Осенний покой Заонежья,
Как сказка, баюкает слух…
Логово было устроено под широким, разлапистым выворотнем, под навесом корней и седого мха. Зверь спал, положив на лапы тяжелую, лобастую голову. Это была огромная белая волчица, словно вышедшая из времен, когда еще жили на земле могучие звери-исполины. Резкий ветер ударил в тростник, вздыбил шерсть на загривке, и сразу откуда-то выпростался и забил ноздри резкий запах прелого пера, ружейной смазки и кислого пота.
На зверином языке эта яростно-жгучая смесь означала «человек, выстрел, страх». Двуногое существо было молодо и смертельно напугано. Это был мужчина. Женщины пахли иначе: влажно и густо, как свеже выловленная рыба. К запаху чужака не примешивалось и малой доли пороховой пыли, значит, охотник был вооружен новым, ни разу не стрелявшим оружием.
Волчица проснулась и глухо заворчала, с угрозой всматриваясь в лесную темень. Янтарные радужки глаз налились мраком. Но запах быстро ослабел и выветрился. Она взрыхлила подстил, зевнула и свернулась кольцом, спрятав нос в охвостье. К осени она опушилась твердым, густым подшерстком, взошедшим сквозь летнюю серебристую «волну». Спать было мягко и жарко.
Тяжело переставляя ноги в болотных сапогах, вдоль озерного берега брел человек. На рассвете тяжелый военный вертолет жабьей окраски выбросил его в мелкий соснячок между чарус — ледниковых озер. Страх впился в него сразу, едва стих за озером рев вертолетного движка и унялся смерч из сорванных листьев и ржавой хвои.
По неписаным законам Школы, испугаться — значило умереть. Чертыхаясь, он вспоминал, как сам напрашивался в этот продутый осенними ветрами лес, убедив Хозяина, что только он сможет опознать «дичь» среди случайных лесных бродяг и «ягодного» десанта. Задание, что неделю назад казалось приключением, легкой, возбуждающей ловчие инстинкты прогулкой в северных джунглях, на деле оказалось жестоким поединком со всей этой нищей, угрюмой землей.
Он еще раз осмотрел карту, по компасу сверил направление. Но опять ошибся: стрелка выплясывала бешеный танец. Эта высотка, отмеченная на измятой карте косым крестом, уже давно должна была замаячить среди подгнившего редколесья.
На болота опускалась ранняя, ненастная мгла. Он присел на изломанный штормом плавень, достал из кармана припрятанный блок жвачки. Крупные, лошадиные челюсти заработали упруго и неутомимо, и это привычное действо вернуло его к реальности. Ну, чего он боится? Потеряться в этих идиотских болотах? Человек потрогал маленький радиомаяк, цацкой болтавшийся на груди; только поверни тумблер, и группа эвакуации найдет его в любой трясине. Но уйти без добычи… Нет, он не уйдет «пустым», хоть бы пришлось остаться здесь навсегда.
Из всей пестрой и странноватой на первый взгляд учебной группы его выделяла, пожалуй, лишь эта бешеная гордость, хотя ни шкала родословной, ни «особые данные», ни «Труба Архангела» — так в Школе называли полосу препятствий — не давали ему никаких преимуществ.
Все фобии уже на «первом круге» вытеснялись рациональным чувством самосохранения, молниеносной реакцией на любой раздражитель, ледяной злостью и отсутствием видимых переживаний. Там он ничего не боялся. Решительно плюхался в теплую, кроваво-подсвеченную, тухловатую воду, куда, по слухам, запускали всякую нечисть, бесстрастно ложился в сырой, узкий гроб и слушал стук земляных комьев по дощатой крышке. Но его, именно его потом еще долго ломала судорога и трясла икота.
Он вспомнил, как прыгал в горящее, пахнущее бензиновой гарью кольцо, как на одном дыхании проскакивал облитый гудроном, пылающий туннель, как ужом скользил по узкому горизонтальному лабиринту, звериным чутьем избегая тупиков и ловушек, как уверенно орудовал в душной спец анатомичке…
Стрелял он намного лучше других, с веселым цинизмом отрабатывая стрелковые упражнения на куклах-имитаторах: курносых пупсах, девочках с бантиками и прочей сентиментальной ерунде.
Но главным, что дала ему Школа, были не спортивные достижения и хорошо накачанные мышцы, а «Закон», о котором он прежде почти ничего не знал. Сто древних правил должны были поддерживать дух будущих боевиков.
Воспоминания о Школе успокоили и взбодрили его. Это была пора его силы и успеха, поэтому мысли о том, что Школа скоро будет закрыта, отозвались в нем досадой и злостью. По-видимому, на смену традиционной и хорошо себя зарекомендовавшей Школе готовился новый, тщательно засекреченный проект. Однажды он заглянул на полигон между занятиями. Шестеро рыжих «волонтеров» с разбегу бросались на трехметровую стену и, часто перебирая кривыми ногами, резко взбегали по вертикали. Шимпанзе или плосколицые орангутанги показались бы симпатягами и интеллектуалами рядом с головастыми и длиннорукими близнецами, похожими, как клоны. Инструктора нигде не было видно, но рыжая команда действовала слаженно, как по тайному знаку.
Сорвался он в самом конце курса. Встреча с Учителем Террионом была одним из важнейших испытаний. Некоторые из подмастерий первого круга бесследно исчезали из Школы после недолгого разговора наедине с человеком, которого никто не видел ни прежде, ни после «собеседования». Ему запомнились только выпуклые блестящие глаза. Взгляд их напоминал взгляд хищной змеи, такой же голый, застывший. В первую минуту ему захотелось спрятаться от непроницаемо-темных глаз с фиолетовой искрой в глубине зрачка, от тихого невыразительного голоса, шевелящего давние воспоминания, воскрешающего призраки. Вопрос следовал за вопросом, не оставляя ни секунды на раздумье.
Этот человек держал его душу, одним прикосновением мог убить или исцелить, вознести высоко или уничтожить. «Никогда не плачь, брат, и ты увидишь слезы на глазах твоих врагов… Никого не люби, и ты овладеешь красивейшими женщинами мира. Не ищи богатства, отныне единственное твое богатство — Сила и Воля. Не бойся Смерти, и ты никогда не умрешь… Помни: ты — господин! Живи, как господин! Люби, как господин! Умри, как господин!»
Вот уже час он шел вдоль берега, по карте выверяя приметы, терпеливо вспоминая полученные инструкции и желтый, твердый, как вороний клюв, палец Хозяина, тупо стучащий по карте: «Они не должны выйти из квадрата! Все, что успели нарыть, — мне на стол!»
«Хозяин» был одним из щедрых благодетелей школы. Благодаря ему обмундирование и вооружение волонтеров ничем не отличалось от экипировки элитных воинских частей. Он занимал какой-то властный пост; заправлял системой исправительных учреждений. Запомнилась его фамилия, странная, словно обрезанная — Гувер.
В сумерках заморосил ледяной дождь. Поеживаясь, человек брел вдоль озерной кромки. Осторожно ступая, обходил бурелом и вязкие илистые отмели, тут и там въевшиеся в пологий берег. Всего лишь раз он остановился и тихо присвистнул, склонившись над следом огромного зверя, впечатанным в густую тину у самого уреза воды. В гаснущем свете он хотел яснее рассмотреть след тяжелой лапы, собранной в могучую заостренную спереди пясть. Такой след мог принадлежать огромному волку.
В темноте сильнее давила усталость. Стеклянный перезвон тренькал в ушах в такт грузным шагам. Он двигался все медленнее, пока не рухнул, привалившись спиной к обомшелой лесине. Рывком расстегнул рукав, заголив зеленовато-бледное запястье. В густых сумерках оно светилось, как натертое фосфором. Он долго возился со шприцем, наугад вогнал его и, наконец, застыл, прислушиваясь к горячей боли и растекающейся по жилам томительной слабости. Голова его запрокинулась, и через мгновенье он провалился в забытье.
Осень на севере дождлива, скоротечна и скупа на свет. Лишь полнолуние ненадолго очищает небо.
Дождь кончился, и обрывки туч быстро стащило ветром за горизонт. За темной грядой леса разлилось сияние. Ночные шорохи, голоса, волнение озера и эта огромная медная луна за лесом тревожили зверя. Волчица скулила, часто дышала. Сердце играло под ребрами, как живой, нетерпеливый комок.
Это томление и тоска приходили к ней ранней весной и осенью, в лунные, пустые, «волчьи» ночи. Беспокойная печаль нарастала к марту, когда губы ее и широкие чуткие ноздри палило до сухого жара, обжигало запахом звериного гона. В ушах неумолчно шумел прибой, и она словно вяла, спадала с тела, только набухшие сосцы грубо тяжелели, напоминая о несбывшемся материнстве. Поздней осенью подкатывала новая волна болезненного одиночества, и тем завершался еще один ее жизненный круг. Она была последней из своего племени, и огромному белоснежному зверю не было пары в окрестных лесах.
Ветер принес близкий едкий запах. Чужак забрел в ее владения. Волчица легко вскочила с примятого гойна и, глухо ворча, выбралась из логова. Тряхнула шкурой, шумно похлебала из скважины, задрала голову к луне: невидимый след тлел в ледяном воздухе.
Человек спал, привалившись спиной к обомшелому стволу. Взошедшая луна высветила мертвенное, запрокинутое лицо. От лунного света спящий вздрогнул и очнулся. После укола его чувства болезненно обострились. Треск кожаной амуниции отдавался грохотом. В ночном воздухе остро и отчетливо послышался запах березового дыма.
Далекий огонь позвал его внезапно, заблестел сквозь стволы, как рыбешка в черных мережах невода. Он шел на далекий свет, пьяно пошатываясь, не в силах преодолеть притяжения пламени. Оно манило древним обещанием тепла и пищи.
До костра оставалось метров двести, не больше, когда резкий рывок почти опрокинул его навзничь, затрещали лямки рюкзака. Он дернулся вперед, пытаясь подняться, но кто-то цепко держал его сзади. Он медленно оглянулся: олений череп с раскидистыми корявыми рогами безглазо пялился на него из темноты. Рюкзак крепко зацепился за лопасть рога. Человек с трудом освободился, встал. Справа и слева белели оленьи черепа, прибитые к сушинам; вокруг него в мертвенном свете луны кружил хоровод призраков… Человек осклабился, блеснули крупные синеватые зубы, плечи его задрожали в беззвучной истерике. «…Вот он какой… Северный олень…»
Оленьи черепа на деревьях — верная примета Могилы Нойда. В лунном свете Могила Нойда казалась выше. Со всех сторон ее окружал густой ельник, потому он так долго промотался в тщетных поисках.
В тени кургана он снял с плеча литую тяжесть, раскинул руки и поднял лицо к луне. Он был немного поэт в душе и считал, что даже смерти бессловесного быдла должен предшествовать какой-нибудь несложный ритуал. «Охота» была грубой, «черной» работой, первой и необходимой ступенью. Он еще никогда не стрелял в человека, но в воображении много раз «прогонял» этот момент.
Застежки оружейного чехла не поддавались, пальцы подрагивали. Он достал винтовку, настроил оптику. Он успел сделать несколько коротких перебежек в сторону костра и замереть, прижавшись плечом к стволу. В оглушительной тишине все замерло, оцепенело, как перед раскатом грома. Рев огромного зверя разорвал пространство, волна страха сбила с ног. Раздавленный ужасом, он осел в лиственную прель и сжался, прикрыв руками голову. Низкий гул ответного эха прокатился по болотам, как будто в бездонных глубинах проснулся и ответил на зов другой зверь.
— Слышь, Влад? Лешаки заиграли!
Его «дичь» была совсем рядом. Он слышал даже треск поленьев в костре и слова разговора.
— Это не лешаки, это медвежьи свадьбы…
— Что, осенью свадьбы?
— Как положено, а в январе — Рождество. Это древний полярный ритм, совпадающий с рождением Нового Солнца, генетическая память о полярном рае. От него ничего не осталось, кроме этой памяти. Да еще лебеди каждой весной возвращаются в Заполярье.
— Ну, тут ты не прав. Ископаемых остатков полно: одного ила по семь метров лежит на дне доледниковых озер, а в нем — пыльца тропических растений. Мифический рай в окрестностях Северного полюса…
Осторожно, боясь хрустнуть веткой, охотник встал и изготовился к стрельбе.
Он четко видел их в крестовине прицела. Ближний, по-мальчишески гибкий, еще не окрепший в плечах, словно недопечённый до телесной зрелости, был не опасен. Копна светлых волос, как охапка кудрявых стружек, стянутая берестяным ободком-оберегом, маячила на прицельной линии. «Барашек», — узнал его охотник.
Второй казался старше, мощнее. Полулежа на пышном лапнике, он рассеянно смотрел сквозь пламя. Его сильное светлоглазое лицо в матовом северном загаре, обрамленное молодой дерзкой бородкой, дразнило и ужасало охотника. «Закон» учил презирать врага и уравнивал с бессловесным скотом. Но вместо презрения охотник чувствовал щекочущую пустоту в груди и глухую зависть.
— Ты зря ухмыляешься: Рай, Райх, Эдем, Туле, Асгард, Сад Гесперид, Священный Ур, Город Солнца-Ра, Атлантида — суть одно и то же. С легкой руки Платона Атлантида оказалась прописана в западном полушарии, за Геркулесовыми Столпами, но если ось эклиптики резко меняла наклон, то погибший материк нужно искать вблизи Северного полюса, а значит Русь-Гиперборея — ее прямая наследница.
— У Атлантиды достаточно законных наследников, это и Древний Египет, и остров Крит с его Кносским дворцом, — ревниво сказал белоголовый.
— Насчет Египта ты правильно заметил… Слово «Русь» по-египетски означает «Север». А культура пошла белыми людьми с Севера, как утверждают древнейшие манускрипты…
Русобородый зевнул, вальяжно потянулся, расправил широкую грудь. Эта игривая сила взбесила охотника. Он судорожно решал, в кого стрелять первым.
— …Я могу поверить только в «материальное», — сбивчиво заговорил белоголовый, — дайте мне пощупать, рассмотреть со всех сторон, произвести точную датировку. А ты меня сказками кормишь. Отчего могла погибнуть целая цивилизация, да еще такая культурная?
— Вот, послушай: «В продолжение многих поколений, покуда не истощилась унаследованная от богов природа, правители Атлантиды пребывали в дружбе со сродным им Божественным началом».
— Ба! Навскидку монологи Платона… Да вы, батенька, эрудит… Браво, браво! — потирая руки, хохмил белоголовый.
— Ладно, не парься… Это мой диплом, вот и выучил… Природа, унаследованная от богов, вернее, ее утрата — ключ к трагедии атлантов. Так что не стоит лопатить горы в поисках Атлантиды, а нужно просто покопаться в себе.
Охотник даже дышать перестал, боясь пропустить хоть слово. Спор об Атлантиде интересовал его намного больше, чем дозволяли обстоятельства.
— Значит, атланты не сдали экзамен и были стерты с лица земли?
— Выходит, так, — миролюбиво согласился русобородый. — Со времен Атлантиды уровень океана поднялся на сто двадцать метров, все города-колонии ушли под воду. Наш бережок тоже сильно подтоплен. Неолитические стоянки можно обнаружить лишь в годы сильнейшей засухи. А неолит — это как раз атлантический период истории…
— Точнее, его завершение. Период расцвета и небывалого взлета закончился полным одичанием человечества, каменным веком и началом нового круга истории. Люди вновь начинали с нуля, у первобытного костра в обрывках шкур, без учителей, без знаний, без книг. Металлические и каменные носители информации могли бы уцелеть, но до сих пор ничего не найдено.
Русобородый скрылся за пологом палатки. Вскоре он вынырнул и сел к костру. В его руках тускло блеснул металл. Это была широкая серебряная полоса, согнутая в кольцо.
— Этот венец — открытие века, и буквы на нем намного древнее египетских иероглифов, финикийских письмен и рукописей «мертвого моря».
— Но почему он оказался в захоронении у Полярного круга, ведь это — реликвия?
— Я думаю, мы нашли погребение волхва Будимира. Он не оставил наследников своего знания. Позднее аборигены, «оленные люди», превратили насыпной курган в языческий жертвенник, могилу Нойда. Нойдами саамы зовут своих шаманов.
— Тогда ответь, научное темнило, почему новгородский волхв тысячу лет назад попал в Приполярье? Его посох и серебряный венец говорят о принадлежности к высшей иерархии славянских жрецов.
— У меня есть только одна версия. — Русобородый чуть свел к переносью крылья густых бровей, посуровел. — Попробуем произвести реконструкцию событий… «Путята крестил Новгород мечом, а Добрыня Огнем…» Тысяча второй год от рождества Христова… Крещение вольного Новгорода… Заветы предков порушены, свержены в Волхов кумиры, осквернен пантеон славянских богов, гармония бытия жестоко поломана… Земля перестала плодоносить. Голод погнал людей к их прежним защитникам — волхвам. Но восстание волхвов под водительством Будимира подавлено. По тихим северным рекам, вниз по течению, в становища «поганых» плывут плоты с торчащими на них кольями. На колах — истерзанные тела волхвов, дев-весталок, старцев-кудесников и вещих женок. Оставшиеся в живых бегут на Север, в безлюдный и дикий край, в саамскую тундру. С собой они могли унести немного: берестяные и деревянные книги с образцами древней грамоты, дощечки-церы, священные родовые реликвии. Возможно, их потомки некоторое время жили здесь. Потому-то северных ведунов почитали и боялись даже цари…
— Они шли к Алатырь-камню?
— Я уверен в одном: на север их гнала память предков. Люди инстинктивно стремились в волшебную страну-прародительницу.
Человек за деревьями устало опустил оружие. Речь русобородого заворожила его, взгляд остекленел. Рука с оружием затекла и ныла до самого плеча. Боль вернула его к действительности. Он подобрался чуть ближе.
Горячась и глотая слоги, белоголовый что-то доказывал своему невозмутимому собеседнику. Он весь подался вперед, отрочески ломкий голос звенел напряженной струной.
— …Бредятина! Ох уж эти романтики, доморощенные Кастанеды, любимцы богов… Где они, ваши вдохновенные кудесники, хранители Великого Знания? Вам бы только «сокровища валькирий» искать…
— Постой, не горячись. Посмотри на этот костер. Чувствуешь, как завораживает игра огня, меняется зрение и весь «темный» мир перестает существовать? А там, во мраке, затаился зверь, а ты безоружен.
— Не понимаю, о чем ты.
— Вспомни — все великие открытия человечества совершались за гранью реальности. Это принцип сферы Аристотеля. Чем больше «сфера знания», тем шире рубеж «тьмы»… Короче, чем больше мы узнаем, тем больше вопросов и загадок. Я так понимаю: наша задача на земле как можно полнее познать и отразить мир…
У костра стало тихо. Покряхтывало усталое пламя. В вершине ели завозилась разбуженная светом и голосами крупная птица. Белоголовый, казалось, задремал, обхватив руками колени, низко свесив кудлатую голову. Русобородый вскочил с лапника и, повернувшись спиной к охотнику, подложил в костер сушняк. Трескучий рой огненных пчел рванулся в ночное небо. Теперь он был виден весь, как черная силуэтная мишень. Охотник поймал ее в крестовину прицела. Яркая вспышка беззвучно прошила воздух. Широкая, туго обтянутая камуфляжем спина дрогнула, как от легкого удара. Охотник успел сделать еще один выстрел, прежде чем тот упал. Падая, он отчаянным, последним рывком сшиб с бревна белоголового, пытаясь укрыть его.
Отдача от выстрелов оказалась неожиданно сильной. Охотник рванул затвор, опасаясь, что белоголовый исчезнет, растворится в утробе ночи. Но тот бестолково заметался, бросился к товарищу, затряс упавшее тело, словно пытаясь вновь посадить его к костру. Увидев кровь на своих растопыренных пальцах, заозирался, тараща глаза во мрак. Почти не целясь, охотник спустил курок. Пуля толкнула белоголового в грудь.
Перебросив оружие за спину, охотник ринулся на поляну. Белоголовый лежал навзничь. Убийца пошевелил носком сапога его голову, заглянул в зрачок: мертв… Теперь он орудовал быстро и уверенно. Выбросил из палатки рюкзаки, выпотрошил их, настойчиво выискивая что-то среди груды измятых вещей, лопаток, кисточек, блокнотов. Тяжелый футляр с фотокамерой заинтересовал его, и он отложил его в сторону. В одном из рюкзаков ощупью нашел двойное дно. В этом тайнике хранилось самое ценное. Прикидывая тяжесть, убийца взвесил на руке округлый плоский сверток. Надорвал фольгу, разворошил мягкую упаковку — в лунном луче тускло блеснул металл. Серебряную застежку-фибулу, отлитую в виде амулета-змеевика, он спрятал в нагрудный карман. Повертел в руках медную рукоять посоха. Крупный камень, по-видимому дымчатый кварц, украшал ее вершину. «Кристалл кварца — камень пророков и ясновидящих…» Он вспомнил высокого костлявого человека с колючими глазами колдуна. Этот потомственный маг преподавал им, желторотым волонтерам первого круга, науку могущества, говорил о силе камней и металлов, учил простым, но безотказным приемам черной магии. «…Достаточно правильно сориентировать кристалл кварца по сторонам света, и он становится носителем тайной информации о прошлом и будущем…» Древний ритуальный нож «охотник» уложил отдельно в свой заплечный мешок.
На всякий случай убийца тщательно осмотрел русобородого. Пули прошили спину насквозь и вышли ниже ключиц. Скорее всего, была перебита крупная аорта и разорвано легкое, возможно, задето сердце. Он выкрутил из скрюченных пальцев широкий серебряный обруч, тщательно отер от крови. По ободу скользнула луна, и свет ее проявил темную вязь, похожую на сплетенные буквы. Сорвав с руки перчатку, он провел пальцем по гладкой поверхности. Прикосновение обожгло его, обруч едва не выпал из вздрогнувших рук. Но ради такого трофея стоило рисковать; отдавать все найденное Хозяину он не собирался. Хватит фибулы и наконечника посоха. Нож он оставит себе, а серебряный обруч будет его драгоценным даром Учителю. Но у Хозяина и его своры хватит наглости обыскать его… Надо посмотреть карту тайников. Он спрячет обруч где-нибудь в лесу. Нет, лучше на берегу, там он без труда отыщет его весной… Он положил обруч в потайное дно «особого» рюкзака. Туда же запихнул фотокамеру: тысячи на две баксов потянет… Еще раз переворошив ворох тряпья и плотных непромокаемых упаковок с археологическими находками, ссыпал все в большой рюкзак.
Убийца присел на корточки над русобородым, в плоский пузырек из темного стекла собрал несколько капель его крови. «В волосах вся сила, а в крови душа…» По древнему ритуалу он должен был выпить глоток крови своего первого убитого врага. Но рука его дрогнула, он торопливо спрятал пузырек в нагрудный карман, под куртку. Затем окровавленной рукой провел в воздухе перед собой размашистую горизонтальную линию, из ее середины опустил перпендикуляр, начертав в воздухе огромную букву «Т», и поднял руки к мертвому лицу Луны, словно созывая к себе бесчисленное, невидимое воинство. Это был ритуальный парад победителя, хитро обманувшего беспечного сонного врага и теперь гордо и открыто празднующего свой успех. Кровью на известково-белом стволе березы он еще раз вывел свое огненное «Тау».
Его закон запрещал предавать тела земле, но прятать не возбранял. «Делай то, что ты хочешь — таков будет Закон», — всплыло в памяти.
Можно было бы бросить их здесь же в лесу, но в последнее время его даже во сне навязчиво мучил приторный запах тления, и он решил спрятать следы.
Он срезал палатку, завернул белоголового в капроновый тент, туго обкрутил палаточным шнуром и оттащил тело к берегу. Здесь его ожидал настоящий подарок: в осоке дремала резиновая плоскодонка студентов. По воде он мог добраться до недоступных прежде тайников, надежно скрыть улики, припрятать трофеи. Убийца набил капроновый мешок камнями и переволок в лодку. На середине протоки он перевалил за борт бесформенный сверток.
Через четверть часа убийца вернулся. Все было на месте — догорающий костер, два раздутых рюкзака… Русобородый исчез. На месте, где лежал труп, мох еще темнел от крови. Упав на четвереньки, убийца по-собачьи пытался взять след, трясущимися пальцами ощупывал белый мох. Тело пробила крупная дрожь, словно чей-то ледяной взгляд следил за ним из лесной темени. Каждый волос на его теле словно заиндевел и поднялся твердой остью. Не смея отвести глаз от леса, пятясь и волоча мешки, он почти упал в лодку.
…Широкими прыжками волчица простегала полосатое от луны редколесье. Ночной ветер нес навстречу теплый, смертный запах.
Черное существо она застала на поляне. Стоя на четвереньках, оно торопливо рылось в бесформенной груде. Поодаль навзничь лежал человек. Он был недвижен и истекал кровью, но по тусклому искристому свечению его лица волчица поняла, что он еще жив. Волчица затаилась за деревьями и, когда чудовище удалилось, волоча тяжелую ношу смерти, она, повинуясь древней клятве, впечатанному в нее инстинкту, заставляющему ее племя спасать и выкармливать человеческих детей, легко перебросила через загривок теплое, мокрое от крови тело и, не чувствуя тяжести, стремительно понеслась через лес.
Волчица свалила подмокшую от крови ношу у дальнего зимнего логова. Неодолимое, почти болезненное влечение толкнуло ее к человеку. Она торопливо вылизывала его стылое лицо и склеенные веки, пытаясь настойчивой лаской разбудить «спящего». Мерцающая жизнь уходила из него, оставляя лишь погасшую, ржавую от крови оболочку. Рука человека судорожно вцепилась в длинную белую шерсть волчицы. Волчица ощерилась, рванулась, оставляя в руках мертвеца клоки шерсти, отбежала и жалобно завыла…
Был детина, как малина,
Тонкоплеч и густобров…
— Сабурова Гликерия Потаповна, 38-го года рождения, — вывел следователь Вадим Андреевич Костобоков на сером картоне пропуска. — В Следственное….
Сабуром в его деревне звали злую колючку алоэ — Крокодилов цвет. Что-то занозистое и неувядаемое было в этой старинной фамилии.
Ну, следак, готовься к бою. Бабушка уже на проходной, посасывает колесико валидола, докучает пуленепробиваемому «милку». Настырная старушенция уже несколько раз записывалась на прием по поводу двух каверзных розыскных дел. Но то совещание затягивалось, то грозили военными действиями в столице немирные горцы, и свидеться с просительницей Костобокову не удалось.
Розыскные дела, переданные Костобокову на списание, удручали безысходностью и наличием какой-то угрюмой тайны. Пропавшие студенты уже полгода значились в розыске, и скромный детективный опыт подсказывал Костобокову, что дело, скорее всего, «висяк». Ближайшие пять лет его будут лишь перекидывать и тасовать. Но такие вот несносные, героические бабки, терпеливые и стойкие, как их прорезиненные боты, месяцами осаждают кабинеты и приемные, добиваясь никому не ведомой правды.
Готовясь к разговору, следователь вышел «перекурить», вернее подышать свинцовым туманом курилки. В конце коридора, на лестничном марше, квартировал почти круглосуточный мужской клуб, где в горчично-желтых и сизых клубах до поздней ночи торчало несколько завсегдатаев.
— Ну что, Андреич, протокол допроса Муравьева подписал? Да обычная бытовуха, подписывай, и с плеч долой… — хохотнуло за облаком ядовитого дыма чернобровое лицо «станичного» красавца Шубанько. — Кстати, приятная новость! Муравьев подписал чистосердечное признание.
Шубанько был его куратором. Бывший сокурсник по Академии быстро взлетел в чинах благодаря династически выгодному, но не овеянному и тенью любви браку. Прославился сей жизнелюбивый брюнет и как неутомимый балагур, поддаватель пара в генеральских баньках. За последний год подполковник Шубанько, Шубан, возрос еще пышнее и выше, как лопух на свальном месте, и теперь давил на Костобокова со всем упорством второй молодости и нетерпеливой карьерной алчности.
— У вас, пожалуй, не подпишешь… — пробормотал Вадим Андреевич.
Он вспомнил худенького, большеголового человечка, зеленовато-бледного, как утопленник. Человечек беспомощно и удивленно озирался по сторонам, словно его действительно только что насильно выдернули из пруда, обиталища рыб и привидений. Нет, скорее он походил на инопланетянина, едва понимающего странные законы, царящие на затерянной периферии Млечного Пути. По словам Шубана, Муравьев сразу же ушел в глухую несознанку, и подручным подполковника стоило немалого труда расколоть жестокого убийцу.
После серийных допросов у Шубана Муравьев и вовсе «отключился».
Павлу Людвиговичу Муравьеву было лишь чуть за тридцать. Для столичной знаменитости это не много. Молодой ученый, лингвист и этнограф, успел издать несколько нашумевших книг по этнической психологии. Его последняя книга «Раб Луны», напечатанная пока в отрывках, успела вызвать громкий скандал и неутихающие споры в «желтой» прессе. Нелепая гибель его юной беременной жены оборвала все.
— Не мог Муравьев убить. Он любил ее. Может, убийца ушел через балкон? — угрюмо упорствовал Костобоков. — Надо чердак проверить.
— Ты лучше свой чердак проверь. Это двадцать второй этаж.
Костобоков искал и не мог найти слов и доводов, более веских, чем любовь, зная, что «просто любовь» уже не может служить защитой и алиби, но мысли выскальзывали, не давая поймать что-то важное, что, несомненно, таилось в судьбе Муравьева и его погибшей жены.
— Дело надо срочно направить на доследование… — Вадим Андреевич чуть надавил на «начальство».
— Никакого доследования не будет. Злобных мокрушников надо давить! А вот откозлить от суда он может, этот невменяемый… Ух ты, василек какой!
Вадим оглянулся: по коридору шла высокая стройная девушка, похожая на Снегурочку, заплутавшую в прокуренных лабиринтах Управления. Предвешняя оттепель вымочила ее полушубок и осыпала росной капелью дымчатый оренбургский платок. Пахнуло нарзанной свежестью и ледоходом, горькой приречной ивой. На нежных щеках — тень опущенных ресниц, золотые косы короной уложены над головой: архаичная, но бесконечно милая прическа. Вывернув шею, Костобоков успел заметить, что ноги у Снегурочки длинные, немного худоватые, но безупречно стройные, с многообещающей выразительностью линий. Да, Шубан зря не вскинется!
— Гликерия Потаповна? Прошу… — Вадим Андреевич строго, но доброжелательно окинул взглядом Снегурочку, ожидающую его у двери кабинета. Шутники в бюро пропусков поменяли порядок цифр, состарив Гликерию Потаповну на добрые сорок лет. Вот тебе и «Крокодилов цвет»! Девушка была грустна и бледна, словно роковое предначертание — растаять при первом же теплом дыхании — все еще тяготело над ней.
Раскрыв тощую папочку с отчетом, Костобоков испытующе посмотрел в отрешенные глаза гражданки Сабуровой. Он не любил, когда его теребили. И так старался сделать все возможное, зная, что через полгода безуспешных розысков, рассылки запросов, расклейки фотографий, опросов свидетелей и проверки моргов пропавшие люди негласно считаются погибшими. Но отнимать у близких веру в чудесное воскрешение он не смел, это была уже не его компетенция.
— …Ищем, Гликерия Потаповна, ищем… Повторный запрос в областное управление о невостребованных трупах… — Вадим Андреевич осекся на полуслове. — Черт… Обморок… Спокойно, Гликерия, спокойно…
Едва не своротив стол, он кинулся на помощь, энергично похлопал девушку по прозрачным щекам, потряс за хрупкие плечи. Сквозь дрожащие ресницы осколком фарфора блестели пустые белки. Голова ее запрокинулась. Тонкий серебряный гребень выскользнул из прически, и ее золотая, туго свитая коса мягко коснулась пола. Девушка глубоко вздохнула и задышала ровно, как во сне. Чуть порозовели нежные губы, успокоились густые блестящие ресницы, видимо обряд оживления возымел свое действие.
Костобоков опустился на корточки, осторожно взял ее невесомое запястье, пощупал пульс: ровный, с хорошим наполнением, и рука теплая. Притворяется? Сочувственный взгляд Костобокова подернулся хищной зеленцой: красивая, даже слишком.
Стараясь не дышать на млечную белизну ее шеи, следователь попробовал перенести девушку на коленкоровый диванчик в углу кабинета, где сам коротал ночные дежурства. Приятная женская тяжесть отозвалась сладостью у сердца, но девушка внезапно открыла ясные темно-серые глаза. По всей видимости она не вполне понимала, как оказалась в служебных объятиях довольно симпатичного парня в милицейской форме. Светлоглазый, как кречет, с белесой прядкой, приставшей к высокому красноватому лбу, что встречается лишь у настоящих северных блондинов, он смотрел на нее совсем не по-казенному. Костобоков поспешно отпустил свою мимолетную добычу.
— Извините, я, кажется… — Она смущенно одернула расшитый красной нитью подол, поправила косу.
— Главное, отчаиваться не надо. Север — места опасные, и люди там частенько пропадают. Трясины… Леса непроходимые… Опять же — лагеря. Матерые лагерники за фуфайку удавят…
Искоса поглядывая на девушку, Вадим Андреевич чувствовал, что его «зацепило». Открыв форточку и отвернувшись к окну, он закурил, чувствуя кирзовую грубость своих профессиональных утешений.
— Я сам родом с Севера, с Кемжи. Так у нас вот какой случай был: два мужика записались на промысел в Баренцево море. И пропали. Только через три года вернулись. Оказалось, штормом занесло их в Норвегу. За все годы — ни весточки, ни знака.
— Простите, но вы не знаете главного: Влад и Юра искали священный камень с Ориона, Алатырь-камень… — Она затихла смущенно и выжидательно.
Да… как же он сразу ее не раскусил! Эти пестрые тесемки в косе, петушки-гребешки, берестяной гайтан на шнурке, вышивка алым крестиком. «Камень с Ориона»! Ядовитый случай. Об этом лучше проконсультироваться у психиатра.
Видимо, уловив мелькнувшие в его взгляде испуг и брезгливость, какие вызывают у сородичей тихо помешанные собратья, девушка продолжила решительнее:
— Я умоляю вас, помогите мне хоть что-то узнать о них! Я знаю, что Влад жив! — Глаза ее полыхнули грозовым электричеством, как сигнальные бакены в непогожую ночь.
— Ну, это все меняет! — бодро сфальшивил Вадим Андреевич. — Камень с Ориона — это уже повод для настоящего расследования. А вот насчет Владислава Вавилова нельзя ли поточнее? Какие достоверные сведения есть о нем?
— Достоверных нет… только во сне почти каждую ночь вижу его… — На глаза девушки навернулись слезы, и она поспешно укрыла лицо ладонями.
Как всякий настоящий мужчина, Костобоков не выносил вида женского горя. Это было опасным симптомом в мироздании — плачущая женщина, а тем более такая!
— Ну, хорошо, хорошо, я постараюсь вам помочь. Но помогать буду не официально, а вроде частного детектива. После полугода розысков пропавшие негласно считаются погибшими. Но, повторяю, это ничего не значит! Вот только времени-то у нас, как назло, не остается — в конце месяца я передаю дела, так что придется заниматься расследованием во внеслужебное время… Кстати, что же это за камень такой, Алатырь, и какая от него может быть польза?
Гликерия задумалась, даже глаза потемнели.
— Юрка и Влад вели раскопки где-то на берегу Спас-озера. Северный берег его не изучен и нигде не описан, и Влад предполагал… — она замялась, — что именно там существует какое-то заповедное место, куда очень трудно попасть неподготовленному человеку, но именно там находится реликвия.
— Какая реликвия?
— «Камень заклят бел-горюч, что у края мира лежит».
— Ах вот в чем дело, «черные» археологи; два года без конфискации, как минимум… Само по себе дело опасное, а в сочетании с мистикой… Скажите, откуда у ваших друзей могли появиться такие странные намерения? Может быть, этому сейчас в университетах учат?
— Влад и Юра познакомились у одного замечательного старика, профессора Заволокина. В молодости Викентий Иванович тоже искал Камень. «Камень-Алатырь, никем не ведомый, под тем камнем сокрыта сила могуча и Силы той нет конца…»
«О, как все запущено-то…» — в мыслях заскорбел Вадим Андреевич, но вслух сказал:
— Отлично. Вот со старорежимного профессора мы и начнем наше частное расследование… — Через стол он протянул девушке свою визитку, которой немало гордился. — Однако, время… Вот мой служебный и домашний, звоните, буду очень рад…
— Хорошо, я обязательно позвоню вам. Спасибо, Вадим Андреевич…
Из высокого окна своего кабинета он видел, как она бежит через двор к стеклянному стакану проходной, налитому до краев синим отравленным неоном. Кто ей этот Влад Вавилов? Жених, ясное дело. В сердце больно кольнуло. Ему захотелось, чтобы его вот так же искали, выкликали по ночам, берегли, боясь расплескать, память о самой последней встрече…
Вадим долго смотрел на маленькую цветную фотографию Владислава Вавилова. Красивое, задумчивое, как на иконе, лицо. Тонкая огранка черт при общей добротной правильности. Вот только таких светло-русых синеоких икон Вадим никогда не видел. Впрочем, он не был знатоком в этом вопросе. Так-с, Вавилов Владислав, москвич, студент-филолог… Должно быть, и Гликерия тоже филологиня, знатно она его заморочила…
Дверь кабинета вкрадчиво подковырнули снаружи. Зажав каждым из десяти толстых согнутых пальцев фарфоровую, тоненькую, как императорская фрейлина, чашечку, в кабинет бочком, ввиду выдающегося дородства, протиснулся майор Исхаков. Это был сорокалетний мужик с неприлично горящим взором, сальной проседью в коротко стриженных волосах и валкой походкой крупного жиреющего хищника. Пережив кампанию борьбы с инородцами в следственных органах, он навсегда оставил служебное рвение и сегодня, как обычно, организовывал какой-то внеплановый офицерский кутеж.
— Андреич, чего свет не включаешь? Подгребай к нам, на пятый. Народ для разврата собран, «шампань-кампань», дамочки скучают.
— Я сегодня «в ночном», дежурю по Управлению, да и голова что-то побаливает…
На лбу Исхакова заиграли крупные бульдожьи складки, чашечки в руках обиженно звякнули.
— Ба-а-льной, говоришь, са-а-всем нэ хочешь! Ну, бывай здоров, дарагой!
Дверь за Исхаковым захлопнулась, и Вадим вновь предался своим невеселым раздумьям.
Последние года два-три капитан милиции Вадим Андреевич Костобоков жил словно по необходимости и даже ноги переставлял по привычке. «Резкий опер с Петровки» выдохся после трехмесячной командировки в воюющий регион. Издалека война казалась ему мужской, священной игрой. Тому, что он увидел в Чечне, имя было не «война», а «измена». Но он не стал думать о войне иначе, сохраняя жестокую уверенность, что врага надо бить в его логове, что сотворенное в горах вольное разбойничье племя, пролившееся на плодородную равнину дымной отарой папах, с неизбежностью Божьего промысла должно вернуться в родные ущелья. «Запомни, друг, если где-то щедрым потоком льется русская кровь, значит, это кому-нибудь нужно…» — так, кажется, говорил его единственный друг Валька, когда прощались и пили на посошок под рев вертолетных движков. Из Чечни вернулся другой Костобоков, рассеянно-грустный, бездеятельный, выхолощенный.
Все свое свободное время он посвящал глубокому, как январские сугробы, сну, убеждая самого себя, что ночь истории действительно наступила. И чем плотнее наседала жизнь, как задастый монгол при Калке, тем охотнее и быстрее он впадал в зимний, беспробудный анабиоз.
Терзая в прокуренных пальцах окурок, Вадим перечитывал худенькое досье второго пропавшего студента — Юрия Реченко. Этот был помельче: «белая косточка». Родился и жил в Петербурге. Потом МГУ, кафедра археологии… Ничего примечательного, кроме, пожалуй, одного… В графе особые приметы значилось: крупное коричневое родимое пятно на затылке, по форме напоминающее летящую птицу. Что и говорить, примета не броская… Костобоков аккуратно выписал адрес хирургической клиники, где работал отец Юры.
Около полуночи Вадим Андреевич запоздало заметил на полу серебристую безделушку — гребешок, забытый Сабуровой. На ладонь легла литая прохладная тяжесть. Гребень был из настоящего серебра, светлый с чернью, как чешуя озерных рыб. Всмотревшись в сплетения узора, Вадим Андреевич разглядел крылатого грифона. Он борол лапами и добивал чеканным клювом извивающуюся гадину. Мерцал алый рубин, вплавленный в зеницу грифона. У змея в глазке поблескивал изумрудный камушек. Тончайшая работа и, верно, старинная: «скифский звериный стиль»! По ободу вилась древнеславянская вязь. Вадим Андреевич, стыдясь самого себя, даже слегка обнюхал гребень. Потом до боли сжал серебряные зубцы в ладони…
Он уже тяжело дремал, когда телефонный звонок обрушил хрупкую, напряженную тишину. Вязкий сон еще удерживал его, но все звенели и звенели в ушах стеклянные брызги.
— Костобоков, следственное…
— Следственная группа, на выезд… «Академики» — двойное убийство!..
На горячей со сна шее стремительно сохли ледяные капли. Застегивая кобуру, Вадим ощутил прилив жаркой силы и злую собранность мышц, настигающие его в минуты «горячего следа», близкой опасности или острой ненависти. Не будучи от природы жесток и кровожаден, он искал и ждал этих минут, они оправдывали его грубое земное бытие, насыщали кровь мужеством и адреналином. Это были минуты, когда он остро чувствовал и жадно любил жизнь.
Взошла полная луна и сияла холодно и ярко. Во дворе рядом с КПЗ разводил пары микроавтобус. В вольерах завыли собаки. Заскрежетали, заплакали, то высоко, по-щенячьи, то гулко, утробно, словно маялась неведомой мукой звериная душа, растревоженная звездной россыпью и лунным светом.
— И чего воют? Как луну завидят — так в голос! — поеживаясь от прилипающего к телу холода, ворчал водитель. Это был молодой парень, похожий на ветра-Борея со старинных гравюр: полнокровный и кудрявый, с круглыми щеками и вытянутыми, как для поцелуя, губками.
— Я от бабки слышал, что на Луне осталась тень Каина. Вот собаки и воют от печали. Авель пас овец, а собака в этом деле первый помощник… «Авель» значит белый… — припомнил Костобоков.
— Красиво, но неправда, — отрезала изящная Фирюза Байрамовна, по прозвищу «Бирюза», дежурный эксперт Управления, устраивая на острых коленках, торчащих из-под пышной, как химическая пена, шубки свой экспертный чемоданчик.
Город в этот час был похож на мертвую зыбь. Через безлюдные пространства перемигивались колючие огни. Инфернальный свет плавал в незамерзающей даже в лютые морозы реке, похожей на черное стальное лезвие. Казалось, исчезнут в одночасье люди, а город не заметит и по-прежнему будет дышать едкой серой, пока не закончится в его жилах лучистая электрическая кровь и не остынет механическое сердце.
— А почему ментов «легавыми» зовут? — не отрывая глаза от дороги, спросил молодой водитель. — Это же обидная кличка…
— Действительно, за что же нас так? Мы ведь под пулями не ложимся. Мы скорее благородные борзые, гончие. Идем по следу, пока лапы в кровь не собьем. Язык на плече, но хоть ползком, но догнать зверя…
— А это оттого, — авторитетно вклеилась в разговор Бирюза, — что на эмблеме царской розыскной службы была изображена легавая охотничья собака.
— Нет, мы не легавые, мы — гончие псы, «созвездие гончих псов». Знаете такое? Это псы охотника Ориона — символ верности и бесстрашия…
— И глупости… — блеснула раскосыми глазами Бирюза. — В жизни надо быть не псом, а волком!
— Ну, до волка еще дослужиться надо, — заметил паренек-водитель, опасливо косясь на вызывающие коленки Бирюзы.
…Этой ночью произошло новое убийство в «Академиках» — так назывался небольшой стерильный микрорайон на окраине города. Всего месяц назад в «Академиках» была убита Мария Муравьева, и вновь светит полная луна, как в ночь трагедии. Все это может быть простым совпадением, но лишь на первый, самый поверхностный взгляд. На этот раз жертвой стала пожилая супружеская чета.
Рядом с трупами хозяев все еще струился неиссякаемый поток счастливой телевизионной жизни. Грандиозный парад эстрадных полчищ не затихал даже ночью. Гипнотическое окошко глумливо скалилось, трясло вставными челюстями; кто-то милосердный догадался убрать звук. Смерть застала пенсионеров у включенного телевизора. Недостаток хлеба насущного и духовного старички с лихвой восполняли изобилием зрелищ.
Беззвучно, как тени в телеящике, ходили эксперты, чиркал вспышкой фотограф. В углу на стульях жались понятые, словно что-то еще могло произойти в этом разворошенном мирке. Вадим так и не смог до конца привыкнуть к виду смерти. Всякий раз стальной холодок касался его кожи, когда он осматривал остывающие тела. Вспомнилось давнее, где-то услышанное: «Смерть — это ложь о человеке».
Вадим Андреевич бегло осмотрел убитых: головы неестественно вывернуты. Наверняка сломаны шейные позвонки. Подобный способ убийства, предельно варварский, требовал недюжинной физической силы.
Вещи в комнате целы. Никаких признаков борьбы или грабежа. Как убийца преодолел высоту третьего этажа и неслышно проник в комнату, где еще не спали люди, оставалось неясным.
Вадим вышел на кухню. Здесь было несколько прохладнее, словно тепло стариковского уюта выдуло в форточку. Так и есть, кухонное окно прикрыли недавно, хотя переставлять или трогать предметы было запрещено. Вадим Андреевич осторожно обернул платком скобу, открыл раму и выглянул из окна. Третий этаж. Лоджия. Под окном свежий снежок блестит, как зеркальная крошка. Прямо под балконом темнело несколько ясных отпечатков подошв. Вадим осмотрел раму; нижний запор выломан из гнезда. Изнутри на темном ночном стекле ярко отсвечивали два крупных отпечатка. Аккуратные пенсионеры, видимо, совсем недавно протирали стекло.
— Отпечатки — в лабораторию. Организовать патрулирование улиц, план «Кипарис»… Уже введен? — Вадим чувствовал бессильную ярость. Убийца, ночной оборотень, ушел. Теперь патрулируй хоть до Первого мая… — Кто обнаружил убитых?
— Соседи снизу. Они фильм смотрели, ну, там стрельба, взрывы. В ящике так орали, что они ничего не слышали. Только один раз у них задрожал хрусталь на люстре. Они хорошо знали убитых. Позвонили по телефону, потом в дверь. Дверь оказалась запертой изнутри. Через дверь ящик орет. Вышли на улицу, увидели, что свет горит и окно на кухне приоткрыто. В час двадцать три позвонили в отделение. Через десять минут экипаж был на месте. Дверь не взламывали, у соседей был комплект ключей. Консьержка после одиннадцати ночи никого не видела…
По-армейски четкий доклад участкового немного остудил Вадима.
Следов на чистой кромке снега было немного. По конфигурации они напоминали армейские ботинки или сапоги десантного образца. Похоже, убийца влез через лоджию, просунул руку через открытую форточку, выломал раму, бесшумно пробрался в комнату, задушил стариков, а после ушел, ступая след в след. Но как он забрался в окно? Может быть, у него было специальное снаряжение или навыки альпиниста? Почему старики ничего не слышали, не звали на помощь, может быть, убийца был им хорошо знаком или как-то сумел подавить их волю… Чертовщина…
Утро застало Вадима в кабинете. В половине десятого позвонила Фирюза Байрамовна, голосок в трубке звенел взволнованно:
— Отпечаток на стекле идентифицирован как принадлежащий правой ноге преступника. Отмечено повышенное потоотделение.
— Он что, горилла или орангутанг? Вы Эдгара По на ночь читали, милейшая Фирюза Байрамовна?
— Это человеческая нога, Костобоков. На вашем месте, капитан, я бы не резвилась. Кстати, сила у него огромная, об этом говорят повреждения рамы и характер преступления. Это дело на контроле у самого…
— Благодарю вас, и вот еще, к понедельнику подготовьте мне весь экспертный материал по делу Муравьева…
Вадим с удивлением посмотрел на листок ежедневника с адресами хирурга Реченко и профессора Заволокина, он уже начисто забыл о своих вчерашних планах. Нагрудный карман кителя показался ему подозрительно тяжелым, и, перекладывая документы в гражданский плащ, он запоздало вспомнил о гребне, забытом девушкой.
«А что, если прямо сейчас….» — Вадим Андреевич с удивлением понял, что главное в это утро — увидеть Ее. Удивится или испугается, а вдруг обрадуется? Ему редко радовались, но уж такая, как говорится, специфика…
«ЗВОНИТЬ ЗДЕСЬ» — возвещала надпись у странной двери. Полотно ее было словно перевернуто. То, что располагается у обычных дверей сверху, было почему-то помещено еще и внизу. Нижний глазок, замок и звонок были врезаны на уровне колен Костобокова. Он даже слегка разволновался, чувствуя, что распаляются щеки. Колокольчик одиноко замирал. За дверью было тихо. Недоумевая, Костобоков двинулся к лестнице, но скрип дверных петель остановил его.
Дверь слегка приоткрылась. В узком проеме было темно и пусто, но тут дверь распахнулась внезапным толчком изнутри. С порога, снизу вверх, на него взирало таинственное создание с четвертой от солнца планеты, настоящий «марсианский сфинкс» с печально-замкнутым лицом, запрокинутым к далеким звездам.
Сходство с марсианским феноменом было бы почти полным, но на земном подобии была напялена майка-тельняшка, на литых плечах синели татуировки: тарантул и эмблема ВДВ. Красные, словно опаленные, в прозрачной стертой кожице культи искалеченных рук упирались в пол. С правой стороны черепа чуть вихрились светлые пряди, а с другой — все было голо, точно вылизано языком. Левая половина лица отсутствовала, стесанная наждаком или сожженная напалмом. Но в уцелевшей половине этого апокалипсического лика мелькало что-то знакомое. Человекоголовый Цербер смотрел на Вадима без всякого выражения, но в синем целом глазу, ярком и красивом, чудились наглость и насмешка. И сохранившимися чертами «феномен» явно походил на Гликерию!
— Сабурова Гликерия Потаповна здесь проживает? — все еще лелея спасительную надежду и даже право на ошибку, осведомился Вадим.
Сфинкс хранил тупое молчание, снизу беззастенчиво разглядывая следователя, словно увечье наделило его властью и злой, несминаемой волей. Вадим отметил широченный размах плеч и ссутуленную, но все еще могучую спину. Тело человека было до половины всажено в кожаный сапожок и заканчивалось плоской, нелепо короткой подошвой.
— Ее нет, что нужно? — раздался трескучий голос.
Вадим Андреевич замялся. Что-либо объяснять этому Квазимодо не хотелось.
— Вот, она оставила у меня… — И он протянул куда-то вниз гребень с грифоном. В ту же секунду серенькие, обшарпанные стены подъезда вздрогнули и накренились, словно грохнул взрыв. Вадим нелепо взмахнул руками и грохнулся на кафельный пол. Он так и не успел заметить, как человек-«сапожок» дернул длинные полы его плаща вперед на себя, подсек и обкрутил в щиколотках. Боль залила затылок, все поплыло перед глазами, и лишь перекошенное яростью лицо «сапожка» тормозило круговое движение. Вадим сел, тряся гудящей головой и потирая ушибленное место.
— А вот теперь поговорим, так сказать, на равных… — «сапожок» уже привстал, держась за косяк, и его гнусная рожа оказалась вровень с сидящим Вадимом. — Она сказала, что гребень забыла «у подруги». Ты, что ли, подруженька закадычная?
— Слушай, Квазимодо хренов, ты бы с «чехами» лучше так дрался, чем своих долбать. «Нападение на сотрудника милиции при исполнении…» Слыхал о таком? — Вадим Андреевич показал калеке уголок удостоверения.
— Стой, стой, брат, а мы с тобой пили… Верно?
— Ну, это вряд ли…
— Девяносто восьмой, аэропорт в Моздоке… — Сказав заветный пароль, встопорщенный «сапожок» обмяк и ополз книзу. — Прости, друг, заползай, не взыщи. — И опираясь на сжатые кулаки, он запрыгал по коридору, раскачиваясь, как на зыбких качелях.
Вадим, смирённый диковинным уродством хозяина, осматривал кухню, оборудованную под металломастерскую, где ловко передвигался, то подтягиваясь, то провисая на сильных руках, подобно гиббону в зоопарке, человек-«сапожок». «Калигула», как с первого взгляда окрестил его Вадим Андреевич. На латыни это слово означало все тот же «сапожок».
Хозяин тем временем уже снарядил стол и наполнил мензурки.
— Ну, так вот, мужик, чтобы ты знал. До Очхоя, до первой Чеченской, я был такой же, как ты. Пил, девок мял, в общем, радовался жизни по-своему. А теперь я — урод, гнида заплечная, грызущая ее молодую жизнь, — и слеза качнулась, но не пролилась из его единственного лучисто-красивого глаза. — А тебе что от нее надо? Только не ври.
Вадим почувствовал, что не готов ответить прямо, и прибег к каверзному приему, ответив вопросом на вопрос:
— А ты сам ей кто, брат, сват?
— Брат… Только она — Сабурова, а я — Покрышкин. А точнее «Маресьев». Единоутробные мы по матушке, а папаши разные.
— Послушай, брат, вопрос, конечно, неделикатный… Гликерия, кроме Влада, с кем-нибудь встречалась? А может быть, сейчас встречается? Я ведь по делу интересуюсь. Вот, скажем, человек бесследно пропал, вероятнее всего, его убили. Я должен проверить все версии, в том числе и бытовую… Сечешь?
«Сапожок» молчал, покусывая остаток губы.
— Ну, хрен с тобой, записывай… Ты Гликерию видал? Девушка она красивая, и если б захотела… Домогался ее тут один… Роберт Каштелян, тренер по стрельбе, мастер спорта, при понтах, крутой и все такое… Она его бортанула. Но я при сем не присутствовал, в свидетели не пойду…
— Постой, постой, — Вадим силился вытянуть из кармана брюк блокнот, — тренер, а в каком обществе, в «Динамо» или «ЦСКА»?
— В обществе охраны памятников… Откуда мне знать, ты — мент, ты и узнай… Ну, ладно, в последний раз тебе помогаю… Телефон его где-то у меня завалялся. Я ему две вещицы подновлял для коллекции…
— Что за коллекция?
— Да так, всякая экзотика, в основном — ножи, кинжалы, стилеты. Сабли тоже есть. Так вот, он, как Гликерию увидал, аж затрясся весь… С Владом у них потом была небольшая разборка с мордобоем. Владка его с лестницы спустил…
— И ты молчал… Вот народ! Клещами все тянуть надо. А этот Каштелян, он кто? Армянин?
— Бери выше. Пан! В переводе с польского — ключник. Кстати, он изредка наведывается… А Владку она любила. Он был у нее первым. Но они хотели как-то по-особому начать… Что ухмыляешься, мент? — «Сапожок» злобно напружинился, единственный глаз стал ярким, как молодой крыжовник. — Тебе и не приснится никогда такое. Благословения они ждали. Да только не дождались… Что лыбишься, как вошь на гашнике? Окстись, паря! Ты другой породы, не брахманской крови. Так что лучше сразу забудь, если не хочешь из ума вывихнуться.
Вадим ощутил приступ удушающей ярости, рука сама сгребла в комок мокрую, вонючую тельняшку.
— Слушай, ты… братец… Я не посмотрю, что ты ползаешь на двух костях. Ты сам забудь о ней, слышишь, родственничек. Что-то ты больно горяч! Может, это ты Влада пристукнул, а заодно и второго? Где-нибудь под комодом разобранный «калашик» прячешь, а стрелки на тренера переводишь! Ведь ты у нас контуженный и за поступки свои не отвечаешь!
В прихожей слабо звякнул колокольчик, никчемный «дар Валдая». На кухне пахнуло ветром и летучей чистотой вербы.
Распаленный гневом Вадим Андреевич и растерзанный Калигула испуганно воззрились на Гликерию. Из рук ее выпала сумка с молоком и хлебом. Лицо ее, еще румяное от морозного ветра, вмиг посерело и состарилось. Нежный подбородок затрясся, брови грозно сошлись к узкому переносью. Но через секунду она стала так неумолимо хороша, что мужчины пьяно потерялись и вообще забыли свое месторасположение во Вселенной.
Вадим, уставившись на нее, блаженно улыбался. Калигула, по-обезьяньи скатившись со стула, вдруг упал к ее ногам, прижался лицом к коленям.
— А… Сестра Кэрри пришла… Ой, да какие мы сердитые! А гребешок-то уже тутоньки. Подружка в погонах притаранила… — бормотал он дурашливо.
Стыд и чувство непоправимой беды вытолкнули Вадима из кухни. Лика с трудом вырвалась из рачьих клешней Калигулы.
— Скорее уходите, я провожу вас.
Она сама набросила на плечи Вадима Андреевича шинель, встав на цыпочки, нахлобучила ушанку, обмотала шею шарфом. Костобоков смотрел, как быстро и виновато прячет она свои узенькие стопы в ботинки с облысевшей опушкой по краю. И если есть у тела свой собственный разум, то он готов был бы поклясться, что в жизни не видел ног красивее и «умнее».
— Ведь он же контуженный, больной, а вы? Зачем?.. — как в бреду, шептала Гликерия, пока они спускались по лестнице.
На улице Гликерия резко остановилась, смерила его взглядом.
— Вот что… Мне больше ничего от вас не нужно!
Девушка оттолкнула его протянутую для прощания руку и убежала по серой поземке. Он долго смотрел ей вслед, потом зашагал к шоссе. Начиналась метель. Ветер бил в грудь. В глазах маячило уродливое сплющенное тело, мешком осевшее у стройных, березово-светлых девичьих ног.
Аврора, книга Маргарит,
Златая Чепь и Веры щит…
Что это было? Милость судьбы или ее приговор? Как могла одна-единственная старая книга мгновенно перевернуть его размеренную жизнь? Известно, что падшие духи, воюя за человеческую душу, подходят строго индивидуально. Так, сладострастнику они непременно подсунут плотский соблазн в аппетитной упаковке, а ученому отшельнику — тайно сорванный плод с древа Познания.
Уже звонили к вечерней, а он все стоял, сжимая в руках холодный скользкий переплет. Чьей охранительной молитвой сбереглась эта книга среди оплесневелых, источенных червями, хранящих на себе следы пожара церковных фолиантов, приготовленных к медленному тлению в монастырской кладовой?
«Голубиная книга» — едва заметно проступало на порыжелом растрескавшемся титуле. Переплет хранил следы воды и огня, но изнутри листы книги были лишь слегка опалены, и края их осыпались от слабого прикосновения. «Книга сия писана тщанием смиренного Дадамия, аки тайновидцем, зрящим мира Премудрость и дня грядущего Славу. В лето от Адамия семь тысяч и триста сорок пять годов, а от Бога Слова — тысяча восемьсот тридцать семь годов». Дадамий! Так называл себя монах-прозорливец, вещий Авель!
Взять книгу без благословения настоятеля — значило оскорбить своего ангела-хранителя накануне Великого Поста. Но едва затих шум ударившей в голову крови и отхлынула с лица пунцовая краска, отец Гурий, в миру Василий Васильевич Лагода, тридцати трех лет от роду, торопливо спрятал находку на груди и, словно страшась погони, покинул гулкие своды монастырского подвала.
Своеволие — вот начало всякого греха и отступничества… На Масленой неделе, перед самым началом Великого Поста, настоятель благословил очистить «холодный подвал», где дотлевали в покое и сырости отжившие свой век обиходные предметы. Среди груды пыльного старья иногда попадались и книги: истертые требники, залитые свечным воском псалтири, уже никуда не годные, изъеденные мышами и древоточцами. Сверток из подгнившей мешковины отец Гурий сначала бросил в общую кучу, но потом, раздумав, снова взял в руки и развернул. В сыром саване лежал брикет вощеной бумаги, а в нем толстая тетрадь. На ладонь лег скользкий переплет из порыжелой телячьей кожи.
Отец Гурий давно интересовался личностью Авеля и даже пробовал изучать его «солнечные диаграммы» и «звездные течения». Словно предвидя некую общность судьбы, он кропотливо собирал сведения о мятежном прозорливце, и постепенно Авель стал ему братски близок. Вещий монах, при жизни отмеченный перстом избранничества и скорби, и после кончины своей увлекал души соблазном тайного знания.
Вечный странник и мудрец, смиренный Авель, или, как он сам себя называл, отец Дадамий, был рожден в простом крестьянском звании. По воле родителей он рано женился и с молодых лет оказался обременен семьей. Но иное повеление оказалось сильнее. Услышав в себе тайный голос, Авель удалился от мира.
Дар пророчества впервые посетил его на острове Валааме. По благословению благочинного Авель поселился в отдаленной пустыни, где, «яко злато в горниле», выплавился его пророческий дар. Но печальна судьба пророка в своем отечестве. Каббалистические откровения Мишеля Нострадамуса стяжали тому всемирную славу, богатство и немалый придворный почет. Тайнозритель же Авель лишь многие скорби претерпел за свой несмолкающий вещий глас. Находясь ежечасно «под смертною казнию», мятежный монах пророчествовал судьбы царей и государств. Гремел, яко божий кимвал, презрев вельможный гнев, гонения, жестокие колодки и цепи, кои неоднократно налагались на него, ибо пророчества его, как правило, бывали мрачными, изобиловали точными датами конца царств и непременно сбывались. О них можно было бы и промолчать, но отец Дадамий настырно излагал свои «видения» перед лицом церковных иерархов, и крамольному делу тотчас же давали ход, подозревая монаха то в заговоре, то в оскорблении высочайших особ. Монастырский затворник в мгновение ока превращался в узника совести, то есть сидельца Петропавловской крепости.
Но после дословного исполнения реченного через него отца Дадамия с любезной поспешностью освобождали из узилища, где он пережидал вельможный гнев, и новый император считал своим долгом лицезреть таинственного чтеца Сивиллиных книг и подолгу беседовать с ним наедине. Отца Дадамия с почестями возвращали в обитель, но почти сразу же, «аки птица в заклеп», он вновь попадал в узилище за следующее «зело престрашное» предсказание. В конце своей жизни Авель умолк, и явленное ему в видениях доверял лишь бумаге, записывая реченное ему Духом посредством особой тайнописи. Последние двенадцать лет Авель трудился над загадочной книгой.
Вещий монах умер в 1841 году. Среди скудного наследства Авеля: двух чайников, поношенной рясы, нескольких монет и простых обиходных предметов ни книг, ни записок не значилось. Эта опись, заключенная в рамку, доныне предъявляется всем посетителям суздальского музея-тюрьмы.
Всегда молчаливый и сосредоточенный, отец Гурий с прежним усердием исполнял послушание на клиросе и в хозяйственных службах монастыря. Лишь очень внимательный взгляд мог бы заметить перемену в его облике. Глаза его, прежде погруженные в задумчивую тень, робкие и сосредоточенные, временами даже чуть боязливые, теперь были отрешенны и темны, напоминая мерцание вод в колодезной глуби. Он, давно отрекшийся от своей воли, прельстился тайной и оказался уловлен опасной приманкой, единственной еще живой страстью своей — интересом к неизвестным рукописям и древнему слову.
В первый же вечер, оставшись один на один с книгой, отец Гурий с трепетом разогнул ветхие листы. Кроме заглавия и «титула», писанных полууставом, текст был непонятен отцу Гурию. Знаки-буквицы, дразняще знакомые Азы, Буки и Веди, порхали по трем строчкам, переворачивались вниз головой и никак не желали слагаться осмысленно. Иные из них напоминали воинов, изготовившихся к бою, другие были похожи на человеческие фигурки в молитве, некоторые походили на жуков, на переплетенные стебли растений или наивные рисунки детской руки… Это был очень древний, неизвестный отцу Гурию тайнописный алфавит.
Древними рукописями он интересовался с ранней юности. Изредка на его пути попадались невнятные разрозненные свидетельства о существовании какой-то древней русской грамоты. «В старовину люди грамоте знали, иной грамоте, чем теперь, а писали ее крючками, вели черту Богови, а под нее крючки лепили и читать по ней знали…» — припомнил он что-то из этнографических изысканий Миролюбова. Буквы таинственной книги тоже теснились по трем линиям. Нижняя линия определенно означала земную твердь, а верхняя, вероятно, небо. Срединная же открылась ему как человеческий путь во плоти. Именно такое написание существовало и в санскрите. Возможно ли, что книга была написана на какой-то разновидности этого древнего языка русским монахом Авелем?
Вечером Прощеного Воскресения отец Гурий, размягченный и растроганный светлой печалью прошедшего дня, решился на несколько неожиданный шаг. Помня святоотеческое наставление, что «брат братом помогаем, яко град тверд», он завернул заветную «книгу» в расшитый серебряной нитью покровец и, прихватив кое-что из собственных записок, отправился к своему духовному собеседнику, монаху Серапиону. Он думал во всем открыться брату. Серапион обязательно поможет ему получить настоятельское благословение и братской молитвой укрепит на пути.
После вечерней трапезы монастырская братия уже разошлась по келиям, но до Всеобщего Правила оставалось несколько часов. Двор был пуст. Легкая поземка кольцами свивалась на пути отца Гурия. Начиналась метель. Грубые, армейского образца ботинки не спасали от мороза. Низко опустив голову, он брел навстречу ветру, бережно, как спящего младенца, прижимая к груди книгу и предаваясь своим размышлениям: «…Мусульмане ведут свое летоисчисление от Хиджры пророка. Иудеи чтут свою хронологию „от Сотворения Мира“. И было это в 3671 году до рождества Спасителя. Вероятно, исконное русское летоисчисление „от Сотворения Мира“ также предполагает какое-то решающее событие в жизни и культуре словен и руссов. Может быть, семь с половиной тысячелетий назад было положено начало русской хронологии, записи исторических событий? А может быть, была написана некая священная книга „Сотворение Мира“? Неужели русской письменности уже тысячелетия?..» — роились крамольные мысли под его потертой камилавкой.
— Молитвами Святых Отец наших Господи помилуй нас, — пропел он дребезжащим тенорком монастырское приветствие.
— Аминь и Слава во веки веков, — привычно ответил из-за двери хозяин кельи.
Серапион открыл дверь и на пороге по-братски облобызал отца Гурия. Брат Серапион был погодок отца Гурия, то есть, по монашеским меркам, еще молодой человек. Ласково-внимательное выражение его лица делало излишними всякие извинения за неурочное, довольно позднее вторжение. Отец Гурий некоторое время вглядывался в черты брата Серапиона, приятно оживленные тонким, чуть нервным румянцем. Он словно примеривал к его лицу, сияющему тихой радостью свидания, свою тревожную тайну. Среди братии инока Серапиона отличала легкая, но всегда уместная светскость в обращении, а также «словесность и книжность». Все это, вместе взятое, и позволило ему благодатно трудиться секретарем при настоятеле обители.
Серапион усадил гостя на старинный стул с бронзовыми луковками на спинке. Поставил на стол темно-вишневую густую наливку и пару бокалов, придвинул блюдо ярких, свежих фруктов, покрытых тонким восковым налетом.
— Помоги мне разобраться в сомнениях, брат, — осторожно начал отец Гурий. — Вот послушай, что нашел я в Паннонском житии Кирилла Просветителя: придя в Корсунь, «нашедъ он Евангелие и Псалтырь, написанное руськимы письмены, и человека обретъ глаголюща тою беседою, и беседова с ним и силу речи приим, своей беседе прикладаа различные письмена, гласнаа и съгласнаа». Неужели святой Кирилл усвоил уже существовавшую русскую или славянскую грамоту? И что за человек посвятил его?
— Постой, постой, брат, мне думается, что те «руськие письмены» были, скорее всего, какой-нибудь заимствованной руницей, которой писали северные народы свои примитивные календари, — с мягким укором прервал его Серапион. — В этом вопросе разумнее доверяться другим свидетельствам: «Прежде убо словене не имеху книг» — это «Сказание о письменах» черноризца Храбра. Десятый век от Рождества Христова. На Руси не было и не могло быть книг!
— Но ведь слово «книга»… — после паузы вновь заговорил отец Гурий, — русское, коренное и рождено оно в недрах нашего языка. Вот смотри, сложено оно из двух корней. Первый — «кн», безусловно, означает «гнозис», «знание», «жна» на санскрите. А корень «га» означает «путь», «дорогу». «Книга» — дословно «приводящая к знаниям, путь познания мира».
Серапион, перекрестив себя и бокал, отпил вина и деликатно надкусил розовое яблочко, но, передумав, отложил…
— Я скажу тебе больше, брат. Больше, чем ты сейчас способен вместить. И то лишь в надежде на твою скрытность. «Книга» — действительно русское слово и обозначает «связанное в порядке». — Серапион выждал с минуту, наблюдая за переменами в лице отца Гурия, потом продолжил: — Да, мой любезный брат. «Кон» — это закон, порядок, «иго» — узы, связь. Именно такому определению соответствует «Велесова книга». Она состояла, как тебе известно, из деревянных дощечек, нанизанных на шнурок. И я видел такие книги во множестве…
— Где? — выдохнул отец Гурий.
— В Библиотеке Ватикана, в тайном хранилище. Там есть особый славянский отдел…
Серапион действительно был в Ватикане полтора года назад в составе экуменистской делегации, но столь глубокого его проникновения в тайны церковного государства нельзя было и предположить.
— Ты же знаешь, у меня везде близкие друзья… Ну что дальше? Молчишь? А известно ли тебе, что на кресте Господа нашего была сделана надпись на иудейском, латинском и греческом, никаких «руських письмен» там не было. Скажи мне, что это значит?
Отец Гурий подавленно молчал.
— А значит это лишь одно: все прочие буквы и начертания — не от Бога. Святые Кирилл и Мефодий дали русским святые письмена. А то, глядишь, до сих пор держались бы хвостами за ветки.
Серапион аккуратно дожевал яблоко, отер уста платочком и, водрузив на горбике носа серебряные очки, раскрыл тяжелую книгу с медными уголками и крохотным замочком на переплете. Шелестя страницами, он углубился в поиски.
— Вот послушай, как поступали с тайным знанием святые отцы. — Голос Серапиона зазвучал ровно, с легким укором: — «…Когда услыхал святой Ефрем Пустынник о распространении учения еретика Аполлинария, то немедля оставляет он свою пустыню и входит в Константинополь. В состязаниях словесных сего еретика победить не могли, ибо книги свои он использовал как сильнейшее оружие. Наиболее победительные книги свои он хранил у сожительницы. К ней-то и явился святой Ефрем. Сказавшись учеником Аполлинария, он много хвалил его в глазах женщины. После он упросил дать ему Аполлинариевы книги на малое время. Уверившись в нем, женщина дала ему книги своего друга. Придя в обитель свою, святой Ефрем изготовил особенный клей и, отгибая по одной, склеил все страницы, пока книги не стали как бы единым куском дерева или камня. После он вернул книги женщине. Она, не заметив ничего, спрятала вновь книги. Случился потом спор у православных с еретиком Аполлинарием, уже сильно состарившимся. Но так как на диспуте он даже не смог раскрыть своих книг, то вскоре от великой скорби и стыда лишился жизни…» И поделом, горе тому, кто соблазнит хоть одного из малых сих!
Отец Гурий, казалось, отсутствовал духом. Опустив голову на грудь, он внимал чему-то едва слышному внутри себя. Оставив свою обычную сдержанность, он пригубил вино и незаметно осушил бокал до дна, не чувствуя вкуса самого лучшего кагора, потом решительно развернул книгу. Всегда уступчивый и даже робкий, сейчас он был необыкновенно тверд в голосе, видимо, выпитое вино слегка разгорячило его нервы.
— Взгляни, брат. Я почти уверен, что это доказательство высокоразвитой русской письменности. Возможно, в поздние времена употребление ее стало тайным и тщательно охранялось. Но когда встал вопрос о богослужебном языке для славянских народов, то волхвы открыли эту грамоту Кириллу. Житие говорит, что это случилось в Корсуни, когда Кирилл шел в Хазарию к тамошнему кагану. Употребление этой грамоты было необычным, недаром святой Кирилл обмолвился о «беседах, записанных на воде»…
Он протянул книгу брату Серапиону. Серапион сейчас же отвернулся к лампе. Его округлые, сутуловатые от долгих молитвенных стояний плечи опустились еще ниже. Когда наконец он обернулся к гостю, лицо его было непроницаемо, лишь похожие на бурых соболей брови сползлись к переносице и гневно подрагивали.
— Эти писания надо немедленно показать отцу настоятелю. Только его молитва отразит лукавые происки и защитит тебя от духовной заразы. Книга останется у меня!
Отца Гурия обдало страхом внезапного сиротства. Мрачная судьба «Аполлинариевых книг» встала перед его умственным взором. Он потянул ветхий переплет на себя, каким-то неожиданно ловким приемом вывернул книгу из побелевших пальцев Серапиона и стремглав покинул келью.
…Иеромонах Гурий исчез из Старо-Остожского монастыря в первый день Великого Поста. Все его документы остались у настоятеля обители. Монастырской комиссией было установлено, что накануне он почти до полуночи пробыл в келии монаха Серапиона. Благословения на посещение брата он не просил. Подобное своеволие строго порицалось уставом обители. Стало известно, что Гурий затеял драку в келье Серапиона. Видимо, предмет разговора и составил причину потасовки, а потом и столь дерзкого, необъяснимого поступка самого прилежного монаха. Наступил Великий Пост, монастырская жизнь задышала строже и глубже, и об отце Гурии, казалось, стали забывать.
В васильковое утро белее рубаха…
Стараясь не думать о своем вчерашнем визите к Гликерии, Вадим Андреевич решил зарыться по макушку в работу и, пока не потемнеет в глазах, штудировать служебную документацию и заключения экспертов по делу об убийстве Марии Муравьевой, выискивая мельчайшую зацепку, зазор в циклопической кладке двухтомного дела. Глубокой ночью молодая женщина выпала с балкона столичной высотки. Экспертиза установила, что еще минуты две-три Мария Муравьева была жива. Медики объяснили это огромным запасом жизненных сил, который природа дарит беременным. В этот поздний час даже кипучая столица не могла гарантировать свидетеля. Труп Марии Муравьевой пролежал несколько часов на газоне перед домом. На теле женщины было обнаружено много прижизненных повреждений, следы борьбы и попытки удушения.
Дверь в квартиру была заперта изнутри, задвижки окон наглухо закрыты, за исключением балконной двери. Муравьев не проснулся, даже когда утром взламывали квартиру. Он спал на кухонном диванчике, коленками к подбородку, с младенчески сжатыми на груди кулачками. Эмбриональный сон подозреваемого после совершения страшного преступления путал картину следствия. Более того, экспертиза нашла в крови Муравьева следы алкоголя и подтвердила употребление им сильного снотворного реладорма. «Протрезвев», подозреваемый показал, что в тот последний вечер у них был посторонний: частный врач. Вероятно, его вызвала сама Мария… Беременность протекала тяжело, и платные «эскулапы», экстрасенсы и биоэнергетики навещали их часто. При виде незнакомого доктора Муравьев сильно разволновался, просил не будить недавно уснувшую жену. Неразговорчивый врач накапал успокоительного в стакан, и Муравьев осушил его весь в присутствии врача. Муравьеву показалось даже, что тот его немного гипнотизировал, внушая подчиниться. Жене действительно в тот вечер было не по себе. Муравьев не сомневался, что она и вызвала странного доктора. Лица его Муравьев не запомнил, но утверждал, что тот был одет в темно-зеленый «хирургический» балахон, при нем был чемоданчик и странный зачехленный предмет, напоминающий складные алюминиевые носилки. «Скорая помощь» к Муравьевым той ночью не выезжала, частные доктора имели железное алиби. Никаких следов присутствия постороннего человека в квартире обнаружить не удалось. Стакан со снотворным оказался «чист». Консьержка никого не видела.
Обессилев от бесплодных поисков, Вадим перешел к протоколам допросов и осмотра места происшествия, но там, где поработал Шубанько, искать бреши в следствии было делом почти безнадежным. Заплечных дел мастера знали свое дело. Однако даже в навозной куче изредка попадаются жемчужины, а у следователей и криминалистов свое представление о счастливых находках, и неучтенный элемент в деле все же нашелся. В протоколе осмотра места гибели Марии Муравьевой была зафиксирована сумка модели «авоська», набитая пустыми бутылками и старыми тряпками. Похоже, происшествие спугнуло бомжа, собиравшего бутылки. Этого потенциального свидетеля искать не стали. Сумку сдали в камеру вещдоков, где ее, вероятно, уже утилизовали. Найти место дислокации местных бомжей было нетрудно, но прижатый к стенке, битый и пуганый бомж все равно ничего не расскажет. Поэтому Вадим Андреевич решил действовать несколько авантюрно, но наверняка.
Поздним воскресным вечером, прикупив солидный запас пива, Вадим Андреевич занял место в скверике напротив подъезда, где проживали супруги Муравьевы. Он удобно устроился в обнимку с деревянной бабой-ягой, любимицей детворы. Неспешно потягивая пивко, он рассматривал злополучную двадцатидвухэтажку, отмеченную смелой архитектурной новацией. Лестничные марши в доме вились справа налево, то есть в целом жизнепротивно устройству всей правосторонней Вселенной. Пить вскоре расхотелось. Костобоков уже давно подумывал бросить пить, но всякий раз лень и апатия настигали его еще до первого шага к чистоте и воздержанию. Он аккуратно вылил пиво в снег, освободил остальные бутылки, выставил их рядком и отправился в подъезд для дальнейшего наблюдения.
Близилась полночь, он стоял на лестничной площадке второго этажа и смотрел во двор. За последние четыре часа ничего примечательного не случилось, не считая нескольких мелких происшествий: выяснения отношений с консьержкой и местным патрулем, которого вызвали бдительные жильцы для проверки костобоковской личности.
Полпервого в скверике появился некто, одетый в короткую шубейку без пуговиц, но туго перетянутую поясным ремнем. Спортивные штаны с порванными штрипками парусились на февральском ветру. На голове бродяги темнела шапочка-петушок. Торопливо собрав бутылки, человек заковылял к помойным бакам. Коротким багром пошевелил мусор, выискивая «ценняк». По неуловимым приметам Вадим Андреевич догадался, что это — женщина. Затылком почуяв слежку, груженная тяжелыми сумками бомжиха косолапо заковыляла в темноту.
— С Восьмым марта, бабушка! — Вадим нагнал ее уже довольно далеко от освещенных улиц. — Как улов?
От неожиданности бомжиха с грохотом выронила сумки, но не обернулась на голос; так и осталась стоять спиной, как «скифская баба» в заснеженной степи.
Вадим забежал спереди, заглянул в плоское лицо, лишенное выражения.
— Пройдемте в отделение, гражданочка.
— Отпусти, — загнусила бомжиха, — чего пристал… Будылья собирать дозволяется.
— А кто провода режет, на кладбище безобразит, кто шишечки-набалдашнички с оградок спиливает? Ладно, бабуся. Так и быть, отпущу тебя, только сниму свидетельские показания.
— Не, мне туда нельзя… Здесь сымай.
— Значит, отказываешься проследовать… Ладно, давай так, ты мне все рассказываешь, аки на духу, а я тебя угощаю в лучшем ресторане и с собой даю, сколько унесешь…
— А чего надо-то?
Вадим вкратце напомнил ей о происшествии, которое случилось два месяца назад почти на этом самом месте.
— Пойдем, покурим, — примирительно сказала бомжиха. Она отвела Вадима за пустырь, где среди заснеженного поля темнела мягкая вытаявшая земля и, как ржавые пни, торчали люки теплотрассы. Там она уселась на теплой крышке и закурила.
— Да, видела… Видела я девочку. Молодая такая, волосами разметалась…
— А зачем удрала? Хоть бы позвала кого, она же там до утра лежала…
— Испугалась… Я ж ученая. Вот вы, менты, кто первый донес, того и в кутузку. Давай все как было расскажу… А ты пиши… Значит, собираю я будыль под окнами. И вдруг — крик. Я не поняла, откуда кричат. А уж когда она упала, гляжу наверх и вижу… Летит!
— Кто летит?
— Гад… Вроде ящер или мышь…Только большой… и с крыльями.
— Летучая мышь, что ли? А может быть, птеродактиль?
— Мне почем знать… Он вон туда улетел. — Бомжиха махнула рукой в сторону лесопарка.
— Сейчас я все твои рассказы в протокол занесу, и если ты врешь или с пьяных глаз чего привиделось… лучше сразу скажи. Ты, тетя, следствию помогаешь, осознаешь? Так что давай без дураков, признайся, что придумала.
— Я на работу только трезвая выхожу… А не веришь — так отпусти… — ныла бомжиха. — А еще ресторан обещал…
— Прости, чуть не забыл… Тебя как звать-то?
— Мура…
Он отвел ее в ночную забегаловку на троллейбусном кругу. Купил ей горячих сосисок, белую булку, три бутылки водки и набор консервов, подумав, добавил шоколад и прозрачную бонбоньерку «Рафаэлло», изысканное угощение, столь приличествующее нежному полу.
— Спасибо, землячок, — завершив трапезу, Мура облизнула с обмороженных губ кетчуп. Она распарилась от сытости и, сдернув с макушки черный «петушок», обмахивалась им, как опахалом. Своей гладко выбритой головой она могла бы соперничать в элегантности с самыми экстравагантными столичными львицами — совсем недавно Мура прошла санобработку. — Да ты не сомневайся, все так и было. И гад летал, и девушка кричала.
— А что она кричала? — почти без надежды спросил Вадим.
— А вот так тоненько: «Сеир-и-и-м»!
— Что?
Мура по-обезьяньи выпятила нижнюю губу и пропела еще тоньше и дольше: «Сеир-и-и-м».
Вадим почуял, как волосы его шевелятся от жутких звуков. Это слово было страшным и непонятным, как глас библейского пророка Ионы из чрева Кита, как ночной вой волка.
— Ты не ошибаешься, хорошо запомнила? Отличницей-то, наверное, в школе не была?
— Откуда тебе знать? — обиделась Мура. — А запомнила со страху. Как спать завалишься, так сразу кто-то зовет: «Сеир-и-и-им».
Вадим смахнул со столика остатки угощения, написал протокол, подсунул на подпись Муре и с облегчением отпустил ее восвояси.
— Если еще чего надо, приходи. Это моя земля. — Мура с гордостью оглядела округу.
Усердные изыскания Костобокова ничуть не обрадовали его руководство.
— Ты соображешь, что пишешь? — шипел полковник Болдырь. — Выкинь к этой самой матери, и чтобы я больше этих птеродактилей на своем столе не видел! Убийство совершено Муравьевым в состоянии алкогольного опьянения, возможно, психоза. Недаром он успокоительного наглотался… Вот что, капитан, протокол и рапорт я пока задержу у себя, а ты постарайся выдвинуть хоть одну приличную версию… Ну, сам посуди, мистику к делу не пришьешь, — уже мягче и примирительней заговорил Болдырь. — Ты-то сам как думаешь? Что это за змей-горыныч в «Академиках» поселился?
— Не знаю… Но с версией Шубанько категорически не согласен.
— Работай, капитан… Трудись, чтобы служба медом не казалась…
— О! Костобоков… Знатная фамилия, видать, из поморов? — Профессор Заволокин поднес к свету следовательское удостоверение и удовлетворенно хмыкнул. — «Костобоками», молодой человек, наши северяне звали мамонтов, коих немало находили по всему Заполярью. Великаны погибли внезапно, с желудками, полными зеленой травы… Вы хотите знать, почему? Отвечу охотно: почти мгновенное, резкое похолодание в результате смещения магнитных полюсов, внезапная тьма из-за газовых скоплений в атмосфере, тонны выпавшего снега, то есть полная картина ядерной зимы. Интересуетесь? Извольте, я готов рассказать вам все, что знаю сам. Но прежде я хочу предупредить вас о последствиях. От того, что вы узнаете, может измениться вся ваша дальнейшая жизнь. Знание — сила и, как теперь говорят, «убойная сила». После того как в вашу жизнь войдут некоторые подробности всемирной истории, изменитесь вы сами, изменится выражение ваших глаз, осанка, голос. Это заметят. Вам придется поменять друзей. Ибо в кругу ваших прежних знакомых вы станете «белой вороной». Зато вы обретете новых друзей, среди них будут философы, историки, мудрецы и писатели. И вы уже никогда не будете одиноки. Вы найдете вкус в том, мимо чего прежде проходили равнодушно…
Профессор на минуту замолчал, а потом продолжил.
— Итак, для начала надобно подобрать ключи к этой мрачной тайне, я имею в виду исчезновение Влада и Юры. Ключ первый — «Атлантида»… Юра Реченко формировался как молодой, дерзкий археолог. А в нашей науке нельзя без сказок. Без возвышенных и часто пустых легенд археология давно превратилась бы в мрачное гробокопательство. Без Алатыря и Китежа, без острова вечной молодости Авалона, где, возможно, и росли молодильные яблочки, без тайн Кносского дворца на Крите, без мистических летающих камней Стоунхенджа…
Профессор Заволокин был уже в том трудноопределимом возрасте, когда у иных старость тихо сливается с беззубым младенчеством и тело покорно приближается к новому кругу воплощений. Но старик держался прямо-таки молодцом.
— Так вот, без «Илиады» Гомера не было бы и Трои Шлимана… Весь атлантический цикл истории Юра относил к позднему палеолиту — это примерно десять тысяч лет до нашей эры. Хотя, я думаю, этот цикл включал и магдаленский период — двадцать тысяч лет до нового времени. Память об этом времени человечество сберегло лишь в сказках и мифах, но Атлантида, вернее ее тайное наследие, и доныне незримо руководит земной историей…
— Простите, я правильно вас понял? — перебил профессора Вадим Андреевич, — значит, когда в Европе некто волосатый, в лохматых шкурах впервые насадил на древко каменный топор, на острове в Северной Атлантике уже сиял искусственный свет и круглый год цвели сады?
— Ну да, вы совершенно правы! Только свет был не искусственный, а скорее природный. О, это была страна чудес! По сведениям Платона, площадь Атлантиды была около пятисот квадратных километров. На острове били два источника. Один — горячий, а другой холодный. Чем не мертвая и живая вода? Вокруг — мраморные дворцы, храмы, купальни, вечнозеленые сады, ручные звери и люди, прекрасные, как Боги. Этот волшебный мир тысячелетиями питал фантазию землян. Похоже, человечество Золотого Века обладало знанием космических законов. И это знание позволяло достигать изобилия и высочайшего уровня развития без технократии и насилия над природой, без истребления биосферы, без поедания теплокровных животных, без истощения сил Земли. Но нравственное и умственное вырождение коснулось и этой высокой расы. За шесть тысячелетий до Платона Атлантида погибла в результате ужасной катастрофы. Есть вероятность, что эта достигшая огромного могущества цивилизация не смогла предотвратить биосферную катастрофу, но, возможно, она сама непроизвольно вызвала ее. Почему? О, так бывает всегда, когда уровень развития цивилизации превышает ее духовность и любовь к родной планете. Погиб культовый центр ариев Мауру в Северной Атлантике. Цветущая Арктогея постепенно оледенела, но осталась единственной хранительницей знаний предыдущей цивилизации. Благородная солнечная раса после смещения магнитных полюсов покинула свою северную обитель. Те, кто ушел раньше, скоро растворились среди звероподобного населения юга, где царили смешение, хаос, каннибализм. Но инъекция солнечной крови не пропала даром. В результате воздействия высокоразумной формы жизни на полуживотный примитивный материал появился кроманьонец — «человек из ниоткуда». Загадка появления кроманьонца — ключ ко всем тайнам расоведения и антропологии. Последний и самый крупный исход ариев из полярной зоны — знаменитый поход Белого Царя Рамы и расселение потомков арийцев по их сегодняшним местам обитания. Осталось воспоминание о полярной Родине в Авесте, в индийских Ведах. Описание волшебных северных зорь доныне заставляет трепетать сердце, сохранился в человечестве и благородный, героический тип Созидателя и Творца. Есть сведения, что оставшиеся на Севере потомки ариев несколько тысячелетий хранили календарь, реликвии предков, возвышенный и поэтичный язык и, главное, особый буквенный строй, из которого впоследствии родились все письмена Земли.
— Вот как? — Вадим всеми силами изображал заинтересованность, хотя с первых же слов профессора было ясно, что время потрачено попусту и никаких «нитей следствия» в профессорском кабинете не завалялось. — Профессор, у меня есть сведения, что Вавилов и Реченко искали священный камень. Давайте о нем поговорим.
— С радостью. Легенда о кристалле Сил, Камне Откровения, бередит человечество с самых первых его шагов. По преданию, на него были нанесены не просто знаки и буквы, а заветы самого Творца. Но писать на камне совсем необязательно. Вы же не царапаете алфавит на дисплее. Кристалл Сил мог улавливать и концентрировать солнечный свет, излучения Космоса и мысли людей. «Изумрудные скрижали» Гермеса Трисмегиста и скрижали Моисея тоже представляли собой кристалл. На гранях их имелись начертания главных законов бытия. Я полагаю, что люди древности умели трансформировать гигантскую энергию, собранную кристаллами, и передавать ее на любое расстояние. Информация, записанная на подобный носитель, может сохраняться вечно. Существуй такой камень в действительности, он вполне бы мог стать основой биологической цивилизации, космического человечества будущего. Славяно-руссы, наследники Гипербореи, тысячелетиями хранили память о магическом кристалле, камне Алатыре…
— Значит, если бы удалось отыскать Алатырь-камень, то… — далее не шли даже самые необузданные фантазии следователя.
— …Ну вот, вы сами открыли второй ключ к разгадке… Юрий мечтал отыскать нечто мистическое, заветное, отодвинуть хронологию Руси на несколько тысячелетий в глубину. Я сам заразил его этой изыскательской лихорадкой. Сразу после войны я уехал с археологической экспедицией в Приильменье. Еще лежала в развалинах Новгородская София, а мы уже пытались проверить и опровергнуть «норманнскую» теорию возникновения русской государственности. Считалось, что первыми сюда пришли «варяги». И действительно, в глубоких слоях мы находили предметы скандинавского происхождения, северные рунические надписи и прочее. Но стоило копнуть поглубже, и вновь возникал «славянский» период и являлись неоспоримые свидетельства древнейшего славянского владычества в этом крае. Кстати, чем глубже доктор Шлиман уходил в археологические слои Трои, тем более высокую культуру ему удавалось обнаружить… Позднее мне довелось работать на Перыни, вблизи Великого Новгорода. Наша группа реконструировала «Перунов круг» — древний огненный жертвенник, ландшафтное святилище на крутом песчаном холме, где доныне шумит великолепная сосновая роща. «Ее насквозь пронизывает солнце, ей моет корни Волхов-говорун…» Это место и поныне дышит могучей силой. Святорусское жречество хранило магический опыт Гипербореев. Неудивительно, что все перынские находки, говорящие о могучей истории славяно-руссов, бесследно исчезли в спецхранах. Местный рыбак, этакий былинный Садко, рассказал мне легенду о Лытырь-Камне. «Камень заклят, что у края мира лежит», по народной легенде, есть спаситель и охранитель Руси. Действительно, любое нападение на Русь с севера таинственным образом погибало. Например, в 1918 году под Архангельском бесследно исчез английский десант. Отряд в три сотни человек, с обозом. Не говоря уж о том, что всякое нашествие на Русь в первую же зиму получало страшный удар небывалого русского мороза. Так вот, этот рыбак утверждал, что до войны промышлял пушнину где-то под Архангельском. Однажды он заблудился в метели. Но был чудесным образом спасен и перенесен кем-то в стойбище оленных людей. Он говорил, что видел нечто, очень похожее на светящийся кристалл, видел в зимней тайге каких-то светловолосых людей в белых прозрачных одеждах. Хотя, с большой долей вероятности, я могу утверждать, что это был предсмертный сон замерзающего охотника.
— А кто же спас его?
— Сие загадка… На Перыни я вновь побывал несколько лет назад… Месторасположение древнего святилища разорено, грунт срезан бульдозером, сокровище славянского мира заросло сорной травой, превращено в неудобье, помойку.
— Кто же это сделал? Кто допустил?
— А, это уже третий ключ к разгадке вашего следствия. Имя ему «неутихающая война».
Вадим Андреевич забеспокоился, похоже, старый профессор немного спятил от одиночества и заброшенности.
— На месте языческого жертвенника несколько столетий существует Перынский Скит. Но отнюдь не борьба христианства с язычеством дала начало «неутихающей войне». Исток многих событий столь глубок и занесен, так сказать, песком времен, что вновь необходимо обратиться к истории Атлантического периода, который мы не имеем права называть доисторическим. Чистый расовый тип «борейца», северного человека, очень скоро оказался размыт и безнадежно испорчен смешением с существами низшего порядка — звероподобным населением экваториальной зоны. Вослед за чистотой крови арии утратили духовное и умственное главенство в древнем мире. С этого момента арии — уже не нация, арии — это миссия в истории.
— Спасибо, Викентий Иванович, все это очень интересно, но далеко от темы моего расследования…
— Гораздо ближе, чем вы полагаете, молодой человек.
Вадим осторожно огляделся: густая пыль дремала поверх древнего вздора, коим были уставлены профессорские полки; странные заблудившиеся вещи, сметенные ураганом времени на бесплодную равнину одинокой старости.
— Я слышал, что волшебный камень упал с Ориона. Это правда, профессор?
Заволокин снисходительно улыбнулся.
— Ну, зачем же столь прямолинейно? Действительно, камень — Держитель Мира — был связан со звездой Бетельгейзе, самой яркой в созвездии Ориона. Хранился он в священном городе тогдашнего человечества Золотом Уре… Да-с, Семивратный Ур, оплот человечности, град Богов и Героев, наследник Посейдонии… Издавна хранителями Алтаря были гиперборейские жрецы. Именно потому при раскопках в Уре Халдейском, что был лишь поздним напоминанием об Уре Золотом, были найдены северные сани. Семь врат Великого Ура — это семь посвящений всех времен и народов.
— Мне думается, профессор, здесь какая-то шифровка… Может быть, «Семивратный Ур» — это черепная коробка человека, в ней тоже семь отверстий. А Алтарь — мозг, я читал, что он тоже сродни кристаллу, — чем не камень-Алатырь, прямой канал богообщения и так далее?..
— Великолепно, авантюрно, дерзко! Ну, стало быть, можно открыть вам и последний ключ. Имя ему «Север». Уста Севера запечатаны великой тайной…
Профессор умолк, склонив по-птичьи голову к плечу. За окном вечерело, но света не зажигали. В этот смутный час комната профессора выглядела печальной и заброшенной. Сияющие дали арийского материка, его грозные и величественные ландшафты свернулись до пропыленной сумеречной скорлупы стариковского жилища.
Вадим Андреевич заерзал в кресле: «Вот, мамонт примороженный, чуть не забыл!» Накануне он пробил по всем видам учета пропавших студентов и обрел неожиданный материал для следствия. Влад Вавилов оказался чист, как стеклышко, а вот Реченко — завзятым дебоширом. В местном отделении на него было заведено профилактическое дело, за полгода три привода за драки и даже сопротивление, во время которого Реченко сорвал погон у сержанта, проводившего задержание. При этом громко декламировал лермонтовское: «Скажи-ка, дядя, ведь недаром…»
— Да… А скажите, Викентий Иванович, что за страсти-мордасти кипели в общежитии, где жил Юра? Драки, приводы, как-то не вяжется с его интеллигентным обликом.
— Страсти? Нет, милейший, там глобальный конфликт назревал, когда людям тесно не только в одной комнате, но и на одном земном шарике.
— И с кем шла война за обладание шариком? Имя, фамилия?
— Помнится, Юра его называл «лев с птичьей фамилией». Так что звали его Лев…
— Простите, профессор, сейчас я тороплюсь, придется еще раз воспользоваться вашим гостеприимством.
— Всегда рад. После того, как пропал мой последний и самый любимый ученик, мне и поговорить-то не с кем. Вот я и навалился на вас…
Первый свободный вечер Вадим потратил на обыск собственной комнаты: опытной рукой рылся в шкафу, шуровал лыжной палкой на запущенных антресолях, перебирал чемоданы, но заветная вещица точно в воду канула. Как бывший житель таежного края, Вадим Андреевич знал, что для поимки матерого зверя иногда достаточно добыть надежную, слегка протухшую приманку. Для Каштеляна такой приманкой могло стать оружие, которое он, по непроверенным данным, давно коллекционировал. Наконец откуда-то вывалился пыльный сверток, по-деревенски увязанный пестрыми тесемками. Вадим разорвал путы и высвободил давний гостинец. В коробку были уложены великолепный промысловый нож, ремень и легкий сверток из рогожи. Из свертка сыпались пожелтевшие иглы, обугленные временем веточки, пересохшая смола. Слабый запах соснового бора и дурманного багульника растекся по комнате. Вадим грустно перебирал памятные предметы.
Восемь лет назад он уехал из родной Кемжи. Мать натолкала полный баул гостинцев да еще подпихнула сухих ломких хвощинок. «Да верес, это верес… Силу большую эти веточки имеют. Как лихоманка привяжется, сила черная по твою душу явится, женщина разлюбит или сглазит кто, так можжевелышком горьким головушку окури, как рукой сымет… Да, вот еще, чуть не забыла, старая: дядя Евстафий тебе на память свой промысловый нож и армейский ремень отказал; пусть, говорит, Дема возьмет, у него работа военная».
Дядя Евстафий был гордостью костобоковского рода. Дважды приходили на него похоронки, но с войны он вернулся живой и ярый, увешанный медалями за отвагу…
Вадим снял самодельные ножны, встал пред пыльным зеркалом и высоко занес руку с ножом, любуясь отражением. Настоящий волшебный меч, как Эскалибур короля Артура. «Его пылающий клинок был непобедим, его ножны обладали способностью излечивать самые жестокие раны». Сто лет назад нож был сделан из обломка польской сабли. Сабля была семейным трофеем. Когда-то, незапамятно давно, должно быть в Смутное время, позабытый пращур оглоблей разоружил разбойника, коих без числа металось по всему Северу в жажде грабежа и крови. Лет сто назад сабля сильно пострадала, но клинок еще долго служил в промысловой охоте. Отполированное лезвие ножа сияло солнечным блеском. Рукоять была выточена из моржовой кости и обмотана тюленьей жилкой, чтобы нож не скользил в руке. На крыже сверху — перламутровая резная накладка; рыцарский герб с вензелями. Усики у ножа — серебряные, литые, снятые с сабли: рогатые оленьи головки смотрят в разные стороны. Тяжелое, но очень надежное оружие. Вадим сложил газеты высокой стопкой и провел лезвием над бумагой. Нож бесшумно раскроил пухлую бумажную кипу. Теперь можно щупать этого Каштеляна, как теплую курку. Коллекционеру не устоять перед такой красотой и редкостью.
…Мягкий грассирующий баритон на том конце провода выпытывал:
— А по какому поводу? Никакого Покрышкина не знаю… Квазимодо, говоришь? Плохо слышу… Есть клевое «перышко»? У кого есть? У тебя… — Каштелян задумался. — Ладно, мужик, позвони вечером, я подумаю… Хотя… Цирк на Цветном знаешь? В семь вечера, напротив, в сквере. У меня «пежо» синий. Будешь торчать? Ну, бывай…
К встрече с Каштеляном Вадим Андреевич готовился более тщательно, чем к нежному свиданию. На голое тело натянул старый «рыбацкий» свитер, надел дряхлый ватник без погон, синие ватные штаны на лямках заправил в ношеные кирзачи. Выломал кокарду и опустил «уши» старой форменной ушанки. За спину повесил истертый вещмешок. Потоптался перед зеркалом. Не хватало какой-то завершающей детали. Он перепоясался ремнем дяди Евстафия и ощутил, что готов к любым подвигам. Сквозь пыльную амальгаму на него хмуро смотрел небритый амбал полууголовного вида. Вот только руки могли выдать «музыканта», но если не снимать варежек из овчины, то камуфляж вполне мог обмануть неопытного обывателя.
Через час Вадим Андреевич прогуливался по Цветному бульвару. Автомобильные фары рубиново подсвечивали сумерки. Гуляющий по бульвару люд слегка шарахался от небритого детины.
Вадим Андреевич заметил, как из темно-синего автомобиля на обочину бульвара выпрыгнул обритый наголо человек. Подтянут, спортивен, руки спрятаны в карманы кожаной куртки. Брюки тоже кожаные, лаково отсвечивающие в неоновых всплесках. Молодой, лет тридцать пять. Беглым взглядом вычислил Вадима, привычно зыркнув по сторонам, двинулся к нему.
— Хелло! — Губы у Каштеляна оказались толстые, почти негритянские, лицо — сухое, крепко сжатое, а глаза маленькие, светлые, неподвижные, как у затаившейся в подводных зарослях щуки. Яркий импортный загар покрывал его лицо, что на исходе зимы отдавало роскошью и дорогим пижонством. Череп Каштеляна был выскоблен бритвой, брови тоже пошли «под нож», отчего голова казалась непристойно голой.
— Здорово, — отозвался Вадим, чуточку надавив на «о», но так, чтобы было вполне привычно, и протянул руку в варежке.
Каштелян руки подавать не стал. Закурил.
— Ну, чего там у тебя, показывай…
Вадим развернул ветошку с сокровищем, искоса наблюдая за коллекционером: человек поджарый, тренированный, за километр видать. Мог ли такой убить? Вполне. Жесток, развязен… Держится с нагловатым спокойствием и полупрезрительным покровительством.
— Да, вещица занятная. Что за нее возьмешь?
— Только обмен. Я проездом, у меня ночью поезд на Воркуту.
Вадим чувствовал, что Каштелян колеблется…
— А чего тебе надо-то?
— Да есть одна маза… Мне бы коллекцию твою глянуть, я бы выбрал. — Вадим играл под провинциального лохаря, обычно этот образ ему давался без натуги.
— Коллекцию, говоришь? — «А чем докажешь, что ты не подстава?» — промелькнуло в глазах Каштеляна, мгновенно ставших цепкими, как репьи. — Хотя можно и посмотреть… Ладно, поехали… На месте разберемся насчет обмена. А что тебя интересует?
— Мне бы современное вооружение: американский спецназ!
— Сразу видно «знатока». Ну, дуй к машине.
В неприбранной квартире вопила стереосистема. Каштелян походя набросил полосатый плед на сбитую постель. Смахнул в мусорное ведро недопитые бутылки и куски торта.
Вадим закурил.
— Сидел? — участливо спросил Каштелян. — Куришь, как зек, в кулак, чтобы огня не видно.
— Так еще и в засаде курят… — добавил Вадим.
— Ну что, спецназовец, пошли.
Одна из дверей гостиной была металлическая, сварная, облепленная запорами. Каштелян по очереди повернул несколько сейфовых рубильников. В темной комнате сам собой зажегся свет. Желтый полупрозрачный человеческий череп медленно вращался под потолком. Из глазниц выходили рубиновые лучи. Каштелян зажег еще несколько дневных ламп.
Вадим прежде никогда не видел такой необычной коллекции. Никаких пыльных ковров с ятаганами на гвоздиках. Все стены небольшой квадратной комнаты без окон были обиты темными, нестругаными досками и до самого потолка утыканы ножами. Вдоль стен щетинились кинжалами деревянные плашки. Мечи, сабли и рапиры покоились в застекленных витринах.
Вадим с детства обожал ножи и потому не мог скрыть искреннего восхищения.
— А вот то, что тебя интересует. Но это можно через Интернет заказать, прямо на дом.
— Это здесь у вас хрентернет, а у меня поезд ночью, а там одни пингвины… — Вадим прикусил язык — пингвины водились в другом полушарии.
Каштелян посмотрел искоса, что-то заподозрив. При свете ламп наряд Вадима выглядел вызывающе. «А казачок-то засланный», — читалось в глазах коллекционера. Но желание заполучить нож было сильнее подозрений.
— Ну, пингвин, выбирай поскорее. У тебя поезд… Не забыл?
Вадим достал нож и с искренним чувством поцеловал клинок.
— Прощай, друг… — и прижал нож к груди. — Вот, это вещь!.. — Вадим протянул руку к великолепному клинку редкостного черного закала. — Его беру!
— Ты чего, мужик? Ты знаешь, сколько это стоит? В твоей Воркуте денег не хватит! Вот все, что могу тебе предложить. — Из коробки Каштелян высыпал на белый, лоский паркет несколько складных ножей с накладными эмблемами на рукоятях. — Это и есть твой гребаный спецназ. Бери хоть всю пачку и уматывай.
— Нет, хозяин ласковый, мы так не договаривались…
Каштелян угрожающе насупился и сунул руку за лацкан куртки. Под курткой наверняка был спрятан пистолет, хорошо если газовый.
— Лады, хозяин, давай дальше выбирать… А лучше покажи мне сам свою коллекцию. Я с детства ножи люблю. Мы еще пацанами самодельные финки у зеков выменивали на хлеб и махру.
— Ладно, смотри, сирота. — Каштелян поиграл перед небритой рожей гостя узким четырехгранным стилетом. — Итальянский стилет «Кинжал милосердия». Недавно приобрел. А вот эскимосский поворотный гарпун. — Каштелян поднял над головой маленькую острогу с завитыми лезвиями. — Видишь, цепы как закручены. А это малайский кинжал Крис,[1] в полете свистит как птица. Вот — мексиканский нож — мачете, а этот короткий — самурайский меч. Им японцы делают харакири, слыхал? Посмотри, какая резьба на эфесе.
Вадим с чувством пощупал тончайшую резную кость. На рукояти красовалась круговая панорама старинного японского городка. Вдалеке возвышались сопки, за ними чернело море. На переднем плане прогуливались воины и дамы с зонтиками, играли дети. Мирная картина так не подходила орудию самоубийства, но кто способен понять восточную душу?
— А вот… не тяни клешни, все равно в руки не дам… — Из длинного ларца-футляра Каштелян достал черный сверкающий кинжал. И отдельно — серебряные ножны, украшенные мелкой «зернью». Руку с кинжалом он поднес к лампе. На черном зеркале лезвия сверкнула арабская пропись золотом. — Видишь, черная дамасская сталь, зеркальная полировка… «Из Корана стих священный писан золотом на них…» Это кинжал самого Хаджи Мурата. Только мне придется с ним расстаться, как только появится настоящий покупатель…
— Почему?
— Видишь ли… Эта штука довольно долго лежала в музее в Грозном. После бомбежки музей разграбили… Это оружие мне продал один старик, ему было нужно совсем немного, несколько тысяч долларов, чтобы выкупить у федералов своего младшего… Так вот, он объяснил про этот кинжал: хотя бы изредка он должен пробовать кровь неверных, а то потускнеет сталь… А я на мокруху с кинжалом не хожу…
— Да… история… Слушай, хозяин ласковый, если ножик мне не подошел, может, у тебя есть «погорячее», оттуда же, из «музея»… Я заплачу…
— Слушай, вали отсюда. Я этим не занимаюсь и тебе не советую. Хотя дальше Севера тебя все равно не пошлют.
— Ага… Понятно… Ну, чего ж. Прощевай. У тебя и вправду просто суперская коллекция. Как в кино побывал. А вот ножичек свой я тебе не отдам. Мне такой «спецназ» на… не нужен.
Каштелян был озлоблен и разочарован. Убил вечер на какого-то полудурка…
В глубине души Вадим был расстроен не меньше Каштеляна. Ни одной серьезной версии в голове не складывалось. Убийство из ревности отпадало. Такие холеные мачо никогда не идут на «преступления страсти». Ибо для страсти нужна отсрочка в исполнении желания, как это постоянно случалось в жизни самого Вадима Андреевича. А Каштелян, похоже, страсти свои удовлетворял без всяких помех…
Вадим Андреевич обитал в девятиметровой комнатке милицейского общежития, куда забивался обычно уже поздней ночью, пил чай или что-нибудь покрепче и проваливался в сон. Но в последние дни он почти не спал, плавил лбом оконное стекло, мучился, не находя ответа на самые главные вопросы следствия и жизни.
Он всегда уверенно нравился женщинам. Может быть, сухой хищной поджаростью и скрученными узлами мышц, может, красиво и крепко посаженной белокурой головой, он никогда не задумывался. Но Гликерии этого мало. Что он должен сделать, чтобы иметь право хотя бы позвонить ей? Начать новую жизнь? Бросить курить, благородно отвергать протянутую рюмку, по вечерам читать книги Заволокина, а по утрам бегать в скверике, в погоне за своим счастьем… А куда деть тоску одиноких ночей? Завести шкурястого щенка служебной породы, радостно писающего при виде хозяина и подбрасывающего вверх его линялые тапки?
Профессор и Лика жили в ином, «параллельном» мире, среди неведомых ему символов, межевых столбов, забытых имен. Такие люди узнают друг друга в толпе по выражению глаз, по одному лишь внятному знаку. Тайная армия. Братство без кровных уз. И ему на этот заповедный остров путь заказан.
Я вижу Белую Москву
Простоволосою гуленой,
Ее малиновые звоны
Родят чудовищ наяву.
В городе уже пахнет весной… Звонкий март, хрусткий от молодого ледка на лужицах, продернутый резким, солнечным сквознячком, гуляет нараспашку, как молодой повеса. Дымятся на солнце просыхающие тротуары, и девушки первыми почуяли весну, сбросили зимние коконы, дразнят лепестками одежд.
Серый гранит Главного управления удерживал в плену рвущуюся к солнцу и ветру душу Вадима Андреевича. Все то милое, доброе, домашнее, во что облекалась его душа, оставаясь наедине с природой, со своими воспоминаниями, отсекал он от себя, вернее, сбрасывал перед окованными латунью дверями Управления. Оставлял даже свою природную человечность, тягу к простому труду, жажду тепла и свежего воздуха. Так оставлял свои доспехи Ланселот, рыцарь короля Артура, у порога возлюбленной королевы. Но в отличие от влюбленного рыцаря Вадим Андреевич сразу глупел, грубел и уже не чувствовал себя любимым жизнью.
— Он что у вас, босиком гуляет, ногами пенсионеров душит! — гремел начальственный разнос.
Полковник Болдырь был строг с подчиненными и редко вдавался в объективные трудности следствия. Процент раскрываемости был его заветной и трепетно оберегаемой константой. Любое покушение на округлое совершенство цифр лишало его душевного равновесия.
— Мы проверяем цирковых работников, попадавших в поле зрения правоохранительных органов, мастеров карате и боевых искусств, пока без результатов, всю «психиатрию» перетрясли.
— Так надо агентуру напрячь!
— Уже напрягли. Пока ничего… Может, эти следы — случайность или шутка, черный юмор преступника.
Болдырь задохнулся от гнева. Под темной, туго натянутой кожей шевельнулись желваки. Сквозь прокуренные зубы он процедил:
— Всем вам натолкают «черного юмора», если опять продудите… Мне вчера замминистра звонил…
Он имел все основания быть недовольным подчиненными. Лентяи они все, жеребцы стоялые, и настоящей работы не нюхали. Болдырь с неприязнью и раздражением всмотрелся в лица подчиненных. Их молодость и пышущее здоровье дразнили его. Вот только один Костобоков, похоже, переживает…
— Исхаков, доложите о ваших фальшаках… — сказал полковник.
Исхаков вел дело о фальшивом антиквариате, который уже несколько месяцев «тормозила» таможня международного аэропорта. Вадим едва прислушивался к его докладу, думая о своем.
— Вэдем негласное наблюдение за «Марэсьевым». Похоже, вэсь мэталл движется через его подпольную мастерскую. — Вадим напрягся, что-то зацепило его внимание в гортанном голосе Исхакова:
— Агент Крыс сообщает, что Сабурова — связник, она хорошо знает нэмецкий и английский и напрямую общается с заказчиками иностранцами… В апреле приедет заказчик, возьмем всех скопом прямо в мастерской при передаче металла.
— Что еще за Крыс, может быть, Крыса? — буркнул Болдырь.
— Никак нет, «крыс» — это такой кынжал.
— Крис — это малайский нож, — уточнила Фирюза Байрамовна, присутствовавшая на совещании как главный эксперт-криминалист.
Заседание продолжалось. Полковник искоса посмотрел на Вадима Андреевича и забеспокоился. С его лучшим рыцарем творилось что-то неладное. Красный, взмокший, одной рукой тот растирал кадык, а другой пытался ослабить узел галстука, не сводя глаз с Исхакова.
— Что с вами, Костобоков, подавились? — раздраженно спросил Болдырь.
— Все в порядке, Иван Иванович… — прохрипел Вадим.
Лика… Если она виновна… Он представил себе подробности задержания: в комнату обыска до отказа набьются оперативники, ее тело общупают до последних уголков и под стрекот кинокамеры вывернут наизнанку. Этот обыск доводил до истерики и бывалых зечек-рецидивисток. Короткое следствие, суд, лагерь, где ее в первую же ночь изнасилуют озверевшие «коблихи». О, лучше бы ей умереть… Неужели он больше никогда не увидит Гликерию?
…Совещание закончилось. Вадим, уже вполне совладавший с собой, нагнал в дверях майора Исхакова.
— Салманыч, что это за крыса такая у тебя завелась? — спросил он как можно спокойнее и развязнее.
По неписаным законам перехватывать негласных помощников милиции, добровольных агентов-доносителей было делом последним, поэтому Салманович немного обиделся.
— Слушай, дарагой. Сам растил, сам учил, никому не отдам, лучшей агентурой делиться не собираюсь.
— Да нет, Челканушка, ты не так понял. Я хотел спросить, на чем ты его взял, поучиться у тебя желаю, абрек.
— А-а, тогда учись. Первый раз взял его на афере, упаковочная фирма «Пандора», кажется… Потом два раза ловил за сутенерство. Агентство «Сладкая сказка». Короче, «наша сказка — ваш конец». За этим Крысом много чего было; и малолетки, и детская проституция, и наркотиков немножко, сколько успели подкинуть. Так что мотать бы ему срок по полной… Он под нашей крышей коллекцию оружия держит.
Без мыслей и чувств Вадим Андреевич трясся в вагоне метро. Зачем жить, ради чего? Он пошарил глазами по серым запертым лицам. Почему люди прячут глаза? Неужели они такие от бедности? Но ведь самое дорогое в жизни дается даром! Он вспомнил, как в его родной полунищей Кемже незнакомцу спешили заглянуть в лицо, поздороваться. «Проходящих-то, их Господь посылает: поди, спытай, говорит, как они в урочный час Ангела Пресветлого встретят. Со всяким, внучок, здороваться надь…» — и бабушка гладила его по голове «для памяти». Придавленные долгой зимой, пристылые, как формованные пельмени, люди в метро уже давно не ждали добрых ангелов.
Сверив адрес институтского общежития, Вадим зашагал через пустырь, к приземистому «бараку» о двух этажах. Чтобы не сойти с ума в этот вечер, он решил продолжить свое безнадежное расследование.
Общежитие готовили на снос, но кто-то еще обитал в его выстуженных руинах. Выбитые окна были заткнуты подушками, кое-где светились лампы. В закутке коменданта желтели списки прошлого года, и Вадим быстро нашел фамилию Реченко. Вместе с ним значились еще несколько студентов. Льва среди них не было.
Несколько минут он барабанил по фанерной двери, пока с нее не посыпалась белая вспузырившаяся краска. Похоже, косяк пытались рубить. Зарубка в виде буквы «Т» была глубокой и свежей, словно рубили небольшим топориком.
Из дальнего конца коридора выкатился толстяк, заросший до бровей рыжей бородищей. Он был далеко не студенческого возраста, но держался вполне по-хозяйски. Почесывая голый живот, вернее торчащую из-под красной майки желтоватую тыкву, как у божков-бодхисатв из крашеного гипса, он безмолвно взирал на усилия следователя.
— Кого ищем, батя? — наконец выронил золотое слово лохматый мужик.
— Да хоть одну живую душу, — пробормотал вспотевший следователь. — Похоже, у вас тут Мамай войной прошел. Люди-то где?
Мужик крякнул неопределенно и развел руками. Вадим показал ему удостоверение.
— Вы помните Юрия Реченко? Он жил в этой комнате…
— А… Ментяра, что ли? — Разочарованный собеседник развернулся и, шаркая стоптанными шлепанцами, поспешил обратно в свой медвежий угол. «Там, на Ямайке, где красные майки», — тянул он неотвязную песню.
Но, раздумав, с полпути вернулся резвой рысцой.
— Помню ли я Маленького принца? Да я как сына его любил. Золотая голова. Рожден Сократом! Только он… фьюить — и на звездочку, очарованный странник!
— А сосед его где? Тоже на звездочке?
— Нет, Филиппинец изредка заходит, тут у него цветочки, оранжерея даже… Только он тоже малость помешан.
— На чем же он помешан?
— На любви, конечно… А ты мне нравишься, мент. Есть в тебе что-то нордическое, стойкое.
— Это с ним у Реченко война была?
— С ним…
— Что не поделили?
— Да из-за розочки, нашли из-за чего. В общем, когда умерла Офелия, Гамлет отвез ее в крематорий.
— Стоп! От чего умерла Офелия?
— Да так, встала ночью и перепутала дверь с окном… Короче, она «летала» по ночам… Одинокий прах ее наш Гамлет высыпал в горшочек и посадил белую розу, эмблему печали. А Маленький принц неосторожным взмахом ноги опрокинул сию гробницу.
— Да, жуткая история. А как фамилия Филиппинца?
— А кто его знает. Филиппинец он и в Африке… Филиппинец.
— Ладно, бывай, Робинзон Крузо. Придет Филиппинец, предъявишь ему вот эту визитку, чтобы срочно позвонил!
Вадим поспешил на воздух. Теперь он был почти спокоен. Вдохнул в распирающую грудь талую свежесть. После того как он перестал курить, запахи стали острее, он машинально сорвал и положил на язык веточку, слыша, как проливается на язык молодая горечь. В вечернем воздухе потянуло кипарисовой смолкой и теплым медом. Невдалеке белела церковка с граненой, воздушной колокольней. «Поэзия должна быть грустновата…» А ведь лучше не скажешь, чем сказал когда-то отец народов, языкознания и всех сопредельных наук.
Скорее туда, где в окошках теплятся золотистые огоньки. Он постоит в цыплячьем тепле свечек и испытает тихое сердечное умиление от своей малости и затерянности в мире.
Внезапно что-то засвербило между лопаток, так всегда бывает, когда кто-то невидимый смотрит в спину. Резко обернувшись, он успел заметить: от треснувших окон общежития отпрянула красная майка.
Служба закончилась, храм был почти пуст. Вадим скомкал в руке кожаную кепку и встал за колонну, в тень.
Прошел священник в сухо шуршащей рясе. Оглядел Вадима с ласковым вниманием, едва заметно кивнул ему, как знакомому. Батюшка был, несомненно, новой формации — из образованных; бывший юрист, врач-психиатр, а то и режиссер, а может быть, рок-звезда, сподвигнутый на путь духовный внезапным прозрением. Голубые глаза его были умиленны и пронзительно умны, как и положено практикующему лекарю душевных недугов.
— Вы на исповедь? Проходите. — Священник обратил на Вадима безоблачные голубые глаза.
— Нет, спасибо! — Хрипловатая бестактность скрежетом резанула мягкую настороженную тишину храма. Вздрогнула и закрестилась маленькая, горбатая старушонка, по храму прошла волна шорохов, словно встопорщились сотни крохотных ушек, спрятанных в темноватых углах и под тяжелыми драпировками лилового бархата.
Вадим догадался, что сделал что-то не так. Острое язвящее зернышко упало в душу и заронилось в тайные ее складки. Щупальца-корешки потянулись к чему-то, прежде острому и стыдному, а теперь уже обкатанному слизью и твердым панцирем, как жемчужина, прежде бывшая куском мутноватого кварца.
Вся его несомненно грешная жизнь уже неотменимо произошла. Но в полных запредельной синевы глазах приходского батюшки она бы обесцветилось, как в будущем пекельном пламени, и стала бы втрое отвратительнее, как бессмысленное и грязное слово, сказанное при ребенке. А главное, она, его жизнь, утратила бы свою нужность, жестокую мужественную опору и земную оправданность в мире холодном и грубом. «Оставь все и иди за мной». Нет, всего оставить он не мог и не хотел, а на половину никогда бы не согласился строгий и скорбный Бог, взирающий с креста.
Опустив плечи и ступая как можно тише, Вадим Андреевич вышел из церкви.
— Братан, огоньку не найдется?
У дверей церкви коробилась и растекалась в сумерках угловатая фигура. Человек приплясывал от холода и, как зябнущая птица, втягивал голову в плечи. Не дожидаясь ответа, он споро подбежал к Вадиму. Это был мужичонка из свойских, что встречаются в России повсеместно, сухощавый, неприметный, вроде бы даже и без своего собственного лица. Но Вадим был благодарен ему. Он привычно шуранул по карманам и махнул рукой.
— Прости, друг, бросил. Хотя подожди… — В следовательском чемоданчике еще валялся затисканный коробок. Вадим никогда не пользовался зажигалками, ему нравилось вживую «кресить» пламя.
Вскоре робкий огонек вылепил обрюзгшее изношенное лицо и сквокший, как примороженный овощ, нос.
— Ты бросил… А я вот закурил… — Мужик жадно затягивался, словно соску тянул, и лицо его становилось осмысленнее, яснее. — Жену жду. — Он кивнул на церковную дверь. — Спасибо, командир. Замерз тут, как цуцик, хочешь глотнуть? У меня тут есть немного…
Вадим понял, что встретился с собратом, подраненным, как и он, в самое сердце.
— Не пью.
— В святые, стало быть, готовишься… Вот и она, наверно, тоже готовится… А с чего началось-то? Детей запрет и — шасть в церковь. Отца себе завела. Да лучше бы она хахаля нашла. Там просто: мордень набил и гуляй, Вася.
— А ты к отцу-то этому сходи, пусть он на нее цыкнет. — В беде и оставленности этого человека Вадиму Андреевичу слышалось что-то родственное, какая-то общая боль.
— Ходил, а то как же… Он говорит — просвещайся от жены. Посты и все такое… Я к ней под утро с лаской, а она, если сразу не отбрыкнется, лежит как мертвая, а после ревет… Тьфу! Сопьюсь, пропаду без нее… Опять же дети. Двое у нас… — И мужик вытер рукавом обледенелые ресницы.
— Я знаю, что тебе надо! — сказал Вадим. — Ты слыхал, кто такой Пифагор? Великий ученый древности, он мог формулой доказать, что Бог есть. Он был уже стар, но в него влюбилась самая красивая девушка Эллады. А знаешь почему? Потому что истинная красота мужика — его мозги! Запоминай план действий: завтра, на трезвую голову, ты чисто бреешься, надеваешь глаженый костюмчик и идешь записываться в библиотеку. Берешь для начала книгу по искусству, можно об иконах, о Сурикове или, скажем, Перове. И всю неделю читаешь перед сном, пока не запомнишь хоть что-нибудь. Пить и курить тебе, ясное дело, будет некогда. Теперь самое главное. В воскресенье вы всей семьей идете в Третьяковку или в Пушкинский, смотря, что ты читал. И там ты проводишь жене и детям экскурсию по залам. Она удивленно и испуганно смотрит тебе в рот. Дети гордятся своим папой. Но это еще не все. Деньги есть?
Мужик испуганно заморгал.
— Не сейчас, а вообще… — успокоил его Костобоков.
— Да я на стройке в две смены заколачиваю.
— Так вот, по такой программе живем до лета. Потихоньку изучаем карту России, со всеми древними городами, монастырями и просто живописными красотами. Летом детей не на три месяца в деревню отправляешь, а только на два. Месяц возишь по Золотому кольцу, опять же все показываешь и рассказываешь. А захочется ей с природой слиться — тут ты опять рядом, но уже как инструктор по туризму: костерок, шашлычок, пала-точка… Купи машину, чтобы семью возить. Ты пойми ее тоску. Душа ее, как птица в клетке, томится. Пищи просит и полета. Да еще чтобы, прости, брат, лица твоего опухшего не видеть. Ну что, готов?
Довольный собой, Вадим Андреевич пошел к церковным воротам. За спиной постанывал снежок под торопливыми шагами. У ограды неизвестный догнал следователя.
— Я слышал, как вы рассказывали местному алкашу о Пифагоре, и, знаете ли, заинтересовался вашей концепцией…
Вадим Андреевич не был тщеславен, но с невольным вниманием всмотрелся в своего случайного собеседника. Черный угловатый силуэт выглядел зловеще. Кожаная куртка и такие же штаны облегали хорошо тренированное тело. Из мрака выступило бледное лицо с каким-то малайским разрезом печальных глаз. Высокий лоб незнакомца заваливался назад, вероятно, для равновесия природа выдвинула вперед и утяжелила его нижнюю челюсть. Крупный, грубой архитектуры нос был переломан и сросся не совсем удачно. Рот незнакомца едва заметно кривился, как от внутренней боли или мрачной усмешки. В ухе болталось серебряное колечко. Черные, без блеска волосы стянуты в конский хвост грязноватой тряпицей.
— Прогуляемся, — незнакомец показал рукой в длинной перчатке, похожей на мотоциклетную крагу, в сторону старинного кладбища.
Следователь поднял воротник и глубже нахлобучил кепку.
Стеклянное, зеленоватое небо предвещало ночной мороз. Над кладбищенскими тополями ворожили первые звезды.
— Посмотрите на это небо, на блистающие наготой тела звезд. Это огонь, что горит в сердце каждого человека и каждой звезды…
Вадим вздрогнул от внезапного озноба. Этот голос вызывал у него ощутимую кожную реакцию, как скрип железа по стеклу.
— Не скрою, слушать вас было очень интересно, — глухо продолжил черный незнакомец, — но вы ошиблись адресом: быдло не способно любить и чувствовать. Когда за ним приходит всемогущая Смерть, оно даже испугаться не успевает, как червяк под подошвой. Рабы, рабы во всем…
Вадим незаметно для себя задышал чаще, видимо, сам собой включился оборонительный рефлекс. Ядовитый собеседник, несомненно, в раннем отрочестве повесил несколько кошек из брутального любопытства. Видимо, страсть к психологическим экзерсисам не оставила его и поныне.
— Им дали Бога, подарили письменность, сделали революцию. Странный народ: он ухитряется пребывать в вечной спячке, слегка почесываясь от точечных укусов терактов. Он не умеет гордиться собой, своей историей, языком. Даже само слово «русский» — обычное прилагательное в отличие от имен других наций. А еще эти азиатские наслоения в психике: тяга к большому отцу, к крепкой руке, дикий бунт или тупая покорность судьбе. Народ с «подрезанным корнем» питается чужими плодами и годится лишь как подъяремный скот.
Вадим Андреевич чувствовал, что барахтается в липкой каверзной паутине. Этот тихий, душный голос теперь будет волочиться за ним, пятнать сгустками тления и проказы.
— Ну и зачем вы все это мне рассказываете?
— О, если Сила спрашивает «зачем», значит, она слабость! Будь проклято «зачем» и вся его родня. По лицу заметно, вам было крайне неприятно меня слушать, но вы терпели, и будете терпеть… Терпимость — главный порок русских, конечно, после пьянства. Ваш народ прошел генетический отбор на терпимость.
Вадим злился, чувствуя поднимающуюся в нем враждебность чисто биологической природы. Неотвратимую неприязнь, замешанную на какой-то древней вражде, вписанную в багровые лабиринты генетического кода, до дна усвоенную каждой его клеткой. Как же он сразу не догадался… «Лев с птичьей фамилией», он же Филиппинец.
— Вас, случайно, не Лева зовут? — мельком спросил Костобоков. — Давайте знакомиться. С кем из праздных счастливцев имею честь беседовать о вещах, столь отвлеченных от презренной пользы?
— Лев Дрозд, а вашу визитку с нарочным получили-с. Чем обязан интересу следственных органов к моей персоне?
— Меня интересует, в каких взаимных отношениях вы были с пропавшим без вести Юрием Реченко?
— С Барашком? — пожал плечами поскучневший Филиппинец. — Я не жалею, что он сгинул. Внушаемый дурак, каких большинство в этом копошащемся месиве.
— Скажите, а вы знали, чем он увлекался, что искал?
— Конечно, знал.
— Он рассказывал вам о каком-нибудь камне?
— Вы ошибаетесь, это я рассказал ему о камне Откровения, одну древнюю легенду о кристалле, выпавшем из короны Люцифера во время битвы Сил. Камень упал в неизмеримую бездну, сквозь планетарные кольца, пока не объявился здесь, на Земле. Это был сияющий сапфир, такой ясный и прозрачный, что насквозь были видны надписи на нем, начертанные перстом Божества. Поэтому истинно священные тексты читаются в обе стороны. Помнится, я сказал ему, что камень этот — Святой Грааль и обладающий им пожинает бессмертие.
— А какая связь между камнем и Граалем? Ведь Грааль — это чаша, в которую была собрана священная кровь.
— Как известно, библейские скрижали Завета были разбиты самим Моисеем. Из осколков алхимики страны Кемет выплавили чашу.
— Значит, камня уже не существует?
— Я этого не говорил.
— Тогда почему поиски Священного Камня вы считаете глупостью? Насколько я понял, вы — прирожденный мистик и верите в легенды?
— Есть двенадцать священных колен, — на этот раз неохотно пояснил Дрозд, — сыны Звезды и Змея, и лишь они имеют право приближаться к камню.
«Юноша бледный со взором горящим» смерил Костобокова взглядом и, не простившись, исчез между кладбищенских сугробов.
Вадим Андреевич торопливо достал припрятанное курево и воровато затянулся. Пальцы подрагивали от скопившейся злости. Почему-то вспомнился случай из деревенского детства, когда в колхозный хлев ворвался волк и перерезал без числа стельных коров и ярок.
По горячему следу мужики завалили огромного зверя раза в полтора крупнее обычного волка. Шерсть его была совершенно черная, и огромные клыки не умещались в оскаленной пасти. На спине топорщился щетинистый гребень, а на ребрах проступало что-то вроде чешуи. Несколько дней чудище пролежало на морозе, у кемжинского сельсовета. Шерсть оборотня густо заиндевела, раскоряченные задние лапы торчали, как оглобли. Старухи испуганно крестились и припускали, как молодые, когда по необходимости пробегали мимо. Мальчишки стайкой прятались за заборами, старшие заводилы уверяли, что если долго смотреть на зверя, то он зашевелится и вскочит на ноги. Несколько ночей вокруг села кружили волки. Перед рассветом их вой раздавался прямо на улицах Кемжи, а поутру под окнами находили волчьи следы. Сельчане боязливо передавали друг другу слух, что в лесу завалили не иначе как «волчьего царя». Охотовед, вызванный для освидетельствования зверя, сказал, что это «выжлец», волко-пес. Эти помеси не дают потомства, но крайняя злобность и отсутствие звериного кодекса чести делает их отстрел совершенно необходимым. Шкуру «оборотня» забрали для краеведческого музея, а ободранное тулово сельчане на всякий случай сожгли.
Вадим Андреевич посмотрел на часы. Еще немного, и он опоздает в «ночное».
Дежурный по Управлению позвонил за полночь. Убит мальчик в «Академиках». Способ убийства тот же — на сто восемьдесят градусов свернута шея, позвонки перемолоты. Цель убийства — маниакальная. Убийца ужом прополз через форточку на третьем этаже и неслышно проник в комнату, где мальчик играл за компьютером.
Через час Вадим был на месте. Ночной свет резал по нервам. В комнате — вспышки фотокамер, шелест шагов. Вадим присел на корточки над убитым мальчишкой.
— Мгновенная асфиксия. Он даже не успел испугаться, — сочувственно прошептал эксперт.
Вадим осмотрел комнату. На зависшем экране монитора дергались разноцветные шнуры. Стены детской комнаты закрывали полки компьютерных игр со зловещими названиями. Множились «Миры стратегий», виртуальные войны, ряды «Коммандос». Вадим машинально потрогал плоские коробочки: «Quake», «Fallout», «Turok». На крышках дисков — мерзейшие морды. Рядом с компьютером кактус опунция выбросил ярко-алый хищный бутон.
Молодой бородатый мужчина объяснял, разводя руками и силясь улыбнуться, что они с женой допоздна засиделись в ресторане, очередная годовщина свадьбы, а когда пришли… Он виновато оглядывался, поднимал глаза к потолку, вздыхал. Вадим видел, что он уже непоправимо близок к срыву, что слабая плотина самозащиты вот-вот рухнет и человек будет раздавлен нахлынувшим горем.
— Последнее время Тема дневал и ночевал за компьютером. Увлекался… Это же — будущее…
«Эх, купили бы Теме Жучку…»
В соседней комнате застучали подкованные сапоги.
— Старший наряда Муранов. Это нашли на улице, вероятно, убийца зацепился за водосток.
Невысокий крепыш с цепкими татарскими глазками и черными лоснящимися усами протягивал Вадиму бурый клочок. Вадим положил на ладонь крохотный кусочек ткани защитного цвета, обернутый в целлофан. Осторожно развернул. Ветхая ткань была явно от какой-то робы или армейского обмундирования, подгнившая, еще немного влажная. Вадим слегка провел ею перед носом, по комнате растекся резкий запах сточной канавы.
— Где-нибудь поблизости есть канализационные стоки, шахты, люки, колодцы?
— Есть! Недавно прорвало стоки в недостроенном метро.
Вадим занялся, как спичка. В словах Муранова он ухватил нечто важное, нащупал интуицией.
— Туда, скорее!
Собаки у входа в туннель хрипели, скулили и, невзирая на мат и потуги кинологов, отказывались идти в ледяное жерло метротуннеля.
С собой Костобоков взял группу из пяти человек, остальные остались в оцеплении. В туннеле слабо светились фонари-коногоны, под ногой хлюпала грязь. Резкий холод сковал лица. Двигались молча, усилием воли преодолевая мрачный ужас и враждебный голос пустоты, что уже успел поселиться в этой рукотворной норе. Где-то метров через триста туннель разошелся на два темных рукава. На развилке пришлось оставить одного человека, двое скрылись в левом рукаве туннеля. Вадим и Муранов зашагали направо.
— Шахта выходит на пустырь, там стройка, забор, несколько вагончиков, — прошептал Муранов.
— Пусть оцепят. Вызывай туда подкрепление.
На всякий случай он передернул затвор. Зловоние становилось невыносимым, запечатывало ноздри и рот. Зря сунулись сюда без респиратора. Что-то шумно оборвалось впереди, Вадим и Муранов побежали на звук, высвечивая фонариками осклизлые булыжники по краям туннеля. Остановились. Грудь разрывало от быстрого бега. Тишина. Чье-то медленное дыхание: нечто затаилось во тьме и ждет их приближения.
— Сосулька упала, камень оборвался… — хрипло прошептал Муранов. — На человека не похоже. Хотя иногда тут бомжи прячутся. Здесь тепло…
Рельсы кончились. Туннель был сложен из бетонных, плохо состыкованных коробов. По стенам сочилась зловонная жижа. Несколько минут они шли дальше по этой жуткой галерее. Слабо засветились редкие лампочки. Там, наверху, кто-то догадался включить аварийное освещение. Туннель резко пошел под уклон. Здесь они были уже ниже уровня промерзания. Вонь сгустилась. Ничто живое не выдержало бы здесь долго. Далеко позади что-то слабо стукнуло. Заскрежетало железо. Туннель дрожал. Со спины на них шел поезд! Муранов метнулся к стене, к закрепленным вдоль нее толстым проводам, подпрыгнул, пытаясь уцепиться… Вадим замер — животный страх затравленного, загнанного в ловушку существа.
— Ой-ей, тут же рельсов-то нет! — первым очухался Муранов. — Это по соседнему дрезина шпарит.
Отдышавшись, они зашагали дальше. Туннель пошел на подъем. Вдали замаячил желтый электрический свет. Пахнуло свежестью. Идущий впереди Муранов споткнулся о металлические трубки, напоминающие сломанную раскладушку. Нога запуталась в парусине.
— Ешкин кот, вляпался… Хрень какая-то…
— Похоже на дельтаплан… Да это же… — Костобоков присел на корточки над кучей мусора. Из замерзшей жижи, как кости, торчали алюминиевые трубки и обрывки капрона. — Это тот самый птеродактиль, которого видела бомжиха!
— Тише! Вон маячит на выходе… Упырь…
Метрах в двухстах впереди, среди густого леса бетонных свай, мелькнула темная угловатая фигура. На выходе сильно парило, и весь пейзаж проглядывал сквозь густой сизый туман.
— Уйдет, — сдавленно прохрипел Муранов, передергивая затвор пистолета Макарова. — Если не успели оцепить пустырь — уйдет!
Дальнейшее напоминало сон или дешевый фильм ужасов. Призрачная фигура легко отделилась от земли, взлетела на пятиметровое бетонное перекрытие и исчезла среди строительного хаоса. Матерясь, Муранов выстрелил между бетонных столбов и уже без сил привалился к стене.
— Не успели… Падла…
Потом они бежали в клубах теплого тумана, вырывающегося прямо из-под ног, к бетонным истуканам, где вновь мелькнул «упырь». Обессиленные, загнанные, они остановились на выходе из туннеля, и тут откуда-то сверху вывалилась громоздкая туша. Муранов пальнул по ногам «упыря», пули звякнули о плиты перекрытия. Тот даже не пошатнулся. От него исходила цепенящая сила. Вадим не понял, что произошло, и даже позднее вспомнить не мог. Он лишь слышал, как хрустнули кости и Муранов закричал коротко, страшно, на вдохе, втягивая в себя боль. Тело Муранова оказалось отброшенным метров на пять. Чужая, давящая воля скрутила, смяла Вадима на несколько секунд.
— Стой, стрелять буду… — едва слышно промямлил он, чувствуя, как лопаются сосуды и теплая кровь из носа течет по губам и подбородку.
Последним усилием воли он надавил на курок. Но выстрела не было. Пистолет шлепнулся в мазутную грязь. Вадим успел перехватить занесенную над ним длинную обезьянью руку, рванул на себя, бросил лицом вниз огромное вязкое тело и несколько раз ударил головой о бетон, скользя пальцами по липкой короткой щетине… И потерял сознание под далекие свистки и голоса…
— Чертовщина какая-то, — бормотал пожилой нетрезвый доктор, перевязывая ногу «оборотня» в располосованной штанине. — У него коленка металлическая… И нога гнется в обе стороны… Любопытно… А крепко ты его вырубил, капитан!
Мимо Вадима пронесли носилки. Тело с головой было закрыто черным целлофаном. Виднелся только короткий форменный сапог с аккуратной металлической подковкой. Это был Муранов.
Вадим, хромая, заковылял к поверженному монстру, склонился над телом. Его чуть не вывернуло от омерзения.
— Он оживает, скорее вколите ему усыпляющего, лошадиную дозу, да скорее же, доктор.
Руки врача подрагивали, когда он выискивал нужную ампулу.
— Грузите, везем на «Памир».
«Памир» был закрытым объектом под юрисдикцией ведомства столь высокого, что никто из начальников Вадима никогда не бывал за его светочувствительными дверями из пуленепробиваемого матового стекла и тройным рубежом электронной охраны. Уже на половине пути маршрут был изменен, задержанного приказано доставить в особый дивизион Управления, а Костобокова велеречиво предупредили по рации, что некто очень хочет поблагодарить отважного следователя, грудью встретившего натиск опаснейшего маньяка…
— Здравствуй, Костобоков, вот и свиделись… — сложив ладони в почти забытом армейском приветствии, навстречу Вадиму шагнул Валентин Кобылка.
Шесть лет назад они познакомились в чеченском поселке Аркауз и сразу подружились. Валентин, несмотря на молодость, был прикомандирован в Чечню от весьма серьезных служб для наблюдения и координации. Но парень он был просто мировой!
Валентин был наделен всем, в чем природа и судьба отказали Костобокову. Остроумен, умно-ироничен, с тем особенным ласковым вниманием к миру, которое отличает юношей из очень хороших русских семей. Все предки его по обеим линиям происходили из потомственных военных высшего эшелона. Был он высок и тонок в кости. Лицо Валентина было, пожалуй, слишком красивым и нежным для тех жутких былей, через которые протащила его фронтовая судьба. Картежный азарт и легкие наркотики, которыми он баловался на войне, а также несколько запретные удовольствия, о которых только догадывался Вадим, не оставили на нем никакого следа. Светло-русые волосы, волной откинутые с крутого, ясного лба. Глаза, ярко и ровно горящие, как у породистой лошади, и густые, почти девичьи ресницы. Тонкий хрящеватый нос прекрасной формы, капризно выступающая нижняя губа, слегка раздвоеннная, ало-прозрачная, как схваченная морозом ягода калины, и упрямый подбородок задиры и храбреца. Вот и весь портрет Валентина Кобылки.
Вадим и Валька были одногодки, но Валентин выглядел моложе. Его артистичный облик, дар перевоплощения, переменчивый темперамент, а главное утонченная игра в порочность, были частью его опасного обаяния и штрихом особой подготовки. Но, невзирая на внешнее несходство, эти двое одинаково умели и люто любить, и жарко ненавидеть, и мужественно следовать судьбе.
— У, Медвежья лапа, все сыскарем! — говорил Валентин, выставляя на стол высокую бутыль с золотой головкой. — Это тебе подарок из Штатов, я был там на стажировке. Вернулся буквально позавчера.
— Ну, рассказывай, зачем пожаловал, орлан белохвостый? Не поверю, что просто вспомнил друга после стольких лет забвения, — неуклюже острил Вадим Андреевич.
Валентин посерьезнел, и сразу будто растаяла дружба, осталась в кизиловом дыму равнинной Чечни.
— Вадим Андреевич, я к тебе по поводу твоего трофея. Все уже согласовано, и премию, и личную благодарность ваши следаки получат. Погибший старшина будет посмертно представлен к ордену Мужества. А ты… Ну, без экивоков, Вадим Андреевич, прямо как на войне. У меня есть вакансия, могу перетащить тебя на должность много лучшую, чем ты теперь занимаешь. Диапазон — страны Западной Европы, Дания, Швейцария. И деньги очень недурные! Я поручусь за тебя…
— Деньги лишь заменитель солнечного света, и неравноценный, — грустно усмехнулся Вадим.
— Ну, мы не в солнечно-виноградной Элладе, и ты не Диоген…
— Да и ты не Александр Македонский… Спасибо, друг, не волнуйся зря. Мое место все-таки здесь, хотя, честно говоря, я все меньше вижу в этом смысла. За что, однако, такие небывалые милости? За действие или бездействие?
Валентин тонко улыбнулся.
— Пойдем посмотрим на него при свете дня. Тебе многое станет ясным.
Вдвоем они спустились в подвал, в медицинский бункер, где на столе лежало нечто неподвижное, источающее ужас и холод. Охранник у дверей был землисто-сер.
Вадим заставил себя посмотреть на «упыря». Темное, как несвежее мясо, лицо казалось мертвым. На плоской голове, под рыжей отросшей щетиной белели грубые операционные швы.
— Обрати внимание, это существо — не личность. Он клон, собранный из различных частей живого конструктора. Твои люди во время задержания могли убедиться, что возможности его во много раз превышают человеческие и даже просто биологические. Например, он может дышать под водой. Посмотри… — Валентин рукою в резиновой перчатке повернул тяжелую голову полутрупа.
Под выемкой скулы Вадим разглядел маленькую дырочку-фистулу, вокруг нее пузырилась тонкая, как у саламандры, кожа. Валентин приложил к носу платок.
— Вонь — из-за отторжения некоторых тканей. Его давно не ремонтировали. Это антропомодель, созданная для выполнения особых задач. Совершенный солдат будущего…
— Это человек?
— Нет. У него нет души. Ведь душу нельзя вмонтировать. Зато можно пересадить стволовые клетки лягушачьего эмбриона, и он, как земноводное, оживет даже после полного проморожения. Можно подшить в легкие жаберную ткань, и он сможет дышать под водой. Я думаю, монтировали его в разных местах. Жабры пересажены в Пущино. Металлические суставы вживлены на Луганской биологической базе. Такой «оловянный солдатик» без повреждений прыгнет с пятнадцати-двадцатиметровой высоты. Монстр Франкенштейна — тряпичная кукла в сравнении с нашим атлетом. Для создания этой антропомодели широко использовалась физиология боевых искусств древности. Но это все так, экскурс в бионику, наша задача — вернуть этот «объект» хозяевам.
Вадим, подавив приступ тошноты, отогнул простыню, чтобы взглянуть на руку «объекта».
— Не могу понять, почему он оставлял отпечатки босой ноги? Точнее, большого пальца…
Валентин поднял синеватую, перевитую жилами руку монстра. Она невесомо застыла в воздухе.
— Все понятно, пересажены меточные части органов. В данном случае меточный орган ноги — пальцы — пересажены на руку.
— Но зачем?!
— Такая рука приобретает силу ноги и может сокрушать железо. В сердце его, вероятно, вшит клапан свиньи, ты ведь уже убедился, что сто километров в час для него не рекорд. Кроме того, он, как крыса, может проникать всюду, где пролезает хотя бы голова. Наш «Щелкунчик» — образцовый служака, аскет, рыцарь без страха и упрека. Из всего многообразия мира его интересует только исполнение долга. Ничего другого просто не вместится в его рыжую квадратную башку.
— Почему рыжую?
— Спроси лучше, почему квадратную… — проворчал Кобылка. — Рыжий ген оказался наиболее подходящим, скажем, вездесущим в кровном наборе современного человечества… Но не будем отвлекаться от темы. Война, убийство — его призвание, и никаких проблем с гуманизмом или «слезой ребенка»… Мозг упрощен и гениально доработан нейрохирургами, чтобы он не просил пищи, воды, женщины, никогда не скучал и не занимался поисками справедливости. Так что никакого афганского или чеченского синдрома! Ни квартиру, ни бесплатный протез он просить не пойдет. Выть под гитару в переходах тоже не станет. После окончания военных действий его нужно будет только слегка починить, смазать и уложить в рефрижератор, до следующей войны. Можно даже штабелем. Они не умеют обижаться. Идеальные солдаты грядущего Армагеддона. Представь себе: из нескольких сломанных кукол прямо на поле боя можно будет собрать одну или две, вполне работоспособные. Фантастика? Нет, реальность… Кроме того, у него виртуозно прооперированы мозговые структуры. Раскрыт канал для постоянного поступления информации от хозяина.
«Неужели все убийства — результат эксперимента, злой воли „хозяина“? — думал Вадим. — И Валька — действующая часть этого эксперимента?»
— А кто хозяин?
— Я и сам толком не знаю… — Голос Валентина звучал вполне искренне. — Видишь ли, он оказался в режиме автономного существования. Короче, сбежал, вернее, улетел, но не далеко. Программа убивать — единственное, что заложено в его непробиваемую голову. Обрати внимание на его жертвы…
В памяти Вадима всплыл мертвый зрак включенного экрана. «Что смотрели все эти люди перед смертью? Старики интересовались кровавой мистикой. Худенький веснушчатый паренек играл в убийство. Телевизионный экран, монитор компьютера работали как генераторы зла, мертвенное „око смерти“, и биоробот настраивался, как приемник, на кодовую волну. Он врывался туда, где ребенок расстреливал солдат, где на экране взрывались дома и машины, лилась бутафорская кровь, где сатанинские щупальца жгли, мучили, расстреливали, рвали на части человеческую плоть… Значит, все погибшие были полноправными соучастниками бойни, их мозг содрогался от сладострастия, генерировал злобу, страх, жажду крови. Чудовище шло на бой с химерами и крушило живых кукол. „Академики“ вскормили собственную смерть…»
— …Суммарное биополе города перегружено низкими разрушающими частотами — агрессия, похоть, страх, жадность… Он хорошо реагировал на импульсы, это уже своего рода достижение… — с вежливой грустью завершил лекцию Кобылка.
Они вновь поднялись в кабинет. Валентин задумчиво взялся за вспотевшую бутыль. Пока они осматривали Щелкунчика, невидимки успели накрыть стол, расставили блюда в ресторанных, прозрачных судках. Пахло сытной, дорогой снедью. Вадим сглотнул слюну, но не смог есть в присутствии человека, которому больше не доверял. Он решительно остановил руку Валентина, энергично встряхивающего бутыль.
— Спасибо, но я теперь не пью.
— Напрасно, Медвежья лапа, напрасно! — чуть натянуто рассмеялся Валентин. — Ну, не бычься. Чтобы немного расширить кредит доверия, давай расскажу тебе сказку для взрослых. Помнишь девяносто первый, волны убийств, прокатившиеся по высшим партийным этажам, прости, оговорился, это были самоубийства. Так вот, наш герой, что чуть не сыграл в отходняк в твоих могучих карающих дланях, был отнюдь не статистом в этой почти античной трагедии…
«Где он научился так болтать? Или ему тоже немного промыли мозги по доктору Хаббарду», — вяло подумал Вадим.
— Извини, Валентин, все это, конечно, интересно… А как же Муравьев?
— Какой Муравьев? — снова почти искренне удивился Кобылка.
— Убийство жены Муравьева тоже совершено этим вашим Щелкунчиком, Муравьев не виновен.
Валентин дожевал бутерброд, запил минералкой.
— Конечно, не виновен… Мы следили за этим делом… Но он уже не вполне вменяем и вряд ли когда-нибудь сможет жить без медицинского надзора… Потеря жены, пожар в типографии, где набирали книгу, а копии и файлы были изъяты и пропали… Кто бы вынес такое?
— Вот так, был человек и нет человека… Значит, Щелкунчика на него просто натравили…
Валентин молчал, увлеченно дожевывая закуску.
— Садись, я довезу тебя, — широким жестом песенного коробейника Валька распахнул дверцы огромной приземистой машины, а прощаясь, снял с руки крупные, тяжелые часы с черно-золотым циферблатом и протянул их Вадиму. — Поменяемся, то есть побратаемся часами? Бери, «Ролекс-сигма». На память о далеком друге.
Вадим отстегнул потертый ремешок и протянул Валентину свой «Полет», подарок гарнизона. Новые часы были непоправимо, бесчеловечно хороши.
— Не передумаешь? — Валентин потряс в воздухе своим нищенским трофеем.
Машина бесшумно снялась с места и исчезла. Сверкающее чужое чудо. Дома Вадим встал под теплый душ, хотя обычно истязал себя ледяным, но сегодня он заслужил такую поблажку. Тяжелая грусть не отступала. Радость удачи, священного риска, мужских игр на свежем воздухе где-то потерялась, отстала в пути, не поспевая за лаковым катафалком последней модели.
В тот же вечер, едва отлежавшись после «ночного», Костобоков заторопился на Староконюшенный к старику-профессору. Этот немощный старик был единственной ниточкой, связующей его с миром загадочным и странным, где на оленьих упряжках подъезжали к Златоверхому Уру северные волшебники и вилами на воде писали письмена с заветами Бога. Но главное — только профессор мог помочь ему отыскать Гликерию.
Звонок неистовствовал, но тяжелая, старинная дверь оставалась недвижной. Вадим забеспокоился и приник ухом к замочной скважине. До его слуха донеслись громовые симфонические раскаты и звуки литавр. Вадим забарабанил кулаком по медной табличке, изобличающей научную степень владельца квартиры. Вскоре дверь отворилась. Профессор был разгорячен и взволнован. Редкие взмокшие волосенки дыбились вокруг буроватого черепа, как осенний туман у вершины Эльбруса.
— О, северный орел пожаловал! Чем обязан? А впрочем, потом… Слушайте, слушайте же, вот оно, священное состояние души, победившей страх. Высокое и горькое звучание, от коросты отмывающее человеческое сердце. Вот трубы запели о торжестве, о последнем дерзновенном порыве к горнему… Это окончательная победа над зовом животной жизни! Это же Вагнер, молодой человек! — бормотал старик, помогая Вадиму высвободиться из объятий плаща. — Пум-пурум-пум-пум! Запели небесные трубы, их звуки летят из обителей, где нет земных печалей и горе оставлено у порога вместе с одеждами земного тела. Вот снова звучит зов небес и все грознее и ближе полет Девы Валькирии. Ну, я готов вас слушать, прошу в гостиную. Скорее чайку горяченького с дороги…
Профессор посеменил на крохотную захламленную кухню. Вадима успокаивала стариковская суета. Он вообще любил старых. Этот возраст иногда бывал столь же трепетен и чист, как самое раннее детство. Вадим с наслаждением уселся в старое скрипучее кресло.
— Ну-с, рассказывайте, как движется расследование?
— Стоит, как лед на Двине, Викентий Иванович… Даже жалею, что ввязался в это дело. А вдруг никакого камня нет? Один мираж, фата моргана…
— Это малодушие, молодой человек! Вдумайтесь: все темные культы последних тысячелетий, все игры вольных каменщиков, все магические ритуалы от христианской древности до средневековой алхимии буквально пронизаны мистерией Камня! Даже слово «литургия» происходит от древнего названия камня-алтаря! — Бескровные губы профессора в пятнах старческого пигмента обиженно тряслись. — Все, все замыкалось таинственным именем Кристалла Сил, философского камня! Издревле в обычае европейских монархов, наследников арийских царей, было символическое владение камнем. Слово «скипетр» — это буквально «держащий камень», а не фаллический символ, как принято считать с подачи некоторых историков. Магический круг Стоунхенджа — Летающего Камня, камень, находящийся под правой лапой египетского Сфинкса, — все это отголоски магии Алтаря. Борьба за право владеть сакральной точкой планеты, таинственной святыней, будь то Алтарь, Святой Грааль, Гроб Господень или копье Лонгина — это скрытая подноготная большинства войн последних тысячелетий…
— Скажите, а кто-нибудь прежде искал этот камень?
— Такие попытки предпринимались, и неоднократно. Пожалуй, первой была экспедиция Александра Барченко. Это 1922 год. Израненная революцией и Гражданской войной полуголодная страна посылает странную экспедицию. Куда? Зачем? Официальной задачей ее было изучение непонятного психического явления, групповой истерии у коренных народов Русской Лапландии. Неофициальной — поиск древних Сакральных Знаний и материальных остатков Гиперборейской культуры. Любопытно, что примерно в эти же годы отправился на поиски Шамбалы Николай Рерих. Заметьте, идея опять-таки принадлежала Барченко. О существовании магической реликвии было известно и Рерихам. Припоминаю одну из его картин: «Держательница Мира. Камень несущая». Вероятно, оба эти похода вдохновлял единый центр, указывая «навигаторам», где и что надо искать. Тайные общества и доныне владеют древними источниками, которые держат в строжайшем секрете. Таковы розенкрейцеры, иллюминаты, тибетские монашеские ордена. Многие из них незримо руководят историей… Итак, руководитель экспедиции на Кольский полуостров, помимо секретных предписаний чекистов, имел и некое собственное задание. Что и говорить, личность была яркая, многогранная; историк, писатель, экстрасенс, гелиокосмист, единомышленник Чижевского и Вернадского. Впоследствии он работал в секретной лаборатории психотронного направления, пока не был расстрелян за связь с «троцкизмом», то есть по первому попавшемуся обвинению. Так вот, в самом сердце Ловозерских тундр его небольшой поисковый отряд обнаружил каменную мощеную дорогу, остатки колонн и таинственный подземный объект, позднее названный обсерваторией. Вообще место это похоже на поле битвы титанов; вокруг в беспорядке разбросаны мегалитические блоки правильной геометрической формы, имеются и странные оплавленные воронки, пирамидальные строения, ступени. Я не успел побывать там, о сем знаю от очевидцев. Экспедиция Барченко добралась до Сейд-озера. Сейд на языке лопарей означает «священный камень». Группа сфотографировалась у замурованного входа в подземелье, энтузиасты пытались сдвинуть каменную плиту, но безуспешно, и вход взорвали, похоронив тайны Сейд-озера. О, да вы не слушаете меня?
— Простите, Викентий Иванович, отвлекся. Мне надо срочно увидеть Гликерию Сабурову… Где можно ее найти?
Профессор шевельнул густыми, все еще грозными бровями:
— Ах, вот что пригнало вас сюда на ночь глядя, мой любопытный скиф, мой «парс из Суходола». С этого и надо было начинать. Ну, уж дослушайте старика. Это должно быть очень важно для вас. Весною 1962 года на Север была снаряжена экспедиция «Гиперборея-62», больше известная как «экспедиция смертников». При неизвестных обстоятельствах пропали все ее участники. И вот уже много лет над этим делом тяготеет заговор молчания, глухая стена неизвестности.
…Меня князей Синедрион
Осудит казни беспощадной.
В отсутствие любви взаимной, утешной и подкрепляющей, можно любить себя, футбол и пиво. Вадим Андреевич в ином искал оправдания. Ему было доверено вершить и исправлять земной произвол. И как перышко на чаше весов, он был нужен миру для какого-то равновесия, обозреть которое с матушки-земли еще никому не удавалось, разве что из окон небесной кузни, где куются крепи судьбы, подковы случая и гвозди для разбойничьих крестов.
В столе лежал подписанный рапорт на увольнение как выкуп за разглашение корпоративной тайны. Так и безупречный рыцарь Ланселот Озерный предал своего короля. Он даже лжесвидетельствовал на суде из преступной любви к своей королеве. Потому и не смог добыть драгоценный Грааль, чашу вечности. Но Вадим Андреевич заставил замолчать недремлющий голос совести, ибо давно известно, что любовь перекрывает лишние каналы чувств, в силу этого она всегда права перед собою.
Скоро он сдаст табельное оружие, удостоверение и будет совершенно свободен. Он вспомнил печаль в глазах старого сухаря Болдыря, когда тот подписывал его рапорт. Значит, не самый последний следак был Вадим Андреевич Костобоков, если так расстроилось несентиментальное начальство!
Для трудного разговора с Гликерией он собирался сполна использовать тактическую силу эффекта внезапности. Стратегический букетик туго спеленатых тюльпанов дозревал на окне. Если ночью их подержать в тепле, то уже к утру они нальются цветом, заполыхают степным пожаром, но такие алые цветы могут вспугнуть его ундину — обитательницу снов и вод.
Крылечко богемного ВУЗа было стилизовано под античный портик с гипсовым виноградом в облупившихся амфорах и коринфскими колоннами, из-за которых, того и гляди, выглянет легконогая нимфа, а то и чернобородый сатир выкажет свой горбоносый профиль, а уж если где завелась такая нечисть, пиши пропало… Всех нимф и сильфид в округе перепортит.
Лекции только что кончились. Вадим нервно рыскал взглядом в поисках Лики.
В первую секунду он не узнал ее в высокой стройной девушке в черном облегающем платье. Даже в толпе она двигалась со стыдливой грацией, порывистой и одновременно сдержанной. Что-то неуловимое выделяло ее среди хорошеньких сверстниц. Ей было даровано нечто большее, чем просто красота. Женский Пречистый Свет, почти исчезнувший на Руси, как журавли, подснежники и благородные олени.
Вадим обреченно шагнул наперекор людскому потоку и схватил ее за руку.
— Лика!
Она резко выдернула руку, брезгливо отерла и, не оборачиваясь, пошла обратно по коридору. Там было уже пусто, и Вадим Андреевич в два прыжка настиг ее. Взял за плечи, развернул лицом к себе и, продолжая с силой удерживать, заговорил:
— Успокойся, Гликерия, успокойся и слушай…
Он остро чуял ее телесное тепло сквозь тонкое черное платье и одуряющий запах пышных золотистых волос. «До чего же она теплая и душистая… Тут и растаять недолго…»
Он, как умел, расписал ей опасности, что грозят ей и Алексею.
— Мне нечего бояться. Меня оговорили. Я даже знаю кто….
— Каштелян?
Она резко покраснела и притворилась, что ищет в сумочке платок, чтобы он не заметил краски стыда на ее нежных щеках, но злая воля к сопротивлению уже покинула ее.
— Я размажу эту тварь… Постой, не уходи, Лика! Мне удалось выйти на след экспедиции «смертников». Они пропали почти в тех же местах… Пойми, как это важно! Надо ехать на Север! Опрос свидетелей и поиски на местности всегда срабатывают. Я сделаю все, что смогу, клянусь тебе! — Он до боли сжал ее ладони.
Все сомнения были отброшены в единый испепеляющий миг, и он уже знал, что ради нее пойдет на все безумства и преступления и повторит все мужские ошибки со времен сотворения человечества.
Он с жаром рассказывал Гликерии о своих изысканиях и планах на будущее. А девушка все пристальнее и тревожнее всматривалась в его глаза, словно ища подтверждения чему-то тайному, какой-то глубокой женской догадке. Удивление чуть приподняло ее атласные брови, теперь она слушала его очень внимательно. Внезапно теплая волна омыла ее лицо, и Гликерия улыбнулась следователю:
— Спасибо, вы так много успели узнать! Так, значит, мир?
— Мир, Гликерия, мир на вечные времена!
Вместе они вышли в сырой мартовский сумрак. Фонари плыли в радужном мареве. Всхлипывал под ногами тающий снег. За пазухой Вадима Андреевича маялись тюльпаны, и так же томно и сладко маялось его бывалое милицейское сердце. Хотя чего он так радуется? Он всего лишь нанятый следак, гончий пес охотника Ориона, добросовестный и рьяный, и, вероятно, заслужил слабое поощрение.
— Кажется, сегодня я готов бесконечно слушать про «камень с Ориона», — начал Вадим. — Расскажите мне о нем, Гликерия.
— По преданию, камень-Алатырь упал с неба, на нем были написаны письмена с законами Сварога, Творца Вселенной.
— А как же предание о скрижалях Моисея?
— Все не так просто… Влад занимался древними языками: латынь, иврит, греческий, арабский, иероглифы Древнего Египта… Так вот, он считал, что самая первая книга человечества «Бытие…» первоначально была написана на русском языке и уже после переведена на другие языки. Но оригинал был русским!
— Вот это дела! И это можно доказать?
— Конечно! Автор «Бытия…» описывает сотворение мира по дням. Русское слово «дны» обозначает не дни, а уровни. То есть мир сотворен не семидневным, что совершенно невозможно, ибо тогда и дней-то не было, а семидонным, поуровневым, иерархически правильным. И современная метафизика это подтверждает. Но русская книга «Сотворение мира», написанная семь с половиной тысяч лет назад, почти наверняка была уничтожена, и с тех пор славяне уже «не имели книг поганыя быша»…
Вадима уже не смущал и не пугал ее отрешенный вид пифии-вещуньи. Ее суровость и страстное упорство соседствовали с нежной мечтательностью и печальной, но прелестной улыбкой, словно из-под глухой кольчуги пробивался пушистый, солнечный локон.
— А почему камень нужно искать на Севере?
Лика умолкла, что-то припоминая.
— «…И задумал Бог создать себе полки воинов… начал в камень бить, из камня воины, светлы лицом, стали выскакивать да на Север Богу кланяться…» В большинстве сказаний камень связан с Севером. Именно там располагался полярный рай, Небесная Сварга. «Райх» означает «верхний». И русское слово «север» можно прочитать как «се верх»… Вадим Андреевич, у меня грядет доклад в филологическом обществе о древнейших письменных традициях. Это тема моего диплома… Ожидается большой скандал… Будет много наших. Приходите.
— Обязательно приду, обо-ж-ж-аю скандалы.
Она запрыгнула в раскрывшиеся двери троллейбуса, помахала варежкой сквозь мокрые стекла. Вадим с грустью подумал, что забыл подарить ей цветы. Подвядший букет он положил на скользкий цоколь какого-то памятника, вспугнув целующуюся в тени парочку.
Домой Вадиму Андреевичу идти не хотелось. Скованность в мышцах и учащенное сердцебиение требовали разрядки. Отмахав несколько кварталов, он очутился на Трубной площади. Через минуту он уже стоял у двери Каштеляна. Судя по звукам, тот вовсю развлекался. Гремела стереосистема, кто-то громко урчал, повизгивал и чавкал, словно за элитными дверями разместилась компактная свиноферма. Вадим позвонил долгим звонком, не терпящим возражений.
— Счас иду…
Роберта он сгреб прямо в дверях, подсек и сбил с ног. Тот даже не пикнул, видимо, подсознательно всегда ожидал расплаты за стукачество и теперь стоически терпел побои. Приподняв его за шею и расстегнутые брюки, Вадим поставил хозяина хаты раскорякой к стене.
— Всем на пол! Это захват!!! — заорал он на двух перепуганных шлюшек, с визгом зарывшихся под одеяло. — Пять секунд, и вас тут нет! Геть!
Краем глаза он наблюдал за девчонками. Синевато-худые, в пупырышках, как калужские курчата, они торопливо влезали в одинаковые джинсы и куртки прямо на голое тело и, по привычке пряча физиономии, улепетывали из квартиры.
— Ты кто? — загнусил Каштелян, едва за ними захлопнулась дверь. — Я же под защитой работаю…
— Молчать, крыса, стукач паскудный. Если ты завтра же, сука, не перепишешь показания на Сабурову, я тебя кастрирую. Стоять! Еще не все. Скажи, курва рваная, зачем ты это сделал?
— Как мужик мужику… Она отказала, ну и я, короче, хотел… Ну, я же не знал, что она твоя телка. Отпуст-и-и…
Вадим швырнул Каштеляна на смятую лежанку.
— И еще: вякнешь майору с Петровки, на которого работаешь, тогда точно тебя обработаю…
Покидая раздавленного насилием Каштеляна, Вадим не чувствовал угрызений совести. Он лишь восстановил покой весов, уравняв чаши преступления и расплаты. Он очень рано ощутил в себе этот «инстинкт справедливости», который шевелился в душе Вадима Андреевича всякий раз, когда он видел грубые нарушения закона — «писаного» или общечеловеческого.
Костобокову все же удалось направить дело Муравьева на доследование, и в свете поимки Щелкунчика судьба ученого выглядела уже не столь безнадежно. Вадим Андреевич не сомневался, что непременно вытащит Муравьева. Но вот достучаться до Муравьева он так и не смог.
Во внешности каждого человека есть нечто определяющее, так сказать, основной мотив. Для Муравьева этим мотивом была незавершенность. Так, задумав изваять нечто титаническое и неординарное, природа почти сразу остыла к своему неоконченному детищу, оставив от первоначального замысла лишь сияющее, великолепное чело мудреца, почти лишенное растительности, и голубые, сильно навыкате глаза, выдающие неукротимость и даже фанатичность стремлений их владельца. Короткий привздернутый носик-пуговка, слабый подбородок и полудетский полногубый рот, утонувший в густой каштановой бородке, были как поспешное и стыдливое завершение великого, но неудавшегося проекта.
Три месяца узник-пациент безучастно подписывал все, что ему подсовывали, глядя сквозь следователей. За все это время он не произнес ни слова. Пользуясь служебными полномочиями, Вадим Андреевич навещал его довольно часто. Но приходил он к подследственному отнюдь не для допросов. Вадим Андреевич пересказывал Муравьеву смешные и глупые случаи из своего детства, из деревенской жизни; иногда забавные, иногда страшноватые, болтал о смешном и пестром житейском сумбуре, надеясь поймать хоть след участия в отключенных глазах Муравьева. Муравьев молчал, но шестым чувством следователь ловил токи рассеянного внимания. Применить тайный пароль его надоумило отчаяние.
— Сеирим… — произнес он негромко, когда Муравьев, пренебрегая уставом Сизо, улегся на железные нары и повернулся спиной к следователю.
Костобоков видел, как вздрогнули от кашля плечи, обернутые нелепым бабьим халатом. Эти халаты шили «тубики», зеки-туберкулезники, инвалиды с одним легким. Откашлявшись, Муравьев медленно повернулся и совершенно осмысленно посмотрел в лицо следователя.
— Что вам надо? — Слова из его очерствелой гортани выходили медленно, с хриплым клекотом.
— Поговорить с вами, Павел Людвигович.
— Я не буду с вами говорить, — проскрипел Муравьев.
— Павел Людвигович, последним словом вашей жены было «Сеирим». Что оно означает?
Муравьев поднял на следователя светлые скорбные глаза, такие, наверное, бывают у падших в земную пучину ангелов.
— Об этом… была моя книга. Если бы я знал, что ее убьют, если бы поверил угрозам, то сжег бы все и молчал до конца дней! Вот так! — Муравьев резко вдохнул, надул щеки, его голубые глаза побелели от напряжения. Он до крови сжал кулаки, раня ладони отросшими ногтями.
— Я правильно понял? Ваша книга была причиной…
— Да… я уверен в этом… Есть свод законов. Их всего сто, все они взяты из древних книг, и следовать им надо беспрекословно. По пятидесятому закону, я — «апикорес», вольнодумец, безумный мудрец, обнаживший древние тайны… Знаете легенду о покровах Изиды: кто хоть раз заглянул под ее черное, в сияющих звездах покрывало, тот уже никогда не улыбался… Я был заочно приговорен к смерти судилищем синедриона… Но погибла она…
Муравьев умолк. В лице его не осталось и следа апатии или душевного недуга, напротив, оно было полно неукротимой решимости человека, которому нечего терять.
— Знаете, я хочу, чтобы книга была издана. Это будет моя месть…
— Павел Людвигович… будьте мужественны… Я звонил в «Купину», где готовили к изданию вашу книгу… Но… — Вадим Андреевич замялся на секунду, но тут же набрался решимости, — в типографии был пожар… Весь тираж погиб.
— У меня дома были кассеты с текстом, файлы в компьютере…
— Кассеты и файлы были изъяты при обыске и… исчезли. Я уже пытался найти виновных, но пока безуспешно… — Вадим говорил тихо, стараясь не смотреть в глаза узника, помня назидания тюремного психиатра.
— Ха… Сгорела Купина неопалимая. Купина… Купина… — Губы Муравьева тряслись от зловещего смеха. Внезапно смех оборвался. Муравьев заговорщицки подмигнул Вадиму Андреевичу. — А рукописи-то не горят! Верно? Есть еще один экземпляр книги, ранняя распечатка… Я отдаю его вам. Издайте под вымышленным именем. А я уже недолго протяну…
Поздним вечером Вадим Андреевич отправился на розыски рукописи. На привокзальной площади у ярких киосков возбужденно кипело людское месиво, словно в муравейник плеснули рюмку хереса.
Сквозь ледяные струи дождя волшебным фонариком светился цветочный киоск. Полярный мрак отступал перед этим сияющим тропическим островом среди смрада вокзала и арктической тьмы. Вадим заглянул сквозь жемчужную изморось на стеклах. Среди пышных букетов ворочалось неуклюжее существо, до пояса обмотанное клетчатым платком. Это была бывшая нянька Муравьева. У пожилой полуграмотной тетки и хранилась рукопись крамольной книги. Прочитав записку «Павлуши», она долго изучала удостоверение Костобокова и насупленно кивала.
— На вот, держи, — с подозрением оглянувшись вокруг, женщина протянула ему сверток-тубу. — Но если что, я тебя не знаю…
На прощание Костобоков купил у грозной конспираторши букет тюльпанов.
Рукопись, оплаченная ценой двух юных жизней и выкупленная у Князя тьмы безысходным страданием и риском, оказалась неожиданно увлекательной, как крепко сбитый детектив.
«Бывает так, что и преступление совершено, и жертва есть, но поиски преступника затягиваются, пока не появится какой-нибудь месье Дюпен, обладающий железной логикой и нестандартным мышлением. — читал Вадим. — Именно такой сюжет описан Эдгаром По в рассказе „Убийство на улице Морг“. Причем месье Дюпену даже не пришлось прибегать к помощи увеличительного стекла для обнаружения главной улики — „шерстинки ржаво-бурого цвета“. Однако исток некоторых преступлений столь глубоко занесен песком времен, что преступника отыскать не легче, чем… придумай сам, вдумчивый читатель. Но на нашем пути есть негасимые ориентиры. В книге „Бытие“ есть почти криминальная история о похищении первородства, и в ней явно прослеживается выстланный рыжей шерсткой след.
Итак, у патриарха Исаака родились два сына-близнеца, Исав и Иаков. Природа одарила их совершенно противоположными свойствами: „Первый вышел красный весь, как кожа, косматый; и нарекли ему имя: 'Исав'“. Как проник рыжий ген в лоно Ревекки, остается загадкой. Прошли годы. Исав стал неукротимым и бесстрашным „человеком полей“, а близнец его Иаков вырос тихоней и любимцем матери. Но бесенята, как известно, заводятся в тихом омуте. В нашем случае это были вполне конкретные бесы тщеславия, зависти, лжи и вероломства. Неотесанный Исав был непомерно волосат, это и позволило Иакову в сговоре с матерью обмануть слепнущего отца, подсунув под его руку шкуры двух только что забитых козлят (запомни эту деталь, вдумчивый читатель!). Так Иакову и Ревекке удалось выманить благословение патриарха и заполучить все имущество кочевой семьи. Право первородства предусмотрительный братец приобрел у Исава заранее, за миску чечевичной похлебки. Изголодавшийся простак не захотел вникать в суть лукавого предложения и думать об отдаленных последствиях. Это была невообразимо выгодная сделка. Но не первая в истории коммерческого гения избранного народа. Напомним, что дед Исава и Иакова, Авраам, последовательно посылал свою сестру-жену Сарру то в постель фараона, то к Авимелеху, царю Герарскому, за что получал от „благодетелей“ и ослов, и лошаков, и верблюдов, множество рабов, а также тысячи сиклей серебра, о чем летописцам стоило бы стыдливо умолчать.
Обездоленный Исав с горя дал полную волю своей неукротимой натуре. Он завел двух жен и стал родоначальником пастушеского племени эдумеев. Жили потомки Исава, вероятнее всего рыжие и волосатые, как их прародитель, „в горе их Сеире, до Эл-Фарана, что при пустыне“, как о том повествует Библия. Насельники Сеира и станут героями нашего этнографического расследования.
Да, история вещь забавная! По свидетельству еврейского ученого гебраиста Ионаха ибн Аарона, еще в древние времена евреям пришлось долгое время соседствовать с диким народом „Сеирим“, что в переводе означает „волосатые“. Вот сводное описание библейских „волосатых“, которое дает нам Ионах ибн Аарон: они имели длинные руки, их тело покрывали рыжие волосы, более темные на голове. Ростом они достигали 135 сантиметров; ноги имели короткие, но вполне прямые. Их локти, шея и ступни отличались необыкновенной для человека шириной. Область их обитания была ограничена Синайским полуостровом, а также югом Египетского Царства. Любопытно, что эпос всех народов земли упоминает злобных рыжих карликов. Исландские саги считают появление рыжего карлика знамением последней битвы человечества — Рагнарека. Рыжая карлица Албасты досаждала сынам степей, казахам и киргизам. По преданиям, эта злобная фурия крадет детей и выпивает молоко у кобыл. Досталось от „рыжих“ и евреям. Во времена египетского пленения, а это без малого двести лет, волосатые похищали еврейских детей и женщин. При нападении на мужчин сеиримы использовали крупные камни. После исхода из Египта евреи перешли к новой форме общения с волосатыми, методично уничтожая их и запугивая. В последующих книгах Библии „волосатые“ названы сдержанно „обитателями Сеира“. Это притом, что все другие народы и племена имели свои названия: моавитяне, аммонитяне, аммореи и другие… Возможно, обитатели Сеира не являлись собственно людьми, тогда кем же?
Вот еще одно любопытное свидетельство библейской истории: обычай заклания и отпущения козлов был установлен по смерти двух сынов Аароновых, „когда они, приступив с чуждым огнем пред лице Господне, умерли“ (Левит; 16:1) В данном случае мы вправе предположить, что „чуждый огонь“ — это рыжий чужак. Это же явствует из исследований гебраистов. Как убедительно доказывает Ионах ибн Аарон (для анализа он использует текст на иврите), в описание обряда принесения в жертву двух козлов, один из которых подлежал закланию, а другой отпущению в пустыню, вкралась смысловая ошибка. Вместо слова „сеирим“ — „волосатые“, было использовано два слова „сеирей изим“ — волосатые козлы. Таким образом, становится понятным, каких „козлов“ загоняли в безводную пустыню и приносили в жертву. В обряде „отпущения“ использовали „обитателей Сеира“. Согласитесь, это полностью меняет смысл ритуала. Вместо „отпущения“ козла, нагруженного грехами целого племени, устраивалась показательная казнь для устрашения жителей горного Сеира. О казни должен был рассказать соплеменникам отпущенный на свободу рыжеволосый! Впоследствии все сеиримы, то есть „козлы“, были истреблены. Но память о рыжих братьях (как ни крутись, а праотец-то один) не стерлась, но перешла в область сакральных ритуалов… Теперь, мой вдумчивый читатель, можешь смело пропустить страницы две-три, если не выносишь кровавые сюжеты.
Все же решился? Ну что ж, тогда пришло время поведать тебе о тайных ритуалах секты саббатеев. Их сакральная символика пережила тысячелетия. Жрецы этой ближневосточной секты практиковали следующее ритуальное действо. „Во вторник, если Марс достигнет точки своей кульминации, приходят жрецы в храм Марса, одетые в красную одежду, обмазанные кровью. Они несут с собой красноголового человека, голова которого от сильной красноты блестит, и ставят его в наполненный маслами и медикаментами бассейн, где платье его и кожа быстро размягчаются. Он целый год остается погруженным в масло. Когда затем последует распадение, то берут голову этого освященного тела. Они верят, что голова эта в течение семи лет будет предсказывать им успехи и несчастия…“ Свидетельство это оставил нам средневековый писатель Шамсутдин Мохаммед Ибн Абу Фалеб Димешки. Название этой священной говорящей главы „Терафим“. Терафимы, названные безобидными домашними божками, изготавливались в Месопотамии. Примечательно, что именно туда скрылся от гнева „красноголового“ Исава кроткий Иаков… Впоследствии слово „Терафим“ был переозвучено, как „Серафим“, дословно „пылающий“. Изображается он, как известно, в виде огненно-красной головы, окруженной крыльями.
…Упоминание о встрече с говорящей головой мы находим и в русских летописях. Царь Иван Васильевич Грозный под страхом смерти изгнал из своих пределов странствующего иудея, везущего на Русь подобную диковинку…»
Вадим Андреевич даже немного рассердился на беззащитную рукопись. Рыжий, похожий на обезьяну Щелкунчик — один из сеиримов? Что имела в виду Мария Муравьева? Может быть, своей гибелью она предупреждала, что не каждый двуногий — человек? И блуждающий в лабиринтах генетического кода рыжий зверь когда-нибудь покажет оскал питекантропа?
За ночь мороз высушил лужи. Стеклярусный ледок на гребнях сугробов лопался и осыпался, вызванивая что-то весеннее. По тонкому свежевыпавшему снежку играло румяное мартовское солнце. Тенькала синичка. Час этот, звонкий и пустой, как голова Вадима Андреевича после бессонной ночи, к чести его проведенной без никотина, радовал неведомыми ожиданиями, даже в движениях появилась забытая резвость.
Развитое за много лет оперативной работы чутье подсказывало: сегодня должно произойти нечто неординарное.
Дело «экспедиции смертников» вынырнуло из многолетних архивных отложений, как ископаемый акулий зуб из пресноводной тины, и теперь лежало в его рабочем сейфе. Несколько вечеров он провел в архиве МВД, пользуясь неограниченным кредитом у главного архивариуса, худенькой дамы, с нескромной надеждой поглядывающей на могутные плечи Вадима Андреевича и его строевую выправку.
Желтая, словно подпаленная по углам папка хранила множество следов. Среди них была отметка и об отмененной за давностью лет сугубой секретности этого дела. В самом начале 1962 года Академия наук СССР организовала экспедицию, в документах она именовалась «Гиперборея-62». Экспедиции предстояло исследовать берега озера Орьма, бассейны рек Нименьги и Лепши, дойти до озера Спасского. Потом экспедиция должна была продвинуться на север до Архангельска. В районе деревни Осковской ее видели в последний раз: 22 мая отряд переправился через озеро Долгое. Исчезли десять из одиннадцати участников «экспедиции смертников». Среди них были биологи, антропологи, палеоботаники, трое археологов и даже палеолингвист и астрофизик. Состав экспедиции уже немало удивил Вадима. Видимо, наука собиралась сделать решительный бросок на Север. Из материалов дела явствовало, что в живых остался лишь один из участников экспедиции — художник Хорда В. П., отставший от экспедиции в районе озера Долгое из-за обострившейся болезни. В деле о розыске эта личность впоследствии не фигурировала. В маршрутных картах экспедиции значились озера Спасское и Долгое. Вадим напрягся, не веря в удачу. Туда же, судя по карте, направлялись Вавилов и Реченко. Вадим долго вычерчивал на карте почти равносторонний треугольник, острием вниз, соединявший места трагедий.
С первого взгляда дело показалось Вадиму явно не полным. Кто-то основательно перетряхнул документы. Некоторые страницы были ювелирно удалены. Папки аккуратно расшиты, а потом снова приведены в первоначальный вид. Вадим позвонил в архив, пытаясь выяснить, кто забирал дело в последний раз. Архивариус, обрадованная его звонком, уверяла, что дело десятилетиями лежало невостребованным, но при переезде архива кое-что вполне могло быть утрачено. Да и дело этой категории подлежит уничтожению за давностью лет. Фиолетовая штемпельная печать, как на куске рыночной говядины, действительно утверждала приговор над делом пропавшей экспедиции. Остаток дня Вадим «прокручивал» по адресному бюро возможных свидетелей «лепшанского дела» — так окрестил он его для памяти. Родственники пропавших без вести, их коллеги, научные вдохновители экспедиции различной степени компетентности значились «выбывшими по смерти» или просто отсутствовали в мире живых без уважительной причины. Напротив одной фамилии стояла странная пометка, напоминавшая заключенную в круг букву «Т». Пометка казалась довольно свежей. Чернила еще не успели выцвести и глянцевито отсвечивали. Хорда В.П. — художник экспедиции. Вадим долго запрашивал по адресным файлам эту несминаемую фамилию и наконец раздобыл адрес через вездесущего Исхакова.
Поиски Хорды забросили Вадима Андреевича аж за сто первый километр. Подслеповатые оконца Краснозорьска тускло пялились в заснеженные поля. Двухэтажный барак на окраине, обвешанный балконами с линялым бельем и плетьми дикого винограда, истыканный мачтами индивидуальных антенн, походил на выброшенный на сушу фрегат, весь в оборванных парусах и саргассовых водорослях. Покатый коридор был порядком выстужен, изъеден крысами и полон недвижных призраков старых велосипедов, бумазейных медведей, сломанных удилищ и швейных машинок. Вадим Андреевич, чертыхаясь, прокладывал путь по щербатым доскам-сходням к унылой дряхлой двери под тринадцатым номером. Видимо, расселять матросов с «корабля мертвецов» никто не собирался, всем им в ближайшие несколько сезонов уже предстояло иное переселение, туда, где бытовые удобства уже не будут иметь решающего значения. На дробный и настойчивый стук дверь медленно отворилась. На пороге сверкнули окуляры очков и добродушная лошадиная улыбка. Все это принадлежало даме весьма преклонных лет. Сухонькой птичьей лапкой она цеплялась за палку с резиновым наконечником; тщедушное тельце было завернуто в байковый халат яростной узбекской расцветки.
— Здравствуйте, следователь Костобоков. — Вадим поднес удостоверение к самым стеклам очков. — Мне нужен Хорда В. П., художник.
— Я Хорда Виктория Павловна, — баском проговорила женщина. — И художник тоже я… Заходите, замерзли, наверное?
Это действительно была мастерская художника. Причудливое вдохновение художницы Хорды оставило следы кисти на потолке, занавесках, валиках старенькой софы.
— Виктория Павловна, простите за позднее вторжение. Я знаю, вы участвовали в экспедиции на Нименьгу и Спасское в 1962 году. Если возможно, расскажите мне о задачах экспедиции, о людях…
Лицо Виктории Павловны озабоченно стянулось морщинками. Теперь она походила на грустного пони, глядящего на мир из-под густой нечесаной челки с застрявшими соломинками-сединками. Добрые глаза смотрели растерянно и виновато.
— Сорок лет никто не вспоминал… А теперь зачем-то понадобилось. Экспедиция должна была комплексно изучить северо-восток Архангельской области, где были обнаружены древние городища и необычные петроглифы. Все участники были молодыми, талантливыми, и каждый собирался подтвердить свои собственные дерзкие гипотезы. Уж сколько лет прошло, многое забылось… Простите, мне тяжело об этом говорить.
Виктория Павловна виновато замолчала. Грустно позвякивая чашечками, она накрывала чай на низком журнальном столике, грустном шике семидесятых. Вскоре на столе появился засохший пасхальный куличик, и Виктория Павловна принялась мужественно пилить его чем-то, отдаленно напоминающим ножовку. Вадим Андреевич благодушно вызвался ей помочь, и она уселась, как девочка, на диванчике, сложив на коленях разбитые ревматизмом руки. Из-под стола послышался шорох. Что-то серое прошмыгнуло у ног и затихло под батареей.
— Прося, Просенька, выйди, дружок… — Под ржавыми переборами батареи энергично зашуршало. — Это моя подруга Прося. Ей не нравится, когда ее называют крысой. Она у меня почти ручная.
Виктория Павловна увлеченно мучила сухарик пустыми розовыми деснами, поминутно обмакивая его в чай. Может быть, она и вправду ничего не знала… А может быть, обиделась на долгое забвение… Вадим уже подгадывал время к последнему поезду, как вдруг Виктория Павловна заговорила громким свистящим шепотом:
— А об этом я молчу уже десять лет, нет, почти двадцать. В конце восьмидесятых я работала оформителем в театре. Это уж потом меня выпихнули за сто первый, слишком много писем писала, все о той экспедиции… Так вот, однажды летним вечером, в сквере у Никитских ворот я неожиданно встретила Якова Блуда! Он вышел из шикарной черной машины. Даже стекла были черные!
Виктория Павловна многозначительно умолкла, наблюдая за лицом следователя, но оно было непроницаемо.
— Он был в той самой экспедиции, которой вы все же заинтересовались. Так вот, он за эти двадцать лет ничуть не изменился! Прямо-таки «вечный жид»! — Виктория Павловна понизила голос до басовитого шепота. — Я так испугалась! В первую минуту даже решила, что обозналась, ведь все они погибли! Официальный некролог, ну, вы понимаете… Но он тоже узнал меня, потому и исчез так быстро; юркнул обратно в машину, как крыса, и дал газу.
Вадим силился припомнить что-либо относительно Якова Блуда, но ничего примечательного об этом человеке в сохранившейся части дела не содержалось. Невзирая на риск заночевать в вымирающем поселке, Вадим попытался еще что-либо разузнать о персонаже, внезапно вынырнувшем из пучины времен.
— Виктория Павловна, опишите мне его, пожалуйста, ну, как художник.
— Ну, ничего художественного в его внешности не было. Он был похож на популярного в те годы гипнотизера. Такой, знаете, юркий, черненький. Глаза выразительные, но как будто немолодые… Смотрел исподлобья, почти не смаргивая. Я бы даже нарисовала вам его портрет, но сейчас не смогу, руки болят. В экспедиции он был чужаком. Наши «молодые академики» оказались шумным, веселым и остроумным народом. А этот держался особняком. Вот, пожалуй, один случай стоит вашего внимания.
В середине мая наши археологи Корнилий и Степан уплыли за озеро. Вечером поднялся ветер. А на берегу и в воде торчат высокие валуны, почти скалы. Начальник экспедиции Ростовцев приказал поставить на берегу сигнальщика с фонарем, чтобы ребята смогли в темноте войти в бухту. Договорились по часу дежурить на берегу. Даже я свой час отстояла. Ледяной ливень, ветер, но надо спасать наших археологов. Яков должен был стоять уже около полуночи. Так он фонарь повесил на ребра, рыбаки сушили сети, а сам ушел в избу греться. Ребра-то и завалились от бури. Через час его пришел менять наш антрополог Гуськов… Иван. Фонарь разбит, Якова нет. Ну, в общем, ребята наши все же вошли в бухту. А Гуськов утром сказал во всеуслышанье, что люди, как биологические особи, не равны. И что будь его воля, он разделил бы человечество на людь и нелюдь. Нелюдь надо отстреливать, за нее и Бог не спросит…
— Вот как, а разве люди не братья?
— К сожалению, нет. Иван… — Она произнесла это имя по-девичьи нежно и мечтательно, — считал, что человеческие качества психики обусловлены не образованием или воспитанием, а от рождения заданы Природой, вернее породой. Поэтому люди изначально не равны между собой. Это была его любимая теория. Себя он считал учеником профессора Поршнева. «Видовая неоднородность человечества» — так называлась диссертация Ивана. Даже сегодня об этом запрещено думать, а тогда… Под внешней неразличимостью в человечестве скрываются несколько видов, два из которых — хищные и очень опасные. Это потомки каннибалов и паразитирующих человеко-гиен…
Вадим Андреевич насторожился, где-то он читал об этом совсем недавно… Несгораемая рукопись Муравьева. Точно!
— Если вам это хоть немного интересно, я с радостью изложу вам суть этой теории. Когда-то, в наивной юности, я увлекалась антропологией, ходила на лекции в Политехнический музей и даже пыталась построить что-то вроде жизненной философии. Итак, в современном человечестве ясно выделяются четыре типа существ. Начнем с низу шкалы. Об этом мало кто догадывается, но среди нас существуют, и даже неплохо устроились, потомки хищных зверей — это суперанималы, или сверхживотные. Известно, что ни один вид высших животных не истребляет себе подобных. Суперанималы первые пошли на братоубийство и начали пожирать кровных сородичей. Это жестокие и беспринципные хищники. Потомков «первоубийц» не так много, но они заметны издалека. Это или крупные преступники, или жестокосердые тираны, наводящие ужас на современников. За историческими примерами далеко ходить не надо, это Нерон, Гитлер, Пол Пот… Рядом с ними на низшей ступени устроились агрессивные приспособленцы, имитаторы. Они столь же жестоки, но у них нет смелости и силы суперанималов. Это прихлебатели, как шакал Табаки у тигра Шер-Хана. Они и создают суперанималам гипнотическую ауру. Таков был доктор Геббельс. В современном обществе эта группа представлена продажными политиками и журналистами. Есть и народы суггестивной направленности. Им не нужно убивать жертву, чтобы завладеть, скажем, ее кошельком, достаточно заморочить. Но самый большой отряд в современном человечестве — это «диффузники». В целом диффузник — добрый малый, он хранитель обычаев и моральных устоев, именно он способен к созидательному труду на благо всех. Но он нестоек в добре, его легко может напугать суперанимал или одурачить гипнотизер-суггестор. Диффузник не слишком много знает, не обладает особыми талантами, он консервативен и податлив на приманки одновременно. Одураченные «диффузники», увлекаемые хищниками, — движущая сила всех революций. Именно «диффузник» массово ринулся в удавку финансовых пирамид, построенных для него «гипнотизерами», он потребитель всех видов рекламы и на него рассчитана вся телевизионная одуриловка. И, наконец, венец человеческой эволюции — благороднейший «неоантроп» — человек будущего. Этот человеческий тип духовен, интеллектуален, он способен на жертвенность, ему понятны самые высокие порывы. Верность и честь — суть его натуры. В Древней Индии «неоантропам» соответствовала каста брахманов. «Неоантропов» немного, в жизни их не так-то легко заметить. «Неоантропы» свершают свой жизненный подвиг вдали от вспышек телекамер и суеты. Но именно они становятся подлинными героями человечества. Если бы у власти стояли мудрые и неподкупные «неоантропы», а выделить их из человечества способен обычный тест, мы бы уже жили при «Золотом веке» человеческой эволюции. Я надеюсь, вы уже поняли, что два низших типа собственно людьми не являются, хотя внешне от людей они почти неотличимы. Суперанималы имеют упрощенное строение мозга, у них нет главного человеческого качества — совести. А центр совести, как известно, расположен в лобных долях мозга. Вот так, молодой человек, мы с вами убедились, что в человеческом сообществе по-прежнему правит бал ее величество Генетика. И люди вовсе не однородные особи. Поэтому предоставление всем равных прав и свобод, как того, захлебываясь слюной, требуют демократы, — это гибельный путь. Народная нива зарастет сорняками. Свободой прежде всего воспользуются суперанималы и их свора, они быстро превратят свободу в разгул низменных инстинктов. Как это сейчас и происходит. А диффузник как именовался быдлом, так и будет называться впредь, при всех режимах, кроме истинно народного.
— Здорово, Виктория Павловна, вам бы с броневика агитировать… Ну а как же Яков, ведь ради него мы с вами и взялись раскладывать человечество по «полочкам».
— Ах да, простите… Н у, так вот, едва Яков услыхал про «нелюдь», так побелел весь, как мел. Но голос остался тихий, вежливый. «А как вы собираетесь отличать людей от недочеловеков? Может быть, делить будем по группе крови или по черепу, так это уже было…» На что Иван ему ответил, что отличать надо по совести. Есть совесть — человек! Нет — животное о двух ногах, хищное, опасное, коварное… Очень они потом не ладили с Яковом. Ну вот, пожалуй, и все.
— Виктория Павловна, очень прошу вас, нарисуйте портрет этого Блуда. Я обязательно еще раз приеду.
Виктория Павловна лишь печально улыбнулась. Уже на пороге, провожая Вадима, Виктория Павловна тихо попросила: «Господин следователь, не купите ли у меня хоть что-нибудь? До пенсии неделя осталась…»
Вадим выбрал маленький пейзаж с церковью, затерянной в голубых эмалевых снегах, сунул деньги во вздрогнувшую ладошку и попрощался.
Через неделю он снова стоял перед ветхой дверью. На настойчивый стук выглянула перепуганная соседка и объяснила, что Вику забрали в областную «дурку».
— Кричала громко, что ее убить хотят, подожгла комнату, да она и раньше душою хворала…
…Рассеянно блуждая мыслью по бескрайнему полю своего частного расследования, Вадим Андреевич упустил из виду подозрительные совпадения деталей. На косяке комнаты Реченко в одичалом общежитии и в папке «пропавшей экспедиции» стояла одна и та же пометка: буква «Т». Единственно правильным решением было навестить Льва Дрозда в его гнезде.
Коробка общежития зияла тьмой. Выбитые окна щерились стеклянными саблями, входная дверь болталась на петлях. Сквозняк гнал навстречу обрывки бумаг и пластиковый мусор. С потолка свисали вырванные провода, и Костобоков пожалел, что не взял фонарик.
В коридоре было светло от лунного света, и он легко нашел дверь с рубленой пометкой. Дернул за ручку, дверь поддалась с унылым скрипом. Под ногой захрустело: пол был усеян шприцами и осколками стекол. В углу темнело что-то вроде шалаша из груды одеял.
— Есть здесь кто? — Костобоков раскидал курган из одеял и тряпок.
В вонючей смерзшейся берлоге лежал Дрозд. В лунном луче белела мертвенная маска с приоткрытым ртом. Поблескивали крупные синеватые зубы. Вадим заглянул в могильные провалы глазниц. Закрытые веки дрожали, словно под ними бегали и суетились маленькие зверьки. Пульс почти не прощупывался. Вены на запястье провалились. Вадим похлопал полутруп по щекам. Дрозд очнулся, вцепился скрюченными пальцами в следователя. Вадим приподнял его и привалил к стене. Было слышно, как клацают зубы, отплясывают с лязгом, как кастаньеты.
— Во что сегодня играем? В «Зимовку»?
Дрозд пошевелил рукой, разминая затекшие мышцы. Достал из кармана маленький пакетик, высыпал в ладонь и втянул ноздрями порошок.
— Тише! Он уже здесь, крадется… Луна ведет его… — вытаращив глаза, пробормотал он.
— За тобой следят? Угрожают?
— Да. Меня сломают, как голема, как глиняную куклу, в которой больше нет нужды. Он меня выкрутил, как тюбик, и вышвырнул на помойку. Для жрецов, для избранных я грязен…
— Кто он?
— Зверь. Я не принес ему главного трофея…
— Ты убил Реченко…
— Да, убил, застрелил из винтяка с оптическим прицелом, и второго тоже. Только хрен ты что теперь докажешь. Ничего ты не узнаешь, выдел следячий. Давай, дуй за участковым, а я посмеюсь… А как они выламывались, эти пустобрехи, рассуждали о пустоте под названием «Вечность», а я в это время отмерял последние секунды их жизни… Нет, не я. Сама судьба, а моя ладонь, мои пальцы — ее разящее копье. Полудурки… Вы ползете на бойню, как обреченное животное, способное только на отчаянные, бестолковые броски. Вы не готовы к умному, расчетливому сопротивлению, к священной тысячелетней войне Воль. Всемирные мессианцы! Ни хрена! Вас держат на мушке, давят за горло, пасут и стригут и пускают под нож, а вы все еще бахвалитесь с перепоя. Вы умрете молча, как деревья. Вы не достойны жить в жестоком и прекрасном мире Воли и Силы.
— Твой мир — звериная клетка, поэтому тебе не нашлось места на земле. Нет, звериная слишком велика для тебя. Ты — говорящий дрозд, черный индийский скворец Майна. Ты — попугай, попка-дурак, пустышка-пересмешник, повторяешь все, что услышал, но сам не способен придумать ничего. Ничего!
— Ненавижу! Я ненавижу тебя, и ты умрешь! Я натравлю на тебя Терриона. Едва ты рыпнешься, проснется Зверь, и мне все равно, как вы будете грызть друг другу глотки. Слушай и запоминай: Мастер Террион закрыл Школу, теперь он плодит тупых клонов на лесной базе. Это где-то на Севере. Гувер — начальник лагерей, у него неограниченный доступ к «мясу»… Все! Остальное узнаешь сам.
— Фантастики начитался? За что убил? Говори!
— Они слишком близко подошли к «мертвой зоне». Больше я ничего не знаю.
— Что ты сделал с трупами?
— Утопил, их уже съели рыбы…
— Буква на двери — знак зверя?
— Печать Терриона. У него есть еще одно имя: «Кровь». Ну, давай, выписывай ордер, вызывай автозак. Чего ты ждешь?
— Нет, мразь, ты опоздал. Я больше не мент. Ты останешься здесь пить микстуру от кашля. Если хочешь, топай в отделение сам. Ты мне больше не нужен.
Разогревшись от быстрого бега, Вадим вихрем ворвался в старый особнячок на Поварской. Он неумолимо опаздывал к началу Ликиного выступления.
Ее высокий чистый голос он заслышал еще на лестнице и заспешил, заранее радуясь и волнуясь.
— Тайна Руси — в ее истоке, в солнечном искусстве, в безудержной языческой радости древних форм и красок, в геометрии северных вышивок, кованых украшений, в улыбках львов на стенах Дмитриевского собора во Владимире, в кентаврах храма Покрова на Нерли. Русь погрузилась в глубь самой себя, охраняя заповедный корень…
Он, видимо, сильно опоздал. Свободных мест уже не было. Пестрошерстная публика в центре зала возилась и шумела, как стая шершней. Преодолевая смешки и шепот, Лика говорила:
— Народная сказка — наследие язычества, древнейший пласт национальной памяти, сопряженный с тотемными символами рода. Поэтому сказка еще и зеркало этнической психологии, часто нелестное, но всегда — правдивое…
Она стояла на небольшой сцене, прямая, тонкая, словно зажженная свеча. О, эти русские строгие светлые девочки: сестры милосердия и Зои Космодемьянские. Храбрые, гордые, упрямые звездочки-недотроги, не замарав одежд проходящие среди прокаженного мира, недоступные мерзости, но беззащитно распахнутые знобящим, злым ветрам и бесстыдной молве. Сердце ударило горячо и больно, Вадим напряженно вслушался.
— Большинство русских сказок — загадочные шифровки, а иногда и грозные пророчества.
Стоя в дверях, Вадим старался поймать взгляд Гликерии. Увидев его, она чуть улыбнулась, и голос ее зазвенел, набирая силу:
— «Зачинается рассказ от Ивановых проказ…» Вспомним детство; дыхание близкого чуда, трепет древних струн под невидимой рукою, разлитый по жилам холодок тайны и волшбы; «Конь с златой узды срывался, прямо к солнцу поднимался…» Ужели навсегда распалась Златая Цепь русских традиций и сгинул в дебрях дивный конь? О существовании древнейшей русской традиции «Златая Цепь» упоминал в своих работах историк и этнограф Юрий Миролюбов. Он же предполагал существование высокоразвитой русской письменности, тщательно оберегаемой жреческой кастой. Какая же грамота могла существовать на Руси, кроме черт и резов, кроме северных рун? Об этом чуть позже… А пока вернемся к нашему Коньку.
«Конька-Горбунка» можно смело назвать конской сказкой. Конь — всегдашний спутник арийца. «Конь вырвался из Коло Времен Бессмертных Богов и прибежал к человеку», — говорили наши предки. Потому-то конь так близок к созидающим силам Вселенной, словно это прекрасное творение и доныне находится под их покровительством. Слово «конь», несомненно, восходит к раннему, полярному, наиболее чистому пласту языковых форм. Рунический знак «кен» обозначает идею огня и движения, поэтому «конь-огонь» — абсолютно магическое сочетание слов.
Первое волшебное явление сказки — белоснежная златогривая кобылица, явившаяся, как свет из тьмы. Белый конь — это глубинное, родовое воспоминание о белом коне Святовита. Лишь ночью жрецы, дословно «жизнь рекущие», выпускали его «погулять во чисто поле». Подобная практика существовала до середины четвертого века нашей эры на острове Руяне (Буяне). Остров Рюген в Балтийском море сегодня принадлежит Германии. «Лошадь белая в поле темном» Николая Рубцова, «Ночью на белых конях» Павла Вежинова, белые кони на Егория Летнего в наших селах — доныне грезит славянская душа этим неугасимым символом. Белая лошадь — воинский знак касты кшатриев — героев и владык.
Вглядимся пристальнее в Иванушку. Кто он? Персонификация народа? Бесталанный дурак, лентяй, а счастье само плывет ему в руки. Но в любой сказке есть ключи тайного смысла. Любимое занятие Иванушки — «орать песни на печи». Печь — исконный символ дома, это «жизненный огонь», горящий на «поде родовой памяти». Из всех братьев именно Иван ближе всех к священному огню памяти Рода.
— Сабурова, расскажи о Грамоте! — крикнул с места гривастый юноша.
— Древнейшая русская письменная традиция «Златая Цепь» — это грамота-прародитель всех ныне существующих письмен. Многим она известна как Всеясветная Грамота. Мы же будем именовать ее «Златая Цепь». Именно этот образ избрал Пушкин, рисуя золотую спираль на древе Познания. Златая Цепь включает в себя 147 знаков-звеньев. Ее волшебные буквы — это многозначные символы, «кирпичики мироздания». Вероятно, именно с этой грамотой встретился Кирилл, путешествуя по южным рубежам Руси, и именно ее он назвал Русскими письменами. «Отныне да целомудренно писать начну», — по легенде, воскликнул «просветитель», едва познакомившись с ее чудесными возможностями.
Следы «Златой Цепи» мы можем найти во всех алфавитах Земли, в кириллице и под церковнославянскими «титлами». К примеру, в нашей древней Грамоте есть «Горящая буква». В кириллице эта буква названа «Добро». Она похожа на язычок пламени, горящий на широком основании — поде. Ее исконное значение: «огонь жизни на поде родовой памяти». Под памяти — наше подсознание, оно хранит память о временах, когда мы были едины со всем растительным и животным миром планеты. Это — Алтарь нашей человечности, божественный канал сострадания всему живому. Из трех братьев именно Иван ближе всех к жизненному огню, к памяти рода, к первозданной чистоте Природы, поэтому с такой добротой относятся к нему космические сущности, с ним разговаривает Солнце, ему служат волшебные животные и покоряется Царь-Девица.
Почему же все русские сказки «бают» нам лишь о приключениях третьего сына, скупо упоминая о двух предыдущих сыновьях досточтимого Отца? Не потому ли, что мы, русские, ведем свою родословную от третьего сын Ноя, от светлоликого Яфета? Заглянув под родословные библейских праотцев, мы найдем титана Япета, благородного и смелого полубога. У Яфета был сын Иоханан, Сын грома, Молния. Так это имя звучит на языке Библии. По-русски же просто — Иван! Иван — имя воинское, это ясно отражено во всех древнейших языках планеты, включая китайский… Яфет, или Ипат, в русском озвучивании — имя провиденциальное. Ипатьевский монастырь, где венчался на царство Михаил Романов, и Ипатьевский дом — последняя точка в жизни Белого Царя — совпадение далеко не случайное…
Вадиму было необыкновенно хорошо. В словах Гликерии он понимал не все, но в том, что ложилось на душу, звучала, дышала и пела Русь. Его возвращенная Родина. Мир виделся ему раскрашенным под Палех. Черный бархат Космоса и на нем ярким заревом скачут кони-птицы. Лика — в алом румянце, с очами, сияющими грозно и ласково, ее тонкая, развитая прядь на чуть впалом виске колышется от неслышного ветра, сейчас, кажется, вся она взлетит. Лика — тоже Русь! Сказочная, вековечная, но всегда юная, живая. Как давно не хватало ему воздуха Родины, этих странных, терпких, смутно памятных слов!
— …Простодушно исполнив злокозненное поручение братьев, Иван становится обладателем еще одного сокровища — «Жароптицева пера», оброненного светозарным существом из райских обителей. Последний раз чудесную птицу видели на Руси в 1108 году, о чем свидетельствует Никоновская летопись. «Явися в Киеве на церкви Святого Архангела Михаила Златоверхаго птица незнаема, величеством бе с овна и сияше всякими цветы и песни пояше беспрестанно и много сладости имуще изношася от нея: и седе на церкве той шесть дней и отлете и никтоже нигдеже можаще видети ея к тому». Как глубоки оказываются порой корни народных фантазий! Как бережно хранит народная Русь заветные образы тысячелетий!
Сказочная птица, залетевшая на наши снежные просторы, — поздний, но прямой потомок индийской птицы Гаруды, «Жаруды», и авестийской Сиены, «Сияны», обитающей на Харе Березайте, дословно «Горе Берегине». В дренеарийском эпосе «Махабхарата» говорится о серебряной горе с золотой вершиной — священной Меру, оси мира, вокруг которой совершают свой годовой коловорот светила арийского космоса. По словам древних авторов, вся гора сияла стаями дивных птиц. Ершов красноречив не менее: «Солнце летними лучами красит всю ее зорями, в сгибах золотом бежит, на верхах свечой горит». Есть смелая гипотеза, утверждающая, что если на полюсе действительно возвышалась гора, как это описывается в древних тестах, то магнитное поле Земли непрерывно зажигало ее заревым «северным сиянием». На русском Севере есть своя Меру. Это Маура, высокая лесистая сопка на берегу Шексны, вблизи Белоозера. Название ее — «рождающая Солнце» — говорит о том, что эта гора в древности являлась природным святилищем и астрономическим объектом ариев.
По ходу сказки Иванушке становятся доступны и силы природы — чудесные кони, и небесная тайна — Жар-Птица, и женственное воплощение разума и гармонии Космоса — Царь-Девица. На лукоморный брег приплывает она из верхних обителей. «Два раза она лишь сходит с Окияна и приводит долгий день на Землю к нам…» — говорит всезнающий Конек. Солнечная Дева, «жена, облеченная в солнце», несомненно, олицетворяет собой летний солнцеворот. Наши предки обозначали движение солнца могучей, пожигающей зло, правосторонней свастикой… Свастика — священный календарный знак арийцев, символ Полюса и полярной прародины. Свастика — одна из букв «Златой Цепи»…
Лика не успела договорить: в напряженной тишине зала возникло беспорядочное движение. Неопрятный старик с брюзгливо оттопыренной фиолетовой губой и шишковатым черепом сидел в центре зала и, казалось, спал с начала лекции. Теперь он, сердито брызгая слюной, наступая на ноги и расталкивая сидящих, торопился к выходу. Отплевываясь, он бормотал: «Вот только этого не надо, я вас умоляю…» В зале вновь зашумели, раздался свист. Лика чуть выше откинула голову и продолжила:
— Необычно и космическое родство Царь-Девицы. Она — «Дочь, вишь, месяцу родная, да и Солнышко ей брат». Здесь, на первый взгляд, было бы уместнее называть ее «Дочь Луны», как женской, рождающей ипостаси, но автор вполне сознательно избегает упоминания о Луне — солнце Мертвого мира, и о «лунном» календаре, добавляя: «Да и Солнышко ей брат!»
Описание небесного Терема в сказке содержит в себе глубочайшее знание об устройстве Вселенной. Терем Солнца покоится на витых, спиралевидных столбах. «Те столбы все золотые, хитро в змейки завитые…» Терем Солнца, Терем Ра — это Терра, наша Земля. Буква Златой Цепи «Земля» выглядит, как вполне привычное нам «З», но на самом деле она — виток бесконечной спирали, по которой бежит-спешит наша планетка по своей околосолнечной орбите. Золотые змейки вокруг столбов создают следующий уровень: меру. Именно так представляет сегодня наука спираль ДНК и строение Млечного Пути. Грамота наших предков построена на принципах жизнеустройства всей Вселенной. Ее буквы — не плоскостные изображения, большинство из них — это фрагменты многомерных спиралей. Грамота могла служить землянам для познания законов материи, и для общения с разумными существами Космоса, и для сохранения информации.
Примечательно, что в разговоре со светилом Иванушка называет Космические коды своего жилища: «Я с Земли пришел Землянской, из страны ведь Христианской». Терем Мироздания увенчан крестом: «А на тереме из звезд православный русский крест». Крест — древнейший символ человеческой цивилизации. «Степи Скифии пылают верой!» — по преданию, воскликнул Андрей Первозванный, шедший на Русь с проповедью христианства. Причиной послужило обилие крестовой символики у народов Северного Причерноморья. Крест — одна из букв Златой Цепи. Она означает энергетический остов человека. Силовые линии креста уходят в бесконечность Космоса. Крест — наше исконное знание о человеческой природе. Так, крестьяне русского Севера, а именно русский Север — исторический хранитель знаний ушедших эпох, приносили к «обетному» кресту свои нехитрые дары для исцеления от болезней. Причем если болела голова, то головной платок или ленту вешали на верхнюю перекладину креста и так далее. Крестьяне интуитивно понимали крест как космическую модель человеческого тела.
Крест на Тереме не случайно назван русским и православным. Понятие православия существовало на Руси издревле, задолго до принятия христианства. Недаром греческое «ортодокс» вовсе не является синонимом православия. Справнославное бытие на Земле наши предки понимали как единение небесного, Божьего начала с земным, справным и честным «житием благим, сохраняющим черту Богову». После смерти душа человеческая, оставив по себе добрую Славу, уходила в верхние сферы, где пребывала в вечной Прави с Богом. Существовало и графическое обозначение этих понятий. Буквы нашей древней грамоты писались по трем параллельным линиям, означающим, как принято сейчас говорить, «параллельные миры»: Навь, Правь, Твердь.
В народном понимании Справнославное житие полностью сообразуется со следованием Божьему Велению. Презрев волю Творца, все живое ввергает себя в круг безысходных страданий. Сказка Ершова являет этому наглядный пример; мучения Кита-Рыбы проистекают оттого, «что без Божия веления проглотил он средь морей три десятка кораблей». Страждущий Левиафан — несомненно, один из столпов, удерживающих мир от преставления. «Кит-Рыба всем рыбам мати», — говорили наши предки. Образ Кита, как глобального знамения Апокалипсиса, неоднократно возникал на памяти человечества. Ветхозаветный Иона из чрева Кита призвал к покаянию жителей Ниневии. Русские летописи отмечали, что «в 1592 году в Северном море появилась такая Кит-Рыба, что чуть было Соловецкого острова со святой обителью не перевернула». И верно, времена были смутные! В любом случае логическая цепь грех-страдание-искупление-прощение непостижимым образом замыкается на явлении Кита-Рыбы. Поэтому мы вправе сопоставить поруганного издыхающего кита с биосферой Земли, изнывающей от хозяйственной деятельности человека.
Страдания Земного организма — нераскаянный «грех» нашей цивилизации. Но покаяться, буквально «похаять себя» мало, необходима соразмерная отработка за содеянное зло, выравнивание духовных деформаций, заживление физических ран Земли.
Предпоследнее испытание Иванушки — поиск утерянной драгоценности; «кольца»-перстенька. «Коло» — тоже буква Златой Цепи. Коло Кол — спираль спиралей. Уже одно это слово свидетельствует о широчайшем распространении Златой Цепи несколько тысячелетий назад, во время становления лексического строя русского языка. Действительно, колокол дает объемный, многомерный звук уникального диапазона. Колокольный звон способен остановить эпидемию и даже обратить в бегство вражескую армию.
Коло — народное название полярной звезды. Около этой почти неподвижной сияющей оси ходят созвездия северного неба. Коло — имя древнерусского божества. Это русский Хронос, Хорс или Срок, если читать в другую сторону. Его символ — колесо.
Кончается чудесная искрометная сказка свадьбой Иванушки и Царь-Девицы.
Взойдет ли Россия — Солнечная Дева — к своему сияющему венцу, зависит от нас, носителей древней и Великой культуры, от восстановления необоримо могучей Златой Цепи единой Традиции…
Зал разворошенно шумел. Стоя аплодировала высокая седая женщина. Несколько репортеров, возбужденно жестикулируя, уже пробирались к усталому, но решительному лектору.
Сальный человечек с микрофоном шаманил вокруг Лики, бесцеремонно тыкал в нее кинокамерой:
— Пару слов для нашей Ассоциации «Культура без границ», телеведущий Семен Жаворонков. Прошу пояснить, о каком арийстве здесь шла речь. Кого вы намереваетесь «назначить» арийцами или, как туземцы в шалаше, извлекаете себе «звездных предков» из ниоткуда?
— Почему же из ниоткуда? Вопрос об арийстве, истинном и мнимом, — тема отдельной лекции. Но достаточно вспомнить хотя бы о Сунгирском захоронении под Владимиром. Сорок тысяч лет назад на этой земле жили арийские племена. Стройные, рослые, красивые и очень талантливые люди. В захоронении найдены тончайший бисер, изящные украшения, уникальные изделия из бивня мамонта… Именно здесь, на границе ледников, тысячелетиями оттачивались воля к жизни, интеллект и созидательные стремления светловолосых и голубоглазых северных людей. И как всегда, когда дело касается арийского наследия, вступают в силу неумолимые законы; Сунгирское захоронение уже несколько десятков лет законсервировано, и никаких научных отчетов о нем нет, на месте раскопок раскинулись частные дачные владения.
— Скажите, а какой алфавит считается самым древним? — Лику окружили студенты сопредельных кафедр.
— На сегодняшний день древнейшим считается финикийский алфавит, но он произошел от древнеегипетского…
— Письменность придумали жрецы?
— Письменность нельзя придумать. Египтяне унаследовали свой иероглифический строй от еще более древнего народа…
— От атлантов?
— Возможно… В происхождении письменности кроется тайна возникновения всей нашей цивилизации… Все алфавиты Земли поразительно сходны. Порядок букв в них и их числовое значение иногда совпадают настолько, что просто диву даешься.
— Значит, народы заимствовали друг у друга письменный строй?
— Возможно, но сколь совершенен должен быть самый первый алфавит, чтобы его хватило на тысячелетия… И вот тут нас поджидает настоящее открытие: самый первый алфавит был русским! Судите сам: древнейшие египетские иероглифы свободно читаются через русские слова: «А» — рисунок орла — «арла», «П» — квадрат поля, «Р» — рот, «У» — завиток уха или улитка, «В» — веревка, «вервь», «К» — чаша, «кап».
— Но ведь «кап» — это по-английски…
— На Руси чаши вырезали из березовых наростов. Эти наросты до сих пор зовут капами… Язык такого уровня, как русский, просто обязан иметь многотысячелетнюю письменность. И все эти праздники «тысячелетия славянской культуры» — злая насмешка…
Предвидя скандал, Вадим решительно увел Лику из аудитории, не обращая внимания на недовольство оставшихся без добычи ученых мужей и ехидных журналистов, сомкнувших ряды и единым фронтом двинувшихся на Лику. Орава с микрофонами попыталась преследовать их, но Вадим, сдернув с вешалки Ликин полушубок, помог ей одеться и невежливым жестом простился с прессой.
В скверике перед институтом они немного отдышались.
— Ух, крепко! Как стакан спирту хватил, простите за сравнение… Лика, это было великолепно! Кстати, я был уверен, что «арийцев» выдумали фашисты, чтобы выказать свое расовое превосходство.
— Нет, это не так. Термин «арийцы» был введен в научную литературу лет двести назад. Примечательно, что термин этот — языковой, лингвистический. Первоначально он обозначал высокоразвитый народ-прародитель белой расы. «Арья» — по-санскритски «благородный». Язык индо-ариев — основа всех европейских языков, а также хинди и зенд…
— Эх, опять чуть не забыл! — сказал Вадим, достав из-за пазухи тюльпаны. — А это самым отважным лекторам от самых благодарных слушателей.
— Спасибо… Какие красивые! — Гликерия спрятала лицо в цветы. — А знаете, Вадим Андреевич, Алексей вчера уехал.
Не скрывая облегчения, она рассказала Вадиму о брате. Алексей уехал на Алтай. Дальние родственники давно зазывали искалеченного войной парня. Они держали пасеку, и Алексей собирался всерьез заняться пчеловодством.
Она раскрыла ладонь. В теплой глубине ее перекатывалась светлая блестящая пуля.
— Алеша отлил ее перед отъездом.
— Ого, серебряная, пригодится для какого-нибудь оборотня-вурдалака…
Вадим подбросил на ладони крохотный, но увесистый кусочек металла. Вспомнилось изломанное лицо Алексея. «Все же русский человек и в пороке недоступен укору и высок!»
Вадим Андреевич шел рядом с Ликой, улыбаясь своим мыслям. Он думал о лете, о Севере. Там он постоянно будет рядом с ней… Не важно, следователем, попутчиком, охранником, проводником, как Дерсу Узала… Ради этого стоило ждать лета, погоняя нагайкой дни и ночи, оставшиеся до отъезда.
Но «далеко кулику до Петрова дня». В гулком, темном подъезде она остановилась для прощания. В последнюю прощальную секунду он все же не сладил с собою, пошел на приступ, резко, рывком притянул ее к себе и задохнулся ароматом расцветающей женственности. Ее глаза, особенно яркие в сумерках, взглянули на него без гнева, но с пронзительной печалью. Он беспомощно развел руками, бормоча: «Прости, Лика». В мрачной тишине подъезда замер перестук ее каблучков и лязгнул засов.
…Поздним вечером, едва распахнув дверь квартиры, Вадим ощутил чье-то тайное присутствие. Кто-то замер навстречу его шагам, затаил дыханье. Он достал из-под мышки свой табельный ПМ, выданный для постоянного ношения, щелкнул предохранителем и распластался спиной у дверного проема. «Эй, кто тут есть, выходи, через пятнадцать секунд стреляю…» В подтверждение своих слов он передернул затвор. Резкий звук боевого железа успокоил и взбодрил его.
Я бежал в простор лугов
Из-под мертвенного свода.
Скрежет железа и надсадный вой тепловозного гудка замерли вдали, в желтом тумане у самого горизонта. Оглушенный тишью, он долго стоял на насыпи, вглядываясь в блеклое, словно застиранное до сквозящей прозрачности северное небо. Такое бывает только здесь, на высоких широтах, близких к полюсу. Невдалеке рдел на закатном солнышке лес. Перещелкивалась, пробуя голоса, пернатая живность. Здесь, к северо-востоку от Архангельска, весна лишь напоминала о себе.
Человек спрыгнул в ржавый снег рядом с насыпью, сбросил рюкзак и блаженно подставил лицо заходящему солнцу. Сбежавшиеся к глазам морщины и туго обтянутые сухой кожей скулы выдавали тяжесть и долготу его скитаний. Это был еще молодой человек диковинного для здешних мест облика: из-под огромного вещевого мешка выглядывала черная шапочка скуфья. Поверх длиннополой рясы болтался грубый рыбацкий свитер, который он сразу прикрыл рыжим от старости армейским бушлатом. Завершали его одеяние ватные брюки, заправленные в голенастые кирзовые сапоги. Темные брови, сурово сведенные к прямому переносью, опущенный долу взгляд и бледность глубоко запавших щек придавали его облику сугубую монашью праведность. Остроносый, неуклюжий, со стороны он походил на грустную птицу журавлиной породы, красота коей заметна только в полете.
Основательно осмотревшись, путник зашагал вдоль разбитого проселка, оскальзываясь на комьях мерзлой глины, увязая выше щиколоток в глубоко выбитых колесных колеях. В руках его объявился посошок из оструганного елового комля. Путь его лежал через поля, укрытые осевшим снегом.
С большака свернул он в сырой вечерний хвойник и почти сразу выбился из сил. Хоть и невелик был снег, да ходоку — по колено. Пройдя спутанный ельник, путник вышел к озерной протоке, неширокой, заваленной тут и там буреломом, перегороженной бобровыми мостками. Но по льду шагалось резвее. Февральские вьюги загодя смели почти весь снег с ледяного проспекта.
Размашисто скользя по льду, путник поглядывал на черные гребни елей, за которыми дотлевали алые уголья вечерней зори. Вскоре становой лес сменился жидким осинником. Протока заметно расширилась, зашуршал под ногами заломленный льдом озерный тростник. Еще несколько поворотов извилистой речонки, и впереди пустой равниной ляжет озеро. В густых сумерках замаячила рыбачья избушка: приземистая, односкатная, об одно окошко, но сложенная прочно и добротно. Задним венцом она была встроена в речной берег, а передком усажена на высокие, вмороженные в лед сваи.
Он долго отбивал примерзшую дверь и жарко вспотел, прежде чем смог пролезть под просевший косяк. В лицо дохнуло стылой тьмой, все запахи были выморожены за долгую северную зиму. На столике под окошком обнаружился запас соли, чая, брусок зеленоватой махры. Лавка была застелена прочной, закалевшей на холоде лосиной шкурой. В углу горой свалены одеяла. Под потолком висела вязка сушеной рыбы. Для скромного таежного уюта на окошке красовалась «летучая мышь». Такие промысловые избушки разбросаны по всему Северу. Будь ты рыбак, охотник, беглый лагерник или городской турист, настели повыше елового лапника на дощатые полати, затопи печурку и почивай без забот.
Первым делом путник освободил и обмел правый угол своего жилья, потом осторожно поместил между бревен икону и, энергично перекрестившись, стал обустраивать ночлег.
Часа через полтора уже и печь гудела в избушке, а усталый путешественник заваривал похлебку в плоском солдатском котелке, бросив для навару сушеной рыбки. В чумазом чайнике таял снег; пилигрим еще и почаевничать собрался на сон грядущий. Даже умаянный переходом, он долго не спал, шептал во тьму, вздыхал, ворочаясь на жесткой укладке.
Утром, наколов дров в запас «хозяину», он широко перекрестил путь и двинулся к озеру. День выдался холодный, нестерпимо яркий.
Белые острые стрелы секли озерный лед, и он сиял, до боли, до колючей слезы раздирая глаза. Темная, зыбкая, обдуваемая ледяным ветром фигурка неуверенно скользила вдоль берега. Издалека, с высокого лесистого холма казалась она соринкой, упавшей на ясное зеркало, пятнала чистейшую гладь, блеск снегов, тревожила величавый сон природы. Казалось, дунет покрепче ветер и умчится она в никуда, всем чужая, везде лишняя… Уже после полудня на дальнем берегу показалась примета, которую давно выискивал путник в ясных, залитых солнцем далях. Ободренный, он зашагал быстрее и увереннее, словно скинув давивший на плечи груз.
Лишь в глубокие сумерки добрался он до цели. Невытаявшие снега плотно облегали стены храма, невесть когда построенного на высоком холме над озером. После отшумевших в здешних краях поспешных, как пьяные поминки, лесозаготовок округа поросла буйным беспородным кустарником. Становые дремучие леса отступили.
Положив три земных поклона на истертый, сбитый в кирпичную крошку порог, путник шагнул сквозь ржавые дверные створки. Тотчас же потревоженная тишина взорвалась хохотом. Что-то прыгнуло, ухнуло, забилось в яростном злобном крике, заплакало безутешно, как брошенный ребенок. Тонкий плач с перекатами замер под куполом, словно чья-то неупокоенная душа стенала под разоренным сводом.
Сердце робкое и слабое немедля бы устрашилось одиночества и хлада этих давно покинутых людьми мест. Но для будущего пустынножителя все эти испытания крепости духовной были желанны. Давно уже его душа рвалась к подвигу. Сытый, мечтал он о гладе, удовольствованный в тепле, искал холодных каменьев вместо изголовья, окруженный морем житейским, грезил об уединенной беседе с вечностью.
Он долго молился, чувствуя, как жадно ловит церковная тишина забытые звуки, как отступает от души тревога и белые стены храма соединяются над его головой, как берегущие ладони.
Диковатый месяц глянул в правое оконце, уронив узорный решетчатый картуш на известковый пол. На полу, окунувшись с головой в спальный мешок, спал человек. Спал, по монашескому обычаю не снимая широкого поясного ремня поверх рясы, сложив руки крестообразно на узковатой для его высокого роста груди, памятуя, что сон нощный есть лишь прообраз сна вечного.
Так поселился в здешних местах беглый монашек Гурий. Чем живилась душа его, как не вымерз, не выболел он в ледяные ветреные ночи, не попал на звериный зуб? Нам и понять это невозможно.
Из череды холодных и хмурых дней внезапно прорезался звонкий солнечный март. Закованное льдом озеро первым почуяло весну. Под заигравшим солнцем, под теплым ветром стал плавиться, сжиматься, вытаивать до льда озерный снег. Лучи солнца просачивались в глубины хвойных чащ и рушили ледяные скрепы на громадных густохвойных елях, и в ясный солнечный полдень до слуха отца Гурия доносился шум снежного обвала.
Вокруг церкви снега подтаяли и стекли в озеро намного быстрее, чем на дальних холмах. Не иначе как жаром молитвенным растопил их отец Гурий. Сам себе он положил самый строгий скитский устав: поспав часа четыре, он молился и читал Евангелие уже до рассвета. Далее следовали земные труды, и вновь молитва, акафист и земные поклоны-метания.
На Страстной Седьмице отец Гурий вычистил храм, освободил его от останков лесопилки и адских ржавых чудищ, преградил путь сквознякам, утвердил в алтаре икону, затеплил в печурах ломкие на холоде свечки. Натаяв в ведре снеговой воды, он отслужил водосвятие и на рассвете Чистого четверга освятил храм. «Спаси Господи Люди Твоя…» — слышали окрестные дубравы его глуховатый басок.
В Страстную пятницу утренний ветер-резунец сменился теплой ровной волной. Молочный густой туман поплыл над озером навстречу лучам, сначала медленно, потом все быстрее, пока не закрыл солнце. И вот уже нет озера, нет леса, только теплый пар стоит над округой. К полудню ледоходом вскрылась впадающая в озеро извилистая река. До дна забив льдом свое приозерное русло, она громоздила торосы, крушила берега, молотила лед. Половодье хлынуло на заливные луга, топя и ломая все на своем пути. И озеро застонало глухо и натужно, как роженица.
В ночь на Светлое Воскресение на озеро обрушился ветер. Он рвал старую проржавелую крышу, стучал в стены косым дождем, дул сильно, упруго, молодо. Залетая в широкие полыньи, ветер без устали добивал и разносил по озеру угластые льдины. Озерный вал, набирая силу, все увереннее крушил лед. Набравший силу ледолом ревел во весь голос.
Лишь поздним утром отец Гурий вышел на холм. По краям небосклона лился холодный чистый свет, хотя небо было грозовым, пасмурным. Стада льдин терлись спинами, теснились у дальнего подветренного берега, а на середине озера уже виднелись темные широкие полыньи и лениво дрейфующие на север ледяные флотилии и острова. Искореженный плавник, перемешанный с остро посеченным льдом, лежал на берегу.
Весною озеро светлее, чем небо над ним. До мая шли над ним свинцовые, налитые холодом тучи, били вперехлест волны. А с мая такая тишь установилась на озере, словно спит оно. Лишь изредка задрожит, зарябит вода, как лошадь под слепнем. На отмелях кипит спинами, копошится плавниками рыба. На затопленные луга и болота приплыли для икромета стаи щук. Долго на мелководье заливных лугов не стихал щучий бой. На мысках — шепот, шорох, говор, плеск крыльев. Вся пернатая живность в это время жадно любится и жарко поет.
«Достичь первобытности невинного Адама, что жил в Раю по закону бесплотных…» Отец Гурий уже приблизился к черте, за которой умолкало всякое телесное желание. Сердечной молитвы, чистой воды и солнечного света было достаточно, чтобы тело наполнилось теплом. Его дневная трапеза состояла лишь из горсти вареного риса и сухих яблок. Кашицу он уснащал жменью прошлогодней клюквы. На запах варева из леса тянулось зверье. Мелькали среди стволов рыжие белки, из ельника слышалось пыхтенье барсуков. Птицы садились на скуфью и рукава его рясы, с беспечной наглостью таскали пух из прорех старого ватника, и сам воздух вокруг отца Гурия наполнялся ликованием и трепетом.
Однажды в солнечный полдень из-под плит пола выглянул остроносый, быстрый, как молния, зверек. Желто-пегие бока его куржавились от линьки, белые заплаты зимнего меха покрывали узкую, как лезвие, спину. Тонкий хвост заканчивался черной кисточкой. Монах оставил ему ложку вареного зерна. Зверек почувствовал себя причастником и теперь около полудня уже нетерпеливо егозил у ног и негромко посвистывал.
Отец Гурий никогда не любил природы и тайно боялся ее темной слепой силы. С той же враждебной брезгливостью он думал и о своем теле, вопящем о тепле и хлебе. Воистину, не любите мира и ничего в мире!
Но кристально-цельная прочность его представлений под негой солнца и первых вешних приветов дробилась и размягчалась, так плавится и рушится крепость догмата под необоримым напором опыта. Все ярче разгоралась его сердечная лампада навстречу весне. Его прежнее понимание мира через спасительные шоры, что оберегают слабый разум от разбегания и соблазна, теперь казалось ему узким и неполным… «Блажен, кто и скоты милует», — повторял насельник, умиряя в себе волнение от радостных открытий, совершаемых на каждом шагу.
К маю вода в озере побурела от брожения придонного ила. Теперь за питьевой водой приходилось ходить к дальней протоке, петлявшей в еловой чаще. Ельник только что освободился от снега, под тяжелыми влажными лапами еще лежал дымчатый слоистый лед. На границе льда и рыжей хвои пробились цветы: лиловые и розовые колокольца, нежно опушенные у корней. Пугливые приполярные дриады славили Солнце, едва покинув свою ледяную гробницу. В чашечках цветов дрожали светлые капли. Отец Гурий остановился, пораженный. Он даже встал на колени, чтобы лучше их разглядеть. Вытянув губы, он прикоснулся к твердым хрупким бутонам, втянул ноздрями запах меда и сырой земли. Клекот ручья заполнил слух, казалось, разгоряченный мозг омыли ледяные струи.
— Господи Отче, это же ты размерил бег этих ледяных капель и повелел взойти цветам. Ты — здесь, со мной, во мне и в этом слабом полевом крине… Прости, что блуждал вдали от Тебя… Прости мне, Природа-Мати, что как тля ползаю по бессмертному твоему лику, напрасно изводя милости твои на бренное, смертное тело… Прости, Земля, что нечисто хожу по Тебе… Природа-Мати, дай своей благодати. Освети, омой разум грешный мой…
Набежавшие облака укрыли солнце. Рванул сырой заполошный ветер с озера, швырнул градом. Холод прокрался к самым костям, худая ряса вся продулась ветром. Отец Гурий вдруг обнаружил, что стоит на коленях перед махонькой сизой травкой среди отекающих ручьями сугробов. «Горе, горе тому, кто поклонится твари вместо Творца. Пылает разум мой, не вмещая всей Великой и страшной Премудрости Твоей», — шептал он зябнущими губами, оборотясь лицом в сторону закрытого темным градовым облаком востока.
В тот день отец Гурий собрал и поставил два береговых креста из молодых неокоренных стволов и утвердил их километрах в трех друг от друга. Набрав охапку берегового плавника для растопки, монах не спеша возвращался в свое укрывище.
Поднявшись на гору, к храму, отец Гурий вдруг пошатнулся, как от резкого удара. Дрова с шумом вывалилась из рук. Двери храма были распахнуты, везде виднелись следы торопливого бесчинства. Единственная икона, жалкая утварь, топор, пила… — все исчезло! Лампады разбиты, свечи изломаны, съестной припас рассыпан и затоптан. Но самое главное не помещалось в мозгу. Книга!!! Ее тоже унесли. Он вспомнил шум мотора на озере в то время, как он был еще далеко от храма. Стуча зубами, он обшаривал углы, надеясь лишь на чудо. Обессилев, сел на пол, обхватив руками звенящую от боли голову. Захотелось уснуть, умереть или стать Божьим зверем, лесным огнезрачным Китоврасом, чтобы навсегда остаться здесь и в зверином облике плакать и молиться. Надвигалось тяжелое глухое беспамятство. В лицо дышало смрадом, нестерпимый жар жег губы. Внезапно на колокольне, как и он, ограбленной, безгласной, зазвонил колокол. Отец Гурий слышал его, словно издалека, и все не мог понять, что это: заупокойный звон или пасхальный благовест? Ему чудилось, что он все глубже и глубже погружается в темный ил, легкие раздирает удушье, ребра давит смертельным объятием озеро, все реже и глуше удары готового разорваться сердца.
Прохладная рука легла на его лоб, и наваждение отступило. Белый старик смотрел ласково и грустно, но как бы сквозь него.
— Ты — Авель, — догадался умирающий. — Я не смог прочесть Твою Книгу, Отче! Не понял Грамоты…
— Язык сей — язык ангельский, от Сотворения Мира и Течений Звездных. Слово — Свет. И ты — Свет, во плоть обличенный. Егда оставят ветхие одежды плоти, свет приидет к верхнему Свету. Гора сия — рождающая Солнце. Здесь прибуди…
Последнее видение отца Гурия было легким и чудесным. Будто он по воде, как посуху, идет с дальнего миражного острова к себе в храм-скит, омытый душистым теплым ветром, осыпанный золотистой пыльцой с дальних цветущих лугов, осененный невидимой поддержкой старца.
Очнулся отец Гурий на рассвете пасмурного дня. Шею остро ломило. Щекой он почувствовал прохладный скользкий пергамент Книги. Он положил Книгу себе на грудь, под пропотевшую рясу, и закрыл глаза.
В косые окошки-бойницы лился свет утра. С трудом приподнявшись на локте, отец Гурий заметил, что он уже не один. Странное существо копошилось в углу, горбатилось, выгибало лохматую спину над грубо обмазанным очагом. Затуманенным очам отца Гурия представилось, что в его хоромине хозяйничает снежный человек. По святоотеческому преданию, снежный человек есть химера, сродник лешим и кикиморам. Монах выпростал руку, чтобы перекрестить видение, но чудище даже не обернулось.
Густой сытный дух растекался по храму. В котелке над огнем упревала духовитая уха. Незваный гость изредка пошмыгивал носом и, словно в смущении, втягивал огромную голову в широченные плечи. Диковинное создание обернулось на вздох и оказалось пареньком лет шестнадцати, в вывернутом наизнанку овчинном тулупе и лохматом треухе. Стянув шапку, он склонился над отцом Гурием.
Лицо парня показалось монаху искаженным объективом «рыбий глаз». Но взгляд был осмысленный и вежливый.
— Будь здоров, милой, — северной скороговоркой поздоровался паренек, налегая на «о». — А я-то думал, ты помер…
— Откуда Книга? — одними губами прошептал монах.
— Да мальцы нахазарили на майски-то праздники. Весчи продать хотели. Таки гаденки! Я их в бане примкнул, а сам сел лучинку щипать. «Спалю всех, — говорю, — как есть спалю! У кого весчи похватат?» — «Скажем, только не пали»… Я тут тебе и рыбки вясточку и крупки подсыпал…
Заварив какой-то запашистой травы, новый знакомый уже подносил шибающую паром кружку к губам отца Гурия.
— Пей! Горячий чай где-нито лучше, чем холодный.
Последующие дни отец Гурий волей-неволей принимал заботы и труды безудержного в своей веселой неугомонности парня. Сам себя тот называл «Гармыш».
— Гармыш — то прозвишчо тако. Гармыш — у нас рыбка мала да пестра, а звать-то меня Герасим. Бабка Ераской зват, — объяснял он, оголяя в улыбке редко посаженные, короткие, точно подточенные зубы. — А ты-то зачем в таку глухомарь ушел, али пряташься от кого?
Прошедшие месяцы закалили отца Гурия в безмолвии и одиночестве, и вскоре он начал тяготиться назойливыми хлопотами своего спасителя, чая дня, когда сможет сам вставать и свершать простой обиход.
В школе Герасим отучился, по его словам, лишь до третьего класса. Деревня оскудела, и школу, где осталось на семь классов четверо учеников, закрыли. Детей увезли доучиваться в Пестовский интернат. Ераску не отдала бабушка, старая боялась остаться без живой души рядом, да и разумом парнишка был «окраден». Алкоголичка-мать пропила и наружность дитяти. Маленькие карие глазки Герасима смотрели в разные стороны. Плоская переносица, в пол-ладони шириной, и приподнятая, рассеченная сверху «заячья» губа не оставляли надежд, что парень когда-нибудь выровняется. На каникулах взращенная в городе молодежь люто баловала в деревне и окрестностях. Ераска, хотя и слыл юродивым, тем не менее держал в строгости городскую поросль. Странная, словно из этнографического заповедника речь перешла малому от его древней бабки.
От Герасима отец Гурий узнал, что озеро зовется Спас, но, невзирая на название, на озере всякими путями погибло немало народу. Тонкая зеленая щеточка, мреющая у горизонта, — Спас-остров. Когда-то, уж и старики не помнят, стоял на том острове монастырь. Из самого Кириллова приходили монахи испытать нрав Матери-Пустыни: летом — бескрайней водяной глади, зимой — широкой снежной равнины, где гуляет ветер и поет с пересвистом метель. Самый последний монах жил-спасался в землянке; все деревянные постройки сгорели в лихолетье.
Говорят, ходил он по воде, не омочив платья, то ли брод знал, то ли благодать ему была такая. Все это пересказала Герасиму бабка, удивленная его расспросами: «Эсколь поздно за ум взялся!»
Герасим повадился навещать отца Гурия. Отшельник уже окреп и больше не нуждался в стороннем уходе. Но одинокая вечерняя молитва, заветная услада отца Гурия, теперь часто прерывалась вторжением всегда радостно-возбужденного гостя.
В жилище монаха отрок распоряжался с деревенской обстоятельностью и хозяйским рачением. Но отец Гурий тяготился присутствием «межеумка», хотя поначалу терпел, веря в промысел Божий о всякой человеческой душе.
Даже за спасение свое он не мог благодарить Герасима. Он давно уже торопил свою жизнь, желая скорее подойти к последним ее годам. И не его вина, что не нашел он на Земле ничего, за что хотелось бы уцепиться в последний миг. Единственное, что еще тревожило и волновало его, было существование непостижимой умом тайны: зачем это краткое, щемящее душу цветение природы, красы, любви? Если следом — покровы содраны, красота смята и уничтожена и обнажена ухмылка всепобедного тления? Что хотел сказать Творец, ваяя смертную красоту?
В тот вечер отец Гурий, как обычно, встал на вечернюю молитву. Синие волны лесов по обе стороны от озера засветились теплым багрецом, словно затеплились свечи. Этот час душевного мира и красоты был его наградой за дневной труд.
— Помилуй мя, Боже, по Велицей Милости Твоей…
Где-то вдали взревела моторка неутомимого Гармыша. Досадуя, отец Гурий продолжил молитву, но уже без сердечного внимания. «Надо бы сказать ему, чтобы не ездил так часто», — прокралось крамольное своесловие между кимвалами и медью Плача Давидова.
Глухое раздражение его на Герасима нарастало. Ему мешало упрямство и грубейший материализм этого пасынка природы. Все, что невозможно было ощупать, помять в ладонях, обнюхать, — не существовало для Герасима. В этом, по мнению отца Гурия, рассудок его ничем не отличался от ума какой-нибудь сметливой собаки или обезьяны.
И вдруг вспышкой пламени полыхнуло в мозгу: «Господи! К чему труды мои… я так и не смог ПОЛЮБИТЬ БРАТА СВОЕГО! И несть покаяния во мне…»
Недостижимость последней заповеди обожгла его отчаянием. Умиление и теплосердечие свое он не сумел разделить даже на двоих.
— Окропиши мя иссопом и очищуся, омыеши мя и паче снега убелюся… — деревянным языком бормотал отец Гурий.
Он никогда ни о чем не просил своего заботника, тем не менее Герасим, щерясь в улыбке, выгружал из заплатанного сидора банку меда, круг хлеба, половину жареной курицы в промасленной газете, какие-то невнятные старушечьи припасы в кулечках, керосин, запечатанную сургучом бутыль темного стекла. На вкусный запах тотчас же выглянул зверек из-под плиты. Отец Гурий, не глядя в сторону гостя, продолжал молитву.
— Горносталько-то у тебя какой доброхот, на жопке сидит, лапки свесил, глазками поглядыват, — восхитился Герасим.
— Ты, братец, вот что, ты не езди больше, — мягко попросил отец Гурий, — мне Богу молиться надо, душу спасать…
Герасим растерянно хлопал короткими, словно опаленными ресницами, рот его приоткрылся, в уголках пристыла слюна. Простое сердце его не вмещало обиды. Чудачества монаха забавляли его, он чувствовал себя взрослым и бывалым рядом с этим большим мечтательным ребенком: оборвался весь, исхудал, как зимний заяц, ест какую-то траву… Но тут Герасима достала обида. Не за себя, за бабку Нюру. Она, узнав-таки от внука о «лесном попе», собрала последнее, кланяться ему просила. А тут — не езди! Гармыш хотел выругаться, но не смог, поэтому только с силой плюнул в пол. В деревне ругались только приезжие.
Потом с озера донесся надсадный вой мотора. Призвав остаток душевных сил, отец Гурий продолжил молитву, но, казалось, сегодня всё ополчилось против подвижника. Под плитами пола сначала тихо, потом все громче завозились. Тявканье, визгливый лай и вой неслись из-под земли. Отец Гурий рывком приподнял и сдвинул плиту пола, из-под которой доносился тяжкий хрип, и заглянул в открывшуюся щель. В просторном подполье под храмом прыгало длинное бурое животное с желтым подпалом, похожее на лисицу. Яростно фыркая и наступая, оно вырывало у горностая обглоданное куриное крылышко из запасов бабки Нюры. Искусанный зверек задыхался и плакал. Отец Гурий метко бросил в рыжего головешкой, и вторжение чужака было отбито. Тварь метнулась в глубину холма, по ступеням, вырубленным в сером ноздреватом известняке.
Горностай, как израненный победитель, не выпуская трофея, уполз в дальний темный угол подвала. Друг и питомец отца Гурия оказался самкой, и где-то в подполье храма у нее было гнездо.
Удивленный отец Гурий через узкий пролаз спустился в просторный сухой подвал, отделанный с большей тщательностью и искусством, чем это можно было предположить в сельском храме. Осыпающиеся ступени уводили в настоящее подземелье. Проход был высокий, но очень узкий.
Прихватив свечей, спичек, обвязавшись веревкой, на манер заправского альпиниста, отец Гурий двинулся в разведку.
Шел он уже довольно долго. Спуск временами сменялся подъемом. Под ногой крошились обветшавшие ступени. По-видимому, подземный ход имел естественное происхождение; это было русло древней реки, вымытое в известковых пластах тысячелетия назад. По пути попадались ответвления высохших ручьев, похожие на узкие темные норы. Каждый его шаг, падение мелкого камушка, неловкое движение отзывались эхом и долгим шумом в колодезных глубинах. Внезапно впереди он увидел свет, вернее, отсвет свечи, пляшущий по стенам. Впереди него кто-то шел со свечой, постоянно скрываясь за каким-либо поворотом хода. Отцу Гурию стало страшно. Он осенил путь свой крестным знамением и сделал несколько шагов вперед, уверенный, что козни лукавого рассыплются силой молитвы. О, ужас! Впереди шел он сам, среди колеблющихся длинноруких теней и всполохов света. Споткнувшись о крупный булыжник, он не удержал равновесия и упал на острые обломки. Свеча выскользнула из рук и погасла. Погас и свет в конце туннеля.
С трудом нашарив свечу и засветив огонь, он с испугом понял, что потерял направление и теперь не знает, куда идти. Но тут в лицо ему подул слабый, но, несомненно, вольный, пахнущий рыбой ветер. Прихрамывая, отец Гурий двинулся навстречу ветру.
Упругий прохладный поток мягко обтекал лицо, вскоре послышались далекие голоса чаек и плеск волн, потом тьма поредела и вдали замаячил дневной свет. Алый вечерний луч пробивался через узкое отверстие.
Отец Гурий почти бегом пробежал остаток туннеля. В потемках он наступил на что-то мягкое, рванулся, но запутался ногами. В проходе валялся рюкзак, покрытый толстым слоем белесой пыли или плесени. Оставив до времени свою находку, отец Гурий зашагал на свет. Он оказался в пещерной нише, внутри высокого обрывистого берега. Подземный ход обрывался у воды. Недавнее половодье приволокло в пещеру мелко порубленный ледоходом плавник, угли рыбачьих костров, пластиковые бутылки, рыбьи хребты, капроновую сеть с остатками поплавков. Пожалуй, попасть сюда можно было только озером; если подплыть к прибрежной скале вплотную и подтянуться, то человек среднего роста без труда пролезет в расселину, чтобы переждать бурю, обсушиться. Отец Гурий решил, что именно за этим сюда и наведывались туристы, что забыли злополучный рюкзак.
В узкое окошко синело озеро. Остров Спас был до странности близок. Отец Гурий рассмотрел даже купола главного собора, башенку колокольни и монастырские ворота. Триста лет прошло, как развеяло монастырский кирпич, а тут на тебе — наваждение! Присмотревшись пристальнее, он убедился, что сей чудесный вид — не более чем игра золотистых облаков на горизонте. Он порывисто вздохнул и прочел молитву.
Над озером слезились первые звезды, и монах заторопился в обратный путь. С собой он взял пустые бутылки, сеть и обрывок шнура. Потерянный рюкзак он забрал, повинуясь какой-то не совсем стертой мирской заботе. Это была еще одна загадка, ну что ж, одной загадкой боле…
В совокупленье геенском
Корчится с отроком бес…
Линия жизни — магистраль с конечным пунктом назначения: станция «Смерть». И глупо думать о конечной остановке, пока стучат колеса, отмеряя версты, мелькает веселый пейзаж за окнами, гремит радио, соседи шуршат провизией и позвякивает ложечка в стакане.
Вадим Андреевич не знал страха смерти, а лишь темный восторг и сладкий ужас погружения, когда думал о ней или представлял ее. Он даже бравировал всегдашней готовностью шагнуть под пули, а не повезет, ну, чего же тут страшного — вытянуться с пулей в башке, испугаться не успеешь, потому что «свою» пулю человек не слышит. Фортуна, брат! Но сейчас ему остро захотелось жить. Он впервые испугался, представив, что выпадет, исчезнет из этого мира, навсегда потеряет свою едва обретенную любовь, и его крепкое горячее тело остынет и начнет стремительно меняться, и его спрячут подальше от глаз живых. И тут же больно кольнуло: «Мать, ей-то как?..» И чего не передумаешь, стоя в засаде, в двух шагах от неизвестности.
Вадим Андреевич подрагивал телом, предвкушая схватку. Но в квартире стояла мертвая тишина. Ночной визитер даже дышать перестал. Вадим немного ослабил хватку, подвинулся ближе к дверному проему. Пятнадцать секунд, данные незваному гостю, давно истекли. Со всем напряжением нервов он ждал выстрела, прыжка, удара, грохота. Тем резче и больнее прозвучал насмешливый, хорошо знакомый голос:
Сокол мой ясный, след твой растаял,
Как же тебя я не уберег?
В городе нашем — черные стаи,
Черные стаи и выстрелы влет…
Вороны, вороны, черное племя,
Где ни посмотришь, повсюду снуют —
Люди посеяли доброе семя,
Черные вороны всходы клюют…
Эти стихи он написал прошлой ночью, бессонной и жаркой. Набросал за несколько минут на клочке оберточной бумаги и забыл на кухонном столе рядом с недопитой чашкой кофе.
«Фу… черт… шурали окаянный!» — Вадим облегченно перевел дух, опустил онемевшую руку с оружием и включил свет. На его ребрастом диванчике вольно расположился Валентин Кобылка.
— Прости, Костобоков, что нарушил неприкосновенность твоего запущенного жилища, но мне необходимо было сохранить свой визит в тайне… Садись, я уже давно тебя поджидаю, даже задремал маленько. Ты занавесочку-то призадерни, а то мало ли что…
Валентин, еще более поджарый и звонкий, чем месяц назад, поигрывал китайскими шариками — странная, безмотивная игрушка. Выбрит и свеж, как майское утро. Это в первом-то часу ночи… Вот она — порода! И даже где-то уже успел загореть до бронзового цвета, пока москвичи томились в плену у зимы и непогоды.
Вадим наскоро накрыл стол, откупорил бутылку коньяка. Но Валька отставил рюмку.
— Это потом, садись-ка рядком, потреплемся ладком. Вот, взгляни, у этого отрока была найдена твоя визитка. Дело изрядно попахивает. Ты же знаешь, «дядя Федор» пустяками не занимается.
«Дядей Федором» на блатном жаргоне звалась ФСБ. Валентин веером выложил на стол цветные фотографии. В глазах заныло от неживой яркости снимков. Чье-то тело, располосованное, кроваво-синюшное, было заснято в разных ракурсах на прозекторском столе. Темная грива сбилась в запекшийся кровяной колтун, в ухе поблескивало серебряное колечко… Камера бесстрастно фиксировала малейшие повреждения. В зверски изуродованном мертвеце Вадим не сразу признал Дрозда. Его изломанные черты, при жизни искаженные, как смятая фотография, после смерти приобрели симметричное равновесие, словно уродующая их злая сила навсегда покинула свое вместилище.
— Что это с ним?
— Упал на металлические штыри с крыши высотки на Садовом. Скат крыши обледенел. Непонятно, что погнало его на крышу? Но, вероятнее всего, это — самоубийство. Ты часто виделся с ним?
— Сегодня, нет, уже вчера…
— Этот парень был тесно связан с адептами средневекового культа. Для их ритуалов им нужна кровь. Предпочтительно человеческая. Кстати, в его теле почти не осталось крови, как будто кто-то выпил ее там, на крыше… Вадимушка, — громко прошептал Валентин, вглядываясь в темное, состарившееся от усталости лицо друга, — поберегись. В другой раз я не смогу, просто не успею тебя предупредить. Этой бумажки, — Валентин помахал в воздухе следовательской визиткой Костобокова, — было бы достаточно, чтобы Федералка занялась тобой всерьез. Будь осторожен. Не лезь ты туда. Твоя бедовая головушка просто лопнет от перегрева, если ты узнаешь хоть половину того, что зреет там.
Валентин молча указал глазами на потолок, приложил палец к губам и замер. В иконописи этот жест молчанья зовется «тайна».
— Поедем, я хочу показать тебе одно занятное представление. Ты бывал на эротических шоу? Нет? Ну, ладно… когда-то надо начинать…
Вадим заметил, что его поздний гость уже чуточку навеселе. Так, немного, лишь для блеска и без того ярких глаз. Валентин застегнул кожаный плащ и нахлобучил на лоб широкополую гангстерскую шляпу.
— Постой, не уходи, Валька, — сказал Вадим. — Я сейчас чай заварю, посидим, повспоминаем…
— Потом повспоминаем. Давай, давай, живее одевайся. Да не бойся ты, невинности бородатых курсисток там лишают только добровольно.
До «Храма Двух Лун» добирались подземными катакомбами. Обитый серым войлоком просторный зал, куда они попали, минуя подвалы с качающимися лампочками и подтекающими ржавыми трубами, напоминал пыльную торбу изнутри. Валька объяснил, что это своеобразный энергетический мешок, не пропускающий шума и вибраций.
Согнувшись в три погибели, они добрались до крошечной дверцы, вмурованной в кирпичную стену. Валентин вскрыл ее отмычкой и посторонился, пропуская Вадима вперед. Внутри темного коробка светлело смотровое окошко, играло слабым переменчивым светом. Вадим напрягся, заволновался, почуяв рядом, за кирпичной перегородкой, множество людей. Глухие барабанные удары из-за стены возвестили о начале какого-то действа.
Валентин ловко и бесшумно передвигался по маленькой комнатке, напоминавшей будку киношника или небольшую бойлерную. Луч карманного фонарика скользил по стенам, в его ярком пятачке Валентин уверенно орудовал аппаратурой, замаскированной под старые счетчики, перекручивал видеокассеты и вновь включал, успевая игриво подталкивать Костобокова к окошку.
— Смотри сюда. Это очень древний культ Низведения Луны.
Вадим заглянул в отверстие, величиной с боковину кирпича, до ломоты в глазах вгляделся в окружающий мрак. Из темноты струились токи нетерпения, слышались легкое перешептывание, шевеление, сдержанный гул.
Кто-то резко отдернул полог, открылась небольшая сцена, озаренная пламенем красных свечей. Позади сцены парила на толстых канатах перевернутая пентаграмма, железная звезда, грубо сваренная из металлических прутьев. В центре возвышалась надгробная плита, принесенная не иначе как с ближайшего кладбища. Белый с прозеленью камень был украшен резным, схимническим крестом. На камне, чадя и потрескивая, горела толстая черная свеча. Неслышными шагами вышел человек в длинной накидке с капюшоном, загасил свечи. В глухой тьме раздалось ритмичное, заунывное пение с позвякиваньем невидимых колокольчиков.
Загорелись красные электрические светильники по ободу сцены. На сцену упал красный луч, зашарил по грязноватому полу, нащупал камень и остановился. Вадим разглядел мужчин и женщин, попарно стоящих на коленях ближе к сцене. Алые плащи прикрывали их плечи. Остальная часть помещения тонула в темноте, но и там были люди, много людей. Парочка, что ближе других стояла к камню-алтарю, медленно встала с колен и вошла в круг прожектора. Алый плащ упал. В глаза ударила белизна обнаженного женского тела. Хрупкая черноволосая женщина легла на камень спиной. Черный ливень волос пролился на пол. Распаренно красный мужчина, перепоясанный по чреслам подобием кожаного одеяния, сорвал его остатки и привалился к женщине. Барабаны били все жарче, ритмичнее. Сердце подчинялось ритму, начинало яростно стучать.
— Имитация, — по-лошадиному фыркнул Кобылка. — Эти двое творят Вселенную, возбуждают первородный эфир. Эта прелестная Лилит учится в одном из самых престижных вузов, а ее напарник — трудится в ночном клубе, мужской стриптиз, консумация и сопутствующие товары… Символика этого акта проста: воды Творения, упавшие на Землю, посев жизни Демиургом, два соединенные треугольника, один вершиной вниз, другой — вверх, короче, самец на самке…
Вадим смотрел на дрожащие белоснежные бедра, испытывая дурноту, как после парашютного прыжка. Он облизнул сухие твердые губы. Явь казалась сном, отвратительным и влекущим. Белизна нагого тела, простертого на алтаре, завораживала.
Свет погас. Барабаны смолкли. На сцену вышел человек с черной свечей. Жирная копоть поднималась к потолку. Женщины на камне уже не было. Вместо нее на алтаре стояла чаша на тонкой витой ножке. Человек опустил свечу на камень и высоко поднял чашу, люди в зале оживленно задышали, засвистели, нетерпеливо зашевелились.
— Это кровь, эликсир бессмертия, — прошептал Валентин.
Резким взмахом рук человек опрокинул чашу, выплеснув густую кровь. Камень жирно заблестел, выпивая влагу миллионами жадных уст.
— Этот человек символизирует Каина и первое убийство.
В зале началось беснование. Сначала тише, потом все громче, призывнее и отчаяннее вопили во тьме женские голоса.
— Зверь, тебе единому веруем!
— Зверь, приди! — Ревела толпа.
— Я крещу вас во имя свободы и Якова… — загремел голос жреца, он выплеснул остатки крови в толпу.
Она ответила глухим ревом.
— Сейчас последует восстановление попранной иерархии, и все они станут свободны, как Боги! — шептал Кобылка, почти касаясь губами уха. Его дыхание обдавало теплом и хмелем, становилось нестерпимо жарко.
Бал Сатаны был в разгаре. Вадим наблюдал парад странных двуногих существ. Скопище невообразимых уродов окружило человека с чашей. Они ползли к нему на коленях, голые, вымазанные кровью. Протягивали трясущиеся руки, скребли ногтями пол, вымаливая хотя бы каплю. Стража в черных масках отгоняла их пинками, выстраивая что-то вроде очереди.
Зал тонул во мраке. В бегающем луче прожектора копошились голые тела. Свивались в клубки и рассыпались по чьей-то неслышной команде. Очередь из «страждущих» все удлинялась. Голый «пивной» толстяк с трудом удерживал за плечи крупную девочку-олигофрена. С ее влажных вывернутых губ падала слюна. Толстяк почти ткнул ее лицом в руку жреца. Несчастная замычала тоскливо и протяжно.
Огромный негр, глотнув из чаши, оскалился и прижался к коренастой толстухе с татуировкой на дряблых ляжках. Ягодицы его заходили в похотливом танце. На плечах, похожих на чугунные гири, выступил черный пот.
Две обритые наголо девочки, гибкие, как ласки, с цепочками, продетыми сквозь пупки, с развратным тщанием принялись натирать друг друга кровью.
Вадим пытался побороть дурноту, но он ничего не ел сегодня, в ушах нудно тенькало и позванивало. Похоже, Вальку тоже клинило. Порочная ласка шевелилась в его расширенных зрачках; хмельной, вожделеющий Дионис, распорядитель ночного пира. Запах вина мешался с его нервным горячим дыханием…
Резко развернувшись, Вадим схватил Вальку за лацканы плаща, с треском рванул крепкую заграничную кожу и с размаху саданул по скуле.
— Задушу! — хрипел он. — Зачем ты притащил меня сюда? Скурвить хочешь? Я сейчас разнесу весь этот балаган к ейной матери!
Валентин отряхнулся, оправил плащ. Он опять был в идеальной форме.
— Не сердись, брат. Я привел тебя не на экскурсию в спальню маркиза де Сада, а для уточнения некоторых нюансов. Наш с тобой подопечный, Лева Дрозд, ходил сюда с мая прошлого года. Он стал одним из учеников Зверя, мастера Терриона. Ты видел этого господина с чашей в центре композиции. Мы постоянно снимаем их сборища. Надо следить, чтобы им не пришло в голову что-нибудь похуже.
— Значит, камень, который они попирают, — столп мироздания, алтарь… — Вадиму вспомнилось лицо жреца — варварская смесь глумления и тупой власти. — Голую блудницу сажали на алтарь якобинцы. Значит, это один и тот же культ, культ крови и Якова.
Не суждено им было расстаться в тот вечер. Купив в ночном магазине водки, они еще долго сидели в неприбранной комнатухе Костобокова. Крошили черный хлеб, ножами ели тушенку из банки, как на войне… И стыдно, и сладко было вот так напиваться, глядя в лицо верного Вальки. И слова над гробиком дружбы звучали особенно проникновенно.
Поздно ночью, а может быть уже на рассвете, прощаясь, Валентин сжал его костистую шею так, что хрустнули позвонки, стукнул теплым лбом о висок.
— Ты мне дорог, как брат, Вадимка, ты — то, чего мне не хватает… Ну, нет у меня твоей крепости, твоей праведности. Оттого так и тянет к тебе. У тебя есть то, что дает тебе силы жить. Твоя земля, твоя родная Кемжа, твое озеро, изба, мать. От них твоя сила. — Валентин говорил медленно, вкладывая в слова всю свою любовь, уважение и благодарность, и горечь прощания, и страх перед будущим. — Понимаешь, я не могу играть по их правилам. А они уже везде. Ты — единственный, с кем я еще могу говорить открыто и свободно, зная, что ты все поймешь, сбережешь, не выдашь…
— Спасибо, Валька, я понял почти все, кроме одного… Ну да ладно, проехали… Да, вот еще, помоги мне разыскать одну старушку, и больше я не стану тревожить тебя по пустякам.
— Держу пари, твоя «старушка» молода и хороша собой, как небесный ангел. Ох и жук ты, Костобоков, ох и жук! Ну, выкладывай свою «старушку». Ах, Виктория Хорда, шестидесяти лет от роду… И этот «божий одуванчик» упрятали в «желтый дом»? Вот злюки… Ну, это дело поправимое! Поможем…
«Дом скорби», где томилась Виктория Павловна, был горчичного, как взошедшая корь, цвета. Отовсюду било яростное, недавно народившееся солнце, оглушавшее до звона в ушах, до слепящих багровых полос перед глазами. Казалось, волны радости расходятся по гороховым стенам приюта. Весна, еще одна весна! На дорожках шумно дрались воробьи, ликовали, величались перед подругами, словно не осталось на земле необогретых уголков, где еще таились семена болезней и зимней грусти. А Виктория Павловна? В каких лабиринтах сейчас блуждала ее душа? Почему заблудилась она меж двух бездн, Света и Мрака, или по воле своей избрала глухие сумерки безумия, или случайно оскользнулась с туго натянутой жилки разума, как падает на плоскую арену сорвавшийся канатоходец?
— Полюбуйтесь, еще один племянник… — прошипела регистраторша. Ее красное лицо с короткими, но настойчивыми усиками не было смягчено и тенью сострадания к страждущим и их опечаленным родственникам. Она с силой захлопнула больничную книгу и шумно удалилась, бросив привычное: «Ждите…»
Вадим решил, что больничный конвоир сейчас выведет к нему растерянно и виновато улыбающуюся Викторию Павловну. Он вытаскивал из карманов жестко круглившиеся апельсины, давил, торопился. Головокружительный пьяный запах растекался по больничному холлу. Шелестя белоснежным хитоном, из глубины коридора, сквозного, как туннель, по которому стремятся на свет освободившиеся души, шла молодая женщина в темно-зеркальных стрекозиных очках. Тонкие, в черной помаде губы сжаты, крылышки носа упруго дрожат. Кончики пальцев упрятаны в кармашки, как в ножны. Ее энергичная собранность отозвалась в Вадиме чувством чего-то непоправимого.
— Вы к Хорде? — Пауза, многозначительная и выжидательная. Докторша смотрела на жалкий апельсин, зажатый в ладонях посетителя. — Больная переведена в частную клинику профессора Губарского. Вы могли бы чаще навещать свою родственницу.
— В какую частную клинику? Вы можете назвать адрес?
Словно не слыша его вопроса, ровный голос диктовал: «Выписана в состоянии делирия, под расписку, расходы по перевозке оплачены родственниками…»
— Но у нее не было родственников… кроме меня. — Вадиму всегда тяжело давалась ложь, но шестым чувством он знал, что нерадивый племянник сейчас гораздо уместнее, чем частный сыскарь. — Где я могу найти тетушку?
— Адрес есть в регистратуре.
Женщина картинно пожала плечиками, резко развернулась на каблучках.
Призрачные следы Виктории Павловны вели в элитный поселок «Повадино», где проживала Жанна Уджедо, ее племянница, вызволившая тетушку под расписку и щедрые подарки лечащим врачам. Поселок казался вымершим в этот послеполуденный час. Лишь в красноватых ветвях сосен носились с сердитым цоканьем блестящие, заруделые от линьки белки.
Вадим долго прогуливался вдоль чугунных, кирпичных и каменных оград, изредка нажимая на кнопки звонков.
Из-за литой, в завитках, решетки вышел мрачный седоусый охранник в малиновой ливрее с галунами. В тяжелых подглазьях дремало подозрение. Выслушал не мигая, ушел доложить. Вадим разглядывал диковинную ограду, сплетенную из металлических завитков и опасно выгнутых стилизованных волн, достойную русского Ренессанса. Черный лоснящийся дог выпрыгнул из-за кустов, за ним появилась высокая женская фигура. Молодая рыжеволосая женщина в белом, явно мужском свитере, доходившем до смуглых колен, нестройно поводя бедрами, двигалась к калитке. Вадим мельком заметил, что огромный свитер натянут на голое тело. В рассыпавшейся по плечам прическе, в зыбких движениях сквозила небрежность. Видимо, женщина только что поднялась с постели.
— Здравствуйте, я ищу Жанну Игоревну Уджедо.
Женщина молча распахнула калитку и пошла впереди Вадима, плавно покачиваясь, словно еще не утих в крови вчерашний шторм. Дамочка была из самого высшего что ни на есть общества, а ее надетые на босу ногу туфли и мятый свитер были случайны, как фальшивая нота для классного маэстро или рыбья кость в салате оливье. Пес шел за спиной следователя, карауля каждое движение. Было слышно ритмичное, сиплое от злобы дыхание.
За елями белел двухэтажный дом, выстроенный в стиле альпийских шале, а может быть перенесенный с берегов швейцарского озера. Лиловые и желтые вспышки первоцветов слепили глаза. Золотистая полупрозрачная бабочка неторопливо разминала крылышки. Они явственно вибрировали в такт солнечным волнам. Похоже, даже качество солнечного света здесь, на этом острове Блаженных, спасенных уже при жизни, было иным, чем в окрестном мире: ярче и как-то питательнее.
Они прошли просторный холл с остывшим камином и очутились в зале, притемненном бархатными шторами. Женщина уселась напротив Вадима в низкое кресло, закурила тонкую длинную пахитоску, красиво отбросила руку с изящно завитым дымком и выжидающе посмотрела на Вадима.
— Я ищу Хорду Викторию Павловну. — Под ее долгим взглядом Вадим Андреевич ощутил неуместное томление. Он старался смотреть мимо ее широко расставленных коленей, но они светились в сумраке зала, как золотистые смуглые яблоки.
— Здесь нет такой. — В лице Жанны мелькнула ленивая скука. Голос у нее был низкий, с внутренней дрожью, как долгий гитарный аккорд.
— Странно. В клинике сказали, что вы ее увезли под расписку. Простите, я не объяснился: я недавно купил у Виктории Павловны несколько работ, но не успел их забрать. Мне надо повидать Викторию Павловну или, на худой конец, поговорить с кем-нибудь из ее родни.
Женщина оценивающе смотрела на него сквозь дым.
— Виктория умерла. — Она затушила пахитоску о столик.
— Как умерла? Ведь она хотела жить…
— Все хотят… жить, — с невеселой усмешкой ответила Жанна.
Она лениво поднялась с кресла и вышла в соседнюю комнату. Сквозь незакрытую дверь виднелась неубранная постель и охапки черных подвядших роз в античных вазах. До слуха Вадима донеслось сердитое шуршание бумаги.
— Черт, не могу найти свидетельство. Она умерла от сердечного приступа… Хотите вина?
Жанна налила вина и подала Вадиму.
— Вы можете забрать все ее картины.
Он слишком поспешно окунул в вино спаленные губы. «Умерла, ну что ж, мы все, все когда-нибудь умрем…»
— Жанна, вы часто навещали Викторию Павловну?
— Несколько лет я жила в… Швейцарии. Окончательно переехала сюда после развода. — Она красноречиво вздохнула и посмотрела сквозь свой бокал на свет, по губам ее скользнули рубиновые искры.
— Скажите, Жанна, а вы встречались с Просей? Она была единственной подругой вашей тети, можно сказать «не разлей вода». — Вадим Андреевич решил еще раз проверить не слишком сентиментальную племянницу.
— Да, конечно… Я контактировала с ней. А картины, забирайте хоть все…
Жанна медленно встала и закрыла дверь на крохотную золотую щеколду. Медленно, как в кино, она стянула свитер, картинно прогнулась, дрогнув сияющим телом.
«Святые угодники…» — успел подумать Вадим.
Женщина приблизилась к нему, ее острый лисий запах, запах женской охоты, обжег ноздри. Гибкие ладони скользнули под одежду, запутались в силках, но, распаленные гоном, все же настигли и впились в добычу. Бесстыдная бесовка опустилась на колени, намеревалась выжечь остатки варварского целомудрия и святой простоты Вадима Андреевича. Тяжелое, глупое сердце сомлело, последние остатки воли покинули шумящую, как пустой бочонок в волнах Ниагары, голову Вадима Андреевича.
Стены залы вздрогнули: низкий утробный вой резанул воздух. Дверь затрещала под ударами мощных лап. Жалобный и грозный оскал собачьей пасти мелькнул и исчез за полупрозрачным витражом двери. Пес был его соперником, хозяином этого рыжего сучьего тела!
Вадим очнулся, резко развел ее неожиданно цепкие, злые руки, разжал костистые пальцы с черно-лаковыми выгнутыми ногтями. Жанна вырвалась из захвата и метнулась из комнаты, как золотистая молния.
Путаясь в плаще, под ровное, как рокот моря рычание, Вадим выбежал за узорные ворота. Ему хотелось вымыться, оттереться белым речным песком, лишь бы содрать скверну с лица и рук. «Убить бы суку, застрелить вместе с кобелем!»
Не разбирая дороги, он ушел в лес. Снял ботинки, высоко закатал штанины и наугад зашлепал по майским хлябям. Горячие намятые ступни выласкала прохлада, выгладил упругий мох. Вот так бы и ходить голыми пятками по влажной проседающей земле и родниться с нею, чтобы через босые ноги входила в тело сила и память предков. «Сегодня же Радуница!» Запоздало вспомнилось золотое яичко на майской травке, вышитое полотенечко поверх могильного креста. Мать и бабушка, принаряженные для встречи с дедичами…
Хлипкую дверь Виктории Павловны Вадим открыл перочинным ножом.
Комната, казалось, пережила наводнение, сметшее все мелкие предметы с отмелей, обитаемых островов и горных уступов. Картины были сняты со стен и сброшены в угол. Там же валялись остатки обгорелых рам, зияло оплавленным жерлом сиденье дивана. Видимо, Виктория не успела исполнить свое последнее обещание и нарисовать портрет Якова Блуда. В прихожей взгляд Вадима Андреевича упал на зеркало. «Прося!!!» — было наискось намалевано на пыльном стекле. Занавесив зеркало поплотнее, Вадим задумался. Он долго шарил под батареей, опасаясь, что Прося может неправильно истолковать его намерения. Но, вероятно, крыса откочевала в более хлебное место. Из-за переборок батареи он достал торопливо затиснутый бумажный сверток. Вадим вскрыл его и извлек пожелтевшее письмо в старом конверте и сложенный вчетверо листа рисунок. Карандашный набросок изображал узколицего юношу с очень проницательным взором из-под темных густых бровей. Маленький рот, плотно сжатый, волевой, свидетельствовал — умен, скрытен, коварен. В профиль он был гораздо менее импозантен: слабая нижняя челюсть и хищной конфигурации крупные уши, почти без мочек. Вадим Андреевич уже давно научился читать по лицам людей не только их личную судьбу, но и историю их рода. Он знал, что отсутствие мочек — плохой признак, означающий поврежденность генотипа, возврат к ранним, примитивным формам. Подобные люди-рептилии почти всегда паразитируют на трудах, энергии и таланте других людей. Лишенные Божьей искры, они, впрочем, довольно сносно существуют, присосавшись к телам сильных и здоровых людей, народов, рас… Пожелтевшее письмо хранило следы потопа. Чернила на конверте были размыты.
Вадим развернул ветхие, перетертые по сгибам листки. О, это было давнее письмо с Севера, адресованное тогда еще юной Вике. Не зажигая света, Вадим подошел к окну, приоткрыл форточку. Молодой нежной горечью пахнуло от расцветающих за рамами ветвей. И письмо дышало давней весной и любовью, которую часто зовут вечной.
«…целую тебя всю, а твою больную захромавшую лапку в особенности.
Уже давно, так давно тебя нет рядом. Но я не унываю, я хочу быть достоин тебя, твоей воли и бодрости. О тебе поют здесь сосны, холодные камни и волны. Я совершенно здоров, бодр и вечно голоден, как весенний медведь.
Скучаю по тебе сильно. Каждый день выезжаю на пробы грунта. В окрестностях озера Белого Корнилий нашел удивительную гору. Для здешних мест — это почти сопка. Зовется она Кивернива. Корнилий сказал, что на древнем языке это значит Верхняя обитель. Кивер — это „гипер“, то есть верх, а „нивас“, небо, на санскрите — обитель. Так что я бывал на „Седьмом Небе“.
Неделю назад мы начали раскопки под большим сейдом, больше похожим на дверь в подземный мир. Ох, как тебе было бы интересно! И вот три дня назад мы нашли… Ты только представь — это событие мирового масштаба. Гора эта оказалась курганом — ровесником Атантиды. Корнилий, про себя скромно умолчу, нашел в подземелье стальной двуручный меч. Богатырское оружие. На нем насечки-руны, похожие на буквы. Как жаль, что тебя нет, ты бы первая зарисовала этот меч богатыря Гиперборея! Грунты пошли тяжелые, глинистые, завтра мы снимаемся и плывем за озеро. Всей группой будем углублять раскоп.
Расскажу тебе и другие новости. Петроглифы, которые мы так упорно искали, — все природного происхождения. Обычная кристаллография. Удивил нас всех наш „вечный“ Сен-Жермен. Прочти наоборот его прозвище, получится Немреж. Похоже, он действительно бессмертный. В сильном подпитии откровенничает под страшным секретом, что знал Есенина и в качестве проводника ходил с Рерихами в Лхасу. Врет, конечно, но как артистично! Сейчас он тоже не спит, хотя уже за полночь, корпит в свете костра над радиоустановкой. Может быть, завтра у нас заговорит радио.
Письмо я завтра отдам паромщику. Он последний представитель цивилизации на нашем пути.
Крепко целую.
С северным приветом.
Дальнейшие события развернулись в мозгу Вадима, как кинолента. Вот люди углубляются в раскоп. Возбужденные, счастливые, не замечают ничего вокруг. Яков Блуд спокойно и хладнокровно монтирует взрывной механизм у входа в раскоп. Механизм он, видимо, собрал накануне под видом радиоустановки. Гремит взрыв. Археологи или уже мертвы, или гибнут в муках с отсрочкой в несколько дней под осевшими толщами породы. Яков прячет следы, тем более что их немного, и исчезает, прихватив арийский меч, его задание выполнено. Эпизод можно повторить с другими статистами.
Далекая нежная девушка Вика сходит с ума, как в неизбежном финале античной трагедии. Так ли это было? Вадим уже привык верить силе, ведущей его по странному запорошенному временем следу с неуклонностью опытного проводника. Проводника из Лхасы…
Захлопнув дверь Хорды, Вадим Андреевич заметил на стене размашистый, словно когтем процарапанный знак «Т».
— Здравствуйте, профессор, вот пришел попрощаться до осени. Уезжаю на Север искать следы наших. Сегодня взял билеты. Палатку купил, котелок, сапоги по «самое некуда», короче, взял все необходимое. Отец Юры и Гликерия едут со мной!
Костобоков не удержался, расплылся в счастливой улыбке. Он зашел к профессору поздним вечером, зная, что тот поздно ложится, он вообще мало спал, этот по-суворовски поджарый старик.
— Вот как? Она ничего не говорила о том, что хочет поехать с вами. Ну что ж, это будет дань памяти и скорби, — сдержанно проговорил профессор.
— Хочу поблагодарить вас, Викентий Иванович. Если бы не вы, не Лика, так бы и барахтался в тухлой тине, как Муму. У меня такое чувство, словно я проснулся ясным солнечным утром и мне хочется жить, дышать, хочется обнять весь мир, хочется видеть и узнавать все больше и больше.
— Вы просто влюблены, Костобоков. Не забудьте взять в свое путешествие меч, — осадил Вадима Андреевича старческий голос.
— Меч? А, кажется, я понял! Но Тристану и Изольде это не помогло.
— Нет, я о другом… Помните, эта девушка — сокровище. Но женщину, подобную ей, нелегко удержать. Арийские женщины могут принадлежать только героям. У вас нет иного пути, как стать одним из них!
Вадим потемнел лицом: почему его упорно считали недостойным Гликерии?
— Обиделись? Простите старика, оказывается, и в моем возрасте возможна ревность. Примите мой завет: не просите у судьбы невозможного, но и не отступайтесь от своей любви… Вы еще молоды, а дух нации избирает молодых и сильных. Я передаю вам завет борьбы, любви и русской чести. Держите высоко этот стяг.
Вадим достал рисунок Хорды и развернул его перед профессором для опознания.
— Это некий Яков Блуд, слыхали о таком?
Профессор покачал головой:
— Типаж весьма распространенный, но ничего конкретного сказать не могу.
— Он утверждал, что ходил с Рерихами в Лхасу.
— В молодости я интересовался походом Николая Рериха, но вот затягивать подпруги его верблюдам мне не приходилось. Экспедицию сопровождали наблюдатели от тогдашних спецслужб, имена этих «бойцов невидимого фронта» хорошо известны. Вблизи Лхасы к экспедиции Рериха пристал монгольский лама, очаровав Николая и Елену своей чудесной осведомленностью и полным отсутствием ханжества. Отличный лама успел побывать везде — от Урги до Цейлона, прекрасно говорил по-русски, толковал пророчества и лично знал многих друзей Николая Константиновича, изумляя всепроникающей силой своей «организации». Николай Константинович и не предполагал, что за грешная и пламенная личность скрывается под дырявым плащом умницы-монаха. Ошеломляющие подробности! Сей удивительный проводник был не кто иной, как Яков Блюмкин, агент ЧК—ОГПУ.
Вадим чуть не подпрыгнул на стуле.
— Но ведь Блюмкин был расстрелян в конце сороковых, или я ошибаюсь?
— Некоторые психологические типы поистине вечны, — загадочно произнес профессор. — Вы готовы продолжить наше расследование на метафизическом уровне?
Вадим Андреевич внимал профессору, «как любопытный скиф афинскому софисту».
— Скажите, Викентий Иванович, что может означать подобный значок? — Он начертил в блокноте Т-образную отметку, найденную им в деле и на дверях общежития.
— О, весьма примечательный знак. Это «Тау», последняя буква магического алфавита. Ее тайное значение — «конец мира». Некогда эта буква служила знаком Каина. Позднее она стала знаком защиты. Знак этот был начертан кровью агнца на дверях израильтян, когда Ангел Смерти шел по Египту, убивая всех перворожденных. Библейский Иезекииль говорит, что знак «Тав» был поставлен на лбах всех израильтян, спасшихся в Иерусалиме. Ну а для прочих народов это «египетский крест» или «крест-виселица». В христианстве его называют «первокрестом», на крестах такой формы свершались казни во времена владычества римлян. Ну-с, я смог удовлетворить ваше бездонное любопытство?
— Значит, «Тау» — знак Апокалипсиса, Конца света?
— Смею вас уверить, «Апокалипсис» будет только для «псов». Ну а нам с вами нечего бояться, верно?
Вадим подумал с внезапной жалостью, что, наверное, видит профессора в последний раз.
Профессор умер перед их отъездом на Север. Умер один, в дорической суровости своего кабинета, в своем любимом кресле, под грозные раскаты «Полета Валькирии», обещающей донести до огненных врат Ирия одинокую душу Героя.
Музыка гремела из открытых окон, благодаря этому профессора сразу нашли.
Несколько дней шли теплые яростные весенние ливни. Кладбищенская земля была размыта до желтизны. Тысячи дождевых червей выползли из размокших нор и бессильно лежали на кладбищенских аллеях. Лика в глухом вдовьем платье палочкой сбрасывала их в высокие заросли ирисов и крапивы. Казалось, именно за этим она пришла сегодня на кладбище. Подол ее платья намок. Голова кружилась от густого запаха сырой земли и цветов, но она упорно продолжала спасать безмолвных тварей от неумолимых подошв и каблуков.
Учеников у профессора Заволокина оказалось немного. Семь парней несли гроб к раскрытой могиле, устланной изнутри упругим блестящим лапником. Гроб был выточен из цельного дубового ствола. Над раскрытой могилой скрестили два меча из сияющей стали. Седоусый плотный человек в черной с серебром рубахе прочел молитву, слова ее были смутно знакомы, но непонятны. Внезапно сквозь пухлые тучи проглянуло солнце. Кладбищенская зелень изумрудно заискрилась, отряхиваясь и охорашиваясь каждым листом, вздрагивая от срывающихся капель.
Гремел Вагнер. В пакетах, ведрах, горстях люди подносили тяжелую размокшую землю. Скорбный труд сплотил людей. Это было почти забытое действо — возведение кургана. Над могилой насыпали довольно высокий крутой холм, словно беременная земля скрывала плод, готовый к рождению, и седоусый резко воткнул в земляное распертое чрево двуручный меч, словно освобождая выход нарождающейся, томящейся в подземелье душе. Меч стоял плотно, грозно, словно прообраз креста, вернее его исконная основа.
Вадим с грустью, не ясной ему самому, всматривался в лица парней, в русый разлет бровей, в суровую сосредоточенность лиц, в решительный изгиб губ. «Эти будут стоять до конца!» Где стоять? До какого конца? Он еще не готов был ответить.
Не верьте, что бесы крылаты,
У них, как у рыб, пузыри…
Правда ли, что Древо Страдания насаждено из малого райского зернышка, что вынес за щекой Адам? Никто не знает. Но ветви этого дерева — колючий терн, цветы красны и горячи, как раны, плоды солоны и терпки, но именно в них — истина.
Полоса гроз и бурь вспугнула робкую северную весну. За стенами храма выл ветер. Пламя свечи зыбилось и дрожало. Положив костлявую руку на листы своей Книги, отец Гурий читал самые страшные и глухие молитвы, докучая и бесам, и ангелам. Несколько суток он провел над книгой, силясь постичь ее тайнопись. Он и прежде знал о существовании святынь, непостижимых холодным разумом: Святой Грааль, глава крестителя Иоанна, перстень мученицы Екатерины… копье Судьбы… его Голубиная Книга… Узреть их можно лишь духовными очами, исполненным любви и умиления сердцем. Но его душа прозревала с мучительной болью.
Ночной ветер ворвался в храм. С шумом рассыпался догорающий костер, и стая рыжих искр заметалась по полу. Ветер жадно слизнул огоньки и вкруговую понес пепел и угли. Свеча зачадила и погасла под новым порывом ветра. Мокрый шквал бросил в лицо щепоть песка. В кромешной тьме что-то захлопало крыльями, завозилось, заныло по углам, завизжало, ломанулось снаружи в запертые двери. Вокруг храма кружил ураган, рвал с крыши жесть, выбивал прилаженные к окнам щиты.
Зеленый мерцающий всполох озарил стены, до слез ожег глаза, рассыпался малиновыми пятнами под роговицей. От громового удара холм загудел, содрогаясь всеми пустотами, по глубинам подземелья катился рев. Стены тряслись. Отец Гурий поднял обожженные молнией глаза, силясь рассмотреть начало небесного вторжения. Глазам стало горячо и больно, по щекам хлынули слезы.
Отец Гурий с ужасом посмотрел на свои руки, вокруг каждого пальца сиял зеленый зубчатый венец. Он попытался стряхнуть свечение, но зубцы вытянулись, истончились и дотянулись до стен. Дрожащие молнии, как пауки, побежали по кирпичной кладке, они собирались стаями там, где торчала железная балка, где был вбит крюк или гвоздь. В призрачном пляшущем свете грозно и вопрошающе смотрели с облупившихся стен святые лики, иногда даже пол-лика. «Аминь, Аминь, рассыпься», — шептал отец Гурий полуязыческое заклинание, ответом был оглушительный громовый взрыв, разбивший зеленый играющий искрами стеклянный шар внутри храма. Наваждение исчезло. Отец Гурий не слышал грозы и ливня. Он молился стихии, что могла в одно мгновенье испепелить его небесным огнем. Но чем оправдается его душа? Чем окупит он попусту изведенные на него силы: материнское вещество земли, чистоту воды, благодать природы, доброту людей?
К рассвету он почти обессилел. Он лежал крестом посередине храма, щекой чувствуя песок, острые кремни и холод земли. Вокруг него во впадинах пола плескалась дождевая вода. Он дышал часто, со стоном, пальцы судорожно скребли битый кирпич.
Монах с трудом приподнялся, сел, вглядываясь в рассветный сумрак. На крыше жалобно и тонко закричала пичуга, тоскуя по гнезду, смытому грозой. По углам шептались тени. Затерянный в лесах храм был полон людьми. Он слышал глухой ропот. Все, кого обидел он, на кого пожалел сил, оттолкнул с дороги, не заметил в гордыне или случайно оскорбил, собрались этим печальным серым утром в скорбном хороводе. Он с надеждой вглядывался в забытые лица. Он просил прощения у каждого со всей искренностью и сердечностью, на которые был способен. Шумел дождь, будто разрешая его от грехов, под мерный шелест отец Гурий задышал свободнее, отпустила острая режущая боль в груди. Но сразу же под спудом давней и привычной лжи, как могильный червь, зашевелился растревоженный «враг». Он сидел глубоко, как заноза под ногтем, в куске живого мяса — ни выковырять, ни вырвать, и годами копил гной и отравленную кровь. Отец Гурий догадывался, что даже в монашестве этот подлый двойник не оставил его, учил тонкой лжи, лукавым недомолвкам и почти плотскому наслаждению смирением, учил чваниться собственной чистотой и тайно презирать «мир», его бессмысленную суету. Он вспомнил, как с испугом и брезгливостью избегал любых житейских волнений, любых движений души. Потому-то из всех сокровищ мира он выбрал покой и, как драгоценной иконой, любовался собой в окладе монашеской жизни. Он питал своего демона ядовитым млеком собственной избранности и желчью обид. Но он нащупал, поймал в себе скудоумного божка, назвал его по имени и теперь давил его, выбивал из груди плачем, корчами, ударами о землю. Он выплакал и изгнал его, и душа раскрылась, как рана, до самого первого греха, до первой младенческой обиды на мать, на отца, которого он никогда не знал, на первую любовь, на свою странную судьбу. Теперь он увидел свою жизнь изнутри, из ее запретных для памяти глубин, от зачатия, от сотворения…
Он впервые вспомнил мать, не по суровой обязанности молиться за родителей, а с ребячьей тоской и жалостью.
Любил ли он свою мать? Нет… Где-то в самом начале, в тугой завязи его судьбы таилась ошибка, сбой. И ему всегда казалось, что его насильно впихнули в этот мир и захлопнули врата. С первого дня его появления на свет его отношения с матерью были расписаны по странному уставу, где он — заведомо важный и ценный субъект, а мать — существо вторичное, созданное ранее него, но лишь для удобства его жизни, как вода или свет.
О грандиозном обмане он догадался еще ребенком: жизнь, бурно кипящая вокруг, — ненастоящая. Эта пестрая чепуха только отвлекает от главного, чтобы никто случайно не заглянул за край, не догадался об изнанке… На седьмом году он полностью уверился, что живет внутри каменного яйца, раскрашенного изнутри для смягчения обмана. А подлинный и тщательно скрываемый порядок вещей пребывает снаружи, по ту сторону неба. Он навязчиво стремился за любые преграды: отдергивал занавески, откидывал ширмы, внезапно распахивал двери, надеясь застать это врасплох. Опечаленная мать водила его на прием к психиатру, но тот, кроме какого-то загадочного «мутизма», ничего не нашел.
Позднее то же напряженное любопытство вызвал в нем театр, вернее нетерпеливое дрожание занавеса по ту сторону рампы: зыбкой границы между мирами, и он жаждал начала, наэлектризованный волнением зала и близостью неведомого. К самому же действию он почти сразу терял интерес.
Он представил мать в ту пору, когда она работала уборщицей в поселковой больнице. Крупная, пугливая дивчина приехала в Изюмец с дальнего степного хутора. Она хваталась за любую работу, волокла за двоих, даже когда парусом попер живот, задирая белый халатик, кругом тесный и кургузый. Весь ее материнский инстинкт на первых порах ушел в стыд и боязнь пересудов. Этот телесный стыд через много лет болезненной мнительностью пророс в ее сыне. И его, своего первенца, она с первого дня побаивалась, как робела когда-то молодого приезжего доктора, от которого и понесла.
Доктор был невысок, близорук и вызывающе юн. Пожалуй, он больше походил на мальчика, случайно надевшего белый халат, чем на будущее медицинское светило. С персоналом он был крайне строг, но без тиранства, просто людские слабости казались ему непростительной помехой на его пути к загадочным высотам. А вот хирургом он был просто блестящим! На молодого доктора она и смотреть боялась, но с нерастраченным пылом, до скрипа оттирала пол в его кабинете, надеясь заслужить хотя бы молчаливое одобрение. В лицо доктора она взглядывала лишь мельком, удивляясь его нездешней породе. Красивая бледность этого лица скоро сменилась на южном солнце матовой зеленоватой смуглотой. Лаково прилизанные височки, карие настороженные глаза и юношеский овал щек напоминали молодого поэта Лермонтова, поясной портрет которого украшал приемный покой еще с тех времен, когда в особнячке больницы размещалась восьмилетка. Вот только при молодом докторе не было ни опушенного соболем ментика, ни аксельбантов. Отвергая драматичную амурную стезю своего двойника, доктор не интересовался женским персоналом и даже в мимолетных симпатиях замечен не был. Но случаются в жизни и не такие курьезы. Должно быть, целомудренный страж его отлучился всего лишь на одну минуту, или именно такой сюжет был задуман и утвержден там, где готовят крутой замес будущего, но безответная любовь бывает не так уж и безнадежна, есть и у нее могущественные покровители.
Летом доктор уехал в столицу с почти готовой диссертацией. Провожали его всем миром, со слезами, лохматыми букетами, кагором, сабантуем в ординаторской, напутственными речами и вздохами облегчения. Догадался ли он, почему она стала дичиться, шарахаться за угол, едва заслышит где-нибудь на другом конце коридора его резковатый петушиный тенорок. Хоть раз в далеких столичных снах приснился ли ему крохотный кудрявый Васенька? Она уже никогда не узнала. Но вглядываясь в темно-бархатные глаза взрослеющего сына, она ловила в них неумолимый блеск черного дамасского клинка, надвое рассекшего ее сонное существование.
Характер Василия был отмечен многими странностями. Всего лишь раз и случайно «архитектор с птичницей спознался», однако давно подмечено, что детище такого союза наследует природу противоречивую и болезненно-страстную.
Юность ознаменовалась для Василия отвратительной догадкой, что зачат он был между мытьем полов и выносом уток за «неходячими» больными, но мучительная надежда отыскать след отца много лет бередила его душу. Неукротимое стремление к этому человеку, тысячи мыслей о нем, слова упрека и страстные просьбы были его первой в жизни молитвой. Крупицы сведений, которыми он кормил свою душу, распаляя свою ненависть и любовь к отцу, стоили ему немалых унижений. Из дворовых сплетен он вызнал, что родителем его с большой долей вероятности был столичный практикант, будущее медицинское светило.
…Дождь вновь набрал силу и шумел ровно, плескал в лужи на полу, ржавыми потоками бежал по стенам, каждый новый порыв ветра осыпал монаха ледяным градом, но отцу Гурию казалось, что дождь — это тоже молитва. Теперь он молился о Герасиме. Не так, как раньше, с чувством тонкой гордости, но словно пес в потемках выл над перерубленной лапой.
Из звенящей воспаленной тьмы на него взглянули женские глаза. Небольшие, косенькие, с заячьей рыжинкой в сердцевине. Он не мог вспомнить, чьи они… За что укоряют, плачут о чем?
Так растерянно, словно навек удивившись чему-то, смотрела когда-то Настя.
Память вернула его к событиям прошедшего марта, когда скитался он у трех столичных вокзалов, простуженный и ослабевший от бескормицы. От него уже начали отшатываться люди. В его глазах завелась смертная стень, но он был свободен, свободен выжить и свободен умереть. Жизнь была проста и понятна. Счастье равнялось сытости, а покой — теплу. Разум его был занят бесконечной молитвой, не оставляя и минуты на тревоги или печаль.
В один из первых скитальческих дней его досыта накормил в буфете какой-то молчаливый батюшка из Лавры, старушки-торговки протягивали ему соленые огурчики, зелено-стеклянные с морозцу. Сердобольная буфетчица совала ему, не поднимая глаз, стакан чая и горячий постный пирожок в промасленной бумаге.
В другой раз безногий калека, с факирской ловкостью выбрасывающий из-за провшивившей пазухи старого камуфляжа десятирублевки и сияющую мелочь, набил его карманы «деньгой». У парня была словно срезана половина лица, но другая пьяно и нахально улыбалась всему миру, успевая заглядывать под юбки мимопроходящих горожанок. Отец Гурий успел узнать его прозвище — Циклоп. Дани Циклоп никому не платил, потому что дрался с остервенением, невзирая на любое количество нападающих.
— Молись за Гликерию, Божию Лилию, отец, — на прощание крикнул Циклоп и попрыгал куда-то на своих руках-культях, одетых в полосатые вязаные носки. Через день Циклоп погиб под маневровым составом.
Слежку он почувствовал не сразу. Парень в кожаной куртке, прячущий болезненно-бледное лицо под козырьком бейсболки, дважды мелькнул в зале ожидания, зацепился взглядом за монаха и встал поодаль. Отец Гурий медленно обошел зал, искоса пытаясь рассмотреть подозрительное лицо, но парень каждый раз отворачивался, так что отец Гурий видел лишь темные пряди сальной гривы, убранной в «конский хвост», да прострелянную по швам медными клепками короткую кожаную курточку.
Отец Гурий ни на секунду не расставался с Книгой. На груди, под подкладкой он соорудил посредством булавок большой карман и постоянно чувствовал драгоценное бремя у самого сердца. Серапион? Неужели за ним уже послали? Он вспомнил людей, приезжавших к брату Серапиону. Редко по одному, чаще — по трое, пятеро. Все они были неуловимо похожи, не только чертами, но и выражением лиц, как дети одной матери. В них чувствовалась хорошо сплоченная воля, они были умны, по-видимому, хорошо образованны и чем-то остро неприятны отцу Гурию. Он опускал глаза, когда проходил мимо них, слушая обрывки громких разговоров, словно они уже весь мир поделили между собой. Одно из таких лиц, крупно вырезанное, жестко сжатое, теперь старательно избегало взгляда отца Гурия. Оглянувшись на монаха, парень с головой ушел в созерцание журналов за стеклами киоска. Отец Гурий подхватил рюкзак и, сутулясь, прячась за спины, бочком двинулся к выходу. Еще оставалась надежда, что его недобрый спутник — просто случайный вокзальный сиделец. Да, похоже, так оно и было. Отец Гурий облегченно вздохнул и выбрался на пустой, заплеванный табачной жижей перрон. Он уже собирался сделать несколько кругов по площади, чтобы окончательно «оторваться» от слежки, но сильный рывок развернул его лицом к вокзальному тамбуру, резкий удар по левой щеке откинул голову и ослепил розовым, разлившимся в глазах светом. Теряя сознание, отец Гурий чувствовал, как нападавший свирепо дергает и выкручивает лямки рюкзака из его онемевших пальцев. Рука запуталась, и тело, вероятно, еще некоторое время бесчувственно волочилось за грабителем. Он не слышал длинных милицейских свистков и стука форменных сапог по бетонному перекрытию. Он очнулся лишь тогда, когда его голову бережно приподняли с асфальта и подложили под затылок мягкое и теплое. Кто-то платком отер солоноватую сочащуюся сукровицу с крыльев носа и губ.
— …Документы у этого вонюка смотрел? — разобрал отец Гурий сквозь кромешный гул, словно к перрону летел громыхающий поезд. Рядом захлебывалась милицейская рация. Отец Гурий слабо забеспокоился, документов у него не было, но Книга и весь его скарб, кажется, были при нем, рука, обкрученная капроновыми ремнями, затекла и тупо ныла. Шея поворачивалась с болью и хрустом.
— …Оформляй в бомжатник… Возись тут с ними… — Досаду говоривший подкрепил содрогающими душу ругательствами.
— Дяденька милитон, не надо в бомжатник, я его знаю, это Сидор из Малаховки… — канючил прокуренный голосок. Какая-то девица, поглаживая отца Гурия по заросшей щеке, заботливо устраивала его голову на своих коленях.
— Сидор-пидор… Бывшая клиентура? — то ли уважительно, то ли с презрением осведомился милиционер. — Ну, так забирай его! Тащи этого пентюха отседова!
Девушка помогла отцу Гурию подняться. Была она махонького роста, подросток, возросший на городской гидропонике. Крашеные волосенки свесились спереди так, что и лица не видно.
Звали ее Настей. В Москву она прибыла из дальнего северного поселка и теперь снимала жилье у Губишки. Губишка была вокзальной достопримечательностью. Во все погоды она сидела на земле, как истинно юродивая. Сквозь прорехи и заплаты всходило перекисшим тестом немытое голое тело. С непонятным упорством она выпрашивала подаяние, а выручку за квартиру пропивала дотла в компании вокзальной братии.
Вдвоем добрели они до мрачного запущенного подъезда, тут девушка прислонила его к щербатой стене, а сама стала рыться в распухшей сумочке, отыскивая ключи. «Видение женско — стрела есть, сим пленяюща тя в погибель» — и отец Гурий давно запретил себе смотреть на женщин, особенно на молодых, чтобы не проскользнуло в сердце острое жало соблазна.
Он мысленно перекрестился: дитя городских трущоб было одето в невообразимо зеленый, как медная ярь, полушубок из лохматого меха и обуто в малиновые, выше колен, ботфорты. Широкие раструбы сапог болтались вокруг худеньких синеватых ляжек; юбчонки на девушке, казалось, совсем не было. Невзирая на мартовский морозец, девушка была раскрыта, простоволоса и ярко раскрашена в зелень и перламутр. И веснушки, веснушки пестрили лоб, курносый носик и яблочно-круглые щеки. Целое подсолнуховое поле цвело на ее простоватом маленьком лице.
В темной прихожей девушка помогла отцу Гурию снять грязный, в липких кровяных потеках ватник.
— Сымай, потом почищу…
Отец Гурий тоскливо огляделся. Мрачная прокуренная комната была наполовину занята широкой измятой постелью. Единственным украшением было огромное, в темных пятнах зеркало, с павлиньим пером, заткнутым за отбитый угол. Настина «фатера» показалась ему самым потерянным местом на земле. Как далеко была его узкая келья с неугасимой лампадкой, с запахом меда и ладана, целомудренного и промытого молитвами жития…
— Чаю хочешь, козлик бородатый? — крикнула Настя из кухни, вовсю орудуя чем-то звучным, как литавры. Вскоре она вернулась и поставила на колени отца Гурия поднос с чаем и ломтем белого хлеба. На хлебе лоснилась розовая, слегка радужная ветчина.
Отец Гурий решительно отодвинул яства. Но густой, забытый, греховный вкус уже раздразнил его.
— Сейчас пост, мне нельзя этого. — Он отвернулся, сморщив крылья большого носа.
Девушка захохотала. Смех был грубоватый, но не обидный.
— Ой, да ты монашек, как интере-е-есно! Ну, не хочешь, не ешь. А в ванне-то тебе мыться можно? А как насчет спинку потереть? — Заметив его смущение и краску стыда на его впалых щеках, она неописуемо развеселилась. Серые раскосые глазки под выщипанными бровками заискрились, большой, немного лягушачий рот растянулся еще шире.
— Ну, ладно, ты тут отдыхай, а мне некогда, вечером приду, куплю тебе «хруктов»…
Отец Гурий вымылся и заснул, безмятежно и глубоко, впервые за много лет без молитвы, лишь раз перекрестив «ложе порока». Сквозь сон он почувствовал горячее, живое, мокрое, в колкой упругой шерстке. Оно ткнулось в него, вжалось по-звериному чутко. Отец Гурий вздрогнул, резко очнулся. В тусклом свете ночника Настя, горячая, с мокрыми после ванны волосами, обвивала его, пьяно всхлипывала, царапала коготками спину. Пахло вином и резкими цветочными духами. Он в ужасе вскочил, сдергивая одеяло, закрывая им свою нищую наготу.
Настя, притянув колени к подбородку, сжалась на смятой постели скулящим комочком.
— У, противный, дай одеяло, холодно…
Он бросил в нее скомканным пледом, выдернул ночник из розетки, торопливо оделся, ломая ногти о монашеский ремень. В окно мертво светил фонарь, высвечивая некрасивое, жалкое, как раздавленный лягушонок, тело Насти. «Се сестра твоя!» — услышал отец Гурий и, пронзенный внезапной нежностью к ее сиротству и заброшенности, упал на колени, схватил ее вялые ладони и заговорил:
— Настенька, Анастасия, сестра моя во Христе… Не ходи больше туда, не предавай молодости своей поруганию. Мы будем спасаться вместе, я не отдам тебя разврату сатанинскому…
Она бросилась к нему с девчоночьим ревом, прижимая распухшее лицо к его колючим щекам. Ее маленькая, измятая грудь тряслась в рыданиях.
Весь следующий день он уговаривал Настю к целомудренному житию. Она молча отворачивалась, хмуря припухшие веки, — зажмуренный, крутолобый, слепой еще котенок. Под левым глазом тлел фиолетовый «фонарь».
— Девственность, Анастасия, есть состояние равноангельское, но превыше — целомудренная душа. Девство — печать на грани миров ангелов и человеков.
Она молча выпростала из-за пазухи алюминиевый крестик и мрачно смотрела на него.
— Ну да, пробовала я… Да вы же, как кобели, за километр чуете. Я сначала разносчицей в пельменной оформилась. Так в первый же день повар облапил, руку вывихнул. Отстань лучше, козлик…
Все вечера, когда Настя уходила на промысел, он неотступно молился о ее обращении. Последние дни воздух этой квартиры стал ощутимо тяжел для него. Что делать ему? Остаться здесь спасать вокзальную проститутку? Да полно, не поздно ли ее спасать? Она — ошибка, биологический брак, отброс человеческой породы. Да и запомнила ли она, пьяная, его прекраснодушный бред. Остаться с нею? Но его Книга! Подвиг, что неотступно звал его в Пустыню. В холодном бессилии он плакал, ожидая, пока заскребется блудной кошкой Анастасия. Лишь пьяная она ластилась к нему, клялась больше не ходить на Плешку, Комсомольскую площадь.
Однажды Настя вспылила:
— Две недели тут сладко жрешь, жируешь, спишь в моей постели, а моей работой брезгуешь. Грязная я! Да я побольше тебя работаю, святоша! Вот зелеными платить уже стали. — И она вытряхнула на пол из сумочки омерзительную кучку.
Отец Гурий бросился на кухню, где она по утрам курила сигарету за сигаретой, осовело глядя на обугленные сугробы, на бесприютный ветер, качающий костлявые тополя. Роняя табуретки, расшвыривая кухонную заваль, схватил жидко булькнувшую бензиновую зажигалку. Она поздно сообразила, бросилась, повисла на его руке, но он успел сгрести «это» горстью и поджечь. Он держал горящие бумажки в высоко поднятой руке, как Прометей свой факел, как мятежный Аввакум пылающий крест, и с безумным восторгом смотрел, как разноцветным пламенем играют купюры, обжигая пальцы до черно-желтых волдырей. Уже тлел от едких искр его подрясник. Последние купюры он сжег на ладони; огненный парус дымился и поскрипывал от тугой силы, заключенной в новой неизмятой бумаге.
Этот случай решил все. Стала Анастасия смирной, почти кроткой. С трогательной печалью лечила его обожженные руки. Хлопотала по дому, но бестолково. Не потому, что была ленива, просто не находила поэзии в домашней жизни.
На третьей неделе поста они причастилась в ближайшей церкви, на Красносельской. Светясь скромным торжеством, Настя шагала за отцом Гурием, путаясь в длинной черной юбке, и церковный люд издали кланялся незнакомому монаху и скромной «сестрице». В тот же день они поменялись нательными крестами в знак нерушимого родства.
Долгими вечерами Настя покорно ковыряла иглой вышивание — добродетельное препровождение времени, выдуманное для нее отцом Гурием. И ее вычищенный и прибранный мирок наполнялся воспоминаниями, и все щедрее и охотнее делилась она с отцом Гурием.
Родилась и выросла Настя в заброшенном северном поселке с названием Рымстрой. В узком «жилблоке» трехэтажного барака Настя жила с бабкой и младшим братом, глухонемым Борькой. Матери будто бы никогда и не было — растворилась она где-то между мордовской колонией и городком, куда так и не доехала после зоны. Бабка, пока могла, вкалывала на местной звероферме, а по ночам вязала носки из песцового очеса, и белый пух летал по квартире, набивался в нос. Борьку бабка не любила и люто драла за вихры. В отместку он писал за холодильник, отчего там заводились ржавь и тлен. А Настюху она баловала и даже поила самодельной креплёной наливочкой из клюквы.
Когда Настя подросла немного, в жизнь ее вошло некое помрачение. Всех бездомных щенков она волокла в свою нору. Щенки попадались ей все одной и той же городской породы: грязновато-белые, лохматые, как пух, что по ночам сучила бабуля. После обязательного мытья в тазике щенки сладко и противно пахли мылом, сквозь белые ручейки светилось ярко-розовое тельце. Один щенок, самый жалкий и памятный, долго вылизывал Насте пальцы босых ног, и щекотный восторг заливал ее изголодавшееся по ласке существо. Так приятно и радостно ей еще никогда не было. Но всех щенков Борька безжалостно выбросил в окно. А жили-то они аж на третьем этаже. Настя горько поплакала по каждому и в изнеможении слез представляла Ангелов, таких же бело-пушистых, невинно-розовых и жалостливо-теплых, как ее щенки, но чище и ласковее… Об этом она говорила, смущенно потупившись.
Откуда Борька узнал про «адскую машину», милиция так и не выяснила. Несколько дней он строгал алюминиевый провод в мелкую стружку, квартира была засыпана марганцовкой и безголовыми спичками. Взрыв произошел, когда Настя на минутку выбежала за хлебом. В коротком пожаре задохнулась бабуля. Обожженного Борьку выбросило в окно. Напрочь оторванную кисть правой руки так и не нашли. Через день-другой Настя уехала в столицу попытать счастья. Шестнадцать лет исполнилось ей уже здесь, на загаженной Плешке.
Белокаменная мачеха-прорва сулила лишь одно, и Настя приняла ее условия и свой промысел грязным не считала. Она не гнушалась никем и смело шла в самые угарные места. В самом изломанном и пропащем мужике она находила что-то неподсудное и отдавалась почти искренне. Особенно привечала солдат, носимых ветром между госпиталями и горячими точками, с них она часто и денег-то не брала, догадываясь, что каждому солдатику судьбой должна быть назначена своя Кармен. И такая жуткая, противоестественная на этом дне любовь ко всему живому и преступная жалость жили в ее сердце, что отец Гурий терялся и умолкал, едва приступив к проповеди.
Уже пять дней отработала она на чайной фабрике упаковщицей, и в узкой комнатенке водворился дух чистоты и мира, вернее, терпкий запах чайных листьев и лампадного масла. Теперь она уже наравне с отцом Гурием становилась перед образом. Он слышал рядом ее частое, неглубокое дыхание, и утешней и слаще лилась молитва.
Отец Гурий долго не решался сказать Насте о своем отъезде, но тень разлуки уже кружила над их дружбой, и Настя чувствовала его настроение.
— Я ненадолго, исповедуюсь, благословлюсь, навещу духовника и сразу назад, — оправдывал свой отъезд отец Гурий.
На самом деле до Калязинской пустыни, где подвизался его духовный отец, было несколько дней пути на перекладных, да и мать надо было навестить. Денег на столь дальний путь не было, но отец Гурий уже научился путешествовать без денег и документов.
— Не уезжай, — просила Настя, жалостно морщась. — Клянись, что приедешь…
— Клясться, Анастасия, — грех. В молитвах будем едины. Без меня молись каждый вечер. Душа твоя воскресла, молись чаще, Настя, питай душу хлебом молитвы…
Скромная благодать русской равнины, новорожденная лазурь и ослепительный весенний свет солнца радовали измученного городом отца Гурия. Высокие пышные снега обдуло первым теплом, на солнцепеке пузырился серый оплавленный наст, но в чаще снег еще был по-зимнему опрятен и чист. Вдоль дороги синели стежки лисьих троп, узорочье птичьих следов, мышиные канавки. Шелковистая лыжня то пересекала дорогу, то ныряла в густой хвойник. От густой синевы небо казалось темным. Плакучая березовая рощица громко постукивала ветвями на молодом ветру. Стройная, точно из сахара выточенная колоколенка показалась из-за деревьев. Навстречу потек протяжный постный звон.
Отец Гурий поспешил в собор, где еще шла утренняя служба. Он окунулся в церковную духоту, в запах воска и ароматных курений, в смолистый дух вперемешку с запахом ветхости и молодого пота. Его привычно успокоило обилие прихожан, стекшихся сюда из окрестных поселков и деревень. Церковь была полна, пищали младенцы, шмыгали под ногами дети постарше, несколько крепких бородачей в темных пиджаках басили псалом, разбитыми голосами подтягивали старухи. Навстречу к нему потянулись за благословением сложенные лодейкой руки, и он радостно ощутил в себе привычный мир. Отца Сергия на службе не было, его место у солеи было занято прихожанами. Не дождавшись конца службы, отец Гурий поспешил в келью старца. Навстречу вышел незнакомый келейник, маленький, чернобородый. Его глаза словно ощупывали отца Гурия, вызнавая его тщательно схороненную в накладном кармане тайну. Глядя в желтые, немного бараньи глаза келейника, отец Гурий чувствовал стеснение и тяжесть. Келейник терпеливо выслушал приезжего монаха и пообещал до вечерней службы проводить к старцу. Отец Гурий с испугом заметил шестой, робкий и коротковатый перст на его руке, поглаживающей черную бородку.
Сергий, духовник отца Гурия, болел давно и неизлечимо. Его недуг обострялся каждой весной, едва сырой южный ветер приносил первую оттепель.
Отец Гурий с тревогой думал о встрече со старцем, боясь опечалить его. Даже молитва его была рассеянной, неполной. За окнами трапезной, куда пригласил его отобедать келарь монастыря, прыгали синицы, ежеминутно ныряя в берестяную кормушку под окном. Отец Гурий невольно засмотрелся на суету их маленького царства.
Неслышно подошел келейник. Двигался он со своеобразной грацией, свойственной людям невысокого роста; перекрестился, шепнул что-то на ухо келарю и слегка тронул отца Гурия за рукав, приглашая к старцу.
В келье плавал тяжелый дух болезни, пахло едкой камфарой. В потемках лицо старца походило на болезненную, чуть великоватую маску. Но вот глаза его, как «огнь потаенный», сияли добротой, такие светят и за дверью гроба, не уставая благословлять и благоволить. Отец Сергий отодвинул одеяло, пошевелился, пытаясь сесть повыше. Чернобородый келейник быстро и ловко исполнил желание старца, обул его ноги в теплые носки и закутал платком. Отец Гурий склонился и поцеловал пухлую влажную руку, лежащую поверх одеяла, с волнением чувствуя ее слабое, словно птичье тепло и едва уловимый аромат ладана. Все его сыновние чувства, похороненные до времени, были без остатка отданы этому человеку. Теперь, припав к отцовской руке, он чувствовал, что его любят, его простят и не спросят лишнего. Отец Сергий, растроганный и взволнованный встречей не меньше его, все же старался соблюсти строгость.
— Вставай… Знаю, все знаю, что ты натворил. Но надобно и тебя послушать, чадо ты неразумное…
Отец Гурий торопливо и сбивчиво рассказал старцу обо всем, что пережил за последний месяц…
— Благословите, отче, в дальнюю пустынь удалиться… — закончил он свой несвязный рассказ.
— Удалиться, говоришь? А куда же ты от себя самого удалишься? Гордыню свою и в монастыре сжигать можно, а ты, я вижу, духом не смирен. Уединения искать теперь модно, но находить все труднее. Писал один монах домой: «Вот и нашел я идеальное место для ищущих забвения и уединения. Нас тут целые сотни…» — Сергий улыбнулся, и вновь глаза его заискрились жизнью. Полное, почти безбородое лицо отца Сергия осветилось простецкой улыбкой. Гурий всматривался в эти любимые, родственные черты, силясь запомнить, забрать с собою в предстоящие скитания.
— Отец святой, исповедуй… Прими покаяние мое.
— Господь примет…
По келье неслышно двигался чернобородый келейник, что-то поправляя, переставляя, неспешно и плавно, словно ткал прозрачную, в липких капельках паутину. Отец Гурий мрачно покосился на него и зашептал…
Говорил он о голоде, что точит его душу, о книге, взятой без благословения, о слове-Свете, что является лишь пустынникам, об оскорбленном им брате, о деве блудной, что едва не соблазнила его…
Старец с кротким вздохом разрешил его от грехов и крупно, жестко перекрестил склоненный затылок. На книгу он смотрел долго, поглаживая рукой обложку из порыжелой юфти, не развернув, однако, страниц, потом протянул книгу отцу Гурию.
— Помнишь ли ты Святое Писание: «Составлять много книг — конца не будет, и много читать — утомительно для тела». Берегись, сын, всего лишнего, всего, что от самостийности твоей, что отвлекает от молитвы и соблазняет на гордость. Вижу я, только приумножится печаль твоя. И еще; блудницу тотчас оставь, и ее не спасешь, и душу свою в суете погубишь.
— Прости меня, отче, но она — сестра моя, мы с ней крестами менялись.
— Ах, вот как повернулось… Ну, раз сестра, так и вези ее к матушке, чай, дорогу-то еще не забыл? Вот что, братец Мисаил, — обратился он к келейнику, — принеси-ка нам просфор от обедни, ступай, ступай… — Проводив глазами келейника, отец Сергий продолжил: — А что касательно Серапиона… Так не так страшен он сам, как его братья, вернее, дух земного царства, дух богоборческий и неприкаянный, который несут они в Церковь. Не мне рассказывать тебе, какой ценой подчас нашими братьями покупается священство или место в богатом многолюдном приходе. Серапион — суть не монах, он зверь геенский, сын Содома…
Радость и ужас метались в душе отца Гурия, как птицы. Одна — светозарная, райская, с радужным пером, гласящая, что отныне и у сироты Настасьи будет мать. Хоть и простая женщина, но на путь наставит, и приютит, и накормит, и защитит от пересудов. Другая птица — Гнетея, что печалью сушит и такие песни поет, что жить не хочется. И ни молитвой, ни дружеской беседой от нее не отмахнешься. Тяжестью лютой давит сердце, расклевывает его, кровянит, и когда думал отец Гурий о тайных грехах, что точат тело Матери-Церкви, то чуял безысходную тоску и глухое бессилие, не в силах защитить и спасти Ее.
С матерью он увиделся через два дня. Помолодев от радости, она на все его просьбы отвечала с такой восторженной готовностью, что отец Гурий уже начал опасаться за ее рассудок. А уж когда узнала о Насте, то с бабьей глупости ничего не поняла, заохала, принялась обнимать, словно уже забрезжили над ее головой в розовых облацах внуки-ангелята.
— Не надо, мама. Она только моя сестра. Мы с ней крестами менялись.
— А может быть?..
Но он так на нее зыркнул, что мать затихла, по-вдовьи прижав к губам платок.
Знал ли он, что она переживает самые счастливые дни в своей жизни, вышагивая рядом со взрослым сыном километры пути по городским ломбардам, скупкам, сберкассам и квартирам добрых людей. Они быстро собрали денег и купили все необходимое для жизни в пустынном месте. Спальный мешок и сапоги он решил купить в Москве, чтобы не таскать лишнюю тяжесть.
…Вернувшись в Москву, он первым делом побежал к Насте, рассказать о счастливых переменах, что вот-вот должны произойти в ее жизни.
Он долго стучал кулаком по лопнувшему коленкору двери. Смена на фабрике давно кончилась. Настя уже должна была вернуться домой. В отчаянии он дернул дверную ручку — дверь оказалась не заперта. Почуяв беду, он ворвался в квартиру. Единственная комната была темна, пуста…
Бессильно волоча ноги, он брел по вокзалу. Пьяная Губишка щерилась пустым ртом. Засунув руку за пазуху, она выпростала одну грязную голую грудь и дразнила, тряслась, как в падучей. Весь мир уже знал о его позоре.
«Забыть, забыть, скорее уехать отсюда, из этой зловонной дыры. Все они — смертники, все эти гиблые, вонючие фигуры, шатающиеся по ночным подворотням, все надменные пассажиры лоснящихся машин. Они — лишь мнящие себя живыми раскрашенные трупы. Все болезненные, с бессмысленными жидкими глазенками дети этого прокаженного города, как младенцы Блудницы Вавилонской, будут разбиты о камень…»
Он знал, что обязательно встретит ее.
Когда поезд уже тронулся, набирая скорость, до слуха отца Гурия донеслись свистки и истеричные вопли. Из поезда, стоящего на запасных путях, вывалилось что-то растрепанное, маленькое и повисло, уцепившись лапками за блестящие поручни. Следом выскочила толстая проводница с плоским матрешечным лицом и принялась лупить полосатой палкой лохматое растерзанное существо. Пассажиры загоготали. Отец Гурий рванулся к окну, но успел разглядеть лишь малиновые ботфорты, на секунду мелькнувшие в глазах… Настя! Настя, шатаясь, встала с четверенек и, отплевываясь, побрела по шпалам. Но всего этого отец Гурий уже не видел. Поезд его летел к дальнему Северу. К Матери Пустыни.
— Я спасу тебя, Анастасия, — прошептал отец Гурий. — Я вернусь и найду тебя…
От дождей озеро вздулось. Солнце, как пустое бельмо, лишь изредка маячило за тучами. Листья деревьев, трава, птенцы и звериный молодняк остановились в росте, выжидая тепло.
К концу мая у отца Гурия закончился съестной припас. Но Господь никогда не оставляет спасающегося. Во влажной низине, рядом с храмом, изобильно взошла сныть. Знать, Богом велено этой травке вскармливать гибнущий род земной. Некогда добродетельный Ной, едва сошед на просыхающий брег, удоволил снытью все свое несметное зверье. Сныть первой взошла из хлябей потопа и в годы недорода спасала людей и скотину, и сейчас невзирая на холод бодро тянула к свету сжатые зеленые ладошки. Отец Гурий смущенно баловал утробу сахарными корешками и сладковатыми вяжущими листьями, утешаясь тем, что удивительная травка была почти единственной пищей преподобного Серафима Саровского.
Он уже привык обходиться без простых обиходных предметов. По утрам он ловко вычищал зубы сосновой щепочкой, хорошенько разжевав ее кончик. Из липового луба нащипал волокон для мочала, и научился мыться без мыла. По субботам грел на костре два ведра воды, запаривал молодой березы с крапивой и с наслаждением парился под пологом палатки. Нательное белье он стирал при помощи березовой золы, возродив забытый рецепт. Все прочие гигиенические надобности он свел к частому обливанию холодной водой. С каждым днем он убеждался в том, что Природа с материнской заботой предоставляет человеку все потребное и что человек, немного ограничив себя в удобствах, может жить, не истязая ее тело.
За время его пустынножительства волосы его отросли почти вполовину. По груди заструилась волнистая темная борода. Загорелое на озерном солнце лицо стало спокойным и благодушным. Всегда опущенные долу глаза под низко нависшими бровями теперь обнаружили свой природный светло-карий цвет.
После той ночи нерушимый покой установился в его душе. Он вновь вернул себе строгий скитский устав. Поспав в ночь часа четыре, он долго молился. В рассеянном свете белой ночи читал Евангелие, на рассвете приступал к земным трудам. Приносил воды из дальнего ручья, заготавливал дрова, чинил одежду, варил «болтушку» из сныти и клюквы. После вечерней молитвы и чтения псалтыри он приступал к самому заветному, чего ожидал весь день с дрожью в сердце. Ключом к неизвестному алфавиту, как подсказал белый старец, оказалась «молитва Господня», начертанная на первой странице книги.
Отец Гурий осторожно разгибал ветхие страницы. Местами буквы выцвели, побурели и напоминали засохшую кровь. Сначала чтение шло медленно, трудно, но спустя несколько минут в душе его начинали звучать слова, точно с ним говорил живой и доверчивый голос: «Грамота Руси — суть молитва древняя… се Цепь Златая, се Врата жемчужные Бессмертия…»
Обучение грамоте было уложено в рифмованные строки.
Аз Бог Ведаю Глагол Добра —
Пять знаков чище серебра.
За ними вслед «Есть Жизнь Земли» —
Три буквы, с златом корабли…
Деревия Как Люди Мыслят…
В пылающем зеркале страниц рождались видения.
Книга знала его самого, его прошлое и будущее, видела и чувствовала, она была живая, в ней теплилась непостижимая душа и могучий, таинственный разум.
Тебе только тридцать три года,
Возраст Христа лебединый,
Век березы, полной ярого сока…
Слова книги стали трудноразличимы. Так бывало всегда, когда что-то мешало сосредоточиться. За озером возник едва различимый вначале звук мотора. Отец Гурий быстро убрал Книгу в стенной тайник и заложил приготовленным кирпичом. В лодке у берега копошился Герасим. Отец Гурий почти вприпрыжку сбежал с холма, взял паренька за руки, заглянул в лицо и трижды поцеловал в обветренные щеки. Герасим шмыгнул носом и отвел глаза, обмахнув ресницы выцветшей до зелени кепкой.
Поздним вечером после ухи и чая Отец Гурий рассказал Герасиму о Книге. Мельком взглянув на блеклые страницы, Герасим углубился в свое ремесло. На этот раз он вырезал деревянную ложечку из липовой болванки.
— Ничо, дельна книга-то… Только не написано, чо делать, чтобы земля не рухнула, — задумчиво обронил он.
Наутро они разобрали найденный в подземелье рюкзак. Герасим советовал отправить его в район, куда раз в неделю ходила машина, пусть милиция разбирается. В рюкзаке пластами лежали скомканные вещи, сопревшие, покрытые пушистой плесенью, в кармашке был спрятан покоробившийся бумажник с парой крупных купюр, адресами, карточками и календариком за прошлый год. Герасим вытащил из бумажника за уголок фотографию девушки, тревожно красивой, как осенний закат.
— Вот это краля, неча сказать… А энто чо за зверь?
На дне рюкзака лежал непромокаемый сверток. Герасим торопливо растормошил его, и на свет явилась роскошная, видимо, очень дорогая фотокамера. Герасим поглаживал ее, как живую. Глаза его маслянисто блестели, губы оттопырились. Пришелец из другого мира милостиво дозволял прикасаться к себе.
— Может, мешок гопники бросили, лагерников-то много в лесах. Вот они какого-то туриста на озере охапили, да побоялись идти с рюкзаком в город, бросили в нору до весны… Кругом нас лагеря понастроены, — засыпая, фантазировал Герасим.
Отец Гурий помрачнел, как от далекого страшного воспоминания.
Вечером следующего Герасим уехал, пообещав сдать рюкзак в милицию. Отец Гурий проводил его взглядом и перекрестил озеро.
Вернувшись в храм, он раскрыл свою Книгу. «…О, пространный Град, твое крушение близко…» — складывал он глаголы страшного пророчества. Но как солнце после бури, сквозь грозовой мрак пробивались и лучи надежды: — «Русь, матерь Слова, стоит на Камене несекомом, и воскреснет она в сиянии Славы, егда изыдет песье иго…»
Отец Гурий очнулся ближе к рассвету. В подвале под храмом громко стукнул камень. Затаив дыхание, он вслушался в тишину ночи и ясно услышал под полом тяжелое дыхание и грузные шаги. Отец Гурий спрятал книгу в тайник и загасил лампадку. Из щели пролома пробивался качающийся свет фонарика. Монах лег на холодный камень и, заранее страшась, заглянул в щель, под плиту.
Он сразу узнал его, хотя прошло уже тринадцать лет. И давняя боль тут же обнаружила себя, ожил след удара и запах первой крови. Отец Гурий словно провалился на тринадцать лет в свою собственную судьбу, такой озвученной и сочной была лента видений, мелькнувших в его голове…
Назойливо бьющий по ушным перепонкам грохот тупорылого вертолета раскалывал хрустальное лесное утро. Рассвет едва занимался над рогатками елей. Он видел самого себя со стороны: свою остроносую, неровно выбритую голову, торчащую из армейского бушлата юную шею в гусиной коже озноба. Он напряженно вглядывается в осыпанный первым снегом сосняк, высматривая следы на свежем снегу. Следы попадались все чаще: глубокие, редкие, точно человек взлетал над болотом. Из-под брюха вертолета порскали куропатки, ломились через сушняк буланые лоси.
Вертолет завис довольно высоко над лесной прогалиной. Четверо солдат в черных бушлатах выпали из узкого люка на обдутую пропеллером дернину. Он спрыгнул неловко и ощутил удар о землю, болью отозвавшийся в пояснице. Крепкий мат погнал их дальше в лес, куда уводили рыхлые следы человеческих ног.
Он только теперь разглядел: человек бежал босой! «Он не должен уйти!» — перекошенный рот Гувера, начальника лагеря особого назначения, брызгал слюной, белки глаз налились кровью. Лагерь особого назначения, охраняемый двойным нарядом, был действительно особый. Здесь не неволили лесоповалом, заключенных кормили «от пуза», все работы были легкие, в теплых помещениях, но каждые две недели из лагеря уходило несколько опечатанных грузовиков. Из глухих пугливых слухов получалось, что крепкие, нестарые еще заключенные вдруг ни с того ни с сего умирали за стенами образцово вылощенного лазарета. Тел их никто, кроме начальства, не видел. Куда увозили трупы, никто не знал. Среди охраны поговаривали о секретных опытах. «Сыворотка самоубийства, — сострил какой-то прапорщик, — Гувер хочет в столицу переехать по костям!» Через полтора месяца прапорщик застрелился в нужнике.
Василий видел сбежавшего зека раза два: здоровенный детина, явно не из уголовников. Впереди блеснула первым льдом речка, пробитый в ее ломкой коре, чернел неровный фарватер, там, где сбежавший зек уходил вплавь. За соснами уже мелькала его набрякшая водой роба с оранжевым нашитым треугольником, перевернутым острием вниз. Рядом ревел, как бык, Гувер. Слов Василий уже не понимал. Его обожгло ужасом: сейчас он должен выстрелить в человека! Привстав на колено, Гувер сорвал затвор пистолета, одновременно резанули автоматные очереди. Тайга охнула и оглохла. Пули, поймав цель, ало вспороли мешковину робы, человек упал. Раненый, волоча парализованные ноги, уползал в бурелом. Гувер добил его выстрелом в голову.
Сипло матерясь, Гувер топтал тело, оно булькало кровью и переворачивалось под ударами кованых сапог.
— А ты, сука, не стрелял! — вдруг вызверился он на Василия, ударив солдата в пах и под дых.
Возвращались уже в сумерках. На полу вертолета переваливался замерзший труп. Солдаты тупо смотрели на его босые ступни в глубоких рассечинах.
По возвращении им был обещан медицинский спирт, как обстрелянным воякам. Василий шептал молитву, наверное, слишком громко.
— Ах ты, церковное рыло, гнусь, — вяло ругнулся Гувер.
И тут-то в стороне от бескрайнего, синего, как голубиное крыло, озера, еще не ставшего под лед, выплыла белая церковка на холме, словно ковчег спасения.
Долгими приполярными ночами он будет мечтать о ней, как другие о далекой невесте. Ему казалось, что она зовет его, ждет, наивно и смело открыв себя. Слезы примерзали к щекам и отворотам воротника. Он не слышал насмешек. Словно сквозь стекло видел Гувера. Весь он, темно-багровый, неопрятный, с сальной проседью, казался Василию медноголовым халдейским идолом. Брезгливо распущенный рот, полный золотых зубов, открывался по-рыбьи беззвучно…
Он узнал его почти сразу: те же вислые губы-брыли, крупный переломанный нос, долетел и запах — спекшегося многодневного пота и прелого птичьего пера. Стуча подбитыми сапогами, Гувер слонялся по подземелью, светил фонариком по углам, пробовал приподнять и сдвинуть плиту. Из темноты подземелья вышли еще двое, докурили, прижгли окурки, поторопили начальника безмолвным жестом. Тот сплюнул в пол и грузно зашагал вниз по ступеням.
Через час, не раньше, отец Гурий вышел из храма. Прячась за стену, окинул взглядом озеро. Озеро было светло и пустынно. Он стоял, дрожа от предутреннего холода, пока за озером не послышался звук вертолетного двигателя. Вертолет летел в сторону Хонги — приозерного сушняка, дикого и необитаемого места.
Изба — святилище земли
С запечной тайною и раем…
Июнь-разноцвет… В эту пору день у нас вовсе не меркнет; отдает солнышко всю силу земле; в полях рожь колос выметывает, в лесах земляника бочком алеет. Росы в июне обильные, медвяные, по утрам свежим сеном с лугов веет, — не надышаться. Прежде еще лен в эту пору сеяли, сразу после Ивана Долгого, радовались: «долгий денек вытянет ленок»… А сеяли его бабы да девки, донага раздемшись: лен обманывали. Увидит лен девку голую, да и сжалится над сиротой, уродится длинный да мягкий, девке на обнову, на крепкую справу, в девичью укладку на приданое. Но эта жизнь старинна, глубока, всего не упомнишь…
Эвон, как распогодилось, всякая животина радуется в эту пору, вот и куры довольны теплом, громко стучат носами о выскобленное донце сковородины. Радостно и привольно от всего этого и человеческой душе.
Бабка Нюра стояла на высоком крыльце, большая, статная, в пятничном темном платочке вроспуск, как носят староверки; высока, густоброва, серьезна, как есть статуя солдатки в простом и скромном ее величии.
Видно с крыльца — далеко. За исклеванным курами лужком, за забором темнеет низина — пастбище. Правее — синяя полоска бора, в другую сторону, до самого горизонта — разноцветные заплатки хозяйских гряд, покосы, баньки, нестройной гурьбой сбегающие к озеру. Позади, за деревней — оглаженные ледником спины холмов. Даль благословенная. Вот так бы и стоять, прижмурившись на утреннее солнышко, чтобы тихо отдыхало натруженное тело. «Нюрка и сщас красива бабка, гладенька», — судачили о ней на деревне. И верно, хотя и была она уже в том возрасте, когда скоропроходящую красу щедро заменяют здоровье и природное добросердечие. Русская широковатость лица мешалась в ней с вепсской остротой и настороженностью черт. Глаза светлые, с таежной печалинкой в глубине, не велики и ресницами, по северному обычаю, не богаты. Личико — почти без морщин, столь туго обтянуты лепные скулы, тонкий нос и крепкий подбородок. И зубы еще ядреные, ровно посаженные, на зависть молодицам. В лице ее, чуть расплывчато, отпечатались все черты северного русского лика, и быть бы ей, с ее могучей статью, начальницей крепкого, живучего, многолюдного рода. Такое округлое широкое сложение в народе называли «родущим», но плечи ее никогда не знали мужних объятий, и чрево навек осталось нераспечатанным. Война ли виновата, или что еще, не ведал никто. Только бабкою Нюра стала, минуя материнскую ношу.
Во дворе гуляла последняя бабкина живность — курки, все, что осталось от белых сытых коников, от костромских удойных коров с человечьими глазами, от коз пуховых, от шелкорунных овечек, от говорливой птицы, от злых сторожевых псов с изрядной долей волчьей крови, некогда охранявших этот богатый двор. Последних овечек и комолую козу выменяла бабка на старенькую «люминевую» лодку с разбитым мотором, для Ераски, побаловать сироту. Да вот куры что-то расшумелись…
Так и есть, кого-то ветром с озера надуло. У калитки нерешительно топтались незнакомые люди, по виду приезжие.
— Ну-тка ступай сюда, обдериха тебя забери… Ераско, слышь ты, неслух? Эвон пришли, твой мешочек спрашиват, — бабкин голос, зычный, как пастушья дудка, подбросил Герасима с сенника.
Рюкзак, найденный на озере, был укромно притулен за печкой в старой заброшенной баньке, для верности присыпан мусором и укрыт ящиком пыльных «будылей». Но скрыть что-либо от дружественного внимания соседей в маленькой деревеньке еще никому не удавалось. Все уже давно и подробно знали о найденных на озере вещах, которые Герасим не спешил отправлять в район.
Сладко спится летом «на сенах» — высоком ворохе прохладной млечной травы, вот и распарился, размяк. Герасим выглянул во двор с высокой повети и ошалел; на немятой траве-мураве, среди желтиков и ромашек стояла босая пава в коротеньком сарафане. Золотистая коса лежала поверх ровно загоревшего плеча. Герасим торопливо огладил волосы, потуже затянул гашник домашних портов и соколом слетел с повети.
— Вот я, здрасте, — наспех обтерев о штанину вспотевшую ладонь, Герасим потянулся навстречу девушке.
До этого столь ошеломительно близко он видел лишь студенток областного педагогического, тоже девок, неча сказать, форсистых. Студентки посещали деревеньку Сиговый Лоб с этнографическими целями и ежегодно приносили полное смятение в умы молодых поселян и какой-нито новый фасон.
— Гликерия. — Девушка протянула тонкую, в ярком загаре руку, шелковистую и приманчиво-влажную на ощупь.
Улыбаясь чему-то, должно быть, куриному перышку, застрявшему в волосах молодого хозяина, она оглянулась на провожатого, незаметно возникшего рядом с ней. Был тот на две головы выше Герасима, весь по-военному собран и ладно скроен, по-северному светлоглаз, скор и ярок в улыбке. Все это, взятое вместе, придавало ему излишнюю для мужика красовитость.
— Следователь Костобоков. Прошу любить и жаловать…
— Он почти ваш земляк, — добавила девушка.
— Откель родом будете? — осведомилась бабка Нюра.
— Из Кемжи, мать…
— Не близко, да все одно — родня… — вздохнула бабка Нюра…
— Здорово, парнище, а тебя как звать-величать? — Следователь похлопал по плечу Герасима.
— Герасим… Курин, — проворчал тот, успев возревновать следователя к голоногой паве.
Тут подоспел и третий замешкавшийся путник, похожий на грибника или кооператора из района. Он был невысок, подборист, одет в высокие резиновые сапоги, в измятую костюмную «пару» и шляпу с просевшими полями. Глаза его за толстыми стеклами очков были строги и печальны, но следили за Герасимом с затаенной надеждой. Пожилой, седоватый, он чем-то сразу понравился Герасиму.
— Это Петр Маркович, сын у него пропал в здешних краях…
Герасим энергично потряс протянутую руку, легкую, но очень сильную. Человек этот, пожалуй, еще не успел состариться, но какое-то глубокое горе рано высосало его. Тонкие, правильные черты лица осунулись и поблекли. Герасиму показалось, что он уже где-то видел старика, но суета мешала ему сосредоточиться.
— Вот и пришли, Ераско, по твою душеньку… Где мешок-то пряташь? Вишь, сами хозяева приехали… не мытарь душу-то… — Растопырив руки, бабка Нюра загоняла гостей в дом, как непослушное стадо. — Входите, гостики, картоха ужо приспела. В горницу проходите…
В северную избу, по обычаю, мог войти всякий, кого попутным ветром занесло в деревеньку, но в горницу заходили только с позволения хозяев.
Горница, медово-тенистая, прохладная даже в полуденный зной, была завешана вышивками и убрана с дивной для городского глаза чистотой. Под потолком кружил северный Сирин, из тонкой золотистой щепы. Несмело ступая босыми ногами по белым выскобленным половицам, Лика обходила гнездо волшебной деревянной птицы. Золотистый туман растекался от зажженной под иконами лампадки. Пахло раздавленным листком герани… Запах был горьковатый, почти осенний.
Вадим Андреевич протянул ладонь к деревянной птице. Родная… Такая же игрушка висела и в его избе, качалась над его зыбкой. Раз в году, под Пасху, бабка сжигала Птицу-Счастье, остроносого, липового журавлика. А он жалковал, подолгу стоял у печи, где среди прозрачных от жара поленьев горела его птица, но не сгорала до конца; подолгу не рассыпался узорчатый хвост, не рушилась хрупкая пепельная плоть. Душа птицы была едина с огнем, и лишь когда угасало пламя в печи, птица рассыпалась кудрявым пеплом. «Зачем сжигаешь?» — мучил он бабушку. «Не плачь, внучек. Птичка эта всё, что за год насорили, крылышками своими обмела. От порчи да темного глаза закрыла. Этой птице смерти нет, она в теплую золу яичко снесет да заново родится…»
Бабушка и сама была похожа на птицу. Жила она высоко на печке, благословляя все происходящее в избе костистым двуперстием. Раз в неделю мать парила ее на соломке, в широком устье печи, и сквозь пальцы мальчик видел, что у бабушки совсем уже не осталось тела и косточки у нее легки и по-птичьи тонки. Вскоре отец вырезал из деревянной баклуши новую птицу, краше и светлее прежней. Вставлял ей крылья из щепы, хвост из лучинок и вешал на потолочный брус. Пеплом сожженной птицы бабка лечила царапины и порезы, мешала со святой водой и давала пить от коликов. Эта была священная Страфиль-птица, коей и пепел целебен и свят…
Петр Маркович близоруко уставился на серебристый лен вышитых завесок, пристально изучая старинный узор.
— Белая Индия! — бормотал он, переминая в ладонях яркие, как маковые всполохи, кромки полотенец, отвесов и подзоров. — Смотрите, Гликерия, свастика!
— Запрещенная символика, — мимоходом заметил Вадим Андреевич.
— Как вы можете, Вадим Андреевич! — Обиженный голос Петра Марковича сорвался на фальцет. Свастика — это Молот Тора и солнечный диск, это — космический знак борьбы со вселенским злом, с распадом и хаосом. Свастика — символ огня, идущего из центра Вселенной, ее подвижное пламя протекает над нашим миром, вращая Сварожий круг. Это знак победы света над тьмой, жизни над смертью, это вечное коло времен!
— Извините, Петр Маркович, во времена моего детства ее называли фашистским знаком. Мне трудно переучиваться. Согласитесь, это не моя вина…
— Да, скорее ваша беда… Как поругана эта звезда коловрат, как вымочена в крови братских народов… Еще лет двести русскому человеку будет больно смотреть на вращающийся крест, на древнее арийское «колесо счастья»…
Вадим внимательнее присмотрелся к вышивкам; женские фигуры с воздетыми в молитве руками, фантастические колесницы, где воедино слилось человеческое и звериное, солнечное, цветы и звезды. Приземистые кони-птицы были полны первобытной мощи и страшны тайным могуществом, так что долго на них смотреть было невозможно…
Бабка Нюра тем временем выставила на стол соленые грибки, толченый лук, чугунок горячей картошки. Лика уже привыкла к здешнему обычаю: есть картошку на завтрак и в обед, и уже достойно — в ужин. Ели молча, без аппетита, ожидая прихода Герасима.
— Родина-то у вас Москва или тож из деревни? — полюбопытствовала хозяйка.
— Я из Москвы, Петр Маркович из Петербурга, — ответила девушка.
— А здеся кого ищете?
— Наши родные пропали здесь прошлой осенью. Мы уже были в Вологде, в Кириллове, обошли семь деревень, все здешнее побережье… Уже две недели бродим.
— Знать, любили вы крепко, раз искать приехали в нашу глухомарь, небось, хозяйство бросили, работу….
— Да… Петр Маркович работал хирургом, заведовал клиникой, но после того как пропал его единственный сын, он оставил работу.
— Я просто не могу больше оперировать, сердце не выдерживает, боюсь упасть со скальпелем в руках, — признался Петр Маркович.
— А Вадим Андреевич… помогает нам не по службе, а по дружбе…
Бабка Нюра лишь головой покачала, смекнув вежливую неправду.
Вадим перехватил Ликин взгляд. Как похорошела она за дни и недели их скитаний. Ее городская рассеянность исчезла, движения стали отточены и легки. Ровный загар бархатно оттенял глаза, глубоко и нежно смотревшие на мир, а припухлые, чуть обветренные губы еще ярче рдели от ветра и солнца. Ее живость и сообразительность в непростом походном обиходе проявлялись все чаще, по мере того как они углублялись в леса и топи Белой Индии. Все эти дни и ночи он жил, задыхаясь от счастья, от ее опасной и безгрешной близости.
В горницу вошел насупленный Герасим, с плеча брякнул на половички раздутый рюкзак, весь в паутине и плесени, на сгибах даже мох седой пророс. Петр Маркович склонился, разглядывая рюкзак.
— Это Юрин. Я сам его штопал, вот сметка. — Он растянул на пальцах ткань, на швах проступили белые капроновые стежки. — Простите, я не смогу. — Он отвернулся к стене, шаря по карманам таблетки.
Вадим отстранил Петра Марковича от рюкзака. Он с осторожностью извлекал на свет заблудившиеся вещи и выкладывал их на половик.
Скомканную перчатку из черной кожи, похожую на мотоциклетную крагу, Вадим положил отдельно. В памяти мелькнуло искаженное мукой иссиня-бледное лицо мертвого Дрозда.
— Не хватает фотокамеры. — Петр Маркович болезненно морщился и тер взмокший лоб.
Герасим, доселе равнодушно наблюдавший шумную возню куриц за окном, очнулся и, смущенно крякнув, ушел на поветь, где под сенным ворохом обернутая рогожкой почивала его тайная утеха, черная тушка фотокамеры «Аполло».
— Да она, похоже, заряжена. — Вадим покрутил в руках камеру. — Где нашли рюкзак?
— Да его лесной поп нашел. Ераско, слышь ты, стукан каменный, отвези товарищей за озеро, пусть сами поспрошат.
— Сегодня не повезу, — отрезал Герасим, ревниво оберегая отца Гурия от вторжения приезжих. Не объяснять же им, что среда и пятница — дни непрерывной молитвы монаха. — А завтра… надо подумать.
— О, да тут на дне что-то еще припрятано…
Вадим Андреевич нащупал округлый сверток в потайном кармане на самом дне рюкзака. Развернув темную заплесневелую тельняшку, следователь извлек серебристое широкое кольцо. Это был тускло блестящий кованый налобный обруч. Чеканный узор густо покрывал его поверхность. По нижнему краю вилась надпись, похожая на прихотливую славянскую вязь.
— Это, вероятно, самое ценное из найденного ребятами.
Гликерия приняла обруч на вытянутые ладони, поднесла к свету.
— Эти буквы очень похожи на «Златую Цепь»… Но я не могу прочесть…
В ее глазах плыл слезный туман. Луч солнца скользнул по полированному серебру, и обруч стал горячим, словно его нагрели на открытом пламени. Лике стало больно.
Вадим вынул обруч из ее рук и долго смотрел на орнамент из сплетенных букв.
— А знаете, Лика, мне бабушка в детстве рассказывала о буквах, которыми до потопа писали. Только писаны они были не пером, а огнем. Эти грамотки «Белый старец» людям давал. Он в лесах людей спасал, на дорогу выводил и в руку обязательно грамотку давал.
— Судя по антропологическим параметрам, эта корона принадлежала какому-то богатырю, — проговорил Петр Маркович.
— Нонче-то перевелись богатыри…
— Давай, мать, подумаем, где спрятать клад, на время, разумеется. — Вадим Андреевич обернул обруч чистым полотенцем.
— Посмотрите, это же кровь, — Петр Маркович сжимал в руках тельняшку, местами она побурела и пошла зеленью.
Гликерия заплакала, больше не сдерживая себя. Бабка Нюра обняла ее большими крестьянскими руками, укачивая, как ребенка.
— Надо готовиться к худшему.
Вечером сваренные банным жаром мужчины отпивались травяным чаем в горнице, а хозяйка помогала Гликерии управиться с незнакомым банным обиходом. Темна, тесна и приземиста была бабкина «байна», но после всплеска горя казалась она Лике волшебной кузницей неведомого лесного народца. Все здесь утешало ее, словно по косам гладила теплая, родная рука. Бабка Нюра заваривала крутым кипятком ромашку, березовый лист и молодую крапиву. Травяные настои шибали ярым душистым парком.
— У меня в костях холод разгнездился, не согреюсь я, а ты крепче парься, девушка. Косы-то расплесни. Вот, почитай, весь здешний народ в байнах родился, в байне-то к земле ближе… Земля-то она тоже — Мать-Родиха.
— Бабушка, а где душа бывает до того, как на свет появится?
— Да где… Дело известно… живет себе с Богом в Прави. Душа-то на материн зов семь недель идет, по семи мирам подзвездным, через семь больших Планид, до мира лунного, пока зарод созреват. У староверов так сказано: вот Ангел-Покров материн берет части у земли, у воды, али у железа, у камени, у дерева, у огня, у всякой смертной вещи. Соберет все, и дух-то и зародится от того Камня Несекомого.
— А что это за Камень?
— Камень-то? Того мы не знат, так старики сказывали, что все от Камени того… И стоит он посредь лесов на незнаемом острове. Ты слушай, меня, девушка, слушай, не то помру, так некому и баять будет. Разоблакайся, голубеюшка, а то парок перестоит.
Лика смущенно мялась, переступая на черном обжигающем полу. В банных сумерках восковой свечой светилось ее тело, узенькое в поясе, с широковатыми, но гибко и изящно развернутыми бедрами, розово блестела дерзкая, не обмятая грудь. Волосы влажной русой волной покрывали послушную золотистую шею, прямые плечи, нежную, как у ребенка, спину. Жар уже начинал донимать; пощипывал брови, сушил лицо.
— Ну вот, и дородно, управились мы с тобой, — бабка Нюра плеснула медным ковшиком-коньком на каменку. Густая тьма запыхала в углах, задышала, погладила тело теплой шероховатой рукою. — Эсколь ты красива, девушка. Ладна, гладковолоса, ну, чисто парням пагуба! Ты девка али взломана уже? — вдруг приступила она к Лике, словно та была ее непутевой внучкой.
— Девка… — не отвечать повелительнице ночной баньки было опасно.
— Береги девичесть-то… «Се — внутренняя крепость…» — так у глуховеров в «Страшных» книгах писано. «Се врата святые, жизневратные…» — Бабка обмахнулась от жару и зашептала что-то глуше про тайное, бабье. — Дайка, голубеюшка, огнем тебя почищу. Заново родишься, беду и тоску забудешь. Белу сорочицу на тебя одену, как опосля крещения, чтобы зло к тебе дорогу забыло, стену огненну поставлю…
Бабка Нюра засветила огарочек тонкой церковной свечки и, распрямив Лику на жаркой полке, принялась водить свечой, чертя огненные знаки над нею и под нею. Она глухо бормотала молитву, и легче пуха становилось тело девушки, растянутое на жаркой полке, лишь раз она заметалась, скорчилась, поджав к животу колени, но бабка тут же прижгла в воздухе свечкой что-то, видимое ей одной.
— Изыди… беси треклятый, — по-черному заругалась бабка, разгоняя рукой курчавый чад. — Вокруг нашего двора стоит каменна гора, железна стена, огненна река… Видала я, дева, черного врана, что зычно кричал, ночами печень клевал… Кшни, кшни, — шептала бабка, провожая что-то тающее в пламени свечи. — А еще видала парня безногого, да болезного, что жизнь твою сосал, вольно вздохнуть не давал, да его поездом убило, сам прыгнул, Господи, спаси его душу… Ах деушка, деушка, слишком любят тебя. От такой любви до смерти — один шаг. Да грехов-то на тебе никаких нет, и род твой чистый от начала от Божьего причала.
Перед сном Лика вышла подышать ночной свежестью, досушить золотисто-русую гриву. Белая ночь была похожа на ранний рассвет. На горизонте тлело огненное зарево. Она добрела до реки, неглубокой и каменистой, но тихой, как все северные реки. Вода светилась, играла среди темных берегов, как текучее живое серебро. Все вокруг жило и дышало торопливо, радостно, словно не будет другой ночи для короткой летней любви. Из черных камышей выплыла уточка, нежно и кротко позвала кого-то, заскользила по дымчато-розовой воде, словно заструился тяжелый упругий шелк. И вдруг, испугавшись кого-то, тревожно вскрикнула и скрылась в камышах.
Что-то мягко коснулось Ликиных распущенных волос. Она испуганно обернулась. Никого… И снова по волосам провели рукой сверху вниз. Водяной?.. Она заозиралась. Из-за плеча ее выглянул Костобоков и, виновато улыбаясь, протянул ей бледный болотный ирис. Лика и хотела бы рассердиться, но, глядя в его глаза, передумала и взяла цветок. Она уже привыкла к вниманию, что с рыцарским великодушием дарил ей Вадим Андреевич, и устала негодовать на его выдумки и мальчишечье озорство. Но ее прямое, бесхитростное сердце не принимало любовной игры, этих извилистых лисьих танцев, когда настигает зверей томление гона, и оглохшие, измученные, они сходятся в любовной схватке-игре.
Они молча пошли вдоль берега. Вадим Андреевич покусывал травинку, глядя на воду.
— Зачем вы приехали сюда, Вадим? Ведь не было никакой надежды, и вы все знали заранее, уже тогда, зимой….
Гликерия густо покраснела, но белая ночь спрятала все… Уж ей ли спрашивать, зачем приехал сюда Костобоков, почему оставил свою нужную людям работу и уже третью неделю топчет вместе с ней здешние поля и веси.
— Своевременный вопрос, Гликерия Потаповна… Зачем? Действительно, зачем… Но ведь кто-то должен охранять вас от комаров, дурных снов и местных неотесанных ухажеров. Ну, не обижайтесь… Здесь все сложно… Вроде как в разведку из всего взвода выбирают лишь одного. Почему именно его? Никто не знает, только командир. Ну, вот считайте, что меня выбрали, — он с размаху саданул себя по плечу, сгоняя комара, на белой рубахе проступила кровавая капля.
— Снимайте рубаху, надо замыть, пока не присохло…
Пока он стягивал рубаху, она невольно засмотрелась на его крепкую грудь. Захотелось погладить его, как без боязни гладила она сильных, лоснящихся лошадей или шелковистую, ухоженную спину какого-нибудь домашнего зверя, не чувствуя ни стыда, ни угрызений совести. В коленях сладко заныло. От теплого березового запаха закружилась голова, и она не сразу вспомнила, зачем он протягивает ей свою рубашку.
Ловко взобравшись на прибрежный валун, она быстро прошоркала пятнышко, встряхнула мокрую ткань.
— Вот, готово… Спасибо вам за все, Вадим Андреевич.
Он все же заметил ее горячий румянец и властно схватил ее запястье.
— Послушай, Лика, я давно собирался тебе… — но язык одеревенел и не слушался.
— Не надо, Вадим, — она выдернула ладони, резко освободилась от цепкого захвата и с силой оттолкнула следователя. — Я никогда не смогу забыть его. Запомни это! Никогда!
Эти слова она давно берегла, прятала, как жалкий кинжальчик весталки, когда придет час объяснения. И едва выпалила их, сама себе показалась ненастоящей, киношной.
— Никогда не говори никогда, Гликерия… Ну что ж, отдай хоть рубашку, будет чем утереть скупую мужскую слезу. А все-таки ты лжешь, Гликерия. — Вадим резко развернулся и зашагал в поле. На ходу он неловко напялил рубашку. Она смотрела, как тает, растекается во мгле светлая точка.
«Зачем ты лжешь себе, девушка? Ведь ты давно без ума от него, от его чистоты и силы, от его мужской стати. И только он один может дать тебе то оскорбительное, запретное, но страстно желаемое, после чего ты будешь недолго ненавидеть себя, потную, раздавленную, и его, грубого и отвратительно сытого, но потом полюбишь с новой силой, уже навсегда…»
Жемчужные облака таяли у горизонта. Призрачная белая ночь лишь немного сгущала краски, повсюду были разлиты летняя благость и ровное тепло. На выгоне стенькала колокольчиком корова. Вадим Андреевич сидел на крыльце, разглядывая окрестность.
Тайной был для него могучий Север, скудный, безлюдный и светлый край, куда столетиями шли разбойники и святые, стремились бесчисленные орды, плыли на стругах ушкуйники, пробирались купцы, бродяги, бегуны, скрытники. Что искали, на что надеялись? Почему на Север глядит Египетский Сфинкс, что держит в своих когтях знамения конца света? Зачем на Север летят лебеди и гуси и неудержимые волны перелетных птиц? Зачем орды полярных сурков леммингов толпами бросаются в холодное море и гибнут, не доплыв до обетованной полярной земли? Может быть, как ручей желает вернуться в русло Вечной Реки, так и все мы, повинуясь генетическому коду, стремимся к северным истокам, откуда вышли когда-то наши предки. Или взаправду стоит в Божьих лесах святой Камень-Алатырь и как магнит притягивает к себе души? Кто сможет постичь тайну Севера? Лишь тот, кто охватит взглядом его безмолвные долгие зори, его пустые, призрачные ночи, его зимы, пронзенные ледяными иглами мороза, его огромные синие звезды, его тундры, скалы, леса и болота, бездонные, как шаги тысячелетий, уходящие вглубь, к младенчеству Земли. Как глубока здесь Земля и как высоко Небо…
Ночная сырость проняла Вадима Андреевича до костей. Луга лежали в росе, во мгле белели ромашки. Он собрал душистый, тяжелый от росы букет и забросил в окошко высокой горницы, где спала Гликерия. Постоял, слушая ночную тишину.
Петр Маркович сидел на ступенях высокого крыльца. Руки его лежали на коленях, печальное лицо было запрокинуто в небо. Вадим молча опустился рядом.
— Как вы думаете, Вадим, существует ли семейная судьба, есть ли связь между отдаленными по времени событиями в жизни большой семьи, клана?
— Я думаю, да… И слава, и позор человека ложатся на всю его семью, на род до памятного колена. Болезни тоже наследуются, как цвет глаз или форма уха…
— Нет, я не о том. Это все слишком грубо, материально, что ли… Меня больше интересует семейная карма, какое-то наследственное безумие, сплав проклятий и благословений… Таинственные знаки, которыми провидение клеймит всех мужчин клана, как крест из пепла на лбу или поросячий хвостик… Я думаю, наш род был обречен… Позвольте я объясню подробнее… Мой сын был последним из ветви Лермoнтов на русской земле. Лермонты обрусели еще при царе Михаиле Федоровиче. Мой предок, рыцарь Георг Лермонт, был заброшен на Русь в Смутное время. Он остался служить Романовым, обучая рейтарскому делу московских ратников.
— Значит, вы родственник Лермонтова?
— Да, род Лермонтовых, небогатых и незнатных дворян, вышел из Шотландии, из Шкотской земли, как говорили в старину, и рассеялся по миру. Но дух прародителя незримо живет в потомках. У обрусевшей ветви рода Лермонтов были свои обычаи. Начиная с родоначальника Георга Лермонта, в роду по мужской линии чередовались только два имени: Юрий и Петр, но были и исключения. Так, в восьмом колене рода бабушка Михаила Юрьевича Лермонтова настояла на имени Михаил для своего первого и единственного внука. Мальчик был назван в честь Михаила Архангела. А я вот оказался Маркович, так как мой отец был не из рода Лермонтовых. Матушка была последней его женской представительницей. Но с Юрия я хотел восстановить эту традицию. Были у нас и другие родовые черты. Из самых броских — родимое пятно на затылке. По форме оно похоже на летящую птицу. Мама называла его меткой Королевы Фей. У некоторых представителей фамилии оно почти исчезало, но в последующих поколениях возникало вновь. Вот, взгляните.
На шее Петра Марковича, сразу под коротко бритым затылком, действительно виднелся небольшой треугольник мраморно-коричневатого цвета.
— Но было и еще кое-что, так сказать, некое проклятие, тяготеющее над всеми нами. Я бы назвал это поисковый зуд. В нашем роду передавалось пророчество знаменитой гадалки Ленорман, что нагадала Пушкину смерть от «белой головы». Она сказала, что последний мужчина в нашем роду отыщет «живую книгу». И каждый из моих дальних дедов и дядьев занимался этими бесплодными поисками. Замечу, что в нашем роду археология стала наследственным занятием. Только я один — исключение. Перед смертью бабушка Юры, моя мать, рассказала ему о пророчестве. Он почему-то решил, что это должна быть легендарная книга фельдмаршала Брюса, которую тот спрятал в фундаменте Сухаревой башни. По преданию, охранял книгу призрак огромного роста. Юра пустился на поиски книги. Даже пытался выяснить, куда был увезен битый кирпич от башни, ее сломали в 1934 году. Это, несомненно, была какая-то наследственная отягощенность. Он бредил поисками. Почти сутки сидел в архивах, там и подсадил зрение. Но, видимо, не все пророчества сбываются. Мой мальчик погиб, так и не успев ничего отыскать…
Наутро, после завтрака, решено было ехать на Спас-озеро, к отцу Гурию, осмотреть место, где был найден рюкзак, и хорошенько оглядеться на местности.
— В таком повадном виде нельзя ехать, — решительно заявил Герасим, с нарочитой строгостью и тайным смущением оглядывая коротковатый Ликин наряд.
— Прогонит? — почти искренне испугалась Гликерия.
— Беспременно прогонит…
— Не пугайся, касатка, у нас весь гардеробишко платьями затолщен, подберем тебе знатную справу, понравишься лесному попу. — Бабка Нюра выбрала платье потемней, в мелкую гусиную лапку с желтоватым кружевцем у горловинки. — Городское, — с удовольствием вспоминала она. — В пятьдесят третьем годе на слет трепльщиц в ем ездила. Лен мы трепали артельно, не на трудодни… Ты поясок-то подзатяни, уж и гордена будешь!
Отец Гурий чинил расходящуюся по швам кирзовую обувь. Тупая согнутая игла терзала пальцы, натертая воском нить то рвалась, то свивалась в скользкие узелки. Все это расстраивало пустынника. Поистине, ежечасные заботы о плоти — проклятие земной жизни. Сколько времени, сил, изобретательности ума уходит на пустопорожний труд. А на высшее человеку после всех земных забот и времени не остается.
И забывает себя человек, и думает, что лишь для телес живет…
Дальний сипящий звук мотора, как всегда, родился далеко за озером, затем быстро возрос и на надрывном гребне вдруг оборвался, сплюнул и заглох. Отец Гурий отложил рукоделье и босиком, чуть пошатываясь и оступаясь на острых кремешках, вышел на взгорье. На берегу топтались незнакомые люди, суетился Герасим, закрепляя канат с цепом в кустах ракитника. Отец Гурий удивился и даже чуть стронулся в волненье: среди гостей была совсем юная девица в длинном темном платье.
— Как называется эта гора? — робея перед босым, вызывающе худым монахом, спросила Лика.
— Дак Маура, раз на восток глядит, значит, Маура, — сообщил Герасим.
Отец Гурий с удивлением вспомнил о горе Мауре вблизи Кирилловского монастыря у Белого озера. Неужели его невысокий холм из белого известняка — побратим той святой горы, с которой узрел преподобный Кирилл место своего будущего спасения. Отец Гурий радостно перекрестился на облака.
— Маура… Рождающая Солнце, — задумчиво произнесла Лика, окидывая взглядом холм — Мауру — сакральный центр ариев в Северной Атлантике, исчезнувший вместе с Атлантидой и легендарной страной Туле.
Узнав о цели их приезда, монах успокоился, сочувственно выслушал Петра Марковича, подробно ответил на вопросы следователя. Легко перекусив на берегу, небольшой отряд двинулся в подземелье. Предводительствовал отец Гурий, в руке он держал электрический фонарь, почти прожектор. Это был подарок следователя «ради знакомства».
Слоистый камень подземелья крошился под ногой, от движения по туннелю где-то в глубине шумно осыпалась порода.
— Этой подземной дороге уже тысячелетия. Храм как бы запечатывает собой древнее русло. — Петр Маркович на ходу делился с Гликерией своими соображениями.
— Настоящий замок над бездной, да еще освященный молитвой, — прошептала Лика.
— Ну, я-то скорее язычник, чем христианин. Это, вероятно, наследственное. Несколько лет я работал в Индии. Там прочел книги Тилака в подлиннике, древне-индийские Веды, «Махабхарату», узнал индийские обычаи. У нас, оказывается, много общего! Читал Рыбакова, Миролюбова, перечел «Слово о полку Игореве», «Велесову книгу»… Остаток своей жизни хочу посвятить истории Древней Руси. Чтобы хоть чем-то быть ближе к Юрке. Пока он был рядом, мы и виделись-то мало. Я хочу пройти его духовный путь…
Отец Гурий прислушивался к разговору с немного большим вниманием, чем допускали это правила аскетизма. Дойдя до высокой узкой расщелины в известковой стене, он указал место своей находки и в изнеможении опустился на камень. Сквозь узкое, неровное окошко-пролом нестерпимо синело озеро, слепила глаза солнечная рябь. От близкой воды по белому каменному своду бежали волны света.
Вадим присел на корточки.
— Так, — голос его звучал уверенно и зычно, — по моей версии, рюкзак доставили сюда водным путем, в сезон дождей, стало быть, не позднее конца сентября — начала октября, когда вода стояла достаточно высоко и сюда можно было добраться озером. Человек этот хорошо знал местность, или у него была специальная карта. Ему было необходимо не просто избавиться от рюкзака, но спрятать его на какое-то время. Здесь было самое ценное из захваченного им — фотокамера и серебряный обруч. Надежно укрыть рюкзак он не успел, кто-то помешал. Вернуться за рюкзаком не смог…
— Посмотрите, здесь какая-то надпись… — Лика привстала на цыпочки, разглядывая буквы, выбитые или процарапанные на белом камне.
— Лика, Герасим, Вадим пропал! — вскрикнул Петр Маркович.
Лика высунулась из пролома, заглянула вниз. Под расщелиной темнела озерная глубь.
— Эй, скорее сюда! — раздался голос Вадима. Через секунду он показался в отверстии, возбужденный и радостный. — Все сюда, это просто…
Просто было лишь для тренированного Вадима Андреевича. Проскользнув в отверстие между камней и утвердившись на неровном уступе, можно было, прижавшись спиной к белым бугристым камням, осторожно пройти по неширокому скальному козырьку. Такой переход требовал решительности и смелости. Озеро темнело глубью в этом месте. Под ногами вскипали зеленоватые волны.
За скалой простирался крутой склон, поросший диким шиповником. Его темно-розовые, опаленные солнцем лепестки осыпались при каждом порыве ветра. По-козьи петляя между кустов, можно было взобраться на крутой склон, а за ним, как в чаше, лежала низкая луговина. Трава на ней была невысокая, но яркая, блестящая, словно промытая. Среди травы сияла россыпь белых цветов, редкостных для этого сурового края. Со всех сторон низину окружали небольшие каменистые холмы.
— Это какое-то чудо! — Лика восторженно озиралась вокруг.
Посередине поляны возлежал бугристый камень — ледниковый валун. С севера он плотно оброс серо-желтым крепким лишайником. На его поверхности, ноздреватой, как непропеченный хлеб, виднелись два небольших углубления, наполненных дождевой водой. Подойдя ближе, отец Гурий рассмотрел на камне изящные следы женских ног, один подле другого.
— Стопы самой Богородицы прошли, — он вспомнил образ Почаевской Божией Матери. Перекрестившись, он благоговейно испил из следочков. Вода терпко пахла мхом, но была свежа и приятна на вкус. На душе стало ясно и легко.
— Камень-следовик — святыня этих мест, явно еще дохристианская, — Петр Маркович вспугнул молитвенный настрой неуместным замечанием.
Отец Гурий потупился и поспешил отойти. Его чем-то тревожил этот человек, и отец Гурий желал, чтобы гости поскорее отбыли восвояси. Душа его жаждала покоя и уединенной беседы с Книгой. Люди отвлекали, застили свет, как досадная помеха, и грозили пустой тратой жизненного времени.
— Такие следы в старину почитали как следы Лады, златокудрой супруги Сварога, — настиг монаха Петр Маркович, словно желая прочитать ему лекцию, составленную из недавно прочитанных книг.
Вадим, склонившись, внимательно изучал искристую траву.
— Здесь кто-то бывает довольно часто, но ходит крайне осторожно, почти не сминая травы. Кто бы это мог быть, а?
— Бабка сказывала про Девку Огнеручицу, только где ее искать, никто не знат…
— Расскажите, Герасим, — сразу зажглась Лика.
— Неча сказывать… Огнеручица в наших лесах живет. Из персти выводит пламя и сама как в пламени является, и над головой огонь пляшет. Вот только одежи на ней никакой не быват…
Отец Гурий вздрогнул. Неделю назад, на Иоанна Крестителя, он выбрался из своего укрывища раньше обычного. Тонкий серпик луны с ягнячьим любопытством выглядывал из-за рощицы. Вычитав утреннее правило, отец Гурий подхватил ведерко и почти вприпрыжку побежал к ручью; подгонял утренний холод. Отец Гурий решил сократить дорогу. Раздвинув цветущие заросли кипрея, он двинулся напрямик. Вот и поляна у самого ручья. В глаза плеснуло жемчужной белизной. Дыхание отца Гурия остановилось, а сердце, напротив, бешено запрыгало.
Среди розового тумана кипрея стояла нагая женщина. Капли росы дрожали, и ее волшебно гибкое тело искрилось живой влагой. Светлые серебристые волосы были мокры от росы и струились до земли. Первый луч солнца ласкал ее нежное лицо и грудь. Она тянула к солнцу тонкие, почти прозрачные руки, и солнце пеленало ее радужной пряжей лучей.
Из рук отца Гурия с грохотом, показавшимся ему вселенским, вырвалось пустое ведро. Женщина плавно обернулась на шум, но не сжалась, не испугалась. Она с улыбкой протянула ему радужный клубок в сложенных лодейкой руках.
Еще секунда, и он бы погиб, но, совладав с искушением, монах успел перекрестить видение. Женщина, все еще улыбаясь, шагнула к нему. Отец Гурий подхватил подол рясы и бросился прочь, ломая ивняк. Несомненно, это была бесовка. Любая женщина, одна, в глухом лесном месте, испугалась бы и убежала, а эта… От более опытных в монашеском деле братьев отец Гурий знал природу этих явлений. В тот день весь ад восстал на него. Плача о грехах своих, о слабом теле, едва устоявшем в искушении, он провел несколько дней.
— Скорее сюда, — махал обеими руками Петр Маркович с дальнего высокого склона. — Здесь настоящее святилище. Смотрите! Это, без сомнения, древняя обсерватория Гипербореев, — не в меру разгоряченный для своих седин, Петр Маркович дрожащими руками гладил каменные желоба, проложенные в гладко пригнанных, точно обтесанных валунах, сдирая с камня лишайник, выкорчевывая островки неприхотливой северной травки. — Это визиры, они смотрят по сторонам света на созвездия полярного года.
В центре выложенных квадратом серых обтесанных монолитов белел большой круглый камень, светлый кварц в зеленоватой паутине мелких трещинок. Петр Маркович и Вадим присели у камня, разглядывая выбитое на камне солнце. Корона из загнутых подобно свастике лучей окружала неровный диск.
— Странно, визиры почему-то направлены ошибочно, да нет, они просто переориентированы на какие-то другие небесные объекты. Этого просто быть не может, — растерянно шептал старик, поднимая голову вверх и всматриваясь в прозрачно-голубое небо. — Но если ось эклиптики меняла наклон примерно двадцать пять тысяч лет назад, то это очень древний астрономический объект, в пять раз древнее египетских пирамид…
— Обсерватория не может существовать без тонких наблюдательных приборов, без линз, без специальной оптики. Это просто языческое капище, — с непонятным ему самому раздражением вступил в разговор отец Гурий.
— Да, действительно, — печально согласился Петр Маркович, — хотя, постойте, дайте припомнить… Еще Диодор Сицилийский писал, что в стране Гипербореев ему удалось увидеть Луну так близко, что можно было рассмотреть даже отдельные камни на ее поверхности. Может быть, он бывал где-то поблизости. Наверняка подобные обсерватории не были редкостью у предшествующей нам цивилизации. Ведь озеро это вполне судоходно и через речные пути соединяется с Балтикой…
— А че, изо льда можно даже очень хорошие стеклышки слить. Увеличивает сильно, только уметь надо, — все с изумлением посмотрели на Герасима, как если бы вдруг заговорил шершавый гранит обсерватории.
— Герасим, милый вы мой человек, вы совершили сейчас крупное историческое открытие… — Петр Маркович даже побледнел, он достал платок, отирая потное лицо и шею. — Как же я сам не догадался. Если рассчитать угол преломления и взять воду с небольшими химическими добавками, то можно получить прекрасные линзы и наблюдать звездное небо всю полярную ночь. — Петр Маркович сейчас же расположил на коленке блокнот и принялся зарисовывать план обсерватории.
После полудня захолодало. Приветливое солнышко скрылось. Время было возвращаться.
Поздним вечером Герасим, всего лишь пару раз ловко ковырнув иглой, вычинил ботинки отца Гурия. Но после вечерней молитвы, против обыкновения, отшельник не стал читать Книгу. Его потянуло к приехавшим людям, к их горячему костру на берегу и простой беседе. Высокий костер далеко отбрасывал комариные эскадрильи, пламя гудело, постреливали поленья, в котелке булькала очередная порция ухи. У костра, заложив руки за голову, раскинулся Герасим, раскосые глазки его сонно поблескивали. Петр Маркович и следователь о чем-то оживленно спорили. Девушка, умаявшись за день, наверное, уже спала в палатке на берегу.
— Садитесь к огоньку, батюшка. — Вадим Андреевич вскочил, поправляя бревна, чтобы отцу Гурию было удобно. Монах был интересен Вадиму, как был бы интересен любой обладатель собственной тайны. — Батюшка, а откуда вы родом, из каких земель?
— Я из Изюмца. Это такой городок на границе с Украиной.
— Вот совпадение, бывал я в Изюмце, лет тридцать назад отрабатывал практику в поселковой больнице, пыльный городишко, но вот яблоки у вас там «наполовину мед, наполовину сахар», хотя совсем рядом — степи, ковыль, сушь… — Петр Маркович громко выскребал ложкой котелок.
— В больнице? Вот как… Может быть, тогда вы помните Фросю Лагоду? — Голос отца Гурия чуть дрогнул, словно в гортани прокатилось крохотное зернышко.
— Нет, не помню… А что, она там лечилась? Может быть, я ее оперировал?
— Нет, она там работала…
Петр Маркович грустно пожевал губами, покачал головой: «Нет, не помню…»
Вадим Андреевич решил развлечь внезапно потемневшего лицом монаха беседой о вопросах возвышенных и отвлеченных от презренной пользы.
— Святой отец, вот говорят, что мир спасет красота. А вот вы как думаете, какая это будет красота?
— Красота — это Божья правда в мире, все истинное — красиво, — задумчиво проговорил отец Гурий. — Красиво все, что добро, светло, что возвышает разум и очищает чувства человеческие.
— Какая-то сладкая сказка получается, — сказал Вадим. — Ну, с красотой природы, гор или, скажем, небес все ясно. А вот как быть с женской красотой? Меня, молодого здорового мужика, женская красота просто с ума сводит… А вырвать оба глаза я не могу, да и не хочу! Вот и страдаю. Как увижу красивую женщину, мысли сразу не туда, ну, вы понимаете?
Отец Гурий едва заметно усмехнулся. Нет, он не понимал, но вразумлять столь прямодушное чадо сразу не стал, а начал издалека…
— С похотью очей Святая Церковь рекомендует бороться молитвой, но главное — постом! В женщине должно видеть сестру или мать, иначе крушение духа и гибель неизбежны…
— Ну, почему же как красивая женщина, так сразу — гибель? Если честно, обнаженная женщина — это самое красивое, что я видел в жизни, — тоном кающегося грешника признался Вадим.
Отец Гурий едва заметно поморщился, сложность и противоречивость данного вопроса в церковной онтологии некогда смущала и его, но, придав голосу твердость, он продолжил:
— В Писании сказано: не отдавай женщинам сил твоих… губительницам царей, ибо дом ее — путь в преисподнюю, во внутренние жилища смерти…
Над костром повисло тяжелое молчание. Довольный отец Гурий продолжил мягко и поучительно. Ему было легко излагать вечные истины, освященные временем и скрепленные слезами подвижников.
— Православие строжайше регламентирует отношения полов. Оно прививает в миру идеал утонченной духовности, истинную женственность в почитании Непорочной Девы. Брачное сожительство людей, конечно, имеет оправдание, но даже венчанным супругам по установлениям православного брака нельзя видеть наготу друг друга.
— А это почему? — еще пуще раскосил глаза Герасим.
— А потому, Герасим, что учение Церкви о человеке основывается на понятии первородного греха, и физическое соитие оправдывается только деторождением. Выпустив на свободу эротическую стихию, мы обречем человека на рабство собственной плоти. Половая любовь уводит от Бога….
— Ложь! В том, что открывает женщина, и есть Бог! — Доселе молчавший Петр Маркович вдруг заговорил гневно и громко, словно неприрученный, яростный тур ворвался в домашнее дремлющее стадо. — Когда двое любят друг друга, во Вселенной возникает новый световой импульс и глубины творения взрываются светом! Освящаются любовью! Акт единения мужчины и женщины — это Божественная мистерия. Да, мы, русские, ожидаем спасения красотой, так нам предрекал наш национальный пророк Достоевский. — Петр Маркович овладел собою, заговорил спокойнее, внятнее. — И тем не менее, он же сказал: «Красота — это страшная, ужасная вещь, здесь дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей»… Откуда же в нем, в нашем гении, такая непомерная скорбь, такая раздвоенность, располосованность на рай духа и ад физической, плотской любви? Почему красота его героинь пронизана голосом Бездны, и почему он сам никогда не знал счастливой, гордой любви?
Отец Гурий сокрушенно молчал. Ему была странна и дика горячность этого немолодого человека в таких болезненных и ускользающих вопросах.
— Вот вы, отец Гурий, — как сухой мох от искры, вновь занялся огнем Петр Маркович, — предлагаете Вадиму любить облачко, фантом, учите аскезе. Он должен видеть в женщине либо добродетельную схему, либо посланницу Инферно. Но мы все рождены земной матерью, зачаты и выношены ею в жажде любви и красоты. Наша любовь — «лишь капля яда на остром жале красоты…» Почему так? Потому что женская красота — это оружие в войне полов, где смертельно борющиеся стороны никогда не победят. И мужчины, и женщины одинаково трагично ощущают невозможность полного соединения; их тела воюют с душами. Кто виноват, что Божественная Психея навсегда покинула Эрос? Кто виноват, что через унижение женщины, через тысячи голых паскудных изображений, где бывшая богиня поругана и обесчещена, в мир вползает холод и вырождение? Кто вернет ей могущество? Возродит великие мистерии половой любви? Никто! Надо признать, что мы, потомки некогда могучей русской цивилизации, давно утратили самодостаточную культуру любви и без боя сдали своих женщин. «Люди Кали Юги будут делать вид, что не знают о разности рас и о священной сущности брака…» — это Вишну Пурана, древние тексты Индии.
Отец Гурий, взяв тяжелую палку, невозмутимо ворошил угольки в костре. По его мысли, телесная красота и страсть составляли некий неразрешимый узел, где воедино сплетались животное бешенство и ангельское, райское блаженство, где зрели зародыши грехов и высших прозрений. Но совладать с выпущенным зверем могли лишь святые. Все, что не укладывалось в детородное значение женщины, которое он понимал и извинял, неизбежно пугало, страшило его. Томящую страстную тайну он давно вытеснил из своей жизни, но и в запретной сумеречной темнице тайна эта продолжала жить, удерживая в плену его земное естество. Райское, нагое, безгрешное состояние человека было возможно лишь до его грехопадения или в самом раннем детстве. Таковы были его глубинные мысли, но вслух он произнес:
— Почему вас так волнует половой вопрос, разве нет ничего более важного для всех нас, стоящих у грани времен последних?
— Конечно, нет! Нет ничего более важного, и именно сейчас! На Руси довольно долгое время женщина была не только свободна и раскрепощена, но до времен Ярослава Мудрого могла участвовать в ордалиях наравне с мужчинами, могла стать богатыркой или единовластной княгиней. Отголоски арийско-индийского праздника Ашва-Матха, что означает Всадница-Матерь, можно найти даже в этих краях…
— Да, бабка сказывала, как на Егория Летнего девки на белых конях скакали, посмотреть бы хоть глазком, — поделился своими этнографическими познаниями Герасим.
— Да, так оно и было. Здесь же на Севере сохранился и обряд Кувады. При наступлении родов мужчина тоже «мучается», терпит сильную боль из уважения к страданиям жены, но полностью этот обычай исполняется лишь в Индии. Это истинно арийские обряды, которые тысячелетиями сохраняются везде, где некогда жило это благородное племя.
— Но язычество, — возразил отец Гурий, — это страшные, кровавые и блудные культы прошлого, когда наши «героические» предки «ядаху скверну всяку; комары и мухи, змие и мертвец не погребаху, но ядаху, и женски извороги и скоты вся нечисты»… Эти летописные свидетельства ужасают… Мы до сих пор не можем избавиться от языческого наследия — гнусных слов.
— В язычестве эта запретная лексика означала имена богов плодородия. Хвал и Пизус — боги земной любви, кто, кроме них, мог насытить земное лоно? Но после принятия христианства целый пласт заклинательных слов, обладающих огромной энергетикой, утратил силу и строго ограниченный характер употребления… Что же касается физической любви, то в Житии Протопопа Аввакума есть характерный эпизод… Возмущенный Аввакум в бешенстве избил и выгнал из храма мужика и бабу, которые возлегли, ради похоти, прямо у церковной солеи. Праведный гнев попа обрушился на их головы. Но и ему досталось! Получается, что эти несчастные по ошибке пришли к чужому богу! Я уверен, это была бездетная пара, которая таким образом просила милости Бога в таком тонком и деликатном деле. По языческим установлениям, акт зачатия и физическая любовь — священны. Это сама Жизнь и ее божественный исток! И эта супружеская чета греха за собой так и не узнала… Так что не разделять надо душу и тело, а вновь соединять. А когда я слышу о якобы «мерзостях» язычества, то вспоминаю голову греческой Богини из Пушкинского музея в Москве… Все в ней полно земной прелести и дыхания космоса. В ее пропорциях — ритмы вечной гармонии, в ее чертах — напряженная жизнь. Но я отвлекся, простите. Позвольте завершить нашу крайне полезную дискуссию. Я верю, что в будущем проснувшийся дух нашей нации вызовет к жизни и новый обряд, найдет новое соответствие между русской почвой и религией, с иным отношением к любви, к полу, к женщине.
— По вере вашей да будет вам, — устало произнес отец Гурий.
— Вера русская была проста — священное чувство Родины…
Душа отца Гурия не помнила иной родины, кроме неба, и мечтала туда вернуться. Он благословил костер и ушел к себе на гору. Душа его скорбела, как одинокая птица, что плакала по ночам в приозерных тростниках.
Сияющее летнее утро разбудило Лику. Лучились даже дырочки в пологе палатки. Жмурясь, она выбралась из спальника, нырнула в широкое бабкино платье-балахон, глянула в крошечный зеркальный родничок и побежала к озеру умываться. У берега, цепляясь за ивняк и камыши, таяли последние клочки тумана. На прибрежном валуне горбатилась в позе мыслителя странная фигура, закутанная в плащ защитного цвета.
— Вадим Андреевич… — наугад окликнула Лика.
Мыслитель зашевелился, откинул капюшон, блеснула знакомая улыбка. Лицо следователя было бледным.
— Долго спите, Гликерия Потаповна…
Лика, смущаясь своего опухшего от комариных укусов лица, умылась озерной водой. Вадим задумчиво смотрел, как играет солнце в прозрачных струях, падающих из ковшика ее ладоней.
— А вы, похоже, еще и не ложились, — подобрав длинный подол платья, она стояла по щиколотку в воде и дразнила его нежным румянцем и капельками воды на коже.
— Не спалось что-то, да и белые ночи коротки. Лика, хотите прокатиться по озеру? Наш добрый проводник Герасим отдал мне свою утлую ладью для полета над озером.
— Может быть, тогда на остров… Вадим Андреевич, поехали!..
— Туда добираться часа два, но для вас, Гликерия, я готов на все, буквально на все! — Вадим продолжал игру в безнадежного влюбленного.
Мотор взревел. Лодка, задрав рыло, полетела с волны на волну. Лике было и дивно, и страшно. Она умостилась ближе к носу лодки, как русалка или наяда, что украшает собой горделиво выгнутый буршпит корабля. Оглянувшись на корму, она встретила взгляд Вадима. Он был тверд и весел. Она невольно залюбовалась его зеленовато-синим взором, одного цвета с озером. Ветер рвал пестрый платочек с ее шеи, слепило солнце, обжигало движение, оглушал рев взбесившегося мотора. Это была настоящая жизнь — дыхание озера, качающееся небо и стремительная, немного опасная скачка по волнам.
Остров приближался, вырастал в длину, но еще быстрее из-за далекого лесистого гребня вставала сине-багровая туча. В одночасье солнце померкло, рванул мокрый, пахнущий ливнем ветер. Уже у самого острова лодка ухнула от бокового удара, крепи застонали, в опрокидывающуюся корму ударили струи ливня и мутные волны. Предупреждающий крик Вадима потонул в реве бури. Лика пропустила момент удара, потеряла равновесие, но еще пыталась удержаться за опрокидывающуюся на нее алюминиевую тушу. Лодка встала набок и накрыла ее. Бушующая мутная мгла сдавила, поволокла вниз, но Лика отчаянным рывком сумела вынырнуть в стороне от лодки, среди беснующегося урагана. Длинное платье скрутилось в воде и крепко обмотало ноги, сковывая движения. Волна захлестнула и вновь потащила на дно, в зеленую мглу. Сильное тело поднырнуло под нее, вытолкнуло наверх, к спасительному воздуху. Схватив за шиворот, Вадим тащил ее к берегу. Выбравшись на вязкий, илистый окаем, он перехватил ее под мышки и поволок подальше от кипящего ливнем озерного котла, быстро стянул с себя одежду и бросился спасать кувыркающуюся метрах в тридцати от берега лодку. Приподнявшись на руках, Лика смотрела, как мелькает среди волн его белая голова. Боль удушья разрывала легкие, выжимала слезы. Под обезумевшим ливнем Вадим вытащил лодку на берег, снял мотор, перевернул ее, поставил на камни.
Он на руках перенес Лику в укрытие, под перевернутую лодку. Бока лодки слабо гудели от ливня и ветра, но здесь не было секущих ударов дождя. Вадим быстро притащил охапку травы, подостлал на сырой песок. Гликерия дрожала всем телом, лицо ее было белым, мертвым, глаза закатились.
Он стянул с нее мокрое платье, девушка очнулась, сжалась, руками крест-накрест закрывая зябкие млечно-белые груди. Он прилег рядом, обнял ее, словно одевая собой, своим телом, горячим даже под ледяным дождем. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, шумел дождь, короткая летняя буря уже уходила. По мокрому песку суетились муравьи, он сгонял их рукой с ее плеч и гладкой гибкой спины и осторожно целовал тонкие вздрагивающие веки, согревал дыханием ее пальцы и был счастлив, как в своих безумных снах. Они были первые и последние люди на Земле, спасение и оплот друг друга.
На миг ему показалось, что она ответно дышит ему в шею. Он уловил теплую волну, что прошла по ее телу, и оно ослабело, обмякло в его руках… Затопляющая мир нежность… Еще секунда, и он расплавится, сгорит от блаженства и робости. Мучительное желание и жалость… Он сдавил ее сильнее, Лика отпрянула, с силой рванулась из его рук, ударилась об уключину.
— Нет, не смей… Я знаю, он жив, он ждет!
Она еще пыталась вырваться, но он силой вернул ее, накрыл собой, шепча что-то безумное, жаркое…
И небо качнулось и сошло со своих стапелей, и поплыло, осыпая звезды, и тысячи раз всходило и падало солнце. На озеро вновь налетела короткая яростная гроза. Это была их свадьба в Ярилин день. И Дева Молния, и Громовик венчались в Небесной Сварге, и яростно любили, и сияли радугой, и проливались благодатным ливнем. В раскатах грома и вспышках молний сплетались их молодые, сильные тела, а там, в клокочущих грозовых высях, их души сочетались превечно и нерушимо. И женщина обнимала мужчину жарко, неистово, с последней откровенностью любви, сжигая мосты, сжигая память прошлого…
Они очнулись от муравьиного жжения и жара солнца.
Ненастье миновало. Страсть природы улеглась и казалась стыдным, ненужным безумием. Яркое небо, ласковая вода и белый песок. Солнце ластилось желтым тигренком. Сияющий рай…
Вадим сушил на солнце их пустые, как смятая кожура, одежды и был счастлив, как Адам на первозданном райском берегу. Но вот Гликерия…
Лика сидела на плоском камне, сжавшись, закрывшись руками, вся — как холодный твердый камушек. Он отряхнул от белого песка ее плечи, расплел косы, от одного взгляда на них у него прежде перехватывало дыхание. Расправил их по жемчужно-белой спине, потом встал перед ней на колени, взял ее бледное, горестное лицо в свои ладони, сцеловывая соль с ресниц и с милых, уже родных щек. Погладил исцарапанные, искусанные муравьями ноги, заласкивая боль.
— Прости, олененок, прости…
«Прости вековечную мужскую жестокость, ту, за которую не судят».
— А знаешь, — снова заговорил он, согревая дыханием ее колени, — у нас в Кемже старики говорили, что если мужик с бабой задумают шустрого да бойкого мальчонку родить, пусть для того на муравьиной куче помилуются… Это верная примета…
Лика вздохнула порывисто, словно навсегда освобождаясь от обиды, и прижалась к нему, спрятав лицо на его груди. Ослепнув от счастья, он подхватил ее на руки и закружил, высоко подняв к небу, чтобы и оно изумилось ее красоте.
Возвращались уже на закате. Издалека Лика заметила маленькую суетливую фигурку на берегу. Встревоженный и мрачный Герасим мерил шагами берег. Но волновался он не за свою непотопляемую лодку. Обостренным чутьем ревности он выхватывал неуловимые изменения в их лицах, фигурах, движениях, необратимую перемену, след космической катастрофы: таинственная женственная бледность, болезненная припухлость век и губ — у нее, и легкая, игривая сила и плохо скрываемое торжество — у него. Вадим Андреевич соскочил в воду, одним махом вытолкнул лодку носом на берег, на руках перенес Гликерию. Палатка уже была собрана для отъезда. Вадим пошел на гору проститься с отцом Гурием, подарить ему свой прорезиненный плащ и кое-что из вещей, незаменимых в лесном обиходе.
— Вы ничего не заметили, Вадим? — озабоченно спросил Петр Маркович, когда тот вприпрыжку спустился с холма.
— А что случилось, может быть, я брюки где-то порвал?
— Да нет. С брюками все в порядке… Странный он какой-то, этот монах, — поделился Петр Маркович. — Я сейчас палатку собирал, чувствую, что-то мешает, обернулся, а он стоит у меня за спиной и смотрит широко раскрытыми глазами. Я ему: «Батюшка, может, случилось что, я врач, помогу». А он мне: «Врач, исцелися сам…»
Истекали последние минуты перед отплытием. Беспечно поигрывая ножом, тренируя руку, Вадим Андреевич с размаху вогнал нож в корни ракиты.
— Не бросай в дерево, рука отсохнет… — мрачно заметил Герасим.
Но Вадим Андреевич ни на йоту не доверился мрачной неотвратимости этой приметы. Поглядывая на грозовое небо над холмом, на белый храм, он мысленно навсегда прощался с этим местом. «Ну, с Богом! Прощай, гостеприимный брег! Доплыть бы по такой волне… А завтра поутру — в район сдавать вещи… И мою затянувшуюся миссию можно считать завершенной».
С начертаньем белый камень
Мне вручил Архистратиг.
Ветер летел среди снежных пустынь. Он сорвался с ледяной шапки полюса, и неприкаянный дух разрушения гнал его над ледяным морем в венцах торосов, над пустой неоглядной тундрой, мимо спящих, заваленных снегом лесов и болот, мимо сдавленных льдами озер и вымерзших до дна речушек. Он выл на разные голоса, трубил в охотничьи рога, скулил и лаял, словно в поднебесье неслись призраки дикой охоты. Стаей перепуганных беженцев катились перед ним разорванные в клочья тучи, по низинам метались снежные вихри и покорно склонялись перед нашествием понурые северные леса. И лишь одна искра света сияла из бескрайней тьмы на его пути.
Бревна костра были выложены пылающей спиралью. И ветер споткнулся, закружился на месте, словно неукротимая сила скрутила его. Туман и обрывки туч свернулись в воронку, в магический зрачок тайфуна. Грозовая энергия полюса свилась в жгут, в ствол могучей молнии и устремились вниз.
Молнии заплясали вокруг костра, наполняя воздух дыханьем грозы. Зеленовато-синие всполохи беззвучно уходили в мерзлую землю.
У костра лежал человек. Светлые волосы смерзлись и оледенели. Веки пожухли, склеенные тонкой ледяной коркой. Тело было мертвым, закаменевшим на холоде. Постепенно оно оттаяло, посмертная гримаса сошла с лица, мышцы снова стали мягкими. Разряды молний сотрясли его пустую, погасшую оболочку. Скопившаяся в тканях «мертвая вода» впитывала живительные разряды.
Костер вспыхнул, раскрылся, как цветок, искры взлетели густым роем, на снегу заиграли алые всполохи. В огненный круг вбежала женщина, вокруг ее обнаженного тела струился тонкий радужный покров, похожий на полярное сияние. Резкий зимний ветер подхватил и раздул серебристый водопад ее волос. Тело ее затрепетало в беззвучном танце.
Женщина повторяла движения пламени, она взлетала над костром и низко припадала к земле, кружилась, как огненный вихрь, ее волосы струились под ветром и серебристыми кольцами ложились на мерзлую землю, когда она, прогнувшись в поясе, запрокидывалась назад. Он видел танец сверху; костер сиял, как широкое косматое солнце, и танец завораживал, манил, звал и вновь затягивал в огненный круговорот жизни. Всплесками рук, изгибами тела, бросками и кружениями женщина рассказывала о чем-то мучительно знакомом, страстном, желанном. Она была звездным огнем, и ледяным остывшим камнем, и чуткой волной, и резвой беспечной рыбкой, и гибким тростником, и плакучей ивой на ветру, и летящей над морем птицей, и смертельно раненным оленем, и легкой, зыбкой, как пламя, душой, бьющейся в тисках плоти. Танец говорил о страсти зачатия и муках рождения, о сладости зрелой любви и последних смертных объятиях матери Земли.
Огонь взметнулся выше, забушевал, разгоняя мрак. Женщина легко запрыгнула на раскаленную каменную плиту и пробежала по огню. Алые прозрачные угли рассыпались на тысячи искр. Огонь не причинил ей вреда, но тело ее засветилось ярче. Алый бешеный танец продолжался. Он даже услышал отдаленные звуки, первобытную музыку зимнего ветра и барабанный бой. От частых глухих ударов дрожал синий воздух поляны. Ха-тум-тум… Ха-тум-тум… — словно резкий выдох и стук сердца.
Его потянуло вниз, к огненной женщине, к ее ослепительной красоте. Грохот горного обвала настиг и смял его, он оказался свержен вниз и вновь пленен плотью. Он больше не видел костра. Слепая тьма и ледяная тяжесть нестерпимо давили и обжимали загнанную в тупик испуганную душу. Запертая в мертвом теле, она в ужасе металась в ледяной клетке. Первым вернулось ощущение нестерпимой боли. Но вновь повелительно и яростно забил барабан: ха-тум-тум… ха-тум-тум. Тело содрогнулось и выдохнуло, выдавило из груди мертвый застоялый воздух, и сердце затрепетало, как птица-подранок, и глухо ударило. Оттаявшее от жара костра тело вспоминало дыхание, его ритм и тысячи своих почти незаметных, согласованных движений. Проснувшаяся кровь упругими толчками наполняла тело.
Женщина услышала стук его сердца, выпрыгнула из пламени и легла рядом, тесно прижавшись к нему. Правой рукой она коснулась его ладони, и он ощутил жар ее пальцев, левую положила на лоб — рука была легка и прохладна. Боль ушла. Блаженство затопило тело, оно жило, дышало и медленно наливалось теплом. Сквозь горячие женские руки в него перетекала сила и жизнь. Женщина мягко коснулась его лица, поцеловала в губы, чуть раздвинув их бурую, омертвелую кору. Подула, даря живое дыхание, теплое, сильное, нежное, как вешний ветер. Ее сияющие глаза были последним, что видел он, погружаясь в сонный омут. Из глубины их шел звездный свет, и сияние этих очей утешало, обещало радость и жизнь…
Он так и не смог вспомнить наяву того обнаженного огненного танца. Только во сне изредка приходило странное видение, обдавая восторгом и жаром.
Он очнулся от слабой пульсирующей боли в груди, приоткрыл тяжелые веки; со всех сторон его обступали землистые сумеречные своды. Белый шерстяной плащ укрывал его до подбородка, под головой — сухой упругий мох. Это была маленькая пещера, скорее природная ниша, вымытая дождями в крутом склоне оврага или холма. На стенах пещеры искрился густой морозный иней. Над входом, как застывший водопад, блестел каскад прозрачных сосулек. Почему он неподвижно лежит в темной сводчатой норе? Почему лесная поляна и густые ели, видные в просвет, покрыты высоким снегом? В памяти мелькали несвязные обрывки: ночь, костер… Юрка… Он силился вспомнить происшедшее… Может быть, его сгреб медведь или…
В щеку дохнуло влажным теплом, он чуть повернул голову и встретил немигающий волчий взор. В глазах зверя светились ум и лукавство. Волк шершаво и горячо лизнул его щеку и улегся у постели. В проеме пещеры мелькнул солнечный зайчик. В струях ледяного водопада заиграла радуга. Со спокойным удивлением он подумал, что, наверное, умер. Видение не могло принадлежать миру Земли. Девушка, одетая в прозрачный свет, в мягкое, не слепящее солнце, слегка нагнувшись у низкого входа, вошла в пещеру. Вокруг ее тела струился тонкий радужный покров, но она казалась обнаженной. Длинные серебристые волосы были распущены и ручьями сбегали на ее плечи и спину. Глазам стало больно от непривычно ярких красок, веки отяжелели, и он с облегчением прикрыл глаза.
Он слышал, как девушка подошла, присела рядом. Душистые пряди мягко коснулись его лица. Она погладила рубец у ключицы; место, где навылет прошла пуля. Чувствуя слабое покалывание вокруг заживающей раны и обволакивающее нежное тепло, он заснул почти сразу. Он спал спокойно и глубоко. Во сне ему чудилось, что он лежит, раскинувшись, на летней, полной душистых цветов поляне, среди сказочного леса, и его мягко согревают солнечные лучи.
Яркое солнце играло по стенам пещеры, било лучами-стрелами сквозь ледяной водопад и рассыпало вокруг радужные брызги. Он приподнялся и сел. Глаза на миг ослепли от света за порогом пещеры.
«Будь здрав, Найден!» — громогласно прозвучало в мозгу.
Он, озираясь, сел на постели.
Крупный величественный старик в светлой одежде был похож на античную статую Громовержца. Седые кудри стягивал серебряный венец. Смуглые босые ступни свободно стояли на земле, покрытой крупными кристаллами льда. Все в нем было слеплено с избыточным благородством: продолговатый череп с очень высоким и светлым лбом, прямой тонкий нос, высокие арки глазниц. Лицо было золотистым от загара и неожиданно молодым. Синие ясные глаза под пушистыми бровями искрились весельем. Грудь покрывала широкая, седая бородища. И борода, и белая грива старца заиндевели и искрились. Чуть усмехаясь, богатырь смотрел ему в глаза.
Слегка нагнувшись, в пещеру вошла девушка, та самая… Она положила в ногах постели широкую одежду, сотканную из грубой белой шерсти, и присела на край.
Тело ее сияло сквозь легкое облако. Ветер играл пушистыми светлыми прядями. Между тонких бровей сияла звездочка. Ясные, умные глаза, казалось, вобрали в себя небо. Быстрый взгляд лучистых глаз, и лицо девушки ярко порозовело от смущения, на румяных губах задрожала улыбка. Прозрачные ризы вокруг ее тела стали плотнее и через секунду скрыли ее волшебную красоту. Она вновь едва заметно улыбнулась, видимо прочитав его беспорядочные мысли.
— Ведогона, дочь, — вновь беззвучно произнес старец и указал глазами на девушку. — Она питала твою жизнь через златую нить, от сердца к сердцу. Сейчас мало Солнца, ей трудно. Живи сам!
— Как я здесь… — его хриплый, сухой голос разбил замерзшую тишину.
— Сияна принесла тебя на загривке и положила в этой пещере, — последовал ответ. — Ты был ранен… Смерть уже держала тебя в зубах. Но Сияна услышала ее шаги…
— Римская волчица… спасительница… — Он протянул руку и погладил зверя по загривку.
Старец улыбнулся одними глазами.
— Не надо говорить, только думай, мы слышим тебя. На Ясне мысль слышнее слова.
— Сияна до конца прошла путь животных Терры… — прозвучал в его сознании нежный девичий голос. — Ей внятны речь и мысли. Чутким сердцем она беду и радость различает и первая спешит на помощь. Но она последняя из чудных сих зверей… Тысячелетия назад могучей расой мудрецов, божественных Бореев, были созданы крылатый конь, и белоснежный волк, и птица-сирин, и волшебный лебедь, и благороднейший единорог. И разум, и тела животных тех равно казались совершенны. От диких предков их отличали высокий рост и белоснежный цвет роскошной длинной шерсти. Но верные и добрые созданья перед коварством хищных нелюдей не устояли. Они погибли или одичали во время войн и смут…
— Кто вы? — спросил он мысленно.
— Мы — Веди, — ответил старец. — Ты на Ясне, ты гость святого острова… Я — Бел. И это имя значит Солнце. Оно звучало как Авель, Аполлон, Белун…
Короткие зимние дни мелькали, как светлые всполохи. Он все еще лежал, набираясь сил. Память возвращалась медленно, отдельными яркими вспышками, но с каждым днем он все неотступнее и тверже вспоминал себя, с тоской и томлением думал о Лике, с печалью и жалостью — о матери, с горечью — о Юрке. Однажды он спросил, можно ли было спасти его друга? И получил суровый ответ:
— Нет, он не умел смотреть сквозь пламя…
Старик и девушка были рядом почти неотлучно. Чувствуя его муки обретения памяти, девушка осторожно клала его голову на свои колени и мягкими ласкающими движениями перебирала светлые пряди его волос: за время болезни волосы превратились в золотистую гриву, а борода стала гуще и тверже. Иногда девушка напевала песню, похожую на древнюю молитву, и тогда видения прошлого складывались в осмысленную цепь.
Все это время, кроме чистой воды, налитой в березовую чашу-кап, он ничего не пил. Около его ложа стояла миска, грубо слепленная из необожженной глины. В миске алела зимняя промороженная клюква и брусника, и он изредка пробовал ягоды, но без аппетита. Тело уже не просило земной пищи, но мышцы на удивление быстро крепли, наливались силой и жаждой движения.
Однажды он проснулся раньше обычного. Забытое ощущение могучей, распирающей мышцы силы вернулось к нему. Над Ясной занимался погожий зимний рассвет.
— Вставай, сыне, я помогу тебе одеться, — позвал его Бел.
Он встал, слегка пошатнувшись с непривычки. Старец бережно окутал его широким белым плащом с отверстием для головы, туго опоясал поясом, скованным из серебряных пластин. Получилось подобие просторной, удобной одежды. Старец взял его за плечи и резким движением разогнул их, придав его телу горделивую правильную осанку.
— Теперь пойдем, я покажу тебе нашу Ясну.
Ведогона протянула ему березовую чашу-кап, полную свежего, пахнущего летними травами молока.
— Дажьбожьи внуци млеко творяше мовью, — сказал старик.
Это был очень древний язык. Остатки его сохранились лишь в самых ранних летописях, которые он когда-то изучал… Но он понял все, что сказал ему старец. Среди зимы творить молитвой молоко могли разве только волшебники.
— Пей, Найден. Это дар Ясны тебе, дважды рожденному.
Не чувствуя холода зимы и ледяного покалывания мороза, он босиком шел по заповедному миру, удивляясь окружающим чудесам, как ребенок.
Ясна оказалась гористым островом, затерянным среди непроходимых болот Приполярья. Южный край Ясны, высокий и обрывистый, круто выгнутой излучиной упирался в большое озеро. Веди звали эту округлую песчаную косу Лукоморьем. На заповедном берегу, не смолкая, шумели столетние сосны. Из-под берега летом били родники, но сейчас, остановленные в беге яростным морозом, они недвижно блестели среди камней.
Они шли по дивному миру, петляя среди урочищ и широких заснеженных полян, пробираясь сквозь сумеречные еловые боры и светлые березовые рощи. Веди почти не оставляли следов на рыхлом сверкающем снегу, они и жили, не оставляя грубых следов обитания, поэтому природа их острова казалась девственной, нетронутой. Показывая остров, Бел говорил о том, что природа Ясны лечит и уравновешивает сама себя, и редчайшие виды животных, птиц и растений мирно соседствуют здесь.
В середине острова, окруженные сосновыми борами, темнели невысокие полуразрушенные горы. В складках пород в пещерах и материнских полостях помещался небольшой сад камней. Аметистовые друзы, кристаллы кварца соседствовали с лунниками и прозрачными шпатами. «Такой была вся природа Земли, когда ее еще не грабил человек», — рассказывала Ведогона.
Здесь же, под защитой скал, горело неугасимое пламя. Веди называли его «Огонь Весты».
На следующее утро Ведогона за руку привела его к пламени Весты. Всходило морозное красное солнце. Старец сидел у костра, держа правую руку над огнем. Долгие зимние ночи Бел проводил у священного пламени, но Веди не обожествляли стихий. Этот неугасимый костер был простым и величественным символом жизненного огня и разума. Дул сильный ветер, ярил огонь, шевелил бороду и раздувал белый плащ старца.
— Я нарекаю тебе имя Молник, огненной руной, Молнией Победы ляжет твой путь в полях Яви и Нави. Ты — бессмертный воин Веди. Отец твой Солнце, а матерь — сыра Земля. Все великие и малые создания матери Земли — братья и сестры твои.
В правой руке старца блеснула синеватая сталь. Старец возложил на плечо Молника тяжелый двуручный меч. Взмахнув мечом, он крест-накрест разрубил невидимые тяжи тоски за плечами молодого воина, навсегда отсекая прошлое и зов внешнего мира. Молник даже пошатнулся от силы незримого удара, но устоял на ногах. Ведогона ласково взяла его руку, заглянула в глаза.
— Молник! Прими дар Ясны. — Девушка протянула ему серебряный обруч-венец. — Его носил мой старший брат…
Он встал на колено и склонил голову. Тяжелый обруч охватил лоб, прижал непокорные волосы. Обруч источал слабое тепло. На миг ему показалось, что он ослеп и оглох, но через секунду все чувства прорезались вновь. Зрение углубилось и стало ярче, слух непривычно обострился, словно девушка подарила ему венец Всеведения. Он с изумлением обвел взглядом окрестности. Ровное дыхание спящей природы наполняло Ясну, но в дуплах, норах и тайных берлогах слышалось биение дремлющей жизни. Он рывком подтянулся на каменном уступе и взобрался выше, почти на вершину скалы, и пристально оглядел Ясну с высоты. Фантастические, призрачные существа мелькали в темноте чащи, скользили по солнечным лучам, резвились на сосновых ветках, некоторые спали в причудливых позах, до весны вмороженные в лед. Эти странные создания состояли из воды, воздуха, лучей, из песка, сучьев или сухой травы, но он догадался, что они по-своему разумны и наверняка резвы и шаловливы. На людей они не обращали никакого внимания. Лешии, русалки, кикиморы, водяные и домовые были списаны с этих смешных, временами неуклюжих, временами задиристых существ. Бел неслышно встал рядом с ними.
— Это очень древняя раса разумных, — пояснил он, видя удивление Молника, — и теперь мы дружим с ними, хотя однажды они попытались спорить с нами за обладание Ясной. Они старше людей. Никогда не обижай их. Посмотри, сколько их прибежало, слетелось и приплыло под защиту Ясны. Со многими тебе предстоит подружиться, кто-то попробует затеять ссору или разыграть тебя, но лесные и водяные никогда не приносили настоящего вреда человеку. Здесь, на Ясне, ты встретишь и «звездных странников». Их вид непривычен для земного глаза, но мы свободно общаемся с ними. Наш древний язык и знаки священной Грамоты понятны в космосе. Жаль, что гости из других миров теперь редко посещают Ясну.
— Почему, Учитель?
— Люди планеты Терра скоро утратят Разум в глазах космоса. Земля населена опасными отбросами и представляет угрозу для здравия Вселенной. Но у людей еще есть немного времени, чтобы одуматься… Ты, воин света, поможешь им найти потерянный путь… Да пребудет с тобой сила предков, их великое могучее знание и любовь к живому…
Весна на Ясне наступала очень рано. Еще не вскрылось от ледяного панциря озеро, еще вздымались сугробы на его берегах и ночами намерзал крепкий наст, а здесь оттаявшая земля выгоняла побеги и готовилась к цветению. Днем небо Ясны было свободно от облаков, лишь ночью шумели щедрые весенние дожди. Ведогона говорила, что так было в те времена, когда люди еще умели говорить со стихиями на особом «огненном» языке.
Ведогона приходила на рассвете. Уже давно была оборвана золотая нить «от сердца к сердцу», но он по-прежнему волновался при виде ее чистейшей юности, смущался от близости ее обвитого радужным покровом почти нагого тела. Но он чувствовал и видел в ней скорее младшую сестру, заботливую и трогательную, чем ослепительно красивую девушку.
Он теперь почти не спал, но по давней привычке отдыхал половину ночи на мягком ворохе мха.
— Сегодня мы пойдем к «спящим».
Он ничего не знал о родных Ведогоны. На острове, кроме отца и дочери Веди, не было других людей. Удивленный и немного встревоженный, он едва успевал за девушкой. Ведогона уводила его все дальше, в сумеречную чащу. Девушка была грустна и задумчива, как всегда до восхода Солнца. Он нашел ее покорную узкую руку, слегка пожал, чтобы ободрить и утешить. Теперь они шли вдоль высокого берега.
Шорох их шагов разбудил Сияну, она вылезла из логовища и шумно отряхивалась. От ее линялой весенней шубы струился косматый пар. Широко зевнув, она потрусила за Ведогоной и Молником.
Они остановились у родника. На дне его медленно кружился песок и сосновые иглы. Родники Ясны еще кипели от талой воды.
— Две целебные воды есть на Руси: Таль и Рось…
Ведогона зачерпнула воду ковшиком сомкнутых ладоней и омыла его разгоревшееся от быстрого движения лицо. Они вдоволь напились чистейшей ледяной воды, она живила тело и дух своей ледяной чистотой и силой. На прощанье Ведогона склонилась к лесному студенцу и прошептала благодарственную молитву…
У подножия скалы лежал широкий плоский валун. Он был похож на дверь в подземный мир. Молник подумал, что Ведогона привела его к могиле, но он ошибся. Сияна поскуливала, поджав хвост. Не решаясь приблизиться к камню, она отбежала подальше на скальный выступ и негромко завыла.
— Помоги сдвинуть камень, — попросила Ведогона. — На Ясну спешит Весна, а мы приходим сюда только зимой.
Он легко сдвинул гладкую черную плиту, и Ведогона несмело спустилась вниз по деревянной вертикальной лестнице. Он последовал за ней.
Навстречу дохнуло холодом. Они опускались в глубокий ледяной колодец, ледниковый плывун. Ледяной пол был выстлан еловыми ветвями. Они медленно шли в морозную глубину. Под высокими сводами шелестело эхо. В слабом луче света, пробивающемся через люк-вход, он разглядел ряды ледяных саркофагов. Они стояли вдоль стен, впаянные в вечную мерзлоту. Кристаллы саркофагов светились в темноте; дневной свет попадал в хрустальный плен, и ледяные грани начинали источать бледное свечение. Голубоватый лед скрывал тела людей, погруженных в величавый сон.
Во тьме одеяние Ведогоны мерцало, и сполохи света скользили по лицам «спящих».
В ледяном гробу спала прекрасная золотоволосая женщина. Сквозь дымчатый лед просвечивало царственно-спокойное лицо. В лед были вморожены цветы: голубые незабудки, фиалки, белые лилии. Спящая женщина была укрыта цветочным покрывалом. Поодаль, в высоких саркофагах, лежали молодые мужчины-богатыри. Тела их были обернуты в белые плащи Веди. Самый младший был юн и тонок, его губы были приоткрыты, щеки розовели сквозь лед.
Молник давно перестал ощущать холод, но невольный озноб бежал по его спине и груди, когда он смотрел в лица «спящих».
— Давным-давно Веди построили эту пещеру, чтобы хранить Вечный Сон предков. Здесь спят Воины Славы и Светлые Матери Веди… Спят богатыри ушедших эпох… Спят великаны… Но дальше нам нельзя… — Ведогона скорбно умолкла.
Это была еще одна тайна Ясны. Впервые он видел слезы в ее солнечных глазах. Она подходила к гробам из льдистого хрусталя и называла умерших по именам.
— Светлые соколы Ясны: Радегаст, Борз, Светлозар… Любимая мама моя, Даэна, сестра Белоснезя, тетя Лужана и бабушка Вея…
— Почему вы не воскресили их?
— Они не умерли. Веди — бессмертны. Но мы не можем отыскать их в полях Нави, а дальше живым нельзя…
Он погладил ее по длинным распущенным волосам, взял за теплую руку и повлек на свет из ледяного дворца смерти к яркому полуденному свету.
— В детстве мама читала мне сказку о спящей царевне, — вновь заговорил Молник, когда они остановились среди влажной весенней поляны. Заросли незабудок казались опрокинутым небом.
— «В той норе, во тьме печальной, гроб качается хрустальный…» — тихо проговорила Ведогона. — Это о ледяных могилах Веди… А семь богатырей были нашими лучшими воинами…
— Ты знаешь сказки Пушкина?
— Я знаю все сказки Земли… Хочешь, я расскажу тебе сказку о Снежной Королеве, как ее рассказывают детям Ясны? Слушай… Мальчик Кай, следуя року своего имени, должен был получить волшебный Ключ и стать одним из великих учителей Земли. Едва ему исполнилось семь лет, Владычица полюса привела его в ледяной чертог, святилище Севера, чтобы показать Камень и подарить ключ мудрости и бессмертия… Но Земля слишком любит своих детей ревнивой любовью матери. Силы Земли, могучей Геи-Нертус, приняли облик маленькой влюбленной девочки Герды. Она разбила хрустальную колыбель и увела Кая из ледяного дворца, где зрел его разум и очищались чувства. Кай учился складывать волшебные буквы, он искал священный Глагол. Помнишь, он должен был сложить из осколков льда слово «Вечность» и стать бессмертным? Складывать священный Глагол, буква за буквой, — удел очень сильных людей. Кай не успел победить свою природу; увидев Герду, он забыл о своем предназначении и был вынужден вернуться в мир людей. В старину Веди брали на воспитание детей Внешнего мира; возмужав, те возвращались во Внешний мир как спасители. Они помогали людям исправить допущенные ошибки. Они передавали свои знания иногда под видом сказок, но чаще это были пророческие предупреждения. Няня Пушкина Свет-Арина была из Веди… Она раскрыла ребенку древние и величественные саги Севера, она рассказала ему легенду о королевиче Гведеоне, о волшебнице Ниниане, о Златой Цепи, о священной Грамоте Руси…
— О Грамоте?!
— Да, мы ее хранители.
— Расскажи мне о Грамоте, Ведогона.
— Для меня это очень трудный разговор. Судьба великого Знания трагична. Священная Грамота миров была подарена людям для бесконечного развития и восхождения, но силы зла уже несколько тысячелетий ведут охоту и злобно уничтожают любые следы этого знания, чтобы сбросить людей на уровень бессловесных животных, унизить замысел Творца.
— Откуда пришла Грамота?
— Грамота — дар разумного Космоса, она ровесник человечества. Плод мудрого прозрения арийских мудрецов. Ее буквы — не просто знаки, они — отражение космических законов, воины и лекари, совершенные орудия познания мира. Наша Малая Грамота — это сто сорок семь знаков-символов, а Великая — бесконечна.
— Но ведь звуков гораздо меньше.
— Да, но наши буквы отражают реалии духовного мира, они — возвышенные символы. Для «хозяйственных» нужд русичи использовали Рунику Кратку; около двадцати букв. Их следы остались повсеместно в виде рун, черт и резов. Руна означает «ровная»… Волхвы Святорусья хранили всю полноту грамоты. Ее начертания округлы и гармоничны, их невозможно воспроизвести на бересте. Для этого в школах использовались вощеные дощечки — церы. Волхвы обучали Великой Грамоте детей начиная с семи лет. Дети проходили несложные, но решающие испытания в сообразительности, терпении, доброте и честности. Грамота облагораживала строй жизни русичей. Всякий, кто хоть единожды прикоснулся к Грамоте, раскрывал заложенные природой дары, он мог познавать миры во всей их глубине и великолепии, его способности к познанию возрастали по мере того, как буква за буквой он осваивал строки священной Грамоты. Творчество народов Святорусья до сих пор неисчерпаемо и самобытно, а богатство, гибкость и магия русского языка — уникальнейшее явление Вселенной. На русское слово откликается Природа, оно способно сотворить чудо, его понимают и слышат, ему повинуются все уровни творения. Но Веди совершили роковую ошибку… Опасаясь рук недостойных, они стали сокращать преподавание Грамоты. Через несколько столетий люди перестали воспринимать благодать Знаний и захотели сиюминутных, корыстных выгод, грубой, почти насильственной магии. Обезумевшие посланцы Внешнего мира пытались воровать у Веди Грамоту. Они продавали обрывки знаний враждующим правителям, чтобы сеять смерть и опустошать Природу. Последовал полный запрет на передачу волшебных наук, боевых искусств и реликвий… Грамота сберегалась в тайне и осторожно передавалась людям-творцам. Человек, принявший посвящение великорусских жрецов, становился светочем своего народа. Несколько лет назад мы вернули Грамоту людям. Честнейшие и мужественные Веди уже обучают грамоте землян.
— Ты научишь меня Грамоте, Ведогона?
— Конечно, но для начала надо постичь грамоту пробуждения и омовения, грамоту молитвы и принятия пищи. Ты в середине пути… Здесь, на Ясне, ты заново научишься совершать обряды, дарованные от рождения каждому живому существу. Ты постигнешь Грамоту бытия.
Грамота бытия оказалась сводом простых и здравых правил жизни. На рассвете, разбив хрупкий лед в колодце-студенце, он трижды с головой окунался в обжигающую холодом воду. «Мозг человека — и цветок, и зрелый плод, — говорил учитель Бел, — твой позвоночник его живой гибкий стебель. Каждый день окунай корень его в ледяную воду, и ты не узнаешь старости и немочи. Силы разбуженного мозга хватит для познания всей Вселенной…»
На Ясне мысль была слышнее слова. Тишина леса и величавый плеск озера нарушались лишь пением. Пение было древней наукой, каждый звук по-своему будил окружающую природу, настраивал тело на бой, работу или созерцание. С первых дней его пробуждения Бел терпеливо передавал ему науку боя, хотя уже тысячелетия Веди не воевали в земных поединках.
Каждый день, после полудня, учитель ждал его на небольшой поляне, укрытой высокими валунами, чтобы случайно не ранить природу во время учебных ристалищ.
— Главный завет воина — быть естественным и в радости, и в горе, поэтому не избегай боли ради сохранения целостной картины мира. Боль не так разрушительна, как страх. Я дам в твои руки совершенное оружие. Это оружие, которого никогда не узнает Внешний мир. Самое простое — «Палица» — «палящая зло», особо организованная энергия рук. Я научу тебя выводить из пальцев яркие разящие лучи. А это уже серьезнее…
В правом кулаке старца заиграли слепящие молнии. Они были собраны в пучок, как оружие бога-громовержца. Старец разжал ладонь, и молнии, свернувшись огненными дисками, одна за другой понеслись над поляной.
— Это «Сияющая молния Нордов». В древности ее обозначал рунический знак «Зиг». Ее ты сможешь легко преобразить в огненную разящую Свастику. Но самое сильное наше оружие — это «Петля Веди», звезда, сжигающая зло. Мы часто пользовались ею в годы Великой войны, спасая воинов, истинных героев Руси… Древние книги Индии хранят память о всепобеждающем оружии ариев. Но Астравидья не была грубым техническим приспособлением. Это было лучевое оружие, и для приведения его в действие соединялась воля сотен людей. Веди никогда не пользовались Астравидьей.
Из бесед со старцем Молник узнал, что бурное развитие технократии и вся военная мощь Внешнего мира не представляли угрозы для Веди, они предвидели тупик и скорый конец этого пути. Любой Веди умел особым импульсом остановить самый надежный двигатель, мотор или систему.
С наступлением сумерек жизнь на Ясне замирала. И Молник спешил к Огню Весты, слушать рассказы учителя. Подбирая понятные для него слова, Бел рассказывал ему о трагедии Веди, вернее, о наказании, которое постигло их тысячелетия назад.
Веди были хранителями древней мудрости и священных наук. Так повелось издревле, с тех давних времен, когда рослый светловолосый народ бореев жил вблизи Северного полюса. Их империя охватывала обширные земли, прилежащие к теплой полярной зоне. Южные границы империи достигали Северной Африки, простирались по Иранскому нагорью, включали в себя север России, Сибирь, часть Канады… Столица Бореев, «город Златых врат» Священный Ур, был построен на берегах Борейского моря. Сейчас оно зовется морем Лаптевых. Бореи исповедовали три священных принципа. Они никогда не соперничали с силами природы, но жили в полной гармонии с ее законами. Совершенство души в их культуре равнялось совершенству тела, и они одинаково ценили и развивали духовную и физическую красоту, могучий интеллект и подлинную нравственность. Мужской, воинский подвиг для бореев равнялся женскому подвигу материнства и верности. Это был принцип великого космического равновесия начал. Этот принцип позволил бореям развиться в могущественную расу, не изменив принципам человеколюбия и любви к природе.
Бореи умели наблюдать жизнь в других мирах, они общались с жителями многих планет и звездных систем. Их облик лег в основу космического паспорта человечества и был узнаваем во всех уголках Вселенной. А их язык, похожий на древнеиндийский деванагари, был принят разумным Космосом.
После климатической катастрофы бореи вынужденно покинули полярную родину. Под шапкой льда, выросшей после гибели земной биосферы, исчезли их дома, дворцы, храмы, обсерватории и сады. Северный народ рассеялся по земле, могущество единения было утрачено, начался трагический путь борьбы с Природой и постепенной утраты Божественных способностей. Гонимые оледенением отдельные отряды затерялись среди гор, иные переправились через могучие равнинные реки и пропали без вести, множество племен осталось в тропических джунглях Индии, в непроходимых таежных дебрях, некоторым удалось пробиться на побережья теплых морей и там разжечь очаги цивилизации, создать могущественные империи. Но куда бы ни забросила их судьба, белые народы помнили о своем происхождении, они гордились своим родословием от северных богов и героев и везде утверждали простой и возвышенный солнечный культ. Таковы были Индия, Персия, Святорусье, Этрурия-Тиррения, древняя Эллада и в особенности Спарта, дольше других греческих племен сохранившая арийские доблести. Греки, как и их великие предки, возвысили и воспели благородную силу разума, искусства и телесное совершенство.
У каждого арийского племени были свои старцы-волшебники, которые хорошо знали друг друга и встречались в полях Нави для дружественных советов и мудрых решений. По обычаю, кудесники жили отдельно от своих племен и выходили из лесов, горных пещер, из ледяных фиордов или священных рощ дважды в год. Они прорицали будущее, исцеляли безнадежно больных, но достойных жизни людей, соединяли брачные союзы, нарекали новорожденных, благословляли правителей… Но случилось непоправимое. В сердцах правителей воцарились низкие страсти. Заветы кровного родства и общей судьбы были порушены, «род восстал на род». Братоубийственные войны сгубили великую мудрость, осквернили священные алтари, порвали узы братства и любви между родными по крови народами. Коварство и неблагодарность людей Внешнего мира заставили Веди скрывать свои знания. Жреческая каста удалилась от мира. В результате великая мудрость предков была утрачена народами. Повсеместно расцвели кровавые лунные культы. Они несли с собой человеческие жертвоприношения и убийства священных животных, сексуальные оргии, употребление вина вместо священных напитков, подкуп и насилие ради распространения новой веры, отвержение знаний и магических наук прошлого, безумие фанатизма, погромы и религиозные войны.
Началась затяжная битва человека с Природой и, как следствие, необратимое падение людского рода. Женщины утратили скромность, мужчины — чистоту помыслов. Лжесловие, пьянство, разврат все глубже въедались в тела народов. Была в этом и вина Веди. Они оставили мир, сохраняя свою чистоту и покой. Прошли тысячелетия. Старцам по-прежнему принадлежала незримая власть над историей, их пророчества и сотворенные ими знамения служили грозным предупреждением народам.
Волшебная наука Веди, их умение связывать воедино космические начала, целить больных и воскрешать умерших в темном сознании людей Внешнего мира со временем выродилась в низкую корыстную магию. Смутная память о добрых кудесниках сбереглась лишь в сказках, как и мечта о святом Камне-Алатыре, о тайне, которую хранили Веди. На земле еще оставались несколько мест, оазисов света, где жили хранители мудрости: друиды, белые старцы, архаты, мудрецы саньяси. Афон, Гималаи, леса и скалы Севера, джунгли Индии и затерянные в Атлантике острова сберегали духовные сокровища прошлого.
Человечество стремительно деградировало. Средства жесточайшего истребления себе подобных стали мерилом могущества. Веди обреченно боролись с технократическим одичанием человечества, но силы были уже не равны. Множество Веди погибло в последние десятилетия. В пламени ядерного взрыва на Новой Земле исчезли мать и братья Ведогоны. Их тонкие тела были сожжены плазменной бурей.
Веди никогда не были закрытой кастой, как брахманы Индии. Когда-то пути к Веди были открыты для отважных, мудрых и добрых людей. Если Веди грозило исчезновение, то ради спасения крови волшебники брали на воспитание здоровых и красивых детей Внешнего мира. Но со временем люди забыли о Веди, и седые кудесники, без возврата забирающие детей в лес, стали злыми героями страшных сказок. В обиженном сознании людей они превратились или в безобразных стариков и старух, или в холодных бессердечных красавиц. Баба Яга, Кощей Бессмертный, Снежная Королева, Хозяйка Медной горы… Народная фантазия была безжалостна к похитителям. Но Веди до поздней старости были изумительно красивы и чисты.
Связи с Внешним миром были окончательно порушены тысячелетие назад, когда после крещения Руси была почти полностью истреблена высшая жреческая каста пророков-волхвов. Веди никогда не были язычниками, и у них не было религии в привычном понимании этого слова. Религия возникает тогда, когда потеряна связь с Высшими, и в одурманенном сознании людей место высших и вечных начал Вселенной — Познания, Любви и Божественного порядка — занимают темные суеверия и вера в обряд.
Шли столетия. Мир забыл о Веди. Они по-прежнему спасали замерзающих путников и терпящих бедствие рыбаков, людей, несправедливо обреченных на смерть, но никогда не открывали им Ясны.
В первый же день Молник спросил, когда он снова сможет вернуться домой, «во Внешний мир», как называли его Веди.
Бел нахмурил густые брови:
— Внешний мир — лишь оболочка сна вокруг истинного бытия Ясны. Изменился ты, изменился мир вокруг тебя: твое тело не чувствует холода и жара, не просит пищи. Ты читаешь мысли и скоро сможешь провидеть будущее. Ты станешь совершенным воином, но ты никогда не придешь во Внешний мир как равный к равным. Люди испугаются света твоего лица, и твое появление возбудит ужас.
Бел заметил отчаяние, мелькнувшее в глазах Молника:
— Я все знаю, сын. Да, ты не покинешь Ясны, но скоро сможешь побывать там, где ты родился и вырос. Увидеть мать и любимую… Подожди немного, я отведу тебя туда, когда созреет твой разум, очистятся чувства и откроется иное, духовное зрение…
— Смелее, Молник. Достаточно поверить в свои силы, и ты пройдешь по воде, не замочив края плаща.
Ведогона стояла на другом берегу глубокого озерца-бочажины. Дразня его, она только что проскользила босыми ногами по тонкой пленке воды. Молник неуверенно ступил на воду и сразу провалился.
— Поверь и иди!
Ведогона наклонилась к воде, укоризненно глядя в его глаза, прошептала несколько слов и начертила знак на водной глади. Вода замерла, схватилась коркой мороза и проросла до глубины кристаллами льда. Через несколько секунд на месте бочажины блестел крепкий, серебристый лед.
Он ступил на лед и пошел, не глядя под ноги, балансируя на ледяном стекле, и даже не заметил, как мановением руки Ведогона рассеяла чары: лед под его босыми стопами исчез, но он дошел до берега по тонкой водяной пленке, как посуху…
Каждый день она учила его чему-нибудь новому: взглядом зажигать огонь, раздвигать облака, давая ход солнечным лучам, превращать в молоко родниковую воду и даже ткать покров из солнечного света.
Вокруг Ясны ликовала весна. Держась за руки, они бродили по окрестным болотам. Теперь он ходил по водам так же уверенно, как его учительница. Ведогона остановилась у глубокого озерка. На черном зеркале у самого берега сиял одинокий бутон лилии.
— Каждое движение человека — это приказ, который кругами расходится по Лику Земному, рождая здравые и умные ответы Природы. Но если приказ безумен, то ответ Природы разрушителен. Лилия — северный лотос. Она долго растет под водой, прежде чем появится ее белоснежный цветок. Отец говорит, что так же долго человек собирает знания, прежде чем раскроется лотос его могущества. — Девушка протянула руку к сжатому бутону. — Отец не велит торопить Природу, но я попросила эту лилию расцвести… для тебя. Молник, тебе предстоит последнее испытание. Ты станешь разумом этого леса, ты научишься слушать его и дышать вместе с ним. Ты почувствуешь и полюбишь каждую былинку, бабочку, песчинку, огромное старое дерево или камень. Ты пробудишь разум ручья и будешь говорить с ним, как со мной. И все малые и большие творенья будут живить тебя силою, питать мудростью, все они взойдут выше, проснутся и станут разумны благодаря тебе! Ты — будешь Вседержителем этой земли. Это древнее испытание-посвящение Святорусья. Я буду рядом, но далеко, прощай, Молник!
Суровое очарование одиночества не тяготило Молника. Он был слит воедино с природой, обручен с нею, переплетен миллионами нервных узлов. Он охватывал мыслью и оберегал молитвой всю доверенную ему землю, от недр до звезд, мерцающих над березовыми полянами. Он лечил и латал раны земли по начертаниям древней Грамоты, очищал траву и листву от тончайшего ядовитого окисла с далекой самолетной трассы, сжигал вкрапления зла, ставил обереги…
На одном из уроков Бел открыл ему науку воскрешения. Но передавать дыхание жизни «из уст в уста» было разрешено лишь человеку. Для воина существовало воскрешение в буре, когда в блеске молний и порывах стихий Веди соединяли начала плоти и духа. В памяти вплыл рассказ Бела: «Когда был крепок завет людей и Природы, то и вороны не клевали человечьих тел на поле брани. Ворон — птица вещая, ведает воду мертвую и живую. Он-то и научил людей своему танцу. Кувыркаясь и кружа в небе, ворон мог исчезать из виду, попадая в иные пространства и времена. Русские девы сделали черные платы с бахромой по краям, напоминающие перья, и украсили их яркими цветами Ирия. Тогда и родился Танец Птицы. Танцуя, девушка могла исчезнуть, но вскоре являлась вновь и рассказывала подругам о том, где побывала. Потому женщины Руси так любят эти платы и шали — память крови неистребима. Ворон стережет ключи прошлого и будущего, он пьет из реки забвения и реки грядущего…»
— Сегодня я поведу тебя в поля Нави. Веди с детства знают дороги туда. Тебе будет тяжело смотреть в беспредельность космоса. И вид зверей Запределья будет ужасен. И большинство людей покажутся тебе погибшими. Собери все твое мужество.
Бел сидел у пламени Весты, неотрывно глядя в огонь. Жестом он пригласил Молника сесть рядом.
— Природа Огня, Воли и Разума едина. Невидимый огонь живет внутри всего сущего. Сегодня ночью ты узришь истинную картину мира, вернее «битвы сил». Сегодня раскроются очи твоего духа. Мы вместе побываем там, где ты родился. А теперь отдохни, Молник.
Он знал, что должен заснуть, но не так, как прежде, а сохраняя сознание, полностью владея своим «огненным» телом, телом «сна». «В земном теле покинуть землю болезненно и трудно, но в теле сна легко и просто. Земля любит своих детей слепой любовью матери и не отпускает от себя даже после смерти. Она забирает их смертную персть, омывает, очищает и вновь возрождает из своего бессмертного тела. Веди — воины Нави. Наши битвы невидимы, но от этого не менее важны для Вселенной», — голос Бела звучал ясно и четко, как если бы он был совсем рядом…
Облик города с высот Нави был страшен. Они с трудом прорвались сквозь защитный купол, закрывающий город. Черные протуберанцы жестких излучений рвались сквозь защитную оболочку, как клубы пламени и чада, и если бы город не был закрыт прочной оболочкой, то испарения ненависти, похоти, жадности и страха пролились бы в пространство и отравили ближние регионы Вселенной. И город задыхался в собственных ядах. Бел и Молник видели город с небольшой высоты: поля Нави здесь были сжаты, спрессованы, придавлены к земле. Внизу в густом багровом тумане вдоль призрачных стен нетвердо брели темные лохматые туши. Молник вгляделся: это были люди! Болезни, вредные привычки, а то и просто черные мысли лохмотьями покрывали их тела. Некоторые были так густо облеплены «грязью», что едва шевелились.
Бел показал Молнику, как можно погрузиться в поток людских мыслей и рассечь его на разноцветные говорящие струи. Молник различил даже отдельные голоса. Люди жаловались и страдали, негодовали и обижались. Угрюмые однообразные заботы, тревога о детях и деньги, деньги, деньги… обида на скудную жизнь и зависть к тем, кто сумел подпрыгнуть чуть выше.
Багровый сумрак застил город. Но чистые цвета милосердия и целомудрия одиноко сияли среди клубов мрачного тумана. «Это святые души, незримые для мира, хотя большинство людей еще способно уловить их тонкий свет, — объяснил Бел. — Истинных праведников немного, и одинокие фонарики их душ тонут, как светляки в беспредельной ночи». Несколько очагов яркого света, как прожектора, подпирали темный грозовой свод, как огненные столпы, горящие от земли до неба. Это были древние места силы и славы.
Облетая город, воины Веди видели воздушные храмы, окутанные в ясные, чистые цвета доброты и мудрости. Но дивные миражи, тонули среди мутных испарений.
Бел указал Молнику на странные уродливые фигуры: на крышах, островерхих башнях и шпилях дремали крупные птице-звери. Химеры сидели, сложив за спиной огромные перепончатые крылья. «Эти крылья позволяют им преодолевать пространства других миров…» — объяснил Бел. Но сон Зверей был обманчив. Они тайно наблюдали за городом, высматривая добычу. Иногда одна или две слетали вниз и склевывали что-то призрачное, видимое только им…
Внизу замелькали знакомые улицы. Вот ее дом, окно, слабый луч света раздвинул окрестный мрак. И не совладав с собой, Молник устремился к окну Гликерии. Все эти месяцы на Ясне он мечтал о ней. Ни аскеза, ни умопомрачительные тренировки не могли выбить влечение и память. Он летел к ней с быстротой своего желания, и тем ужаснее была катастрофа, происшедшая с ним у ее окна. Он словно напоролся на клинки или длинные осколки стекла, вмурованные в стену, с силой ударился о невидимую преграду. Он был предан. Она уже не ждала его, не жаждала душой, духом и телом. Теперь его солнечная плоть была изранена, он чувствовал, как через зияющие раны стремительно вытекают его силы, и он медленно падает в багровый сумрак внизу.
Он не помнил, как Бел догнал его и успел остановить падение в багровую бездну, как старец разгонял черных, слетевшихся на солнечную кровь Зверей, и как нес его по полям Нави. Он проснулся лишь через несколько дней от бережного прикосновения Ведогоны. В ее ладонях, словно облитых мягким золотом, светился крохотный солнечный клубок. Ведогона ткала ему рубашку из утренних лучей, солнечное одеяние для защитника Ясны, она лечила его светом, водой и молитвой.
Он знал, что она читает его сокровенные мысли, ведает о его муках и глухой ночной тоске, когда он, стиснув зубы, думал о Лике. Ведогона помогла ему встать, положила теплые руки на плечи и заглянула в лицо. Ее тонкие светлые брови страдальчески изогнулись.
— Не выкликай ее больше. Она не слышит… Тебе наречена другая…
— Я люблю только ее!
— Есть судьба, земной рок. Человек способен изменить многое внутри узлов судьбы, но есть грань, за которой человеческий произвол бессилен.
— Нет, Ведогона, я никогда не смогу разлюбить ее… Ведь ты видишь души и читаешь мысли, неужели ты не понимаешь, что такое любовь?
Ведогона стремительно отвернулась и побежала прочь от него, в глубь леса. Он понял, что обидел, обдал холодом самое чудесное человеческое создание из всех встреченных им на Земле. А обиды на Ясне прежде не было! Отзвук ее мог оглушить и погубить окрестный мир, тысячами уз связанный с человеком, принести разорение гнезд, болезни и гибель.
Он бросился вдогонку, разбивая грудью тугие воздушные струи, распаляясь от вольного бега. Девушки нигде не было видно. Он сосредоточил сознание на ее образе и мысленно позвал. Не отзывается. Он положил ладони и прижался лбом к березовому стволу, мысленно умоляя дерево помочь ему отыскать Ведогону. Дерево согласно зашелестело кроной, сейчас оно было его союзником. Он увидел длинный серебристый локон, змейкой обвитый вокруг дальнего ствола. Под его взглядом локон заструился и спрятался под кору. Ведогона просто вошла в дерево.
— Выходи, волшебница, я нашел тебя. — Он обнял березу.
Ведогона появилась прямо из дерева, вышла сквозь кору и, смущенно улыбаясь, постаралась быстрее забыть размолвку.
— Эта береза-Берегиня — моя кормилица, она поила меня своим соком… Когда я родилась, мама оставила меня в лесу. Был День Даждьбога. Этот день на Ясне зовут Венцом Весны.
— Почему она оставила тебя? — не понял Молник.
— По закону Веди, мать кладет новорожденное дитя на живую грудь Земли и оставляет на попечение Природы. Пока ребенку не исполнится год. Но это время Внешнего мира, у нас оно — свое. Помнишь: «И растет ребенок там не по дням, а по часам…» Это о детях Веди. Дети Веди от рождения умеют говорить и воспринимают слово. В первый же час после рождения в ребенке пробуждается космическое существо, его навсегда усыновляют доброе Солнце и живая Душа Земли. Еще до рождения дитя вспоминает свой путь по ступеням творения: рыбкой, лягушкой, смешным и трогательным детенышем… Самая непроницаемая и священная тайна — тайна зачатия и воплощения. Зачатие у Веди священно. Первые часы после зачатия сравнимы с творением Вселенной. Завязь будущей жизни по затраченной силе равна трети жизненного пути будущего человека. Изменения в ней протекают с невероятной быстротой. Это скорость Космоса. Рост младенца полон прекраснейшей музыки, но люди Внешнего мира разучились ее слышать. Отец, мать и дитя — нераздельная троица Вселенной.
— Учитель, я должен отомстить убийце… — Молник чувствовал непривычную тяжесть в общении с учителем, словно он заговорил о запретном.
— Пойдем к огню, Молник. Там нам будет легче принять решение…
Они поднялись к горному святилищу. Старец простер руку над пламенем, и Молник тотчас же услыхал голос внутри себя. Но сейчас с ним говорил не Бел, а кто-то огромный, всезнающий и властный. Это были минуты откровения, когда учитель общался с Высшими…
— Месть и злопамятсво — удел низких душ. При сотворении человека в душу его и разум был заложен запрет убивать подобного себе. Убивая человека, разрушают мириады мириад и тысячи тысяч лет пути по царствам Природы, рвут несоединимое — вселенскую цепь восхождений… Нет душ, потерянных для Вселенной. Но воины Веди должны отличать жалость от ложного милосердия к врагам человеческого рода. Враги обязаны ответить за причиненное зло.
Бел очнулся, открыл глаза и возложил горячую руку на голову Молника.
— Чаша зла переполнена, и я благословляю тебя на бой. Грядет время Великой Битвы, и твой поединок — ее предвестие…
Молник и Бел сидели у пламени Весты, дожидаясь ночи. Молник все еще не мог отрешиться от услышанного.
— Полнолуние, надо спешить. — Бел с тревогой посмотрел на небо.
— Почему?
— Твоя кровь и кровь твоего друга сразу после убийства были слиты воедино, а после высушены на пламени черной свечи. Над нею сотворено заклятие. Полнолуние — время темных оргий.
— Кто он?
— Он из племени вампиров… Ночь — время вампиров, потому-то они так любят кровавые ночные празднества… Иди, сын. Ты победишь, с тобой молитва Ясны!
Он искал своего убийцу в катакомбах призрачного города. Это был его первый поединок в полях Нави, и он мог окончиться его земной гибелью. Молник застал своего убийцу спящим на грязном матрасе, брошенном на пол. Накачанный наркотиками мозг выплавлял кошмары. Молник мог бы убить его спящим, заключить в петлю взгляда и сжимать, пока не сгорит подгнившее от наркотиков тело. Но Веди дрались только в честных поединках, поэтому он разбил пьяный сон, вторгся небесной молнией в гущу слипшихся бредовых пугал, в бесстыдную игру призраков-суккубов.
Он видел, как мечется черная душа убийцы, застигнутая врасплох, как собирает искры жизни, как просит защиты у демонов, что обещали потворство в обмен на подчинение. Дерзость и страх, жажда власти и животная слабость воли — все читал он в этой изломанной душе. Мгновенно, как это бывает в снах, они оказались на бойцовской площадке, высоко над городом. Это была широкая плоская крыша.
Убийца ударил первым сразу по всем родникам силы, как учили его Черные Учителя. Сияющая защита, молитва Ясны, отразила удары. Но то место, где когда-то навылет прошла пуля, помнило боль. Молник ощутил сильное жжение. Казалось, в груди растет, ширится, бушует разрывающее тело пламя. Сквозь боль он нанес свой удар разящим лучом, руной «Зиг». Сияющая «молния Нордов» распорола грудь убийцы. Туда попала пуля Юрке. Оттуда была вынута кровавая жертва.
Острие синего луча, меча Веди, вошло в ямку между смуглых ключиц. Тело почернело, обуглилось. Убийца пошатнулся, но успел собрать новый заряд ненависти.
Бой, похожий на жестокий танец, продолжался. Молник был ранен, а его убийца наливался силой, вытекающей из его тела. Это была одна из отточенных практик секты Вампиров. Молник не умел пить чужую силу, но, преодолевая боль ожога, продолжал теснить убийцу к краю, отбрасывая его огненными стрелами к обрыву. Оступившись, убийца потерял равновесие, вздрогнул, пытаясь удержаться за воздух, но огненный смерч толкнул его в грудь, и через мгновение он исчез за краем бойцовской площадки. Молник приблизился к обрыву и заглянул через край. Далеко внизу дымилась бездна. Багровые клубы дыма и черный пепел поднимались со дна и вновь оседали в кровавый туман. Убийца был навсегда сброшен с солнечной земли, единственного места Вселенной, где возможна перековка душ и где земные деяния выстраивают посмертный путь в полях Нави. Молник знал, что происшедшее в сновидении с жестокой неизбежностью произойдет днем. Тело его поединщика с отключенным, пустым сознанием само найдет обледенелый скат крыши и обрушится вниз…
Бел сидел у ночного костра, глядя в огонь. Резкие всполохи пламени высвечивали худое изможденное лицо. Бел готовился к переходу, сознательно угнетая желания и силы своего тела. Веди были бессмертны и могли жить столько, сколько хотели. Они уходили, когда считали, что их долг на Земле исполнен. Молник знал, что его учитель тысячами уз связан с Русью. Ее боль и метания, ее катастрофы, беды и войны, страдания русских матерей, реки русской крови на полях сражений протекали через его сердце.
— Твои испытания завершены. Мне пора уходить… Даэна ждет меня… Не ищи моего тела, его не будет на Ясне… Но прежде чем уйти, я открою тебе еще одну страницу Великого Ведания… Древний мир знал одну истину. В божественном плане мира женщина представляет собой Природу, и подобием Бога является не один человек, сколь совершенен он бы ни был, но мужчина и женщина в единении. Отсюда их могучее и роковое влечение друг к другу, упоение страстью, ее бесконечным творчеством, но отсюда и неразрешимость мук земной Любви, так как ее совершенная форма возможна лишь в Высших Божественных мирах. Только в Любви возможно проникновение двух душ в самое средоточие жизни. Вдвоем мужчина и женщина — целая Вселенная, творящая миры. Ребенок, зачатый в мистерии любви, сотворенный в жажде красоты, бывает не только красив и счастлив, но и наделен всеми дарами Духа: благородством, талантами, красотой и жаждой творчества. Поэтому так важен духовный подбор вступающих в брак. Именно тщательный отбор — залог возрождения земной расы. Мы Веди, и наш древний долг — сбережение знаний и разума, мы — хранители человечности.
— Я думал, что Алатырь — камень, я ошибался, учитель?
— Камень Сил — это отвердевший свет. Но подлинный свет — это разум. Мозг — вместилище разума, сродни солнцу, он сияет незримым светом, он — малая Вселенная, творящая миры. Камень Сил — тоже имеет разум. Эта реликвия — священный дар землянам. Ты — последний страж Алтаря. Когда-нибудь ты или твой преемник вернете камень людям. Он будет основой грядущего возрождения Земли, заветом и талисманом для грядущих…
Воины Веди, старик и юноша, не заметили, как прошла ночь. Небесный купол просветлел до прозрачной синевы. Это был особый зодиакальный свет. Солнце еще не скоро взойдет над землей, но его лучи уже рассеяли тьму, наполнили свечением небо. Ясна заволновалась сквозь сон, готовясь встретить Солнце. Бел протянул руки к пылающему зареву и запел древний гимн Рассвета:
«Явись, явись, круг Северных Богов,
богов солнечных, ярых, светлых.
Мы пришли славить Вас.
На златых колесницах несетесь вы к земле.
И зачинали женщины от Богов,
и рождали богатырей и героев.
И солнечная кровь небесных воинов
не иссякла в детях и внуках Бога Творца.
Деяния великие и благие сотворят
на Земле его Сыны и Дщери.
И не знали прежде они греха и порока
и ныне не ведают лжи и смерти.
Ибо смерть — ложь о человеке,
ибо он — лишь смертная искра божества…»
Твое прозвище — русский город,
Азбучно-славянский святой…
В надежде довести до конца «Спасское дело» Вадим приехал в небольшой северный городок. Сдав в проявку пленку, найденную в фотокамере, он оправился в местный отдел милиции, чтобы договориться об экспертизе. Серебряный обруч остался в ларчике у бабки Нюры, рядом с ее «смертной» укладкой.
В милицейском дворике на куче пожарного песка дремала собака северной наружности: крупная, ладная, с яркими светлыми глазами и черно-белой полумаской на морде, с завитым в тугое кольцо хвостом. Она беззвучно оскалила желтые клыки на человека с огромным бурым рюкзаком, пересекшего охраняемую территорию.
Пышноусый дежурный попросил Вадима подождать в коридоре, пока он доложит начальству и составит протокол изъятия. Вадим приметил прохладный уголок, поудобнее устроился в продавленном кресле, зажмурился и почти сразу стремительно упал в ласковую, живую темень.
Он держал Лику в объятиях всю ночь, не отпуская ни на мгновенье, боясь потерять в дремучих чащах бреда, в пучинах снов, но так и не смог насытиться. В последней ее открытости, в бездонной наготе оставалось что-то недостижимое, ускользающее, нетронутое, девственное, словно он хотел и не мог удержать ее душу…
Сквозь вязкую дремоту доносились дальние голоса.
— Пшел, зар-р-раза, — тонкий женский визг резанул его атласный, душный сон.
Вадим прислушался. В знойной тишине не стихала какая-то неприличная возня. Вялый женский голос бубнил несуразицу. Мужской — подначивал. Что-то заставило Вадима прислушаться.
— Ай-яй-яй, какой глюпый женщина! Почему нэ хочешь? А курыть хочешь, да? Сыми трусы, красавица… сигарету дам.
Вадим встал, прошелся до конца коридора, заглянул, как бы случайно, за угол. Напротив «обезьянника» в привычной позе зека сидел на корточках чернявый человечек. Выпуклыми глумливо-ласковыми глазами он заглядывал за решетку КПЗ. Двое других, в черных, как воронье перо, блестящих костюмах, поддразнивали ухаря. Из-за решетки слышался мат и животное мычание.
— Пшел отсюда… — пьяная женщина скороговоркой сыпала ругательства. Но голос был молодой и лишь слегка охрипший, словно расстроенная музыкальная табакерка.
Второй джигит, плотный, большеголовый, подкатил к решетке, согнулся в тугой пояснице и принялся колоть сквозь прутья зонтиком-тростью. Усы его зверовато вздернулись, обнажив золотые зубы. За решеткой на голом цементном полу сидела пьяная молодая женщина в коротком цветастом сарафане. Что-то в ней задело внимание Вадима. Деревенское полнокровие и первобытная миловидность еще не успели сойти с нее. Чем-то неуловимым, но крепко впечатанным она была похожа на его мать и всех его теток — наверное, землячка… Он хотел уйти, выбросить эту сцену из своего ликующего сердца. Но не смог…
Ярость белой молнией взорвалась перед глазами Вадима. Лицо его схватилось и отвердело, как сжатый кулак со стеклышками брызг-глаз между костяшками. Легко, как плюшевую игрушку, он приподнял за шиворот сидящего на корточках человечка, похожего на обитателя сухумского заповедника, и врубил удар в солнечное сплетение. Под рукой пусто екнуло. «Ич-ч а-р-ра…» — прохрипела над ухом золотозубая пасть, обдав запахом чеснока и мясной гнили. Вадим успел садануть крепыша под дых и в живот. Волосатый прыгнул на него сбоку, но Вадим развернулся и перехватил длинную мохнатую руку, зажавшую нож, вывернул и заломил за спину. Жидкое тепло залило бок, растеклось по животу. Не чувствуя боли, Вадим ударил ребром ладони в шею волосатого и понял, что слепнет, заваливается набок, в голове стучал поезд, перемалывая и дробя его мозг.
Подхватив тельце соплеменника, горцы исчезли. Женщина, очнувшись, вцепилась в решетку, тупо уставилась на кровь и завыла, как по мертвому. Так голосили на похоронах в ее родной деревне, так плакала в сумраке болот одинокая птица. В коридор неслышно вошла голубоглазая собака и принялась слизывать кровавую жижу с пола, подбираясь к телу. Женщина, просунув сквозь прутья грязную исцарапанную руку, пыталась оттолкнуть ее пасть.
Он не слышал, как обшаривали и выворачивали его карманы, как зачитывали над ним окровавленные документы: последнюю сопроводительную молитву. Мозг, размягченный наркозом, выплавлял яркие, как мыльные пузыри, видения и тяжелый и болезненно назойливый бред. Но этот мрачный сон был сейчас его единственной жизнью.
Сквозь давящую боль в животе он слышит: «…три дня без сознания… в сантиметре от печени…»
Он понимает, что невесть какими путями оказался в избе. Бабка Нюра держит на коленях пеструю курицу. Оглянувшись на окно, бабка испуганно шепчет:
— Куры-то «перед головой» кричат, вот опять, знать, покойник…
Сон оборвался внезапно. Он с трудом открыл тяжелые липкие веки: сквозь туман — нежное девичье лицо, плечи… Лика! Он смог дотянуться до ее руки и слабо пожать. Лика склонилась, целуя его в губы, прижалась к колючей, влажной щеке.
— Лика, радость моя, жар-птица… — спекшимися губами шепчет он. — Как ты нашла меня?
— Начальник милиции помог… Он сказал, что этих бандитов ищут и обязательно найдут, только ты не волнуйся, родной…
И снова забытье. Когда он очнулся, Лика вновь была рядом. Едва опамятовав, он заторопил Лику за фотографиями.
— Олененок, возьми без квитанций, на мою фамилию, и возвращайся скорее.
Рыжий карлик за стойкой-прилавком фотосалона «Дориан» был похож на внезапно состарившегося ребенка.
— Нет этих фотографий, забрали по квитанции.
Лика растерялась, заволновалась. Кто мог забрать их? Вадима обыскивали в милиции… Может быть, Гувер, начальник Спецотдела, тот, что помог ей найти Вадима…
Карлик махнул ручкой.
— Что, испугалась? Нет, их действительно забрали. Но там были такие интересные фотки, что я оставил для себя, наверно, фильм снимали? — Карлик вперевалочку ушел за бархатную кулису.
«Кажется, у него глаза были подведены, — с внезапным испугом подумала Лика. — Рыжий карлик появится перед самым началом битвы Рагнарек».
Карлик вынырнул из-под прилавка, помахал перед ее носом черным пакетиком.
— Ау-у, барышня…
— Скажите, а кто забрал фотографии?
— Господин Гувер. Слыхала о таком?
Фотографий оказалось немного — некоторые кадры были отпечатаны несколько раз. Наверное, хитрый карлик и себя не обидел.
— Знаешь, Вадим, милиция зачем-то изъяла наши фотографии. Кстати, этот Гувер, начальник спецотдела, помог мне разыскать тебя…
От неожиданности Вадим выронил фотографии:
— Лика, я все понял! Парни нашли, что искали, и за это их убили. Ты и Петр Маркович… Вам надо спрятаться. Охота уже объявлена.
— Нет, я никуда не уеду, Вадим. Ты поправишься, и мы найдем хранителей, мы пройдем путем Юры и… Влада. — Ее дыхание стало неровным, жарким. Его огненная Перуница, глупая, бесстрашная девочка, знала ли она, с кем собирается бороться?
— Лика, сейчас же поклянись мне, что уедешь и затаишься, как мышка, у бабки Нюры. Как только смогу, я сбегу из больницы и приеду к тебе. Обещай! А сейчас, — он посмотрел на светящийся циферблат «Ролекс-сигма», — скорее, не то опоздаешь на поезд.
Лика взяла половину фотографий.
— Не бойся за нас. — Она показала глазами на раскрытую сумочку, где лежал пистолет. Перед самым выездом на Север Вадим купил этот ствол «про всякий случай». Уезжая, он передал его Лике.
— Ты хоть пользоваться им умеешь?
— Не важно…
Она порывисто поцеловала его, подхватила сумочку, в проеме двери махнула рукой и исчезла. Некоторое время он лежал, закрыв глаза. Ее белая кофтенка высвечивала сквозь закрытые веки. Тревожась, он посмотрел на часы. Успеет…
Вадим еще раз потянулся к фотографиям: белый старец в длинном балахоне парил над вершиной небольшой сопки. Из поднятых ладоней выходили лучи света. Вот он появляется прямо из пламени костра, стоит, не касаясь земли, рядом с темным провалом археологической траншеи. Такие композиции легко получаются при монтаже наложенных кадров… Вот и все волшебство! Но, похоже, фотограф не учитывал объекта. Фотографируя все стадии раскопок, ребята засняли нечто вне кадра.
Ранение напомнило о себе слабой стонущей болью. Вадим спрятал фотографии под подушку, прикрыл глаза, положил руку поверх бинтов, и боль стала понемногу утихать. Болит — значит заживает…
Больничный дворик, густо засыпанный хлором и отцветшей акацией, был в этот час душен и пуст. Полуденное солнце спекало песчинки у войлочных подошв. Вадим Андреевич был обут в больничные «чуни» без задников. По песку, словно агатовые бусины, катались муравьи, капельки-живчики, нанизанные на единую нить и, несомненно, спаянные единой целью. Вадим рассеянно наблюдал их регулярную, как движения маятника, жизнь: художники строя, поэты порядка, рабы смысла, солдаты симметрии, монахи-воины, избравшие по своей воле путь коммунистического совершенства, утратившие на этом пути зрение, крылья, свободу и любовь…
Его философские раздумья прервал тяжеловесный господин, грузно опустившийся на другой конец скамьи. Черные матовые очки, как бессолнечные омуты, были повернуты в сторону Вадима. «В темные очки ад видать», — вспомнилась деревенская мудрость бабки Нюры. Редкостный чешуйчатый пиджак, невзирая на жару, охватывал круглые, как у гаремного мальчика, плечи и заплывшую жирком талию. Широкое, неопределенно изменчивое лицо, с трудно запоминающимися чертами… Пожалуй, лишь пунцовые женские губки слегка «украшали» его, и лицо это было бы почти смешно, если бы не было слегка страшным своей едва заметной недостаточностью. В руке тучный визитер кокетливо держал тросточку с камнем, ввинченным в верхушку вместо шишечки. Вадим поморщился, словно стронулась его рана, разбуженная острым стрекальцем, зашевелилась, потекла болью.
— Как здоровье, Вадим Андреевич? — деловито потирая ладони, осведомился незнакомец. Он снял свои вспотевшие черные фары. Глаза у него оказались карие, глубоко посаженные, словно вдавленные в пирог вишни. — Позвольте представиться — ваш куратор, — в потной мятой ладони мелькнул какой-то металлический жетон, — Махайрод Иван Славянович.
Вадим мысленно изумился столь редкостному псевдониму, сильно преувеличивающему хищность своего обладателя. На ископаемого тигра этот Махайрод явно не тянул, впрочем, как и на Ивана Славяновича.
— Чем обязан, товарищ Саблезубый, вашему участию в моей судьбе? — в тон ему светски отозвался Вадим.
Не заметив колкости, Махайрод подсел ближе к Вадиму и даже положил свою распаренную, трепещущую, как морская звезда, пятерню на колено Вадима, что, видимо, на языке его службы означало высшую степень доверия к подозреваемому.
— Видите ли, Вадим Андреевич, вы в своих иррациональных и непоправимо любительских изысканиях продвинулись столь далеко, что буквально заступили тропу некоторым организациям, ведущим сходные разработки. Я пришел сделать вам разумное предложение, щадящее вас и наше время: вы отдаете нам «коридор», а мы расплачиваемся с вами согласно любым вашим условиям…
— Ах, вы та самая лягушка с кольцом, правда явившаяся в несколько неожиданном виде. — Вадим выигрывал время, пытаясь понять, что хочет от него мелкий бес в обличье карточного шулера.
— Не стоит недооценивать серьезность нашего предложения, — поднажал Махайрод и обидчиво убрал ладошку. — Повторяю: время дорого, скоро его не будет вообще. Вот взгляните, — он достал из внутреннего кармана портмоне с пачкой фотографий, выбрал наугад несколько штук и протянул их Вадиму. На фото была Лика, снятая скрытой камерой. Лика на вокзале, в толпе, в пристанционном буфете. На секунду у Вадима словно отнялись лицевые мышцы: на одном из снимков, пугая бледным лицом и совиным взглядом, по-над толпой плыла круглая, как хэллоуинская тыква, голова. Щелкунчик! Они выследили Лику. Она в плену, если не убита… Это конец…
— Я не знаю никаких «коридоров», никогда там не был, — тихо, но твердо сказал он.
— А где же вы сделали столь удивительные фотографии — костры, летающие Санта-Клаусы? Мы просто обязаны были вами заняться. Ну, не упрямьтесь… Впереди у вас — медовый месяц на Фиджи, «Эроты, розы и лилии», проказы и шалости Купидона… О, счастливчик! Там есть такие крошечные островки… Особенно хороши они на закате, когда весь океан ну просто пылает, а ветер доносит запах цветов…
— Идите вы…
— Ну, как хотите. Не забывайте, что ваша возлюбленная у нас. Вот видите, вы просто обязаны пройтись со мною. И будьте мужчиной, не заставляйте вкалывать вам в ляжку будивитан.
Вадим попросил разрешения забрать вещи, документы и переговорить с врачом.
— Не волнуйтесь, Вадим Андреевич, вы уже выписаны со значительными улучшениями, а ваш багаж ждет вас в машине.
У больничных ворот пыхтела черная лаковая туша. На заднем сиденье вышколенно замерли охранники, похожие, как близнецы-клоны. Оба — с одинаковыми квадратными челюстями, с холодными судачьими глазами и рыжеватой свиной щетиной на плоских загривках. Черные стекла закрылись перед самым лицом Вадима, другие, пуленепробиваемые, наглухо отделили салон от Махайрода, усевшегося на водительское место. Они ехали не менее двух часов. Машина остановилась внезапно. Дверь распахнулась; вокруг теснилась кладбищенская роща. Жаркий день погас. В траве жмурились одуванчики. Кирпичный дом безглазо пялился выбитыми окнами. Вероятно, когда-то это была часовня, позднее переделанная под дом. Изящные арки были вполовину заложены грубым кирпичом, срезана базилика округлой крыши.
Охранники затянули Вадиму глаза черной гуттаперчевой повязкой и, крепко ухватив за локоть, повели по направлению к дому. Высокие ступени сбегали вниз, и всякий раз, когда он ступал в темноту, сердце обрывалось, как если бы под ногой разверзалась пропасть. Подталкивая дулами коротких автоматов, охранники гнали Вадима вниз. В лицо бил вываренный в кондиционерах воздух и мертвый, влажный подвальный дух. Вадима втолкнули в камеру. Лязгнул засов. Вадим стянул повязку. Он был внутри стального куба с приваренной к стене койкой и маленьким подвесным столиком.
…Прошел час. Он тупо смотрел, как прыгает секундная стрелка, ползет золотая минутная и вяло движется часовая, похожая на раздвоенное жало. Часы тоже наблюдали за ним сквозь узкий алый зрачок. Ввалились охранники и вновь повели его по подземным коридорам. Через десять минут Вадим оказался на пороге просторной комнаты, точнее кабинета добротно-сталинских времен. Лампа зеленого стекла, массивный стол с суконным верхом в пятнышках выцветших чернил, малахитовое пресс-папье — все основательное, с памятью о большом хозяине. Вот только окон нигде не было. На стене — грубовато-изящный старинный телефон с белым выпуклым циферблатом.
За столом сидел человек, явно не принадлежавший миру допотопных мастодонтов, окружающих его — добровольного изгнанника электронной вселенной. Он сделал знак пальцами, потное, пыхтящее от избытка сил сопровождение удалилось. Тем же полукруглым жестом бледных рук он предложил Вадиму сесть в высокое кресло напротив. Тот лишь мотнул белокурой головой и остался стоять.
Человек за столом пристально всматривался в лицо Вадима, надеясь смутить пленника своим немигающим, не отражающим света взглядом. Это был брюнет с печальными прозрачно-карими глазами тоскующего шимпанзе. Лицо, и без того узкое, обрамляли лаковые, курчавые бачки, длинные маслянисто-тяжелые локоны свободно лежали поверх узких покатых плеч. Наглухо застегнутый в сюртучок с серебряными пуговицами, он походил то ли на тореадора, то ли на участника траурной процессии с вороными конями и плюмажами. Кончики бледных пальцев были округло соединены, словно в ладонях он держал прозрачное яблоко. Глядя на эти руки, Вадим почувствовал тоску пленного зверя. Поигрывая пальцами, человек заговорил:
— Я часто вижу сон о рубиновой чаше, алые грани ее мерцают, словно в ней играет живое пламя. Это Грааль — чаша с божественной кровью, с живой, терпкой, упоительно-сладкой кровью… Лучшая кровь — свежая кровь ребенка, или капля небесной просфоры, потом кровь врага. Затем священника или верующих, кровь зверя в последнюю очередь.
Теперь Вадим узнал этого человека, ряженного под тореадора…
— …Но Грааль, мой Грааль, разбит, его капли рассеяны подобно железным опилкам среди серого песка.
Теперь человек был виден в профиль, тот самый профиль с вечно настороженным носом и обрезанным ухом рептилии, что набросала на мятом клочке бумаги художница Хорда.
— Я хочу, хочу быть милосердным, но ненавистью кипит земля под моими ногами. И вознесу я меч, и камень в сердце Земли будет расколот!
Вадим молчал, стоя по-бойцовски крепко, вперед плечом. Актер в черном сюртуке не ждал аплодисментов и паузу выдерживал гениально; пальцы его были готовы хрустнуть от невыразимой муки.
— Яков, или Террион, не знаю, как вас там…
В лице хозяина кабинета на долю секунды мелькнули испуг и изумление, он судорожно сцепил пальцы и устремил на Вадима тяжелый неподвижный взгляд. Видимо, Вадим грубо нарушил правила этого кабинета. Он на секунду обыграл его, теперь главное заболтать этого «тараканьего царя», не дать ему опомниться. Вадим усмехнулся:
— Яша Блуд… Блуд — это «кровь», у вас очень редкая фамилия, маэстро… Я должен сейчас же увидеть девушку. Вам понятно?
Человек в черном вздрогнул и встал из-за стола. Ростом он был непропорционально мал, словно голени его были подпилены на треть.
Вадим сверхчувствием влюбленного понял, что тот не знает о Лике и скрывает свое недоумение. Блуд снова опустился в кресло, мерцая черными, переливчатыми, как антрацит, глазами.
— Разумеется, но сначала выполните наше условие. Нам нужен коридор…
— Только после того, как увижусь с ней.
Блуд поморщился с досадой.
— Что вы торгуетесь, как баба на базаре? Мы отпустим ее и вас сразу же, разве что попросим проводить нас к живописным местам…
— Зачем вы хотите попасть в «коридор», если вас туда не приглашают?
— О, это давняя история. Вы понимаете, что это значит — быть первым?! Первородство — превысший дар Бога. С первыми детьми родители всегда очень жестоки, и мы, духовные первенцы, близко знакомы с жестокостью мира… Но мы успели сыграть на опережение и разделить мир мечом Разделения. Ваша раса ослабла в пороках и распрях и больше не может владеть Стелой Откровения, Камнем Царствия. Отдайте нам «коридор», и мы заменим вас в священном карауле у Камня. Мы построим новую иерархию мира.
— Вы думаете, Бог утвердит ваш людоедский порядок? — ледяная злость наполнила Вадима.
— Как поспешно вы судите о будущем, — с упреком усмехнулся «кабальеро». — Мы воздвигнем нового бога, и все поклонившиеся ему найдут свое место на ступенях нашего Храма. Но высота ступени зависит от личного участия в нашем общем деле как отдельных особей, так и целых наций. Люди отдадут нам последние гроши за пропуск в мир иллюзий. И мы никого не отринем. Разумная селекция, отбор, соответствующее рангу воспитание, наиболее ценным в биологическом плане особям мы гарантируем. Не скрою, нам очень нравятся ваши женщины, некоторые способны существенно улучшить породу, однако мы не позволим им рожать…
Они были одни в комнате. На размышление даны секунды: грохнуть пресс-папье в маслянистые, обсыпанные перхотью кудри витии или задушить? Вадим запоздало ощутил, как его пальцы входят в горло бледнолицего. Он оторвал от пола легкое тельце в черном мундире с серебряным галуном. По паркету заскребли детские башмачки с серебряными пряжками. Резкий удар по голове ослепил, как вспышка магния, и выключил сознание. За портьерой прятался охранник. Вадима скрутили. Он очнулся почти сразу, чувствуя ломящую боль в отбитом затылке.
Оправляющий одежду «тореадор» с грустью потрогал носком туфли белокурую голову Вадима. Потом заговорил утомленно и без злости:
— Мне всегда не хватало такого красивого и сильного тела, как у тебя… — Он поставил каблук на грудь пленника. — Почему мне не дано такого тела?
— Потому что твоя жизнь — лжива и пуста… — Поверженный, распятый по рукам и ногам, Вадим продолжал бунтовать. — У тебя никогда не будет родины, любви, настоящей, некупленной женщины… И ты знаешь это, тварь, и потому опускаешь мир все ниже, даже ниже своего животного сознания…
Вадима ударили сверху в грудь и в живот, он захлебнулся кровью.
— Но ведь кто-то должен наследовать землю, — меланхолично заметил «кабальеро». — Слышите стук в Златые Врата? Мы стелим одежды и трупы врагов перед шагами Грядущего властелина земли.
Сквозь кашель и хрип Вадим продолжал выплевывать ядра холодной ярости:
— Нет!.. Пока я дышу, я буду зубами грызть эту землю, но ты… ты ее не получишь.
— Ты хочешь грызть землю? Она твоя, вся, — слабая усмешка тронула фиолетовые губы «тореадора». Он сделал знак охранникам и косолапо поплелся к столу.
Вадима поволокли по коридорам, уже не церемонясь. По ступеням тащили за ноги, соскребая кожу с позвонков, кровяня затылок. По запаху лекарств и особой напряженной тишине он понял, что попал в медицинский бункер. С него сорвали одежду, швырнули на высокий хирургический стол. На шее, запястьях и щиколотках щелкнули зажимы. Люди, зашитые до бровей в желтые комбинезоны, кололи онемевшее тело иглами, опутывали проводами, приклеивали датчики ко лбу, ключицам, средостению. Тело вздрагивало и дрожало под ударами электрического тока. Горели волосы. Тошнотворный дым забивал легкие. Почти зажившая рана в боку вскрылась. Вскоре он перестал что-либо чувствовать. Сколько прошло времени, он не знал, не помнил. Животное желание выжить еще заставляло биться сердце. Он отупел от монотонного дрожания стрелок и гудения приборов. Мозг пульсировал в такт сигналам светодиода. Подменный мертвый голос, равнодушный и бесстыдный, тайно живущий в глубинах сознания, без промедления выдавал тайники его памяти и любви. «Да — нет» и снова «Да — нет». «Был — не был». Проверка завершилась. Мозг распадался от тупой боли.
Постепенно сознание прояснилось. Он должен был непрерывно думать, мыслить, чтобы удержать убегающую память, закрепиться в мире. Лежа на пыточном столе, он вспомнил звездное небо. И едва уцепившись, вызвал его в воображении.
Мягко покачивался воз, груженный сеном, а он лежал на спине и, закинув руки за голову, всматривался в ночное небо; опрокинутое озеро с косяками мерцающих серебристых рыб. Лежа на возу, он вдруг догадался, что звезды — это атомы какого-то гигантского существа, жизнь которого необозрима и безначальна, как бесконечно время… Это было его собственное открытие, обрывок таинственных знаний, тихий шепот Ангела-Покрова. «Время по-гречески Хронос, а по-русски — Хорс. Срок, если читать по кругу. И Время — круг, хоровод созвездий… Они бродят, как привязанные кони вокруг Коло, Полярной звезды. Время — коло кол… колокол вечности, отбивающий удары».
Мысль оборвалась. Он умирал, не успев исповедать свою любовь перед милосердным и печальным ликом спящего Хорса — Времени Времен.
Крупные звезды на синем бархате ночи. Влажное дыхание близкого леса. Ночной ветер, стужащий лоб. Боль и ломота в отбитом теле. Вадим очнулся. Его волокут на растянутом брезенте, заталкивают на заднее сиденье. Машина трогается с места, резко набирает скорость, слышен свист рассекаемого воздуха за окнами. Вадим слабо пошевелился и приподнял голову. Ночь светла, значит, он все еще на Севере… За рулем сидел Махайрод. По бокам дремала охрана.
— Очнулись, отдышались, коллега? Молодцом! Мы едем в один древний монастырь, — Саблезубый причмокнул от сладострастия, — монастырь семидесяти княжон, вам должно быть это интересно, если вы имеете понятие о гематрии, науке священных чисел. Наука чисел и искусство воли — вот ключи, что открывают все двери… Семьдесят княжон! Грандиозное заклание несостоявшихся цариц… Вы, конечно же, читали Библию, Книгу Судей? Нет! А ведь это так близко к вашим интересам… Так-с, припоминаю… Семьдесят царей с отсеченными пальцами на руках и ногах! А? Каков масштаб деяний Адонаи? Магия, черная ли, белая, ценит кольцевое оформление. Династический путь русских царей Романовых от Ипатьевского монастыря до Ипатьевского дома — тоже мистический круг… Ипат — это Яфет, родоначальник арийского племени. На досуге я люблю играть в мозаику священных букв и чисел… О, если бы когда-нибудь мне удалось сложить слово «Вечность». А вот вы уже одной ногой — в вечности… Простите за неуместный каламбур…
Пленник издал долгий звук, похожий на шипение и клекот, пытаясь разлепить разбитые губы.
Махайрод понял по-своему этот лишенный силы вопль.
— Боитесь смерти, коллега? Напрасно… Смерть нежна! Она как вино на губах — выпить и забыться… А у вас еще есть немного времени! Перед смертью вы успеете узнать, как наказывали провинившихся в плотском грехе монахинь в одном из северных монастырей нашей матушки Руси. Грешен, люблю страшные историйки. Каменный мешок — очень просто и дешево, а главное — без пролития крови, в ней оставалась неповрежденной вся животная душа. Кровь не должна проливаться на землю, от этого всходят цветы памяти. Монастырь этот назван Горицы. Да, немало горя вынесли его насельницы, начиная с первых. Темной осенней ночью царские стрельцы зарубили и бросили в Шексну шестерых монахинь во главе с игуменьей. Потом это живописное местечко полюбилось самому Иоанну Грозному. Он частенько ссылал в Горицы не угодивших ему невест и жен. Царица Марфа, мать убиенного младенца Дмитрия, провела немало лет в этих стенах. Здесь и была похоронена. Слезами пленниц царской крови омыты его казематы и кельи. Ну а для грешниц — гранитные челюсти. Так-то, драгоценнейший коллега. Ах, бедные монашенки: они не могли даже кричать, что гораздо больнее. Они умирали безгласно, ритуально, чтобы не вспугнуть ангела смерти. Мне приходилось видеть, как резник на кошерной бойне отворяет бычку кровь. Двое, а то и трое помощников зажимают животине горло. Если теля успеет мыкнуть, то для жертвы он уже не годится… То же и с народами, редко кто сопротивляется…
Вадим замотал головой, виски сдавило болью. Он вдруг понял, что «коридор», ради которого изнасиловали его мозг, — там, где бродит по траве невесомая Огнеручица, цветут белые фиалки и время бежит так стремительно, что обдает ветерком. Он застонал от отчаяния.
— Что? Вам есть что возразить? Ну вот, кажется, и приехали…
Машина остановилась на берегу реки. Полуразрушенная стена цвета бычьей крови вставала из сумерек. Река сияла ровно, как лист светлого металла, широкая, очень сильная река. На ее глади возвышался темной шапкой небольшой лесистый остров. Двое охранников подхватили Вадима под мышки и под колени, подняли без усилий и потащили в темноту. По заброшенному мостку перебрались через ручей, осклизлый от нечистот, вошли в осыпавшуюся арку монастырских ворот. В тени стен, среди мусора белели цветы, они пахли резко и сильно. Кто высадил их здесь, на заброшенных могилах? Впереди высился мрачный, покинутый людьми барак. Наперекор всему в нем играло радио. Махайрод уверенно направился к высокому полуразрушенному храму. Вадима втащили в сырой проем. Навстречу пахнуло мочой, сыростью, древесной гнилью. С могильным скрипом отворилась дверь, прошли глубже. Махайрод зажег красный фонарик, посветил в разбитое до неузнаваемости лицо Вадима.
— Ну вот и прибыли, коллега. Так сказать, последний приют…
Луч фонарика пополз по обшарпанным стенам, по кучам битого кирпича, вывороченным из стен балкам, завалам мусора. Красноватая подсветка вылепила из тьмы налитые вурдалачьи губки и крошечные заплывшие глазки Махайрода. Он поминутно облизывался, тонкая струйка слюны блестела в уголках его рта, как это бывает у бесноватых. Отослав охранников, Махайрод склонился над Вадимом, терзая его светом фонаря.
— Ну, скажи, что ты боишься смерти. Признайся мне, ведь я почти твой брат. Ведь это я вырвал тебя из лап Терриона. А ведь он — Зверь! Один из шестисот шестидесяти шести зверей, Темных Властителей Крови. Попроси меня, и я увезу тебя отсюда. Тебя вылечат. Вдвоем, ты и я, завалим его, этого тряпичного колосса на глиняных ногах… Я сам могу стать зверем, почище Терриона… Ну, дай мне знак. Посмотри, брат, я почти плачу… Я не хочу твоей смерти…
Вадим закрыл глаза. Говорить он уже не мог, губы спеклись кровавой коркой.
— Молчишь… Гордый… Ну, ступай вниз, тебя там уже поджидают. Там на дне копошится клубок красных червей; через неделю от тебя останется только сухая связка костей. Но сначала ты просто сдохнешь, задохнешься, как лягушка в кулаке у мальчишки.
Вадим захрипел, глаза его закатились.
— Эй, вы, раздеть его… Монашки ныряли туда голыми, во искупление грехов! — бормотал Махайрод, тряся подбородком. — Вниз, вниз, к червям, к червям…
С Вадима сорвали окровавленные тряпки, подволокли к краю провала и бросили вниз. Он заскользил по покатым сужающимся отполированным граням и застрял, остановился в полутора метрах от земли. Липкий камень сдавил бедра и ключицы. Попав в эти тиски, он будет заживо раздавлен. Через несколько часов в нем не останется ни одной целой кости. Удержаться от погружения в смрадные челюсти можно было лишь сильнейшим напряжением всех мышц тела одновременно. Кости его гнулись и потрескивали, ни крикнуть, ни даже глубоко вздохнуть в мертвых скрепах он уже не мог. Издалека он услышал звук отъезжающей машины. Громовый звук тикающих часов, которые забыли сорвать с него охранники, заполнил склеп.
Каменная домовина, как воронка, засасывала ночные звуки. Шорохи казались громом. Упершись в скользкий камень коленями, он пытался застопорить свое движение вниз, но с каждой минуту неумолимо оползал в глубину. Ключицы выламывало крючьями. «Господи, если есть Ты в межзвездных глубинах, прости меня за все… за нее прости… — Он собрал всю свою волю, уже размякшую от боли, и попытался вспомнить Лику. — Где она, неужели у них? Они будут мучить ее, осквернят ее священное тело, ее кровь… Она так молода, она умрет не сразу…»
Содрогалось от ужаса сердце, выстукивая: «Погубил! Погубил!»
Душа его оторвалась от измученной плоти и плыла на свет далекого маяка, на огонек, мерцающий среди темных облачных равнин. Внизу туманились зеркала предрассветных озер, в их глубинах сияли тихие звезды, и где-то на краю света горела свеча и неудержимо влекла к себе. Душа его стремилась к ней, и он увидел ее, живую, родную до последней ресницы, до капельки пота над верхней губой, до заплатанной на рукавах кофтенки.
Лика перебирала горы оранжево-красной ягоды, рассыпанной по темному дощатому столу. Рядом сутулилась бабка Нюра. На окошке горела свеча. Он легко вошел в пламя свечи, пламя вздрогнуло, заплясало. Огненная плоть не отторгла его, она обняла, обволакивая и лаская, как прежде его обнимала речная волна, холодно целуя все тело… Лика смотрела на пламя долгим рассеянным взглядом.
Руки бабки Нюры ныряли в россыпи оранжевой морошки. Глуховатым старческим голосом она рассказывала какую-то бесконечную семейную историю…
Девушка встала, подошла к старухе и плача уткнулась ей в плечо. Он рванулся из пламени свечи, чтобы снова ловить ее мерцающий взгляд. И она взглянула тревожно на ярко вспыхнувшее пламя. Свеча затрещала, ее огненный парус сник. Деревянная птица под потолком качнула крыльями. Ночной ветер подхватил его душу, как палый лист, и понес вспять…
Сон оборвался, кто-то дергал, теребил онемевшее тело.
— Тащи, да выше, выше бери…
Веревки натянулись, впились под мышки, тело резко дернулось и поползло вверх. Остывающее, раздавленное, оно казалось мертвым, и ему не хотелось возвращаться. Его вновь влекло туда, на свет свечи, которую еженощно неизвестно для кого ставила на окно старуха, имени которой он уже не знал. Но жизнь возвращалось в него удушьем, спазмами, рвотой, ледяной испариной.
Оплывшую, скользкую от смертного пота колоду выволокли из каменных ножен и положили на битый кирпич. Кто-то прикрыл вздутую отечную синеву.
— Живой?
— Живой. Мертвые не потеют…
— Поосторожнее, — произнес знакомый, мальчишески звонкий голос.
Завернув в брезент, тело погрузили в машину.
…Он пришел в себя в грустный закатный час, когда щемяще звонко верещат кузнечики в остывающем травяном пекле.
За распахнутой рамой шелестел сад. Тишина в глубине дома настороженно вздрогнула, кто-то подошел к нему, оправил простыни, поднес воду к сухим губам. Вадим покорно отхлебнул. Подбородок и края рта отерли марлей. Шорох шагов растаял в тишине летнего вечера, золотистого, как молодая смола, и сладостного, как возвращение домой.
Поблеклым вереском да воском
Я расшиваю повесть скорби.
На вокзал Лика прибежала задолго до отхода поезда. Легкий бег через пустой, вечерний парк раззадорил ее. Быстрота, выносливость и азарт гонок, наверное, достались ей от предков — обладателей и держателей великорусских пространств. Жажда и молодой голод настойчиво напомнили о себе, последние недели две ей почти все время хотелось есть. Тело наливалось веселой силой и жило своей тайной жизнью. Груди взошли еще выше, смущая Лику непривычной тяжестью, а старенькие любимые джинсы стали немного тесноваты в поясе.
Разгоняя печальные мысли, она покачала золотистой головой, оправила растрепавшиеся от бега волосы и сбившуюся кофточку.
В вагоне было сонно и душно. Она сразу же достала из сумочки фотографии — единственный, тающий, как облачко, след жизни Влада. Лика долго всматривалась в летящую белую фигуру, до половины скрытую языками пламени. Из пламени являлись в древности могущественные волшебники, спасители династий и царств. И чем дольше она смотрела на размытое изображение, тем глубже проникал в сердце страх перед неизбежной встречей с загадочным миром по ту сторону пламени. Этот мир смотрит на нее с молчаливой надеждой, ждет ее участия. Но что она может, одна? Как изменить несправедливый порядок вещей? Для этого надо заново учиться жить: бодро, зло, и чтобы каждый день — как подвиг… Кончилось время безмятежного сна и благодушия. Лика ощутила прилив силы. Руки ее инстинктивным, материнским жестом округло огладили живот. Глаза вспыхнули и потемнели, упрямая морщинка пересекла лоб. Она еще не догадывалась о том, что уже знали ее душа и тело. О том, что в недрах ее существа вспыхнула искра жизни и взывает о любви и защите. Она еще не понимала тайных движений внутри себя, не чувствовала трепета зреющей завязи, но эта едва прилепившаяся к плоти душа уже властно требовала изменить мир, сделать его светлее и чище.
Присвистнул поезд, возвещая отправление, и мягко пошел, покачивая боками. Широкая тень на секунду закрыла свет. Лика поспешно убрала фотографии и оглянулась. Этот высокий мужчина, по виду бывший военный, едва успел протиснуться в вагон, отжав дверь квадратным плечом. Одет он был, несмотря на жару, в длинный прорезиненный плащ и панаму защитного цвета, такие носят грибники от Магадана до Камчатки. На секунду она встретилась с пустым, ничего не выражающим взглядом из-под коротких, по-кроличьи розоватых век. Лику передернула дрожь. Человек сел где-то позади, зашуршал газетой. Она мельком пожалела его, как жалела всех выпавших из осмысленного бытия.
Вечерело. Поезд летел среди пустошей и болот. На остановках входили и выходили люди с туесами, с огромными черными корзинами, громко балагурили белоголовые парни в темном северном загаре, раскрывали, хвалясь, заплечные оловянные ящики, и ягодной сладостью, дымком полуночных костров, горячим смолистым вереском тянуло от их усталых движений и выбеленных солнцем одежд. Лике было спокойно и радостно смотреть на их руки, на блаженно-спокойные северные лики. Высокий старик развернул на коленях хлеб, перекрестил его и, разломив, молча подал ей круглую блестящую горбушку. Он ел, аккуратно подставляя ладони под падающие крошки, забытое благоговение перед насущным хлебом было в его сложенных ладонях и полузакрытых глазах. И Лика ела хлеб, как причастие, медленно раздавливая языком твердые крошки и в мыслях благодаря случайного попутчика и того, кто сеял рожь, кто убирал и веял, кто рушил спелые зерна в пушистую муку, кто выпек его на березовых угольях. Эта долгая благодарственная молитва за малую кроху хлеба утолила ноющий голод. Одобрительно взглянув на прощание, старик сошел с поезда и сразу потерялся среди низких багровых елей.
Уже первая одинокая звезда низко летела над болотами и заброшенными торфоразработками. Светлая полоса озера пролегла у самого горизонта. Мерно стучали колеса, вагон опустел. Света не зажигали.
Лика положила голову на жесткий бок сумки и прикрыла глаза.
— Помогите, — крикнул кто-то из конца вагона. Она вздрогнула, оглянулась вокруг: никого… Только мрачная фигура в зелено-буром плаще безучастно смотрела в газету.
— Помогите! — рыдал женский голос.
Лика бросилась к странному военному, затрясла его плечо, сразу напрягшееся под грубой робой, но, ощутив внезапное омерзение, отшатнулась, как если бы случайно схватила жижляка или крысу. От незнакомца тянуло слабой вонью медикаментов.
Она метнулась в конец вагона, где слышался сдавленный стон и возня.
— Помогите! Грабят! — через голову наседавшего детины крикнула смятая, испуганная женщина.
Лика выхватила из сумочки пистолет и навела подрагивающий ствол на грабителя. Вспыхнул свет. Высокий, по-тюремному обритый парень злобно глянул на Лику и отпрянул от женщины. Ее круглое большеглазое лицо было темно от размазанной туши и полно отчаяния.
Парень оттолкнул женщину и двинулся на Лику.
— Стой, стрелять буду! — Лика, преодолевая дрожь в коленях и головокружение, чувствуя киношную слабость угрозы, направила пистолет в наглое, растекающееся лицо. И оно вдруг заулыбалось, блестко играя желтым зубом.
— Да ладно, я познакомиться… — бритый ударил себя по раскоряченным ляжкам и, притоптывая, дернулся в пляс. Придурковато виляя задом, он наступал на Лику, широко раскинув руки, словно готовясь обнять ее. В игриво трясущихся кистях блеснуло лезвие.
Увидев нож, женщина завизжала по-заячьи отчаянно.
Лязгнула дверь тамбура. В вагон ввалились охранники в сером камуфляже: черные береты намертво прибиты кокардами к дремучим надбровьям. Огромный детина толкнул Лику, вывернул руку с пистолетом. Пистолет шлепнулся на пол. Вцепившись в волосы, он заломил ее голову, словно хотел опрокинуть навзничь.
— Отпусти, больно… — сквозь обморочную боль хрипела Лика. На запястье клацнул наручник.
— Сука… стрельнуть меня хотела, — парень по-свойски тряс руку милиционерам.
Измятая женщина, до сих пор испуганно водившая глазами по лицам охранников, вдруг опрометью бросилась в тамбур. Лязгнула дверь поезда, словно разрубая напополам Ликину жизнь. Милиционер, державший Лику, выругался — ушел ценный свидетель происшествия.
У бритого спросили документы. Он зашарил по карманам, резко дернулся, как в припадке, и спринтерским бегом рванул прочь. Громыхая сапогами, за ним ринулась охрана.
Лику повели по вагонам, жалкую, скрученную. На нее испуганно глазели случайные пассажиры, обшаривали взглядами, укоризненно качали головами. Этот взгляд она почувствовала отдельно, словно процарапали острым шилом по открытой щеке и шее. Она с трудом повернула голову, на нее смотрел пассажир в плаще из брезента. Он как-то ухитрился обогнать конвой и теперь, видимо, тоже собирался выходить.
Двое охранников волокли бегуна, голова его болталась, как у мертвой курицы. Его подтащили ближе — до пояса он был в темной густой крови. Поезд резко затормозил, двери распахнулись. Милиционер вытолкнул Лику из вагона, следом с высоких ступеней стащили бритого парня. Двери-челюсти захлопнулись. За пыльным стеклом тамбура мелькнуло мертвенное лицо. Человек без усилий отжал двери ладонями и почти протиснулся, но двери вновь сомкнулись, сжав его плечи. Поезд с лязгом и скрежетом набрал скорость, и удручающее видение скрылось.
Камера в этот час пустовала. Лика боялась прикоснуться к липким, влажным стенам, так и стояла посередине, опустив руки, сжатые наручниками. Через два часа в замке лязгнули ключи, вошел охранник.
— На допрос, — буркнул он, оглядывая девушку.
Серые сводчатые потолки милицейского каземата давили тяжестью, пригнетая к земле ее прежде горделиво откинутые плечи. Мучительно жгло запястья, стертые наручниками.
— Стой, — конвоир, тяжело сопя, привалил ее к стене и, задрав кофточку, зашарил по ее телу, успевая придерживать маленький черный автомат. Это был его личный «обыск». Пыхтя, он силился засунуть ладонь под ремешок ее джинсов. На миг Лика омертвела. Отупев от бессонных ночей у кровати Вадима, она уже не отличала явь от сна. Перед глазами елозила залитая потом тельняшка, рыжий, проволочный волос колол лицо. «Стоять, овца», — долетел до нее сиплый шепот. От этого слова что-то вздрогнуло и разорвалось в ней. Лика ослепла от бешеной ярости. Резко разогнувшись, она с визгом ударила головой в подбородок конвоира, согнутым коленом саданула в пах. Было слышно, как лязгнули зубы; охранник сдавленно взвыл, скорчился и отпрянул от Лики.
— Ответишь, сука гладкая, — захлебываясь, прохрипел он.
— Что там, прапорщик? — властный окрик в конце коридора отбросил скорченную тушу на метр от Лики. Шепотом матерясь, он повел пленницу туда, где из распахнутых дверей сочился белый мертвенный свет.
Лика робко присела на вытертый коленкор стула. Лицо ее потемнело и опало, глаза воспаленно блестели. Губы, спеченные жаждой и стыдом, растрескались и горели. Сбитая кофточка в темных пятнах пота, в жгучей ржавой пыли разорвана на плече. Пышная коса свалялась. Выбившиеся тонкие пряди липли к мокрому горящему лбу, она подула вверх, отгоняя их от лица.
На столе остывал стакан крепкого чая. Лика зачарованно смотрела в эту янтарно-прозрачную линзу, где, словно стая грачей на осенней заре, кружились чаинки.
Человек с тяжелым вздохом поднялся из-за стола, осторожно расстегнул наручники на ее запястьях и бросил их в стол, грузно прошелся к окну, закурил. Это был сорокалетний мужик крупной доброй породы.
— Дайте пить, — прошептала Лика.
Не глядя в ее сторону, человек подвинул стакан. Тепловатый чай она выпила жадно, в несколько глотков. Рывком вздохнула и вскинула голову, изгоняя униженность и страх. Она смотрела в упрямый, честный лоб «начальника». Его крупная голова ровной ладной посадкой напомнила ей Вадима. На глаза навернулись слезы, ей захотелось все рассказать этому Белому Полянину, как будто он ей — далекий, давно потерянный брат. Узы тайного родства напряглись в ней, и она начала говорить торопливо, сбивчиво: о Владе, о Костобокове, о бабке Нюре… Русский, помоги русскому…
— Не волнуйся, сестренка, — пробасил дежурный, рассматривая ее студенческий билет, паспорт, рассыпанные фотографии. — Поедешь дальше по своим делам. Вот только добровольную сдачу оружия придется оформить.
Он отложил так и не начатый протокол, нажал красную в черном ободе кнопку. В кабинет вошел стройный, тонко перетянутый в поясе милиционер.
— Вот что, Андрюша, в пять пятнадцать посадишь гражданочку на двадцать первый, в купе к проводникам. Пусть довезут до Кременги…
В Поозерье лето выгорает в один день, оставляя лишь седой пепел. Незаметно убыло солнце. От стылой осенней воды в храм заползала тяжелая знобящая сырость и холодный туман. Отца Гурия лихорадило. Но телесный недуг только обострял чувства. Глухие волчьи ночи он просиживал над Книгой, сберегая тающее сердечко свечи от внезапного осеннего сквозняка. Его узкая ладонь рубиново светилась, когда он прикрывал ею огонек, и лучики-пясти, похожие на плавник крупной рыбы, напоминали о ступенях творения.
Вся краса мира, вся его мудрость, собранная с медоносных лугов вдохновения, весь трепет жизни и ее неуловимая тайна были собраны в его Глубинной книге. Долгой молитвой усмирял он мятеж мыслей, и в глубокой тишине звучало Слово. Оно связывало воедино знакомое прежде и открывало новый смысл каждого знака. Начертания букв — гармоничные спирали, окружности, плавные завитки — были частицами, крохотными каплями мироздания. Но без единой буквы, звена, кирпичика картина мира дробилась и теряла смысл.
— «„Аз Буки Веди“ — означает „Бог Буквы поВедал“… Далее: „Глаголь Добро Есть Живете“ — „И говорил: добро живите…“ Грамота Руси — суть молитва древняя, грамота миров. Порядок букв — Путь священный, Богом заданная тропа восхода. Нечистый дух не смеет коснуться их. Не убойся, чадо, смело следуй своему разуму, ибо он — Божий свет.
Вот буква „Аз“ — Бог-Ас, перст, на небеса указующий. Эта буква — первый ключ Вселенной, гласящий: „Люди — смертные Боги. Боги — бессмертные люди“, потому „Аз есмь Бог“…
Второй ключ Вселенной: внешнее подобно внутреннему, малое — большому. Нет ни малого, ни великого на весах судьбы…»
Холодеющими устами отец Гурий повторял стих древнего пророчества:
«…Дева в грозе, в море бурном, кипящем зачнет дитя… На святом острове… Возьми, о целомудренная Сияна, под свой покров это грядущее дитя. Земля и Море во всей своей необъятности ждут его, и Небо со своим глубоким сводом. Колеблется на оси потрясенный Мир, и вся Природа дрожит в надежде на Человека…»
Отец Гурий теперь вовсе не спал и не ел. Молитва и чтение Книги питали его нетелесным хлебом. Явленные ему картины он не сумел бы пересказать словами. Образы и символы принадлежали иному миру. Из этого мира он, как молния, когда-то был ввержен в земное лоно и заперт в человеческую плоть. Образы эти были непонятны ему самому, но, по словам Книги, именно он должен был передать пророчество людям.
Он долго не решался приступить к новому делу, опасаясь всегдашнего сопротивления, которым материальный мир встречал любые его усилия. В этом упорном сопротивлении таились месть и насмешка.
Все добрые зачины рождаются на рассвете. Еще с вечера с помощью верши-самолова отец Гурий наловил рыбы. Добрую половину улова он отпустил обратно в озеро. В садке оставил только остроперых ершей и щук — яростных и ненасытных озерных пиратов. Вычистив рыбин, он стал вываривать уху, отцеживая раствор через худую, сквозящую на свет ткань-серпянку. Час за часом кипели в ржавом ведре рыбьи хвосты, ныряли и вновь выпрыгивали зубастые головы, плескались жирные перламутровые плавники. Отец Гурий терпеливо вымешивал пахучее липкое варево. К вечеру в ведре вызрел тугой студенистый комок.
Утро следующего дня застало его на озерном берегу. Отец Гурий неторопливо перебирал плоскую озерную гальку, выискивая обкатанные куски известняка. Не щадя сил, монах толок деревянным пестом желтоватый мел и растирал его между самодельными камушками-жерновами в тонкий летучий порошок.
Он был занят трудом, которого не знал прежде, но работал уверенно и умело. Замесив толченую известь святой водой, отец Гурий остругал липовую доску и вырезал в ней неглубокий ковчежец. Это была зыбка, колыбель для образа, который должен был родиться под его рукой. Доску он долго шлифовал озерным песком, березовой золой, тер мягкой ветошью и стеблями хвощей, пока она не залоснилась, как полированная кость. Спасительный свет прольется в мир через его икону. Не мертвое письмо, плоская вязь красок, а животворящее чудо. Почему мусульмане не пишут икон? По завету пророка, писать иконы мог только тот, кто сотворит не картину, а истинный свет. Но кому по плечу открыть окно в горний мир? А без этого любой образ — только отражение отражения.
Отец Гурий с неизведанной прежде нежностью выласкивал ладонями теплое тело дерева, и оно впитывало его горький пот, и озерную воду, и огонь молитвы. Из нательной рубахи он выкроил прямой широкий лоскут; на свет изношенная ткань была почти прозрачна, как прозрачно и выношенно было его тело. Льняной саван он наложил на светлое древесное тело и закрепил рыбьим клеем. Затем, намешав мел с клеем, он щедро промазал паволоку. Разровнял ножом, растер ладонью, смоченной святой водой, обсушил дыханьем, осторожно вынес на скудное солнышко и оставил до первых звезд. Утром следующего дня основа для иконы была тверда и светла, как алебастр. Кисточку он собрал из птичьих перьев, найденных на берегу. Оставалось добыть краски и сделать какое-то подобие карандашей. Чтобы приготовить угольные карандаши, он мелко нарубил березовых веток, обмазал палочки глиной и перекалил в жаре костра. Краски он решил изготовить из толченых озерных камней. Черно-бурые кремни и железняки, красная, голубая и желтая глина, желтовато-телесный мел, перламутровая пыль со створок перловиц — почти вся духоносная палитра русских икон была собрана им на берегу. Красочную пыльцу он тщательно затер на лампадном масле.
Две ночи отец Гурий растирал краски пальцами, переливая самого себя в будущий образ, чтобы как на скорбной пелене-плащанице прочли люди и его едва различимые черты. Он зачинал, вынашивал, наполнял собою дитя, что должно было родиться в липовой колыбели, вспоминая слова пророческой Книги: «…В липовой крестьянской зыбке Сын Спасенья опочил…»
Не было лишь алой краски, но когда понадобится ему этот жаркий, жертвенный свет, он возьмет для него свою кровь.
Несколько дней он не решался приступить к работе, ждал особого знака, разрешения. Потом, обессиленный ожиданием, в несколько штрихов набросал контур детской фигуры, сидящей на троне. Он думал написать образ Спаса Эммануила, младенца на престоле Сил, но иное повеление было сильнее. Затаив дыхание, он прописывал цветовые пятна, пробеливал лик жидко разведенным мелом, выплавляя тонкие детские черты. Под его неумелой кистью рождались младенческая нежность и невинность и непреклонный огонь синих глаз. Вокруг царского трона белели снега, и единственный солнечный луч разрезал мрачную пелену облаков и золотистым потоком сходил на голову ребенка. Этот державный младенец был грядущий спаситель Руси, вымечтанный, вымоленный, вызванный молитвами поколений. С детских плеч на снег глубокими складками ниспадал алый плащ. В руках ребенок держал Книгу.
— Кобылка, ты? — Вадим с изумлением рассматривал давнего друга, запросто сидящего у его изголовья на вертящемся табурете.
Тот в ответ сверкнул улыбкой. Опершись на край кровати, он прокричал на ухо Вадиму, плохо слышавшему, как после контузии:
— Куда же ты полез, Айвенго доморощенный? Ну, вставай, хватит нежиться, пойдем промнемся по садику.
Вадим с трудом вылез из продавленной постели, неуверенно шатнулся, едва успев опереться на худое, но крепко слитое плечо друга. Вдвоем они побрели по коридорчику в распахнутый яблоневый сад.
Было влажно после недавней грозы. Они медленно прошли оглушенный ливнем сад, за садом белела березовая роща. Валентин сел у корней березы, прижавшись спиной к дуплистому стволу. Вадим лег ничком, жадно втягивая дух просыхающей земли, ее живое тепло и сырую свежесть.
— …Еле-еле доперли тебя втроем. Спасибо, «Ролекс» не подвел, просигналил, а то бы тебя уже мокрицы дожевывали.
— «Ролекс»?
Валентин смущенно хмыкнул и прикусил длинную пушистую травинку. Прищурившись, он смотрел на закатное солнце, и Вадим впервые заметил длинные сухие морщинки на его висках.
— Ну, прости, что не предупредил… Но ты, пожалуй, отказался бы от нашей надежной охраны. Никакого передатчика в часах нет, можешь не переживать за «тайну переписки». Твоя интимная жизнь сохранялась в секрете — это гарантировано. На пульт выводится только частота и наполнение пульса, давление и прочая ерунда, ну и радиомаяк, чтобы можно было отыскать «абонента» на земле или даже под землей, как в твоем случае.
Вадим торопливо сорвал с руки часы и наотмашь зашвырнул в крапиву.
— Ну, не злись, я же берег тебя. Главное, что ты ничего им не сказал…
— Тогда я еще не знал, что такое «коридор», который они так яростно ищут. А то бы они вытрясли из моей головы все! Понимаешь? Все!!! В несознанку с ними играть наивно! И ты, сука, все знал!
Минут через пять Вадим совладал с собой, но голос остался прогорклый, сорванный короткой истерикой:
— Зачем им нужен «коридор»?
— Не «коридор», а нечто в конце его, так сказать, мистический свет в конце туннеля… Возможно, это некая реликвия.
— Камень с Ориона?
Валентин с удивлением посмотрел на друга и даже хмыкнул от неожиданности. Он не привык к несанкционированной проницательности своих «абонентов».
— Так зачем им этот камень? — настаивал Вадим.
— А ты сам не догадываешься?
Вадим помедлил, собираясь с мыслями:
— Камень — откровение, дар предков. Пока нация обладает этим сокровищем, она непобедима. Алатырь-камень — это приказ выжить нам, русским… нет, не то. Он — наша основа, крепость нашего рода. Наше кровное единство…
— Да, ты почти прав… Откровение, панагия, предмет недосягаемой святости… Но не только! Камень имеет и сугубо практическое значение.
— Вот как?
— Да, представь себе. Без русского Алатыря под пятой — каменщики не могут построить свой храм, символ абсолютной победы. Но подготовка идет полным ходом. В каменоломнях заготовлено тысячи камней, которых «не касалась рука каменотеса», чеканится ритуальная посуда. Тысячи каменщиков ждут мановения руки Великого Мастера. Выращено девять красных коров. Пепел их предназначен для «духовного очищения». Скоро родится десятая. Но у них нет главного! В постройке храма основное — духовный план. Строителям недостает мистической величины — камня, который сам встанет «во главу угла». До сих пор все попытки восстановить разрушенный храм заканчивались катастрофой. То пожар, то гигантская трещина, то война. А храм нужен им, очень нужен, там, по пророчествам, воссядет грядущий царь мира. Для простоты его еще называют Антихристом. Грядет небывалая война: война символов и культур, сражение тотемов и идеалов национального бытия, война крови, битва Ангелов. И мы уже пропустили несколько ударов. Но все, что я тебе говорил, не относится к какому-то одному народу или нации. Зло давно стало безродным космополитом.
Кобылка повалился на спину, расстегнул ворот светлой рубахи, закинул руки за голову. Пышную русую шевелюру шевелил ветер. В его свободной, красивой позе читалось и наслаждение покоем, и порыв, жажда движения. Сейчас он походил на гимназиста начала прошлого века, чуточку идеального, но внутри созревшего для бомбометания и цареубийства. Этот дар перевоплощения, легкая смена образов тоже были частью его особой подготовки…
— В настоящее время человечество нельзя считать единым видом. Есть Человек, подлинный «хомо сапиенс», и есть зверь-имитатор, недолюдок, шестерка. У него срезаны необходимые меры восприятия, он неадекватен, попросту говоря. К примеру, он искренне не понимает, о чем идет речь, когда слышит воззвания к совести или к чести. В этом смысле — он инвалид и его, конечно, жаль. Но в настоящее время эти ущербные особи пребывают не в изоляторах и не заняты трудами, необходимыми обществу. Благодаря своей врожденной жестокости, жадности и полному отсутствию совести почти все они ныне скучились у властного кормила. В ближайшем будущем они неизбежно угробят этот мир и нас с тобою. Мы, друг, просто рискуем сверзиться в пропасть в чужом автобусе.
Вадим перевернулся на спину, пошевелился, поелозил лопатками по сырой траве, земля вливала в него силу.
— Но как это могло случиться?
— Ответ — в истории… Например, в Индии люди до сих пор делятся на касты. Каста — это по-русски «качество», видишь, даже слова похожи… Высшая каста — «брахманы» — это мудрецы и духовные наставники; далее «кшатрии» — воины, стоящие на страже закона и государства; потом «шудры» — ремесленники, купцы, создатели материальных ценностей; о неприкасаемых, утративших свою касту, можно не упоминать. Но каста — понятие не наследственное, а духовное. Сегодня пирамида ценностей перевернута кверху дном, и кто-то должен навести порядок.
— Опять война, кровь? Я уже насмотрелся на русскую кровь…
— А ты послушай историю, рассказанную стариком Геродотом, и ты поймешь, что воин-кшатрий может сражаться лишь с равными. Случилось это в глубокой древности. Воинственные скифы отправились в поход. Под их мечами падали римские и греческие города, дрожали Балканы и Пиренеи. Много лет пробыли они в походе и, собрав богатую добычу, покрытые шрамами и постаревшие, вернулись в родные степи. Но никто не ждал их с распростертыми объятиями. Напротив, в их сторону обрушился град стрел и копий. Оказывается, за годы их вынужденной отлучки жены вступили в преступную связь с рабами и нарожали бастардов. Никто не желал возвращения мужа-господина. Рабы и ублюдки дрались остервенело, и благородные воины поняли, что не в силах одолеть своих бывших рабов. Тогда они сложили мечи, взяли в руки плетки и пошли на рабов с плетками. Генетическая память сразу сработала при виде плеток, и чернь, побросав оружие, разбежалась. Я уверен, что если наш народ вспомнит однажды утром, протерев глаза с непросыхающего бодуна, кто все-таки в доме хозяин, то этого будет вполне достаточно. Мы установим порядок без пролития крови. И ты будешь нужен мне, Вадик, нужен живой и здоровый.
— Да, эта история и мне знакома. В северных преданиях она зовется «холопий городок»…
— Ну, может, и «холопий», наверно, такое частенько случалось… Главное, ты должен показать мне место, которое ты называешь «коридором», а мы «мертвой зоной».
— Нет, Валентин, никакого «коридора» ты не увидишь. Я был нужен тебе только за этим? Ты следил за мной… Ты тоже служишь Зверю?
— Обижаешь, друг… Ведь именно я спас тебя, спрятал здесь.
— Спасибо. Но я до сих пор не знаю, где нахожусь…
— Я готов удовлетворить твое любопытство. На этой базе разрабатывается секретнейший проект «Тау». Проект глубоко законспирирован. Масштаб его — вся планета, следствие — история последних десятилетий. Тысячи адептов его даже не догадываются, кому служат. Все эти своры нанятых журналюг, политологи, бизнесмены, милиционеры, нищие учителя и шахтеры, сутенеры и «голубая сволочь» — наши марионетки, дешевые статисты. А тот, кто в центре паутины, держит их всех на прицеле. Большего сказать не могу, но я помогу тебе бежать отсюда.
— Ты поможешь мне бежать, а в подметки засунешь радиопеленгатор, чтобы не ошибиться в другой раз…
— Узнаю, узнаю недовера, ну, пожалуй, нам пора, а то простудишься… И еще… Учти: кроме меня, тебе помочь некому.
Кобылка легким, почти акробатическим прыжком вскочил с травы и пошел по тропинке.
Вадим остался один. В траве он заметил крупного пегого паука, лениво перебирающего блестящие липкие нити. Какая-то мошка с налету врезалась в паутину, забарахталась обреченно. Сеть дрогнула, через минуту выпитый комарик, упакованный в бесцветную слюну, болтался, как стеклянная игрушка, на стропах в воздушной мертвецкой. Пауки и ящерицы чуют взгляд человека. Вампир сразу укрылся в пазухе листа и замер, подтверждая слова Валентина о незримой власти.
Валентин больше не приходил. Несколько дней Вадим изучал дом, похожий на пустующую больницу, и окрестности парка, обнесенного бетонным забором с колючей проволокой и электротоком поверху.
Дом был богато и тщательно отремонтирован и продуманно удобен для ухода за больным, длительно неподвижным человеком. Гладкий пандус уводил далеко в сад, чтобы вывозить каталку под деревья. Свежий воздух, отменное питание. Кобылка выбрал для реабилитации лучшего друга хорошее место. Сразу за садом был еще один рубеж охраны, сквозь ветви яблонь Вадим разглядел пропускной пункт на объект, там круглосуточно дежурил БМП. Угнать и с ходу протаранить ворота? Но хорошенько изучив систему охраны, он убедился, что такой план невозможен. Все деревья по периметру были вырублены, расставлены круглосуточные посты, ночью «мертвую полосу» высвечивали яростные прожектора.
На «своей», внутренней территории Вадим не встретил ни одного охранника. Ухаживала за ним крепкая седая старуха. Старуха была тиха и почти незрима, но он постоянно чувствовал взгляд в спину. На прогулках он дважды замечал, как за кустами боярышника мелькает ее седая, «алюминиевая» стрижка.
Место это менее всего походило на базу. Заброшенные корпуса были разбросаны в старой березовой роще. Аллеи были пусты и тихи, даже птицы почему-то облетали этот уголок. Домики вдоль прямых, как чертежная рейсшина, аллей были опечатаны и заброшены. В углу сада, у бетонной стены, стоял виварий, где слышались возня и собачий вой. Странно, но домишко не имел дверей, а огромные окна были затянуты решеткой. Вадим догадался, что это сооружение только «пульпа», выходящая на поверхность часть подземной лаборатории.
Близилась осень. Ночи, стылые и долгие, теперь уже не раскалывались на рассвете от птичьего гомона. Небо курчавилось сизыми стружками. Вдобавок к больничному халату «алюминиевая» старушка принесла теплые камуфляжные брюки и тяжелую пятнистую куртку. Вадим часами бродил по дорожкам. К нему так и не вернулись былая сила и жажда действия. С каждым днем слабела память. Он был словно выпит и выброшен из течения жизни. Жил, как осенняя муха, повинуясь лишь солнцу и собственным вялым желаниям. Но сны снились яркие, болезненно живые, и он бежал в сны, силясь отыскать в них все, что вытекло из памяти. Он пытался собрать и удержать воспоминания, как собирает домик из обрывков трав и осклизлых, прошлогодних крупиц слепой вязкий ручейник.
…Однажды ночью его разбудил долгий гулкий вой. Голос невидимого зверя стелился по земле, как полоса тумана, потом резко взлетал к ясной, высокой Луне. В ответ ему остервенело лаяли собаки в углу сада.
Вадим встал, опершись о столик, в темноте звякнули разбившиеся ампулы. На затекших ногах он дошел до окна. На секунду его кожи коснулся злой, юный мороз. Его память оживала, отзывалась на эти образы и звуки. «Лика…» Он идет рядом с нею по тающему вечернему бульвару и целует ее пальцы сквозь перчатку. Вновь шумит гроза над Спасом, и скользят среди трав ее размытые ливнем косы.
С отчаянной ясностью он ощутил убитое время. Сколько его уже прошло? Месяц, год? А ведь она ждет! Одна в заброшенной, богом забытой деревушке. Она жива, она помнит, любит… «Иду к тебе, — прошептал Вадим. — Я иду, слышишь».
Несколько дней он не принимал пилюль, аккуратно выбрасывая их в раковину. Голова прояснилась, мысли стали тверже, чувства острее. Тело вспомнило свою бодрость и повиновалось ему радостно, как соскучившийся по работе служебный пес норовит обогнать приказы проводника. Днем он валялся на кровати, не снимая обуви, убеждая незримых наблюдателей в своем полуидиотическом состоянии.
В один из пасмурных дней, ближе к вечеру, он покинул свою палату через окно, короткими перебежками пересек сад в густых сумерках и очутился между стеной и виварием, вдали от случайных соглядатаев. Подтянулся и запрыгнул на выступ решетки. Уцепившись за панцирную сетку, закрывавшую окно, взобрался на крышу. Укрываясь за выступами, он отогнул решетку и осторожно пролез в широкий вентиляционный люк. Труба вентиляции под наклоном уходила вниз. Он полз в туннеле, где едва умещались его плечи. Труба изогнулась под прямым углом. Впереди светилось вентиляционное отверстие. Он выдавил решетку вытяжки и спрыгнул в комнату без окон. Над дверью помаргивало аварийное освещение. Это была лаборатория: стеллажи с пробирками и колбами, пухлые журналы, клетки с грызунами. Но наружная дверь оказалась запертой. Вадим продолжил свой путь по вентиляции. Через несколько метров рукав повернул резко вниз, и он упал на полтора метра. Это был следующий, вероятно, более секретный уровень подземной лаборатории.
Он долго полз навстречу теплому зловонному сквозняку, зная, что развернуться здесь невозможно, и, если он ошибся, то вряд ли его скоро достанут отсюда. Через каждые метров двадцать-тридцать он заглядывал в помещения-лаборатории, всюду было пустынно, лишь аварийное освещение мертвенными всполохами освещало склады, операционные и уже совсем невообразимые углы. Вскоре спуск сменился ступенчатым подъемом.
Из вентиляционного отверстия потянуло холодом и приторным запахом мертвецкой. Морг был облицован белым кафелем. В свете тусклых ламп Вадим разглядел одно-единственное тело, лежавшее на прозекторском столе. По виду — абсолютно здоровый крепкий парень. Под столом в пластиковом тазу валялась скомканная роба с нашитым лагерным номером. Значит, в лаборатории производили еще и смертельные опыты над заключенными. Видимо, здесь и была «святая святых» проекта «Тау». Здесь монтировали монстров, образцовых солдат будущего из частей бесхозного биологического конструктора.
В огромных зеленоватых банках корчились заспиртованные гомункулусы. Разнообразные человекообразные существа отражали ступени каких-то жутких опытов.
Глухой стон пробежал по трубе, как вздох огромных легких через вибрирующие листы жести. Через несколько метров трубы стон повторился, теперь он звучал нетерпеливо и требовательно. Его услышали или почуяли.
Из очередного отверстия в туннеле сочился электрический свет и доносился протяжный стон: жуткий, утробный. Вадим подполз ближе и заглянул сквозь проволочные ячеи.
В широкой ванне из толстой прозрачной пластмассы, наполненной до краев розоватой жидкостью, лежал голый человек, но голова показалась Вадиму звериной. Со всех сторон к нему тянулись прозрачные рукава, шланги, капиллярные трубки, наполненные разноцветными булькающими соками. Стучали и попискивали электронные счетчики. Он еще раз окинул взглядом помещение. Окно! Рядом с голым чудовищем было настоящее окно, закрытое металлическими жалюзи, сквозь рейки синел поздний вечер. Дверь в помещение была приоткрыта! Вадим отогнул решетку и спрыгнул на пол. Чудовище в ванне пошевелилось, налитые кровью глаза поворачивались вслед за Вадимом. Монстр попытался повернуть голову. Несколько трубок шлепнули об пол, забулькали розоватой жижей. Резко заплясали зигзаги кардиограмм на мониторах, зубцы сломались и сгладились. Сигнал сирены пронесся по помещению. Вадим дернул окно — бесполезно. Решетка приварена наглухо. Он стремительно нырнул под высокую каталку, ниже поддернул клеенку и замер: рядом шелестели шаги. Вошедший щелкнул тумблером, отключил сирену и занялся упавшими трубками. Вадим видел лишь серебристые бахилы и ноги в плотно облегающих штанах, похожих на гидрокостюм. Человек был один. Вадим неслышно выскользнул из-под каталки и резким ударом ладони в висок свалил стоявшего спиной человека. Тот упал, из-под сбитой шапочки волной высыпались черные волосы. Вадим склонился над поверженным телом и похолодел. Женщина! С лица ее стремительно стекала смуглота летнего загара. Он знал, что ей уже не помочь, мужик мог бы выжить — женщине не спастись. Это был знаменитый «стек» — удар военного разведчика, который он разучил в Чечне. Сейчас он впервые ударил, убил женщину. Из ее тонких, посиневших ноздрей выползла струйка крови. Но ведь он не хотел убивать, только оглушить, вырубить на несколько минут. Ужас чего-то непоправимого, уже свершившегося накрыл его…
Секунду он всматривался в ее лицо с густыми плотными бровями и маленьким полураскрытым ртом. Людь? Нелюдь? Легко было рассуждать Кобылке.
У пояса девушки висел пистолет в пластиковой кобуре. Стараясь не смотреть на красивое темнобровое лицо, он отстегнул пояс с пистолетом и надел на себя. Руки его дрожали, когда он доставал из серебристого комбинезона связку ключей. Вскоре он был на улице.
Ночь уже сгустилась, сад и роща наполнились тьмой. Круглые фонари на коротких ножках мерцали вдоль дорожек. Тень гигантской рептилии беззвучно пересекла его путь — это огромная жаба неспешно переставляла лапы по гравию. Перебегая от дерева к дереву, он стремился в глубину рощи, надеясь на близкую свободу. Но вскоре понял, что так и не выбрался за пределы «базы». На его пути стояла бесконечная бетонная стена.
Истошно завопила сирена, и он уже открыто побежал через яркие круги прожекторов вдоль стены, нырнул в густые заросли орешника и побежал сквозь кусты, раздвигая грудью влажные ветви, позади слышались выстрелы, крики охранников, стервенели собаки, наверное, их пустили со шворок. Кустарник и дорожки высвечивали яростные прожектора, языки белого света шарили вдоль стены. Он пригнулся и побежал, потом пополз в темноту зарослей, прячась от настигающего всюду карающего белого луча. Резкий удар стальных челюстей пронзил и сплющил его ладонь. Он катался, вертелся в траве, глухо мычал сквозь сжатые зубы, пытаясь сорвать капкан с кисти правой руки. Лай и крики слышались чуть в стороне. Он обреченно корчился в траве.
Капкан звонко хрустнул и осыпался в траву горстью осколков… Вадим зажал проколотую в нескольких местах ладонь здоровой рукой, ощупал — кости целы, но мякоть руки была пробита и изодрана стальными клыками. Он поднял глаза. Бред! Галлюцинация! Его слишком долго пичкали психотропами. Но видение было слишком реальным. Огромный волк, почти белый в ночном мраке, возвышался над ним. Остистая шерсть стояла дыбом, и с каждой шерстинки сбегала тонкая голубая искра. Это было чудо, в которое он всю жизнь исподволь верил.
Инстинкт жизни и борьбы пробуждается в человеке на краю гибели, и в этот миг происходят чудеса, если они вообще способны происходить. Этот зверь давно звал его по ночам, караулил, подавал голос. А он, тупица, не понимал. Волк лег, положил широколобую голову на вытянутые лапы, потом подполз к Вадиму, лизнул раздавленную капканом руку и, словно предлагая взобраться на спину, вильнул тяжелым, как полено, хвостом. По спине волка скользнул синеватый, слепящий луч. За кустами прогремел выстрел. Вадим заполз на зверя и обхватил его могучую шею.
В траве чиркнули пули, срывая макушки с трав, сбивая листву. Несколько пуль ударило в бетонную ограду. Волк легко, как во сне, перемахнул забор и опустился где-то далеко за оградой базы, позади наполненного дождевой водой рва.
Утопив здоровую руку в серебристой шерсти, Вадим летел над ночью. Зверь несся над землею, высоко зависая в прыжках и лишь чуть касаясь лапами тверди. Волшебный зверь, звездный пес, тотемный символ его народа пришел к нему на помощь в минуту гибели. Вадим был счастлив, как ребенок, такой восторг он испытывал только во сне, когда летал над землею без помощи крыльев. Он пьянел от полета и трезвел от резкого ночного ветра, бьющего в лицо. Вдруг зверь резко затормозил в беге, завертелся, от сотрясения Вадим почти отключился, в висках заныло, как от перегрузки…
Призрачный волк сбросил Вадима, шершаво лизнул в лоб и исчез. Вадим осмотрелся, совсем рядом сквозь высокие заросли крапивы и чертополоха темнела бревенчатым боком изба.
Здоровой рукой он погладил бревна. Это же его изба, где-то рядом за стеной спит мать. Он осмотрелся, шагнул к темному провалу низенькой двери. Когда-то здесь висели его детские веревочные качели. Почему дверь снята с петель? Где мать? Его впервые поразила мертвая тишина. Не горланили петухи, не шелестела солома. Изба казалась выгоревшей изнутри, он осторожно потрогал стену — горький пепел лег на пальцы, в гортани заерзал соленый комок. Дом был мертв.
Он понял, что так и не рассвело, все тот же тающий сумрак и мягкие вкрадчивые тени. Он долго рассматривал вросшие в землю угловые камни. Эти валуны когда-то, еще до Первой мировой, прикатил с озера прадед и сложил над ними окладной венец родовой избы. Он наугад пошел по пыльной дороге, навстречу едва слышным ударам. Так в Кемже бабы колотили белье на реке. У дороги стоял черный дощатый сарай. Вскоре звук разделился, отстоялся, стал глуше, и он различил сухие четкие удары, словно билась кость о кость. Стук доносился из-за притворенных дверей сарая. Вадим отвалил дверь. В темноте ритмично постукивал деревянный ткацкий станок, за ним сидела незнакомая старуха в черном вдовьем платке вроспуск и сосредоточенно стучала кроснами. Он разглядел сухо поджатые губы и крупный костистый нос. Ему показалось даже, что старуха слепа и работает наугад, по привычке. Длинное белое полотно было намотано на шпильку стана. Наверное, она не в себе, успокоил себя Вадим и, не решаясь заговорить со старухой, вышел из сарая. «Уж не смертушка ли то моя ткет саван», — вдруг подумалось ему, но без страха и грусти, даже весело.
Вдоль дороги плыл сумеречный туман. На высоком придорожном валуне сидел человек в светлой рубахе.
— Дема…
Так звал его только отец. Отец погиб в путину, когда было Вадиму лет шесть. И он скорее угадал, чем узнал в молодом светлолицем парне своего отца.
— Ты рано пришел, Дема. Иди, сын, рано тебе.
Вадим опустился на колени. Он не смел притронуться к отцу, опасаясь, что тот окажется мягким и текучим существом снов. Но тот сам погладил его по голове и щеке теплой шершавой ладонью. Он взял руку отца, взглянул в лицо. Отец был точь-в-точь таким, как на молодой фотографии, что висела на бревенчатой стене избы. Глаза молодые, очень светлые, с маленькой точкой зрачка.
— Здесь мы все будем молодыми, — задумчиво сказал отец, читая его мысли. — Ты ступай, после придешь…
— Куда мне идти, отец? Кругом темно.
— Да, в этом краю не светает. Только через сон можно уйти, тебе надо заснуть здесь и проснуться там…
— А мама? Я искал ее, нашей избы уже нет.
— Она еще ждет тебя. Иногда мы разговариваем, когда я нахожу ее сны. Посмотри туда, Дема…
Вадим обернулся. По дороге, покрытой белой пушистой пылью, нетвердо шел маленький мальчик в белой длинной рубашонке до пят.
— Это твой сын, он уже в пути…
Вадим заглянул в серьезное личико, но мальчик не видел его, все так же брел в сторону рассвета.
— Засни, Демушка, засни крепко, сон — смерть малая, глаза смежи и вновь родишься…
Вадим очнулся от ночного холода. Он лежал у дороги в колючем сычужнике. Под головой жестко круглился обомшелый валун, тот самый… Вадим сел, ощупал лицо, пальцы укололись об отросшую, начавшую кудрявиться щетину. На нетвердых ногах он зашагал по дороге. Он был сейчас всего в полутора километрах от Кемжи.
«Прими меня, мама, прости все грехи, омой мои раны, изгони смертные яды, отпои парным молоком, причеши костяным гребнем волосы, вплетая сказку, уложи спать под перестук дождя, а после я расскажу тебе, что нашел ту, единственную, о которой грезил все эти годы…»
Но в наказание за забвение он не мог приблизиться к родному дому: опасался засады.
Он шел несколько дней, урывая и часть ночи. Угадывая путь по разбитому грейдеру, далеко обходя поселки и маленькие, обреченно тихие деревеньки. Он хорошо представлял карту Спасозерья, назубок выучил ее еще в Москве. На шестой день на горизонте замаячил Сиговый Лоб.
С утра моросило. Мокрая одежда липла к исхудавшей спине, он шел босой. Ботинки выбросил в первый же день, опасаясь спрятанной в них радиометки. В дождливых сумерках брезжила огоньками деревня. Увязая в размытом суглинке, он шел через картофельное поле на эти слабые слезящиеся светлячки. Две сгорбленные фигуры копошились в бороздах среди желтой пожухлой ботвы. Кто-то копал картошку, невзирая на темноту и холодную изморось, видно, нужда приперла. Копальщики с трудом разогнулись и повернулись в его сторону. Сквозь дождь и раннюю темень он увидел Лику. Скользя по размокшей земле, она рванулась к нему, безмолвно припала. Она дышала часто, запаленно, как после долгого бега. Тяжелая земля сползала с ее рук, с одежды. Лика, исхудавшая, по-деревенски опростившаяся, погасшая, смотрела на него темными запавшими глазами.
Он обнимал ее, слепо тычась в теплые волосы под капюшоном, в сбитый вдовий платок, впивался поцелуем в дрожащие, соленые губы, чувствуя, как хрустят на зубах скорбные песчинки русской земли. Причитала, часто крестясь, бабка Нюрка.
— Живы, слава Богу! — выдохнул Вадим. — А Герасим, Петр Маркович?
— На озере они, рыбу таскат, уже, поди, воротились… — Бабка Нюра оправляла платочек на смуглом лбу. — Девка-то по тебе извелась совсем, где пропадашь-то?
Поздним вечером Лика забинтовала его изуродованную кисть. Бабка Нюра, охая и причитая, ушла за перегородку ставить самовар. Они были одни. Здоровой рукою он погладил Лику по обнаженному плечу. Повернув голову, она несмело коснулась губами его руки на своем плече. Это был древний, страшный, как клятва, и бесконечно женственный жест.
— Вадим, у нас будет ребенок…
— Я знаю, любимая… Сын…
— Гликерия, Вадимушка, слышь, глаголики, вода в баньке-то горяча. Поди, голубеюшка, справь помогу мужику своему. Подь-ка сюда, дева, что скажу… Парень-то твой обмороченный пришел. Смерть вьется над ним, у левого плеча зудит, али не слышишь? Воды тебе дам наговоренной, семь ночей луна в корчаге стояла. Ты окати его трижды, обрызгай да заговор над ним говори трижды по три. А заговор тот, сказывают, Птица Страфиль на крыльях принесла: «Како Господь Бог Небо и Землю, воды и звезды и Мать Сыру Землю твердо утвердил и крепко укрепил, и како на той на сырой земле нет ни места, ни местища ни щипоте, ни ломоте, ни кровяной ране, и како сотворил Господь все, вся и всех…» — шелестел старушечий голос. — И еще запомни; ласка женска — лучшее лекарство. Так спокон веку велось…
Прошло сорок дней, и образ был написан. Он стоял в узкой стенной нише. Сорок дней отец Гурий свершал молебны перед еще не оконченной иконой.
Ранним сентябрьским утром с озера долетел далекий рев вертолетного двигателя. Прервав молитву, отец Гурий вышел из храма. Над озером кружил темно-зеленый пятнистый вертолет. Встревоженный отшельник вернулся в храм, закрыл двери и вновь углубился в чтение псалтири. Когда окончил, над озером было уже тихо, он распахнул скрипучие двери, как делал всегда поутру, и вздрогнул. Глаза заволокло туманом, он пошатнулся от резкой дурноты и слабости; ему в лицо нагло и насмешливо смотрел Гувер. Краем глаза он заметил, как из-за угла храма вынырнули черные уродливые фигуры в комбинезонах с оружием наперевес. Но он успел захлопнуть двери и заложить в проушины толстую слегу. В дверь ударили снаружи… Хлипкие ржавые листы рвались под ударами. Отец Гурий схватил икону, Книгу и заметался по храму. Подземный ход! Он бросился к подземелью, попытался сдвинуть плиту, но и под полом уже гремели сапоги. И тогда он в последний раз прижался щекой к прохладному переплету и положил Книгу в догорающий ночной костер. Пламя недоверчиво вздрогнуло. Коснулось языком раскрытой страницы и, почуяв пищу, жадно захрустело тугой бумагой. Книга ожила в пламени, затрепетала всеми листами, но через несколько секунд опала, сжалась и стала похожа на пепельную розу, но этот цветок не распускался, не рос, он вновь сворачивался в бутон, словно время для него побежало вспять. Обугленная завязь еще долго шевелилась в костре. Он смотрел, как тает в пламени его чудо, его святая Книга. В дверь остервенело колотили, из подвала доносился скрип, там пытались приподнять и сдвинуть плиту. Отец Гурий взял в руки тяжелый, холодный от росы крест с престола и встал посередине храма, высоко подняв руки с крестом.
— Лика, — прошептал на рассвете Вадим. За окном брезжило ранее осеннее утро. В баньку прополз рассветный холод и резкий запах вянущей крапивы. Он хотел еще так много сказать ей невместимого в эти беглые минуты, поэтому прошептал только: — Я очень люблю тебя, олененок…
Они лежали, обнявшись, но в крошечной стылой баньке нечем было укрыться от рассветного холода. Свет утра обнажил их, бледных, измученных. Волшебная ласковая ночь исчезла, растворилась в хмуром зябком рассвете, оставив по себе неутолимую жажду.
— Пора, олененок… Нам надо скорее туда, в «коридор», иначе мы можем опоздать. Я чувствую: они идут за мной по пятам…
Уже через час все были готовы. Вадим словно живой водой омылся. Глаза его лучисто сияли на потемневшем худом лице. В белой русской рубахе из сундука бабки Нюры, схваченной в поясе потрескавшимся от времени солдатским ремнем, статный, резкий, он готовил к бою свой небольшой отряд. Девушка и старуха невольно притихли, любуясь Вадимом.
Ветер с озера донес далекий зудящий вой. Где-то над болотами кружил вертолет, но с деревенской улицы его не было видно. Петр Маркович и Герасим все поняли без слов. Герасим достал из подпола длинный сверток. Развернул ветошь. Там оказалась старая, но еще очень прочная трехлинейка с огневым припасом времен войны и медвежий карабин. Бабка Нюра в бездонных своих сундуках раскопала патроны. Вадим с грустью посмотрел на это дедовское оружие. Он надел портупею с трофейным пистолетом, добытым на базе. Достал серебряную пулю, подарок Алексея, и вложил ее в магазин. Бабка Нюра вынесла ему ватник и теплые порты, на случай ночевки на озере.
Молчаливые, сосредоточенные, они сели в лодку и поспешили к храму. Вадим с печалью оглядел свое нестроевое воинство. Прощально всмотрелся в решительные лица. В них не было и тени испуга или нерешительности. Лика взглянула в его глаза спокойно, ободряюще.
— Главное — ничего не бояться. Там… — Вадим указал за озеро, где кружил бурый вертолет, выбирая для посадки безопасную плешину, — враги. Они не люди, и мы должны их остановить!
— «…Последний парад наступает!» — с веселым отчаянием воскликнул Петр Маркович. — Если они возьмут Камень, их уже не свалить. Я понял, Камень Сил — это наша спаянная тысячелетиями русская воля. Алатырь — это мистическая энергия Руси, наше тайное непобедимое оружие.
— Герасим, может быть, ты останешься? Ты — последнее дитя этих мест. Что будет с бабкой Нюрой, если нам не суждено вернуться? — Вадим положил руку на плечо Герасима.
Вместо ответа Герасим решительно рванул шнур мотора. Сердце его было полно тревожной печали. Такая печаль, говорит бабка Нюра, приходит тогда, когда кто-то топчет траву на месте твоей будущей могилы.
Путь по озеру они преодолели быстрей обычного, выжимая последние силы из старого двигателя. Вертолета уже не было над озером. Может быть, они зря волновались, обычный облет на случай побега зеков. На всякий случай они наскоро нарубили тростника и забросали лодку ворохом травы, чтобы скрыть место стоянки.
Холм казался давно покинутым. Они остановились перед дверью, не решаясь войти. Храм был пуст. В догорающем костре чернел пузырчатый комок. В нем еще теплились и перебегали искры. Пепельные складки затрепетали от сквозняка и рассыпались в тонкий седой прах.
— Это была его пророк-книга. — Герасим встал на колени, сгребая в горсть горячий пепел. В голосе его слышались слезы. — Теперь уж никто не узнает, не прочтет!
Подземелье было раскрыто, плита отброшена к дальней стене. В подвальной камере навзничь, раскинув руки, лежал отец Гурий. Вадим спрыгнул вниз, ощупал ледяной лоб, приоткрыл темное веко. Ему показалось, что отец Гурий мертв, но тело его еще не успело окоченеть. Вадим разжал его обожженную ладонь и достал из глубокой вмятины оплавленный по краям напрестольный крест. Ветер разносил по подземелью золу.
— Он вызвал молнию, небесный огонь! — прошептала Лика.
— Позвольте мне осмотреть. — Петр Маркович спустился в подвал, склонился над монахом, ощупывая затылок и шею. — Наружных повреждений нет… — Петр Маркович расстегнул ватник, освободил грудь отца Гурия и приник ухом. — Сердце не прослушивается… Нет, он жив! Похоже на болевой шок и сильное сотрясение мозга.
Петр Маркович замер, всматриваясь в бледное, изможденное лицо монаха. Длинные седые волосы Петра Марковича, отросшие за эти три месяца, были рассыпаны по плечам, клочковатая борода отросла и веером покрывала шею и ключицы… Петр Маркович словно смотрел в зеркало на самого себя, только черноволосого, молодого.
— Господи, быть этого не может… Это мой сын… — Петр Маркович прикрыл глаза рукой. — У него родинка на затылке… птица… как у меня… как у Юрки… Поэтому он меня спрашивал о Фросе… Это мой сын, а я даже имени его не узнал… Господи, за что так? Неужели за предательство? Да, он родился в Изюмце тридцать три года назад. Все совпадает…
Старик беззвучно заплакал.
— Герасим, помогай, занесем его наверх.
Тело перенесли в угол храма, на лежанку. Петр Маркович пытался нащупать пульс.
В головах лежанки, в стенной печуре стояла икона. Пламя обожгло края светлой липовой доски, но звонкая живопись уцелела. Гликерия взяла икону из кирпичной ниши, вглядываясь в младенческое лицо, нарисованное наивной рукой. Светловолосый мальчик сидел на троне среди снежной равнины. Внимательный и строгий лик озарен невидимым огнем. В ладонях зажаты книга и меч. Детские плечи покрывал алый царственный плащ. «Се грядет Спаситель миру, обретший от отца Державу и Печать. Имя ему…» Далее надпись была уничтожена пламенем. Лика укрыла икону в платок и спрятала на груди.
— Петр Маркович! Вы остаетесь здесь, стройте баррикаду, готовьтесь продержаться, — приказал Вадим. — Мужайтесь! Герасим — ваша армия. Винтовка — огневая мощь. После того как мы уйдем, завалите подземный ход и закройте двери.
— Я даже в армии не служил, какой из меня вояка…
— Ничего, вы продержитесь, я верю… Лика, скорее в подземелье! Мы должны попасть в «коридор» раньше их.
Над озером снова зашумел вертолет.
На одном дыхании они пробежали подземелье. Вадим двинулся первым по известковому карнизу, поддерживая Лику. Тишина казалась неестественной, затаившейся, как западня, где тлеет заманка. Вскоре они были возле обсерватории. Изумрудная поляна была изгажена, вытоптана. В земле зияли свежие раны от взрывов.
У камня следовика они остановились.
— Дальше иди одна, я знаю, олененок, ты найдешь… А я останусь здесь и буду защищать вас… — Он коснулся взглядом ее живота, прощально улыбнулся, властно и долго поцеловал ее в губы.
— Вадимушка, я не уйду! Я не хочу без тебя!
— Ты должна найти Алатырь-Камень.
Она бежала вдоль ледникового озера, затянутого до середины зыбкой сетью из корней и трав. Сосны цепляли ее за косы, и они расплелись и размокли, но она не замечала этого, бежала, оставляя пряди волос на сучьях, как выкуп за безопасную тропу. На ее пути попадались широкие бочажины, полные осенней темной воды. На дне лохматился ноздреватый ил, но на самом деле эти небольшие озерца были почти бездонны. Все тот же низенький сосняк, мшистые кочи, покрытые сквокшей морошкой и яркой, как рассыпанный гарус, клюквой. Выветренные коряги, заросли тростника. Звуки боя, рев моторов, выстрелы были уже не слышны. Лишь раз все вздрогнуло от далекого взрыва.
На сером серебристо-шелковом от старости пне дремала гадюка. Услышав шаги, повернула к Лике грациозную головку, разящую, хищно красивую. И сама она была — чернь по серебру. Змея беззвучно скрылась в норе между древесных корней. Лика проводила ее глазами: у корней дерева сидел огромный белый волк. Змей и Волк у корней могучего Древа — знамение великой битвы в северных сагах.
— Лика!
Она вздрогнула и подняла глаза.
— Влад… — не верила своим глазам. Он стоял перед ней в отблесках молний. Яркий свет шел от его лица и рук. — Ты живой!..
Он отвел от ее глаз намокшие пряди.
— Меня спасли Веди. Теперь я воин Ясны. Пойдем… Я покажу тебе Алатырь.
— Нет, не время… Он там бьется, один… Помоги ему! — Она говорила горячо, бредово.
— Он уже победил. Героя нельзя уничтожить силой оружия. Сегодня — начало битвы, личной битвы каждого… И твой муж должен сам свершить свой подвиг. Пойдем, Лика…
Он взял ее руку. На миг ей показалось, что ее ладони коснулось пламя.
Они шли по заповедному лесу. Из чащи выходили олени, оставшиеся зимовать птицы провожали их радостным звоном. При виде их волновались почти уснувшие осенние деревья. Они взобрались на невысокую сопку. На вершине ее, закрытая со всех сторон валунами, зеленела свежей травой округлая поляна. Голубой полупрозрачный кристалл врос основанием в искристую живую траву. Это была высокая стела из светлого кварца. На поверхности камня был выплавлен глубокий барельеф. Волшебные растения и животные, обнаженные люди, танцующие в райском саду… Ниже располагался алфавит. Буквы сплетались в сложный узор. Остальная поверхность камня была гладкой, мерцающей изнутри. Лика завороженно коснулась камня ладонью. Он оказался неожиданно теплым, как человеческое тело. В глубине камня рождались световые волны.
Лика подошла к камню, встала на колени и долго стояла в молчании, изумленно и радостно читая древнюю вязь, рождающуюся на светлой поверхности.
— Это же буквы Златой Цепи, грамота миров…
— Лика, подумай… Хочешь ли ты вернуться во Внешний мир, но тогда дитя, что уже утвердилось в тебе, никогда не придет во Внешний мир как равный к равным. Он станет Веди. Но если ты хочешь остаться здесь, то…
Она закрыла глаза руками от слепящего блеска, идущего из глубины камня.
— Нет… Я ухожу… Прости меня, прости…
— Лика! Остановись, — Молник схватил ее запястья и поднял к небу. Лика стояла, вскинув руки. И тучи раскрылись, на поляну упал солнечный луч. Положив ладонь на ее вздрогнувший живот, Молник сказал: — Это дар Ясны твоему будущему ребенку. Когда он научится ходить, ты приведешь его сюда. Знания Внешнего мира не нужны ему. Он вырастет здесь, на Ясне. На Ясне через двадцать пять лет сольется и наша кровь. Мы никогда не будем вместе. Но наша любовь взойдет в наших детях, твоем сыне и моей дочери. Отсюда, из северных лесов, выйдет ядро новой расы, спасительницы мира от зла… А теперь спеши к мужу…
Вертолет вынырнул из-за лесного гребня и, снижаясь, пошел на Вадима, на ходу выбрасывая солдат, похожих на черных шевелящихся личинок. Вертолет взмыл выше и, попав в светящиеся сети, крутанулся на месте, заглох и распался надвое, обломки его ярко вспыхнули и исчезли, оставив в небе прозрачный чад. В том месте, где только что был вертолет, мерцала сияющая точка, словно над озером стояла яркая звезда.
Вадим залег за камнем, расчехлив пистолет. Черные солдаты появились со стороны озера. Они рассыпались по поляне, прячась за валунами. Вскоре он понял, что нападающие палят беспорядочно. Это был отряд без командиров. Скорее всего, «голова» операции сгорела в вертолете.
Он косил их огнем ненависти и ледяной яростью. В него били со всех сторон, но серый камень хранил его и отражал автоматные очереди. Черные низкорослые фигуры в кожаных шлемах-полумасках так и не смогли взять его в кольцо. Несколько трупов корчилось поодаль, двое или трое остались лежать за валунами обсерватории, но патроны были на исходе. Вадим подпустил близко неуклюжую мешковатую фигуру и ударил из-за камня. Нападавший успел сделать несколько шагов и завалился набок. Тело его замерло в трех метрах от камня следовика. Резким броском с перекатом Вадим вывернулся из-за камня и успел выхватить из его рук громоздкий автомат. Он не сразу понял, что ранен. Лишь через минуту почувствовал боль, рубаха на груди намокла, ало заблестела трава. Он отстреливался одиночными, экономя патроны. Стрелял метко и видел, как от его выстрелов заваливаются в траву черные тупоголовые личинки. Атака захлебнулась. Пошатываясь, он добрел до ближайшего трупа, сорвал черный кожаный шлем-маску: Щелкунчик! И еще, еще один… Рыжеватые волосы монстров шевелил ветер. «Сеиримы», боевые машины будущего…
Прошло несколько долгих часов. Он сидел, спиной прислоняясь к камню следовику. Рана на груди была уже сухо и твердо перевязана. Он смотрел за озеро, на холодную желтую зарю.
Лика бежала к нему по изумрудной поляне. Подбежала, упала на колени, взглянула: глаза в глаза. Нет, еще глубже — в душу. Припала к его плечу и наконец-то заплакала освобожденно. Его пепельные губы жалко шевельнулись, он еще силился улыбнуться, утешить ее. Розоватая пена вспучилась в уголках рта. Он отер губы здоровой рукой. Кровь на губах — плохой знак, наверное, пуля задела легкое.
— …Олененок, родной… — прошептал он с тяжелыми всхлипами. — Эти твари взорвали храм и подземный ход. Но я убил их… всех…
Она помогла ему встать, подставила плечо, поддерживая, повела к озеру. Держась друг за друга, они спустились к кромке воды. Каждый следующий шаг давался ему труднее. Повязка быстро набрякла кровью. Лика почти доволокла его до берега. Они легли у водной кромки и жадно пили озерную воду.
— Лика, нам надо переправиться за озеро, там живет моя мать. Если умирать, то лучше там…
Но она словно не слышала его, думая о своем.
— Там, за болотом я встретила Влада. Он живой, он говорил со мной…
— Если ты еще любишь его… Уходи… — Он крепко прижал ее голову к своему плечу.
Она не поняла, не запомнила его последних слов. Но она слышала прерывистый стук сердца.
Немного погодя он едва слышно заговорил, с трудом подбирая слова; при каждом усилии или глубоком вздохе рана кровила.
— …Сделай плот… Здесь на берегу есть сухой топляк, коряги… Возьми нож, нарежь ивы… Скрути бревна лозой, лапник соберешь потом… И длинный шест… Я покажу, куда плыть….
Она по колени заходила в стылую воду, работала быстро, яростно, словно с ней была молитва Ясны, и силы ее не убывали, и холод не причинял ей вреда.
К ночи двухслойный плот был собран. На рассвете они доплыли до храма. Белого витязя уже не было на холме, лишь высокая груда обугленных кирпичей рассеивала по окрестностям черный дым. Зычно кричали и дрались вороны. Ветер донес запах гари.
В скорбном безмолвии они миновали холм.
— Лика, давай поищем лодку, она была за ветлой, в тростнике…
Лика сошла в воду. Ее шаги долго шуршали в зарослях.
— Лодки нет… значит, они живы, они уплыли, я видела след в тростниках.
— Живы… — одними губами прошептал Вадим.
— Посмотри на берег, — окликнула его Лика через несколько минут. Она приподняла его голову, помогая рассмотреть что-то смутное, тающее в тумане. — Посмотри, крест зацвел!
Собранный из неокоренных осиновых стволов береговой крест отца Гурия пустил побеги и, подгоняемый последним теплом, вылущил робкие бледно-зеленые листья.
— Посох Тангейзера… — слабо улыбнулся Вадим.
Они плыли целый день. На закате над ними закружили чайки. Впереди в холодном тумане замаячило устье его родной Еломы, единственной реки, вытекающей из озера. Течение несло плот к родному дому. Через несколько километров река обмелела и плот заскреб об обросшие тиной камни. Наступила ночь, а они все так же плыли, не встречая ни огней на берегу, ни рыбачьих лодок. Сонный месяц плыл за ними, как терпеливый соглядатай.
От шеста на ее руках вспухли и намокли мозоли, но она держалась бодро и прямо. Лежа на плоту, Вадим смотрел вверх, на ее тонкий силуэт, словно летящий над ним в ночном небе среди ярких осенних звезд. Он хотел запомнить ее, наглядеться перед разлукой. И через тысячу лет он узнает этот летящий абрис, прямые, как на египетских фресках, плечи, гордую маленькую голову на высокой шее, эти тяжелые, развитые от речной сырости косы. Он вспомнил ее всю: живую трепещущую ложбинку между ключиц, и тонкую талию, всего в две с половиной его ладони, и стройные длинные бедра Артемиды-охотницы. А он — лишь гончий пес Ориона, мог ли он посягать на богиню? И вновь его сердце вздрогнуло и зашлось от ревности, как в их первую встречу. И юный жар залил щеки. Он застонал от желания и мучительно захотел быть с ней.
К середине ночи они доплыли до Кемжи. Берега и косогор искрились в раннем заморозке. Вдоль берега выстроились темные бревенчатые избы. В одном из окошек тлел слабый керосиновый огонек.
— Туда, — прошептал он.
Теперь при малейшем напряжении, глубоком вздохе шла горлом кровь, и он уже не мог поднять голову с лапника. Она подогнала плот к берегу, с не женской силой перетащила Вадима на белую от инея траву и направилась вверх по берегу, к избе, где краснел в окне живой огонек.
Мать Вадима не спала, она, должно быть, ждала, не стукнет ли в окно печальная весть. Маленькая, сухая, как поджарый подросток, она лежала на высокой кровати, укрывшись до груди лоскутным одеялом.
Прошлой ночью кто-то оставил на лавочке под окном штуку белого полотна. Ткань отволгла в ночном дожде, отяжелела. Плотная, твердая «елочка» была выткана не в их краях, где все ткачихи уже наперечет. Целый день она ждала, не объявиться ли хозяин. А потом поняла: это чей-то недобрый подарок.
Из-за образов достала «кровную» рукопись бабушки Пелагеи. Затеплила лампадку и, обернувшись на восток, завела материнский плач. То был старинный родовой причет по далекому сыну, может быть, забывшему о ней, может быть, сгинувшему на чужбине. Из огненных слов строила она спасительный мост, свивала крепкую вервь молитвы, отчиняла от пули и ковала железную рубашку…
Лика сидела под тусклой лампой, лишь изредка приподнимала голову от шитья и вглядывалась в красный угол, где среди потемневших от времени образов сияла свежими красками икона отца Гурия: золотоволосый мальчик на троне. И тогда по губам ее скользила слабая улыбка.
Вадим прикрыл глаза, сохраняя видение внутри себя, чтобы унести его за опускающийся темный полог. Белый сокол влетел в избу, сделал круг над кроватью и сел на темное окно, чего-то выжидая. Дядя Евстафий подал ему руку, помогая подняться, так при жизни дядя здоровался с ним, как с ровней, в ту блаженную пору, когда Вадиму едва исполнилось три года. Под матицей закружился охваченный невидимым пламенем берестяной Сирин, такой висел когда-то над его колыбелью. Мать и Лика испуганно посмотрели на внезапно закружившуюся птицу. Вадим неуверенно встал, шагнул к двери. В черном проеме на качелях качался маленький белоголовый мальчик, не давая ему уйти. Качели улетали во мрак, и светлые волосенки почти закрывали лицо, и ветер пузырил рубашонку на груди, и ребенок исчезал в темном провале дверей. Но через мгновенье, крепко держась за веревочные постромки, мальчик вылетал на свет, и светлые волосы его, отхлынув со лба, открывали прямой соколиный росчерк бровей. Чья душа влетала в мир на стремительных качелях? И смерть, и рождение были лишь движением этого маятника.
За порогом избы простиралась тьма. Белый конь, оседланный для дальней дороги, терпеливо ждал его у дверей. Словно призрачный мост белела в глубинах неба млечная стезя, уводящая путников от Земли к Лунным Вратам и далее. Но на последнем распутье все медлил он, сопротивляясь силе, толкающей его за порог. Вздрогнул конь, оглянулся на путника и, беззвучно перебирая копытами, ушел один по звездной тропе.
И словно в камне алмазном высеченные, проступили из тьмы огненные словеса:
«Пребуде в круге земном, сыне, ибо не исполнен срок твой… Восстань к жизни и гряди во славу Руси. В пламени земных битв обретешь заповедный путь свой!»
Прошло полгода. Ясным апрельским днем, когда с далекого Спас-озера доносился рев ледолома, а русло Еломы переполнилось шалой водой, внесла Гликерия в избу и положила на подушку рядом с мужем новорожденного сына: был он завернут в белую льняную рубашку с древними узорами. Когда-то была отцова рубаха пробита пулями, а теперь ровно залатана, словно и не было кровавого боя на озерных берегах. Притих младенец, чуя родную силу. Этим простым обрядом издавна крепили кровную связь и приязнь между отцом и сыном. И впервые после долгой зимы и тяжелого излечения уверенно и крепко встал Вадим, бережно принял на ладони дитя, и вынес на горячее от полуденного жара крыльцо. Расправив плечи, протянул навстречу яростному вешнему свету первенца, посвящая его в защитники солнечной Сурьи-Руси.