Возьмешь припасов на три дня — понадобится на пять; возьмешь на пять — с гарантией потребуется в два раза больше. Так что, по-моему, рисковать не стоит. Хочется тебе побыстрее покончить с приключением — правильно рассчитывай количество еды и питья. Мне, например, и представить страшно, что могло бы случиться со мной, окажись в моей шлюпке на один бочонок больше.
И кстати, тот, кто усматривает в крике «Таласса!» какой-то намек на сбывшуюся надежду, на долгожданное и благополучное завершение, есть полный осел, который не потрудился прежде раскрыть книгу и выяснить значение этого слова.
Море. Только попробуйте себе это представить: одно сплошное море кругом. Не знаю, пронимает ли кого-нибудь еще это слово так же сильно, как меня. Море прыгучее, блескучее, по большей части штилевое, непреодолимое и вместительное. Везде, кроме неба, — таласса, таласса, таласса. Справа, слева и снизу. И так — пять нудных, испепелительных дней, что я провел на шлюпке «Маргарита» после отплытия с острова животоглавцев.
К рассвету шестого дня (а еды и питья я, следуя собственному правилу, взял только на половину этого срока) я окончательно потерял сознание и пробудился на палубе неизвестного мне корабля, весь облитый водой и с ложкой жидкой каши возле лица.
Я схватился за ложку зубами и стиснул так, что на ней остались следы моего укуса, а в десну мне, в отместку, вошла крошечная заноза. (Она потом нагноилась, и ее пришлось вырезать ножичком.) Матрос, оказавший мне благодеяние, с проклятьем выдернул ложку из моего рта, и тотчас его дочерна загорелая физиономия сменилась другой, вытянутой и бледной, как платок старой девы на чужой свадьбе. Странно было даже предположить, что подобный цвет кожи мог сохраниться у того, кто проводит дни на корабле, непрестанно подвергаясь воздействию солнца, ветра и непогоды.
Несколько секунд он рассматривал меня тусклыми серыми глазами, а затем в самое мое ухо прошептал:
— Что такое «таласса»?
Я вздрогнул всем телом и услышал, как стукнулись при этом о доски палубы мои пятки.
В ответ на мой невысказанный вопрос бледный человек пояснил:
— Вы повторяли это слово в бреду.
— Море, — прошептал я.
Кажется, это было первое, что я произнес, очнувшись на корабле, меня спасшем. Разумеется, я бы предпочел, чтобы начало моего осмысленного пребывания здесь оказалось ознаменовано каким-нибудь иным словом. «Спасибо», например, или «сегодня чересчур жарко», или, на худой конец, «что вы себе позволяете?». Но я сказал: «Море…»
— Мы подняли также вашу шлюпку, — продолжал мой собеседник. — Вам, наверное, приятно будет узнать, что она исправна.
На это я никак не ответил, опасаясь брякнуть еще что-нибудь из того, о чем пожалею.
И все-таки я это сделал. Я брякнул:
— Она называется «Маргарита».
Бледный человек опять нагнулся ко мне, как журавль:
— Шлюпка?
— Да.
— Почему? — осведомился он.
Я почувствовал к нему род симпатии и поэтому ответил:
— Ну, таково ее имя.
— Ясно, — отозвался он, выпрямляясь надо мной, поджимая губы и скучно обводя взглядом горизонт, как бы в поисках опровержения моих слов. Но поскольку опровержения не последовало, он вздохнул. — Меня зовут Анадион Банакер, — сказал он.
— Вы капитан? — уточнил я зачем-то. Меня совершенно не это в данный момент интересовало.
— Библиотекарь, — неприятным тоном отрезал Анадион Банакер.
Матросы все были заняты на корабле каким-нибудь делом, но большая часть этих дел происходила в той части судна, где находился я. Неожиданно мне стало неприятно, что я вот так лежу, да еще в испаряющейся под солнцем луже, а кругом ходят люди. Поэтому я сел и потихоньку переполз на более сухое место, а лужа осталась испаряться без меня.
— Позвольте мне, в свою очередь, узнать ваше имя, — продолжал библиотекарь.
— Филипп Модезипп, — сообщил я. — Во всяком случае, так утверждал мой отец. Сам я в этом периодически сомневаюсь.
— Я постараюсь запомнить это, — кивнул библиотекарь. — А по какой причине у вас перечеркнуто лицо?
Я потрогал свои лоб и щеки. Я так привык к этой метке, что давно уже не обращал на нее внимания.
— Видите ли, — проговорил я, стараясь, чтобы мой тон оставался вежливым, — у вас, например, лицо вообще не там, где ему положено быть, однако же я не задаю вам неделикатных вопросов.
Матросы поблизости разразились хохотом, и один из них, очевидно полагая свой жест верхом остроумия, принялся хлопать себя по парусиновой заднице. Анадион Банакер счел себя выше этих грубых намеков.
— Не будет ли неделикатным с моей стороны спросить, — заговорил библиотекарь, когда смешки поутихли, — где же, по-вашему, должно располагаться мое лицо?
— На животе, — ответил я и для большей наглядности обвел пальцем круг у себя на животе. — Вот здесь. Это и удобно, потому что рот непосредственно соприкасается с желудком, что значительно упрощает пищеварение. В свою очередь, процессы, происходящие в желудке, лучше воспринимаются органами осязания и усиливают удовольствие от поглощения пищи. К сожалению, я в силу особенностей моей расы лишен этого преимущества…
— Поэтому вы и перечеркнули свое лицо? — поинтересовался, отбросив всякую вежливость, Анадион Банакер.
— Это сделал мой добрый хозяин, — объяснил я. — Из милости и в качестве напоминания.
— Татуировка? — продолжал он допытываться.
— Несмываемая краска, — сказал я. — Со временем, если ее не обновлять, она смоется.
Две синие полосы шириной в два пальца пересекали мое лицо крест-накрест — в знак того, что физиономия, размещенная в неправильном месте, «не считается». Аннулируется. На животе, справа и слева от пупка, у меня были нарисованы глаза, но я редко их обнажал.
— Что ж, более или менее это понятно. — Анадион Банакер пожевал губами в задумчивости и тотчас же задал новый вопрос: — Вы, разумеется, грамотны?
Я пожал плечами. Это можно было истолковать как «да» и как «нет». Анадион Банакер предпочел «да».
— Я так и думал, — молвил он. — Вы поступаете ко мне на службу.
Я не мог скрыть удивления. Насколько может быть велика библиотека на корабле, если здесь имеется специальный библиотекарь, которому к тому же позволено завести помощника?
— Она огромна, — заверил меня Анадион Банакер, опять без труда угадав невысказанный мой вопрос. — Гораздо больше, чем вы в состоянии вообразить.
«Таласса», — подумал я с внезапно подступившей тоской. А когда тоска отхлынула, я снова услышал голос библиотекаря:
— …И поскольку у вас имеется шлюпка, вы сможете заняться свободным поиском. Иногда, знаете ли, мы получаем заказы на определенные книги. Выполнить эти заказы мы не можем, а не выполнить — не можем себе позволить, если вы понимаете, о чем я толкую. Сетью мы вас обеспечим.
Я кивнул:
— Разумеется, я согласен.
— Но вашего согласия я не спрашивал, — удивленно промолвил Анадион Банакер. — Мы ведь спасли вас. Вы теперь целиком и полностью принадлежите нам. У вас нет выбора.
— Еще я могу прыгнуть за борт, — буркнул я.
Клянусь отделением головы от тела, это был самый унылый и вялый бунт из всех возможных. Анадион Банакер даже не обратил на него внимания.
— Спускайтесь сейчас к Константину Абэ, — приказал Банакер. — Он введет вас в курс дела. Позвольте вашу руку — я помогу вам встать.
Опираясь, а точнее сказать, наваливаясь на локоть Банакера, я доковылял до люка и по крутейшему трапу спустился в трюм. Банакер вел меня сквозь темное корабельное брюхо, где пахло так, словно мы очутились внутри старой бочки с парой забытых огурцов. Знаете, такие огурцы, поросшие пушистой плесенью и оттого похожие на гусениц? У некоторых людей такие брови.
У меня имелись наготове два вопроса. Они катались, как шарики, на кончике языка; будь я животоглавцем, я легко бы проглотил эти вопросы, — кстати, одна из причин, почему животоглавцы по большей части вежливы и молчаливы, — но поскольку язык мой болтается на воле и я не умею прятать его в желудке, то и вопросы соскочили с него один за другим:
— Как же вы храните книги в такой сырости?
— А этот Константин Абэ — первый помощник библиотекаря?
Анадион Банакер приостановился и пристально посмотрел на меня в темноте. Его взгляд был таким выразительным, что я уж и не ожидал словесных ответов, но библиотекарь все же проговорил, и притом довольно мягко:
— Разумеется, книги хранятся в другом месте.
— Мне не требуются два помощника, вы — единственный; а господин Абэ — корабельный кок.
И еще он прибавил:
— Мы пришли.
Константин Абэ при виде меня оглушительно расхохотался. Я недоумевал — что в моей внешности могло вызвать у него столь неумеренный приступ веселья, — до тех пор, пока Абэ не произнес:
— И опять небось грамотный?
Я пожал плечами. У животоглавцев этот жест выражает чрезвычайно широкий спектр самых различных чувств, от язвительного недоумения до искреннего сочувствия. Отчасти функции мимики переложены у животоглавцев на плечи — в самом прямом смысле слова; поскольку их лица, находящиеся на животе, своими гримасами показывают преимущественно фазы пищеварительного процесса и его состояние.
Анадион Банакер сухо произнес:
— Да. Грамотный. Как всегда.
И вышел, закрыв за собой дверь.
Я осматривался в тесном, качающемся помещении, в чьи стены безнадежно стучали сырые кулаки моря.
Здесь было жарко, влажно и захламлено. Обилие бочонков с припасами уничтожало всякую надежду на скорое завершение путешествия, каким бы нежелательным и тяжким оно ни было.
— Грамотные-то хужей котлы чистят, — крикнул, обращаясь к закрытой двери, Абэ и напоследок хохотнул еще разок. Затем он стал серьезен и уставился на меня. — Что это у тебя с рожей? — осведомился он. — Болезнь? Заразная?
Я сказал:
— Нет.
Удовлетворившись этим ответом, Константин Абэ сунул мне в руки засаленную тряпку и кивнул на котел:
— Вычисти.
Я посмотрел на тряпку и произнес:
— Я — помощник библиотекаря, господина Банакера.
— Ну да, — кивнул Абэ, — он ведь сам мне об этом сказал. Твоя служба началась. Не рассчитываешь же ты плавать на нашем корабле за просто так? Мы пассажиров не берем.
Ни к одному человеку на свете я не испытывал такой ненависти, как к Константину Абэ. Он был невысок ростом, худощав, с абсолютно лысой головой, которую смазывал маслом так, что она отбрасывала блики на стены. Цвет его кожи был желтоватый, разрез глаз неопределенный: они были раскосыми, но без изысканного тяжелого века, которое отличает азиатов. Просто криво вырезанные в желтой коже глаза. И еще они почти никогда не моргали.
Готовил он из рук вон плохо, и все матросы его ненавидели. Изрядная толика их ненависти приходилась теперь и на мою долю. Поначалу меня это удивляло.
В первый же вечер, утомившись от противной и тяжелой работы, я выбрался на палубу и растянулся под звездами, рассчитывая немного отдохнуть. С той же, очевидно, целью туда явились трое матросов, и один сразу же раскурил на редкость вонючую сигару. Не сомневаюсь, что он купил ее на честно заработанные деньги, потому что украсть такую гадость не пришло бы в голову даже такому наивному человеку, как я.
— Ба! — воскликнул один из матросов. — Да это же новый помощник библиотекаря!
Я уже приподнялся было на локте, чтобы достойно вступить в беседу и познакомиться с этими людьми, моими спутниками на ближайшее время, как второй матрос в меня плюнул. Его плевок, длинный и коричневый, медленно пролетел по вечернему воздуху и с пугающей меткостью завершил траекторию у меня на лбу.
— То-то я гляжу, суп сегодня еще жиже, чем вчера, — сказал плеватель.
Я вытер лицо одеждой и с достоинством осведомился:
— Что вы имеете в виду?
(Следовало употребить фразу: «Что вы себе позволяете?» — но я как-то не сообразил.)
— Да то, что раньше воровал из общего котла один Абэ Желтомордый, а теперь к нему прибавился второй короед.
— Я помощник библиотекаря, — напомнил я.
— А знаешь, что мы сделали с прежним помощником? — сказал, оскалив зубы и шевеля в них сигарой, курильщик.
— Меня это не касается, — заявил я.
Я снова улегся и всем своим видом показал, что не намерен больше перемолвить ни слова с этими дурно воспитанными людьми. Они это поняли и принялись переговариваться, как бы не замечая моего присутствия. При этом они толкали друг друга локтями и то и дело прыскали от смеха. Неизвестно, чем бы все это закончилось для меня, если бы на палубе не появился Анадион Банакер.
— Вот вы где! — обратился он ко мне.
Матросы сняли головные уборы и замолчали, но библиотекарь даже не посмотрел в их сторону.
— Вас ищет Абэ, — сказал Банакер, глядя поверх моей головы куда-то на мачту. — Говорит, для вас есть работа.
— Послушайте, господин Банакер, — взмолился я, — почему, являясь вашим помощником, я вынужден быть на побегушках у повара? Как это связано с библиотекой?
— Вы, как человек, поживший среди животоглавцев, должны лучше, чем кто бы то ни было, знать о непосредственной связи между желудком и головой. Или, выражаясь иначе, — о связи между мыслительными и пищеварительными процессами, — ответил библиотекарь.
Не без злорадства я отметил, что на матросских физиономиях появилось выражение глубочайшего недоумения. Однако на этом мое мимолетное торжество и закончилось, и я поплелся обратно в камбуз, в царство тирании Константина Абэ.
Судя по состоянию припасов, корабль находился в плавании уже много месяцев. Запасы воды пополнялись во время коротких стоянок у необитаемых берегов, но с пищей все обстояло из рук вон плохо. Константин Абэ вряд ли был так уж виноват в том, что у нас заканчивалась солонина, сухари покрылись плесенью, а в крупе было больше мышиных какашек, чем самой крупы.
Пользуясь моей исполнительностью, Константин Абэ переложил на меня большую часть своих обязанностей и теперь в основном проводил время в своем гамаке, подвешенном под потолком камбуза. Часами я наблюдал за тем, как желтокожий куль мерно покачивается в такт корабельной качке. Иногда сверху свешивалась нога или рука, иногда — жидкая черная косица. Сам не знаю, что удерживало меня от искушения ткнуть туда, где я предполагал задницу моего тирана, чем-нибудь острым.
Изредка этот живой окорок — по правде сказать, жилистый, вертлявый и на вид куда менее съедобный, нежели те старые сапоги, что я крошил в матросскую кашу, — высовывался из гамака и произносил что-нибудь вроде:
— А что, помощник библиотекаря, хорошо ли ты намыл сегодня посуду? Вчера на тебя опять жаловались. И давай-ка воруй поменьше.
Измученный изжогой, я даже не огрызался, несмотря на всю несправедливость этих замечаний. Продукты на камбузе все никак не желали заканчиваться, а это означало, что нам предстоит оставаться в море еще неопределенное время.
В конце концов я не выдержал и обратился к Константину Абэ с такой речью:
— Если мы не найдем способ подавать команде что-нибудь более съедобное, нас выбросят за борт.
Это была тщательно продуманная и отрепетированная речь; она была содержательна и корректна. Ни одного прямого выпада, который можно было бы расценить оскорбительным для себя образом.
— Для человека с зачеркнутым лицом ты недурно соображаешь, — одобрил меня Абэ, поглядывая сверху блестящим косым глазом. — Кстати, давно хотел спросить: это правда, что у твоих бывших хозяев мозг помещается в желудке?
— Почему? — удивился я.
— Потому что лицо для того и нарисовано на голове, чтобы показать месторасположение мозгов, — ответил Абэ. — А ты как думал? Где мозги, там и рожа, чтобы одно на другом отражалось. Неужели не ясно?
— Это мне ясно, — согласился я. По-своему Абэ рассуждал безупречно.
— А у них рожа, ты говоришь, на животе, стало быть, и мозг в животе, — продолжал Абэ.
— Не исключено, — подтвердил я. Прежде мне не приходилось задуматься о подобном. Мои хозяева были достаточно умны, а, как известно, мы начинаем всерьез анализировать проблему ума лишь в том случае, когда ум действительно становится проблемой, то есть когда его не хватает.
— Если у них мозги в желудке, то они давно переварились, — заявил Абэ. — Вот что меня поражает: чем же они тогда думают?
— У животоглавцев не принято стыдиться того, что служит на благо телу, — сказал я уклончиво.
— Я вот думаю, — промолвил кок, — пора бы тебе распотрошить библиотеку.
— Что вы имеете в виду, господин Абэ?
Я вдруг обрадовался. Неужели Абэ наконец проникся мыслью о том, что мне не место в его грязном камбузе? Или Анадион Банакер вспомнил, что помощники библиотекарей обычно обитают поблизости от книг, в крайнем случае — возле каталога, а отнюдь не гниют на кухне?
Но ответ кока развеял все мои надежды. Оставалось лишь благодарить судьбу за то, что произошло это милосердно быстро и радость не успела укорениться в моем сердце.
— Засаленные книги и коленкоровые переплеты, — сказал Абэ. — Вот что я имею в виду. Если их добавить в еду, она приобретает съедобный привкус. Проверено. — И он причмокнул своими синеватыми губами (с едва заметной плоской бородавкой на нижней).
— Вы предлагаете мне украсть книги? — спросил я.
— Ты же помощник библиотекаря, — возразил Абэ. — Если книги возьмешь ты, никто не заподозрит дурного.
Левый глаз, нарисованный на моем животе, был постоянно вытаращен от вздутия желудка, а правый, тот, что над печенью, все время щурился от недовольства. Константин Абэ пригрозил мне, что навесит фонарей на все четыре моих глаза, если я не проберусь в библиотеку и не принесу пару-другую, а лучше десяток наиболее замусоленных томов.
— Это проще простого, — сказал Абэ на второй день после первого нашего разговора о библиотеке. В этот день капитан, покончив с обедом, пригрозил коку протащить его под килем. — Я покажу тебе, где она находится. Ты вышибешь дверь, только сделай это бесшумно, пожалуйста…
Я поморщился и заткнул уши.
Абэ, не переставая говорить, схватил меня за запястье и силой заставил вынуть пальцы из ушей.
— …Самые мясные книги, конечно, в кожаных переплетах. И на даты смотри. Во времена войн клей был из рук вон паршивый, а вот в годы процветания книжный клей варили весьма нажористый. Опять же, детские книги. Дети любят жевать за чтением. Равно старики, поэтому политические детективы тоже бери. Если ты что-нибудь во время чтения ешь, то это с гарантией попадает на страницы. Соус — особенно. Еще некоторые фрукты. Знавал я одного оригинала, он закладывал страницы хлебными корками… Ты понимаешь, какой богатейший источник пищи находится практически у нас под боком?
Я спросил:
— А что будет, если нас поймают за этим делом?
Абэ пожал плечами:
— Поймают не нас, а тебя. И выбор невелик: если ты украдешь книгу, повесят тебя, а если не украдешь — повесят меня.
— Я грамотен, — сказал я. — Моя жизнь более ценна.
— Зато у меня лицо находится где надо, — возразил Абэ.
— Такому лицу, как у тебя, нигде находиться не надо, — огрызнулся я.
— И это мне говорит четырехглазый? — Абэ всплеснул руками. — Куда катится мир?
И он больно ткнул меня пальцем в живот.
Я как-то сразу сломался после этого, а Абэ, напротив, расцвел и потащил меня к библиотеке. Мы поднялись на палубу, миновали толстую грот-мачту, потом еще бизань, и он показал мне на кормовую надстройку:
— Это здесь.
Почему-то в тот же самый миг мне показалось, что я всегда это знал. Я остановился перед закрытой дверью и услышал, как Абэ шипит у меня за спиной:
— Давай вышибай ее. Пни как следует.
Я толкнул дверь пару раз, послышался тихий, вкрадчивый треск, какой бывает, когда ломается гнилое дерево, и передо мной раскрылась темнота. Абэ подтолкнул меня в спину. Споткнувшись, я ввалился в комнату.
Почти сразу же дверь за мной затворилась, но я не почувствовал никакого одиночества, хотя Абэ остался на палубе. Я нащупал лампу, подкрутил фитилек и довольно ловко зажег его. Красноватый свет благожелательно растекся по стенам, и я увидел бесчисленные полки, набитые книгами.
В тяжелых деревянных окладах, в кожаных переплетах, вовсе без переплетов, растрепанные, ухоженные, стянутые ремнями и перевязанные грубой бечевой, — они стояли, лежали, были втиснуты, навалены, разбросаны, разложены, а иные даже открыты — как бы для чтения. Никогда еще я не встречал такого беспорядка… и вместе с тем точно так же мне было очевидно, что в этой библиотеке царит своего рода идеальный порядок.
За время моих путешествий я успел убедиться в том, что беспорядка (или, если угодно, хаоса) в чистом виде не существует. Имеют место лишь различные степени приближения к хаосу, обратно пропорциональные числу людей, которые находят данное положение вещей естественным. Говоря проще, чем меньше людей ориентируется среди предметов, разбросанных по комнате, тем больше эта комната приближается к хаотическому идеалу, и напротив: если подавляющее большинство людей в состоянии в кратчайший срок отыскать в данной комнате необходимый предмет, комната может считаться максимально удаленной от хаотического идеала.
Я поднял лампу повыше и осмотрелся более внимательно. Содержание книг меня не занимало; я выискивал те, которые были наиболее съедобны, и в конце концов отобрал десяток вполне приемлемых.
Абэ ждал меня у двери. Он нетерпеливо топтался возле входа в библиотеку, а когда я вынырнул наружу, набросился на меня с бранью:
— Почему так долго? — (Здесь я пропускаю все те слова, которыми он охарактеризовал мою медлительность.) — Ты погасил лампу?
— Погасил, — сказал я.
— Где еда? — спросил Абэ.
— Это книги, — поправил я.
Он махнул рукой, не желая спорить.
Пряча добычу под рубахой, я двинулся вслед за коком в обратный путь, мимо бизань-мачты, мимо грота, мимо матросов, что сидели, скрестив ноги, на палубе и штопали парус огромными и ржавыми иглами. Завидев нас, они прервали работу и разразились угрозами в наш адрес. При этом один из них ковырял иглой у себя в ухе и от удовольствия, которое приносило ему это противоестественное занятие, корчил отчаянные рожи.
Абэ остановился, чтобы показать ему язык и кулак, а я поскорее проскользнул мимо, торопясь укрыться на камбузе. Скоро ко мне присоединился и Абэ. Отдуваясь, он произнес:
— Они не посмеют бросить нас за борт.
Я молча разложил на кухонном столе свою добычу. Здесь были книги, заложенные хлебными корками, корками от арбуза, корками от копченого сала и «попками» от колбасы; а помимо того — книга в переплете из телячьей кожи и книга, написанная на высушенных листьях, — я счел, что последняя послужит неплохой приправой.
Константин Абэ разволновался, слюни потекли из его рта, а руки затряслись. Он схватил одну из книг и вырвал из нее листы, пропитанные жиром от сальной корки.
— Ставь скорей котел! — закричал он мне.
Кулинарный азарт охватил и меня — заразная оказалась штука! — и я, смеясь во все горло, поставил на огонь котел с водой, а Абэ забрался на табурет, разорвал листы и с высоты торжественно швырнул их в кипящую воду.
На поверхности бульона вскоре плавали буроватая пена и клочки бумаги. Последнее обстоятельство почему-то веселило Константина Абэ, а у меня, честно говоря, вызывало некоторые сомнения. А ну как библиотекарь или, того хуже, капитан прознают, откуда в нашем супе взялся мясной вкус!
— Ну и дурак, — сказал мне Абэ, когда я поделился с ним своими соображениями.
— Почему это я дурак? — обиделся я.
— Потому, — отрезал Абэ. Но веселиться перестал и даже слез с табурета. — Потому, — повторил он, забираясь в свой гамак и намертво после того замолчав.
Первый наш с Абэ книжный суп был принят и капитаном, и его офицерами, и командой с большим воодушевлением. Не знаю, о чем говорили офицеры, а среди матросов упорно ходил слух, будто я пожертвовал мизинцем левой ноги, дабы сделать похлебку нажористей. Несколько человек даже докучали мне, повсюду за мною следуя и присматриваясь к моей походке. Я сильно подозревал, что они заключили пари — на какой именно ноге у меня теперь отсутствует мизинец; и поэтому, из обычной человеческой вредности, нарочно хромал то на левую, то на правую ногу: пусть-ка помучаются!
Второй наш суп, из переплета телячьей кожи, также сошел нам с рук: люди привыкли уже находить в мисках куски вываренной шкуры и ничему не удивлялись. Но затем черт нас догадал воспользоваться хлебной коркой и теми страницами, на которых сохранились еще крошки, а это оказалось ошибкой: сальные страницы были жирны и потому полностью растворились в супе, но хлебные не спешили этого делать.
И вот капитан за трапезой вдруг ощущает, как нечто застревает у него между зубами. Поморщившись от досады, капитан звонким щелчком пальцев подзывает к себе черномазенького; черномазенький подбегает и весело таращит на капитана огромные ясные глазищи в пушистых ресницах.
— Подай-ка мне пинцет, — приказывает капитан, и черномазенький радостными прыжками несется исполнять повеление доброго своего господина.
А все дело в том, что черномазенький просто обожал подобные распоряжения, ведь это давало ему лишний повод рыться в капитанских вещах, а уж у капитана такие шкатулочки, такие ящички и сундучки!.. И столько в них блестящих, причудливых и гладких на ощупь предметов, которые так и хочется взять в руки!
Поэтому черномазенький и доволен поручением сверх всякой меры. Несет он капитану щипчики, приплясывая на ходу и колупая пальцем жемчужину, вделанную в рукоятку. Капитан разевает рот пошире и говорит невнятно:
— А ну-ка вытащи ту штуковину, что застряла у меня между зубами.
Черномазенький лезет капитану в рот, пристраивает там щипчики и осторожно извлекает клочок бумаги, изрядно разваренный, но все же с отчетливо различимыми буквами.
Капитан кладет бумажку на стол, расправляет ее и задумчиво на нее смотрит.
— Господа! — произносит наконец капитан. — Не угодно ли вам ознакомиться с предметом, который обнаружен был у меня между зубами?
Господа по очереди встают и рассматривают бумажку. Никому из них она ничего не говорит, кроме Анадиона Банакера. Библиотекарь просто зеленеет, ему дурно, его рот наполняется ядовитой слюной, и он поспешно выбегает наружу, чтобы на свежем воздухе более-менее прийти в себя и перевести дух.
Вскоре к библиотекарю присоединяется и капитан.
— Необходимо срочно привести сюда кока и моего помощника, — говорит Анадион Банакер, — для проведения дознания.
Капитан щелкает пальцами, и черномазенький бежит к нам в камбуз.
— Капитан велел идти! — кричит он, вытягивая шею в попытках увидеть, какую физиономию скорчит Константин Абэ в своем гамаке. — Капитан хочет видеть!
И убегает.
Мы с Абэ понуро бредем вслед за ним, по его еще горящему следу. На палубе нас ожидают капитан, и Анадион Банакер, и целая компания матросов, а сбоку стоит боцман и мысленно снимает с нас мерку для гроба.
«На море не хоронят в гробах», — приходит мне на ум, и отчего-то от этой мысли на мгновение делается легче.
Капитан говорит Константину Абэ:
— Ты сварил книги в котле, каналья.
— Только три! — выкрикивает Константин Абэ. — И пусть кто-нибудь скажет, что это не было вкусно!
— Может быть, это и было вкусно, — не спорит капитан, — но книги варить запрещено, и ты поплатишься за это.
Анадион Банакер смотрит на нас, как вдова, созерцающая убийц своего мужа, и ничего не говорит.
А боцман подходит к Константину Абэ и кивает еще двум матросам, и втроем они подтаскивают рыдающего, брыкающегося Абэ к фок-мачте и привязывают, подняв его руки над головой. Абэ обвисает кулем, а боцман размахивается и изо всех сил бьет его по спине огромной плетью. Абэ испускает вопль, и вдруг из моря ему отзывается томимый страстью тюлень или какая-то другая морская тварь. Я стою ближе всех к Абэ, и в ноздри мне бьет запах зверинца; я так и не понял — это от Абэ так пахло или от того существа, что орало ему в ответ, воображая, будто слышит призывы своей самки.
После третьего удара Абэ запрокидывает голову назад, глаза у него белые, а рот скособочен. Тут меня как будто подбрасывает, я кидаюсь к Константину Абэ и обхватываю его руками. Он мокрый и горячий, и от него разит потревоженным зверем.
Боцман отступает в сторону и спрашивает у капитана:
— До смерти забить или как? И обоих или как?
Капитан кривится:
— На сегодня довольно с них.
Боцман отбрасывает меня в сторону и отвязывает Абэ. Мир рассыпался на кусочки, я свешиваюсь за борт и вижу круглые нечеловеческие глаза морской твари. Шумно фыркнув, она мгновенно уходит на глубину.
Анадион Банакер промокнул платком свои глаза и лоб, внимательно осмотрел белый, обшитый кружевом лоскут и жестом отвращения выбросил его за борт.
— Вы оба заставили меня страдать, — проговорил библиотекарь, глядя попеременно то на меня, то на Константина Абэ. — Страдать непомерно и незаслуженно. Как вы только решились на подобное преступление? Вы же прекрасно знали, что оно карается смертью!
Абэ отозвался тихим стоном. Он лежал на палубе спиной вверх, а я стоял рядом с ним, перепачканный его кровью, и не знал, что делать. Больше всего мне хотелось бы, чтобы его вовсе не было. Чтобы он, неосуществимым чудом, вдруг очутился где-нибудь подальше и я не был бы сейчас вынужден о нем думать.
Анадион Банакер сказал:
— Завтра вы, возможно, будете повешены.
— Почему не сегодня? — глупо спросил я.
— Сегодня капитан лишь избыл свою досаду, — объяснил Анадион Банакер. — Он действовал справедливо, но не вполне рационально. Зато завтра я предоставлю ему стопроцентно рациональный рапорт о размерах нанесенного ущерба и буду ходатайствовать о смертной казни для вас обоих. Не сомневаюсь, он без малейших затруднений удовлетворит мою просьбу.
— А раньше только помощников вешали, — пробурчал Абэ.
— Сегодня у меня окончательно открылись глаза, — отозвался Анадион Банакер. — Теперь мне совершенно ясно, кто является истинным виновником регулярно повторяющегося злодеяния. Видишь ли, Константин, — тут библиотекарь потрогал Абэ носком туфли, — когда помощники меняются, а преступление, за которое их вешают, остается неизменным, поневоле начинаешь понимать, что их направляет чей-то злокозненный ум.
— Ну и при чем тут я? — осведомился Абэ.
— Твою непричастность можно установить только одним способом, — ответил Анадион Банакер, — а именно: повесив тебя. Если после этого кражи книг прекратятся, значит, ты и был основным виновником.
— А если нет?
— В таком случае, ты будешь оправдан.
И тут Константин Абэ заплакал.
Библиотекарь сказал ему:
— Я рад, что ты согласен со мной.
Проклятье, подумал я, он ведь сейчас уйдет, а я останусь наедине с плачущим Константином Абэ, и мне придется что-то делать с его расквашенной спиной и вообще возиться с ним до завтрашнего дня, когда нас обоих наконец повесят. Этого мне хотелось меньше всего на свете. Поэтому я бросился к уходящему Банакеру с криком:
— Подождите!
Анадион Банакер приостановился и поднял брови:
— Что еще?
— Я могу исправить дело, — сказал я, задыхаясь от волнения. — Клянусь, я все исправлю.
— Прошу прощения? — Библиотекарь демонстративно не желал вникать в мои сбивчивые объяснения. — Каким это образом, позвольте узнать, вы все исправите?
— Я… э… я заново напишу все утерянные страницы! — выкрикнул я.
Анадион Банакер приблизился ко мне вплотную и произнес страшным шепотом:
— Вы отдаете себе отчет в том, что поедать книги — это каннибализм?
— Да… — выдохнул я.
— И что вы принудили к каннибализму всю команду начиная с капитана?
— Да…
— И что это весьма унизительно — пожирать себе подобных?
— Не все так считают, — попытался возразить я.
— Так считаю я, — ответил Анадион Банакер, — и так считает капитан. Этого довольно.
Я понурил голову, уничтоженный.
— Впрочем, — медленно проговорил вдруг Анадион Банакер, — повешение себе подобных также может быть расценено как род каннибализма. Хотя и в меньшей степени. Здесь следовало бы, конечно, заранее просчитать все степени и градусы… — Он замолчал, тревожно вглядываясь в пустоту и без звука шевеля губами, — очевидно, прикидывая что-то в уме. Наконец взгляд его прояснился. — Вы могли бы попробовать возместить ущерб, — сказал он и предупреждающим жестом поднял палец. — Только попробовать! Заранее я ничего вам обещать не могу.
И он быстро ушел, покачивая головой и что-то бормоча себе под нос.
Я наклонился над Константином Абэ и потормошил его:
— Вставай.
— Еще чего, — огрызнулся Абэ, — мне вон как спину всю расквасили. Я и пошевелиться не могу.
Делать нечего, я оставил Константина лежать на палубе спиной вверх, а сам спустился в камбуз и там взялся за дело.
Перво-наперво я решил сократить оставшиеся дни плавания, для чего побросал в котел как можно больше припасов и опустошил, к своему удовлетворению, изрядный запас крупы. Бульон я готовил на той колбасной «попке», что обнаружил в одной из книг, а также на засаленных страницах; но теперь я был научен опытом и тщательно выловил из бульона все бумажные листки, прежде чем заправлять похлебку.
Покончив таким образом с первой частью работы, я взял первую из искалеченных книг и устроился с нею под лампой. В моем распоряжении имелись большой лист бумаги, в который некогда заворачивали мыло, и пара тряпок черного и темно-синего цвета. Тряпки эти я вымочил в воде с уксусом и получил таким образом довольно сносные чернила, а листы разрезал по формату книги.
Затем я раскрыл покалеченную нами с Константином книгу и прочитал несколько строк перед лакуной — или, лучше сказать, опустошением.
…Плотно завернувшись в темный плащ, изгнанник шел по городу, торопясь поскорее покинуть края, где его могут узнать. Клевета следовала за ним по пятам; казалось — стоит лишь обернуться, и ее уродливый лик вынырнет из-за ближайшего угла.
Но он не мог уйти навсегда, не простившись с…
На этом текст обрывался; я обмакнул остро отточенную палочку в чернила и продолжил:
…Маргаритой. Пусть хоть весь мир ополчится на него, но только не она!..
Рискуя жизнью, Демериго заглянул за садовую ограду ее дома. Маргарита была там, в саду, среди цветущих деревьев, словно ожидала его; и сегодня она была стройна, как никогда.
Заметив Демериго, она остановилась и сказала:
— Оттого что ты подглядываешь за мной, у меня так и чешется живот!
Тогда он понял: она не верит ничему из дурного, что говорят о нем.
Тут Демериго протиснулся между прутьями и предстал перед Маргаритой совсем близко.
— Я мог бы подуть на твой живот, — предложил он, — если бы ты не закрывала его.
Так он хотел дать ей понять о своей невиновности.
Ее глаза блеснули в прорези шелкового, туго обтягивающего платья. Ткань слегка заколебалась и покрылась изнутри влагой, когда Маргарита произнесла в ответ:
— Если я обнажу перед тобой живот, это будет бесстыдством.
Говоря так, она потянула шнурок, и корсаж начал медленно раскрываться. Сперва Демериго увидел тонкие ноздри — от одного только их разреза можно было бы потерять сознание! — затем и рот с такими пухлыми губами, каких еще свет не видывал.
Тут Демериго скинул свою рубаху и прижался животом к животу прекрасной Маргариты, и они соединили языки в незабываемом поцелуе.
Покончив таким образом с первой книгой, я немедленно взялся за вторую. Честно говоря, меня не слишком занимало то, что случится с изгнанником и его подругой; в конце концов, они познали мгновение счастья и таким образом могли считать свою жизнь совершенной.
Да будь я даже любопытен на их счет — у меня попросту не было времени дочитывать фолиант до конца. Я спешил проделать всю работу до того, как в лампе закончится масло, а на столе у меня закончится резаная бумага. Поскольку и того и другого оставалось уже совсем немного, спешка моя была вполне оправданна.
Пришлось, правда, прерваться, чтобы снять похлебку с огня, но я проделал это весьма ловко и быстро, после чего с охотой вернулся к писательству.
Вторая книга пострадала в том месте, где Рыжий Родерик вскочил на коня и очертя голову бросился в атаку. Его противник, полный ярости и гнева…
…отразил бешеный выпад Родерика, подставив двуручную алебарду под его рассекающий меч. Демериго испустил воинственный клич, многократно умноженный специальным устройством, встроенным в пластины доспеха на животе. Родерик ответил таким же воинским кличем, и горы ответили обвалом. Гигантские валуны, вздымая тучи пыли и вырывая с корнем деревья, покатились в долину. Но Демериго лишь засмеялся в ответ на это.
Он пришпорил свою верную лошадь Маргариту и устремился на Родерика, определенно зная, что одержит победу. Маргарита громко и победоносно заржала. Выбитый из седла, Родерик испустил дух под копытами коней, прискакавших к Демериго на подмогу, и под валунами, которые наконец прикатились на поле битвы с отдаленных гор.
Я вклеил написанные мною страницы в книги и отложил их в сторону. Оказалось, что быть писателем — довольно трудное занятие. Пот градом катил по моему лицу, и некоторые капли, падавшие со лба и носа, были окрашены синим: краска, которой на моем лице была нанесена отметина, постепенно вымывалась из кожи.
Не могу сказать, чтобы это обстоятельство сильно меня огорчало. Немного приятного в том, чтобы так разительно отличаться от других.
Имея голову на плечах и лицо на голове, я в бытность мою на острове животоглавцев постоянно сожалел об этом. На корабле я также не был похож на прочих здешних обитателей: к примеру, тут никто не перечеркивал себе лица, хотя многие носили татуировки на руках, груди, спине и неудобосказуемых местах.
Не то чтобы я так уж стремился слиться с толпой, однако не без справедливости полагал, что существуют какие-то другие, более тонкие способы отличаться от простонародья, нежели узоры на теле или вопиющая прическа.
Об этом не раз рассуждал со мной Демериго, добрый мой хозяин с острова животоглавцев. Подобно многим молодым мужчинам, Демериго носил живот открытым, его лицо свободно глядело на мир широко расставленными серыми глазами. Я вспоминал, как мы вместе ходили на кальмаров и как пронзали их длинными тонкими дротиками… Должно быть, я задремал, и во сне ко мне пришел йодистый запах побережья, полного кальмаров…
Когда я очнулся, было темно; лампа догорела, а надо мной нависало чудовище, похожее на кальмара. Длинные щупальца шевелились, и с них капала на меня влага.
Я сдавленно закричал… и проснулся уже по-настоящему. Лампа едва мерцала; чистый лист ожидал, пока я разбросаю по нему буквы, а Константин Абэ с растрепанной головой сидел на табурете и таращил на меня свои раскосые глаза без век.
— Ты бросил меня на палубе умирать в одиночестве, — сказал мне Абэ с укоризной.
— Пока ты умирал на палубе, я здесь спасал твою жизнь, — возразил я, указывая на листы.
Абэ сунул палец в котел, поворошил в похлебке, затем облизал палец и наморщился:
— Что ты туда положил?
— Крупу и запах колбасы.
— Удачное сочетание, — одобрил Абэ. — А что ты пишешь?
— Пока не знаю, — ответил я. — Нужно, чтобы текст соответствовал тому, что в книге.
— Ну, почитай мне, — попросил Абэ. Он устроился поудобнее, насколько это вообще применимо к табурету, опустил подбородок на ладонь и приготовился слушать.
Я сказал:
— Ну, в общем, Демериго…
…построил лодку, которой я самовольно дал имя «Маргарита».
Демериго никогда не слышал такого имени. Он был очень удивлен.
Только несведущий человек может считать, что животоглавцы — странные существа и даже уродливые. На самом деле они очень красивы и гармонично устроены, только нужно уметь это увидеть. Например, многие женщины у них скрывают свои лица, считая неприличием и даже непотребством обнажать живот при посторонних; но чудесные их глаза, выглядывающие в прорезь одежды, и особенные движения плеч всегда обнаружат женщину красивую, уверенную в себе, смешливую и добрую. А как выразительны их тонкие руки! Животоглавские женщины умеют разговаривать пальцами, особенным образом скрещивая их, прищелкивая, соединяя или раздвигая, и в каждом подобном жесте гораздо больше откровенного и волнующего, чем в словах или многообещающих улыбках, на которые так щедры бывают женщины лицеголовых.
Но ни одна из тех, кто носит лицо свое на животе и разбивает сердца простым сгибанием мизинца, не обладала именем Маргарита, поэтому-то Демериго и был так взволнован, когда услышал это имя от меня, бедолаги лицеголового, подобранного на берегу, пропахшего йодом и обмотанного, за неимением одежды, гниющими водорослями.
Да, именно так я и попал на остров животоглавцев — после самого ужасного из всех моих кораблекрушений. Корабль, на котором я плыл, бесславно пошел ко дну вместе с моими незадачливыми спутниками. Волей судьбы я спасся, единственный из всех. Я очутился один-одинешенек в открытом море и потерял там свое сознание, благодаря чему легко отдался на волю волн, и так они носили меня взад и вперед, сколько им хотелось, а когда они вволю натешились, то вышвырнули меня на берег.
Демериго охотился на кальмаров и пронзал их тонким дротиком. И вот он увидел меня.
Демериго не стал кричать: «Какой урод!», или «Умри!», или «Ступай себе в море!». Вместо этого он отложил дротик, выпятил живот, чтобы лучше меня видеть, потом вздохнул, надувая себе лоб (чтобы лучше соображать) и наконец выдохнул. А подуть в лицо другому у животоглавцев означает высшую степень ободрения. Таким образом, еще не заговорив со мной словами, Демериго уже сказал мне: «Очнись!», «Подбодрись» и «Я твой друг».
Он дал мне воды из фляжки и накормил меня кальмарами, а потом привел в город, вырезанный из песка, и там мы ходили по лабиринтам, пока не выбрались к дому Демериго. Он перечеркнул мне лицо краской, сделанной из кальмаров, и перед всеми животоглавцами объявил меня своей добычей и своим человеком, выловленным из моря.
Я считал его моим хозяином, потому что так оно и было. Мы вместе охотились и проделывали немало домашних дел. А потом Демериго построил лодку, и я предложил назвать ее «Маргарита».
Он смеялся и хлопал себя по ушам в знак восхищения, когда услышал это имя.
— У тебя была женщина, которую так звали? — спросил он наконец.
— Нет, но я бы хотел, чтобы была такая, — признался я.
Он сказал:
— Если мы тысячу раз выйдем в море и преуспеем во всех наших делах на этой лодке, то у тебя и у меня появится по собственной Маргарите, и это будет настоящая любовь.
К тому времени я уже знал, как остро и сладко можно влюбиться в женщину, видя одну только кисть ее руки, тонкую и белую, с нежными розовыми ногтями. Люди вроде меня думают головой, а любят грудью и носят источник тепла у себя под ребрами; животоглавцы же и думают, и любят животом, и там у них полыхает настоящее пламя. Поэтому они часто плачут, громко смеются, и от сильных чувств у них бурлит в желудке и повышается температура тела.
Мы ходили в море с Демериго, охотились и возили грузы из одного города животоглавцев в другой, что располагался за мысом на том же острове. В другом городе животоглавцев меня не слишком-то жаловали, там было более консервативное население, и, когда мы приезжали, отовсюду сбегались мальчишки, чтобы обозвать меня как-нибудь по-обидному и запустить комком грязи. После мальчишек приходили женщины и хихикали, а уж потом появлялись мужчины и говорили, кривя губами:
— Этот урод пусть отойдет. Если он будет тут расхаживать и вонять кальмарами, наш хлеб станет несъедобным.
— Пусть этот безобразный залезет в море и сядет там на корточки, чтобы мы не видели его. Если он будет стоять здесь во весь свой гадкий рост, у наших жен родятся испуганные дети.
— Пускай неправильное существо ляжет, и мы забросаем его землей. Если он будет торчать перед нашими глазами, такой отвратительный, мы все заболеем и умрем.
И я отходил подальше, не желая с ними спорить.
А Демериго говорил им с укоризной:
— Напрасно вы так к нему относитесь. Он добрый товарищ, и я его хозяин; к тому же и лицо у него перечеркнуто, а на то, что перечеркнуто, смотреть грех — этому учат еще в начальных классах школы, которую все вы, надеюсь, заканчивали.
— Так-то оно так, но всегда ведь тянет заглянуть — что там, под зачеркнутым, — отвечали ему, — и нечего твоему мерзкому вводить нас в подобный грех.
Мне было грустно и горько слушать все это, потому что я привык к животоглавцам и начал искренне их любить, но они считали меня неполноценным и отовсюду гнали.
И вот однажды, когда я прятался за кустами, пережидая, пока мой хозяин продаст всех кальмаров и вручит все посылки и письма адресатам, ко мне подошла одна девушка.
Она шла, поднявшись на кончики пальцев, чтобы казаться выше. Одежда на ней была полупрозрачная, так что сквозь тонкий шелк я хорошо различал ее лицо: нос с маленькой горбинкой, прямой узенький ротик, круглые темные глаза с желтыми ресницами.
Она кругом обошла меня и мой куст, а потом запросто уселась рядом и заговорила со мной:
— Какая у тебя смешная штука на плечах! Это такое уродство?
— Нет, — ответил я. — Я вполне нормален.
— А выглядишь уродом, — настаивала девушка.
— Там, откуда я прибыл, такие у всех, — сказал я.
— Должно быть, это очень странная земля, — задумчиво проговорила она. — Как же тебе живется у нас на острове, среди полноценных людей?
— Я полюбил вас, — ответил я.
Она пошевелила пальцами босых ног — они выглядывали из-под подола ее длинного платья. Я вдруг подумал: «А что бы она сказала, если бы я сейчас поцеловал эти пальчики? Не все, конечно, я еще не сошел с ума, чтобы целовать все, — это, в конце концов, жадность, а жадность неприлична… Нет, я ограничился бы большим на правой ножке, средним и мизинчиком на левой… И еще вторым на правой. Он у нее смешной, длиннее большого».
Девушка уточнила:
— Ты полюбил всех нас или только меня?
— Тебя я полюбил в особенности, — осмелился я.
Она протянула руку и потрогала мой живот, на котором добрый мой хозяин нарисовал лицо.
— Странно, что оно такое неподвижное, — заметила девушка.
Я стал по-разному надувать живот, чтобы нарисованное лицо корчило гримасы. Это очень насмешило девушку, она принялась хохотать и даже упала на песок, так ей было весело.
Я пощекотал ее пятку и спросил:
— Как тебя зовут?
— Маргарита, — ответила она.
Тут пришел Демериго, который закончил все дела в городе и вернулся к лодке.
— Вот ты где, Филипп, — обратился он ко мне. — А кто это с тобой?
— Это Маргарита, — ответил я.
Девушка села на песке и подтвердила:
— Да, я Маргарита.
Демериго долго рассматривал ее, а потом взял ее за руку и произнес:
— Я женюсь на тебе.
А мне Демериго сказал:
— Ты получишь другую Маргариту, Филипп, а эту, пожалуйста, отдай мне.
— Эй! — воскликнула девушка. Она по-особенному передернула плечами, как делают здешние женщины, когда желают понравиться мужчине. — Эй, вы, кажется, хотите меня поделить?
— Нет, — отозвался Демериго, — ничуть не бывало. Не хочу я делить тебя ни с кем. Я позабочусь о другой Маргарите для моего верного слуги с наростом на плечах, но уж ты будь, пожалуйста, моей.
Маргарита заявила:
— А мне больше нравится этот, с наростом. Он смешной!
Она ушла, а мы остались наедине с нашей неожиданной любовью. И Демериго сказал:
— Садись за весла, Филипп, пора нам возвращаться домой.
Когда мы выходили в море, на веслах всегда сидел я, и на то имелись две причины: во-первых, Демериго был моим хозяином и шлюпка тоже принадлежала ему, а во-вторых, когда животоглавцы гребут, они очень напрягают живот, и у них потом болит лицо, а это нехорошо.
Если бы встреча наша с Маргаритой произошла в мире лицеголовых, то правы оказались бы те, кто предположил бы, что после того случая мы с Демериго сделались заклятыми врагами и что хозяин мой начал меня всячески притеснять и превращать мою жизнь в череду болезненных и тяжких испытаний. Но у животоглавцев так не принято. Соперничество в любви лишь сближает мужчин, они выказывают друг другу преувеличенные знаки уважения и перестают смеяться. И то, как Демериго повел себя по отношению ко мне, лучше всего говорит о благородстве его характера. Он единственный на всем острове животоглавцев видел во мне не урода, а полноценное и разумное существо.
Я жалел его, потому что Маргарита, судя по ее поведению, явно отдавала предпочтение мне. И каждый раз, когда мы приезжали в город за мысом, Маргарита бежала навстречу нашей шлюпке и щелкала пальчиками у меня перед носом, для чего приподнималась на цыпочки и задирала свои тонкие ручки к моему лицу. А Демериго становился все более молчаливым и мрачным.
Ему приходилось подолгу оставлять нас наедине: я ожидал его на берегу возле лодки, пока он ходил по городу и выполнял свою работу. А Маргарита садилась в лодку и болтала со мной, и я потихоньку трогал ноготок на мизинце ее ноги, дивясь тому, какой он атласный на ощупь.
Маргариту вовсе не заботило то, что Демериго страдает. У животоглавцев так принято — мучиться от любви, в этом они не видят ничего особенного. Напротив, многие находят, что это полезно для пищеварения.
Демериго никак не проявлял своих чувств при Маргарите и не заговаривал с ней больше о женитьбе. Он возвращался из города, поднимал Маргариту на руки и выносил из лодки на берег; поставив ее на песок, он поворачивался ко мне и говорил:
— Филипп, садись на весла, пора нам возвращаться обратно.
Маргарита провожала нас, шагая по берегу, иногда даже до самого мыса; потом мы заходили за мыс и теряли девушку из виду.
Постепенно я тоже начал страдать, ведь у меня не было ни малейшей возможности жениться на Маргарите! Взяв меня в мужья, она сделалась бы посмешищем для всего острова, а этого я допустить никак не мог.
Демериго, как оказалось, тоже размышлял об этом. Однажды, когда мы шли на веслах, он мне сказал:
— Хочешь, я сделаю так, чтобы ты жил у Маргариты и никто не заподозрит вас обоих в любви?
Я спросил:
— Как ты это сделаешь? Что бы ты ни сделал, нам с ней нельзя быть вместе.
А сердце у меня втайне ухнуло в живот и запылало там от ужаса и надежды, и в эти секунды я был настоящим животоглавцем. И еще я понял, как сильны чувства у животоглавцев и как мучительны их страсти. И к безумной надежде быть вместе с Маргаритой примешалось отчаянное сострадание к Демериго, который добровольно отказывается от счастья ради меня, лицеголового, найденного на берегу среди дохлых кальмаров.
— Я продам тебя ей, — сказал Демериго. — Все будут считать, что ты ей прислуживаешь.
Я ничего не сказал. Я и хотел этого, и боялся.
Мы вышли из-за мыса, и тут Демериго откинул назад плечи и уставил лицо в небо.
— Будет шторм, — сказал он.
— Мы близко от берега, — я кивнул на скалы, — переждем непогоду.
Я начал грести с удвоенной силой, но внезапно усилившимся ветром нас все время относило в море, и сколько бы я ни старался, мы уходили все дальше и дальше от берега, и вот уже скалы качаются далеко-далеко и волны перехлестывают их и заливают нам глаза.
Я с тоской вспомнил то кораблекрушение, которое занесло меня на остров животоглавцев. Как ни горька бывала моя жизнь на этом острове, все же она несравнимо лучше смерти на море. Мне не хотелось повторять этот опыт, хотя в глубине души я знал, что рано или поздно это произойдет и я снова окажусь один посреди бескрайнего водного пространства.
Когда я обессилел, Демериго выхватил весла из моих рук и начал грести сам. Я смотрел, как напрягается его лицо на животе, какие противоестественные гримасы оно вынуждено корчить, и мне было жаль доброго моего хозяина. Я взялся за второе весло, и мы стали грести вдвоем.
И тут мы увидели корабль.
Это было большое парусное судно. Оно качалось на волнах, как и мы, застигнутое бурей.
Демериго замер, восхищенно любуясь яркими белыми парусами, освещенными ядовитым солнцем среди свинцовых туч. А я любовался на моего храброго хозяина, который даже в такие страшные минуты не утратил способности воспринимать красоту.
— Попробуем подать им сигнал, — предложил Демериго. — Они заметят нас и спасут.
Но я, после короткого размышления, отверг это предложение.
— Нет, — сказал я. — Ни за что.
— Почему? — удивился Демериго. — Без их помощи мы почти наверняка погибнем. Надеюсь, ты отдаешь себе в этом отчет!
— Да, — кивнул я. — Мы погибнем и никогда больше не увидим Маргариту. А это наполняет меня такой печалью, что я готов пить горькую морскую воду.
Он помрачнел.
А я заключил:
— Это судно наверняка принадлежит лицеголовым.
— Твоим соплеменникам, — прибавил Демериго. — Ты должен радоваться!
— Должен, — согласился я, — но не радуюсь. Ведь если они спасут нас, то заберут не только меня, но и тебя, а мои соплеменники, Демериго, гораздо более жестокие люди, чем твои. Если я в ваших глазах выгляжу уродом, то кем же покажешься им ты?
— Кем? — удивился Демериго. Он был красивый малый и знал себе цену.
Я представил себе все то, что ожидает животоглавца, оказавшегося во власти лицеголовых… и покрепче взялся за весла.
— Уходим отсюда, — сказал я. — И молись, чтобы они нас не заметили и не попытались поднять на борт. Лучше я погибну вместе с тобой на море, чем увижу тебя в плену у моих сородичей!
Мы гребли, пока не выбились из сил, но и тогда я отказывался прибегнуть к помощи парусника. Я вздохнул с облегчением лишь после того, как парусник скрылся из виду. Нас мотало по волнам еще несколько часов и наконец, совершенно измученные, мы оказались на берегу.
И там нас ждала Маргарита.
Ее затянуло по колено в песок (так долго стояла она на берегу!), и ее одежда на животе вся промокла от слез. Но когда она увидела нас, еле живых, качающихся и хватающихся друг за друга, то не сдержала радостного крика.
А мы из последних сил потащились к ней и упали к ее ногам, и коснулись руками ее колен, и смеялись и плакали, как сумасшедшие.
А Маргарита давала нам свои руки, каждому по руке, чтобы мы целовали ее пальцы. Я осторожно брал ее пальчики по очереди в рот, как это принято у животоглавцев, а она шевелила ими, касаясь ноготком то моего языка, то зубов. Наконец, утомленные ласками, мы все трое повалились на песок и так лежали долго-долго, а ветер шумел над нами, и волны обрушивались на берег и очень грохотали.
А когда я проснулся, была тишина.
Почти сразу же проснулся и Демериго, а вслед за ним зашевелилась Маргарита. Ее платье было расстегнуто, и впервые за все время нашего знакомства я видел ее лицо без вуали. Я погладил ее хорошенький носик и положил ладонь над ее бровями, а она надула живот у меня под рукой и засмеялась.
Демериго смотрел на нас без всякой ревности, с одной только любовью. И я понял, что он победил.
— Я согласен взять ту Маргариту, которая с веслами, — сказал я.
Демериго замер, боясь произнести слово, которое спугнет его хрупкое счастье. Он молчал до тех пор, пока это счастье не окрепло и не перестало быть пугливым. Тогда он проговорил осторожно, как будто нащупывал ногой брод:
— Мое предложение было добрым, Филипп.
— Я беру лодку, — повторил я.
А потом я встал на колени и прикоснулся своим лицом к лицу Маргариты. Она поцеловала меня так, как умеют целовать только женщины животоглавцев, и сказала тихо:
— Я благодарна тебе за то, что ты предпочел лодку, потому что сама я не смогла бы сделать такой правильный выбор. Я выбрала бы тебя, Филипп, а это сделало бы нас обоих смертельно несчастными.
Мой добрый хозяин дал мне припасов на три дня, пожелав, чтобы путешествие продлилось не дольше пяти дней; на прощание мы обнялись — и расстались.
Не без трепета вручал я исправленные мною книги библиотекарю Анадиону Банакеру. То обстоятельство, что во время чтения исписанных мною страниц первый мой слушатель, Константин Абэ, заснул и упал с табурета, не прибавляло мне бодрости. Но оказалось, что тревоги мои напрасны; Анадион Банакер пришел в восторг. Он снял с меня все обвинения и сказал, что так и быть — не будет требовать для злокозненного кока смертной казни.
— Я бы даже попросил вас переписать несколько книг по вашему усмотрению, — прибавил он, снова и снова пробегая глазами вклеенные мною страницы. — Некоторым из романов требуются другие финалы. Да, больше всего претензий обычно к развязке. Но иной раз и завязка никуда не годится…
Тут он повернулся к храпящему во всю глотку Константину Абэ и прибавил:
— Пора мне избавить вас от общества этого грубого и во всех отношениях никчемного человека. Впередсмотрящий утверждал, что видел с верхушки грота нечто похожее на берег. Оно, по его словам, клубилось на горизонте в виде очень плотного тумана, а это верный признак того, что мы находимся в двух-трех днях плавания от гавани.
Я сказал:
— Мне хотелось бы подняться на палубу. Впервые за все это время я смогу подышать морским воздухом, не опасаясь нападений со стороны разъяренных матросов, — ведь я больше не связан с камбузом и всем тем, что из него исходит.
Анадион Банакер кивнул в знак согласия, и мы выбрались наверх.
— У вас совершенно сошла с лица краска, — сказал библиотекарь, рассматривая меня при дневном свете. — Вы знаете об этом?
— Откуда? — Я пожал плечами. — Меня это и раньше не слишком беспокоило, а теперь и подавно.
— Вам понятно, что означает для нас с вами близость берега? — продолжал библиотекарь.
Я отмолчался.
Анадион Банакер пояснил:
— Берег — это читатели.
Я возразил:
— Берег — это свежие припасы, чистая вода и — да помогут мне все святые! — мясо без червей и хлеб без трухи.
Анадион Банакер рассердился:
— Вы по-прежнему мыслите, как кок, а ведь я, кажется, освободил вас от этого! Теперь вы должны мыслить как библиотекарь.
И показал на мою шлюпку.
— Сегодня вы выходите в море. Мы в двух-трех днях плавания от берега, а это, в свою очередь, означает хороший улов.
Что я мог возразить ему? Помощник библиотекаря — существо не менее бесправное, нежели помощник корабельного кока; я зашел вместе с Банакером в библиотеку, взял там сети, сплетенные из тугой шелковой нити зеленого цвета, получил список необходимых книг и со всем этим снаряжением поднялся обратно на палубу.
Матросы, давние мои враги, высыпали поглазеть на то, как помощник библиотекаря отправится в плавание. Все, кто был свободен от вахты, околачивались поблизости и отпускали неприятные для слуха замечания.
Я забрался в шлюпку… Заскрежетала лебедка, и медленно я начал опускаться все ниже и ниже, мимо корабельного борта, и даже успел заглянуть в иллюминатор, но ничего там не рассмотрел, кроме смятой шляпы, висящей на крюке.
И скоро я видел только море, а корабль, как призрак, отходил все дальше, и его заволакивало бледной дымкой. Птица промчалась у меня над головой и закричала. Я вздрогнул и улыбнулся; должно быть, и впрямь берег уже близко, хотя он оставался по-прежнему невидимым.
Я забросил сети и стал ждать.
Время проходило медленно; солнце как будто всосало в себя часы и минуты и не желало расставаться с ними; набухшее, переполненное нынешним днем, оно висело в небе — и вдруг взорвалось, распираемое пожранной добычей; кровавые полосы растянулись по всему горизонту, пятная морскую гладь.
«Пора», — подумал я и потянул сети.
Они оказались очень тяжелыми. Я едва справился с ними и чуть было не перевернул лодку. Добыча моя топорщилась острыми углами, и подпрыгивала, и билась, и пахла кровью рыб. Здесь были длинные серебристые рыбки, похожие на детские ножи, и дохлая чайка с обнаженным скелетом шеи и грязными, переломанными перьями, и четыре толстые книги в обложках, покрытых плесенью.
Я вытащил книги, а все остальное не разбирая кинул за борт. Затем сверился со списком, который вручил мне библиотекарь; два романа оказались из числа заказанных, а два — бесполезными; впрочем, их я сохранил тоже.
Затем я снова забросил сети, и на небе появилась луна.
Она сияла, высокомерная, как богатая женщина, и многообещающе тянула ко мне белую, совершенно ровную дорожку; но Филипп Модезипп не раз уже ступал на эту дорожку и всегда тонул. «Нет, — думал я, — меня не проведешь! Я знаю женщин и не поведусь на их зазывающие взгляды. Одна только Маргарита была со мной честна и искренна, но я предпочел взять лодку — и теперь расплачиваюсь за это».
Если солнце пожирало время дня, то луна вообще не обращала на время никакого внимания. И скоро она ушла.
В полной темноте я потащил сети, и что-то большое, живое и осклизлое бухнулось на дно лодки. Я так перепугался, что пырнул это, не разбираясь, ножом. Оно испустило булькающий звук и обмякло, а я засунул руку поглубже в рану морской твари и выволок еще несколько книг.
Затем я избавился от трупа, лег на дно лодки и заснул.
Когда я проснулся, корабль уже стоял совсем близко. Он возник возле «Маргариты» из ночной пустоты, и рассвет медленно обнажал его. Рассвет был неспешным, туманным; мне такие нравятся.
Меня вместе со шлюпкой подняли на борт, и библиотекарь сразу бросился разбирать мой улов. На меня никто не обращал внимания. Возвращаться в духоту камбуза, к Константину Абэ, мне совершенно не хотелось, поэтому я улегся отдыхать прямо на палубе.
Скоро, однако же, мой отдых был нарушен: библиотекарь приблизился ко мне и разбудил. Он держал в руках книги, вытащенные мною из моря.
— Добыча вполне удовлетворительная, — сообщил Анадион Банакер, пробегая пальцами по корешкам книг, как по клавишам. — Можно сказать, я доволен вами.
— Ответьте мне в таком случае, — сказал я, — как вышло, что все эти книги очутились в море?
Библиотекарь посмотрел на меня удивленно:
— Разве вы не знаете?
— Нет, иначе не стал бы спрашивать…
— Те, кто пишут книги, — проговорил библиотекарь, — по большей части сами и бросают их в море. Они не ждут ответа, не надеются, что книги эти когда-либо будут прочитаны. Они просто записывают слова, которые приходят на ум, а потом расстаются с ними.
— Позвольте, — запротестовал я, — но это ведь невозможно!
— Почему? — Анадион Банакер с любопытством посмотрел на меня. Наверное, так смотрит преподаватель на двоечника, внезапно — скорее всего по чистой случайности — задавшего интересный вопрос.
— Потому что всякий, кто пишет, рассчитывает быть прочитанным…
— Ошибаетесь! — возразил Банакер с торжеством человека, заранее знавшего ответ. — Полный вздор изволите нести! Таким образом пишутся только письма. Все остальное отдается на волю случая. Многие книги остаются непрочитанными вовсе. Мы выходим в море и забрасываем сети, и все, что удается выловить, возвращается к людям — в библиотеки. А потом лукавый кок Константин Абэ вырывает из книги листы и варит из них суп… Вдумайтесь только, какими лабиринтами случайностей прошла книга, прежде чем очутиться на полке, — и вам никогда в жизни не захочется выдирать эти страницы, как бы голодны вы ни были.
— Но я ведь исправил дело, — напомнил я. — Я вписал утраченные страницы заново.
— Вы изменили книги, — сказал Банакер. — Возможно, они только выиграли от этого, но они стали другими.
— Проклятье! — воскликнул я. — Да я и сам стал другим!
— Не смею возражать, — кивнул библиотекарь. — Завтра, когда выйдете на лов, постарайтесь брать поменьше поэзии. Поэты чаще других кидают свои книги в море, и среди них регулярно встречаются совершенно невыносимые!
Постепенно я привык к своему новому занятию, смирился с ним и даже полюбил его. Это случилось на второй день, когда я греб по лунной дорожке, а тяжелая сеть тянулась за мной, вся набитая романами про убийц, монстров, красавиц и карточных шулеров. И мне так хорошо, так покойно грезилось о том, как сочинители этих книг некогда жили на земле, и ели маслины, выдавливая из них косточки и нанизывая их себе на пальцы, словно перстни, и пили вино, и мечтали докричаться до морских глубин и услышать гулкое эхо земного чрева. Но что вышло из всей их жизни и что сталось со всеми их книгами? И такая уж ли это несчастливая участь — послать безымянное утешение морякам и всем тем, кто высажен на необитаемый остров?
На третий день моей ловитвы я извлек из моря несколько коротких книг об одиночестве, одну — о войне, пять — о любви и еще какой-то нелепый алхимический трактат с совершенно непристойными картинками. Роман о войне показался мне чересчур претенциозным (чтобы не сказать — слезливым), и я, в ожидании, пока корабль вернется и заберет меня, переписал финал и несколько глав в середине.
Анадион Банакер спросил меня:
— Как, по-вашему, существует ли на свете такая книга, за которую можно и убить, и умереть, и отдаться нелюбимому человеку?
Я долго раздумывал, прежде чем ответить:
— Нет.
— Почему? — тотчас задал он второй вопрос.
— А вы как считаете? — Я посмотрел на него в упор.
— Я не знаю. — Он пожал плечами. — Одно время я думал, что, быть может, существует некая книга тайн… книга с ключами от мироздания…
— Мир сам по себе есть книга, — возразил я. — Было бы странно, если бы в книгу кто-то поместил ключи от мироздания. Однако мириады крошечных ключиков разбросаны по мириадам книг, и это самое правильное из всего, что могли придумать писатели, и поэты, и все постигающие мироздание, — иначе в библиотеках не было бы вообще никакого смысла.
Мой ответ так понравился библиотекарю, что он позволил мне взять с собой в лодку помощника, чтобы тот сидел на веслах, пока я забрасываю сети и потрошу добычу.
— Кроме того, — прибавил Анадион Банакер, — вы сможете прямо в лодке переработать некоторые из наиболее вопиющих произведений. Вот, посмотрите…
И он подчеркнул жирной линией несколько названий в моем списке.
Я потратил пару минут, обдумывая, кого из моих товарищей пригласить в это плавание. Конечно, разумнее было бы взять кого-нибудь из матросов с крепкими руками; но я быстро отказался от этой идеи. Матросы продолжали меня ненавидеть, теперь уже за то, что я «развлекаюсь рыбалкой» (они это так называли) и не выполняю тяжелых работ, а веду себя как пассажир. Выходить в море с человеком, который спит и видит тебя погибшим от несчастного случая, — последнее дело; так что в конце концов я остановил свой выбор на Константине Абэ.
Анадиона Банакера ничуть не удивило это предпочтение. Он даже плечами не пожал, когда я сообщил ему о своем решении.
Теперь берег был явственно виден невооруженным глазом, и не с мачты, а прямо с палубы. Библиотекарь учитывал это обстоятельство.
— Что ж, завтра вся команда будет уже в порту, — сказал он. — И бурда, которой пичкал их Абэ, покажется ребятам еще одним дурным сном. Так что, думаю, я могу отпустить в плавание кока. Он больше не нужен.
Константин Абэ вообще не проронил ни слова. Молча забрался он в лодку, молча занял то место, которое некогда, на острове животоглавцев, считалось моим… Я вдруг понял, что моя судьба изменилась окончательно, и сердце мое взыграло в животе и весело стукнуло о желудок.
Абэ взял весло и оттолкнулся от борта корабля. Мы отплыли на значительное расстояние, и мне вдруг почудилось, что солнце приблизилось и намерено нас поглотить. Я поскорее стал смотреть в другую сторону.
Абэ греб параллельно берегу. Хорошо можно было уже разглядеть скалы, мнящие себя неприступными, а там дальше — бухточку с песчаным пляжем, где так странно было мне не видеть Маргариты… Но Маргарита осталась на другом берегу, и я никогда там больше не окажусь.
Грусть сжала мне сердце. Поневоле я подумал: «Что за несчастный я человек! Куда бы я ни посмотрел, везде меня подстерегают воспоминания об утраченном!»
Воспоминания по большей части весьма печальная вещь, и если бы у нас не было будущего, то мы захлебнулись бы этой печалью.
Чтобы отвлечься от ненужных мыслей, я неустанно забрасывал сети, но попадалась мне только рыба и один раз — пустая бутылка с отбитым донышком.
Абэ греб гораздо лучше, чем я. Лодка летела по морю, берег становился все ближе, и неожиданно я понял, что на корабль мы уже не вернемся. В первое мгновение я был потрясен, но на удивление быстро свыкся и с этим. В конце концов, в мои намерения вовсе не входило провести остаток жизни в должности помощника библиотекаря.
Я снова забросил сети, и на сей раз мне, можно сказать, повезло: я напал на целый косяк. Почувствовав, как напряглась в руке бечева, я извлек кучу книжек малого формата, исписанных вдоль и поперек неумелыми любовными стихами. Только одна из них, самая маленькая из всех, была сочинена для детей. Я раскрыл ее наугад и прочитал:
Маргарита — маргаритка,
Цветочек маленький такой.
Ты растешь на нашей грядке,
И все любуются тобой…
Я бросил все книжки обратно в воду, кроме этой крошки, которую сунул за пазуху. Она была мокрой и сразу же согрелась от тепла моего тела, как недоутопленный щенок.
Абэ, не спрашивая моего согласия, повернул лодку к той бухте, которую я заметил еще раньше. Несколько минут спустя мы уже стояли на берегу.
Выброшенные мной книжки плавали на поверхности моря, распластав обложки; волны раскачивали их и смывали краску с их страниц — подобно тому, как пот смыл краску с моего перечеркнутого лица. Я не жалел их, потому что со мной произошло то же самое и все-таки я остался жив, и мое будущее сохранилось в неприкосновенности.
А Константин Абэ сказал:
— Пойдем-ка поскорей отсюда, не то корабль придет. Нас заставят подняться на борт и запрут. Библиотекарь ни за что не даст нам второго шанса — уж я-то его знаю, такой вредина!
Не дожидаясь моего ответа, Абэ зашагал прочь. Я взглянул на море в последний раз, вынул из-за пазухи детскую книжку и положил ее на дно шлюпки. Мне было жаль расставаться с «Маргаритой», и я оставил ей стихи, чтобы ей самой не было слишком уж грустно. Потом я вскарабкался на берег и побежал догонять Абэ.