочей, собрал остатки в небольшой пакет и снова погрузился в молчание.
Еще через два дня он заговорил. Пью пытался избавиться от дрожания ленты в магнитофоне, но у него ничего не получалось. Мартин улетел на ракете проверять карту Пампы.
— Черт возьми! — воскликнул Пью, и Каф отозвался голосом, лишенным выражения:
— Хотите, чтобы я это сделал?
Пью вскочил, но тут же взял себя в руки и передал аппарат Кафу. Тот разобрал его, потом собрал и оставил на столе.
— Поставь какую-нибудь ленту, — сказал Пью как можно естественней, склонившись над соседним столом.
Каф взял первую попавшуюся ленту. Это оказался хорал. Каф лег на койку. Звук поющих хором сотен человеческих голосов заполнил купол. Каф лежал неподвижно. Лицо его не выражало ничего.
В течение следующих дней он выполнил еще несколько дел, хотя никто его об этом не просил. Он не делал ничего, что потребовало бы с его стороны инициативы, и если его просили о чем-нибудь, он попросту не реагировал на просьбу.
— Он поправляется, — сказал Пью на аргентинском диалекте.
— Нет. Он превращает себя в машину. Делает лишь то, на что запрограммирован, и не реагирует на остальное. Это хуже, чем если бы он совсем ничего не делал. Он уже не человек.
Пью вздохнул.
— Спокойной ночи, — сказал он по-английски. — Спокойной ночи, Каф.
— Спокойной ночи, — ответил Мартин. Каф ничего не ответил.
На следующее утро Каф протянул за завтраком руку над тарелкой Мартина, чтобы достать гренок.
— Почему ты меня не попросил? — вежливо сказал Мартин, подавляя раздражение. — Я бы передал.
— Я и сам могу достать, — ответил Каф бесцветным голосом.
— Да, можешь. Но послушай: передать хлеб, сказать «спокойной ночи» или «привет» — все это не так важно, но если один человек что-то говорит, другой во всех случаях должен ему ответить…
Молодой человек равнодушно глянул в сторону Мартина. Его глаза все еще не замечали людей, с которыми он говорил.
— Почему я должен отвечать?
— Потому что к тебе обращаются.
— А почему?
Мартин пожал плечами и рассмеялся. Пью вскочил и включил камнерез.
Потом он сказал:
— Отстань от него, Мартин.
— В маленьких изолированных коллективах очень важно не забывать о хороших манерах, раз уж работаешь вместе. Его этому учили. Каждый в глубоком космосе знает об этом. Так что же он сознательно отказывается от вежливости?
— Ты говоришь «спокойной ночи» самому себе?
— Ну и что?
— Неужели ты не понимаешь, что Каф никогда не был знаком ни с кем, кроме самого себя?
— Тогда, клянусь богом, все эти штуки с клонированием ни к чему, — сказал Мартин. — Ничего из этого не выйдет. Чем могут помочь человеку эти дубликаты гениев, если они даже не подозревают о нашем существовании?
Пью кивнул:
— Может, разумнее разделять клоны и воспитывать их с обычными детьми. Но из них составляются такие великолепные команды!
— Разве? Не уверен. Если бы эта команда состояла из десяти обычных серых инженеров-изыскателей, неужели бы все они оказались в одно время в одном и том же месте? Неужели бы они все погибли? А что если эти ребята, когда начался обвал и стали рушиться стены, бросились в одном и том же направлении, в глубь шахты, может, чтобы спасти того, кто был дальше всех? Даже Каф, который был снаружи, сразу бросился в шахту… Это гипотеза. Но я полагаю, что из десяти обыкновенных растерявшихся людей хоть один выскочил бы на поверхность.
Проходили дни, красное солнце кралось по темному небу, но Каф все так же не отвечал на вопросы, и Пью с Мартином все чаще сцеплялись между собой. Пью начал жаловаться на то, что Мартин храпит. Оскорбившись, Мартин перенес свою койку на другую сторону купола и некоторое время вообще с ним не разговаривал. Пью насвистывал валлийские песенки, и это надоело Мартину. Тогда Пью тоже на него обиделся и какое-то время не разговаривал с ним.
За день до прилета корабля Мартин объявил, что собирается в горы Мезонета.
— А я полагал, что ты, наконец, поможешь мне закончить анализ образцов на компьютере, — мрачно заметил Пью.
— Каф тебе поможет. Я хочу еще разок взглянуть на траншею. Желаю успеха, — добавил Мартин на диалекте и ушел, посмеиваясь.
— Что это за язык?
— Аргентинский. Разве я тебе об этом не говорил?
— Не знаю. — Через некоторое время молодой Человек добавил: — Боюсь, что я многое забыл.
— Ну и пусть, — мягко сказал Пью, внезапно осознав, как важен этот разговор. — Ты поможешь мне поработать на компьютере, Каф?
Тот кивнул.
У них было много недоделок, и работа отняла весь день. Каф был отличным помощником, быстрым и сообразительным, и чем-то напоминал самого Пью. Правда, его бесцветный голос действовал на нервы, но это можно было пережить — через день прибудет корабль — старая команда, товарищи и друзья.
Днем они сделали перерыв, чтобы выпить чаю, и Каф спросил:
— Что случится, если корабль разобьется? — Они все погибнут.
— Что случится с вами?
— С нами? Мы передадим по радио SOS и будем жить на половинном рационе, пока не придет спасательный корабль с третьей базы. На это уйдет четыре с половиной года. Мы наскребем припасов для троих на четыре-пять лет. Туго придется, но перебьемся.
— И они пошлют спасательный корабль из-за трех человек?
— Конечно.
Каф больше ничего не сказал.
— Хватит рассуждать на веселые темы, — сказал Пью, поднимаясь из-за стола, чтобы вернуться к приборам. Он покачнулся, и стул вырвался из руки. Пью, не закончив пируэта, врезался в стену купола.
— Ну и ну, — сказал он. — Что это было?
— Землетрясение, — ответил Каф.
Чашки плясали, звонко ударяясь о стол, ворох бумаг взвился над ящиком, крыша купола вздувалась и оседала. Под ногами рождался глухой грохот, наполовину звук, наполовину движение.
Каф сидел неподвижно. Землетрясением не испугаешь человека, погибшего при землетрясении.
Пью побелел, черные жесткие волосы разметались. Он был напуган. Он сказал:
— Мартин в траншее.
— В какой траншее?
— На линии большого сброса. В эпицентре здешних землетрясений. Погляди на сейсмограф.
Пью сражался с заклиненной дверью дрожащего шкафа.
— Что вы делаете?
— Надо спешить ему на помощь.
— Мартин взял ракету. Летать на флаерах во время землетрясения опасно. Они выходят из-под контроля.
— Заткнись ты, ради бога!
Каф поднялся, и голос его был так же ровен и бесцветен, как и всегда.
— Нет никакой необходимости отправляться сейчас на поиски. Это ведет к неоправданному риску.
— Если услышишь, что он нажал на кнопку тревоги, немедленно сообщи мне по рации, — сказал Пью, защелкивая шлем и бросаясь к люку.
Когда он выбежал наружу, Либра уже подобрала свои порванные юбки и вся она, до самого красного горизонта, отплясывала танец живота.
Из-под купола Каф видел, как флаер набрал скорость, взвился вверх в красном туманном свете подобно метеору и исчез на северо-востоке. Вершина купола вздрогнула, и земля кашлянула. К югу от купола образовался сифон, выплюнувший столб черного газа.
Пронзительно зазвенел звонок, и на центральном контрольном пульте вспыхнул красный свет. Под огоньком била надпись «Скафандр № 2», и от руки там было нацарапано «А.Г.М.» Каф не выключил сигнала. Он попытался связаться с Мартином, потом с Пью, но не получил ответа.
Когда толчки прекратились, Каф вернулся к работе и закончил то, что они делали с Пью. Это заняло часа два. Через каждые полчаса он пытался связаться со «скафандром № 2» и не получал никакого ответа, затем радировал «скафандру № 1» и тоже не получал ответа. Красный огонек потух примерно через час.
Подошло время ужинать. Каф приготовил себе ужин и съел его. Потом лег на койку.
Последние толчки улеглись, и лишь иногда по планете прокатывались отдаленный гул и дрожь. Солнце висело на западе, светло-красное, огромное, похожее на чечевицу, и все никак не садилось. Было тихо.
Каф поднялся и принялся расхаживать по заваленному вещами, неприбранному пустынному дому. Здесь царила тишина. Он подошел к магнитофону и поставил первую попавшуюся ленту. Это была чистая электронная музыка, лишенная гармонии и голосов. Музыка кончилась. Тишина осталась.
Форменный комбинезон Пью с оторванной пуговицей висел над кучей образцов породы. Каф смотрел на него.
Тишина продолжалась.
Детский сон: нет никого на свете, кроме меня. Во всем мире ни одного живого существа.
Низко над долиной, к северу от купола, сверкнул метеорит.
Рот Кафа открылся, будто он хотел что-то сказать, но не раздалось ни звука. Он быстро подошел к северной стене и вгляделся в желатиновый красный сумрак.
Звездочка подлетела и опустилась. Перед люком возникли две фигуры. Когда они вошли, Каф стоял у люка. Скафандр Мартина был покрыт пылью и оттого казался старым, покоробленным, словно поверхность Либры. Пью поддерживал его под руку.
— Он ранен?
Пью снял скафандр, помог Мартину раздеться.
— Перенервничал, — сказал он коротко.
— Обломок скалы упал на ракету, — сказал Мартин, усаживаясь за стол и размахивая руками. — Правда, меня там не было. Я, понимаешь, приземлился и копался в угольной пыли, когда почувствовал, что все вокруг затряслось. Тогда я выбрался на участок вулканической породы, который присмотрел еще сверху. Так было надежнее и дальше от скал. И тут же увидел, как кусок планеты рухнул на мою ракету. Ну и зрелище! Тогда мне пришло в голову, что запасные баллоны с кислородом остались в ракете, так что я нажал на кнопку тревоги. Но по радио связаться ни с кем не смог — во время землетрясений здесь всегда так бывает. Я не знал, получили ли вы мой сигнал. А вокруг все прыгало, и скалы разваливались на глазах. Летели камни, и пыль поднялась такая, что в метре ничего не видно. Я уже начал подумывать, чем же я буду дышать через пару часов, как увидел, что старик Оуэн кружит над траншеей в пыли и камнях, словно огромная уродливая летучая мышь…
— Есть будешь? — спросил Пью.
— Конечно, буду. А как ты здесь пережил землетрясение, Каф? Повреждений нет? Не такое уж и сильное было землетрясение, правда? Что показывал сейсмограф? Мне не повезло, что я оказался в самой серединке. Чувствовал себя так, как на Рихтере-15, словно вся планета рассыпалась…
— Садись, — сказал Пью. — И ешь.
После того как Мартин поел, поток слов истощился. Мартин доплелся до койки, все еще стоявшей в том дальнем углу, куда он поставил ее, когда Пью пожаловался на его храп.
— Спокойной ночи, безлегочный валлиец, — крикнул он.
— Спокойной ночи.
Больше Мартин ничего не сказал. Пью затемнил купол, убавил свет в лампе, пока она не стала гореть желтым светом свечи. Затем, не говоря ни слова, сел, погрузившись в свои мысли.
Тишина продолжалась.
— Я кончил расчеты.
Пью благодарно кивнул.
— Я получил сигнал Мартина, но не смог связаться ни с ним, ни с вами.
Сделав над собой усилие, Пью сказал:
— Мне не следовало улетать. У него еще оставалось кислорода на два часа даже с одним баллоном. Когда я помчался туда, он мог направиться домой. Так бы мы все друг друга растеряли. Но я перепугался.
Тишина вернулась, нарушаемая лишь негромким храпом Мартина.
— Вы любите Мартина?
Пью зло взглянул на него:
— Мартин мой друг. Мы работали вместе, и он хороший человек. — Он помолчал. Потом добавил через некоторое время: — Да, я его люблю. Почему ты спрашиваешь?
Каф ничего не отвечал, только смотрел на Пью. Выражение его лица изменилось, словно он увидел что-то, чего раньше не замечал. И голос его изменился:
— Как вы можете… как вы…
Но Пью не сумел ему ответить.
— Я не знаю, — сказал он. — В какой-то степени это вопрос привычки. Не знаю. Каждый из нас живет сам по себе. Что же делать, если не держаться за руки в темноте?
Странный, горящий взгляд Кафа потух, словно сожженный собственной силой.
— Устал я, — сказал Пью. — Ну и жутко же было разыскивать его в черной пыли и грязи, когда в земле раскрывались и захлопывались жадные пасти… Я пошел спать. Корабль начнет передачу часов в шесть.
Он встал и потянулся.
— Там клон, — сказал Каф. — Они везут сюда другую исследовательскую команду.
— Ну и что?
— Клон из двенадцати. Я их видел на «Пассерине».
Каф сидел в желтом тусклом свете лампы и, казалось, видел сквозь свет то, чего он так боялся: новый клон, множественное «я», к которому он не принадлежал. Потерянная фигурка из сломанного набора, фрагмент, не привыкший к одиночеству, не знающий даже, как можно отдавать свою любовь другому человеку. Теперь ему предстоит встретиться с абсолютом, с замкнутой системой клона из двенадцати близнецов. Слишком многое требовалось от бедного парня. Проходя мимо, Пью положил руку ему на плечо:
— Шеф не будет требовать, чтобы ты оставался здесь с клоном. Можешь вернуться домой. А может, раз уж ты космический разведчик, отправишься дальше с нами? Мы найдем тебе дело. Не спеши с ответом. Ты справишься.
Пью замолчал. Он стоял, расстегивая куртку, чуть сгорбившись от усталости. Каф посмотрел на него и увидел то, чего не видел раньше. Увидел его, Оуэна Пью, другого человека, протягивающего ему руку в темноте.
— Спокойной ночи, — пробормотал полусонный Пью, залезая в спальный мешок. И он не услышал, как после паузы Каф ответил ему, протянув руку сквозь темноту.
Профессор Барри Пенниуизер сидел за своим столом в холодной сумрачной мансарде и не сводил глаз с лежащей на столе книги и хлебной корки. Хлеб — его неизменный обед, книга — труд всей его жизни. И то и другое слишком сухо. Доктор Пенниуизер вздохнул, его пробрала дрожь. В нижнем этаже этого старого дома апартаменты весьма изысканные, однако же первого апреля, какова бы ни была погода, отопление выключается; сегодня второе апреля, а на улице дождь пополам со снегом. Приподняв голову, доктор Пенниуизер мог бы увидеть из окна две квадратные башни Собора Парижской Богоматери — неотчетливые в сумерках, они взмывают в небо совсем близко, и кажется, до них можно достать рукой: ведь остров Сен-Луи, где живет профессор, подобен маленькой барже, что скользит по течению, как на буксире, за островом Ситэ, на котором воздвигнут собор. Но Пенниуизер не поднимал головы. Уж очень он закоченел.
Огромные башни утопали во тьме. Доктор Пенниуизер утопал в унынии. С отвращением смотрел он на свою книгу. Она завоевала ему год в Париже, — напечатайтесь или пропадите пропадом, сказал декан, и он напечатал эту книгу и в награду получил годичный отпуск без сохранения жалованья. Мансонскому колледжу не под силу платить преподавателям, когда они не преподают. И вот на свои скудные сбережения он вернулся в Париж и снова, как в студенческие годы, поселился в мансарде ради того, чтобы читать в Национальной библиотеке рукописи пятнадцатого века и любоваться цветущими каштанами вдоль широких улиц. Но ничего не выходит. Ему уже сорок, слишком он стар для одинокой студенческой мансарды. Под мокрым снегом погибнут, не успев распуститься, бутоны каштанов. И опостылела ему его работа. Кому какое дело до его теории — теории Пенниуизера» — о загадочном исчезновении в 1463 году поэта Франсуа Вийона? Всем наплевать. Ведь в конце концов его теория касательно бедняги Вийона, преступника, величайшего школяра всех времен, — только теория, доказать ее через пропасть пяти столетий невозможно. Ничего не докажешь. Да и что за важность, умер ли Вийон на Монфоконской виселице или (как думает Пенниуизер) в Лионском борделе на пути в Италию? Всем наплевать. Никому больше не дорог Вийон. И доктор Пенниуизер тоже никому не дорог, даже и самому доктору Пенниуизеру. За что ему себя любить? Нелюдимый холостяк, ученый сухарь на грошовом жалованье, одиноко торчит в нетопленой мансарде обветшалого дома и пытается накропать еще одну неудобочитаемую книгу.
— Витаю в облаках, — сказал он вслух, опять вздохнул, и опять его пробрала дрожь.
Он поднялся, сдернул с кровати одеяло, закутался в него и, вот так неуклюже замотанный, снова подсел к столу и попытался закурить дешевую сигарету. Зажигалка щелкала вхолостую. Опять он со вздохом поднялся, достал жестянку с вонючим французским бензином, сел, снова завернулся в свой кокон и щелкнул зажигалкой. Оказалось, немало бензина он расплескал. Зажигалка вспыхнула — и доктор Пенниуизер тоже вспыхнул, от кистей рук и до пят.
— Проклятие! — вскрикнул он, когда по пальцам побежали язычки голубого пламени, вскочил, неистово замахал руками, и все чертыхался и яростно негодовал на Судьбу. Вечно все идет наперекос. А чего ради он старается? Было 2 апреля 1961 года, 8 часов 12 минут вечера.
В холодной комнате с высоким потолком сгорбился у стола человек. За окном, позади него, маячили в весенних сумерках квадратные башни Собора Парижской Богоматери. Перед ним на столе лежали кусок сыра и громадная рукописная книга в переплете с железными застежками. Книга называлась (по-латыни): «О главенстве стихии Огня над прочими тремя стихиями». Автор смотрел на нее с отвращением. Неподалеку, на железной печурке, медленно закипало что-то в небольшом перегонном аппарате. Жеан Ленуар то и дело машинально пододвигал свой стул поближе к печурке, пытаясь согреться, но мысли его поглощены были задачами куда более важными.
— Проклятие! — сказал он наконец на французском языке эпохи позднего средневековья, захлопнул книгу и поднялся.
Что если его теория неверна? Что если первоэлемент, главенствующая стихия — вода? Как возможно доказать подобные мысли? Должен же существовать некий путь… некий метод… чтобы можно было увериться твердо, бесповоротно хотя бы в одной истине! Но каждая истина влечет за собою другие, такая чудовищная путаница, и все великие умы прошлого противоречат друг другу, да ведь никто и не станет читать его книгу, даже эти жалкие ученые сухари в Сорбонне. Они сразу чуют ересь. А чего ради он старается? Чего стоит его жизнь, прожитая в нищете и одиночестве, если он так ничего и не узнал, а только путался в догадках и теориях? Он яростно шагал по мансарде из угла в угол и вдруг застыл на месте.
— Хорошо же! — сказал он Судьбе. — Прекрасно! Ты не дала мне ничего, так я сам возьму то, чего хочу!
Он подошел к кипе книг — книги повсюду штабелями громоздились на полу, — выхватил из-под низу толстый том (причем поцарапал кожаный переплет и поранил пальцы, так как фолианты, что лежали сверху, обрушились), с размаху швырнул книгу на стол и принялся изучать какую-то страницу. Потом все с тем же застывшим на лице выражением мятежного вызова приступил к приготовлениям: сера, серебро, мел… В комнате у него было пыльно и нахламлено, однако на небольшом рабочем столе порядок безукоризненный, все колбы и реторты под рукой. И вот все готово. Он чуть помедлил.
— Это нелепо, — пробормотал он и глянул в окно, туда, где теперь еле угадывались во тьме две квадратные башни.
Под окном прошел стражник, громко выкрикнул время — восемь часов, вечер холодный, ясный. Тишина такая, что слышно, как плещет в берегах Сена. Жеан Ленуар пожал плечами, нахмурился, взял кусок мела и начертил на полу, подле стола, аккуратную пентаграмму, потом взял книгу и отчетливо, хоть и несмело, начал читать вслух:
— Haere, haere, audi me[3]…
Заклинание такое длинное и почти сплошь — бессмыслица. Голос Ленуара звучал все тише. Стало скучно и как-то неловко. Наскоро пробормотал он заключительные слова, закрыл книгу — и шарахнулся, привалился спиной к двери и ошеломленно, во все глаза уставился на непонятное явление: внутри пентаграммы возник кто-то огромный, бесформенный, освещенный только голубым мерцанием, исходящим от огненных лап, которыми он неистово размахивал.
Барри Пенниуизер наконец опомнился и погасил огонь, сунув руки в складки одеяла, которым был обмотан. Он даже не очень обжегся, только отчасти утратил душевное равновесие, и опять подсел к столу. Поглядел на свою книгу. Глаза у него стали круглые. Перед ним лежала уже не тощая книжка в серой обложке под названием «Последние годы Вийона, исследование различных возможностей». Нет, это был тяжелый том в коричневом переплете, и назывался он «Incantatoria Magna»[4]. У него на столе? Бесценная рукопись 1407 года? Да ведь единственный список ее, который пощадило время, хранится в Милане, в Амброзиевской библиотеке? Пенниуизер медленно обернулся. И медленно раскрыл рот от изумления. Обвел взглядом железную печурку, рабочий стол, уставленный ретортами и пробирками, неправдоподобные тома в кожаных переплетах — они громоздились на полу, десятка три солидных кип, — окно, дверь. Знакомое окно, знакомая дверь. Но у двери съежился на полу кто-то маленький, бесформенный, черный, и от этого существа исходил сухой частый треск, точно от погремушки.
Барри Пенниуизер не отличался особой храбростью, но он был человек рассудительный. Он подумал, что сошел с ума, и потому сказал совершенно спокойно:
— Вы кто, дьявол?
Существо содрогнулось и продолжало стучать зубами.
Профессор мельком глянул туда, где высился неразличимый в темноте собор, и для пробы перекрестился.
Тут непонятное существо вздрогнуло, но не отпрянуло. Потом еле слышно что-то сказало, оно отлично говорило по-английски… нет, оно отлично говорило по-французски… нет, оно довольно странно говорило по-французски.
— Значит, вы есть Господь Бог, — сказало оно.
Барри встал и попытался его рассмотреть.
— Кто вы такой? — властно спросил он.
Существо подняло голову — лицо оказалось самое обыкновенное, человеческое — и кротко ответило:
— Я Жеан Ленуар.
— Как вы попали в мою комнату?
Короткое молчание. Ленуар поднялся с колен, выпрямился во весь свой невеликий росточек — пять футов и два дюйма.
— Эта комната — моя, — сказал он наконец с ударением, хотя и вполне вежливо.
Барри обвел взглядом книги и колбы. Еще минута прошла в молчании.
— Тогда как же я сюда попал?
— Я перенес вас сюда.
— Вы маг?
Ленуар с гордостью кивнул. Он весь преобразился.
— Да, я маг, — промолвил он. — Да, это я перенес вас сюда. Если Природе не угодно открыть мне знания, так я могу покорить ее, Природу, я могу сотворить чудо! Тогда к дьяволу науку! Я был ученым… с меня довольно! — Он устремил на Барри пылающий взор. — Меня называют глупцом, еретиком, что ж, клянусь богом, я и того хуже! Я колдун, доктор черной магии, я, Жеан, чья фамилия означает Черный! Магия действует, так? Стало быть, наука — пустая трата времени. Ха! — фыркнул он, но по лицу совсем не видно было, чтобы он торжествовал. — Лучше бы она не подействовала, — сказал он тише и зашагал взад и вперед между кипами книг.
— Я тоже предпочел бы, чтобы ваша магия не подействовала, — отозвался гость.
— Кто вы такой? — Ленуар вскинул голову и с вызовом поглядел в лицо Барри, хотя тот был на голову выше.
— Меня зовут Барри Пенниуизер. Я профессор, преподаю французский язык в Мансонском колледже, штат Индиана, провожу отпуск в Париже — продолжаю изучать позднее французское средневеко… — Он запнулся. Вдруг он понял, что за произношение у Ленуара и почему его зовут не просто Жан, а Жеан. — Какой сейчас год? Какой век? Прошу вас, доктор Ленуар… — Лицо у француза стало растерянное. Слова не только звучат по-иному, изменилось, кажется, и самое их значение. — Кто правит вашей страной?! — закричал Барри.
Ленуар пожал плечами — истинно французский жест (есть вещи, которые не меняются).
— Королем сейчас Людовик, — сказал он, — Людовик Одиннадцатый. Гнусный старый паук.
Несколько минут они стояли недвижимые, точно вырезанные из дерева индейцы у дверей табачной лавки, и в упор смотрели друг на друга.
Ленуар заговорил первый:
— Так, значит, вы — человек?
— Да. Послушайте, Ленуар, по-моему, вы… ваши заклинания… должно быть, вы что-то напутали.
— Очевидно, — сказал алхимик. — А вы француз?
— Нет.
— Англичанин? — Глаза Ленуара гневно вспыхнули. — Проклятый британец!
— Нет. Нет, я из Америки. Я из… вашего будущего. Из двадцатого века от рождества Христова.
Барри покраснел. Это прозвучало преглупо, а он был человек скромный. Но он знал, ничего ему не мерещится. Он у себя в комнате, но сейчас она совсем другая. Эти стены не простояли пяти веков. Здесь не стирают пыль, но все новое. И том Альберта Великого в кипе у его колен — новехонький, в мягком, ничуть не высохшем переплете из телячьей кожи, и ничуть не потускнело тисненное золотом название. И стоит перед ним Ленуар — не в костюме, а в каком-то черном балахоне, человек явно у себя дома…
— Пожалуйста, присядьте, сударь, — говорил меж тем Ленуар. И прибавил с изысканной, хотя и рассеянной учтивостью ученого, у которого за душой ни гроша: — Должно быть, вы утомлены путешествием? Не окажете ли мне честь разделить со мною ужин? У меня есть хлеб и сыр.
Они сидели за столом и жевали хлеб с сыром. Сперва Ленуар попытался объяснить, почему он решился прибегнуть к черной магии.
— Мне все опостылело, — сказал он. — Опостылело! Я работал не щадя себя, в уединении, с двадцати лет, а чего ради? Ради знания. Дабы познать иные тайны Природы. Но познать их не дано.
Он с маху на полдюйма вонзил нож в доску стола, Барри даже подскочил. Ленуар маленький, щупленький, но, видно, нрав у него пылкий. И лицо прекрасное — хоть и очень бледное, худое, но столько в нем ума, живости, одухотворенности. Пенниуизеру вспомнилось лицо прославленного атомного физика, чьи фотографии появлялись в газетах вплоть до 1953 года. Наверно, из-за этого сходства у него и вырвалось:
— Иные тайны познать дано, Ленуар; мы не так уж мало всякого узнали…
— Что же? — недоверчиво, но с любопытством спросил алхимик.
— Ну, это не моя область.
— Умеете вы делать золото? — спросил Ленуар с усмешкой.
— Нет, кажется, не умеем, но вот алмазы у нас делают.
— Каким образом?
— Из углерода… ну, в общем, из угля… при огромном нагреве и под огромным давлением, как я понимаю. Вы же знаете, и уголь и алмаз — тот же углерод, один и тот же элемент.
— Элемент?!
— Ну, я ведь говорил, сам я не…
— Который из всех — первоэлемент? Который главенствующая стихия? — закричал Ленуар, вскинув руку с ножом, глаза его сверкали.
— Элементов около сотни, — стараясь не выдать испуг, сдержанно ответил Барри.
Два часа спустя, выжав из Барри до последней капли все остатки сведений по химии, которые тот когда-то получил в колледже, Ленуар выбежал в ночь и вскоре возвратился с бутылкой.
— О господин мой! — кричал он. — Подумать только, что я предлагал тебе всего лишь хлеб и сыр!
В бутылке оказалось чудесное бургундское урожая 1477 года, добрый выдался год для винограда. Они выпили по стаканчику, и Ленуар сказал:
— Если бы я мог тебя хоть как-то отблагодарить!
— Вы можете. Знакомо вам имя поэта Франсуа Вийона?
— Да, знаю, — не без удивления сказал Ленуар. — Но он ведь только сочинял какую-то чепуху, на французском сочинял, а не на латыни.
— А знаете вы, когда и как он умер?
— Ну конечно. Его повесили здесь, на Монфоконе, то ли в шестьдесят четвертом, то ли в шестьдесят пятом, с шайкой таких же негодников. А что тебе до него?
Еще два часа спустя бургундское иссякло, горло у обоих пересохло, за окном чуть брезжил ясный холодный рассвет, и стражник выкрикнул три часа.
— Я дико устал, Жеан, — сказал Барри. — Отошли-ка меня обратно.
Алхимик не стал спорить, слишком он был учтив, полон благодарности, а вдобавок, пожалуй, тоже совсем выдохся. Барри стал столбом внутри пентаграммы — высокий, костлявый, закутанный в обгорелое одеяло, с дымящейся сигаретой в зубах.
— Прощай, — печально молвил Ленуар.
— До свиданья, — отозвался Барри.
Ленуар начал читать заклинание задом наперед. Пламя свечи затрепетало, голос алхимика зазвучал тише.
— Me audi, haere, haere! — прочел он, вздохнул и поднял глаза. Пентаграмма была пуста. Трепетал огонек свечи. — А я узнал так мало! — вскричал Ленуар в пустоту комнаты. Потом забарабанил кулаками по раскрытой книге. — И такой друг… истинный друг…
Он закурил сигарету из тех, что оставил ему Барри, — он мигом пристрастился к табаку. Так, сидя за столом, он уснул и проспал часа три. Пробудясь, посидел немного в хмуром раздумье, снова зажег свечу, выкурил вторую сигарету, а потом раскрыл книгу под названием «Incantatoria» и начал читать вслух:
— Haere, haere…
— О, слава богу! — сказал Барри, поспешно выступил из пентаграммы и стиснул руку Ленуара. — Послушай, я вернулся туда, в эту комнату, в эту самую комнату, Жеан! Но она была такая старая, ужасно старая и пустая, тебя там не было… и я подумал, господи, да что же я наделал? Я готов душу продать, лишь бы вернуться назад, к нему… Что мне делать со всем тем, что я узнал в прошлом? Кто мне поверит? Как я все это докажу? Да и кому, черт возьми, рассказывать, когда всем на это наплевать? Я не мог уснуть, битый час сидел и проливал слезы…
— Ты хочешь здесь остаться?
— Да. Вот, я прихватил… на случай, если ты опять меня вызовешь. — Он несмело выложил восемь пачек все тех же сигарет «Голуаз», несколько книг и золотые часы. — За эти часы могут дать хорошую цену, — пояснил он. — Я знал, от бумажных франков толку не будет.
При виде печатных книг глаза Ленуара загорелись любопытством, но он не двинулся с места.
— Друг мой, — сказал он, — ты говоришь, что готов был продать душу… ну, сам понимаешь… Готов был и я. Но мы ведь этого не сделали. Так как же… в конце концов… как все это случилось? Оба мы люди. Не дьяволы. Не было договора, подписанного кровью. Просто два человека, оба жили в этой комнате…
— Не знаю, — сказал Барри. — Это мы продумаем после. Можно, я останусь у тебя, Жеан?
— Считай, что ты у себя, — сказал Ленуар и с большим изяществом обвел рукою комнату, груды книг, колбы и реторты, свечу, огонек которой уже побледнел. За окном, серые на сером небе, высились башни Собора Парижской Богоматери. Занималась заря третьего апреля.
После завтрака (корки хлеба и обрезки сыра) они вышли из дому и взобрались на южную башню. Собор был такой же, как всегда, только стены не такие закопченные, как в 1961 году, но вид с башни поразил Пенниуизера. Внизу лежал совсем небольшой городок. Два островка застроены домами; на правом берегу теснятся, обнесенные крепостной стеной, еще дома; на левом несколько улочек огибают здание университета; и это все. Между химерами Собора, на теплом от солнца камне, ворковали голуби. Ленуар, которому этот вид был не внове, выцарапывал на парапете (римскими цифрами) дату.
— Надо отпраздновать этот день, — сказал он. — Съездим-ка за город. Уже два года я не выбирался из Парижа. Поедем вон туда… — Он показал на зеленый холм вдали, там сквозь утреннюю дымку чуть виднелись несколько хижин и ветряная мельница. — …На Монмартр, а? Говорят, там есть неплохие кабачки.
Их жизнь быстро вошла в покойную колею. Поначалу Барри чувствовал себя неуверенно на людных улицах, но Ленуар отдал ему запасной черный плащ с капюшоном, и в этом одеянии он если и выделялся в толпе, то разве лишь высоким ростом. Во Франции пятнадцатого века он, вероятно, был самый рослый из людей. Условия жизни убогие, вши — неизбежное зло, но Барри и прежде не очень гнался за комфортом; всерьез ему недоставало только чашки кофе к завтраку. Они купили кровать, бритву (свою Барри забыл прихватить), Жеан представил его домовладельцу как мсье Барри, своего родича из Оверни, и теперь их повседневная жизнь окончательно устроилась. Часы Пенниуизера принесли им баснословное богатство — четыре золотых монеты, довольно, чтобы прокормиться целый год. Продали они эти часы как диковинную новинку, сработанную в Иллирии; покупатель, камергер двора его величества, как раз подыскивал достойную вещицу в подарок королю; он поглядел на марку фирмы: «Братья Гамильтон, Нью-Хейвен, 1881», — и с понимающим видом кивнул. К несчастью, не успев еще вручить свое подношение, он угодил за решетку, в одну из клеток в замке Тур, куда Людовик XI сажал провинившихся придворных, и те часы, быть может, поныне лежат в тайнике за каким-нибудь кирпичом в развалинах Плесси; однако двум ученым мужам это ничуть не повредило.
С утра они разгуливали по городу, любовались Бастилией и парижскими храмами либо навещали разных второстепенных поэтов, которыми интересовался Барри; после завтрака рассуждали об электричестве, о теории атома, о физиологии и прочих материях, коими интересовался Ленуар, производили небольшие химические и анатомические опыты — как правило, неудачные; после ужина просто беседовали. В долгих непринужденных беседах они переносились через века, но под конец неизменно возвращались сюда, в полутемную комнату с окном, настежь открытым весенней ночи, к своей дружбе. Через две недели уже казалось, будто они знают друг друга всю жизнь. Они были совершенно счастливы. Оба понимали — им не удастся применить знания, полученные друг от друга. Как мог бы Пенниуизер в 1961-м доказать истинность своих познаний о старом Париже? Как мог бы Ленуар в 1482-м доказать истинную ценность научного метода познания? Обоих это ничуть не огорчало. Они и прежде всерьез не надеялись, что хоть кто-то их выслушает. Они жаждали только одного — познавать.
Итак, впервые за всю свою жизнь оба они были счастливы; настолько счастливы, что в них стали пробуждаться кое-какие желания, которые прежде задушены были жаждой знаний.
Однажды вечером, сидя за столом напротив Жеана, Барри сказал:
— Я полагаю, ты никогда особенно не помышлял о женитьбе?
— Да нет, — неуверенно ответил друг. — Все же я лицо духовное, хоть сан мой и скромен… да и как-то было не до женитьбы…
— И это удовольствие не из дешевых. Да притом в мое время ни одна уважающая себя женщина не захотела бы жить, как жил я. Американки до дьявола самоуверенны и деловиты, блистательны, но наводят на меня страх…
— А наши женщины маленькие и черные, как жуки, и у них гнилые зубы, — мрачно сказал Ленуар.
В тот вечер о женщинах больше не говорили. Но заговорили назавтра, и на следующий вечер, а на третий друзья удачно препарировали икряную самку лягушки, выделили нервную систему, распили, чтобы отпраздновать такой успех, две бутылки Монраше 1474 года и порядком захмелели.
— Читай-ка заклятие, Жеан, вызовем женщину, — сладострастным басом предложил Барри и ухмыльнулся, точно химера на Соборе.
— А вдруг на этот раз я вызову дьявола?
— Пожалуй, разница невелика.
Они неудержимо расхохотались и начертили пентаграмму.
— Haere, haere… — начал Ленуар.
Тут его одолела икота, и за дело взялся Барри. Дочитал до конца. Налетел порыв холодного ветра, запахло болотом — и в пентаграмме возникло совершенно обнаженное существо с длинными черными волосами и дикими от ужаса глазами, оно отчаянно визжало.
— Ей-богу, это женщина, — сказал Барри.
— Разве?
Да, это была женщина.
— На, вот тебе мой плащ, — сказал Барри, потому что несчастная вся тряслась, испуганно тараща глаза.
И накинул плащ ей на плечи. Женщина машинально завернулась в плащ, пробормотала:
— Gratios ago, domine[5].
— Латынь! — вскричал Ленуар. — Женщина — и говорит по-латыни?!
Он был этим столь глубоко потрясен, что даже Бота быстрей оправилась от перенесенного ужаса. Оказалось, она была рабыней в доме супрефекта Северной Галлии, жил супрефект на меньшем из островов затерянного в болоте островного города, называемого Лютеция. По-латыни Бота говорила с сильным кельтским акцентом и даже не знала, кто был римским императором в то время, из которого она явилась. Истинная дочь варварского племени, презрительно заметил Ленуар. Да, правда, она была невежественная, молчаливая, смиренная дикарка с гривой спутанных волос, белой кожей и ясными серыми глазами. Заклятие вырвало ее из глубины крепчайшего сна. Когда два приятеля наконец убедили ее, что они ей не снятся, она, видно, приписала случившееся какой-то прихоти своего чужеземного всемогущего господина — супрефекта, и приняла свою участь, не задаваясь больше никакими вопросами.
— Я должна вам служить, господа мои? — осведомилась она робко, но не хмуро, глядя то на одного, то на другого.
— Мне — нет, — проворчал Ленуар и прибавил по-французски, обращаясь к Барри: — Валяй, действуй; я буду спать в чулане.
Он вышел.
Бота подняла глаза на Барри. Никто из галлов и мало кто из римлян отличался таким великолепным высоким ростом; ни один галл и ни один римлянин никогда не говорил с нею так по-доброму.
— Светильник почти догорел, — сказала она (то была свеча, но Бота никогда прежде не видела свеч). — Задуть его?
За добавочную плату — два соля в год — домовладелец разрешил им устроить в чулане вторую спальню, и Ленуар теперь опять спал в большой комнате мансарды один. На идиллию друга он смотрел с хмурым интересом, но без зависти. Профессора и рабыню соединила нежная, восторженная любовь. Их счастье переливалось через край, обдавая и Ленуара волнами радостной заботливости. Горька и жестока была прежняя жизнь Боты, все видели в ней только женщину, но никто не обращался с нею как с человеком. А тут за какую-то неделю она расцвела, воспрянула духом — и оказалось, под кроткой покорностью таилась натура жизнерадостная, быстрый ум. Однажды ночью Жеан услышал (стенки чердака были тонкие), как Барри упрекнул ее:
— Ты становишься заправской парижанкой.
И она ответила:
— Знал бы ты, как я счастлива, что не надо всегда ждать опасности, всего бояться, всегда быть одной…
Ленуар сел на постели и глубоко задумался. К полуночи, когда все кругом затихло, он поднялся, бесшумно приготовил щепотки серы и серебра, начертил пентаграмму, раскрыл драгоценную книгу. И чуть слышно, опасливо прочитал заклятие.
Внутри пентаграммы появилась маленькая белая собачка. Она съежилась, поджав хвостик, потом несмело подошла к Ленуару, понюхала его руку, поглядела в лицо ему влажными ясными глазами и тихонько, просительно заскулила. Щенок, потерявший хозяина… Ленуар ее погладил. Собачка лизнула ему руки и стала прыгать на него вне себя от радости. На белом кожаном ошейнике, на серебряной пластинке, выгравирована была надпись: «Красотка. Принадлежит Дюпону, улица Сены, 36, Париж, VI округ».
Красотка погрызла хлебную корку и уснула, свернувшись в клубок под стулом Ленуара. Тогда алхимик опять раскрыл книгу и начал читать, все так же тихо, но на сей раз без смущения, без страха, уже зная, что произойдет.
Наутро Барри вышел из чулана-спальни, где проводил он медовый месяц, и на пороге остолбенел. Ленуар сидел на своей постели, гладил белого щенка и увлеченно беседовал с особой, что сидела в изножье кровати, — высокой огненно-рыжей женщиной в серебряном одеянии. Щенок залаял. Ленуар сказал:
— Доброе утро!
Рыжая женщина чарующе улыбнулась.
— Черт меня побери, — пробормотал Барри (по-английски). Потом сказал: — Доброе утро. Откуда вы взялись?
Эта женщина походила на кинозвезду Риту Хейворт, только облагороженную… Пожалуй, сочетание Риты Хейворт и Моны Лизы?
— Я с Альтаира, примерно из седьмого тысячелетия после вашего времени, — ответила она и улыбнулась еще очаровательней. По-французски она говорила похуже какого-нибудь первокурсника-футболиста из американского колледжа. — Я археолог, веду раскопки в развалинах Третьего Парижа. Извините мое прескверное произношение, ваш язык мы, понятно, знаем только по надписям.
— С Альтаира? Со звезды? Но вы с виду совсем земная женщина… так мне кажется…
— Люди с Земли поселились на нашей планете примерно четыре тысячи лет назад… то есть через три тысячи лет от вашего времени. — Она засмеялась еще того очаровательней и взглянула на Ленуара. — Жеан мне все объяснил, но я еще немного путаюсь.
— Опасно было повторять этот опыт, Жеан! — с упреком сказал Барри. — До сих пор нам, знаешь ли, просто на редкость везло.
— Нет, — возразил француз, — это не просто везенье.
— Но в конце концов ты шутки шутишь с черной магией… Послушайте… не имею чести знать вашего имени, сударыня…
— Кеслк, — назвалась она.
— Послушайте, Кеслк, — без малейшей запинки продолжал Барри. — В ваше время наука, должно быть, невообразимо ушла вперед… скажите, есть на свете какое-то колдовство? Существует оно? Можно ли и вправду нарушить законы Природы — ведь вот, похоже, мы их нарушаем?
— Я никогда не видела подлинного колдовства и не слыхала ни об одном научно подтвержденном случае.
— Тогда что же происходит?! — завопил Барри. — Почему это дурацкое старое заклятие служит Жеану, всем нам — только оно одно и только здесь, больше ни у кого и нигде не случалось ничего подобного за пять… нет, за восемь, нет, за пятнадцать тысяч лет, что существует история? Почему так? Почему? И откуда взялась эта чертова собачонка?
— Собачка потерялась, — сказал Ленуар, смуглое лицо его было очень серьезно. — Потерялась на острове Сен-Луи, где-то неподалеку от этого дома.
— А я разбирала черепки на месте жилого дома на Втором острове, четвертый участок раскопок, сектор Д. Такой чудесный весенний день, а мне он был ненавистен. Просто отвратителен. И этот день, и работа, и все люди вокруг. — Кеслк опять поглядела на сурового маленького алхимика долгим, спокойным вэглядом. — Сегодня ночью я пыталась объяснить это Жеану. Понимаете, мы усовершенствовали человечество. Все мы теперь очень рослые, здоровые, красивые. Не знаем, что такое пломбы. У всех черепов, раскопанных в Ранней Америке, в зубах пломбы… Среди нас есть люди с коричневой кожей, и с белой, и с золотистой. Но все — красивые, здоровые, уравновешенные, напористые, преуспевающие. Профессию и степень успеха для нас заранее определяют в государственных детских домах. Но изредка попадаются гены с изъяном. Вот как у меня. Меня учили на археолога, потому что наши учителя видели, что я, в сущности, не люблю людей, тех, что вокруг. Люди наводили на меня скуку. С виду все — такие же, как я, а внутренне все мне чужие. Если всюду кругом одно и то же, где найти дом?.. А теперь я увидела не слишком чистое и не слишком теплое жилище. Увидела собор, а не развалины. Встретила человека меньше меня ростом, с испорченными зубами и пылким нравом. Теперь я дома, здесь я могу быть сама собой, я больше не одна!
— Не одна, — негромко сказал Ленуар Пенниуизеру. — Одиночество, а? Одиночество и есть колдовство, одиночество сильней всякого колдовства… в сущности, это не противоречит законам Природы.
Из-за двери выглянула Бота. Лицо ее, обрамленное непослушными черными волосами, разрумянилось. Она застенчиво улыбнулась и по-латыни учтиво поздоровалась с гостьей.
— Кеслк не понимает по-латыни, — с истинным наслаждением сказал Ленуар. — Придется поучить Боту французскому. И ведь французский — это язык любви, так? Вот что, выйдем-ка в город, купим хлеба, я проголодался.
Он завернулся в свой траченный молью черный балахон, а Кеслк поверх серебряной туники набросила надежный, все скрывающий плащ. Бота причесалась. Барри рассеянно поскреб шею — вошь укусила. А потом все отправились добывать завтрак. Впереди шли алхимик с межзвездным археологом и разглагольствовали по-французски; за ними следовали галльская рабыня и профессор колледжа из штата Индиана, держась за руки и разговаривая по-латыни. На узких улицах было людно, ярко светило солнце. Высоко в небо вздымались квадратные башни Собора Парижской Богоматери. Рядом играла мягкой зыбью река. Был апрель, и в Париже, по берегам Сены, цвели каштаны.
Нагой, он стоял один, во тьме, и обеими руками держал над головой горящий факел, от которого густыми клубами валил дым. В красном свете факела землю под ногами было видно всего на несколько шагов вперед; дальше простирался мрак. Время от времени налетал порыв ветра; вдруг становился виден (или это только ему мерещилось?) блеск чьих-то глаз, становилось слышно подобное далекому грому бормотанье: «Держи его выше!» Он тянул факел выше, хотя руки дрожали и факел в них дрожал тоже. Бормочущая тьма, обступив его, закрывала все пути к бегству.
Красное пламя заплясало сильней, ветер стал холоднее. Онемевшие руки задрожали снова, факел начал клониться то в одну сторону, то в другую; по лицу стекал липкий пот; уши уже почти не воспринимали тихого, но все вокруг заполняющего рокота: «Выше, выше держи!»… Время остановилось, но рокот разрастался, вот он уже стал воем, но почему-то (и это было страшно) в круге света по-прежнему не появлялся никто.
— Теперь иди! — бурей провыл могучий голос. — Иди вперед!
Не опуская факела, он шагнул вперед. Земли под ногой у него не оказалось. С воплем о помощи он упал в тьму и гул. Впереди не было ничего, только языки пламени метнулись к его глазам — падая, он не выпустил из рук факела.
Время… время, и свет, и боль, все началось снова. Он стоял на четвереньках в канаве, в грязи. Лицо саднило, а глаза, хотя было светло, видели все, как сквозь пелену тумана. Он оторвал взгляд от своей запятнанной грязью наготы и обратил его к стоящей над ним светлой, но неясной фигуре. Казалось, что свет исходит и от ее белых волос, и от складок белого плаща. Глаза смотрели на Ганиля, голос говорил:
— Ты лежишь в Могиле. Ты лежишь в Могиле Знания. Там же лежат и больше не поднимутся никогда из-под пепла от Адского Огня твои предки.
Голос стал тверже:
— Встань, падший Человек!
Ганиль, пошатываясь, встал на ноги. Белая фигура продолжала, показывая на факел:
— Это Свет Человеческого Разума. Это он привел тебя в могилу. Брось его.
Оказывается, рука его до сих пор сжимает облепленную грязью черную обугленную палку; он разжал руку.
— Теперь, восстав из мрака, — почти пропела, торжественно и ликующе, лучезарная фигура, — иди в Свет Обычного Дня!
К Ганилю, чтобы поддержать его, потянулось множество рук. Рядом уже стояли тазы с теплой водой, кто-то уже мыл его и тер губками; потом его вытерли досуха. И вот он стоит чистый, и ему очень тепло в сером плаще, заботливо накинутом на его плечи, а вокруг, в большом светлом зале, повсюду слышатся веселая болтовня и смех. Какой-то лысый человек хлопнул его по плечу:
— Пошли, уже пора давать Клятву.
— Все… все сделал правильно?
— Абсолютно! Только слишком долго держал над головой этот дурацкий факел. Мы уже думали, что нам весь день придется рычать в темноте. Идем.
Потолок, лежащий на белых балках, был очень высокий; пол под ногами был черный; с потолка до пола (высота стен была футов в тридцать) ниспадал сверкающий белизной занавес, и к нему повели Ганиля.
— Завеса Тайны, — совсем буднично пояснил ему кто-то.
Говор и смех оборвались; теперь все молча и неподвижно стояли вокруг него. В этом безмолвии белый занавес раздвинулся. По-прежнему, как сквозь туман, Ганиль увидел высокий алтарь, длинный стол, старика в белом облачении.
— Поклянешься ли ты вместе с нами нашей Клятвой? Кто-то, слегка толкнув Ганиля, подсказал ему шепотом: «Поклянусь».
— Поклянусь, — запинаясь, проговорил Ганиль.
— Клянитесь же, Давшие Клятву! — и старик поднял над головой железный стержень, на конце которого был укреплен серебряный «икс». — «Под Крестом Обычного Дня клянусь не разглашать обряды и тайны моей Ложи».
— «Под Крестом… клянусь… обряды…» — забормотали вокруг: Ганиля опять толкнули, и он забормотал вместе с остальными.
— «…Хорошо поступать, хорошо работать, хорошо думать…» Когда Ганиль повторил эти слова, кто-то шепнул ему на ухо: «Не клянись».
— «…Бежать всех ересей, предавать всех чернокнижников Судам Коллегии и повиноваться Высшим Мастерам моей Ложи отныне и до самой смерти…»
Бормотанье, бормотанье… Одни вроде бы действительно повторяли длинную фразу, другие, похоже, нет; Ганиль, совсем растерявшись, не зная, как ему быть, пробормотал слово или два, потом умолк.
— «…и клянусь не посвящать в Тайну Машин тех, кому не надлежит ее знать. Я призываю в свидетели моей клятвы Солнце».
Голоса потонули в оглушительном скрежете. Часть потолка вместе с кровлей медленно, рывками, начала подниматься, и за ней показалось желто-серое, затянутое облаками летнее небо.
— Смотрите же на Свет Обычного Дня! — вдохновенно возгласил старик.
Ганиль поднял голову и уставился вверх. Поднимавшаяся на оси часть крыши остановилась на полпути — по-видимому, в механизме что-то заело; раздалось громкое лязганье, потом наступила тишина. Очень медленно старик подошел к Ганилю, поцеловал его в обе щеки и сказал:
— Добро пожаловать, Мастер Ганиль, отныне и ты причастен обрядам Тайны Машин.
Посвящение совершилось, Ганиль был теперь одним из Мастеров своей Ложи.
— Ну и ожог же у тебя! — сказал лысый.
Все они уже шли по коридору назад. Ганиль ощупал лицо рукой; кожа на левой стороне, на щеке и у виска, была ободрана, и дотрагиваться было больно.
— Тебе здорово повезло, что уцелел глаз, — продолжал лысый.
— Чуть было не ослеп от Света Разума, а? — сказал тихий голос.
Обернувшись, Ганиль увидел человека со светлой кожей и голубыми глазами — голубыми по-настоящему, как у кота-альбиноса или у слепой лошади. Ганиль, чтобы не смотреть на уродство, сразу отвел глаза в сторону, но светлокожий продолжал тихим голосом (это был тот же самый голос, который во время принесения Клятвы прошептал: «Не клянись»):
— Я Миид Светлокожий. Мы с тобой будем работать вместе в Мастерской Ли. Как насчет пива, когда мы отсюда выберемся?
Было очень странно после всех потрясений и торжественных церемоний этого дня очутиться в сыром, пахнущем пивом тепле харчевни. Голова у Ганиля закружилась. Миид Светлокожий выпил полкружки, с видимым удовольствием стер с губ пену и спросил:
— Ну, что ты скажешь о посвящении?
— Оно… оно…
— Подавляет?
— Да, — обрадовался Ганиль, — лучше не скажешь — именно подавляет.
— И даже… унижает? — подсказал Светлокожий.
— Да. Великое… великое таинство.
Ганиль сокрушенно уставился в кружку с пивом. Миид улыбнулся и сказал тем же своим тихим голосом:
— Знаю. А теперь допивай скорей. Пожалуй, тебе следует показать этот ожог Аптекарю.
Ганиль послушно вышел за ним следом на вечерние узкие улочки, забитые пешеходами и повозками — как на лошадиной и воловьей тяге, так и пыхтящими самодвижущимися. На Торговой площади ремесленники сейчас запирали на ночь свои будки, и уже были закрыты на крепкие засовы огромные двери Мастерских и Лож на Высокой улице. То там, то здесь, словно растолкав нависающие над улицей, налезающие один на другой дома, появлялся гладкий, без окон, желтый фасад храма, украшенный лишь полированным медным кругом. В темных, недолгих летних сумерках под неподвижной пеленой облаков темноволосые, бронзовокожие люди Обычного Дня собирались группами, стояли без дела, толкались и разговаривали, переругивались и смеялись, и Ганиль, у которого от усталости, боли и крепкого пива кружилась голова, старался держаться поближе к Мииду; хоть он и был теперь Мастером, чувство у Ганиля было такое, как будто только этот голубоглазый незнакомец знает путь, которым ему, Ганилю, следует идти.
— XVI плюс XIX, — раздраженно сказал Ганиль. — Что за чушь, юноша, ты что, складывать не умеешь? Ученик густо покраснел.
— Так, значит, не получается, Мастер Ганиль? — неуверенно спросил он.
Вместо ответа Ганиль вогнал до отказа металлический прут в его гнездо в паровом двигателе, который юноша чинил; прут оказался на дюйм длиннее, чем нужно.
— Это из-за того, Мастер, что большой палец у меня слишком длинный, — сказал юноша, показывая свои руки с узловатыми пальцами. Расстояние между первым и вторым суставами большого пальца было и в самом деле необычно велико.
— Да, это правда, — сказал Ганиль. Его темное лицо стало еще темнее. — Очень интересно. Но не важно, короткая или длинная у тебя мерка — важно только, чтобы ты применял ее последовательно. И что еще важно, запомни, ты, тупица, так это то, что если сложить XVI и XIX, XXXVI не получается, не получалось и, пока стоит мир, не получится никогда — а ты невежда и непосвященный!
— Да, Мастер. Очень трудно запомнить.
— А это, Уонно Ученик, нарочно так сделано, — послышался низкий голос Ли, Главного Мастера, широкоплечего толстяка с блестящими черными глазами. — На одну минутку, Ганиль.
И он повел его в дальний угол огромной Мастерской. Едва они отошли от ученика на несколько шагов, Ли весело сказал:
— Вам, Мастер Ганиль, немножко не хватает терпения.
— Таблицы сложения Уонно должен бы уже знать.
— Иногда даже Мастера забывают что-то из этих таблиц. — Ли отечески похлопал Ганиля по плечу. — Знаешь, ты говорил так, будто ожидал, что он это вычислит! — Он захохотал звучным басом; из-за завесы этого хохота поблескивали его глаза, веселые и бесконечно умные. — Тише едешь, дальше будешь… Если я не ошибаюсь, накануне ближайшего Дня Отдыха ты у нас обедаешь?
— Я взял на себя смелость…
— Превосходно, превосходно! Желаю успеха! Вот хорошо будет, если у нее появится такой положительный парень, как ты! Но предупреждаю честно, моя дочь своенравная девчонка, — и Главный Мастер снова захохотал.
Ганиль заулыбался, немного растерянный. Лани, дочь Главного, вертела, как хотела, не только работавшими в мастерской юношами, но и собственным своим отцом. Сперва этой девушки, смышленой, живой как ртуть, Ганиль даже побаивался. Только потом он заметил, что, когда она разговаривает с ним, в поведении ее появляется какая-то робость, а в голосе начинают звучать просительные нотки. Наконец, он набрался духу и попросил у ее матери, чтобы та пригласила его на обед, то есть совершил первый официальный шаг в ухаживании.
Ли уже ушел, а он все стоял на том же месте и думал об улыбке Лани.
— Ганиль, ты когда-нибудь видел Солнце?
Тихий голос, бесстрастный и уверенный. Он повернулся, и его глаза встретились с голубыми глазами друга.
— Солнце? Да, конечно.
— Когда это было в последний раз?
— Сейчас скажу. Мне тогда было двадцать шесть; значит, четыре года тому назад. А ты тогда разве не был здесь, в Идане? Оно показалось к концу дня, а потом, ночью, были видны звезды. Помню, я насчитал восемьдесят одну, и после этого небо закрылось снова.
— Я в это время был севернее, в Келинге; меня тогда как раз посвятили в Мастера.
Миид говорил, опираясь на деревянный барьер вокруг Образца большой паровой машины. Светлые глаза его смотрели не в глубь мастерской, где вовсю кипела работа, а на окна, за которыми упорно моросил мелкий дождь поздней осени.
— Слышал, как ты сейчас отчитывал юношу Уонно. «Важно то, что если сложить XVI и XIX, XXXVI не получается»… А потом: «Мне тогда было двадцать шесть; значит, четыре года тому назад… Я насчитал восемьдесят одну»… Еще немного, Ганиль, и ты бы начал вычислять.
Ганиль нахмурился, и рука его, непроизвольно поднявшись, потерла шрам, светлевший у него на виске.
— Да ну тебя, Миид! Даже непосвященные различают IV и XXX!
Миид чуть заметно улыбнулся. Он уже держал в руке свою Палку для Измерений и рисовал ею на пыльном полу окружность.
— Что это такое? — спросил он.
— Солнце.
— Правильно. Но это также и… знак. Знак, который обозначает Ничто.
— Ничто?..
— Да. Его можно использовать, например, в таблицах вычитания. От II отнять I будет I, не так ли? Но что останется, если от II отнять II? — Он помолчал. Потом постучал палкой по нарисованному на полу кругу. — Останется это.
— Да, конечно. — Ганиль не отрываясь глядел на круг, священный образ Солнца, Скрытого Света, Лица Бога. — Кто хозяева этого знания? Священнослужители?
— Нет. — Миид перечеркнул круг «иксом». — Вот этого — да, они.
— Тогда чье… кто хозяева знания о… знаке, который обозначает Ничто?
— Да нет у него хозяина — или, скорей, хозяева все. Это не Тайна.
Ганиль изумленно сдвинул брови. Они говорили вполголоса, стоя почти вплотную друг к другу, словно обсуждая промер, сделанный Палкой для Измерений.
— Почему ты считал звезды, Ганиль?
— Мне… мне хотелось знать. Я всегда любил счет, числа, таблицы действий. Поэтому я и стал Механиком.
— Да. Теперь: тебе ведь уже тридцать, и уже четыре месяца как ты Мастер. Задумывался ты когда-нибудь, Ганиль, что если ты стал Мастером, это значит: в своей профессии ты знаешь все? Отныне до самой смерти тебе уже не узнать ничего больше. Больше просто ничего нет.
— Но Главные…
— …знают еще несколько тайных знаков и паролей, — перебил его Миид тихим и ровным голосом, — и, конечно, у них есть власть. Но в своей профессии они знают не больше, чем ты… Ты, может, думал, что им разрешено вычислять? Нет, не разрешено.
Ганиль молчал.
— И однако, Ганиль, кое-что еще узнать можно.
— Где?
— По ту сторону городских стен.
Прошло немало времени, прежде чем Ганиль заговорил снова:
— Я не могу слушать такое, Миид. Больше не говори со мной об этом. Предавать тебя я не стану.
Ганиль повернулся и зашагал прочь. Лицо его искажала ярость. Но огромное усилие воли понадобилось для того, чтобы обратить эту ярость, казалось бы, беспричинную, против Миида, человека столь же уродливого духом, сколь и телом, дурного советчика, прежнего, ныне утраченного друга.
Вечер оказался очень приятным: веселье било из Ли ключом, его толстая жена обращалась с Ганилем как с родным сыном, а Лани была совсем кроткой и сияла от радости. Юношеская неуклюжесть Ганиля по-прежнему вызывала в ней непреодолимое желание его поддразнивать, но, даже поддразнивая, она как будто просила его о чем-то и ему уступала; казалось, еще немного — и весь ее задор превратится в нежность. В какой-то миг, когда она передавала блюдо, рука ее коснулась его руки. Вот здесь, на ребре правой ладони, около запястья, одно легкое прикосновенье — он помнил это так ясно! Сейчас, лежа в постели в своей комнате над мастерской, в кромешной темноте городской ночи, он застонал от переполнявших его чувств. Ухаживанье — дело долгое, протянется месяцев восемь, самое меньшее, и все будет развиваться очень медленно и постепенно — ведь речь, как-никак, идет о дочери Главного. Нет, думать о Лани просто непереносимо! Не надо про нее думать… Думай… про Ничто. И он стал думать про Ничто. О круге. О пустом кольце. Сколько будет 0, умноженное на I? Столько же, сколько 0, умноженное на II. А если поставить I и 0 рядом… что будет означать I0?
Миид Светлокожий приподнялся и сел в постели; каштановые волосы, падая на лицо, закрывали его голубые глаза, и он, откинув их назад, попытался разглядеть, кто мечется по его комнате. Сквозь окно пробивался грязно-желтый свет раннего утра.
— Сегодня День Отдыха, — проворчал Миид, — уходи, дай мне спать.
Неясная фигура воплотилась в Ганиля, метание по комнате — в шепот. Ганиль шептал:
— Миид, посмотри!
Он сунул Мииду под нос грифельную доску:
— Посмотри, посмотри, что можно делать этим знаком, который обозначает Ничто!
— А, это, — сказал Миид.
Он оттолкнул Ганиля с его грифельной доской, спрыгнул с постели, окунул голову в ледяную воду в тазу, стоявшем на сундуке с одеждой, и там ее подержал. Потом, роняя капли воды, он вернулся к кровати и сел.
— Давай посмотрим.
— Смотри, за основу можно принять любое число — я взял XII, потому что оно удобное. Вместо XII, посмотри, мы пишем 1–0, а вместо XIII — 1–1, а когда доходим до XXIV, то…
— Ш-ш!
Миид внимательно перечитал написанное. Потом спросил:
— Хорошо все запомнил?
Ганиль кивнул, и тогда Миид рукавом стер с доски заполнявшие ее красиво выписанные знаки.
— Мне не приходило в голову, — заговорил он опять, — что основой может стать любое число. Но посмотри: прими за основу X — через минуту я объясню тебе почему — и вот способ сделать все легче. Вместо X будет писаться 10, а вместо XI — 11, но вместо XII напиши вот что, — и он написал на доске «12».
Ганиль глядел на эти два знака, как зачарованный. Наконец, он заговорил каким-то не своим, срывающимся голосом:
— Ведь это… одно из черных чисел?
— Да. Ты, Ганиль, пришел к черным числам сам, но как бы через заднюю дверь.
Ганиль, сидевший рядом, молчал.
— Сколько будет CXX, умноженное на MCC? — спросил Миид.
— Таблицы так далеко не идут.
— Тогда смотри.
И Миид написал на доске:
1200
Х
120
————
а потом —
0000
2400
1200
————
144000
Опять долгое молчание.
— Три Ничто, умноженные на XII… — забормотал Ганиль. — Дай мне доску.
Слышались только монотонный стук падающих капель за окном и поскрипывание мела. Потом:
— Каким черным числом обозначается VIII? К концу этого холодного Дня Отдыха они ушли так далеко, как только Миид смог увести за собой Ганиля. Правильней даже было бы сказать, что Ганиль перегнал Миида и под конец тот уже не мог за ним поспевать.
— Тебе нужно познакомиться с Йином, — сказал Миид. — Он может научить тебя тому, что тебя интересует. Йин работает с углами, треугольниками, измерениями. Он своими треугольниками может измерить расстояние между любыми двумя точками, даже если до этих точек нельзя добраться. Он замечательный Догадчик. Числа — самое сердце его знания, язык, на котором оно говорит.
— И мой тоже.
— Да, я это вижу. Но не мой. Я люблю числа не ради них самих. Мне они нужны как средство. Чтобы с их помощью объяснять… Вот если, например, ты бросаешь мяч, отчего он летит?
— Оттого, что ты его бросил, — и лицо у Ганиля расплылось в широкой улыбке.
Он был бледен, а в голове у него звенело, как в пустом бочонке, от шестнадцати, минус короткие перерывы для еды и сна, часов чистой математики; и он уже потерял весь свой страх, все смирение. Он улыбался как властитель, вернувшийся из долгого изгнания к себе домой.
— Прекрасно, — сказал Миид. — Но почему он летит и не падает?
— Потому что… его поддерживает воздух?
— Тогда почему потом он все же падает? Почему он движется по кривой? Что это за кривая? Видишь, зачем нужны мне твои числа?
Теперь на властителя был похож Миид, но не на довольного, а рассерженного, чьи владения огромны, и поэтому ими слишком трудно управлять.
— И они, в своих тесных Мастерских за ставнями, — презрительно фыркнул он, — могут еще говорить о Тайнах! Ну ладно, давай пообедаем — и к Йину!
Высокий старый дом, пристроенный вплотную к городской стене, глядел освинцованными окнами на двух молодых Мастеров внизу на улице. Над крутыми черепичными крышами, блестевшими от дождя, нависли зеленовато-желтые сумерки поздней осени.
— Йин был, как мы, Мастером-Механиком, — сказал Миид, пока они ждали у обитой железными полосами двери. — Теперь он больше не работает, сам увидишь почему. К нему приходят люди из всех Лож — Аптекари, Ткачи, Каменщики. Ходят даже несколько Ремесленников и Мясник — он разрезает и рассматривает мертвых кошек.
Последние слова Миид произнес добродушно, но чуть насмешливо. Наконец, дверь открылась, и слуга провел их наверх, в комнату, где в огромном камине пылали поленья; с дубового кресла с высокой спинкой поднялся навстречу им человек и их приветствовал.
Ганилю, когда он его увидел, сразу вспомнился один из Высших Мастеров его Ложи — тот, что кричал ему, когда он лежал в Могиле: «Встань!» Йин тоже был старый и высокий, и на нем тоже был белый плащ Высшего Мастера. Только Йин, в отличие от того, сутулился, и лицом, морщинистым и усталым, был похож на старую гончую. Здороваясь, он протянул Мииду и Ганилю левую руку — у правой руки кисти не было, она оканчивалась у запястья давно залеченной блестящей культей.
— Это Ганиль, — уже знакомил их Миид. — Вчера вечером он додумался до двенадцатиричной системы счисления. Добейтесь от него, Мастер Йин, чтобы он занялся для меня математикой кривых.
Йин засмеялся тихим и коротким старческим смехом.
— Добро пожаловать, Ганиль. Можешь приходить сюда, когда захочешь. Мы все здесь чернокнижники, все занимаемся ведовством — или пытаемся заниматься… Приходи, когда захочешь, в любое время — днем, ночью, и уходи, когда захочешь. Если нас предадут, так тому и быть. Мы должны доверять друг другу. Любой человек имеет право знать все; мы не храним Тайну, а ее разыскиваем. Понятно тебе, о чем я говорю?
Ганиль кивнул. Находить нужные слова ему всегда было нелегко; вот с числами обстояло совсем иначе. Слова Йина его очень тронули, и от этого он смутился еще больше. И ведь никого здесь не посвящали торжественно, никаких клятв не требовали — просто говорил, спокойно и негромко, незнакомый старик.
— Ну, вот и хорошо, — сказал Йин, как будто кивка Ганиля было вполне достаточно. — Немножко вина, молодые Мастера, или пива? Темное пиво удалось мне на славу в этом году. Так, значит, Ганиль, ты любишь числа?
Была ранняя весна, и Ганиль стоял в мастерской и следил за тем, как ученик Уонно снимает своей Палкой для Измерений размеры с Образца двигателя самодвижущейся повозки. Лицо у Ганиля было мрачным. Он изменился за эти месяцы, выглядел теперь старше, жестче, решительней. Да и немудрено — четыре часа сна в сутки и изобретение алгебры не прошли бы ни для кого бесследно.
— Мастер Ганиль… — робко сказал нежный голосок у него за спиной.
— Измерь снова, — приказал он ученику и удивленно повернулся к девушке.
Лани тоже стала другой. Лицо у нее было напряженным, глаза тоскливыми, и говорила она теперь с Ганилем как-то испуганно. Он совершил второй шаг ухаживанья — нанес три вечерних визита, и на этом вдруг остановился, не стал предпринимать дальнейших шагов. Такое произошло с Лани впервые. До сих пор никто еще не смотрел на нее невидящим взглядом — так, как сейчас смотрел Ганиль. Что же такое, интересно, видит его невидящий взгляд? Если бы только она могла узнать его тайну! Каким-то непонятным ему самому образом Ганиль чувствовал, что происходит в душе у Лани, и он жалел ее и немного ее боялся. Она наблюдала за Уонно.
— Меняют ли… меняете вы хоть иногда эти размеры? — спросила она, чтобы как-то завязать разговор.
— Изменить Образец — значит впасть в Ересь Изобретательства.
На это Лани сказать было нечего.
— Отец просил передать вам всем, что завтра Мастерская будет закрыта.
— Закрыта? Почему?
— Коллегия объявила, что начинает дуть западный ветер и, может быть, завтра мы увидим Солнце.
— Хорошо! Хорошее начало для весны, правда? Спасибо, — сказал Ганиль.
И он снова повернулся к Образцу двигателя.
Священнослужители Коллегии на этот раз оказались правы. Вообще предсказание погоды, которому они отдавали почти все свое время, было делом неблагодарным, но примерно один раз из десяти они предсказывали правильно, и именно сегодняшний день оказался для них удачным. К полудню дождь кончился, и теперь облачный покров бледнел — казалось, что он кипит и медленно течет на восток. Во второй половине дня все жители города были уже на улицах; некоторые взобрались на трубы домов, другие на деревья, третьи на городскую стену, и даже на полях, по ту сторону стены, стояли и смотрели, задрав головы, люди. На огромном внешнем дворе Коллегии ряды священнослужителей, начавшие свой ритуальный танец, сходились и расходились с поклонами, сплетались и расплетались. Священнослужитель стоял уже и в каждом храме, готовый в любой момент, потянув за цепь, раздвинуть крышу, чтобы лучи Солнца могли упасть на камни алтаря. И наконец, уже перед самым вечером, небо открылось. Желто-серая пелена разорвалась, и между клубящимися краями разрыва показалась полоска голубизны. И с улиц, площадей, окон, крыш, стен города — единый вздох, а потом глухой гул:
— Небеса, Небеса…
Разрыв в небе расширялся. На город посыпались капли, свежий ветер сносил их в сторону, и они падали не отвесно, а наискосок; и вдруг капли засверкали, словно при свете факелов ночью — но только свет, который они отражали теперь, был светом Солнца. Ослепительное, оно стояло в Небесах, и ничего, кроме него, там не было.
Как и у всех, лицо у Ганиля было обращено к небу. На этом лице, на шраме, оставшемся после ожога, он чувствовал тепло Солнца. Он не отрываясь глядел, до тех пор, пока глаза не заволокло слезами, на Огненный Круг, Лицо Бога.
«Что такое Солнце?»
Это зазвучал в его памяти тихий голос Миида. Холодная ночь в середине зимы, и они разговаривают у Йина в доме, перед камином — он, Миид, Йин и остальные. «Круг это или шар? Почему оно проходит по небу? Какой оно на самом деле величины — насколько оно от нас далеко? И ведь подумать только: когда-то, чтобы посмотреть на Солнце, достаточно было поднять голову…»
Вдалеке, где-то внутри Коллегии, раздавались лихорадочный барабанный бой и пение флейт — веселые, но чуть слышные звуки. Время от времени на непереносимо яркий лик наплывали клочья облаков, и в мире опять все становилось серым и холодным, и флейты умолкали; но западный ветер уносил облака, и Солнце показывалось снова, чуть ниже чем прежде. Перед тем как спуститься в тяжелые облака на западе, оно покраснело, и на него уже стало можно смотреть. В эти последние мгновенья оно казалось глазам Ганиля не диском, а огромным, подернутым дымкой, медленно падающим шаром.
Шар упал, исчез.
В разрывах облаков над головой все еще видны были Небеса, бездонные, синевато-зеленые. Потом на западе, недалеко от места, где исчезло Солнце, засияла яркая точка — вечерняя звезда.
— Смотрите! — закричал Ганиль.
Но на призыв его обернулись только один или два человека: Солнце ушло, так что может быть интересного после него — какие-то звезды? Желтоватый туман, часть савана из облаков, после Адского Огня четырнадцать поколений тому назад облекшего своим покровом из дождя и пыли всю землю, наполз на звезду и ее стер. Ганиль вздохнул, потер затекшую шею и зашагал домой, как все остальные.
Арестовали его тем же вечером, От стражников и товарищей по несчастью (за исключением Главного Мастера Ли, в тюрьме оказалась вся Мастерская) он узнал: его преступление заключается в том, что он был знаком с Миидом Светлокожим. Сам Миид обвинялся в ереси. Его видели на поле, он направлял на Солнце какой-то инструмент — как говорили, прибор для измерения расстояний. Он пытался измерить расстояние между землей и Богом.
Учеников скоро отпустили. На третий день в камеру, где был Ганиль, пришли стражники и под тихим редким дождиком ранней весны провели его в один из внутренних дворов Коллегии. Почти вся жизнь священнослужителей проходила под открытым небом, и огромный квартал, который занимала Коллегия, состоял из приземистых строений, а между ними были дворы-спальни, дворы-канцелярии, дворы-молельни, дворы-трапезные и дворы закона. В один из последних и привели Ганиля. Ему пришлось пройти между рядами заполнявших весь двор людей в белых и желтых облачениях, и, наконец, он оказался на таком месте, с которого был хорошо виден всем. Он стоял теперь на открытой площадке, перед длинным, блестящим от дождя столом, а за столом сидел священнослужитель в золотом облачении Хранителя Высокой Тайны. В дальнем конце стола сидел другой человек; по сторонам его, как и Ганиля, стояли стражники. Этот человек смотрел на Ганиля, и его взгляд, прямой и холодный, ничего не выражал; глаза у него были голубые, того же цвета, что и Небеса над облаками.
— Ганиль Калсон из Идана, вас подозревают как знакомого Миида Светлокожего, обвиняемого в Ересях Изобретательства и Вычисления. Вы были другом этого человека?
— Мы оба были Мастерами в…
— Да. Говорил он вам хоть раз об измерении без Палок для Измерения?
— Нет.
— О черных числах?
— Нет.
— О ведовстве?
— Нет.
— Мастер Ганиль, вы произнесли «нет» три раза. Известен ли вам Приказ Священнослужителей-Мастеров Тайны Закона, касающийся подозреваемых в ереси?
— Нет, неизв…
— Приказ гласит: «Если подозреваемый ответит на вопросы отрицательно четыре раза, вопросы могут повторяться с применением пресса до тех пор, пока не будет дан другой ответ». Сейчас я начну их повторять, если только вы не захотите изменить какой-нибудь из ваших ответов сразу.
— Нет, — растерянно сказал Ганиль, оглядывая бесчисленные пустые лица и высокие стены вокруг двора.
Когда вынесли какую-то невысокую деревянную машину и защелкнули в ней кисть правой его руки, он все еще был больше растерян, чем испуган. Что значит вся эта чушь? Похоже на посвящение, когда они так старались его напугать; тогда им это удалось.
— Как Механик, — говорил между тем священнослужитель в золотом, — вы, мастер Ганиль, знаете действие рычага; берете вы назад свой ответ?
— Нет, — сказал, немного сдвинув брови, Ганиль.
Только сейчас он заметил: вид у его правой руки такой, как будто она кончается у запястья, как рука Йина.
— Прекрасно.
Один из стражников положил руки на рычаг, торчавший из деревянной коробки, и священнослужитель в золотом спросил:
— Вы были другом Миида Светлокожего?
— Нет, — ответил Ганиль.
И он отвечал «нет» на каждый из вопросов даже после того, как перестал слышать голос священнослужителя; все говорил и говорил «нет», и под конец уже не мог отличить собственного своего голоса от эха, хлопками отлетающего от стен двора: «Нет, нет, нет, нет!»
Свет вспыхивал и гас, холодный дождь падал на его лицо и переставал идти, и кто-то снова и снова подхватывал его, не давая ему упасть. От его серого плаща дурно пахло — от боли Ганиля вырвало. Он подумал об этом, и его вырвало опять.
— Ну-ну, теперь уже все, — прошептал ему на ухо один из стражников.
Неподвижные белые и желтые ряды по-прежнему обступали его, лица у всех были такие же каменные, глаза смотрели так же пристально, но уже не на него.
— Еретик, ты знаешь этого человека?
— Мы работали вместе с ним в Мастерской.
— Ты говорил с ним о ведовстве?
— Да.
— Ты учил его ведовству?
— Нет. Я пытался его учить. — Голос звучал очень тихо и немного срывался; даже в окружающем безмолвии, где сейчас был слышен только шепот дождя, разобрать слова Миида было почти невозможно. — Он был слишком глуп. Он не смел и не мог учиться. Из него выйдет прекрасный Главный Мастер.
Холодные голубые глаза смотрели прямо на Ганиля, и ни мольбы, ни жалости в них не было.
Священнослужитель в золотом повернулся к бело-желтым рядам:
— Против подозреваемого Ганиля улик нет. Можете идти, подозреваемый Вы должны явиться сюда завтра в полдень, чтобы присутствовать при торжестве правосудия. Отсутствие будет сочтено признанием собственной вины.
Смысл этих слов дошел до Ганиля, когда стражники уже вывели его из двора. Оставили его они снаружи, у одного из боковых входов Коллегии; дверь за спиной у него закрылась, громко лязгнул засов. Он постоял немного, потом опустился, почти упал на землю, прижимая под плащом к туловищу почерневшую, в запекшейся крови руку. Вокруг тихо бормотал дождь. Не было видно ни души. Только когда наступили сумерки, он поднялся, шатаясь, на ноги и поплелся через весь город к дому Йина.
В полумраке около входной двери дома шевельнулась тень, окликнула его:
— Ганиль!
Он замер.
— Мне все равно, что тебя подозревают, пусть! Пойдем к нам домой. Отец снова примет тебя в Мастерскую, я попрошу — и примет.
Ганиль молчал.
— Пойдем со мной! Я тебя здесь ждала, я знала, что ты придешь сюда, я ходила сюда за тобой раньше.
Она засмеялась, но ее деланно-веселый смех почти сразу оборвался.
— Дай мне пройти, Лани.
— Не дам. Зачем ты ходишь в дом старого Йина? Кто здесь живет? Кто она? Пойдем со мной, ничего другого тебе не остается — отец не возьмет подозреваемого назад в Мастерскую, если только я не…
Не дослушав, Ганиль проскользнул в дверь и плотно закрыл ее за собой. Внутри было темно, царила мертвая тишина. Значит, их взяли, всех Догадчиков, их всех будут допрашивать и пытать, а потом убьют.
— Кто там?
Наверху, на площадке лестницы, стоял Йин, волосы его ярко блестели в свете лампы. Он спустился к Ганилю и помог ему подняться по лестнице. Ганиль заговорил торопливо:
— Меня выследили, девушка из Мастерской, дочь Ли. Если она ему скажет, он сразу вспомнит тебя, пошлет стражников…
— Я услал остальных отсюда три дня назад.
Ганиль остановился, пожирая глазами спокойное морщинистое лицо, потом как-то по-детски сказал:
— Смотри, — и он протянул Йину свою правую руку, — смотри, как твоя.
— Да. Пойдем, Ганиль, тебе лучше сесть.
— Они приговорили его. Не меня — меня они отпустили. Он сказал, что я глуп и ничему не мог научиться. Сказал это, чтобы спасти меня…
— И твою математику. Иди сюда, сядь.
Ганиль овладел собой и сел. Йин уложил его, обмыл ему, как мог, и забинтовал руку. Потом, сев между ним и камином, где пылали жарко дрова, Йин вздохнул; воздух выходил из его груди с громким свистом.
— Что же, — сказал он, — теперь и ты стал подозреваемым в ереси. А я подозреваемый вот уже двадцать лет. К этому привыкаешь… О наших друзьях не тревожься. Но если девушка скажет Ли, и твое имя окажется связанным с моим… Лучше нам уйти из Идана. Не вместе. И сегодня же вечером.
Ганиль молчал. Уход из Мастерской без разрешения твоего Главного означал отлучение, потерю звания Мастера. Он не сможет больше заниматься делом, которое знает. Что ему делать тогда, с его искалеченной рукой, куда идти? Он еще ни разу в жизни не бывал за стенами Идана.
Казалось, тишина в доме становится гуще и плотней. Он все время прислушивался: не раздается ли на улице топот стражников, которые снова идут за ним? Надо уходить, спасаться, сегодня же вечером — пока не поздно…
— Не могу, — сказал он резко. — Я должен… должен быть в Коллегии завтра в полдень.
Йин сразу понял. Снова вокруг сомкнулось молчание. Когда, наконец, старик заговорил, голос его звучал сухо и устало:
— Ведь на этом условии тебя и отпустили? Хорошо, пойди — совсем ни к чему, чтобы они осудили тебя как еретика и начали охотиться за тобой по всем Сорока Городам. За подозреваемым не охотятся, он просто становится изгоем. Это предпочтительней. Постарайся теперь поспать хоть немного. Перед уходом я скажу тебе, где мы сможем встретиться. Отправляйся в путь как можно раньше — и налегке…
Когда поздним утром следующего дня Ганиль вышел из дома Йина, он уносил под плащом сверток бумаги. Каждый лист был весь исписан четким почерком Миида Светлокожего: «Траектории», «Скорость падающих тел», «Природа движения»… Йин уехал перед рассветом верхом на неторопливо трусящем сером ослике. «Встретимся в Келинге», — только это он и сказал Ганилю, отправляясь в свой путь.
Никого из Догадчиков во внешнем дворе Коллегии Ганиль не увидел. Только рабы, слуги, нищие, школьники, прогуливающие уроки, да женщины с хнычущими детьми стояли с ним вместе в сером свете полудня. Только чернь и бездельники пришли смотреть, как будет умирать еретик. Какой-то священнослужитель приказал Ганилю выйти вперед. Ганиль стоял один в своем плаще Мастера и чувствовал, как отовсюду из толпы на него устремляются любопытные взгляды.
На другой стороне площади он увидел в толпе девушку в фиолетовом платье. Лани это или другая? Похожа на Лани. Зачем она пришла? Она не знает, что она ненавидит, и не знает, что любит. Как страшна любовь, которая стремится только обладать, владеть! Да, она любит его, и сейчас их отделяет друг от друга вроде бы только эта площадь. Но она никогда не захочет понять, что на самом деле разделили их, разлучили навсегда невежество, изгнание, смерть.
Миида вывели перед самым полуднем. Ганиль увидел его лицо, сейчас белое-белое; уродство его было теперь открыто взглядам всех — светлые глаза, кожа, волосы. Медлить особенно не стали; священнослужитель в золотом облачении скрестил над головой руки, призывая в свидетели Солнце, находящееся в зените, но невидимое за пеленой облаков; и в миг, когда он их опустил, к поленьям костра поднесли горящие факелы. Заклубился дым, такой же серо-желтый, как облака. Ганиль стоял, под плащом прижимая к себе рукой на перевязи сверток бумаги, и молча повторял: «Только бы он задохнулся сразу от дыма»… Но дрова были сухие и быстро воспламенились. Ганиль чувствовал жар костра на своем лице, на виске, где огонь уже поставил свою печать. Рядом какой-то молодой священнослужитель попятился от жара назад, но толпа, которая смотрела, вздыхала, давила сзади, отодвинуться ему не дала, и теперь он слегка покачивался и судорожно дышал. Дым стал густым, за ним уже не видно было языков пламени и человеческой фигуры, вокруг которой это пламя плясало. Зато стал слышен голос Миида, не тихий теперь, а громкий, очень громкий. Ганиль слышал его, он заставлял себя его слышать, но одновременно прислушивался к тихому, уверенному голосу, звучащему только для него: «Что такое Солнце? Почему оно проходит по небу?.. Видишь, зачем нужны мне твои числа?.. Вместо XII напиши 12… Это тоже знак, он обозначает Ничто».
Вопли оборвались, но тихий голос не смолк.
Ганиль поднял голову. Люди расходились; молодой священнослужитель, стоявший возле него, опустился на колени и молился, рыдая. Ганиль посмотрел на тяжелое небо над головой, повернулся и, один, отправился в путь, сперва по улицам города, а потом, через городские ворота, на север — в изгнание и домой.