«Мы успели: в гости к Богу не бывает опозданий»
(В. Высоцкий)
Вчера она узнала, что его больше нет. Она не стала уточнять, как именно это случилось. Подробности гибели Саши – мелочи, не имеющие смысла. Даже если знать, как это было – ведь не изменить! Не вернет его это. И без того, имея слишком живое воображение, Оля представляла ужасные картины – сцены Сашиной смерти, – и ее бил озноб. Как только она смогла сдержаться тогда? – не заплакала даже…
Вся ее жизнь была – он. А теперь его не стало. Оля чувствовала себя опустошенной. Вот уже больше часа она стояла у окна. На улице хлестал дождь, стучал по крышам, струйками стекал по стеклу. Она стояла в оцепенении, мысли ее были отрывистыми, бессвязными и какими-то потрепанными. Думала ни о чем, смотрела в никуда и не видела ничего. Слез не было.
Сейчас многие не возвращались «из армии». Но Оля почему-то никогда не думала, что это может случиться с Сашей. Оля думала, что он уже дома, уже несколько месяцев дома, и недоумевала только: почему он не пытается встретиться с ней, неужели разлюбил?.. Находились какие-то причины, придумывались объяснения… она лгала себе. А вот теперь – страшная правда. Причина одна только была: он не мог прийти, не мог позвонить – просто его не было больше… Его не было больше ни у кого. Его не будет больше у нее…
Она слышала в «Новостях» о жертвах этой войны, слышала Плач Матери (у ее соседки война унесла сына). Все это была чужая боль, она не разрывала сердца, не грызла душу. Война – это было где-то далеко, она не мешала Оле жить. А для Саши война стала ужасной реальностью. Последней реальностью.
Теперь война стала своей болью и для Оли. Как она будет жить теперь, когда у нее нет его?
Несколько лет назад ей было все равно, есть ли он. Это ему было не все равно. Казалось, он не мог без нее даже дышать. Куда бы она ни шла – чувствовала на себе его взгляд. В его глазах было столько боли, что у нее порой тоже сжималось сердце. От этого взгляда было не по себе.
Он часто дарил ей цветы. Сначала ей было это приятно, но потом быстро надоело. Она забывала их на парте в классе, на скамейке в парке, отдавала подругам. Он видел это, но продолжал приносить ей букеты, провожал после школы, ждал у подъезда, решал за нее контрольные и писал сочинения, носил ее лыжи на уроках физкультуры. И смотрел на нее преданными глазами, из которых сочилась боль.
Он сделал бы для нее все. Каким-то своим женским загадочным чутьем она знала это наверняка. Но ей не нужно было, не хотелось совсем, чтобы он что-то делал для нее. Мужчина ее мечты был совсем непохож на Сашу. Разве она была в этом виновата?
Мужчина ее мечты не был похож на Сашу. Не был он похож и на рыжего музыканта, и на белокурого спортсмена, и на других парней, с которыми Оля крутила романы, и из-за которых Саша провел десятки бессонных ночей. Никто не знал, что она страшно, безумно, до слез любила своего отчима. Может быть, почти так же страшно и безумно, как ее любил Саша.
Никто не знал, что Оля страшно и безумно любит Валерия Степановича. Не знал этого и Саша. Не знал, но, может быть, догадывался. Слишком хорошо знал Саша Олю.
Хорошо знал Саша Олю. И понимал, конечно, что так же, как и на него, ей глубоко наплевать и на конопатого музыканта, и на белобрысого футболиста, и на других ребят, с которыми она крутила романы. Как ему было не догадаться, что Оля любит Валерия Степановича, если видел он, как смотрела она на отчима своими большими глазами, и даже за ее ресницами не могла спрятаться отчаянная боль.
А потом, когда Саши уже не было в этом городе, а, может быть, и совсем уже нигде не было, об этом узнали другие. Тогда уже Оля не могла прятать свой страшный, излучающий боль взгляд. Но никто не сказал ей, что во взгляде Валерия Степановича нет и отблеска этой сказочной боли, сладостной муки – неизбежной спутницы всепоглощающей страсти.
Все началось в тот день, когда Оле исполнилось восемнадцать. У мамы было дежурство. Гости уже разошлись. Они сидели с Валерием Степановичем на кухне и допивали вино. И ей показалось, что сегодня можно все…
А потом ей было стыдно: стыдно перед ним, стыдно перед мамой, стыдно перед собой…
Раньше ей нравилось выходить на улицу с отчимом вдвоем – теперь она избегала появляться с ним рядом. И боялась, как бы кто не догадался, что между ними произошло.
Она знала одно лекарство против страха: то, что произошло – уже не страшно, оно уже не может произойти, нагрянуть неожиданно, оглушить, ударить в спину…
И она решилась: надо раскрыть карты. Пускай все узнают, что они – любовники. Лучше пережить все зараз, чем мучиться долго-долго.
Она сказала об этом Лерику. И это стало причиной жуткой ссоры. Он называл ее «дурой» и «маленькой стервой», «гюрзой» и «истеричкой». Она кричала, обзывалась, просила, угрожала, рыдала, рвала фотографии… Он ушел, хлопнув дверью, и не приходил до утра. Оля долго плакала, успокаивалась ненадолго, а потом снова начинала рыдать. Но когда вернулся Валерий Степанович, она, изможденная, убитая, обескрыленная, пошла на кухню, чтобы сварить ему кофе и сказать, что любит его и сделает все так, как он захочет.
Но сама уже твердо решила, что сделает по-своему. И когда приехала мама, Оля все ей рассказала. Мама поверила ей. Поверила сразу, как будто все уже знала. А Валерий Степанович ушел из их дома, ушел из их жизни. Так и закончился недолгий Олин роман.
Но в маленьком городе жила Оля. Быстро расползаются в таком городе сплетни. Много знакомых у тех, кто сидит на скамейках у подъездов и слышит все, что долетает из открытых форточек. И еще больше знакомых у знакомых тех, кто сидит на скамейках возле подъездов и слышит все, что долетает из открытых форточек… Как прокаженных, стали обходить Олю и Анну Олеговну многие, с кем даже знакомы не были Оля и Анна Олеговна… И любопытно было всем, как теперь будут уживаться мать и дочь.
А они все-таки уживались. Ругаться по пустякам, правда, стали чаще. Но и жалели друг друга. И когда плакала Оля безутешно, обнимала мама ее за плечи и говорила, что все пройдет, все раны затянутся, и все будет у Оли хорошо. А когда сидела Анна Олеговна в оцепенении, в одну точку смотрела невидящим взглядом, ставила Оля перед ней чашку с чаем и подавала зажженную сигарету. И плакали они долго, обнявшись…
И все чаще стала вспоминать Оля Сашу.
Вспомнила, как спокойно и тепло было рядом с ним, как прощал он ей все, прощал заранее. Вспомнила, как провожал ее в школу и из школы. Вспомнила, как дарил ей цветы. Вспомнила, как упрямо любил ее и обещал любить вечно. Все, что было между ними: каждое слово, каждый взгляд – вспомнила.
Будничный мир с подозрительными соседями и наглыми мужчинами, с отвернувшимися от нее подругами, тусклый и однообразный, стал совсем призрачным. А причудливое переплетение мечты и фантазии, снов и воспоминаний стало для Оли почти осязаемой реальностью. Грань между двумя мирами, призрачным и реальным, начала расползаться. Путать стала Оля, где заканчивается один мир, а где начинается другой, что произошло там, а что здесь. Верила она тому, прежнему, Саше так, как будто не мог он ошибиться. Знала, что вернется он к ней и все поймет, и простит все, как всегда прощал, и будут они вместе, и никогда больше не будет плакать Оля. И воссоединятся две Олины реальности.
Саша всегда теперь был в ней. Саша – это все, что было у Оли. В него она верила, чуда ждала от него.
А вчера узнала, что Саши больше нет.
Ника стояла у окна и смотрела, как стекают по стеклу тонкие струйки воды. И улица за окном, и комната за стеной, и сама Ника отражались в них совсем по-разному: в каждой струйке – свой мир.
Вчера Ника сказала Оле, что Саша не вернулся из армии. Она не ожидала, что Олю так поразит эта новость, что она сожмется вся, как маленький замерзший котенок, и уйдет, не попрощавшись, и пойдет, забывая обходить лужи…
Это же не Оля, а Ника молилась когда-то каждый вечер, чтобы Саша полюбил ее. Это же не Оля, а Ника целовала нежно цветы, подаренные Сашей другой. Это же не Оля, а Ника, как реликвию, хранила карандаш, забытый Сашей на подоконнике. Это же не Оля, а Ника любила Сашу больше, чем любила себя…
Когда-то Ника под Новый год загадывала только одно желание: чтобы Саша полюбил ее. Из года в год одно и то же желание. Четыре года подряд – одно и то же…
И писала стихи, посвященные ему, ее любимому, славному Саше.
И смотрела на него нежно и как-то непонятно, точно ей больно было смотреть.
Саша для нее был ангелом.
А потом она заставила себя жить так, будто нет Саши вовсе и не было, будто придумала она и его, и свою любовь.
И когда не стало у нее Саши, написала она стихотворение, перед которым стояло странное посвящение. А когда Саши для всех не стало – не написала Ника стихотворения.
Стихов она вообще не писала больше, а писала книгу. Но об этом никто не знал.
Почему-то Оля не спросила, как именно погиб Саша… Неужели она тоже понимает, как неважно это?.. Нет, скорее просто неинтересно ей, как неинтересен был сам Саша со своей преданной щенячьей любовью.
Ника пыталась представить, что сейчас делает Оля. Может быть, стоит вот так же возле окна и смотрит на стекающие по стеклу струйки дождя: в каждой струйке – свой мир. И по лицу ее стекают слезы. Но не вытирает их Оля… Стоит у окна, слушает дождь и вспоминает влажные и порочные, неприятные, но удивительно возбуждающие поцелуи своего пятидесятилетнего любовника…
С тех пор никого не любила Ника. И не стремилась ни к чему.
Но любила шампанское, шоколад и красивое белье, сквозь которое целомудренно и притягательно розовело, маня к себе, молодое нежное тело.
Потому что незачем было беречь то, что скоро станет старым, морщинистым, а после сгинет, превратившись, в лучшем случае, в куст малины…
В комнате на стене висела картина. На ней – симпатичный мужчина. Спокойный взгляд. Усталые глаза.
У него все что-то просили. Бабушка просила счастья для всех, мама – для своей дочки, а дочка – счастья для себя и горя для тех, кто не желает радости ей, Нике.
Когда-то она верила в Бога. Да и то только тогда, когда ей было очень плохо и казалось, что помочь может только чудо. Но когда Он не помогал, она изменяла Ему и просила помощи у Другого, у того, чей портрет обычно не вешают на стену. Того, Другого, она представляла в образе мужчины очень красивого, с огненными, обжигающими глазами, способными убить, испепелить, сжечь дотла.
Когда не помогал мужчина с горящим взглядом, Ника снова возвращалась к мужчине с добрыми и строгими глазами.
Все это было давным-давно. Теперь Ника оставила миражи в прошлом. Теперь Ника не верила ни во что, и ничего не ждала ни от Бога, ни от дьявола, ни от людей… Она ничего не ждала от жизни.
Она стояла у окна, смотрела, как стекают по стеклу миры, и сонно зевала.
Пронзительно зазвенело в ушах и долго отдавалось в голове, в груди, даже в позвоночнике. Вероятно, это были гости. «День рождения», – вспомнилось. Было это второстепенным. Но она мотнула головой, чтобы стряхнуть сон, и пошла открывать.
Досадно было, что не успела сделать себя красивой – королеву никто не должен видеть такой. Смастерила улыбку: приветливо, но чуть свысока.
Вошел высокий, молодой и модный. Стрижка бобриком. Бесцеремонно расположился в кресле. Заговорил. Обо всем, что знал.
Ника смотрела на него. На толстые губы, чересчур крупные зубы. На монотонно жужжащие возле нее слова. На улицу в окно.
Послала за сигаретами. Ушел – с концами. Так бывало всегда.
Хочется спать. В ванную. Голову под кран. Посидела немного. Включила фен. Фен загудел. Гудела вода в ванной. Гудело в голове. Гудел за окном ветер. Ника сидела на полу и плакала. Пустая пачка из-под сигарет.
Слезы высохли. Ника сделала себя красивой.
Вспомнила: надо накрывать на стол. Постелила скатерть. Скомкала пустую пачку из-под сигарет.
Пронзительный звонок вонзился в уши и надолго застрял в больной голове.
Шурик – старый-старый друг стоял перед Никой. Обрадовалась, обняла даже. Взяла цветы и послала за сигаретами.
Пришла Марина. Рассказывает, как давно мечтает быть с Шуриком и как ей надоел Димка. Ника сочувственно кивает: помогу, мол, мне не нужен. Шурик, он как брат, он Нику, как старшую сестру, слушает…
Вернулся Шурик. Марина к нему с вопросами. Ника – в окно.
Гудит в голове. Душно. А за окном – после дождя – воздух свежий:
– Открой окно!
Свежий воздух – полной грудью. Хорошо! А дым – еще глубже. Сладко, уютно. Хочется спать.
Еще кто-то пришел. Кажется, Димка Маринин.
– Марин, – шепчет Ника на кухне. – Хочешь, буду кокетничать с твоим, чтобы не мешал?
– Ой, спасибо!
Диму Ника встречает тепло, долго смотрит в глаза – и отводит вдруг, будто робеет.
И только потом приглашает в комнату.
Но и там – рядом. Просит развеселить, внимательно слушает какие-то истории про алкоголиков и вернувшихся из командировки мужей. Хочется спать. Холодно.
– Закройте окно!
Собираются и другие. Приходят все сразу, даже тот, кто ушел с концами. И даже Леша, которого забыли пригласить.
Между Лешей и Никой – стенка. Слишком долго они дружили. Теперь он дружит с другой.
– Я ненадолго.
– Что так?
– Дела.
– А, спасибо, что не забыл.
Нике все равно, как надолго Леша. И подарок его – кукла – неприятен почему-то.
– Шампанское я открываю сама! Спасайся кто может!
Звенит посуда. Звенят голоса. Звенит магнитофон. Звенит в голове. Все расплываются, чужие. Говорят, гудят, смеются.
– Я не пьяна!
Ника четко видит картину на стене. Понимает все, что говорят.
– Я хочу напиться!
Неправда, она никогда не позволит себе слишком запьянеть, потому что пьяные женщины – некрасивы и глупы.
– Я хочу танцевать!
Выполняется каждый каприз. Ника – королева.
Дима – так Дима. Ника приглашает Диму. Шурик все равно только Никин. Шурик ревнует. Ника видит: он хотел пригласить ее. Марина ждет, не пригласит ли ее Шурик. Но Шурик смотрит на Нику и курит.
Ника наступает Диме на ногу, Ника все-таки пьяна. Кружится голова. Хочется спать. Ника улыбается Шурику, садится рядом. Прикуривает от его сигареты.
– Как Марина, изменилась?
– Нет, только похудела чуть и волосы покрасила.
– А я?
– Еще красивей стала.
– И умней?
– Не знаю. Но лучше: веселей, что ли, уверенней.
– Да. И умней. А ты совсем не изменился. Присмотрись к Марине, ты ей нравишься.
И – вышла. Пошла на кухню, где Марина кофе варила.
– Он говорит, что ты похорошела.
Марина просияла.
Ника знает, что победила.
Из духоты комнаты Ника хочет провалиться в свежесть сна: вдруг ей приснится беломраморный замок под бирюзовым небом, и белокурый юноша с голубыми глазами подарит ей нежно-розовые, пахнущие дождем и первой любовью цветы!..
Но приснятся ей не розы и не влюбленный юноша, а приснится ей кукла, подаренная Лешей. Только куклой этой будет сама Ника. А Леша, и Марина, и Дима, и кто-то еще будут дергать за ниточки, и Ника будет послушно говорить: «Я хочу танцевать! Я хочу танцевать!», – а из глаз ее будут капать слезы.
Женя жила легко, не выдумывая лишних проблем. «Все утрясется», – говорила она себе, что бы с ней ни случилось. И все, действительно, утрясалось.
И друг у Жени тоже был легкий и веселый. Некоторым казалось даже, что веселость его напускная, что он прячет за ней какие-то свои комплексы или переживания.
Андрей был беззаботным и веселым, решающим все быстро и просто до тех пор, пока у него не появились новые друзья. Постепенно Андрей изменился: стал угрюмым, молчаливым, подозрительным. Ему стало казаться, что все обманывают его. И стал ревновать Женю, причем не только к хорошим знакомым, а ко всем подряд, даже к киноактерам, которых Женя видела только на экране телевизора.
После того как Андрей изменился, Женя стала тоже постепенно, почти незаметно меняться. Иногда она подолгу оставалась одна и думала, и глаза ее в это время были серьезными и усталыми. Иногда она даже плакала вечером в подушку, а потом стыдила себя: «Ах, Женька, Женька, что же ты из-за пустяков раскисаешь? Надо проще смотреть на жизнь». «Вот увидишь, – говорила она себе, – скоро все утрясется». Но на этот раз все не утрясалось. Андрей приходил к ней все реже и реже, да и то, казалось, только для того, чтобы пожаловаться, что никто его не любит, не понимает… А взгляд его при этом был мутным и отсутствующим.
Но Женя продолжала любить его. Она должна была спасти Андрея, вернуть его прежнюю легкость, его прежнюю любовь. «Все утрясется», – говорила она себе, и больше не могла ничего сделать.
Женя была единственной из подруг, кто не отвернулся от Оли, когда с той произошла эта неприятная история. «Не переживай, все утрясется», – говорила она ей и все время придумывала что-то такое, что могло развлечь подругу. Сегодня Женя позвала Олю на ярмарку, которая ежегодно устраивалась у них в городе в конце августа.
На ярмарке было многолюдно. Подруги купили мороженое и ходили между прилавками. Ничего интересного не происходило, и девочки уже собирались домой, когда их окликнули. Это был Алексей Алексеевич, старичок-букинист, у которого они иногда покупали книги. Девушки остановились, разглядывая томики, но шум за спиной заставил их обернуться.
Небольшая группа людей в черном врезалась в толпу покупателей. Все расступались, пропуская Горе. Впереди шла женщина с растрепанными волосами. Ее поддерживал под руку высокий сутулый мужчина с невыразительным лицом и пустыми глазами. Женщина рыдала, спотыкалась, причитала. Вдруг она остановилась и откинула голову. В глазах ее полыхали ненависть и злоба. Глядя куда-то в пустоту, она заговорила, точнее, закричала пронзительным, срывающимся голосом. Она обвиняла войну и всех тех, кто ее допустил, кто принес в жертву Богу войны и алчности ее молодого и ласкового сына.
Алексей Алексеевич положил руку Жене на плечо, и ее вдруг захлестнуло ощущение, что происходящее напоминает хорошо отрепетированный спектакль. Слишком уж театрально причитала женщина, и слишком театрально не вытирала слезы, и слишком растрепаны были ее волосы, и слишком черным было ее платье, и слишком белым было ее лицо. И слишком уж траурно-молчаливы были поддерживающие ее руки.
«Ты наживаешься на моем горе!» – крикнула вдруг женщина, вырвав локоть, и резко толкнула прилавок с бижутерией на стоявшую за ним продавщицу. Некоторые люди из толпы стали делать то же самое. Завизжали женщины. Матери потащили детей подальше от истошно орущей толпы. В центре уже завязалась драка. На один из прилавков запрыгнул мужчина с безумными глазами. В руке у него был пистолет. «Убийцы!» – заревел он. Но на него, кажется, никто не обратил особого внимания. Люди били друг друга кулаками и ногами, царапались и кусались, таскали за волосы, визжали. Кто-то бил об асфальт фарфоровую посуду, кто-то топтал яркие мягкие игрушки с трогательными глазами-пуговками… А мужчина на прилавке стрелял в людей. Женя насчитала три выстрела. Кто-то оглушительно завизжал: «Милиция!». Мужчина выстрелил еще раз, отбросил пистолет и, спрыгнув с прилавка, исчез в безумствующей толпе. Рука на плече Жени вдруг потяжелела, и Алексей Алексеевич, хватаясь за грудь, где расползалось алое пятно, навалился на девушку всей тяжестью своего тела. Она механически отступила, освобождаясь, и старый букинист грузно осел на асфальт. У Жени закружилась голова, перед глазами замелькали лица, в небе заполыхали малиновые пятна.
Женя пришла в себя на проселочной дороге. Шел дождь. Струи стекали по лицу, она упрямо куда-то шла, но сама не знала куда. Следом плелась Оля и речитативом слабо повторяла: «Женечка, не надо, Женечка, не надо…». В руке у Жени был пистолет. Кажется, тот самый, из которого неизвестный мужчина с безумными глазами стрелял в обезумевшую толпу, из которого был убит ее друг – старый букинист. Глаза щипало от размазывавшейся туши, Женя снова зажмурила глаза, и снова поплыли перед ними радужные пятна. И снова время остановилось.
Женя увидела себя в неизвестном доме: полы немыты, обои потерты, окна задернуты старыми грязными шторами. На полу – ее любимый Андрей. Его футболка – в крови. Рядом – раздавленный шприц. В углу, сжавшись в комочек, тихо воет Оля. Руку Жени оттягивает ставший необычайно тяжелым пистолет. Напротив – мутное зеркало. Оно сияет, в нем летают багровые искры. И вдруг откуда-то из него выходит юноша. Женя где-то видела его раньше. Он подходит к Оле, трогает ее за плечо. Она поднимает голову и замолкает. Зрачки у нее еще расширены, на лице – выражение ужаса и надежды. Юноша берет ее за руку и ведет к зеркалу. «Это же тот самый Саша, тот, который погиб», – осеняет Женю. Она роняет пистолет и, двигаясь, как автомат, тяжело переступая ногами, идет за ними. В голове что-то взрывается, перед глазами – мириады звенящих искорок. Они становятся все ярче и ослепительней, а звон становится все пронзительней, он оглушает ее, она чувствует, что снова теряет сознание и куда-то проваливается.
На главной площади города, в который жители районных центров приезжают, чтобы купить самую модную одежду и самые французские духи, какая-то партия устроила митинг. Разные люди выходили по очереди на трибуну, чтобы рассказать о наболевшем. Того же ожидали и от поднявшейся на возвышение худенькой девушки с рыжими волосами. Но она заговорила о другом.
– Вы не знаете меня, а я вас, – громко начала она. – Но это не имеет никакого значения. Потому что вы все, коммунисты и демократы, верующие и атеисты, умные и идиоты, спортсмены и инвалиды, красавцы и уроды, шлюхи и домохозяйки, воры и менты, – все вы умрете, и произойдет это очень скоро. И все вы об этом знаете, потому что это – правда, и нет в мире других истин. Все вы умрете, и ваши тела, которые вы холите и лелеете, будут есть омерзительные черви. Все вы знаете это, но вы трусы, вы каждую секунду дрожите от страха за свою никому не нужную жизнь. И у вас не хватает мужества даже на то, чтобы признать эту истину.
– Кто эта ненормальная? – нарочито громко спросил кто-то. Кто-то еще громко засмеялся, и смеялся долго, так долго, что от этого стало жутко и противно. Девушка остановилась на мгновенье и покраснела. Но быстро собралась, тряхнула рыжей головой и продолжила, уже более вызывающе:
– А, испугались? Хотите скрыть свой страх под маской смеха или объявить меня помешанной? Не выйдет! Себя не обманете. Потому что это правда. Ваши цели призрачны, и все, что вы делаете, напоминает хождение лунатика по карнизу. И потому что все вы сдохните! Все до единого! И сдохните скоро, очень скоро! И следы ваши смоет дождем. И никто не вспомнит о вас. А даже если бы и вспомнил кто-то, что вам от того? Ведь вы даже не узнаете об этом. Потому что вас не будет! Потому что вас съедят черви, эти жирные, противные черви, о которых вы и вспомнить не можете без содрогания.
Грозные речи девушки вызывали только ироничные улыбки и стыдливые смешки. Выглядела она жалко и нелепо.
– Надо снять ее с трибуны, – сказал кто-то. – Разве не видно, что у нее истерика?
– Это не у меня истерика, а у тебя, слепой идиот! А ваши партии, и ваши митинги, и ваши войны – вот это как раз и есть массовая истерия. И мировое безумие.
Кто-то сзади потянул ее за куртку и попросил:
– Успокойтесь и слезайте. Это выступление не по теме.
Девушка дернула плечами, вырвалась и закричала:
– Я написала книгу! Мне нужен спонсор! Кто не трус, отзовись!
Кто-то обхватил девушку сзади за талию и стащил вниз. Девушка рванулась, гибко извернулась и укусила обхватившую ее руку. Ее отпустили, и, схватившись за кисть, молодой милиционер непристойно выругался. Другой мужчина больно схватил ее за плечи и зло процедил: «Вы нарушаете порядок».
Тут к ним подошел высокий, на удивление некрасивый, но элегантно одетый мужчина и сказал тихо: «Отпустите ее». Плечи девушки сразу же стали свободными. Некрасивый мужчина взял ее за руку и повел. Она никогда не видела его раньше, но почему-то не стала вырывать руки, а покорно пошла с ним и даже села в его машину.
– Что тебе от меня нужно? – спросила Ника немного погодя, когда начала успокаиваться. Спросила, стараясь придать голосу презрительный оттенок, потому что слегка побаивалась и ругала себя за то, что села в машину незнакомца.
– Это не мне от тебя, а тебе от меня, – прозвучал неожиданный ответ.
– Как это?
– Но ведь это же ты кричала на всю площадь, что тебе нужен спонсор.
– Нужен. Но только для издания книги. И никакого секса. Так что ты меня неправильно понял.
– А я тебе, кажется, никакого секса и не предлагал.
– Но ты же не знаешь, о чем моя книга. Может, она покажется тебе неинтересной.
– Это все равно. Главное, что мне показался интересным автор.
– А денег у тебя хватит?
– Хватит.
– Ну, тогда давай познакомимся. Я Ника. А ты кто?
– Павел.
– А куда ты меня везешь? – спросила, наконец, самое для нее сейчас важное и замерла в ожидании ответа.
– А какая разница? – прищурился, улыбнувшись лукаво. – Разве это имеет какое-то значение, если значения не имеет ничего?
– Ну ладно, не отвечай, – постаралась казаться равнодушной, – все равно узнаю, когда приедем.
– Ника – это Вероника или Виктория что ли? – поинтересовался для поддержания разговора.
– Нет, просто Ника. Без приставок. Ничего, если я у тебя здесь курить буду?
– Женщинам можно и не спрашивать. Но сигарет не дам – не курю.
– У меня свои есть.
Ника закурила. Всю остальную дорогу они молчали.
Когда Павел привез ее к себе домой, она не стала спорить, сразу согласилась зайти. Она решила не отступать: будь что будет.
Но ничего особенного не произошло. Сидели, пили кофе и коньяк, Ника курила, болтали о пустяках.
Ника увидела на подоконнике шахматы.
– Хорошо играешь? – поинтересовалась.
– Играть – играю, а насколько хорошо – не мне судить.
– Ну, тогда расставляй, я рассужу.
– А ты играешь?
– Конечно, играю, – пожала плечами Ника, как будто он спросил, умеет ли она читать.
А Павел посмотрел на нее еще внимательнее, и интересно стало ему: неужто и впрямь хорошо играет?
Ника и впрямь неплохо играла, но Павел играл лучше. Получив мат, Ника, как капризный ребенок, смешала шахматы: «Не хочу больше!».
Павел аккуратно складывал фигуры в коробку, а Ника ела пирожное. На душе у нее было легко. Павел не приставал, и она совсем успокоилась. К тому же он совсем не был похож на развратника и насильника.
Пирожное было большое и все в шоколаде. И Ника спросила у Павла, так же, как спрашивала у подруг:
– Я не испачкалась?
Павел повернулся и, взяв с книжной полки маленькое зеркальце, с улыбкой протянул его Нике:
– Посмотри сама.
Но Ника вдруг отшатнулась и резко оттолкнула протянутую к ней руку. Зеркальце выскочило из руки и, стукнувшись об угол стола, разбилось на маленькие кусочки.
– Ты что? – остолбенел Павел. – Зачем? Разбилось вот. Плохая примета.
– И хорошо, что разбилось, – ответила Ника серьезно, так уверено и серьезно, что Павел тоже подумал, что хорошо, что разбилось, хотя и не понял, почему же это, собственно, хорошо.
– Ну и ладно, – сел напротив.
– Нет, ты выбрось это быстрей, – встрепенулась Ника. – Ведь я не буду это убирать.
Павел встал, улыбнувшись, стал собирать осколки.
А Ника налила себе в чашку коньяка и выпила, поморщившись. Она не любила коньяк.
Когда Павел убрал осколки, Ника поинтересовалась:
– Есть тут у вас ночной клуб?
– Разумеется, есть.
– Своди меня туда.
– Прямо сейчас?
– А почему бы и нет?
– Рановато вроде бы…
– Закрыто что ли еще?
Павел глянул на часы.
– Да вообще-то скоро уже откроют. В любом случае он мой.
– Твой?
– Ну да. Тебя это смущает?
– Да нет, какая мне разница, какой у тебя бизнес. Главное, чтоб ты мне денег дал. А ты что, и вправду дашь?
– Я же сказал. Но, может, все-таки дашь сначала эту твою книгу посмотреть?
– Могу дать, хоть завтра. Но только она в рукописи.
– А у тебя что, почерк плохой?
– Плохой.
– Ну, плохой так плохой. Ничего, разберусь как-нибудь.
–Так значит в твой клуб?
– Тогда собирайся.
– Ах да, я же не при параде. А в джинсах что, туда пускают?
– Пустят. Вставай, и пойдем.
– А не боишься?
– Чего не боюсь? – не понял Павел. – Тебя?
– Ну что увидят тебя с глупой девицей, которая прославилась сегодня чуть ли не на весь город?
– Мне все равно, кто что говорит.
– А ты не женат?
– Нет, не женат.
Ника потянулась и пошла к выходу. Павел ей начал казаться интересным. Она вообще очень быстро увлекалась. Но ей не понравилось, что он не сказал ей, что ничего глупого она там, на площади, не сделала. А так получалось, что он тоже считает ее поведение, мягко говоря, неумным. Ника решила ему это потом припомнить. Но сейчас ее волновало другое, и она поинтересовалась, как бы между прочим:
– А на чем мы поедем?
– На том же, на чем приехали, на чем же еще? – удивился ее вопросу Павел.
– А как же коньяк? Ты же пил.
– А, ты об этом. Не волнуйся, меня не останавливают.
Ника говорила не об этом, но уточнять не стала, а вздохнула только: «Тогда я на заднем сидении».
Дорогой Павел неожиданно заговорил о книге.
– Давай, пока время есть, поговорим о деле, – начал серьезно, почти совсем по-деловому.
– О каком деле? – не сразу поняла Ника.
– Ну, о книге твоей. Она что, о смерти?
– Что-то вроде того.
– Любопытно. И большая?
– Достоинства книги оцениваются не по ее объему.
– Значит, все-таки маленькая.
– Общая тетрадка в клеточку. Школьный стандарт.
– Интересно, как можно целую тетрадку исписать, описывая смерть. Так много – и не о чем.
– Она тоже заслуживает внимания. Как можно писать о жизни, если есть она? Жизнь конечна, временна и так далее, а она – вечная.
– Ты ее боишься?
Удивленно вскинула голову, собралась было заметить, что это к делу не относится, но почему-то захотелось ответить честно и откровенно. Может, потому что он сам заговорил об этом, значит, хотел понять, и потому еще, что устала Ника носить это в себе.
– Да, боюсь, – призналась тихо.
И захотелось сильно заглянуть ему глаза, но он сидел впереди и смотрел на дорогу.
– А ты боишься?
– Нет, – ответил уверенно, – не боюсь.
– Не обманывай, зачем? Ее все боятся. Я же с тобой откровенно, – обиделась даже.
– А если я и вправду не боюсь? Да, я знаю, что не минуешь ее. И в бессмертие души не верю. Но не боюсь почему-то.
Машина остановилась у светофора, и он обернулся на мгновенье. Нике удалось заглянуть ему в глаза, и она поняла, что он не лжет.
– Почему? – спросила изумленно.
И захотелось что-то сделать, прикоснуться к нему, что ли, чтобы перенять часть этого спокойствия перед той, кого боялась Ника очень, даже забыть не могла: что бы ни делала, всегда в мозгу молоточками: «А ведь ты скоро умрешь. Для тебя не будет ничего. Тебе будет никак, ни плохо, ни хорошо. Она приближается, слышишь? С каждой секундой она все ближе и ближе. И тебя, Ника с каждой секундой все меньше и меньше».
А Павел впервые видел человека, который был молод, красив и, по всей видимости, здоров, а думал о смерти.
– То, что я не боюсь, – это естественно, Ника. Потому что естественно жить и естественно умирать. Всему свое время, понимаешь? И для меня, видимо, сейчас время наслаждаться жизнью.
– Я понимаю. Ты просто стараешься не думать об этом, ты можешь забыть. Научи меня забыть, – попросила, и коснулась лбом его плеча. Коснулась и выпрямилась тут же, и неловко за себя стало, даже стыдно.
Сделал вид, что не заметил ничего. «Кури», – предложил Нике.
Они замолчали надолго, и думали они друг о друге.
«Вероятно, она все-таки больна, психически больна. Не в том смысле, что шизик, а все-таки это ненормально – в ее возрасте так много думать об этом, так бояться смерти. Такое обостренное восприятие мимолетности жизни – явный признак нервного расстройства», – думал Павел о Нике. И хотелось ему обнять ее крепко, успокоить, спасти от этого страха, оберегать ото всего. Хотелось сделать что-то, чтобы забыла эта хрупкая девушка о смерти, и чтобы поверила, что он ее ото всего защитить сможет, даже от этого.
А Ника завидовала спокойствию Павла, уверенности в себе и силе, которые ощущались ею идущими от него даже физически как нечто теплое и уютное. И доброе, конечно же. И очень не хотелось ей потерять все это.
Но подумалось вдруг, что вот едут они, молодые и здоровые, говорят о чем-то. И кто-то еще тоже едет, и тоже перед этим праздновал что-то, и тоже пил коньяк. Едет этот кто-то, вспоминает о вкусном обеде, которым его только что накормили, и спешит к женщине, которая ждет его, и с которой ему не терпится заняться любовью. И не смотрит на дорогу, а если даже и смотрит, то видит не светофоры и бегущие навстречу машины, а эту женщину: красивую, стройную, гибкую, обнаженную, сгорающую от страсти. И… все может произойти. Потому что ни о ком не забывает та, о которой сейчас все забыли.
Жутко стало Нике, жутко и страшно, даже мурашки по спине побежали. И не хотелось ей снова в одиночестве переживать этот ужас. И сказала она громко, но неуверенно:
– Паша, а что, если сейчас вдруг – авария, и погибнем совсем.
Так сказала, что даже ему стало жутковато. Захотелось успокоить, и не находилось слов. Предложил только:
– Если хочешь, то обратно на троллейбусе поедем. Или вообще – пешком.
– Да нет, не надо пешком, – улыбнулась печально, – от судьбы не убежишь. И с пешеходом много чего случиться может.
В ресторане Павел совсем не пил, и Ника поняла, что это из-за нее. Сама же Ника пила много, потому что вино было вкусное, а она любила вкусное вино. И много курила. Павлу, кажется, не очень нравилось, что она так много курит, но он сам купил для нее дорогие сигареты, и каждый раз протягивал горящую зажигалку, как только в руке у Ники оказывалась новая сигарета.
Они совсем почти не говорили, а только сидели друг напротив друга и смотрели в глаза, и пытались прочесть в них все, но в них не читалось ничего, кроме внимательного желания прочесть все.
В ресторане было какое-то особенное освещение: вроде бы и светло, но в то же время и полумрак. И некрасивое лицо Павла казалось другим: черты его утончились и тепло светились добрые, мягкие глаза. Сейчас он казался Нике даже красивым. И хотелось, чтобы он обнял ее крепко, согрел, чтобы передал ей часть своего спокойствия и своей силы. И хотелось обнять его, запустить руку в его мягкие волосы… Почему-то она была уверенна, что они непременно мягкие и шелковистые… И досадно было, что он с ней только подчеркнуто вежлив, и не делает попыток обнять ее, или сесть поближе, или положить руку на ее колено, или пригласить ее потанцевать. Хотелось, чтобы он сказал ей что-нибудь двусмысленное, что можно было бы истолковать как неприличный намек. Но Павел был молчалив и подчеркнуто вежлив – и только. И поэтому Ника начинала злиться, нервничать. И поэтому еще она много пила вина и много курила.
А когда они встали, чтобы уходить, рука ее самопроизвольно, неожиданно для самой Ника, ласково и нежно коснулась щеки Павла. Этот непроизвольный жест смутил Нику – она никогда еще не позволяла себе такого. Это мимолетное движение выдало ее с головой, раскрыло ее подсознательное желание коснуться Павла, прильнуть к нему, раствориться в нем, отказаться от себя и не думать ни о чем.
И Павел понял это желание, но и заметил еще, что ей неловко. Поэтому он не подал вида, что понял: не улыбнулся нежно, не задержал ее руку, как ему того хотелось.
– В каком ты районе живешь? – спросил он, когда они вышли на улицу.
– А зачем тебе?
– Неужели ты думаешь, что я даже не провожу тебя домой?
– Слишком далеко провожать. Я же не местная, то есть не из этого города. А на последний автобус – даже на часы смотреть не надо – уже опоздала.
Павел предупредительно распахнул перед ней заднюю дверцу.
Ника смотрела на Павла, но и теперь, когда магическое освещение не изменяло по-волшебному его черты, он уже казался ей мужественным и красивым. Она не могла понять, почему сначала он казался ей другим. Почему-то теперь она не могла отвести от него взгляда. Ей хотелось приблизиться к нему, коснуться губами его затылка. Она чувствовала себя счастливой рядом с этим малознакомым человеком. И теперь произнесла вдруг мысленно, обращаясь к тому, к кому не обращалась уже много лет: «Спасибо, Господи!».
А потом, решившись, сделала, наконец, то, что давно уже хотела сделать: подошла к нему сзади и положила ладони ему на плечи.
Когда он почувствовал ее тонкие руки на своих плечах, бешено заколотилось у него сердце, и он напрягся весь, замер, боясь нечаянно, неловким движением спугнуть эти легкие ладошки. И произнес вдруг мысленно, обращаясь к тому, в кого не верил никогда: «Спасибо, Господи!».
Когда они вошли в квартиру, то Ника остановилась напротив Павла, и так близко, что нельзя было не понять, что она хочет от него.
– В это время вечерами уже холодно, – сказала она тихо.
Павел обнял ее за плечи и прижал ее бережно к себе, Ника прислонилась щекой к его груди и вдохнула в себя его запах: запах дыма от ее сигарет, мужского пота и морского прибоя (вероятно, именно таким был аромат его одеколона). Большие теплые ладони Павла бережно ласкали ее тонкие холодные плечи, гладили ее густые волосы. Потом Павел взял ее на руки и легко понес в комнату, но не в ту, где они сегодня играли в шахматы, а в другую. Левой рукой Ника гибко обвила его шею, а правой искала и неловко расстегивала пуговицы на его рубашке. Расстегнула, обнажила его плечо и коснулась его долгим нежным поцелуем, так, как не целовала никого, потому что так целуют только одного, единственного, самого дорого и любимого мужчину. Осторожно положив Нику на постель, Павел нагнулся над ней и прильнул к ее губам своими, горячими и сухими. Так никто не целовал Нику, поцелуи других были влажны и порочны, в них было много сладострастия, но не было страсти. А поцелуи Павла обжигали, сводили с ума, будто он долго бродил по пустыне, томимый жаждой, и вот припал к искомому источнику – Никиным губам. «Будто со Змеем Горынычем целуюсь», – улыбнулась про себя Ника и ответила ему таким же горячим и отчаянным поцелуем. И долго не отпускали друг друга, прижимаясь крепко, сливаясь в огненном, опустошающем поцелуе, пока не стало больно губам.
Утром Ника проснулась от ощущения, что за ней наблюдают. Это действительно было так: когда она открыла глаза, то взгляд ее встретился со взглядом Павла. Он смотрел на нее и ласково улыбался. Она улыбнулась ему в ответ и приподнялась, протягивая ему губы. Он нежно поцеловал ее. Шепнул: «Я пойду приготовлю завтрак, а ты пока можешь привести себя в порядок. Зеркало есть на дверце шкафа», – поцеловал Нику еще раз и вышел, приоткрыв дверцу, в которую было вделано зеркало.
Когда он вернулся в комнату, неся на подносе кофе и бутерброды, он увидел, что шкаф уже закрыт, а Ника сидит перед тумбочкой, на которую высыпала содержимое сумочки, и накладывает макияж, глядя прямо перед собой в пустоту, будто слепая. И даже из крышечки ее пудреницы, которую она держала в левой руке, зеркальце было вынуто.
«Она же боится зеркал», – догадался вдруг Павел, и ему почему-то приятно стало, что даже фобия у нее такая странная и необычная. Он улыбнулся и поставил поднос на свободную тумбочку. Сел рядом, обнял ее ласково за плечи:
– Ты, наверное, не знаешь даже, как выглядишь? – спросил, улыбнувшись.
– Почему? – насторожилась.
– Но ведь ты же не любишь смотреться в зеркало, разве не так?
Посмотрела настороженно, поняла, что догадался, но потом подумала вдруг, что это здорово, что догадался, и, кажется, не подшучивает над ней.
– Что ты, себя я видела, – улыбнулась, – их же столько кругом понавешено. – И засмеялась даже, так весело засмеялась, что и Павел не выдержал – тоже засмеялся, и долго смеялись вместе, соприкоснувшись лбами. Ника смеялась по-настоящему, впервые за последние годы.
Потом он приподнял ее голову и осторожно поцеловал в немного припухшие после вчерашних поцелуев губы. Дотронулся пальцем: «Не больно?»
«Нет, – улыбнулась Ника, – все в порядке, мне нравится, как ты целуешься». Нагнулась еще ближе и прошептала ему на ухо еле слышным, срывающимся голосом: «Я хочу тебя». И обвила его шею гибкими руками, опрокинулась навзничь, увлекая его за собой. Он касался ее губ, глаз, шеи горячими губами, а она гладила его по голове, искала его губы и, находя, не отпускала долго и смотрела на него широко раскрытыми бездонными глазами. И он догадывался, что этой девушке действительно не кажется неприятным его некрасивое лицо, что ей действительно нравятся его простые поцелуи и безыскусные ласки. И от этого хотелось еще сильнее и жарче припадать к ее губам и ласкать бесконечно долго и иступлено, изнывая от страсти, ее нежное, хрупкое тело, слегка напрягающееся под его рукой.
Случайная встреча Павла и Ники перерастала в роман. Павел все больше и больше удивлял Нику, разрушая привычное представление о безмозглом и бездушном коммерсанте. Он окончил престижный столичный вуз, был очень начитан. Павел разбирался почти во всем, но никогда не хвастался этим. Он был скромен, но уверен в себе. С Никой он был внимателен, предупредителен и чуток. Часто он понимал ее с полуслова и даже совсем без слов. Выполнял все ее желания, прихоти и капризы. И ничего не требовал от Ники, ничего не запрещал, ни к чему не придирался. Но больше всего Нике нравилась в нем его прочность и надежность: он был весь земной, будто бы вросший в землю, словно столетний великан-дуб, и, казалось, ничто не могло оторвать его от земли, может быть, даже и та, о которой почти всегда с содроганием вспоминала Ника. Он не метался в поисках смысла, не улетал к небу, предаваясь бесплодным мечтаниям. Он просто жил, но жил так крепко и полнокровно, что заражал своей энергией Нику и возвращал ей первобытную радость жизни и любви, которую растеряла Ника, пока спала, мечтала и бегала от той, от которой убежать невозможно.
До встречи с Павлом у Ники ничего прочного не было в жизни, и она цеплялась за Павла, как утопающий за соломинку, пытаясь выбраться из болота тоски и страха, давно и уверенно засасывающего ее. Во всем, что он делал и говорил, она старалась найти прочное, надежное, здоровое. Она даже как-то спросила его нетерпеливо:
– Неужели у тебя нет никаких здоровых привычек?
– Здоровых привычек? – удивился он. – Это каких еще?
– Ну, может быть, ты пьешь кефир по вечерам или, наоборот, не пьешь воды из-под крана, а только минеральную или кипяченую? Или что-нибудь другое в этом роде…
Нет, у Павла не находилось никаких «здоровых» привычек. В этом он был почти таким же, как и Ника: с утра до вечера пил крепкий кофе, любил хороший алкоголь, ложился за полночь…
А в тот день, когда Ника пришла и положила на стол свою тетрадку, он вообще не ложился. Подождал, пока она заснет, осторожно вынул плечо из-под ее головы, поправил одеяло и пошел читать ее «книгу».
Отрывки из книги Ники
Откуда-то из небытия выползало бесконечно огромное, сладострастное и голодное, безобразное, но бесчисленно многоликое, выползало медленно, но неотвратимо, озираясь вокруг мутными и жадными глазами. Это был страх.
Все куда-то бежали.
Бежали, тяжело дыша, жирные и дряблотелые; на их лицах с тройными подбородками тускло горели маленькие глазки, которые уже видели впереди многослойные гамбургеры, черную икру и поросенка с хреном.
Бежали легко и упруго стройные спортсмены, устремляясь к новым рекордам.
Бежали привычно и устало прилежные семьянины, спеша родить, посадить, построить.
Бежали, чтобы только не стоять, длинные и худые, и их острые лопатки больно вонзались в грязные, полуистлевшие майки.
Бежали остриженные бобриком бизнесмены, подсчитывая в уме полученную за ночь прибыль.
Бежали в великолепных костюмах голливудские звезды, сияя напомаженными затылками; а на пальцах их блестели фальшивые бриллианты фантастических размеров; а в роскошных номерах пятизвездочных отелей их ожидали, бесстыдно обнажившись, сказочно красивые и безразличные ко всему женщины…
Казалось, что все они бегут в разные стороны.
На самом же деле все они бежали в одном направлении.
И бежать им оставалось все меньше и меньше.
И бежать им осталось совсем мало.
Отведено им было всего по два миллиарда средних секунд – меньше, чем денег на счету большинства из них.
Успеть было нельзя.
Все это знали, но старались забыть.
Придумывали себе призрачные цели и продолжали бежать.
Все знали, что не успеет никто.
Не успеют те, кто бежит просто так, чтобы бежать.
Не успеют и те, кто старается придать бегу видимость смысла.
Не успеют те, кто учит, как надо, и карает тех, кто делает иначе.
Не успеют даже спортсмены, умеющие бегать очень быстро.
Казалось, что они бегут в разные стороны.
На самом же деле все они бежали в одном направлении.
Они хотели убежать.
Казалось, они убегают.
На самом же деле все они бежали навстречу.
Там, впереди, широко распахнула объятья та, от которой хотели убежать, – и терпеливо ждала.
Она была готова принять всех.
Некоторые ощущали что-то неладное и хотели остановиться, чтобы подумать. Но людская толпа продолжала нести их дальше.
Некоторые даже догадывались вдруг, что бегут навстречу, и оборачивались назад.
Но сзади, откуда-то из небытия, выползало это бесконечно огромное, голодное и сладострастное, безобразное, но бесчисленно многоликое, выползало медленно, но неотвратимо, озиралось вокруг мутными и жадными глазами.
Это был страх.
Увидев его, обернувшиеся назад продолжали бежать еще быстрее, чем раньше, туда, куда бежали все.
И больше не оборачивались.
По сторонам простиралось неизвестное.
И никому не приходило в голову, что можно свернуть.
Она умирала медленно. Черты ее теряли определенность. Он видел, как бледнеют ее руки, становясь почти прозрачными.
Он взял ее руку в свою, чтобы не расставаться никогда. И его рука тоже сделалась бледной и прозрачной.
Она исчезала.
Он чувствовал, как сам становится все спокойнее и невесомее.
Они растворялись друг в друге.
Вдруг ему показалось, что кто-то стоит у него за спиной.
Они могли стать одно.
Но он обернулся.
Там стоял страх, улыбался плотоядно, утробно урчал…
Так умерла любовь.
Можно было покончить с жизнью, но это было так же бессмысленно, как продолжать жить.
Они жили в подвалах, потому что там теплее.
Питались они отбросами, когда что-то оставалось после собак.
Весной они собирались на крыше и устраивали катавасии.
Мышей они не ловили, потому что те почему-то отсюда давно сбежали.
Боялись людей и собак.
Но для нее они были равны и американскому миллиардеру, и гениальному поэту, и безразличному к боли бультерьеру.
Утром, когда Ника проснулась, он положил тетрадь рядом с ней на тумбочку и сказал: «Я прочитал».
– Ну и как? – насторожилась.
– Я понимаю, тебе нужно было это написать, но стоит ли это издавать?
– Ты считаешь, что написано бездарно?
– Нет, я не это имею в виду, – сел он рядом, – ты же сама знаешь, что написано хорошо. Но не в этом дело. А дело в том, нужно ли это распространять? Здесь столько мрака, ужаса, отчаяния – и ничего светлого. Книги должны давать опору, а не топить.
– Ты обещал мне помочь издать, – напряженно сказала Ника и побледнела.
– Я не отказываюсь от обещания, – он взял ее руку и погладил ее, – но, может быть, ты сама откажешься от своего намерения…
– Не откажусь, – ответила зло и даже выдернула свою руку, – ни за что не откажусь.
– Успокойся, – попросил он, – я же не отказываюсь помочь, мы издадим эту книгу, если ты так хочешь.
– Когда?
– Если хочешь, мы можем уже в понедельник отвезти рукопись в издательство и обо всем договориться.
Ника улыбнулась и вернула Павлу руку. Он улыбнулся в ответ и сказал негромко:
– Только не понимаю, зачем тебе это нужно.
– Не знаю зачем, но только нужно.
– Может быть, ты просто не хочешь оставаться в одиночестве перед этим страхом и ощущением безысходности?
– Может, и так, не знаю.
– Я слышал где-то, – продолжал Павел, – что бывает такое, что смертельно больные люди пытаются иногда заразить как можно больше других людей, утащить их с собой в могилу…
– Может быть, и я такая, – Ника опустила голову. – Ты, наверное, как всегда, прав. Я, наверное, на самом деле как бы неизлечимо больная этим ощущением приближающейся с каждым мгновением смерти. И не хочу дрожать и сходить с ума в одиночку, в одиночку переживать эту невероятную боль, эту душераздирающую тоску.
Но все равно, – пусть я просто больна и поступаю плохо, пытаясь заразить здоровых, потопить их в своем болоте, – я буду заражать, буду топить. А ты мне будешь помогать, потому что обещал. Даже если ты меня возненавидишь за это, – Ника всхлипнула, – все равно буду так, пусть и они, и тоже, – девушка разрыдалась.
Павел обнял ее за плечи, прижал ее голову к себе, гладил ее волосы, целовал затылок и растерянно утешал:
– Ника, маленькая моя, не плачь. Ну, прости, что я тебя обидел, прости, это я по глупости. Ты хорошая, моя девочка, ты хорошая. Делай так, как тебе хочется. И я буду помогать тебе всегда, и не потому, что обещал, а потому что люблю тебя, милая. Не плачь только…
Ника уже не обижалась на него и плакала, пряча лицо на его груди, обнимая его за плечи. А потом всхлипнула в последний раз и неожиданно быстро, горячо, нежно, долго поцеловала его в грудь, мокрую от ее слез. Он, обожженный ее внезапным поцелуем, поднял ее голову и безумно, иступлено начал целовать это милое заплаканное лицо…
Хотя Ника и боялась смерти, и говорила, что в жизни ничто не имеет цены, она спешила взять от жизни как можно больше всего приятного. Павел очень помогал ей в этом, потому что деньги у него водились, а жадным он никогда не был. Поэтому Ника почти совсем уже переселилась к Павлу. Здесь у нее уже были своя зубная щетка, свой халат, свои тапочки, повсюду были разбросаны ее книги, стояли ее духи и помада, сидели ее мишки и зайки. Она все больше и больше привязывалась к Павлу, который баловал ее, как ребенка. И на внешность тоже он нравился ей все больше и больше. К тому же Павел был неплохим любовником, вот только обращался с Никой, как с молоденькой девушкой, совсем недавно узнавшей вкус плотской любви, вел с ней так, будто боялся задеть ее, оскорбить ее мнимую невинность. Это немного раздражало Нику.
Потому что она занималась с Павлом любовью не потому, что ему этого хотелось, а потому, что этого хотелось ей. Ее уже не устраивала роль только ласкаемой и отдающейся, роль, которую она сама приняла, когда это произошло у них в первый раз. Сейчас она уже хотела ласкать и брать, быть равной партнершей, хотела, но не решалась ничего менять. Кто знает, как к этому отнесется Павел?
Но сегодня вечером, оставшись одна, Ника снова мечтала о том, как она будет ласкать это сильное, мускулистое тело, спускаясь ниже и ниже, а он будет стонать от наслаждения… И вдруг сверкнули у Ники глаза лукаво: будь что будет, но сегодня ночью она сделает это. И не только это, а все, что ей захочется сделать…
Утром Павел встал раньше обычного, и с самого утра, даже не позавтракав, он сидел на кухне, пил коньяк и… курил. Он был растерян и задумчив: его хрупкая нежная Ника, которую он боялся оскорбить слишком нескромной лаской, сегодня ночью вела себя, как заправская шлюха, и делала это с явной для себя приятностью. Павел был ошарашен – слишком это все было для него неожиданно, и не знал он, как ко всему этому теперь относиться.
Вдруг дверь на кухню распахнулась и показалась Ника – обычно она так рано не просыпалась. Она стояла перед ним, неловко прикрывшись простыней, зардевшаяся, потупившая глаза и спрашивала неуверенно:
– Ты не помнишь, куда я дела свой халатик?
И вдруг понял он, что такая она и нравится ему, такая ему и нужна: то целомудренно-стыдливая, то бесстыдно-распутная.
И этим утром он попросил ее стать его женой.
А потом Ника жгла свою «книгу». И рукопись горела. Еще как горела!
Легкая «Ауди», украшенная лентами и шарами, летела по проселочной дороге. Медовый месяц в лесном домике на берегу реки – это, должно быть, очень романтично. Сегодня Ника разрешала себе все. В белом пышном платье, как сказочная принцесса, она сидела на переднем сиденье и безмятежно смотрела вперед, где разгорался закат. Павел сам вел машину. Пиджак с белым цветком в петлице и шелковый галстук валялись на заднем сиденье. Жених был разгорячен от выпитого коньяка и от предвкушения долгих романтических вечеров, от близости Ники, от ее взаправдашней веселости. Навстречу из-за угла возник джип, тяжелый и стремительный. Павел резко крутанул баранку. Его легкая «Ауди» соскользнула с дороги и полетела под откос, туда, где журчала старая речка.
Ника закрыла и открыла глаза. Машина горела. Павел лежал грудью на баранке, по его виску стекала струйка крови, пачкая белый ворот рубахи. Дверь заклинило. Было душно и жарко. Вишневый корпус машины лизали оранжево-красные языки пламени.
И тут Ника вспомнила.
В Мышином подземелье было холодно и сыро. Влажные рыжие пряди прилипали ко лбу и щекам. Трудно было дышать. Ныло вывихнутое плечо. Но еще сильнее ныло обожженное предательством сердце.
Интересно, придет ли посмотреть на казнь ее белокурый герцог, исказит ли судорога его красивое лицо, когда языки пламени коснутся ее белой кожи?
Тяжелая дверь заскрипела и приоткрылась. В темницу вошел старый священник. Ники сразу же заметила, что глаза его не закрыты темными очками. Как, он не боится ее? Или верит, что сила его бога защитит от злых чар рыжей дантейской ведьмы?
Старик подошел к ней и осторожно положил руку ей на голову. От неожиданности этого жеста Ники вздрогнула и напряглась. Но он только погладил ее по волосам и сел рядом, на влажный пол подземелья. Он не сказал ни слова, но Ники вдруг показалось, что она слышит его мысли: «Я знаю, что ты не ведьма, но на челе твоем вижу магическую печать. Ты одна из нас». Он бережно взял руку Ники и вложил в нее странный амулет – овальное двустороннее зеркало в серебряной оправе. Зеркало было маленьким, и Ники, поддавшись необъяснимому порыву, крепко зажала его в ладони.
Она не заметила, как старик ушел. По руке струилось тепло, плечо перестало ныть, на сердце стало тепло и спокойно. Ники уснула и спала до утра, до того самого момента, когда стражники в темных очках пришли за ней, чтобы отвести на площадь.
Она вспомнила широкую площадь, окруженную каменными домами с круглыми башенками. На вершинах башенок сияли синие камни. Посреди площади – каменное возвышение, на нем разложен костер. И в самом центре – она – хрупкая девушка с рыжими волосами, осмелившаяся сказать мужчине: «Люблю».
Вокруг люди, много людей. Ники не видит выражения их глаз за темными стеклами очков, но знает, что взгляды эти полны ненависти и злобы. Чтобы не заплакать, девушка еще крепче зажала в руке зеркальный медальон.
Старый священник – за очками и не узнать, тот ли самый? – поднес факел к поленьям, они вспыхнули. Скоро уже языки пламени коснутся ее нежной кожи, обожгут ее невероятной болью. Девушка пронзительно закричала, задергалась, пытаясь разорвать путы, прижавшие ее тело к металлическому столбу… Толпа внизу смеялась.
От боли и страха Ники потеряла сознание. Толпа внизу смеялась и ждала новых криков. Но только старый священник знал, что воплей больше не будет. Сердце девушки остановилось в тот самый миг, когда он раздавил ногой тонкий зеркальный медальон, такой же, как тот, что был зажат в руке умирающей Ники…